Book: Дитя да Винчи



Дитя да Винчи

Гонзаг Сен-Бри

Дитя да Винчи

Памяти ушедшего брата посвящаю

Эдуару, Франсуа, Бернару, Жаку, Мари и Анри

В сердце каждого из нас королевская спальня; я замуровал ее в себе, но сохранил…

Гюстав Флобер

Литература родилась не в тот день, когда из неандертальской долины с криком: «Волк, волк!» — выбежал мальчик, а следом и сам серый волк, дышащий ему в затылок; литература родилась в тот день, когда мальчик прибежал с криком: «Волк, волк!», а волка за ним и не было. В конце концов бедняжку из-за его любви к вранью сожрала-таки реальная бестия, но для нас это дело второстепенное. Важно совсем другое. Глядите: между настоящим волком и волком в небылице что-то мерцает и переливается. Этот мерцающий промежуток, эта призма и есть литература[1].

Владимир Набоков

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

О замки, о смена времен!

Недостатков кто не лишен?

Артюр Рембо[2]

На отвесной стене бездны выстроен

из философского камня

усеянный звездами замок.

Андре Бретон

История — кошмар, от которого я пытаюсь пробудиться.

Джеймс Джойс

История… надо бы заново написать ее эпоха за эпохой.

Александр Дюма

История не наука, а искусство. Преуспеть в ней можно, лишь подключив воображение.

Анатоль Франс

Глава 1

«ОТПРАВЛЯЙСЯ СПАТЬ В ПОСТЕЛЬ ЛЕОНАРДО»

В день моего рождения — на дворе стояла чудная зимняя погода, все утопало в снегу — отец отвел меня в сторонку и велел следовать за ним в караульное помещение замка, где царил собачий холод. В камине внушительных размеров пылали поленья, заготовленные в Амбуазском лесу.

— Ну вот тебе и стукнуло тринадцать. Это возраст претексты[3] у римлян, совершеннолетия французских королей. С этого дня ты имеешь право ночевать в спальне Леонардо.

Отец стоял подле кафедры эпохи Возрождения — высокой, из дерева, изукрашенного резьбой. Голос его был негромким, но слова звучали твердо. При этом на меня изливалось столько нежности, что я был тронут до глубины души. В нашем замке, сложенном из розового кирпича и туфа непорочно-белого цвета, купающемся в золотой дымке, поднимающейся над Луарой, Леонардо да Винчи провел последние три года своей жизни и здесь же испустил дух[4]. Сюда к нему, прославленному мастеру из Тосканы, наведывались вельможи и коллеги по цеху. Оттого каждый уголок замка, каждый находящийся в нем предмет напоены легендарным прошлым. Справа от камина, на одном из первых гобеленов Турне, представлена сцена из «Песни о Роланде», являющая глазу пышность и великолепие рыцарской эпохи. Висящие на стене две алебарды и боевой топор, с помощью которого можно было одним ударом прикончить врага, будоражат мою буйную, страстную натуру, а изваяние Святого Иоанна из крашеного дерева, стоящее в нише и залитое мягким светом, действует успокаивающе. Деревянные сундуки VI века и сиденья эпохи испанского Возрождения, покрытые кордуаном, свидетельствуют о свободном движении стилей в давние времена.

Я вскидываю глаза на отца. Его героическое прошлое помогает мне вообразить, как бы он выглядел в рыцарских доспехах. А вообразив, я начинаю думать: кто он — живой человек или одно из изваяний? Его родители, депортированные из страны за участие в движении Сопротивления, погибли в лагере, а сам он отличился в боях последней мировой войны. Я невольно проникаюсь уважением к нему. И в то же время он — родной мне человек, мой отец. Зачесанные назад седые волосы, белая рубашка, бордовый галстук, темно-синий костюм, ленточка ордена Почетного легиона и блеск перстня… да что там говорить — он для меня просто-напросто олицетворение Франции! А вот и подарок: он дожидается меня на плиточном полу. Что-то объемное, завернутое в подарочную бумагу. Что бы это могло быть? Заранее радуюсь размеру подарка. А когда упаковка разорвана, глазам моим предстает чудо: столярный верстачок, хоть и изготовленный по детским меркам, но с необходимым для работ по дереву набором инструментов: ножовкой, угольником, рубанком, киянкой, уровнем, стамеской, отверткой, буравчиком, плоскогубцами, метром, циркулем, линейкой. Всего дюжина инструментов, столь же полезных, сколь и символичных каждый по себе, к которым прилагаются специальные толстые карандаши для чертежей.

С удивлением прикасаюсь я к подарку, осознавая, что мои умственные способности оценены определенным образом и для меня открывается новое поприще в материальном мире. То-то я подметил: родители задаются вопросом, какое направление дать мне — их младшему сыну, не столь одаренному от природы, как старшие дети. Если не считать некоторых проблесков в овладении историей и родным языком, основная моя отметка по школьным предметам — естественным наукам, физике, химии, математике и географии — «посредственно».

Отец изучающе разглядывает меня и ждет, как я отреагирую на такой необычный, «деревенский», подарок. И вот тут-то, словно желая загладить впечатление, которое мог произвести на меня этот намек на будущее, предположительно связанное с ручным трудом, он и произносит — причем как! — особенным тоном, со странной силой фразу, которой мне никогда не забыть. Исполненная загадочного пожелания, она предопределила мое близкое будущее и стала руководством к действию для меня теперешнего.

— Отправляйся спать в постель Леонардо. Это наведет тебя на кое-какие мысли.

Глава 2

ИСТОРИЯ КАК ДОМ, КАЖУЩИЙСЯ ЗНАКОМЫМ

Когда я был ребенком, по вечерам, стоило сумеркам опуститься на наш дом в Амбуазе, семья собиралась на ужин в готическом зале, на кессонном потолке которого изображены владельческие гербы всех тех, кому принадлежало на протяжении веков поместье Кло-Люсе в Турени. Замок с восьмиугольной башней, двумя главными корпусами, белокаменной часовней, черепичной крышей, голубятней в глубине парка, дом приора, река и живая изгородь мягко утопали в золотистом закатном свете долины Луары, которую итальянский гений сравнивал с родной Тосканой.

В Кло-Люсе в Амбуазе, воспитывались принцы крови в окружении своих матерей, сестер, жен или любовниц. Находясь неподалеку от королевского замка, он служил то резиденцией для отдыха, то детским замком, то местом для любовных утех и волшебных празднеств. Луиза Савойская растила здесь своего сына Франциска, готовя его к роли короля, Маргарита Наваррская писала здесь «Гептамерон», а Анна Бретонская, герцогиня в сабо, молилась в здешней часовне. Здесь воспитывался Карл Орландский, дофин с неопределенным будущим, преждевременно скончавшийся. Франциск, маленький очаровательный сорванец, устраивал со своими братьями — как я теперь — драки в Квадратной башне, от чьих каменных узких лестниц с железными накладками его колени — как и мои — вечно были в ссадинах и ранках. У нас с ним одни игры, те же луки со стрелами, те же засады в дальней части парка; я — как и он — создал собственное царство, выстроил свайный поселок на реке Амасс, где был единственным — так мне думалось — хозяином деревянной крепости. Запах плюща, которым зарос наш сад, нравился мне больше других запахов, а ведь он нисколько не изменился с тех пор, когда здесь бегал будущий Король-Рыцарь[5], и потому казался мне запахом Времени. За столом по вечерам я всегда мысленно уносился в собственный воображаемый мир, и под звон серебряных приборов, пренебрегая овощным супом, поднимал глаза к ярко разукрашенным гербам с волшебными животными и загадочными символами… я уже тогда взирал на Историю, как на небосвод своей жизни.

Позднее, если из-за какой-нибудь шалости или оплошности, совершенной по рассеянности, я бывал наказан отцом, меня отлучали от семейной трапезы и сажали под замок за тяжелую резную дверь. Я приникал к теплу дерева, из которого она была сделана, силясь расслышать мирную беседу счастливого семейства. Хотя я и принадлежал к нему, но все же, не по своей воле, уже был изгнан из него во тьму Истории. Из-под двери столовой еще просачивался свет, связующий меня с моими близкими, но все одно — я существовал отдельно от них. Находясь взаперти и в темноте, я проникался восхитительным страхом, внушаемым мне замком, где витал дух гения, получившего замок Клу в виде монаршего подарка от двадцатилетнего короля. Мы проживали не только там, где протекали дни Леонардо, но и там, где он почил 2 мая 1519 года. Все это было мне хорошо известно, и я не мог помешать себе думать, что его душа и — почему бы нет? — его призрак посещали каждое из помещений замка, каждый из его мрачных коридоров, а более всего — спальню, где он проводил ночи и где затем простился с жизнью.

После ужина я отправлялся в долгий путь, в конце которого находилось помещение, отныне ставшее и моей спальней. Чтобы добраться до нужного этажа, требовалось немало времени и усилий, надлежало вооружиться храбростью и оторвать себя от тепла родных. Сперва я шел потайным коридором, выходящим в караульное помещение, — загадочное и грозное пространство, где во тьме в первых проблесках лунного света посверкивало оружие на стенах, затем поднимался по лестнице, ведущей в жилые апартаменты, и наконец мне предстояло последнее и самое страшное — прошмыгнуть в никогда не запиравшуюся дверь спальни Леонардо, где все еще ощущалось присутствие гениальной личности, чей образ, запечатленный в моем сердце, — лицо в обрамлении белых, как вечные снега, волос, производил на меня такое же гнетущее впечатление, какое производит гора на стоящего у ее подножья человека. Порой, набравшись храбрости, я и днем заходил туда, любопытствуя поближе разглядеть итальянские поставцы с инкрустацией из слоновой кости, чьи потайные ящички были выполнены в виде колонн храма. К тому же в глубине покоев находился предмет моего обожания, моя невеста, несравненная Маргарита в нежном возрасте кисти Франсуа Клуэ[6]. Она взирала на меня понимающим и ласковым взором. Повзрослев, Маргарита стала автором фаблио и новелл, описывающих придворные интриги, назидательных сказок, помогающих разобраться в поразительных истинах любви.

Едва я достиг порога спальни Леонардо, как какой-то звук насторожил и встревожил меня. То ли птица, то ли летучая мышь стукнулась в окно со средником… Хотелось ли ей напугать меня или просто навестить отца свободного полета — да Винчи, уснувшего в этих покоях навечно? Страх объял меня. Очутившись один в окружении теней, я резко обернулся с желанием бежать прочь, хотя не было видно ни зги, и обо что-то больно ударился лбом, видно, налетел на рабочий стол величайшего гения всех времен. Это был удар так удар! Когда ты мал и на дворе ночь, как тут не испугаться!

История нуждается в том, чтобы в нее время от времени заходили, как в дом, хотя и кажущийся тебе знакомым, но от которого у тебя в конечном счете не так уж много ключей. Дни и года наблюдают за тем, как мы неутомимо снуем по этому дому, свершая один и тот же круговорот, ступая все по тем же плитам, толкая все те же двери, наполняя все те же спальни своим дыханием. Однажды по милости случая разбилось стекло слепого окошка — я обнаружил внутренний дворик на верху башни и заложенный проход между одним из крыльев замка и главным корпусом. Так вот, значит, как: в доме, где я жил не год и не два, имелись потайные места, о существовании которых я даже не догадывался! Детство с его еще не до конца цивилизованными формами бытия благоприятствует подобным открытиям. У подножия замковой стены, в кустах, скрывающих фундамент древней крепости, открылся, будто дверь в преисподнюю, колодец — жерло, через которое наружу прорывалась вода, стоило начаться половодью в Луаре и Амассе. Когда уровень воды спадал, через колодец можно было проникнуть в подвальное помещение замка — зияющую дыру Истории, чья неизбежная тьма, стоит ее одолеть, выводит к иному свету. Что касается закрытых помещений, вроде этого подвала, то они подобны держащимся с достоинством старым девам: вечно молоды. А сколько часов провел я в зале с яблоками! Дело в том, что наш повар Морис, человек чем-то обделенный, но и легендарный, обремененный многочисленной родней, хранил дары осени в зале, прилегающем к спальне Леонардо, причем был понуждаем к тому страхом недоедания, постоянно подпитываемого воспоминанием о не такой уж далекой войне. Эти два помещения разделяла толстая стена, но пройти из одного в другое было не так-то просто, разве что по извилистой потайной лестнице, начинающейся в саду, полном роз. В зале с яблоками царил дух забвения, а необычная температура воздуха объяснялась тем, что это помещение всегда было на запоре и что в течение веков там накапливался своеобразный культурный слой, достигший к моему появлению на свет внушительных размеров. Серебряная пыль густо покрывала хранящиеся там книги, музыкальные партитуры, бумаги и тайны, дававшие пищу моему существу.



Глава 3

ЗАМОК, ПОСЕЩАЕМЫЙ ГЕНИЕМ

Хоть я и проживал в замке, являющимся национальным достоянием, памятником культуры и истории, открытым для посещений публики, мне всегда удавалось избежать экскурсий. Для меня История была чем-то из плоти и крови, чем-то нежным на ощупь и приветливым. Вечером, под балдахином, усеянным лилиями, я грезил, читая «Квентина Дорварда». Я был зачарован историей юного шотландского пажа, открывшего для себя в замке Плесси-ле-Тур французский двор, над которым нависла грозная тень хитрейшего из королей Людовика XI, чьей первой женой была Маргарита Шотландская. Все это не было для меня такой уж седой стариной, поскольку в часовне Кло-Люсе на алтаре лежало распятие, которое сжимала когда-то в руках Мария Стюарт. Но мне еще было невдомек, что сила воображения является одновременно и силой, толкающей к изысканиям, я еще не знал о фразе Пушкина, которой предстояло вскоре стать моим символом веры: «Главная прелесть романов Walter Scott состоит в том, что мы знакомимся с прошедшим временем <…> домашним образом»[7].

По образцу моих эскапад в Амбуазский лес, мне предстояло в скором времени, двигаясь по неведомым дорожкам истории, после многочасовых блужданий, открыть для себя безымянные труды и скрытые плющом пещеры в неожиданных местах, внутри которых все свидетельствует о том, что еще недавно они были обитаемы. Помимо нашей воли, рядом с нами раздается чье-то дыхание, бьются чьи-то сердца, и чуть ли не под моими пальцами, ощупывающими стены, находятся признаки чьей-то жизни, отказывающиеся забыться вечным сном.

Здесь-то, на скрещении великих судеб и незначительных событий, между тем, что выйдет на свет позднее, и тем, что народилось только для того, чтобы угаснуть, открыл я для себя своды исторического здания. Я дожидался этого баснословного и тайного мига, когда невероятное появляется в ответ на знак, поданный случаем, знак, который более не повторится, мига, в который, в силу поисков, труда, затраченного времени и представившейся вдруг возможности наткнуться на открытие, некую деталь огромного значения, на всплывшую на поверхность, неведомую прежде истину о других. Этот миг сравним с тем, что пережил Святой Юбер — освященная в его честь часовня возвышается над Амбуазом, — когда увидел, как в лесном тумане меж оленьих ветвистых рогов блеснул крест.

Ибо для нас, детей книг и сновидений, которых влекут к себе каменные мешки и рассказы, где речь непременно заходит о ржавых цепях, которыми приковывают узников, есть история вертикальная, на которую взираешь снизу, как на башню внушительных размеров, и история горизонтальная, на которую можно прилечь, как на старый диван в заброшенной комнате. Вертикальная история делит череду героических поступков, создавших нацию, на позолоченные сверкающие отрезки, заключающие в себе хитросплетения замыслов и злодеяния. А горизонтальная — это каждодневная летопись событий, позабытых на безграничных просторах времени. От нее кружится голова, как от бескрайней степи. Места их скрещений — это и есть момент истины, когда блеснет вдруг клинок людской памяти, показавшись на мгновение из черных ножен заблуждений, лелеемых либо искусственно поддерживаемых. Все детство напролет я гонялся за историями, как ловчий, упрямо стремящийся хотя бы засечь видение промелькнувшего Единорога, если уж не дано поймать его самого.

Старая компаньонка, с незапамятных времен проживающая в нашей семье и служившая еще моей двоюродной бабушке, поведала мне много забавного. И даже преинтересного. Звали ее Мадмуазель Вот. Своей экстравагантностью, необычной манерой мыслить, одеваться и вести себя она являлась для нас, детей, постоянным источником удивления. В юности она была до беспамятства влюблена в одного польского князя, уединенно проживавшего в Лошском лесу неподалеку от замка Монтрезор и обладавшего способностью, пристально вглядываясь повелевающим оком в подвешенное к потолку чучело орла, лишь силой взгляда заставлять его кружиться. Она подарила мне одну вещь, бывшую для нее бесконечно дорогой, — я и подумать не смел, что она способна с ней расстаться, — маленький рог из слоновой кости в серебряной оправе, издававший волшебные звуки. Когда-то он был изготовлен для инфанта[8]. Завладев этим магическим инструментом, я бросился в Амбуазский лес, чтобы заворожить звуками, извлеченной из рога слоновой кости, зверушек, скачущих по просекам. И в этот день со мной приключилось худшее из того, что могло произойти. Я утерял первый в моей жизни ценный предмет, который был мне по-настоящему желанен. Я кинулся разгребать кучи листьев, переворачивать комья сухой земли, шарить вокруг корней деревьев, затем впал в ярость, залез в дупло и расплакался. Так никогда и не нашел я охотничьего рога, искусно отделанного, с таким чистым звучанием. А вот сегодня слышу его глас на страницах этой книги: эту жалобная песнь Истории, снова и как всегда преданной забвению. Навсегда растворившись в вечной зелени, он возвещает о своем зеленовато-сером присутствии посреди багряно-золотого осеннего увядания.

Глава 4

ВИЗИТ К ОПЕРНОМУ ПЕВЦУ

— Пойдем навестим оперного певца.

Отец прошел сквозь горнило так называемой странной войны в звании лейтенанта Первого ударного батальона; средневековая удаль вкупе с безоглядной отвагой, присущей парашютистам, привели его на передовую — он был в числе тех, кто под командованием де Латра освобождал Эльзас, а потом занимал территорию Германии в районе озера Констанц. И потому для него было очень важно, чтобы его дети в рождественский пост навестили старого вояку, героя войны 1914 года, которому отец дал приют в нашем поместье — ниже замка, в домишке, обращенном окнами на сад. В обязанность отцов входит предлагать детям примеры для подражания, открывать им глаза на нелицеприятные стороны жизни, стараясь при этом не отвратить их от благопристойности. Провальная задача, ибо до каких границ позволено им дойти в раскрытии правды, зачастую страшной, и до каких пор сияющий ореол легенды способен скрывать житейскую грязь? Между этими двумя крайностями маятнику образования и надлежит выбирать наиболее правильный из углов движения.


Несмотря на скромность внутреннего убранства домика Господина Кларе, в нем чувствовалось некоторое величие. Память о траншеях не улетучилась бесследно из задымленного и захламленного жилья, где герой Вердена пытался, опираясь на палку, подняться с кресла навстречу герою кампании 1939–1945 годов, прибывшему в окружении детворы, столь же наивной, сколь и заинтригованной. И на этот раз отец не мог удержаться от того, чтобы попросить его поделиться с нами своими воспоминаниями о войне, а мне подумалось: поступал ли отец так, чтобы удовлетворить свое неутомимое любопытство к рассказам храбреца о способности человеческой натуры выживать в любых условиях, даже когда сам человек уже похоронен, или же он желал повторения этого рассказа из-за того примера, который его патетическая сила должна была на нас оказывать. Господин Кларе был рассказчиком хоть куда. Безупречно владея словом, приводя массу отвратительных подробностей, он успешно погружал вас в трясину трагедии, оставившей по себе имена миллионов французов, высеченные на памятниках павшим в деревнях. С его тонких губ срывались ужасающие детали, несмотря на невинное выражение голубых прозрачных глаз, он увлекал вас в шквал свинца и паров иприта. Под лавиной его слов мы и сами как бы переживали крещение огнем, вместе с пуалю[9] попадали в ад, увязали в топях Пикардии, созерцали перепаханные снарядами поля, над которыми поднимались ввечеру деревянные кресты, и кожей ощущали угрозу, разлитую в утреннем воздухе на Шмен-де-Дам[10]. Фердинан Кларе рассказывал нам о своей войне:

— Как-то пришлось нам с одним военврачом выносить раненого солдата. Немцы принялись обстреливать нас из укрытия, я тотчас лег на землю, военврач продолжал стоять, если б его убили, то стоя. А раненый крыл нас последними словами. Я никогда не видел, чтобы офицер бросился на землю, испугавшись обстрела. Все офицеры, которых убило на моих глазах, умирали стоя.

Слушая рассказы бывалого солдата, отец впадал в задумчивость. Будучи молодым лейтенантом, он тоже чуть было не остался лежать на поле боя. Одного из его солдат ранило по другую сторону стены, что защищала остатки войска. Он стонал, вот-вот должен был возобновиться огонь вражеской артиллерии. Ни один из молодцов взвода, что бы ему ни посулили, не согласился бы перемахнуть через стенку, чтобы помочь ему. И тогда отец, которого солдаты в грош не ставили, считая очкариком и парижским интеллигентиком, перепрыгнул через стену и ползком добрался до брошенного на произвол судьбы бедолаги. Ему удалось подтащить его к стене, и — о чудо! — в них не стреляли. С этого дня видавшая виды солдатня перестала смотреть свысока на зеленого паренька из хорошей семьи, правильно говорившего по-французски, потому как была поражена поступком, достойным уважения.

Перед тем как заглянуть на огонек к Господину Кларе, отец объяснил нам, кем тот был до войны, чтобы внушить нам уважение к нему и подготовить к состраданию, которое следовало проявить к несчастному, если мы, конечно, не были монстрами. Он хотел, чтобы мы поняли: герои не всегда были такими жалкими. Как и то, что есть худшее горе, чем смерть. Перед тем как навсегда утратить свой чарующий голос в газовой атаке Первой мировой, Господин Кларе был выдающимся оперным певцом, царем и богом миланской «Ла Скалы», блистал в «Ковент-Гардене», слава его простиралась от дворца Гарнье до Санкт-Петербурга. Изящество облика, доведенные до совершенства манеры в сочетании с атласным халатом и женой, похожей на сморщенное печеное яблоко, прогиб ноги которой тем не менее свидетельствовал о том, что она также была не чужда Терпсихоры — составляли разительный контраст с тем, о чем он рассказывал еще более усиливающимся от воспоминаний о золотом голосе и красных креслах партера.

Даже если в конце концов этот призрак и вышел живым из преисподней, он все равно принес в жертву неумолимому Молоху самое ценное, чем только обладает певец — голосовые связки, а значит, свою подлинную жизнь. Он не пал на поле боя за Францию, но превратился с тех пор в свидетеля собственного угасания. Его крестом стала память о навеки утраченном даре. Стоило Господину Кларе замолчать, начинал звучать тоненький фальцет его жены. Как многие подруги известных личностей, она все еще пела ему дифирамбы, дабы продлить милый сердцу шумок, сопровождающий славу. Она рассказывала, каким он был красавцем, как его боготворили женщины, и давала понять, что он не раз ей изменял, как будто это было доказательством его неотразимости. Легкая довольная улыбка трогала тогда губы ее мужа, вспоминавшего о победах, одержанных им в стане оперных певиц. Ему случалось забыться и даже пооткровенничать по поводу той или иной пышногрудой красотки, повышавших градус настроения публики, а потом и его собственный, но в более интимной обстановке. Эти рискованные экскурсы с эротическим уклоном, нежелательные для детских ушей, не были предусмотрены программой, и отцовское лицо периодически каменело. Господин Кларе был слишком тонким психологом, чтобы не заметить этого, и тотчас вновь заводил речь о боях.

— Я был тощ, что гвоздь, когда пошел воевать, а ведь приходилось покидать траншею и идти в штыковую атаку. Но, несмотря на холод, голод, грязь, засилье вшей, я выжил, вот только не смог забыть товарища, превращенного разрывом снаряда в сплошное месиво.

В сентябре 1917 его и самого ранило осколком снаряда, а после боев под Ипром[11] в Бельгии у него началось заболевание гортани и поражение легкого. Он указывал на правую ногу и утверждал, что она ампутирована. Мне не терпелось собственными глазами удостовериться, что это значит, и я ждал, когда он задерет брючину и предъявит протез. В силу какой сногсшибательной интуиции догадывался он об этом? Как бы то ни было, именно на меня оборачивал он свой лазурный взгляд, словно источающий голубой газ, и говорил:

— Знаешь, они заменили мою большую берцовую кость слоновой костью, как это делалось уже в эпоху Возрождения во время битвы при Павии[12].

Эта прогулка по Истории выбивала из нас чувство времени.

Отправившись к Господину Кларе сразу после второго завтрака, мы вдруг с удивлением обнаруживали, что уже пять часов пополудни. Требовалось какое-нибудь счастливое завершение дня, в который нам довелось услышать о стольких трагедиях. Лицо Господина Кларе внезапно озарялось несказанным счастьем, и он переходил к рассказу о сладостных увольнительных, а затем и о безумной радости, последовавшей за подписанием перемирия.

— Помнишь, Сьюзи, ты была тогда в Париже… Расскажи деткам о волне энтузиазма, которую эта потрясающая новость подняла на Бульварах.

Жена героя, муза творца, эгерия его жизни, танцевальная дива обретала свою величавую грацию и выделывала словесные антраша:

— О да, помню, словно это было вчера. Толпа без конца и без края заполонила улицы. Солдат несли на руках, все без удержу обнимались. Вокруг Оперы двадцать тысяч человек запели «Марсельезу». Группа фронтовиков начала петь национальный гимн, баритон Ноте подхватил его, а вечером его исполняла певица Марта Шеналь.

Заслыша прославленное и, судя по всему, дорогое ему имя, Господин Кларе не смог сдержать улыбку удовольствия. Его жена не обратила на это внимания и продолжала:

— В давке, толкотне, среди переполнявшей всех радости, мы не замечали, что сверху за нами кто-то наблюдает. Жорж Клемансо, молчаливый и взволнованный, следил за происходящим из окна Гранд-Отеля. И вдруг его узнали, стали показывать на него, поднимая руки, и вскоре толпа, похожая на античный хор, устроила ему овацию.

На глазах Сьюзи все еще блестели слезы, когда она, окончив свой рассказ, готовила горячий шоколад, который подавала затем с миндальным печеньем — тюренской кондитерской достопримечательностью, припахивающей миндалем. Конец полдника был сигналом: пора и честь знать, и Господин Кларе, во время рассказа жены ворошивший пепел в камине, слегка привставал, чтобы попрощаться с отцом. В этот раз я уходил последним, он схватил меня за локоть и зашептал на ухо:

— Загляни ко мне, малыш, я расскажу тебе о жандармской жене.

Глава 5

КТО ТАКАЯ ЖАНДАРМСКАЯ ЖЕНА?

Толкнув в следующий четверг дверь домика Господина Кларе, я сразу понял: меня здесь ждут — напротив высокого кресла мужа Сьюзи поставила детский стульчик с сиденьем из голубого бархата.

— Кто такая эта жандармская жена? — сходу спросил я, нимало не робея.

— Мона Лиза была третьей женой Франческо ди Бартоломео ди Замбини дель Джокондо, человека спесивого, богатого, неотесанного, старого бородатого ревнивца, жандармского предводителя города Флоренции. Думаю, ее портрет был написан между 1503 и 1505 годами. Да Винчи натягивал вокруг нее полотняные экраны, дабы задерживать солнечные лучи и приглушать их свет, поскольку поставил себе задачу дать проявиться внутреннему свету, идущему из души. Мне всегда казалось, что лицо Джоконды похоже на алебастровую лампу.

Он обернулся на жену, словно хотел убедиться, что и от лица его возлюбленной в лучах электрической лампочки исходит такое же свечение.

— От Моны Лизы идет прозрачный белый свет, который ложится на все вокруг, — проговорил он, ища в подруге жизни признаки изменчивой эманации, на которую то и дело посягает тень. В вечернем полумраке, царившем в старом домике, Муза да Винчи и Госпожа Кларе представлялись мне проводниками некоего единого загадочного источника излучения.

— Вглядись хорошенько в картину, — продолжал, обернувшись ко мне, Господин Кларе, — и увидишь слева за спиной Джоконды извилистую дорогу в долине, ведущую к горным вершинам, различимым на горизонте. А справа — мост через бурливую реку, вроде того, на котором ты резвишься в глубине парка. Горный массив, затушеванный дымкой, подтверждает теорию да Винчи о синеве отдаленных планов и напоминает ту горную гряду в Альпах, с которой он делал наброски после восхождения на Мон Роз.

Мне было вдвойне интересно слушать, ведь отец только что открыл наше семейное гнездо для посещения публики.

Он потребовал, чтобы мы каждый день вставали ни свет ни заря и к определенному часу были готовы, поскольку перед нашими постелями под балдахинами уже в девять выстраивались посетители; и то сказать, как бы они были разочарованы, если бы в анфиладе гостиных и спален им стали попадаться взлохмаченные заспанные подростки.

Кроме того, отца очень заботила сохранность экспонатов; да и как было не беспокоиться, когда такая прорва народу проникала в памятник культуры и истории, где частенько оставалась с глазу на глаз с шедеврами, при том что надежной системы охраны не было. Отец, движимый исключительно благородной страстью разделить с другими радость обладания бесценными сокровищами красоты и позволить наибольшему количеству соплеменников прикоснуться к боговдохновенной душе, оставившей неизгладимую печать на этих стенах, вовсе не думал о возможности кражи. А вот Господин Кларе был прямо-таки одержим этим. Он все никак не мог забыть довоенный денек, 21 августа 1911 года, когда один из его дружков стибрил у Франции обольстительную улыбку мирового значения. Он не утаил от меня, как это произошло.



— Познакомился я как-то с одним необычным человеком. С виду такой невзрачный, нелюдимый. Ну и стал он меня навещать по большим праздникам с шампанским, хотя задним числом я думаю: а не был ли он случаем влюблен в Сьюзи? Звали его Венсан Перруджа. Рабочий из Италии, производивший ремонт в Квадратном зале Лувра. В его ничем не примечательной жизни была одна страсть — лицо Моны Лизы. Каково же было мое изумление, когда много лет спустя я узнал, что он похитил портрет жандармской жены. Для этого он вынул знаменитое полотно из рамы и два года прятал его в шкафу для веников, на последнем этаже дома номер пять по улице Л’Опиталь-Сен-Луи, где тогда проживал.

Услышав это, я задрожал и долго не мог успокоиться. У меня тоже была одна тайная страстишка, о которой никто не догадывался. Я забирался в высокий шкаф, стоявший в большой зале Кло-Люсе, где хранились ловушки для пауков. Шкаф этот был установлен как раз напротив фрески Леонардо да Винчи. Это составляло — я был в том убежден — мою тайну. Неужто Господин Кларе все же догадался? Отчего он заговорил со мной именно на эту тему? Знал ли он наверняка или только предполагал? И как мог прознать о том? Мне стало не по себе. Я устыдился мысли, что меня могут застукать, когда я предаюсь своему тайному удовольствию. Я ведь еще и не насладился им сполна. А состояло оно в том, что отказавшись идти со всеми на прогулку, я забирался в этот шкаф и таращил в темноте глаза на единственную женщину с обнаженной грудью, которую мне дано было созерцать. На фреске была изображена еще молодая особа, державшая в правой руке перед левой грудью яблоко — плод искушения. Называлась фреска «Помона». Ее пристальный взгляд, красивый абрис рта, нежность и упругость тела, исходящее от кожи свечение, телесная любовь, которую она, казалось, готова была излить, навсегда потрясли меня. Мало того, у нее была одна из тех двусмысленных улыбок, секретом изображения которых владел Тосканец, — она, казалось, приглашала к осуществлению наяву самых безумных грез подростка, открывающего для себя чувственный мир. Но кое-чего Господин Кларе точно уж не мог знать, — женщина, которую я желал, одарила меня ни с чем не сравнимой привилегией: она представала передо мной совершенно нагой.

Когда Господин Кларе вновь заговорил, я сделал глубокий вдох и немного успокоился. Думаю, что только чудом он не заметил, как я смутился, и моя тайна ускользнула от его обостренного чутья и всепроникающего взгляда.

— Венсан Перруджа поступил так единственно из чувства патриотизма, — заявил он своим хриплым голосом.

Я перестал его слушать, целиком отдавшись потрясающей радости: мой смертный грех так и остался при мне и не стал достоянием чужого человека. Бывший оперный певец продолжал разглагольствовать:

— В конце концов я разобрался, что к чему. Для меня Венсан был своего рода без вины виноватым: этаким одиночкой, завсегдатаем Лувра, посчитавшим, что наяву увидел супругу, представавшую ему в снах, поборником справедливости, оторванным от родного края. Он был в плену одной-единственной мысли, столь же ложной, сколь и неотступной, и воплотил ее в жизнь за год до треклятой бойни, лишившей меня природного дара. Дабы осуществить задуманное и совершить свой подвиг — перевезти «Джоконду» в Италию, вернуть ее на родину, он прибег к уловке — чемодану с двойным дном. Видишь, малыш, как несправедлива жизнь. Защищая свою страну, я потерял способность завораживать мир своим чарующим голосом. А Венсан, похитив «Джоконду» и желая вернуть ее на родину, добился того, что его рыцарский поступок обернулся полной противоположностью. Меня лишили голоса, его — возможности взять реванш. А все потому, что он ошибся: невдомек ему было, что Франция вовсе не отбирала «Джоконду» у полуострова, ее создатель сам, не в силах расстаться с ней, тайком перевез ее в своем багаже, когда в 1516 году на закате своих дней явился сюда, к вам, в Кло-Люсе, по приглашению Франциска I.

Леонардо да Винчи, тщательно выбрав подходящий момент и остановив свой выбор на начале весны, преодолел Альпы верхом на муле в сопровождении Франческо да Мельци и слуги Баттисты да Вилланис. В кожаных сумках он доставил из Рима три своих излюбленных полотна. По свидетельству секретаря кардинала Арагонского, навестившего его в Амбуазе, тут имелось «полотно, изображающее одну флорентийскую даму, написанную в натуральную величину по приказу почившего Джулиано Медичи» и два других полотна: «Святая Анна» и «Иоанн Креститель». К поясу мастера всегда был привязан альбом для набросков и во время перехода через Альпы он с увлечением заносил в него виды, представшие его взору: таяние снегов, горные реки, камнепады. Может, оттого, когда он добрался до приюта Сен-Жерве и присел перед очагом, раскрыв альбом с зарисовками, его озарило, что конец мира наступит в результате потопа.

Тут вдруг я осознал, что Господин Кларе пожирает меня глазами. Возникло неясное ощущение, что он желает насквозь прощупать меня и оценить, в состоянии ли я воспринять судьбоносные тайны, связанные с искусством, важной частицей которых он владел. Живость его речи была, видимо, предназначена для того чтобы ввести собеседника в эзотерический мир, в котором все тайное получает объяснение, а все явное становится тайным. Но Господин Кларе пока лишь изучал меня. Требовался еще не один сеанс при покровительственном отношении его сообщницы Сьюзи, чтобы певец с безвозвратно утерянным голосом, музыкальный чародей и невольный друг похитителя величайшего из шедевров всех времен, удостоил меня наконец рассказа об этом событии.

За окном хлестало как из ведра, мы слушали барабанную дробь, выбиваемую по стеклу каплями дождя, наблюдали за тем, как по нему текут струйки воды. Мне расхотелось уходить, потому как я чувствовал: Господин Кларе еще многого мне не сказал.

— Все настолько выигрывает в красоте, когда погружается наполовину в темноту, — будто в изнеможении выдохнул он. — Кроме того, время все меняет, даже оттенки прекрасного. Взгляни на «Джоконду», голубизна далей не могла не окислиться, разумеется, поверхность полотна была прежде более ослепительной, ярче были одежды. Ведь картина была полностью выполнена в голубых тонах, тогда как сегодня она отдает в зелень. Не изменилось разве что выражение лица героини: она по-прежнему загадочно улыбается и внимательно всматривается в зрителя. Чтобы разгадать тайну этого полотна, достаточно знать, что для его автора сфумато порой являлось стилем мышления. Леонардо непредсказуем, его не разгадать. Нужно ждать, чтобы он сам раскрыл тебе свою тайну. Ведь это он сказал: «Живопись — немая поэзия, а поэзия — слепая живопись». Помни об этом.

И тут Господин Кларе, которому, казалось, с таким трудом давались любые движения и который, скрючившись в своем кожаном кресле, строил из себя инвалида, с необычной энергией встал, расправил плечи, как бывало, когда на него обрушивались овации зала, и распахнул входную дверь. Ливень припустил с еще большей силой, дорожка сада была затоплена. Господином Кларе явно владела какая-то мысль, она читалась на его лице, не требуя объяснений: освещение никогда не бывает столь же прекрасным, как в дождливую погоду. Это напоминало мне фразу Уистлера[13], которую я записал в свой дневник на зеленой спирали, куда заносил все понравившиеся мне мысли: «Венецию нужно видеть после дождя». Я отправился в путешествие тем же путем, что и Леонардо, но в воображении — под дождем, на осле, через Альпы, по горным хребтам и горловинам, обозревая вершины и провалы. Мы втроем — отсутствующий гений, бывший оперный певец и я, мечтательный ребенок, — пробивались вперед в необычном мире бурь, адских испарений и ангельских голосов, переговаривались на каком-то бредовом языке и, оторвавшись от бренной земли, наслаждались нечаемой нами бесконечной игрой вихревых потоков, льющихся из разверстых хлябей небесных, — этим грандиозным спектаклем, свершаемым посреди подверженных эрозии горных кряжей.

Глава 6

ЛЮБОВЬ, НАСТИГАЮЩАЯ В РОЖДЕСТВЕНСКУЮ МЕССУ

В тринадцать лет худшее не в том, чтобы обладать тайной, а в том, чтобы не иметь возможности доверить ее кому-либо. Тому уж три месяца, как я охвачен светлой грустью. Ослепившее меня событие случилось в последнее Рождество во время ночной службы в соборе Святого Дени в Амбуазе. Вся наша семья пела в хоре, стоя за алтарем, напротив первого ряда сидений, от которого нас отделяли большой позолоченный крест и высокое пламя свечей. Среди прихожан, сидящих в первом ряду, я и увидел ее: черные бархатные глаза, выделявшиеся на бледном лице в обрамлении капюшона из посеребренного меха, крутой лоб и рот, что спелая вишенка. Все, что было за ней, представлялось каким-то размытым, грандиозным и погруженным в чистоту религиозных песнопений. Орган в глубине центрального прохода возвещал о радостном событии, случившемся в полночь. После причастия я совсем перестал отводить взгляд от ее прикрытых век. А когда она наконец подняла на меня свой взор, я был наповал сражен лукавой добротой, сквозившей в ее чертах. Казалось, она благодарит Жизнедавца за встречу со мной. Мне тоже хотелось припасть к стопам Создателя, ведь я так давно воображал себе мгновение, когда мне наконец будет дано любить, так пылко ждал его, так призывал! Я стремился к привязанности, как голодный стремится утолить голод. Я пристально глядел на нее все то время, пока под своды старинного храма уносились звуки песнопения «Ангелы наших полей». Я все смотрел и смотрел на нее, желая запечатлеть ее образ в своей душе, вписать его в будущие воспоминания. Губы ее слегка шевелились, а глаза улыбались, когда она произносила слова, которых я ждал, которых я не мог расслышать, — слова клятвы, которым одним под силу служить повязкой для душевной раны. Месса подходила к концу, присутствующие вот-вот встанут и направятся к выходу. Как пробраться сквозь толпу, благоухающую рождественскими обещаниями в преддверие столь ожидаемого сочельника, и добраться до нее? И даже если бы мне удалось оказаться подле нее, что сказать, как осмелиться?

И потому я принял решение не двигаться и посвятить оставшееся время не тщетному преследованию, а сосредоточенному созерцанию, чтобы наглядеться впрок, как бы навеки. Она сделала тот же выбор. Продолжая стоять за своим стулом, она не сходила с места, хотя ее родители дошли уже до конца ряда и собирались двинуться по проходу. Ее руки покоились в муфте, голова была окружена нимбом из мягкого света, исходящего от того, кто знает, что любим, избран, отмечен. В ней не было испуга, напротив, безмятежным выражением лица она пыталась успокоить меня, обнадежить, уверить в своем полном приятии. В силу какого интуитивного прозрения она почувствовала, что наша любовь состоится? Я не знал ее имени, не имел ни малейшего представления о том, где она живет. Она могла приехать с семьей на Рождество к друзьям из другого департамента. Неужто судьба будет ко мне столь жестока и заставит дожидаться будущего Рождества, чтобы снова увидеть ее в праздничную полночь? И отчего женщина начинает излучать безмятежность, когда мужчина делает ее своей избранницей? Отчего на мою дикую и в то же время робкую просьбу она отвечает мне молча с такой учтивостью во взгляде? Будто обращается ко мне с ласковой речью. Но вот к нам направляется протоиерей амбуазского собора. Заплывшие черты лица, круглые глаза, нагрудник — старый младенец, да и только! С нарочитой величавостью несет он свое полное тело, облаченное в епитрахиль. За ним едва поспевает привратник. Он здоровается с моим отцом, от чего нам приходится задержаться. Тем временем серебряный капюшон удаляется. Обернется ли она? Нет. Позже я узнаю, что для нее все уже было решено. И мне она уже все сказала, без слов дав обещание. Теперь моя очередь мчаться вослед ее согласию, преодолевать стены, отпирать запертые двери, перепрыгивать через рвы с водой, окружающие замки, карабкаться по стенам башен, сдирая ногти о камни, чтобы добраться до оконной решетки, о которую она оперлась своими грациозными локоточками. О да, я желаю лишь этого, ничто более не удерживает меня в жизни. Все мое существо сосредоточилось на этом поиске ее. Предстоит Рождественская ночь, расцвеченная множеством огней. Значит, нужно одеться во что-то темное. Нельзя ничего никому говорить. Но ведь нужно отыскать ее. Как же мне исхитриться и без расспросов все разузнать? Прежде всего, надлежит кардинально изменить линию поведения: больше смотреть, меньше говорить, обучиться наполнять молчание содержанием и перестать плакать. Я более не один, она где-то поблизости, и даже если мне неведомо, где она этой ночью, я все равно вижу, как она танцует и резвится. Ведь она счастлива. Но самое невероятное, что ее счастье, это я. Как оправдать ее надежды, ее представления обо мне? Я изначально наделяю ее многими талантами в искусстве любить и быть любимой, ощущаю безмятежность, поселившуюся в ней с той минуты, как она узнала, что ее предпочли другим. Мой взгляд упал на нее, когда она поднималась с колен после причастия. Оказалось, что она чуточку выше меня ростом, и потому, хотя она по-прежнему смотрит на меня слегка сверху, кажется, что она смотрит снизу вверх, оттого, что уже влюблена. Отныне мне предстоит любить ее и направлять, и в голове у меня только одна мысль: бежать вслед за ней, куда ей вздумается. Я предчувствую: она взбалмошная и серьезная, и это смешение и чередование черт натуры и составляют ее неповторимое очарование. Мне нужна именно такая. Такой я хотел бы и сохранить ее. Она дала мне все, не проронив ни словечка. Решимость сдержать обещание, даже не произнося его вслух, переполняет меня.

Все карточные замки, которые я выстроил вокруг одиночества, со славными деяниями прошлого, в одночасье рухнули. Я уже мысленно простился с поцелуями в лоб, которыми награждала меня матушка перед сном. Отныне я мужчина, и одной лишь незнакомке предназначаются мои ласки и поступки. Подобно рыцарю, окружу я ее заботой. Склонюсь над ней, и мои реснички коснутся ее шеи. Когда же я прильну к ее шее устами, она грациозно наклонит голову и пойдет у нас все, как у взрослых: жгучие поцелуи, объятия, игривые позы, молниеносно сметаемые грубым взаимопроникновением двух тел, когда отброшен стыд и бал правит желание. Всему этому придет срок, и химера в самое сердце поразит красоту. Так, непорочными, войдем мы в нашу судьбу.

Я дал себе слово никого ни о чем не спрашивать, и при этом хотел во что бы то ни стало отыскать ее. Но как вести поиск, не произнося имени того, кого ищешь, я не представлял. А ведь я и имени не знал! Мне чудилось, она где-то неподалеку, и потому я не один месяц потратил на посещение детских праздников, не пропуская ни одного приглашения в безумной надежде столкнуться с ней лицом к лицу. Разумеется, на моем пути попадались другие девочки, иные были томными красотками с английскими манерами, другие — чертовками со смоляными волосами, восточными улыбками и освежающим смехом, напоминающим кресс-салат, возросший под южным солнцем. Порой мне даже бывало весело, но ничто не могло по-настоящему удержать моего внимания. И если даже по прошествии долгих недель и утомительных месяцев у меня и возникло ощущение утраты ее облика, тонких очертаний ее лица, я все равно чувствовал: она не уехала, ее душа где-то по соседству. Уверенность жила во мне, я цеплялся за свои грезы. Отчего-то я знал наверняка: ее имя начинается на «А» и все перебирал: Ава, Ариана, Ариель, Аврора, Анжелика, Аполлина, Албана, Аталанта, Агнесса, Аглая, Астрид, Августина, Амандина, Армелла, Анна, Алиса, Адриена, Агата, Адель, Альбина, Александра, Алина, Аликс, Альенор, Амели, Анаис, Анастасия, Амбруазина, Аллегра, да, не забыть еще Артенис — анаграмму Катрин[14]. Я истово листал словарь имен, будто он мог дать мне фамилию возлюбленной незнакомки. Наметил в голове план поисков. Новая, огромная жизнь открывалась мне, и она одна была способна заполнить ее. Дело было за малым — найти ее.

Глава 7

В ТРИНАДЦАТЬ лет ХУДШЕЕ НЕ В ТОМ, ЧТОБЫ ОБЛАДАТЬ ТАЙНОЙ

На следующий день после свалившегося на меня несказанного счастья, я бегал по парку Кло-Люсе и не узнавал ничего из того, что было мне хорошо знакомо. Деревья, мостик с вычурной решеткой были какими-то новыми, потайные проходы под сомкнутыми сводами деревьев неожиданно открывались передо мной, вода в реке и пруду посверкивала каким-то неведомым прежде металлическим отблеском. И даже когда я вернулся в дом и присоединился к рождественскому обеду в верхней столовой, на который ожидался американский дядюшка, во́время поспевший из Парижа с великолепными подарками из магазина игрушек «Голубой кролик», лица моих родителей, братьев и сверстников завели передо мной хоровод, как на каком-то карнавале забвения. Они были без масок, но и без какого-либо особого выражения. Разделенная радость делала всех похожими друг на друга. Словом, вся семья представлялась мне неким размытым пятном. Я подходил поочередно к каждому из близких для поцелуя в этот праздничный день, все больше наполняемый радостью, с его позолоченной оберточной бумагой, красными бантами на подарках, индюшкой, шоколадом и переливающимися нарядами волхвов в яслях. Все эти люди, с которыми меня связывали узы родства, как будто бы отдалились от меня на довольно приличное расстояние. Между нами встала она и маячила перед моими глазами, как икона.

После праздничного застолья, на котором было все: шутки, смех, вино Вувре, туренские блюда, рассказы о путешествиях и много других удовольствий, мои родители предложили гостям прогулку по Амбуазскому лесу, ставшую традиционной. Я попросил отца позволить мне не ходить. Он разрешил.

— Мне нужно подумать, — заявил я ему.

Когда все общество черным ходом вышло в сад, я остался в замке один, полным его хозяином. Я не знал, куда себя деть, и просто слонялся. Ноги сами привели меня к оперному певцу. Господин Кларе пребывал в странном возбуждении, выказывая преувеличенную радость и украдкой предлагая мне вишневую настойку. Рождество давало ему повод предаться воспоминаниям о счастливейших минутах жизни. Да и время года способствовало тому, чтобы воскресить в памяти былую славу. На столе внавалку лежали старые фотографии. Он явно хотел заново проделать свой жизненный путь, пережить выпавшие на его долю незабываемые мгновения.

— Знаешь, что я нашел? Либретто «Гугенотов». Тебе это ни о чем не говорит? «Гугеноты» Мейербеера[15]? Давно уже следовало рассказать тебе об этой опере в пяти актах, в которой одна из твоих прабабок чудесно исполняет любовную арию.

Он потряс перед моим лицом либретто Эжена Скриба. Ныне эта опера ставится редко, поскольку для нее непросто подобрать исполнителей. Действие первых двух актов проходит в Турени, а трех последних — в Париже, накануне Варфоломеевской ночи. Начало относится к августу 1572 года, а в основу интриги между католиками и протестантами положено соперничество того же типа, что между Капулетти и Монтекки, то бишь, как и в трагедии Шекспира, прекрасная история любви, помехой которой служит принадлежность влюбленных к разным ветвям евангелической церкви: Валентина — дочь графа Сен-Бри, католика, Рауль де Нанжис, партию которого исполнял в свое время Господин Кларе, — дворянин-протестант. Партию слуги исполнял тенор, лучника — баритон, монаха — бас, а двух цыганок — сопрано. Рассказывая мне об опере, Господин Кларе чувствовал себя превосходно: активно жестикулировал, расхаживая по комнате, будто одновременно был всеми этими персонажами. И впервые в моем присутствии попытался сделать невозможное — спеть. Из гортани отравленного газами фронтовика вырвался хриплый звук с какими-то металлическими нотками. Это было похоже на чудо, но длилось всего ничего. На смену ему пришло слабое дребезжание, сравнимое с пересохшим руслом некогда полноводной реки. Я подошел ближе, чтобы лучше расслышать. Он исполнял арию Рауля из второй сцены, когда Нанжис впервые увидел Валентину де Сен-Бри.

У крепостных стен Амбуаза

Бродил в задумчивости я.

Вдруг вижу: прямо у развилки

Юнцов беснуется толпа.

В плен взяты были там носилки.

«Того гляди, не ровен час… —

Вмиг я смекнул — персона знатна».

И ринулся в толпу тотчас,

Юнцы бежали безоглядно.

Робея, подхожу: «О диво!»…

Когда он запел романс, посвященный непорочной красоте Валентины, предварительно пояснив, что влюбленные встретились под крепостными стенами Амбуаза, я вдруг перепугался: а ну как он догадался, что я влюблен? Что то же сражен красотой незнакомки в этом королевском городе, облюбованном историей? Странный он все же тип, этот Господин Кларе — я еще не знаю имени своей возлюбленной, а он уже, кажется, разгадал, что творится в моем сердце. В пропетом им описании Валентины я просто-напросто узнал ту, которую искал:

Лицом белее горностая

И чище, чем весной вода,

О ангел! Дева всеблагая,

Как поразила ты меня!

Девственна, ясна,

Как ты прекрасна!

Вновь завладев либретто, он принялся воздевать руки, словно один был целый хор:

Да, целомудренна, чиста!

Он дрогнул пред очами девы!

Поразительное совпадение между моим собственным чувством, которое я пытался скрыть и точно таким же чувством, охватившим Рауля — героя оперы Мейербера. Да где! Именно в Амбуазе — это было уж слишком! Я испытывал блаженство, слушая, как Рауль де Нанжис, протестант, хриплым голосом Господина Кларе изъясняется в любви вместо меня:

…И мне внимая,

Улыбкой нежной выдавала

Трепет сердца своего.

Я по глазам ее читал

Предвестье счастья моего.[16]

Господина Кларе было уже не остановить. Ему страшно хотелось высказать все, что он думал по поводу этой оперы.

— После признания Валентины опера начинает по-настоящему брать за живое. Наличие в четвертом акте «Гугенотов» andante amoroso (каватины), которого ничто или почти ничто до того не предвещало, — воистину загадка. Как заметил Берлиоз, чтобы такое замыслить, недостаточно таланта: тут нужен гений! — Господин Кларе говорил точно заправский критик: — Следующая сцена происходит в замке Шенонсо…

Но у меня не достало духа прослушать всю оперу до конца в исполнении беззубого старика со скрипучим голосом, пребывающего в странно возбужденном состоянии. Во мне заговорило чувство — оно велело мне не выдавать его, не выказывать. И потому в тот момент, когда старик завел речь о дуэте Рауля де Нанжиса и герцога Неверского, я метнулся к двери — только меня и видели.

Это посещение хотя и развлекло меня, все же изрядно подпортило удовольствие, которое я испытывал. Оказывается, то, что мне мнилось неповторимым, уже было с такою же силой испытано кем-то другим, за несколько столетий до меня, накануне религиозных войн. Если моя любовь и являлась чем-то из ряда вон выходящим, сама наша встреча вовсе не была явлением исключительным. Неужто любовь уже на первых порах превратила меня в существо, до такой степени самонадеянное, что оно смеет думать, будто выпавшее на его долю чувство никогда дотоле не было испытано никем из смертных? Разве не следовало к тринадцати годам осознать: то, что представлялось единственным и неповторимым, происходило на свете бесчисленное количество раз, было многократно поставлено на сцене и, может быть, даже опошлено?

Глава 8

ПОХОД В АМБУАЗСКИЙ ЛЕС

Зимний пеший поход в Амбуазский лес был семейной традицией, которой отдавали дань несколько раз в неделю. Когда мы отправлялись в него с отцом, темп брался военный, шаг был бодр и энергичен, ни ветер в лицо, ни затянутое облаками небо в расчет не принимались и не служили помехой. Узорочье окружающих нас веток и стволов напоминало переплетенье жилок на агатовых камнях. Вдали меж почерневших стволов и в просветах полян витала голубоватая дымка. Отец нередко приглашал пройтись с ним двух своих друзей — маркиза, придерживающегося монархических взглядов, и генерала-голлиста. Их разговоры не были пустой болтовней, это были целые экскурсы в историю, воспоминания о стратегических планах, военных кампаниях, баталиях. Всей грудью вдыхая наполненный влагой воздух, подставив лицо бледным солнечным лучам, ласкающим зеленый бархат мха на стволах деревьев, мы — трое старших сыновей — старались держать темп и не отставать, приходилось ли идти по широкой лесной дороге, по узкой тропе с выступающими корнями деревьев, или же продираться сквозь непролазную чащу, с легким скрипом ступая по сухой траве, припорошенной снежком. Мы ловили слова старших и дышали тем же воздухом, что и наши предки, древние галлы. Красноречие было исконным даром этого народа. Во времена Цезаря галльская аристократия жила в лесах, что не только доставляло ей удовольствие, но и обеспечивало безопасность. Леса были храмами с божествами, деревенские жители тех времен, следуя обычаю друидов, посвящали какое-нибудь прекрасное дерево Богу.

Дыша в такт шагу, мы открывали для себя священные леса и царящую в них храмовую атмосферу, подобную той, что исходит от ренессансных скульптур из слоновой кости и золота. Не понаслышке, не из одних только легенд знали мы, что эти недоступные для человека места заселены неким народцем, состоящим из множества разнородных существ — фавнов, лесовиков, сатиров, лесных божков, наяд, дриад, нимф, ундин. Они смертны, хотя и живут долго и обладают способностью провидеть, нападают на людей и вредят им. В Амбуазском лесу, состоящем по преимуществу из дуба, орешника и тиса — лучшего материала для изготовления лука и стрел, в неком подобии нефа нам порой попадалось ложе, над которым балдахином нависали ветви. Была ли то галлюцинация? Феи, эти роковые создания, способны на всевозможные метаморфозы ради достижения своих целей: то обернутся ланью, чтобы заманить охотника не робкого десятка, то воздвигнут величественные декорации, утром оказывающиеся переплетением корней вывороченных из земли стволов. Вот и это ложе — было ли оно местом ночлега феи? А может ведьмы, которая передвигается, оседлав метлу из дрока или кол из изгороди, и устраивает шабаш на редких полянках, чья почва покрывается от этого широкими кругами, которые называют «ведьмины кольца»? «Значит, не только в сказках, — думал я, идя по серебристой поляне, — герой превращает лошадь в принцессу». Я шел и оглядывался, стараясь разглядеть эльфа, нимфу, белую или зеленую даму. А вдруг я набреду на след знаменитого Пана, любящего шумные сборища дриад и нимф в образе молодых девушек? Я ощущал, как трепещет, пробиваясь сквозь листву, их женственность. А бывают еще гамадриады, тоже лесные нимфы, пленницы сердцевин деревьев. К ним лучше не приближаться, они способны довести смертного, что дал себя обольстить, до безумия. Достаточно было прочесть «Тристана и Изольду», чтобы проникнуться чувством страха, всегда сопутствующего любви:

«Скрытый в ветвях, король видел, как его племянник перескочил через острую изгородь. Тристан встал под деревом и принялся бросать в воду стружки и сучья. Но так как, бросая, он наклонился над ключом, то увидел образ короля, отраженный в воде. Ах, если бы мог он остановить мчавшиеся стружки! Но, увы, они быстро несутся по саду. Там, в женских покоях, Изольда следит за их появлением: она, несомненно, уже увидела их и спешит сюда. Да защитит Господь любящих!»[17]

Лес внушал страх, был театром, в котором под темным сводом разыгрывались сцены предательства и гибели, а шагающий впереди отец становился частью легенды. Оттого ли, что он был назван в честь Святого Юбера, но только лес расступался перед ним, не цепляя его своими шипами и колючками, не подставляя ему своих корней. До меня доносился рассказ о том, как во время наступления в Германии его взвод шел во главе армии де Латра и ему приходилось осторожно пробираться по Черному лесу, где на деревьях засели элитные стрелки Ваффен СС.

Глава 9

НЕБЕСНАЯ ОХОТА

Иным был поход в лес под предводительством моей матушки. Для нее всякий миг творилась волшебная сказка. Темп был медленнее, приходилось задирать голову кверху. Надобно сказать, воспитывалась она в лесной глуши. Ей было ведомо, что в карканье воронья над нашими головами можно различить больше двух дюжин различных интонаций, умела она читать и лесные послания — сломанная ветка, подрагивание подлеска. Указав нам на бледный небесный путь, пролегший между верхушками деревьев, она воскрешала дикую феерию галлюцинации, возникающей порой у псовых охотников, потерявших ориентиры. В Турени этому явлению дали название «небесная охота». Матушка спрашивала: «Доводилось ли кому-нибудь из нас на собственном опыте испытать, что это такое?» А мы все никак не могли уразуметь, о чем она толкует. Тогда она принималась объяснять: усталому, заплутавшему путнику, бывает, слышится приближающийся шум, состоящий из гиканья и посвиста егерей, лая собак и звучных позывных охотничьего рога. Сбившийся путник ожидает увидеть перед собой всадников в белоснежных одеждах с малиновыми обшлагами в сопровождении разъяренной своры. Шум нарастает, становится оглушительным, свидетельствуя о близости отряда охотников, но вокруг по-прежнему ничего и никого. И вот уже, наводя трепет на округу, исполненный яростного накала вихрь проносится мимо, а путник так-таки ничего и не видит. Это и называется небесной охотой. Матушка утверждала, что в детстве слышала ее. Вообще же она была неистощимой рассказчицей. Стоит ли удивляться тому, что она поведала нам легенду VIII века, связанную с именем Святого Юбера, отзвуки которой можно проследить среди мотивов отделки часовни королевского замка в Амбуазе, выполненной в стиле пламенеющей готики? К тому же ее любимый супруг был наречен тем же именем. По легенде, высшее должностное лицо меровингского государства, основатель города Льежа был одержим в жизни лишь одной страстью — к охоте. Однажды на Рождество, когда его соседи отправились на праздничную мессу, он предался своему излюбленному занятию, но едва углубился со сворой собак в лес и оказался под сводами, образованными кронами деревьев, как перед ним вырос олень с крестом меж рогов и обвинил охотника в неправедной жизни. Так Господь обратил его к вере. Матушка не преминула упомянуть, что среди многочисленных добродетелей и способностей Святого Юбера была и такая: излечивать от безумия — деревенского бича, который — тут матушка взглянула в мою сторону — частенько поражает ее собственного младшего сына. Рассказом об этом посвятительном эпизоде, побудившем Святого Юбера обратиться к праведному образу жизни, матушка рассчитывала бесповоротно оторвать нас от языческих пережитков мифа об олене и укрепить в христианстве. От нее же мы узнали об одном курьезном случае, приключившемся на псовой охоте между двумя мировыми войнами. Скончался старый заслуженный егерь. Его товарищи одним зимним днем отправились по морозцу на охоту и, преследуя оленя, вспоминали, как уверенно действовал на охоте их товарищ. И вот, когда они совсем уже загнали оленя в частый ельник, тот, предчувствуя конец, обернулся и встретился взглядом с теми, кто его травил. Оторопевшие охотники стали свидетелями того, как огромный олень с величественной развилкой на лбу задумчиво смотрит на них, переводя взгляд с одного на другого, будто знаком с каждым, посылая им последнее прости. И тогда — о диво! — они узнали во взгляде прекрасных оленьих глаз взгляд товарища, незадолго до этого покинувшего их. Воспользовавшись мимолетным замешательством, вызванным неслыханной схожестью в выражении глаз, старый олень прыжком одолел заросли и был таков. «Ату его, ату!» — раздалось ему вслед, но было поздно. Охотники, готовые пустить по следу собак, вдруг как-то боязливо поникли. Видимо, инстинкт не подвел, они вдруг осознали, что не способны дать сигнал к травле себе подобного, чья душа на время вселилась в животное, бегство которого стало для них последней возможностью избежать смертного греха.

Такова была моя матушка — христианская фея, навек завороженная языческими тайнами леса. Она выросла в исконной французской провинции, колдовской стране, ее кормилица видела, как домовые выскакивают из-под пола на кухне. Необычный мир леса с его колдунами, блуждающими огнями, волчьими стаями не внушал ей страха. Когда мы были с нею, кто только не скрывался за гирляндами плюща: крылатые нимфы, грациозные эльфы, воздушные сильфы, карлы и прочие домовые вдруг затевали шаловливую возню на вечерних голубых лужайках или заливались переливчатым смехом, сидя под непроницаемым сводом из ветвей на черном стволе, преображенном лунным светом в фантастическое чудовище. В облике домового к человеку порой является бес, способный сыграть с ним злую шутку, недаром Жорж Санд предостерегала в своих рассказах от козней беррийских лесных жителей. Сторож охотничьих угодий Роббер, чья красивая форма из зеленого вельвета в рубчик завораживала меня, охотно рассказывал, что в Бренне, краю прудов, окаймленных так называемыми безвершинными ивами, один запоздалый путник пошел на голос, доносящийся от пруда. Заметив в воде чье-то отражение, несчастный низко наклонился, да и свалился в холодную воду. Поминай как звали.

При всем при том матушка была глубоко верующим человеком. Ее горячая вера была точно доспехи, и она с удовольствием рассказывала нам, что здесь ступала нога Орлеанской Девы, облаченной в латы из гладкого, посеребренного железа с инкрустацией золотом, подбитые малиновым атласом. По этим самым сумрачным дорогам, по которым теперь шли мы, неслась она во весь опор. Стоило нам дойти до каменного колодца, в самом удаленном углу лесной уймы, на который мы однажды невзначай набрели, как мы физически начинали ощущать присутствие Жанны, сошедшей со своего боевого коня, служившего ей с тех пор, как она покинула замок Риво. Моей мечтой было увидеть ее меч, историю которого я хорошо знал. Этот меч являл ей доказательства того, что голоса, которые она слышала, не обманывали. Жанна посылала за ним в церковь Святой Екатерины в Фьербуа. Голоса предупредили ее, что запрятанный глубоко под землей меч имеет пять крестов на лезвии: герб Гроба Господня. Торговец оружием в Туре, которому передали записку для священнослужителей часовни, без особого труда отыскал среди нескольких клинков тот, на котором было пять крестов. Стоило священнослужителям приступить к снятию с него ржавчины, как та будто по волшебству исчезла сама. Правда ли мы чувствовали присутствие Жанны д’Арк или то было лишь воспоминанием об услышанном однажды? Трудно сказать. Но в любом случае у меня навсегда сохранилось впечатление, что я и впрямь наблюдал за тем, как восемнадцатилетняя девушка, явившаяся в наши края из Лотарингии, поставила на закраину лесного колодца свою ногу в железных латах. Благодаря нашей матушке, с самым естественным видом заявлявшей нам, что в окрестных гротах обитают феи, мы жили в подобии то ли сна, то ли мечты: воображению нашему рисовался то грызущий орешки карлик, тайком пробирающийся в лесном сумраке, то раскачивающиеся на деревьях тела разбойников. Кто из нас — она или я — видел над своей головой старуху с длинными, как мочало, волосами, в лохмотьях и с веревкой на шее. От матушки же я узнал, что приключилось в лесу Кюизе под Компьенем с будущим королем Филиппом Августом, когда ему было столько же лет, сколько мне теперь. Весь день и часть ночи гнал он огромного вепря, который то останавливался как вкопанный, то вновь ударялся в бег, увлекая безумной погоней юношу все дальше в лес. Лошадь принца окончательно выбилась из сил, и после двух дней блужданий он понял, что заблудился; спас его встретившийся угольщик. Бесовские происки, направленные на то, чтобы помешать Филиппу Августу взойти на престол, провалились. И поделом было тем, кто задумал подобную хитрость.

Шагая по лесной тропе, мама напевала и читала стихи, как молитву. Это были те самые стихи, которым ее обучила тронутая рассудком девушка, в одиночестве проживавшая в лесу и носившая в волосах цветы, которую в глухомани Лошуа в лесу Шансе — оттуда родом была моя мать — звали «безумная из Шантерен».

Завороженные, увлеченные, жадные до новых историй, шли мы за матерью. В отношении своих сыновей она использовала приемы фей, то есть пускала в ход свои магические способности. Она и одевала нас соответствующим образом: джинсы зеленого цвета с кожаными заплатами на коленях, куртки рыжеватых выцветших тонов, цвета влажной земли. Казалось, она владела некими тайнами, и не хватало духу задаться вопросом: «Кто мог передать их ей?» Например, она знала, что король Людовик XI в 1472 году был извещен о смерти одного из своих чад — Франсуа, охотясь в Лошском лесу, и в горе, желая почтить его память, тотчас повелел срубить деревья вокруг в радиусе пятидесяти метров, дабы образовалась траурная поляна наподобие пустыни, в которую превратилась его душа.

Под конец прогулки, приближаясь к дому, мы убыстряли шаг и воспринимали матушку как нечто сродни хрустальной мечте, зародившейся в лесу в незапамятные времена, а себя — как часть этого чуда.

Глава 10

ВОЛК ПРОЗЫВАЛСЯ ЭТЬЕНОМ

— Не будете слушаться, отдам вас Этьену Делу[18].

Это было имя буки, которым нас пугали, имя, заслышав которое, мы содрогались, поскольку знали, каким коварством и бессердечием он отличался. И ведь надо же! Он был наших лет, когда вошел в доверие к самому Людовику XI, мерящему шагами покои своего жуткого дворца в надвинутой на глаза шляпе и зябко потирающим руки. Не раз доводилось нам слышать рассказ об этом отличающемся феноменальной хитростью короле, любящем прогуливаться инкогнито в платье простого торговца и слушать, что говорит о нем его добрый народ. Хотя он и стоял у кормила власти, но действовал точно шпион. Ему доставляло изощренное удовольствие докапываться до самых затаенных мыслей подданных, оставаясь неузнанным. Он был взращен в Лошском замке, окрещенном в народе «жутким местом». Оказавшись в Амбуазском замке, пришедшемся ему по вкусу, он полюбил захаживать на кухню. Как-то раз ему повстречался спешащий куда-то поваренок, король подозвал его и спросил:

— Каково твое жалованье?

— Как у короля, — без всякого смущения с улыбкой ответил ребенок.

Одетый в тот день как зажиточный горожанин, король не поверил своим ушам:

— Как, ты получаешь столько же, сколько король? Но ведь никому не ведомы источники его доходов.

— Я зарабатываю, как король, — гнул свое поваренок, — то бишь зарабатываю столько же, сколько трачу.

Этот остроумный ответ и послужил началом карьеры Этьена Лелу. Королю понравился ответ, и он решил приблизить к себе юнца, назначив его сперва дворецким, затем камердинером и наконец сделав своим доверенным лицом. Так, с меткого словца, началось восхождение тщедушного мальчугана и его превращение в состоятельного дворянина. Вскоре он уже женился на Артюзе де Баллан из рода Молеврие. Его должность при короле становилась все значительнее: страж лесных угодий Амбуаза и Монришара стал бальи Амбуаза, проявив такую железную хватку при взимании налогов и податей с горожан, что ему пришлось укрываться в Клу и защищаться от мести населения. С этой целью он установил в замке кулеврину[19]. При нем же замок и прилегающие службы были обнесены крепостной стеной с потайным ходом и подъемным мостом, не сохранившимся до наших дней. В стенах галереи, опоясывающей замок и ведущей к сторожевой башне, были проделаны узкие бойницы: Этьен Лелу держал вверенных ему горожан на почтительном расстоянии. Стоило этому вознесенному на вершину тщеславия и ни в чем не испытывавшему недостатка сеньору оскалиться, как обнажались его белые клыки. Он вложил свои личные средства в расширение замка. Сама постройка с десятком помещений, созданная по образу и подобию Плесси-ле-Тур, является королевской резиденцией. Приобретя землю возле приорства Монсе, он стал владельцем собственных виноградников, садов, живородных садков, ивняка, голубятни, прекрасного вида на Луару и на ее приток Амасс, протекающий по его владениям. Но насытился ли он?

И днем и ночью Лелу верно служил королю. Ничто не ускользало от взгляда его фосфоресцирующих глаз. На него же по вечерам была возложена обязанность запирать двери и гасить факелы, за всем проследить и посветить королю, когда тот идет почивать. И лишь удостоверившись, что никто не затаился в углу или под королевским ложем, Этьен Лелу решался положить на постель короля связку ключей от замка, как это было заведено еще во времена Меровингов. Людовик XI был мерзлявым и суеверным, часто видел кошмары во сне. В своем замке Плесси-ле-Тур он боялся всего и прятался за винтовой лестницей, полагаясь на швейцарцев.

Будучи сильным звероловом перед Господом[20], Людовик XI бежал от своего ужаса перед неизбежной кончиной, проводя время в травле оленей и вепрей. Охота всю жизнь оставалась излюбленным развлечением короля, и дабы сполна предаться ему, нет ничего лучше роскошного ́ леса. Жи́ла во всем другом, он бессчетно тратился на все, что касалось охотничьего снаряжения, соколиного двора и псарни. Дошло до того, что в 1461 году он велел свозить в свой любимый Амбуазский лес всех оленей и олених, которых удавалось отловить в лесах вокруг Парижа. Но лишь после смерти Людовика XI новый юный суверен Карл VIII смог сполна утолить страсть, унаследованную им от отца. Он сам охотился все дни напролет и позволил заниматься тем же дворянству. Первое сословие, долгое время лишенное этого удовольствия из-за деспотизма его отца, очень быстро вновь ввело моду на свое излюбленное времяпрепровождение. Когда Людовик XI состарился и пребывал в постоянном страхе перед близкой кончиной, он отвлекался от черных мыслей, выпуская в своих покоях крыс, вослед которым с рыком бросались его псы. Этот великий умница превращался в заурядную личность, стоило ему во глубине своего мрачного убежища оказаться наедине с мыслью о собственной смертности. И то, что ему так хорошо удавалось в отношении людей, он решил попытаться осуществить по отношению к Богу: подкупить Его посулами и деньгами. Ради того, чтобы не умереть, государь-молчун был готов потратиться и постарался заручиться небесным милосердием с помощью роскошных даров и неслыханной щедрости. С этой целью он избавился ото всего — королевских драгоценностей, шапки с каменьями и подарил церкви Святого Мартина статую из серебра, весившую сто двадцать шесть маров[21] плюс еще две унции, и модель из вермеля[22] замка Ля Герш. В своем желании понравиться Богу он пошел еще дальше, заменив железную решетку, огораживающую могилу святого, на серебряную. Дабы продлить свои дни, он придумал кое-что и получше: прибегнул к заступничеству святого человека — Франсуа де Поля. Он поместил его в Плесси, в одной из пристроек, где основал монастырь. Но, невзирая на набожность калабрского отшельника, дни короля были сочтены. Людовик XI преставился в субботу 30 августа 1483 года. Жестокий и хитроумный, он настолько никому не доверял, что чувствовал себя в своей тарелке, лишь общаясь с животными. Мадмуазель Вот поведала мне о том, что он завел в Амбуазском лесу необычный зверинец, где держал неизвестных на наших широтах зверей: слонов, верблюдов, леопардов и страусов. В каждом из его замков имелись вольеры и клетки. Он не уставал умиляться своим соколам, лошадям, псам и любимой козочке, окрещенной Миньоной, но был беспощаден по отношению к недругам и заморил в клетке кардинала Ля Балю[23]. Необузданное честолюбие последнего подвигло его предать церковь, а потом и государство вплоть до того момента, когда он был назначен домовым священником и советником короля, при содействии которого добился кардинальской шапочки. Он украл тринадцать из тех пятнадцати тысяч фунтов, которые король выделил ему на подкуп окружения Карла Смелого, и был схвачен людьми Людовика XI, когда пытался провалить с помощью тайных посланий доверенную ему миссию. Таким был этот коварный епископ, личность малопочтенная. И ведь вот что удивительно: ему удалось-таки провести вероломного, хитрого и непредсказуемого тирана! Однако и поплатился он за это одиннадцатью годами заточения, причем несколько лет провел в темницах Амбуаза. Эти темницы, в ближайшем окружении короля именуемые «девочками», представляли собой железные и деревянные клетки восьми пядей в ширину, едва ли в человеческий рост, накрытые сверху металлическими пластинами и снабженные запорами. Не раз грезились они мне в моих детских кошмарах! Пленники годами томились в них в скрюченном положении. Знаменитый хроникер Филипп де Коммин[24] провел в такой клетке восемь месяцев и сохранил об этом времени мучительное воспоминание. Еще бы! Ему, чье перо было неукротимо, приходилось жить с низко опущенной головой!

Рассказ о детстве Людовика XI, услышанный из уст нашего повара Мориса, не мог не тронуть меня. Отроческие и детские годы король провел в безвестности, вдалеке от родителей и двора, в Лошском замке, под присмотром кормилицы и гувернантки Клеманс, приставленной к нему «колыбельной нянькой». Положение ребенка так мало походило на положение дофина, что инфанту Жаку Труссо де Буа Труссо порой нечем было заплатить поставщикам замка, чтобы накормить королевского отпрыска. Будущий Людовик XI, наследник трона, играл со своими сверстниками, такими же бедными и плохо одетыми, как и он. Появившись на свет, когда его отцу было двадцать, он правил два десятка лет. Он взбунтовался против отца и не явился на его похороны.

Я тоже хоть и был преисполнен почтения к тому, кто дал мне жизнь, рос бунтарем. Держать меня, холерика от природы, в послушании — таково было твердое намерение отца. Проявлять непослушание — таков был мой выбор, мой рыцарский долг в отношении некого воображаемого мною ордена. Отец держал меня в строгости. Я же отличался неслыханной дерзостью. Однажды во время второго завтрака, когда я вызывающе вел себя и дерзил, терпение его лопнуло, и он запустил в меня бокалом. Я пригнулся, бокал пролетел мимо меня и угодил в горку за моей спиной, набитую ценными безделушками. Я тогда, еще по глупости, обрадовался. Мне было невдомек, какую важность придавал вопросу воспитания Леонардо и что по этому поводу написал Тосканец в шестьдесят седьмом томе Атлантического кодекса, сопроводив свои воззрения следующим комментарием: «Басня сия предназначена для тех, с кем приключилось несчастье — они не наказывают своих детей». Обдумывая поступок Людовика XI, у которого достало редкой смелости восстать против своего родителя, я был озадачен, одновременно завороженный его способностью обойтись без почтения к старшим, осуждая его. Я вовсе не испытывал желания быть способным на подобное злодеяние, к тому же не оставшееся без последствий: оно привело строптивого королевского отпрыска к заклятому врагу династии — герцогу Бургундскому — и обрекло его на унизительное изгнание.

Его доверенное лицо «Этьен Лелу» внушал нам, детям, такой страх оттого, что мы понимали: этот человек способен на все. Да к тому же от самого слова Лу[25] дрожь пробирала. Волки же просто созданы для того, чтобы приглядывать за детьми и принуждать их к послушанию. Наличие их в окружающем мире уже само по себе должно было остепенить нас, а их протяжный вой в ночи — заставить примолкнуть и затаиться. К тому же нам дали понять, что в сумерки, в тот час, который именуется «между собакой и волком», появляются некие страшные существа — оборотни, вторгающиеся в наше ночное забытье и попирающие его своими легкими шагами.

Когда мама заводила разговор о волках, Мадмуазель Вот сидела, прикусив язык, но по ее вытаращенным глазам я чувствовал: уж кому-кому, а ей есть что сказать по этому поводу. Кто обучил ее постоянному молчанию? Кто загасил ее натуру, превратив в кадильницу? Кто ее укротил, унизил, пригнул к земле? Порой у нее вырывались жалобы и обрывки фраз типа: «Психиатры посоветовали мне», «Меня отдали священникам», а то и какие-то странные выражения, лишенные всякого смысла, но свидетельствующие о том, насколько она зависима и несчастна. Вид у нее всегда был растерянный, и я задавался вопросом: «В своем ли она уме?» Она производила впечатление человека, откуда-то или от чего-то сбежавшего, вырвавшегося из плена, казалась чем-то глубоко потрясенной и наконец-то свободной. Держалась она за счет внутренней одержимости, составными частями которой были страстная любовь к лесу, привязанность к детям и упорный, безрассудный поиск следов.

Глава 11

ВАРЕНЬЕ С КРОВЬЮ

Кому, как не Мадмуазель Вот, было знать, что охота на волков — один из самых трудных видов охоты. Волка ноги кормят. Когда он гонится за жертвой, то способен зараз одолеть до двухсот километров, да и кровожадность его общеизвестна. С самого нежного возраста Мадмуазель Вот восторгалась своим отцом, известным охотником — седобородым, одетым в егерскую вельветовую куртку. Он был старшим егермейстером, любившим травить байки о былых временах, о том, например, как в XVIII веке Большой Дофин[26] поднял в лесу Фонтенбло волка, а загнал его лишь четыре дня спустя у ворот Ренна.

Она заносила в свой черный блокнотик — возможно, с целью отомстить однажды за своих друзей-волков, — имена самых знаменитых охотников, которые способствовали их истреблению. Граф де Сен-При, загубивший четыре сотни серых хищников, барон Ална де Фретэ, на счету которого было три сотни этих тварей, граф де Шатобур, похвалявшийся восемью сотнями, граф де Тенги дю Неми, истребивший в лесах между Вандеей и Морбианом до двух тысяч волков, — все они фигурировали в ее записной книжечке.

Мне волки внушали страх, но и будили воображение. Неустанные бродяги, видящие в темноте, они были персонажами басен, изображались на многих гербах. Я тоже порой ощущал себя жестоким, подобным этим грубым существам, вооруженным отточенными кинжалами резцов, хищникам, о которых мне было известно, что прежде они водились в наших местах. У меня не было сомнений в том, что в подземельях замка и по сию пору слышатся шаги убийцы, когда-то проживавшего в нашем доме. Звали его Мишель дю Гаст. Капитан гвардии Генриха III, он был назначен им губернатором Амбуаза. И этот гигант с рапирой в руке, хладнокровный убийца, стал в руках государя орудием для самых низких и подлых дел. Беспокоили его, правда, не часто, призывали редко. Но коль скоро это случалось, то уж непременно с одной целью — поручить расправу над кем-нибудь.

Накануне его предупредили: надлежит выехать пораньше утром. Так он и сделал: ни свет ни заря верхом отправился к государю, дабы поспеть к назначенному часу, ни на секунду не задержать рокового выпада, предать с точностью до минуты. Он принадлежал к тем Сорока Пяти преданным королю телохранителям, что учинили расправу над герцогом де Гизом, но прикончил Меченого именно он, дю Гаст. В тот день был заколот человек отнюдь не безызвестный, свято веривший, что его не посмеют тронуть. Когда его предупредили об опасности, он так и сказал: «Не посмеют!»

В пятницу, 23 декабря, денек выдался серенький, лил холодный дождь. Генрих III, собираясь отправиться на богомолье — к Богоматери в Клери — накануне вечером попросил герцога и кардинала де Гиза, архиепископа Лионского и некоторых других вельмож пожаловать к нему в замок в Блуа к шести утра, на совет, который он желал держать перед своим отъездом. Будучи разбуженным в четыре утра, король перешел в свой новый кабинет, а верных людей спрятал в опочивальне. Ожидали прибытия братьев де Гизов. Кардинал явился, а герцог запаздывал. Он только в три часа утра расстался со своей любовницей — прекрасной Госпожой де Сов. Время подходило к восьми, когда лакеи разбудили его с известием, что король готов выехать. Он спешно собирается и отправляется на совет. Войдя, герцог садится подле огня, жалуясь на холод. Внезапно ему становится дурно. Его прекрасное надменное лицо смертельно белеет. Предчувствие ли его одолевало, или то последствие бурно проведенной ночи? Он чувствует, что вот-вот лишится сознания, и просит подать варенье. Сен-При, первый камердинер короля, предлагает ему варенье из бринельских слив. Герцог отведывает его и ему становится лучше. Тут открывается дверь королевской опочивальни, и его просят пройти в старый кабинет короля. Герцог кладет несколько слив в свою бонбоньерку, подбирает плащ и со свойственной ему любезностью, приветствуя собравшихся, проходит в спальню. Там его встречают те самые Сорок Пять. Они кланяются, герцог направляется к коридору, ведущему в кабинет. Однако, встревоженный тем, что за ним идут, останавливается и правой рукой поглаживает бороду, явно пребывая в замешательстве. В то же мгновение один из присутствующих отделяется от камина, хватает его за руку и наносит удар кинжалом в горло. Другие бросаются ему под ноги, чтобы задержать, кто-то бьет его сзади по голове. Но Гиз еще не сказал последнего слова. Ударом бонбоньерки он опрокидывает одного из нападающих, и, хотя его шпага запуталась в плаще, он все еще полон сил и тащит своих убийц из одного конца спальни в другой. Словно раненый зверь, увлекающий за собой свору собак, переходит из комнаты в комнату, заливая стены и ковры кровью. Этот человек богатырского сложения останавливается посреди опочивальни и, шатаясь, повторяет слабеющим голосом: «Ах, какое предательство!»

Пришел черед дю Гаста добить жертву, что он и делает, вонзив кинжал по самую рукоятку в его живот. Но лотарингец не падает. Опешив от испуга, убийцы отступают. Вытянув руки вперед, с помутившимся взором, открытым ртом, весь залитый кровью, с десятью ножевыми ранениями падает он наконец к ногам короля. Но глаза жертвы не закрыты. Кажется, что он наблюдает сквозь длинные ресницы за своими убийцами. Хлещет кровь, вместе с нею уходит жизнь, вскоре он умирает. Дю Гаст любуется своей работой. Первые удары в спину и последние в живот — дело его рук. И только после того, как у гвардейцев Генриха III не остается сомнений в его кончине, король приподнимает портьеру своего кабинета и входит, дабы созерцать врага, распростертого в луже крови. Он пихает его ногой в лицо, как когда-то поступил сам герцог де Гиз с адмиралом де Колиньи в ночь на Святого Варфоломея. «Бог мой! Какой он огромный! — восклицает король, — мертвый он кажется еще больше». Прекрасная работа, чувствуется твердая рука и почерк господина дю Гаста. Труп накрывают ковром, сверху кладут соломенный крест и оттаскивают в чулан.

Но смертельная ловушка еще не до конца сослужила свою службу, нужно еще прикончить и братца. На следующий день после вероломного убийства Сорок Пять получают приказ расправиться и с кардиналом де Гизом Лотарингским. На этот раз они не принимают в убийстве непосредственного участия. На то есть дю Гаст. Он согласен исполнить поручение короля лично и назначает себе в помощники троих подручных: Гози, Шалона и Виолле, выделяя на это четыреста экю. 24 декабря утром покончено уж и с этим. Вооруженные солдаты подошли к прелату со словами: «Сударь, думайте о Боге!», после чего закололи его ударом в сердце. Наступила рождественская ночь, тела кардинала и его брата герцога де Гиза предали огню в камине верхнего этажа замка, а пепел развеяли над Луарой.

«Человек человеку волк», — любит повторять наш повар Морис, которому не доводилось встретиться с призраком убийцы в огромных, наполненных кровью сапогах.

Покончив с делами, дю Гаст вернулся домой. Можно ли было вообразить, что под маской заботливого супруга, добродушного отца и великодушного брата кроется отъявленный убийца, своего рода профессионал?

Мадмуазель Вот, частенько рассказывавшая мне не только о превратностях мужской жизни, но и о странностях женской натуры, не утаила от меня, кем был Генрих I Лотарингский, третий из герцогов де Гизов, прозванный Меченым.

Он был воспитан в ненависти к протестантам, расправившимся с его отцом, и чтобы отомстить, велел прикончить адмирала де Колиньи. Именно он руководил резней в Варфоломеевскую ночь. Мне хотелось побольше разузнать о Меченом, поскольку я находился под впечатлением рассказа о том, как гордо держался он, как презирал смерть. Поведала она мне о том, что он был женат на Катерине Клевской и что у них было четырнадцать детей. И уж совсем как взрослому рассказала о том, как однажды ночью, думая, что жена ему изменила, герцог де Гиз проник в ее покои с кинжалом и склянкой в руках и обратился к ней с такой речью: «Сударыня, вы мне изменяете и должны умереть! Я человек добрый и предлагаю вам самой выбрать — кинжал или яд!» Она бросилась на колени, моля о пощаде. Но герцог был неумолим. Она выбрала яд. Он протянул ей склянку и спокойно наблюдал, как она пьет. Затем, подобно призраку, покинул свою жену, которая всю ночь провела в молитвах о том, чтобы Бог принял ее в рай. Наутро герцог де Гиз вновь появился у нее и с сияющей улыбкой признался: «В склянке был овощной бульон». Видно, даже муж — волк своей жене.

Ткните пальцем в горшок с историей Франции и оближите его — вы наверняка почувствуете привкус крови. Задолго до расправы над герцогом де Гизом Леонардо да Винчи вкусил этого удовольствия — весной 1478 года после провала заговора Пацци[27]. Гордое семейство флорентийских банкиров, пользующееся поддержкой папы Сикста IV, задумало убийство Лоренцо Медичи и его брата Джулиано. Последнему не удалось избежать смерти, после чего начались страшные репрессии: страх быстро обучил искусству самого грубого подавления попыток бунтовать. Зрелище болтающихся на виселице тел достигло цели: навсегда отучило народ и знать от подобных злодеяний. Правда, вид выставленных напоказ тел казненных настолько истерзал жителей Флоренции, что, будь их воля, они бы остановили палача. Память об этих скрюченных после пыток телах, казалось, обладала профилактическим действием. И тогда на сцену вышел Леонардо да Винчи. Он зарисовал лицо Бернардо Бандини, убийцы Джулиано, а на полях сделал пометку о том, в каком элегантном наряде отправился тот на верную смерть: в шляпе, полукафтане из черного атласа, плаще с бархатным воротником, подбитым лисьим мехом, длинных черных штанах… Так и кажется, будто траур взбирается по его ногам.

Глава 12

ПО-ВОЛЧЬИ ВЫТЬ

В конце любой трапезы старая дева непременно отдавала дань одному и тому же ритуалу, считая, что никто этого не замечает: открыв изысканный фермуар своей сумочки, лежащей у нее на коленях, она тайком складывала туда кусочки хлебного мякиша, мяса и сырные корочки, остававшиеся не съеденными.

А мы, дети, видя это, в шутку принимались подражать ей, повторяя ее движения, — это было знаком нашей признательности ей. Когда она вставала после ужина из-за стола, никому как-то не приходило в голову спросить: «Кому же предназначались эти объедки?»

Мне потребовалось немало времени, чтобы понять: она подкармливала какого-то дикого, всегда голодного зверя. Юность Мадмуазель Вот прошла среди поляков, проживающих в Турени в огромных владениях. Причем аристократы, явившиеся к нам из заснеженных стран, осмеливались охотиться, как варвары, — верхом и с оружием в руках, и потому она была привычна к зверям с опущенными хвостами и всегда напряженными прыжковыми мышцами, которые, считалось, давно перевелись в наших краях, то есть волкам, к которым я, еще ни разу не встретившись с ними, уже проникся нежными чувствами и которые в свое время потрясли моего любимого поэта Альфреда де Виньи, как и я, уроженца Лош, творившего в 1843 году в Мэн-Жиро и начертавшего на белоснежной странице:

И скорбно думал я: «О царь всего земного,

О гордый человек, увы, какое слово,

И как ты, жалкий, сам его сумел попрать!

Учись у хищников прекрасно умирать!

…Лишь трус и молится и хнычет безрассудно.

Исполнись мужества, когда боренье трудно,

Желанья затаи в сердечной глубине

И, молча отстрадав, умри, подобно мне».[28]

— В Польше, как и во Франции, — говорила Мадмуазель Вот, — волки питаются исключительно оленями. А с приходом зимы сбиваются в стаи.

Оказывается, Турень и Блезуа были наводнены волками, наводившими на округу ужас. Название Блуа происходит от bleiz — галльского слова, означающего «волк». Эти свирепые животные нападали на стада и пастухов, от которых оставались лишь кости. В нашем доме только и разговоров было, что о волках, тема эта страшно занимала мою матушку. Она поведала нам, как старый уличный скрипач, которого со сверстниками преследовала, обратил их в бегство, схватив в руки деревянные сабо и постучав одним о другой в ледяной зимней тиши, — было похоже на лязганье волчьих зубов. А однажды матушка настойчиво, несмотря на неодобрительный взгляд отца, забрасывала вопросами о волках одного дипломата из Центральной Европы. Это случилось за обедом у маркиза де Сера, рассказавшего о том, как в 1520 году Франциск I реформировал созданную некогда Шарлеманем[29] роту профессиональных егерей, имевшую собственный табель о рангах.

Все перемешалось у меня в голове: волки, в последнюю войну испугавшиеся обстрела и переплывшие Вислу, и другие, что появлялись на окраинах французских лесов с отличающим их повадку победным видом: шерсть дыбом, уши торчком, настороженный взгляд. Рассказы о них Анны-Марии — моей восхитительной вожатой в отряде скаутов, прозывавшейся Акелой, — и воспоминания моей матери об одной русской девочке, любимом ребенке губернатора Москвы Ростопчина[30], давали пищу моему воображению. Детство будущей графини де Сегюр было в моем вкусе. Под высокими окнами помещичьего дома в Вороново, затерянного в нескольких верстах от Москвы, девочка тряслась от страха всякий раз, как голодные звери заводили циничное и плотоядное хоровое пение. Но все это было не более чем литературой. А Мадмуазель Вот я обязан открытием того, что на свете существовал настоящий злой волк, остромордый и ушастый. Все ее действия, производимые украдкой в столовой, были направлены на то, чтоб припасти еды для любимого животного, но ведь всех этих крох никак не могло хватить на то, чтобы утолить голод дикого зверя, чья суточная потребность в мясе составляет от трех до восьми килограммов.

Хотя мои родители утверждали, что волки перевелись в Амбуазском лесу и что мой предок егермейстер Поль Шнейдер — сын основателя заводов Крёзо, начинавшего литейщиком в Лотарингии, — убил последнего в долине Лендруа в 1861 году, и утверждение это крепко засело в умах; я нашел ему опровержение, топая одним прекрасным зимним утром по корке снега и стараясь не отстать от старой девы. Мадмуазель Вот читала по волчьим заметкам, как по книге: направление, которое избрала стая, численность ее и чуть ли не в каком состоянии души пребывали составлявшие ее особи, где взлаивающих щенят учила уму-разуму волчиха-хороводница, и даже показывала мне следы любовных игр и случек тех, кого целомудренно именовала «новобрачные».

Каково же было мое удивление, когда, очутившись на поляне посреди леса, я увидел, как она сложила руки рупором и издала леденящий все нутро хриплый рык, за которым последовала утяжеленная ватной неподвижностью зимы тишина. Вскоре послышался точно такой же ответный рык, сопровождающийся все более близким веселым тявканьем, и на лужайку выпрыгнули две невесть откуда взявшиеся волчицы. Совершенно потрясенный, я поднял восторженный взор на старую деву. Мадмуазель Вот продолжала выть и рычать, убеждая меня, что может повезти и перед нами предстанет один из тех самцов, что при своем весе в восемьдесят килограмм способен убить лошадь.


Она поведала мне, что это был за зов, обладающий способностью создавать сообщнические отношения между различными видами живых существ: он состоял из гармонического сочетания нескольких звуков — сперва протяжного и низкого, затем короткого и пронзительного.

Я все никак не мог опомниться: как эта утонченная дама с бледным, покрытым рисовой пудрой лицом, с кружевным жабо цвета слоновой кости вдруг на глазах преображается и становится женщиной-волком, воющей по-волчьи! Восторг и изумление охватили меня при виде того, как скромная компаньонка на глазах превратилась в настоящего жеводанского зверя[31]. На что еще способна ради того, чтобы удивить меня, та, что украдкой собирала в лежащую на ее коленях вышитую, с гербом салфетку объедки со стола, запасая корм для зверя, считавшегося исчезнувшим из наших краев?

Глава 13

СТАРАЯ ДЕВА С БУРБОНСКИМ НОСОМ

Прогулки напоминали мне о прежнем, будили воспоминание о той поре, длящейся с конца лета по начало осени, когда у оленей гон: именно тогда столкнулся я с невероятным. Мадмуазель Вот, компаньонка, с незапамятных времен проживающая в Кло-Люсе, — уж совершенно точно при предыдущем поколении его хозяев, — открыла мне, какого рода страх можно испытать в густом лесу. У нее вошло в обыкновение одной бродить по лесу, по-видимому, связано это было с ее свободолюбивым, бросающим вызов нравом. Следовать за старой девой с характерным бурбонским носом и старомодной прической превратилось в одно из моих увлечений, и мне не важно было, когда — на заре или светлой холодной ночью, под мелким сеевом дождя или в полнолуние — отправлялись мы в поход. Порой она будила меня ни свет ни заря и одаривала тайной милостью — разрешением сопровождать ее туда, где можно было слышать жалобную песнь желания, доносящуюся из сердцевины тумана, застоявшегося в чащобе. Со своими песенками, во всю глотку распеваемыми ею под столетними дубами, она была грозой охотников.

В лесу Амбуаз,

Охотники, ау!

Ужо я вас

Песнями прогоню…[32]

Ее бунтарский дух действовал на меня, как вино. Воздух вокруг нас был настоян на испарениях палой листвы, желудей и грибов, мы неуклонно продвигались вперед, задавшись целью послушать лесных трубачей. Вначале до нас долетали лишь редкие и хриплые отрыгивания: это олени пробовали голоса, ели и приглядывали за своими оленухами, не позволяя тем удаляться за пределы выделенного для них пространства. Мадмуазель Вот молча указывала мне на шрам на дереве от оленьих рогов — здесь самец пытался утишить сжигавшую его лихорадку. Когда дни становятся короче и в растениях прекращается сокодвижение, самцы готовы к битвам. Противники ломают друг другу отростки рогов и порой насмерть ранят друг друга. А еще она показывала мне экскременты сов — круглые шарики, содержащие крошечные мышиные черепа. Она была королевой, обходящей свои туреньские владения с их богатыми дичью лесами. Осень, когда желтеет береза, краснеет каштан, золотистой становится лиственница, была ее временем года. От нее я узнал, что готический стиль зародился в созерцании лесных дорог и что достаточно поднять глаза, чтобы увидеть: там, наверху, зеленые ветви образуют средневековый свод. В давние, варварские времена некоторые леса считались священными, и именно с тех пор соборный лесной свод — колыбель и место пребывания Единого Бога.

«Люблю я гулкий рог во мгле густых лесов…»[33], — декламировала моя неутомимая спутница, разделяя со мной безумство моего увлечения чтением, наведываясь и в мой лес — лес книг, в котором мне, переворачивающему страницу за страницей, как перебирают осенние листья, были назначены свидания с поэтами-романтиками, бывшими для меня братьями, затерянными в бескрайних лесах, укрывающих своими мрачными сводами наши мечты в безразличном ходе времени. Так, в упорном стремлении ступать по следам своих самых любимых писателей, я увязывался за юным Гёте, читая его «Французскую кампанию», дивясь его страсти к минералогии и пытаясь понять, отчего этому военному человеку, живущему в деревне, доставляло такое удовольствие коллекционировать обычные камни. В романтизме меня восхищало то, что эта эпоха — эпоха зарождения европейской общности — породила людей, живущих далеко друг от друга и при этом думающих одно и то же в одно и то же время. Из-под пера Шатобриана вышли строки: «Эти лиственные шатры, эти фундаменты, поддерживающие своды и внезапно обрывающиеся, будто обломки стволов, свежесть, сумрак святилища, темные закоулки, тайные переходы, низкие двери — все воспроизводит лабиринт лесов в готических церквях». Я повторял: «Леса были первыми храмами божества, и люди у лесов позаимствовали понятие “архитектуры”».

Каким родственным себе ощущал я этого молодого виконта, бедного, больного, пребывающего вдали от родных мест, вдали от своей роты королевских наваррцев, подавшего в отставку, повсюду влачащего за собой свою меланхолию, меряющего шагами Верденскую округу вплоть до Намюра, засыпающего на склоне холма с рукописью «Аталы» вместо подушки. Дитя Комбурга, ставший большим писателем, одарил нас величественным изречением: «Леса предшествуют народам, пустыни следуют за ними». Он не утрачивал своей истинности и посреди бретонского снежного декора, и под листвой античных Арденн, где плутал и где почерпнул вдохновение. Поистине край, облюбованный литературой: я открыл, что Верлен происходил из Пализеля, Рембо родился в Шарлевиле неподалеку от памятника герцогу Гонзаго.

Не является ли писательство мандатом, дающим право преодолевать границы этого дикого мира? Отныне все смешалось, мои ночные бдения над книгами, в которых я портил глаза, не чувствуя усталости. Я — самоучка с зябкими руками, переписывающий в свой зеленый дневничок на спиральке изреченные другими фразы, но лучше выражающие то, о чем я думал, желал сохранить по отношению к книгам должную благодарность. Я был горд записать в качестве эпиграфа следующую мысль Витрувия:

«Сочиняя сей труд, я вовсе не стремлюсь скрыть, откуда я позаимствовал то, что воспроизвожу под собственным именем, как и порицать откровения других, дабы оттенить значимость собственных. Напротив, я испытываю самую большую благодарность ко всем тем писателям, которые собрали, как и я, все, что накопили и подготовили, каждый в своей области, авторы, жившие до них; ибо сочинения их подобны источнику, из коего нам позволено черпать без меры; мы пользуемся трудом тех, кто пришел в этот мир раньше нас, дабы создать нечто новое».

Глава 14

ЛЕС КНИГ

Так я готовился быть верным всем тем, кто прославил философское дерево, как это сделал Леонардо да Винчи. Я понял, что в середине шестидесятых годов двадцатого столетия лес превратился в библиотеку, не посещаемую более людьми, и что именно в ней можно обнаружить скрытый смысл, движущий живыми существами, и истину изнанки мира, недоступную глазам. У великого творца были свои предпочтения, свои любимцы — дуб, вяз, бук. Тополь, конечно, тоже, ведь именно на тонкой доске из тополя написал он Джоконду. Читая Леонардо, я чувствовал, насколько необходимо соответствие между океанским прибоем и движением леса. Написанное им, такое четкое и образное по манере изложения, переполняло меня. Один он был способен с помощью стиля добавить теней холоду и лучей теплу небесного светила. Я истово искал в рукописях и в Атлантическом Кодексе, под которым рядом с датой стоит пометка о том, что он составлен в замке Клу, сравнение сил воды с величием лесов, равное тому, что было мною обнаружено в Плинии Старшем, а затем и у Рембо: я имею в виду превращение моря в землю в его поэме, впервые в истории французской литературы написанной свободным стихом:

Серебряные и медные колесницы,

Стальные и серебряные носы кораблей

Бьют пену,

Подымают слои терновых кустов,

Текучести ланд

И огромные колеи отлива,

Тянутся кругообразно к востоку,

К столпам леса,

К середине насыпи,

Угол которой избит водоворотами света[34].

Только так я мог понять, что готовит мне будущая жизнь. По крайней мере, я себя в том убеждал: я стану одиноким деревом, сраженным всеми кораблями[35]. Интеллект леса представлял собой силу для того, кто был способен ее оценить; Мадмуазель Вот сказала мне, что взмоститься на дерево — вполне в духе ритуалов, принятых у всех кельтских народов, — так, и никак иначе дикарь совершал восхождение. Карабкаясь вверх по дереву, он делил плоды познания с миром животных и обучался видеть сверху. Вслушиваясь в голос старой девы и глядя в ее несколько растерянное лицо, я словно слышал шепот Леонардо: он частенько беседовал со мной и одновременно с кем-то еще, это были как бы субтитры к тому, что изрекали в это время другие. «Не предвидеть значит упустить что-то», — шепнул он мне в тот день, стоило прозвучать словам о взобравшемся на дерево человеке, которому такое положение позволяет первому узнавать о том, что делается вокруг, ведь знание — серьезное преимущество.

Во время скитаний по зеленым зарослям мне чудилось, что я прочитываю мироздание, и лес становился для меня самой прекрасной из библиотек. Я начинал понимать, отчего поэты в лесу ощущали истоки сущего, отброшенные за ненадобностью в безумных городах. Мне казалось, я улавливаю: память о родной почве дана нам как раз для того, чтобы уметь выжить в современном зверином мире. Одна фраза Бальзака о тайном братстве листьев и страниц восхитила меня: «Нет ни одного места в лесу, которое не было бы значимым, ни одной лужайки, ни одной чащи, которые не представляли бы аналогий с человеческими мыслями. Кто из людей, чей ум просвещен, может прогуливаться по лесу и не слышать того, что этот лес ему шепчет?»


Деля свое время между прогулками по Амбуазскому лесу и чтением по ночам в кровати под голубым балдахином, я проникался ощущением, что поднимаюсь до некой воображаемой жизни, той внутренней жизни, в которой происходит формирование осадочных словесных пород и окаменение страниц, что сродни нелегкому труду леса, которому нужно выстоять в любую непогоду, задержать таяние снегов, помешать эрозии или заболачиванию почвы, пропустить воду через тонкие фильтры корневой системы. Переплеты книг были что дуплистые деревья, привечающие птиц и ночных хищников вроде канюков и ночных сов. Сами книги были клетками и кладовыми для животных, хранилищами секретов. В казалось бы мертвой коре бурлила жизнь; белки, куницы, лисы, летучие мыши, орешниковые сони проживали в старых стволах. И слова сваливались на меня всей своей массой, подобно тому, как в лесу на меня обрушивались папоротники, бабочки, жуки, полки грибов, поля лесных фиалок. Лес был тем самым прошлым, что вернулось и идет навстречу. Мадмуазель Вот рассказывала, что самое древнее из известных ей деревьев находилось в Индре, в краю Жорж Санд — это был тис ля Мот-Фейи, и было ему тысяча пятьсот лет, — якобы под ним отдыхала Жанна д’Арк, и в обхвате оно доходило до восьми метров. Если мне в истории литературы нравился период романтизма, то не только потому, что он стал удостоверением личности моего отрочества, но и потому, что позволял мне совершать странствия по Истории. Романтизм обернулся на Возрождение, как Возрождение обернулось на греко-латинский период в Истории человечества. От меня не ускользнуло, что между Возрождением, эпохой, в которую жил Леонардо да Винчи, и романтизмом, эпохой, вырвавшей его из неизвестности, пролегло время, в которое о нем совершенно забыли. Благодаря сонету Шарля Бодлера тень великого человека вышла на свет. Бодлер с его

Природа — строгий храм, где строй живых колонн

Порой чуть внятный звук уронит;

Лесами символов бредет, в их чащах тонет

Смущенный человек их взглядом умилен[36].

возрождал для меня Леонардо да Винчи с волосами, в которые вплетались ветви плюща. Бодлер испытывал те же страхи, что и я:

Леса дремучие, вы мрачны, как соборы,

Печален, как орган, ваш грозный вопль и шум…[37]

Читая книги, наматывая километры слов, я искал свою чашу Грааля. Книги были созданы, дабы скрыть недостижимое. Произведения были что лес в эпоху Кретьена де Труа[38]: настоящим лабиринтом. Усвоил я и рекомендацию основателя ордена цистерцианцев, обновителя монастырского устава, вдохновителя крестоносцев Бернара Клервосского: «Вы более обретете в лесах, чем в книгах; деревья и скалы научат вас тому, чему не смогут обучить Учителя».

Лес был царством наших снов и соком наших грез; его епархия простиралась от генеалогического древа до древа познания, от дерева жизни до подкорки, хранящей память. И на этот раз я нашел подтверждение своим мыслям у итальянца Джамбаттисты Вико[39]: «Развитие шло в следующем порядке: сперва леса, затем хижины, поселения и наконец ученые Академии».

Историю Франции также следовало рассматривать, отталкиваясь от кроны величественного дуба — лесного короля, самого распространенного в наших краях дерева, той его разновидности, у которой имеется высокий неровный ствол и чья крона пропускает свет. Ибо в стародавние времена после потопа в густых лесах и чащобах бродили великаны и никак не могли разглядеть небо сквозь темные лиственные своды. А вот с дуба, напротив, все и вся видно, как на ладони. Даже как скачет галопом поэт Гийом Бюде[40], влюбленный в лошадей, собак и птиц и не брезгующий благородной забавой, причем осмеливается преследовать того же вепря, что и король Франциск I. Последний был очень везучим. Его дядя Людовик XII преподал ему первые уроки охотничьего дела и, став Королем-Рыцарем, он отважился, столько же из честолюбия, сколько из бравады, взяться за возведение предназначенных для охоты замков, которые украсили европейскую зарю Возрождения. Флеранж, друг юности будущего суверена, описал милость Людовика XII, проявленную им по отношению к своему племяннику: «Он приказывал ловить зверей в лесах окрест Шинона и свозить их в парк для своего юного племянника, ради доставления оному удовольствия». Так, неутомимый охотник превратится в защитника лесов, священных дубов, каштановых деревьев, дающих большой урожай, орешников, чье дерево очень ценилось в мебельном деле. С начала своего правления он издал ряд указов, направленных на защиту лесного богатства Франции. Он автор королевского ордонанса от 1518 года, из которого явствует, какое значение придавалось высшей властью королевства лесам короны. В 1521 году Франциск I запретил возделывать в своих владениях землю и потребовал, чтобы четверть королевских угодий сохранялась в нетронутом виде, дабы не было нехватки в высокоствольном лесе. В 1537 году он вмешался и в управление частными лесами и впервые обязал священнослужителей и деревенские общины испрашивать разрешения местных законодательных органов на продажу высокоствольных лесов. Так и обзавелся он прозвищем зеленый император, и сто лет спустя после его смерти королевские владения будут насчитывать миллион гектаров. Он инстинктивно пришел к тому принципу, которым руководствовались саксонские правители: в королевских лесах отныне должен остаться лишь один дикий зверь — сам государь. В нескольких лье оттуда, в Юссе возвели замок Спящей Красавицы, напоминающий о Шарле Перро, превзошедшем всех в создании чудесного, благодаря которому мы с детства познаем: дикий лес — суверенное место, средоточие власти и сердце тайны. В сказке принцесса является слишком рано и время останавливает свой бег; уколов палец, дочка короля переносится в лес и на сто лет засыпает глубоким сном, позволяющим перемещаться во времени как вперед, так и назад. Леонардо да Винчи был знаком с этой запрещенной в его эпоху теорией синхронизации, согласно которой время способно восходить от будущего к прошлому. Я как-то попытался отыскать в текстуре листьев и в параболе да Винчи о деревьях образы этих временных пространств, которые расходятся в разные стороны, сходятся, накладываются одно на другое и в конечном счете оседают в вечности: «Чередование листьев на ветке преследует две цели: в первую очередь, оставлять интервалы, чтобы воздух и солнце могли проходить сквозь них, и, во-вторых, позволить каплям, падающим с первого листа, достигать четвертого либо шестого»… Так учит Тосканец. Блуждая по лесу и вслушиваясь в его тайное учение, я был предельно внимателен ко всему касающемуся роли листьев: «Лист всегда повернут к небу, чтобы как можно лучше собирать всей своей поверхностью росу, медленно выпадающую из воздуха. Листья, расположены на кусте так, чтобы как можно меньше перекрывать друг друга, один над другим, как плющ, увивающий стены…»

Глава 15

ДУБ, ОТЛИЧАЮЩИЙСЯ ОСОБЫМ ГОЛОСОМ

С Мадмуазель Вот жизнь превращалась в собор, выстроенный из осенних листьев. Для нее леса были живым миром, кладезем назиданий для детей. Разнообразие цветов она трактовала следующим образом: нежно-зеленый цвет лиственницы противостоит темно-зеленому, доходящему до черноты цвету пихты. Она вслушивалась в душу дуба, исполняющего великие оратории бурь, знала, что во времена друидов обряд инициации предполагал, что ребенок должен пройти сквозь расщепленное дерево. На меня, ничего в том не смыслящего, зеленые ве́твия[41] наводили страх, и пока она прозревала в смело вознесшихся к небу сводах благородную осанку кораблей, я размышлял над тем, что лес представляет собой дворец одиночества. Однажды она взяла меня за руку, чтобы прочесть стихотворение Ронсара. Слушая ее, я испытал необычное чувство — будто говорю сам с собой:

Мне не было двенадцати — я уж бежал подале

Туда, где мне приют давали

Леса задумчивы, пещеры потаенны,

И там слагал стихи, мечтами напоенны.

Мне не было пятнадцати, а уж зеленый дол

Мне был милей, чем королевский двор.[42]

Как-то в дверь моей комнаты постучали. Я открыл: на пороге стояла Мадмуазель Вот. Я страшно удивился: никогда раньше не поднималась она на детский этаж. Запах рисовой пудры заполнил помещение. Она велела мне спускаться вниз. Я оделся на скорую руку, тотчас придя в возбуждение от мысли, что мы с ней отправимся куда-то на заре. Я ведь понимал: попусту беспокоить она бы не стала. Взгромоздившись на необычное средство передвижения с колесами и педалями, — что-то вроде трехколесного велосипеда с капотом бурого цвета и рулем, — она указала мне место на багажнике. На этом, как она его называла трехколесном коне, она накручивала километры, перемещаясь из Вувре в Амбуаз и от башни Рошкорбон до того, что она, как встарь, именовала обителью Клу. При этом она всегда была одинаково одета: блузка с жабо и шелковый жилет с сельскими мотивами. Отправляясь на прогулку, она набрасывала на плечи что-то вроде тяжелого плаща на толстой шерстяной подкладке. Порой в руках у нее была трость с набалдашником. Она не расставалась с нею и когда отправлялась верхом на своем «коне». Сидя на багажнике, я лицезрел ее череп с тремя пучками редких волос. Как-то само собой мне стало ясно: кожа у нее дубленая, а сама она в силу безбрачия обладает недюжинной стойкостью. И вот мы покатили по дороге, пролегшей через Амбуазский лес, миновали пруды: малый Близнец и большой Близнец с их уснувшей водной гладью под рядом плакучих ив. Квакали лягушки — как будто кто-то чем-то острым водил по стенке стакана. Мертвенное утреннее солнце косо било в заросли камышей, в тростник, в листоротов, в гладиолусы, в хвощи, в водяные шильники и чуть золотило бледно-зеленые цвета. Я воображал, как снуют вокруг нас саламандры[43], такие дорогие Франциску I, ни в воде не тонущие, ни в пламени не горящие, согласно преданию. Лес уже ожил — пели дрозды, зарянки, стрижи, каждая птица на свой манер. После заморозков на черной поросшей вереском земле оставались полоски инея, от холода у ланей слезились глаза. Так мы катили по лесной дороге, пока не уперлись в большую лужайку. Мадмуазель Вот у края оврага слезла со своего «коня» и велела мне не отставать. В нос ударил острый запах древесины, предвещающий, что еще немного и нашим глазам предстанет величественное зрелище рубки деревьев. Так оно и было: на поляне в ожидании начала трудового дня собрались дровосеки, местные крестьяне и лесники в форме из вельвета в рубчик и в фуражках с золотым оленем на околышке. Кое-кто уже прилаживался, прикидывал, куда и как валить ствол, — нельзя было позволить, чтобы дерево легло на главную ветвь, от этого ствол мог расколоться по всей длине. Мы подошли к одному из дровосеков, он уже сделал насечку и взялся за пилу. Тогда только-только появились электрические пилы. Увидев, с какой легкостью железо входит в нежную плоть дерева, я был потрясен. Метрах в двухстах от нас уже упал один лесной исполин, при этом раздался оглушительный треск, задрожала земля. А дальше случилось нечто непредвиденное: в ту самую минуту, как ствол шестисотлетнего дуба накренился, готовясь переломиться и упасть на влажную землю, нам открылась его полая сердцевина и в ней — рыцарские доспехи. Я оглянулся: на лицах собравшихся были написаны изумление, страх и восхищение. Со мной же что-то произошло: вместо обычных людей я видел рейтаров, коннетаблей, стрелков из лука, аркебузиров, разбойников с большой дороги, сенешалей, солдат, разорившихся сеньоров. Все они, под впечатлением от увиденного, не веря своим глазам, подошли поближе. И тогда я понял: какой-то средневековый рыцарь, преследуемый недругами, что было мочи мчался верхом по лесу, желая спасти свою жизнь, когда ему показалось, что он оторвался от погони, он огляделся и увидел большое дерево с дуплом, остановившись, он влез в дупло, стегнул лошадь, чтобы она скакала дальше, и несколько мгновений спустя убедился, что хитрость удалась, преследователи пронеслись мимо. Он с облегчением вздохнул, думая, что теперь уж ничто ему не грозит, и желая понадежнее спрятаться, забрался поглубже в дерево. Когда же несчастный пожелал оттуда выбраться, он не в силах был пошевелиться. Дерево поглотило его, и он превратился в пленника времени. Как он ни кричал, ни бился в своем деревянном гробу, судьба уже все решила и назначила ему спать в дупле шесть веков, пока не придет час рубить деревья и дровосеки XX столетия не наткнутся на железные доспехи. Только тогда очнется время, зазвучит металл памяти, взметнется ввысь копье Истории, наконец сказавшей свое слово. Не знаю, как другим, но мне было внятно: история бессмертна, знается с вечностью и воскресает, когда пожелает. Пока все это происходило на моих глазах, я почти бессознательно схватил Мадмуазель Вот за руку. Возгласы лесников и лесорубов постепенно переросли в тихий говор. Мы с моей спутницей держались поодаль и не стали, как все, подходить к тому месту, где теперь лежали доспехи; зачарованные и оглушенные, мы стояли, не расцепляя пальцев, и осознавали то великое и сокровенное, что произошло на наших глазах, и причащались ему. Может, тогда у нее и возникло желание рассказать мне о себе, приоткрыть шкатулку с давними секретами, в которую превратилась ее узкая грудная клетка с таким старым, но и таким молодым сердцем. Она пожала мне руку, я поднял на нее глаза: она с повелительным взором следила за тем, как из-под многих наслоений времени из чрева дерева на свет божий появлялись останки рыцаря.

Когда мы возвращались домой, в лесу воцарилась оглушительная тишина, едва нарушаемая непонятно откуда доносящимся стенанием: кричала какая-то птица. Яркий диск солнца наконец занял свою позицию над лесом, осветив царящий в нем холод. Ели, то ли моля, то ли угрожая, протягивали к нам свои длани, подставляли узловатые корни, напоминающие змей или гидр; деревья, расставив ветви, будто для удара, походили на людей, застывших в угрожающей позе. Даже испарения, поднимавшиеся от земли на прогалинах, казались мне встававшими из гробниц тенями. Рыцарь не шел у меня из головы. Вместе с восходом солнца оживилась скрытая от взоров возня: уже раздавался чей-то гомонок, кто-то топотал по дорожкам, задевая за былинки и комочки земли. И все же, несмотря на обычные звуки леса — странные вскрики, завывания, душераздирающие вопли, жалобный писк, — стояла пугающая тишина. Я упирался взглядом в спину жмущей на педали Мадмуазель Вот. Она одна — только теперь я предощущал это — могла сказать мне, почему сущее несет с собой столько безобразного и непонятного. И лишь когда я вернулся с неба на землю — ведь увиденное на поляне было из разряда совершенно нереального — и спрыгнул с багажника во дворе Кло-Люсе, я вдруг отчетливо разглядел бледность, проступившую на лице моей ни на кого не похожей спутницы. Что с ней? Какое-то воспоминание?

— Никому ни слова, ты видел, как обнажился металл памяти. Теперь мне надобно убедиться, что ты и вправду умеешь хранить секреты, — шепнула она мне напоследок.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Никогда так не поется, как в ветвях собственного генеалогического древа.

Гийом Аполлинер

С самого раннего возраста я прервал учебу, чтобы ходить в школу.

Бернард Шоу

Что с того, что я произошел от них;

Раз я пишу их историю, они произойдут от меня.

Альфред де Виньи

Я заново изобрел прошлое, чтобы видеть красоту будущего.

Луи Арагон

Мой чудесный корабль, о память,

По отравленным, горьким волнам

Не довольно ль с тобою нам плавать,

Не довольно ли в сумраке нам

Бред бессвязный и боль свою славить?

Гийом Аполлинер[44]

Глава 16

АПОЛЛИНЕР — ПОХИТИТЕЛЬ УЛЫБКИ?

Мысль о похищении Джоконды не давала мне покоя. В полной уверенности, что Господин Кларе много чего знает по этому поводу, я все же никак не осмеливался побеспокоить его. Но однажды утром, все же набравшись духу, спустился по террасному саду, разбитому в духе Возрождения, до его палисада и постучал в дверь. Он был один, жена отправилась за покупками в город, он показался мне исхудавшим и ослабевшим, но способным вести беседу.

— Не помню уже, кто изрек одну важную фразу: Бог в мелочах. Тебе охота знать детали этого дела, и ты правильно поступил, придя с этим ко мне. Хотя голос мой и погиб, память еще поет. Помню, как будто это было вчера, тот понедельник 21 августа 1911 года, когда «Джоконда», установленная на подрамнике в Квадратной гостиной Лувра, между «Святой Екатериной» Корреджо и «Аллегорией» Тициана, исчезла между семью и девятью часами утра. Я тебе уже, кажется, называл имя похитителя, моего друга Венсана Перруджа. Сняв картину со стены, вынув из рамы, освободив от предохраняющего стекла, он спрятал ее под винтовой лестницей, выходящей во двор Висконти. Как только о краже стало известно, началась паника, разразился скандал, посыпались санкции. Расследование было поручено судебному следователю Дриу, но ничего не дало. Директор Национальных музеев, чей отпуск пришелся на время, выбранное похитителем, лишился должности, а главный охранник, некий Жилене, получил отставку. Надо тебе сказать, мой друг, что все это были люди несерьезные и получили поделом. Посуди сам: в те годы, согласно данным расследования, в Лувре было похищено триста двадцать три картины и прочих предметов искусства!

Завершив эту фразу, Господин Кларе принялся молча пристально вглядываться в меня. Он как будто напряженно размышлял о чем-то. Я видел, как в нем свершается некая серьезная работа: стоит ли рассказывать обо всем подростку, любопытному сынку того, кто приютил его, или же дождаться последнего часа и уж тогда поделиться с миром лакомым кусочком, который он хранил все это время в тайне оттого, что в похищении «Джоконды» был замешан один из величайших французских поэтов? Он, как и я до того, наконец решился:

— Я догадался, почему ты пришел. Не торопись задавать вопрос, я все равно опережу тебя и отвечу на него. Ты хотел узнать у меня, какова была роль Аполлинера в похищении «Джоконды»? Поэт неожиданным образом оказался втянутым в это дело. Среди знакомых, не делающих ему чести, был некий Жели Пьере, человек непорядочный и лживый, но не лишенный фантазии и юмора, что отмечал, кстати сказать, еще мой друг Ролан Доржелес[45]. Однажды Пабло Пикассо, в парижской мастерской которого я околачивался все дни, сказал мне: «Приходи вечером в бар “Остен Фокс” напротив вокзала, на улицу Амстердам, увидишь одного поэта — Гийома Аполлинера!» Тогда и зародилась наша веселая дружба. Я часто захаживал к нему в мансарду на бульваре Сен-Жермен. Над ней располагалась терраса, с которой по железной лесенке мы поднимались на крышу, и там теплыми летними вечерами на оцинкованных листах пили чай. А потом случилось, что я оказался лежащим там в сумерках подле молодой женщины. Она была в широкополой пастушеской шляпе, надетой на аккуратную головку с зачесанными на уши волосами, в черном бархатном платье, позволявшем видеть ее ноги, — о таких можно было только мечтать; подушка с золотыми кисточками предохраняла ее тело с прекрасными формами от соприкосновения с железом. Вперив взгляд в звездное небо, подложив ладони под голову, я шептал ей стихи Бодлера и Малларме. Так вот, мой мальчик, я и отбил у Гийома Аполлинера Сьюзи, которая стала моей женой. Сколько же маленьких пиршеств было устроено нами на той крыше? В тот вечер, когда я познакомился с Сьюзи, на ужин был подан рис с пармезаном и шафраном. Наш друг Вильгельм Аполлинарис Костровицкий[46] читал нам стихи, а потом весь вечер рассказывал о подвигах Фантомаса и, увлекшись, проговорился об обстоятельствах дерзкого похищения «Джоконды». Это скандальное дело тяжелой ношей висело на нем, поскольку ему пришла в голову несчастливая фантазия принять от Пьере подарок компрометирующего свойства: одну из двух статуэток, которые тот стибрил в Лувре. Вторую он подарил Пикассо. Аполлинер не знал, как ему избавиться от маленького шедевра, и решил отдать его прямо в руки Этьена Шише, директора «Пари-журналь». Тем временем кое-что раскрылось, и 7 сентября 1911 года бригадир Роббер и его ассистент арестовали поэта. Аполлинер был обвинен не только в хранении краденого, но и в краже «Джоконды»! Дело вышло на национальный уровень и обернулось для него заключением под стражу. Уже в тюрьме Санте он сочинил следующий патетический катрен:

Меня раздели догола,

Когда ввели в тюрьму;

Судьбой сражен из-за угла,

Низвергнут я во тьму[47].

Слава богу, пять дней спустя моего друга освободили. Помню, как пошел встречать его и как иронично принял его Поль Леото[48], когда мы пришли к нему знакомиться. Он пошутил: «Ну что, Аполлинер, как здоровье?»[49] Не возникло желания даже улыбнуться.

Не помню, рассказывал ли я тебе, как закончилась вся эта история. Венсан Перуджа в течение двух лет прятал «Мону Лизу» в своей квартире на улице Лопиталь-Сен-Луи, в чулане. А потом ему удалось вывезти ее в Италию — он отправился в свадебное путешествие на родину со своим любимым произведением, мечтая вернуть Флоренции шедевр да Винчи. В 1913 году к флорентийскому антиквару Альфредо Жери, к его великому удивлению, заявился молодой человек — исхудавший, плохо одетый — и предложил ему за пятьсот тысяч франков «Джоконду». По его словам выходило, что он хочет «вернуть шедевр Леонардо да Винчи городу Флоренции, который ему, то есть шедевру, вообще не стоило никогда покидать». Осторожный Жери назначает посетителю новое свидание и тотчас предупреждает Поджи, директора музея Уффици. Вместе наведываются они в номер гостиницы «Триполи», где их глазам предстает «Джоконда», пропавшая двадцать четыре месяца назад из Лувра. «Едва мы поняли, что перед нами подлинное творение Леонардо да Винчи… волнение охватило нас», — свидетельствовали очевидцы. Винченцо Перуджа — речь идет о моем друге — перевернул полотно и гордо произнес: «Смотрите! Вот печать Лувра и инвентарный номер!» Поджи удалось убедить Перуджу доверить ему полотно для проведения экспертизы. Тот по наивности согласился, а на следующий день в семь утра был арестован. Первого января 1914 года «Джоконда» вернулась во французскую столицу. Семью месяцами позже была объявлена война — та самая, мировая. Это произошло в августе 1914 года. — Кларе не удержался и машинально дотронулся до горла.

Глава 17

«НАГАЯ ДЖОКОНДА»

Почему у меня в памяти засело, что «Джоконда», окруженная сине-зеленым светом, казалась мне некой порочной мадонной, вызывавшей скорее отвращение, чем желание? Возможно, это было как-то связано с Мадмуазель Вот, которая в располагающей к признаниям атмосфере готической библиотеки, где хранились томики времен романтизма, познакомила меня с тем, что писали по ее поводу самые великие перья дорогого для моей необычной подруги XIX века. Теофиль Готье узрел в ней Изиду некой катакомбной религии, осуществляющей свой культ в подземных часовнях: якобы «Джоконда» приоткрывает складки своих одежд, и тот, кто ее видит, сходит с ума и умирает. Уолтер Патер[50] искусно нагнетал: «Джоконда — выражение всего того, что мужчина мог желать на протяжении тысячи лет», после чего переходил к тому, что расценивал как ее проклятие: «Душа со всеми ее болезнями, ушла… она более старая, чем скалы, среди которых помещена; подобно вампиру она множество раз умирала, и ей ведомы тайные могилы». И правда, от нее не исходило, на мой взгляд, никакого благородства, никакой доброты. Она скорее выражала некий цинизм. Старая дева цитировала и другие столь же нелестные отзывы. Затем прочитала наизусть строки Бодлера:

Леонардо да Винчи — в бескрайности зыбкой

Морок тусклых зеркал, где сквозь дымку видны,

Серафимы загадочной манят улыбкой

В царство сосен, во льды небывалой страны.[51]

После чего Мадмуазель Вот уселась напротив меня и торжественно проговорила:

— В этом доме есть две тайны. Первая связана с потерянным кодексом, Кодексом Клу, написанным Леонардо в последние три года жизни, и ты один, по-моему, способен отыскать его. Вторая — с утраченной картиной, о которой в последний раз упоминали в Кло-Люсе пять веков тому назад и о которой больше никто не осмеливается заговаривать.

Серьезность, с которой это прозвучало, произвела на меня впечатление. Вызов, брошенный ею мне, был огромен; отыскать Кодекс, написанный здесь мастером из Тосканы, текст которого никто никогда не видел! Однако я не испугался, поскольку Мадмуазель Вот преподнесла мне мою миссию как нечто сугубо доверительное, что было мне по силам. Она придвинула ко мне свой стул с обивкой из ткани, на которой красовалась лилия, и зашептала мне на ухо:

— Есть и другая «Джоконда», но ты слишком юн, чтобы можно было толковать с тобой о ней. И потом, те, кто правят ныне в этих местах, даже не знают о ее существовании. Да я и сама случайно о ней узнала. Зовется она «Мона Ванна», а также «Нагая Джоконда». Вроде бы речь идет о любовнице Джулиано Медичи, для которого Леонардо творил в Риме в те два года, что предшествовали его переезду во Францию. Возможно, портрет остался незавершенным по причинам, не зависящим от Леонардо. Он привез его сюда, а в 1516 году о том, что видел его в Клу, упоминает Антонио де Беатис. Он утерян… — Помолчав, она продолжала: — «Нагая Джоконда» после этой даты больше не упоминается. Однако ее черты дошли до нас по некоему количеству копий. По ним можно судить о новой, смелой манере письма мэтра, который предложил неожиданную новую формулу портрета, — нагота женщины видна сквозь прозрачную накидку; эту манеру подхватят мастера Возрождения, она не раз будет претворена в жизнь: от «Форнарины» Рафаэля до женских обнаженных портретов, которыми изобилует Северная Европа XVI века. Это нововведение Леонардо, состоящее в том, чтобы изображать обнаженное женское тело, затем продолжает жить и в школе мастеров Фонтебло.

Тут она замолчала. Да и не имело смысла добавлять к сказанному что-либо еще. Она позволяла мне, невинному юнцу, самому догадаться, каким был первый современный эротический портрет. Таким образом полотно попало на другую сторону темного коридора, ведущего в заставленную квартирку Мадмуазель Вот и испарилось. Еще одна тайна в доме, до краев наполненном творческим духом. Имелся один человек, связанный с этим полотном, призванным вызывать желание: Джулиано Медичи, князь гедонизма, стоящий во главе живущего страстями римского двора и как будто умеющий управлять собой перед лицом искушений. Правда, не всегда… Один неплохой писатель Балдассар Кастильоне[52] превратил его в своих произведениях в роскошного защитника и удачливого герольда чувственной любви, отодвинувшего неоплатонические идеи по поводу любви на задворки желания, в край хладных теней.

Мадмуазель Вот не произнесла еще своего последнего слова. Она ненадолго покинула меня и вернулась с толстой книгой, тканой золотом и пурпуром, озаглавленной «Трактат по живописи». В ней приводились поразительные высказывания Леонардо по поводу реального существа, вдохновившего его на создание полотна, но стоило полотну обрести законченный вид, ставшего более могущественным, чем творение, словно Тосканцу удалось, несмотря на силу искусства, оставить пальму первенства за моделью: «Художник заставляет умы людей влюбляться и любить какое-нибудь полотно, на котором изображена неживая женщина. Мне случилось писать на религиозный сюжет, и картину приобрел влюбленный, пожелавший лишить атрибутов божественности представленную на полотне модель, дабы иметь возможность целовать ее, не испытывая укоров совести; но под конец уважение победило влюбленные вздохи и желание, и ему пришлось убрать этот образ из своего дома».

Глава 18

ПО НОЧАМ «МОНА ЛИЗА» БЫЛА СИНЕЙ

Не так легко спать в постели Леонардо, доложу я вам. Приходится держать ухо востро, все примечать. Как-то ночью вдруг слышу чей-то голос. Утопая в пунцовом бархате, внимая ночным шорохам, не могу определить, откуда идет звук. «Будучи наделен способностью видеть, человек соглашается быть заключенным в своем теле», — произносит кто-то. Давно уже дожидаюсь я этого голоса, лежа в той же постели, в которой ему во снах являлись оливковые рощи родной деревни. Он первым заявил, что нас ослепляет и вводит в заблуждение невежество, и дал следующий совет: «Откройте глаза, ничтожные смертные!»

Легли спать родители, давно уже в объятиях Морфея братья. В своей небольшой квартирке затаилась Мадмуазель Вот, устроился на ночлег Морис, свернувшись калачиком, словно какой-нибудь корень сорняка, у подножия загадочной секвойи. В темноте до меня продолжает доноситься:

— Только то, что доступно зрению — доступно пониманию.

— Одна лишь живопись может дать точный образ всех чудес природы.

Я боюсь его присутствия, ведь я никогда не смогу ему соответствовать, быть на высоте. Я слишком мал, чтобы объять умом все, что он мне внушает. В школе, когда меня вызывали к доске и я стоял один перед преподавателем и потешающимися надо мной однокашниками, я пытался казаться выше, оттого что внутри у меня все падало и я был неспособен держать удар. Смогу ли я сделать то же, лежа в постели? Мне и в голову не приходило, что мы встретимся, я не был к этому готов. По своей вине. Да еще какой! Я чувствую: он вот-вот снова заговорит. В силу странного автоматизма деревенею, превращаясь в некоего лежачего часового и слышу:

— Любая материя — творчество, все подлежит преображению. Единственное, чего может не бояться наш ум и чего он не может исчерпать — это знание.

Голос звучит успокаивающе, но смысл сказанного не доходит до меня, слишком жалкого и ничтожного в сравнении с обладателем этого голоса.

— Каждый предмет дает отражение через пирамиду линий.

При млечном свете луны, проникающем в спальню Леонардо через окно со средником, в удушливой атмосфере, царящей в ней, я наконец соображаю: он посылает меня к зеркалу, висящему слева. Я влезаю на скамью, чтобы быть ближе. Надо собраться с духом и совершить то, на что подвигает меня легендарный левша. Чтобы выразить свои мысли и скрыть от посторонних открытия, он писал дважды наоборот: справа налево и снизу вверх.

У левшей больше развита самая чувствительная часть мозга. Даже если у меня с ним больше ничего общего, нас роднит то, что я тоже левша. Стоя на скамье с саламандрой, я переворачиваю зеркало и убеждаюсь: его обратная сторона идентична лицевой. Мало того, бечевка, с помощью которой оно держится на гвозде, позволяет переворачивать его и вешать и так и эдак. И только когда я дважды переворачиваю тяжеленное, как ларец с секретом, зеркало, голос выражает мне одобрение, по-своему, бесстрастно. Видно, он и раньше со мной говорил, да только я его не слышал.

— Давление, оказываемое предметом на воздух, равно давлению воздуха на предмет.

Зеркало замерло, готовое для новой роли. Голос оживляется:

— Хочешь увидеть настоящие цвета «Джоконды»? Взгляни в зеркало, оно вроде твоего учителя…

От этих слов я проникаюсь еще большим доверием по отношению к говорящему, отбрасываю какие-либо сомнения и слышу нечто сродни предупреждению:

— Будь внимателен, ибо живопись способна похищать свободу у зрителя.

«Джоконда» начинает проступать откуда-то из Зазеркалья и вскоре предстает передо мной на гладкой поверхности.

— Когда пожелаешь удостовериться, что твое полотно соответствует природе, возьми зеркало и поднеси к живой модели, сравни отражение со своей работой и подумай хорошенько, соответствует ли оригинал копии. И пусть для тебя превыше всего будет зеркало, твой учитель, ибо его гладкая поверхность укажет тебе на огрехи.

Неузнаваемая и в то же время похожая «Джоконда» выглядит гораздо моложе и выполнена в синих тонах — ярких, излучающих свет и таких далеких от того, во что они превратились со временем на полотне. Судя по голосу, Леонардо счастлив:

— Говорю тебе: ежели художник желает видеть красоты, способные внушать ему любовь, он волен породить их.

Голос неутомимого труженика смолк. Осталось лишь легкое шуршание, какой-то шелест в ночи — то ли паук свалился со стены, то ли плащ бросили на постель.

— Тени необходимы для перспективы, ибо без них непонятны делаются непрозрачные тела.

Откуда у меня ощущение, что Тосканец удалился? Может, оттого что ночь нынче какая-то гулкая? Спальню словно заволокло туманом мудрости, плывущим в такт мировому ритму. Непрозрачное тело. Тончайшая из улыбок. Она появилась, а он, наделенный бесконечной жизнью, бескрайними возможностями и безбрежными познаниями, исчез. Вот она предстала передо мной такой, какой он ее создал. Ей двадцать четыре, она полна изначальной свежести, а те жалкие охряные тона, в окружении которых она дошла до нас, вовсе не ее — просто лак, покрывающий полотно, писаное масляной краской по дереву, пожелтел, окислившись. Она словно окутана темной вуалью, оттого и считается, что подана при вечернем освещении, да еще и в ненастье. Но это не так: вокруг нее была воздушная масса необыкновенной голубизны и ни малейшего намека на сумерки. В этом ее движении навстречу мне в зеркале все встает на свои места: голубое небо, желтое платье. Вот она, подлинная «Мона Лиза» в великолепии своей улыбки на фоне небесной лазури: цвет кожи — чуть розоватый, перламутровый, каштановые волосы с золотыми искорками, домашнее платье желтого, пряного цвета. Оказывается, на ее улыбку следует смотреть чуть слева. Интересно, останется ли она здесь до тех пор, пока меня не сморит сон? Но ведь я не смогу уснуть, пока она здесь.


Ночь навалилась на меня, очертания предметов стали размытыми, и я мало-помалу забылся сном. А ведь ничто в комнате не меняется по мере того, как вечер переходит в ночь: ни постель с лепниной в виде химер, ни камин с гербом Франции и цепью Святого Иакова, ни поставцы с выдвижными ящичками, инкрустированные черным деревом и слоновой костью, ни гобелен из Обюссона со сценой из жизни Эсфири, ни лавка под зеркалом из резного дерева с саламандрой — словом, ничто из того, что служило да Винчи. Во сне я продолжаю видеть магическую улыбку, а наутро спешу поправить чуть криво висящее зеркало и, прежде чем покинуть спальню, распахиваю окно, впуская свежий воздух. Вид на Амбуазский замок такой, каким он предстает на рисунке Тосканца, сделанном из этого самого окна. Вместе со мной на заре проснулись птицы и летают по своим делам, то и дело перечеркивая горизонт. Три последние года он видел все это, как теперь вижу я. Но чу! Вновь послышалось:

— В первый час дня воздух до самого горизонта заполнен дымкой, облака имеют розоватый оттенок.

Так говорил голос на рассвете. Голос моего Учителя.

Глава 19

МОРИС, ХОЗЯИН ПОДЗЕМЕЛИЙ

Морис, человек закрытый в силу недоверия ко всему и вся, перед нами, детьми, сложил оружие. По всей видимости, взрослые его чем-то очень разочаровали, и потому радовался он только в присутствии юного поколения семьи. Сын богатого крестьянина из Амбийу, превратившийся в тощего молодого человека, на которого девушки не обращали внимания, в годы войны попавший в плен к немцам и отправленный батрачить на ферму в Баварии, он со временем стал поваром, ревностно охраняющим свою территорию от посягательств кого бы то ни было, в том числе и женщин; человек авторитарного склада, он не смог устоять только перед хитростью хозяйских детей. Чего мы только не вытворяли, чтобы подшутить над ним. Зажав тряпку в правой руке, он бежал за нами, надеясь догнать и дать взбучку, и грозил словами, вышедшими из употребления: «Ах вы, маленькие шалунишки!», стоило ему раскрыть очередную нашу проделку. В нем, к примеру, жил неизбывный страх перед жандармами, а мы, напялив каски, внезапно появлялись у низкой изгороди под окнами кухни, а то еще переодевались в «инженеров» и являлись к нему якобы по срочному делу, оглушая его техническими терминами (это было время, когда у всех на устах были приливная электростанция Ранс и мост Танкарвиль), смысл которых он силился понять, нахмурив брови. Не признав нас в назойливых посетителях, толкующих ему о последних достижениях науки и техники в «докосмическую эпоху», он был вынужден вежливо выслушивать ту белиберду, которую мы несли. Надо сказать, испугать его было нетрудно, он боялся всех — иностранцев, представителей власти. Уважительно относясь к хозяину дома — он служил еще его старой тетушке, — Морис умел быть полезным без угодливости и лести и при этом оставаться самим собой, сохранять присущую ему наивную хитрецу, а также некие закоулки души, куда не допускал никого, — этакий тайный сад, закрытый от посторонних глаз, где безраздельно хозяйствовал, окруженный гениальным беспорядком, образовавшимся от нагромождения старых кастрюль, коробок из-под мыла, горшков с отбитыми краями, продырявленных леек, груды хлама, которым была завалена некогда такая просторная кухня. Это был беспорядок, нарочно задуманный и организованный им, причем таким образом, чтобы никому было не повадно совать куда не следует свой нос. Дабы выстроить подобный заслон, преграждающий путь к дорогому для него мирку, он проявил недюжинную сметку, и, по крайней мере, здесь был безраздельным хозяином.

Ему были присущи удивительная нежность, какая бывает у холостяков, смирившихся с тем, что вот не дал Бог своей семьи и детей, а также кипучее крестьянское негодование: мол, что ты будешь делать, не дает земля того, что от нее ожидаешь. Его обостренные черты и весь облик, словно вырубленный топором, подбородок в виде галоши, который мы без всякой снисходительности сравнивали с теми гротескными деталями лица, которые вышли из-под карандаша Леонардо, — все это уходило на задний план, стоило его лицу расплыться в улыбке: тогда он начинал напоминать блаженного. Морис… до чего же мало мы о нем знали. Как-то раз, когда он раскрыл душу, что бывало крайне редко, узналось разве то, что у него был сводный брат, как и у Леонардо да Винчи, да еще изо дня в день мы убеждались, что он неутомимый труженик. Было известно: порой он покидал свой пост на замковой кухне и в одиночестве отправлялся в глубину сада, где восстанавливал в часы сиесты свои силы под таинственной секвойей — деревом, которое он любил больше всего на свете. Моего отца, кажется, раздражал этот подчеркнутый захват подвального этажа человеком, чье почтительное обхождение и смиренная повадка на первый взгляд должны были свидетельствовать о полнейшем подчинении. Но можно ли было что-нибудь поделать с этим убеленным сединой слугой? Он принадлежал обстановке, соблюдал негласные правила, которые лучше было оставить в покое, и главное — был так ласков с детьми, так им по-собачьи предан и так по-волчьи требователен, что вряд ли кто-то лучше него справился бы с уже начинающими показывать зубки волчатами. Но при всем при том он знал свое место. Было две территории, где он был полновластным хозяином: кухня и небольшой кусок земли в глубине парка. Там он копал, полол, обрабатывал междурядья, делал насаждения, в которых никто кроме него не мог ничего понять, но все это сугубо вокруг секвойи, в тени которой располагался на отдых. Однако дальше, чем падала тень от этого огромного раскидистого дерева, он не допускался, имелась граница, за которой находился его заклятый враг: садовник американского дядюшки, чьи величественные партеры и вылизанные аллеи были Морису что нож в горле, во всяком случае, казались вечным укором. Садовник американского дядюшки прозывался каким-то рыбьим именем, и Морис клял его на все корки по сто раз на дню, наделяя его всеми смертными грехами: и лжец-то он, и вор, и опасный хищник, одержимый одной страстью — увеличить территорию американского дядюшки за счет хозяина поместья, того, кому служил он сам. Садовник, Господин Треска́, голубоглазый, веселый человек, в открытую потешался над гневливым поваром. На театре боевых действий он трудился над усовершенствованием своего восхитительного парка, демонстрируя англо-саксонское превосходство знатока над деревенщиной. Морис был просто пигмеем по сравнению с обладателем знаний в области садово-паркового искусства и все же предпочитал все делать по-своему: по старинке копался в земле, так как то делалось его дедами и прадедами, и ничего не перенимал у состязателя — денди и виртуоза своего дела. Морис честил на чем свет стоит этого фата, оставаясь в душе крестьянином и отчетливо понимая, что все равно хозяин этой земли он, а не всякий заезжий молодец.

Однако я подозревал, что жизнь Мориса, этого грубоватого простака, отнюдь не так проста, как кажется. Да и одно замечание Мадмуазель Вот насторожило меня. Вот что она сказала: «Не знаю, заметил ли ты, но порой голос Мориса меняется до неузнаваемости. Трудно признать в нем его обычные астматические нотки. Да и акцент вроде бы появляется. Я обратила внимание: это происходит тогда, когда он произносит фразы Леонардо да Винчи. Порой мерещится — говорит не он, а сам Леонардо».

Глава 20

ТРИНАДЦАТЬ ЧЕЛОВЕК ЗА СТОЛОМ, ВКЛЮЧАЯ ПРЕДАТЕЛЯ

В «Тайной вечере» Леонардо да Винчи за столом собралось тринадцать человек, включая предателя. Господин Кларе вконец меня смутил, объясняя, что дурные черты Иуды были преувеличены и что, на его взгляд, тот был так прекрасен, что вызвал зависть у Иоанна. Но больше всего меня потрясло само число — тринадцать, ведь мне как раз исполнилось тринадцать. Тринадцать лет — созидательный возраст, когда уходящее детство более не в силах сдерживать таланты, рвущиеся из личности человека.

Леонардо да Винчи, внебрачный сын сера Пьеро, богатого стряпчего и земельного собственника, человека весьма уважаемого во Флоренции, именно в этом возрасте впервые проявил свой артистический талант. Рассказывают, что сер Пьеро убедился в его одаренности, когда Леонардо украсил круглый щит фигуркой дракона. Вдохновившись рисунками лягушек и ящериц, Леонардо сумел воспроизвести на поверхности щита столь реалистическую композицию, что его отец был потрясен. Тринадцать лет — возраст, когда в человеке просыпаются всевозможные таланты. В 1465 году Леонардо определен в подмастерья к флорентийскому художнику, скульптору и золотых дел мастеру Андреа Вероккьо, одновременно с ним у того обучаются Боттичелли, Перуджино и Лоренцо ди Креди. Через шесть лет одаренного юношу примут в корпорацию художников. Вазари пишет, что, увидев ангела, написанного им для полотна «Крещение Христа», «никогда больше Андреа не хотел прикасаться к живописи, считая обидным, что у мальчика больше мастерства, нежели у него».[53] В том же, тринадцатилетнем возрасте впервые услышала голоса и Жанна, дочь Жака д’Арка, и Изабель — это произошло в лесу в Домреми, подле дерева фей. «Господь говорил со мной. В первый раз я очень испугалась. Случилось это около часа пополудни, летом, в отцовском саду, накануне я не постилась».

Тринадцатилетний Леонардо обучается игре на музыкальных инструментах и проявляет интерес к математике и механике. В тринадцать лет можно еще играть в солдатиков, а можно испытать уже и искушение святостью. Так случилось с Луи де Гонзагом, рожденным в мантуанской княжеской семье в 1568 году, сроку жизни которому было отмерено двадцать три года — врачуя больных чумой во время эпидемии, он заболел сам и умер. В четырехлетнем возрасте Луи уже сопровождал отца в его лагерной жизни. Горячему, пылкому по натуре, ему нравилась такая жизнь. В кирасе, пригнанной по фигуре, с маленьким копьем в руке, он любил идти парадным шагом впереди батальонов. Когда ему исполнилось тринадцать, его спросили, что бы он стал делать, наступи внезапно конец света. Поскольку он играл с пулей, он ответил очень просто: «Я бы продолжал играть».


Тринадцать лет — возраст власти и возраст, когда власть ставится под сомнение. Пока тот, кому предстоит стать Святым Людовиком[54], учился в монастырской школе и развивал благодаря церковникам качества, которые превратят его со временем в лучшего из королей, до такой степени, что Папа назовет его «Ангелом мира»; крупные вассалы после смерти его отца Людовика VIII, разъяренные тем, что ни одному из них не удалось стать регентом при малолетнем короле, взбунтовались против Бланки Кастильской[55], его матери. Они попытались свергнуть регентский совет. Святому Людовику было в ту пору двенадцать лет, он находился с матерью в неприступном донжоне Монлери, когда узнал о заговоре. Бесстрашная королева послала в Париж эмиссара с просьбой, обращенной к народу, защитить ее и сына от феодалов. А поскольку со времени победы при Бувине народ почувствовал себя самым большим помощником Капетингов в борьбе против мятежных феодалов, которых ненавидел, в столице достаточно было бросить клич во спасение юного короля: «Все в Монлери, освободим нашу королеву и приведем ее в Париж здоровой и невредимой!», чтобы получить поддержку простолюдинов. Святой Людовик любил рассказывать о своей победе, случившейся, когда ему было тринадцать, ведь благодаря ей он научился любить свой народ. Все эти духоподъемные истории о королях и святых, которые поочередно рассказывали мне отец и мать, оказывали на меня влияние: я чувствовал, что тоже должен совершить некий поступок, но какой именно? Все эти рассказы из рыцарских времен были направлены на то, чтобы я боялся не исполнить обещание, но в чем оно состояло?

Тринадцать лет… В ту далекую эпоху в этом возрасте бывало уже обзаводились семьей. Французский дофин, будущий Карл VIII как раз достиг этих лет, когда, одним воскресным днем в Амбуазе его обвенчали с Маргаритой Бургундской, внучкой Карла Смелого[56] и дочерью императора Максимилиана[57]. Как только невеста ступила на французскую землю, сопровождавшая ее свита была отправлена назад. Охваченная отчаянием и чувством одиночества, она радовалась тому, что ей позволили оставить при себе хотя бы фламандскую кормилицу. На следующий день в замковой часовне состоялось венчание. Дофин, болезненный, кривоногий, горбоносый, был облачен в длинное платье из золотой парчи. Он надел драгоценное колечко на палец Маргариты, рядом с которой была кормилица и Анна де Божё. Во время венчания он заснул, а проснувшись, поклялся в верности. Он нарушит свою клятву, но пока не ведает об этом. Мне понятно, отчего он заснул во время венчания: это способ как бы и не присутствовать в момент принятия важного решения, которое на самом деле исходит от других, способ избежать участия в гонке за обладание властью. Так что тринадцать — это и возраст возмужания королей, прихода их к власти, и возраст осознания себя. А еще и возраст, когда выпадают испытания, посылаемые вам миром взрослых, когда впервые испытываешь горечь, разочарование и гнев.

В этом возрасте ты не защищен от напастей всех родов: предательства, клеветы, отторжения другими. Тринадцать — это также возраст, когда с Маргаритой Бургундской по каким-то неясным для нее причинам долговременного порядка расторгли брак. И вот уже та, что явилась из дальних стран, чтобы быть воспитанной под сенью королевских лилий, вынуждена вернуться в Нидерланды. Со слезами на глазах и с сожалением король прощается с ней в Божё; она ему милей, чем Анна Бретонская, также навязанная ему из политических соображений, но он не волен распоряжаться собой. Маргарита чувствует себя униженной. Эта последняя встреча между совсем молодыми людьми грубо нарушена вмешательством красавца Дюнуа, который приложил столько усилий, чтобы состоялся новый союз. Маргарита выказывает огромное мужество, подчиняясь, но в душе бунтует и страдает. «Из-за моих юных лет никто не сможет сказать либо предположить, что то, что происходит, происходит по моей вине». Тринадцать лет — это также возраст, когда правят. Анна, герцогиня Бретонская, родившаяся в Нанте 25 января 1477 года, была коронована в возрасте двенадцати лет в Ренне; сирота, утратившая мать в девятилетнем, а отца — в одиннадцатилетнем возрасте, она очень скоро сталкивается с волнениями, связанными с борьбой за наследство, и с алчностью, пробуждаемой богатым краем — Бретанью. В четырехлетнем возрасте она просватана за принца де Галля, а в тринадцать по доверенности выходит замуж за Максимилиана Австрийского. Тринадцать лет — это также возраст, когда Пьер де Рузар, паж при дворе Франциска I, присутствует при аутопсии дофина и сопровождает в Шотландию сестру Карла Орлеанского, Мадлен, недолго правившую этой страной, после того как стала женой Якова I Шотландского.

Все это дети, покорные родительской воле. Мое же виденье Леонардо, мои думы о нем шли вразрез с подобными примерами. Наша семья была многодетной, а я мечтал быть единственным и потому искал и находил в культе великого художника ту исключительную привязанность, которой мне не хватало.

Тогда я еще не знал, что в моем воспитании был заложен императив, высказанный тосканским мастером все в том же «Трактате о живописи». Дело в том, что он постоянно возвращается к необходимости «разнообразия историй». Это разнообразие историй я и обрел, отправившись почивать в постель Леонардо. Мои веки, отяжеленные усталостью, время от времени приоткрывались в связи с рассказом о тринадцати сотрапезниках Христа. Для меня «Тайная вечеря», на которой Иисус отмечает со своими учениками еврейскую Пасху, представала в образе живых людей, выступающих из тьмы: тринадцати тел, отличающихся друг от друга определенным сочетанием плоти, крови, нервов, окружающих общего учителя: «Различны как по своим позам, так и по мыслям, занимающим их мозг». Леонардо запечатлел на полотне не сам миг, когда изменник опознан, а показал, как различны реакции присутствующих, когда вслед за объявлением о предательстве каждый из апостолов спрашивает Христа: «Не я ли?»[58] Согласно выработанной им теории, телесная машина, чья бесконечная сложность ему известна, — произведение души. Форма — внешнее проявление духа: чувство, которое она должна выражать, определяет ее. «Тайная вечеря» представлялась мне живым творением, каждый из апостолов был наделен телом по душе его, и душой — по телу. Соответствиям этим в человеке нет числа. Все тринадцать двигались, и в этом общем движении некоторые на мгновение замирали, повернувшись ко мне лицом, помогающим разобраться в их позах и лицах: «Тот, кто пил, отставил чарку и повернулся к тому, кто говорит; другой с суровым лицом протягивает обе руки, расставив пальцы, к соседу; третий, показывая ладони, поднимает плечи и ртом выражает удивление; еще один что-то шепчет на ухо соседу, а тот, обернувшись к нему, подставляет свое ухо, сам же держит в одной руке нож, а в другой — наполовину отрезанный ломоть хлеба; другой оборачивается, у него в руке тоже нож, он ставит на стол чарку; следующий, положив руки на стол, просто смотрит; другой дует на пищу, следующий наклоняется, чтобы увидеть того, кто говорит, и прикрывает глаза руками, еще один прячется за того, кто наклоняется, и видит того, кто говорит, находясь между стеной и тем, что наклонился». До тех пор, пока они не замерли навечно в своих позах на фреске, каждый из персонажей жил своей собственной жизнью и участвовал в общей. Нежное сердце в хрупком теле — Святой Иоанн как будто парализован болью, глава его склоняется, глаза заволокло. Маленький желчный человек, который откидывается назад, как бы отпрянув от ужаса, это Святой Иаков: его глаза прикованы к образу, видимому как будто ему одному. А тот, что встает, подается вперед и головой и грудью — это Филипп: его благородная повадка под стать его личности.

Теперь я начинаю видеть шире. На колоннах, поддерживающих балдахин над постелью, где я лежу, вырезаны апостолы, они сгруппированы по трое с каждой стороны Христа и образуют некие единства, соответствующие друг другу; но группы эти не изолированы, жест Иакова объединяет обе группы, которые по правую руку от Иисуса, как и движение Матфея объединяет обе группы, по левую сторону от него. Я все больше проникаюсь ощущением того, что эта чудесная симметрия становится очевидной зрителю в тот самый момент, когда начинаешь понимать усилие художника, направленное как на то, чтобы скрыть ее, так и на то, чтобы сделать правдоподобной и естественной, выводя ее из самого действия. Отныне видишь лишь большое помещение и сидящих за столом людей. Раньше художники изолировали Иуду, помещали его по другую сторону стола, чтобы избежать соседства с верными учениками Христа; да Винчи усаживает его со всеми, поскольку для него важно, чтобы тот выдал себя своей манерой, выражением лица.

Христос в «Тайной вечере» позволяет проявиться в себе своему Отцу, являя душу такой глубины, что все внутренние движения ее поднимаются на поверхность. До меня доносится шепот, повествующий историю фрески. Больше двух лет ушло у Леонардо на то, чтобы завершить шедевр, что вызвало недовольство мецената Лодовико Сфорцы по прозвищу Моро[59], уверенного, что художник даром теряет время, подолгу сидя перед полотном и созерцая его. Медлительность была союзником Леонардо, он любил работать неспешно и так, чтобы уже положенные на ту или иную основу краски оставались живыми, свежими. Вот почему он предпочел писать темперой по сухой штукатурке, а не следовать технике фрески, которая потребовала бы от него слишком скорого, с его точки зрения, исполнения поставленной им перед собой задачи, то есть необходимости уложиться в жесткие временные рамки. Именно для того, чтобы иметь возможность вносить изменения в уже законченные части работы, Леонардо выбрал технику темперы с добавлением масла на два слоя штукатурки. Но предвидеть того, что эта техника не способна устоять под воздействием атмосферных явлений, он не мог, и еще при жизни создателя его творение стало портиться от влажности, причем необратимым образом.

Несколько раз призывает к себе Лодовико художника и журит за то, что работа продвигается слишком медленно. Фреска, предназначенная для трапезной монастыря Санта-Мария-делле-Грацие, далека от завершения, настоятель монастыря недоволен. Доходит до того, что Леонардо грозит ему худшим из наказаний: навечно запечатлеть его черты на стене монастыря, придав их Иуде. Настоятель в ужасе от открывшейся перед ним перспективы отзывает жалобу.

Подлинную причину своей медлительности Леонардо поведал-таки Моро, желая утишить его гнев. Каждую ночь художник отправлялся на городское дно, где можно было повстречать самые невероятные человеческие типы, пытаясь отыскать человека, чьей наружностью ему захотелось бы наделить Иуду. У него вошло в привычку бывать на том месте, которое ему предстояло воспроизвести, находить модель, отвечающую самым невероятным из его запросов, и потому в его мастерской на Корте-Веккья перебывала уйма нищих, горбатых, больных зобом. Их безобразие завораживало его. В поисках же модели для образа Иуды он обошел все трущобы, надеясь набрести на невиданную доселе по уродливости физиономию. Ни одного кривого, обезображенного, обезьяноподобного лица не пропустил он, захаживая в самые подозрительные злачные места той части города, куда добропорядочным горожанам путь закрыт. Квартал Борго, пользующийся дурной славой, превратился в место его ночных прогулок. И вот наконец особый человеческий тип, выражающий внутреннюю подлость, гнусность, найден: притворное выражение лица, от которого прямо-таки исходит ощущение двойственности натуры, неискренности, поганости, нечистоплотности. Человек с такой наружностью собирается выйти из притона, Леонардо жестом останавливает его.

— Не торопись, мне нужно сказать тебе кое-что важное… Хочешь позировать?

Человек глядит на него и отвечает:

— Я тебя узнал, ты — да Винчи. Но ежели я тебе понадобился в качестве модели, сперва скажи, для какого персонажа.

— Ты будешь Иудой!

Ужасающего вида человек весь съеживается, отступает назад, словно устрашившись того, что с ним происходит, таращит глаза — кажется, что это озера боли, и с его уст срывается возмущенный возглас:

— Но это никак не возможно. Я никогда бы не согласился!

— Отчего? — недоумевает Леонардо, тронутый при виде воплощенного отчаяния.

— Оттого, что именно меня два года назад ты просил позировать для той же «Вечери», когда писал Христа!

Глава 21

«КАДИЛЛАК» С ОТКИДНЫМ ВЕРХОМ АМЕРИКАНСКОГО ДЯДЮШКИ

Если дойти до конца парка Кло-Люсе и перейти изящный мостик через речку Амасс, то глазам предстанет феерическое зрелище: необыкновенно красивый, как из сказки, дом. Это бывший дом настоятеля монастыря Святого Духа. В нем проживает наш дядюшка. Поскольку он занимается распространением французских книг и католических молитвенников в Соединенных Штатах и Канаде, то получил прозвище Дядюшка из Америки. Он редко наведывается в свой дом, но мы уверены, что, по крайней мере, один раз за лето и один раз за зиму непременно увидим этого с иголочки одетого, холеного человека, водящего дружбу со знаменитостями. Летом он является в «кадиллаке» с откидным верхом — городская модель 1949 года, а зимой в длинном, как вагон, «шевроле». Рождество он неизменно проводит с нами, вызывая восхищение своими манерами, джентльменскими замашками, безукоризненными твидовыми костюмами и особыми галошами, чье предназначение — предохранять его обувь от квебекских снегов. Прежде чем наведаться к нам, он всегда заезжает в Париж, чтобы запастись ворохом роскошных подарков из магазина игрушек «Синий гном». Шоколадные наборы, привозимые им, являют собой некие сооружения, увенчанные лиловыми бантами, и даже мой отец, человек строгих правил, не в силах устоять перед ними. Дядюшка холостяк; только холостяки способны осыпать вас благодеяниями сверх меры, да притом отличающимися столь экстравагантным характером. Каждое его появление у нас — событие, Новый Свет застит нам глаза.

Дядюшка не робкого десятка, но и не отличается удалью. Человек в высшей степени воспитанный, он со всеми устанавливал определенную дистанцию, и бывает то очаровательным «своим парнем», то сдержанно-холодным денди, к которому не знаешь как и подступиться. Свой дом он превратил в сказочное царство, где царит свобода, воспринимаемая нами, детьми, воспитанными в суровых принципах средневековой морали, как нечто экзотическое. Хлебосол, по-королевски щедро принимающий своих друзей, он в то же время непредсказуем в своих привязанностях. Никогда не приглашая нас к себе, он принимает нас донельзя радушно, нужно лишь умудриться вовремя явиться к нему, не ошибиться в выборе момента.

В его доме, заполненном стопами журналов по декоративному искусству, джазовыми пластинками и изданиями об эпохе Возрождения царит ничем не регулируемый распорядок — вернее, беспорядок — дня, окна светятся в ночи далеко за полночь, о раннем подъеме нет и речи. Гости его принадлежат исключительно к богеме и верхним слоям. К полудню мы отправляемся к дядюшке по великолепно подстриженному английскому газону и входим в дом в час breakfast’a. Лучший его друг — банкир с Манхэттена в бермудах цвета хаки и голубой сорочке от Шарве готовит в кухне яичницу с беконом, держа в одной руке сковородку, а в другой — стакан с виски. Всклокоченные красотки спускаются в купальных халатах по лестнице к элегантным молодым людям, владеющими всеми языками. Бывает, какая-нибудь знаменитость увлеченно накрывает на стол, по большей части этим занимается дядюшкина муза — канадская романистка. Тут в ходу свободный тон, раскованность, непринужденность беседы, и прямо-таки искрит космополитизмом. Все это действует на нас пьянящим образом. Именно из распахнутых в лето окон этого дома я впервые услышал музыку Эрика Сати, умиротворяющие звуки «Гносьенн» и тягучую кротость «Гимнопедий»[60].

В тот день американский дядюшка сказал мне:

— Приходи завтра к обеду, это воскресный день, будет знаменитый кутюрье, мой испанский друг Кристобаль. Несколько дней назад о нем писала «Таймс» как об «одном из самых утонченных испанцев всех времен». В Париже он мой сосед по авеню Марсо, его модельный дом находится на авеню Георга Пятого. — Дядюшка помолчал и добавил: — Ослепительная личность, суровое нутро, артистизм во всем! Человек высокой иерархии, не подпускающий близко. Знаешь, он не верит в вечно «новое» и выстроил свое творчество подобно архитектору: нечто непреклонное, неподвластное времени посреди вечно меняющегося мира моды. Его руки за работой — это надо видеть — исполняют некий танец: там отрежут лишнее, там добавят штришок, от которого все преображается. Маг, чародей! Его конек — фетишизация раздевания. Увидишь сам: его баскскому норову вкупе с испанским характером удалось сочетать сдержанность и вычурность, присущие барочности. При этом пышность в его понимании — это отнюдь не сложность. Гордый теми границами, которые сам для себя установил, он тем не менее располагает всем необходимым, чтобы превратить женщину в богиню. И поверь, женщины от него без ума: и Грейс Монакская, и шахиня Ирана, и герцогиня Виндзорская. А главное — это будет тебе интересно — Кристобаль в совершенстве знает искусство и вообще все относящееся к эпохе Возрождения.

Дядюшка одарил меня лучезарной, по-детски неотразимой и беззащитной улыбкой, и я понял: его вечное желание — сделать так, чтобы всем рядом с ним было весело. Вдруг он стукнул себя по лбу, точно упустил что-то важное.

— Ах ты! Главное-то и забыл: не произноси при нем имя Коко Шанель. Они были большими друзьями, пока не рассорились насмерть. Знаешь, Артур, что придаст особую пикантность завтрашнему обеду? Будут два человека, с которыми меня познакомил сэр Сесил Бетон, английский фотограф. Один из них — Кристобаль, а другой — Энтони, мой друг из Шотландии, которого я считаю лучшим историком искусства на сегодняшний день. Они прибудут в сопровождении очень красивых женщин.

На следующий день я явился в дядюшкин дом в блейзере цвета морской волны, в черном клубном галстуке в крапинку небесного цвета и коротких штанишках из темно-серой фланели. Нужно ли говорить, как я был польщен, что на этом обеде, собравшем взрослых людей, был единственным подростком. Первое, что поразило меня, — красота спутниц двух знаменитостей, мне показалось, они спустились с неба. Одна, судя по всему, модель возглавляемого Кристобалем дома моды, выступала из своего платья, словно из венчика цветка. Другая же обладала такими скульптурными формами, что вводила в замешательство и невольно вызывала желание рассмотреть ее хорошенько. Мне не удалось скрыть, какое впечатление произвела на меня эта прекрасная, как каравелла, женщина.

Дядюшка предупредил меня, что обед будет изысканным. Так оно и вышло — он попросил повара воспроизвести меню, коему был привержен прославленный кутюрье, посещавший «Рампонно», — не просто ресторан, а храм, где поклонялись поджаренной гусиной печенке с виноградом и где в охотничий сезон за посетителей сражались заячьи спинки и вырезка косули. Однако разговор, который завели за столом гости, превзошел все мыслимые гастрономические изыски.

Кутюрье ударился в рассказ о заморских яствах, поступавших в эпоху Возрождения на столы французам, таких, как артишоки, дыня, цветная капуста, латук, свекла, клубника, малина. Шотландский антиквар не остался в долгу и достойно отбил мяч. Зная о пристрастиях Кристобаля к великой испанской школе живописи — Веласкесу, Зурбарану, он поведал собравшимся о Генрихе Навигаторе, португальском правителе, в течение четырех десятков лет снаряжавшем экспедиции с целью достичь Востока морским путем.

— Да, эпоха благоприятствовала навигаторам, — вставил словцо дядюшка, — только что были изобретены астролябия, квадрант, лот и лаг.

— Умнейший был государь, — продолжал шотландец. — Окружил себя людьми различных национальностей — евреями, арабами, генуэзцами, венецианцами и немцами, которым в обмен на сведения об открытых землях оставлял всю выручку от продажи товаров.

Я слушал, открыв рот, ведь речь зашла о великих открытиях, а сам глаз не сводил с двух женщин, сидящих за столом: бледной брюнетки с трепетной шеей и принцессы с бронзовой кожей и чуть раскосыми глазами. Пока я созерцал плавную линию их плеч и чистый рисунок их губ, целый мир входил в меня посредством слуха — мир Возрождения.

Слово взял дядюшка:

— Особенно беспримерно в Возрождении то, какими семимильными шагами, со скоростью открытий развивалось книгопечатание. С его помощью распространялись добрые вести, доставляемые со всех концов света завоевателями и исследователями. С 1477 года в Болонье стали издавать географию Птолемея. Христофор Колумб — один из первых читателей. Юношей он обучился в Генуе тому же ремеслу, что и вы, Кристобаль, ремеслу ткача. У вас и имена совпадают! В таверне, содержателем которой был его отец и куда отовсюду стекались странники, он приобщился к картографии. А попав в плен к варварам, усовершенствовал эту науку, обучившись у похитителей искусству узнавать о мире по пергаменту.

Настал мой черед задать Кристобалю вопрос:

— Какое детское воспоминание самое дорогое для вас?

Он задумался о своем детстве — детстве ребенка с баскского побережья Атлантики, и как мне показалось, весь наполнился океанской силой маленькой рыбацкой деревушки, в которой родился, расположенной недалеко от Сан-Себастьяна, возле франко-испанской границы. Воспоминания нахлынули на него: вздымающиеся пенящиеся валы, портовый шум, запах рыбы, струя за кормой, скалы, маленькая площадь, на которой что ни вечер — праздник под звуки гитары, и церковь, которую он воспринимал как некое личное святилище.

— Корабль, фрегат, подвешенный к своду церкви в Гетарии. Его туда поместили в знак уважения к великому человеку, уроженцу этих мест, непобедимому моряку, первым в мире совершившему кругосветное путешествие: Хуану Себастьяну Эль Кано[61]. Вспомнился и праздник в честь Святого Сальвадора, 6 августа, и жители, воспроизводящие сценку возвращения блудного сына, гордого тем, что таскал за бороду Нептуна и испытал на себе ярость всех мировых океанов.

— Для меня Эль Кано несравненно выше Колумба. Они вышли в море из Севильи 20 сентября 1519 года. Обратно вернулись 6 сентября 1522 года. Обошли земной шар. Их целью было доказать: то, наперекор чему они выступили, может быть побеждено, и, глядя на звездчатый свод, на бесконечные голубые морские дали, они всякий раз избегали подвохов стихии. Магеллан, бывший на службе Карла I Испанского, погиб на одном из островов, поверженный индейцами. А Эль Кано, тот, перед кем преклоняюсь я, вернулся живым. Нельзя сказать, что это ему ничего не стоило: в поход отправилось триста шестьдесят восемь человек на пяти кораблях, уцелело только одно судно — «Победа». А из людей выжило восемнадцать человек, они вновь увидели Гетарию, ту самую деревню, откуда я родом.

После минутной паузы Кристобаль вновь заговорил:

— Чтобы закончить спор по поводу Кристобаля Колумбуса, которому не видно конца, поскольку кое-кто утверждает, что ноги его не было в Америке, я сейчас скажу вам кое-что, имеющее огромную важность именно для вас, живущих в Турени.

Он встал, и я понял, что конец его речи как-то связан с красной книгой, на которой он сидел. Он взял ее в руки и гордо объявил:

— Смотрите, что я обнаружил в увлекательной книге Клода Моссе «Обманы истории». В начале 1489 года Колумб посылает своего брата Бартоломео к Карлу VIII — сюда в Амбуаз, чтобы испросить денег на новый большой проект: связать континент с Индиями. Так вот, король Франции его даже не принял!

Гордый произведенным эффектом, он продолжил, прижимая книгу к груди:

— То, что вы сейчас услышите, невероятно, но это так: брат Колумба не являлся его родным братом, это был авантюрист и обманщик, которого Христофор Колумб нанял, чтобы представлять его иностранным государям и выманивать у них денежки.

Смекнув, что беседа на животрепещущую тему вот-вот подойдет к концу и у меня больше не будет возможности задать испанскому кутюрье вопрос — назавтра был намечен его отъезд в Париж, — я бросил быстрый взгляд на дядюшку, чтобы понять, не будет ли мое вмешательство в разговор расценено как бестактность, и выпалил:

— Сударь, а существует ли какая-нибудь связь между Христофором Колумбом и Леонардо да Винчи?

Испанец ответил не задумываясь:

— Об этом мало кто знает, а между тем это страшно любопытно. Вопрос твой очень дельный, ведь они — современники, родились с разницей в год. Вообрази себе: чертежи города, который собирался построить Колумб за океаном и который он нарек именем Изабелла в честь Ее Католического Величества испанской королевы, подписаны Леонардо да Винчи.

— Браво! — воскликнул дядюшка. — А теперь живо надевайте сапоги. Отправляемся на прогулку в Амбуазский лес.

Глава 22

ШОТЛАНДСКИЙ АНТИКВАР И ПОСТАВЕЦ С СЕКРЕТОМ

Среди приглашенных дядюшкой гостей мое внимание привлек шотландский гигант, выговаривающий слова как-то особенно нежно, по-женски. Кем он был: антикваром в Эдинбурге, экспертом в области искусства на земле призраков или же владельцем замка в стране шотландцев? В любом случае — горцем, обладателем поразительных знаний и невероятным краснобаем, оказывающим такое же пьянящее действие на собеседников, как старое виски, выпиваемое под звуки волынки. Я просто замучил его вопросами об истории наших двух стран, поскольку был страстным почитателем Вальтера Скотта и знал: две наши королевы, проживающие в Турени, уроженки этой кельтской страны — Маргарита Шотландская, первая жена Людовика XI, доставленная во Францию великолепной флотилией с тысячью человек на борту, и Мария Стюарт, супруга Франциска II, которой так полюбилась охота в наших местах, что она жизни не мыслила без бешеной скачки по Амбуазскому лесу.

Отчего Шотландия так притягивала меня? Я не мог бы этого объяснить. Может, оттого, что я был прямо-таки одержим горячим желанием принадлежать к клану, чьи устои мне близки, а деяния по сердцу. Одетые в тартан[62], они были кланом персонажей Вальтера Скотта, шотландца, изобретателя особого литературного жанра, получившего одобрение самого Бальзака. Как никто они умели зажечь меня ожиданием чего-то из ряда вон выходящего, населившего пространство моего воображения. К тому же он одарил меня особой милостью: приблизил к самому поразительному из своих героев — Квентину Дорварду, которого завел в его странствиях в Турень. Благодаря ему я осмеливался обследовать в поисках герольдов родной дом со всеми его потайными коридорами и заброшенными помещениями. Жизнь самого автора представляла собой столь же невероятную череду событий, что и жизнь его героя. Этот подросток, объезжающий на пару со своим отцом дикие земли Шотландии, странствующий то по ландам, покрытым вереском, то среди бурных потоков, в шестнадцать лет занявшийся переводом «Короля Ольнов», «Маргариты с прялкой», «Розы вересков», приверженный готическому искусу и восхищающийся, как и я, романом Горация Уолпола «Замок Отранта», был для меня братом. Испытав несчастную любовь, он стал верным супругом и, хотя продал за десять лет больше полутора миллионов книг, все-таки пять раз разорялся. В его романах благородство сочеталось с чувственностью, крестоносцы теряли свою душу белого человека, не в силах устоять перед темными восточными красавицами, рыцарство было отмечено кровью сердца. Когда же на пустынные долины после сражений возвращалась тишина, начинала звучать волынка. Поистине Вальтер Скотт обладал великим даром — вербовать в свои ряды юных читателей. Стоило им прочесть его роман, как они были готовы идти за ним на край света. Он увлекал их, и больше они от него ни на шаг не отставали, погружаясь в мир его произведений и лет на пять подписывая контракт верности. Они превращались в детей Эдинбурга, воспитанных в Бордерсе, на этой ленте земли, служащей границей между Шотландией и Англией. Немало юношей, жертв его рокового шарма, опередили меня на этом пути. Шатобриан рассказывает историю юного бретонца, ставшего шуаном на службе герцогини де Бери, который перед военным трибуналом после провала заговора бросил в лицо своим судьям следующее объяснение своего поступка: «Кроме того, судари, повесьте уж тогда подлинного виновника — Вальтера Скотта!» Он был одновременно зодчим сновидений, проводником по временам, поглощенным небытием, хранителем тайников памяти. С высоты донжонов замков, из бойниц крепостных стен раздавался его призывный глас, неотразимо действующий на романтические души юных трубадуров. В мгновение ока оказывались вы с ним один на один, глядя в его глаза, вам одному он рассказывал похожие на легенды истории и мало-помалу без всяких просьб с вашей стороны втягивал вас в детство, то с шафрановым Сараццином на своем темном коне, то с хитроумным Оливье Оленем, то с Карлом Смелым, окруженным стаей волков, то с Людовиком XI и его эскортом, состоящим из шотландцев, то с Вильгельмом де Ля Марком, прозванным Арденнским вепрем, чей смех подобен грому. Меня ничуть не удивляло, что мой любимый писатель Альфред де Виньи поспешил на встречу с Вальтером Скоттом, узнав, что тот будет проездом в Париже. Как бы я хотел присутствовать на этом свидании ноябрьским днем в отеле Виндзор на улице Ривали, которого Виньи добился благодаря посредничеству полковника Гамильтона Банбери, дяди своей жены Лидии. Альфред, как и все молодые люди того поколения, поглощал романы хромого отпрыска многодетной семьи, которому прадед, старый боец за дело Стюартов, в раннем возрасте привил вкус к истории. В тот день Виньи говорил со Скоттом о пребывании Марии Стюарт в Амбуазе, а тот поведал ему историю своей встречи с юной, бежавшей от революции француженкой по имени Шарлота Шарпантье, на которой он женился. Он пригласил Виньи к себе в гости, в Эбботсфорд, в дом, выстроенный в «баронско-шотландском» стиле. Как много я дал бы, чтобы хоть глазком увидеть эту встречу, на которой юный французский романтик, завороженный «Айвенго», подарил своего «Сен-Мара» прославленному шотландцу, выпустившему в свет первый роман «Веверлей» анонимно. Уход Скотта из жизни был одним из моих самых больших огорчений в жизни. Этот человек в пятнадцать лет выучился итальянскому, чтобы читать в подлиннике «Божественную комедию» Данте, и умер разоренным, после того как заплатил все свои долги, тронувшись на закате дней умом. Умирающему в своем замке, ему казалось, что он в Венеции и он просил в последний раз показать ему мост Вздохов.

Друг американского дядюшки смотрел на меня золотыми глазами из-под рыжих ресниц и говорил:

— Призраки не разговаривают с живыми.

Он вконец заинтриговал меня историями о необычных видениях, падающих рамах, беспричинно загорающихся огнях и скрежещущих дверных замках. Его послушать, так выходило, что повсюду расселились духи, призраки излучают флюиды и бродят, не зная покоя, до тех пор, пока в них живо чувство вины, не отпускающее их. И якобы, ежели заслышишь стоны в ночи, значит, в подземелье пробудились души солдат. С тех пор я места себе не находил, все ожидая, когда шотландец снова будет приглашен на обед, надеясь с его помощью распознать, чьи души затаились в нашем Кло-Люсе, что это за кандальный звон слышится порой повару Морису. Я не осмеливался признаться ему, чту испытываю всякую ночь, которую провожу в постели Леонардо. Да, впрочем, я и без него понимал: все те, кто погиб в нашем доме насильственной смертью, либо сами совершили преступление, как, например, подручный Генриха II дю Гаст, обращались к нам с неким предостережением. Шотландец рассказал мне об обычае, существовавшем в его стране: оставлять в старых домах на ночь огонь в камине и еду на столе.

Шотландский антиквар, также хорошо знакомый с замком Бальмораль, как и с внутренним убранством Фонтенбло, замка Франциска I, рассказал мне интересную вещь: его землякам попадались порой среди старого хлама паспорта их предков, и — удивительное дело — они были точно такого же образца, как у французов. Оказывается, семьсот лет назад между нашими странами был заключен договор о союзе. Завороженный его шарфом, вязанным из деревенской шерсти с добавлением lambswoul[63] и мохера, и миндальным цветом его свитера из shetland[64], я с наслаждением слушал истории о шотландских государях. Более других мне пришелся по душе Яков IV Стюарт, любитель алхимии, отличавшийся необыкновенной пытливостью и не гнушавшийся заниматься медициной и хирургией. Он, к примеру, сам отворял кровь и драл зубы у своих подданных, но, будучи справедливым, предусмотрел возмещение за причиненный ущерб — следы его расчетов с пациентами до сих пор хранит казначейство. Однажды ему вздумалось узнать, на каком языке спонтанно заговорит смертный, если его не обучать родному языку, и поручил одной немой женщине воспитывать двух новорожденных на необитаемом острове. Якобы в результате опыта выяснилась поразительная вещь: дети заговорили на древнееврейском!

При дворе этого странного короля проживал француз по имени Дамьен, привилегией которого было играть с государем в карты и в кости, а также помогать ему в алхимических изысканиях. Так вот, у Дальмена возникла та же мысль, что и у меня. В Кло-Люсе был выставлен на всеобщее обозрение макет первого летающего аппарата, изобретенного Леонардо да Винчи на основе изучения действия крыльев летучих мышей. Я мечтал завладеть этим деревянным макетом, выкрашенным в белый цвет, затащить его на галерею, выходящую на парк, и броситься вниз, дабы испытать пьянящее чувство полета. Покуда я отвязывал аппарат от потолка, к которому он был прикреплен нейлоновой нитью, меня чуть было не застукал отец. Однако я успел шмыгнуть с громоздкой моделью в коридор. Правда, пришлось отказаться от того, чтобы осуществить задуманное именно с галереи. А вот Дамьен, тот пошел до конца. Он пообещал себе взлететь, привязав к плечам крылья, с крепостной стены, которой обнесен Стирлинг, и долететь до Парижа, но улетел не дальше водяного рва, окружающего замок, где его и подобрали со сломанной ногой. Он утверждал, что вся незадача пошла оттого, что он использовал куриные перья. Вот если бы крылья были изготовлены из орлиных перьев, тогда бы уж он точно достиг своей цели.

О многих необычных личностях, принадлежащих к королевской династии, правившей на родине шотландского антиквара, узнал я из его уст. Набросав портрет Якова IV, он поведал мне о том, как его предки сражались бок о бок с французскими воинами против англичан: это случилось в правление Якова V Шотландского, женившегося на Мадлене Французской, а позже на Марии Гизской — от их союза родилась Мария Стюарт. В то же время Людовик XII выбрал себе в охранники молодцов из королевского шотландского полка. А Карл VII уже окончательно утвердил этот почин, наняв шотландцев в качестве личной охраны. Согласно сэру Вальтеру Скотту, лучники из его страны пользовались многими привилегиями. Каждый из них имел право на услуги оруженосца и пажа. Эта привилегия отвечала строению «сотни копьеносцев», которые образовывали пятнадцать королевских рот, сформированных Карлом VII. Неимущие, отважные, преданные — эти солдаты являлись элитой и были прекрасно экипированы. Их кирасы из стали с насечкой серебряными и золотыми узорами, их кольчуги блестели так, как блестит на траве иней. Широкий кинжал, прозывавшийся «Милость Божья» висел у них на боку. Каждый был дворянином. Зажав в руке пику, они дежурили на балконах, в амбразурах на пересечении коридоров, на лестницах, и всегда в непосредственной близости от короля, которому подчинялись. Вспоминая об этой шотландской гвардии из романов Вальтера Скотта, антиквар обрел в моем лице благодарного слушателя. Квентин Дорвард давно уже был моим излюбленным героем, теперь же я узнал, что этот молодой шотландец благородного происхождения был единственным оставшимся в живых представителем клана Глен-Улакен.

«Нужно быть смертным человеком и бессмертным творцом». Подобного рода фразы шотландец — мастер парадоксов — любил бросить как бы невзначай, прежде чем пуститься в описание, которое можно было услышать лишь из его уст. Стоило ему заговорить, как он становился неотразим.

— Только в Шотландии Возрождение прошло незамеченным. Три шотландских университета, основанные в ту эпоху, следуют средневековым канонам. В этой стране, почти не испытавшей влияния Италии, расцвет искусств пришелся на время Якова IV, одну из редких мирных эпох.

В его рассказах, на которые он был неистощим, передо мной прошли все чудеса Фонтенбло: предметы утвари, кожаные изделия, гобелены с геральдическими знаками, шелка, изготовленные в Туре или привезенные из Италии, статуя Франциска I в украшенной вязью кирасе, мебель — сплошь позолота и пурпур, путешествующая с королем и его придворными с места на место. Шотландец терпеливо объяснял мне все, начиная с названия замка Фонтен-Бель-О[65] и кончая тем, как Король-Рыцарь, опираясь на итальянский маньеризм, создал оригинальный французский стиль: сперва мебель расписывали фигурками в духе итальянского Возрождения, затем его столяр Франциск Скибек де Карпи изготовил паркет и два лепных панно для обшивки бальной залы, при этом король повелел помещать повсюду свои эмблемы — лилию, букву «F», а иногда шнур Святого Франциска. Совершенно оглушенный рассказами обо всем этом великолепии — канделябрах, гобеленах и бюстах, я пытался в ответ рассказать ему, как прекрасна постель Леонардо, украшенная химерами, ангелочками и морскими животными. Мне был раскрыт секрет того, что дерево, из которого изготовили ложе Антуана де Лоррена, чья свадьба состоялась в 1515 году в Амбуазе, было тем самым, что осталось от постели государя, единственной, о которой можно было с точностью утверждать, что она подлинная. Когда речь зашла о решении Франциска I по возвращении из Павии покинуть берега Луары и поселиться сперва в Фонтенбло, затем в замке Ля Мюет, Мадрид и Виллер-Котре, я загрустил. Ожидая, когда же подойдет очередь нашего Кло-Люсе, я с головой погрузился в мир, населенный химерами, дельфинами, дикобразами Людовика XII, горностаями Анны Бретонской, лебедями Клод Французской. В те времена дворцы расписывались и покрывались позолотой, стены обивались шелком с рисунком, в котором переплетенные короны чередовались с растительными мотивами, а кабинет, где король читал и держал ценные предметы, был декорирован согласно итальянской моде.

Немало узнал я и об исторических событиях — о том, как Мария Стюарт стала шотландской королевой, когда ей исполнилась всего неделя, как Генрих VIII тут же испросил ее руки для своего сына Эдуарда, которому тогда было пять лет, и как в шестой день рождения католички Марии Франция официально просила ее руки для своего дофина, и как они были помолвлены, когда им на двоих было всего пятнадцать лет: «Моя дочь Королева Шотландии… Как я понял из письма, мой сын и она с первого дня привыкли друг к другу, словно давно были знакомы», — писал Генрих II. С первых ее шагов по французской земле все восторгались ее совершенством, грацией, чистотой лица, очарованием, исходящим от ее глаз. Двенадцать лет наслаждалась Мария роскошью, царящей при французском дворе, где всегда звучали поэзия и музыка. Брантом[66], увидя ее в первый раз, написал: «Приближаясь к своим пятнадцати годам, она засияла, как свет среди бела дня». А дю Белле принялся воспевать ее в стихах:

Умом вас небо наградило,

Природа в вашу красоту

Вложила лучшее, что было.[67]

С ее появлением во Франции Валуа стали мечтать о присвоении себе Шотландии. Когда Генрих II скончался вследствие раны, полученной на турнире, ей не было и шестнадцати, а она оказалась во главе Франции. Мужем ее стал неизлечимо больной Франциск II, каждый день борющийся со смертью, которая мало-помалу прибирала его к рукам. Однако верный традициям чести рода Валуа, он стремится быть самым сильным и таким же отменным охотником и наездником, как и его жена. Решив превзойти королеву, он переоценил свои силы и слег. Вскоре ему была противопоказана не только верховая езда, но и ходьба. Его переносят с места на место. Как свеча на ветру, угасает он так же тихо, как и жил, 15 декабря 1560 года. Мария хранит «белый траур» сорок дней. Бледность делает ее лицо еще более прекрасным. Она нигде не бывает и пишет стихи в память о своем супруге:

Песню грустную пою,

Жалобно стенаю,

Свет очей своих погасших —

Мужа поминаю.

Память дней с ним лучших наших

Я вплела в печаль свою.[68]

Когда же пришел черед возвращаться в Шотландию, покидать милую Францию, край, где она была счастлива и где ею так восхищались, с королевой прощаются поэты, являя миру искусство хранить траур в стихе, когда сожаление об уходе выше рифмы, а поэзия предвещает трагедию.

Длинна вуаль, легка, тонка,

Складка к складке уложена, —

пишет Ронсар.

Шателяр, глядя вослед уходящему кораблю, предчувствует, как и все, что она больше не вернется: «Не нужны ни сигнальные огни, ни факелы, чтобы освещать нам путь по морю, ибо прекрасные очи королевы так светят, что вся морская гладь видна как на ладони, так и кажется, что они способны даже воспламенить ее».

Я и не заметил, как прошло время после обеда и настал час чаепития. Отправился к себе домой и я, уверенный в том, что обрел в лице шотландца нового друга, который сможет мне каким-то образом помочь в моих поисках, связанных с Леонардо. Тогда же я впервые в жизни осмелился попросить отца пригласить на обед взрослого. Это показалось ему забавным, и, подумав, он дал согласие.

Несколькими днями позже состоялся званый обед. Но отчего-то вышло так, что шотландец всех разочаровал. Его сочли вульгарным и не в меру честолюбивым, видно, оттого, что он излишне налегал на белое игристое вино, не дал никому рта раскрыть, отняв тем самым хлеб у каноника Амбуаза, которому не удалось вставить ни словечка, и лишил возможности блеснуть своим ораторским искусством маркиза де Анделиса, бывшего посланника в Стамбуле, приготовившего спич о том, что будь Леонардо да Винчи военным инженером султана Баязета, он бы подготовил проект моста через бухту Золотой Рог. Правда, ему удалось все же завести на эту тему разговор, из которого я узнал, что в 1502 году Баязет послал в Рим делегацию, с тем чтобы найти там и пригласить на службу в Оттоманскую империю инженера, способного создать подобный мост — подлинный шедевр в камне.

Антиквар живо откликнулся, но с тем лишь, чтобы снова самому взять слово, а именно: уточнить, что да Винчи предложил нечто неслыханное для той поры в области архитектуры: единственную в своем роде арку над Босфором длиной триста пятьдесят метров, двести сорок из которых находились над водой. Он даже записал на своем проекте, что под ней сможет пройти корабль со всеми парусами. К несчастью, советники Баязета не дали хода предложению этого «неверного». Несколькими годами позже Микеланджело также предложил свои услуги султану, и точно также его проект был отклонен.

Только посол собрался пойти в разговоре в наступление, как антиквар окончательно сразил его фактом весьма сомнительного свойства: якобы Леонардо послал в Высокую Порту письмо, в котором хвастал тем, что может спроектировать не только мост, но также и ветряные мельницы нового типа, и автоматический насос, способный откачивать воду с корабля, и подъемный мост. И окончательно добил бывшего посла сообщением о том, что перевод на турецкий язык этого исчезнувшего письма найден в архивах Сераля. А чтобы закрепить свой успех, добавил, что да Винчи приобрел на берегах Босфора кое-каких знакомых, обладавших герметическими знаниями.

Бесчисленные цитаты, которыми оперировал антиквар, его одеколон с удушающим запахом под стать нежно розовой сорочке, его постоянные ссылки на близкие дружеские отношения с историком искусства Бернаром Беренсоном, его непонятные намеки на эзотеризм, наталкивающие на мысль, что он адепт какого-то тайного общества, и не раз брошенные аллюзии на предполагаемую гомосексуальность да Винчи не на шутку раздражили хозяев — моих родителей. Недоверчивый взгляд матери и молящий вид отца — точь-в-точь мученик Святой Себастьян, пронзенный множеством стрел, — убедили меня в том, что я ввел в дом, некогда принадлежавший человеку высшего полета, укротившему ветер и огонь, кого-то недостойного. Но мне он все равно нравился, и, улучив минутку, когда подали кофе, я, предоставив родителям без помех наслаждаться беседой с бывшим послом, предложил шотландцу осмотреть комнату Леонардо.

Глава 23

ЖИЗНЬ — НЕ ЭКСКУРСИЯ

Показывая Кло-Люсе антиквару, я все терзался тем, что знания мои очень уж недостаточны. Ничто не ускользало от его внимательного взгляда, каждый закоулок замка удостаивался комментария. Слава богу, говорил он без умолку.

— Но где же библиотека? — спросил он меня с самого начала. И, не дожидаясь ответа, пояснил: — Леонардо стал сочинять и писать полотна не раньше тридцати пяти лет. Умри он, как Рафаэль, в тридцать семь, он почти ничего бы не успел создать.

Когда мы выходили из комнаты Леонардо, чье окно со средником выходит на Амбуазский замок, и собирались посетить гостиную Маргариты де Валуа, где выставлен портрет Максимилиана Австрийского работы Дюрера, шотландец обратил мое внимание на то, как тонко выписано Золотое руно Альбрехтом, сыном золотых дел мастера, воспитанном в почитании великих фландрских мастеров.

Позже, в коридоре, знаток искусства, без стеснения носивший свою шотландскую юбку, принялся рассуждать о Леонардо:

— Балдассар Кастильоне, один из самых изысканных писателей того времени, сожалеет, что величайший художник мира презирал искусство, в котором ему нет равных, и обратился к философии, в которой выработал такие странные и курьезные понятия, что даже ему с его талантом художника их ни за что не воплотить. — И, обернувшись ко мне с улыбкой на лице, добавил: — Не беспокойся по поводу учебных занятий. Оставайся подле него и вскоре увидишь, у тебя будут хорошие отметки. Даже Леонардо не очень силен был в латыни. Незаконнорожденный, он был лишен возможности получить классическое образование и занялся самообразованием, в результате чего пришел к мысли, что только наблюдение позволяет познать истину. Это был лодырь, добившийся реванша. Он писал на тосканском, то есть том диалекте, который Данте избрал для своей «Комедии». Уже будучи взрослым человеком, выучил латынь и греческий, собрал библиотеку из ста шестнадцати томов, среди которых были: Библия, Псалтырь, басни Эзопа, Данте, Петрарка, «Пастораль в четырех песнях» Пульчи[69], сонеты Бюркьелло, знаменитый трактат Вальтургиуса «De re militari», труды по естественной истории, записки о путешествиях Мандевиля «О самых лучших в мире вещах». В общем-то, книг у него было немного, особо ценил он трактат «О бессмертии души» каноника Марсилио Фичино[70], с которым познакомился во Флоренции. Тот был приверженцем Платона — несовместимого, на его взгляд, с учением Церкви. Инициация Фичино произошла в Киеве: свое пребывание в этом городе он посвятил изучению киевского Возрождения, опередившего даже итальянское. А Леонардо был самоучкой и занимался многими науками: геометрией, математикой, астрономией, географией, гидравликой, анатомией, ботаникой. Постоянной напряженной работой мысли Леонардо напоминает великих алхимиков Средневековья… — Шотландец перевел дух и продолжил рассуждение на тему важности чтения в эпоху Возрождения: — В пятнадцатом веке все образованные правители имели библиотеки: на Фредерико де Монтефельтро, герцога д’Урбино, трудилось тридцать копиистов, переписывающих рукописи.

Когда мы спустились вниз и вошли в часовенку Анны Бретонской, выстроенной для нее супругом Карлом VIII, после того как она выразила удивление, что в доме нет «помещения для Бога», вдруг установилась тишина: подняв глаза к лазурному своду, усеянному звездами, кельтский эстет отдавал должное месту, где молились. Я был влюблен в этот голубой цвет, но не знал, как его назвать, для него же это не представляло трудности:

— В «Венере» Бронзино[71] та же смесь маньеризма и современности, что и на фресках этой часовни. Голубой цвет бесподобен и там и тут, но здесь он иной, не такой, как у Фра Анжелико. Тебе следует знать: голубой — это начало периода роскоши в живописи, поскольку, чтобы получить голубую краску, растирали драгоценную ляпис-лазурь.

Затем мы прошли в мастерскую Леонардо, где я показал своему новоиспеченному наставнику датируемые царствованием Франциска I арабески и саламандры на золотом фоне, нарисованные прямо на стене и скрытые под гобеленом XVIII века из замка Шантелу и из коллекции герцога де Шуазёля. При виде них фарфоровый цвет лица шотландца от удовольствия стал совсем розовым. Он не удержался и помянул Шамбор, где Франциск I велел позолотить капители фонарей на крыше перед приездом Карла Пятого в декабре 1539 года. Не без иронии поведал он мне, что король и император устроили там встречу на высшем уровне, главным вопросом повестки которой была охота!

— Странный он тип, твой Леонардо! — бросил мне шотландец, когда мы прошли в величественную караульную. — Ратует за мир, а сам трудится на войну, изобретая все эти дьявольские машины. Как понять это противоречие? Он останется для потомков творцом шедевров, хрупких, как эта фреска, основой для которой послужит тот же состав, что и для темперы — смесь желтка с дождевой водой и уксусом, полученным из белого вина. Преимущество в том, что краска сохнет очень быстро и производит потрясающий эффект. Да, Леонардо и впрямь самый парадоксальный из левшей!

При этих словах я сильно покраснел и отвернулся. Ведь и я тоже был левшой, а поскольку детство мое прошло в Англии, меня не переучивали. Я все думал, не в этом ли причина моей плохой успеваемости в школе. Меня беспокоило, хотя я не осмеливался в этом сознаться, не было ли это проклятием и не продлится ли так до конца моих дней. Кроме того, меня мучил изъян произношения, вызывавший смех одноклассников. Странное дело, покуда я жил в Лондоне и Брайтоне, нелепая шепелявость не обращала на себя ничьего внимания, поскольку язык Шекспира как-то притерпелся к ней, к тому же она могла расцениваться как результат работы над произношением. Но стоило мне вернуться во Францию, я сполна измерил размах бедствия и не смел открыть в школе рот, поскольку стоило мне сделать это, как тотчас раздавались смешки. Если бы список моих несовершенств ограничивался только этим! Я не умел завязывать шнурки на ботинках и, когда утром наступал час отправляться с братьями в школу, я все время всех задерживал. Кроме того, стоило мне оказаться у доски, атмосфера сгущалась. Однажды преподаватель решил сформировать команды, которые соревновались бы друг с другом в течение года в получении хороших отметок, и каково же было мое удивление, когда меня не включили ни в одну из них. Да и то сказать, какой старший в команде смог бы сохранить свой авторитет, навязав своим друзьям такого «штрафника», как я? И только благодаря школьному учителю я все же вошел в команду, которой ничего не оставалось делать, как нехотя принять меня. Я с пониманием отнесся к этому, поскольку лучше всех знал, как им не повезло. Вот отчего для меня было так важно любое выражение одобрения, любая похвала, и тот факт, что взрослый человек, да еще антиквар, да еще шотландский горец, принял во мне участие, было для меня нечаянным подарком судьбы. Эдинбургский шармёр, сам того не подозревая, пролил мне на сердце бальзам.

— Здесь, в этой мастерской, так и кажется, будто видишь Леонардо за работой. Вот он сидит за столом, склонившись над чернильницей, и четко, быстро, лаконично выражает свои мысли. Записи делаются на отдельных листах бумаги левой рукой в обратном направлении, на манер восточных людей и его предков — этрусков.

Пятна послеполуденного солнца ласково лежали на обстановке трех салонов, расположенных анфиладой, когда мы проходили по ним.

— Знаешь, — сказал мне антиквар, — это турский шелк, который покупался уже окрашенным, черным, или пунцовым. Надо бы показать тебе как-нибудь неподалеку отсюда, в замке Шенонсо, знаменитый гобелен с пхиновником. Он висит в зеленом кабинете над Шер, откуда Катерина Медичи правила Францией. Изначально зеленого цвета, он потом посинел. На этом гобелене есть одна весьма показательная деталь: открытие Америки там изображено с помощью серебряного фазана из Перу. Заметь, прямо противоположное случилось с Джокондой, она была написана в синих тонах, а затем позеленела, стала мшистого цвета, как поверхность стоячего пруда.

Заговорив о Шенонсо, антиквар уже не в силах был остановиться. Он счел своим долгом рассказать о трауре Луизы Лоренской, супруги Генриха III: страстно влюбленная в своего мужа, она после его смерти завесила все фасады замка черными полотнищами с изображенными на них мертвыми головами и серебряными слезами.

Были у него в запасе и другие истории, не такие печальные. Печаль вообще, видимо, была противна его жовиальной натуре. Склонившись ко мне с каким-то особенно раскованным видом, он шепнул мне на ухо:

— Я уверен, что тебе и невдомек, что монокини родился неподалеку отсюда: Шенонсо похож на корабль, плывущий по Шер, и предавались в нем самым экстравагантным удовольствиям. Катерина Медичи и ее камеристки любили купаться в реке после игры в кольцо и в мяч либо после менее невинных игр в садовом лабиринте, и вот у них вошло в обычай раздеваться вплоть до того, что в те времена именовалось панталонами. Вообрази себе прекрасных дам почти в чем мать родила, выходящих из реки; им и невдомек было, что это первые в мире купальные костюмы.

Дальше наш путь лежал в царство Мориса. Шотландец взялся перечислять мне все, что полагалось иметь в замке для проведения больших пиров: печь, бойня, кладовая, колода, чтоб было на чем резать мясо и рубить дичь, ледник, посудные шкафы, насосы для сидра, соусник и — крайне важная вещь — кожаный рукомойник. Между нами завязался большой спор о том, что должно было включать в себя понятие «кухня королей Франции», и так бы мы и стояли в полутьме подвального помещения и спорили, если бы вдруг не почувствовали за спиной чье-то присутствие. Это Морис, как волк, тайком пробрался в свое убежище и застыл на месте, храня на лице серьезное выражение. Он наклонился, чтобы поднять одну из своих кастрюль, когда шотландец обернулся. Мне стало не по себе. Согласитесь, не очень приятно, когда два человека, у которых с тобой какие-то свои отношения, вдруг оказываются нос к носу в твоем же присутствии. Я не знал, как мне себя вести и стоит ли их представить друг другу. Уж очень к разным мирам они принадлежали. Садовник-повар с осунувшимся лицом, запавшими глазами был сдержан; эксперт в области искусства, раскованный бонвиван, эстет, казался рядом с отшельником Морисом напыщенным и насквозь фальшивым. Это были два холостяка с разных планет: один — холостяк поневоле, в русле старой сельской традиции, другой — богемный житель, холостяк по убеждению.

Когда мы поднялись наверх, в зал, где представлены макеты механизмов, изобретенных Леонардо, меня поразило, что шотландец стал нем как рыба. Молчание его длилось долго, до тех пор, пока мы не осмотрели все и не вышли в розовый сад с квадратным водоемом:

— Отдаешь ли ты себе отчет, малыш, что мы только что увидели?

— Мориса? — отозвался я.

— Да нет, привидение! Это был Святой, Святой Иероним. Очутившись с ним лицом к лицу, я как будто перенесся в картинную галерею Ватикана. Это же просто немыслимо, как твой Морис похож на Святого Иеронима с полотна Леонардо. Когда он наклонился за кастрюлей в полутьме кухни, прорезаемой солнечным лучом, мне показалось, что это коленопреклоненный отшельник, главный персонаж того полотна, о котором я тебе толкую. Чтобы ты лучше понял, опишу тебе его. Святой стоит на коленях на фоне темной слоистой скалы. Старик с запавшими глазами, так похожий на Мориса, едва укрытый плащом, наброшенным на левое плечо, как бы усмиряет льва с разверстой пастью, простертого у его ног. У меня возникло ощущение, что давно написанное полотно ожило на моих глазах. — Помолчав, он добавил, вновь обретя весь свой апломб: — По слухам, полотно было найдено кардиналом Фьеши в Риме году в 1820. Я уверен, ты тоже испытаешь это странное ощущение дежа-вю, когда заставишь ожить тех, кто проживал в этом доме.

От этих слов я задумался: а ведь я уже давно оценил мудрость нашего преданного слуги. Он был немногословен, но время от времени выдавал кое-какие истины в уже готовом виде, так что было ясно: он хорошенько обмозговал их, прежде чем как бы между прочим пробурчать что-нибудь вроде: «Сколько уж было таких торговцев иллюзиями и чудесами, обманывающих толпы».

Когда наш осмотр подходил к концу, я повел шотландца по подземному ходу, служившему королю для того, чтобы навещать Леонардо — он связывал Амбуазский замок с нашим, тогда короля сопровождали пажи, несущие факелы, — антиквар заметил:

— Но ведь ты забыл показать мне комнату Салая.

— Кто это Салай? — оторопев, спросил я.

Эстет вгляделся в меня с каким-то странным выражением лица.

— Ты не знаешь, кто такой Салай? Ты не знаешь, что у Леонардо был любовник по имени Салай? Что он прибыл сюда, совершив путешествие через Альпы вместе со своим покровителем?

Я был озадачен, никогда не приходилось мне слышать о таком человеке, я все никак не мог взять в толк, о чем это он, и смотрел на шотландца не понимая.

— Раз тебе нечего мне сказать, я посвящу тебя в суть дела.

Он явно намеревался поведать мне о судьбе того, кого называл именем Салай.

— В возрасте тридцати девяти лет, в 1491 году, Леонардо принял на службу мальчика десяти лет, Джакомо Капротти да Орено, или, как его еще называли, Салай — «бесенок». «Вор, упрямец, лжец, обжора», — писал о нем Леонардо, но тем не менее до самой смерти хозяина Джакомо оставался с ним. Природа их отношений породила множество комментариев, порой даже нелестных. Леонардо не скрывал своей тяги к красивым лицам, а в данном случае еще и к великолепной шевелюре своего протеже, которую, согласно воспоминаниям современника, не переставал гладить. Писаный красавец Салай служил ему моделью, доверенным лицом и мальчиком на побегушках.

— У Леонардо был ученик Франческо да Мельци, — попытался я возразить, — и еще слуга Баттиста да Вилланис.

— Не только они, — ответил шотландец. — Салай был в числе его челяди, а когда вырос, последовал за ним во Францию. Да Винчи любил его. Не приходило ли тебе в голову, что даже гений способен терять голову из-за ангельских черт лица и совершенной линии бедер? Однажды ты узнаешь, что красота любимого существа не обязательно вносит в жизнь гармонию, скорее наоборот, хаос, беспорядок, и коль скоро речь идет о чувствах, голову можно потерять из-за одного только локона или изгиба шеи любимого. Тебе, наверное, известно, что ценители живописи — по преимуществу мужчины. То, как им видится созерцаемое тело, для них важнее всего. И потому, даже если Салай был бездарным учеником и ненадежным слугой, обкрадывающим своего хозяина, Леонардо ему все прощал, когда же этот демон с лицом ангела возвратился в Италию, мастер не прекратил одаривать его. Скажу больше, — вдруг саркастическим тоном прибавил мой собеседник, — он даже включил его в число своих наследников по завещанию!

Я с опаской воззрился на антиквара и подумал, что надо бы держаться от него подальше. Он пустился в рассуждения о сродстве душ, об особых предпочтениях, о нравах артистической богемы в эпоху Возрождения, о тесных и подчас эротических отношениях, связывавших мастеров и их учеников, а закончил заявлением Микеланджело: «С меня довольно искусства, оно заменяет мне жену».

Разглагольствования нашего гостя, не весь смысл которых доходил до меня, настораживали. И потому я поспешил признаться ему, что влюблен в девочку, которую увидел первый раз в жизни на полуночной мессе, и чьи лицо, волосы и глаза цвета моря потрясли меня до глубины души, а еще влюблен в портрет Маргариты работы Франсуа Клуэ, висящий в комнате Леонардо, причем Маргарита понравилась мне именно потому, что похожа на ту девочку и служит ей заменой, добавил я.

Шотландец как ни в чем ни бывало продолжал развивать тему чувственности:

— Сексуальность — дело непростое. Твой Леонардо писал о любовном акте: «Мужчина, совершающий коитус сдержанно и с презрением, получит детей неприятных и недостойных того, чтобы довериться им, другое дело, ежели коитус свершается с большой любовью и желанием с обеих сторон, тогда ребенок будет умный и жизнеспособный».

Далее он поведал мне, как обстояло дело с самим Леонардо: его родителями были влиятельный нотариус и крестьянка Катерина, которую тот очень любил, хотя она так и не стала его женой.

«Что-то слишком много всего свалилось на меня за один день», — подумалось мне, и я с подозрением уставился на здоровенного детину, своего спутника.

Еще он добавил, что Леонардо мало знал свою мать и воспитывался среди мужчин: отца, дяди и дедушки. Поскольку я ничего не отвечал, озадаченный всеми этими неожиданно обрушившимися на меня сведениями, он резко, почти грубо спросил:

— Ну, что ты думаешь обо всем этом, о том предпочтении, которое было у Леонардо?

Я лихорадочно искал, чем отразить удар, и вдруг из меня сама собой, будто мне на подмогу, выскочила фраза да Винчи: «Интеллектуальная страсть гонит прочь чувственность»

Шотландец с удивлением разглядывал меня. Лоб у него покраснел, но вот он успокоился и опять стал розовым, как английская коробка с леденцами. Долго не сводил он с меня глаз, а потом заявил:

— Неплохо. Держишь удар. А теперь я тебе сделаю самый прекрасный подарок в твоей жизни, для этого надобно вернуться в комнату Леонардо.

Странно, но его поведение моментально переменилось, и с этого мгновения я мог уже ему доверять. Видно, он меня испытывал. Поднимаясь по парадной лестнице, я размышлял о том, что он догадался: я что-то ищу, веду какое-то расследование. Стоило тяжелой резной двери закрыться за нами, как он плюхнулся на банкетку с саламандрой и сказал:

— Присядь и ты. Я скоро уеду в Америку, но я понял, что тебе надобно и что ты ищешь, и думаю, ты найдешь это. Ты недалек от искомой истины, горишь желанием заполучить ее, но, если тебе не удастся сделать этого в одиночку, она перестанет быть ценной для тебя. Вот тебе мой главный завет: то, что на виду, близко — порой невидимо. Не упускай случай узнать что-то новое и помни: ты живешь среди сундуков с секретами, и они одни, стоит подобрать к ним ключ, могут раскрыть истину и освободить тебя.

Глава 24

ВСЯКИЙ ОБРАЗ — НЕКАЯ БРОДЯЧАЯ ФОРМА

Американский дядюшка простился с нами и на семнадцать дней уехал в Америку. Он посигналил нам из своего лилового «шевроле», прежде чем скрыться за воротами Кло-Люсе. Джентльмен-фермер — ангельское лицо, светло-голубые глаза, вьющиеся седые волосы, врожденное чувство собственного достоинства, вид пианиста — каждое утро, натянув перчатки, подрезал в своем саду розы, был человеком действия, эстетом и неутомимым странником. Мне было трудно представить, что происходило с ним после того, как он покидал нас и со своими кожаными чемоданами поднимался навстречу очаровательным бортпроводницам по трапу самолета, которому предстояло перенести его через Атлантический океан. Ничего не принимающий близко к сердцу, легкий на подъем, Водолей, он вел светский образ жизни, его паспорт был испещрен штампами и визами и казался его единственным адресом. Одна мысль Леонардо пришла мне на память в связи с ним: «Всякий образ — некая движущаяся форма».

Однако как ни улетал, ни уезжал дядюшка, он все равно оставался с нами. Его отточенная речь, его образованность, его друзья, съезжавшиеся к нему со всего света, его оригинальные опыты, его неожиданные встречи — все в нем выдавало незаурядную личность, сумевшую обуздать себя. Дядюшка объяснил мне, что и в наше время можно вести себя подобно людям эпохи Возрождения. Франциск провел юность в Амбуазе, где строился замок и куда Карл VIII созвал зодчих и строителей, «чтобы они трудились, подражая итальянцам», но Возрождение было еще и эпохой завоевания далеких горизонтов, напомнил мне дядюшка.

— 17 апреля 1524 года страна, где предстояло вознестись Нью-Йорку, была окрещена Землей Ангулема. В честь нежно любимой сестры Франциска самая прекрасная из бухт получила название Святая Маргарита. Благодаря флорентийскому мореплавателю, Джованни да Веррацане[72], на карте появились французские названия — мыс Алансон, мыс Боннивер, река Вандом, побережье Лотарингия.

Когда я узнал от доверенного лица своего дядюшки, что оригинальные карты Веррацане утеряны, я заподозрил брата моей матушки в том, что он совершает все эти бесчисленные путешествия с тайной целью разыскать их. Подобно тому, как я сам вел в Кло-Люсе тайное расследование, задавшись целью отыскать утраченный кодекс Леонардо и одно из его полотен, мой дядюшка бороздил пространство в поисках документальных свидетельств, подтверждающих наличие пяти десятков французских названий, в числе которых числились Онфлёр и Дьепп, до сих пор украшающие карту американского континента. Заслуги Веррацане, одного из первопроходцев, были официально подтверждены в 1959 году небезызвестным губернатором Нельсоном Рокфеллером, решившим назвать огромный мост именем Веррацано. Однако не стоило строить иллюзий. Неоспоримым являлся факт, что новый континент был назван Америкой в 1507 году благодаря толкованию письма Веспуччи, подлинного открывателя Mondus Novus. И все равно для меня Новый мир был детищем Старой Европы, Европы университетов Падуи, Гейдельберга, Фрайбурга, Базеля и Страсбурга. Дядюшка, владевший множеством курьезных вещиц, показал мне карту мира в форме сердца, на которой Французская земля простиралась между землей Трески, или Новой Землей, и Флоридой.

Я был увлечен идеей того, что в двадцатых годах XVI века Франциск I поддерживал исследовательские экспедиции и в 1522 году повелел отправить четыре корабля Веррацане, «флорентийца, появившегося в Нормандии в начале XVI века», — уточнял дядюшка. Все эти люди вовсе не занимались поисками Северной Америки, главной их целью было найти путь из Индий и проход к Катаю[73]. Поставить перед собой подобную цель представлялось мне чем-то не поддающимся осмыслению. Какие разговоры вели между собой Веррацане и Магеллан, когда встречались в Лиссабоне? Вот это была загадка! Мадмуазель Вот утверждала, будто Вильгенон, инициатор создания антарктической Франции в бухте Рио, был проездом в Амбуазе. Покидая Турень и отправляясь в Нью-Йорк, откуда его путь лежал в заснеженную Канаду, дядюшка как бы поддерживал сложившуюся традицию. Его профессией ведь было распространение французской литературы по миру, вот он и развозил богословские труды, катехизисы и иллюстрированные альбомы. Из своих долгих странствий по далеким городам он всегда возвращался еще более элегантно одетым, еще более обеспеченным, не зависящим ни от кого и ни от чего. Таков был мой американский дядюшка — вечный юноша в облике путешественника: галстук Итонского клуба, костюм в стиле Пренс де Галь[74] безукоризненного английского покроя. Он был скрытен и не сказал нам о том, что в одно из своих посещений Нью-Йорка побывал в музее Метрополитен, где видел портрет Маргариты Бурбонской, и что с помощью друга отыскал у одного реставратора с Манхэттена полотно, подписанное Леонардо, подлинность которого была установлена в 1961 году Эрнестом Куком, специалистом по творчеству да Винчи. Это портрет Америго Веспуччи, чью семью Леонардо хорошо знал. Итальянский мореплаватель, обосновавшись в Испании, работал на одну итальянскую коммерческую фирму Севильи, участвовавшую в снаряжении двух экспедиций Христофора Колумба.

Выходило, что Возрождение обладает одновременно вертикальным и горизонтальным измерениями. Вертикальное — когда в 1492 году нюренбергский ученый создает первую карту мира, известную нам, горизонтальное — когда 3 августа того же года Христофор Колумб на своем адмиральском корабле длиной двадцать три метра поднимает паруса, направляясь в сопровождении двух каравелл на Запад. И снова горизонтальное — когда в 1507 году немецкий монах Валдзеемюллер в своей Cosmographiae introductio[75] приписывает Веспуччи открытие нового континента, с тех пор носящего это имя. Вертикальное — когда Франциск I основывает в 1530 году Коллеж королевских читателей; горизонтальное — когда Жак Картье в 1532 году открывает Канаду, и вновь вертикальное — когда Рабле опубликовывает в 1534 году «Гаргантюа». И еще вертикальное — когда путешествие происходит во времени и восходит к античности, и горизонтальное — когда великие мореплаватели в своих бархатных беретах открывают Новый мир, лежащий за океанами.

Франциск I с присущим ему рыцарским духом, храбростью, пристрастием к роскоши и внешнему блеску, выражал сущность всей нации. Он был настоящим государем, стоящим над своими бесстрашными исследователями, торговцами, моряками, которые по всем морям пронесли французский флаг: Жан Дони де Онфлёр, Тома Обер де Дьепп, Жак Картье де Сан-Мало и многие другие — нормандцы и бретонцы, — которые бороздили океаны и способствовали развитию французской торговли. Как-то раз дядюшка в свободную минуту долго рассказывал мне о самом блистательном из наших завоевателей — Жане Анго. Это был торговец и арматор из Дьеппа, умелец на все руки, отважный, великодушный, веселый. Блистать стало его профессией. Он подарил Франциску I разом десять кораблей: великолепных, полностью оснащенных и вооруженных. Однажды, когда Иммануил Великий, король Португалии, поставил препоны его торговле в Индиях, на Яве и Цейлоне, он просто-напросто объявил ему войну, заблокировал Таго своими кораблями, стал угрожать нападением на Лиссабон и вынудил короля извиниться перед ним через посла — тот явился к нему домой в Дьепп. Арматор Жан Анго жил в стеклянном доме, великолепном дворце в духе Возрождения, со стенами, инкрустированными слоновой костью, украшенными гобеленами, коврами. Такова была Франция в ту эпоху, — заключил свой рассказ дядюшка, — безмятежная гордость подданных стоила высокомерия короля.

Глава 25

ПАРЕ… ЗА ВСКРЫТИЕ ТРУПОВ!

Не без здорового любопытства снова навестил я Кларе. Под тем предлогом, что мне хочется побольше узнать о тридцати трех трупах, которые, храня это в величайшем секрете, вскрыл Леонардо да Винчи, занимаясь анатомическими исследованиями, с тем чтобы представлять себе, как функционирует человеческое тело, — как видимые его части, так и внутренние органы, — я принялся расспрашивать его. Он не заставил просить себя дважды и охотно пустился в рассказ об ужасах войны. Бомбардировки, огонь металла, до неузнаваемости обезображенные тела, — Господин Кларе знал в этом толк. Помня о педагогической стороне нашего с ним общения, он воспользовался моим приходом, чтобы преподать мне урок французской истории: поведал о цирюльнике-хирурге эпохи Валуа, Амбруазе Паре[76]. Мне была известна лишь одна фраза, принадлежащая последнему: «Я его перевязал, а вылечит Бог», которая стала легендарной. И вот я узнал, что его первая книга посвящена «Методу лечения ран, полученных вследствие ранения аркебузами и прочими огнестрельными орудиями». Господин Кларе рассказал, как быстро набрал силу талант врача и каким лукавством отличался этот проницательный наблюдатель за природными явлениями. Так, в 1526 году, в день Страстной пятницы, он заподозрил в обмане одного из нищих, выпрашивающих милостыню на паперти. «Хитрый нищий отрезал у повешенного руку, гниющую и распространяющую зловоние, и прикрепил ее к своей руке, которую спрятал за спиной, прикрыв ее плащом, чтобы все думали, что рука повешенного — его собственная». Амбруаз Паре, недолго думая, «выхватил у мошенника эту руку, тот предпочел спастись бегством». Подобного рода истории приводили меня в полный восторг, я просил Господина Кларе продолжать рассказывать побасенки вроде этой, и он сполна оправдал мои надежды. Так я узнал, что до Паре раны от огнестрельного оружия прижигались кипящим маслом или раскаленным железом, он же произвел в этом деле полную революцию. Стояла холодная парижская зима, у многих пациентов в Отель-Дьё омертвел кончик носа, причем без какого-либо гниения. Амбруаз отрезал четыре отмерзших носа. Двое оперированных выжили, двое других нет. Прославило же его то, как он лечил маршала Бриссака, которому прострелили лопатку. Хирургу никак не удавалось отыскать пулю и пришло в голову поставить раненого в то положение, в котором он находился, когда его прошило пулей. Собратья по цеху смогли отыскать чужеродное тело, которое затем было им извлечено. Всякий раз, как случалось нечто катастрофическое, его звали первым. Он оперировал дофина. Франсуа Лотарингский, герцог де Гиз, получил «удар копьем, который пришелся ему над правым глазом, вошел наискосок к носу и вышел с другой стороны, между затылком и ухом, причем удар был такой силы, что железное копье сломалось и застряло в нем с кусочком древка, так что вытащить его было невозможно даже клещами». И все же, несмотря на то что была задета кость, нервы, вены, артерии, слава Богу, все обошлось. Шрам был заметный и вошел в историю, а герцог де Гиз получил прозвище Меченый. Паре был весьма популярен среди военного люда. Как-то во время военной кампании он сделал одно из самых замечательных открытий в военном хирургическом искусстве, прославившее его, — перевязывание артерий.

Кларе принадлежал к поколению тех, кто навечно был потрясен ужасами войны. Как и Гийом Аполлинер, серьезно раненый в висок осколком снаряда в марте 1916 года, после чего ему была сделана трепанация черепа; в конце концов Аполлинера унесла испанка в 1918 году, это произошло за два дня до перемирия в Ретонде. Весь о гибели поэта сразила меня, пусть даже мне было известно, что Аполлинер, чье имя само по себе уже поэма, будет жить вечно. Забыв о своем хорошем воспитании, я пристал к бывшему оперному певцу с голубыми глазами:

— Что у вас от него, в конечном итоге, останется?

К моему великому удивлению, окопный герой нисколько не возмутился. Напротив, он как будто даже был доволен возможностью подвести итог этому периоду своего существования, тяготившему его. Недолго думая, он бросил:

— От него у меня останется одна только фраза, но тебе будет понятно, как она безмерна. Аполлинер создал охапку слов и бросил ее в огонь: «Пламя взросло на мне, как листья на дереве». Есть еще одно выражение Аполлинера: «Лес убегает вдаль, как античная армия».

Глава 26

ПОСЛЕДНЯЯ ДИКАЯ РЕКА ЕВРОПЫ

Луара научила меня тому, что сластолюбие и лень ведут к спячке, к тому же королевская река будто внушала: любовь и смерть рифмуются друг с другом. В нашей провинции говорили, что у Луары капризный нрав неукрощенной женщины. Сколько раз родители предупреждали нас, что нужно быть настороже, когда находишься на берегу реки. Зыбучие пески, истории с трагическим концом… нас пугали всем этим, чтобы, упаси Боже, с нами не приключилось непоправимое, что случается с детьми-сорванцами от Нанта до Анжера, от Орлеана до Блуа. Стоило только вообразить, как тебя затягивает песок и ты глотаешь воду, беспомощно барахтаясь в воде, как охватывал ужас.

Но разве в наших силах было пропустить прогулки по песчаным отмелям, жить без постройки шалашей под высокими тополями на островах Луары, без сидения на солнце с опущенными в воду ногами, без нескончаемых купаний. Мы ощущали себя детьми этой реки, обладавшей мощью святого Лаврентия, колдовством Инда, величием Нила и шириной Миссисипи (так нам, во всяком случае, казалось), красотой Дуная и тайной Ганга. Мы были не первыми, кто приводил подобные сравнения с самыми прекрасными реками мира. У Жюля Верна в «Великолепном Ориноко» есть такой диалог: «Я тебя понимаю. В этом месте Ориноко похожа на Луару… — Да, на нашу Луару, как до, так и после Нанта!»

Имеют ли значение подстерегающие вас опасности, если они так сладостны? Неподвластны запретам детские радости. К тому же матушка воспитала нас в почтении к привольной жизни, она хотела, чтобы ее сыновья стали не только рыцарями, но еще и исследователями без страха и упрека. Она снисходительно относилась к нашим лукам, стрелам и рогаткам, к нашему непослушанию и нашим разукрашенным плотам. Однако реальная опасность действительно существовала: мы, к примеру, узнали, что неподалеку от нашего летнего домика в Анжу утонул целый класс. Мнения расходились: кто-то говорил, что всему виной водоворот, кто-то — что песчаный бережок, на котором они расположились на пикник, обрушился и увлек их за собой в воду. Моя матушка, оригинальности мышления которой мы не переставали поражаться, выдвинула собственную гипотезу: мол, подвижность песков объяснялась наличием под землей песчаных грибов — якобы несчастные ушли под землю оттого, что тонкий слой песка, покрывавший эти грибы, не выдержал давления стольких ног. Дня местных жителей все было проще: подвижные пески особенно опасны на самых крайних, омываемых водой участках косы, они не имеют опоры и легко уходят под воду. Во время наших экспедиций на островки нам повстречался отшельник, живущий с собакой на одном из них. Он показал нам свое мыло — корень мыльнянки: растение, позволяющее мыть руки, и заинтриговал разговором о «траве побитой женщины». Когда терпение какой-нибудь женщины лопалось, и она желала отделаться от надоевшего мужа, ей достаточно было сказать, что он поднял на нее руку. А чтобы доказать это, требовалось показать следы побоев, что легко имитировалось с помощью этой самой травы: стоило потереть ею кожу, как несколько часов спустя лицо и тело распухали.

Но Луара несла в себе и нечто совсем иное. Ее жемчужные изгибы, зеленые заросли по берегам, отражающаяся в воде лазурная высь, червонное золото ее песчаных отмелей, розовые закаты были просто созданы для романтической любви.

В устах моей матери, искусной рассказчицы, оживал день 6 декабря 1491 года, когда призрачный, роскошно убранный корабль был на заре спущен на воду. Луара приняла его и понесла в направлении крепости Ланже, где юный король ввиду предстоящего визита чрезвычайной важности позаботился завесить гобеленами ледяные стены. Он ждал прибытия своей невесты. Ей не было еще и пятнадцати, все принцы мечтали о ней. Богатая наследница была одета в бархатное платье с золотой канителью, опушенное мехом морской выдры, и в меховой накидке из ста шестидесяти соболей. Бракосочетание Анны Бретонской и Карла VIII, накануне прибывшего из замка Плесси-ле-Тур, состоялось в стенах суровой феодальной крепости, но было веселым и сопровождалось полетом выпущенных голубей. Юный король, которому однажды предстояло стать хозяином нашего Кло-Люсе, этой смелой женитьбой похитил Герцогиню в сабо у соперников, претендующих на ее руку. А вот судьба другой романтической пары была трагична. Обворожительная эгерия итальянского художника Приматичо, приглашенного в Турень Франциском I и радующегося возможности жить во Франции, при дворе, согласилась покататься со своим возлюбленным в лодке. Глядя, как изящно склонилась она над зеркалом вод, он не мог нарадоваться, но произошло нечто фатальное: любуясь своим отражением, она упала в воду — Луара забрала ее себе. Лицо матушки сияло, когда она рассказывала нам эту историю, а я невольно подумал: «Что может быть печальнее утонувшей улыбки?»

Воды в Луаре то прибавлялось — и тогда берега подтоплялись, то вдруг резко убавлялось — и она мелела. То же происходило и с людскими страстями на ее берегах: они были чрезмерны и разрушительны. Ивы и тополя, растущие по берегам, да и на островах, облюбованных нами для игр, как авангард, первыми принимали на себя удар при половодье, а вязы и ольха как главная сила спокойно ждали, когда неприятель-вода доберется до них. Именно во время одного из наводнений погибло завещание Леонардо да Винчи, которое он оставил своему стряпчему в Амбуазе. Сдержать воду было нелегко. К 1520 году Франциск I, озабоченный постоянной угрозой со стороны реки, предпринял серьезные работы в Сен-Пьер-де-Кор и в Сент-Ан, выше и ниже Тура по течению. Суровая зима и катастрофическое наводнение 1788–1789 годов были предвестниками Французской революции. Дома затопило, скот унесло, запасы пшеницы и муки были уничтожены. 23 января, в восемь часов вечера, четыре пролета моста в Туре были снесены бушующим потоком, а деревянный мост Амбуаза буквально сметен Луарой, обретшей разрушительную силу благодаря таянию снегов. Но всегда наступал час, когда Луара успокаивалась и на тысячи километров окрест наполняла все безмятежным покоем. Именно эта заболоченная местность — родина французского ума и грации, тигель, в котором образовался сплав, ставший французским языком, а история этой своеобразной королевской дороги — история становления национального духа после унижений, которые претерпел народ в результате земельных притеснений. Тот, над кем смеялись, прозывая «маленьким королем Буржа», вскоре стал именоваться Карлом Победителем[77]. Даже если все и не сразу пошло на лад, именно ему выпало превратить долину Луары в долину королей.

Начиная с этого момента зарождаются либо возрождаются на старых местах замки по всему краю — от Турен и до Анжу. Даже двор перебирается из Парижа в Шинон, Лош, Тур, Блуа, Амбуаз и на целые два века долина Луары становится местом проживания монархов, их эгерий, поэтов и писателей. За век до возрождения национальной гордости на берегах этой норовистой водной артерии появляется «Роман о Розе», Жан де Мень сочиняет свой «Роман». Свобода духа, присущая уже первым французским романам, станет отличительной чертой всей французской литературы. На берегах Луары расцветает искусство наслаждения жизнью, возникает вкус к изящному в литературе, нравах, архитектуре. Среди утонченных удовольствий протекает жизнь обитателей замков, лишь изредка сотрясаемая громоподобным хохотом Франсуа Рабле.

Не сладость ли этой жизни породила поэтов Плеяды: Бело, Дю Белле, Ронсара и Маро? Человек с берегов Луары отличается безукоризненным произношением, а его мадригалы во славу жизни — шедевры французской поэзии. Оноре де Бальзак высоко ценил умение точно выразить мысль, присущую «сливкам французского народа», а Альфред де Виньи отмечал, что это «самый чистый французский язык, без какого-либо акцента, ни излишне медлительный, ни чрезмерно быстрый». «Здесь колыбель французского языка», — утверждал он. Бальзак так описывает долину Луары в «Тридцатилетней женщине»: «Известен ли вам этот край, называемый Французским Садом, где так легко дышится в зеленых долинах, орошаемых большой рекой? Если вам довелось летними месяцами пересекать прекрасную Турень, вам долго не забыть мирной Луары, долго сожалеть, что не пришлось выбрать, на каком из двух берегов поселиться, чтобы забыть подле любимого существа всех остальных людей на свете».

Луара, истинно французская река, последняя неукрощенная река Европы. Английский художник Тёрнер с кистью в руке спустился по ней, когда ему было пятьдесят шесть и он в шестой раз путешествовал по Франции. Он удостоился замечания Джона Рёскина: «Я недооценил, что главным в творчестве Тёрнера были реки Франции, а вовсе не города. Он был первым, кто сумел изобразить красоту косогора». Позднее такое же путешествие по воде совершит и американский писатель Генри Джеймс и оставит нам такое описание Амбуаза: «Небольшой городок с белокаменными домиками, который стоит напротив великолепного моста и опирается на что-то вроде скалистого подножия, над ним возвышается темная громада замка. Городок так мал, скала так велика, а замок так величественен и высок, что домики, прилепившиеся к подножью скалы, напоминают крошки, упавшие с богатого стола»

Время от времени покидая Турень, мы отправлялись в самую прекрасную деревню Франции — Канд-Сен-Мартен, стоящую в месте слияния Луары и Вены, чтобы оттуда спуститься вниз по реке до Энгранд-сюр-Луар; это путешествие по реке занимало у нас несколько недель, а совершали мы его на «Учебном плоту», сколоченном четвертым членом братства, которому вскоре предстояло пополниться сестрой.

Путь наш лежал мимо замка Монсоро, в котором столько довелось пережить героине Александра Дюма, нам встречались деревянные парусники, пахнущие льняным маслом, которые называются опрокинутыми плоскодонками: у самых шикарных из них корпус из дуба, борта обшиты кедром, а остов из лиственницы. Говорят, будто изобрели их голландские рыбаки. Вот уже Канд остался позади, нужно пройти под Сомюрским мостом, а это вовсе не так просто, поскольку обвалившиеся с него камни затрудняют проход, да и река в этом месте мелковата. После этого придется искать островок, или ложбинку, или небольшой пляж, где можно остановиться на ночлег. На нашем плоту имеется ящик, в котором хранится провизия, в том числе раблезианские мучные лепешки, нашпигованные мелко рубленой и жареной в сале свининой, а также козий сыр «сентмор». Какое удовольствие уписывать все это под белое вино! Однажды мы разделили его с наядами, встреченными на одном островке, эти рейнские богини поднимались по Луаре в каноэ. На следующее утро, «в час, когда белеет все окрест», мы отправились дальше и долго-долго плыли мимо рыбацких хижин, горделивых замков, позолоченных виноградников, синеватых лугов, покуда не завидели королевское аббатство Фонтевро[78], некрополь Плантагенетов.

Плот наш водоизмещением восемь бочек по восемьсот литров имеет вполне презентабельный вид, он оснащен креслом Дагобер, привинченным посередине, лазурным навесом и голландскими килями. Кресло предназначается для нашей матушки, которую мы окрестили «королевой вод»: сидя в нем, она вглядывается в берега, мимо которых мы плывем, а мы, семь ее сыновей, работает веслами.

Тишина нарушается лишь криками птиц, которые носятся мимо и чиркают крыльями по воде… Мы в царстве лососей, бешенок, карпов, линей, пепельных цапель и диких уток. В этом месте реки плот не приходится тянуть с помощью неверских быков, это и не устье. Скоро, скоро Нант — конечный пункт нашего путешествия. Здесь царство Луары, дикой реки, банта, завязанного на корсете замков.

Глядя с берега на наше плавсредство, старые лодочники нет-нет, да и поднимут за нас чарки и заведут старинную песнь. Даже простые рыбаки с берегов самой длинной французской реки горды тем, что так прекрасна их речь. Маневрируя на своих суденышках в сомюрском порту Сент-Илер-Сент-Флоран, они наделяют их живописными именами вроде Встречный ветер. Имея небольшую плоскодонку или какой-нибудь плотик, неравнодушный к воде человек пользуется Луарой и добывает неплохую прибавку к своему рациону в виде судака, угря, лобана и плотвы. Это прекрасная закуска под сухое вино, производимое из местного винограда, — сомюрское, пенящееся мелкими золотыми пузырьками. Хитроумные речные жители, давая названия своим посудинам, вкладывают в них все: свою особость, свой характер, свои пристрастия: Так себе заработок, Придите, посмотрите, Вот ведь могу, Вас не касается. Вспоминается мне один художник с берегов Луары, воспевавший красоту берегов с террасы своего дома, глядящегося в реку. Он перечислял все самое лучшее: молитва к Пресвятой Богородице, птиц, покой, заросли цветов, здешние любовные истории, мечты, горести, зеленые дали, куда ныряют ласточки… А затем, показывая мне свои полотна, рассказывал о Луаре своего детства и первого выбора, Луаре, отражавшей его дом, что покрываясь мхом, прячет наше счастье.

С террасы усадьбы Бо-Риваж в Сен-Мартен-де-ля-Пляс я декламировал поэму, которую любил больше других, ту, в которой Шарль Пеги описывает путь Жанны д’Арк:

Вдоль холмов и долин, словно свечи во храме,

Кто-то щедрою дланью замки расставил.

В окружении верных вассалов своих

Королева Луара течет мимо них.

Больше ста этих замков — поистине, двор —

Многократно нарядней и краше дворцов:

Впереди выступает красавец Шамбор,

А за ним Сент-Эньян, Амбуаз, Шенонсо.

Мне ж милее один, он вознес свою тень

Выше замка Азе, выше замка Блуа

И террасы, с которой, закончив свой день,

На закат любовался король Валуа.

Тоньше шпиль, легче свод, будто Божья награда,

В камень кружева вязью вплетает года,

Посреди несравненного Франции сада

С ним и слава и гордость пребудут всегда.[79]

Глава 27

НЕ СЛИШКОМ СОЛЕНЫЙ ВКУС ЛУАРЫ

У Луары талант: подминать под себя время. Все, кто ее любили когда-то, кажутся современниками тем, кто любит ее ныне. Когда проплываешь мимо руин замка короля Рене в Пон-де-Се, представляешь, как он сидит себе возле зарешеченного окошка и смотрит на реку. Верно, ему надоело видеть одних рыбаков, вот он и придумал праздник: раз в год дочери рыбаков садились в лодки, доплывали в них до середины реки и бросали сети, а государь ждал их на берегу с наградой для той, что проделала это ловчее других; она дарила королю свой улов и нарекалась «королевой бала»; в тот же вечер король торжественно отведывал рыбу избранницы во время застолья, а иногда получал впридачу и девичьи поцелуи.

Более всего нравилось мне нескончаемыми днями, проведенными на воде, определять происхождение инородных тел, встреченных на всем протяжении реки, вроде вкуса соли на гальке — согласитесь, самого прекрасного приглашения к путешествию. Мне посчастливилось даже обнаружить ракушки — видно, море вело когда-то наступление на крепостные стены замков, а помогал ему в этом смелом начинании западный ветер «галерн». Вскоре должен был наступить период, когда река станет судоходной и конвои из пяти-шести небольших одномачтовых судов начнут спускаться по реке до Нанта. Я воображал себе: дно Луары выложено ракушками, вздумай океан вторгнуться в нее, накрыть ее морской водой от Сен-Мало до самого Блуа, ему не составит труда это сделать, почва уже подготовлена. Оказалось, я недалек от истины: ракушечный песок и впрямь был оставлен океаном, что означало: здесь когда-то было море. Виктор Гюго не преминул откликнуться на этот факт: «Самое живописное и грандиозное в Луаре — огромная стена, состоящая из песчаника, жернового камня и гончарной глины, которая предстает взору от Блуа до Тура невообразимо разнообразной — то в виде скалы, то в виде английского сада с деревьями и цветами, увенчанного впридачу созревающими виноградными лозами и каминными трубами, из которых идет дымок, она продырявлена, как губка, и похожа на муравейник».

Сидя на берегу, я смотрел на своих братьев: одни были чем-то заняты на своем каноэ, другие резвились или лежали на спине в воде. Мне представлялось, что река приняла их, они заодно с ней, и, как и она, тоже выпали из времени. Время оказалось бессильно перед огромной водной дорогой мшистого цвета, обрамленной лиловыми отложениями, кое-где замененными насыпями эпохи Наполеона III — за нечеловеческий труд, целью которого было укротить реку, подверженную непредсказуемым вспышкам гнева, каторжникам уменьшали срок.

Однажды — солнечный день перевалил за полдень — я спрятался от всех на своем островке и, тайно пожевывая листики дурман-травы — галлюциногенного растения, рассеянно смотрел на воду, как вдруг у меня случилось видение: мне привиделось, будто плот, сколоченный нашими руками, на глазах растет, увеличивается, превращаясь в махину, закрывающую весь горизонт. Скользя по воде, он надвигался на меня, я уже мог прочесть его название: Джангада. Да ведь это было названием тех примитивных плотов с мачтой и большим треугольным парусом, похожих на поселок, которые бразильские колонисты использовали встарь, чтобы спускаться по Амазонке, а храбрецы с севера страны — чтобы выйти в открытое море. Но это не все. Ведь Джангада — это еще и название одного из романов Жюля Верна, малоизвестного, но подстегнувшего исследователей проникнуть в дикие джунгли. На английском название этого романа звучало как The Giant Raft, из чего я сделал вывод: джангада — это связка бревен, спущенная на воду лесорубами в верховьях Амазонки. Потребовалось несколько лет, прежде чем это видение материализовалось. Отправившись в плаванье по Амазонке, я прочел этот роман, так сказать, на месте действия, в то время суток, когда начинали сгущаться тени, и в речках, впадающих в могучую реку, выпрыгивали из воды дельфины с розовым брюхом, похожие на обещанье счастья.

Жюль Верн, такое же, как и я, дитя Луары, вырос в поместье отца в Шантенэ, неподалеку от Нанта, так что серебряные блики на розовой тафте королевской реки были ему хорошо знакомы. Юный Жюль мечтал о кораблях, уходящих в далекие плавания, и делал вместе с братом первые шаги в навигационном искусстве, снимая за один франк в день лодку, живя Робинзоном на острове и открывая для себя морские романы Фенимора Купера. Больше века разделяет нас, но нет различия между тем, что составляет жизнь сверстников. Жюль Верн в детстве так похож на своих будущих читателей, что всем нам кажется, будто это мы произносим фразы, автором которых является он. Например, вот эта, звучащая как вызов: «Слава не в том, чтобы достичь, а в том, чтобы взяться за дело».

Было еще кое-что сближающее меня с этим смельчаком: любовь к творчеству Леонардо. Юношей он даже сочинил пьесу «Мона Лиза». У детей Луары, какими мы являлись, симфония памяти строилась на пристрастии и вкусах. Для братьев Верн главным воспоминанием был вкус луарской воды. Однажды им было наконец позволено занять место на борту пироскафа, и они увидели Сен-Назер, его недостроенную дамбу, старую крепость с наклонившейся колокольней, крытой кровельным сланцем, и несколько домишек. С тех пор деревенька превратилась в город.

«Сорваться вниз, достичь скал, покрытых фукусом, зачерпнуть морской воды и попробовать ее — для моего брата и меня это было делом нескольких прыжков, — вспоминает Жюль Верн в “Детских и юношеских воспоминаниях”».

— Но она не соленая?! — произнес я бледнея.

— Ну да, — отвечал брат.

— Нас обманули! — вскричал я тоном, полным разочарования.

Какими мы были глупцами! Во время отлива вода, которую мы зачерпнули в скалистой чаше, была водой Луары! Когда же начался прилив, она стала соленой, да еще какой соленой!»

Глава 28

ЗА ОДНОЙ ЖЕНЩИНОЙ МОЖЕТ СТОЯТЬ ДРУГАЯ

Любовное прошлое Мадмуазель Вот по-прежнему не давало нам покоя. Была ли в жизни старой девы любовь? Судя по обрывкам признаний, вырывавшимся у нее, несомненным казался факт: она пережила страстное увлечение польским аристократом, отбывавшим ссылку в Турени, в замке, где его приняла маркиза, чьей компаньонкой была юная Мадмуазель Вот. Он был мелкопоместным дворянином, дерзким, непредсказуемым, к тому же дамским угодником, умевшим ухаживать, танцевать, поддержать салонную беседу, показывать карточные фокусы и даже заниматься столоверчением. Мадмуазель Вот с ее восторженной душой всецело доверилась ему. Их тайные встречи, объятия украдкой, ночью, подле камина доставляли им острое наслаждение. А то, что они преступали черту дозволенного, придавало отношениям особый вкус. Словом, поместье, открытое всем ветрам, превратилось в место действия настоящего романа. Юная дева, дебютантка в науке любить, трепетно внимала своему эгоистичному учителю, а сама меж тем мечтала о целой жизни, разделенной с любимым. И отдалась-то ему потому, что он ей это обещал. Держа ее в объятиях, он читал ей стихи Мицкевича, часто водил гулять в замок Монтрезор. Искрометный, бесстрашный, раскованный… устоять перед ним не было никакой возможности. К тому же он был знатным рассказчиком. Однажды он поведал ей легенду, связанную с крепостью, стоявшей на берегу Эндруа и принадлежавшей полякам: «В далекие времена два рыцаря увидели ящерицу, покрытую золотыми доспехами, она появилась из расщелины скалы. Расчистив вход, они проникли в пещеру и нашли сказочное богатство…»

Звали его Титус, как одного близкого друга Фредерика Шопена, он совершенно околдовал ее еще одной романтической историей об отце будущего пианиста, уроженца Лотарингии, приехавшего в Польшу. Вот как это было. Стояла унылая осенняя пора 1802 года. Пышная, но еще молодая женщина открыла дверь своего дома французу. Звали ее графиня Скарбек, его — Господин Шопен, Николя Шопен. Он сражался в армии Костюшко за независимость Польши и даже дослужился до офицерского чина, удачно избежав резни, когда Суворов взял предместье Праги. Лотарингия, откуда он был родом, слегка напоминала Польшу и сохранила доброе воспоминание о короле Станисласе Лещинском, тесте Людовика XV. Николя Шопен поступил на службу к Госпоже Скарбек наставником детей. По вечерам его приглашали к барскому столу, после ужина вся семья собиралась в большой гостиной с тяжелыми бархатными портьерами, мебелью красного дерева и бронзовой утварью. «Поиграйте нам, Жюстина, возможно, это доставит удовольствие Господину Николя», — обращалась к компаньонке Госпожа Скарбек.

Ему нравилось смотреть на двадцатитрехлетнюю Жюстину, да и та со временем прониклась страстным чувством к кареглазому французу, с живым взглядом, темными волосами и широкими плечами. Графиня решила, что они созданы друг для друга. Жюстина происходила из благородной, но обедневшей семьи, Господин Шопен не скрывал, что его отец — простой каретник. Как-то раз под вечер в деревне устроили праздник с цыганами. Старая цыганка взяла руку девушки: «Как, еще нет колечка на таком хорошеньком пальчике? Сколько времени потеряно! А ведь кто-то тебя любит, да только не осмеливается признаться. Но ты выйдешь за него, будешь счастлива, и будет у тебя сынок, который родится под знаком музыки и прославится».

В этой непридуманной волшебной сказке было что-то такое, что заставило Мадмуазель Вот мечтать. Не схожесть ли судеб? Когда Титус рассказал эту историю за столом, глядя прямо в глаза хозяйке дома, больше всего смутилась не она, а ее компаньонка. Титус достиг поставленной цели, пусть и не впрямую: прежде всего понравиться той, что приютила его в своем доме, но завоевать другую, молчаливую деву. С тех пор и завязались меж ними тайные отношения; требовательный возлюбленный мало-помалу полностью подчинил себе влюбленную в него барышню, сделав ее пленницей своих чувств, уповающей на замужество. Она желала принадлежать изгнаннику, во всем покорившись его воле, грезила пустить корни семейной жизни в долине Луары.

Мадмуазель Вот была разочарована в мужчинах — это было ясно, но что она думала о прекрасной половине человечества — об этом в силу скрытности ее характера не ведал никто. Она довольствовалась тем, что с уважением отзывалась об Анне Бретонской, оставившей заметный след в нашем доме, ведь именно для нее Карл VIII, ее супруг, выстроил часовню, где королева молилась по утрам, и, стоя на коленях на молельной скамеечке искусной работы, рыдала, оплакивая смерть своих детей, заливая слезами миниатюры часослова, иллюстрированного Жаном Фуке[80]. Она потеряла семерых новорожденных, выжили только две девочки. Во всяком случае, Мадмуазель Вот говорила, что принадлежит к ордену Кордельеров, учрежденному Герцогиней в сабо.

Дверь небольшой квартирки Мадмуазель Вот, находившейся в глубине темного коридора, всегда была на запоре, но в конце концов она приняла меня и, уж не знаю почему, напоив обжигающим чаем с русским вкусом, долго со мной беседовала. Я пребывал тогда в унынии: любовь мелькнула передо мной в храме Господнем и тут же улетучилась. Я мысленно снова и снова переживал то идиллическое видение в церкви Сен-Дени в Амбуазе, не оставившее по себе никаких следов. Мадмуазель Вот застала меня врасплох, посреди горестного сожаления, и не без жестокости нанесла мне удар, заявив:

— Пора тебе перестать позволять женщинам манипулировать собой.

Вопросительно подняв бровь, я стал внимательно разглядывать старую девушку с пергаментной кожей и проникающим в душу взглядом. Все ее лицо, каждая его черточка заострились. Я задумался, что же происходит? У меня было странное ощущение, что те, кого я считал своими союзниками, вдруг начинали держаться от меня подальше: то и дело упрекал меня в излишней наивности Кларе, как будто избегал меня без всякой на то причины Морис, а Леонардо вообще исчез из моего поля зрения в тот момент, когда я уж было решил посвятить ему жизнь. Однажды он совершил путешествие на Восток, но где именно побывал, неизвестно. В Египте ли, на Святой ли Земле, на Кипре? Вроде бы отправился на этот остров с купцами, то ли венецианскими, то ли генуэзскими. Кипр ведь торговал тогда деревом и кожаными изделиями. Там состоялось бракосочетание Ричарда Львиное Сердце и Беренжер, там родина богини любви и красоты, это самый восточный из европейских островов, церкви на нем сложены в византийском стиле, там водятся ящерицы, куропатки и много всякой другой живности. Однако бывал ли там Леонардо? — вот в чем вопрос! А может, все же и правда он вычерчивал там проект гигантского моста Перы, который должен был соединить берега Босфора? Или все-таки Египет? Гений не подавал мне больше знаков, не являлся в свою спальню, позабыл о кровати с черными витыми колонами под темно-красным балдахином. И надо же так случиться, теперь я не могу больше рассчитывать и на общество Мадмуазель Вот, чья скупая нежность была бальзамом для моего одинокого сердца.

— Простите, Мадмуазель, я не совсем понял…

Эти слова сами собой вылетели из моей измученной души, я боялся утерять ее расположение, но я весь тут же сжался и занял оборонительную позицию. Ответ ее поразил меня:

— Я вижу, ты стал жертвой мифа об Орлеанской Девственнице. Не хотелось бы, чтобы, прожив на свете пятнадцать лет, ты так ничегошеньки и не понял. К чему тогда было ездить в Лош, к бабушке? Даже не докопался до секрета Жанны! А ведь именно в Лош удалился король Генрих VII. Уж, кажется, можно было дойти до сути. И еще: ты даже не задался вопросом, а навестил ли Леонардо да Винчи своего бывшего покровителя Лодовико, герцога Миланского, когда тот стал пленником короля и сидел в крепостной темнице. Пора, мой друг, пора, вместо того чтобы набираться всяких прописных истин, задуматься и о серьезных вещах.

И не щадя меня, она пустилась в долгие разъяснения. Оказывается, все было не совсем так, как я себе представлял: пусть судьба пастушки из Вокулёра и была предопределена, кто-то должен был отправиться за ней и доставить ко двору. Восседая на табурете эпохи Возрождения, пронзая меня своими глазками-буравчиками, Мадмуазель Вот забросала меня вопросами, как будто я и был главным ответчиком по делу Жанны, явившейся к королю в Шинон с убеждением, что одна только Пресвятая Дева в силах помочь слабому королю.

— Когда ты наконец перестанешь туманить себе глаза всякими сказочками для детей и историями, сочиненными для легковерных умов? Мне бы так хотелось научить тебя все подвергать сомнению. Вот, к примеру, эта притча о пастушке, ни с того ни с сего добравшейся до короля. Неужто ты не понимаешь, что за ширмами Истории есть тайные пружины? Что произошло в отрезок времени между годом рождения Жаннет, дочери крестьянина из крошечной деревушки, и ее мученическим концом в Руане? Почему гонец Иоланды Арагонской, тещи короля, отправился на поиски юной девы в Лотарингию? Как случилось, что ее оруженосцем был некий Олон из свиты Рене Анжуйского? Правда ли, что с помощью фальшивых монет, отчеканенных Жаком Кёром, было профинансировано снаряжение в Блуа армии, необходимой для освобождения Орлеана? Какова тайная роль Иоланды Арагонской, этой женщины с мужским сердцем, жаждавшей власти и пережившей четырех королей? А ну как это она подстроила и осуществила чудо, спасшее Францию? Скажу тебе, что стоит за всей этой историей. Истина прямо-таки бросается в глаза, когда читаешь документы трех церковных процессов по делу Жанны — в Туле́, Пуатье и Руане. Один из ключей к тайне Жанны д’Арк в следующем: за одной женщиной может стоять другая. Это Иоланда Арагонская организовала первое национальное движение за освобождение Франции. За зрелищными битвами героической девственницы в белых доспехах стояла железная длань в латной рукавице могущественной тещи Карла VII. Это она передвигала на шахматной доске пешки, необходимые для победы и достижения власти. Однако, когда ей предложили выкупить Жанну, что спасло бы национальную героиню от костра, не нашлось никого, кто бы заплатил. Циничной королеве не было дела до воплощенной добродетели, этим она подписала ей смертный приговор.

В комнате установилась гнетущая тишина. Сразив меня своими выводами, Мадмуазель Вот продолжала сверлить меня своим взглядом. Я же сидел и думал: «Что еще свалится на мою голову?»

Глава 29

НЕИЗВЕСТНАЯ С НАБЕРЕЖНОЙ СЕНЫ

Во времена своего триумфа Фердинан Кларе вкусил удовольствий, сопровождавших славу. Помимо золотого голоса он обладал талантом рисовальщика и по воскресеньям разыгрывал из себя художника, бродя по Парижу. Возможно, ему было просто интересно разглядывать встречных женщин. Он устраивался с картоном для рисования напротив Консьержери и ловил мимолетные видения. Одним воскресным утром он стал свидетелем драматической сцены: девушка бросилась с моста в воду. Прохожие кинулись за полицией. Господин Кларе после секундного колебания, вызванного удивлением, стал раздеваться, намереваясь прыгнуть за ней, но тут подоспели пожарные на лодке. Выловив утопающую, они доставили ее к берегу и уложили на мостовой в двух шагах от мольберта. Девушка лежала с прилипшей к зелу одеждой, позволявшей видеть совершенство ее форм. Увы, она уже распрощалась с этим миром — вода, темные глубины сделали свое дело: наложили печать смерти на ее лицо. Единственное, что осталось от безвозвратно ушедшей жизни и еще некоторое время трепетало на ее лице, — улыбка. В то мгновение, когда душа отделилась от тела, ее лицо отразило внутренний загадочный свет. Завороженный ее лицом, уже нездешним, но еще видимым, Господин Кларе схватился за карандаш, торопясь успеть, покуда оно не исчезнет. Стали собираться любопытные. Последовала минута, в которую смертным, словно в некой вспышке, открывается хрупкость всего живого и дано испытать радость оттого, что они еще живы, смешанную с сожалением об уходе одного из них. Господин Кларе даром время не терял. Пока зрители драмы философствовали о быстротечности земного срока, отпущенного людям, он закончил рисунок и сунул его в папку. Прошла неделя, в один из вечеров они с женой собрались пойти поужинать, Сьюзи, прихорашиваясь перед зеркалом, бросила ему: «Ты талантлив во всем!», а закончив приводить себя в порядок, обернулась к нему (тут Господину Кларе пришло в голову: с таким румянцем во все щеки она — вылитая матрешка) и, не сводя с него своих каштановых глаз, неожиданно серьезно добавила: «Я видела рисунок, который ты сделал в то воскресенье. Я и не думала, что можно так мастерски воспроизвести Джоконду».

Ей было невдомек, до чего верно ее замечание. Кларе был как громом поражен, ведь одна из разгадок улыбки Джоконды в том, как напряжены ее лицевые мускулы: такое может быть только в результате кончины, что дано знать лишь знатоку человеческой анатомии, не побоявшемуся разбивать черепа и разрезать тела. Что да Винчи, что Шекспир — одна и та же сказка без морали: улыбка утопленницы.

Глава 30

ЗАГОВОРИВШИЙ КАМИН

По ночам, когда все расходились по своим комнатам, я спускался в караульную, страх перед которой у меня как рукой сняло. Там был камин такой высоты и ширины, что в эпоху Возрождения, согласно поверью, два пажа помещались в нем, стоя по обе стороны от огня. В этом камине я любил уединиться, причем вставал непременно с правой стороны, поскольку был левшой. В ту ночь я различил еле слышный разговор. Голоса доносились из каминной трубы.

— Не постигаю, мэтр, какой нужно обладать смелостью, чтобы, не убоявшись запретов Церкви на расчленение трупов, заниматься этим под страхом отлучения, — проговорил один.

— Продвижение по пути цивилизации можно измерить длиной узды. Именно тогда, когда она вот-вот лопнет под давлением нового, охранники прошлого, испугавшись потери власти, укорачивают ее, — отвечал ему другой. — Но ведь ты, Франсуа, знаешь это лучше другого, тебе и самому не занимать храбрости, ты ведь тоже следуешь принципу: «Старые законы молодой крови не указ».

— Да, мэтр, я даже записал, о чем мечтаю: монастырь без запоров, без часов, без разделения на мужчин и женщин, в виде королевской постройки, подобной Роморантену, с девятьюстами триста тридцатью двумя кельями и одним только правилом: «Делай что хочешь». Однако, мэтр, не было ли вскрытие трупов слишком трудным занятием?

— Ты прав, невыносимый скрежет пилы, режущей кости, долгие вечера, проведенные с мертвецами, подступающая к горлу тошнота, ибо нельзя было мешкать, так быстро шло разложение, — все это было более чем трудно. Но вид разрезанных на части и без кожи человеческих тел не страшит меня, как прочих людей. За всю свою жизнь, могу тебе признаться, я вскрыл тридцать трупов: в Риме это были трупы приговоренных к смерти, в Милане и Флоренции трупы людей, скончавшихся в больницах.

Наступила тишина. Я поднял глаза, вглядываясь в прокопченный мрачный дымоход. Кто этот Франсуа, разговаривающий с Леонардо? Понять этого я не мог. Он наверняка был моложе Леонардо, поскольку, обращаясь к нему, называл его мэтр.

— Это оборотная сторона нашей профессии, — продолжил Леонардо да Винчи. — Не всякому под силу этим заниматься: кого-то будет выворачивать наизнанку, кого-то остановит страх провести ночь в компании с расчлененными трупами, отвратительными на вид.

— Когда я учился в Лионе, я даже не знал о вашем существовании. Уже тогда я был отлучен от церкви, хотя и аттестован врачом и хирургом, и имел право носить шляпу с четырьмя углами. С тех пор кем я только не был: монахом, переводчиком, писателем. Как и вы, мэтр, я ищу древо знаний, спрятанное в лесу. В Монпелье, где я познакомился с Нострадамусом, я понял, что́ мы получили от арабов благодаря толедским переводчикам. Мэтр, когда вы познакомитесь с моими книгами, вы узнаете — Рабле никогда не рифмуется с раболепством. Я пожелал познакомиться с вами, зная о вашем знании анатомии. От вашего ученика и моего друга Франческо да Мельци мне известно, что вы первый правильно нарисовали позвоночный столб, наклон крестца, обеспечивающего распределение нагрузки на внутренние органы. Я бы хотел, чтобы вы объяснили мне, почему изгиб играет такую важную роль в дыхании.

— Ты преувеличиваешь мои заслуги, Франсуа. Но теперь ты здесь, в Амбуазе, и у нас будет время поговорить обо всем. Я покажу тебе свои рисунки и, даже поведаю, как мне удалось определить форму лобной кости черепа. Расскажу, почему для меня физическая природа человека нагляднее, когда она представлена в виде картинок, а вот двигательную функцию мускулов я воспроизвел с помощью переплетенных веревок, дабы понять, как происходит движение.

— Кстати, мэтр, из Рима дошел слух, будто один из папских эскулапов впервые опробовал на Святом Отце переливание крови. Вы бывали в Ватикане, что вам об этом известно?

В этом месте их разговора мне подумалось, что Тосканец наверняка слегка прищурил глаза. Откроется ли он на сей раз или предпочтет хранить тайну?

— Не хочу вспоминать ни Рим, ни то, что я там оставил. В этом городе прошли самые несчастные годы моей жизни, папа относился ко мне равнодушно, а оценивая мою работу, произнес слова, которые я не могу ему простить. К тому же мне придали ассистента, наказав ему следить за мной. И если я наконец обрел здесь, во французском королевстве, покой, защиту и дружбу государя, то не затем, мой друг, чтобы хоть на мгновение оборачиваться назад, на то мрачное время, когда между мной и Микеланджело шло ожесточенное соперничество, а Рафаэль, мой друг, был далеко. — Леонардо долго молчал, после чего завершил беседу с Франсуа Рабле следующими словами: — Приходи снова, когда захочешь. Только не по ночам и заранее предупреждай Франческо да Мельци.

Вот и весь разговор, который я услышал, сидя в камине. Вроде бы ничего особенного, но меня будто столбняк поразил. Это превосходило все мыслимые ожидания. Мне и в голову не могло прийти, что камин в караулке Кло-Люсе позволяет слышать разговоры, которые ведутся в королевских покоях. Это акустическое изобретение принадлежало Тосканцу и было направлено на то, чтобы быть в курсе замышляемого тайными недругами. «Никто никогда мне все равно не поверит, — подумал я, — и потому лучше держать открытие в тайне». Я всегда чувствовал, а ныне удостоверился: время не способно разделить людей, живущих в разные эпохи.

Глава 31

ПУРПУРНЫЙ ПЛАЩ И ЗЕЛЕНЫЙ КОЛПАК

Я долго стучался к Мадмуазель Вот, и когда она наконец открыла дверь, то встретила меня всепроникающим взглядом встревоженной птицы, и только потом на ее устах появилась улыбка. Так улыбалась только она: ее и без того круглые брови еще больше выгибались, а рот принимал форму сердечка бледно-лилового цвета. Невольно на ум приходило сравнение ее улыбки с чудесами средневековой архитектуры. В этот раз она поступила так, как поступала очень редко — посторонилась, чтобы пропустить меня. Ее покои, состоящие из двух комнат, были для меня что живой музей, и всякий раз, как она допускала меня в него, я без устали разглядывал. Собирательство было ее страстью, и хотя предметы, которыми она владела, не сочетались друг с другом ни по стилю, ни по времени создания, в этом невообразимом хаотическом нагромождении чувствовались и своя логика, и внутренний смысл, и даже ненавязчивая назидательность, что относилось прежде всего к так называемому стилю трубадуров.

Каким образом Мадмуазель Вот стала обладательницей всех этих чудесных предметов? Были среди них и посох епископа Фокса, датируемый началом XVI века, и дорожная фляга из вермеля, по меньшей мере эпохи Возрождения, и алебастровая шахматная фигурка в виде Святого Георгия, и предмет моих мечтаний — я предвидел, что мне не суждено заполучить его, — миниатюрный собор из позолоченной бронзы с несколькими десятками статуй под церковным крылом, и представляющие огромную ценность книги — так называемые трюмы из Александрийской библиотеки.

Все эти предметы, стекавшиеся к мадмуазель Вот со всех концов света и из разных эпох, были достойным обрамлением для нее самой. Ее манера разговаривать, без предупреждения и перехода перескакивая с одного на другое, производила то же впечатление, что и отведенные ей покои. А привычка выдавать серьезные суждения в виде неких выражений, содержащих квинтэссенцию ее мыслей, обладала в моих глазах неизъяснимым шармом. Она не говорила «Здравствуй», а бросала в лицо сентенции и фразы самого невероятного рода.

В этот раз ей вздумалось провести со мной беседу о Якове I Шотландском. Он знал толк в искусстве, любил застолья и пантагрюэлические попойки, верил в колдунов и прочий вздор. Однако, когда он выпустил огромный трактат по демонологии, в котором с замечательным знанием предмета перечислил все ипостаси Лукавого, придворные перестали отпускать по его поводу шутки. Себя он воспринимал не иначе, как генерала, спутника Макбета, которому три гадалки нагадали: «Будешь не королем, а отцом короля». Такова же была судьба Марии Стюарт, — напомнила мне Мадмуазель Вот. Она умерла, не получив английской короны, но, по иронии судьбы, стала матерью короля. Трагедия «Макбет» была поставлена в придворном театре во время празднества в честь визита короля Дании, свояка Якова I, в 1606 году.

У Мадмуазель Вот был прямо-таки дар с поразительной скоростью менять сюжет разговора. Следующий, о ком она вдруг завела речь, был Рудольф Габсбургский, скончавшийся в Праге.

— Он принадлежал к нетрадиционной ветви религии, отказался исповедаться перед смертью. При нем наступил золотой век Праги. Он пригласил Тихо Браге[81], который носил протез — золотой нос, поскольку свой он утратил в юности в дуэли, затеянной с целью выяснить, кто лучший математик — он или его противник. Последний год жизни императора был окрашен в трагические тона: умер его любимый лев, затем его ноги поразила гангрена, от чего они разбухли так, что с них нельзя было стащить сапоги. Таким был конец этого гуманиста, меланхолика, любителя эзотерики.

Я осмелился прервать рассказ Мадмуазель Вот, поинтересовавшись, что такое эзотерика.

— Это слово означает любое знание, которое передается из уст в уста лучшими из адептов. В эпоху Возрождения настойчиво утверждалось, что существует связь между Сатурном, Меланхолией и гениальностью. Император Рудольф предпочитал интересоваться науками, искусством, оккультными знаниями, алхимией и магией. Он мастерил часы. Надо бы объяснить тебе еще и что такое алхимия — способ улавливать энергию и уметь ее сохранять. Зародившись в Александрии примерно в первые века нашей эры, алхимия была воспринята арабами и через них дошла до Запада приблизительно в XII веке. Тогда много говорили о сере, соли и меркурии. Как-нибудь дам тебе почитать «Бегущую Аталанту» — труд, опубликованный уже после смерти Рудольфа, в 1616 году, рассказывающий историю греческой принцессы, решившей, что она выйдет лишь за того, кто одолеет ее в беге. Подумай хорошенько и ты поймешь по прочтении этой притчи, что из себя представляют поиски философского камня, — проговорила Мадмуазель Вот и смолкла так же внезапно, как и заговорила.

Я уже не удивлялся ее манере вести беседу: она не говорила, а строчила, будто пулемет, а потом вдруг надолго замолкала. В эти минуты она перебирала различные сюжеты и, стоило ей нащупать подходящий, снова принималась говорить.

— Я бы не хотела, чтобы ты в розовом свете воспринимал Пьера Ронсара. И не потому, что он делает такой слащавый зачин:

Пойдем, возлюбленная, взглянем

На эту розу, утром ранним

Расцветшую в саду моем.

Она, в пурпурный шелк одета,

Как ты, сияла в час рассвета

И вот — уже увяла днем[82].

И не потому, что для него поэзия — не мистическое искусство, чье предназначение — докапываться до скрытых причин, движущих миром. Он пишет в 1560 году по поводу Нострадамуса: «Как античный оракул он предсказал большую часть того, что нас ждет». В 1562 году Ронсар сочиняет «Речь о нашем времени». В том же году, в июле, в Туре убиты и брошены в Луару двести протестантов. Годом позже по окончании первой религиозной войны, подписан Амбуазский эдикт о замирении. Утверждать, что насилие в те времена — лишь проявление божественного гнева, и пытаться нас в этом убедить…

Мадмуазель Вот злоупотребляла курением. Курила она с помощью мундштука из пожелтевшей слоновой кости. Она без конца советовала мне: почитай то, почитай это. У поэта Агриппы д’Обинье[83] ей больше всего нравились «Трагические поэмы», ей по нраву был этот умерший молодым поэт, чье бесстрашие спасло ему жизнь во время религиозных войн. Враги, пленившие его, вознамерились его казнить, если только он не спляшет перед ними так, что им захочется оставить его в живых. Никогда еще танец, от которого столько зависело, не был таким веселым… Та же Мадмуазель Вот поведала мне, как Леонардо в садах Ватикана выпустил на глазах изумленных прелатов серебряную ящерицу, превращенную им в дракона.

Меня поражало обилие старинных, тонкой работы скатерочек и салфеточек, имевшихся у Мадмуазель Вот. Откуда все это взялось? Мой немой вопрос не остался без внимания.

— Мне их привезли с Кипра. Сказали, что Леонардо побывал там и вроде бы на них воспроизведены геометрические мотивы, начертанные его рукой. Попробуй разузнать, не на Средиземноморье ли провел он два года, о которых его биографам ничего не известно. Не имея доказательств, кое-кто думает по традиции, что Леонардо находился с 1483 по 1485 годы в Египте в качестве военного инженера на службе султана и приобрел там некоторые герметические знания. Так где же он был — на Кипре или в Египте? Не способствовал ли его путешествию прославленный генуэзец, адмирал Дориа[84], которого Леонардо упоминает в своих записях, не он ли помог ему совершить побег в Египет?

Порой случалось так, что мне было трудно уследить за ходом мысли Мадмуазель Вот. Как ни старался я побольше читать, ночи напролет не смыкая глаз, мне не удавалось сложить непростой пазл ее знаний, фрагменты которого она подавала мне лишь в виде разрозненных частей. Делала ли она это нарочно? Мало мне было скучных заданий, полученных в школе на лето, а тут еще все эти головоломки, которыми она меня озадачивала! В конце концов я перестал понимать, в каких уголках ума помещать обрывки знаний, которые она бросала мне, как бросают кусок оголодавшему псу. В голову лезла фраза Шекспира: «Мы из того теста, из которого наши мечты». Она не соблюдала ни хронологию исторических событий, ни степень их важности по отношению друг к другу, но, как ни странно, все сказанное ею было достойно серьезного к нему отношения. Когда наступило время чаепития, она без обиняков открыла мне, чем является третья фигура Золотого руна: Философ в пурпурном плаще и зеленом колпаке, и добавила, желая приобщить меня уж и не знаю, к чему:

— Роза — символ огня и его длительности.

А может она была просто не в своем уме, эта дама, быстро двигающаяся, смело мыслящая и поражающая сногсшибательными заявлениями типа: «Данте был частью Храма, оттого ему было необходимо прятаться».

Что и говорить, подобное вводило меня в ступор. И все же в хитросплетении ее мыслей была некая идея, я понял это, когда она взялась сравнивать два знаменитых полотна Тосканца.

— Взгляни на жест Святой Анны и на жест Иоанна Крестителя. Поднятый вверх палец — знак единства, символ того, что художник на верном пути.

Надолго погрузившись в свои мысли, она вновь вернулась к своей излюбленной теме:

— «Святой Иоанн Креститель» — последнее полотно, написанное им. Он закончил его в Кло-Люсе, несмотря на парализованную руку. Мне так по душе этот свет, заливающий прекрасное тело и оттеняющий его на темном фоне. Есть мнение, что за его спиной кто-то стоит. Кло-Люсе было лучшим местом, чтобы окончить свои дни, продолжая творить. Это полотно — воплощенное совершенство андрогина. Да Винчи интересовался алхимией, в частности принципом, согласно которому слияние мужского и женского начала — последняя стадия на пути к совершенству. Можно говорить о частоте изображения им андрогинов, подобных Иоанну Крестителю, чье тело странным образом напоминает тело гермафродита.

Слово «андрогин» я уже слышал из уст шотландского антиквара. Запомнились мне и грубые слова, которыми он сопроводил его, как будто чтобы наглядно проиллюстрировать: «Все торчит и сверху, и снизу». А после расхохотался.

— Тебе следует понять: творчество — это великолепный язык, созданный для самовыражения, который всегда с нами, не отпускает нас ни днем ни ночью, — продолжала мучить меня Мадмуазель Вот. — Я убедилась в том, что да Винчи реально воспринял платоновскую идею Прекрасного. Читал Леонардо труды Фичино или нет, неважно: его творчество пропитано эстетикой, отражающей великолепие века, в котором ему довелось жить. Что такое, в сущности, полнота искусства? Дух и форма, в которую он выливается, их можно было бы назвать двумя началами красоты: мужским и женским. Леонардо да Винчи принадлежит нетленная слава создания синтеза между Истинным и Прекрасным, слава создателя грандиозной гармонии нравственной истины и художественной правды.

Даже если для Мадмуазель Вот и не секрет, что тексты да Винчи изобилуют отрицательным отношением к некромантам, алхимикам и иным адептам того, что зовется «черная магия», она все одно видит в нем посвященного и при этом не подвергает сомнению его христианскую веру. Она обратила мое внимание на то, что цветок водосбор — знак посвящения — выписан на нескольких из его полотен, в частности на «Вакхе» и «Святом Себастьяне», что находятся в Эрмитаже. Выбор этого цветка весьма необычный, в качестве эмблемы не случаен, ведь андрогин является символом единства. Стоит только распознать этот символ, как загадка Вакха легко решается. Мастер с эмблемой — водосбором, то бишь Леонардо, как будто зарезервировал за собой право изображать это растение, и в силу этого оно является ключом к его тайне. Тосканец умел придавать значение малейшим, казалось бы, второстепенным деталям на своих полотнах: жасмин — символ целомудрия и девственной чистоты; водосбор — символ союза, единения, как и ирис; миндаль — символ невинности и материнства; персик — символ апостольства. Он явно изучал символику растений и животных и выработал некий язык, на котором и разговаривают с нами его полотна. Сохранилась запись о льне: «Он посвящен смерти и порче».

Известно, что художник оставил беглое описание поз, которые собирался придать персонажам «Тайной вечери». То же и с портретом Лодовико Моро, первоначально названным: «Зависть и лже-бесчестье». По этому поводу им замечено: «Доброе имя летит, поднимается к небу, поскольку добродетельные поступки — друзья Господа». Итак, Леонардо мыслил символами.

Мадмуазель Вот переходила к заключительной части своего монолога:

— И впрямь, если человеческое слово — инструмент слова Предвечного, андрогинная форма — проявление божественного, воплощенного в человеческом, — она внимательно вглядывалась в меня, чтобы понять, дошло ли до меня.

Я ответил, что придерживаюсь примерно тех же взглядов, поскольку только что прочел необычный роман Господина де Бальзака «Серафита». Мадмуазель Вот тут же пустилась рассказывать мне, что мать писателя Лора владела библиотекой, в которой были собраны по преимуществу труды эзотерической направленности, а отец Бальзака послал первому консулу в память об египетской кампании проект постройки пирамиды, которую следовало установить во дворе Луврского дворца…

Протянув мне чашку чая, она закурила. Я уважал свою наставницу и был привязан к ней; она не принадлежала ни к тем женщинам, которые заставляли меня мечтать, ни к тем — с полотен, которые приобщали меня к тайнам женской наготы. Больше всего влекла прекрасная Форнарина с поблескивающим на бледном челе драгоценным украшением, темными волосами и взглядом, исполненным чувственности и намеков. В галерее моих желаний имелись героини — Габриель д’Эстре[85] с обнаженным бюстом и Аньес Сорель[86], возможно, самая изысканная из обольстительниц. Законодательница моды той эпохи, фаворитка Карла VII, с ее высокой грудью, осиной талией, миндалевидными глазами, вызывающая восхищение и зависть, задавала тон, организовывала роскошные празднества задолго до наступления эпохи Возрождения. Она выщипывала брови и волосы на лбу, чтобы он казался выше, принимала ванны, ее умащали благовониями, делали ей массажи, она обожала утрехтский бархат, шелковые узорчатые ткани дамб и парчу и украшения, обнажала плечи и грудь, выставляя их напоказ.

Должен признаться, я просто потерял голову от всех этих женщин, безмятежно улыбающихся с полотен мастеров и в разной степени обнаженных. Я лихорадочно перелистывал словари и каталоги музейных собраний, чтобы насытиться их видом. Часто задерживался мой взгляд на изображении фаворитки Генриха II, дочери Жана де Пуатье, фрейлины Луизы Савойской, вдовы Луи де Брезе, ставшей, по воле своего всемогущего любовника, герцогиней де Валантинуа. Она больше других будила мою чувственность. Мне казалось, она предлагает мне себя. Говорили, что Диана де Пуатье[87] принимала молочные ванны, чтобы сохранить красоту тела. С расстояния в несколько веков я изливал на ее роскошную грудь весь свой пыл юности. Никогда богине, проживавшей в Шенонсо, не превратиться в высохшую и дряблую мумию.

В час, когда у нас пили чай, я проглатывал горячую жидкость с примесью далеких горизонтов и прислушивался к нашему с Мадмуазель Вот, скрытому от посторонних глаз миру, к нашей с ней общей страсти. Она говорила со мной о лесе, и ее колдовской голос все больше и больше очаровывал меня, заставляя постигать неуловимое и пробиваться к свету. Как-то раз она заговорила о себе:

— С детства лес был для меня живым миром, я ведь чувствовала себя такой одинокой, прислушивалась к дубу, чья душа запоминает и исполняет симфонии бурь, к кусту, расцветающему под серенады соловьев. Некоторым людям неуютно среди зеленых исполинов, тянущих к ним свои длани, они ощущают себя потерянными, пугаются. Не то я. Как-то раз, утром, в Лошском лесу, я гляделась в источник Орфон, и — о ужас! — та, которую я там увидела, была в лохмотьях!

Я совсем перестал понимать, как вести себя перед лицом признающейся мне в сокровенном старой девы. Она обучала меня тому, как отбросить позерство, поиски тайного смысла сущего часто приводили ее саму к желанию разорвать внешние покровы. В тот день она бросила мне еще одну мысль в качестве затравки:

— Кстати, по поводу Египта: ты конечно же слышал о Шамполионе[88]. А известно ли тебе, что когда он был маленьким, друзья окрестили его Египтянином? И все из-за его наружности: он был похож на дитя Нила еще до того, как смог приступить к изучению истории фараонов, до того как задался честолюбивой целью расшифровать иероглифы на египетских памятниках, переписанные для него учеными экспедиции, посланной Бонапартом. Уже тогда он имел облик будущего ученого-египтолога!

Шесть часов вечера. Замок как корабль погрузился в темноту. Меня вдруг охватило безумное желание вернуться к нормальной жизни, побыстрее подняться наверх, к остальным членам семьи и окунуться в атмосферу семейного тепла. Там речь пойдет о событиях гораздо менее серьезных и персонажах не столь существенных. Там будут смех, игры, молитва на ночь, вечерний туалет, цинковые тюбики с зубной пастой. Возложив на мои плечи все тайны мира, Мадмуазель Вот явно перегрузила меня. Однако для нее день еще не был закончен, и она ошарашила меня своим последним вопросом:

— Тебя не поражает, что Леонардо никогда не изображал двух вещей: ада и Иисуса в одиночестве?

С этими словами она медленно, с долей величавости поднялась с кресла, но, подойдя к двери, резко рванула ее на себя:

— Время ужинать. Отправляйтесь к родителям, через четверть часа я присоединюсь к вам.

Глава 32

КТО ЛИШИЛ НЕВИННОСТИ ЮНОГО ФРАНЦИСКА?

Я пребывал в состоянии крайнего возбуждения, ожидая в постели Леонардо, когда совсем стемнеет и можно будет пробраться к говорящему камину. Далеко не каждую ночь из него доносились голоса, это происходило, по моим наблюдениям, лишь когда я засыпал подле тлеющих поленьев.

В тот вечер, чуть только пробило полночь, я пробрался в камин и занял свой пост. На сей раз до меня донесся женский голос, разглагольствующий о галантности, о любви, об изящной литературе. Отвечал ему характерный мужской тембр.

— Юный герцог Ангулемский вырос при Амбуазском дворе, где процветала галантность, на великолепном лугу, состоящем из женщин-цветов. С тринадцати лет он уже знал о любви все. Я слышала, будто одна из придворных дам моей матери, очень красивая вдова, приятная во всех отношениях, пожелала завоевать юного герцога. Поскольку дама была обворожительна, и Франциск давно уже на нее заглядывался, он прикинулся человеком, ничего не смыслящим в делах любви. Как-то раз, к великому смущению той, которая желала обучить его искусству любви, хитрец проявил такие познания, что дама просто обомлела. Дело в том, что простая, но миловидная горничная давно уже лишила герцога невинности. Бедняжка, собиравшаяся стать его первой женщиной и начавшая было давать советы, не смогла утаить разочарования. Весть о нем дошла даже до меня, и, должна признаться, я не смогла удержаться от смеха. Эта забавная история вдохновила меня — да вам ведь это известно — на создание одной из моих сказок. При Амбуазском дворе тон задавал Франциск. Дамы при виде его юности и красоты ждали лишь знака, чтобы принадлежать ему.

Мужской голос принялся расспрашивать о произведении, чьим автором, видимо, была обладательница приятного голоса.

— В сорок второй новелле вашего «Гептамерона» вы, как мне думается, рассказываете о первой любви короля, о его первом потрясении?

— Да, это подлинная история, которая случилась в Амбуазе. Но на этот раз речь идет не о галантности, а о настоящей большой любви. Однажды, Франциску было в ту пору пятнадцать, он влюбился в девушку во время церковной службы. Никогда прежде не любивший, он испытал непривычное сладостное томление и послал разузнать, кто эта красивая светлая шатенка.

Определение «светлая шатенка» поразило меня в самое сердце. Ведь именно таковы были волосы той, которая понравилась мне, а между тем мне в голову не пришло так их назвать. Подумалось: возможно ли, чтобы юный король пережил любовную историю, подобную моей? И он тоже влюбился в церкви в Амбуазе? Неужто принцесса, от которой я только что узнал об этом, была предупреждена о моем присутствии? Неужто она для того и рассказывала об этом, чтобы смутить меня и заставить выйти из тайника? Я был страшно озадачен и понял, что меня переиграли. Вдруг мои раздумья были прерваны громким смехом, донесшимся из дымохода. Казалось, хрустальный смех снизошел с неба и был воспринят мною как благословение. Я тотчас забыл о всех муках и даже счел за лучшее, если она будет знать о моем присутствии. Жаль, такая женщина — я воображал ее себе не иначе как красавицей — не догадывается, что один юноша пять веков спустя ловит каждое ее слово. Я конечно же, узнал голос. В нашей семье все читали ее книгу. Это была Маргарита, сестра Франциска. Первая женщина-литератор, прозванная Маргаритой из Маргарит.

Собеседник явно хотел побольше узнать о той, что первой зажгла в сердце будущего короля Франциска I пламень любви.

— Вы были знакомы с этой девушкой из Амбуаза?

— Кажется, я хорошо знала Франсуазу, прежде она приходила в наш замок, когда я была маленькой, и мы вместе играли в куклы…

— И как же он добивался ее расположения?

— Послал к ней своего друга, чтобы тот рассказал о его любви. Дорогой Клеман Маро[89], вы, чьи первые стихи вышли в 1515 году, должно быть, узнаете брата, он всегда действует через посредников. Франсуаза — так звали девушку, — ответила ему, что в замке много женщин куда прекраснее нее и что она — девушка порядочная. Однако это ничуть не умалило пыла моего брата. Он преследовал ее, во время мессы не спускал с нее глаз и проявил такую настойчивость, что в конце концов она поменяла церковь.

Так вот, вы узнаете все о своем государе, который считает вас своим другом. Будущий король вновь прибег к услугам третьего лица, чтобы уговорить красотку. Это был его эконом, женившийся на старшей сестре Франсуазы. Франциск явился верхом к дому своего сообщника, стоящему на главной площади Амбуаза, и свалился с лошади в грязь. Затем попросил впустить его в дом переменить одежду. Оказавшись в доме, разделся и лег в постель, после чего велел позвать девушку, которая явилась, вся дрожа. «Неужто вы считаете меня дурным человеком, способным съесть женщину одним лишь взором?» — спросил он и признался в уловке. Затем попробовал обнять ее, но Франсуаза сопротивлялась и отвечала: «С чего бы вам интересоваться мною? Оттого ли, что вы не смеете подступиться к придворным барышням? Или думаете, что скромность моего положения дает вам какие-то права?» Кончилось тем, что брат покинул дом своего эконома, проникшись небывалым уважением к девушке. Кто-то подсказал ему подарить Франсуазе кругленькую сумму денег, но будущий король зависел от нашей матушки и собственных денег не имел. И все же он занял пятьсот экю и послал их Франсуазе, но она отказалась принять их. Юному герцогу Ангулемскому пришлось капитулировать, больше он ее не осаждал и всю жизнь относился к ней с почтением.

Наступило молчание. Король любил трапезничать в обществе Клемана Маро, получая удовольствие от бесед с ним. В присутствии великих мира сего, нужно думать, что говоришь. Все искусство придворного состоит в том, чтобы высказаться начистоту, сохранив при этом дистанцию и должное уважение.

— Сударыня, секрет счастья в том, чтобы уметь желать еще больше то, чем уже владеешь, так в настоящее мгновение я наслаждаюсь удовольствием беседовать с вами и не строю каких-либо химерических планов на будущее, настолько дорожу минутами, которые провожу в вашем обществе. Придет время, и я буду сожалеть об этом мгновении, вашей красоте и полной приключений юности короля, вашего брата. И тут с уст Клемана Маро сорвались стихи:

Встарь, было время, так любовь царила —

Без изысков, с отрочества и до могилы.

И ныне, чтоб зажечь во мне любовный пыл,

Мне подавай, чтоб вновь везде царил

Тот дух, что оживлял людскую кровь, —

Как встарь. Тогда цвети любовь.[90]

Славное старое время в этот день приняло облик женщины лет тридцати пяти очень приятной наружности. Она такая, как на портрете — с маленьким песиком на руках, предположительно работы Клуэ. Лицо ее поразительно похоже на лицо брата — Франциска I: большой лоб, брови вразлет, глаза широко расставлены, красивый разрез глаз цвета замутненной воды, каре-зеленых. Она в темном платье с кружевами вокруг шеи и у запястий, в накидке бежевого меха, придающего достоинство всему ее облику. Безмятежное выражение лица, умный взгляд — она и впрямь такова, как описал ее Клеман Маро: «Женское тело, мужское сердце, ангельская голова».

Я терпеливо ждал, когда последует очередная реплика, ведь трудно было себе представить, чтобы такая поэтесса, как Маргарита де Валуа не ответила в стихах своему собрату по перу. Так она и сделала. Ее музыкальный голос пропел строфу из «Большого диалога в форме ночного видения». Стоя в камине, я услышал изысканное:

В том беда человеческой доли, наверно!

Чем больше имеешь, тем более нищ ты.

Кто гол как сокол, тот владеет вселенной.[91]

Глава 33

ИНФАНТА И ШЛЮЗ

Речка Амасс служила границей нашего имения, дальше начинался необычный мир. Там находился заброшенный завод, где во время Имперских войн производили клинки; затем он превратился в фабрику шерстяных изделий, в том числе теплых портпледов для путешественников всей Европы, вынужденных совершать длительные переезды в дорожных каретах по пыли и холоду. В 1936 году здесь было налажено производство фотографических пластинок с чувствительной эмульсией, в состав которой вошло хлористое серебро. И которая обладала способностью поляризации изображения. Это открытие принадлежит Нисефору Ньепсу[92], причем он смастерил макет Camera obscura по подобию Леонардовой. Промышленный комплекс, расположенный на подступах к историческому памятнику и парку, разбитому на английский манер, стоял посреди поля и как бы свидетельствовал: ничего не попишешь, времена изменились.

Вид этого мрачного гиганта с высокой кирпичной трубой, и будил в душе тревогу. Фасад мануфактуры, обращенный к реке, был застеклен. Для нас это было раз и навсегда запретное место. Даже попытаться пробраться туда расценивалось как отчаянный шаг. Для этого нужно было по шаткому сгнившему мосточку перейти Амасс. Река в этом месте была перегорожена, доступ к шлюзу закрыт железной решеткой с обращенными вверх остриями. Повсюду чувствовалась опасность. Однако это враждебное пространство могло испугать кого угодно, только не нас, ведь изобретения Леонардо были в чем-то сродни ему. Что бы то ни было — турбины, подвесные мосты, блиндажи, колесные механизмы — их движущей силой у Леонардо всегда была вода. Всепроникающей, всесильной воде не было равных ни в жизни ни в смерти, ни в созидании, ни в уничтожении. Леонардо изобрел все: от огнестрельного оружия, заряжаемого через казенную часть, до ткацкого станка, от печатной машины до пожарной лестницы. Его всегда интересовало, как происходит движение, и потому он сбрасывал с башни предметы, имеющие различный вес, чтобы узнать, с какой скоростью они падают. Для него это было опытом, а не так, как для нас — игрой. То были детские годы науки.

С братьями Шарлем и Эльзеаром мы все ближе подбирались к запретному месту, тайком курили там свои первые сигареты. Именно в этом месте современная жизнь пробуждала в нас вкус к дикой жизни.

Гордый тем, что от пребывания в лагерях скаутов у меня сохранился топорик в кожаном чехле, который можно подвешивать к поясу, я любил бродить вокруг завода. Братья, вполне отдавая себе отчет в моем ухарстве, наблюдали, как я, сложив руки на груди, иду по узкой железной балке над рекой, и окрестили меня Бесстрашным. Проникнуть на завод, закрытый, как консервная банка, означало бросить вызов.

У меня вошло в привычку бродить там. Я не представлял себе, что ждет меня в этом непонятном царстве. Что ни день, я ставил перед собой новую цель: пройти по металлическому мосту, проникнуть в пустой ангар с замусоренным полом, попасть за мельницу к шлюзам. Леонардо открыл несколько возможностей поднимать уровень воды — от колеса с ковшом до насоса. Именно он усовершенствовал шадуф, простой рычаг, применяемый даже в Африке. Вода перемещалась по сети подземных каналов, подобных тем, что существуют у мусульман. Река Амасс была вроде союзницы для Леонардо, он наверняка не раз сплавлялся по ней, изучая движение воды. На первый взгляд ленивая, но такая непредсказуемая, так меняющая свой нрав в зависимости от засухи или дождливого времени, река Амасс была границей, за которую я все дальше и чаще отваживался заходить.

Однажды в полдень я выделывал всякие акробатические трюки на металлической балке над водой, как вдруг кто-то рядом со мной произнес: «Это опасно!»

Голос был каким-то особенно полнозвучным и звонким, но кто это был? Я мог оглянуться, но очень осторожно, поскольку одно резкое или неловкое движение, и я рисковал потерять равновесие. Повернув голову, я точно чуть не полетел в темную воду. Это была она! Еще более прекрасная, чем тогда, но такая же спокойная, со смешинкой в глазах, как и в первый раз, на полночной мессе. Она стояла на том берегу реки, где находился завод, за проволокой решетки, спускавшейся в воду, и улыбалась. Я вдруг осознал, отчего, забросив Амазонию в глубине парка с ее Ориноко и водопадами Игуасу, я уже несколько дней рвался в это подозрительное место: я бессознательно шел на чистый свет, излучаемый ее лицом. Казалось, она говорила: «Мы нашли друг друга, не правда ли чудесно?» А вслух прозвучало:

— Теперь ты меня вспомнил. Знаешь, я всегда буду приходить сюда.

Неужели это была явь? Я так долго ждал ее! Задавил в себе все вопросы, все рыдания, убивал время, выкорчевывал тоску, изничтожал ожидание. Но чудо все равно выжило. Она была рядом, на расстоянии вытянутой руки, а между нами — счастье. Я не мог не задать ей вопрос, он вырвался из меня в виде крика или безнадежного призыва, похожего на требование обещания, которое нельзя не сдержать.

— Но где вы были все это время?

— Я не здешняя, мы живем за морями. Я приехала за отцом и скоро мы отправляемся в путешествие, но я ни на мгновение не покидала тебя с того Рождества в Амбуазе.

Вот, значит, что такое любовь: ужас перед тем, что ты будешь покинут, когда счастье только-только народилось на свет; эгоистический страх, что тебе будет не хватать другого человека; страстное желание вцепиться в одежду любимого существа и удержать его во что бы то ни стало.

— А что ты делаешь здесь, над шлюзом, в таком опасном месте? — спросила она.

Я так долго ждал ее, что мне и в голову не пришло солгать:

— Ищу сокровище Леонардо.

Тут она расстегнула три пуговички черного бархатного воротничка лилового пальто, которое я навсегда запечатлел в своей памяти.

— Однажды, если ты и вправду поставишь ум на службу воле, я помогу тебе отыскать его.

Эти слова произвели на меня ошеломляющее впечатление. Нужно было, не потеряв равновесия, перейти на ту сторону и оказаться рядом с девочкой, которую любил. Пройдя по шаткому металлическому мостику, я поднял голову и увидел ее такую милую улыбку и руки: она бесшумно хлопала мне. Я был в двух шагах от нее и только теперь овладел собой.

— Как тебя зовут?

Никогда не забыть мне, как она произнесла: Арабелла.

Чтобы не выказать робости и держаться по-мужски уверенно, я стал торговаться:

— Скажи секрет сокровища Леонардо.

Ответ ее был молниеносным.

— Поцелуй меня.

Не знаю, отчего, но мы вдруг стали невероятно серьезными: предстоял нешуточный обмен. Но даже если я и был заинтригован мыслью, что она владеет кодом, необходимым для проникновения в подземелье замка, где, возможно, спрятано золото знания, все равно больше всего мне хотелось не этого. Мне хотелось взять ее за руку и обручиться с ней.

А еще хотелось, чтоб достало времени вволю наслушаться, насмотреться на нее, пока мы еще дети.

— А теперь повернись, закрой глаза руками и обещай, что не станешь подсматривать, иначе ничего не увидишь, — сказала она.

Через несколько минут, когда мне было разрешено смотреть, я увидел, что она переместилась. Она стояла на верху самого опасного шлюза, как статуя Девы Марии на куполе базилики.

— Сегодня вечером я уезжаю.

— Ты вернешься?

— Я была счастлива познакомиться с тобой. Я бы хотела показать тебе, где нужно искать сокровище Леонардо, но теперь не могу пойти вместе с тобой, — она загадочно рассмеялась, а затем посерьезнела и добавила: — Смотри хорошенько, я могу только показать, в следующий раз ты будешь делать это один. Это нетрудно понять, я стою на главном шлюзе. От него зависит работа всего механизма. Смотри же, что нужно сделать, чтобы привести в действие подъемный механизм и проникнуть в подземелье замка.

С этими словами она протянула правую руку к управлению системой зубчатых передач и точным движением повернула небольшую шестеренку.

То, что произошло вслед за этим, лишило меня дара речи. Вода полилась в стороны, один из трех шлюзов стал уходить в землю, тогда как два других удерживали натиск воды. Замечательным было то, что появляющийся проход казался сухим, при том, что в двух шагах от него бурлила вода.

Образовалось отверстие, похожее на вход в подземелье. Она позвала меня к себе:

— Иди сюда, повтори при мне, открой подъемный механизм и не забудь главное: оттуда выйти нельзя. Ты не сможешь выйти оттуда через тот же вход.

Повторив ее действия с колесом зубчатой передачи в обратном направлении, я был поражен тем, что все вернулось на свои места, узкий проход закрылся, воды хлынули обратно.

Я не удержался и спросил:

— Но откуда ты это знаешь?

— В раннем детстве я здесь бывала. После смерти мамы отец долгое время оставался в служебном доме. Знаешь, та красивая вилла на итальянский лад, сегодня там никто не живет, вилла Леонардо. Да ты о ней знаешь, ведь она по ту сторону высокой стены, что разделяет Кло-Люсе и завод. Не беспокойся, ты меня снова увидишь.

Так, значит, она решила осчастливить меня до скончания века. Самым лучшим подарком для меня было ее обещание видеться после такого долгого отсутствия. Впрочем, поцеловав ее в губы, я стал другим. Но стоило мне пожелать обнять ее, как она тут же исчезла.

Прозвонил колокол, возвещавший о часе ужина. Каким же кратким был миг вечности! Как мимолетно время, отпущенное нам, чтобы любить и быть любимыми. Арабелла, моя любовь. Есть такие женщины: они как видения одаривают вас бо́льшим счастьем, чем другие, и в то же время быстро лишают вас уверенности в полноте этого счастья.

На самом опасном из шлюзов нашел я-таки свою инфанту. Но надолго ли?

Глава 34

ДВАДЦАТИЛЕТНИЙ КОРОЛЬ

В глубине парка в доме настоятеля монастыря Святого Духа царило оживление. Спортивные машины с иностранными номерами стояли на площадке, покрытой гравием, а из открытых окон дядюшкиного дома доносились веселые голоса. Мои родители решили организовать в Кло-Люсе праздник в стиле Возрождения, с целью воссоздания в старинном особняке духа того, кто был его и гостем и хозяином в одно и то же время. Дядюшка предложил разместить кое-кого из приглашенных, приехавших издалека, у себя. Мои родители считали: для того чтобы их затея удалась, необходимо, чтобы и убранство, и костюмы, и речи, которыми стали бы обмениваться гости, — все было в едином стиле. Каждого гостя предуведомили, роль какого персонажа ему предстоит исполнить. Для облегчения этой задачи к каждому приглашению прилагалась биографическая справка означенного исторического лица. Если бы кто-то в костюме Карла V, вместо того чтобы, обращаясь к Франциску I, произнести «Мой дорогой кузен», стал бы говорить что-нибудь вроде «Опоздал оттого, что сбился с пути, поехал не по той трассе, к тому же прошляпил поворот на западную автодорогу», это сочли бы моветоном.

Играть роль Франциска I выпало моему крестному отцу, который, обращаясь к Генриху VIII Английскому, им был один из его британских друзей, настоящий лорд из Палаты пэров, говорил: «Мой дорогой кузен, получили ли вы мой презент? Я послал вам несколько лучших испанских скакунов». Настоящим удовольствием было видеть Франциска I в такой же, как когда-то, зимний день, с тех пор ставший семейным праздником, датой новых надежд: 1 января 1515 года французскому народу в качестве новогодних подарков было преподнесено две новости: о смерти Людовика XII и о восшествии на престол Франциска де Валуа-Ангулемского. Франция утратила того, кто был назван на Генеральных Штатах в Туре в 1506 году при одобрении всех депутатов «Отцом Народа», и получила взамен государя двадцати лет, сына графа Ангулемского и Луизы Савойской, единственного наследника мужского рода Валуа. Природа щедро одарила его, кроме того, согласно Мишле[93], он был воспитан «меж двух поверженных к его стопам женщин: своей матери и своей сестры, оставшихся навсегда преданными его культу». Для нас, детей, не было безразличным, что король этот предавался первым своим играм в глубине нашего парка. В Амбуазе сильный и шумный подросток организовывал баталии с друзьями Филиппом Шабо де Брионом, Маренном де Моншеню, Анн де Монморанси, Бониве и Роббером де Ламарком, сеньором де Флёранжем по прозвищу Юный авантюрист, из чьих воспоминаний мы узнаем, чем были их юные годы. Каких только удовольствий не вкусили они в здешних местах: рыбная ловля в пруду, купание в Амассе, осада голубятни или старой башни ля Гет. Их не страшили ни полученные царапины, ни шишки, ни порванные камзольчики.

Король Людовик XII после двух неудачных беременностей королевы, заболев в 1501 году, не на шутку забеспокоился о наследнике. И решил призвать в Амбуаз на проживание графиню Ангулемскую, Луизу Савойскую, со своей дочерью Маргаритой и сыном Франциском Валуа. Последний за неимением дофина был самым близким родственником, имевшим право на наследование короны. Зная, что герцог Алансонский подумывал о том, чтобы жениться на Маргарите Ангулемской, сестре Франциска, он продал ему имение Клу-Люсе, которое благодаря этому осталось частью владений короля, поскольку Шарль IV Алансонский был потомком Карла I Валуа, брата Филиппа Красивого. Маргарита вышла замуж за герцога Алансонского, но союз не был счастливым. Принцесса жила отдельно от супруга и очень привязалась к Клу, которое превратила в место постоянного жительства. Ее мать Луиза Савойская и ее брат Франциск провели здесь бо́льшую часть времени в 1503–1515 годах.

И вот теперь мы устраивали в Кло-Люсе такие же игры, такие же кулачные бои. Франциск руководил возведением из речного песка легких построек — замков и бастионов, а его предполагаемые враги должны были завоевывать их и разрушать. Он представлялся нам скорее старшим братом, нежели образцом для подражания. Отважный, увлекающийся фехтованием и травлей зверей, охочий до удовольствий, в том числе и интеллектуальных, ревниво относящийся к головокружительной славе паладинов, как и к ореолу, окружающему мастеров искусства и литературы, Франциск отличался жизнерадостным воинственным нравом, привязчивостью, выносливостью, от природы был наделен величественным обликом. Лучшего образца для подражания не сыщешь, но для Шарля, Эльзеара и меня он был в первую голову товарищем по играм.

Гораздо позже мы убедились: результатом потасовок и схваток, чреватых смертельным исходом, стала непреложная верность короля товарищам своих детских забав — он не забыл тех, к кому всегда относился как к ровне. Согласно преданию, однажды Франциск собрал их всех в глубине нашего парка и поинтересовался, какую должность, звание или чин хотел бы получить каждый из них, когда станет монархом. И впоследствии позаботился возвести каждого в то достоинство, о котором тот мечтал. Знал он и их недостатки, как и то, что они могут послужить препятствием при исполнении заветных желаний. Многие превзошли его ожидания. Заслуга Шабо, адмирала Франции, состоит в том, что он верно разглядел возможности, связанные с Канадой. По его настойчивой просьбе король снарядил Жака Картье[94] в экспедицию в залив Святого Лаврентия в 1534 году. В этом детском распределении наград Монморанси получил самый высокий чин: коннетабля. Как и Анн де Монморанси, Филипп де Шабо, сеньор де Брион участвовал в детских играх герцога Ангулемского. Но даже детская дружба может впоследствии дать трещину или обернуться предательством. После участия в Итальянской кампании он был обвинен своим старым товарищем Монморанси в лихоимстве и посажен в тюрьму.

Воспоминания детства играют важную роль в судьбе государственных деятелей. Лучшим другом Франциска был Флёранж — они вместе охотились в Амбуазском лесу, вместе играли в мяч, оба любили лошадей; все это создало прочную основу дружбы, которая устояла под натиском времени и испытаний. Как познакомился юный Флёранж с Франциском? Король Людовик XII увидел однажды в Блуа мальчика в сопровождении гувернера, и этот мальчик тут же попросился в армию короля, чтобы иметь возможность служить ему. Было бесстрашному мальчугану в ту пору лет десять. Король, смеясь, отвечал, что он слишком юн, чтобы воевать, но что он пошлет его в Амбуаз к не менее бесстрашному сверстнику. Явившись в Турень, мальчик очаровал королеву и придворных дам своими репликами. И впрямь, за словом в карман он не лез. Даже Луиза Савойская, и та не осталась равнодушна к его чарам, покорил он сердца и Франциска, и его сестры Маргариты.

Франциск рос не по дням, а по часам, словно какой-нибудь герой из волшебной сказки, и превратился в прекрасного юношу под два метра высотой. Ум его был живым и пытливым, а сам он отличался ловкостью и порывистостью движений. Ему исполнилось двадцать, когда он впервые смог проверить себя в более серьезных испытаниях. Это произошло на поле битвы в Мариньяне. Сам король в лазоревом камзоле и золотой кольчуге, украшенной геральдическими лилиями, в окружении Бурбона, Ля Палиса, Байяра и Флёранжа, обнажил шпагу и ринулся в атаку под прикрытием французской артиллерии. Этот король-ребенок, став взрослым, возвел свои ребячьи выходки в ранг искусства. Возникло ощущение, что он понимал свою роль абсолютного монарха как способ удовлетворения своих самых безумных прихотей, а его капризы были капризами выросшего ребенка: сказочные замки, бесконечные разъезды, войны ради удовлетворения своего тщеславия, галантные приключения, величественные празднества, на которых он появлялся в белом камзоле, украшенном драгоценными камнями.

Франциск I то и дело перемещался по Франции от одного замка к другому, владел дюжиной тысяч лошадей для своей свиты и охотничьей обслуги. В школьных сочинениях, отсылаемых преподавателю[95], я с гордостью давал отчет о королевских перемещениях, на которые жаловался посол Светлейшей[96], вынужденный следовать за этим двором, которому не сиделось на месте. К большому удовольствию своего преподавателя я привел следующий факт: венецианскому посланнику пришлось распродать часть своего столового серебра, чтобы купить десять лошадей и не ударить в грязь лицом во время изнурительных путешествий! Я даже привел слова бедняги: «За время моей службы в качестве посланника двор ни разу за две недели не остановился в одном и том же месте». Мой рассказ о мании путешествовать, присущей всей династии Валуа, упал, судя по всему, на благодатную почву: преподаватель заинтересовался этим фактом и, кажется, стал изучать его. На полях сочинения, прежде часто возвращавшегося ко мне с суровым внушением, от которого у меня порой опускались руки, он на сей раз так расписался, что ему не хватило места и он был вынужден добавить несколько страничек, на которых дал мне по поводу суверена, которому не сиделось на месте, информацию в цифрах. Читая его приписку, я понял, что им владеет страсть к статистике, науке, которой в ту пору еще не существовало. Ему явно доставило удовольствие блеснуть своими знаниями перед тем, кого он считал неофитом, то бишь передо мной. Его экспозе начиналось помпезно: «Бродячий король перемещается со своим караваном, поскольку в XVI веке править означало перемещаться с места на место». Пришлось признать, что детализированное исследование, проведенное моим далеким учителем по поводу переездов Франциска I на протяжении всех тридцати двух лет его правления, вполне согласовывалось с сетованиями венецианского посланника. И впрямь, выходило, что помимо итальянских походов и времени, проведенного в плену, король побывал во Франции в семистах двадцати восьми различных городах и весях, проводя в каждом из них в среднем по десяти дней. Перемещаться один он никак не мог. Его свита состояла из десяти, двенадцати или даже восемнадцати тысяч придворных, за которыми следовало еще столько же народу, что превосходило численность среднего французского города в начале XVI века. В те времена лишь двадцать пять городов насчитывали по десять тысяч жителей. Кто сопровождал короля? В первую голову его совет по политическим вопросам — человек десять: канцлер, государственные секретари и чиновники; с ними три огромных сундука с основными архивами, затем князья, герцоги, бароны, прелаты, каждый со своим эскортом, экономом, шталмейстером, двумя пажами, писарем, поваром, сомелье и личным секретарем. Помимо знатных особ, сопровождающих его, государь возил в обозе зверинец, в котором, кроме своры охотничьих собак, в 60-х годах XVI века имелись медведи, львы и верблюды, призванные явить короля народу во всем его величии. Лучший недруг французского короля Карл V тоже во время своего правления постоянно разъезжал, один день из четырех проводя в дороге; испанский историк подсчитал, что он мог бы провести ночь в трех тысячах двухстах различных постелях, если бы не возил с собой свою собственную.

Все эти безумные детали еще с бо́льшей силой привязали меня к Франциску I, этому королю-рыцарю, беспрестанно проводящему предвыборную кампанию, хотя нужды в ней у него не было.

Легко и любезно изъясняющийся, он очаровывал всех своих слушателей. Бьющая через край жизненная энергия и отвага привлекали к нему всеобщую симпатию. Как можно с осуждением относиться к тому, кто разделил с тобой детские забавы, кого ты сталкивал в реку, кто держал крышу шалаша, спасая тебя от непогоды, с кем ты наблюдал за муравьями, бегал наперегонки, кого пытался перепрыгнуть и кто был для тебя примером силы и ловкости. Вот почему, несмотря на ветреность, присущую нраву Франциска, я не судил его, как мой брат Эльзеар, а был к нему снисходителен и восторженно воспринимал все его проделки. Я заносил в свой зеленый блокнот все до него касающееся, желая иметь наглядное представление его величия. Не знаю, почему, но я горячо принялся собирать факты в его защиту, могущие послужить в будущем, словно рано или поздно не избежать было суда над ним. На всем протяжении своего царствования он заботился о развитии мысли в стране. Он не только оказывал поддержку литературным занятиям, но и поощрял их. Интересуясь всеми новинками, просил читать их ему. Так, видимо, познакомился он с «Третьей книгой» Рабле, осужденной теологами. Однако король желал составить собственное мнение. Разве не Франциск I заказал Балдассару Кастильоне «Совершенного придворного» — учебник светской учтивости? Выйдя из печати в 1528 году на итальянском, с посвящением королю, он уже с 1537 года переводится на другие языки. С начала своего правления король предполагал создать институт королевских чтецов и позаботился о королевской библиотеке, доставшейся ему от предшественников, расположив ее в Блуа и пополняя собственными приобретениями. Позднее завел он и вторую библиотеку — в Фонтенбло.

Своей доходящей до опьянения любовью к Луаре мы тоже обязаны в некоторой степени ему. При нем стала активно развиваться перевозка грузов по реке, благодаря чему многие жители с берегов Луары впервые попробовали вина, ведь именно тогда те, кого называли водные извозчики, начали перевозить бочки с вином, в которые вмещалось двести литров. Как и да Винчи, хотя и в меньшей степени, король стоял у истоков создания некоторых типов вооружений: учредил завод огнестрельного оружия в Сент-Этьене. Там производили мушкеты и аркебузы, и именно тогда Франция открыла для себя ружье. В связи с этим я узнал, что слово «ружье» — fusil, происходит от итальянского facile — кремний. Я записал это в блокнот, как и то, что пистолет был изобретен в 1545 году в Пистоле. Именно Франциску обязаны мы и созданием французской пехоты, заменившей немецких наемников, находящихся на казенном жалованье. Он реформировал армию по подобию римских легионов и учредил полки, которые в дальнейшем оставались в том виде, в каком были созданы им. Помимо реорганизации в области управления и армии, он задумался о судьбах флота, основал порт в Гавре и поощрял смелых мореплавателей.

Узнал я и о вкладе Франциска в развитие французского языка во всей стране: он издал знаменитый указ Вилье-Коттре[97], вводивший использование французского языка в юридических и нотариальных актах вместо латыни. Мой учитель по переписке тоже был согласен, что этот король вовсе не плох. Правление его ознаменовалось периодом экономического подъема, реформ и гуманизма. Словом, задания, получаемые мною на каникулы, были не бесполезными, ведь благодаря им я узнал, что при Франциске I Франция стала самой многонаселенной страной Европы — в год битвы при Мариньяне в ней насчитывалось шестнадцать миллионов жителей.

Придворным этикетом, или церемониалом Франция также обязана ему. Он был первым королем, к которому обращались «Ваше Величество» и которому целовали руку. Но главное, в свои двадцать лет он был государем на нашем празднике в стиле эпохи Возрождения.

Глава 35

ПРАЗДНИК В СТИЛЕ ЭПОХИ ВОЗРОЖДЕНИЯ

Подготовка к празднику была сама по себе удовольствием: дамы делали себе немыслимые прически, мужчины мастерили рукава-буф, шутки следовали одна за другой, к примеру, под предлогом необходимости занять расческу или булавку входили в комнату к тому, кто вас совсем не ждал. Словом, в доме дядюшки дым стоял коромыслом, царила атмосфера вседозволенности и ребячливости. У всех был обалделый, но счастливый вид и приподнятое настроение. А что уж говорить о том, что творилось с подростком вроде меня, для которого составляло истинное наслаждение пристроиться возле одной из прихорашивающихся перед зеркалом дам. А если к тому же одна из них, над прической которой колдовал парикмахер, просила меня зашнуровать ее корсет… Я будто перенесся в эпоху Возрождения, в те времена, когда Леонардо да Винчи придумывал, как наладить поступление свежего воздуха в будуар Изабеллы д’Эсте. Облачение в одежды старинного покроя порождало безумный хохот, например, когда мужчины натягивали короткие штаны, похожие на кюлоты, только очень уж пышные и чем-то набитые. Забавно было также видеть, как кто-нибудь хорошо тебе знакомый уходил в соседнюю комнату в костюме XX века, а возвращался в войлочной шляпе, обшитой бархатом или атласом и украшенной белым пером.

Я испытывал такое воодушевление в преддверии праздника, что не мог не испросить у отца разрешения пригласить к нам Арабеллу.

— Согласитесь ли вы, чтобы ко мне пришла гостья? — с места в карьер бросил я, найдя его в гостиной. — Это Арабелла, дочь директора завода.

Мой отец, казалось, утратил дар речи, он присмотрелся ко мне повнимательнее, а потом вдруг весь посуровел и ответил:

— Твоя просьба не только дурного вкуса, но еще и очень жестока.

Утратив всяческие иллюзии, я грустно поплелся вон, не понимая, что же все-таки отец имел в виду. Дойдя до дома американского дядюшки я утопил горечь в стакане виски. Впервые предложили мне выпить, и впервые я залпом опорожнил стакан. Вначале вкус виски мне не понравился, но атмосфера, царившая в доме, была праздничная, и я с удовольствием наблюдал за всем, что там делалось: кто-то облачался в старинный костюм, кто-то хохотал, кто-то репетировал свою роль. Гости съезжались из Эдинбурга, Нью-Йорка, Мадрида и Мюнхена. Была среди них одна брюнетка, театральная дива, уже знаменитость, на двадцать лет младше дядюшки, которой он посвящал себя всего. Кристобаль, испанский кутюрье, выглядел совершенно естественно в костюме Фердинанда Арагонского, пусть мы и беседовали с ним о насущном так, словно расстались только вчера.

Когда на Кло-Люсе опустилась ночь, и наша семья с приглашенными в костюмах XVI века появилась на галерее, волна приветствий прокатилась по толпе, собравшейся на праздник, и Возрождение с его фейерверками, блеском, пурпуром, танцами и пиршеством ворвалось к нам в поместье. В Амбуазе в этот же вечер было реконструировано празднество в честь бракосочетания Джана Галеаццо Сфорцы и Изабеллы Арагонской, племянницы короля Неаполя, организатором которого в свое время был Леонардо. Посланник Венеции, приехавший к Леонардо в Кло-Люсе, 19 июня 1518 года в своем донесении Светлейшей писал об этом празднестве:

«Позавчера наихристианнейший король устроил пиршество и чудесный праздник. Местом проведения стал Клу. Было установлено четыре сотни канделябров, и стало так светло, что казалось, ночь отступила». А в полночь герцог, облаченный в золотой кафтан, остановил бал, и Леонардо повел всех европейских владетельных вельмож в большой зал, где представил им «Праздник Рая», один из самых чудесных спектаклей века! На лазорево-золотом фоне в чарующем танце выступали планеты, зодиаки, античные боги, факелоносцы, белокурые пажи в серебряных костюмах, нимфы и грации. А в конце блистательный кортеж князей и мифологических аллегорий сопроводил молодых супругов до опочивальни. В парке на козлах были установлены столы, и всю ночь длилось пиршество. Я был зачарован этим спектаклем, но меня непреодолимо влекла темная часть нашего сада, где, я воображал, по ту сторону стены меня ждала она. «Праздник не в радость, если на нем не будет Арабеллы», — точила меня мысль. Невзирая на отцовский запрет, я решил пойти ва-банк и вывести ее на свет из тьмы.

Она стояла на крылечке виллы Леонардо. Никогда не доводилось мне видеть такой свежести вкупе с такой грацией. На ней было умопомрачительное платье эпохи Возрождения — великолепное обрамление для юной красоты моей инфанты: рукава подвязаны лентами на плечах, на голове — корона, в волосах поблескивали жемчужины.

Стоя на верхней ступеньке металлической лестницы я, одетый пажом, взирал на нее, и это неповторимое зрелище отпечатывалось в моем сердце. Она была совсем рядом, но казалась далекой, хотя и моего времени, но иной эпохи. Я позвал ее за собой, но тут мне померещилось, что она не может сдвинуться с места.

— Ты так прекрасна!

— Это наше с тобой царство прекрасно.

— Отчего ты не пойдешь со мной? Ты не хочешь видеть взрослых?

— Это взрослые не видят детей. Ты уже загадал желание на день рождения?

— Да. Отыскать кодекс Клу, тот, что сочинил Леонардо, здесь, в Кло-Люсе, за три года до смерти.

— Ищи его там, где ты мечтаешь.

Я нахмурил брови, недоумевая. Видно, сказалось волнение.

— Ты не очень-то пользуешься своей головой, — усмехнулась она.

Я признался, что не понимаю ее. В играх такого рода я никогда не выходил победителем. Но ради нее был готов на любые усилия. Она смилостивилась и подсказала начало решения:

— Ты получил верстак на Новый год. Ты о нем мечтал?

— Да, я о нем мечтал.

— А теперь у тебя другая мечта?

— Да, другая. Никогда не осмелюсь сказать тебе о ней.

— Ты мог бы соединить их. Впрочем, если такова твоя мечта, иди за ней туда, где ты мечтаешь.

Усевшись на стене, я пожирал ее глазами. Вот, значит, как с женщинами, которых любишь: они ведут вас, куда хотят. Мадмуазель Вот меня предупреждала: «Не доверяй женщинам, они обводят мужчин вокруг пальца!» С Арабеллой я мог, по крайней мере, быть уверенным, что мне это будет на пользу. По следам своей дамы и благодаря ее любящему сердцу осмелюсь отправиться за знаниями. Когда же я захотел продолжить нашу беседу, от нее осталось лишь белое облако, вроде того, которое поднимается над прудом, когда вечер становится темно-синим. Еще можно было заметить легкое подрагивание жемчужин, но сама она растворилась в ночи. Я долго ждал, а потом вернулся к своим, грустный и разочарованный тем, что о мою руку не опирается прекрасная инфанта.

У меня возникло ощущение, что чудесный праздник стрелков из пищали, швейцарцев, балаганных зазывал, скоморохов, музыкантов и барабанщиков удался на славу и был повторением того, что однажды в Милане поставил Леонардо да Винчи. Королевская пирушка, казалось, никогда не кончится. Счастье и впрямь было, есть и будет благосклонно к Франциску I, чего не скажешь обо мне. Для меня это был грустный праздник.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Величие души, закон и правый суд —

Все добродетели — в глуши лесов живут,

Но редко им сродни прекрасная порфира.

Пьер де Ронсар[98]

Великий человек — дитя,

обманутое этим миром.

Жюль Ренар

Не рассказывай, как на самом деле

все случилось, лучше обрати все

в легенду и подбери нужный тон.

Ромен Гари

Жизнь — это не то, что было на самом деле, а то, что вспоминается и как вспоминается.

Габриель Гарсиа Маркес

От меня до меня

Расстоянье немалое.

Альфред де Виньи

Глава 36

ИСЧЕЗНУВШИЙ ДВОРЕЦ POMOPAHTEH

И в четвертый раз уснул я перед камином. Отчего у меня было предчувствие, что в этот вечер случится что-то очень важное и я услышу беседу Леонардо с Франциском I, двадцатилетним королем, влюбленным в искусство? Государь почитает мэтра, преклоняется перед ним, обращается к нему: «Отец». Голос молодого человека звучит взволнованно, паладин, победитель в битве при Мариньяно, меценат обращается к великому старцу, пытаясь проникнуться его мудростью.

— Отец, вы, познавший столько всего, преодолевший тяжкие испытания, скажите, что для вас самое большое несчастье?

— Худшим для меня было бы ослепнуть. Ибо потерять зрение — значит лишиться красоты мироздания и быть похожим на человека, запертого в могиле, где он может жить и двигаться.

— Но почему так важно именно зрение?

— Потому что зрение объемлет красоту мира. Оно главный инструмент астронома, сочинитель космографии, советчик и критик во всех видах искусства, имеющихся в распоряжении человеческого рода; оно переносит людей в разные части света. Оно задает тон в математике… Оно определяет широты и размеры звезд, открывает элементы и пласты их залегания; оно источник знаний в области перспективы, создатель архитектурных и художественных шедевров… Зрение — это как бы окно для человеческого тела, из которого душа созерцает красоту мира и наслаждается ею, соглашаясь лишь на таких условиях быть пленницей тела. Человечество обязано ему открытием огня, возвращающего то, чего лишают его потемки. Зрение дополнило природу сельским хозяйством и садоводством. Чем не обязаны мы зрению? Оно превосходит природу, чьи творения бесконечны, как показывает это на своем примере художник, представляя на полотне множество разнообразных форм, животных, трав, растений и местностей.

— Думаете ли вы, мэтр, обо мне, о том, чтобы украсить мое царствование новыми зданиями? Вам известно, я не боюсь строительства. Я рос в Амбуазе в то время, когда Карл VIII, бесстрашный строитель, то и дело что-то возводил. Когда я был ребенком, вокруг постоянно что-то строилось, флорентийский посланник писал на родину: «Король намерен превратить дворец в городок», именно тогда был создан Дом Рачелло, великолепный итальянский сад, вдохновленный садами Неаполя.

— Разумеется, Ваше Величество, я думаю о вас, мечтаю придать вашим желаниям размеры своих грез. Чтобы быть вам полезным, я создаю грандиозные планы, поскольку знаю: все, что было сотворено великого в этом мире, было сотворено во имя беспредельных ожиданий. Между Италией, откуда я явился, и Францией, где я теперь нахожусь Вашей милостью, уже идет обмен идеями вам на благо. Дыхание моей родины смело́ подъемные мосты, маши-кули?[99] и бойницы, окно со средником принесло радость в ваше королевство, а песчаник — белый хрупкий камень из долины Луары придал постройкам легкость. Но для вас я пойду еще дальше. Я набрасываю фасады, ритмизированные по всей высоте за счет переплетения фризов и пилястров. Я совершенствую лестницу с несколькими осями вращения, вдохновляясь вихрем. Я предусмотрел для Шамбора необычное расположение помещений, будет сооружена и лестница с несколькими осями, о которой я вам говорил[100]. Что-то похожее найдете вы в замке Гайон и Бонниве.

— Не забыли ли вы о проекте нового замка взамен того, что был построен Карлом Орлеанским, Жаном и Карлом Ангулемскими в Роморантене некоторое время назад? Вы мне даже сказали, что будто бы уже приступили к работе над отцовским замком. И, кажется, сделали набросок проведения каналов Солдры и осушения болот в Солони.

В голосе монарха чувствовалось нетерпение, умеряемое великим почтением, которое он испытывал по отношению к старцу. Снискавшему славу на полях сражений, умному, обаятельному королю, чьи стремена были украшены саламандрой, требовался замок, достойный его.

Они находились где-то над моей головой, в комнате Леонардо. Я представлял себе глаза короля, сверкающие от предвкушения появления проекта нового дворца. Тосканец заговорил наконец о том, что более всего занимало монарха. Франциск слушал с благоговением, не дыша, не прерывая.

— Я всегда рад служить своему государю. Мои рисунки отражают те мысли по обустройству территории, что посещают меня. Мне не терпится взяться за дело, ибо конец мой близок. Если я и мечтаю о чем-либо, так это о том, чтобы довести свои планы до завершения. Мои проекты каналов от Тура до Лиона через Роморантен, Бурж, Мулен и Макон, шлюзов, фонтанов, каскадов, водопровода пригодятся вам. Для вас изобретаю я необычные механизмы, автоматы для придворных праздников, передвигающиеся по парку. Я хочу создать совершенное пространство, на котором перед смертью возведу мечту из камня. Вы увидите в Роморантене дворец, возносящийся из вод. Река пересекает прямоугольник и круг посередине. На одном конце диаметра, том, что расположен ближе к парку, и будет возведен замок. Я покажу вам план города в форме веретена: в нем будут различные зоны — для торговли, для ремесел, для жизни. Я стараюсь все предусмотреть: пешеходные аллеи и переходы поверх домов. Это будет урбанистический проект, равного которому никогда не было; что-то вроде метрополии с двумя уровнями: верхний — для богатых и благородных, с садами, улицами, площадями и широкими подходами к верхним этажам домов; и нижний — для народа, со складами для товара, отхожими местами, конюшнями и лачугами. Вы увидите, Ваше Величество, серию рисунков, на которых новый замок повернут окнами на новый город, серию набросков с туннелями, галереями и лестницами. Чтобы угодить Вам, мне придется противодействовать природе в тех местах, где вода размывает почву. Стоки будут направляться в один из заиленных каналов. Предполагается поставить мельницы, позволяющие переброску этих вод из главного канала — ложа Солдры. Вы увидите, что ваш дворец в Роморантене напомнит итальянским посланникам об аренах Древнего Рима, заполненных водой, где устраивались морские сражения, а также Венецию. Дворец будет с видом на водные пространства, по которым заскользят гондолы. Это будет место проведения празднеств с бальной залой в цокольном этаже и ступенями, по которым гости смогут спуститься к воде. Замок будет островом.

Слова, произносимые великим архитектором, делали его еще более значительным в глазах короля, превратившегося в ребенка, очарованного новой игрушкой. Мне не удавалось уловить, что еще таилось в изумленном молчании короля. Великий распорядитель придворных празднеств, привыкший к четкости, желал избежать недоразумений и потому обговаривал условия безопасности, предусмотренные им для смелого проекта.

— Танцевальные залы будут сотрясаться от множества ног, и потому расположатся в цокольном этаже; мне пришлось повидать, как обрушивались этажи, причиняя смерть многим людям. Я хочу создать абсолютный замок. В нем не ходят, а плавают. Водные аллеи снабжены легкими плавательными средствами. И перемещаются в нем не затем, чтобы встретиться или поговорить друг с другом. Впервые в мире в Роморантене будет установлена телефонная связь, позволяющая чудесным образом общаться друг с другом, не видя того, с кем беседуешь и кто находится за несколько комнат от тебя. И еще, когда подходишь к двери, она, как по мановению волшебной палочки, открывается благодаря системе маятника, секрет которого я не хотел бы сейчас раскрывать. Поскольку в иные дни замок не сможет вместить двор и всех гостей, я предусмотрел сборные дома.

Конюшни будут восьмидесяти саженей в ширину и ста двадцати в длину; в них в четырехъярусных стойлах сможет поместиться сто двадцать восемь лошадей. Придворный зал будет иметь сто двадцать восемь шагов в длину на сто двадцать семь сажень в ширину. — И добавил, как будто с улыбкой: — Таковы размеры желания в пространстве этой мечты.

Франциск I заворожен. Теперь да Винчи излагает свои идеи относительно сада. Просторный, четырехугольный…

И тут мне кажется, я вижу: король кладет руки на плечи Леонардо с почти сыновним трепетом. Леонардо поднимает на короля глаза: сколько меценатов перебывало в его жизни, со сколькими он расстался, будучи не понятым, и вот теперь судьба послала ему короля иностранного государства, дабы перед своим уходом он вкусил покоя и счастья.

Но ни королю, ни мастеру неведомо то, что знаю я: Роморантен останется прекрасной грёзой, так что впору задаться вопросом, а не было ли то галлюцинацией. Можно было бы засомневаться в реальности проекта, если бы не осталось чертежей, незаконченных набросков, свидетельств современников. Можно было бы сказать, что замка и вовсе не существовало, что это не более, чем фантазия, что-то вроде потерянной Атлантиды. Слава Богу, имеется подтверждение тому, что работы по возведению Роморантена были начаты по чертежам да Винчи и при покровительстве суверена. Сохранилось письмо Луизы Савойской, отправленное ею из Роморантена сыну:

«Я побывала в Блуа и заглянула в ваше поместье, нуждавшееся в присмотре… из Блуа же направилась сюда за тем же…»

Есть и такое свидетельство:

«Был парк, окруженный кирпичной стеной, — место, где король устраивал бой быков, когда в Роморантен наезжали вельможи».

Отчего замку Роморантен было суждено стать неосуществившейся грезой Леонардо? Ответ, возможно, совсем прост и приземлен. «Приземлен» — даже само это слово приобретает там особый смысл, ведь в топкой Солони возвести дворец — значит бросить природе вызов. Непреодолимым препятствием является почва. Сырость, малярия, возникавшая всякий раз, стоило только взяться за лопату, сделали свое дело. Рассказывают, что как только началось строительство, страшная эпидемия распространилась среди рабочих. Амбициозный проект не выдержал испытания укусами комаров, разносчиков лихорадки в нездоровом климате Солонских болот. Поистине, душа Леонардо была без изъяна, чего не скажешь о его проекте.

Я тоже испытал первый в своей жизни крах надежд. Моя любовь… Что сталось с ней? Пала ли она жертвой пандемии? Отчего моя юная душа превратилась в руины, подобно замку Роморантену? Со слезами на глазах забрался я под балдахин, оплакивая и свою любовь, и свою мечту, похожую теперь на раненого зверя, зализывая рану.

Глава 37

НАЧИНАЮЩИЙ СТОЛЯР И КРАСНОДЕРЕВЩИКИ С ИМЕНЕМ

Обучение плотницкому, столярному делу и ремеслу краснодеревщика шло черепашьим шагом и давалось с превеликим трудом. Только когда Морис подарил мне книгу «Учимся строгать», что-то изменилось к лучшему. Каждое утро я начинал с того, что любовался замечательным станком, а если честно, просто ждал, когда мне на выручку явится Морис, будучи сам неспособен овладеть навыками ручного труда.

Иногда вместо Мориса мне помогал шотландский антиквар. От него я узнал, что красота мебели неразрывно связана с технической стороной дела.

— Излюбленные материалы мастеров эпохи Возрождения — ясень, кедр, липа, дикая вишня. Ремесленники приобщаются к новым технологиям, а готика уживается с причудливыми формами, явившимися из Италии. Мебель приобретает огромную важность в жизни человека, и даже известные архитекторы, такие, как Андруэ дю Серсо[101], посвящают ей свое время. Распространена инкрустация — орнамент из пластинок различных материалов, которые врезываются в поверхность вгладь, появляется техника полихромии — многоцветности в окраске, скульптуры покрывают порой золотом или серебром.

Беседуя со мной, антиквар не спускал глаз с поставца итальянской работы из черного дерева, с деталями из слоновой кости, что стоял слева от постели Леонардо.

— Поставец относится к парадному виду мебели, служит для хранения ценных предметов. Поставцы бывают двух видов: в виде небольшого сундучка с двумя ручками, открывающегося наружу, со множеством ящичков и в виде шкафчика с двумя дверцами.

Первая волна Возрождения уже привнесла изменения в декор мебели, следующая волна еще существенней повлияла на нее. — Шотландец подошел к моему верстачку и принялся гладить разложенные на нем инструменты. — Знаешь, самое замечательное в комнате Леонардо — его ложе. Немного сохранилось кроватей эпохи Возрождения, и отличаются они друг от друга преимущественно спинками. У этой тонкие гладкие или с каннелюрами колонны — просто восхитительно. Ежели ты станешь краснодеревщиком, то отправишься в странствие по стилям, к примеру, из Средневековья, знавшего только один тип шкафчика, попадешь в эпоху Кло-Люсе, когда появляются много различных форм шкафов и среди них самый прекрасный, на мой взгляд, из предметов обстановки — поставец с потайными ящичками.

К чему бы он все это говорит?

Глава 38

УГРЮМАЯ РАВНИНА МАРИНЬЯН

Удрученный тем, что приходится на каникулах заниматься, я обратился за помощью к Господину Кларе. Темой заданного мне сочинения была битва при Мариньяне[102]. Разумеется, я сперва проштудировал книгу, посвященную Королю-Рыцарю, с картинками, изображающими Ля Палиса, Байяря, д’Эмберкура, д’Обинье, закованных в латы, бросающихся в рукопашную с Франциском во главе. Король в своем боевом облачении: лазурной кольчуге, восседает на коне, покрытом вальтрапом с изображением гербовых лилий; рядом с ним — преданные ему Бурбон и Флёранж. Французская артиллерия косит целые ряды швейцарцев.

Идиллическая картинка битвы в том виде, в каком ее было принято преподносить детям, пришлась не по душе Господину Кларе, в представлении которого война была прежде всего панорамой топкой местности с размытой дорогой и траншеями, в которых живые находились вперемешку с мертвыми. Битва при Мариньяне была прервана наступлением ночи, в одиннадцать часов. После восьми часов, проведенных на поле битвы в седле, Франциск вытянулся на повозке, изнывая от жажды. Пехотинец подал ему воды, но она была пополам с кровью. Наутро бой продолжался с еще большим ожесточением.

— Знаешь, малыш, битвы происходят не так, как того ждут люди. Победа при Мариньяне закономерна, а вот разгромом французской армии при Павии[103] мы обязаны глупости военных фанатиков. Скажу тебе всю правду о Мариньяне. Эта битва не должна была состояться, если бы не вмешался оракул…

Французская армия, насчитывающая пятьдесят тысяч человек, спустилась в Италию через Аржентьерское ущелье. Швейцарцы не ожидали так скоро атаки со стороны Франциска I. Незадолго до этого они даже выказали желание подписать с ним договор. Так вот знай, в чем истинная причина битвы. Предсказания кардинала де Сиона, Матиаса Шиннера, враждебно настроенного по отношению к французам и ярого противника договора с ним, и стали ее причиной. Когда швейцарцы стали отступать к Милану, наш король их атаковал. Французская артиллерия Галио де Женуйака произвела опустошения в рядах швейцарцев, но их копейщики прошли по трем настеленным по болоту гатям. Французская жандармерия была вынуждена отступить. Стемнело, бой замер и возобновился только с рассветом. К девяти часам крики Марко! Марко! раздались в тылу швейцарцев. На подмогу подоспели венецианцы, союзники французов во главе с Авиано. Без них французам ни за что бы не победить. Сам понимаешь, то, что нарисовано в книжке, — лубочные картинки, в том числе и та, на которой изображен король при полном параде. Разумеется, благодаря победе при Мариньяне, Милан и его окрестности были завоеваны, а на следующий год и мир заключен со швейцарцами. Но никто тебе не скажет того, что скажу я и что глубоко меня потрясает: двадцать тысяч французских солдат полегли на поле боя. У меня перед глазами так и стоит: раненые ползают среди трупов. А ведь это день одержанной победы. Вообрази, что творилось по окончании битвы при Павии десять лет спустя после Мариньяна! 25 февраля 1525 года поражение французской армии было делом двух часов; силы императора Карла V обрушились на армию Франциска I, который утратил свою честь, десять тысяч солдат и свободу, поскольку был пленен. Разгром полный. Бонниве, отбросив латы, по доброй воле напоролся на пики, чтобы уж наверняка погибнуть. Франсуа Лотарингский, Яков и Георг Амбуазские, маршал де Фуа, обер-шталмейстер Галеас де Сен-Северен, бастард Савойский, бесстрашный Жак де Шабан, сеньор де Ля Палис, маршал Франции, старый Ля Тремуай — все полегли в том бою. Только д’Алансон, муж Маргариты, остался в живых. Когда он увидел, что король со своими всадниками окружен, а пехота разбегается, он выбрал отступление, чтобы спасти войска от резни; он перешел через Тесин и разрушил мосты, во Францию же явился с низко опущенной головой. Его потом презирали. Что за глупость! — горько продолжал Кларе. — Король побежден, взят в плен, его прекрасная кавалерия потеряла каждого десятого. Но что делать, у короля устаревшее понятие о войне и хор придворных имеет больший вес, чем мнение солдат, у которых за плечами боевой опыт. Для Франциска война — прежде всего демонстрация рыцарского духа. Он желает, чтобы кавалерия, сплошь состоящая из лиц знатного происхождения, могла выставить напоказ свою храбрость. И это страшная стратегическая ошибка, причина которой тщеславие; французская артиллерия, превосходящая между прочим артиллерию противника, принуждена молчать, оттого что преимущество отдано всадникам. Дабы расчистить себе путь к отступлению, после того как по ним начали стрелять из пищалей и каждый десятый из их числа пал на поле брани, пришлось прорубаться сквозь толпу бредущих без всякого строя в тумане своих же пехотинцев. Ледяные воды Тесина приняли и их.

Расскажу тебе одну историю, мне ее поведал маркиз де Бриссак, она доказывает, что в худшие минуты жизни можно самому организовать свое спасение, и именно тогда, когда все потеряно. Тотчас после поражения при Павии король задумал отомстить за себя и на еще дымящемся от боя поле отдал перстень посланнику с наказом тайно и срочно доставить его Солиману Великолепному, султану Высокой Порты. Таким образом Франция заключает дружеский пакт с султаном, благодаря чему на несколько лет ее влияние на Востоке становится доминирующим. Этот альянс вверг в изумление весь мир, ведь Солиман II, наследник Селима Свирепого, столь же храбрый воин, сколь и дальновидный политик. За десяток лет подчинил он себе Белград, Родос, раздавил Венгрию, осадил Вену. Он был, если можно так выразиться, естественным врагом Карла Пятого, императора Германии, которого атаковал в Тунисе и Алжире, мечтая завоевать для мусульман все Средиземноморье. В 1535 году король Франции и Падишах подтвердили старый пакт времен Якова, в котором имелись тайные статьи, которые дали о себе знать лишь со временем.

Я был под большим впечатлением от рассказа Господина Кларе, в старческих глазах которого вспыхнул бунтарский огонек. Значит, бывают непокоренные солдаты, способные ослушаться. Значит, можно осуждать военачальников и даже подвергать сомнению королевские поступки. Осмелюсь ли я написать обо всем этом в школьном сочинении? Осмелюсь ли передать критический дух свободомыслящего героя траншей, превратившегося в ярого антимилитариста.

Возвращаясь к себе с записями, сделанными во время рассказа пассионарного противника войны, я весь измучился, не зная, как поступить. Мне было тринадцать — в этом возрасте так приятно плыть по течению и еще трудно определить для себя, в какой момент следует заартачиться. Пытался ли Господин Кларе подтолкнуть меня к бунту против идиллического образа короля, который нарисовал мой отец? О нет, я был слишком хорошо воспитан, чтобы даже вообразить такое. Мне было страшно не по себе. Я спустился к Кларе за помощью: поднабраться дополнительных знаний, а в итоге узнал слишком много.

Глава 39

БЕСПОЩАДНАЯ ПРЕКРАСНАЯ ДАМА

И в пятый раз в полночь пробили часы, и я отправился в камин. В предыдущие разы я, точно какой-нибудь похититель признаний, подслушивал доносящиеся из задымленного дымохода беседы с глазу на глаз. В эту ночь голос был один — мелодичный, с властными нотками: говорила женщина, немало повидавшая на своем веку. Я воображал себе ее черты, сверкающие темным огнем очи и плотоядный рот, жесткий и угрожающий.

— Сама себе удивляюсь, я, никогда ни в чем не сомневающаяся доселе, и вдруг хочу исповедаться и вернуться в прошлое, в то время, когда еще прославляли мою красоту, хотя я была уже не молода. В двенадцать меня выдали замуж, на пятнадцатом году я родила дочь, мне не было восемнадцати, когда я произвела на свет предмет моего постоянного обожания — сына Франциска, моего Цезаря. Пусть мне порою приходилось нелегко, я всегда удивляла всех силой характера; в Амбуазе кипучая деятельность была направлена на одно: привести сына к трону и любой ценой сохранить свое положение. Когда 2 января 1496 умер муж, мне стукнуло девятнадцать, я была несовершеннолетней, поэтому у меня собирались отобрать опеку над детьми и передать ее Людовику Орлеанскому, кузену короля. Я не допустила этого: отыскала один ангулемский обычай, позволяющий опеку над детьми с пятнадцати лет вместо двадцати пяти, и король Карл VIII, муж Анны Бретонской, согласился оставить Франциска и Маргариту в моем полном распоряжении. С тревогой наблюдала я за королевой Анной, недолюбливавшей нас. Если б ей удалось родить сына, с восшествием на престол Франциска было бы покончено. Четырежды она рожала: два сына умерли, выжили только девочки. Королева — коротышка, худа, заметно прихрамывает на одну ногу, хотя и пользуется обувью на разновеликих каблуках. Она необыкновенно хороша лицом, очень хитра и упряма: ежели что вбила себе в голову, так уж непременно добьется, что бы ни пришлось для этого сделать. Вот отчего набожная Анна хвасталась, что народит еще детей, что было вполне возможно, ведь ей шел только тридцать восьмой год. Я не на шутку испугалась в 1510 году, когда она понесла. К счастью, родилась девочка, Рене, которой предстояло стать одной из лучших подруг моей Маргариты. Годом позже она снова брюхата, но и на этот раз я зря волновалась: у нее случился выкидыш. Я с облегчением вздохнула. И — о чудо! — внезапно, полная надежд, она умирает. Господь ли, к которому она столько обращалась в своей часовне, прибрал ее? В любом случае именно Господь, я в том нисколько не сомневаюсь, остановил свой выбор на нашем Франциске и сделал его королем. Никогда мне не забыть великого дня — 13 сентября 1515 года, четверг, когда мой сын победил швейцарцев под Миланом, начав бой в пять пополудни и закончив только к одиннадцати ночи сутки спустя, проведя все это время на поле битвы. В тот день я уехала в Амбуаз и пешком дошла до Нотр-Дам-де-Фонтен, молясь Пресвятой Деве о том, кого люблю больше себя, о моем славном сыне, втором Цезаре — покорителе гельветов.

Несмотря на все испытания, выпавшие на мою долю, я знаю за собой храбрость, страстность, увлеченность, что правда то правда, а еще вот что: радость — вот в чем секрет храбрецов. Да, я была счастлива, когда получила в дар Амбуазский замок, где поселилась с сыном и дочерью, — она на два года старше его. До ее первого замужества, вслед за которым женился и сын, дочь Маргарита была лишь моей тенью. Так, во всяком случае, я воспринимала ее, но как воспринимала меня моя мать? Рассказывают, будто она очень рано распознала во мне неумеренный интерес к мужчинам. Я была тогда совсем девчонка. И видя, как горяча во мне кровь и к чему это может привести, давала за каждым принятием пищи сок барбариса, так называемую кислицу, чтобы как-то усмирить мой темперамент. Она заставляла пить его в огромных количествах, да еще подмешивала во все блюда — в мясные, в супы и бульоны, и все соусы готовили для меня на его основе. Несмотря на это средство, охлаждающее пыл, ей не удалось переделать меня и остудить мой пыл, вот я и стала тем, кем стала. Мужчины никогда не боялись меня, а зря. Овдовев, я недолго оплакивала супруга, многие воздыхатели занимали впоследствии его место. Я охотно допускала до себя юных и приятных на вид обожателей, но добиться моей благосклонности они могли лишь, если понимали: я страшно властолюбива и ревниво охраняю свою власть. Горе тому, на ком я остановила свой выбор, но кто позволил себе какую-либо самоуверенную выходку. Долго возле меня он не задерживался. Еще большее горе тому, кого я удостоила своей благосклонности на какое-то время, следуя прихоти, и кто не оценил этого: моя злопамятность не знала границ. Так я поссорила сына с лучшим другом, одним из самых преданных ему людей. Он был строен, страшно богат, любил роскошь, отличался легендарной храбростью и красотой, против которой невозможно было устоять, намного моложе меня, всего на четыре года старше моего сына. Я страстно его возжелала и предложила стать моим мужем, но он высокомерно отказался, назвав при свидетеле бесстыдной женщиной. Тогда во мне заработала машина по разрушению, — о, мне хорошо известен этот механизм, он заложен в глубине моего существа, и я не в силах с ним совладать. Раз мне не ответили «да», я собиралась обратить свое желание в ссору, в беспощадную борьбу, чей исход будет страшен. Я превратилась в легко увлекающуюся вдову, которая желает раздуть несчастье, разжечь пожар. А того, кого страстно любила, наговорами сделала соперником и смертельным врагом своего обожаемого мальчика. Но мне и этого было мало, я задалась целью именем короля завладеть его состоянием, унизить его как воина, опорочить его имя, довести до такого отчаяния, чтобы он связался с худшим из наших врагов. Результат всех этих маневров, превзошедших мои надежды, лишил меня саму дара речи, превратил в лед от испуга: коннетабль де Бурбон, ибо это был он, — дабы отомстить королю за презрение, с которым теперь сталкивался постоянно, оступился, хотя и был человеком огромного достоинства, поддавшись на посулы Карла V и короля Англии: однажды он оказался в стане врагов короля Франции, с оружием в руках очутился напротив Короля-Рыцаря и сразил его в битве при Павии. Повинна в поражении сына была я.

У меня мороз пробежал по коже от признаний той, которой не было нужды называть себя. Луиза Савойская, мать Франциска I, гостила в Кло-Люсе да, видно, так здесь и осталась. Я испуганно замер, притаившись в камине. И тут раздался веселый и звучный смех, отдававшийся эхом от стен очага, похожий на Пасхальный карильон, вдруг начинающий звучать после тихого поста. Я воображал себе, какова она, эта безжалостная женщина, которую внезапно обуяла радость, отчего она стала еще более обольстительной. Любопытство разбирало меня. Почему же Госпожа Савойская, герцогиня Ангулемская вдруг позабыла о постигшем ее разочаровании? Какие-то иные радости, о которых мне не дано было знать, явно влекли ее. Смех звучал что фанфары и означал конец mea cupla[104], конец признанию своих ошибок, конец раскаянию. И тут вдруг меня осенило, отчего так громогласен ее смех: она сама призналась в этом во время покаяния: радость — секрет храбрецов.

Глава 40

ИГРА В ЗАГАДКИ

Никто никогда не удивлялся нелепостям, сопровождающим порой власть. В незапамятные времена протяженность земельного надела измерялась количеством голубей, собранных в одной голубятне. Именно в голубятне в глубине нашего парка назначила мне Мадмуазель Вот свидание, предупредив, что ожидается еще кое-кто.

— Хочешь играть с нами? — поинтересовалась она для начала.

Интересно, что остается, когда годы берут свое, из друзей иных уж нет, а те далече, а притяжение полов утрачивает силу? Мне предстояло разобраться в этом вопросе. Чтобы вынудить мою старшую подругу проговориться, кто будет третьим, я поинтересовался, во что будем играть.

— В Винчи, — ответила она. — Мы с Морисом частенько по четвергам играем в эту игру во второй половине дня. Ты должен пообещать, что все это останется между нами, а пуще всего хранить в секрете место сбора.

Как я ни прикидывал, что за род развлечений ожидает меня, все одно понять не мог.

— Уж наверное, у такого гения, изобретателя, инженера, постановщика празднеств в запасе не одно развлечение, — сочла своим долгом пояснить Мадмуазель Вот.

Чтобы войти через низкую дверь в сложенную из кирпича голубятню, нужно было нагнуться, внутри же хватало места, чтобы выпрямиться во весь рост. В полутьме я узнал дожидавшегося нас Мориса. Поскольку я всегда его видел только в хлопотах по хозяйству либо в саду, мне и в голову не приходило, что он способен употребить свое свободное время на что-то иное.

— Садись на этот камень, — обратилась ко мне Мадмуазель Вот, — и попытайся понять правила игры. Морис будет произносить похожие на притчи фразы Леонардо, а мы должны в нескольких словах передать их смысл. Заодно научишься быть лаконичным. Да будет тебе известно: краткость — сестра таланта.

Дело близилось к вечеру, Морис зажег огромную свечу, установленную в центре гигантского железного канделябра, но разобрать выражение его лица все равно было трудно. А вот голос его меня поразил: обычно он задыхался, поскольку его мучила астма, а тут вдруг все как рукой сняло, и ни тоном, ни тембром он не напоминал прежнего голоса Мориса.

— Люди выйдут из могил превращенными в домашних птиц, станут нападать на других людей и отбирать у них пищу, похищая ее со столов и даже из рук, — произнес он.

За этим необычным заявлением последовало молчание. Затем голос старой девы изрек:

— Мухи.

И снова заговорил Морис:

— Увидим, как деревья теряют листву, а реки останавливаются.

— Зима, — подумав, бросила Мадмуазель Вот.

Игра пошла живее. Паузы между вопросом и ответом сократились. Голос Мориса был по-прежнему неузнаваем, но ум Леонардо сквозил в его словах, загадочно посверкивая.

— Много будет таких, что заживо снимут кожу со своей матери и вывернут ее наизнанку.

На этот раз Мадмуазель Вот обернулась ко мне:

— Теперь твоя очередь, ты, наверняка, догадался.

Я совершенно потерялся, как это бывает в школе, когда стоишь у доски. «Снять кожу с матери и вывернуть ее…» и вдруг меня осенило.

— Крестьяне, — ответил я.

Прекрасный голос, исходящий оттуда, где сидел Морис, такой мелодичный, полнозвучный, сильный и нежный в одно и то же время, проговорил:

— Неплохо. Но я бы скорее сказал: работники на земле.

Оказавшись в волшебном круге игры, я пришел в крайнее возбуждение, мой ум заработал с удвоенной силой.

— А какая следующая загадка? — с нетерпением спросил я.

Морис сидел, наклонившись вперед, переплетя пальцы рук, прикрыв веки, глядя только на свои сабо. Но голос его был нездешним и принадлежал не ему.

— Люди сильно побьют того, кому обязаны жизнью.

Мадмуазель Вот снова оказалась на высоте и, чеканя слова, с замечательным спокойствием произнесла:

— Будут молотить пшеницу.

И тут меня осенило: Морис подобрал те из притч Леонардо, которые были по нраву ему самому, то есть по большей части имеющие отношение к крестьянскому труду, значит, и ответы нужно искать в той же области.

— Мы увидим землю вверх тормашками, она вернется к противоположному полушарию, и обнаружатся логова диких животных.

Не без некоторого удивления услышал я свой собственный ответ:

— Возделанная земля.

— Леса породят детей, которые станут причиной их смерти.

Это было мне не под силу. «Что за дети такие?»

— Ручка топора лесоруба, — с завидным спокойствием изрекла старая дева.

— Кожи животных вызовут крики и ругательства, — продолжал чудесный голос.

Это был голос мудреца, кого-то очень большого, великолепно сложенного, статного, с длинными волосами, а вовсе не Мориса.

— Мячи.

На этот раз я даже не понял, кто из нас троих ответил. Может, к нам пробрался кто-то четвертый? Не садовник ли это, враг Мориса, с именем, как у рыбы?

— Мы увидим, как Фортуна заставляет быстро двигаться кости мертвых.

— Игральные кости! — победно вскричала моя престарелая подруга.

— Будьте внимательны, следующая фраза, на мой взгляд, самая трудная, — предупредил Морис.

Когда он произнес ее, у меня не осталось сомнений: голос шел свыше.

— Разногласие станет причиной крепкого союза.

Трое — или четверо? — присутствующих замерли в ожидании. То была самая трудная загадка всех времен. Имелось столько возможных ее толкований. Мне пришел в голову развод, путешествия, время, разделяющее смертных и в конце концов их объединяющее, но я был новичок и, как в игре со стре́лками, меня опередила Мадмуазель Вот.

— Тростниковый гребень.

— Может, сделаем перерыв? — предложил Морис и добавил: — Ребенку, мне кажется, трудно.

— Нет, Морис, поверьте ему и увидите: он сможет одолеть ступени, и, повернувшись ко мне, Мадмуазель Вот подбодрила меня следующими, почти невразумительными словами: — Теперь, когда ты обладаешь знаниями, говори согласно им.

— Раз так, продолжим, — с заметным удовольствием произнес Морис. — Ветер, сближающий кожи животных, заставит людей скакать.

На сей раз объяснение дал четвертый, незаметно внедрившийся в наш кружок, причем сделано оно было с акцентом, из чего я заключил: в наших рядах прибыло, с нами шотландец.

— Волынка, под которую пляшут.

К моему величайшему изумлению, появление непрошеного гостя ничуть не смутило ни повара-садовника, ни старую деву, быстрота ума которой могла быть оценена в девятнадцать по двадцатибальной системе.

— Лучшие будут побиты больше других, у них заберут детей и сдерут с них кожу, прежде чем раздробят и перемелют их кости.

— Орешники, с которых сбивают плоды, — ответил чей-то голос.

— Чем больше разговаривать с кожей, одеждой для чувства, тем больше наберешься мудрости, — пропел чудный голос, голос мастера с присущими ему контрастами и гармонией, тенью и светом.

На сей раз я не собирался упустить свой шанс, поскольку почувствовал: да Винчи имеет в виду речь или письмо. Я собирался додумать, но не удержался и брякнул:

— Кожи животных, на которых пишут.

Антиквар захлопал в ладоши.

Морис снова взял слово:

— Деревья и кусты в больших лесах превратятся в пепел.

— Дрова, — ответил кто-то.

Стало смеркаться. Голос продолжал:

— Будучи уничтожены огнем, они лишат свободы людей.

Услышав это, я сказал себе: «Надобно и впрямь быть вдохновленным свыше, чтобы понять смысл труднейшей притчи».

Но единственная присутствующая среди нас женщина еще не сказала своего последнего слова. Она дала объяснение так, словно выиграла самый большой куш в национальную лотерею.

— Камни, превращенные в известь, которая идет на постройку стен тюрьмы.

Теперь Морис обращался ко мне:

— Видишь, малыш, мы собрались за столом, где мужчины имеют возможность не ударить в грязь лицом. Слушай хорошенько следующую притчу и увидишь: она о том же.

— Из веревочек соорудят они себе жилище и будут жить в своих собственных кишках.

Я тотчас представил себе картинку: подпол Кло-Люсе, где Морис хранит съестное.

Но единственная среди нас представительница женского пола вновь опередила нас всех.

— Сосиска, упакованная в кишку.

Значит, нас было все-таки четверо в этой голубятне, да еще тот, кто загадывал загадки.

— У меня осталось еще две, — проговорил Морис не своим голосом.

— На сегодня достаточно, становится поздно. К тому же я уверена, о нем там беспокоятся, — ответила Мадмуазель Вот.

— Нет, я хочу еще играть.

— И увидим, как через всю страну люди идут по коже больших животных.

Я подумал о звериных кожах, служащих коврами в домах охотников. Нет, не то. Мадемуазель Вот опять оказалась смекалистее всех.

— Подметки из бычьей кожи.

Старая дева, играя в Винчи, превратилась в эдакую маленькую хитрую шалунью.

— Люди будут идти, не двигаясь, будут говорить с теми, кого нет рядом, услышат, как говорят те, кто ничего не говорит.

Даже не надеясь быть первым, я выпалил:

— Радио.

— Телефон, — почти одновременно со мной произнесла Мадмуазель.

Морис отрицательно мотнул головой. Антиквар с неподражаемым акцентом выговорил:

— Маечта.

— Простите, а что конкретно вы имеете в виду? — спросила Мадмуазель Вот так, словно ее что-то задело.

— Маечта, ну то, что заставляет нас мечтать.

— Он прав. Это мечта, — подтвердил голос, то ли Мориса, то ли чей-то еще, идущий откуда-то сверху.

Глава 41

СУП СО ВКУСОМ ПЛЕВКОВ

Морис был астматиком и тем не менее не переставал надрываться на службе, например, выращивая в подполе Кло-Люсе спаржу. Страдая от холода суровой зимой 1962–1963 годов и бормоча под нос старинные поговорки типа «На Святую Катерину не забудь сажать малину», он и впрямь с наступлением теплых дней размножал черенкованием кустарники. А еще ходил в лес за ручей, впадающий в пруд, собирать сморчки и лесную землянику, содержал в бадье, прикрытой цементной плитой, кролика, готовил на всю нашу ораву. От него всегда пахло супом, который варился в этот день: капустным, луковым, морковным.

Во времена Людовика XI жил отшельник Франсуа де Поль, который проповедовал любовь к природе без всяких ухищрений. Что может быть более правильного, к тому же, если речь идет о таком крае, который иначе, как сад Франции, и не назовешь? Этот святой человек, к советам которого часто прибегала королева, чьих детей он крестил, увлекался собиранием трав и растений. Таким же вот человеком был для нас Морис — наш повар, садовник, а в случае необходимости, врачеватель и домашний лекарь, не святой, конечно, но что-то вроде того. Мы, дети, заменили ему все. С тех пор как я понял, что Леонардо использовал его горло в качестве проводника своих высказываний, я ловил каждую его фразу. Впрочем, нелегко было понять, что говорил он сам, а что Леонардо. Не всякий же день в него вселялся дух Тосканца. К примеру, какая из фраз: «Легкий запах, появляющийся у шампиньонов — признак грозы» или «Примитивы не обязательно являются умственно отсталыми, они-то и делают открытия» — принадлежала Леонардо, а какая Морису? К тому же, словно для того, чтобы внести во все это еще большую неразбериху, поминая гения, жившего в нашем доме, он непременно подчеркивал схожесть их образа жизни: «Он тоже спал на жесткой постели и не ел мяса животных».

Как-то раз Морис отправился со мной на прогулку к прудам-близнецам в Амбуазском лесу — с ним преображалось буквально все: живое очеловечивалось, руины оживали — и показан мне отдельно стоящий особняк — фазаний двор Шуазёля[105], где посреди леса проживал одинокий старик с лошадью, а также пруд в форме епископской шапочки. Затем мы углубились в аллею ста шагов, которая привела нас к амбарам, уходящим под землей далеко в холм, к озеру с ключевой водой. Морис объяснял мне, как использовались в старину деревья с неровными стволами: оказывается, они очень ценились в Рошфоре и шли на изготовление форштевней кораблей. Многие из них были помечены королевским знаком, сохранившимся до наших дней, видно, когда-то они предназначались на сруб. Мориса влекло величие, присущее кончине любого живого существа и растения. Дерево крепнет кроной и слабеет корнями, где его гложет гниение, да и крона начинает притягивать молнию либо сдается под натиском ветра.

Именно Морис поведал мне о том, что ручной труд не всегда безопасен, приведя пример ремесленника, изготовившего в XVI веке зеркало в комнате Леонардо: бедняга умер, отравившись испарениями ртути и олова. Когда же я указал ему на мертвую рыбину, движущуюся по поверхности пруда, он с легкостью решил эту задачку:

— Черепаха поймала рыбу и передвигается, держа ее в зубах.

Несколькими минутами позже на поверхности пруда появилась голова огромной выдры, я указал на нее моему спутнику. Даже не повернув головы и не взглянув в ту сторону, он ответил:

— Это не выдра, мой мальчик, это голова монаха в капюшоне.

Как и большинство жителей Турени, Солони и Бренн Морис боялся зловредного действия мертвой воды и, как все не городские люди, пользовался услугами знахарей и колдунов, с помощью кабалистических знаков или наложением рук заговаривающих лихорадку, опоясывающий лишай, успокаивающих бьющихся в конвульсиях. Он рассказал мне об уцелевших в глубинке старинных традициях: в Турени по пути следования новобрачных украшали дома еловыми веточками с бантами, невеста должна была весь день носить в туфельке монетку, которую молодые люди незаметно ей подкладывали.

Главным врагом Мориса был холод. Леонардо тоже, приехав во Францию, страдал от очень низких температур, которые наблюдались зимой 1516 года, в силу своей необычной суровости ставшей легендарной: Луара покрылась льдом, голодные волки бродили вокруг замка Клу. До этого Леонардо останавливался в Плесси-ле-Тур, замке, сложенном из кирпича и камня, с восьмиугольной башней, напоминающей дом, приготовленный для него в королевском городе Амбуаз. Будучи проездом в Туре, Тосканец надолго задержался перед главным городским собором. По суровости с зимой 1516 года могла сравниться лишь зима 1917 года: Морис помнил, как на реке сталкивались ледяные глыбы, рискуя снести каменные опоры моста.

Зима 1962 года тоже была не из теплых. Я заболел, а поскольку мои родители были в отъезде, заботу обо мне принял на себя Морис. Тогда-то я и разглядел, до чего он похож на тех гротескных персонажей, которых рисовал Леонардо. Как-то у меня был жар, он принес мне суп из лука-порея, и я, глядя на горячую жидкость с плавающими в ней подозрительными кусками какой-то слизистой дряни, вдруг ни с того ни с сего подумал: «А не наплевал ли наш повар-астматик в суп?», — и все водил ложкой по желтоватой жиже, к которой свелся мой ужин. Морис в большом голубом фартуке стоял перед моей постелью и, казалось, смотрел на меня, но не видел. Ждал ли он, что я заговорю с ним, раз уж мы остались один на один? Я поинтересовался, какое блюдо ценилось более других в эпоху Возрождения. Оказалось, при Франциске I особо изысканным блюдом считался павлин. А еще он сообщил мне, что в ту эпоху тюльпаны, чеснок и лук-порей росли среди виноградных лоз на склонах Вувре. Войдя в роль сиделки при больном, он принялся очищать воздух в моей комнате, как это делалось в стародавние времена: с помощью паров можжевельника. Однако болезнь — болезнью, но никто не освобождал меня от школьных заданий. И потому я подумал: отчего бы не воспользоваться знаниями садовника по естественнонаучным предметам и географии, которые я еще не сдал?» Что касается лилии — королевского цветка — или роли росы в жизни растений, тут равных Морису не было. С интересом слушал я рассказ о том, как благодаря сокодвижению растут деревья. Вообще Морис был способен на все: анализировать, как устроены гортань соловья, клюв зеленого дятла или крокодильи челюсти. При этом он не стеснялся называть все своими именами, и кое-какие из его описаний были способны начисто лишить аппетита собравшихся за столом домочадцев, как, например, вот это: «Чтобы вскрыть глаз, нужно поместить глазное яблоко в яичный белок». Он хорошо знал растения, их свойства, а также когда в Турень были впервые завезены те или иные фрукты и овощи или, к примеру, орехи, артишоки и дыни, появившиеся во Франции тогда же, когда туда переселился да Винчи, или чуть загодя, с лучшими итальянскими садовниками, такими, как Дон Пачелло, ставший его соседом. Но в чем с Морисом точно никто не мог сравниться, так это в перечислении благодеяний, коими одаривает нас природа: кора вяза оказывает заживляющее действие, его листья излечивают от «меланхолии», а корень способствует росту волос; кора бука оказывает антисептическое, вяжущее, жаропонижающее действие и так далее.

— Предание гласит: первая книга была изготовлена из тонких листьев бука, — подмигнув мне, сообщил он.

По совету одной врачевательницы он составил питье от бессонницы из ладана, кедровой и лавровой лаванды и подавал его непременно со свечой зеленого цвета. Вообще же лаванду для медицины открыла Хильдегард де Бенжен.

Были свои секреты и у Матюрины, поварихи Леонардо, бойкой на язык. Были они и у Мориса. У меня возникло подозрение, что его излюбленным растением был обыкновенный репчатый лук. Он был неиссякаем на похвалы этому круглому овощу, незаменимому при многих болезнях: цинге, гангрене, укусах, ранах в ротовой полости. Лук оказывает возбуждающее действие, мочегонное и способствует похуданию. Я также внес свою лепту в перечисление полезных качеств лука, повторив услышанное от шотландца: лук используется антикварами, чтобы чистить полотна. Вскоре дело дошло и до артишока, причисленного к овощам лишь в XV веке и все еще считавшегося роскошью в XVI веке. Его засахаренные стебли были признаны мощным возбуждающим средством. А вот салат-латук известен со времен глубокой античности — из него изготавливали масло, он обладает седативными свойствами. Дикий цикорий тоже был хоть куда и даже использовался для привораживания любимого.

Наконец речь зашла о растении, интересующим меня больше других — о водосборе, или аквилегии. Мне было известно: этот цветок дважды изображен Леонардо; есть обычный сорт, упоминаемый в связи с ночью на Святого Иоанна, есть белая аквилегия, есть аквилегия с двойными цветками. Последний сорт упоминается в средневековых рукописях, поскольку он произрастал в ту эпоху в садах.

Помимо всего прочего это растение завораживало меня еще и тем, что обладает магической силой и исполнено символического значения: его белые цветы — знак постоянства и благорасположения. Водосбор — лекарство от многих недугов. «Ежели у кого лихорадка, перемоли водосбор, выжми из него сок через ткань и добавь вина. Пей часто, и полегчает» — написано в старых книгах. Он излечивает от золотухи — нужно пожевать его, и корочки отпадут; обостряет зрение. Мне же не терпелось пожевать его, чтобы обострить все свои органы обоняния и преуспеть в поисках утраченных кодекса и полотна.

Благодаря речке Амасс, протекающей по парку Кло-Люсе, наши сады не испытывали нехватки в поливе. Ниже крепости, неподалеку от домика Кларе, имелся еще и источник, который я окрестил Источник Беллери: его видел Франциск I, он описан Стацио Гадьо, который и открыл его под руководством короля; в ту эпоху вода поднималась наверх с помощью тягловой силы. Воды в этом месте такое изобилие, что вокруг образовалось болотце, на котором взросли водяные растения. Меня всегда тянуло сюда, в глухое, мрачное, будившее в душе определенный настрой, место. Источник находился ниже огромной каменной стены, украшенной величественной аркой, и я чувствовал: где-то здесь, под замком, наверняка, имеется грот. Морис, с которым я поделился своей догадкой, промолчал, как будто дожидаясь, когда мы вместе окажемся в этом заброшенном уголке Кло-Люсе, чтобы сказать:

— Под этой башней имеется большое заброшенное подземелье.

И отошел в сторонку, я едва различал его в темноте. Видно, он боялся продолжать разговор, понимая, что отныне мной завладеет лишь одна мысль, похожая на наваждение: исследовать загадочное подземелье.

Я интуитивно ощутил: нужно отвлечь внимание моего спутника, перевести разговор на иное, чтобы он не думал, будто я кинусь переворачивать здесь все вверх дном. Вот я и сделал вид, что не обратил внимание на слова, слетевшие с его уст. Теперь, когда я получил подтверждение: да, именно здесь находится некое необследованное пространство, — то спокойно заговорил на первую пришедшую в голову тему.

— Могу ли я спросить вас, человека, так разбирающегося в растениях и связанной с ними символикой, как распознать колдунью.

Он не заставил просить себя дважды.

— Ты и впрямь хочешь это знать? Что ж, это просто — достаточно вспороть живот и посмотреть, нет ли в ней вместо сердца жабы!

И вот теперь, лежа в постели, я разглядывал пятна сырости на потолке и водил ложкой в странном супе. Я попросил рассказать мне историю подземного хода, по которому Франциск I имел обыкновение добираться до покоев Леонардо, перед тем как отправиться на охоту. Морис же поведал мне, что случилось с ним самим во время войны, когда немцы заперли его в этом подземелье без воды и пищи и держали две недели.

— Я выжил только благодаря тому, что лизал влажные стены и жевал кусочки сгнившего дерева. Когда мне было позволено выйти оттуда, я был тощ, как скелет. Мадмуазель Вот сказала, что краше в гроб кладут, одни глаза горели лихорадочным огнем.

— Но как вы выдержали, Морис?

Он стал отвечать, и я снова узнал тот голос.

— Чем больше разговаривать с кожей, одеждой для чувства, тем больше наберешься мудрости.

Я так ему верил, что задал не дававший мне покоя вопрос:

— Известно ли вам, куда делась Арабелла?

— Почему ты меня об этом спрашиваешь?

— Потому что вот уже год, как я влюблен в нее.

— Как так влюблен? Ты ее уже видел?

— Ну да, она даже целовала меня. Я скоро снова с ней встречусь, у нас назначено свидание на большом шлюзе.

Старый повар-садовник утратил дар речи и растерянно смотрел на меня.

— Морис, что ж вы молчите? Что случилось? Скажите, что случилось?

— Случилось нечто серьезное и грустное. Я всякий день об этом думаю, хотя уже столько воды утекло с тех пор.

— Что вы хотите этим сказать?

— То, что она умерла и к, несчастью, мне известно, где она теперь. Она на том свете. В 1945 году приключилась страшная беда. И мы все почувствовали себя виноватыми. Мы воспользовались Освобождением, чтобы сделать пустырь по ту сторону Амасс безопасным и восстановить шлюз, будь он неладен…

Голос Мориса пресекся, черты лица вдруг обострились, как будто все перенесенные им беды разом проступили на нем; он поник головою. Да и то сказать, бывают в жизни мгновения, когда для того, чтобы выговорить вслух правду, причиняющую нестерпимую боль, лучше всего уткнуться взором в плитки пола. Они-то уж ничего не ответят.

— Как ты мог видеть Арабеллу, дочь Рене, директора завода, героя Сопротивления, если она утонула в Амассе до твоего появления на свет?

Высокий, сухопарый, с лицом, будто вырубленным топором, как Святой Иероним на полотне Леонардо, он вдруг позвал меня:

— Иди ко мне, малыш. Вместе оплачем ее. Слушай, что произошло. Это я обнаружил ее тело, изрядно потрепанное течением и водоворотами. Страшная вещь — воздействие воды на безжизненное тело. Она была в лиловом пальто с черным бархатным воротничком. Черты ее остались прежними, прекрасными, но меня глубоко потрясло то, что ее грациозное, хрупкое тело застряло в створках ворот шлюза. Было ясно: она упала в воду с большого шлюза. Не знаю, сколько она провела под водой. Лучше, если бы я не забрел на территорию завода, никто бы никогда ее так и не нашел.

Слезы, поднимавшиеся из самых глубин моего существа, вот-вот должны были помешать мне ответить. Я только и успел вымолвить:

— Но, Морис, почему вам так хочется заставить меня поверить в то, что моя невеста умерла? Если бы Арабелла была призраком, разве бы я заметил, что вода обтекает ступни ее ног?

Глава 42

НАЙДЕННОЕ СОКРОВИЩЕ

Смерть Арабеллы побудила меня принять решение никогда больше не заходить далеко в парк. Я сердился на да Винчи за то, что некоторыми своими изобретениями он напоминал мне о моем горе. В его этюдах по гидравлике, проектах поворота вспять реки Арно и рисунках, изображающих различные каналы, я отныне помимо гениального созидающего начала усматривал еще и разрушительную силу. Разумеется, я восторгался, читая его сравнение струящихся потоков воды с витыми локонами. Но один из рисунков все одно наводил на меня ужас: вода, падая с подъемного затвора, образует водоворот, в котором переплетаются волосы, цветы и папоротник. Я узрел в нем двойной смысл: чрезвычайная красота и неповторимое изящество воды, скрывающей присущую ей разрушительную силу, подобную силе урагана. Злило меня и его длинное описание потопа, ожидающего человеческий род в конце света: «И море, таящее в себе бури, соперничающие с вепрями, перечащими друг другу, поднимает величественную волну и обрушивает ее с высоты вниз, перебивая дыхание ветру, дующему в основание волны, море завладевает ветром, треплет его и разбивает вместе с водой на мелкие пенистые осколки». Ну как он мог так резко перейти от описания фруктов, деревенских пейзажей и лугов с разноцветьем трав к ужасающим потрясениям, в которых не устоять, и горам, в которых вырванные с корнем стволы деревьев вперемешку с обломками скал, землей, водой несутся по земле, сметая все на своем пути? У меня кровь стыла в жилах от разгула стихий, изображенного им. При виде этих рисунков из глубины моей души теперь всегда поднимался образ, изгнать который мне было не под силу: голубые губы, закатившиеся глаза, хрупкое тело, застрявшее в створках шлюзовых ворот… моя инфанта.

Некоторое время спустя Морис сам подошел ко мне:

— Малыш, понял ли ты, что произошло на самом деле?

— Я ничего не понял и все еще задаюсь вопросами.

— Ты утверждаешь, что видел Арабеллу. Допустим. Говорила ли она тебе что-нибудь о тайнах этого дома, о том, что находится под замком?

Я озадаченно взирал на него. Отчего он об этом спрашивает? Разве что предполагает, что Арабелле были известны какие-то секреты, которыми не владеет он? Или же считает, что она обладала даром пророчества?

Должен ли я перестать доверять ему, ведь, в сущности, мне неизвестны его намерения? Или же рассказать ему о нашем разговоре с Арабеллой и о том, что она обучила меня обращаться с механизмом, позволяющим пробраться в подземелье, в которое иначе не попадешь?

Ломая себе голову, я в глубине души понимал: Морис желает мне добра, он умница, его нужно слушать. Словно догадавшись о том, что делается у меня в душе, он сказал:

— Если дочка Рене, перед тем как исчезнуть, о чем-то тебе сообщила, самое время привести в исполнение ее завет. Насколько я ее знаю, она предложила тебе нечто весьма смелое. Будь осторожен.

Тысячи вопросов роились в моем мозгу, возникло ощущение, будто я не принадлежу себе, что со мной происходит нечто небывалое. И тут голос, исходящий из сомкнутых уст Мориса, произнес первые слова утешения:

— О мир, отчего ты не желаешь открыться? Отчего не устремляешься в глубины своих великих гротов и морских пучин, дабы не являть более небу своего безжалостного лика?

Впервые слышал я сетование того, кто стоял на недосягаемой высоте. И делал он это для меня.

На следующий день я отправился к шлюзу, повернул ручку тайного механизма, как показала Арабелла, проник в грот и услышал голос Леонардо, мечущегося, как и я, между страхом перед пропастью и притяжением, исходящим от нее: «Подталкиваемый яростным желанием, нетерпеливо стремящийся увидеть размах необычных и разнообразных форм, которые вырабатывает коварная природа, пройдя на некотором расстоянии под нависающими скалами, я добрался до входа в огромную пещеру и остановился на миг в изумлении, поскольку не подозревал о ее существовании; согнувшись, касаясь левой рукой колена, вошел я и ощутил вдруг внутри, несмотря на царящую там кромешную тьму, прилив двух чувств: страха и желания — страха перед мрачной пещерой, таящей в себе угрозу, и желания увидеть, не содержит ли она каких-либо чудес…»

Так траур по любимой вывел меня, против моей воли, к свету созидания. Передо мной было изображение Девы Марии с Иисусом, Святого Иоанна Крестителя и ангела: казалось, они приглашали войти. Было что-то непередаваемо-тревожное, построенное на нюансах, в том, как соотносились между собой персонажи на полотне. Это и было сокровище, которое я искал.

Я ожидал, что обнаружу либо «Обнаженную Джоконду», пять веков назад исчезнувшую в Кло-Люсе, либо сундук с меровингскими серебряными денье, заложенными в землю в 505 году нашей эры в память о встрече короля франков Хлодвига и короля визиготов Аларика на Золотом острове в Амбуазе. Мог ли я догадаться, что тут таится нечто более великое! Сокровище, свалившееся на меня, было ценно своей духовной красотой. Глубоко залегающая под землей пещера, куда я проник благодаря Арабелле, и была тем самым гротом, в котором царила безмятежность Мадонны.

Надо мной был за́мок, над ним — небо, а передо мной Мария, сидящая на коленях своей матери, Святой Анны, она протягивала руки к Иисусу, игравшему с ягненком[106]. Лица находились на одной линии, а плечи взрослых образовывали треугольник, вершиной которому служила голова Иисуса и ягненок. Я как-то сразу понял, что означают слова воздушная перспектива — прием, изобретенный Леонардо, при котором цвет составляющих полотно элементов меняется в зависимости от расстояния. Обычно по мере удаления к горизонту изображение становится более размытым, холодным или окрашивается в синий цвет, благодаря чему Леонардо добивался эффекта расстояния и сообщал своему творению глубину. Только теперь я по-настоящему понял слова Тосканца: «Наука живописи до того божественна, что превращает дух художника в нечто сродни духу Божьему».

Стала мне до конца понятна и молитва художника: «Да соблаговолит Господь, свет всех вещей в мире, просветить меня, дабы я достойно изобразил свет».

Глава 43

ДЕНЬ, В КОТОРЫЙ САДОВНИК ПОСЕЯЛ СМУЩЕНИЕ

В тот день, когда у жены Кларе началась агония, Морис в моем присутствии неожиданно произнес:

— Давно пора.

Весьма удивившись, я недоверчиво уставился на него. Он не стал ничего объяснять. Я бросился к Кларе, чтобы выразить Сьюзи свою привязанность, но ее уже отвезли в больницу. Сам Господин Кларе, как сомнамбула, слонялся по двум крохотным комнаткам, бормоча что-то себе под нос. Я вернулся к Морису, твердо решив добиться от него правды. Он показался мне выше обычного в воскресном платье: черном пиджаке, местами лоснящемся, темном жилете и серых брюках. Я никогда еще не видел его таким франтом и с трудом узнал.

— Готов к погребению, — заявил он мне.

Мне показалось, он малость спешит, но я знал: по части ритма времени и чередования событий он даст фору любому, и заключил из этого, что Сьюзи подошла к своему жизненному пределу.

Часто — вы, наверно, тоже это заметили, — только чья-то смерть подвигает взрослых на разговор с детьми. Вот и Морис без всяких околичностей выложил мне все, что накопилось у него на сердце:

— Я никогда не уважал жену Кларе, поскольку она бросила его в самый тяжелый момент его жизни.

Впервые Морис разговаривал со мной, как мужчина с мужчиной, прежде он обращался со мной как с ребенком, пусть и с тем уважением, которым удостаивают хозяйского сыночка. Меня возмутила такая постановка вопроса. Как такое чудесное создание, как Сьюзи, могло оставить обожаемого человека, как можно вообще обманывать мужа? Это не укладывалось у меня в голове. Но закоренелый холостяк себе на уме стоял на своем, как знать, не руководствовался ли он соображениями, которые были мне неизвестны, чтобы быть так резко настроенным против Госпожи Кларе:

— Я же тебе говорю, она никогда не была достойна его.

И тут разочаровавшийся в жизни человек с мозолистыми руками накрыл пятерней мое плечо, чего никогда прежде не делал. Не знаю отчего, но я почувствовал: все же что-то стоит за словами Мориса, не станет же он говорить так ни с того, ни с сего, и в этот миг я вспомнил одну фразу Госпожи Кларе, которую она обронила, рассказывая о непреодолимой ревности, которую муж в ней вызывал:

— Когда он причинял мне боль, мне больше всего нравилось видеть, как он умирает на сцене, особенно в «Тоске», там певица вонзала ему в живот кинжал!

— Если и есть в этом доме замечательная женщина, помимо твоей старой тетки, у которой я служил прежде, и Госпожи твоей матушки, человека добрейшей души, так это Мадмуазель Вот, которой Кларе обязан всем. Теперь тебе пора узнать правду. Когда Господин Кларе вернулся с фронта, в Париже его ждала плохая новость: танцовщица бросила его. Судьба снова ополчилась на него! После войны был дан большой концерт, чтобы приветствовать его возвращение на подмостки. Но голоса-то у него не стало! Это было большое горе. Он решил покончить счеты с жизнью. Сказано — сделано: взял да и отравился. А Мадмуазель Вот спасла его и обратилась ко мне с просьбой отвезти его в Турень на телеге. Выхаживала его неделями. В жизни, знаешь ли, можно много всяких оскорблений перенести, и ничего, но если уж ты лежачий, то удар по тебе, да еще такой, какого не ожидаешь, валит наповал. Этот человек, считавший, что он вернулся из ада, был сражен двойным ударом: потерял любимую и голос. Ты не можешь себе представить, что сделала для него Мадмуазель Вот. Среди ее знакомых был известный парижский журналист, так вот ей удалось убедить его посвятить Кларе статью, которая появилась на первой странице газеты «Ле Тан». Над целыми пятью колонками шел заголовок: «Самый прекрасный голос Франции, отданный Нации». В статье восхвалялся герой и пример для всей страны. Читатели узнавали об оперном певце, которого ждало большое будущее и который пожертвовал всем ради Отечества.

И тут я не удержался и задал наивный вопрос, давно не дававший мне покоя:

— Отчего Господин Кларе и Мадмуазель Вот никогда друг с другом не разговаривают? Я всегда удивлялся равнодушию, которое наблюдал с обеих сторон.

— Это оттого, что ты не все знаешь. После появления статьи Сьюзи вернулась к мужу. Она поспешила занять свое место, пока кто-нибудь другой этого не сделал. На мой взгляд, она настоящая похитительница счастья.

Морис лишь направил меня, до остального я дошел уже сам.

Я будто внезапно прозрел: а что если Мадмуазель Вот и оперный певец…

Морис и вовсе разоткровенничался:

— В тот день, когда Кларе получил орден Почетного легиона, обе женщины сопровождали его: Сьюзи, слегка переусердствовавшая в гриме для лица, и Мадмуазель Вот в жемчужном спенсере[107], со своей осиной талией, слегка бледная, сдержанная, наслаждающаяся успехом человека, спасенного ею от отчаяния, и не ведающая, какое ей за это полагается вознаграждение. Однако, кажется, я слишком тороплюсь, рассказывая тебе все это. Кто знает, что таится в сердце женщины? Единственное, о чем можно утверждать с уверенностью: Мадмуазель Вот была и всегда будет бесподобной. Она как никто заслужила, чтобы ее любили.

Глава 44

ЧЕТЫРНАДЦАТИЛЕТНИЙ ВДОВЕЦ

Вдовец четырнадцати лет — я представлял собой жалкое зрелище, зато характер наших взаимоотношений с Господином Кларе изменился: между нами возникло трогательное взаимопонимание людей, переживших похожее горе и решивших продолжать жизнь без лишних сетований, проявляющих солидарность и нежную заботу друг о друге. Некоторое время спустя после похорон Сьюзи я вошел в его домик и не узнал внутреннего убранства, настолько там все изменилось.

— Видишь, я заново обставил свое жилище, как будто это театральная ложа.

Голос его звучал как-то особенно ясно, а сам он будто обрел вторую молодость. На стенах в темных деревянных рамах красовались афиши и программки оперных спектаклей.

— Разумеется, я не собираюсь никуда отсюда уезжать, и все же будто отправился путешествовать. Ничто больше не привязывает меня к этому месту, Я потерял жену, но в больнице в ее последние мгновения понял — она в большей степени одинока, чем я. Это навело меня на мысль об одном из позднейших рисунков Леонардо, на котором изображена девушка, явившаяся к Данте в XXVIII песне «Чистилища» и ставшая его последним ведущим перед встречей с Беатриче.

Я не слишком понимал, о чем мне толкует убитый горем человек, но ведь то, что он говорил, было не так уж и важно. Я был готов часами слушать его, лишь бы не оставаться в одиночестве.

— Надобно понять, может быть, приложив к тому совместные усилия, что произошло с каждым из нас. И есть кое-кто способный нам в том помочь. Знаю, у тебя с ним установилась некая связь. Я тоже хочу услышать его. Ведь это он к нам обращался, когда писал: «Тени необходимы для перспективы, ибо без них неверно воспринимаются непрозрачные тела», не правда ли? — Он нервно засмеялся. — Мы не только непрозрачны, но еще и непоняты. — Он долго не сводил с меня своих голубых поблекших глаз. — Леонардо избрал в качестве обрамления для себя философа, влюбленного в оригинальную красоту, демиурга вымыслов, исследователя сущего.

Я не осмеливался сказать Господину Кларе, что Леонардо, неутомимый изобретатель нового, бросил меня. Поскольку Госпожа Кларе умерла от заболевания крови, Тенор процитировал следующий пассаж да Винчи:

— «Происхождение моря противоположно происхождению крови; море поглощает все реки, которые суть производные от испарений, поднимающихся над морем; но море из крови — в основе всех вен». — Кларе ощутил прилив вдохновения. Он говорил, воздев очи к потолку, как те слепцы, чья сила убеждения кажется невероятной:

— «Все — материя, все — созидание, все преображение». — И будто узрев разъяренную морскую стихию, добавил: — «Океанские волны, набирающие силу, можно сравнить с мировым дыханием». — А закончил следующей сентенцией: — «Ничто не становится любимым без того, чтобы его познали».

— Теперь у меня времени сколько угодно, и я хочу, чтобы от меня не ускользнуло ничто из того, до чего додумался Леонардо, у которого после пятидесяти наступил самый плодотворный период. Отныне мне интересно все: как растут волосы, гривы, листья, ветки, откуда берется вода. Все, что за этим кроется и о чем это свидетельствует. Мне это будет тем проще, что и он размышлял обо всем об этом здесь же. Немалое число его рукописей, датированных 1517 годом, собранных в Атлантическом кодексе, помечено: «Во дворце Клу в Амбуазе».

Одержимый водой, да Винчи увлеченно занимался разработкой способов дренирования почвы и ирригации. Ему одинаково была близка и проблема очищения человеческих нужников, и проблема снабжения водой садов. Он мечтал о динамических часах и воплотил свою мечту в жизнь, изобретя водный будильник». «Только то, что можно увидеть, может быть понято. Только средствами живописи можно дать точную картину всех чудес природы… Художник должен очень хорошо изучить движения, которые производит тело, ибо чрезвычайно трудно ставить их в зависимость от движения души, которых бесконечно много». Я знаю, что тебя беспокоит. Ты, как и я, думаешь о ней одной и о ее загадочном конце. Твою возлюбленную похитила вода. Слушая Леонардо, ты многое поймешь. Достанет ли у тебя терпения, достанет ли смелости и прежде всего достанет ли смелости терпеть? «Вода несет с собой то жизнь, то смерть. Без нее ничто не способно существовать», — учит он.

Меня буквально заворожили эти слова, хотя вначале его речь показалась мне бредом сумасшедшего, пораженного горем в самое сердце.

Потом он заговорил ясно и понятно и тронул меня тем, что попал на больное место. Он снова превратился в эхо Леонардо:

— Вода способна окрашиваться в любые цвета, принимать все запахи и вкусы, но сама по себе никакая.

Он перевел дух и, словно обретя былой голос, продолжил:

— Вода поднимается в воздух в виде пара…

Помолчав немного, добавил:

— Вода беспрестанно меняется перед тем, как воссоединиться с океаном.

Разразилась гроза, замигала электрическая лампочка, в небесах зазвучала раскатистая увертюра. Я вглядывался в измученное лицо человека, у которого не было своих слез и который ждал, когда вместо него заплачет небо. Он встал, прижался лбом к стеклу и жестом подозвал меня.

— Научу тебя одной штуке: попробуй сосчитать секунды между вспышками молнии. Леонардо искусно проделывал это. Каждое мгновение жизни самоценно, уверен, ты, как и я, обожаешь грозу. В нашем с тобой положении безумие слушать великое потрясение, свершающееся в природе. Но оно, по крайней мере, происходит вовне, а не внутри нас. Это раскрепощает, да и все заглавные партии уже распределены заранее: воздух, огонь, земля, вода, молния. Да Винчи увлекался метеорологией, еще до изобретения телескопа часами вглядывался в небеса. Однажды увидел огромное облако над озером Маджоре, оно час неподвижно висело, прежде чем разразиться небывалой грозой.

Небо будто вторило его рассуждениям, со всех сторон раздавались раскаты грома, и я мало-помалу стал испытывать нечто вроде блаженства, которое, казалось, ничто не предвещало. Мой товарищ по несчастью обернулся — на его землистом лице сияли голубым метиловым пламенем глаза, — и промолвил:

— Поразительно, но на этом свете нет ничего бесполезного. Благодаря грозе я только что осознал мощь воды и представил себе, какова ее способность приводить в движение механизмы.

Излияния не были свойственны Господину Кларе, однако в это мгновение я ничего так не желал, как прижаться к нему. Он молча взирал на меня — понять, о чем он думает, было невозможно. Когда он заговорил снова, оказалось, он поменял тему разговора, теперь речь пошла о глазах. И вновь каждое его слово было вдохновлено Леонардо.

— Глаз — окно тела.

«Оно и верно, — задумался я, — природа наделила нас чудесной способностью видеть, нужно беречь ее и промывать глаза — оконце души — после каждого взгляда». Впервые посмел я перебить старика:

— Отец рассказал мне, сколько вы выстрадали на войне. Отчего так тяжело страдать? Отчего кажется, что страданию не будет конца? Отчего страдание сродни ремеслу, которому следует обучиться, и каков способ предохранить себя от страдания?

— У меня для тебя есть два ответа, — отвечал Кларе. — Первый принадлежит Альфреду де Виньи, второй — Леонардо. Виньи тебе известен, ведь ты родился в том же городе, что и поэт, автор «Сен-Мара», сочиненного им, когда ему не было и тридцати. Действие романа начинается неподалеку отсюда в замке Шомон, сын маршальши д’Эффиа влюбляется в юную Марию де Гонзаг, герцогиню Мантуанскую. Виньи — автор строк: «Создатель, вы сделали меня сильным и одиноким. Дайте же мне забыться земным сном». «Спасение в том, чтобы не иметь никакой надежды… спокойное отчаяние без гневного спазма и упрека, обращенного к небу — сама мудрость». Девизом его было: «…молча отстрадав, умри». Его убеждение: «Молчаньем будь велик, оставь глупцам иное»[108].

Я осмелился произнести вслух несколько строк Виньи, надменного с болезненным сознанием поэта, раздираемого чувственностью и завышенными понятиями о чести.

Откуда вы пришли, о Чистота святая,

Узревши в детстве зарождение земли

И цвет ее начал, взошедших между нами,

О роза рая — Чистота — откуда вы?[109]

Господин Кларе совершенно успокоился, к нему вернулось безмятежное состояние духа. Приняв скорее сторону да Винчи, а не Виньи, он продолжал говорить со мной, вроде бы и не отвечая напрямую на мой вопрос, однако каждое лыко ложилось в строку.

— Смотри на дневной свет и любуйся тем, как он прекрасен. Закрой глаза и понаблюдай, что произойдет — то, что ты увидел перед тем, исчезнет, а того, что ты увидишь потом, еще не существует.

Глава 45

ХОЧЕШЬ СОСТАВИТЬ НАМ КОМПАНИЮ В АГЛА?

Одна лишь Мадмуазель Вот пользовалась в Кло-Люсе привилегией проживать в собственной небольшой квартирке. Она располагалась на втором этаже и выходила окнами на лестницу, спустившись по которой можно было попасть во владения Мориса. Как раз напротив квартирки находилась наша столовая с кессонным потолком, их разделял длинный темный коридор, который вел в центральную часть замка. Нам было неведомо, отчего старая дева всегда запирается на ключ, но только вокруг нее, советовавшей нам ничему не доверять, поскольку даже женские драгоценности могут содержать яд, сгущалась тайна.

Уже было отпустив, Мадмуазель Вот вновь схватила меня за локоть, стоило мне взяться за ручку двери. Я обернулся и обомлел: это была уже другая Мадмуазель Вот. Как за такое краткое мгновение можно было так разительно перемениться, ума не приложу. Она сама, хотя и опосредованно, дала мне ответ на этот вопрос.

— Жизнь — потрясающая штука, ты не находишь? А заметил ли ты, что после смерти супруги Господин Кларе сияет? Удивительно, правда? Вчера мне показалось, что он опять превратился в любимца публики, неотразимого тенора, этакого молодца, отправляющегося на фронт с песней на устах. В его походке ощущались легкость и радость человека, знающего, что впереди его ждет счастье. Он держался прямо, но для приветствий склонялся, как прежде на сцене, с присущей ему грацией. Сказал, что ходил гулять в Шандон, деревушку на подступах к Амбуазу со стороны Тура, на том склоне, где проживает вдова Гийома Аполлинера — ее дом в конце тропинки с живописными хижинами по обе стороны. Он никогда прежде там не бывал из-за ревности Сьюзи, несмотря на дружеские чувства, которые связывали его с женой поэта, а также из-за воспоминаний о счастливой поре. Он вернулся воодушевленным, насмешил меня, рассказав о птичьем дворе, который там увидел. А еще прочел из Аполлинера:

День весенний леса проведал

И нашел, что красивы леса.

Гомон кур на дворе у соседа,

Розовеет заря в небесах,

И любовь торжествует победу[110].

Словно вернулись наши прежние прекрасные денечки.

Никогда я не видел Мадмуазель Вот такой счастливой — такими люди бывают на каникулах в Венеции, — она подмечала, что розовые фасады Кло-Люсе напоминают ей виды Сиены и Болоньи, а соседний замок Шато-Гайар с прилегающими к нему землями — белые виллы в окружении темно-зеленых дубрав, что опоясывают Флоренцию. Потом она повела меня за Пагод-де-Шантелу к своей подруге Жанне Дорлиак, также когда-то близко знавшей Аполлинера, — та проживала на обочине огромного поместья герцога де Шуазёля в домике с позолоченной оградой. История ссылки в Турень всемогущего министра Людовика XV завораживала, а его жизнь в этом Версале на Луаре стала для меня уроком: уроком милости, явленной в немилости. Именно в то время, когда я шел по аллее Пагод-де-Шантелу, беседуя с Мадмуазель Вот, я наконец-то почувствовал, что понимаю да Винчи.

Леонардо был редким учителем — не любил наказывать учеников, не подавлял их силой ума. Блеск и оригинальность мышления являлись для него не более чем внешними атрибутами. Он скрепил наше с ним сообщничество следующими словами: «Вот зеркало, чтобы прочесть, когда написанное тобой станет двойником твоего я». Его лицо в обрамлении белой, как снег, бороды, бывающей только у умудренных старцев, стало неотъемлемой принадлежностью моего детства, чем-то родным для меня. Он был величественен и красив той красотой, что не позволяет быть завистливым. Сила его таилась в очевидной мягкости. Он обладал всем, чтобы покорить ребенка, с ним все оживало, преображалось, начинало говорить. Его живописные полотна были для меня словно драгоценные и хрупкие перегородки, за которыми крылась вечность. Его манера вести беседу походила на тайный ход в уснувшем замке. Он научил меня тому, что в моем возрасте человек обладает силой, достаточной, чтобы разбить что-то, поломать, но не для того, чтобы что-то утаить. Присущими ему возвышенностью речей и головокружительной крутизной мыслей он был подобен лавине, сходящей с невидимой глазу горы. А кроме того, постановщиком невероятных действ, безупречным актером, ведущим в прекрасном танце, не знающим усталости, паломником, облекающим в ничтожество явленных миру ипостасей свою глубину. Он научил меня тому, что в моем доме одолевать ступени означает менять времена, но не время. Каждая ступень равнозначна веку с половиной. Так я и сновал между пятисотыми и тысяча пятисотыми годами. Настоящее в этом доме было подобно театральной пьесе, в которой актеры прячутся в кулисах. Он не желал оставаться в одиночестве и отстаивал привилегию быть своим среди нас. Отчего же мы боялись обитателей прошлого? Отчего испытывали страх перед жильцами, доставшимися нам в наследство от прошлых веков? Отчего они как будто отказывались от гармоничного сожительства друг с другом в одном месте, в котором каждая из дверей открывалась в свой век? Может ли одно здание вместить все человеческие страсти: желание, любовь, жажду деятельности, осмысления сущего, жертвенность? А еще да Винчи научил меня тому, что по части прочности бумага превосходит кожу. Он считал, что пергаменты, помеченные знанием и памятью, живут и тогда, когда кожа рассыпается в прах. Мне потребовались годы, чтобы понять, месяцы, чтобы осознать то, что исходило от Тосканца. В конце концов я пришел к выводу: лучшим портретистом да Винчи является он сам. Он предстал передо мной во весь рост во фразе, изреченной им и записанной на бумаге: «Внешнее совершенство — красота, внутреннее совершенство — доброта».

За мной числился грешок: мелкие кражи в истории. Я был всего лишь воришкой времени, крошки вечности составляли мой будничный рацион, волшебные сказки служили наброском моей жизни при том, что я был неспособен сделать ни одной копии набело. Немудрено, что я страшно изумился, услышав от Мадмуазель Вот:

— Хочешь составить нам компанию в Агла?

Имея дело с Мадмуазель Вот, не было нужды задавать вопросы, а порой даже и отвечать. На сей раз я избрал тактику, подходящую случаю.

— Франциск I, — повела она речь, — состоял в обществе Агла, название которого происходит от кабалистического слова, бывшего в ходу у раввинов. Учения средневековых гностиков и катаров продолжали жить благодаря труду копиистов и художников-миниатюристов, затем бумагоделов и, наконец, печатников. В эпоху Возрождения вся корпорация, имеющая отношение к созданию книги, входила в Аглу. Было такое семейство Этьенов, замечательных печатников, которые во втором поколении приобщились к литературе — Робер, сын Анри, первостатейный ум эпохи, стал эллинистом, латинистом и знатоком еврейского языка. Его латинская Библия, появившаяся в 1532 году, — подлинный шедевр полиграфии.

У Этьенов были свои принципы. Девиз отца гласил: «Больше масла, чем вина». Девизом сына стало изречение из Послания Святого Павла к римлянам: «[не возвышайся;] иначе и ты будешь отсечен»[111].

Последний трудился на совесть и даже просил Франциска I, наведывавшегося к нему, подождать, покамест он закончит вносить поправки. Но и это не все, чем удивили нас Этьены. Сын Робера был назван в честь деда. Именно второму Анри Этьену обязаны мы изданием произведений Платона, появившемся в 1578 году на греческом и латинском языках. Греческий текст сопровождался примечаниями, сделанными им самим.

А теперь, возможно, я тебя удивлю. Один из твоих товарищей по играм, Оливье де Сер, с которым ты часами возишься в глубине парка или в Посе-сюр-Сис, в замке де Белькур, вообрази себе, принадлежит к тому же роду, что и эрудит-кальвинист, о котором я тебе сейчас расскажу. Слушай же хорошенько: речь идет о неком Жане де Сере, переводчике на французский знаменитой Библии. Читая ее, ты поймешь: Библия — не книга, а целая библиотека. Мы можем быть благодарны Жану де Серу за его усилия по примирению католиков и протестантов. Поймешь ты и то, насколько нелегко желать осчастливить людей против их воли и как дорого стоят попытки их примирить. Жан де Сер был на плохом счету и у тех, и у других. Он был братом Оливье де Сера, автора «Театра сельского хозяйства», предка твоего друга. Все это так, однако не стану скрывать: перевод Жана де Сера, хоть и отличается изящным слогом, менее точен, чем перевод Марсилио Фичино, друга Леонардо да Винчи. На следующий год после появления этого перевода тот же Анри Этьен получил от Генриха III пенсион в тысячу фунтов за написание менее чем в три месяца, согласно желанию короля, текста, не утратившего актуальности и в наши дни: «О совершенстве французского языка».

Мадмуазель Вот открыла мне такую сторону личности Франциска I, которая была мне незнакома: с младых ногтей он был большим любителем рыцарских романов, которые сформировали некоторые стороны его натуры, и особенное предпочтение отдавал «Амадису Галльскому», оказавшему, как известно, немалое влияние на автора «Дон Кихота». Франциск I покровительствовал людям искусства, в частности Клеману Маро, когда на того ополчились разом и судебные инстанции, и теологи. Меня завораживал период истории, когда в соперничество друг с другом вступили два выдающихся суверена: Франциск I и Карл V. Они правили в одно время: первый с 1515 по 1547 год, второй — с 1516 по 1566 год. Иностранная политика Короля-Рыцаря также не могла оставить равнодушным меня, сына дипломата. По душе пришлось мне то, как наихристианнейший король заключил союз с папой, и то, как посмеялся он над разделением нового света, осуществленным Испанией и Португалией с помощью заключения договора в Тордесильясе в 1494 году: с убийственной иронией он назвал его «завещанием Адама».

Мир литературы может быть счастливейшим из миров. Так считала Мадмуазель Вот. Для начала она объяснила, как мне повезло — ведь я получил воспитание в доме, где проживали в свое время известные знатные дамы: от Марии Стюарт до Маргариты Наваррской, от Анны Бретонской до Луизы Савойской. Она убедила меня, что Возрождение было эпохой, поднявшей талантливых женщин на высоту: Кристина Пизанская, дочь итальянского лекаря и астролога, служившего Карлу V, стала первой женщиной-литератором; Анна Бретонская, имевшая собственный галиот на Луаре и свору из двадцати четырех собак, бывшая выдающейся читательницей, страстно погружалась в чтение тех трудов, которые ее муж привез из итальянского похода; Сюзанна Эркер руководила монетным двором Кутна Хорса под Прагой; Елизавета I стала одним из величайших английских монархов; Софья Палеолог, супруга Ивана III, знакомила Москву с итальянским Возрождением; а леди Маргарет Бофор, мать Генриха VII, основала в Кембридже два колледжа и оказывала покровительство английскому первопечатнику Уильяму Кэкстому. Маргарита Шотландская с таким почтением относилась к литературному таланту, что однажды, увидев придворного поэта, уснувшего в проеме окна, поцеловала его в уста. Эпоха Возрождения в пересказе Мадмуазель Вот не казалась мне такой уж далекой, а страсти той поры так уж отличающимися от современных. Непонимание, репрессии были уже тогда: Маро, переводивший Виргиния, осужден за лютеранство, Сорбонна выступила против Рабле. Да и в отношении любовных историй — что тогда, что сейчас, одна и та же песенка. Агриппа д’Обинье влюбляется в замке Тальси в Диану Сальвиатти, племянницу Кассандры, эгерию Ронсара. Она исполняет для молодого поэта музыкальные произведения, он посвящает ей не меньше шести тысяч стихотворений.

Мадмуазель Вот было присуще умение окрашивать добродетель в привлекательные тона, что она и продемонстрировала, поведав мне, как Оливье де Сер, агроном из Ардеш, в восемнадцать лет взялся за перо. Он приехал в Париж в год Нантского эдикта. Его брату Жану предстояло стать историографом Генриха IV. У первого было шесть детей, у Жана — семь. Когда один брат скончался, второй принял на себя все заботы о его потомстве. Услышав эту историю, я подумал: «Надо же, прямо команда регбистов». Поведала она мне и о том, как Карл VIII по приезде в Венецию был встречен юными девами, приветствовавшими его на латыни. И все же не скажу, что моя наставница так уж бесповоротно отдавала предпочтение молодости, и то сказать: Леонардо создал «Джоконду» в пятидесятипятилетнем возрасте, и до самого конца — до девяноста лет творил Микеланджело. Она преклонялась перед творческими личностями, но не была слепа и отдавала себе отчет в их недостатках. Так, она считала Микеланджело человеком не совсем в своем уме, ведь он не присутствовал на похоронах своего отца из страха соскучиться, а на фреске «Страшный суд» в образах демонов изобразил врагов.

Чего только не узнал я от своей старшей наперсницы: и что поэт Жерар де Нерваль, подверженный фетишизму, приобрел кровать Маргариты де Валуа, и что слово «Возрождение» впервые вошло в обиход в 1820 году благодаря Бальзаку, и что одаренный и неподражаемый Пико де Ла Мирандола, говоривший на двадцати языках, умер в тридцатилетнем возрасте, унеся с собой в могилу чуть не все знания своей эпохи, и какое влияние оказал Сведенборг на Бальзака, и каким образом герцог де Шуазёль поддержал миниатюриста из Амбуаза Клода де Сен-Мартена, и о трудах Сар Пеладана, и о Станисласе де Гайта. Она дала мне почитать сочинение Артюра Рембо, написанное им в четырнадцать лет — прошение Людовику XI об освобождении Франсуа Вийона из тюрьмы Шатле, написанное от лица Карла Орлеанского.

Все, что исходило от моей наставницы, падало на добрую почву: я безусловно боготворил литературные опыты прошлого.

Леонардо да Винчи, сын нотариуса, не мог быть равнодушным к груде манускриптов и томов на пожелтевшей веленевой бумаге. Он родился в Анкьяно неподалеку от местечка Винчи в окрестностях Флоренции. В ночь на 15 апреля 1452 года Катерина, молодая служанка из местечка Винчи, родила мальчика. Отец новорожденного, сер Пьеро, нотариус, собирался тогда связать себя узами брака с дочерью флорентийского собрата по ремеслу; не думая отказываться от этого намерения, он берет ребенка в свой дом, а матери назначает небольшое содержание. Вскоре она выходит замуж за крестьянина по имени Аккаттабрига, что означает «драчун»: он арендует ферму Мессира Пьеро. Дитя любви, Леонардо, растет подле отца и мачехи и долго остается единственным ребенком в семье. Хотя он левша, его не переучивают, что само по себе удивительно для тех времен, когда быть левшой считалось одним из бесовских признаков и уж точно «пороком», осуждаемым на процессах над колдунами. Не очень-то пекутся и о его образовании: он не изучает латынь и большую часть времени проводит на воле, наблюдая за пойманными зверушками. Ему исполняется двенадцать, когда умирает мачеха, и четырнадцать, когда отец снова женится.

Именно в доме своего отца — Пьеро да Винчи, человека молодого, красивого, предприимчивого и чувственного Леонардо впервые ощущает тягу к творчеству, чему и предается, благо что досуга у него предостаточно. Его мать, крестьянка, отличалась исключительной грациозностью, и в божественных улыбках, которыми он оделил персонажей своих полотен, есть доля и ее улыбки. Катерина не выпускает его из веду: пока он живет в деревне, она всегда на расстоянии арбалетного выстрела, но вот позже, когда он поступает в мастерскую Верроккьо во Флоренции, могла ли она часто навещать его, была ли свидетельницей первых успехов на избранном поприще?

Здесь мы входим в область тайны. Виделся ли Леонардо с матерью, когда вырос? Была ли она с ним в Милане, когда он трудился во славу герцога? Как бы то ни было, он уважительно называет скромную крестьянку по имени, а в 1495 году устраивает ей пышные похороны, свидетельствующие о сыновней любви.

А что думал Леонардо о своем отце? Никаких свидетельств на этот счет нет. Отец его отличался легендарной жизнеспособностью: был женат четыре раза и имел одиннадцать детей. В своих сочинениях Леонардо предельно сдержан — никаких следов чувств, упоминаний о пристрастиях, состоянии своего здоровья, мнений по поводу близких или событий того времени. Даже получив весть о смерти отца, он оставляет лишь пометки о самом факте, не более того. Сделаны они почерком слева направо, что производит неизгладимое впечатление.

Глава 46

ДА ВИНЧИ ИСЧЕЗ

Мадмуазель Вот очень хотелось мне помочь, но ее алхимико-герметические доводы скорее заводили меня в тупик. Когда я признался ей, что смерть любимой повергла меня в глубокую печаль, она, считая, что это утешит меня, заявила:

— Не одному тебе приходится страдать. Вспомни, какую ночь довелось пережить Стендалю за несколько часов до того, как он принялся за «Красное и черное».

Несколькими днями позже я вернулся в комнату Леонардо, чтобы под его сенью спокойно обдумать некоторые высказывания, словно нарочно слетевшие с его уст, чтобы объяснить поразительный факт гибели Арабеллы и на первый взгляд противоречащие друг другу. Вслед за изреченным «До причин доискиваешься опытным путем» (я ломал голову, как это поможет мне понять случившееся на шлюзе) шло: «Природа полна бесконечных доводов, которые никогда не будут даны нам в нашем опыте», повергнувшее меня в недоумение. Несколько ночей спустя, перелистывая его записи, заглядывая в его дневники, я вдруг осознал, отчего смерть Арабеллы причиняла мне бесконечную боль, словно при пытке. С одной стороны, я был убежден, что она все еще тут, неподалеку, в парке Кло-Люсе, и по-прежнему живет по ту сторону высокой стены, что ее душа отзывается на призыв моей души. Но с другой, исчезло острое ощущение ее присутствия. От этого, видимо, мне и делалось так нестерпимо больно. Внимание мое задержалось на следующей фразе: «Душа желает составлять одно целое с телом, без чего, то есть без органических инструментов, доступных телу, она не способна ни реагировать, ни чувствовать», и я подумал, что, возможно, Арабелла пытается что-то сказать мне именно в этот миг. Я опрометью бросился из комнаты Леонардо, перепрыгивая через ступеньки, сбежал по лестнице, промчался мимо часовни со звездным сводом, вихрем пронесся по величественным гостиным XVIII века, мастерским художника, проник в зал с испанскими алебардами, одолел белые холодные ступени, ведущие в зал с макетами изобретений Леонардо и наконец оттуда выскочил в розарий. Не переводя дыхания, спустился по усыпанной гравием дорожке, ведущей к дому Господина Кларе, повернул налево, углубился в заросли крапивы и шиповника и, продравшись сквозь них, оказался у заветной стены. Ржавая лестница все еще была там. Я вскарабкался по ней и оказался там, где Арабелла явилась мне. Сначала я пробыл здесь четверть часа, затем еще полчаса, час, три часа, целую вторую половину дня, но так и не увидев ее ни наяву, ни в мечтах, которым предавался с закрытыми глазами. Означало ли это, что следовало покончить игру со всем, что не поддавалось объяснению? Шли шестидесятые годы XX века, вполне конкретная эпоха, в которой не было места средневековым чувствам.

Гений понял это и предпочел молчать, чтобы свершилось предначертанное. Ведь в конце концов он был непознаваемым загадочным мудрецом, отличающимся от мудрецов любых иных времен, пожелавшим оставить многие важные истины без пояснений. Я был бы в этом, пожалуй, окончательно убежден, если бы одна его фраза, только одна, не пробудила во мне нового вопроса, подобно масляной лампе, зажженной в кромешной тьме: «Счастливы те, кто прислушается к словам мертвых».

И все же Леонардо исчез. Я вложил в него все свои надежды, он почти заменил мне мою семью, меня самого. Куда же он подевался с тех пор, как я утратил Арабеллу? Неужто скрылся, чтобы не видеть моего отчаяния? Разочаровавшись в меценатах, князьях, папе, не обучился ли он искусству исчезать, выгодному для него, человека, обладающего силой, уникальными знаниями, остающемуся при этом легко ранимой творческой личностью, осознающей, что ходить по земле небезопасно?

Разумеется, у меня и в мыслях не было задаваться вопросом, был ли Тосканец, изобретший шлюзы, так или иначе виноват в смерти Моей суженой. Но то, что его нигде не было и не представлялось возможным войти с ним в контакт с помощью зеркала, настраивало меня весьма враждебно по отношению к нему. И кроме того, любовь, которую вкладываешь в другое существо, которое о том не догадывается, укореняется и начинает значить гораздо больше, чем ты думаешь. Все это время я избегал взгляда отца, внимательно изучающего меня из-за круглых очков, как и молчаливого присутствия моей матери. Я был не с ними не только душевно, но и физически: вечный пансионер, я колесил по Франции: Бренн, Турнон-Сен-Мартен, лагеря скаутов. Одиночество было лучшим из мест, где мне удавалось изредка побывать, оно было и раем и адом одновременно, но больше я был окружен своими сверстниками, в кровь раздирал коленки, забивал себе голову всякой героической чепухой. И все это время молился только на него, на Леонардо — этого бога-отца, знающего все о своем непутевом сыне, этого всепонимающего мудреца, со снисходительной улыбкой взирающего на глупости своего обожателя. Вот только поговорить с ним о моей суженой не получалось. А мне так этого не хватало, так нужно было его мнение: реальное ли она существо? Смог бы я любить ее? Ну и так далее. Говорят, никто не мог сравниться с Леонардо в умении общаться с женщинами; Маргарита де Валуа, сестра Короля-Рыцаря, была покорена и очарована беседой с ним. Могла ли моя любимая напомнить ему Беатриче д’Эсте, умершую в двадцатидвухлетнем возрасте?

Его не было. Он владел искусством избегать. Что ему до смерти Арабеллы?

Когда мои споры с братьями, Шарлем и Эльзеаром, становились слишком уж яростными, я подходил ночью к зеркалу в комнате Леонардо, ожидая его успокаивающего слова. Ведь и у него были братья, пусть и сводные, и не все у них ладилось во взаимоотношениях, значит, он мог понять меня и помочь пережить тяжелую минуту.

Мне бы следовало попробовать встать на его место. Он был в возрасте призраков, которых наконец, после многих веков, оставляют в покое. Но обладал привилегией — остаться в Амбуазе, в месте, которое он любил, которое услаждало его взгляд, которое он углем изобразил на бумаге. И вдруг на тебе — какой-то мальчишка, с которым у него ничего общего, кроме дома из розового кирпича, тревожит его.

Как знать, возможно, любивший вопрошать природу, он не переносил, чтобы ему самому задавали слишком много вопросов. Да и разве не дал он в своем творчестве множество ответов? Самому себе он ставил в упрек трату времени: «Я разбазарил свои часы».

И все же мне его недоставало. И я нашел решение: неотрывно смотреть на его автопортрет, сделанный сангиной. Черты его лица чуть заметно двигались, брови хмурились. И вдруг с его уст сорвались слова, произнесенные таким тоном, которым говорят с неизлечимо больными:

— Знаешь, что касается Кларе, потеря голоса — это не навсегда. Скажи ему, что я в свое время интересовался фонологией и посвятил голосу трактат, который проиллюстрировал многочисленными рисунками, показывающими мускулатуру вокального аппарата. Передай ему: голос вернется.

После этих слов леонардовы черты исчезли. Мне стало легче. Наступала ночь, комната погружалась в сумерки, в коридорах послышалось загадочное шушуканье. Ветер шевелил верхушки деревьев, обступивших старый замок, в тумане едва пробивался колокольный звон церкви Сен-Дени, ему вторили монастырские колокола. Меня залило благодетельными волнами исполнившейся надежды на доброту гения. Он обучал меня состраданию.

Глава 47

ТЕНЬ ШЕКСПИРА

Ночью я лежал в постели Леонардо, и моего лба коснулась тень Шекспира. Было ли это как-то связано с моим бесконечным мучением по поводу Арабеллы? В любом случае слова Ромео, обращенные к Джульетте, присутствовали в моем сне как символ всепобеждающей любви:

Ромео

Мой друг, клянусь сияющей луной,

Посеребрившей кончики деревьев…

Джульетта

О, не клянись луною, в месяц раз

Меняющейся, — это путь к изменам.

Ромео

Так чем мне клясться?

Джульетта

Не клянись ничем

Или клянись собой, как высшим благом,

Которого достаточно для клятв.[112]

Детство, проведенное в Англии, позволило мне очень рано открыть для себя Шекспира. В душу запала дата 23 апреля 1616 года: выходец из многодетной семьи (их было восемь братьев и сестер), в двенадцать лет по непонятным причинам оставивший учебу, в восемнадцать женившийся на женщине на восемь лет старше его, он скончался в этот день. Подобно золотому мечу, пронзившему серую тучу, моих ушей коснулись его слова: «Мы из того же вещества, что и наши мечты, а наше краткое бытие окружено сном». Было удивительно, что Англичанин и Тосканец пользовались одними и теми же словами и фразами, думали об одном и том же, а потом и умерли в один и тот же день, правда, с разницей в девяносто семь лет. «Как до краев заполненный день дает возможность насладиться сном, так и хорошо прожитая жизнь дает возможность насладиться смертью», — говорил Леонардо. 23 апреля 1519 года он составил завещание и вручил себя Жизнедавцу. Моя мысль разрывалась между этими двумя творцами, в плену бессознательного я видел их обоих в облаках, внимающих пению птиц, в окружении неведомых озер и невиданных рек. Леонардо в младенчестве был разбужен коршуном, кружащим над ним[113], а Шекспир-ребенок заметил: «В полете воробья таится Провидение».

В эту ночь сопоставление двух гигантов открывало мне широкие перспективы, было о чем подумать. У обоих, к примеру, были пробелы в биографии. Леонардо непонятно где провел год своей жизни — то ли путешествуя по Средиземноморью, то ли сбежав на Восток. Еще в большей степени загадочна жизнь Шекспира: за периодом, когда он трудился у печатника из Руана, Тома Вотрелье, а до того сторожил лошадей зажиточных горожан перед театром Джеймс Бербедж, следует семилетняя пропасть. Читаем в дневниках Леонардо: «Живопись — поэзия, которую видишь, а не чувствуешь, а поэзия — живопись, которую чувствуешь, но не видишь». Князь парадоксов Шекспир тоже потрясал нас своими высказываниями: «Можно быть поэтом и не писать стихи, можно писать стихи и не быть поэтом». Оба говорили на языке, который легче воспринимается в детстве. Отчего так? Отчего их мрачные сказки для взрослых понятны детям? В Леонардо не было ничего от преподавателя, но все от дедушки, всегда имеющего в запасе что-нибудь интересное для внучат. Таким был и Шекспир. В «Как вам это нравится» он дает описание «заспанного лица школьника, против воли идущего в школу». Я нуждался в них обоих с их мудростью и тайнами, поскольку боялся остаться один. Однако вечная улыбка да Винчи была обещанием некой незыблемости, тогда как Шекспир с его воображением, нареченным им Ариелем, приводил в движение вся и всех, вплоть до неживой материи.

Шекспир был со мной с самых малых лет. Мой первый наставник, старый писатель-неудачник, окрещенный в приюте Брайтона товарищами по несчастью Большим Вили, в прошлом был знаком с мисс Делией Бэкон, американской праправнучкой Фрэнсиса Бэкона, современника Шекспира. Она считала, что последний — всего лишь псевдоним, под которым скрывался ее предок. Мисс Делия окончила свои дни в приюте для умалишенных, но ее навязчивая идея прижилась и… наделала бед.

Мои мысли устремились в Арденнский лес, в графство Варвик, в сердце Англии, где в елизаветинскую эпоху в своем замке Кенилворт проживал Лейчестер, фаворит королевы. Там, в стране Шекспира, в Стратфорде-на-Эйвон берега рек были обсажены ивами и тополями, в садах произрастал тимьян, розмарин и лаванда, газоны были мягки. Одно происшествие наложило отпечаток на будущего автора трагедий до такой степени, что он прославил имя жертвы этой случайной истории — Шарлоты Гамлет, найденной в водах Эйвона. Причиной ее самоубийства было отчаяние неразделенной любви. Ей было отказано в похоронах по религиозному обряду. Однако родители настаивали на несчастном случае: якобы она упала в воду, потянувшись за кувшинками. Эта история побуждала меня задуматься: какая связь между мрачным происшествием и рождением Офелии, героини «Гамлета»? Мог ли я не сопоставить эту британскую притчу с историей об утопленнице, рассказанной мне Господином Кларе? Да мне и самому было теперь о чем рассказать!

ГЛАВА 48

СМЕРТЬ ЛЕОНАРДО

Что осталось от Леонардо, отдавшего душу Всевышнему 2 мая 1519 года в Клу? Последний владелец королевского замка в Амбуазе Граф Парижский доподлинно знал, где именно покоятся останки художника — под бюстом, установленным в утопающей в зелени крипте церкви Святого Флорантена, а череп погребен отдельно — под плитой часовни Святого Юбера. Однако история учит тому, что мертвые тоже могут тайно перемещаться. Во время Религиозных войн крипту разграбили, захоронения осквернили, а свинцовые гробы вроде бы даже отправили на переплавку для изготовления пушек. Но это не все — в начале своего правления, в 1808 году, Император подписал указ о разрушении крепости, вместе с которой исчезла и церковь.

После этого судьба смилостивилась над останками гения. Один историк рассказывает: «Дети играли с останками. Черепа и берцовые кости превратились в инструмент игры в шары». Мысль о том, что post mortem[114] он послужит детям в их играх, наверняка понравилась бы Леонардо! В конце XIX века раскопки позволили установить точное место его захоронения, и под августовским солнцем рабочие откопали скелет, предположительно Леонардо да Винчи, и залитое свинцом сердце весом в 1,850 кг, а также череп семидесятилетнего мужчины, «совершенный, гармоничный, свидетельствующий о незаурядности его бывшего владельца», как отметил Арсен Уссэе, главный инспектор Академии изящных искусств. Историк сравнил этот череп с портретом, сделанным сангиной в Турине. В земле были обнаружены и доказательства того, что это действительно его захоронение: в пожелтевших от пребывания под землей волосах запуталось серебряное экю с изображением Франциска I, а на расколотой надгробной плите были выгравированы слова «Léo Vint» и готическими буквами «EO DVS VIN» — Léonardus Vincius.

После того как останки были атрибутированы, их лет десять хранили в башне Ермо замка в Амбуазе, отошедшего к тому времени к государству. Дух Леонардо не закончил свои странствия: череп был доставлен Наполеону III, который подумывал о том, чтобы вернуть его Италии. Но в конце концов останки упокоились-таки в земле под часовней королевского замка в Амбуазе. Однако с Леонардо никогда нельзя ничего сказать наверняка, хотя он и оставил нам множество всяческих посланий, правда, по большей части вопросительных, однако попадаются и утвердительные, например, такое: «Когда я только еще учился жить, я уже учился умирать». Он не из тех, кто боялся смерти, он всегда воспринимал ее как гармоничное завершение наполненного до краев существования, кроме того, был убежден: ни одно существо не уходит в небытие. За восемнадцать месяцев до смерти он еще организовывал придворные праздники. Пейзажи Турени, озаренные чуть приглушенным легкой дымкой светом, дали стареющему художнику возможность наслаждаться жизнью. Он никогда не жаловался и все еще надеялся: «Умри и останься в тех своих творениях, что переживут тебя».

Вазари в 1550 году рассказал о смерти Мастера: «И вот, узрев себя близким к смерти, принялся он прилежно изучать установления католичества и нашей благой и святой христианской веры и затем с обильными слезами исповедался и покаялся и, хоть не в силах был стоять на ногах, все же поддерживаемый под руки друзьями и челядью, пожелал принять Святое Причастие вне постели. В это время прибыл король, который имел обыкновение часто и милостиво его навещать, и из почтения к королю, он, выпрямившись, сел на постели и стал рассказывать о своей болезни и о ее течении и при этом высказал, что он много согрешил против Бога и людей тем, что работал в искусстве не так, как подобало. Тут приключился с ним припадок, провозвестник смерти. Тогда король, поднявшись, взял его голову в свои руки, чтобы помочь ему и выказать свое благоволение, и облегчить ему страдания: и его божественнейшая душа, сознавая, что большей чести удостоиться она не может, отлетела в объятиях помянутого короля — на семьдесят пятом году его жизни»[115].

Кое-кто оспаривает подлинность рассказа Вазари. Их можно понять, ведь рассказ основан на свидетельствах, передававшихся из уст в уста, а самому Вазари в момент кончины Леонардо было восемь лет. Кроме того, сомневающиеся приводят главный довод: в этот момент Франциск I находился в Сен-Жермен-ан-Лэ, где праздновалось крещение его второго сына — Генриха, герцога Орлеанского. И наконец, чуть более трех веков спустя, этот факт получил документальное подтверждение: один ученый муж, Жан де Лаборд, обнаружил королевский указ, изданный и зарегистрированный в Сен-Жермен-ан-Лэ 3 мая 1519 года. Учитывая время, которое у короля заняла дорога, он никак не мог быть в Амбуазе 2 мая подле своего протеже в ту минуту, когда тот прощался с жизнью, поскольку 3 мая подписывал указ в Сен-Жермен. На что другой не менее ученый муж, Эмме Шамполион, несколькими годами позже возразил: под государственным актом от 3 мая имеется лишь подпись канцлера, сделанная «по поручению Короля», а не росчерк Франциска I. Дискуссия продолжается и по сию пору. Кто-то считает, что монарх мог подписать документ заранее. Другие верят в способность Короля-Рыцаря проскакать немалое расстояние, чтобы успеть к одру умирающего друга. Моя мать подсчитала, что, меняя лошадей каждые семь лье, король мог, не останавливаясь ни днем ни ночью, поспеть в Амбуаз, до того как гений испустит последний вздох. По части подвигов, свершенных верхом, с королем мало кто мог сравниться, да и опыт подобного рода у него уже был: однажды он охотился в Шантийи, когда ему донесли, что его мать Луиза Савойская при смерти в Фонтебло. Он тут же вскочил в седло, до смерти загнал двух лошадей и in extremis[116] явился к постели умирающей.

Жан-Огюст-Доминик Энгр создал, по заказу графа де Блака, полотно, ставшее знаменитым: «Франциск I, меценат, присутствует при последних минутах жизни Леонардо да Винчи». На нем изображен король, поддерживающий тело Леонардо. Дабы должным образом представить суверена, Энгр воспользовался «Портретом Франциска I в профиль» Тициана. Полотно Энгра 1880 года стало знаменитым. А чуть ранее, в 1870 году, художник Джузеппе Кадес создал свое видение смерти Леонардо в окружении других прославленных мастеров: Челлини, Андреа дель Сарто, Россо Фьорентино. Третье полотно на ту же тему создано Менажо, им можно полюбоваться в музее мэрии в Амбуазе, четвертое принадлежит кисти Жигу, того самого, что вслед за Оноре де Бальзаком пользовался расположением графини Ганской.

Часто прикладывался я в Кло-Люсе ухом к земле: а вдруг я смогу услышать далекое эхо бешеной скачки лошади, до смерти загоняемой королем? Как пролег его путь? Промчался ли он мимо восьмиугольной башни из кирпича и камня? Только стук копыт мог бы ответить на эти вопросы. К сожалению, я ничего не услышал. Зато у меня случилось незабываемое видение, ясное, будто наяву: толпа нищих бредет с факелами за гробом Тосканца при свете дня в первых рядах траурной процессии. Лохмотья вместо одежды, истощенные лица, волосы как мочало. Такова была воля Леонардо: он пожелал, чтобы в последний путь его проводили сливки бедноты.

Чье-либо отсутствие сродни расползающейся ткани, сотканной из обрывков материи, возвращающихся к вам разрозненными и неповторимыми. Мне недоставало Тосканца, его бесконечного изящества во всем, без которого он так же немыслим, как архангел без крыльев. Более всего недоставало мне мгновений его прошлой жизни, представавших в идеализированном виде. Я прозревал их, стоило ему как-то проявиться, а звук его голоса был лучшим из проводников в то время. Когда кого-то больше нет, остаются воспоминания, они, словно изваяния, выточенные Временем и слегка подправленные настоящим.

Казалось, что современники Леонардо все как один признали, что в его лице природа явила миру чудо, некий человеческий идеал, способный понять сущее, проникнуть в его тайны, а затем преобразовать, заново выдумать и довести благодаря искусству до эстетического и человеческого совершенства. И если он исчез, так для того лишь, чтобы вернуться полным силы во всеоружии всей своей одаренности и физического совершенства. Ведь это о его красоте говорили, будто «она выше всяких похвал», его изящество называли бесконечным, а сердце — исполненным королевского великодушия. Затянувшееся отсутствие обнажало его подлинные добродетели, приоткрывало завесу над высшей гармонией, присущей ему. Он был где-то далеко, но неожиданно представал перед глазами:

«Блистательностью своей наружности, являвшей высшую красоту, он возвращал ясность каждой опечаленной душе, а словами своими он мог заставить любое упрямство сказать «да» или «нет». Своей силой он смирял любую неистовую ярость, и правой рукой гнул он стенное железное кольцо или подкову, как свинец. С равной доброжелательностью принимал он и выказывал внимание любому другу, будь тот богат или беден, лишь бы обладал он дарованием и доблестью. Он украшал и возвышал каждым своим действием любое смиренное и убогое жилище»[117].

Человек, проживавший в нашем доме задолго до нас, не превратился в прах. Его последняя мысль была лаконичным шедевром — блистательное «Я продолжу» он бросил далеко за пределы своего земного бытия, веруя в миссию художника. Поставить созидательную способность человека выше было уже невозможно. «Дух художника преображается по подобию божественного духа». Задолго до того, как он угас в Амбуазе, им были произнесены главные слова:

«Как до краев заполненный день дает возможность насладиться сном, так и хорошо прожитая жизнь дает возможность насладиться смертью. Жизнь, которой хорошо распорядились, всегда довольно долгая».

Глава 49

ОБРЕТЕННЫЙ КОДЕКС

Как-то раз с мыслью, что его нет в этом мире, что он более не вернется, но что вместе с тем он никуда и не уходил, я решительно направился в его спальню, туда, где он скончался, и впервые закрыл за собой дверь на ключ, поскольку знал: зеркала — это двери, через которые приходят и уходят умершие. Я почувствовал себя наконец свободным и безбоязненно дожидался, когда Тосканец соизволит подать мне знак. После смерти на его рабочем столе остался восхитительный беспорядок: открытые книги, наброски, инструменты разного рода. Уверовавшись во всесилии света, он отправился к тому, кого именовал: «Распорядителем стольких чудес».

…Сверкая подобно клинку, посеребренный вечерний луч проник в спальню и пронзил ее насквозь. Я сделал то, на что не осмеливался раньше: зажег по обе стороны камина два факела. Тьма расползлась по углам, и все предметы обстановки как-то особенно рельефно предстали в неровном пламени факелов. Я принялся не спеша обследовать все, что меня окружало: ларец для драгоценностей, диптих с эмалевым изображением распятия, оловянный кувшинчик, немецкий керамический кувшин из Вестервальда, фигурка Христа XVI века, инкрустированная слоновой костью и перламутром. Мне было просто необходимо поговорить с ним. Я забрался на его постель и разлегся на ярко-красном бархате. Это был условный сигнал. Он редко заставлял ждать себя, но никогда не заговаривал первый. Надлежало заявить о себе, произнеся первый вопрос:

— Мог бы я явиться сюда завтра, чтобы понять, где спрятано сокровище, которое я ищу — источник знания? Мне было сказано, что будто бы вы оставили здесь, в Кло-Люсе, записную книжку, куда в последние три года вашей жизни заносили свои суждения — Кодекс Клу.

Леонардо не стал тянуть с ответом:

— Только оставшись наедине с самим собой, ты целиком будешь принадлежать себе.

— Каков, на ваш взгляд, лучший способ достичь высшей степени совершенства?

— Шедевр — это учебник, по которому учишься умирать.

Отныне я был уверен: то, что я искал, где-то близко. Арабелла указала мне путь, сказав: «Если это твоя мечта, иди за ней туда, где ты мечтаешь». Нечего было и гадать: лучше всего мне мечталось именно в спальне Леонардо. Имелось много шансов, что утраченный Кодекс спрятан вот в этом итальянском поставце, инкрустированном слоновой костью и черным деревом, что стоял возле постели, он всегда завораживал меня темной мозаичной маркетри, напоминающей звездчатый небесный свод. Мне было известно, что открывается он с помощью тайного механизма. Я тщетно пытался сделать это, используя скважину накладки со скобкой. Так ничего и не добившись, стал один за другим исследовать все элементы декора и даже изящные крученые колонны, снабженные ящичками. Я занимался этим в течение нескольких часов, про себя думая, что другие, возможно, посвятили этому всю жизнь. Ничего не выходило, руки от напряжения стали дрожать. Тогда я решил пойти на крайние меры — наконец мне представился случай применить инструменты, подаренные отцом вместе с верстачком в день рождения. Я спустился за ними, а когда ввернулся в спальню, то растянулся на полу под поставцом. Главный сейф, украшенный лепным панно, не поддавался. Я был полон решимости пойти на все, чтобы добраться до сентенций Леонардо, о которых знал следующее: они составляли главную суть Кодекса Кло-Люсе. И когда я принялся пилить доску, служившую поставцу дном, меня охватил нервный смех. Я вспомнил идиотскую скороговорку, над которой мы смеялись на переменках в школе: «Леонардо распилил леопарда».

Работа захватила меня, древесная пыль сыпалась мне прямо на лицо, и от этого сухого дождичка было щекотно. Мог ли в самом деле один из самых восхитительных деревянных сейфов скрывать шесть тысяч страниц с рисунками и заметками? С мыслью, что никому не доводилось прочесть сей труд, утерянный века назад, пришло и осознание того, что раз писателю удалось создать нечто значительное, ему, должно быть, неважно, удалась ли жизнь. А еще я понял: худшим было бы остановиться на пороге истины, так и не добравшись до нее, или окончить свои дни на подступах к знаниям.

Я перепилил дно поставца, и Кодекс этакой инертной массой свалился мне прямо на лицо. Удар был довольно сильный.

Леонардо закончил составлять завещание в своей спальне. Было это 23 апреля 1519 года. Книги, записи и рисунки он оставлял Франческо да Мальци. Перед лицом «несомненной смерти и сомнительных отсрочек» он вручил свою душу Всевышнему.

Именно здесь, в этом месте, куда я был отправлен отцом проводить ночи, я одним воскресным днем и обнаружил Кодекс Клу. Что мне было делать с этой баснословной находкой? Леонардо оставил нам в назидание следующие слова «Всякое знание проистекает из ощущений». Для него изобретать означало воспроизводить, осмысление он почитал занятием высшего порядка, а воплощение идеи — занятием второстепенным.

Сделав феноменальное открытие, я положил инструменты на место и подмел древесную пыль, чтобы никто никогда не догадался о том, что здесь произошло. После этого мной безраздельно завладело желание уединиться в комнате с яблоками. Отныне дни напролет я проводил там, перечитывая и заучивая наизусть параграфы трактата об искусстве жить, как его понимал Леонардо.

О человеческом теле

Ежели внешняя оболочка человека представляется тебе великолепной, прими во внимание, что она — ничто по сравнению с душой, которая сформировала ее. По правде говоря, каким бы ни был человек, в нем всегда есть нечто божественное. Наше тело ниже неба, а небо ниже духа.

О божественной неумолимости

Они желают объять Божественный Разум, в котором заключено мироздание, взвесить его и поделить до бесконечно малых величин, как будто для того, чтобы его препарировать!

О метафизическом сомнении

Мне кажется, напрасны и полны ошибок науки, не рождающиеся из опыта — матери всякой убежденности, и не ведущие к экспериментальному познанию, то есть такие, которые ни по своему происхождению (началам), ни своей сутью (методом), ни своими результатами (проверкой) не испытаны ни одним из пяти чувств. Если мы сомневаемся в том, что проходит через наши ощущения, насколько больше должны мы сомневаться в том, что противится этим ощущениям, например, в сущности Бога, души и других подобных вопросах, которые всегда составляют предмет спора и подлежат оспариванию.

Об образе и свете

Пусть все фигуры, все цвета, все роды частей мироздания сведутся к одной точке — каким чудом будет эта точка!

Воздух наполнен пирамидами со сверкающими гранями, которые исходят из всех точек светящихся тел.

Да соблаговолит Господь, свет всех вещей, просветить меня, дабы я достойно трактовал свет.

Об истине

Истина исполнена такого превосходства, что, осеняя самое малое, она его делает благородным.

Природа ощущений — земная, разум, созерцающий их, пребывает вне их.

Нужно созерцать, нужно размышлять: кто мало размышляет, много ошибается.

О научном сомнении

Избегай предписаний умозрительных ученых, чьи доводы не подтверждены опытом.

Избегай такого изучения, в котором сам предмет изучения умирает вместе с изучающим его.

О математике

Пусть не читает меня тот, кто не является математиком, ибо я всегда являюсь им, приступая к делу.

О началах жизни

Творец не создает ничего поверхностного либо несовершенного.

Никакому труду меня не довести до усталости.

Я не устаю быть полезным.

Умеренность — узда для пороков.

Горностай предпочитает смерть осквернению.

Чистое ли золото — познается опытным путем.

Какова форма, таков и слепок…

Ищи совета у того, кто хорошо собой распоряжается.

Помни о конце, в первую очередь предусматривай конец.

Плох тот ученик, что не превосходит своего учителя.

Прекрасное смертное преходяще и недолговечно.

Препятствия не могут меня согнуть.

Всякое препятствие уступает усилию, сверяющему свой бег по звезде, которая остается неизменна.

Кто желает обогатиться за один день, год спустя останется ни с чем.

О любви

Тот, кто любит, получает от любимого существа то, что в него вкладывает.

Они единятся и составляют одно целое.

О бедности

Не презирай меня так! Я не беден. Беден скорее тот, кто многого желает.

О полезных советах

Спрашивай совета у того, кто сам себя направляет.

Ни один совет не приходится к месту так, как тот, что дается на гибнущем корабле.

О дружбе

Приобретай друга втайне, а хвали его во всеуслышание.

О врагах

Угрозы — единственное оружие угрожающего. Когда хотят навредить и могут это сделать, не угрожают.

О труде

Ты, о Господи, продаешь все блага людям по цене усилия. Но жизнь слишком коротка для подобного торга.

До краев наполненная жизнь длится долго, а значит, не останется бесплодной.

О сонливец! Что означает сон? Он похож на смерть. Отчего тебе не создать произведения, которое после смерти придаст тебе цветущий вид при том, что при жизни ты напоминал мертвеца?

Об осторожности

Не предвидеть — уже быть слабым.

О привычке

Разбитую вазу — речь идет о глиняной вазе — можно склеить, если она из сырой глины, но не из обожженной.

О добре и зле

Есть зло, от которого мне не делается хуже; есть добро, от которого мне не делается лучше.

Зло — наш недруг; но разве не было бы хуже, если бы оно было нашим другом?

О подлинном смысле жизни

Честолюбцам, которые не довольствуются преимуществами, предоставляемыми жизнью и красотой мира, в качестве наказания положено не понимать жизнь и оставаться нечувствительными к пользе и красоте мироздания.

Всякое наше знание имеет свое начало в ощущениях.

Душа желает остаться неотделимой от тела, оттого, что без органических инструментов, доступных телу, душа не может ни действовать, ни чувствовать.


Проведя неделю взаперти в комнате с яблоками, я проникся духовным богатством сентенций и заучил их наизусть.

Был канун Рождества. Морис приготовил монументальное фламбе в высоком камине караулки. Вечером, когда праздничные хлопоты вокруг ясель и елки собрали воедино всю мою семью, я отказался разделить всеобщую радость. Дело в том, что я принял твердое решение: остаться единственным посвященным в мудрость того, кто жил в этом доме до меня и целиком завладел мною, и для этого, дождавшись, когда пламя в камине несколько поутихнет, бросил Кодекс в огонь.

Наутро, в час раздачи подарков, когда домашние устремились каждый к своей туфельке, ища доказательств любви ближних, я оставался безучастным ко всему и рассеянно поглядывал на родителей. Все мое внимание было приковано к аккуратной горке пепла, из-под которой выбивались умирающие язычки пламени.

Избежал участи быть уничтоженным пламенем только один обрывок, и я прочел на нем последнее адресованное мне послание да Винчи: «Пиши о том, что есть душа!»

Глава 50

ОДНА ВЕНЕЦИАНСКАЯ МЕЧТА

Умер мой отец. Погребение состоялось в церкви Сен-Дени в Амбуазе. По окончании мессы мы, семеро его сыновей, подняли и понесли гроб. Тетя Женевьева, когда-то голубоглазая девушка, так и не дождавшаяся своего жениха-шведа, была в самое сердце поражена этой лубочной картинкой из рыцарских времен. Она мне так и заявила:

— Братство, рыцарство — все это напоминает мне историю короля Жана Доброго — бросившись в гущу сечи в битве при Пуатье с двумя своими сыновьями, он был охраняем ими, предупреждающими его об ударах и хитростях противника: «Отец, держись правее! Отец, левее!»

Эта картинка была моей мечтой. Как бы хотел я сражаться бок о бок с отцом, доказать ему, что и я могу быть храбрым. Моя мечта… Помнится, я занес в свой зеленый блокнот один исторический эпизод: князь де Линь[118], обращаясь к сыну в то время, когда они направлялись верхом к месту битвы, сказал: «Было бы неплохо, если бы мы оба были ранены». Увы, жизнь не предоставила мне такой возможности, и тем не менее я грезил о том, чтобы разделить с отцом не только жизнь, но и опасность, защитить его от ударов, предупредить, взять их на себя. А кроме того, грезил быть таким, каким он видел нас в своих думах о будущем: человеком благонадежным. Сказать ему, что он не ошибся, ставя на нас. Однако когда его не стало, я все одно не был готов говорить с ним. Мне потребовалось для этого двадцать лет. И было у меня два видения.

Выпускник национальной школы управления, отец сразу после войны поступил на службу в Министерство финансов, тогда расположенное на улице Риволи. Вечерами он поздно возвращался домой после заседаний кабинета министров. Он серьезно подходил и к своей работе, и к своей жизни, с уважением относился к государству, старался, как говорится, сгодиться, быть полезным. Он не мог не видеть битву честолюбий на самом верху, но его кредо было: порядочность превыше всего, а счастье — в служении. Воспоминания о годах службы в министерстве — не самые радужные, да и здание с потемневшим фасадом к тому не располагало, ведь то был Лувр — величественный и внушающий трепет. Я лишь раз навестил его в кабинете. Помню отрешенную секретаршу, холодных в общении коллег и отца — сдержанного, чужого. Увидеть его вне дома в официальном месте было сродни тому, чтобы застать в некой школе для взрослых.

Правда, он всегда казался мне несколько отчужденным, возможно, оттого, что я мечтал сблизиться с ним. Одно из моих видений состояло в том, что я видел себя сидящим с отцом на тротуаре под аркадами улицы Риволи напротив Министерства финансов. Будто бы нам предстояла какая-то работа, и все необходимое для ее выполнения было у нас с собой: черная деревянная коробка с ящичками, набитыми разновеликими щетками, тряпками, коробками с гуталином, а также специальная подножка, предназначенная для чистки обуви прохожих. Они платили нам монеткой, которую бросали на стоявшее тут же блюдце. В мою обязанность входило намазывать обувь гуталином — черным, рыжим или светло-желтым, и я старательно делал это, не поднимая глаз, предварительно очистив обувь очередного клиента от пыли. Самую важную часть работы — натереть обувь до блеска — выполнял отец. Дела шли неплохо. Мы без устали до блеска натирали одни туфли за другими. Когда мне случалось видеть это, меня заливало ощущение того, как просто быть счастливым, так что и желать-то больше нечего. И, главное, мы с отцом вдвоем. Он такой же, как и всегда: держится с достоинством, улыбчив, спокоен, изысканно вежлив. В нем нет и тени подобострастия, желания что-то из себя представлять. Это вельможа, которому нипочем самое низкое занятие. Я счастлив быть подле него в минуту, когда он не на верху общественной ступени.

Еще одно видение посещает меня. Со дня смерти отца я все жду его возвращения, безотчетно ищу его повсюду, не предпринимая никаких конкретных шагов, а годы проходят. И вот, как будто гуляя по Светлейшей, я встречаю его на набережной Невольников. Место действия видения — Венеция. Я нашел отца, но он не совсем тот, каким я его знал. Он молод, таким я его никогда не видел, но узнаваем, поскольку я нагляделся снимков, сделанных в годы его молодости. Это прежде всего фотографии отца и матушки в день их помолвки, сделанные в студии Аркур после войны. Матушка очень ими гордилась. На отце лейтенантская рубашка цвета хаки с наградами. А еще фотографии, на которых он — студент Школы политических наук: мечтательный вид, сигарета во рту, очки, волосы, по моде той поры зачесанные назад, похож на Ги де Ларигоди, во всяком случае, тот же стиль: джентльмен-христианин. И вот я будто усаживаюсь рядом с ним, свешиваю ноги над чернильной водой и упрашиваю его вернуться домой: говорю, что мы ждем его, что мы, его дети, выросли и стали более-менее такими, какими он хотел нас видеть. Он не то что равнодушно воспринимает мою просьбу, просто ничего не отвечает и знай себе смотрит на темную воду, а затем переводит взгляд вдаль, туда, где над Венецией поднимается туман. Я вижу его в профиль. Он молчит и не оборачивается на меня. И все же это он, он со мной — молодой, элегантный, отчужденный, нематериальный. Это мой отец. Я спрашиваю у него, отчего он покинул нас и лучше ли ему там, где он сейчас. Он ничего не отвечает. Я снова прошу его вернуться и даже осмеливаюсь умолять об этом, но не переходя границ, поскольку мне известна его манера в любой ситуации быть дипломатичным и не утрачивать присущую ему аристократичность. Его любимой присказкой было: «Лучшее — враг хорошего». Как бы мне хотелось вернуть его с берегов Леты на Большой канал, а потом и в Париж. Но он отрицательно поводит головой. Разве он не был счастлив с нами, разве другой мир — такое уж райское место? В этом ли дело? Он снова поводит головой: нет. Приходится взять себя в руки, оставить его в покое. Встать, уйти, походить по набережным Венеции… Возможно, этого ему хочется? Два десятка лет жду я свидания, которого он мне не назначал. Это невыносимо. А ведь Леонардо предупреждал меня: «Ежели желаешь стать писателем, отделяй глагол от плоти».

В тот день, стоя у мертвых вод, вспоминая его, живого, я плакал.


Кло-Люсе, 26 января 2005

Дитя да Винчи

Гонзаг Сен-Бри

Дитя да Винчи

«готический роман-light»

Многие думают, что загадки великого Леонардо разгаданы, шедевры найдены, шифры взломаны… Отнюдь!

Через четыре с лишним столетия после смерти великого художника, музыканта, писателя, изобретателя… в замке, где гений провел последние годы, живет мальчик Артур. Спит в кровати, на которой умер его кумир. Слышит его голос… Становится участником таинственных, пугающих, будоражащих ум, холодящих кровь событий, каждое из которых, так или иначе, оказывается еще одной тайной да Винчи.


Гонзаг Сен-Бри, французский журналист, историк и романист, автор более 30 книг: романов, эссе, биографий. Родился в 1948 году. Вырос в замке Кло-Люсе, в Амбуазе. Не имея ни одного диплома, стал писателем и журналистом. Работал в газете «Фигаро», ведущим на независимой радиостанции, обозревателем видеоновинок, директором по развитию предприятий группы «Hachette Filipacchi Medias», директором журнала «Femme».

Среди книг Гонзага Сен-Бри — биографии Виньи, Дюма, Бальзака, Флобера, Лафайета.

Гонзаг Сен-Бри — обладатель одной из наиболее престижных литературных наград Франции — Prix Interallié. Роману «Дитя да Винчи» присуждена премия Книжной ярмарки в Сен-Луи Prix des Romancières.

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Владимир Набоков. О хороших читателях и хороших писателях. Пер. М. Мушинской. — Цит. по: Владимир Набоков. Лекции по зарубежной литературе. М., «Независимая газета», 1998. — Здесь и далее прим. перев.

2

Празднества терпения, XVIII, пер. М.П. Кудинова. Цит. по: Артур Рембо. Стихи. Последние стихотворения. Озарения. Одно лето в аду. М., «Наука», 1982.

3

Претекста — одежда взрослых римлян: белая тога с пурпурной каймой, которую носили патриции и некоторые высокие должностные лица.

4

В замке Кло-Люсе Леонардо да Винчи провел три года (1516–1519) и скончался там 2 мая 1519 г. Он был приглашен Франциском I, подарившим ему этот замок, назначившим годовое жалованье в 700 золотых экю и попросившим лишь об одном — возможности беседовать по вечерам. Да Винчи явился в сопровождении ученика Франческо да Мельци, слуги Баттисты да Вилланис и с тремя своими любимыми полотнами («Джоконда», «Святая Анна» и «Иоанн Креститель»), трудился там как инженер, архитектор и постановщик великолепных празднеств, что оплачивалось отдельно. IBM воссоздала сорок изобретенных им механизмов, которые ныне выставлены в замке.

5

Прозвище Франциска I (1494–1547), короля Франции в 1515–1547 гг.

6

Имеется в виду Маргарита Наваррская, или Ангулемская (1492–1549) — дочь Карла Орлеанского и Луизы Савойской, сестра Франциска I. Одна из самых образованных женщин своего времени. Автор нескольких произведений, самое известное из которых «Гептамерон» (1559). Рабле посвятил ей свою «Третью книгу». Портрет «Королева Маргарита в детстве» принадлежит кисти французского художника Франсуа Клуэ (1515–1572), ставшего придворным художником в 1541 году.

7

Цит. по: А.С. Пушкин-критик. М., «Советская Россия», 1978, с. 207.

8

Наследника престола.

9

Пуалю — фронтовик Первой мировой войны.

10

Шмен де Дам — тридцатикилометровая дорога, на которой в апреле 1917 г. французские войска потерпели сокрушительное поражение.

11

Именно в этом бельгийском городе немцы впервые применили газ, откуда его название.

12

В битве при Павии (1525) французы потерпели поражение от имперских войск, Франциск I был пленен.

13

Уистлер, Джеймс Эббот Мак-Нейл (1834–1903) — американский художник и гравер.

14

Arthénice и Cathérine.

15

Мейербеер (наст. имя Либман Беер) (1791–1864) — немецкий композитор. Опера «Гугеноты» (1836) создана в содружестве с французским драматургом Эженом Скрибом (1791–1861).

16

Перевод Т. Чугуновой.

17

Жозеф Бедье. Роман о Тристане и Изольде. Пер. с фр. А. Веселовского. М., «Терра — Книжный клуб», 2004, с. 50.

18

Этьен Делу — бальи Людовика XI.

19

Небольшая старинная пушка.

20

Библейская аллюзия: сказано о Нимроде: Бытие, X, 8-11.

21

В маре (старинной мере весов) 8 унций.

22

Позолоченного серебра.

23

Ля Балю, Жан (1421–1491) — французский политический деятель, кардинал.

24

Филипп де Коммин (1447–1511) — французский историк, автор восьми книг «Мемуаров» (1489–1498), посвященных правлению Людовика XI и Карла VIII.

25

Le loup — волк (фр.).

26

Речь идет о Людовике XVI.

27

Пацци — флорентийский род, заклятые враги Медичи. В 1478 г. Франческо Пацци с помощью племянника Папы Сикста IV Джироламо Риарио организовал заговор против Медичи. Был убит Джулиано Медичи, а его брат Лоренцо Великолепный расправился с заговорщиками, изгнал Пацци из Флоренции. Сикст IV отлучил его от церкви.

28

А. де Виньи. Смерть волка. — Пер. В. Левина. Цит. по: Вильгельм Левик. Избранные переводы. «Терра», М., 2007, с.

29

Шарлемань (742–814) — Карл Великий (Carolus Magnum) — сын Пипина Короткого, король франков (768–814) и ломбардов, император (800–814).

30

Имеется в виду графиня де Сегюр (1799–1874), известная французская писательница, урожденная Ростопчина.

31

Жеводан — местность во Франции. Между 1765 и 1768 гг. там пропало пятьдесят человек, подозрение пало на так называемого жеводанского зверя. В 1787 г. возле Сен-Флура была убита рысь, которой и приписали эти жертвы.

32

Перевод Т. Чугуновой.

33

Альфред де Виньи. Рог. Пер. Ю.Б. Корнеева. Цит. по: Рог: Из французской лирики в переводах Ю. Корнеева. — Л.: Лениздат, 1989, с. 30.

34

Артюр Рембо. Морской пейзаж. Пер. Ф. Сологуба (под названием «Марина»). Цит. по: Артюр Рембо. Стихи. М., «Наука», 1982.

35

«Новаторство стихотворения Рембо состоит в иносказании, при котором море воссоздается словами, относящимися к суше, а суша — словами, относящимися к морю». — Н.И. Балашов (Из приложения к указанному изданию А. Рембо).

36

Шарль Бодлер. Цветы зла. IV. Соответствия. Пер. Эллис.

37

Шарль Бодлер. Цветы зла. IV. Соответствия. Пер. Эллис. Там же, LXXVIII. Неотвязное. Пер. Эллис.

38

Кретьен де Труа (1135–1183) — французский поэт.

39

Вико, Джамбаттиста (1668–1744) — итальянский историк, юрист и философ. Основываясь на филологии рассматривал образование, становление и упадок наций; автор циклической концепции истории.

40

Бюде, Гийом (1467–1540) — французский гуманист, создатель библиотеки Фонтенбло, основы будущей Национальной библиотеки Франции.

41

Срубленные сучья с листьями.

42

Перевод Т. Чугуновой.

43

Саламандра — эмблема Франциска I.

44

Песнь несчастного в любви. Пер. М.П. Кудинова. Цит. по: Аполлинер. Стихи. М., «Наука», 1967, с. 35.

45

Доржелес, Ролан (1885–1973) — французский романист, завсегдатай монмартрской богемы.

46

Настоящее имя Аполлинера.

47

Г. Аполлинер. В тюрьме Санте. Цит. по: Аполлинер. Стихи. М., «Наука», 1976, с. 82.

48

Леото, Поль (1872–1956) — французский писатель.

49

Sante — «здоровье» и название тюрьмы в пригороде Парижа (фр.).

50

Уолтер Патер (1839–1894) — английский эссеист и романист.

51

Ш. Бодлер. «Маяки» в пер. В. Левика. Цит. по: Вильгельм Левик. Избранные переводы. М., «Терра», 2007, с. 387.

52

Кастильоне, Балдассар (1478–1529) — итальянский поэт и писатель. Его «Совершенный придворный» (II Cortegiano, 1508–1516, опубл. в 1528 г.) — типичное для итальянского Возрождения произведение: за четыре вечера в беседах, в который участвуют Рафаэль и Бембо, изложены правила хорошего тона. Переведено на все европейские языки. Известен портрет Кастильоне кисти Рафаэля.

53

Джорджо Вазари. Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих. М. — Л., «Academia», 1933, с. 94.

54

Людовик IX Святой (1215–1270) — французский король с 1226 г. Расширил границы Франции, составил свод законов, пытался подчинить дворянство королевским судам.

55

Бланка Кастильская (1187–1252) — дочь короля кастильского Альфонса IX, жена Людовика VIII, мать Людовика IX Святого, правила Францией при малолетнем сыне, отстаивая королевскую власть от феодалов.

56

Карл Смелый (1433–1477) — герцог Бургундский, воевал с Людовиком XI, защищал права феодалов.

57

Максимилиан I (1459–1519) — император Священной Римской империи с 1493 г.

58

От Марка: 14, 19.

59

Лодовико Моро (наст. фам. Сфорца, 1451–1508) — герцог, итальянский политический деятель, содержавший один из самых пышных дворов своего времени; покровитель Браманте и Л. да Винчи.

60

Ранние произведения французского композитора Эрика Сати (1866–1925).

61

Эль Кано, Хуан Себастьян (ум. 1526) — испанский навигатор, участник экспедиции Магеллана, руководил кораблем «Победа», единственным вернувшимся в Испанию (1522) после того, как обогнул берега Африки. Карл V одарил его гербом с девизом «Circum dedistime».

62

Клетчатая материя.

63

Легкая шерсть, получаемая от ягнят.

64

Шотландская шерсть.

65

Источник прекрасной воды (фр.).

66

Брантом, Пьер де Бурдей (1536–1614) — французский писатель, автор «Мемуаров».

67

Перевод Т. Чугуновой.

68

Перевод Т. Чугуновой.

69

Пульчи, Лука (1431–1490) — итальянский поэт, близкий дворцу Лоренцо Медичи.

70

Фичино, Марсилио (1433–1499) — итальянский философ и гуманист, глава Платоновой Академии во Флоренции.

71

Бронзино, Анжиоло Тори (1503–1572) — итальянский художник.

72

Веррацане, Джованни да (1485–1528) — итальянский путешественник, служивший арматору из Дьеппа Жану Анго, открыл Канаду, был убит во время второй экспедиции. Его брат Джироламо использовал его сведения для составления карты Америки, однако французские и итальянские названия были потом заменены. Один из мостов Нью-Йорка по-прежнему назван его именем.

73

Древнее название Китая.

74

Пренс де Галь (Prince de Galles) — титул старших сыновей английских королей (с 1301 г.).

75

Введение в космографию (лат.).

76

Паре, Амбруаз (1509–1590) — французский хирург, бывший личным хирургом Генриха II, Франциска II, Карла IX и Генриха III. Разработал методы лечения огнестрельных ранений, ввел мазевую повязку вместо прижигания ран раскаленным железом, предложил ряд ортопедических аппаратов.

77

Карл VIII (1470–1498) — король Франции в 1483–1498 гг. Сын Людовика XI. Вначале правил под регентством своей сестры Анны Французской. В 1491 г. женился на Анне Бретонской. Предпринял попытки возродить право своего отца на Неаполитанское царство и стал инициатором итальянских войн. Неаполь был завоеван, но против него объединили свои силы Милан, Венеция, Максимилиан Австрийский, Фердинанд Арагонский и папа Александр VI. Вынужден был ретироваться во Францию, потеряв все завоеванное.

78

Фонтевро — аббатство, в котором покоятся останки Плантагенетов, династии, правившей Англией с 1154 по 1485 гг. Название династии произошло от прозвища Жофруа V, графа Анжуйского, который носил веточку дрока (по-французски genêt) на своем головном уборе.

79

Перевод Т. Чугуновой.

80

Фуке, Жан (1420–1481) — французский художник и миниатюрист.

81

Тихо Браге (1546–1601) — датский астроном. В своей лаборатории в замке Ураниборг на подаренном ему датским королем острове в течение двадцати лет занимался наблюдениями над явлениями, составил каталог 777 звезд. Став подопечным Рудольфа II в Богемии, с 1601 г. сотрудничал с Кеплером, результатом чего стали Tabulae rudolphinae. Его наблюдения за планетой Марс позволили Кеплеру реформировать астрономию.

82

Пьер Ронсар. Из книги «Оды». Пер. В. Левина. Цит. по: Вильгельм Левик. Избранные переводы. М., «Терра», 2007, с. 301.

83

Обинье, Теодор Агриппа д’ (1552–1630) — французский поэт и историк. Гугенот, активный участник религиозных войн, соратник Генриха Наваррского. «Трагические поэмы» (изд. 1616) посвящены невзгодам гражданской войны.

84

Дориа, Андреа (1468–1560) — итальянский военный деятель, один из величайших главнокомандующих мира. Служил лапам и государям, одержал победу над Карлом V (1524). Известен его портрет кисти А. Бронзино (Милан, Ла Брера).

85

Д’Эстре, Габриель (1573–1599) — дочь Антуана д’Эстре, губернатора Иль-де-Франс, любовница Генриха IV, подумывавшего жениться на ней, чему не суждено было сбыться, поскольку она внезапно скончалась. Существует ее портрет кисти Клуэ.

86

Сорель, Аньес (1422–1450) — фаворитка Карла VIII, горячая патриотка, оказавшая благотворное влияние на политику государя. Карл VIII подарил ей замок Боте-сюр-Марн, откуда ее прозвище Дам де Боте (Дама Красоты). Существует ее портрет кисти Жана Фуке.

87

Диана де Пуатье (герцогиня де Валантинуа, 1499–1566) — овдовев в 32 года, стала любовницей будущего Генриха II, которому было в ту пору на 19 лет меньше, чем ей. После смерти Франциска I и восхождения Генриха II на трон, стала всесильной и влияла на политику. Проживала в Шенонсо.

88

Шамполион, Жан-Франсуа (1790–1832) — французский египтолог, сделавший ряд важных открытий, позволивших расшифровать египетские надписи на памятниках. С 1828 по 1830 гг. руководил научной экспедицией в Египет, в результате которой вышел его труд «Памятники Египта и Нубии». Член Академии надписей, руководитель кафедры египтологии в Коллеж де Франс.

89

Маро, Клеман (1496–1544) — французский поэт, сын придворного поэта и камердинера Франциска I, автор придворных стихов и пьес, написанных на случай. Был сослан в ссылку за симпатии к протестантам и умер в одиночестве. Его ценили Буало и Лафонтен.

90

Перевод Т. Чугуновой.

91

Перевод Т. Чугуновой.

92

Ньепс, Нисефор (1765–1833) — французский физик. Заинтересовавшись литографией, используя черную камеру и бумагу, пропитанную хлористым серебром, получил негативы, которые ему не удавалось закрепить. С 1829 г. сотрудничал с Дагерром, но умер, не дождавшись результатов совместных опытов.

93

Мишле, Жюль (1798–1874) — французский писатель и историк.

94

Картье, Жак (1494–1554) — французский мореплаватель, названный «открывателем Канады»: завладел Канадой от имени Франциска I.

95

Одна из форм образования во Франции.

96

Титул Венеции.

97

Своим ордонансом (т. н. Виллер-Коттре) Франциск I в 1539 г. реорганизовал французское правосудие и предписал использование французского языка вместо латыни в судах и судебных документах.

98

Пьер де Ронсар. Принцу Франциску, входящему в дом поэта. Перевод В. Левина. Цит. по: В. Левик. Избранные переводы. М., «Терра», 2007, с. 345.

99

Галерея с навесными бойницами.

100

Такая лестница, но только с двумя осями, существует в замке Шамбор на Луаре. Сконструирована Леонардо.

101

Андруэ дю Серсо, Жак (1510–1541) — французский рисовальщик, гравер и архитектор.

102

В битве при Мариньяне (1515) Франциск I одержал победу над швейцарцами.

103

В битве при Павии (1525) французы потерпели поражение, Франциск II попал в плен.

104

Покаяние (лат.).

105

Шуазёль, Этьен-Франсуа (1719–1785) — французский государственный деятель; министр иностранных дел. В 1764 г. изгнал из Франции иезуитов, чем приобрел народную любовь, поддерживал торговлю, промышленность, радел о флоте и армии.

106

Не совсем понятно, о каком полотне пишет автор: «Мадонна в гроте» или «Святая Анна с Марией и младенцем Христом».

107

Род лифа.

108

Альфред де Виньи. Смерть волка. Цит. по: В. Левик. Избранные переводы. В 2 т. М., «Терра», 2007, т. 1, с. 375.

109

Альфред де Виньи. «Элоа», песнь 3 «Падение». (Пер. Т. Чугуновой.)

110

Г. Аполлинер. Утренняя песня, спетая в прошлом году на Вербное воскресенье. Пер. М. Кудинова. Цит. по: Гийом Аполлинер. Стихи. М., Наука, 1967, с. 36.

111

Рим., 11,22.

112

У. Шекспир. Ромео и Джульетта, акт 2, сцена 2. Перевод Б. Пастернака. Цит. по: Б. Пастернак. Собрание переводов в 5 т. М., «Терра», 2003, т. 1, с. 175.

113

Об этом эпизоде см. в статье З. Фрейда «Воспоминание Леонардо да Винчи о раннем детстве». В кн.: З. Фрейд. Художник и фантазирование. М., Республика, 1995, с. 176. — Прим. перев.

114

После смерти (лат.).

115

Джорджо Вазари. Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих. В 2 т. М. — Л., Academia, 1933, т. 2, с. 111–112.

116

В последнюю минуту (лат.).

117

Там же, с. 112.

118

Князь Линь Шарль, Жозеф, де (1735–1814) австрийский фельдмаршал, посланник при дворе Екатерины II, дружбу которой снискал; выдающийся путешественник, автор нескольких произведений, среди которых «Военная, литературная и сентиментальная смесь».


home | my bookshelf | | Дитя да Винчи |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу