Book: Лиловый цветок гибискуса



Лиловый цветок гибискуса
Лиловый цветок гибискуса

Чимаманда Нгози Адичи

ЛИЛОВЫЙ ЦВЕТОК ГИБИСКУСА

Профессору Джеймсу Ною Адиче и миссис Грейс Ифеоме Адиче, моим родителям, ndi о ga-adili mma[1]

Лиловый цветок гибискуса

НИЗВЕРЖЕНИЕ БОГОВ

Пальмовое воскресенье[2]

Все начало рушиться в тот день, когда мой брат, Джаджа, не пошел на причастие. От злости папа так сильно швырнул тяжелый молитвенник, что стоявшие на этажерке статуэтки упали и разбились.

Мы только вернулись из церкви, и мама, положив свежие пальмовые листья, еще влажные от святой воды, на обеденный стол, ушла наверх переодеваться. Обычно она связывала из них разлапистые кресты и украшала стену вокруг нашего семейного портрета в золотой рамке. Листья висели на стене до Пепельной среды[3], а потом мы относили их обратно в церковь, чтобы там сжечь. И папа, одетый в длинную серую рубаху, как и остальные католики, каждый год помогал раздавать этот пепел. Стоявшая к нему очередь всегда продвигалась медленнее остальных, потому что он рисовал изображение креста на лбу каждого из прихожан тщательно, большим пальцем руки, покрытым пеплом, и медленно, с торжественной весомостью произносил каждое слово: «Ибо прах ты и в прах возвратишься»[4].

Во время мессы папа всегда сидел в первом ряду возле прохода. Мы с мамой и Джаджа были рядом с ним. Папа первым принимал причастие. Мало кто вставал на колени перед мраморным алтарем, возле статуи светловолосой Святой Девы, но папа всегда это делал. Он так крепко закрывал глаза, сжимая веки, что его лицо становилось похоже на маску, а язык высовывался изо рта. Затем папа возвращался на свое место и наблюдал, как остальные верующие шествуют к алтарю с вытянутыми вперед руками — предполагалось, что они держат невидимые тарелки с дарами. Так учил отец Бенедикт. Несмотря на то что отец Бенедикт служит в церкви святой Агнессы вот уже семь лет, между собой люди по-прежнему называют его «наш новый преподобный». Кто его знает, стали бы они так называть его, не будь он белым. Из-за цвета кожи он навсегда останется новичком, пришлым. Его лицо цвета разрезанной гравиолы[5] не потемнело ни на тон под жаром испепеляющего нигерийского харматана[6], а английский нос остался таким же узким и вздернутым, как и в день приезда в Энугу. Помню, я даже испугалась, что с таким носом он здесь задохнется. Отец Бенедикт многое изменил в нашем приходе. Например, настоял на том, чтобы Символ веры читался только на латыни, а язык игбо использовать в церкви запретил. И хлопать в ладоши там разрешалось теперь только по особым случаям и сдержанно, чтобы не нарушить торжественное таинство мессы. Хорошо, что отец Бенедикт позволил нам петь на игбо некоторые гимны литургии, только назвал их «народным пением». Когда он произносил эти слова — «народное пение», — уголки его тонких прямых губ сползали вниз и рот становился похож на арку.

Во время проповедей отец Бенедикт часто упоминал папу римского, моего папу и Иисуса, именно в такой последовательности. Образ моего папы был ему нужен для разъяснения верующим значения притч Евангелия.

— Когда мы несем свет людям, мы поступаем, как Иисус, торжественно вступающий в Иерусалим, — сказал он в то Пальмовое воскресенье. — Взгляните на брата Юджина. Он мог бы уподобиться остальным сильным мира сего, живущим в этой стране, мог бы остаться дома и ничего не делать после переворота, заботиться только о том, чтобы новое правительство не угрожало его бизнесу. Но нет! На страницах своей газеты он говорит людям правду, хотя из-за этого потерял много денег, ведь от его «Стандарта» отвернулись рекламодатели. Брат Юджин возвысил голос во имя свободы! Многие ли из нас отважились отстаивать правду? Многие ли из нас уподобляются Иисусу, несущему свет истины?

В ответ община выдохнула: «Да!» или «Храни его Господь!» и «Аминь!», но не слишком громко, чтобы не уподобляться выскочкам из церкви пятидесятников. Потом все затихли, внимая голосу отца Бенедикта. Даже младенцы перестали плакать. Во время воскресных проповедей прихожане всегда внимательно слушали, даже если отец Бенедикт повторял всем известные вещи. Например, что мой папа жертвовал больше всех денег в лепту Святого Петра[7] и на нужды церкви. Или что папа оплатил вино для причастия или потратился на новые печи для обители, в которых преподобные сестры пекли просвиры, и на оборудование для госпиталя святой Агнессы, в заботе о котором преподобный проявлял особое рвение. И тогда я сидела возле Джаджа, чинно сложив руки на коленях и изо всех сил пытаясь не расплыться в улыбке от переполнявшей меня гордости, потому что папа учил нас быть скромными.

В такие минуты лицо у папы становилось отстраненным, как на том фото, что напечатали в газете вместе с большой статьей, когда ему присудили премию «За вклад в борьбу за права человека». Это был единственный случай, когда он позволил себе появиться на страницах газеты, и то по настоянию его редактора, Адэ Кокера. Тот утверждал, что папа заслуживает славы и что он слишком скромен. Об этом мне рассказали мама и Джаджа, папа о таких вещах не говорил. Отрешенное выражение сохранялось на папином лице до самого конца проповеди, пока не начиналось причастие. Приняв причастие, папа возвращался на свое место и наблюдал за людьми, которые торжественно шли к алтарю. В конце службы он подходил к отцу Бенедикту и с озабоченным выражением лица рассказывал, кто из прихожан пропустил причастие. Он призывал преподобного навестить этого человека, спасти от разверзающихся под ним врат ада и вернуть в лоно церкви, ибо только смертный грех мог удержать верующего от причастия целых два воскресенья подряд.

Поэтому, когда в пресловутое Пальмовое воскресенье папа не увидел Джаджа среди прихожан, устремившихся за благодатью, он вернулся домой и с силой швырнул на обеденный стол молитвенник в кожаном переплете с зелеными и красными ленточками закладок. Тяжелый стол из толстого стекла вздрогнул вместе с лежавшими на нем пальмовыми ветвями.

— Джаджа, ты не был на причастии, — тихо, почти вопросительно произнес папа.

Джаджа не отрывал взгляда от молитвенника на столе, словно обращался именно к нему:

— У меня от этих сухарей изжога.

Я смотрела на Джаджа во все глаза. Он что, помутился рассудком? Папа настаивал, чтобы мы называли сухие облатки просвирками или, на худой конец, «хлебом», потому что так он называется в Библии и этим словом мы не оскорбляем святость таинства сопричастия жертве Христовой. Но «сухари» — это же мирское слово! Шоколадные и банановые сухари выпускала одна из папиных фабрик: люди покупали их, чтобы побаловать детишек.

— И священник сует пальцы мне в рот, меня от этого тошнит, — продолжил Джаджа. Он знал, что я смотрю на него, глазами умоляя остановиться, но сделал вид, будто ничего не замечает.

— Это символ тела господня, — тихо, очень тихо произнес папа. Его лицо налилось тяжелой краснотой, и с каждой секундой становилось все багровее. — Ты не можешь прекратить принимать тело нашего Господа. Это означает смерть, и ты об этом знаешь.

— Тогда я умру, — страх сделал глаза Джаджа темнее, чем густая смола, но он в упор посмотрел на отца. — Тогда я умру, папа.

Отец окинул комнату быстрым взглядом, словно ища подтверждения тому, что небеса обрушились на землю, что произошло то, чего не могло быть никогда. Потом он снова взял в руки молитвенник и швырнул его через всю комнату, метя в Джаджа. Но промахнулся, и вся сила броска пришлась на стеклянную этажерку, которую так часто полировала мама. Верхняя полка лопнула — крохотные, не выше пальца, бежевые фарфоровые фигурки балетных танцовщиц, изогнутых в самых невероятных позах, посыпались на пол — и ее обломки рухнули на них сверху. Вернее, на их осколки. И на переплетенный в кожу молитвенник, в котором содержались молитвы и духовное чтение на все три цикла церковного года.

Джаджа не шелохнулся. Папа качался из стороны в сторону. Я стояла в дверях, глядя на них обоих. На потолке медленно вращались лопасти вентилятора и поскрипывала люстра, с которой он свисал. Затем послышался шорох резиновых подошв маминых тапочек о мраморный пол, и вошла мама. Она сменила расшитую блестками воскресную юбку с запахом и блузу с пышными рукавами на домашнюю одежду. Теперь на ней была простая пестрая юбка, тоже с запахом, и белая футболка, которую она носила почти каждый день — сувенир с духовного семинара, на который они ездили вместе с отцом. По белому фону через всю тяжелую мамину грудь шла надпись: «Бог есть любовь». Она взглянула на осколки статуэток, молча подошла к этажерке и, встав на колени, принялась собирать их голыми руками.

В комнате повисла тягучая тишина, нарушаемая только поскрипыванием вентилятора под потолком. Стоя в просторной столовой, которая переходила в еще большую гостиную, я чувствовала, что задыхаюсь: как будто молочного цвета стены, украшенные фотографиями дедушки, сдвигались и давили на меня. Даже стеклянный обеденный стол наползал, грозя задавить.

— Nne, ngwa[8]. Иди и переоденься, — сказала мама, обращаясь ко мне на игбо. Я вздрогнула, хотя голос ее звучал тихо, успокаивающе.

Следующие ее слова были сказаны папе:

— Твой чай стынет.

И Джаджа:

— Иди, помоги мне, biko[9].

Папа сел за стол и налил себе чай из китайского фарфорового чайника, расписанного розовыми цветочками. Я ждала, что он предложит глоток мне и Джаджа, как он обычно делал. Он всегда называл это «глотком любви», потому что мы делимся мелочами, которые нам дороги, только с людьми, которых любим. «Сделай глоток любви», — говорил он, и первым к нему всегда подходил Джаджа. Следом за ним и я брала чашку обеими руками и подносила к губам. Один глоток. Чай всегда был слишком горячим и обжигал мне рот, а если на ужин у нас мама готовила что-то остренькое, мой несчастный язык горел весь вечер, но я не расстраивалась, потому что знала: чай прижигал меня папиной любовью. Только сейчас отец не позвал нас сделать глоток любви. Он вообще ничего не сказал и поднес к губам свою чашку с чаем.

Джаджа встал на колени рядом с мамой, расправил церковный бюллетень, который держал в руках, превратив его в импровизированный совок, и положил на него осколок фарфора.

— Осторожно, мама, ты можешь порезаться, — сказал он.

Я потянула себя за косу под черным воскресным шарфом, чтобы убедиться: это не сон. Почему они, Джаджа и мама, ведут себя как обычно, как будто ничего сейчас не произошло? И почему папа так спокойно пьет чай, словно Джаджа только что не нагрубил ему? Я медленно повернулась к лестнице и стала подниматься — пора снять красное воскресное платье.

Переодевшись, я подошла к окну в спальне. Ветви индийского ореха росли так близко, что, не будь на раме серебристой москитной сетки, я могла бы протянуть руку и сорвать с них листочек. Плоды, похожие на колокольчики, привлекали пчел, и те с шумом врезались в сетку. Я слышала, как папа поднялся к себе, чтобы подремать в самую жару. Закрыв глаза, я ждала, что он позовет Джаджа или что брат сам поднимется к нему. Прошло несколько тягучих, наполненных тишиной минут. Я открыла глаза и, прижавшись лбом к жалюзи, стала смотреть в окно. В нашем дворе хватило бы места на сотню людей, танцующих атилогу[10], причем танцоры могли бы сободно крутить сальто и приземляться на плечи других танцоров, составляя живую пирамиду. Двор ограждал высокий забор, опутанный поверху спиралями колючей проволоки, по которой шел ток. За забором проходила невидимая отсюда дорога и едущие по ней машины. Сезон дождей только начался, но цветки франжипани, высившихся вдоль стен, уже наполнили воздух своим до тошноты сладким ароматом. Высаженный за узловатыми деревьями ряд пурпурных бугенвиллий, подстриженных так ровно, что они казались искусственными, обрамлял въезд во двор. А возле дома кусты гибискуса протягивали друг к другу унизанные яркими цветами ветви, словно обмениваясь лепестками. Сонные бутоны только начали распускаться, и большинство цветов пока еще были красными. Эти багряно-пурпурные гибискусы постоянно цвели, хотя мама часто срезала бутоны, чтобы украсить церковный алтарь, а уходящие гости обламывали унизанные цветами ветви на пути к своим машинам.

В основном гибискусы срывали члены маминой молитвенной группы. Я однажды видела из окна, как женщина вплетает цветок себе в волосы. Даже правительственные агенты, двое мужчин в черных пиджаках, которые совсем недавно приезжали к нам, не остались равнодушны к цветам. Они прибыли на пикапе с государственными номерами и припарковались рядом с кустами гибискуса. Уехали они довольно быстро. Позже Джаджа сказал, что они хотели подкупить папу и что он сам слышал, как они говорили, будто их пикап битком набит долларами. Тогда мне показалось, что Джаджа что-то напутал, но я все равно иногда вспоминаю его слова. Представляя пачки иностранных банкнот, я никак не могу решить, где они могли лежать: в нескольких маленьких коробках или в одной большой, такой, как от холодильника.

Когда вошла мама, я все еще стояла возле окна. Перед каждым воскресным обедом она давала Сиси указание положить чуть больше пальмового масла в суп и чуть меньше карри в рис, и пока папа отдыхал, приходила меня расчесать. Она садилась в кресло возле двери на кухню, а я устраивалась на полу так, чтобы моя голова оказалась между ее бедер. Несмотря на то что в просторной кухне всегда были открыты окна, мои волосы отлично впитывали ароматы специй. И потом, поднеся к носу косичку, я могла различить запахи супа с егуси[11], утази[12] или карри. Правда, в этот раз мама пришла без сумочки, в которой хранились расчески и масла для волос, и она не пригласила меня спуститься с ней вниз. Она только сказала:

— Обед готов, ппе.

Мне хотелось сказать ей, как мне жаль, что папа разбил ее статуэтки, но вместо этого я произнесла:

— Мне очень жаль, что твои статуэтки разбились, мама.

Она быстро кивнула и покачала головой, чтобы показать, что эта утрата ее не расстроила. Но я знала, что это не так. Раньше я не понимала, что происходит. Вначале из родительской спальни раздавались звуки, напоминавшие громкий стук в дверь, а потом мама выходила оттуда. Я не слышала ее шагов по лестнице, но каждый раз, когда до меня доносился щелчок открывающейся и закрывающейся двери в столовую, я понимала, что мама спустилась туда. И если я шла за ней следом, то находила ее стоящей возле этажерки со смоченным мыльной водой кухонным полотенцем в руках. С каждой фигуркой балерины она проводила по меньшей мере четверть часа. Я никогда не видела на лице мамы слез. Вот и прошлый раз, всего две недели назад, когда опухший синяк под ее глазом все еще был лилово-фиолетового цвета, она протирала и переставляла местами фарфоровых балерин.

— Я заплету тебе косы после обеда, — сказала она и вышла.

— Да, мама.

Я спустилась следом за ней. Она немного прихрамывала, словно одна ее нога была короче другой, и из-за походки мама казалась еще меньше ростом. Лестница изгибалась элегантной латинской буквой «S»; уже на полпути к первому этажу я увидела Джаджа, стоявшего в коридоре. Обычно перед обедом он читал в своей комнате, но сегодня, похоже, не поднимался наверх. Все это время брат провел на кухне, с мамой и Сиси.

— Ke kwanu?[13] — спросила я, хотя мне не нужно было задавать этот вопрос, чтобы узнать, как у него дела. Достаточно увидеть, что лоб семнадцатилетнего подростка перечеркнут морщинами, в которых копится мрачное напряжение. Я взяла его за руку, и мы вошли в столовую. Папа и мама уже заняли свои места, и папа омывал руки в чаше с водой, которую перед ним держала Сиси. Он дождался, когда мы с Джаджа сядем напротив него, и начал молитву. В течение двадцати минут он просил Господа благословить нашу пишу, затем нараспев прочитал несколько отрывков из «Пресвятой девы», а мы отвечали ему репликой «Молись за нас». Его любимым отрывком был «Пресвятая Богородица, защитница народа Нигерии». Папа сам его сочинил. «Если бы только люди читали его ежедневно, — говорил он, — Нигерия перестала бы шататься, словно взрослый мужчина с ногами слабого ребенка».

На обед подавали фуфу[14] и суп онугбу[15]. Фуфу получился легким и воздушным. Сиси хорошо его готовила: энергично перетирала батат, по капле добавляя в ступку воду, и ее щеки тряслись от каждого удара венчика. Суп с кусками отварной говядины, вяленой рыбы и листьями онугбу получался густым. Мы обедали в полном молчании. Я пальцами скатывала шарики из фуфу, обмакивала их в суп, стараясь непременно поймать кусочек рыбы, и отправляла их в рот. Я была уверена в том, что суп очень хорош, но совершенно не чувствовала его вкуса. Мой язык не ощущал ничего, как будто я ела бумагу.

— Передайте соль, пожалуйста, — сказал папа, и мы все одновременно бросились выполнять его просьбу. Мы с Джаджа коснулись хрустальной солонки, и я легонько дотронулась пальцами до его ладони. Тогда Джаджа убрал свою руку, а я протянула соль папе. Молчание осталось ненарушенным.



— Сегодня доставили сок из плодов кешью, — наконец произнесла мама. — Он получился вкусным, уверена, он будет хорошо продаваться.

— Распорядись, чтобы его подали, — велел папа.

Мама потянула за прозрачную леску звонка, свисавшую с потолка прямо над столом, и в столовой появилась Сиси.

— Да, госпожа?

— Принеси две бутылки напитка, который нам доставили с фабрики.

— Да, госпожа.

Мне хотелось, чтобы Сиси спросила: «Какие бутылки, госпожа?» или «Где они, госпожа?» — лишь бы они продолжали разговаривать. Лишь бы отвлечь внимание от нервных движений пальцев Джаджа, комкающих фуфу.

Сиси мгновенно вернулась и поставила бутылки возле папы. На них были слегка поблекшие наклейки, как у всей продукции, выпускаемой папиной фабрикой: у сухарей с бананом и шоколадом, у печенья с кремом, на соках в бутылях и на банановых чипсах. Папа налил всем желтого сока кешью. Я быстро потянулась за своим стаканом и сделала глоток. Вкус напитка едва ощущался, словно его сильно разбавили водой. Но, может, если я достаточно расхвалю сок, папа забудет о том, что он еще не наказал Джаджа?

— Очень вкусно, — сказала я.

Папа погонял глоток по языку, раздувая дряблые щеки.

— Да, да.

— Словно ешь свежий кешью, — добавила мама.

«Ну пожалуйста, Джаджа, скажи хоть что-нибудь!» — вертелось у меня в голове. Он не должен был молчать, ему стоило бы внести свой вклад, похвалить новый продукт, который изготовил папа. Мы всегда так делали, когда работник какой-нибудь из фабрик приносил нам на пробу свежую продукцию.

— Прямо как белое вино, — не унималась мама. Я понимала, что она нервничает. И не только потому, что вкус свежего кешью ничем не напоминал вкус вина, — ее голос звучал тише обычного. — Да, белое вино, — она даже закрыла глаза, делая вид, что пытается лучше оценить букет. — С фруктовой нотой.

— Точно, — поддержала я и выронила из пальцев комочек фуфу прямо в густой суп.

Папа смотрел прямо на Джаджа.

— Джаджа, ты что, не пил вместе с нами, gbo? Ты разучился говорить? — добавил он, полностью на игбо. Это был очень плохой знак. Папа почти не говорил на игбо и требовал, чтобы мы не делали этого на людях. В присутствии посторонних нужно вести себя как подобает цивилизованным людям и использовать английский. Сестра папы, тетушка Ифеома, как-то сказала, что папа слишком поддался влиянию колониализма. Она произнесла это мягко, не обвиняя, словно папа был в этом не виноват. Словно она говорила о человеке, бормочущем что-то неразборчивое в малярийном бреду.

— Тебе нечего сказать, gbo, Джаджа? — снова спросил папа.

— Mba[16], — ответил он.

— Повтори, — папины глаза стали такими же темными, какими были глаза Джаджа во время обеда. Страх покинул моего брата и вошел в папу.

— Мне нечего сказать.

— Сок очень вкусный, — попыталась вмешаться мама.

Джаджа вскочил, резко отодвинув стул.

— Благодарю тебя, Господь. Благодарю тебя, папа. Благодарю тебя, мама.

Я уставилась на брата. Хорошо, что он хотя бы поблагодарил за трапезу правильно, так, как мы всегда делали, закончив есть. Но он сейчас делал то, чего никогда не позволял себе раньше: он выходил из-за стола прежде, чем папа произнес благодарственную молитву.

— Джаджа, — повторил папа с нажимом. Его глаза все больше темнели. Но брат уже выходил из столовой со своей тарелкой в руке.

Папа тоже привстал, но потом рухнул на место. Его щеки обвисли, как у бульдога.

Я взяла стакан и уставилась на водянисто-желтый сок, по цвету напоминавший мочу. Потом поднесла его ко рту и осушила одним глотком. Я не знала, что делать дальше. В моей жизни никогда не происходило ничего подобного. Я почти ждала, что услышу, как обваливается забор и погребает под собой деревья франжипани. Или как обрушиваются небеса. Или как сморщиваются и жухнут персидские ковры на блестящем мраморном полу. Что-то непременно должно было случиться. Однако единственным происшествием стало то, что я подавилась. Я закашлялась так, что стала задыхаться, а родители бросились на помощь. Папа стучал по спине, а мама обнимала за плечи и приговаривала:

— Ozugo[17], перестань, дорогая.


Тем вечером я не спустилась к семейному ужину, а осталась в кровати. Меня мучил кашель, щеки горели. В голове тысячи монстров затеяли шумные игры, только вместо мяча они перебрасывали друг другу тяжелый, затянутый в кожу молитвенник. Папа зашел в комнату, и я почувствовала, как под ним проминается матрас кровати, когда он сел рядом со мной. Он спросил, не хочу ли я чего-нибудь. Мама уже готовила для меня суп ofe nsala. Я сказала, что больше ничего не хочу, и мы посидели, держа друг друга за руки. Папа всегда дышал с трудом, но сейчас его одолевала одышка, словно ему пришлось от кого-то убегать. Я не смотрела ему в лицо, потому что не хотела видеть сыпь, покрывающую каждый сантиметр его кожи. Сыпь была такой частой и распространялась так равномерно, что лицо казалось бугристым.

Чуть позже мама принесла мне немного супа, но его густой аромат лишь вызвал у меня тошноту. Я убежала в ванную, где меня вырвало, а когда полегчало, спросила маму, где сейчас Джаджа. Я не видела его с самого обеда.

— Он сидит в своей комнате, пропустил ужин, — мама погладила меня по голове. Ей нравилось проводить пальцами вдоль сплетающихся прядей. Она не станет переплетать мне косы до следующей недели. У меня очень густые волосы, они превращаются в тугую копну в тот же миг, как из них выскальзывает мамина расческа. Если мама попробует расчесать их сейчас, она только разъярит демонов, которые и без того поселились в моей голове.

— Ты купишь новые фигурки балерин? Взамен разбитых? — спросила я. До меня явственно доносился запах ее дезодоранта. У мамы безупречная темная кожа, если не считать недавнего рваного шрама на ее лбу, и сейчас ее лицо было совершенно спокойно.

— Кра, — отозвалась она. — Я не буду искать им замену.

Может быть, мама поняла, что ей больше не понадобятся статуэтки. Что, когда папа швырнул молитвенник в Джаджа, разбились не только ее танцовщицы: весь наш мир разлетелся на кусочки. Я лишь сейчас отважилась подумать об этом.

Мама ушла, я вернулась в кровать и задумалась о тех годах, когда Джаджа, мама и я не позволяли себе произнести вслух то, что думаем. Так было до Нсукки. Именно там все и началось. В крохотном садике тетушки Ифеомы, расположенном прямо возле террасы ее маленькой квартиры, в этом молчании была пробита брешь. Сейчас бунт Джаджа казался мне таким же удивительным, как новый, выведенный тетушкой Ифеомой сорт пурпурного гибискуса, наполненный волнующими ароматами свободы. Но не той, о которой кричали толпы, размахивающие зелеными листьями и выкрикивающие лозунги на площади после переворота. Это была свобода существования в чистом виде.

Но мои воспоминания начинались не с Нсукки. Они обращались к гораздо более раннему времени, когда все гибискусы в нашем саду были восхитительного алого цвета.

Лиловый цветок гибискуса

БЕСЕДЫ НАШИХ ДУШ

До Пальмового воскресенья

Я сидела за письменным столом, когда вошла мама, неся на сгибе руки мою школьную форму. Она сняла вещи с растянутых веревок на заднем дворе, куда я повесила их сушиться этим утром. Сиси стирала всю нашу одежду, но школьной формой мы с братом занимались сами. Сначала смачивали в мыльной воде крошечные участки ткани, убеждаясь, что она не полиняет, хотя и знали, что этого не произойдет, а потом старательно терли. Нам хотелось, чтобы каждая минута из тех тридцати, что папа выделял на стирку, не пропадала даром.

— Спасибо, мам, я как раз собиралась за ней сходить, — поблагодарила я, встав со стула. Плохо, когда старшие делают работу за тебя, хотя мама смотрела на это сквозь пальцы. Она вообще очень редко позволяла себе высказывать недовольство.

— Собирается мелкий дождик, и я не хотела, чтобы твоя форма вымокла, — мама провела рукой по серой юбке с темным поясом, которую она разложила на кровати, и неожиданно продолжила: — Nne[18], у тебя скоро будет братик или сестренка.

Я уставилась на нее. Мама сидела на кровати, плотно сдвинув колени.

— Ты беременна?

— Да, — улыбнулась она, все еще поглаживая мою юбку.

— И когда появится ребеночек?

— В октябре. Вчера я была у доктора на Парк Лейн.

— Хвала Всевышнему! — так мы с Джаджа говорили, когда происходило что-то хорошее. Этого от нас ждал папа.

— Господь милостив, — мама почти неохотно убрала руку с моей юбки. — Знаешь, после твоего рождения у меня столько раз случались выкидыши, что злым языкам в деревне нашлась работа. Эти люди уговаривали твоего отца зачать детей с другими женщинами, например с их дочерьми, которые были не против. Некоторые из них уже окончили университет и вполне могли родить сыновей, а потом захватить дом и выгнать нас на улицу, как сделала вторая жена мистера Эзенду. Но твой отец остался со мной, с нами, — мама очень редко произносила так много слов за один раз. Обычно она говорила так, как клюет птичка: совсем по чуть-чуть.

— Он поступил благородно, — отозвалась я. Папа заслуживал похвалы за то, что отказался от сыновей с другой женщиной. Он вообще был особенным человеком. Зря мама сравнивает его с мистером Эзенду. Любое сравнение отца с кем бы то ни было казалось мне неприемлемым, словно тот, кто его произносил, пытался принизить его, даже осквернить.

— Они говорили, что кто-то связал мое чрево с помощью ogtvu[19], — мама покачала головой, снисходительно улыбнувшись. Точно такая улыбка появлялась на ее губах, когда родственники рассказывали ей о предсказаниях провидцев либо предлагали обратиться за помощью к колдунам или когда она слышала истории о зарытых в палисадниках свертках с пучками волос и костями животных, способных навлечь несчастья на хозяев дома. — Они не знают, что пути нашего Господа неисповедимы.

Шесть лет назад у мамы случился последний выкидыш, и я даже не подозревала, что она снова хочет зачать ребенка. Мне не хотелось думать о том, чем занимались родители, ложась в широкую супружескую кровать, сделанную на заказ. Любовь между ними, по моим представлениям, должна была выражаться в рукопожатиях, словно в пожелании мира после причастия в церкви, и нежном удерживании в папиной ладони маминой маленькой ручки.

— Как дела в школе? — спросила мама, вставая. Сегодня она уже задавала мне этот вопрос.

— Хорошо.

— Мы с Сиси готовим moi-moi[20] для сестер, они скоро придут, — сказала мама, перед тем как спуститься вниз. Я пошла следом за ней и положила свою сложенную форму на стол в прихожей, чтобы Сиси ее отутюжила.

Вскоре пришли сестры, члены молитвенной группы Чудотворного ордена Пресвятой Богородицы, и все пространство первого этажа заполнилось песнями на игбо и энергичными хлопками в ладоши. Обычно сестры молятся и поют в течение получаса, а потом доносится тихий, едва слышный даже через открытые двери моей комнаты голос мамы: она говорит, что приготовила для них «сущую мелочь». Когда Сиси внесет тарелки с moi-moi, нигерийским пловом и жареной курицей, женщины начнут мягко бранить маму: «Сестра Беатрис, что это? Зачем ты! Разве нам не anara[21] того, что предлагают другие сестры в своих домах? Не стоило так беспокоиться, честное слово!» Потом тоненький голосок произнесет: «Славьте Господа!» — как можно дольше вытягивая первые слова гимна. Ответный возглас «Аллилуйя!» заставит вздрогнуть стены моей комнаты и задрожать стекла в гостиной. Сестры прочитают молитву, прося Всевышнего вознаградить мою мать за щедрость и добавить еще благословений к тем, что у нее уже есть. После этого по дому будет разноситься только стук и скрежет вилок о тарелки. Мама никогда не подавала пластиковых приборов, сколько бы человек ней ни приходило.

Топот ног Джаджа, бегущего на второй этаж, раздался, когда сестры только приступили к благодарственной молитве перед едой. Я знала, что сегодня, пока дома нет отца, брат сначала зайдет ко мне. Если бы папа был тут, Джаджа в первую очередь поднялся бы к себе, чтобы переодеться.

— Ke kwanu?[22] — спросила я, когда он вошел. Слева на его белоснежной рубашке поблескивал значок с изображением святого Николая, а на синих шортах все еще были видны отутюженные стрелки — в прошлом году по итогам школьного голосования мой брат был отмечен как самый аккуратный ученик младших классов. Узнав об этом, папа обнял его так крепко, что Джаджа всерьез испугался за свою спину.

— Хорошо.

Он полистал лежащий передо мной учебник «Введение в технические науки».

— Что у тебя было на обед?

— Garri[23].

Несмотря на то что брат был в курсе моего ежедневного меню — мама дважды в месяц вывешивала его на кухонной стене, — он все равно спрашивал меня об этом. Мы часто так делали: задавали друг другу вопросы, ответы на которые и без того знали. Возможно, так мы оберегали себя от других вопросов, ответы на которые знать не хотели.

«Жаль, что теперь мы обедаем порознь», — сказал Джаджа одними глазами.

— Мне тоже, — ответила я вслух.

Раньше Кевин, наш водитель, забирал меня от обители Дочерей непорочного Сердца, и мы ехали за Джаджа, чтобы затем вместе с ним пообедать дома. Но после того как Джаджа перешел на новую программу обучения для одаренных учеников в школе имени святого Николая и стал оставаться на внеклассные занятия, папа изменил его расписание. Однако мое осталось прежним, и к приходу Джаджа я должна была уже пообедать, отдохнуть во время послеобеденной сиесты и сесть за уроки.

— Мне надо сделать три задания, — сказал Джаджа, разворачиваясь, чтобы уйти.

— Мама беременна, — проговорила я ему в спину.

Джаджа вернулся и сел на край моей кровати.

— Она сама тебе сказала?

— Да. Роды должны быть в октябре.

Джаджа зажмурился, затем снова открыл глаза.

— Мы позаботимся о брате. Мы защитим его.

Я знала, что Джаджа имеет в виду защиту от папы, но не стала расспрашивать, почему он об этом подумал. Вместо этого я поинтересовалась:

— С чего ты взял, что будет мальчик?

— Чувствую. А ты что думаешь?

— Не знаю.

Джаджа посидел со мной еще немного, а потом пошел обедать. Я отодвинула учебник и подняла глаза на расписание, висевшее над столом. В самом верху листа крупными буквами было выведено: «Камбили» — точно так же имя Джаджа значилось на расписании над его письменным столом. Интересно, когда папа составит расписание для нашего будущего брата: сразу после рождения или чуть позже, когда тот научится ходить?

Папа любил порядок. Это было видно даже по тому, с какой скрупулезной точностью провел он черные линии, разделявшие каждый день на время для занятий и отдыха, для еды и общения с семьей, для молитвы и сна. Папа часто проверял наши расписания и вносил в них изменения. В течение учебного года нам полагалось меньше времени тратить на послеобеденный отдых и больше — на занятия, даже по выходным. В каникулы увеличивалась длительность семейного досуга: нам разрешалось поиграть в шахматы или в «Монополию», послушать радио и почитать газеты.

Государственный переворот произошел на следующий день, в субботу, во время совместного семейного отдыха. Папа как раз объявил мат Джаджа, когда по радио стали передавать военные марши, торжественность и напряженность которых заставила нас насторожиться. Затем в эфире возник голос генерала с сильным акцентом хауса[24], объявивший, что в стране произошел переворот: теперь у нас новое правительство, и в скором времени сообщат, кто станет новым главой государства.

Папа оттолкнул в сторону шахматную доску и, извинившись за необходимость отлучиться, чтобы сделать срочный телефонный звонок, поднялся в кабинет. Мама, Джаджа и я молча ждали его возвращения. Я догадывалась, что папа связывается со своим редактором, Адэ Кокером — и наверняка с целью обсудить с ним будущую статью, посвященную перевороту. Мы пили сок манго, который Сиси подала в высоких стаканах, когда папа вернулся и пролил свет на происходящее в стране. Он выглядел грустным: уголки его губ слегка опустились. «Перевороты несут только смуту», — повторял он нам, вспоминая о кровавых путчах шестидесятых годов, итогом которых стала гражданская война. Именно тогда папа уехал из Нигерии в Англию на учебу. Перевороты дали начало порочному кругу: военные выхватывали друг у друга власть, потому что это было легко сделать.

Папа считал всех политиков продажными. «Стандарт» постоянно писал о кабинетных министрах, которые набивают свои карманы, точнее, переводят деньги, предназначенные для зарплаты учителям, на свои заграничные счета. Он говорил, что нам, нигерийцам, необходимо не правление военных, а установление обновленной демократии. Обновленной демократии. То, каким тоном папа произносил эти слова, придавало им особую весомость. При этом он любил откинуться на спинку кресла и поднять глаза вверх, словно ища там поддержки. А я наблюдала, как двигаются папины губы. В подобные моменты я забывала обо всем, мне хотелось навсегда остаться здесь и сидеть, слушая его голос, растворяясь в тех значимых словах, которые он произносил. То же самое я чувствовала, когда он улыбался и его лицо становилось похожим на лопнувший кокос, в трещине которого проглядывала белоснежная сахарная мякоть.



На следующий день после переворота, перед тем как отправиться на вечернюю службу в церковь святой Агнессы, мы сидели в гостиной и читали газеты. По распоряжению папы разносчик каждое утро приносил по четыре экземпляра всех авторитетных изданий свежей прессы. Одну статью из газеты «Нигерия сегодня» папа прочитал вслух. Это была авторская колонка, в которой выражалось мнение, что сейчас и в самом деле пришло время для появления жесткого президента из военных, потому что политики стали неуправляемыми, а экономика пришла в упадок.

— «Стандарт» никогда не напечатал бы подобной чепухи, — «Стандарт» мы всегда читали первым. Только он позволял себе критическую точку зрения и призывал новое военное правительство немедленно вернуться к демократии. Папа опустил газету: — И не позволил бы себе называть самозванца президентом.

— Президент — пост, на который избирают, — заметил Джаджа. — А в данном случае его будет правильнее назвать главой правительства.

Папа улыбнулся, и я пожалела, что слова принадлежат не мне.

— В «Стандарте» отличный редактор, — похвалила мама.

— И это, очевидно, лучшее из существующих на сегодняшний день изданий, — с гордостью заявил папа, просматривая следующую газету. — «Смена защитника». Вот это заголовок! Они трусят, пишут о том, как коррумпировано было гражданское правительство. Можно подумать, военное станет вести себя иначе. Эта страна катится в пропасть. В бездонную пропасть.

— Господь нас не оставит, — заявила я, уверенная, что папе понравятся эти слова.

— Да-да, — кивнул он, соглашаясь, а потом взял меня за руку, и мне стало так хорошо, будто во рту растаяла целая пригоршня конфет.


В течение нескольких недель тон газет, которые мы читали во время семейного отдыха, был очень сдержанным, не таким, как обычно. «Стандарт» стал еще более критичным, поднимающим все больше вопросов. Даже поездки до школы теперь проходили иначе. Первую неделю после переворота Кевин каждое утро ломал несколько зеленых ветвей и закреплял их над номером машины, чтобы демонстранты на площади Правительства не задержали нас и дали проехать. Зеленые ветви символизировали солидарность. Правда, наши ветви никогда не выглядели столь же ярко, как те, что держали в руках демонстранты. Иногда, проезжая мимо них, я задумывалась, каково было бы присоединиться к ним, кричать: «Свобода!» и мешать проезжающим машинам.

Пару недель спустя, когда Кевин проезжал мимо Окуи Роуд, мы увидели возле рынка заграждение и солдат. Они прохаживались вокруг, поглаживая длинные стволы ружей, останавливали и обыскивали машины. Один раз я увидела мужчину, стоявшего на коленях возле «Пежо 504» с поднятыми вверх руками.

Но дома все оставалось по-прежнему. Джаджа и я не отступали от своих расписаний и всё так же задавали друг другу вопросы, ответы на которые нам были уже известны. Мамин живот был единственным, что менялось: он стал понемногу расти. Сначала он напоминал сдувшийся футбольный мяч, но ко дню Святой Троицы туго натянул мамину юбку, расшитую золотыми и красными нитками, которую она надевала в церковь, и его уже нельзя было спутать со складками одежды.

В тот день алтарь церкви украшали те же цветы, что и юбку мамы: красный цвет — символ Троицы. Проповедь в тот день читал приглашенный проповедник в красной, коротковатой для него сутане. Он был молод и во время проповеди часто поднимал умные карие глаза на собравшихся прихожан, а закончив, медленно поцеловал Библию. Будь на его месте кто-нибудь другой, этот жест показался бы наигранным, излишне драматичным. Но в его исполнении это выглядело естественно. Этот человек казался настоящим. Он рассказывал нам, что недавно получил сан и ждал своего назначения к собственному приходу. Общий с отцом Бенедиктом друг пригласил его в нашу церковь проповедовать, чему молодой человек обрадовался. Он не стал расхваливать красоту алтаря церкви святой Агнессы, хотя его полированные ступени сияли, словно высеченные изо льда, и не объявил нашу церковь самой красивой в Энугу или даже во всей Нигерии. Он даже не взялся утверждать, как все предыдущие приглашенные проповедники, что здесь присутствие Господне ощущается сильнее, чем где бы то ни было, и что пронизанные светом витражные изображения святых не дают Всевышнему покинуть это место. К тому же на середине проповеди он вдруг начал петь на игбо Bunie у а епи. Весь приход затаил дыхание, кто-то охнул, кто-то удивленно открыл рот. Все привыкли к сухим, увлекающим в сон, монотонным проповедям отца Бенедикта, но постепенно люди присоединились к пению.

Я видела, как папа поджимает губы. Он скосил глаза на нас с Джаджа, и одобрительно кивнул, убедившись в том, что наши губы не шевелятся.

После службы мы стояли у входа в церковь и ждали, пока папа поздоровается с каждым, кто собрался вокруг него.

— Доброе утро, слава Господу! — говорил он всякий раз, перед тем как пожать протянутую руку мужчине и обнять женщину, похлопать по руке ребятенка или ущипнуть за щеку совсем крохотного малыша. Некоторые мужчины что-то шептали папе на ухо, он отвечал им таким же шепотом, и тогда они благодарно сжимали протянутую ладонь. Когда папа наконец поприветствовал всех, во дворе перед церковью почти не осталось автомобилей, до того стоявших так же плотно, как зубы во рту. Мы направились к нашей машине.

— Этот молодой проповедник пел на богослужении, будто один из тех безбожников, лидеров пятидесятнической церкви, которые плодятся подобно грибам после дождя. Такие, как он, несут церкви только смуту. Мы непременно должны помолиться за него, — сказал папа, открывая дверь «Мерседеса» и укладывая молитвенник с бюллетенем на сиденье. Потом он развернулся в сторону резиденции, где жил священник. Мы всегда заходили к отцу Бенедикту после службы.

— Позволь мне остаться здесь и подождать вас в машине, biko, — сказала мама, облокачиваясь о дверцу. — Боюсь, меня сейчас стошнит.

Папа уставился на нее горящим взглядом. Я затаила дыхание. Время тянулось мучительно долго, хотя прошло не более нескольких секунд.

— Ты точно хочешь остаться?

Мама опустила глаза, руки ее были сложены на животе. То ли она опасалась, что юбка тресет по швам, то ли старалась удержать завтрак на месте.

— Мне что-то нехорошо, — пробормотала она.

— Я спросил, точно ли ты хочешь остаться в машине.

Мама подняла глаза:

— Я пойду с вами. На самом деле мне не настолько плохо.

Папа ничуть не изменился в лице. Он подождал, пока она не зашагала в его сторону, затем развернулся и устремился к дому священника. Мы с Джаджа следовали за ними. Я смотрела, как мама идет. До этого я не обращала внимания, насколько изможденной она выглядит. Ее некогда гладкая кожа цвета арахисовой пасты стала пепельной и казалась высохшей, словно пустыня, истерзанная восточным ветром.

«Что, если ее на самом деле вырвет?», — спросил Джаджа одними глазами. Я решила, что в таком случае подниму подол моего платья, и мама сможет сделать это туда, а не испачкать дом отца Бенедикта.

Дом священника выглядел так, будто архитектор слишком поздно сообразил, что создает жилые комнаты, а не церковь. Арочный проход, ведущий в зону столовой, выглядел как подход к алтарю, альков с кремовым телефоном, казалось, был готов дать Благословенное Откровение, а маленький кабинет, выходивший в гостиную, больше напоминал ризницу, наполненную святыми книгами, парадными ризами и чашами для святого Причастия.

— Брат Юджин! — воскликнул преподобный, увидев отца, и его бледное лицо осветила улыбка. Священник сидел за обеденным столом и как раз собирался приступить к еде. На столе стояла тарелка с ломтиками отваренного батата, который обычно ели на обед, но рядом находилась еще одна, поменьше, с яичницей, что больше походило на завтрак. Отец Бенедикт пригласил нас разделить с ним трапезу.

Папа отказался за всех, но присел к столу, где между ним и отцом Бенедиктом завязалась тихая беседа.

— Как поживаете, Беатрис? — спросил преподобный у моей мамы, повысив голос, чтобы она могла слышать его из гостиной. — Вы неважно выглядите.

— Со мной все в порядке, святой отец. Всего лишь аллергия. Так бывает во время харматана и сезона дождей.

— Камбили, Джаджа, вам понравилась сегодняшняя проповедь?

— Да, святой отец, — ответили мы с Джаджа в один голос.

Мы покинули дом священника быстрее, чем обычно. Папа не произнес ни слова за всю дорогу в машине, но челюсть его подергивалась, а на скулах играли желваки. Мы молча слушали кассету с записью «Аве Мария».

Дома нас уже ждал приготовленный Сиси чайник с тонкой, витиевато украшенной ручкой. Папа положил молитвенник и бюллетень на обеденный стол и сел. Мама хлопотала вокруг него.

— Позволь, я налью тебе чаю, — предложила она, хотя раньше никогда этого не делала. Папа не обратил на нее внимания и сам налил себе чай, затем предложил нам с Джаджа сделать по глотку. Мой брат отпил первым и поставил чашку обратно на блюдце. Папа протянул ее мне. Я взяла чашку обеими руками, хлебнула горячего «Липтона» с сахаром и молоком, и вернула ее на место.

— Спасибо, папа, — сказала я, ощущая жжение глотка любви на языке.

Потом мы с мамой и Джаджа отправились наверх переодеться, и наши тихие шаги по лестнице оставались такими же тщательно выверенными и привычными, как и каждое воскресенье. Все было неизменно и известно заранее. В доме, пока папа не закончит послеполуденный отдых и не спустится к столу, чтобы мы все смогли отобедать, стояла тишина — время, отведенное для размышлений, в течение которого нужно прочитать и хорошенько обдумать отрывок из Священного Писания или из одной из книг апостолов ранней церкви. Даже время семейного отдыха по воскресеньям проходило бесшумно, без партий в шахматы и обсуждения газетных статей, потому что это был День отдохновения.

— Мама, может, Сиси сегодня сама справится с обедом? — спросил Джаджа, когда мы добрались до верхней площадки изогнутой лестницы. — Тебе надо бы отдохнуть до обеда.

Мама собиралась что-то ответить, но вдруг ее рука метнулась к губам, и она бросилась в свою комнату. Я задержалась на площадке, и только когда услышала горловые звуки, донесшиеся из ванной — маму рвало, — повернулась и пошла к себе.

На обед был рисовый джолоф[25] с прожаренными до хруста кусками рыбы размером с кулак, и салат нго-нго. Папа съел почти весь салат, вычерпав ложкой острый соус из стеклянной посудины. Напряженное молчание висело над столом, как тяжелые свинцовые тучи в разгар сезона дождей, и только чириканье птиц, доносившееся с улицы, иногда нарушало его. Эти птички каждый год прилетали перед самым началом сезона Дождей и вили гнезда на дереве авокадо, прямо под окнами столовой. Иногда мы с Джаджа находили упавшие с веток гнезда, свитые из веточек, высохшей травы и кусочков разноцветных лент, которыми мама заплетала мне косы. Птицы вытаскивали их из мусорных корзин на заднем дворе.

Я первая закончила обедать.

— Спасибо, Господи. Спасибо, папа. Спасибо, мама, — с этими словами я сложила руки и стала ждать, пока все остальные тоже наедятся, чтобы перейти к благодарственной молитве. Разглядывать сидящих за столом — неправильно, и я рассматривала портрет дедушки, висевший на противоположной стене.

Когда папа начал молиться, его голос дрожал сильнее обычного. Сначала он поблагодарил Всевышнего за посланную нам еду, а потом стал просить Господа простить тех, кто пытался пренебречь Вышней волей в угоду собственным самолюбивым помыслам и желаниям и кто не хотел навестить Его благословенного слугу после причастия. Мамино «Аминь» прозвучало громче всех.

После обеда я поднялась к себе, чтобы почитать пятую главу Послания Иакова, потому что во время семейного отдыха мне предстояло рассказывать о библейских корнях традиции помазания елеем больных для их скорейшего выздоровления. Именно тогда я услышала — не в первый раз — эти звуки. Быстрые, тяжелые удары по резной двери спальни наших родителей. Я вообразила, что дверь застряла и папа пытается ее открыть. Я изо всех сил старалась убедить себя в этом, считая каждый звук с закрытыми глазами. Почему-то, когда я считала, время тянулось не так медленно и было не так страшно. Иногда все прекращалось до того, как я доходила до двадцати. И в этот раз все закончилось на девятнадцатом ударе. Я услышала, как открылась дверь. Папины шаги по лестнице показались особенно тяжелыми и неуклюжими. Я высунулась из своей комнаты одновременно с Джаджа. Так, стоя на лестничной площадке, мы наблюдали за спускающимся вниз отцом. Мама свисала с его плеча как джутовый мешок с рисом, который рабочие оптом закупали для фабрики. Папа открыл дверь в столовую, затем до нас донесся звук открываемой входной двери и его голос — он дал указание привратнику Адаму.

— Там кровь на полу, — сказал Джаджа. — Я принесу швабру из ванной.

Мы смыли дорожку из капель, похожую на след, что оставляет за собой треснувший кувшин с красной краской. Джаджа тер пол щеткой, а я вытирала.

В тот вечер мама не вернулась домой, и мы с Джаджа ужинали вдвоем. Мы не говорили о маме, нет. Мы обсуждали публичную казнь трех человек, произошедшую пару дней назад. Им предъявили обвинение в контрабанде наркотиков. Джаджа слышал, как мальчики обсуждали это в школе, да и по телевизору об этом говорили. Преступников привязали к шестам, и их тела содрогались даже после того, как стрельба затихла. По словам девочки из моего класса, ее мама выключила телевизор, спросив, зачем смотреть, как умирают люди. «Что же должно случиться с людьми, чтобы они превратились в зевак и пришли на площадь смотреть на этот ужас своими глазами?» — недоумевала она.

После ужина Джаджа сам прочитал благодарственную молитву и в конце добавил короткую молитву о маме. Папа вернулся домой, когда мы оба уже поднялись в свои комнаты и занимались каждый по своему расписанию. Я рисовала фигурки беременных женщин на внутреннем развороте «Введения в сельское хозяйство» для средней школы, когда он пришел ко мне. Он почему-то казался моложе, хотя глаза его покраснели, а веки — припухли.

— Мама вернется завтра, когда ты приедешь из школы. С ней все будет в порядке, — сказал он.

Он положил мне руки на плечи, растирая их мягкими круговыми движениями.

— Встань, — сказал он.

Я вскочила, и он обнял меня, прижав к себе так крепко, что я почувствовала, как бьется его сердце.

Мама вернулась на следующий день, после полудня. Кевин привез ее на «Пежо 505», том самом, который часто отвозил нас с Джаджа в школу и домой. На пассажирской дверце красовалось название папиной фабрики. Мы с Джаджа встречали маму у входа, стоя так близко друг к другу, что наши плечи почти соприкасались. Она не успела дойти до порога, как мы распахнули перед ней двери.

— Umum, — сказала она, обнимая нас, и повторила по-английски: — Дети мои.

На ней была футболка с надписью «Бог — это любовь», а зеленая юбка, запахнутая на талии немного небрежно, сидела ниже, чем обычно. Мамин взгляд казался пустым — так смотрят бродяги, что роются в придорожных помойках и таскают с собой грязные, истерзанные холщовые сумки, в которых умещается вся их жизнь.

— Произошел несчастный случай, — пробормотала мама. — Я потеряла ребенка.

Я немного отстранилась, чтобы посмотреть на ее живот. Мягко выгибая ткань ее одежды, он все еще казался большим. Может, мама что-то перепутала, ребенка точно больше нет?

Я все еще рассматривала ее живот, когда вошла Сиси. Высокие скулы придавали ее угловатому лицу насмешливое выражение, и это настораживало. Казалось, она смеется над тобой, дразнит тебя, а ты не имеешь ни малейшего представления, в чем дело.

— Добрый день, госпожа, nno[26], — сказала она. — Вы отобедаете сейчас или после ванны?

— Что? — мгновение мама выглядела так, словно не поняла ни слова. — Все потом, Сиси. Принеси мне воду и полотенце.

Мама так и стояла посреди гостиной, обхватив себя руками, пока Сиси не принесла ей тазик с водой и кухонное полотенце.

В гостиной находилась этажерка, на трех стеклянных полках которой располагались миниатюрные бежевые статуэтки балерин в различных танцевальных позах. Мама, всегда начиная с нижней полки, тщательно протирала фигурки и тонкое стекло, на котором они стояли.

Я опустилась рядом на кожаный диван, с которого могла протянуть руку и поправить складку маминой одежды.

— Nne, сейчас у тебя время для занятий. Иди к себе, — сказала мама.

— Я хочу остаться с тобой.

Она медленно провела полотенцем по танцовщице с поднятой вверх тоненькой, как спичка, ногой и ответила:

— Nne, иди.

Тогда я поднялась к себе и села за стол, слепо уставившись в один из учебников. Буквы перед моими глазами меняли очертания, а затем и вовсе превратились из черных в ярко-красные, цвета свежей крови. Кровь была водянистой, полупрозрачной. Она текла из мамы и из моих глаз.

Позже, за ужином, папа сказал, что мы должны прочитать шестнадцать новенн[27], чтобы вымолить прощение для мамы. И в воскресенье, после Адвента, мы остались в церкви, чтобы выполнить его наказ. Отец Бенедикт окропил нас святой водой. Несколько капель попало мне на губы, и все время, пока мы молились, я ощущала ее затхлый солоноватый вкус. Если мы с Джаджа отвлекались после тринадцатого повторения молитвы к святому Иуде, папа предлагал начать заново. Все должно было пройти идеально. Тогда я даже не задумалась, чем же так провинилась мама.


Слова на страницах книг продолжали превращаться в кровь, когда я пыталась их прочесть. Близились полугодовые экзамены, и в школе начались контрольные работы, но печатные значки потеряли для меня всякий смысл.

Незадолго до первого экзамена, когда я сидела в своей комнате за столом, стараясь сконцентрироваться на каждом слове в отдельности, до меня донесся звонок в дверь. Пришла Йеванда Кокер, жена редактора папиной газеты — я узнала ее по голосу, потому что моя комната находилась прямо над входной дверью. Я никогда раньше не слышала такого громкого плача.

— Они схватили его! Схватили! — доносилось до меня между звучными всхлипами.

— Йеванда, Йеванда, — папин голос звучал гораздо тише, чем ее.

— Что же мне делать, господин? У меня трое детей! Один все еще сосет грудь! Как мне вырастить их одной? — я с трудом различала слова за оглушительными звуками, которое издавало ее сдавленное рыданиями горло.

Тогда папа сказал:

— Йеванда, успокойся. С Адэ все будет в порядке, даю тебе мое слово.

Я услышала, как скрипнула дверь в комнате Джаджа. Он прокрался вниз, сделав вид, что направился в кухню попить воды, и замер возле входа в гостиную. Вернувшись, он рассказал мне, что солдаты арестовали Адэ Кокера, когда тот выезжал с редакционной парковки «Стандарта». Его машина с открытой водительской дверью так и осталась брошенной на обочине. Я представила, как редактора вытаскивают из салона и рывком прижимают к кузову чужой машины. Наверное, это был черный микроавтобус, набитый солдатами, выставившими из окон стволы своих оружий. Адэ Кокера трясет от страха, а по штанине расползается мокрое пятно. Я знала, что его арестовали за статью, которую он опубликовал в последнем выпуске «Стандарта». Там говорилось, что глава государства и его жена наняли людей, чтобы переправлять за границу героин. Эта статья представляла недавнюю публичную казнь наркоторговцев в ином свете и заставляла задуматься, кто же в этой истории был истинным злодеем. Когда Джаджа заглянул в замочную скважину, то увидел, как папа держит Йеванду за руку и молится, заставляя повторять: «Никто из уверовавших в Него не будет оставлен».

Те же самые слова я повторяла про себя во время экзаменов, начавшихся на следующей неделе. Когда Кевин вез меня домой после окончания последнего учебного дня полугодия, я прижимала табель к груди. Преподобные сестры не запечатывали его в конверт. Я заняла второе место по успеваемости: вторая из двадцати пяти одноклассников. Моя классная руководительница, сестра Клара, написала в табеле: «Камбили умна не по годам, спокойна и ответственна». А директор, сестра Люси, добавила: «Блестящая, послушная ученица и дочь, которой следует гордиться».

Но я знала, что папа гордиться не будет. Он часто говорил Джаджа и мне, что он не для того тратит так много денег на Дочерей непорочного сердца и школу Святого Николая, чтобы мы позволили другим детям себя опередить. Папин отец, безбожник, дед Ннукву, не оплачивал его образование, но папа всегда оставался лучшим учеником в классе. Мне очень хотелось доказать ему, что мной можно гордиться, что я не подведу и смогу добиться тех же успехов. Мне необходимо было почувствовать, как он опускает руку мне на плечи и говорит, что я исполняю Божью волю в своей жизни. Я должна была ощутить его крепкие объятия, услышать, как он говорит: «Кому много дано, с того много и спросится». Мне было очень важно увидеть, как улыбка озаряет его лицо, согревая меня изнутри. Но я позволила себе уступить первенство. Я запятнана своим поражением.

Мама распахнула двери дома еще до того, как Кевин остановил машину. В последний день учебного года она всегда встречала нас на пороге, пела хвалебные песни на игбо, обнимала нас с Джаджа, и брала наши табели. Это было единственное время, когда она пела во весь голос, находясь дома.

— О me mma, Chineke, о me mma… — начала петь мама, но остановилась, когда я поздоровалась.

— Привет, мам.

— Nne, все в порядке? Ты не выглядишь счастливой, — и она отступила в сторону, пропуская меня в дом.

— Я заняла второе место.

Мама замерла, потом сказала:

— Иди поешь. Сиси приготовила рис с кокосовым молоком.

Когда папа вернулся домой, я сидела за письменным столом. Пока он поднимался по лестнице, каждый тяжелый шаг отдавался мучительным эхом в моей голове. Сначала он отправился к Джаджа. Брат, как всегда, оказался лучшим учеником в классе, поэтому отец мог им гордиться; он обнимал сына и клал руку ему на плечи. Папа долго пробыл у Джаджа в комнате: я знала, что он внимательно просматривал баллы, набранные по каждому предмету, убеждаясь, что показатели не ухудшились по сравнению с прошлым полугодием. Я почувствовала внезапное давление на мочевой пузырь и опрометью бросилась в туалет. Когда я оттуда вышла, папа уже был в моей комнате.

— Добрый вечер, папа, ппо.

— Как успехи в школе?

Мне хотелось сказать, что я стала второй ученицей в классе, чтобы он сразу обо всем узнал, и признать тем самым свое поражение, но вместо этого я ответила:

— Хорошо.

И протянула ему табель. Пока он его открывал, прошла целая вечность, и целых две — пока он его читал. Ожидая папиной реакции, я старалась выровнять дыхание, уже понимая, что у меня этого не получится.

— Кто стал первым в классе? — наконец спросил папа.

— Чинве Джидиз.

— Джидиз? Девочка, занявшая второе место в прошлом полугодии?

— Да, — ответила я. Мой живот издавал отчаянно громкие звуки, бурча и завывая, даже когда я попыталась его втянуть.

Папа еще некоторое время рассматривал табель, а потом сказал:

— Пойдем на ужин.

Пока я спускалась, мои ноги казались лишенными суставов палочками.

Папа принес на пробу образцы новых печений и перед началом ужина передал нам зеленый пакет. Я с готовностью откусила печенье.

— Очень вкусно, пап.

Папа тоже откусил кусочек и прожевал, затем посмотрел на Джаджа.

— У него новый, свежий вкус.

— Замечательно, — отозвалась мама.

— Бог даст, оно будет хорошо продаваться, — подвел итог папа. — Наши сухари лидируют на рынке, а это печенье составит им достойную компанию.

Я не смотрела на отца, пока он говорил, не могла. Вареный батат и пряная зелень не лезли мне в горло, отказываясь быть проглоченными с той же неудержимой решимостью, с которой малыши не отпускают руку матери у дверей в детский сад. Чтобы справиться с ними, я пила воду стакан за стаканом, и к тому времени, когда папа приступил к благодарственной молитве, мой живот раздуло. Закончив молитву, папа сказал:

— Камбили, поднимись наверх.

Я пошла следом за отцом. Он, в красной шелковой пижаме, поднимался по ступеням передо мной, и его ягодицы вздрагивали и покачивались под тонкой тканью, как желеобразный акаму. Папина спальня была отделана в кремовых тонах. Каждый год ее ремонтировали, но перемены никогда не выходили за рамки оттенков бежевого. На полу лежал пушистый бежевый, без рисунка, ковер, в котором утопали ноги, шторы по кайме украшала тонкая коричневая вышивка. Два бежевых кожаных кресла были сдвинуты, словно предназначались для людей, занятых глубоко личной беседой. Все эти цвета подходили друг другу так хорошо, что комната будто расширялась, выглядела почти бесконечной. Мне казалось, что, попав в нее, я не смогу убежать, потому что бежать будет некуда. В раннем детстве я представляла Рай как комнату папы — с ее приглушенным светом, нежными мягкими поверхностями и ее бесконечностью. Когда харматан приносил с собой грозы, стегая ветвями манговых деревьев наши окна и перекрещивая уличные электрические провода так, что они исторгали яркие всполохи и искры, я прибегала прятаться в папины объятия. Он усаживал меня на руки или укутывал в плед, от которого пахло уютом и безопасностью.

Сейчас, заняв самый краешек кровати, я тоже куталась в этот плед. Тихонько выскользнув из тапок, я погрузила ноги в ворс ковра, решив спрятать их там. Пусть хотя бы часть меня почувствует себя в безопасности.

— Камбили, — сказал папа, тяжело дыша, — ты недостаточно потрудилась в этом полугодии. Ты не стала первой потому, что сама так решила.

Его глаза были грустными. Пронзительными и грустными. Мне хотелось коснуться его лица, погладить щеку. Его глаза таили множество нерассказанных историй.

В этот момент зазвонил телефон. С тех пор как арестовали Адэ Кокера, нам часто звонили. Отвечая, папа говорил очень тихо. Я молча ждала, сидя на кровати, пока он взмахом руки не отпустил меня. Он не звал меня ни на следующий день, ни после этого, поэтому мы так и не поговорили о моем табеле и о том, как я буду наказана за свою провинность. Возможно, все внимание отца поглощала судьба Адэ Кокера, но даже после того, как он, спустя неделю, добился освобождения своего редактора, мы к этой теме не возвращались. Об освобождении Адэ он тоже не рассказывал. Мы узнали об этом, только прочитав заметку редактора в колонке «Стандарта», где не было ни слова о том, кто его арестовал, где его держали и что с ним делали. В конце заметки стоял выделенный курсивом постскриптум с благодарностью: «Честному, достойному человеку исключительной отваги». Во время семейного отдыха я сидела на диване рядом с мамой и, перечитав эту строчку несколько раз, закрыла глаза и испытала прилив горячего чувства. То же самое чувство посещало меня, когда отец Бенедикт говорил о папе на церковной службе.

— Слава Богу, с Адэ все в порядке, — мама расправила газету.

— О его спину тушили окурки, — папа покачал головой. — Множество окурков.

— Они получат то, что им причитается, mba, только не в этой жизни, — заметила мама.

Хоть папа и не улыбнулся ей — он был слишком грустным, чтобы улыбаться, — я пожалела, что эти слова сказала мама, а не я. Я знала, что папе нравится, когда она так говорит.

— С этого момента мы будем издаваться в подполье, — сурово сообщил папа. — Делать это легально стало опасно для моих работников.

Я знала, что «подполье» означает «тайное место», но все равно не могла не представить Адэ Кокера и других сотрудников газеты в темном сыром подвале, склонившимися над столами и пишущими правду под холодным светом люминесцентной лампы.

Тем вечером папа добавил к обычной молитве долгое обращение к Всевышнему, дабы он узрел падение безбожников, правящих сейчас нашей страной. Он снова и снова повторял нараспев: «Святая Дева, защитница нигерийского народа, молись о нас».

Каникулы длились всего две недели, и в субботу, перед началом занятий, мама взяла меня и Джаджа на рынок, чтобы купить нам новые сандалии и сумки. На самом деле обувь из коричневой кожи и сумки даже не износились, но только так мы могли побыть втроем. В начале каждого полугодия мы отправлялись на рынок, не спрашивая разрешения у папы. Кевин отвозил нас туда в машине, позволяя опускать стекла на окнах. На окраинах рынка мы глазели на полуголых сумасшедших, собиравшихся возле помоек, на мужчин, останавливающихся, чтобы расстегнуть штаны и помочиться на прохожих, на женщин, сидящих возле горок свежих овощей и громко зазывающих покупателей.

На самом рынке мы избавлялись от торговцев, старавшихся утянуть нас в темные переулки со словами: «У меня есть то, что тебе нужно» или «Пойдем со мной, это здесь». Они всегда так говорили, хотя понятия не имели, за чем мы пришли. Мы морщили носы от запахов окровавленного свежего мяса и вяленой рыбы и уворачивались от пчел, вившихся над палатками торговцев медом.

Уходя с рынка с сандалиями и тканью, которую купила мама, возле овощных рядов, расположенных вдоль дороги, мы увидели только что собравшуюся — минут десять назад — небольшую толпу. Вокруг стояло много солдат. Торговки громко кричали, некоторые от потрясения в отчаянии обхватили головы руками. Присмотревшись, мы увидели лежащую на земле женщину, с рыданиями рвущую на себе короткие волосы. Ее одежды распахнулись, открывая белое нижнее белье.

— Скорее, — сказала мама, прижимая нас с Джаджа к себе, словно пытаясь защитить от жуткого зрелища.

Когда мы торопливо пробирались к машине, одна из торговок плюнула на солдата, и в ответ тот поднял вверх плеть. Ее длинный язык образовал в воздухе петлю и только потом опустился на плечо женщины. Другой солдат пинал поддоны с фруктами, со смехом круша дерево и давя папайю. Мы сели в машину, и Кевин сказал маме, что солдаты получили приказ уничтожить фруктовые ряды потому, что торговля там велась незаконно. Мама ничего не ответила, лишь посмотрела в окно, словно старалась запомнить этих женщин.

По дороге домой я тоже думала о женщине, лежавшей на земле. Мне не удалось рассмотреть ее лица, но почему-то казалось, что я давно с ней знакома. Жаль, что я не помогла ей подняться и отряхнуть красную пыль с одежд.

В понедельник, когда папа вез меня в школу, я все еще думала о ней. На Оги Роуд, возле места, где проворные детишки торговали чищеными апельсинами, он сбросил скорость, чтобы дать распростершемуся в придорожной пыли нищему несколько хрустящих купюр найра[28]. Нищий сначала долго смотрел на купюры, потом встал и замахал руками нам вслед, прихлопывая в ладоши и подпрыгивая. Мне подумалось, что он сошел с ума, и я не сводила с него глаз в зеркале заднего вида, пока он не исчез из виду. Почему-то он напомнил мне о женщине в рыночной пыли. В его радости угадывалась та же беспомощность, что и в отчаянии торговки.

Среднюю школу Дочерей непорочного сердца окружал высокий забор, напоминавший наш, только верх стены защищала от незваных гостей не подключенная к электричеству колючая проволока, а острые осколки зеленого стекла. Папа сказал, что именно эти стены повлияли на его решение оставить меня здесь после начальной школы. Он считал, что дисциплина крайне важна для воспитания. Нельзя позволять юнцам перелезать через заборы и удирать в город, чтобы предаваться там всяким непотребствам, как это происходит в городских государственных школах.

— Ну кто так водит! — бормотал папа, пока мы подъезжали к школьным воротам, пытаясь пробиться через поток гудящих автомобилей. — Они что, разыгрывают первенство «Самый расторопный водитель»?

Девочки-торговки, годившиеся мне в младшие сестры, подбегали к машинам, не обращая внимания на школьных сторожей, дежуривших у ворот. Они предлагали купить очищенные апельсины, бананы и арахис. Битые молью блузки сваливались с худых плеч.

Папе наконец удалось проехать на широкий школьный двор и припарковать машину возле волейбольного поля, прямо у края безукоризненно ухоженного газона.

— Где твой класс? — спросил он.

Я указала на здание, возле которого росло несколько манговых деревьев. Папа вышел из машины вместе со мной, и я всерьез задумалась, что было у него на уме и почему он решил отвезти меня самостоятельно, а Джаджа отправил с Кевином.

Когда мы подходили к классу, сестра Маргарет увидела отца и, несмотря на то что ее окружали ученики и их родители, сначала поприветствовала его взмахом руки, затем быстро направилась навстречу. Ее речь текла нескончаемым потоком. Как поживает папа? Доволен ли он успехами его дочери под руководством Дочерей непорочного сердца? Будет ли он присутствовать на приеме у епископа на следующей неделе?

Папа отвечал ей с британским акцентом — так он говорил с преподобным Бенедиктом. Беседуя с религиозными деятелями, особенно с белыми, отец всегда был галантен и щедр на похвалу. С той же неизменной галантностью он презентовал сестре чек на пополнение библиотеки Дочерей непорочного нердца. И еще папа сказал, что хочет видеть учеников из моего класса. Сестра Маргарита попросила его немедленно дать ей знать, если ему что-нибудь понадобится.

— Где Чинве Джидиз? — спросил папа, когда мы подошли к классу.

Прямо перед нами болтала стайка девочек. Я огляделась, чувствуя, как кровь бьется у меня в висках. Что папа собирается делать? Светлокожая Чинве, как обычно, была в самом центре группы.

— Она стоит посередине, — ответила я. Неужели папа собрался с ней поговорить? Отодрать ее за уши за то, что она заняла первое место по успеваемости? Я отчаянно желала, чтобы подо мной разверзлась земля и поглотила вместе со всеми остальными.

— Посмотри на нее, — сказал папа. — Сколько у нее голов?

— Одна, — чтобы ответить на этот вопрос, смотреть на Чинве не требовалось, но я все равно взглянула на нее.

Папа вынул из кармана крохотное зеркальце, размером с пудреницу:

— А теперь посмотри в зеркало.

Я уставилась на него. Отец повторил:

— В зеркало!

Я взяла стеклышко из его рук и украдкой туда заглянула.

— А сколько голов у тебя, gbo? — спросил папа, впервые обратившись ко мне на игбо.

— Одна.

— Как и у Чинве Джидиз. Так почему ты учишься хуже ее?

— Этого больше не повторится, папа.

Дул легкий ветер, свивая тонкую коричневую пыль в спирали, и я чувствовала ее вкус на губах.

— Я усердно тружусь, чтобы у вас с Джаджа было все самое лучшее. Вы должны правильно распорядиться этими привилегиями, потому что Господь, дав вам так много, ожидает от вас большего в ответ. Он ждет от вас только высшего результата. Мой отец не отправлял меня в лучшую школу. Он тратил свое время и силы на поклонение духам дерева и камня. Я бы ничего не достиг, если бы не братья и сестры из миссии. Я прислуживал в доме приходского священника целых два года. Да, я мыл, убирал и подавал еду. Никто не возил меня на учебу. Каждый день я преодолевал пешком до Нимо целых восемь миль, пока не окончил начальную школу. А чтобы заниматься в средней, мне пришлось работать садовником в миссии.

Я уже слышала историю о том, как тяжело и усердно он трудился, и как многому его научили святые сестры и святые отцы, и что он никогда не узнал бы всего этого от своего отца-идолопоклонника, деда Ннукву. Но я кивала и сохраняла заинтересованное выражение лица. Я надеялась, что мои одноклассницы не станут спрашивать, зачем нам с отцом понадобилось вести долгую беседу у дверей класса. Наконец папа закончил монолог и забрал из моих рук зеркало.

— Тебя привезет Кевин, — сказал он.

— Да, папа.

— До свидания. Учись хорошо, — он обнял меня. Коротко, символично.

— До свидания, папа.

Он зашагал по дорожке к выходу. Я провожала его взглядом, пока не прозвенел звонок на собрание.

В зале было так шумно, что матушке Лючии пришлось несколько раз призвать к тишине. Я всегда становилась в переднем ряду, потому что места позади занимали компании девочек, которые, прячась от учителей за нашими спинами, хихикали и перешептывались. Преподаватели стояли на приподнятом подиуме — высокие фигуры, облаченные в бело-голубые одежды. После того как мы пропели приветственные гимны из Католического песенника, матушка Лючия зачитала начало пятой главы Евангелия от Матфея до одиннадцатого стиха. Мы запели национальный гимн. Пение национального гимна стало одной из новых традиций Дочерей непорочного сердца, появившейся в прошлом году в ответ на беспокойство родителей, смущенных тем, что их дети не знали слов. Пока мы пели, я внимательно наблюдала за сестрами: национальный гимн Нигерии исполняли только темнокожие преподобные сестры, их сахарные зубы ярко выделялись на фоне смуглых лиц. Сестры с белой кожей сложили руки на груди или перебирали стеклянные бусины четок на поясах, внимательно следя, чтобы никто из учеников не уклонялся от пения. Когда мы закончили гимн, матушка Лючия обвела присутствующих пристальным взглядом сквозь толстые стекла очков. Она всегда просила кого-нибудь из учениц прочитать первые строки присяги, чтобы все остальные могли к ней присоединиться.

— Камбили Ачике, пожалуйста, начни присягу, — произнесла она.

Матушка Лючия впервые выбрала меня. Я открыла рот, но не смогла издать ни звука.

— Камбили Ачике?

На меня смотрела не только матушка Лючия, но и вся школа. Откашлявшись, я изо всех сил призвала голос вернуться. Я знала текст присяги, я готова была его произнести, вот только слова не сходили с языка. Тело покрылось потом.

— Камбили?

Наконец, сотрясаясь от дрожи, я начала:

— Я приношу присягу Нигерии, моей стране, и клянусь быть верной, честной и преданной…

Присутствующие подхватили слова, и я, проговаривая их вместе с ними одними губами, старалась восстановить дыхание. После собрания мы разошлись по своим классам. Все занялись обычной подготовкой к занятиям: устраивались на своих местах, вытирали пыль с парт, двигали стулья и переписывали с доски расписание на новое полугодие.

Ко мне наклонилась Эзинн и спросила:

— Как провела каникулы?

— Нормально.

— Ты была за границей?

— Нет, — ответила я. Мне очень хотелось поблагодарить Эзинн за то, что она всегда была добра ко мне, хотя я неуклюжа и молчалива, но не знала, как это выразить. Мне хотелось поблагодарить ее за то, что она не смеялась надо мной и не называла зазнайкой, как это делали другие девочки, но с моего языка сорвалось лишь:

— А ты? Ездила за границу?

— Я? — Эзинн рассмеялась. — О di egwu[29]. Путешествуют только детки богатых родителей: Габриэлле, Чинве, ты. А я была у бабушки в деревне.

— Вот как, — пробормотала я.

— Зачем сегодня приезжал твой отец?

— Он… он… — не найдя подходящих слов, я запнулась. — Он хотел посмотреть на мой класс.

— Ты на него очень похожа. Хочу сказать, ты, конечно, помельче, но черты лица и кожа у тебя от отца, — улыбнулась Эзинн.

— Это правда.

— Я слышала, в прошлом полугодии Чинве отобрала у тебя первое место? Abi?[30]

— Да.

— Ну, твои родители наверняка отнеслись к этому спокойно. Ты же с первого класса постоянно оказывалась первой! А Чинве говорит, что отец на радостях свозил ее в Лондон.

— Ого.

— А я заняла пятое место, и это хорошо, потому что в предыдущем полугодии я оказалась восьмой. Знаешь, в классе очень высокая конкуренция. В своей начальной школе я всегда занимала первое место.

В этот момент к парте Эзинн подошла Чинве Джидиз, обладательница высокого, чирикающего голоска.

— В этом полугодии я хочу сохранить за собой первенство в классе, малышка Эзи, так что не забудь проголосовать за меня, — сказала она. Ее школьная юбка была такой узкой в талии, что фигурой Чинве походила на восьмерку.

— Не вопрос, — ответила Эзинн.

Я даже не удивилась, когда Чинве прошла мимо меня к девочке за следующей партой и повторила заявление, только изменив имя и прозвище. Чинве никогда не заговаривала со мной, даже если мы оказывались в одной группе по сельскому хозяйству и вместе собирали растения на гербарий.

Девочки толпились вокруг ее парты и хихикали. Они копировали ее прически: обвитые черным шнуром сложные конструкции из жгутов или зигзагообразные косички, заканчивавшиеся хвостиком на макушке. Чинве ходила, поднимая стопу, едва коснувшись пола, словно земля жгла ей ноги. Во время большой перемены она скакала перед группой девочек, направлявшихся в кондитерскую за бисквитами и колой. Если верить Эзинн, Чинве платила за всех. Я обычно проводила большую перемену в библиотеке.

— Чинве хочет, чтобы ты первая с ней заговорила, — прошептала мне Эзинн. — Знаешь, она стала называть тебя зазнайкой потому, что ты ни с кем не общаешься. Она говорит, что, хоть твой отец и владеет газетой и всеми этими фабриками, это не значит, что ты можешь задирать нос, ведь ее отец тоже богат.

— Я не задираю нос.

— Вот и сегодня, когда ты замешкалась с присягой, она решила, что ты слишком много о себе воображаешь, чтобы делать что-то по первой просьбе.

— Я плохо расслышала, когда матушка Лючия сказала в первый раз.

— А я и не говорю, что она права. Я объясняю, что думает Чинве и большая часть девочек. Может быть, тебе все-таки стоит с ней поговорить. И после школы не сбегать, как ты обычно делаешь, а пройти вместе со всеми до ворот. Кстати, почему ты всегда убегаешь?

— Мне нравится бегать, — промямлила я, размышляя, стоит ли считать ложью, достойной упоминания на воскресной исповеди, мое заявление о том, что я не расслышала распоряжения матери Лючии, и эту отговорку. Когда звонок возвещал об окончании уроков, «Пежо 505» с Кевином внутри уже стоял у ворот. Папа всегда поручал шоферу много дел, и мне не разрешалось заставлять его ждать, поэтому я опрометью выбегала из школы. Так, словно я участвовала в забеге на двести метров. Однажды Кевин пожаловался отцу, что я задержалась на несколько минут, и папа шлепнул меня по щекам, обеими руками одновременно, так, что его огромные ладони оставили на моем лице параллельные отметины, а звон в ушах не проходил несколько дней.

— Почему? — спросила Эзинн. — Если ты останешься и поговоришь с людьми, они поймут, что ты не зазнайка.

— Мне… нравится бегать, — повторила я.


Для большинства девочек из класса я так и осталась зазнайкой до конца полугодия, но это меня не особенно беспокоило, потому что мне нужно было вернуть первенство — а это забота поважнее. Мне казалось, что я каждый день пытаюсь удержать на голове мешок гравия. Буквы в тексте по-прежнему сливались перед моими глазами в красное месиво, и я по-прежнему видела в них дух нерожденного брата в подтеках крови. Я заучивала наизусть каждое слово, которое произносили учителя, зная, что потом ничего не пойму из учебников. После каждой контрольной у меня в горле набухал тугой ком — такой, как плохо приготовленный фуфу, — и не исчезал, пока не становились известны результаты.

Школа закрывалась на Рождественские каникулы в первой половине декабря. По дороге домой, сидя в машине с Кевином, я так пристально вглядывалась в табель, что написанное нетвердой рукой число «1» казалось мне семеркой. Засыпая в ту ночь, я видела озаренное улыбкой лицо отца и слышала его голос, говоривший мне о том, что он мной гордится, поскольку я истово исполняю волю Господа.


Декабрь — время пыльных ветров харматтана. С ним пришли запахи Сахары и аромат Рождества. Ветры сорвали изящные овальные листья с деревьев франжипани и тонкую хвою с сосен и засыпали всю округу тонкой коричневой пылью. Рождество мы всегда встречали в родном городе. Сестра Вероника называла это «сезонной миграцией игбо».

Она говорила — с забавным ирландским акцентом, звучащим так, словно слова катаются по языку, — что не понимает, зачем так много игбо построили большие дома в своих родных городах, если они проводят там всего пару недель в декабре, а все остальное время живут, порой в самых настоящих хихинах, в совершенно другом месте. Я же, в свою очередь, не понимала, зачем сестра Вероника силится постигнуть то, что надо принимать как данность: у нас так принято.

В день нашего отъезда дул сильный порывистый ветер. Наши казуарины вздрагивали и склонялись под его напором, словно кланялись языческому божеству пыли, а их кроны и хвоя издавали звуки, похожие на свистки футбольного рефери. Перед дверями дома в ожидании посадки стояли машины с раскрытыми дверцами и багажниками. Папа собирался сесть за руль «Мерседеса», мамино место было рядом с ним, а наше с Джаджа — на заднем сиденье. Кевин и Сиси ехали на автомобиле, принадлежавшем папиной фабрике, а еще один водитель, Сандэй, который сменял Кевина во время ежегодного недельного отпуска, должен был вести «Вольво».

Папа отдавал распоряжения, стоя возле гибискусов. Одной рукой он указывал на сумку или коробку и на багажник автомобиля, а другую держал в кармане белой туники.

— Чемоданы надо положить в «Мерседес», и эти овощи тоже. Бататы — в «Пежо», вместе с ящиками «Реми Мартин» и коробками с соком. Попробуйте уместить туда и okporoko[31]. Пакеты с рисом и garni[32] вместе с бобами и бананами положите в «Вольво».

Вещей оказалось так много, что Адаму оставил свой пост у ворот и пришел на помощь Кевину и Сандэю. Бататы были размером со средних щенков и заполнили весь багажник «Пежо». Даже на переднем сиденье «Вольво» оказались мешки с бобами, так что казалось, что там уснул кто-то из пассажиров. Кевин и Сандэй выехали первыми, мы двинулись следом за ними, чтобы в случае, если их остановят солдаты, отец увидел это и смог вмешаться.

Выезжая из ворот, папа начал чтение молитвы Розария. Он остановился после первого десятка, чтобы мама могла продолжить следующими десятью молитвами «Радуйся, Мария». Следующие десять молитв читал Джаджа, а потом пришла моя очередь.

Папа ехал медленно. Шоссе было однополосным, поэтому он не обгонял попутные грузовики, бормоча, что дороги сейчас небезопасны и что люди из Абуджа разворовали и растратили деньги, предназначавшиеся для расширения трассы. Другие машины гудели нам и вырывались вперед, и некоторые были так загружены рождественскими упаковками с бататом, рисом и напитками, что их днища почти касались дороги.

На Девятой миле папа остановился, чтобы купить хлеб и okpa[33]. Нашу машину окружили торговцы, они совали в окна вареные яйца, жареные орехи кешью, кипяченую воду, крича: «Купите у меня! Купите у меня! Я продам по хорошей цене!» или «Посмотрите на меня! Я — именно тот, кого вы ищете!».

Хоть папа и купил только хлеб и okpa, завернутое в горячие банановые листья, он дал каждому из торговцев по купюре в двадцать найра, и их крики «Спасибо!» и «Благослови вас Господь!» звенели в моих ушах, пока мы не добрались до Аббы.

Пропустить маленький зеленый указатель «Добро пожаловать в Аббу», установленный перед съездом с шоссе, не состаляло труда, но отец уверенно свернул на грунтовую дорогу. Дальше мы ехали под скрежет, который днище «Мерседеса» издавало при соприкосновении с разбитой, спекшейся под солнцем поверхностью. Люди, попадавшиеся нам на дороге, радостно махали руками и называли папу Omelora[34]. Глиняные хижины с соломенными кровлями соседствовали с трехэтажными особняками, прятавшимися за нарядными железными воротами, дети, в штанах или в одних майках, а то и просто голые, играли сдувшимися футбольными мячами, мужчины сидели на скамейках под деревьями, попивая пальмовое вино из коровьих рогов и мутных стеклянных кружек. Когда мы добрались до широких черных ворот нашего дома, машина была покрыта толстым слоем пыли. Три старика, болтавших друг с другом в тени одинокого хлебного дерева, приветсвовали нас бодрыми криками:

— Nno пи! Nno пи![35] С возвращением! Мы обязательно зайдем, только немного позже!

Привратники распахнули ворота.

— Благодарю тебя, Господи, за гладкую дорогу и благополучное прибытие! — сказал папа, въехав во двор и осенив себя крестным знамением.

— Аминь! — отозвались мы.

Дом, милый дом. Я, в который уже раз, не смогла сдержать восхищения: четыре этажа белого великолепия, перед фасадом — дивный фонтан, окруженный кокосовыми пальмами, в палисаднике — апельсиновые деревья. Три пацаненка бросились во двор, чтобы поздороваться с папой. Они бежали за машинами два или три квартала.

— Omelora! Добрый день, господин! — хором кричали они. Их единственной одеждой были шорты, а животы формой и размером напоминали небольшие надувные шарики.

— Kedu пи? Как поживаете? — папа, доставая купюры из пачки, еле вмещавщейся в бумажник, выдал каждому по десять найра. — Бегите и передайте мое приветствие родителям! Но обязательно покажите им эти деньги.

— Да, господин! Спасибо, господин! — и мальчишки, заливаясь громким смехом, скрылись за воротами.

Кевин и Сандэй разгружали продукты, мы с Джаджа вытаскивали чемоданы из «Мерседеса», а мама с Сиси пошли на задний двор устанавливать треногу для чугунных котлов. Для нас предназначены газовые горелки на кухне внутри дома, а там будут готовить еду — рис и рагу — для гостей. Котлы были такими большими, что вместили бы целого козла. Мама и Сиси почти не готовили сами: они следили за тем, чтобы в блюда добавили достаточно соли и бульонных кубиков «Магги» и чтобы хватало посуды, а женщины, ставшие членами нашей семьи по браку или по узам крови, приходили и делали всю основную работу. Они говорили, что мама должна отдохнуть от напряженной жизни в городе. И каждый год они забирали с собой то, что не было съедено: жирные куски мяса, рис, фасоль, бутылки с содовой и пивом. Мы могли накормить всю деревню на Рождество, причем так, чтобы никто не ушел голодным и не выпившим «в разумной мере», как говорил отец. В конце концов, не зря же его называли omelora — «Тот, кто много делает для людей». Но в праздничные дни не только папа принимал гостей: жители деревни заходили во все дома, к которым вели большие ворота, и иногда они брали с собой пластиковые контейнеры с крышками. Это же было Рождество.

Мама поднялась к нам, когда мы с Джаджа распаковывали вещи:

— Приехал Адэ Кокер с семьей. Они направляются в Лагос, но Адэ хочется пожелать нам счастливого Рождества. Спуститесь и поздоровайтесь с ними.

Редактор папиной газеты был невысоким, круглым, смешливым человеком. Каждый раз встречая его, я пыталась представить, как он сидит за столом и пишет статьи для «Стандарта», как он сопротивляется солдатам, но у меня ничего не получалось: Адэ Кокер был похож на пупса, на симпатичную мягкую куклу с замершей на губах ласковой улыбкой и ямочками на щеках. Даже его очки казались кукольными: стекла в белой пластиковой оправе выглядели толще оконных и отливали странным голубоватым светом. Когда мы вошли, он подбрасывал в воздух круглую и почти идеальную копию самого себя. Рядом стояла его маленькая дочка и просила подбросить ее тоже.

— Джаджа, Камбили, как поживаете? — спросил Адэ. Мы не успели ответить, как он залился смехом, мотнув головой в сторону малыша:

— Слышали примету: чем выше подбрасываешь ребенка, когда он мал, тем выше он взлетит, когда станет взрослым!

Ребенок гулил, показывая беззубые десны, и тянулся к очкам отца. Адэ Кокер запрокинул голову и снова подбросил сына.

Его жена, Йеванда, обняла нас, спросила, как мы поживаем, затем игриво шлепнула Адэ по плечу и забрала у него малыша. Я смотрела на нее, пытаясь вытряхнуть из памяти вечер, когда слышала ее рыдания, ее захлебывающийся крик.

— Вам нравится бывать в деревне? — спросил нас Адэ Кокер.

Мы с Джаджа одновременно взглянули на папу, который сидел на диване и с улыбкой просматривал рождественские открытки.

— Да, — ответили мы.

— Да? Вам нравится приезжать в буш? — Адэ театрально расширил глаза. — У вас тут есть друзья?

— Нет, — сказали мы с Джаджа.

— Тогда что вы делаете на этой окраине мире? — не унимался он.

Мы с Джаджа молча улыбались в ответ.

— Они всегда такие тихие и вежливые, — Адэ Кокер повернулся к отцу.

— Просто они не похожи на современных нахальных детей, которые не знают достойного воспитания и страха Божьего, — отозвался папа, и я была уверена, что за улыбкой на его губах и светом в глазах скрывается гордость за нас.

— Интересно, на что походила бы редакция «Стандарта», если бы мы все стали такими же немногословными.

Адэ Кокер шутил. Он смеялся, ему вторила Йеванда. Но отца это замечание не развеселило. Мы с Джаджа развернулись и молча пошли наверх.


Я проснулась от шелеста листьев кокосовой пальмы. Из-за глинобитных заборов, находящихся за нашими воротами, доносилось блеяние коз, пение петухов и чьи-то голоса:

— Доброе утро! Тебе хорошо спалось?

— Да, а тебе?

Я распахнула окно, впуская больше звуков и воздуха, сдобренного ароматами козьего помета и зреющих апельсинов. Джаджа постучал в дверь и вошел. В Энугу наши спальни располагались в разных концах коридора, а здесь они соседствовали.

— Проснулась? — спросил он. — Пойдем вниз, на молитву. Не будем ждать, пока папа нас позовет.

Я набросила летнюю накидку поверх ночной рубашки, завязала ее под мышками и пошла следом за братом.

Широкие коридоры делали наш дом похожим на отель, и это ощущение только усиливалось от запаха пыли в комнатах, кухнях и ванных, которые стояли запертыми большую часть года и ими никто не пользовался. Мы использовали только цокольный и первый этажи, второй и третий стояли нетронутыми уже несколько лет. Последний раз люди появлялись там, когда папу избрали главой деревни и он принял титул Omelora. Члены нашего итиппа[36] просили его об этой чести с тех пор, как он работал простым менеджером в «Левентис»[37]. Это было задолго до покупки первой фабрики. Они еще тогда считали, что отец достаточно состоятелен. Никто из нашего итиппа еще не удостаивался этого титула. Поэтому когда папа наконец согласился и местный священник провел с ним несколько длительных бесед о том, что из церемонии принятия титула необходимо убрать все языческие традиции, было устроено празднество, напоминавшее Фестиваль нового урожая батата[38] в миниатюре. Вся грунтовая дорога до Аббы была уставлена машинами, а второй и третий этажи нашего дома плотно заселены. Теперь я поднималась туда, только если хотела посмотреть, что происходит за дорогой, тянущейся вдоль стен нашего дома.

— Сегодня папа проводит заседание церковного совета, — сказал Джаджа. — Я слышал, как он сказал об этом маме.

— Во сколько начнется заседание?

— До полудня, — ответил он вслух, а глазами добавил: «И тогда мы сможем побыть вместе». В Аббе наши с Джаджа расписания не действовали. Мы могли больше разговаривать и меньше сидеть в своих комнатах, потому что все внимание отца поглощали другие занятия: он развлекал бесконечную череду гостей, посещал собрания церковного совета, которые начинались в пять утра, и городского совета, которые длились до полуночи. Или, может, все было иначе просто потому, что жизнь в Аббе шла по другим законам: здесь люди свободно приходили на наш двор и воздух, которым мы дышали, двигался намного медленнее.

Папа с мамой ждали нас в одной из маленьких комнат, примыкавших к основной гостиной.

— Доброе утро, папа. Доброе утро, мама, — поприветствовали мы их.

— Как дела? — спросил папа.

— Хорошо, — ответили мы.

Папа выглядел бодрым, наверное, он встал очень рано. Он листал Библию, переплетенную черной кожей, католическую версию Второканонических книг. Мама выглядела сонной и терла глаза, когда спрашивала, хорошо ли нам спалось.

Я слышала голоса, доносившиеся из гостиной. Люди собрались в доме с восходом солнца. Когда мы осенили себя крестным знамением и встали на колени, раздался стук в дверь и в комнату заглянул мужчина в потертой футболке.

— Omelora! — провозгласил он. — Я сейчас ухожу. Мне нужно знать, могу ли я купить христианские подарки для своих детей в Ойе Абагана.

Мужчина говорил по-английски с таким сильным акцентом игбо, что даже в самых коротких словах появлялись лишние гласные. Папе нравилось, когда жители деревни разговаривали с ним на английском. Это показывало, что они не глупы.

— Ogbunambala, — сказал отец, — подожди меня, я молюсь со своей семьей. Я хочу сделать подарок твоим детям. И ты преломишь со мной мой хлеб и разделишь чай с молоком.

— О! Omelora! Спасибо, господин. Я еще не пил молока в этом году!

Мужчина не торопился покидать дом. Видимо, ему казалось, что если он уйдет, папа забудет о своем обещании напоить его чаем с молоком.

— Ogbunambala! Иди и сядь, подожди меня там.

Мужчина исчез. Перед тем как произнести «Отче наш», «Аве Мария», «Краткое славословие» и «Апостольский символ веры», отец почитал из Псалтыри. И хотя после этого мы втроем присоединили голоса к молитвам, нас обволокло плотным коконом тишины. Но когда он сказал: «А теперь мы помолимся Святому Духу собственными словами, ибо Он просит за нас перед Отцом, согласно воле Его», тишина была нарушена. Наши голоса звучали громко, не слаженно. Мама начала с молитвы о мире и заступничестве за правителей нашей земли. Джаджа молился за священников и верующих. Я молилась за Папу Римского. И наконец, в течение двадцати минут папа молился о том, чтобы Господь защитил нас от безбожных людей и сил, ими движущих, за Нигерию и язычников, управляющих ею, и за то, чтобы мы продолжали расти в Его праведности. Напоследок он вознес молитву к Всевышнему, чтобы дедушка Ннукву не попал в ад за свое богохульство. Папа не пожалел времени, описывая ад, будто Бог сам не знал, что адское пламя вечно, яростно и беспощадно. Мы вместе сказали: «Аминь».

Папа закрыл Библию.

— Камбили и Джаджа, сегодня после полудня вы поедете к дедушке и проведаете его. Кевин вас отвезет. Помните: не прикасайтесь там к еде и ничего не пейте. И разумеется, вам нельзя оставаться у дедушки дольше пятнадцати минут. Пятнадцать минут, вы поняли?

— Да, папа.

Мы слышали это указание каждое Рождество вот уже несколько лет подряд, с тех пор как мы стали навещать дедушку Ннукву. Дедушка созвал собрание всех родственников, итиппа, и пожаловался им, что не знает своих внуков и что мы растем, не зная его. Об этом дедушка поведал сам, потому что папа нам таких вещей не рассказывал. Папа предлагал построить дедушке дом, купить машину и нанять водителя, если тот избавится от святилища с соломенными идолами на своем дворе. Дедушка Ннукву рассмеялся и сказал, что он хочет видеться со своими внуками, когда на то будет возможность. Дедушка не станет избавляться от святилища, о чем он неоднократно повторял папе. Родня заняла сторону папы, они всегда были на его стороне, но они уговорили его позволить нам проведывать дедушку, потому что каждый человек, достигший возраста, в котором он может называться дедом, заслуживает того, чтобы его навещали внуки. Сам папа дедушку никогда не навещал, но отправлял ему с Кевином или с кем-нибудь из родни пачки найра. Эти пачки были тоньше, чем те, что Кевин получал на Рождество в качестве премии.

— Мне не по душе отправлять вас в дом к язычнику, но Господь вас защитит, — сказал отец. Он убрал Библию в ящик стола и притянул меня и Джаджа к себе, мягко поглаживая по плечам.

— Да, папа.

И отец ушел в большую гостиную, откуда доносились голоса. Все больше людей приходило, чтобы сказать: «Nno пи»[39] и пожаловаться на тяжелую жизнь и на то, что им не на что купить к Рождеству новую одежду своим детям.

— Вы с Джаджа можете поесть наверху. Я все принесу. Ваш отец будет завтракать с гостями, — сказала мама.

— Я могу помочь, — предложила я.

— Нет, nne, иди наверх, побудь со своим братом.

Я наблюдала, как мама, прихрамывая, идет на кухню. Ее волосы были заплетены в сеточку, которая на макушке сходилась в шарик, похожий на мячик для гольфа. Все вместе напоминало шапочку Санта-Клауса. Мама выглядела усталой.

— Дедушка Ннукву живет неподалеку, мы можем дойти пешком. Не обязательно ехать туда с Кевином, — сказал Джаджа, когда мы вернулись наверх. Он всегда это говорил, но из года в год мы садились в машину, чтобы ехать с Кевином, который за нами присматривал.

Когда мы выезжали со двора, я оглянулась, чтобы снова рассмотреть сияющую белизну колонн нашего дома и идеальную серебристую арку, образованную струями фонтана. Дедушка Ннукву ни разу здесь не был, потому что папа объявил, что нога безбожника не ступит на его землю. И исключений для своего отца он делать не собирался.

— Ваш отец сказал, что вам нельзя оставаться в доме дольше пятнадцати минут, — произнес Кевин, останавливая машину возле огороженного тростником двора дедушки Ннукву. Перед тем как выбраться из машины, я бросила взгляд на шрам, тянущийся по шее Кевина. Несколько лет назад, уехав в отпуск в родной город, находящийся в дельте Нигера, Кевин упал с пальмового дерева, и в память об этом событии у него остался шрам от макушки до основания шеи. Очертаниями он напоминал клинок.

— Мы помним, — сказал Джаджа.

Джаджа распахнул скрипучую деревянную калитку дедушки Ннукву, которая была такой узкой, что, случись папе прийти сюда с визитом, ему пришлось бы пролезать в нее боком. По маленькому двору, едва ли в четверть того, что у нас в Енугу, бродили две козы и несколько куриц, что-то выискивавших в высохшей траве. В середине двора стоял маленький домик, формой напоминавший игральную кость. Такие я рисовала в детском саду: квадратная стена с квадратной дверью посередине и двумя квадратными окнами по обе стороны от нее. Дедушкин дом отличался только тем, что у него была терраса, огороженная ржавеющими металлическими прутами. И как только папа и тетушка Ифеома могли здесь вырасти? Когда мы впервые оказались здесь, я зашла в дом в поисках туалета. Дедушка, рассмеявшись, указал на странную постройку во дворе. Она была размером со шкаф и собрана из некрашеных цементных блоков, вход в нее загораживала импровизированная дверь — циновка из пальмовых листьев. В тот день я внимательно рассматривала дедушку, отводя глаза всякий раз, когда встречала его взгляд. Я искала различия между ним и нами, признаки безбожия. Тогда я ничего не нашла, но по-прежнему считала, что они где-то есть. Их не могло не быть.

Когда мы пришли, дедушка Ннукву сидел на террасе. Он поднялся с низкого стула нам навстречу. На циновке из пальмовых листьев стояли тарелки с едой.

На дедушке была накидка, перекинутая через плечо и завязанная вокруг шеи, из-под нее торчала некогда белая, но потемневшая от времени футболка с желтыми подмышками.

— Neke! Neke! Neke![40] Камбили и Джаджа пришли, чтобы проведать своего старого деда!

Несмотря на то что дедушка горбился под тяжестью лет, даже сейчас было видно, какой высокий он человек. Дед пожал руку Джаджа и обнял меня. Я мягко прижалась к нему и еще немного продержала его в объятиях, стараясь не вдыхать сильный запах маниоки.

— Садитесь и поешьте, — пригласил дедушка, указывая на циновку. В эмалированных посудинах были фуфу и жидкий суп без мяса и рыбы.

Гостей принято угощать, но дедушка Ннукву знал, что мы откажемся, и потому глаза его озорно поблескивали.

— Нет, спасибо, — сказали мы, и сели на деревянную скамейку рядом с ним. Я прислонилась к распашным деревянным ставням позади себя.

— Слышал, вы приехали вчера, — начал разговор дедушка. У него дрожал голос и нижняя губа, а иногда я понимала его только спустя пару мгновений после того, как он заканчивал слово. Дедушка говорил на языке предков, и его речь ничем не напоминала английскую.

— Да, — ответил Джаджа.

— Камбили, ты так выросла! Уже настоящая agbogho[41]. Скоро к вам начнут приходить ухажеры, — шутливо сказал он.

Его левый глаз постепенно слеп и покрывался пленкой, напоминающей цветом разбавленное молоко. Я улыбнулась, когда дедушка протянул руку, чтобы похлопать меня по плечу. Его кожу покрывали старческие пигментные пятна, которые выделялись на коже цвета земли, потому что были намного светлее.

— Дедушка Ннукву, вы здоровы? У вас ничего не болит? — с некоторой тревогой спросил Джаджа.

Дедушка пожал плечами, словно говоря, что в его теле мало что осталось здоровым, но он ничего не может изменить.

— Я здоров, внучек. А что еще остается старику, как не быть здоровым до того момента, как он встретится со своими предками? — он замолчал, чтобы слепить пальцами комочек фуфу. Я наблюдала за ним, за его улыбкой, за легкостью, с которой он бросил скатанный комок в сторону сада, где высохшие травы покачивались под легким ветром. Он предлагал Ани, богу этой земли, разделить с ним трапезу. — У меня часто болят ноги. Ваша тетушка привозит мне лекарство, когда у нее хватает денег. Но я — старик, у меня все время что-то болит, не ноги, так руки.

— А тетя Ифеома приедет? С детьми? — я поддержала беседу.

Дедушка Ннукву поскреб голову под несколькими седыми лохмами, которые упрямо не желали покидать его почти лысую голову.

— Ehye[42], я жду их завтра.

— В том году они так и не добрались сюда, — проговорил Джаджа с легким укором.

— У Ифеомы не хватило денег, — дедушка покачал головой. — С тех пор как умер отец ее детей, ей живется нелегко. Но в этом году они приедут. Вы с ними встретитесь. Плохо не знать собственных кузенов. Не по-людски это.

Мы промолчали. Мы почти не знали тетушку Ифеому и ее детей потому, что она поссорилась с папой из-за дедушки Ннукву. Об этом нам рассказала мама. Тетя перестала разговаривать с папой после того, как он запретил дедушке Ннукву приходить в наш дом. С тех пор прошло уже несколько лет. Совсем недавно они снова стали общаться.

— Будь в моем супе мясо, я бы вас угостил.

— Ничего, дедушка Ннукву, — улыбнулся Джаджа.

Дедушка медленно глотал еду. Я наблюдала, как она скользит вниз по его горлу, с трудом проходя мимо провисшего адамова яблока, выпирающего на шее, как морщинистый грецкий орех. Рядом с ним не стояло даже стакана воды.

— Скоро придет девочка, которая помогает мне по хозяйству, Чиньелу. Я отправлю ее в лавку Ичи, купить вам лимонаду.

— Не надо, дедушка Ннукву. Большое спасибо, — сказал Джаджа.

— Ezi okwu?[43] Я знаю, что ваш отец не позволяет вам здесь есть, потому что я делюсь своей едой с нашими предками, но разве вам нельзя попить лимонада? Разве я не покупаю его в лавке, как все остальные?

— Дедушка Ннукву, мы поели перед тем, как приехать сюда, — сказал Джаджа. — Если мы захотим пить, то мы попьем в твоем доме.

Дедушка Ннукву улыбнулся. У него были желтые зубы, стоявшие далеко друг от друга, потому что многих из них уже не хватало.

— Ты хорошо сказал, сынок. Ты — это мой отец, Огбуэфи Олиоки, вернувшийся к нам. Он всегда говорил мудро.

Я смотрела на фуфу в эмалированной тарелке, по краям которой уже начала откалываться сочно-зеленая эмаль. Мне представилось, как фуфу, высушенный ветрами харматтана до жестких крошек, царапает горло дедушки Ннукву изнутри, когда тот пытается его проглотить. Джаджа подтолкнул меня локтем, но мне не хотелось уходить. Если фуфу встанет в горле у дедушки Ннукву и он подавится, я могла бы сбегать за водой. Правда, я понятия не имела, где здесь искать воду. Джаджа снова подтолкнул меня, но мне по-прежнему было не уйти. Скамейка словно удерживала меня, притягивала к себе. Я наблюдала, как седой петух вошел в святилище, выстроенное в углу двора. Там стоял дедушкин бог, и папа сказал, что мы никогда в жизни не должны приближаться к этому месту. Святилище выглядело как простой сарайчик с глиняными стенами, накрытый высохшими пальмовыми ветвями. Оно напоминало грот позади церкви святой Агнессы, тот, что был посвящен Богородице.

— Нам пора идти, дедушка Ннукву, — Джаджа наконец поднялся со скамейки.

— Ничего, сынок, — ответил дедушка Ннукву. Он не стал спрашивать: «Что, так скоро?» или «Неужели тебе плохо у меня в гостях?» Он уже привык к тому, что мы проводим у него очень мало времени.

Когда дед, опираясь на посох, выструганный из ветки, вышел, чтобы проводить нас, Кевин вылез из машины, поздоровался и передал ему тонкую пачку денег.

— Надо же. Поблагодарите от меня Юджина, — сказал дедушка Ннукву. Он улыбался. — Скажите спасибо.

Он махал нам на прощание, когда мы отъезжали. Я махала в ответ и, пока он шаркающей походкой возвращался на двор, не сводила с него глаз. Если дедушку Ннукву и обижали обезличенные подачки, эти небольшие пачки денег, что привозил ему водитель сына, он не подавал виду. Дедушка не обиделся в прошлое Рождество и в позапрошлое. Он никогда не обижался.

С отцом нашей мамы — до самой его смерти, случившейся пять лет назад, — папа обращался иначе. Приезжая в Аббу каждое Рождество, мы сначала всегда заезжали в ikwu ппе, девичий дом мамы. Ее отец имел очень светлую кожу, он был почти альбиносом, и, говорят, именно за это его так любили миссионеры. Он всегда разговаривал по-английски, хоть и с сильным акцентом игбо. Он знал латынь, часто цитировал статьи Ватикана и проводил большую часть своего времени в церкви святого апостола Павла, где служил первым законоучителем. Он настаивал, чтобы мы называли его grandfather, а не дедушкой Ннукву или Nna-Ochie. Папа до сих пор часто его вспоминает и рассказывает о нем с гордостью, словно тот был его родным отцом. «Он прозрел раньше многих из нас, — говорит папа, — он одним из первых приветствовал прибывших миссионеров. Знаешь, как быстро он выучил английский? А знаешь, сколько людей он привел к Богу, когда стал переводчиком? Да он обратил в веру большую часть Аббы! Он все делал правильно, как делали белые люди, а не так, как наш народ делает сейчас!»

Папа поместил фотопортрет дедушки в рамку красного дерева со всеми регалиями рыцарей святого Иоанна Иерусалимского и повесил на стену дома в Энугу. Но я и так хорошо его помнила. Мне было всего десять лет, когда дедушка умер, но в память врезались его почти зеленые глаза и то, что он использовал слово «грешник» почти в каждом предложении.

— Дедушка Ннукву неважно выглядит, — прошептала я на ухо Джаджа, когда мы ехали домой. Мне не хотелось, чтобы Кевин нас слышал.

— Он очень постарел, — согласился брат.

Когда мы вернулись, Сиси принесла обед: рис и жареную говядину на элегантных бежевых тарелках. Мы с Джаджа ели в полном одиночестве. Собрание церковного совета уже началось, и до нас доносились мужские голоса, иногда вступающие в спор. Во дворе галдели женщины нашего итиппа, они смазывали маслом котлы, чтобы их было легче отмывать, толкли специи в деревянных ступках и разводили костры под треногами.

— Ты признаешься? — спросила я Джаджа, пока мы ели.

— В чем?

— В том, что сказал, будто если мы захотим, то выпьем лимонад в доме дедушки Ннукву? Ты же знаешь, что нам нельзя у него пить, — сказала я.

— Мне не хотелось, чтобы он расстраивался.

— Он и не расстраивается.

— Он этого не показывает, — возразил Джаджа.

Открылась дверь, и вошел папа. Я не слышала, как он поднимался по лестнице, да и не думала, что он придет, потому что собрание церковного совета все еще было в разгаре.

— Добрый день, папа, — одновременно произнесли мы.

— Кевин сказал, что вы провели у дедушки почти двадцать пять минут. О чем я просил вас? — голос папы прозвучал очень тихо.

— Это я не уследил за временем. Я виноват, — сказал Джаджа.

— Что вы там делали? Вы ели жертвенную пишу идолов? Осквернили христианские языки?

Я застыла. Не знала о том, что языки тоже могут быть христианскими.

— Нет, — ответил Джаджа.

Папа продолжал идти к брату. Теперь он говорил только на игбо. Я думала, он вцепится Джаджа в уши и будет дергать за них в такт своим словам, что он ударит Джаджа по лицу и его ладони издадут этот ужасный звук, будто тяжелая книга падает с верхней полки школьного шкафа. А потом протянет руку через стол и ударит меня по лицу так же просто, как берет солонку. Но вместо этого он сказал:

— Заканчивайте есть и отправляйтесь по своим комнатам молиться о прощении.

Он развернулся и затопал вниз по лестнице. Тишина, которую папа оставил после себя, была напряженной, но привычной, как старая колючая кофта, надетая ненастным утром.

— Ты не доела рис, — наконец заметил Джаджа.

Я кивнула и взяла в руки вилку. Потом услышала громкий голос отца на улице и снова отложила ее.

— Что он делает в моем доме? Что Аниквенва делает в моем доме? — нотки ярости в голосе папы заставили мои пальцы похолодеть. Мы с Джаджа бросились к окну, но, ничего не увидев, метнулись к террасе и застыли у колонн.

Отец стоял в палисаднике под апельсиновым деревом и кричал на морщинистого старика в белой футболке и накидке, повязанной вокруг талии. Рядом с папой переминались с ноги на ногу еще несколько мужчин.

— Что Аниквенва делает в моем доме? Что этот идолопоклонник здесь делает? Убирайся отсюда!

— Разве ты не знаешь, что я ровесник твоего отца, gbo? — спросил старик. Он поднял вверх палец, который должен был устремиться в лицо папе, но так и не добрался выше его груди. — Разве ты не знаешь, что я сосал грудь матери в то же время, когда твой отец сосал грудь своей?

— Вон из моего дома! — папа указал на ворота.

Двое мужчины медленно вывели Аниквенву со двора. Он не сопротивлялся, да и был слишком стар для этого. Но он продолжал оглядываться и бросать в папу словами.

— Ifukwa gi![44] Ты словно муха, слепо летящая за мертвым телом в могилу!

Я провожала глазами старика, идущего нетвердой походкой, пока он не скрылся за воротами.


Тетушка Ифеома пришла к нам вечером следующего дня. К этому времени апельсиновые деревья уже отбросили длинные кудрявые тени на фонтан в палисаднике. Я читала, когда смех тетушки — раскатистый, чем-то похожий на кудахтанье квочек — наполнил в гостиную. Я не слышала его уже два года, но узнала бы и через сто лет. Тетушка Ифеома была одного роста с папой и могла гордиться хорошей фигурой. Она двигалась как человек, который хорошо знает, куда и зачем направляется. И разговаривала тетушка так же, как ходила. И еще она словно старалась произнести как можно больше слов за самое короткое время.

— Добро пожаловать, тетушка, ппо, — сказала я, поднимаясь, чтобы ее обнять. Она крепко меня стиснула и прижала к мягкому телу. Широкие полы трапециевидного платья пахли лавандой.

— Камбили, kedu?[45] — на темном лице появилась широкая улыбка, обнажившая щербинку между передними зубами.

— У меня все хорошо, тетушка.

— Как же ты выросла. Только посмотрите! — она протянула руку и ущипнула меня за левую грудь. — А как быстро растут эти штучки!

Я отвела глаза и сделала глубокий вдох, чтобы не дать себе вздрогнуть. Я не знала, как реагировать на подобную игривость.

— А где Джаджа?

— Спит. У него разболелась голова.

— Болит голова за три дня до Рождества? Ну уж нет. Я разбужу его и исцелю от этого недуга, — рассмеялась тетушка Ифеома. — Мы приехали сюда еще до полудня. Мы выехали из Нсукка до восхода и добрались бы сюда еще раньше, не сломайся машина по дороге. Но это произошло возле Девятой мили, и, слава Богу, там сразу удалось найти механика.

— Спасибо Господу, — привычно проговорили я, затем, спустя несколько мгновений, спросила:

— Как поживают мои кузены?

Задать этот вопрос требовали законы вежливости, но мне было несколько странно спрашивать о кузенах, которых я почти не знала.

— Они скоро приедут. Сейчас они с дедушкой Ннукву, и он только начал рассказывать одну из своих историй. Ты же знаешь, как он любит это делать: если уж начал, его не остановить.

— Правда? — отозвалась я. Я не знала о том, что дедушку Ннукву не остановить. Я даже не знала, что он может рассказывать истории.

Вошла мама, неся в руках поднос, где на боку лежали бутылки с содовыми и солодовыми напитками. Сверху стояла тарелка с чинчин.

— Nwunye m[46], для кого все это? — спросила тетушка Ифеома.

— Для тебя и детей, — ответила мама. — Ты же сказала, что дети скоро придут, okwia?[47]

— Не надо было так беспокоиться, правда. По дороге мы купили okpa и только что его съели.

— Тогда я положу чинчин в пакетик, заберешь с собой, — кивнула мама. Она повернулась, собираясь выйти из комнаты. На ней была нарядная запашная юбка с желтым принтом и подходящая по цвету блуза с пышными рукавами, украшенными желтым кружевом.

— Nwunye т, — позвала тетушка Ифеома, и мама обернулась.

Впервые я услышала, как тетушка зовет маму Nwunye т, несколько лет назад и была этим поражена. Как может женщина называть другую женщину «жена моя»? Когда я спросила об этом у папы, он сказал, что это пережитки старинной языческой традиции, когда женщина выходила замуж не за мужчину, а за всю его семью. Позже мама прошептала мне:

— Ей я тоже жена, потому что стала женой вашему отцу. Так она показывает, что приняла меня.

Она говорила очень тихо, хоть и мы остались в комнате одни.

— Nwunye т, иди и присядь. Ты выглядишь усталой. Ты здорова? — спросила тетушка Ифеома. На мамином лице появилась натянутая улыбка:

— Я здорова, все хорошо. Я помогала женщинам готовить.

— Иди и сядь, — повторила тетушка Ифеома. — Ну же, сядь и немного отдохни. Наши родственницы могут сами поискать соль и даже найти ее. В конце концов, они пришли сюда, чтобы разжиться у тебя чем-нибудь, скажем, потихоньку, пока никто не смотрит, завернуть куски мяса в банановые листья и утащить их домой, — рассмеялась тетушка Ифеома.

Мама села рядом со мной.

— Юджин распорядился, чтобы на Рождество во двор вынесли еще стульев. Пришло уже так много людей!

— Ты же знаешь, что на праздник у народа нет других занятий, кроме как ходить от дома к дому, — ответила тетушка Ифеома. — Но ты не можешь торчать тут и обслуживать их весь день напролет. Завтра нам надо отвезти детей в Абагану на фестиваль Аро, посмотреть на mmuo[48].

— Юджин не отпустит детей на языческий фестиваль, — мама затрясла головой.

— Языческий фестиваль, kwa?[49] Все едут в Аро, чтобы посмотреть на mmuo!

— Я понимаю, но ты знаешь Юджина.

Тетушка Ифеома медленно покачала головой.

— Я скажу ему, что мы поедем кататься, ведь так дети смогут лучше узнать друг друга и провести время вместе.

Мама судорожно сжимала пальцы и какое-то время не отвечала. Затем спросила:

— Когда ты повезешь детей в родной город отца?

— Наверное, сегодня, хотя сейчас у меня нет сил на семью Ифедиоры. У них беда с головой, и с каждым годом становится только хуже. Его родня болтает, что он оставил много денег, а я их спрятала. А на прошлое Рождество одна женщина заявила мне, что я его убила. Мне так хотелось натолкать ей в рот песка! Но потом я подумала, что мне надо бы сесть да объяснить ей, что любимых мужей обычно не убивают. И тем более не организовывают ДТП, в котором грузовик со всего маху влетает в машину мужа. Да только потом решила не тратить силы зря. У них мозги куриные, — тетушка Ифеома издала долгий шипящий звук. — Не знаю, долго ли я еще буду возить туда детей.

Мама издала сочувственное восклицание.

— Люди не всегда понимают, что говорят. Но детям полезно там бывать, особенно мальчикам. Они должны узнать дом, в котором родился их отец и его итиппа.

— Вот честно, ума не приложу, откуда у Ифедиоры такие родственнички!

Я наблюдала, как двигаются их рты во время разговора. Мамины губы, лишенные помады, казались намного бледнее, чем покрытые сияющим бронзовым блеском губы тети.

— Родные люди могут говорить очень обидные вещи, — вздохнула мама. — Кто, как не наши собственные родственники, повторяли Юджину, что ему нужно взять вторую жену, потому что у человека его положения не может быть только двое детей? Не будь твоей поддержки, я бы…

— Прекращай уже. Если бы Юджин это сделал, то негодяем стал бы он, не ты.

— Это ты так считаешь. А кем становится женщина с детьми, но без мужа?

— Мной.

Мама покачала головой.

— Вот опять ты за свое, Ифеома. Знаешь же, что я хочу сказать. Как может женщина так жить? — глаза мамы широко распахнулись.

— Nwunye т, иногда жизнь начинается тогда, когда заканчивается брак.

— Это все твои университетские разговоры. Ты это говоришь своим студентам? — мама улыбалась.

— Именно так и говорю, я серьезно. Но сейчас выходят замуж все раньше и раньше. Какой смысл получать ученую степень, спрашивают они, если им не найти работу после выпуска?

— Ну, когда они выйдут замуж, о них хотя бы позаботятся.

— Вот уж не знаю, кто о ком будет заботиться. Шесть девочек с первого курса уже замужем, их мужья приезжают за ними на «Лексусах» и «Мерседесах» каждые выходные, покупают им музыкальные центры, книги и холодильники, а когда девочки получают дипломы, то мужья становятся владельцами и девочек, и их дипломов. Неужели ты сама этого не понимаешь?

Мама покачала головой:

— И снова твои университетские разговорчики. Муж — главное в жизни женщины, Ифеома. Это то, чего они хотят.

— Им это только кажется. Но как я могу их в этом винить? Ты только посмотри, что делает со страной этот военный тиран! — тетушка Ифеома прикрыла глаза, погрузившись в неприятные воспоминания. — В Нсукке вот уже три месяца нет топлива. На прошлой неделе я провела ночь на заправке, карауля бензин, а его так и не привезли. Некоторым людям даже пришлось бросить машины прямо там, потому что им не на чем было доехать домой. И если бы ты только видела комаров, которые покусали меня той ночью! Ой, да у меня вскочили волдыри размером с кешью!

— Ох, — мама с сочувствием покачала головой. — А как вообще дела в университете?

— Мы только что отменили очередную забастовку, хотя никому из преподавателей не платят уже два месяца. Говорят, что у федерального правительства нет на это денег, — тетушка Ифеома посмеялась над абсурдностью своих слов. — Ifukwa[50], люди и уезжают из страны. Вот и Филиппа уехала два месяца назад. Помнишь мою подругу Филиппу?

— Она приезжала с тобой на Рождество несколько лет назад? Такая темненькая пышечка?

— Да. Сейчас она преподает в Америке. Там она ютится в тесном кабинете с еще одним внештатным преподавателем, но там по крайней мере платят учителям, — тетушка Ифеома потянулась, чтобы стряхнуть что-то с маминой блузы. Я следила за каждым ее движением и не могла отвести глаз. В том, как она жестикулировала, когда говорила, как улыбалась, не стесняясь щербинки между зубами, было какое-то бесстрашие.

— Я привезла с собой старую керосиновую плиту, — продолжила она. — Теперь мы пользуемся ею и даже не чувствуем запаха керосина на кухне. Знаешь, сколько стоит баллон газа для плиты? Это возмутительно!

Мама поерзала на диване:

— Почему ты не скажешь Юджину? На фабрике же есть газ в баллонах…

Тетушка Ифеома рассмеялась и с удовольствием погладила маму по плечу.

— Nwunye т, да, нам приходится нелегко, но мы еще не при смерти. Я все это тебе рассказываю, потому, что ты — это ты. А перед любым другим я натру истощенное лицо вазелином, пока оно не начнет лосниться.

В этот момент вошел папа. Он направлялся в спальню. Я была уверена, что он шел туда за очередной пачкой банкнот, которые собирался раздать гостям в качестве подарка на Рождество, приговаривая: «Это дар от Бога, не от меня», как только одаренные начнут петь ему слова благодарности.

— Юджин, — обратилась к нему Ифеома. — Я тут говорила, что Джаджа и Камбили стоит провести немного времени со мной и детьми, скажем, завтра.

Отец буркнул что-то невразумительное и продолжил двигаться к дверям.

— Юджин!

Каждый раз, когда тетушка обращалась к папе, мое сердце замирало, затем принималось лихорадочно биться. Какой непочтительный тон! Казалось, тетя не понимала, что разговаривает с папой и что он не такой, как все остальные люди. Мне хотелось закрыть ей рот, испачкав пальцы в этой блестящей бронзовой помаде.

— Куда ты хочешь их отвезти? — спросил папа, дойдя до дверей.

— Да прокатиться.

— Посмотреть достопримечательности? — уточнил папа. Он говорил на английском, хотя тетушка Ифеома обращалась к нему на игбо.

— Юджин, отпусти детей с нами! — тетушка Ифеома казалась даже раздраженной и слегка повысила голос. — Разве мы не празднуем Рождество, а? Дети ведь совсем и не знакомы друг с другом. Imakwa[51], мой младший, Чима, даже не знает, как зовут Камбили!

Папа вгляделся в наши лица, словно ожидая прочесть неприятные откровения.

— Ладно. Они могут поехать с вами, но ты знаешь, что я не хочу, чтобы мои дети приближались к чему-либо безбожному. Если будешь проезжать мимо mmuo, держи окна закрытыми.

— Я услышала тебя, Юджин, — с преувеличенной вежливостью ответила тетя.

— Почему бы нам не пообедать вместе на Рождество? — предложил папа. — Вот дети и пообщаются.

— Ты же знаешь, что мы с детьми проводим Рождество с дедушкой Ннукву.

— Да что этот идолопоклонник знает о Рождестве?

— Юджин… — тетушка Ифеома глубоко вздохнула. — Хорошо, мы с детьми придем на рождественский обед.

Папа снова ушел вниз. Тетя болтала с мамой, когда к нам присоединились кузены. Амака оказалась более стройной и молодой копией своей матери, но ее движения выглядели даже более резкими, а в глазах я не заметила тетиной всепрощающей теплоты. У Амаки был пытливый взгляд человека, задающего много вопросов и принимающего мало ответов. Обиора, годом младше сестры, казался более светлокожим; его глаза цвета меда смотрели на мир сквозь толстые стекла очков, а уголки губ поднимались вверх, словно он не переставал улыбаться. Кожа Чимы, их младшего брата, очень высокого для своих семи лет, цветом походила на пригоревший к котлу рис. Они все одинаково смеялись: гортанно, раскатисто и легко.

После того как отец вручил семье тетушки две толстые пачки банкнот в честь празднования Рождества, в глазах кузенов застыло вежливое удивление, показывающее, что они не были самонадеянны и не ожидали такого щедрого подарка.

— У вас же есть спутниковая антенна? — спросила меня Амака. Это было первое, что она сказала, после того как мы поздоровались. На затылке ее волосы оказались короче, чем спереди, они едва прикрывали шею.

— Да.

— Мы можем посмотреть CNN?

Закашлявшись, я понадеялась, что она не заметит нервной дрожи, пробежавшей по моему телу.

— Только завтра, — тем временем продолжала Амака. — Потому что сейчас, думаю, мы поедем навестить папину семью в Укпо.

— Мы редко смотрим телевизор, — пробормотала я.

— Почему?

Мне не верилось, что мы ровесницы: ей ведь тоже исполнилось пятнадцать. Амака казалась намного старше, или меня сбивало с толку ее поразительное сходство с тетушкой Ифеомой. А может, виной всему была ее манера смотреть прямо в глаза.

— Он вам так надоел? Как же было бы здорово, если бы у всех стояли спутниковые антенны и телепередачи могли бы наскучить!

Мне хотелось извиниться перед ней, рассказать, что, хотя на наших домах в Энугу и здесь висят огромные спутниковые антенны, мы вообще не смотрим телевизор. Папа не оставил для этого времени в ежедневных расписаниях. Но Амака уже повернулась к тетушке Ифеоме, разговаривавшей с мамой.

— Слушай, если мы собираемся в Укпо, не стоит затягивать с выездом. Надо добраться, пока дедушка Ннукву еще не уснул.

— Да, ппе, нам пора, — тетушка Ифеома взяла Чиму за руку и повела вниз по лестнице. Амака что-то сказала, указывая на деревянные балясины, покрытые очень сложной ручной резьбой, и Обиора засмеялся. Тетя Ифеома махнула рукой: «Увидимся завтра!» — и мальчики тоже попрощались, но Амака даже не обернулась.


Тетушка Ифеома въехала во двор, когда мы заканчивали завтрак. Она ворвалась в столовую, подобно горделивым предкам. Именно такие люди, как моя тетушка, проходили долгие мили в поисках воды, а потом носили ее с собой в глиняных кувшинах, сделанных собственными руками. Они выкармливали детей и сражались в битвах, вооруженные мачете, заточенными о разогретых на солнце камнях. Тетушка Ифеома заполнила своим присутствием всю комнату.

— Джаджа и Камбили, вы готовы? — спросила она. — Nuwnye т, разве ты не едешь с нами?

Мама покачала головой:

— Ты же знаешь, Юджин любит, когда я рядом.

— Камбили, мне кажется, тебе было бы удобнее в брюках, — заметила тетушка Ифеома по пути к машине.

— Не волнуйтесь, мне хорошо и так, — заверила ее я, не объясняя, что все мои юбки намного длиннее колена и что у меня нет брюк, потому что женщине грешно носить штаны. Тетин белый микроавтобус «Пежо 504» проржавел до некрасивого коричневого цвета вокруг брызговиков. Амака сидела впереди, Обиора и Чима — сзади. Мы с Джаджа пробрались на средние сиденья. Мама наблюдала за нами из окна, пока машина не скрылась из вида. Я знала об этом, потому что чувствовала ее взгляд и незримое присутствие. Машина издавала дребезжащий звук, словно где-то в кузове вылетел болт и теперь подскакивал на каждой кочке. На торпеде, там, где полагалось быть кондиционеру, зияли прямоугольные дыры, поэтому окна в машине были открыты, и я уже чувствовала, как мне в рот забивается пыль.

— Сейчас мы заедем за дедушкой Ннукву, он поедет с нами, — сказала тетушка Ифеома.

Я почувствовала холод в животе и переглянулась с братом. Что мы скажем папе? Джаджа отвел взгляд, потому что сам не знал ответа на этот вопрос.

Тетушка Ифеома остановила машину возле знакомого забора. Не успела она заглушить мотор, как Амака распахнула переднюю дверцу и выпрыгнула наружу:

— Я сбегаю за дедушкой!

Мальчики тоже выбрались из машины и побежали следом за сестрой. Тетя обернулась к нам:

— А вы не хотите выйти?

Я отвела глаза в сторону. Джаджа сидел так же неподвижно, как и я.

— Вы не хотите зайти во двор дедушки Ннукву? Но разве вы не приезжали к нему всего пару дней назад? — тетушка Ифеома смотрела на нас широко раскрытыми глазами.

— Нам не разрешается приходить сюда после того, как мы навестили его, — ответил Джаджа.

— Какие глупости!.. — начала было тетя, но остановилась, наверное, вспомнив, что не мы придумали такие правила. — Скажите, как по-вашему, почему ваш отец не хочет, чтобы вы здесь бывали?

— Не знаю, — пробормотал Джаджа.

— Потому что дедушка Ннукву — безбожник, — медленно произнесла я, ощущая вкус песка на внезапно онемевшем языке. Папа бы гордился моим ответом.

— Ваш дедушка — не безбожник, Камбили. Он — приверженец традиций.

Я недоуменно уставилась на нее. Безбожник, язычник, приверженец традиций — какая разница? Он не был католиком, а это главное. Это означало, что он был неверующим. Одним из тех, за чье обращение мы молились, дабы он не испытал вечные муки ада.

Так мы и просидели в молчании, пока не распахнулась калитка и оттуда не появилась Амака, идущая рядом с дедушкой Ннукву, чтобы поддержать его, если тому понадобится помощь. За ними шли мальчики. На дедушке Ннукву была свободная пестрая туника и длинные, по колено, шорты цвета хаки. Я еще ни разу не видела его ни в чем другом, кроме изношенных кусков ткани, которые он оборачивал вокруг себя.

— Это я купила ему шорты, — рассмеялась тетушка Ифеома. — Гляньте только, как он в них помолодел! Кто поверит, что ему уже восемьдесят!

Амака помогла дедушке Ннукву сесть на переднее сиденье, а сама забралась к нам.

— Доброго вам дня, дедушка Ннукву, — поздоровались мы с братом.

— Камбили, Джаджа, неужели я увиделся с вами еще раз за один ваш приезд? Ой, вот это уже верный знак: я скоро встречусь с предками.

— Nna anyi[52], ты еще не устал предрекать свою смерть? — спросила тетушка Ифеома, заводя двигатель. — Скажи нам что-нибудь, чего мы еще не слышали.

Она назвала его Nna anyi, «наш отец». Я задумалась, называл ли наш папа его так же и как бы он обращался к нему теперь, если бы они заговорили друг с другом.

— Он любит болтать, что скоро умрет, — сказала Амака на плохом английском. — Думает, что так может заставить нас что-то для него сделать.

— Ну да, как же, — отозвался Обиора с таким же сильным акцентом. — Да мы сами уже постареем, а он еще будет топтать землю.

— Что говорят эти дети, gbo, Ифеома? — спросил дедушка Ннукву. — Они сговариваются, как поделят мое золото и огромные земли? Неужели нельзя подождать, пока я уйду к предкам?

— Если бы у тебя было золото и земли, мы бы сами убили тебя еще много лет назад, — ответила ему Ифеома. Наши кузены рассмеялись, и Амака глянула на нас с Джаджа, наверное, ожидая, что и мы засмеемся тоже. Я хотела улыбнуться, но как раз в этот момент мы проезжали мимо нашего дома, и один вид надвигающихся на меня черных ворот намертво сомкнул губы.

— Наш народ так обращается к верховному богу Chuktvu[53]. «Дай мне богатство и дитя, но если придется выбирать, то дай дитя. Потому что когда мое дитя вырастет, с ним вырастет и мое богатство», — сказал дедушка Ннукву.

Тут он замолчал, обернулся и посмотрел на наш дом.

— Nekenem! Взгляните на меня, — сказал он. — Мой сын владеет поместьем, в котором могут поместиться все мужчины Аббы, а мне частенько нечего положить на тарелку. Не надо было мне разрешать ему идти за этими миссионерами.

— Nna anyi, дело вовсе не в миссионерах, — отозвалась тетушка Ифеома. — Я ведь тоже ходила в миссионерскую школу!

— Ну, ты же женщина. Женщины не в счет.

— Вот как? Значит, я не в счет? А Юджин когда-нибудь интересовался твоей больной ногой? И раз я не в счет, то можно больше не спрашивать, как тебе спалось.

Дедушка Ннукву рассмеялся:

— Если ты забудешь о бедном старике, мой неупокоенный дух вернется и будет тебя преследовать.

— Пускай преследует Юджина.

— Я же шучу, nwa m[54]. Где бы я был, если бы мой chi[55] не дал мне дочь? — дедушка Ннукву помолчал. — Мой дух будет просить, чтобы Chuktvu послал хорошего мужчину, который будет заботиться о тебе и твоих детях.

— Пусть лучше твой дух попросит Chuktvu ускорить мое повышение, чтобы я стала старшим преподавателем. Большего и не нужно, — ответила тетушка Ифеома.

Дедушка долгое время ничего не говорил, и я подумала, что звуки светской музыки, доносившейся из приемника, дребезжание машины и дымка харматтана усыпили его.

— Я все равно думаю, что это миссионеры сбили его с правильного пути, — вдруг произнес он, напугав меня.

— Мы это уже слышали, и не один раз, — сказала тетушка Ифеома. — Скажи нам что-нибудь новое.

Но дедушка Ннукву продолжал говорить.

— Я помню, как первый из них приехал в Аббу, его звали отец Джон. У него было красное, как пальмовое масло, лицо. Говорят, такое солнце, как у нас, обжигает кожу белых людей. Так вот, был у него помощник, человек из Нино, по имени Джуд. Однажды они собрали детей под хлебным деревом в миссии и стали учить их своей религии. Я не присоединился к ним, kpa, но иногда приходил туда, чтобы посмотреть, чем это они занимаются. Однажды я спросил их: «Где этот бог, которому вы поклоняетесь?» Они сказали, что он, как Chuktvu, живет на небе. Тогда я задал еще один вопрос: «А кто же тогда был убит? Кто это висит на дереве перед миссией?» Они сказали, что это божий сын и что сын и отец равны. Вот тогда я понял, что они безумны. Отец и сын равны? Tufia![56] Как ты не понимаешь? Вот почему Юджин не уважает меня, он думает, что мы равны.

Мои кузены засмеялись, и тетушка Ифеома тоже. Успокоившись, она сказала дедушке Ннукву:

— Все, достаточно. Теперь закрой рот и отдохни. Мы уже почти приехали, и тебе понадобятся все твои силы, чтобы рассказать детям о mmuo.

— Дедушка Ннукву, тебе удобно? — спросила Амака, наклоняясь к переднему креслу. — Хочешь, я подвину сиденье, чтобы тебе было больше места?

— Нет, мне и так хорошо. Я теперь старик, и рост у меня уже не тот. В расцвете сил я бы не поместился в эту машину, да-да. Тогда я рвал финики прямо с пальмы, протянув руку. Мне не надо было на нее залезать.

— Ну конечно, — засмеялась тетушка Ифеома. — Ты и неба мог коснуться, протянув руку?

Они все так легко и часто смеялась, даже маленький Чима.

На подъезде к Изи Ичеке машин собралось великое множество, мы плелись бампер к бамперу. А людей возле машин толкалось еще больше. Так много, что между ними не оставалось свободного места и даже казалось, что они проникают друг в друга: накидки одних переходят в футболки других, брюки одних — в юбки других, платья одних — в рубашки других. Тетушка Ифеома наконец нашла место и припарковалась. Карнавал был в самом разгаре, и целым вереницам машин приходилось останавливаться, чтобы пропустить людей. Торговцы вразнос торчали на каждом углу, они продавали лежавшие под стеклянным колпаком акара[57] и суйя[58], обжаренные куриные ножки, целые подносы очищенных апельсинов и банановое мороженое Walls из огромных холодильников. Мне казалось, что я смотрю на внезапно ожившую картину, полную ярких красок. Я никогда не видела карнавала с масками, не сидела в заглушенной машине, наблюдая, как мимо текут тысячи зрителей. Однажды, несколько лет назад, папа вез нас мимо такой толпы в Изи Ичеке и все время бормотал что-то о невеждах, пришедших поучаствовать в языческих ритуалах. Он говорил, что истории о mmuo — духах, выбравшихся из муравьиных нор и способных заставить стулья плясать, а корзины удерживать воду — это сказки дьявола. Сказки дьявола. То, как папа произносил эти слова, делало эти истории дурными.

— Посмотрите! — сказал дедушка Ннукву. — Это женский дух, а женские духи безвредны. Они даже не приближаются к большим духам во время фестивалей, — он указывал на маленького mmuo, человека в резной деревянной маске с угловатыми, но симпатичными чертами лица и подкрашенными красным губами. Он часто останавливался, пританцовывая и извиваясь так, что нитка с бусами, повязанная вокруг его талии, вилась, словно живая. Стоявшие рядом люди радостно махали руками и бросали в его сторону деньги. Маленькие мальчики, последователи mmuo, играли на металлических ogene[59] и деревянных ichaka, подбирая скомканные банкноты. Едва они успели пройти, как дедушка Ннукву закричал:

— Отвернитесь! На это женщинам смотреть нельзя!

По дороге шел mmuo, окруженный несколькими пожилыми мужчинами с колокольчиками, звучавшими высоко и резко. Мужчины звонили в такт шагам mmuo. Его маска выглядела весьма реалистичной: искаженный гримасой человеческий череп со впавшими глазницами. Ко лбу была привязана корчащаяся черепаха, а к поясу — змея и три мертвых курицы, покачивающиеся в унисон с его движениями. Люди, оказавшиеся ближе всего, пугливо отпрянули. Несколько женщин развернулись и бросились бежать.

Тетушка Ифеома не выглядела напуганной, но все же отвернулась от фигуры.

— Давайте подыграем вашему дедушке, — сказала она по-английски. Амака отвернулась, и я тоже. Участие в языческом карнавале было грехом. Но если я лишь немножко посмотрю, может, чисто технически это не будет считаться?..

— Это наш agwonatumbe[60], — с гордостью сказал дедушка Ннукву. — Самый могущественный mmuo в этих местах. Все соседские деревушки боятся Аббы из-за него. На прошлом фестивале в Аро agwonatumbe только поднял посох, а все остальные mmuo бросились врассыпную! Они даже не стали ждать, чтобы узнать, что будет дальше!

— Смотрите! — Обиора показал на другого mmuo, который буквально парил над дорогой: его огромное белое покрывало казалось выше, чем огромное дерево авокадо из нашего сада в Энугу. Дедушка Ннукву закряхтел, когда он поравнялся с нами. Мне стало страшно, и я вспомнила историю о движущихся стульях, воде в корзинах и человеческих фигурках, выползающих из муравьиных нор.

— Как они это делают, дедушка Ннукву? Как люди забираются внутрь таких штук? — спросил Джаджа.

— Ш-ш-ш! Это же mmuo, духи! Не говори, как женщина! — взорвался дедушка Ннукву, обернувшись, чтобы смерить горящим взглядом Джаджа.

Тетушка Ифеома рассмеялась и заговорила по-английски:

— Джаджа, нельзя говорить, что люди внутри. Разве ты этого не знал?

— Нет, — пробормотал Джаджа, ерзая под внимательным взглядом тети.

— Обиора прошел эту церемонию два года назад в родном городе отца. А ты не проходил ima mmuo[61], так ведь?

— Нет, не проходил, — пробормотал Джаджа.

Неужели брату стало стыдно? Внезапно мне отчаянно захотелось, чтобы Джаджа прошел ima mmuo, инициацию в духовном мире. Я очень мало об этом знала, женщинам вообще не полагалось думать о таких вещах. Но Джаджа как-то рассказывал мне, что во время церемонии мальчиков пороли и заставляли купаться перед насмехающейся толпой. Единственный раз, когда я слышала слова ima mmuo от папы, он говорил об отцах, позволяющих своим сыновьям сбиться с пути истинного, и прочил им геенну огненную.

Вскоре мы уехали из Изи Ичеке. Сначала тетушка Ифеома высадила сонного дедушку Ннукву. По дороге он дремал в машине, наполовину прикрыв здоровый глаз, а тот, что поразила болезнь, оставался открытым. Было видно, что белесая пленка на нем становится плотнее и теперь напоминает цветом густое молоко.

Когда тетушка Ифеома остановилась на нашем дворе, она спросила своих детей, не хотят ли они зайти в дом, на что Амака ответила отказом так громко и решительно, что ее братья не решились спорить. Тетушка проводила нас, приветственно помахала папе, сидевшему на собрании, и крепко обняла нас на прощание.

В ту ночь мне снилось, что я смеюсь. Вот только это не было похоже на мой смех, впрочем, я и не знала, как он должен звучать. Во сне с моих губ слетал кудахчущий, раскатистый хохот тетушки Ифеомы.


Папа привез нас на рождественскую службу в церковь святого апостола Павла. Тетушка Ифеома с детьми уже садилась в микроавтобус, когда мы въехали на стоянку возле церкви. Они подождали, пока папа остановит «Мерседес», потом подошли, чтобы поздороваться. Тетя сказала, что они были на утренней службе и что мы встретимся за обедом. В своей длинной красной накидке и туфлях на высоком каблуке она выглядела выше и непостижимым образом казалась еще решительнее. На губах Амаки сияла помада того же ярко-красного цвета, что и у матери. Она улыбнулась, сверкнув сахарными зубами, и произнесла:

— Счастливого Рождества!

Я изо всех сил пыталась сосредоточиться на службе, но мои мысли неизменно возвращались к помаде Амаки и к тому, что бы я почувствовала, нанося краску на свои губы. Мне было сложно думать о службе еще и потому, что священник, все время говоривший на игбо, на протяжении проповеди ни разу не вспомнил о Священном Писании. Он решил проповедовать о цинке и цементе.

— Вы, люди, думаете, что я проел деньги, собранные на цинк, okwia[62]? — кричал он, жестикулируя и обвиняюще указывая пальцем на собравшихся прихожан. — Да и вообще, многие ли из вас отдают десятину в эту церковь, gbo? Как можно построить дом, если вы не жертвуете? Вы что, думаете, что цинк и цемент стоят всего лишь десять kobo?[63]

Папе хотелось, чтобы священник говорил о другом: о младенце в яслях, о пастухах и Вифлеемской звезде. Я поняла это по тому, как он сжимал в руках молитвенник и как ерзал на месте. Мы сидели в первом ряду. Женщина с приколотым к белому хлопковому платью медальоном, где была изображена Пресвятая Дева, бросилась нам навстречу при входе, чтобы проводить на предназначенные места, по дороге громким шепотом объясняя папе и всем остальным, что первый ряд оставлен для очень важных людей. Слева от нас сидел вождь Умеади, единственный человек в Аббе, дом которого был больше нашего, а справа — его королевское величество, igwe[64]. Igwe подошел пожать папину руку после причастия и сказал:

— Nno пи, я зайду к вам позже, чтобы поприветствовать надлежащим образом.

После службы мы сопровождали папу на встречу, посвященную сбору средств, в расположенное возле церкви здание. Средства требовались на дом для священника. Женщина-волонтер с повязанным на голове шарфом раздавала буклеты с фотографиями старого жилища, на которых неверной рукой были проставлены стрелки, указывающие, где текла крыша и где термиты съели дверные косяки. Папа выписал чек и вручил его женщине, сказав, что не хочет произносить речь.

Когда была объявлена сумма собранных средств, священник вскочил и принялся танцевать, крича так громко, что эти звуки напоминали грохот стихии в конце сезона дождей.

— Пойдем, — сказал папа, когда организаторы собрания перешли к объявлению суммы следующего пожертвования.

Он повел нас к выходу из зала, улыбаясь и махая рукой множеству рук, тянущихся, чтобы коснуться его белой туники. Казалось, все эти люди надеялись, что это прикосновение будет целительным.

Вернувшись домой, мы нашли все диваны и кресла дома заполненными людьми. Кто-то даже сидел на журнальных столиках. Когда папа вошел, все встали и крики «Omelora!» разнеслись по округе. Папа обошел всех, пожимая руки, обнимая и повторяя: «С Рождеством!» и «Да благословит вас Господь!» Дверь во двор осталась открытой, и в гостиной сгустился серо-голубой дым от очагов, над которыми готовили угощения, да так, что я с трудом различала лица гостей. Я слышала голоса женщин, доносившиеся со двора, и скрежет поварешек, разливавших густой суп и рагу по тарелкам.

— Идите и поздоровайтесь с нашими родственницами, — велела мама. Мы последовали за ней во двор. Женщины захлопали в ладоши и на разные лады поприветствовали нас.

— Nno пи. Добро пожаловать, — ответили мы с братом.

Все эти женщины с повязанными шарфами на головах, в изношенных накидках, юбках и блузах не по размеру походили друг на друга. У них были одинаково широкие улыбки, белые зубы, высушенная солнцем кожа, цветом и текстурой напоминавшая скорлупу арахиса.

— Nekene! Посмотрите на мальчика, который унаследует богатство своего отца! — крикнула женщина, выкрикивавшая приветствия громче всех остальных. Ее рот формой напоминал узкий тоннель.

— Не будь у нас кровного родства, я бы продала тебе мою дочь, — ухмыльнулась другая, обращаясь к Джаджа. Они сидела возле треноги, помешивая уголья под котлом.

— А девочка-то уже зрелая agboghol[65]. Скоро сильный молодой мужчина принесет нам пальмового вина! — обронила третья, направляясь в дом с подносом, нагруженным кусками жареной говядины. Ее грязная накидка была плохо повязана, и один край волочился по земле.

— Идите к себе и переоденьтесь, — сказала мама, обняв нас с Джаджа за плечи. — Скоро приедет ваша тетя и ее дети.

Сиси накрыла стол на восемь человек, поставив широкие тарелки карамельного цвета и положив такие же полотняные салфетки, накрахмаленные и отутюженные в форме треугольников. Тетушка Ифеома с кузенами приехали, когда я переодевалась в своей комнате. Раздался громкий смех, и эхо от него не утихало еще некоторое время, бродя по нашему дому. До тех пор пока я не вышла в гостиную, я не поняла, что это смеется моя кузина. Мама, по-прежнему одетая в розовое, обильно расшитое пайетками платье, в котором она была в церкви, сидела на диване с тетушкой Ифеомой. Джаджа разговаривал с Амакой и Обиорой возле этажерки. Я подошла к ним, стараясь выровнять дыхание.

— Это же музыкальный центр? Так почему вы не ставите музыку? Или вам она тоже наскучила? — спросила Амака, переводя безмятежный взгляд с меня на Джаджа и обратно.

— Да, это музыкальный центр, — ответил Джаджа. Он не стал говорить, что мы никогда его не включали и что нам это даже не приходило в голову. Единственным развлечением был новостной канал, который выбирал папа во время семейного отдыха.

Амака подошла к комоду и выдвинула ящик с дисками. К ней присоединился Обиора.

— Не удивительно, что вы не включаете его, здесь все такое неинтересное! — резюмировала она.

— По-моему, ты ошибаешься, — возразил Обиора, просматривая диски и поправляя съезжающие на нос очки. Он выбрал запись ирландского церковного хора «Придите, верующие». Казалось, Обиора был очарован музыкальным центром и, пока играла песня, не отрывал от него взгляда, будто старался постичь все секреты, таящиеся в хромированных недрах.

В комнату забежал Чима:

— Мамуля, тут классный туалет! С огромным-преогромным зеркалом и кремами в стеклянных бутылочках.

— Надеюсь, ты ничего не сломал? — насторожилась тетя.

— Не, я аккуратно, ты чего, — отмахнулся он. — А можно мы включим телевизор?

— Нельзя. Скоро придет дядя Юджин, и мы сядем обедать.

Вошла Сиси, окутанная ароматами приправ, и сказала, что прибыл igwe и что папа хочет, чтобы мы спустились и поздоровались с ним. Мама поднялась, расправила платье, ожидая, пока тетушка Ифеома не выйдет вперед.

— Я думала, igwe сегодня принимает гостей в своем дворце. Не знала, что он сам куда-то ходит, — высказывала удивление Амака, пока мы спускались. — Наверное, он пришел потому, что твой отец — действительно большой человек.

Мне хотелось, чтобы она сказала «дядюшка Юджин» вместо «твой отец». Амака даже не смотрела на меня, когда говорила, а когда я глядела на нее, у меня появлялось ощущение, будто драгоценный песок сочится сквозь мои пальцы, а я не могу его удержать.

Дворец igwe располагался всего в нескольких минутах ходьбы от нашего дома. Мы были там пару лет назад, но только один раз. Папа сказал, что хоть igwe и принял христианство, он по-прежнему позволяет родственникам приносить жертвы языческим богам в своем доме.

Мама поприветствовала igwe традиционно, как и полагалось женщине: низко склонившись, подставила свою спину, по которой он похлопал веером из мягких бежевых хвостов животных. Позже папа сказал маме, что это было грешно. Человеку не должно склоняться перед другим человеком, и поклоны igwe — пережиток безбожной традиции. Поэтому, когда спустя несколько дней мы поехали в Оку на встречу с епископом, я не стала опускаться на колени, чтобы поцеловать его кольцо. Я хотела, чтобы папа гордился мной. Но папа оттаскал меня за ухо в машине и сказал, что я не имела права так ошибаться: епископ был Божьим человеком, a igwe — всего лишь мирским правителем.

— Здравствуйте, господин, ппо, — сказала я igwe, склонившись. Торчащие из его носа волоски задрожали, когда он улыбнулся мне.

— Kedu[66], дочка?

Одна из маленьких гостиных была освобождена специально для него, его жены и четырех помощников, один из которых обмахивал igwe золоченым веером, хотя в доме и работал кондиционер. Второй помощник махал веером над его женой, женщиной с желтой кожей и несколькими рядами золотых украшений вокруг шеи: золотыми подвесками, бусинами и кораллами. Шарф, завязанный вокруг ее головы, образовывал спереди высокую объемную складку, как раскрытый лист банана. Мне подумалось, что человеку, который сидел за ней в церкви, приходилось вставать, чтобы увидеть алтарь.

Я видела, как тетушка Ифеома опустилась перед королем на одно колено и сказала: «igwe!» особенным, торжественным тоном, которым полагалось приветствовать такое высокое лицо, и как он похлопал ее по спине. Золотистые пайетки на его тунике сверкали в лучах послеобеденного солнца. Амака низко поклонилась ему, мама, Джаджа и Обиора пожали королю руку, уважительно взяв ее в обе ладони. Я еще немного постояла в дверях, показывая папе, что я не подходила к igwe близко, чтобы поклониться ему.

Когда мы вернулись наверх, мама с тетушкой Ифеомой ушли в мамину комнату, а Чима и Обиора растянулись на ковре и стали играть в карты, которые Обиора достал из кармана. Амака захотела посмотреть книгу, о которой ей рассказывал Джаджа, и они пошли в его комнату. Я же села на диван и стала смотреть, как играют мои кузены. Игра была мне не понятна, как и то, почему время от времени один из них кричал «осел!» и оба они заливались смехом. Музыкальный центр закончил воспроизводить диск. Я встала и пошла по коридору, который вел в мамину комнату. Сначала я хотела войти и посидеть там вместе с мамой и тетушкой Ифеомой, но вместо этого замерла перед дверью. Мама шептала, и я с трудом различала слова.

— На заводе много баллонов с газом, — она явно пыталась убедить тетушку Ифеому попросить их у папы. Тетушка тоже шептала, но я прекрасно ее слышала, потому что ее шепот был таким же, как и она сама: выдающимся, живым, бесстрашным, громким и ярким.

— Ты что, забыла, как Юджин предлагал купить мне машину? Вот только взамен он хотел, чтобы мы присоединились к ордену Святого Иоанна. Он требовал, чтобы мы послали Амаку в католическую женскую школу при монастыре. Он даже пытался запретить мне пользоваться косметикой! Я хочу новую машину, nwunye т, и хочу снова пользоваться газовой плитой, и морозилку хочу, и деньги мне тоже нужны, чтобы не перешивать брюки Чиме, когда он вырастет. Но я не стану просить своего брата наклониться, чтобы мне было удобнее лизать его зад за все эти блага.

— Ифеома, если ты… — тихий голос мамы снова стал неразборчивым.

— А ты знаешь, почему Юджин не ладил с Ифедиорой? — вновь зазвучал жаркий и напористый шепот тетушки. — Потому что Ифедиора прямо в лицо говорил ему то, что думает. Он не боялся говорить правду. А ты сама знаешь, как Юджин борется против правды, которая его не устраивает. Наш отец умирает. Ты меня слышишь? Умирает. Он уже старик, сколько ему еще осталось, gbo? Но Юджин по-прежнему не пускает его в дом, даже не навещает его. О joka![67] Юджину пора прекратить брать на себя работу Господа. Бог и сам прекрасно с ней справится. И если настолько неправильно, что наш отец следует традициям предков, то пусть Бог его и судит. Бог, а не Юджин.

Я услышала слово «итиппа». Тетушка Ифеома громко рассмеялась, перед тем как ответить.

— Ты же знаешь, что наша родня, вся наша итиппа в Аббе скажет Юджину все, что будет угодно самому Юджину. Среди родни дураков нет: никто не станет кусать кормящую руку.

Я не слышала, как Амака вышла из комнаты Джаджа и подошла ко мне. Наверное, потому что коридор был очень широким. Она встала так близко, что, когда заговорила, ее дыхание коснулось шеи.

— Что ты делаешь?

Я подскочила на месте.

— Ничего.

Она странно на меня посмотрела и наконец произнесла:

— Твой отец поднялся к обеду.

Папа наблюдал, как мы рассаживались за столом, а когда все заняли места, начал читать молитву. Это отняло у него немного больше времени, чем обычно, более двадцати минут. И когда он наконец сказал: «Во имя Господа нашего, Иисуса Христа», тетушка Ифеома так сказала «Аминь», что ее голос зазвенел над всем столом.

— Ты специально дожидался, когда рис остынет, Юджин? — пробормотала она.

Папа продолжил разворачивать салфетку, словно ее и не слышал. Комнату наполнил стук ложек и вилок о тарелки. Несмотря на то что время чуть перевалило за полдень, Сиси опустила шторы и зажгла люстру. В желтом свете глаза Обиоры приобрели еще более глубокий золотистый оттенок, как у созревшего меда. Кондиционер работал, но мне было жарко.

Амака положила на свою тарелку почти все, что было на столе: рисовый джолоф, фуфу, два разных рагу, салат и сливки. Она сделала это как человек, у которого не скоро появится возможность хорошенько поесть.

— Вы всегда едите рис с ножом и вилкой? — спросила она, наблюдая за мной. Я кивнула, не отрывая глаз от рисового джолофа. Мне отчаянно хотелось, чтобы ее голос звучал хоть чуточку тише. Я не привыкла к таким разговорам за столом.

— Юджин, ты должен позволить детям погостить у нас в Нсукке, — сказала тетушка Ифеома. — Мы живем не в особняке, но они хотя бы получше узнают своих кузенов.

— Дети предпочитают оставаться в собственном доме, — ответил папа.

— Это потому, что они никогда не были в гостях. Уверена, им будет интересно посмотреть Нсукку. Джаджа и Камбили, правда?

Я пробормотала что-то своей тарелке, а потом притворилась, что у меня першит в горле.

— Если папа не будет против, — сказал Джаджа, и отец улыбнулся ему. Я пожалела, что слова принадлежали не мне.

— Может быть, на следующих каникулах, — твердо произнес папа. Он ожидал, что тетушка Ифеома примет его ответ и угомонится.

— Юджин, biko, позволь детям поехать и провести у нас неделю. У них нет занятий до конца января. Пусть твой водитель привезет их в Нсукку.

— Ngwanu[68], посмотрим, — отец впервые заговорил на игбо и на мгновение нахмурился так, что его брови почти сошлись на переносице.

— Ифеома рассказывала, что там только что отменили забастовку, — сказала мама.

— Как дела в Нсукке? — спросил папа, снова переходя на английский. — Университет, похоже, доживает последние дни.

Глаза тетушки Ифеомы сузились:

— Ты не пробовал взять трубку телефона и позвонить мне, чтобы задать этот вопрос, а, Юджин? У тебя что, руки отсохнут, если ты в один прекрасный день возьмешь телефон и позвонишь сестре, gbo? — ее слова на игбо звучали игриво, но тон заставил меня покрыться мурашками. В горле застрял комок.

— Я звонил тебе, Ифеома.

— И когда это было? Вот я спрашиваю тебя, как давно это было? — тетушка Ифеома отложила вилку. В течение долгого, напряженного момента она сидела совершенно неподвижно, так же, как папа, как и мы все. Наконец мама откашлялась и спросила папу, есть ли еще сок в стоящей рядом с ним бутылке.

— Да, — ответил папа. — Но распорядись, чтобы девушка принесла еще несколько бутылей.

Мама встала и пошла за Сиси. Высокие тонкие бутылки, которые принесла Сиси, выглядели так, словно в них налили какой-то благородный напиток. Формой они напоминали высокую стройную женщину. Папа налил всем сок и произнес тост:

— За дух Рождества и за славу Господню!

Мы хором повторили тост. Обиора произнес его с такой интонацией, будто задавал вопрос: «За славу Господню?»

— И за нас и дух семьи, — добавила тетушка Ифеома, перед тем как выпить.

— Это на вашем заводе сделано, дядя Юджин? — спросила Амака, прищуриваясь, чтобы прочитать надпись на этикетке.

— Да, — ответил папа.

— Вкус стал бы мягче, будь здесь поменьше сахара, — Амака говорила вежливо, как подобает общаться со старшими. Я никак не могла понять, то ли отец кивнул, то ли его голова качнулась, пока он жевал. У меня снова подкатил комок к горлу, мешая проглотить рис. Я потянулась за стаканом и опрокинула его, разлив сок цвета крови по белой кружевной скатерти. Мама торопливо накрыла пятно салфеткой. Когда она подняла покрасневший кусок ткани, я вспомнила ее кровь на ступенях.

— Вы слышали об Аокпе, дядя Юджин? — спросила Амака. — Это маленькая деревушка в Бену. Там появляется благословенная Дева.

Я поразилась тому, с какой легкостью Амака это делает: она открывает рот, и оттуда текут слова.

Некоторое время папа жевал молча, потом проглотил еду и только тогда ответил:

— Да, я об это слышал.

— Я собираюсь туда с детьми на паломничество, — оживилась тетя. — Может, Камбили и Джаджа присоединятся к нам?

Амака быстро подняла глаза, явно удивленная тем, что услышала. Она собиралась что-то сказать, но передумала.

— Ну, церковь еще не подтвердила подлинности этих явлений, — папа задумчиво рассматривал тарелку.

— Ты прекрасно знаешь, что нас уже не будет в живых, когда церковь наконец заговорит об Аокпе, — парировала тетушка Ифеома. — И даже если подлинность чудес не подтвердится, важнее всего причина, по которой мы туда поедем. А мы поедем, движимые верой.

Папа принял слова сестры с неожиданным удовольствием и медленно кивнул:

— Когда вы собираетесь ехать?

— В январе, до начала школьных занятий.

— Хорошо. Я позвоню тебе, когда мы вернемся в Энугу, и мы договоримся о приезде Джаджа и Камбили на день-два.

— Неделю, Юджин. Они пробудут у меня неделю. В моем доме нет монстров, которые отрывают детям головы! — рассмеялась тетушка Ифеома, и ее дети зазвенели, как колокольчики, блестя зубами. Все, кроме Амаки.


Настало утро воскресенья. Оно показалось мне необычным, не таким, как всегда. Может, потому, что мы ходили в церковь накануне, в Рождество. Мама пришла ко мне в комнату, мягко потрясла за плечо и обняла. Я почувствовала мятный аромат ее дезодоранта.

— Ты хорошо спала? Сегодня мы едем на утреннюю службу, потому что сразу после нее папа должен быть на собрании. Kunie[69], иди в ванную, уже начало восьмого.

Я зевнула и села. На моей кровати расползлось красное пятно, широкое, как открытая книга.

— У тебя месячные. Ты брала с собой прокладки?

— Да.

Я едва успела принять душ, так боялась опоздать. Сегодня я выбрала бело-голубое платье и завязала шарф вокруг головы. Закрепив его двумя узлами на затылке, я спрятала под шарф хвостики косичек. Однажды отец Бенедикт сказал папе, что я отличаюсь от остальных девочек, которые выставляют волосы напоказ, словно не знают, что женщинам недостойно находиться в доме господнем с непокрытой головой. Тогда папа с гордостью обнял меня и поцеловал в макушку.

Джаджа и мама уже были одеты и ждали меня в гостиной. У меня скручивало живот от менструальных болей, мне казалось, что кто-то с тупыми зубами то вцеплялся в меня, то отпускал.

— Мама, у тебя есть панадол?

— Живот болит, abia?

— Да, только как бы мне не стало хуже от таблеток на пустой желудок.

Мама посмотрела на овальные часы, висевшие на стене, — подарок от благотворительного фонда, которому папа жертвовал деньги. Часы были украшены его именем, написанным золотыми буквами. Они показывали 7:37. По правилам церкви верующие не должны есть за час до причастия, а мы никогда не нарушали эти правила. И хотя стол был накрыт и на нем стояли чашки для чая и тарелки для сухого завтрака, мы могли поесть только после службы.

— Возьми немного хлопьев, только быстро, — пробормотала мама.

Джаджа насыпал горстку хлопьев из коробки, положил ложку сухого молока и сахара и добавил воды. Тарелка была стеклянной, прозрачной, и я видела, как растворяются комочки сухого молока на ее дне.

— Папа сейчас с посетителями, так что мы услышим, как он будет подниматься, — сказал он.

Я лихорадочно поглощала завтрак, не тратя времени на то, чтобы сесть. Мама дала мне таблетки панадола, в серебристой упаковке, которая хрустела, когда я ее открывала. Джаджа положил совсем немного хлопьев, и я уже их доедала, когда дверь открылась, и в комнату вошел папа.

Белая рубашка папы, подогнаная по его фигуре, не могла скрыть округлость в районе живота. Пока он молча смотрел на тарелку с завтраком в моих руках, я недоумевала, как ему удалось так тихо подняться по лестнице.

— Камбили, что ты делаешь?

Я с трудом проглотила то, что было у меня во рту.

— Я… я…

— Ты ешь за десять минут до причастия? За десять минут?

— У нее начались месячные и заболел живот, — начала было мама.

— Это я сказал ей поесть хлопьев, — перебил ее Джаджа. — Она должна была поесть, перед тем как принять панадол. И я приготовил ей завтрак.

— Дьявол что, всем вам дал сегодня поручения? — вырвалось из папиных уст на игбо. — Неужели дьявол соорудил себе жилище в моем доме? — он повернулся к маме. — А ты maka nnidi[70] сидишь здесь и смотришь, как она нарушает пост перед евхаристией?

Он стал медленно расстегивать ремень. Это был толстый ремень из нескольких слоев коричневой кожи, с массивной пряжкой. Первый удар пришелся по Джаджа, поперек его плеча. Потом мама подняла руки, и второй пришелся ей по предплечью, в пышный рукав расшитой пайетками нарядной блузе. Я поставила тарелку как раз в тот момент, когда ремень упал на мою спину.

Иногда я наблюдала за людьми племени фулани в трепещущих на ветру белых туниках, издающих забавные звуки. Они гнали коров по дорогам Энугу и виртуозно владели кнутами. Каждый удар такого кнута всегда быстр и точен. Папа был похож на фулани, хотя не мог похвастаться сухощавым высоким телом, как у них. Сходство состояло в том, как быстро и ловко он орудовал своим ремнем, раздавая удары маме, Джаджа и мне, бормоча, что дьяволу не одержать победу. А мы не отходили дальше, чем на два шага от кожаного ремня, со свистом падающего на наши спины.

Когда все закончилось, папа остановился и уставился на ремень в своих руках. Его лицо сморщилось, глаза покраснели.

— Почему вы поддались греху? — спросил он. — Почему вы любите грех?

Мама забрала у него ремень и положила на стол.

Папа крепко прижал к себе меня и Джаджа.

— Ремень причинил вам боль? Он повредил вам кожу? — спросил он, внимательно вглядываясь в наши лица. Я чувствовала пульсацию на спине, но сказала, что мне не больно. Гораздо больше меня расстроило, как он качал головой, когда спрашивал, почему мы любим грех. Будто папу беспокоило что-то, на что он не мог повлиять.

Мы поехали на дневное причастие. Но сначала переоделись, даже папа, и умыли лица.


Мы уехали из Аббы сразу после Нового года. Женщины из итиппа забрали всю оставшуюся еду, даже приготовленные рис и бобы, которые, как сказала мама, уже испортились. Они опустились на колени во дворе, чтобы поблагодарить папу и маму. Когда мы уезжали, привратник на прощание махал над головой обеими руками. За пару дней до нашего отъезда он сказал нам, с сильным акцентом хауса, что его зовут Харуна и что наш «атец — самый лучший бальшой чилавек», которого он видел и на которого работал.

— А вы знали, что ваш атец дал денек на школу маим детям? И памок жене найти работу? Вам очень павезло с таким атцом.

Папа начал читать молитву Розария, как только мы выехали на шоссе. Прошло меньше получаса, и мы наткнулись на блокпост. Возле него собралась пробка, а полицейских было больше обычного. Они размахивали оружием и отправляли машины в разные стороны. Мы не знали, что впереди случилась авария, пока не оказались в самой гуще. Один автомобиль остановился перед блокпостом, а второй врезался в него сзади. Половина кузова второй машины была разбита вдребезги. На обочине лежало окровавленное тело мужчины, одетого в джинсы.

— Да упокоится с миром душа его, — сказал папа и осенил себя крестным знамением.

— Отвернитесь, — велела мама.

Но мы с Джаджа уже смотрели на тело. Папа рассказывал, что полицейские выставляют посты на заросших по обочинам участках дороги, которые опасны даже для тех, кто водит мопеды. И что думают они лишь о том, как спрятать деньги, отобранные у неудачливых путешественников. Но я не слушала папу. Я думала о мужчине в джинсах, который умер, и пыталась представить, куда он мог ехать и что собирался там делать.


Папа позвонил тетушке Ифеоме спустя два дня. Возможно, он бы не сделал этого никогда, если бы не исповедь у отца Бенедикта. Да, если бы не она, мы бы не поехали в Нсукку и все осталось бы по-прежнему.

Был праздник Богоявления, и папа не пошел на работу. С утра мы отправились на причастие, и хотя обычно по праздникам не навещали отца Бенедикта, в этот раз отец решил к нему зайти. Он хотел, чтобы преподобный нас исповедовал. Ведь на языке игбо, а так проходила церемония в Аббе, исповедоваться неправильно; к тому же папа считал недостаточно духовным приходского священника.

— В этом-то и проблема нашего народа, — говорил он. — Мы путаем то, что что важно, и то, что почти не имеет значения. Мы слишком заботимся о красоте церковного здания и статуй. Белые люди никогда так не поступают.

Пока папа разговаривал с отцом Бенедиктом в его кабинете, я, Джаджа и мама сидели на диване в гостиной, листая газеты и журналы, разложенные, словно на продажу, на низком, напоминающем гроб столике. Потом папа вышел ненадолго, велел нам подготовиться к исповеди и вернулся к преподобному. Несмотря на то что дверь была плотно прикрыта, я слышала ровный рокот его голоса, одно слово, перетекающее в другое, как гул работающего двигателя. Следом за отцом на исповедь отправилась мама. Она оставила дверь чуть приоткрытой, но ее я совершенно не слышала. Джаджа вернулся быстрее всех. Он вышел оттуда, еще не закончив осенять себя крестным знамением, словно куда-то торопился. Я спросила брата глазами: «Ты рассказал о своей лжи дедушке Ннукву?» — и он кивком ответил: «Да!» Настала моя очередь. Я тихо вошла в комнату, в которой едва помещались письменный стол и два кресла, и тщательно закрыла за собой дверь.

— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила, — произнесла я, устраиваясь на самом краешке кресла. Мне очень хотелось оказаться в исповедальне, в безопасном укрытии деревянной кабинки и зеленой занавески, которая отделяла священника от кающегося. Мне хотелось встать на колени или прикрыть лицо бумагами, которые лежали на столе отца Бенедикта. Покаяние лицом к лицу со священником казалось мне внезапно наступившим Судным днем, а к нему я была не готова.

— Да, Камбили, — ответил преподобный. Он сидел ровно, теребя в руках лиловую епитрахиль, перекинутую через плечи.

— С моей последней исповеди прошло уже три недели, — сказала я, не сводя глаз со стены, на которой висела фотография Папы Римского с неразборчивой подписью. — Вот мои прегрешения: я дважды солгала, один раз нарушила пост евхаристии и трижды утратила внимание во время чтения молитвы Розария. За все, что я сказала, и за то, что забыла сказать, прошу прощения у вас и у Господа.

Отец Бенедикт поерзал в своем кресле:

— Продолжай. Ты же знаешь, что утаивать что-то во время исповеди — это грех против Святого Духа?

— Да, отец.

— Тогда продолжай.

Я отвела взгляд от стены и быстро взглянула на преподобного. Глаза отца Бенедикта были такого же зеленого оттенка, какой я один раз видела у змеи. Она скользила по двору возле куста гибискуса. Садовник сказал, что это безобидная садовая змея.

— Камбили, ты должна исповедоваться во всех своих грехах.

— Да, отец. Я так и сделала.

— Нельзя ничего утаивать от Господа. Я дам тебе минуту, чтобы ты собралась с мыслями.

Я кивнула и снова уставилась на стену. Могла ли я сделать что-то, о чем знал отец Бенедикт, а я — нет? Что ему мог сказать папа?

— Я провела более пятнадцати минут в доме дедушки, — наконец произнесла я. — А мой дедушка — язычник.

— Вкушала ли ты от яств, от которых приносили жертву идолищам?

— Нет, отец.

— Участвовала ли ты в языческих ритуалах?

— Нет, отец, — я немного помолчала. — Но мы смотрели на mmuo. На фестивале.

— Тебе это понравилось?

Я еще раз взглянула на фотографию, правда ли ее подписал сам Папа Римский?..

— Да, отец.

— Во искупление своих грехов прочтешь «Отче наш» десять раз, «Аве Мария» шесть раз и «Апостольский символ веры» один раз. И ты должна прилагать осознанные усилия обратить в истинную веру всех, кто не чуждается путей языческих.

— Да, отец.

— Хорошо, тогда молись.

Пока я читала молитву о прощении, отец Бенедикт пробормотал благословения и осенил меня крестным знамением.

Когда я вышла из кабинета, папа и мама сидели на диване, склонив головы. Я опустилась рядом с Джаджа, тоже склонила голову и прочла положенные мне молитвы.

По дороге домой папа громко разговаривал, перекрикивая игравшую в машине «Аве Мария».

— Я чист и непорочен сейчас, мы все непорочны. Если Господь призовет нас прямо в эту секунду, мы все окажемся в Раю. Прямо в Раю. Нам не понадобится проходить Чистилище.

Он улыбался, его глаза ярко сияли, руки мягко отбивали ритм на руле. Вскоре после нашего возвращения домой он с той же улыбкой позвонил тетушке Ифеоме.

— Я поговорил с отцом Бенедиктом, и он разрешил детям ехать в паломническую поездку в Аокпе, только ты должна все время напоминать им о том, что истинность происходящего там еще не подтверждена церковью. (Пауза.) Мой водитель Кевин привезет их. (Пауза.) Нет, не завтра, это слишком скоро. Послезавтра. (Длинная пауза.) А, ну ладно. Будь благословенна ты и твои дети. Пока.

Папа положил трубку и повернулся к нам.

— Вы уезжаете завтра. Возьмите с собой все, что нужно на пять дней.

— Да, папа, — сказали мы с Джаджа.

— Anam asi[71], может быть, им не стоит ехать в дом Ифеомы с пустыми руками? — произнесла мама.

Папа воззрился на нее, словно был удивлен одним лишь фактом того, что она заговорила.

— Конечно, мы положим в машину продуктов, батата и риса, — сказал он.

— Ифеома как-то упоминала, что в Нсукке трудно найти газовые баллоны для плиты.

— Газовые баллоны?

— Ну да, газ для плиты, чтобы готовить еду. Она сказала, что сейчас пользуется старой керосиновой горелкой. Помнишь ту нашумевшую историю о разбавленном керосине, из-за которого взрывались горелки и гибли люди? Я подумала, может, ты пошлешь ей пару баллонов с завода?

— Так вот вы что с Ифеомой задумали? Спланировали это все заранее?

— Кра, я предлагаю. Решать тебе.

Некоторое время папа внимательно смотрел маме в глаза.

— Хорошо, — бросил он наконец и повернулся к нам с Джаджа. — Идите и упаковывайте вещи. Можете потратить на это двадцать минут от времени для занятий.

Мы медленно поднимались по лестнице. Не знаю, бурчал ли живот Джаджа так же, как мой. Впервые в жизни мы будем спать где-то вне дома, там, где нет папы.

— Ты хочешь ехать в Нсукку? — спросила я его, когда мы поднялись на пролет.

— Да, — ответил он, а его глаза сказали, что он знает, что я тоже этого хочу. И я не смогла найти слов в нашем языке взглядов, чтобы рассказать, как сжимается мое горло от мысли о пяти днях без папиного голоса, без звука его шагов по лестнице.


На следующее утро Кевин привез два полных баллона с газом и положил их в багажник вместе с мешками риса и бобов, несколькими бататами, гроздями зеленых бананов и ананасами. Мы с Джаджа ждали его возле гибискусов. Садовник подстригал бугенвиллию, и подравнивал цветы, безрассудно высунувшие свои головки над остальными. Несколько кучек опавшей листвы, собранных граблями под деревьями франжипани, уже ждали, пока садовник сгребет их в тележку и выбросит.

— Это расписание на неделю в Нсукке, — сказал папа. Листок, который он решительно вложил мне в руки, мало отличался от того, что висел над моим столом. Папа добавил по два часа «общения с кузенами» к каждому из дней.

— Вы можете отступить от расписания во время поездки в Аокпе с тетушкой, но не более того, — добавил он сурово. Когда отец обнимал нас с Джаджа, его руки дрожали.

— Я никогда не разлучался с вами дольше, чем на день.

Я не знала, что ответить, но брат кивнул:

— Мы увидимся всего через неделю.

— Кевин, езжай аккуратно. Ты меня понял? — повторял папа, пока мы устраивались в машине.

— Да, господин.

— Заправишься на обратном пути, на Девятой миле. И не забудь привезти чек.

— Да, господин.

Папа попросил нас выйти из машины. Он снова обнял нас обоих, погладил по плечам и попросил не забыть произнести молитву всех пятнадцати тайн Розария, пока мы будем ехать. Потом нас обняла мама, и мы снова забрались в машину.

— Папа все еще машет, — Джаджа смотрел назад через зеркало дальнего вида, пока Кевин выводил машину со двора.

— Он плачет…

— И садовник тоже машет, — продолжал Джаджа, делая вид, что не слышит меня. Я достала из кармана четки, поцеловала распятие и начала молитву.


За окном проносились почерневшие кузова машин, брошенных на обочине. Некоторые из них стояли здесь так давно, что покрылись ржавчиной. Я пыталась представить себе людей, которые когда-то ехали в них, понять, что они чувствовали перед тем, как разбилось стекло, смялся метал и вспыхнули языки пламени. Я не сосредотачивалась на таинствах молитвы и знала, что Джаджа тоже слушает невнимательно, потому что он все время забывал, когда приходила его очередь читать. Примерно через сорок минут я увидела вывеску «Университет Нигерии, Нсукка» и спросила Кевина, добрались ли мы до места.

— Нет, — ответил он. — Еще немного.

Возле городка под названием Опи, где на покрытых пылью указателях к церкви и школе тоже значилось «Опи», оказался полицейский пост. Большую часть дороги занимали старые покрышки и бревна с гвоздями, для проезда оставалась узкая колея. Когда мы подъехали, полицейский взмахом руки велел нам остановиться. Кевин зарычал, затем потянулся к бардачку и, достав банкноту в десять найра, протянул ее полицейскому в открытое окно. Тот шутливо отсалютовал, улыбнулся и взмахом руки велел нам проезжать. Будь в машине папа, Кевин никогда не решился бы дать взятку. Когда отца останавливали полицейские или военные, он не жалел времени: предъявлял им документы, позволял им обыскивать машину, делать все, что угодно, но не давал им денег. «Нельзя становиться частью того, против чего мы боремся», — любил повторять он.

— Въезжаем в Нсукку, — сообщил Кевин спустя несколько минут. Дорога шла мимо рынка.

Лавочки со скудным товаром на полках грозили рухнуть и засыпать вся узкую полосу проезда, без того забитую рядами брошенных машин, уличными торговцами с подносами на головах, мотоциклистами, мальчишками, толкающими тележки с бататом, женщинами с корзинами в руках и нищими, которые поднимались со своих циновок, чтобы помахать нам руками. Теперь Кевин сильно сбавил скорость, потому что ему приходилось объезжать ямы, расположенные в самых неожиданных местах, и повторять сложные маневры движущейся впереди машины. После рынка мы оказались на участке, где обочина с обеих сторон обрушилась, а дорога сузилась еще сильнее. Здесь Кевину пришлось остановиться, чтобы пропустить идущие навстречу автомобили.

— Мы добрались до университета, — наконец объявил он.

Над нами возвышалась широкая арка с черными металлическими буквами, которые гласили: «Университет Нигерии, Нсукка». Широко распахнутые ворота охраняли люди в темно-коричневой униформе и беретах того же цвета. Кевин остановил машину и опустил стекла:

— Добрый день. Не подскажете, как проехать на Маргарет Картрайт авеню?

Охранник с помятым, как скомканная одежда, лицом, стоявший ближе всего к дороге, сначала спросил: «Как поживаете?» — а потом пояснил, что Маргарет Картрайт авеню находится совсем рядом. Нам следовало ехать прямо, затем повернуть направо и практически сразу — налево. Кевин поблагодарил его и двинулся дальше. Я увидела лужайку цвета шпината, посередине которой возвышалась статуя льва, вставшего на задние лапы и выгнувшего хвост. Я не заметила, что Джаджа тоже смотрит на него, пока он не прочитал слова, написанные на пьедестале: «Восстановить достоинство человека». Затем пояснил:

— Это девиз университета.

На Маргарет Картрайт авеню по обеим сторонам дороги росли гмелины. Я представила, как во время сезона дождей эти деревья склоняются друг к другу, превращая улицу в темный тоннель. Сначала мы проехали дуплексы с местами для парковок, покрытыми гравием, и табличками «Берегитесь, злая собака» в палисадниках. Потом вдоль дорог потянулись ряды бунгало с подъездными дорожками, которые вмещали только две машины. И наконец мы увидели многоквартирные дома, окруженные голой землей вместо дорожек и парковочных мест. Кевин ехал медленно, непрестанно повторяя номер дома тетушки Ифеомы, словно это могло помочь отыскать его быстрее. Нужным оказался четвертый с начала улицы: высокое обезличенное здание, покрытое синей, облезшей от времени краской, с телевизионными антеннами, торчавшими над балконами. В доме было по три квартиры с каждой стороны. Тетя жила на первом этаже, перед ее окнами раскинулся маленький яркий садик, обнесенный колючей проволокой. Розы, гибискусы, лилии, иксоры и кротоны росли в нем вплотную — все вместе очень походило на нарисованный праздничный венок. Тетушка Ифеома показалась из квартиры в футболке и шортах. Кожа на ее коленях была очень темной.

— Джаджа! Камбили! — она вытерла мокрые руки, едва дождавшись, пока мы выберемся из машины, и прижала нас к себе так крепко, что мы оба поместились в ее объятиях.

— Добрый день, госпожа, — поздоровался Кевин, открывая багажник.

— Вот это да! Неужели Юджин считает, что мы голодаем? — удивилась тетя. — Что, даже мешок с рисом?

Кевин улыбнулся:

— Oga[72] сказал, что это гостинцы.

— Ух ты! — вскрикнула тетушка, заглянув в багажник. — Газовые баллоны? Ах, nwunye т, не стоило ей так беспокоиться! — и тетушка Ифеома исполнила маленький танец, двигая руками, словно веслами, и громко топая ногами.

Кевин довольно потирал руки, будто только что организовал большой и приятный сюрприз. Он вытащил баллон из распорки и вместе с Джаджа занес его в дом.

— Ваши кузены скоро вернутся, они пошли поздравлять с днем рождения нашего друга отца Амади, он служит в местном приходе. А я тут готовлю. Я даже зарубила курицу для вас! — рассмеялась тетушка Ифеома и притянула меня к себе. От нее пахло мускатным орехом.

— Куда мне это положить, госпожа? — спросил Кевин.

— Оставь на террасе. Амака и Обиора потом уберут.

Все еще прижимая меня к себе, тетушка Ифеома вошла в гостиную. Резкий запах керосина смешивался здесь с ароматами карри и муската, доносившимися с кухни. В глаза бросился непривычно низкий потолок: казалось, вытяни руку — и коснешься его шершавой поверхности. Это было так не похоже на наш дом.

— Дайте-ка я посмотрю, не пригорел ли рисовый джолоф! — и тетушка Ифеома метнулась на кухню.

Я села на единственный в комнате коричневый диван, чьи потрепаные швы грозили разойтись. Рядом ютились тростниковые стулья, накрытые бежевыми подушками. Стоявший в центре комнаты стол тоже был тростниковым, его украшала ваза с танцовщицами в кимоно. В вазе стояли три длинные розы такого пронзительно красного цвета, что я засомневалась, живые ли они.

— Nne, не веди себя как гость, — тетя выглянула из кухни. — Проходи, я тебе все покажу!

Я последовала за ней в короткий коридор, заставленный шкафами, ломящимися от книжек. Посеревшая древесина выглядела так, словно в любой момент могла с треском развалиться. Но все книги были чистыми: их либо часто читали, либо часто стирали с них пыль.

— Это моя комната. Я сплю здесь с Чимой, — тетушка Ифеома открыла передо мной первую дверь. Коробки и мешки с рисом были сложены у стены прямо возле двери. На письменном столе под лампой лежали книги, на подносе теснились гигантские банки с сухим молоком и Boumvita[73] и пузырьки с лекарствами. Целый угол занимали чемоданы.

Тетушка Ифеома повела меня в следующую комнату, где вдоль стены стояли две кровати, сдвинутые вместе. В комнате еще поместились два комода, зеркало, письменный стол и стул. Я стала размышлять над тем, где будем спать мы с Джаджа, и тетушка Ифеома, словно прочитав мои мысли, пояснила:

— Вы с Амакой ляжете здесь, ппе, а Обиора и Джаджа займут диван в гостиной.

Я услышала, как Кевин и Джаджа входят в квартиру.

— Мы закончили заносить вещи, госпожа. Я поехал, — сказал Кевин из гостиной. Квартира была такой маленькой, что ему не было нужды повышать голос.

— Передай Юджину мое «спасибо» и скажи, что у нас все в порядке. Езжай аккуратно.

— Да, госпожа.

Кевин уходил, и у меня в груди все сжималось от беспокойства. Может, он подождет, пока я сбегаю за сумкой, и мы вместе поедем обратно?..

— Nne, Джаджа, заходи, присоединяйся ко мне на кухне, пока не вернулись дети, — тетушка Ифеома говорила так непринужденно, будто мы постоянно приезжали сюда. Джаджа вошел первым и сел на низкий деревянный стул. Напольная плитка в светло-голубых тонах, потертая и сколотая по углам, выглядела чистой, как и все на кухне, включая кастрюльки с не подходящими по размеру крышками. Керосиновая горелка стояла на деревянном столе у окна. Стена и изношенные занавески возле горелки приобрели серо-черный цвет из-за керосинового чада. Я остановилась у дверей, потому что в самой кухне не было места, где я не помешала бы тете. Не переставая что-то рассказывать, она слила воду из кастрюли с рисом, проверила, как готовится мясо, растолкла помидоры в ступке. Потом поставила рис обратно на горелку и принялась нарезать на ломтики две лиловые луковицы, то и дело смахивая со щек слезы, выступившие от едкого сока, но не прерывая эмоциональный монолог. Казалось, тетя смеется и плачет одновременно.

Спустя несколько минут вернулись кузены. Они выглядели иначе, чем я запомнила, возможно, потому, что мне не доводилось видеть их на собственной территории, а не в Аббе или в доме дедушки Ннукву, где они были гостями. Войдя домой, Обиора снял темные солнцезащитные очки и засунул их в карман шорт. Он радостно засмеялся, когда увидел меня.

— Джаджа и Камбили уже приехали! — подхватил Чима.

Мы обнялись. Амака едва коснулась меня и отпрянула в сторону. На ее губах блестела красно-коричневая помада, а платье подчеркивало стройную фигуру.

— Как вы доехали? — спросила она, глядя на Джаджа.

— Нормально, — ответил брат. — Я думал, дорога займет больше времени.

— Энугу не так уж и далеко отсюда.

— Мам, мы забыли купить лимонад, — воскликнул Обиора.

— Разве я не напоминала вам перед тем, как вы ушли, gbo? — тетя Ифеома смахнула нарезанный лук в нагретое масло и отступила назад.

— Сейчас я за ним схожу. Джаджа, хочешь со мной? Киоск в соседнем квартале.

— Не забудьте пустые бутылки, — напомнила тетя.

Я наблюдала, как Джаджа уходит вместе с Обиорой. Я не видела его лица и не могла понять, испытывает ли он то же замешательство, что и я.

— Сейчас переоденусь и поджарю бананы, мам, — Амака повернулась, чтобы выйти.

— Nne, сходи со своей кузиной, — кивнула мне тетушка Ифеома.

Я пошла за Амакой в ее комнату, шаг за шагом превозмогая страх. Цементные полы были шершавыми и не позволяли моим ногам скользить по ним, как я скользила по мраморным плиткам дома. Амака сняла серьги и положила на комод, а потом внимательно осмотрела себя в высокое, в полный рост зеркало. Я присела на кровать, недоумевая, знает ли она о моем присутствии.

— Ты наверняка считаешь Нсукку недостаточно цивилизованным городом по сравнению с Энугу, — неожиданно произнесла Амака, по-прежнему глядя в зеркало. — Я просила маму, чтобы она перестала вынуждать вас приехать.

— Я… мы… хотели приехать.

Амака улыбнулась отражению тонкой, снисходительной улыбкой, которая как бы говорила, что мне не стоило трудиться лгать ей.

— Здесь нет никаких модных или развлекательных заведений, если ты еще этого не поняла. В Нсукке нет ни «Дженесис», ни «Девятого озера».

— Что?

— «Дженесис» и «Девятое озеро», развлекательные центры Энугу. Ты же все время туда ходишь, так ведь?

— Нет.

Амака посмотрела на меня с удивлением.

— Ну хотя бы время от времени?

— Я… да.

Я никогда не была в «Дженесис» и только однажды побывала в отеле «Девятое озеро», когда бизнес-партнер папы устроил там прием по случаю свадьбы. Мы провели внутри столько времени, сколько потребовалось, чтобы сфотографироваться с новобрачными и вручить им подарок.

Амака взяла расческу и провела ею по коротким волосам. Потом повернулась ко мне и спросила:

— Почему ты говоришь так тихо?

— Прости?

— Ты все время шепчешь.

— А, — отозвалась я, разглядывая ее стол, заваленный множеством самых разных вещей, от книг и фломастеров до треснувшего зеркальца.

Амака отложила расческу и стянула платье через голову. В белом кружевном бюстгальтере и тонких голубых трусиках она похожила на козочку: смуглая, высокая и стройная. Я быстро отвела глаза. Мне ни разу не доводилось видеть, как раздевается другой человек. Смотреть на чужое тело было грешно.

— Это, конечно, не идет ни в какое сравнение с твоим музыкальным центром в Энугу, — Амака включила маленький кассетный магнитофон, кивая в такт барабанному ритму. — В основном я слушаю местных музыкантов. Они самобытны, им есть о чем сказать слушателям. Больше всего мне нравятся Fela, Osadebe и Onyeka. Ах, да я прекрасно понимаю, что ты и так знаешь, кто они такие. Уверена, тебе больше нравится американская поп-музыка, как и всем остальным подросткам.

Она так сказала «подросткам», будто сама к ним не относилась. Словно «подростки» были разновидностью людей, которые стояли ниже нее на социальной лестнице, потому что не слушали самобытную музыку. И она говорила «самобытный» с гордостью человека, который прежде не думал, что будет знать такие слова.

Я неподвижно сидела на краю кровати, стискивая пальцы и отчаянно желая сказать Амаке, что у меня нет музыкального центра или магнитофона и что я не смогу различить музыкальные стили или узнать музыкантов.

— Это твоя картина? — спросила я вместо всего, что крутилось на языке, указывая на акварельное изображение женщины с ребенком, почти повторяющее Мадонну и Дитя, которая висела у папы в спальне, за одним исключением: и женщина, и ребенок на рисунке Амаки были темнокожими.

— Да, я иногда рисую.

— Очень красиво.

Я не знала, что моя кузина так реалистично пишет акварелью. А еще мне очень хотелось, чтобы она перестала смотреть на меня как на странное лабораторное животное, словно гадая, к какому виду я отношусь.

— Что вас там задержало, девочки? — крикнула из кухни тетушка Ифеома.

Я последовала за Амакой и стала смотреть, как она нарезает и жарит бананы. Вскоре вернулись мальчики, притащившие полиэтиленовый пакет с напитками. Тетушка Ифеома попросила Обиору накрыть на стол.

— Сегодня мы примем Камбили и Джаджа как гостей, но уже завтра они станут частью нашей семьи и разделят наши заботы, — сказала она.

Обеденный стол — деревянный, старый, потрескавшийся от жары — облезал; верхний слой древесины свисал, как шкурка с линяющего сверчка, коричневыми хлопьями, сворачивающимися по краям. Стулья были от разных гарнитуров: четыре — из простого дерева, такие стояли у меня в классе, а еще два — с мягкими черными сиденьями. Мы с Джаджа сели рядом. Тетушка Ифеома произнесла молитву, и я не успела открыть глаза, а кузены уже сказали «Аминь».

— Nne, мы не служим Мессу за столом, как твой отец, — рассмеялась тетушка Ифеома. Амака внимательно смотрела на меня.

— Лимонад и курица! Надеюсь, Джаджа и Камбили будут приезжать к нам каждый день! — воскликнул Обиора, подталкивая вперед стакан.

— Мама, я хочу куриную ножку, — попросил Чима.

— По-моему, они стали наливать меньше колы в бутылки, — Амака повертела в руках бутыль с напитком.

Я смотрела на рисовый джолоф, жареные бананы и на половинку куриной голени, сложенные на тарелке, и пыталась заставить себя поесть. Тарелки тоже были разными. Чима и Обиора ели из пластиковых, а у всех остальных стояли стеклянные, но без цветов или серебристых полосок. Вокруг звучал смех, разговоры обо всем на свете, вопросы, зачастую не получавшие никакого ответа. Дома мы всегда говорили осмысленно, особенно за столом, но мои кузены, казалось, произносят слова ради самого общения.

— Мам, biko, дай мне шею, — попросила Амака.

— Разве не ты ела ее в прошлый раз, gbo? — беззлобно проворчала тетя, но все же взяла куриную шею со своей тарелки и положила ее Амаке.

— А когда мы последний раз ели курицу? — прочавкал Обиора с набитым ртом.

— Прекращай жевать, как козел! — одернула его тетушка.

— Козлы жуют по-разному, когда едят и когда жуют жвачку. Ты сейчас о чем?

Я подняла глаза, чтобы взглянуть, как Обиора жует.

— Камбили, с едой что-то не так? — спросила тетушка, напугав меня. Мне казалось, что меня нет, что я, подобно бесплотному духу, наблюдаю со стороны, как люди свободно болтают о своем.

— Джолоф очень вкусный, тетушка, спасибо.

— Если он тебе понравился, то почему бы тебе его не съесть? — ласково предложила тетя.

— Может, он не так хорош, как тот рис, что она ест дома, — хмыкнула Амака, но была одернута тетушкой.

Больше я не произнесла ни слова за весь обед, но внимательно прислушивалась к каждому звуку, каждому взрыву смеха или шутке. В основном говорили мои кузены, а тетушка Ифеома наблюдала за ними. Она напоминала мне футбольного тренера, хорошо потрудившегося со своей командой до матча и теперь со спокойной душой следившего за игрой.

После обеда я спросила Амаку, где можно облегчиться, хотя уже знала, что туалет находится напротив спальни. Казалось, кузину мой вопрос задел, и она туманно повела рукой в сторону коридора:

— А как по-твоему, где еще ему быть?

Туалетная комната оказалась такой узкой, что я могла коснуться стен обеими руками, если бы их вытянула. Там не было ковров и меховых накидок на крышке туалетного сиденья, как у нас дома. Рядом с унитазом стояло пустое пластиковое ведро. Пописав, я хотела смыть, но рычажок вяло проседал под моими пальцами — в баке унитаза не обнаружилось ни капли воды. Постояв несколько минут в туалете, я пошла искать тетушку Ифеому. Та оттирала бока керосиновой плитки мыльной губкой.

— Я собираюсь экономить газ, — с улыбкой сказала мне тетушка. — Стану использовать его только для приготовления особых блюд, чтобы растянуть баллоны как можно дольше. И керосиновую плиту я пока убирать не буду.

Я замялась, потому что вопрос, который я собиралась задать, был очень далек от темы плит и приготовления пищи. С террасы доносился смех Обиоры.

— Тетушка, в туалете нет воды.

— Ты писала?

— Да.

— У нас дают воду только по утрам, о di egwu[74]. Поэтому мы не смываем, когда писаем. Только когда нам есть что смыть. Или иногда, когда воду отключают на несколько дней, мы закрываем крышку и потом, когда все воспользуются туалетом, выливаем туда одно ведро. Так мы экономим воду, — тетушка Ифеома грустно улыбнулась.

— О, — пробормотала я.

В этот момент Амака прошла мимо меня к холодильнику.

— Конечно, дома ты спускаешь воду каждый час, чтобы она была свежей. Но здесь мы так не делаем, — ядовито заметила она.

— Амака, о gini?[75] Мне не нравится этот тон!

— Простите, — пробормотала Амака, наливая в стакан холодной воды из пластиковой бутылки.

Я подвинулась ближе к стене, потемневшей от керосиновой гари, желая слиться с ней и стать невидимой. Мне хотелось извиниться перед Амакой, только я не знала за что.

— Завтра мы повезем Камбили и Джаджа знакомиться с территорией университета, — сказала тетушка Ифеома совершенно нормальным тоном. Теперь я даже не была уверена, что она повышала голос.

— Там нечего смотреть. Им будет скучно.

В этот момент зазвенел телефон, громко и тревожно. Этот звук разительно отличался от глуховатого мурлыкания, которое издавал наш домашний аппарат. Тетушка Ифеома торопливо прошла в спальню и сняла трубку.

— Камбили! Джаджа! — позвала она спустя мгновение.

Я знала, что это отец. Дождавшись, пока Джаджа придет с террасы, я вместе с ним подошла к телефону. Джаджа замедлил шаг, жестом предлагая мне первой взять трубку.

— Здравствуй, папа. Добрый вечер, — сказала я и задалась вопросом, может он определить, что сегодня я вознесла слишком короткую молитву перед обедом, или нет.

— Как ты?

— Хорошо, папа.

— Дом без вас пуст.

— Да?

— Вам что-нибудь нужно?

— Нет, папа.

— Если что-нибудь понадобится, звоните немедленно, и я пошлю Кевина. Я буду звонить каждый день. Не забывайте заниматься и молиться.

— Да, папа.

Голос мамы, когда она взяла трубку, звучал громче обычного, или это телефон усиливал его. Она рассказала, как Сиси забыла, что нас нет, и приготовила обед на четверых.

Когда тем вечером мы с Джаджа сели ужинать с тетушкой и кузенами, я думала о папе и маме, сидящих вдвоем за широким обеденным столом. Тетя поставила перед нами остатки риса и курицы. Мы пили воду, потому что напитки, которые купили днем, уже закончились. Дома, в кладовке возле кухни, всегда стояли упаковки с колой, фантой и спрайтом. Я знала, что если бы Амака умела читать мои мысли, они бы ее не порадовали, поэтому быстро выпила стакан воды.

За ужином было меньше разговоров и смеха, потому что работал телевизор и кузены ушли с тарелками в гостиную. Двое старших, проигнорировав диван, устроились прямо на полу, а Чима уютно расположился на диване, держа пластмассовую тарелку на коленях. Тетушка Ифеома предложила мне и Джаджа тоже пойти в гостиную к телевизору. Я подождала, пока Джаджа вежливо откажется, сказав, что нам удобно есть за столом, и кивнула в знак согласия.

Тетушка Ифеома сидела с нами, часто поглядывая в сторону экрана.

— Не понимаю, зачем они заполоняют эфир второсортными мексиканскими шоу, игнорируя потенциал нашего народа, — пробурчала она.

— Мам, пожалуйста, давай сейчас обойдемся без лекций, — сказала Амака.

— Гораздо дешевле импортировать мыльные оперы из Мексики, — высказался Обиора, не отрывая взгляда от экрана.

Тетушка Ифеома встала из-за стола.

— Джаджа и Камбили, обычно мы молимся каждый вечер перед сном. Разумеется, после этого вы можете бодрствовать сколько угодно, смотреть телевизор или заниматься чем-нибудь другим.

Джаджа поерзал на стуле, прежде чем достать из кармана сложенный листок.

— Тетушка, по папиному расписанию каждый вечер мы должны заниматься. Мы привезли с собой учебники.

Тетушка Ифеома недоуменно уставилась на бумажку в руках Джаджа. Затем разразилась таким хохотом, что от него все ее тело сотрясалось, будто высокая казуарина в ветреный день.

— Юджин дал вам расписание, чтобы вы придерживались его, пока будете здесь? Nekwanu апуа[76], что это значит? — посмеявшись еще немного, тетушка попросила дать ей листок. Потом она повернулась ко мне, и я тоже принесла ей свое расписание, аккуратно сложенное вчетверо.

— Я подержу их у себя до вашего отъезда, — сказала она.

— Тетушка… — начал было Джаджа.

— Ну если вы не скажете Юджину, то как он узнает, что вы не следовали его указу, gbo? Вы здесь на каникулах, и это — мой дом, поэтому вы будете подчиняться моим правилам.

Я смотрела, как тетушка Ифеома уносит в спальню наши листочки. У меня пересохло во рту, а язык прилип к небу.

— У вас что, дома есть расписание, которому вы должны следовать каждый день? — спросила Амака. Она лежала на полу, положив голову на одну из бежевых подушек.

— Да, — ответил Джаджа.

— Интересно. Выходит, богачи теперь не могут сами решать, что им делать в течение дня.

— Амака! — раздался предостерегающий голос тетушки Ифеомы.

Она вышла из спальни, держа в руках огромные четки из голубых бусин и металлическое распятие. Как только по экрану пошли титры, Обиора выключил телевизор. Кузены ушли за своими четками, и мы с Джаджа достали свои из карманов. Мы встали на колени возле тростниковых стульев, и тетушка Ифеома начала читать молитву о первом чуде. После того как мы произнесли последний раз «Аве Мария», я вздрогнула, услышав высокий мелодичный голос. Амака пела! Ка т bunie afa gi епи…[77] Тетушка Ифеома и Обиора присоединились к ней, вплетая голоса в мелодию. Я встретилась взглядом с Джаджа и заметила, как влажно блестят его глаза, как готовы предположить все, что угодно. «Нет!» — напряженно моргнула я, пытаясь передать брату мысленный посыл. Это было неправильно, нельзя сбиваться на пение прямо посередине молитвы! Амака начинала петь в конце каждой молитвы о чуде, и песни на игбо позволяли голосу тетушки Ифеомы отражаться и мерцать, как у оперной певицы, которая исторгала слова из глубин существа. Мы с братом молчали.

После молитвы тетушка Ифеома спросила нас, знаем ли мы какие-нибудь песни.

— Дома мы не поем, — ответил ей Джаджа.

— Ну а здесь так принято, — отрезала тетушка Ифеома, хмуря брови.

После того как тетя пожелала всем спокойной ночи и ушла к себе в спальню, Обиора снова включил телевизор. Я сидела на диване рядом с Джаджа, глядя на сменяющие друг друга изображения на экране, но так и не смогла отличить одного персонажа с оливковой кожей от другого. Мне казалось, что это не я, а моя тень сидит здесь, что она, а не я навещает тетушку Ифеому и ее семью, а сама я осталась дома в Энугу, сижу за столом под своим расписанием и занимаюсь. Вскоре я пошла готовиться ко сну. Даже без расписания я знала, во сколько папа велел нам ложиться. Я уснула, гадая, когда придет Амака и опустятся ли уголки ее губ в усмешке, когда она увидит, что я уже сплю.


Мне снилось, что Амака окунает меня в туалет, в котором плавало что-то зеленоватое и коричневое. Сначала она опустила туда мою голову, потом унитаз раздвинулся, и туда уместилось все мое тело. Пока я силилась освободиться, Амака все время приговаривала: «Смывать! Смывать! Смывать!» Я все еще пыталась отбиться, когда проснулась. Амака уже встала и завязывала накидку поверх ночной рубашки.

— Мы сейчас будем набирать воду, — сказала она.

Она меня не позвала, но я все равно вскочила, завязала накидку и пошла за ней. Джаджа и Обиора уже стояли возле крана во дворе, в углу которого валялись старые автомобильные покрышки, части велосипедов и кузовов машин. Обиора подставлял горловины канистр под струю воды и наполнял их. Джаджа предложил отнести первую наполненную канистру на кухню, но Обиора отказался и утащил ее сам. Амака взяла следующую, и Джаджа подставил маленькую канистру под кран. Он сказал, что спал в гостиной, на матрасе, накрытом накидкой, который Обиора достал из-за двери в спальню. Я слушала брата и удивлялась чудесным переменам в голосе и тому, насколько светлее стали его глаза. Я хотела сама отнести следующую канистру, но Амака рассмеялась и сказала, что я такое не осилю.

Закончив с водой, мы прочитали череду коротких утренних молитв, перемежающихся с песнями. Тетушка Ифеома молилась за университет, за учителей и администрацию, за Нигерию, и, наконец, мы помолились о том, чтобы наш день был полон мира и смеха. Осенив себя крестным знамением, я глянула на Джаджа, чтобы понять, удивился ли он так же, как и я: тетушка Ифеома и ее семья молилась о смехе!

Мы по очереди умывались в узкой ванной, наполовину наполненной ведрами, вода в которых была слегка подогрета кипятильником. В углу идеально чистой ванны зияла треугольная дыра, и, уходя в нее, вода стонала, как человек. Я вымылась собственной губкой с мылом, бережно упакованой мамой. Хоть я и старалась зачерпывать воду понемногу и медленно лить ее на тело, чтобы успеть ополоснуться, все равно, ступив на старое полотенце, положенное на пол, ощущала себя скользкой.

Когда я вышла из ванной, тетушка Ифеома сидела за обеденным столом и разводила несколько ложек сухого молока в графине холодной воды.

— Если я позволю этим детям брать молоко самостоятельно, моих запасов не хватит и на неделю, — пробормотала она, перед тем как отнести банку обратно в спальню. Я очень надеялась, что Амака не спросит меня, делает ли так моя мать, ведь дома мы брали столько жирного молока, сколько хотели. На завтрак была okpa, которую Обиора уже успел купить где-то неподалеку. Я никогда раньше не ела okpa в качестве блюда на завтрак. Случалось, мы покупали это приготовленное на пару лакомство из фасоли и пальмового масла по дороге в Аббу. Я наблюдала, как Амака и тетушка Ифеома разрезают влажную желтую мякоть, и сделала так же. Тетя велела поторапливаться. Она хотела показать нам с Джаджа территорию университета и вернуться домой так, чтобы успеть приготовить еду. На ужин она пригласила отца Амади.

— Мам, а в машине хватит бензина? — спросил Обиора.

— Во всяком случае, его достаточно для того, чтобы доехать до университета. Очень надеюсь, что бензин привезут завтра, иначе, когда снова начнутся занятия, мне придется ходить на работу пешком.

— Или ездить на okada[78], — со смехом добавила Амака.

— Если так пойдет и дальше, мне скоро придется это попробовать.

— А что такое okada? — спросил Джаджа, удивив меня своим любопытством.

— Это мотоциклы, — ответил ему Обиора. — Теперь это популярный вид такси.

По дороге к машине тетушка Ифеома задержалась в саду — она стала обрывать потемневшие листья, бормоча, что харматтан убивает ее цветы. Амака и Обиора забурчали:

— Ну только не сейчас! Опять сад, мам!

— Это же гибискус, да, тетушка? — спросил Джаджа, глядя на растение возле проволочной загородки. — Я и не знал, что они бывают такого цвета.

Тетушка Ифеома рассмеялась и коснулась цветка, окрашенного в глубокий лиловый, почти фиолетовый цвет.

— Все так говорят, когда видят его впервые. Моя хорошая подруга Филиппа — учитель ботаники. Она провела много экспериментов, пока жила здесь. Смотри, вон там — белая иксора, только она цветет не так пышно, как красная.

Джаджа присоединился к тетушке Ифеоме, а мы стояли и смотрели на них.

— О maka, как красиво, — сказал Джаджа. Он коснулся пальцем лепестка. Смех тетушки Ифеомы приобрел пару новых нот.

— Да. Мне пришлось обнести садик проволокой, потому что соседская ребятня обрывала незнакомые им цветы. Сейчас я пускаю сюда только девочек, украшающих алтарь в нашей церкви или в протестантской.

— Мам, о zugo[79], поехали, — заныла Амака. Но тетушка Ифеома задержалась еще немного и показала Джаджа все свои цветы. И лишь после этого мы забрались в ее микроавтобус. Тетя свернула на улицу с уклоном и выключила двигатель. Машина, дребезжа, сама поехала вниз.

— Так мы сэкономим топливо, — пояснила тетушка, быстро глянув на нас.

Мы ехали мимо домов, окруженных живой изгородью из подсолнухов; крупные, с ладонь, желтые цветы оживляли зеленую массу листвы, как крупный желтый горох — однотонное платье. В изгороди было много просветов. Я смогла рассмотреть дворы с металлическими баками для воды, стоящими на некрашеных цементных блоках, качели из старых покрышек, висящие на деревьях, одежду, сохнущую на шнурах, натянутых между деревьями. В конце улицы тетушка Ифиома снова включила зажигание, потому что дорога стала ровной.

— Вот здесь находится начальная школа при университете, — сказала она. — Туда ходит Чима. Раньше здесь было намного лучше, а сейчас посмотрите на эти окна без решеток и на то, насколько грязными стали эти дома.

Просторный школьный двор, окруженный изгородью из казуарины, почти полностью занимали длинные корпуса, казалось, выросшие там в одно мгновение по чьей-то воле. Тетушка Ифеома указала на здание, расположенное ближе всего к школе. Там находился Институт изучения Африки — это был ее офис, и там она проводила большую часть своих лекций. Судя по окнам, покрытым слоями пыли, и цвету краски, здание простояло тут не год и не два.

Тетушка Ифеома проехала по замкнутой кольцом дорожке, украшенной бордюром из выкрашенного в шахматном порядке черным и белым кирпича и посадками розовых барвинков. По одну сторону от дороги открывалось широкое зеленое поле, большое, как громадная простыня, с вкраплениями манговых деревьев, которые силились сохранить сочный цвет своих листьев, но проигрывали сухому ветру.

— Это поле — все, что осталось от старинных базаров, — пояснила тетушка Ифеома. — Вон там — общежития для женщин. Вот этот — имени Мэри Слессор[80]. Там — Окпара Холл, а это — Белло Холл, самое известное общежитие. Амака поклялась, что поселится там, когда поступит в университет, и организует собственное активистское движение. — Амака рассмеялась, но не стала спорить с тетушкой Ифеомой. — Может быть, вы там окажетесь вместе, Камбили.

Я скованно кивнула, хоть тетушка и не могла меня увидеть. Я никогда не думала об университете и вообще о том, куда я могу пойти учиться. Когда придет время, папа все решит.

Свернув за угол, тетушка Ифеома посигналила и помахала рукой двум лысеющим мужчинам в рубашках «вареной» расцветки. Она снова выключила мотор, и машина опять покатилась вниз по дороге. По обеим сторонам улицы росли гмелины и нимы, и воздух был наполнен ярким, терпким ароматом их листьев. Амака сделала глубокий вдох и сказала, что нимы лечат от малярии. Потом мы въехали в жилой район с бунгало, стоящими посреди широких участков земли, покрытых розовыми кустами, с поблекшими газонами и фруктовыми деревьями. Улица постепенно утрачивала гладкость асфальтированной дороги и аккуратность придорожных бордюров, дома становились малоэтажными и узкими, и их входные двери располагались так близко, что, стоя возле одной, можно было без особого труда достать до другой. И никакого намека на ухоженность или уединенность: невысокие здания, стоящие бок о бок, окруженные чахлыми кустарниками и деревьями кешью. Как пояснила тетушка Ифеома, это дома для обслуживающего персонала университета, от водителей до секретарей.

— Если им еще повезет получить тут жилье, — добавила Амака.

Как только мы выехали из застроенного квартала, тетушка указала направо:

— Вон там холм Одим. Оттуда открывается потрясающий вид. Порой стоишь там и понимаешь, как все-таки прекрасно Господь устроил холмы и долины, ezi oktvu[81].

Когда она развернула машину, чтобы отправиться в обратный путь, я позволила себе размечтаться, представив Всевышнего на холмах Нсукки: с широкими белыми руками, на которых видны белые полумесяцы у основания ногтей, как у отца Бенедикта.

Мы объехали низкорослые заросли, растущие вокруг инженерного факультета, направились к дому тетушки мимо женских общежитий, окруженных мангровыми деревьями, а потом повернули в противоположную сторону. Тетушка Ифеома хотела показать нам другую часть Маргариты Картрайт авеню, с теми самыми дуплексами и вымощенными гравием дорожками. Там жили приглашенные преподаватели.

— Я слышала, что, когда эти дома только начинали строить, некоторые профессора, а тогда все профессора были белыми, захотели, чтобы им поставили камины с дымоходами, — тетушка Ифеома рассмеялась тем же самым довольным смехом, с которым мама рассказывала о людях, обращавшихся за медицинской помощью к колдунам. Тетя кивнула на дом ректора, обнесенный высокими стенами, и рассказала, что раньше, до того, как протестующие студенты перепрыгнули через ограждение и сожгли припаркованную у дома машину, здесь росла ухоженная изгородь из вишни и иксоры.

— А почему они протестовали? — спросил Джаджа. Обиора оглянулся на него.

— У них месяц не было света и воды, — пояснила тетушка Ифеома. — Студенты не могли заниматься и просили перенести экзамены, но руководство им отказало.

— Эти заборы чудовищны, — сказала Амака по-английски, и я задумалась о том, что бы она сказала, увидев наш забор в Энугу. На самом деле окружавшие дом ректора стены были не такими уж высокими: я могла видеть дуплекс, укрытый за густой желто-зеленой листвой. — К тому же стены не решают самой проблемы, — продолжила она. — Если бы я стала ректором, студенты бы не протестовали. Потому что у них была бы и вода, и свет.

— Интересно, если какая-то шишка в Абуджа украла деньги, то откуда ректор возьмет деньги для Нсукки? Срыгнет? — хмыкнул Обиора.

— Я бы не отказалась, чтобы кто-нибудь срыгнул мне немного денег, — сказала тетушка Ифеома, смеясь тем самым смехом гордого тренера. — Мы сейчас заедем в город и посмотрим, есть ли на рынке дакриодес по нормальной цене. Отец Амади любит дакриодес, и дома у нас есть к нему кукуруза.

— Нам хватит бензина, мам? — уточнил Обиора.

— Amarom[82], но мы можем попробовать, — и тетушка Ифеома покатила машину вниз по улице, которая вела к воротам университета.

Джаджа обернулся, чтобы еще раз посмотреть на скульптуру горделивого льва, когда мы проезжали мимо нее, и его губы бесшумно задвигались.

— «Восстановить достоинство человека», — Обиора тоже читал надпись на постаменте. Он коротко рассмеялся. — Но когда человек успел потерять свое достоинство?

Выехав за ворота, тетушка Ифеома снова повернула ключ в замке зажигания. Когда машина вздрогнула, но не завелась, она пробормотала: «Благословенная Матерь Божия, пожалуйста, не сейчас» и повернула ключ снова. Машина только жалобно застонала. Сзади нам уже гудели, я обернулась и увидела женщину в желтом «Пежо 504». Она вышла из автомобиля и направилась к нам. На ней были брюки-кюлоты, трепетавшие вокруг пухлых, похожих на сладкий батат лодыжек. Женщина наклонилась к окну микроавтобуса тетушки Ифеомы. Буйные кудри на ее голове развевал ветер.

— Вчера моя машина застряла возле Восточной лавки. Сын сегодня утром откачал литр бензина из машины мужа, чтобы я могла съездить на рынок. О di egwu[83]. Надеюсь, бензин скоро привезут.

— Поживем — увидим, сестра. Как семья?

— Все здоровы. И ты будь здорова.

— Давай подтолкнем, — предложил Обиора и уже открыл дверь.

— Подожди, — тетушка Ифеома снова повернула ключ в замке, и ее микроавтобус завелся. Тетушка с визгом рванула с места, словно не хотела дать машине ни шанса заглохнуть.

Мы остановились у самого края дороги возле торговки дакриодесом, которая разложила фрукты пирамидами на эмалированном подносе. Тетушка Ифеома дала Амаке несколько скомканных банкнот из сумочки. Амака поторговалась, потом улыбнулась и показала на ту пирамидку, которая ей больше всего понравилась. Интересно, каково это — сбивать цену и покупать у торговцев с рук?

Когда мы вернулись в квартиру, я присоединилась к тетушке Ифеоме и Амаке на кухне, а Джаджа и Обиора умчались играть в футбол с соседскими детьми. Тетушка Ифеома достала один из огромных бататов, которые мы привезли с собой из дома. Амака разложила на полу газеты, чтобы нарезать дакриодес: так было удобнее, чем на столе. Когда Амака сложила ломтики батата в пластмассовую миску, я предложила их почистить. В ответ она молча протянула мне нож.

— Камбили, тебе понравится отец Амади, — заявила тетушка Ифеома. — Он недавно у нас служит, но его уже очень любят в университете и зовут обедать в каждый дом.

— А я думаю, что с нашей семьей у него самые лучшие отношения, — заявила Амака.

— Амака всегда его защищает, — засмеялась тетушка.

— Ты портишь батат! — вспыхнула Амака. — Ну вот, отрезала слишком много! И что, так вы его чистите дома?

Я вздрогнула и уронила нож в дюйме от ноги.

— Простите, — забормотала я, сама не понимая, за что именно извиняюсь: что уронила нож или что слишком неэкономно отрезала кремово-белую мякоть.

Тетушка внимательно за нами наблюдала.

— Амака, ngwa[84], покажи Камбили, как надо его чистить.

Поджав губы и приподняв брови, Амака обернулась, чтобы взглянуть на мать. Она как будто не верила, что кому-то надо показывать, как правильно чистить батат. Амака взяла в руки нож и стала очищать кусок, срезая с него только кожицу. Я наблюдала за точными движениями ее руки, жалея, что вряд ли смогу так же. Лента срезанной кожуры не обрывалась, превращаясь в меченную землей спираль.

— Может быть, мне стоит записать это в твоем расписании: учиться чистить батат, — пробормотала Амака.

— Амака! — рявкнула тетушка Ифеома. — Камбили, принеси мне немного воды из бака, который стоит на улице.

Я взяла ведро, радуясь подаренному предлогу выйти из кухни и больше не видеть насупленное лицо Амаки.

Остальную часть дня кузина была не особо разговорчива, вплоть до прихода отца Амади, который принес с собой аромат одеколона. Чима запрыгнул на него и не отпускал, с Обиорой он обменялся рукопожатием, а тетушку Ифеому и Амаку поприветствовал быстрыми объятиями. После этого тетушка представила ему меня и Джаджа.

— Добрый вечер, — сказала я, и добавила: — Святой отец. — Обращаться так к этому почти еще мальчику в футболке с открытой шеей и настолько выцветших джинсах, что было непонятно, какого они цвета, казалось практически святотатством.

— Камбили и Джаджа, — сказал он так, словно мы уже встречались. — Как вам нравится здесь, в Нсукке?

— Им тут совершенно не нравится, — буркнула Амака, и я пожалела, что она так сказала.

— У Нсукки есть свои прелести, — улыбнулся отец Амади. У него был красивый певучий голос, который действовал на меня подобно маминому бальзаму. Он рассказывал что-то за ужином, сплетая английский и игбо, но я не поняла ни слова, очарованная только этим певучим голосом. Отец Амади был как дома: он знал, у какого стула выступает гвоздь, который может оставить затяжку на одежде.

— Мне казалось, я забил его, — сказал он и переключился на разговор о футболе с Обиорой. Потом обсудил с Амакой историю о журналисте, которого только что арестовало правительство, поговорил с тетушкой Ифеомой о женской католической организации, а с Чимой — о соседской видеоигре.

Кузены оживленно болтали, как и всегда, только на этот раз они ждали, что скажет отец Амади. Я думала о жирных цыплятах, которых папа иногда покупал в качестве пожертвования и которых мы брали с собой к алтарю в дополнение к вину для причастия. Цыплята азартно и беспорядочно клевали кусочки хлеба, которые им бросала Сиси. Мои кузены бросались на слова отца Амади подобно тем цыплятам.

Задавая вопросы, отец Амади вовлек в разговор и нас с братом. Я знала, что они адресованы нам обоим, потому что он говорил «вы», unu, а не «ты», gi, но я сохраняла молчание, с благодарностью слушая ответы Джаджа. Отец Амади спросил, где мы учимся, какие предметы любим и занимаемся ли спортом. Когда он поинтересовался, в какую церковь мы ходим в Энугу, Джаджа ответил и на этот вопрос.

— Святой Агнессы? Меня однажды приглашали туда отслужить мессу, — улыбнулся отец Амади.

И тогда я вспомнила одухотворенного молодого священника, который запел посередине проповеди и за которого папа велел нам молиться, потому что такие люди приносят церкви одни неприятности. С того времени в нашей церкви было много приглашенных священников, но они были совсем другими. И я вспомнила песню, которую он пел.

— Правда? — сказала тетушка Ифеома. — Мой брат Юджин почти в одиночку содержит эту чудную церковь.

— Chelukwa[85] минуточку! Ваш брат — Юджин Ачике? Издатель «Стандарта»?

— Да, Юджин — мой старший брат. Кажется, я уже говорила об этом, — улыбка тетушки больше не казалась радостной.

— Ezi okwu? Я не знал, — отец Амади покачал головой. — Слышал, он сам принимает решения о том, что печатает его газета. В эти дни «Стандарт» — единственное издание, которое смеет говорить правду.

— Да, — согласилась тетушка Ифеома. — И у него есть блестящий редактор, Адэ Кокер, правда, я уже не знаю, как долго он еще пробудет на воле. Даже деньги Юджина не способны защитить его от тюрьмы.

— Я где-то читал, что «Амнистия» удостоила вашего брата наградой, — уважительно проговорил отец Амади. Теперь он кивал медленно и с восхищением. Я почувствовала, как наполняюсь гордостью и страстным желанием подчеркнуть свою связь с папой. Мне захотелось что-нибудь сказать, напомнить этому красивому священнику, что папа был не только братом тетушки Ифеомы и издателем «Стандарта», но еще и моим отцом. Мне захотелось, чтобы тепло глаз отца Амади коснулось и меня.

— Наградой? — заинтересованно переспросила Амака. — Мам, надо хотя бы иногда покупать «Стандарт», чтобы знать, что там происходит.

— Или попросить Юджина присылать нам бесплатные экземпляры, если, конечно, мы сможем усмирить свою гордыню, — сострил Обиора.

— Я даже не знала, — промолвила тетушка Ифеома. — Да Юджин и не сказал бы мне, igasikwa[86]. Мы не разговариваем. Представляете, мне пришлось использовать паломничество как предлог, чтобы он отпустил детей к нам.

— Так вы собираетесь поехать в Аокпе? — заинтересовался отец Амади.

— На самом деле я не особенно туда собиралась, но теперь, похоже, мне придется поехать. Я узнаю, когда ожидается следующее явление.

— Люди все это выдумывают. Помните, как-то говорили, что Мадонна является в госпитале епископа Шаннагана? А потом — что в Трансенкулу? — сказал Обиора.

— В Аокпе все иначе. Там есть все признаки явления Мадонны, — сказала Амака. — К тому же пресвятой Богородице уже давно пора появиться в Африке. Вам не приходил в голову вопрос: почему ее видят только в Европе? В конце концов, она родом с Ближнего Востока.

— И что, Мадонна теперь интересуется вопросами политики? — спросил Обиора, и я снова на него посмотрела. Он так смело рассуждает в свои четырнадцать! А я и сейчас, за обедом, не могла связать пары слов…

Отец Амади рассмеялся:

— Но она же являла себя в Египте, Амака. По крайней мере, так говорили люди, которые потекли туда, как стая саранчи. В Аокпе сейчас происходит то же самое.

— Как-то не похоже, чтобы вы в это верили, святой отец, — Амака внимательно следила за ним.

— Я не верю только в то, что нам непременно надо ехать в Аокпе или другое место, чтобы найти ее. Она здесь, среди нас, и ведет нас к своему сыну, — он говорил так легко, что его рот напоминал музыкальный инструмент, изливающий мелодию.

— А как же быть с Фомой неверующим, который живет в каждом из нас? С той частью, которой необходимо увидеть, чтобы уверовать? — спросила Амака с таким выражением лица, что было непонятно, шутит она или говорит серьезно.

Отец Амади не ответил. Вместо этого он состроил рожицу, и Амака рассмеялась. Стало видно, что у нее тоже есть щель между зубами, и она даже шире, чем у тети.

После ужина все собрались в гостиной. Тетушка попросила Обиору выключить телевизор, чтобы мы могли помолиться, пока отец Амади был с нами. Чима уснул на диване, и Обиора облокачивался на него. Отец Амади прочитал первую молитву, в конце которой он стал петь на игбо. Пока они пели, я рассматривала фотографию семьи в день крещения Чимы. Рядом с фотографией висела плохонькая копия «Скорбящей Матери» в потрескавшейся по уголкам деревянной рамке. Я прикусила губу, чтобы невзначай не присоединиться к пению, чтобы мои уста не предали меня.

Потом мы смотрели новости по телевизору, угощаясь дакриодесом с кукурузой. Я встретилась взглядом с отцом Амади, и внезапно меня перестали слушаться язык и горло. Я слишком явно ощущала на себе его внимание.

— Я не видел, чтобы ты сегодня смеялась или хотя бы улыбалась, Камбили, — наконец сказал он.

Я опустила глаза и хотела извиниться, но мне не удалось выдавить из себя ни слова. На какое-то время я даже перестала слышать.

— Она у нас стеснительная, — сказала тетушка Ифеома.

Сославшись на глупую причину, я извинилась и ушла в спальню, плотно закрыв за собой дверь. Мелодичный голос отца Амади слышался мне до тех пор, пока я не уснула.


В доме тетушки Ифеомы всегда звучал громкий, отражающийся от стен смех, а споры быстро смолкали. Утренние и вечерние молитвы постоянно перемежались с песнями на игбо, которые обычно сопровождались хлопками в ладоши. В квартире царила идеальная чистота: Амака скребла полы жесткой щеткой, Обиора подметал, а Чима взбивал подушки на стульях. Посуду мыли по очереди. После того как я плохо справилась с жирными тарелками, Амака снова вернула их в раковину.

— Ты так моешь посуду в своем доме? — возмутилась она, сверля меня негодующим взглядом. — Или это не включено в твое исключительное расписание?

Рядом не было тетушки Ифеомы, чтобы вступиться за меня. Амака не сказала мне больше ни слова, пока не пришли ее друзья. Тетушка Ифеома и Джаджа были в саду, а мальчики играли в футбол на переднем дворе.

— Камбили, это мои подруги из класса, — сказала она.

Две девочки поздоровались, а я улыбнулась им. У них были такие же короткие волосы, как у Амаки, блестящая помада и невероятно узкие брюки. Я наблюдала, как они рассматривают себя в зеркале, обсуждают журнал с темнокожей женщиной на обложке, и учителя математики, который не знал ответов на свои собственные тесты, и девочку, которая носила мини-юбки на вечерние занятия, хоть у нее были толстые «уши» на бедрах, и хорошенького мальчика.

— Хорошенький, sha[87], а не привлекательный, — подчеркнула одна из них.

— Это твои настоящие волосы?

Я не поняла, что они обращаются ко мне, пока, рассердившись, Амака не крикнула:

— Камбили!

Девочки обсуждали, какими густыми и длинными выглядят мои волосы. Мне очень хотелось уверить их, что такая шевелюра мне досталась от природы, пошутить, посмеяться и даже попрыгать на месте, как они, но мои губы будто склеились. Мне не хотелось лепетать, поэтому я закашлялась и убежала в туалет.

В тот вечер, когда стол накрывали к ужину, я услышала, как Амака спрашивает:

— Мам, ты уверена, что они нормальные? Камбили вела себя как atulu[88], когда пришли мои друзья.

Амака не повышала, но и не понижала голоса, поэтому я хорошо ее слышала из другой комнаты.

— Амака, у тебя есть право на собственное мнение, но ты обязана обращаться со своими кузенами с уважением. Ты это поняла? — жестко ответила тетушка.

— Я всего лишь задала вопрос.

— Обращаться с уважением означает не называть свою кузину овцой.

— Она ведет себя как-то нелепо. Да и Джаджа странный. С ними что-то не так.

У меня дрожали руки, пока я пыталась расправить свернувшийся угол скатерти. Рядом с пальцами ползла целая цепочка крохотных муравьев имбирного цвета. Тетушка Ифеома велела не обращать на них внимания, поскольку они никому не причиняли вреда, а избавиться от них никак не удавалось. Они жили здесь с момента постройки здания.

Я выглянула в гостиную, чтобы понять, слышал ли Джаджа слова Амаки, но он был слишком поглощен происходящим на экране. Казалось, что лежать на полу рядом с Обиорой и смотреть телевизор для него самое привычное дело. Так же он выглядел и в саду тетушки Ифеомы на следующее утро, правда, садом он действительно занимался и раньше, задолго до того, как мы сюда приехали.

Тетушка Ифеома предложила мне присоединиться к ним в саду, чтобы аккуратно обобрать с кротона начавшие желтеть листья.

— Правда, красивые? — спросила тетушка. — Посмотри, какие яркие цвета на листьях: зеленый, розовый и желтый. Как будто Господь уронил кисть с красками.

— Да, — обронила я. Тетушка Ифеома смотрела на меня, а я гадала, насколько более унылыми выглядят мои ответы по сравнению с восхищением брата. Он и правда влюбился в этот сад.

С верхнего этажа спустилась ребятня и наблюдала за нами. Им было лет по пять: непрекращающийся вихрь запачканной едой одежды и быстро сказанных слов. Они говорили с тетушкой Ифеомой и между собой, а потом один из них повернулся ко мне и спросил, в какую школу я хожу в Энугу. Я вздрогнула и вцепилась в еще зеленые листья кротона, вырвала их и стала смотреть, как капает с веток едкий сок. После этого тетушка Ифеома сказала, что если я хочу, то могу вернуться в дом. А еще она сказала мне о книге, которую только что закончила читать и которая мне непременно понравится. Книга в выцветшей синей обложке лежала на столе в ее комнате. Называлась она «Увлекательная повесть жизни Олаудаха Экиано, или Густава Вазы, африканца».

Я сидела на террасе с книгой на коленях и наблюдала, как одна из малышек гоняется за бабочкой в палисаднике. Бабочка, медленно хлопая черными крыльями с желтыми пятнами, словно дразнясь, то взлетала, то садилась снова, и пушистое облако волос на голове девочки подпрыгивало в такт ее шагам. Обиора тоже сидел на террасе, только на солнечной стороне, и ему приходилось щуриться, чтобы не пускать солнце сквозь толстые стекла очков. Он тоже наблюдал за девочкой, но отстраненно, медленно повторяя имя Джаджа, разделяя оба слога.

— «Аджа» значит песок или оракул. Но «Джаджа»? Что значит имя «Джаджа»? Оно не на игбо, — наконец провозгласил он.

— На самом деле меня зовут Чуквука. А Джаджа — это детское прозвище, которое крепко прилепилось, — Джаджа стоял на коленях. На нем были только джинсовые шорты. На голой спине перекатывались мускулы.

— Когда он был маленьким, то говорил только «джа-джа-джа». Вот его и стали звать Джаджа, — пояснила тетушка Ифеома. Она повернулась к моему брату и добавила: — А я сказала твоей матери, что это подходящее прозвище и что ты станешь похожим на Джаджа из Опобо.

— Джаджа из Опобо? Упрямый король? — переспросил Обиора.

— Непокорный, — поправила его тетушка Ифеома. — Его называли непокорным королем.

— А что такое «непокорный», мама? Что сделал этот король? — спросил Чима. Он тоже чем-то занимался в саду, стоя на коленях, и время от времени тетушка Ифеома говорила: «Kwusia[89], не делай так» или «Если ты еще раз так сделаешь, я дам тебе подзатыльник».

— Он был королем народа Опобо, — начала рассказ тетушка Ифеома. — А когда пришли британцы, он отказался отдать им управление торговлей. Он не продал свою душу за щепотку пороха, как сделали другие. За это британцы сослали его в Вест-Индию. В Опобо он так и не вернулся.

Тетушка Ифеома продолжила поливать ряд крохотных ростков банана. Она держала в руках жестяную лейку и слегка наклоняла ее, пуская воду тонкой струей. Она уже использовала самую большую канистру, которую мы набрали этим утром.

— Как жаль. Может, ему не надо было быть непокорным, — протянул Чима. Он подобрался ближе к Джаджа и сел рядом с ним на корточки. Интересно, понял ли мальчик, что такое «сослан» и «продал душу за щепотку пороха»? Тетушка Ифеома разговаривала с ним так, будто была уверена, что он поймет.

— Иногда непокорность — это не плохо, — сказала тетушка Ифеома. — Она как марихуана: не вредна, когда используется правильно.

Меня удивила не абсурдность ее слов, а тон, которым они были сказаны. Я подняла глаза. Она разговаривала с Чимой и Обиорой, но смотрела на Джаджа. Обиора улыбнулся и поправил очки:

— Вообще-то Джаджа из Опобо не был святым. Он продавал людей в рабство, и к тому же британцы в итоге победили. В чем тут польза сопротивления?

— Британцы победили в войне, но битв они проиграли много, — сказал Джаджа, и мои глаза потеряли строку, которую читали.

Как Джаджа это делал? Как ему удавалось так легко говорить? Неужели у него не было пузырьков в горле, что не пускали слова наружу? И я стала наблюдать за ним. Я видела его темную кожу с бисеринками пота, блестевшими на солнце. И пронзительный свет в его глазах, появившийся только в саду тетушки Ифеомы.

— Что случилось с твоим мизинцем? — вдруг спросил Чима.

Джаджа опустил глаза, как будто тоже только что увидел скрюченный палец, похожий на высохшую веточку.

— Это был несчастный случай, — быстро ответила тетушка Ифеома. — Чима, иди и принеси мне канистру с водой. Она почти пустая, так что ты справишься.

Я внимательно посмотрела на тетушку и, когда ее глаза встретились с моими, отвела взгляд. Она знала. Она знала, что именно случилось с пальцем Джаджа. Когда ему было десять лет, он неправильно ответил на два вопроса в тесте по катехизису и упустил звание первого ученика в классе по приобщению Святых Тайн. Тогда папа отвел его наверх и запер дверь. Джаджа вышел оттуда в слезах, баюкая левую руку, а папа отвез его в больницу святой Агнессы. Папа тоже плакал и нес Джаджа к машине на руках, как ребенка. Позже Джаджа рассказал, что папа не трогал его правую руку, потому что ею он должен был писать.

— Вот этот скоро зацветет, — сказала тетушка Ифеома, обращаясь к Джаджа и показывая ему на бутон иксоры. — Еще два дня, и он откроет глаза навстречу миру.

— Я, наверное, этого не увижу, — ответил Джаджа. — Мы к тому времени уедем.

— Говорят же, когда ты счастлив, время летит незаметно, — улыбнулась тетушка Ифеома.

Зазвонил телефон, и тетя попросила меня ответить, раз уж я ближе всех остальных находилась к двери. Звонила мама. Я сразу поняла, что что-то случилось, ведь по телефону в нашей семье звонил только папа. К тому же родители пропустили время звонка в обед.

— Папы нет дома, — сдавленно сказала мама. — Утром ему пришлось уехать.

— Он здоров? — спросила я.

— Здоров, — ответила мама, затем помолчала, и я услышала, как она разговаривает с Сиси. Потом она снова вернулась к телефону и рассказала, что вчера в маленькие, ничем не примечательные комнаты, в которых подпольно работала редакция «Стандарта», нагрянули солдаты. Никто не знал, как они нашли это место. Солдат было так много, что люди, жившие на той улице, сказали папе, что это зрелище напомнило время гражданской войны. Солдаты забрали весь тираж, разбили мебель и принтеры, заперли комнаты и отобрали ключи, заколотив напоследок окна и двери. Адэ Кокер снова оказался под арестом.

— Я волнуюсь за вашего отца, — горестно бормотала мама перед тем, как я передала телефон Джаджа.

Тетушка Ифеома тоже казалась встревоженной, потому что после этого телефонного разговора она вышла и купила копию «Гардиана», хотя раньше газет не покупала: это было слишком дорого. Она читала их на стендах, когда находила время. Рассказ о том, как солдаты закрыли редакцию «Стандарта», отыскался в самой середине газеты, возле рекламы женской обуви из Италии.

— Дядя Юджин пустил бы эту новость на первой полосе, — прокомментировала Амака, как мне показалось, с гордостью за моего отца.

Когда немногим позже позвонил папа, он в первую очередь попросил позвать к телефону тетушку Ифеому и только после разговора с ней поговорил с Джаджа и со мной. Он сказал, что у него все в порядке, что он очень по нам скучает и любит нас, и ни словом не обмолвился о «Стандарте» или о сотрудниках редакции. После того как мы повесили трубку, тетя сказала:

— Ваш отец хочет, чтобы вы остались здесь еще на пару дней.

И Джаджа улыбнулся так, что я впервые в жизни увидела ямочки на его щеках.


Утром телефон зазвонил раньше, чем мы успели умыться. У меня пересохло во рту. Вдруг это плохие новости о папе? Солдаты ворвались в наш дом, или папу застрелили, чтобы он больше никогда ничего не печатал. Сжав кулаки, я ждала, что тетушка Ифеома позовет нас с Джаджа, одновременно желая, чтобы этого не случилось. Но тетушка некоторое время поговорила по телефону, а потом понуро вышла из комнаты. Оставшуюся часть дня она не смеялась и даже огрызнулась на Чиму, который хотел сесть с ней рядом:

— Оставь меня в покое! Nekwa апуа[90], ты уже не маленький!

Ее нижняя губа стала вполовину тоньше, потому что тетушка все время ее покусывала.

Во время ужина зашел отец Амади. Он принес стул из гостиной и сел, попивая воду из стакана, который подала ему Амака.

— Я играл в футбол на стадионе, а потом отвез мальчиков в город, угоститься akara и жареным бататом, — рассказал он, когда Амака спросила его, чем он занимался.

— Почему вы не сказали, что будете сегодня играть? — обиженно проговорил Обиора.

— Прости, я забыл, — в мелодии голоса отца Амади зазвучали ноты сожаления. — Но обещаю, что на следующих выходных заберу тебя и Джаджа.

Широко открыв глаза, я смотрела на него, потому что меня очаровывал его голос, и к тому же я понятия не имела, что священники умеют играть в футбол. Это казалось таким не свойственным служителю церкви, таким мирским. Отец Амади встретился со мной глазами, и я отвела взгляд.

— Может быть, Камбили тоже с нами сыграет, — предложил он. Его голос произнес мое имя, и у меня все внутри загудело, как натянутая струна. Я положила в рот еды, чтобы казалось, что высказаться мне мешает именно она. — Когда я только приехал сюда, Амака тоже с нами играла, но сейчас она проводит все свое время, слушая африканскую музыку и предаваясь несбыточным мечтам.

Все кузены рассмеялись, и Амака — громче всех, даже Джаджа улыбнулся. Только тетя промолчала, отстраненно накалывая на вилку маленькие кусочки.

— Ифеома, что случилось? — спросил отец Амади.

Тетушка покачала головой и вздохнула, словно только что поняла, что она не одна:

— Я сегодня получила вести из дома. Наш отец заболел. Я хочу привезти его сюда.

— Ezi oktvu[91]? — брови отца Амади нахмурились. — Да, здесь ему будет лучше.

— Дедушка Ннукву заболел? — резко вскинулась Амака. — Мама, когда ты об этом узнала?

— Сегодня утром. Позвонила его соседка. Хорошая женщина, Нвамгба. Она прошла пешком до самого Апко, чтобы найти телефон.

— Ты должна была нам сказать! — закричала Амака.

— О gini[92]? Разве я не сказала сейчас? — вспыхнула тетушка.

— Когда мы поедем в Аббу, мама? — спокойно поинтересовался Обиора, и в этот момент, как уже случалось прежде, я заметила, насколько он старше Джаджа.

— Мне не хватит бензина, даже чтобы добраться до Девятой мили, и я не знаю, когда его привезут. Денег на такси у меня нет, а везти сюда старого больного человека в автобусах, где столько народу, что твое лицо постоянно утыкается в чью-то немытую подмышку?.. — тетушка Ифеома покачала головой. — Я устала. Я так устала.

— В церкви есть аварийный запас топлива, — тихо сказал отец Амади. — Я точно смогу добыть вам галлон. Ektouzina[93], не расстраивайтесь.

Тетушка Ифеома кивнула и поблагодарила отца Амади, но ее лицо не расслабилось, и позже, вечером, когда мы молились, она пела очень тихо. Я изо всех сил старалась думать о радости, заключенной в божественных таинствах, но все время отвлекалась на мысли о том, где будет спать дедушка Ннукву. В маленькой квартире оставалось не так много места: гостиная была уже занята мальчиками, комната тетушки Ифеомы тоже забита — она и кладовая, и библиотека, и спальня для нее и Чимы. Его поселят во второй спальне, где спим мы с Амакой. Я пыталась решить, надо ли мне будет исповедоваться в том, что я делила кров с язычником. Немного подумав, я решила помолиться о том, чтобы папа никогда не узнал, что здесь был дедушка Ннукву и что я спала с ним в одной комнате.

После молитвы о пяти таинствах, перед тем как произнести: «Аве Мария», тетушка Ифеома помолилась за дедушку Ннукву. Она просила Всевышнего протянуть свою исцеляющую длань над ним так же, как он сделал это для свекрови апостола Петра. Она просила благословенную пресвятую Богородицу помолиться за старика. Она просила ангелов присмотреть за ним. Мое «Аминь» прозвучало позже остальных и было слегка удивленным. Когда папа молился за дедушку Ннукву, он просил только о том, чтобы Господь обратил его в истинную веру и спас от геенны огненной.


Отец Амади, еще меньше похожий на священника в шортах цвета хаки, которые заканчивались, едва дойдя до колена, появился рано утром. Он был не брит, и в ясном утреннем свете его щетина казалась нарисованной на щеках. Отец Амади припарковал свою машину вплотную к микроавтобусу тетушки Ифеомы, вытащил канистру с бензином и обрезанный садовый шланг.

— Давайте, я откачаю, отец Амади, — предложил Обиора.

— Только смотри не наглотайся.

Обиора поместил один конец шланга в канистру, а второй взял в рот. Я наблюдала, как он втянул щеки, затем быстро вынул шланг изо рта и вставил его в горловину бака машины тетушки Ифеомы. А потом закашлялся.

— Ну что, все-таки наглотался? — спросил отец Амади, хлопая Обиору по спине.

— Нет, — ответил Обиора в перерывах между приступами кашля. Он, хоть и отплевывался, выглядел очень гордым.

— Молодец. Imana[94], умение откачивать бензин в наши дни очень полезно, — удивительно, но даже насмешливая улыбка не исказила мягкие черты лица отца Амади.

Из дома вышла тетушка Ифеома, одетая в простую черную тунику. Ее губы потрескались без помады, но на этот раз ей было все равно.

— Спасибо, отец Амади, — она обняла священника.

— Я могу отвезти вас в Аббу, как только закончу с делами.

— Нет, отец, спасибо. Я поеду с Обиорой.

Обиора сел на переднее пассажирское сиденье, и они уехали. После этого куда-то отправился и отец Амади. Чима поднялся на этаж выше, к соседям, Амака ушла в свою комнату и включила музыку так громко, что я слышала ее на веранде. Теперь я различала ее самобытных музыкантов, узнавая чистое звучание Onyeka Onwenu, будоражащую энергию Fela и мягкую мудрость Osadebe.

Джаджа стриг сухие ветки в саду, а я сидела, держа на коленях книгу, которую почти прочитала, и наблюдала за ним.

— Как думаешь, мы ненормальные? — шепотом спросила я.

— Gini?[95]

— Амака сказала, что мы ненормальные.

Джаджа посмотрел на меня, потом в сторону полоски гаражей.

— А что значит «ненормальный»? — задумчиво проговорил он. На этот вопрос сложно было найти ответ, да он его и не ждал. Джаджа, помедлив, вернулся к стрижке растений.

Тетушка Ифеома вернулась после обеда, когда меня почти убаюкало гудение пчел в саду. Обиора помог дедушке Ннукву выйти из машины, и всю дорогу до квартиры дедушка опирался на внука. Амака выбежала и легко обняла старика. У него ввалились глаза, а веки выглядели так, словно на них привесили что-то тяжелое, но он улыбался и шепнул Амаке развеселившие ее слова.

— Дедушка Ннукву, ппо, — сказала я.

— Камбили, — слабым голосом поприветствовал он.

Тетушка Ифеома хотела, чтобы дедушка Ннукву отдыхал на кровати Амаки, но старик сказал, что предпочитает лежать на полу. Кровать была для него слишком мягкой. Обиора и Джаджа застелили дополнительный матрас, разместили его на полу, а тетушка Ифеома помогла дедушке лечь. Его глаза почти сразу же закрылись, правда, веко над полуслепым глазом опустилось не полностью, словно старик тихонько смотрел на нас из страны тяжелых, нездоровых снов. Он растянулся во всю длину матраса и казался еще выше. Глядя на дедушку, я вспомнила его рассказ о том, как в молодости он рвал финики прямо с пальмы. Единственная финиковая пальма, которую я видела, была огромным деревом, подпирающим крышу второго этажа. Но я все равно верила дедушке Ннукву: он мог поднять руку и сорвать темный спелый плод прямо с ветки.

— Я приготовлю на ужин ofe nsala. Дедушка его любит, — сказала Амака.

— Надеюсь, он поест. Чиньелу сказала, что последние два дня ему было тяжело даже пить воду, — тетушка Ифеома внимательно наблюдала за дедушкой. Потом она наклонилась и мягко коснулась грубой подошвы его ног, через которые пролегали узкие глубокие линии, как трещины в стене.

— Ты отвезешь его в медицинский центр сегодня или завтра утром? — спросила Амака.

— Ты забыла, imarozi[96], что врачи устроили забастовку как раз перед Рождеством? Правда, перед отъездом я позвонила доктору Ндуоме, и он сказал, что зайдет сегодня вечером.

Доктор Ндуома тоже жил на Маргарет Картрайт авеню, в той ее части, где посреди широких газонов с табличками о собаках стояли дуплексы. Пока мы наблюдали, как пару часов спустя он выходит из своего красного «Пежо 504», Амака пояснила, что доктор — директор медицинского центра. А сейчас, пока продолжается забастовка, он организовал в городе маленькую клинику, и та до отказа забита пациентами. Амака ездила туда, когда ей назначили уколы хлорохина от малярии. Медсестре в клинике приходилось кипятить воду на керосиновой горелке, поэтому Амака была рада, что доктор Ндуома придет к ним домой, — она боялась, что дедушка задохнется от одного только запаха керосина.

Доктора Ндуома выглядел человеком, который способен поделиться ободряющей улыбкой, даже если у него для пациента и его родных припасены не самые приятные новости. Он обнял Аману, потом пожал руки мне и Джаджа. Когда доктор ушел осматривать дедушку, Амака пошла за ним в спальню.

— Дедушка совсем исхудал, — сказал Джаджа. Мы сидели на террасе. Солнце уже зашло, и нас обдувал легкий бриз. Соседская детвора играла в футбол во дворе. Из окна квартиры сверху кто-то из взрослых кричал:

— Nee any а[97], дети, если вы испачкаете гараж этим мячом, я вам уши пообрываю!

Ребятишки засмеялись, и мяч снова ударил о стену, оставив круглую пыльную отметину.

— Как думаешь, папа узнает? — спросила я.

— О чем?

Я стиснула пальцы. Как мог Джаджа не понимать, что я имею в виду?

— О том, что дедушка Ннукву сейчас здесь, с нами. Под одной крышей.

— Не знаю.

Тон Джаджа заставил меня взглянуть ему в лицо. Его брови больше не сходились на переносице, как мои сейчас.

— Ты рассказал тетушке Ифеоме о своем пальце? — спросила я. Вопрос вырвался у меня сам собой. Только когда я оказывалась наедине с Джаджа, мой язык развязывался и я начинала говорить.

— Она спросила, я ответил, — он стучал ногой по полу веранды, отбивая энергичный ритм.

Я посмотрела на свои руки, на короткие ногти. Когда я была маленькой, папа обрезал их мне до самого основания. Пока он мне их стриг, я сидела на его коленках, и его щека мягко касалась моей. Потом я выросла и стала стричь их сама, но тоже всегда очень коротко.

Неужели Джаджа забыл, что мы ничего не должны рассказывать? Раньше он всегда отвечал, что с пальцем «что-то» случилось дома. Брат не лгал, а люди представляли себе несчастный случай, например, с тяжелой дверью. Мне хотелось спросить, почему он решил рассказать тетушке Ифеоме, но я знала, что он и сам не знает ответа на этот вопрос.

— Пойду протру тетину машину, — вдруг сказал Джаджа, поднимаясь на ноги. — Жаль, что нет воды и я не могу ее вымыть. Она такая грязная.

Я смотрела, как он входит в квартиру. Джаджа никогда не мыл машину дома. Мне показалось, что его плечи стали шире, и я стала думать о том, возможно ли, чтобы плечи подростка раздались вширь в течение недели. Легкий ветер разносил вокруг запах пыли и листьев, которые обрезал Джаджа. Из кухни пахло специями, которые Амака использовала в своем ofe nsala. И только в этот момент я поняла, что Джаджа отбивал ритм одной из песен на игбо, которую тетушка Ифеома пела во время вечерней молитвы.

Когда доктор Ндуома ушел, я все еще сидела на террасе и читала. Он разговаривал и смеялся, рассказывая провожавшей его до машины тетушке Ифеоме о том, как сильно его искушает приглашение остаться на ужин и махнуть рукой на всех пациентов, которые ждут его в клинике.

— Этот суп пахнет так, что ясно — Амака всю душу в него вложила, — говорил доктор.

Тетушка Ифеома вернулась на террасу, глядя, как он выезжает со двора.

— Спасибо, nna m, — крикнула она Джаджа, который вытирал ее микроавтобус, припаркованный прямо напротив квартиры. Я никогда не слышала, чтобы она называла Джаджа «nna m», «отец мой». Так она обращалась только к своим сыновьям.

Джаджа подошел к террасе:

— Не за что, тетушка, — и он с гордостью расправил плечи. — Что сказал доктор?

— Он хочет провести небольшое обследование. Завтра утром я отвезу вашего дедушку Ннукву в медицинский центр.


Утром тетушка Ифеома поступила, как и собиралась, но быстро вернулась с обиженно поджатыми губами. Лаборатория тоже бастовала, поэтому анализы не взяли. Некоторое время тетя смотрела перед собой, потом сказала, что ей придется найти частную лабораторию. И уже гораздо тише добавила, что из-за безбожных расценок в частных лабораториях простой анализ на брюшной тиф стоит больше, чем лекарство от него. Придется ей спросить у доктора Ндуомы, насколько эти анализы необходимы. В университетской лаборатории с нее не взяли бы и кобо. В конце концов, в ее должности преподавателя есть свои плюсы. Она оставила дедушку дома и пошла в аптеку за лекарством, которое ему выписал доктор. Лоб тети прорезали морщины.

В тот вечер дедушка Ннукву чувствовал себя хорошо и даже встал, чтобы поужинать с нами. Тени на лице тетушки Ифеомы чуть отступили. На ужин были остатки ofe nsala и garri, который Обиора взбил до воздушной пенки.

— Нельзя есть garri на ночь, — сказала Амака, но она не хмурилась, как обычно, а улыбалась, показывая щербинку между зубами. Казалось, эта улыбка была с ней всегда, когда рядом сидел дедушка Ннукву. — Желудок с ним не справляется.

— А что же ваши отцы ели на ночь в свое время, gbo? — рассмеялся дедушка Ннукву. — Они ели простую маниоку. А garri — это уже для молодежи, у него даже вкуса маниоки нет.

— Но тебе надо съесть все, что у тебя на тарелке, nna anyi, — тетушка Ифеома протянула руку и отщипнула крохотный кусочек от garri дедушки Ннукву, проделала пальцем в нем небольшое углубление, поместила туда таблетку и скатала в шарик, который затем положила обратно на тарелку. То же самое она проделала с четырьмя другими таблетками.

— Иначе он не станет их принимать, — пояснила она по-английски. — Говорит, что таблетки горькие. Попробовали бы вы орехи колы, которые он с удовольствием жует. Они на вкус как рвота.

Кузены рассмеялись.

— Мораль, как и чувство вкуса, относительна, — сказал Обиора.

— А? Что это вы там обо мне говорите, gbo? — спросил дедушка Ннукву.

— Nna anyi, я хочу, чтобы ты их съел, только и всего.

Дедушка Ннукву старательно взял каждый скатанный комочек, обмакнул в суп и проглотил. Тетушка попросила его выпить воды, чтобы таблетки растворились и начали исцелять тело. Дедушка сделал пару глотков, прежде чем вернуть стакан на стол.

— Когда стареешь, с тобой начинают обращаться как с ребенком, — пробурчал он.

В этот момент телевизор издал шипящий звук, словно кто-то высыпал сухой песок на бумагу, и стало темно. Выключились все лампы, комнату окутало темнотой, как одеялом.

— Ну вот, — простонала Амака. — Лучшего времени, чтобы отключить электричество, они придумать не могли. А я хотела посмотреть одну передачу.

Обиора в полной темноте пробрался к двум керосиновым лампам, стоявшим в углу комнаты, и зажег их. Я почти сразу почувствовала керосиновый дым, у меня зачесалось горло и заслезились глаза.

— Дедушка Ннукву, расскажи нам историю, как ты делаешь в Аббе, — попросил Обиора. — Это намного лучше, чем телевизор.

— О di mma[98], но сначала ты объяснишь мне, как люди забираются в этот ящичек.

Все кузены рассмеялись.

— Расскажи историю о том, откуда у черепахи трещина на панцире, — вмешался Чима.

— А вот мне интересно, почему в наших историях так много говорится о черепахах, — заметил Обиора по-английски.

— Расскажи историю про черепашку, — повторил Чима.

Дедушка откашлялся.

— Давным-давно, когда звери разговаривали, а ящериц почти никто не видел, в стране зверей случился сильный голод. Посевы высохли, и земля потрескалась. Голод убил многих зверей, а у тех, кто остался в живых, не было сил исполнить танец скорби на церемонии прощания. Однажды собрались все самцы и стали решать, что же им делать, чтобы голод не унес всю деревню.

На собрание каждый шел как мог, все ослабли. Даже львиный рык звучал не громче мышиного писка. Черепаха еле тащил на себе панцирь. И только пес выглядел сильным. Его мех лоснился, а кости не выпирали наружу. И стали звери спрашивать пса, как же он сумел так хорошо жить во время голода.

— Я ел помет, как и всегда, — ответил им пес. Раньше все звери насмехались над псом и его семьей за их странную пищу. Никто не мог даже подумать о том, чтобы есть помет. Тогда лев сказал:

— Раз уж мы не можем есть помет, как пес, нам надо придумать другой способ кормиться.

Долго звери думали, пока кролик не предложил убивать своих матерей и есть их. Многие еще помнили сладость материнского молока. Но в конце концов все согласились, что так будет лучше всего, раз уж они всё равно умрут от голода.

— Я никогда не стану есть маму, — хихикая, сказал Чима.

— Наша мама — не самый съедобный вариант, с ее-то толстой кожей, — отозвался Обиора.

— Матери не стали противиться и согласились принести свои жизни в жертву, — продолжил дедушка Ннукву. — И так каждую неделю звери убивали по матери и делили ее мясо. Вскоре все снова стали выглядеть здоровыми. Потом, за несколько дней до того как пришла очередь матери пса, тот выскочил из своего дома, распевая песню скорби. Его мать умерла от болезни. Другие звери посочувствовали ему и предложили помощь в похоронах: раз уж она заболела и умерла, есть ее было нельзя. Пес отказался от помощи и сказал, что похоронит ее сам. Его расстраивало, что ей не была оказана честь принять ту же смерть, что унесла всех остальных матерей, принесенных в жертву ради спасения деревни.

Пару дней спустя черепаха отправился на иссушенный огород, чтобы посмотреть, не осталось ли там чего-нибудь съедобного. Он остановился возле куста, чтобы облегчиться. Правда, куст был высохшим и почти ничего не прикрывал, зато через его ветки черепаха увидел пса, который поднял голову вверх и пел. Черепаха подумал, что пес, должно быть, сошел с ума от горя. Зачем пес поет небу? Черепаха прислушался и услышал, что именно пел пес:

‘Nne, Nne, Мама, мама!

— Njemanze! — хором отозвались мои кузены.

‘Nne, Nne, я пришел!

— Njemanze!

‘Nne, Nne, сбрось веревку! Я пришел!

— Njemanze!

И тогда черепаха вышел из-за куста и пристыдил пса. Тот признался, что на самом деле его мать не умерла, а перебралась на небо к богатым друзьям. И пес выглядел таким здоровым потому, что она каждый день кормила его на небе.

— Какой ужас! — кричал черепаха. — Так-то ты ел помет! Погоди, об этом узнает вся деревня!

Конечно, черепаха был очень хитрым. Он и не собирался ничего рассказывать в деревне, зная, что пес предложит ему подняться на небо. И когда пес предложил, черепаха сделал вид, что задумался, но слюни уже текли по его щекам. Пес снова спел песню, и с неба спустилась веревка. Так они вдвоем и поднялись наверх.

Мать пса не обрадовалась, увидев, что сын привел друга, но все равно его накормила. Черепаха ел, как дикий зверь. Он проглотил почти весь фуфу и суп onugbu и влил в себя целый рог пальмового вина. После обеда они спустились вниз, и черепаха сказал псу, что никому не проболтается, только если пес будет каждый день брать его на небо, пока не придет сезон дождей и не закончится голод. Пес согласился. А что еще ему оставалось делать?

Но чем больше черепаха ел на небе, тем большего ему хотелось. И однажды он решил, что будет подниматься на небо один и съедать порцию пса. Черепаха пришел на условленное место к сухому кусту и, подражая голосу пса, запел. Но пес услышал, рассердился и стал петь громче.

‘Nne, Nne, Мама, мама!

— Njemanze! — подхватили кузены.

‘Nne, Nne! Это не твой сын поднимается!

— Njemanze!

‘Nne, Nne! Обрежь веревку! Это не твой сын поднимается! Это хитрый черепаха!

— Njemanze!

Мать пса обрезала веревку, и черепаха, который уже наполовину поднялся к небу, кубарем полетел вниз. Он упал на камни и разбил панцирь. И с того самого дня у всех черепах он с трещиной.

— У черепахи треснутый панцирь! — фыркнул Чима.

— А вам не кажется странным, что только мать пса попала на небо? — как бы случайно поинтересовался Обиора по-английски.

— И вообще, кто эти богатые друзья на небе? — подхватила Амака.

— Должно быть, предки пса, — заметил Обиора.

Кузены расхохотались, и дедушка засмеялся тоже, мягко, негромко, словно понимал английские слова. Потом он откинулся назад и закрыл глаза. А я наблюдала за ними и жалела, что я не кричала «Njemanze» вместе со всеми.


Дедушка Ннукву проснулся раньше всех. Он хотел завтракать, сидя на террасе и наблюдая за встающим солнцем. Поэтому тетушка Ифеома попросила Обиору расстелить на террасе циновку. Мы завтракали вместе с дедушкой, слушая его рассказы о мужчинах, собиравших пальмовый сок, и о том, как они с рассветом уходили из деревень, чтобы забраться на пальмы, потому что после восхода сок становился кислым. Я понимала, что он скучает по своей деревне и по пальмам, на которые взбирались сборщики сока с поясами, сплетенными из тех же пальмовых листьев, которыми они привязывали себя к стволам.

У нас был хлеб, okpa и Boumvita, но тетушка Ифеома все равно сделала немного фуфу, чтобы спрятать в них дедушкины таблетки. Она бдительно проследила, чтобы он их проглотил, и только после этого немного расслабилась.

— С ним будет все в порядке, — сказала она по-английски. — Скоро он начнет проситься обратно в деревню.

— За дедушкой нужен уход, — заявила Амака. — Может, ему стоит сюда переехать, мам. Не думаю, что эта девочка, Чиньелу, заботится о нем как полагается.

— Igasikwa![99] Он никогда не согласится тут жить.

— Когда ты отвезешь его сдавать анализы?

— Только завтра. Доктор Ндуома сказал, что можно сделать два анализа вместо четырех, но потребуется полная оплата. Поэтому сначала мне придется отстоять огромную очередь в банке.

Во двор въехала машина, и еще до того, как Амака спросила: «Это отец Амади?», — я уже знала, что это он. Я видела эту маленькую «Тойоту хэтчбек» только дважды, но уже узнала бы этот автомобиль где угодно. У меня задрожали руки.

— Он говорил, что заедет проведать дедушку Ннукву.

Отец Амади был в свободной, опоясанной вокруг талии черной веревкой сутане с длинным рукавом. Его легкая пружинящая походка приковывала к себе взгляд, даже когда он носил облачение священника. Я развернулась и опрометью бросилась в спальню. Из окна, на котором не хватало пары планок жалюзи, я хорошо видела палисадник. Я приникла к маленькому отверстию в москитной сетке, в появлении которого Амака винила мотыльков, каждый вечер вившихся вокруг лампочки.

Отец Амади стоял возле окна, так близко, что я могла рассмотреть волны, которыми лежали его курчавые волосы, напоминавшие рябь на воде.

— Он так быстро поправляется, Chukwu aluka[100], — вымолвила тетушка Ифеома.

— Наш Господь милостив, Ифеома, — с радостью, словно дедушка Ннукву и его близкий родственник, ответил отец Амади. Потом он расказал, что собирается навестить друга, который только что вернулся из миссии на Папуа Новой Гвинее. Повернувшись к Джаджа и Обиоре, он произнес:

— Я заеду за вами сегодня вечером. Поиграем на стадионе в футбол с ребятами из семинарии.

— Хорошо, отец, — звонко ответил Джаджа.

— А где Камбили? — спросил он.

Мое дыхание участилось. Не знаю почему, но я была благодарна за то, что отец Амади произнес мое имя, что он его запомнил.

— По-моему, она в квартире, — ответила тетушка Ифеома.

— Джаджа, скажи ей, что она может поехать с нами, если захочет.

Позже, когда они вернулись, я сделала вид, что сплю. Я не выходила в гостиную до тех пор, пока не услышала, как он выезжает из двора вместе с Джаджа и Обиорой. Я не хотела ехать с ними, но в то же время, когда звук мотора его машины затих, мне хотелось броситься за ней со всех ног.

Амака была в гостиной с дедушкой Ннукву, медленно втирая вазелин в оставшиеся пряди его волос. После этого она натерла его грудь и лицо тальком.

— Камбили, — сказал дедушка, увидев меня, — ты знаешь, что твоя кузина хорошо рисует? В былые времена она украшала бы святыни наших богов, — его голос звучал немного мечтательно и сонно. Скорее всего, так действовала одна из таблеток.

Амака даже не взглянула на меня. Она последний раз ласково коснулась дедушкиных волос, а затем села на пол перед ним. Я следила за быстрыми движениями кисти, взлетавшей от палитры к листу бумаги. Амака рисовала так быстро, что я ожидала увидеть обычную мазню, но постепенно на листе начали проступать четкие грациозные формы. Я слышала тиканье висевших на стене часов, украшенных портретом Папы, облокотившегося на посох. Тихий скрежет, с которым тетушка Ифеома отчищала на кухне пригоревшую кастрюлю, казался здесь чужеродным. Амака и дедушка иногда разговаривали, и их голоса переплетались. Они понимали друг друга, почти не пользуясь словами. Наблюдая за ними, я ощутила острую тоску по чему-то, чего, как я знала, у меня никогда не будет. Я хотела встать и уйти, но ноги не слушались меня. Наконец я заставила себя встать и вышла на кухню. Ни дедушка Ннукву, ни Амака не заметили моего отсутствия.

Тетушка Ифеома сидела на низкой табуретке и чистила горячие таро[101], срезая с них коричневую кожу и бросая липкие клубни в деревянную ступу. Потом остужала разогревшиеся пальцы, опуская их в миску с холодной водой.

— Почему ты так выглядишь, о gini?[102] — спросила она.

— Как так, тетушка?

— У тебя слезы на глазах.

Я коснулась глаз и поняла, что они мокрые.

— Наверное, мошка залетела.

Тетушка Ифеома с сомнением посмотрела на меня.

— Поможешь мне с таро? — наконец произнесла она.

Я пододвинула к ней табуретку и села. В руках тетушки кожура с таро счищалась довольно легко, но когда я взяла один округлый клубень и сдавила его с одного края, его кожура не сдвинулась с места, а мои пальцы обожгло жаром.

— Сначала подержи пальцы в воде, — и она показала, как и где надо нажимать, чтобы выдавить клубни из кожуры. Я наблюдала, как она взбивала таро в ступке, часто окуная пестик в воду, чтобы овощная масса не прилипала к нему. Густая белая кашица приклеивалась к пестику и к ее рукам, но тетушка выглядела довольной, потому что это означало — из этого таро получится вкусный и густой суп.

— Видишь, как быстро поправляется дедушка Ннукву? — спросила она. — Он смог просидеть так долго, что Амака успела нарисовать его. Это настоящее чудо. Пресвятая Дева нас не оставляет.

— Но как может Богородица заступаться за безбожника, тетушка?

Тетушка Ифеома переложила взбитую пасту из таро в кастрюлю с супом, затем посмотрела на меня и сказала, что дедушка не безбожник, а сторонник традиций предков. И что когда дедушка Ннукву по утрам совершает itu-nzu, ритуал имеет то же значение, что и наша молитва Розария. Она продолжала говорить, но я уже не слушала, потому что из гостиной донесся смех и веселые голоса Амаки и дедушки Ннукву. Я не знала, продолжат ли они смеяться, если я войду в комнату.


Когда меня разбудила тетушка Ифеома, в комнате было еще сумрачно. Стрекот цикад затихал, а сквозь окно донесся крик петуха.

— Nne, — тетушка Ифеома потрясла меня за плечо. — Твой дедушка Ннукву сейчас на террасе. Иди и понаблюдай за ним.

Я чувствовала себя полностью проснувшейся, хоть мне и пришлось тереть глаза, чтобы они открылись. Тетя говорила, что дедушка не безбожник, но я все равно не поняла, зачем она отправляет меня на террасу.

— Nne, только помни, надо вести себя тихо. Понаблюдай за ним, — прошептала тетушка, пытаясь не разбудить Амаку. Я обвязалась накидкой поверх ночной рубашки и осторожно вышла из комнаты.

Дверь на террасу была наполовину открыта, и красноватый отсвет раннего рассвета понемногу просачивался в комнату. Я не стала включать свет и прижалась к стене возле двери.

Дедушка Ннукву сидел на низкой табуретке, сложив ноги треугольником. Слабый узел, скрепляющий его выцветшую голубую накидку, распустился, и она съехала с его бедер, свесившись на пол. Рядом стояла керосиновая лампа со слабо зажженным фитилем. Колышущееся пламя бросало топазовые блики на узкую террасу, на редкие седые волосы на груди дедушки Ннукву, на дряблую темную кожу его ног. Он наклонился, чтобы нарисовать на полу линию с помощью nzu[103], который держал в руке, и заговорил, опустив голову. Казалось, он обращается к линии из белого мела на полу, казавшейся в утренних сумерках желтой. Он говорил с богами или с предками, и я вспомнила, как тетушка Ифеома рассказывала, что иногда эти два понятия переплетались и менялись местами.

— Чинеке! Благодарю тебя за это утро! Благодарю за то, что солнце всходит, — когда дедушка говорил, у него дрожала нижняя губа. Может, именно поэтому одно его слово перетекало в другое. Он снова наклонился, чтобы начертить линию, на этот раз резко и с суровой решимостью, из-за чего на его предплечьях закачались кожистые мешочки потерявших упругость мышц.

— Чинеке! Я никого не убивал, не отнимал ничьей земли, не прелюбодействовал, — он наклонился и начертил третью линию. Под ним скрипнула табуретка.

— Чинеке! Я желал другим добра. Я помогал тем, кто ничего не имел, той малостью, что могли отдать мои руки.

Где-то закричал петух, и пронзительный звук прозвучал неожиданно близко.

— Чинеке! Благослови меня. Позволь мне находить еду для моего живота. Благослови мою дочь Ифеому. Дай ей средств, чтобы заботиться о семье, — он приподнялся на табуретке, от чего его живот слегка обвис.

— Чинеке! Благослови моего сына Юджина. Да не затмится солнце его богатством. Сними проклятье, которое наслали на него.

Дедушка Ннукву наклонился и нарисовал еще одну черту. Я была поражена, что он молится за папу с той же искренней заботой, с которой молился о тетушке Ифеоме.

— Чинеке! Благослови детей моих детей. Пусть глаза твои отведут от них зло и направят их к добру.

Дедушка улыбался, когда говорил. В свете молодого солнца его зубы казались желтыми, как зерна молодой кукурузы.

— Чинеке! Дай добра тем, кто желает другим добра. И дай горя тем, кто желает другим горя.

И дедушка размашисто провел последнюю линию, самую длинную. Он закончил. Он встал, потянулся всем телом, которое выглядело как ствол дерева гамбари на нашем дворе, и на его рельефе заиграли блики золотистого света лампы. Даже старческие пятна на руках и ногах дедушки сияли. Я не отвела глаз, хоть смотреть на чужое обнаженное тело — это грех. Теперь складок на его животе поубавилось, и пупок спрятался среди них, как и положено. Между его ног свисал кокон, который казался гладким, свободным от морщин, покрывавших все его тело, как москитная сетка. Он поднял свою накидку и обернул ее вокруг пояса. Его соски напоминали две темные изюмины, спрятавшиеся в седых волосах на груди. Он все еще улыбался, когда я тихонько развернулась и ушла обратно в спальню. Дома я никогда не улыбалась после молитвы. У нас никто этого не делал.


После завтрака дедушка Ннукву вернулся на террасу и сел на свою табуретку, а Амака устроилась у его ног на синтетической циновке. Она размачивала дедушкины ступни в пластиковом тазу и аккуратно терла их пемзой. Потом смазала их вазелином. Дедушка Ннукву никогда не носил обуви в деревне. Он жаловался, что Амака сделает его ступни слишком мягкими и даже гладкие камни будут протыкать кожу. Но он не останавливал Амаку.

— Я нарисую дедушку здесь, в тени террасы, — сказала она, когда к ним присоединился Обиора. — Хочу написать блики солнца на его коже.

Вышла тетушка Ифеома, одетая в блузку и синюю накидку. Она собиралась с Обиорой на рынок, потому что он пересчитывал обменный курс быстрее банковского служащего с калькулятором.

— Камбили, я хочу, чтобы ты помогла мне с листьями ора, чтобы я могла сразу приготовить суп, когда мы вернемся.

— С листьями ора? — переспросила я, сглатывая комок.

— Да. Ты же знаешь, как их готовить?

— Нет, тетушка, — я с сожалением покачала головой.

— Тогда это сделает Амака, — сказала тетушка Ифеома. Она поправила свою накидку, туже завязав ее на боку.

— А почему? — взорвалась Амака. — Потому что богачи не готовят ора в своих кухнях? И есть она их тоже не будет?

Взгляд тетушки Ифеомы стал жестче, но она смотрела не на Аману. Она глядела на меня.

— О ginidi[104], Камбили? У тебя что, нет рта? Ответь ей!

Я смотрела, как в саду осыпаются высохшие цветки агапантуса. Кротон шуршал листвой в утреннем ветерке.

— Не обязательно кричать, Амана, — наконец произнесла я. — Да, я не умею готовить листья ора, но ты можешь меня научить.

Я не знала, откуда во мне взялись эти спокойные слова. Я не хотела смотреть на Аману, чтобы не видеть ее хмурого лица, не хотела подталкивать ее к продолжению спора, потому что чувствовала, что не смогу его продолжать. Вдруг до меня донесся кудахчущий звук, и я даже подумала, что мне показалось. Когда я все-таки оглянулась на Аману, то увидела, что она действительно смеется.

— Так, значит, у тебя все-таки есть голос, Камбили, — сказала она.

Она показала мне, как готовить листья ора. В скользких светло-зеленых листьях прятались жесткие жилки, которые не становились мягче от приготовления, поэтому их надо было аккуратно вытащить. Я поставила поднос с овощами себе на колени и принялась за работу, извлекая жилки и складывая листья в миску у ног. Мне потребовалось чуть больше часа, но я закончила к приезду тетушки Ифеомы.

Она медлено вошла на террасу и опустилась на табуретку, обмахиваясь газетой. Струйки пота смыли нанесенную утром пудру, оставив две дорожки более темной кожи по обеим сторонам ее лица. Джаджа и Обиора притащили сумки с продуктами из машины, и тетушка попросила Джаджа достать ветку бананов.

— Амака, ka? Как думаешь, сколько это стоит? — спросила тетушка.

Амака критически осмотрела ветку и только потом назвала цену. Тетушка Ифеома покачала головой и сказала, что бананы стоили на сорок найра больше.

— Что? За такую малость? — вскрикнула Амака.

— Торговцы говорят, что стало трудно привозить сюда продукты, потому что нет горючего и транспорт подорожал, о di egwu! — вздохнула тетушка Ифеома.

Амака подняла бананы и пощупала пальцами, словно пытаясь решить для себя, почему они подорожали. Она понесла их на кухню как раз в тот момент, когда машина отца Амади въехала во двор и остановилась напротив квартиры. Солнечный луч упал на ее ветровое стекло и замерцал бликами. Отец Амади взлетел по ступеням террасы, держа свою сутану так, как невесты придерживают свадебное платье. Сначала он поприветствовал дедушку Ннукву и только потом обнял тетушку Ифеому и пожал руку мальчикам. Когда я протянула ему руку, чтобы он пожал и ее тоже, у меня задрожали губы.

— Камбили, — произнес отец Амади, задержав мою руку в своей чуть дольше, чем во время рукопожатия с мальчиками.

— Вы куда-то собираетесь, святой отец? — спросила тетушка Ифеома. — В этой сутане можно заживо запечься.

— Хочу передать пару вещей одному другу, священнику, тому, что приехал из Папуа Новой Гвинеи. На следующей неделе он возвращается обратно в миссию.

— Папуа Новая Гвинея, — повторила Амака. — Ну и как ему там?

— Он рассказывал, как переплывал кишащую крокодилами реку на каноэ. Говорил, что не вполне уверен, что было сначала: стук челюстей крокодила о днище или осознание, что он надул в штаны.

— Главное, чтобы вас не послали в такое место, — со смехом отозвалась тетушка Ифеома, все еще обмахиваясь газетой и потягивая воду из стакана.

— Я даже думать не хочу о вашем отъезде, — сказала Амака. — Вы по-прежнему не знаете, когда и куда, okwia?

— Нет. Наверное, в следующем году.

— Кто тебя посылает? — спросил дедушка Ннукву так неожиданно, что я только сейчас поняла, что он внимательно слушал каждое слово, произнесенное на игбо.

— Отец Амади состоит в группе священников, таких же как он, и они ездят по разным странам, чтобы приобщать людей к вере, — объяснила Амака. Разговаривая с дедушкой Ннукву, она почти не добавляла в речь английских слов, как неизбежно делали все мы.

— Ezi oktvu? — дедушка Ннукву поднял глаза, направив на отца Амади слепнущий, «молочный» взгляд. — Правда? Наши сыновья теперь ездят миссионерами в земли белого человека?

— Мы ездим в земли и белых, и черных людей, уважаемый, — ответил отец Амади. — В любое место, где нужен священник.

— Это хорошо, сын мой. Но вы не должны им лгать. Никогда не учите их пренебрегать своими отцами, — и дедушка отвел взгляд в сторону, покачивая головой.

— Вы слышали, отец? — сказала Амака. — Не лгите этим бедным заблудшим душам.

— Мне будет трудно, но я постараюсь, — ответил отец Амади по-английски. В уголках его глаз собирались лучики, когда он улыбался.

— Знаете, отец, это как делать okpa, — заговорил Обиора. — Смешиваете фасолевую муку и пальмовое масло, затем несколько часов готовите на пару. Вы же не думаете, что можете справиться только с фасолевой мукой? Или с пальмовым маслом?

— Ты о чем? — спросил отец Амади.

— О религии и гнете, — ответил Обиора.

— Ты слышал высказывание, что на рынке безумны не только юродивые? — спросил отец Амади. — Что, в тебе снова заговорил голос безумия и тебя это беспокоит?

Обиора захохотал, и Амака присоединилась к ним, причем так громко, как она смеялась только шуткам отца Амади.

— Слова истинного миссионера и священника, — хмыкнула наконец Амака. — Если тебе бросают вызов, — говори о безумии.

— Видите, как молчалива и внимательна ваша кузина? — спросил их отец Амади, показывая на меня. — Она не тратит сил на бесконечные споры, но я точно знаю, что в ее голове много мыслей.

Я подняла на него глаза. Возле подмышек его белой сутаны появились темные влажные пятна. Под его взглядом я опустила голову, чувствуя себя растерянно и неуютно.

— Камбили, ты прошлый раз не захотела пойти с нами.

— Я… я спала.

— Ну тогда сегодня наверстаешь. Только ты, — отец Амади сразу пресек распросы мальчиков. — Я заеду за тобой по пути обратно. Мы поедем на стадион. Ты можешь поиграть в футбол или посмотреть.

Амака засмеялась:

— Камбили насмерть перепугана! — она смотрела на меня не тем обвиняющим взглядом, к которому я уже привыкла, а иначе, теплее.

— Тут нечего бояться, ппе. Вы съездите на стадион, будет весело, — сказала тетушка Ифеома, и я повернулась, чтобы так же непонимающе уставиться на нее. Нос тети был покрыт мелкими капельками пота, как сыпью. Она казалась такой счастливой, такой спокойной, и я задумалась, как могут все вокруг сохранять спокойствие, когда во мне бушует жидкое пламя и страх смешивается с надеждой?..

Когда отец Амади уехал, тетушка Ифеома сказала:

— Иди, подготовься, чтобы не заставлять его ждать после возвращения. Для этой поездки лучше всего подойдут шорты, потому что даже если ты не будешь играть, перед закатом там станет очень жарко, а большинство зрительских мест не прикрыты навесом.

— Это потому, что стадион строили целых десять лет. Почти все деньги расползлись по чьим-то карманам, — пробормотала Амака.

— Тетушка, у меня нет шорт, — сказала я.

Тетя не стала спрашивать почему. Она попросила Амаку дать их мне, и та не отказала. Я задержалась у зеркала, но не так надолго, как это делала Амака, потому что тогда бы меня замучило чувство вины. Тщеславие — это грех. Мы с Джаджа смотрели на себя только для того, чтобы понять, правильно ли застегнуты пуговицы.

Чуть позже я услышала, как подъехала «Тойота». Я взяла помаду Амаки с комода и накрасила губы. Результат получился не таким хорошим, как я ожидала. Губы даже не переливались бронзой. Я стерла помаду. Без нее губы выглядели бледными, скучного коричневого цвета. И я снова накрасилась. У меня тряслись руки.

— Камбили! Отец Амади тебе сигналит! — крикнула тетушка Ифеома. Я вытерла помаду тыльной стороной ладони и вышла из комнаты.


В машине пахло отцом Амади. Это был чистый запах, напоминающий о ясном голубом небе. Его одежды показались мне короче, чем прежде, потому что сейчас они обнажали мускулистые бедра, покрытые негустыми темными волосами. Нас разделял узкий кусочек пространства. Раньше я находилась близко к священнику только во время исповеди. Но сейчас, когда одеколон отца Амади заполнил легкие, каяться мне было сложно. Я чувствовала себя виноватой, потому что не могла сосредоточиться на своих грехах, не могла думать ни о чем, кроме его близости.

— Я сплю в одной комнате с дедушкой-язычником, — выпалила я.

Он слегка повернулся ко мне, и я успела заметить, как заблестели его глаза. Неужели он улыбнулся?

— Почему ты так говоришь?

— Это грех.

— А почему это грех?

Я уставилась на него, чувствуя, что чего-то не понимаю в Писании.

— Не знаю.

— Так сказал тебе отец.

Я отвернулась к окну. Не стану цитировать папу, раз уж отец Амади явно несогласен с его мнением.

— Джаджа немного рассказал мне о вашем отце, Камбили.

Я прикусила нижнюю губу. О чем же гововорил Джаджа? Отец Амади больше ничего не добавил. Мы подъехали к стадиону. Отец Амади быстро окинул его взглядом: бегунов было немного, мальчики еще не пришли, поэтому футбольное поле пустовало. Мы сели на ступени под крышей в одной из зон для зрителей.

— Почему бы нам не поиграть в мяч, пока не пришли мальчики? — предложил он.

— Я не умею.

— А в гандбол ты играешь?

— Нет.

— В волейбол?

Я посмотрела на него, потом отвернулась. Интересно, если бы Амака его рисовала, то смогла бы передать гладкость кожи, прямые брови, которые сейчас были слегка приподняты, когда он смотрел на меня?..

— Я играла в волейбол в первом классе, — сказала я. — Но я перестала, потому что… потому что у меня получалось неважно и никто не хотел брать меня в команду, — я не отводила глаз от неокрашенных опор сидений для зрителей. Ими так давно не пользовались, что сквозь крохотные трещины в цементе стали пробиваться растения.

— Ты любишь Иисуса? — неожиданно спросил отец Амади, вставая.

— Да, — я испугалась. — Да, я люблю Иисуса.

— Тогда докажи мне это. Попробуй меня догнать, покажи, как ты любишь Иисуса, — едва закончив говорить, он бросился бежать — минута, и уже вдали мелькает его голубая футболка. Ни секунды не раздумывая, я встала и бросилась следом. Ветер дул мне в лицо, в глаза, в уши, и отец Амади сам был как неуловимый голубой ветер. Я не смогла догнать его, пока он не остановился возле футбольных ворот.

— Выходит, Иисуса ты не любишь, — поддразнил он меня.

— Вы слишком быстро бегаете, — я задыхалась.

— Я дам тебе отдохнуть, и потом ты получишь еще один шанс показать мне, как ты любишь Господа.

Мы бегали еще четыре раза. Я его так и не догнала. Наконец мы рухнули на траву, и он сунул мне в руку бутылку воды.

— Твои ноги отлично подходят для бега. Тебе надо больше тренироваться.

Я отвела глаза. Мне еще не доводилось слышать чего-то подобного. И то, что он смотрел на мои ноги, да и вообще на любую часть меня, казалось чем-то слишком близким, слишком интимным.

— Неужели ты не умеешь улыбаться? — спросил он.

— Что?

Он потянулся ко мне и растянул в стороны уголки моих губ:

— Улыбка.

Мне хотелось улыбнуться, но я не могла. Мои губы и щеки были словно заморожены, и ни жаркое солнце, ни стекавший по ним пот их не отогрели. Я слишком хорошо осознавала, что он наблюдает за мной.

— Что у тебя на руке? — спросил он.

Я посмотрела на руку и заметила на влажной от пота руке след от торопливо стертой помады. Я даже не заметила, как много помады я, оказывается, нанесла.

— Это… пятно, — ответила я, чувствуя себя глупо.

— Помада?

Я кивнула.

— Ты когда-нибудь красила губы?

— Нет, — сказала я и почувствовала, что уголки губ слегка дрожат. Он знал, что сегодня я впервые попыталась накраситься. Я улыбнулась. И улыбнулась снова.

— Добрый вечер, отец! — эхом раздалось вокруг, и нас окружили восемь мальчиков. Они все были одного со мной возраста, в дырявых шортах и застиранных майках, с одинаково расчесанными укусами насекомых на ногах. Отец Амаду снял футболку, бросил мне на колени и пошел с мальчиками на поле. Когда он обнажил торс, стало видно, какие прямые и широкие у него плечи. Я не смотрела на футболку отца Амади, медленно подбираясь к ней рукой. Мои глаза следили за футбольным полем, за бегущими ногами отца Амади, за летающим черно-белым мячом, за ногами мальчиков, чьи движения сливались в одно. Наконец моя рука коснулась футболки и робко двинулась по ней, словно она была частью отца Амади. И в этот момент он подул в свисток, объявляя перерыв, чтобы попить воды. Он принес из машины очищенные апельсины и бутылки. Все сели на траву и стали есть апельсины, а я наблюдала, как громко смеется отец Амади, откидывая голову назад и упираясь локтями в траву. Я гадала, чувствуют ли мальчики рядом с отцом Амади то же, что чувствую я.

Я так и держала на коленях футболку, пока он играл. Подул прохладный ветер, постепенно охлаждая мое влажное от пота тело. Наконец отец Амади дал два коротких свистка и один, последний — длинный. Мальчики собрались вокруг него, склонили головы и помолились.

— До свиданья, отец Амади! — снова эхом раздались голоса, когда он развернулся и уверенно пошел в мою сторону.

В машине он поставил кассету в магнитофон. Это были молитвенные песни на игбо. Я знала самую первую — мама иногда пела ее, встречая нас с Джаджа из школы в конце полугодия, когда мы приносили домой табели. Отец Амади подпевал, и его голос был мягче, чем у певца на кассете. Когда первая песня закончилась, он сделал музыку тише и спросил:

— Тебе понравилась игра?

— Да.

— Я вижу Иисуса в лицах этих мальчишек.

Я посмотрела на него, не понимая. У меня плохо совмещался образ белокурого Христа, висящего на полированном кресте в церкви Святой Агнессы, с расчесанными ногами этих ребят.

— Они живут в Угву Оба. Большинство больше не ходит в школу, потому что их семьям это не по карману. Экуеме помнишь, в красной майке? — я кивнула, хотя не помнила, о ком он говорил. Все майки казались мне одинаково бесцветными. — Его отец был водителем при университете, но его сократили, и Экуеме пришлось бросить старшие классы в Нсукке. Сейчас он работает кондуктором автобуса, и дела у него идут совсем неплохо. Эти мальчики вдохновляют меня, — и отец Амади подхватил песню: I na-asi т esona уа! I na-asi т esona уа! Я кивала в такт. В моем представлении нам совершенно не нужна была музыка, потому что его голос сам по себе звучал мелодично. У меня появилось чувство, что я оказалась там, где должна быть. Дома.

Некоторое время отец Амади подпевал, затем снова убавил громкость.

— Ты не задала мне ни одного вопроса, — сказал он.

— Я не знаю, о чем спрашивать.

— О, тебе стоит поучиться у Амаки искусству задавать вопросы. Почему дерево растет вверх, а его корни уходят вниз? Зачем нужно небо? Что такое жизнь? А зачем? Почему?

Я засмеялась. Звук получился странным, как будто я слушала запись со смехом совершенно незнакомого мне человека. Мне кажется, я ни разу не слышала, как смеюсь.

— Почему вы стали священником? — выпалила я и пожалела, что мои губы не удержали эти слова. Ну конечно же, он услышал «призыв Всевышнего», как говорят в школе все преподобные сестры: «Слушайте призыв Всевышнего, когда молитесь». Иногда я представляла, как Бог зовет меня грохочущим голосом с британским акцентом. Он не сможет правильно произнести мое имя, и, как у отца Бенедикта, оно прозвучит с ударением на первом слоге.

— Сначала я хотел быть доктором. Но однажды в церкви я услышал проповедь, и вся моя жизнь навеки изменилась, — ответил отец Амади.

— Да?

— Это шутка! — он бросил на меня взгляд, удивленный, что я этого не поняла. — На самом деле все намного сложнее, Камбили. Когда я рос, у меня было много вопросов. А служение Богу стало самым близким из тех ответов, которые я нашел.

Я задумалась, что это за вопросы и возникали ли они у отца Бенедикта. Затем с горькой и неожиданно жгучей грустью я подумала о том, что гладкая кожа отца Амади не повторится в его ребенке и эти мускулистые руки не поднимут сына, который захочет потрогать люстру.

— Ewo[105], я опаздываю на встречу капелланов, — посмотрев на часы, воскликнул он, — я высажу тебя и сразу уеду.

— Извините.

— За что? Я приятно провел время. И ты обязана снова пойти со мной на стадион. Да я свяжу тебя по рукам и ногам, если придется, и понесу на плече, — со смехом добавил отец Амади.

Я смотрела на приборную панель с сине-золотым стикером Легиона Церкви Марии. Как он не понимает, что я не хочу, чтобы он уезжал? И мне не нужны уговоры, чтобы пойти с ним на стадион или куда-либо еще. Когда я выходила из машины, этот день снова пробежал перед моими глазами. Я улыбалась, бегала, смеялась. Мне казалось, что моя грудь наполнилась чем-то вроде пены для ванны. Чем-то легким. И эта легкость была такой сладкой, что я почти чувствовала ее на языке, сладость выспевшего ярко-желтого кешью.

На террасе позади дедушки Ннукву стояла тетя Ифеома и массировала ему плечи. Я поздоровалась.

— Камбили, ппо, — сказал дедушка Ннукву. Он выглядел усталым, и глаза у него потускнели.

— Ты хорошо провела время? — улыбаясь, спросила тетушка Ифеома.

— Да, тетя.

— Днем звонил твой папа, — сказала она по-английски.

Я смотрела на нее, изучая черную родинку над губой, страстно желая, чтобы она снова рассмеялась своим кудахчущим громким смехом и сказала мне, что пошутила. Папа никогда не звонил днем. Кроме того, он сегодня уже звонил, перед тем как уйти на работу. Так зачем ему понадобилось звонить еще раз? Значит, что-то случилось.

— Кто-то из деревни, уверена, что один из родственников, сказал ему, что я приезжала и забрала вашего дедушку, — продолжила она по-английски, чтобы старик ничего не понял. — И ваш отец стал отчитывать меня. Дескать, я должна была ему об этом сказать и он имеет право знать, что ваш дедушка находится здесь, в Нсукке. Он твердил и твердил о том, что язычник пребывает под одной крышей с его детьми, — тетушка Ифеома покачала головой, словно возмущение моего отца было всего лишь проявлением его эксцентричности. Но это не так. Папа придет в ярость от того, что ни я, ни Джаджа не упоминали об этом, когда он звонил. К моей голове стала приливать кровь. Или это вода? Или пот? Что бы это ни было, я точно знала, что упаду без сознания, когда голова заполнится.

— Он сказал, что приедет сюда завтра, чтобы забрать вас обоих, но я его успокоила. Я пообещала, что послезавтра отвезу вас с Джаджа сама, и, по-моему, он это принял. Будем надеяться, что к тому времени бензин найдется, — сказала тетушка Ифеома.

— Хорошо, тетя, — я повернулась и направилась в квартиру, чувствуя, как кружится голова.

— Ах да, и он вызволил своего редактора из тюрьмы, — сказала тетушка мне вдогонку, но я уже ее не слышала.


Амака потрясла меня за плечо, хотя я уже проснулась. На грани сна и бодрствования я представляла, как папа явится сюда, чтобы нас забрать, видела ярость в его налившихся кровью глазах, слышала поток речи на игбо.

— Пойдем, принесем воды. Джадда и Обиора уже вышли, — сказала Амака, потягиваясь. Теперь она говорила так каждое утро и даже позволяла мне нести одну из канистр.

— Nekwa[106], дедушка Ннукву все еще спит. Он расстроится, что из-за таблеток проспал и не встретил солнце, — она наклонилась и мягко потрясла его за плечо.

— Дедушка Ннукву, дедушка Ннукву, kunie[107], — когда он не пошевелился, она повернула его. Накидка распахнулась и открыла белые шорты с растрепавшейся резинкой на поясе.

— Мама! Мама! — закричала Амака. Она лихорадочно шарила рукой по груди дедушки Ннукву в поисках сердцебиения. — Мама!

Тетушка Ифеома вбежала в комнату. Она не успела повязать накидку поверх ночной рубашки, и я увидела очертания ее грудей и небольшую выпуклость живота, проступавшие сквозь тонкую ткань. Она упала на колени и вцепилась в дедушку Ннукву, тряся его изо всех сил.

— Nna anyi! Nna anyi! — истошно кричала она, словно своим голосом могла докричаться до дедушки и заставить его отозваться. — Nna anyi! — Когда она замолчала и принялась хватать дедушку Ннукву за запястье, прикладывать голову к его груди, тяжелую тишину прерывало только пение соседского петуха. Я задержала дыхание, которое мне показалось слишком шумным, чтобы дать тетушке возможность услышать биение сердца дедушки Ннукву.

— Ewuu[108], он уснул. Он уснул навсегда, — наконец произнесла тетушка Ифеома. Она прижала голову к плечу дедушки Ннукву и стала медленно покачиваться.

Амака вцепилась в мать:

— Прекрати! Сделай ему искусственное дыхание!

Но тетушка продолжала раскачиваться. На какое-то мгновение, из-за того что тело старика двигалось вместе с ней, мне показалось, все ошиблись, и дедушки Ннукву на самом деле всего лишь спит.

— Nnamo! Отец мой! — голос тетушки Ифеомы звучал так чисто и высоко, что, казалось, изливался откуда-то сверху. Это был такой же пронзительный звук, который я иногда слышала в Аббе, когда плакальщики шли, крича и танцуя, мимо нашего дома с фотографией своего умершего родственника.

— Nnamo! — стенала тетя, все еще держась за дедушку Ннукву. Амака делала слабые попытки оттащить ее в сторону. Обиора и Джаджа влетели в комнату, и я представила себе наших предков, которые жили сто лет назад и к которым в молитвах обращался дедушка Ннукву: вот они бросаются на защиту своей деревни и возвращаются из боя с вражескими головами на пиках.

— Что случилось, мам? — спросил Обиора. Нижняя часть его штанов намокла и липла к ногам.

— Дедушка Ннукву жив, — решительно заявил Джаджа по-английски, как будто думал, что, если он скажет эти слова достаточно уверенно, они станут реальностью. Должно быть, именно так Господь говорил: «Да будет свет!» На Джаджа были только пижамные брюки, тоже забрызганные водой. Я впервые заметила пробивающиеся волосы у него на груди.

— Nna т о! — тетушка Ифеома по-прежнему цеплялась за дедушку Ннукву.

Дыхание Обиоры стало шумным, влажным. Он наклонился над тетушкой, крепко обнял и стал понемногу отодвигать ее от тела дедушки Ннукву.

— О zugo, хватит, мама. Он присоединился к предкам, — в голосе мальчика звучало непривычное достоинство. Он помог тетушке подняться и сесть на кровать. У них с Амакой были одинаково пустые выражения глаз.

— Я позвоню доктору Ндуоме, — сказал Обиора.

Джаджа наклонился и накрыл тело дедушки накидкой, но лицо он накрыть не смог, хотя ткани было достаточно. Мне хотелось подойти и коснуться дедушки, погладить белые пряди волос, которые Амака пропитала маслом, складки на его груди. Но я не смогла. Папа будет вне себя от ярости. А потом я закрыла глаза, чтобы, когда папа спросит, видела ли я, как Джаджа касается тела безбожника, хуже того, мертвого безбожника, я могла честно ответить «нет». Потому что я не видела всего, что делал Джаджа.

Мои глаза еще долго оставались закрытыми, и уши, кажется, тоже, потому что хоть я и слышала голоса, но не понимала ни слова. Когда я наконец их раскрыла, то увидела, что Джаджа сидит на полу, рядом с накрытым телом дедушки Ннукву, а Обиора — на кровати возле своей матери.

— Разбуди Чиму до того, как приедут люди из морга, чтобы мы могли сами ему обо всем сказать, — попросила тетушка Ифеома.

Джаджа поднялся и, вытирая слезы, текущие по щекам, пошел исполнять поручение.

— Я уберу там, где лежит ozu[109], мама, — сказал Обиора, и из его горла вырвался сдавленный звук. Он не позволял себе плакать открыто, потому что был nwoke этого дома, мужчиной, на которого могла опереться тетушка Ифеома.

— Нет, — сказала тетушка. — Я сама.

Она встала и крепко обняла Обиору. Так они и стояли долгое время.

Я пошла в сторону туалета. Слово ozu билось у меня в голове. Теперь дедушка Ннукву стал ozu, трупом. Когда я попыталась открыть дверь, она не поддалась. Тогда я толкнула еще сильнее, чтобы убедиться в том, что она на самом деле заперта. Иногда она плохо открывалась из-за того, как высыхала или набухала древесина. Потом я услышала рыдания Амаки, громкие, ничем не сдерживаемые. Она плакала так же, как смеялась. Она не научилась искусству молчаливого, тихого плача, ей это было не нужно. Мне хотелось развернуться и уйти, оставив ее наедине с горем, но мое белье уже казалось влажным, и мне приходилось переминаться с ноги на ногу, чтобы удержать все в себе.

— Амака, пожалуйста, впусти. Мне нужно в туалет, — прошептала я. А когда она не ответила, я повторила просьбу громче. Мне не хотелось стучать, потому что это стало бы слишком грубым вторжением в ее переживания. Наконец Амака отперла дверь. Я старалась писать как можно быстрее, потому что знала — она стоит за дверью и ждет возможности снова запереться и поплакать в уединении.


С доктором Ндуомой пришли двое мужчин, которые на руках вынесли остывающее тело дедушки Ннукву: один держал его под мышками, другой — за лодыжки. Они не смогли взять носилки из медицинского центра, потому что его администрация тоже бастовала.

Доктор Ндуома с прежней улыбкой сказал нам: «Ndo»[110]. Обиора заявил, что хочет сопроводить ozu до морга и убедиться, что его положат в холодильник. Но тетушка Ифеома начала его отговаривать. Теперь моя голова не справлялась со словом «холодильник». Я знала, что место, куда в морге кладут покойников, отличается от привычного бытового прибора, но мне все равно представлялось, как сложенное тело дедушки Ннукву лежит в домашнем холодильнике. В таком, который стоял у нас на кухне. Обиора согласился не ехать в морг, но самым внимательным образом наблюдал за санитарами, пока те выносили ozu дедушки и укладывали его в машину скорой помощи. Он даже посмотрел в окно автомобиля, чтобы убедиться в том, что ozu положили на мат, а не бросили на грязный проржавевший пол.

После того как машина уехала в сопровождении доктора Ндуомы, я помогла тетушке Ифеоме вынести дедушкин матрас на террасу. Она тщательно почистила его порошком «Омо», используя щетку, которой Амака мыла ванну.

— Ты видела, какое было лицо у дедушки Ннукву, когда он умер, Камбили? — спросила тетушка, прислоняя чистый матрас к металлическим перекладинам для просушки.

Я покачала головой. Я не смотрела ему в лицо.

— Он улыбался, — сказала она. — Он улыбался.

Я отвернулась, чтобы тетушка не увидела слез на моем лице и чтобы не видеть ее слез. В квартире почти никто не разговаривал, и это молчание было тяжелым и мрачным. Даже Чима все утро просидел, тихонько рисуя. Тетушка Ифеома отварила ломтики батата, и мы съели их, окуная в пальмовое масло, в котором плавали кусочки красного перца.

Амака вышла из туалета через несколько часов после того, как мы поели. У нее были отекшие глаза и хриплый голос.

— Амака, иди поешь. Я сварила батат, — сказала ей тетушка Ифеома.

— Я не закончила его рисовать. Он сказал, что мы закончим сегодня.

— Иди поешь, in ugo[111], — повторила тетя.

— Он был бы жив, если бы медицинский центр не бастовал!

— Пришло его время, — сказала тетушка Ифеома. — Ты меня слышишь? Пришло его время.

Амака некоторое время молча смотрела на тетушку, потом отвернулась. Мне хотелось обнять ее, сказать ebezi па[112] и стереть слезы. Я хотела плакать, громко, открыто, перед ней и вместе с ней, но знала, что это ее рассердит. Она и так была очень сердита. К тому же у меня не было права оплакивать с ней дедушку Ннукву, потому что он был ее дедушкой в гораздо большей степени, чем моим. Она ухаживала за ним, умащала маслом его волосы, в то время как я держалась в стороне и думала о том, что сделает папа, если обо всем узнает.

Джаджа обнял ее и повел на кухню. Она освободилась от его объятий, словно доказывая, что не нуждается в поддержке, но шла рядом с ним. Я смотрела на них, жалея, что не я сделала то, что сделал Джаджа.

— Кто-то только что поставил машину напротив нашей квартиры, — сказал Обиора. Он снял очки, из-за того что плакал, но теперь надел их снова. Именно в этот момент он выглянул во двор.

— Кто это? — устало спросила тетушка Ифеома. Ей явно не было никакого дела до гостей.

— Дядя Юджин.

Я замерла на месте. Кожа на моих руках словно стала одним целым с плетеными подлокотниками кресла. Смерть дедушки Ннукву затмила все, отодвинула все остальное, включая лицо папы, на дальний план. Но теперь это лицо снова ожило. Оно показалось в дверях квартиры и смотрело на Обиору, только эти кустистые брови теперь не казались знакомыми, как и странный оттенок кожи. Наверное, если бы Обиора не сказал, «дядя Юджин», я бы не узнала в этом высоком незнакомце в ладно сшитой белой тунике своего отца.

— Добрый день, папа, — машинально поздоровалась я.

— Камбили, как ты? Где Джаджа?

Джаджа вышел из кухни и остановился.

— Добрый день, папа, — наконец произнес он.

— Юджин, я же просила тебя не приезжать, — уронила тетушка Ифеома тем же усталым голосом человека, которому уже ни до чего нет дела. — Я сказала, что привезу их домой завтра.

— Я не мог позволить им остаться здесь еще на день, — произнес папа, оглядывая гостиную, затем коридор, как будто ждал, что в облаке языческого дыма внезапно появится дедушка Ннукву.

Обиора взял Чиму за руку и вывел на террасу.

— Юджин, наш отец уснул навсегда, — сказала тетушка Ифеома.

Папа некоторое время молча смотрел на тетушку, и от удивления его узкие глаза, которые так легко покрывались красной сеткой, стали шире.

— Когда?

— Утром. Его увезли в морг всего пару часов назад.

Папа сел и медленно опустил голову на руки. Неужели он плакал? И если он плакал, может, мне тоже можно поплакать тогда? Но когда отец поднял голову, я увидела его сухие глаза.

— Ты вызвала священника, чтобы его соборовали? — спросил он.

Тетушка Ифеома не обратила на эти слова никакого внимания. Она сидела и смотрела на свои сложенные на коленях руки.

— Ифеома, ты звала священника? — повторил вопрос папа.

— Это все, что ты можешь мне сказать, а, Юджин? Тебе что, больше нечего сказать, gbo? Наш отец умер! У тебя что, в голове помутилось? Ты поможешь в погребении нашего отца?

— Я не стану принимать участия в языческом ритуале, но мы можем все обсудить с приходским священником и устроить ему католические похороны.

И тогда тетушка Ифеома встала и начала кричать. У нее срывался голос:

— Да я скорее продам могилу мужа, чем устрою нашему отцу католические похороны! Ты меня слышишь? Я сказала, что прежде продам могилу Ифедиоры! Наш отец был католиком? Я тебя спрашиваю, Юджин, он был католиком? Uchu gba gi![113] — и тетушка Ифеома щелкнула перед папой пальцами: она проклинала его. Слезы текли по ее щекам, она всхлипывала. Постояв так, она развернулась и ушла в спальню.

— Камбили, Джаджа, идем, — сказал папа, вставая. Говоря это, он крепко обнял нас и поцеловал в макушки. — Соберите вещи.

Из сумки я почти ничего не доставала. Я стояла в спальне и смотрела на окно с недостающими планками в жалюзи и дырявой москитной сеткой, думая, что могло бы произойти, если бы я разорвала сетку и убежала.

— Nne, — тетушка Ифеома подошла очень тихо и погладила меня по голове. Она протягивала мне аккуратно сложенное расписание.

— Скажите отцу Амади, что я уехала… что мы уехали, и попрощайтесь за нас, — попросила я, отворачиваясь. Тетя вытерла слезы с лица, и стала выглядеть совсем как прежде: бесстрашной.

— Хорошо, — сказала она.

Тетя взяла меня за руку, и так мы дошли до входной двери. За ней ветра хаматтана терзали палисадник, стегая растения в круглом садике, склоняя к земле деревья и покрывая припаркованные неподалеку машины новым слоем пыли. Обиора принес наши сумки к «Мерседесу» с открытым багажником, возле которого стоял Кевин. Чима заплакал, я знала, что он очень привязался к Джаджа.

— Чима, о zugo. Ты скоро увидишься с Джаджа. Они снова приедут, — повторяла тетушка Ифеома, прижимая мальчика к себе. Папа никак не подтвердил сказанное. Вместо этого он приобнял Чиму и сунул в руку тети несколько купюр найра, чтобы та купила ему подарок.

— О zugo, хватит.

Когда Амака прощалась с нами, ее глаза быстро-быстро моргали, и я не знала точно, был ли причиной тому порывистый ветер или слезы, которые она старалась сдержать. Пыль, налипшая на ее ресницы, выглядела неожиданно стильно, словно она накрасилась тушью кокосового цвета. Амака незаметно вложила мне в руку что-то, завернутое в черный полиэтилен, потом развернулась и торопливо ушла в дом. Сквозь упаковку я поняла, что это незавершенный портрет дедушки Ннукву. Я быстро спрятала его в сумку и забралась в машину.


Когда мы въехали во двор, мама уже ждала нас у дверей. У нее было опухшее лицо и черно-фиолетовая, как перезревший авокадо, тень вокруг правого глаза. Она улыбалась.

— Umu т, с возвращением! С возвращением! — она обняла нас обоих сразу, прижавшись лицом сначала к шее Джаджа, потом к моей. — Кажется, что мы так давно не виделись, гораздо больше десяти дней.

— Ифеома уделяла слишком много внимания своему саду, — сказал папа, наливая себе стакан воды из бутылки, которую Сиси поставила на стол, — она даже не отвезла их в Аокпе.

— Дедушка Ннукву умер, — сказал Джаджа.

— Chi т! Господи! Когда?

— Этим утром. Он умер во сне.

Мама обхватила себя руками:

— Ewuu, так, значит, он упокоился! Ewuu!

— Он предстал пред Судьей и ответит за свои грехи, — папа поставил стакан. — У Ифеомы не хватило ума позвать к нему священника, пока он был жив. Он еще мог обратиться в истиную веру.

— Может, он этого не хотел, — произнес Джаджа.

— Да упокоится он с миром, — быстро пробормотала мама.

Но папа уже смотрел на Джаджа:

— Что ты сказал? Так вот чему ты научился, живя под одной крышей с безбожником?

— Нет, — сказал Джаджа.

Папа долго смотрел на Джаджа, потом на меня, медленно покачивая головой, как будто мы стали другого цвета.

— Идите вымойтесь, потом приходите на ужин, — произнес он наконец.

Джаджа поднимался впереди меня, и я старалась ставить ноги точно по его следам.

Папина молитва перед ужином длилась дольше обычного: он просил Господа очистить его детей, освободить их от вселившегося в них духа, заставившего лгать о пребывании в одном доме с безбожником.

— Это грех бездействия, Господь, — сказал он так, как будто сам Бог об этом не знал. Я громко сказала: «Аминь».

На ужин Сиси приготовила бобы и рис с кусками курицы. Глядя на эти куски, я не могла избавиться от мысли, что в доме тетушки Ифеомы каждый из этих кусков был бы разрезан на три.

— Папа, можно мне получить ключ от моей комнаты? — попросил Джаджа, откладывая в сторону вилку посередине ужина. Я задержала дыхание. Отец всегда держал у себя ключи от наших комнат.

— Что? — спросил он.

— Ключ от моей комнаты. Я бы хотел его получить. Makana[114] мне нужно немного уединения.

Папины глаза заметались:

— Что? А зачем тебе нужна уединенность? Чтобы грешить против своего тела? Ты этим хочешь заняться, мастурбировать?

— Нет, — сказал Джаджа. Его рука дернулась и опрокинула стакан с водой.

— Видишь, что случилось с моими детьми? — спросил папа у потолка. — Видишь, как пребывание с безбожником изменило их, научило их злым путям?

Остаток ужина прошел в полном молчании. Когда он закончился, Джаджа пошел за папой наверх. Я сидела с мамой в гостиной, размышляя о том, зачем Джаджа попросил ключ. Конечно, папа не даст его ни за что, и Джаджа об этом знал. Отец никогда не позволит нам запирать двери. На мгновение я подумала: а вдруг папа прав? Вдруг время, которое мы провели с дедушкой Ннукву сделало нас с братом приверженцами зла?

— После возвращения домой все кажется другим, oktvia?[115] — спросила мама. Она просматривала образцы тканей, выбирая цвет для новых штор. Мы меняли шторы каждый год к концу харматтана. Кевин привозил маме образцы, и она откладывала некоторые из них, а потом показывала папе. Окончательное решение принимал он, но это были мамины любимые цвета. В прошлом году темно-бежевый, а до этого — песочный.

Мне хотелось рассказать маме, что теперь все действительно кажется другим, что в нашей гостиной, оказывается, слишком много пустого пространства и слишком много мрамора. Он блестит от усилий Сиси, которая его полирует, но никого не радует. Потолки слишком высоки, мебель неуютна, а со стеклянных столов не слезает шкура в сезон харматтана. К тому же, кожаная мебель встречает тела липким холодом, а персидские ковры всасывают наши ступни в себя. Но вместо этого я спросила, протирала ли мама этажерку.

— Да.

— Когда это было?

— Вчера.

Я посмотрела на синяк вокруг ее глаза. Веко едва открывалось, значит, вчера глаза считай что не было.

— Камбили! — ясно прозвучал сверху папин голос. Я затаила дыхание, но не двинулась с места. — Камбили!

— Nne, лучше иди, — произнесла мама.

Я медленно поднялась наверх. Папа был в ванной, дверь в нее была широко распахнута. Я постучалась в открытую дверь и остановилась, недоумевая, зачем он позвал меня сюда.

— Входи, — сказал папа. Он стоял возле ванны. — Забирайся в ванну.

Я недоуменно смотрела на папу. Зачем он просит меня забраться в ванну? Я оглянулась и нигде не увидела розг. Может, он запрет меня в ванной, а потом спустится в сад, где отломит ветку от одного из деревьев? Когда мы с Джаджа были маленькими, где-то со второго по пятый классы, отец требовал, чтобы мы сами ломали себе розги, и мы всегда выбирали казуарины с мягкими, гибкими ветками, которые хлестали не так болезненно. Правда, чем старше мы становились, тем тоньше ветки приносили, и в какой-то момент папа начал выходить за розгами сам.

— Забирайся в ванну, — повторил папа.

Я встала в ванну и замерла, глядя на него. Похоже, он не собирался идти за розгой, и я ощутила, как на меня накатывает страх, липкий и холодный, давя на мочевой пузырь и на уши. Я не знала, что он сейчас будет со мной делать. Мне было проще, когда я видела розгу, потому что могла потереть руки и напрячь ноги, готовясь к тому, что мне предстояло. Но он никогда раньше не просил, чтобы я забралась в ванну. Потом я заметила чайник у папиных ног. Зеленый чайник, в котором Сиси кипятила воду для чая и gam и который свистел, когда вода в нем закипала. Папа наклонился и поднял его.

— Ты знала о том, что твой дедушка должен был приехать в Нсукка, так? — спросил он на игбо.

— Да, папа.

— Ты взяла телефон и позвонила мне, чтобы предупредить об этом, gbo?

— Нет.

— Ты знала, что будешь спать под одной крышей с безбожником?

— Да, папа.

— То есть ты ясно видела грех, но все равно пошла на него?

Я кивнула:

— Да, папа.

— Камбили, ты бесценна, — теперь его голос дрожал, как у человека, который говорит на похоронах, не справляясь с обуревающими его эмоциями. — Ты должна стремиться к совершенству. Ты не должна идти на грех, когда видишь его, — и он опустил чайник в ванну, наклонив носик к моим ногам. Папа стал медленно лить кипяток на ноги, словно проводил эксперимент и с интересом ждал результата. По его щекам текли слезы. Сначала я увидела пар и только потом струю кипятка. Я видела, как она выходит из носика чайника и медленно приближается к моим ногам. Боль, которую я ощутила после, была настолько чистой, настолько острой, что какую-то секунду я ее не осознавала. А потом я начала кричать.

— Вот, что ты делаешь с собой, когда идешь на грех. Ты обжигаешь ноги, — сказал папа.

Я хотела ответить ему: «Да, папа», потому что он был прав, но ноги жгло все выше и выше, и эта мучительная боль простреливала в голову, в губы, в глаза. Папа держал меня одной рукой и аккуратно лил на меня кипяток второй. Я не знала, что захлебывающийся плачем голос, безостановочно произносивший: «Прости! Прости!» был моим, пока кипяток не закончился и я не почувствовала, что мои губы двигаются и я все еще кричу.

Папа поставил чайник и вытер глаза. Я стояла в обжигающей ванне и слишком боялась остаться без кожи, чтобы сдвинуться с места.

Папа хотел взять меня под мышки, чтобы вытащить из ванны, но тут я услышала мамин голос.

— Позволь мне, пожалуйста.

Я не знала, что мама пришла в ванную. По ее лицу струились слезы, и нос у нее тек тоже. А я смотрела на нее и думала, вытрет ли она нос или так и позволит густым потекам достичь губ. Мама смешала соль с холодной водой и осторожно наложила зернистую кашицу мне на ноги. Потом она помогла мне вылезти из ванны и хотела отнести меня в комнату, но я покачала головой. Мама была слишком хрупкой. Мы могли упасть с ней вдвоем. Мама не произнесла ни слова, пока мы не оказались в моей комнате.

— Тебе надо выпить панадол, — сказала она.

Я кивнула и позволила ей дать мне эти таблетки, хоть и понимала, что они никак не помогут облегчить пульсирующую боль в ногах.

— Ты была у Джаджа? — спросила я, и она кивнула в ответ.

— Завтра ноги покроются волдырями.

— К школе все пройдет, — сказала мама.

После того как она ушла, я долго смотрела на гладкую поверхность закрытой двери и думала о дверях в Нсукке и о том, как с них слезает голубая краска. Я думала о мелодичном голосе отца Амади, о широкой щербинке между зубами Амаки, которая показывалась, когда она улыбалась, и о том, как тетушка Ифеома помешивает рагу на керосиновой горелке. Вот Обиора поправляет очки на носу, а Чима свернулся на диване и крепко спит. Я встала и прохромала к своей сумке, чтобы достать оттуда портрет дедушки Ннукву. Он все еще был спрятан в черной упаковке. Он лежал в потайном кармане сумки, и я очень боялась открывать его. Папа обязательно об этом узнает, он почует, что этот рисунок находится в его доме. Я погладила пальцем полиэтилен, сквозь который угадывались очертания фигуры дедушки Ннукву, его расслабленно сложенные руки, длинные вытянутые ноги.

Я едва успела доскакать обратно к кровати, когда папа открыл дверь и вошел. Он чувствовал. Мне захотелось поменять положение и таким-то образом скрыть то, что я только что сделала. Мне хотелось вглядеться в его глаза, чтобы понять, что именно он чувствует и как узнал о рисунке. Но я не смогла. Страх. О, я была с ним хорошо знакома, но всякий раз, когда я снова ощущала его, он становился другим, приобретая разные оттенки и вкусы.

— Все, что я для тебя делаю, для твоего же блага, — сказал папа. — Ты же знаешь?

— Да, папа, — только я пока не понимаю, знает ли он о рисунке.

Он сел на кровать и взял меня за руку.

— Однажды я согрешил против моего тела, — сказал он. — И добрый отец, тот, у которого я жил, пока учился в школе святого Грегори, вошел и застал меня за этим. Он попросил меня вскипятить воды для чая, налил ее в миску и окунул в нее мои руки, — папа смотрел мне прямо в глаза. Я не знала, что он грешил, не понимала, как он был на это способен. — И с тех пор я никогда больше не грешил против своего тела. Добрый отец сделал это ради моего же собственного блага, — закончил он.

Когда папа ушел, я думала не о его руках, погруженных в кипяток, не о слезающей с его кистей коже и искаженном мукой лице. Я думала о портрете дедушки Ннукву, лежащем в моей сумке.


У меня не было возможности рассказать Джаджа о рисунке до следующего дня, субботы, когда он пришел ко мне во время, отведенное на занятия. На нем были толстые носки, и он очень аккуратно ставил ноги на пол, так же, как и я. Но мы не стали говорить о наших обожженных стопах. Потрогав картину пальцем, он сказал, что у него тоже есть что-то, что он хочет мне показать.

Мы спустились на кухню. Его подарок тоже был обернут в черный целлофан, и Джаджа спрятал его в холодильнике, за бутылками «Фанты». Увидев мое озадаченное выражение лица, брат пояснил, что это черенки лилового гибискуса. Он отдаст их садовнику. Сейчас дуют ветра и земля слишком сухая, но тетушка Ифеома сказала, что черенки могут дать корни и прорасти, если их регулярно поливать, ведь гибискусам не нужно много воды, но и сухости они не любят тоже.

Когда Джаджа говорил о гибискусах, его глаза сияли. Он дал мне подержать прохладные влажные черенки и сказал, что сознался о них папе, но как только услышал его шаги, поторопился убрать их обратно.


На обед была каша из батата, и ее запах распространился по всему дому, встретив нас еще до того, как мы дошли до столовой. Пахло вкусно: кусочки сушеной рыбы плавали в желтом соусе вместе с зеленью. После молитвы, когда мама раскладывала еду, папа сказал:

— Эти языческие похороны очень дороги. Сначала одни идолопоклонники потребуют корову, потом ведьмак знахарь захочет козу, чтобы принести ее в жертву какому-то богу камня, потом еще одна корова понадобится на жертву за деревню и еще — за umuada[116]. И никто никогда не спрашивает, почему так называемые боги не едят приносимого им мяса, а некоторые жадные люди делят его между собой. Для безбожников это становится поводом попировать.

Я задумалась, что толкнуло папу говорить об этом. Все остальные ели молча.

— Я отправил Ифеоме деньги на похороны. Дал ей все, что нужно, — продолжил папа. Потом, чуть помолчав, добавил:

— На похороны nna anyi’s.

— Спасибо, Господи, — сказала мама, и мы с Джаджа повторили за ней.

Мы уже заканчивали обедать, когда к папе подошла Сиси и сказала, что у ворот стоит Адэ Кокер с каким-то мужчиной. Адаму попросил их подождать у ворот, как делал всегда, когда посетители приходили во время обеда в выходной день. Я ожидала, что отец предложит им перейти на террасу, но он велел Сиси привести их в дом. Отец произнес благодарственную молитву, несмотря на то что на наших тарелках еще лежала еда, а потом предложил нам продолжать обед, заверив, что покинет нас совсем ненадолго.

Гости вошли и расположились в гостиной. Я не видела их со своего места за столом, но старалась разобрать, о чем они говорят. Я знала, что Джаджа тоже прислушивался. В гостиной говорили тихо, но мы легко различили имя Нуанкити Огечи, особенно когда его произнес Адэ Кокер, который голос не понижал, в отличие от второго посетителя и отца.

Он заявлял, что помощник Большой Шишки, как Адэ называл президента в своих статьях, позвонил и сказал, что Большая Шишка готов дать эксклюзивное интервью.

— Но взамен они желают, чтобы я не публиковал историю о Нуанкити Огечи. Якобы они знают, что какие-то никчемные людишки нарассказывали мне историй, которые я собираюсь использовать в своих статьях, но все эти истории — сущая ерунда.

Я услышала, как папа его тихо перебил и второй мужчина добавил что-то о больших людях в Абудже, которые не хотят, чтобы эта статья увидела свет, особенно сейчас, когда происходит встреча глав государств Британского содружества.

— А вы знаете, что это значит? Что мои источники говорят правду. Они действительно убили Нуанкити Огечи, — вздохнул Адэ Кокер. — Но почему их не заинтересовала предыдущая моя статья? Почему они переполошились сейчас?

Я знала, о какой статье говорит Адэ Кокер, потому что она появилась в «Стандарте» шесть недель назад, как раз в то время, когда Нуанкити Огечи исчез без следа. Я даже помню огромный знак вопроса, стоявший в заголовке статьи: «Где Нуанкити?», и то, что в ней было полно цитат от взволнованных родственников и коллег. Та статья разительно отличалось от самого первого материала о Нуакинти, который назывался «Святой среди нас» и рассказывал о его деятельности, и его продемократических митингах, которые собирали полный стадион на Сурулере.

— А я говорю уважаемому Адэ, что нам стоит подождать, — объяснял неизвестный мне человек. — Пусть он напечатает интервью с Большой Шишкой. О Нуанкити Огечи мы можем рассказать и позже.

— Ну уж нет! — взорвался Адэ. Если бы я не слышала раньше этого высокого, пронзительного голоса, то мне было бы трудно представить, что полноватый смешливый человек может говорить так резко и зло. — Теперь они не хотят поднимать шумиху вокруг Нуанкити Огечи. Как все! А вы знаете, что это значит? Значит, что они убили его! Кто придумал этот ход — подкупить меня интервью с Большой Шишкой? Я вас спрашиваю, кто?

Папа прервал его, но я не слышала, что именно он сказал, успокаивая своего редактора.

— Рядом обедают мои дети. Пойдемте в кабинет, — предложил он.

Они прошли мимо нас к лестнице. Адэ поздоровался, улыбнувшись, но это была натянутая улыбка.

— Можно, я доем? — пошутил он, делая вид, что собирается отобрать у меня вилку.

После обеда, сидя у себя в комнате и занимаясь, я пыталась прислушаться к тому, что происходит в папином кабинете. Джаджа несколько раз проходил мимо его дверей, но, когда я вопросительно взглянула на него, он покачал головой: ему ничего не удалось разобрать сквозь закрытую дверь.

Правительственные агенты пришли тем же вечером, перед ужином. Мужчины в черном, ободравшие гибискус на пути обратно. Те самые, про которых Джаджа говорил, что они пытались подкупить папу целым грузовиком долларов. Те самые, которых папа попросил уйти из его дома.


Когда мы получили следующий номер «Стандарта», я не удивилась, увидев передовицу о Нуанкити Огечи. Она была подробной, злой и полной цитат человека, которого автор называл «Источником». Солдаты застрелили Нуанкити Огечи в кустах возле Мина. А потом залили кислотой его тело, чтобы уничтожить следы.

Во время семейного общения, когда папа выигрывал у меня в шахматы, по радио сообщили, что Нигерию из-за убийства политика остранили от участия в содружестве стран Британского союза и что Канада и Голландия в знак протеста отзывают своих дипломатических представителей. Диктор прочитал небольшую выдержку из обращения правительства Канады; в нем говорилось о «честном человеке Нуанкити Огечи».

Папа поднял взгляд от доски и сказал:

— К этому все и шло. Я знал.

Сразу после ужина пришли посетители. Сиси представила их отцу как посланцев Демократического союза. Они разговаривали на террасе, и, как я ни пыталась, мне не удалось расслышать их разговора. На следующий день во время ужина к нам снова пришли незваные гости. И на следующий день после этого. Все они советовали отцу соблюдать осторожность. Перестать ездить на работу на служебной машине. Не ходить в людные места. Не забывать о терактах: о взрыве бомбы в аэропорту, где по трагической случайности оказался защитник гражданских прав, и об аналогичном взрыве во время одного из демократических митингов на стадионе. Запирать двери. Помнить о страшном убийстве, когда мужчину застрелили в его собственной спальне люди в черных масках.

Об этом нам с Джаджа рассказала мама. Она выглядела напуганной, и мне хотелось погладить ее по плечу и сказать, что с папой ничего не случится. Я верила, что раз они с Адэ борются за правду, все будет в порядке.

— Как думаете, у безбожников есть разум? — спрашивал папа каждый вечер за ужином, после долгой паузы. По вечерам он стал пить больше воды, и наблюдая за ним, я задавалась вопросом, действительно ли у него дрожат руки или это мне только кажется.

Мы с Джаджа не говорили о множестве посетителей, которые приходили в наш дом в то время. Мне хотелось обсудить это, но Джаджа сразу отводил глаза и менял тему разговора. Единственный раз, когда я услышала, как он обсуждает то, что происходило, был во время его телефонного разговора с тетушкой Ифеомой — она позвонила, чтобы узнать, как у папы дела. Она услышала о фуроре, произведенном статьей «Стандарта». Отца в тот момент не было дома, и тетушка поговорила с мамой, а после мама позвала к трубке Джаджа.

— Тетушка, они не тронут папу, — сказал ей тогда Джаджа. — Они знают, что у него большие связи за границей.

Я слушала, как Джаджа рассказывал ей, что садовник уже посадил черенки гибискуса, но пока еще слишком рано судить, приживутся они или нет, и думала, почему же он не говорил мне того, что сказал тете.

Когда трубку взяла я, голос тетушки Ифеомы показался мне очень близким и громким. После обмена приветствиями я сделала глубокий вдох и произнесла:

— Передавайте привет отцу Амади.

— Он все время спрашивает про тебя и Джаджа, — ответила тетушка. — Погоди, здесь Амака хочет с тобой поговорить.

— Камбили, ke kwanu? — по телефону ее голос звучал совсем не так, как в жизни. Легче, спокойнее, без тени насмешки. Или, может, я просто не видела ее лица?

— У меня все хорошо, — ответила я. — Спасибо. Большое спасибо за рисунок.

— Я подумала, что тебе хотелось бы оставить его у себя, — голос Амаки все еще дрожал, когда она говорила о дедушке Ннукву.

— Спасибо, — прошептала я. Мне и в голову не приходило, что Амаке есть дело до меня и до моих желаний.

— Знаешь, на следующей неделе будут дедушкины akwam ozu[117].

— Да, знаю.

— Мы наденем белое. Черный цвет слишком мрачный, особенно тот, который надевают, чтобы оплакивать усопших, угольно-черный. Я буду вести танец внуков, — казалось, кузина гордится этим.

— Он упокоится с миром, — сказала я.

— Да, — она немного помолчала. — Благодаря дяде Юджину.

Я не знала, что на это ответить. Я ощущала себя так, словно передо мной на полу рассыпали детскую присыпку и мне, чтобы не упасть, нужно идти очень осторожно.

— Дедушка Ннукву беспокоился о том, сумеем ли мы похоронить его достойно, — сказала Амака. — А теперь я точно знаю, что его с радостью примет земля. Дядя Юджин дал маме столько денег, что она покупает для похорон семь коров!

— Надо же, — пробормотала я.

— Надеюсь, вы с Джаджа приедете к нам на Пасху. Явления Девы не прекращались, так что на этот раз мы все-таки съездим в Аокпе, если это заставит дядю Юджина вас к нам отпустить. А еще у меня конфирмация в пасхальное воскресенье, и я хочу, чтобы на ней присутствовали вы с Джаджа.

— Я тоже хочу приехать, — сказала я, улыбаясь, потому что слова, которые я только что произнесла, да и весь разговор с Амакой, были похожи на сон. Я подумала о своей конфирмации, которая прошла в прошлом году, в церкви святой Ангессы. Папа купил мне белое кружевное платье с нежной многослойной фатой, которую захотелось потрогать всем женщинам из маминой молитвенной группы, и они сгрудились вокруг меня после Мессы. Епископ с трудом поднял фату с моего лица, чтобы начертить крест на лбу и провозгласить: «Руфь, Печать дара Духа Святого, Аминь». Такое имя выбрал мне папа для конфирмации.

— А ты уже выбрала себе имя? — спросила я.

— Нет, — ответила она. — Ngtvanu[118], мама хочет о чем-то напомнить тете Беатрис.

— Передавай привет Чиме и Обиоре, — сказала я, прежде чем передать телефон маме.

Вернувшись в комнату, я уставилась в учебник и задумалась, действительно ли отец Амади спрашивал о нас или тетушка Ифеома сказала это только из вежливости. Но на тетушку Ифеому это было не похоже. А потом я стала думать, спрашивал ли он о нас с Джаджа вместе, как о двух неразлучных явлениях, как дакриодес и кукуруза, рис и рагу, батат и масло. Или же он разделял нас и интересовался и мной, и Джаджа. Услышав, что отец вернулся с работы, я встряхнулась и посмотрела на раскрытую книгу. Оказывается, все это время я машинально водила ручкой по листку бумаги и исписала его целиком крупными, много раз обведенными буквами, складывавшимися в имя — «отец Амади». Листок я разорвала.

Шли недели, и появлялись листки, которые я тщательно уничтожала. Все они были покрыты сочетанием двух слов: «отец Амади». На некоторых я пыталась запечатлеть его голос, используя ноты, на других — зашифровывала при помощью римских цифр имя. Я делала это не для того, чтобы взбодрить свою память — я и без того постоянно угадывала пружинистую походку, этот легкий уверенный шаг отца Амади в движениях садовников, его стройное сильное тело — в Кевине, а когда начались школьные занятия, то я заметила его улыбку у матушки Лючии. На второй день занятий я присоединилась к девочкам на волейбольном поле и, не прислушиваясь к шепоткам или хихиканью за спиной, стояла, сложив руки, пока меня не взяли в команду. Я видела только гладкое лицо отца Амади и слышала его слова: «У тебя хорошие ноги для бега».


В день, когда погиб Адэ Кокер, шел сильный дождь — странный, яростный ливень посреди сезона харматтана. Адэ завтракал, когда курьер доставил ему посылку. Его дочь в школьной форме начальных классов ела за столом напротив отца. Братик сидел в детском стульчике рядом, и Йеванда кормила его с ложечки. Адэ Кокер открыл посылку и подорвался. Все догадывались о том, что взрывчатка была выслана по указанию главы государства. И все знали, хотя Йеванда этого не рассказывала, что Адэ посмотрел на адрес отправителя, перед тем как открыть посылку, и сказал, что на ней стоит печать Парламента.

Возвращаясь из школы, мы с Джаджа промокли насквозь, пока шли от машины до двери дома. Возле гибискусов образовался маленький пруд. Моим ногам было скользко и щекотно внутри мокрых кожаных сандалий. Отец был в гостиной. Он лежал, свернувшись, на диване, и всхлипывал. Папа, которому приходилось наклоняться, входя в Некоторые двери, теперь казался маленьким.

— Я должен был заставить Адэ повременить с этой статьей, — повторял он. — Должен был защитить его, остановить.

Мама обнимала отца, прижимая его лицо к своей груди.

— Нет, — говорила она. — О zugo. Не надо.

Мы с Джаджа замерли, глядя на них. Я думала об очках Адэ Купера, представляя, как толстые голубоватые стекла разлетаются тысячами осколков, а белая пластиковая оправа, плавясь, превращается в липкое месиво. Позже, когда мама рассказала нам о том, что произошло, Джаджа тихо уронил:

— Такова была воля Всевышнего, папа, — и отец, улыбнувшись, мягко похлопал его по спине.

Папа организовал похороны Адэ Кокера, открыл трастовый фонд для Йеванды и их детей, купил им новый дом. Он выплатил работникам «Стандарта» огромное пособие и попросил их уйти в почти бессрочный отпуск. За эти долгие недели у отца ввалились глаза, как будто кто-то высосал нежную плоть за ними.

По ночам меня начали преследовать кошмары: я видела куски плоти Адэ Кокера, разбросанные по обеденному столу, прилипшие к школьной форме его дочери, валявшиеся в тарелке с завтраком его малыша и на его омлете. А в некоторых кошмарах я сама становилась его дочерью, а его останки — папиными.


Глаза отца так и остались ввалившимися. Двигался он с некоторым трудом, словно внезапно отяжелел. На вопросы отвечал не сразу, медленнее жевал, даже медленнее отыскивал нужный отрывок из Библии. Но молился отец теперь намного больше, а пару раз, встав ночью в туалет, я слышала его крики с балкона, выходящего в палисадник. Я сидела на унитазе и прислушивалась, но никак не могла понять слова. Когда я рассказала об этом Джаджа, он пожал плечами и предположил, что отец начал говорить на иных языках[119]. Правда, мы оба знали, что папа не стал бы этого делать, потому что не одобрял этой экзальтации, присущей, как он говорил, только лжепастырям и пятидесятникам.

Мама просила нас покрепче обнимать папу, напоминать ему о том, что мы рядом, потому что сейчас он противостоит сильному давлению обстоятельств. На одну из его фабрик заявились солдаты, притащившие с собой крыс в картонных коробках, и закрыли ее, утверждая, что эти выловленные там грызуны могут распространять болезни через хлебцы и бисквиты. Папа больше не ездил на свои производства. Иногда по утрам, еще до того, как мы уезжали в школу, к нам приходил отец Бенедикт, и когда мы возвращались, он все еще сидел в папином кабинете. Мама объясняла, что они возносят особые молитвы. В такие дни папа не проверял, следуем ли мы с братом нашим расписаниям, и Джаджа приходил ко мне поговорить или сидел со мной, пока я делала уроки.

В один из таких дней Джаджа пришел и закрыл за собой дверь.

— Можно мне посмотреть на портрет дедушки Ннукву? — попросил он.

Мой взгляд скользнул на дверь. Я никогда не доставала рисунок, если отец был дома.

— Он с преподобным, — сказал Джаджа. — Он не придет.

Я достала из сумки рисунок и сняла с него полиэтилен. Джаджа смотрел на него, поглаживая изувеченным пальцем шероховатую поверхность. Этот его палец почти ничего не чувствовал.

— У меня дедушкины руки, — сказал он. — Видишь? У меня его руки, — он повторял, как в трансе, словно забыл, кто он такой и где находится. Словно его высохший палец стал таким, как прежде.

Я не остановила его и не обратила внимание на то, что он использует именно изувеченный палец. Я не убрала рисунок. Вместо этого я придвинулась ближе к брату, и мы очень долго смотрели на портрет. Так долго, что отец Бенедикт закончил беседу и направился домой. Я знала, что отец в темно-красной пижаме, которая, кажется, отбрасывает красные отблески в его ввалившиеся глаза, зайдет пожелать мне спокойной ночи и поцеловать меня в лоб. Я знала, что у Джаджа не хватит времени спрятать рисунок обратно в сумку и что папа бросит на него один лишь взгляд, после чего его глаза сузятся, щеки напрягутся, как неспелый африканский вишневый апельсин, а губы начнут выплевывать слова на игбо.

Именно так и произошло. Может, мы хотели, чтобы это случилось. Может, мы все изменились после памятной поездки в Нсукку, даже папа, и нам уже было не суждено стать прежними и вернуться к старым порядкам.

— Что это такое? Вы обратились к языческим традициям? Что вы тут делаете с этим рисунком? Где вы его взяли? — спросил папа.

— О nkem, он мой, — сказал Джаджа, прижав лист бумаги к груди обеими руками.

— Он мой, — сказала я.

Папа слегка качнулся из стороны в сторону, как человек, готовящийся пасть к ногам харизматичного пастора, после того как тот наложил на него руки в молитве. Папа не часто так раскачивался, и происходило с ним то же самое, что, случается, происходит с бутылкой колы, если ее потрясти.

— Кто принес это в дом?

— Я, — одновременно ответили мы.

Если бы Джаджа хоть одним глазком посмотрел на меня, я бы попросила его не брать на себя вину. Папа выхватил у Джаджа рисунок и мгновенно разорвал. На этом портрете было изображено то, что мы уже потеряли, то, чего у меня никогда не было и никогда больше не будет. Теперь не стало даже напоминания о нем, только у ног отца лежали обрывки со следами краски цвета земли. Эти клочки были очень маленькими и очень аккуратными. Внезапно мне показалось, что это тело дедушки Ннукву, растерзанное на куски и сложенное в холодильник.

— Нет! — взвизгнула я и бросилась на пол, чтобы их спасти. Как будто спасение этого рисунка каким-то образом могло спасти и дедушку Ннукву. Я опустилась на пол, накрыв собой обрывки портрета.

— Что на тебя нашло? — заорал папа. — Что с тобой происходит?

Я лежала на полу в позе зародыша, как на картинке в учебнике «Основы естественных наук для средней школы».

— Вставай! Немедленно прочь от этого рисунка!

Я лежала не шелохнувшись.

— Вставай! — повторял папа. Я не двигалась. И тогда он начал меня пинать. Металлические пряжки на его домашних туфлях впивались в тело, как огромные москиты. Он кричал, не переставая, не контролируя себя, на смеси игбо и английского, которые сочетались, как плоть и кости.

Безбожие. Идолопоклонничество. Геенна огненная. Пинки ускорялись с каждым ударом, и я вспомнила любимую музыку Амаки, ее самобытных музыкантов, чьи песни часто начинались с партии саксофона и переходили в обволакивающие вокальные пассажи. Я еще сильнее сжалась в комок, защищая разорванный рисунок, обрывки которого казались нежными, как пух. И они все еще несли на себе металлический запах красок Амаки. Теперь удары отца ощущались больнее, потому что его пряжки били по открытой коже на боку, на спине, на ногах. Он бил, и бил, и бил. Потом, кажется, появился ремень, потому что металлическая пряжка стала намного тяжелее и я слышала свист бича в воздухе. Тихий голос говорил: «Пожалуйста, biko, пожалуйста». Новая боль. Новые удары. Рот согрелся от чего-то мокрого и солоноватого. Я закрыла глаза и ускользнула в тишину.


Открыв глаза, я сразу поняла, что нахожусь не дома. Матрас подо мной был тверже обычного. Я попыталась встать, но все мое существо пронзила такая острая боль, что я упала обратно.

— Nne, Камбили. Слава Богу! — мама встала и прижала руку к моему лбу, потом щеку — к моей щеке.

— Слава Богу! Слава Богу, ты пришла в себя.

Ее лицо было скользким от слез, а прикосновения легкими. Но все равно они ощущались как вонзающиеся в тело иглы, особенно в голове. Я чувствовала что-то подобное, когда отец лил кипяток мне на ноги, только сейчас у меня горело все тело. Мне было больно даже думать о движении.

— У меня все тело горит, — сказала я.

— Ш-ш-ш, — сказала мама. — Отдыхай. Слава Богу, ты очнулась.

А мне не хотелось оставаться в сознании. И ощущать боль от каждого вдоха и от каждого биения пульса — словно тяжелый молот, он лупил меня по голове. Каждое мгновение продлевало агонию. В ногах моей кровати стоял доктор в белом. Я узнала его голос — иногда он проповедовал в церкви. Он говорил медленно и четко, словно читал с кафедры, только я не понимала ни слова. Сломанное ребро. Хорошо заживет. Внутреннее кровотечение. Он подошел ближе и закатал рукав моей рубашки. Я всегда боялась уколов. Когда бы я ни заболевала малярией, я молилась о том, чтобы мне прописали таблетки новальгина. Но сейчас прикосновения иглы я не ощутила. Теперь, чтобы облегчить мою боль, мне будут делать уколы каждый день. Надо мной, очень близко, нависло лицо отца. Он едва не касался меня носом. Я видела, что глаза его полны слез и тепла, он бормотал и плакал одновременно:

— Моя драгоценная дочь. С тобой ничего не случится. Моя драгоценная дочь.

Я не знала точно, было ли это наяву или во сне. Я закрыла глаза.

Когда я их снова открыла, надо мной стоял отец Бенедикт. Он помазал мне ноги елеем, который почему-то пах луком. Даже его прикосновения отозвались болью. Папа тоже был рядом. Он тоже бормотал молитвы, положив руку мне на бок. Я закрыла глаза.

— Это ничего не значит. Соборование совершается над всеми, кто серьезно болен, — прошептала мама, когда папа и отец Бенедикт ушли.

Я смотрела на ее шевелящиеся губы. Я не больна. Она знает об этом. Почему она говорит, что я больна? Почему я здесь, в больнице святой Агнессы?

— Мама, позвони тетушке Ифеоме, — сказала я. Мама отвела глаза.

— Nne, тебе надо отдохнуть.

— Позвони тетушке Ифеоме. Пожалуйста.

Мама потянулась и взяла меня за руку. Ее лицо опухло от слез, губы потрескались и шелушились. Мне хотелось встать и обнять ее — или оттолкнуть, так сильно, чтобы она упала вместе со стулом.

Когда я снова открыла глаза, на меня смотрело лицо отца Амади. Снилось мне это, мерещилось? Но все равно очень хотелось, чтобы у меня не так сильно болело лицо и я могла улыбнуться.

— Сначала они не могли найти вену, и мне было так страшно, — мамин голос звучал совсем рядом. Он был реален. Значит, это не сон.

— Камбили, Камбили, ты не спишь? — голос отца Амади звучал ниже и менее мелодично, чем в моих снах.

— Nne, Камбили, ппе, — голос тетушки Ифеомы. Ее лицо появилось рядом с лицом отца Амади. Волосы, заплетенные в косички, были собраны в огромный шар, который выглядел как плетеная корзина, привязанная к ее голове. Я попыталась улыбнуться, через слабость и головокружение. Я чувствовала, как силы покидают меня, унося в темноту мои сознание и разум, и ничего не могла с этим поделать.

— Это все лекарства, — сказала мама.

— Nne, твои кузены передают тебе привет. Они бы приехали, но не могут из-за школы. Со мной отец Амади. Nne, — тетушка Ифеома сжала мою руку, и я скривилась от боли, вынимая ладонь из ее пальцев. Мне было больно даже от этого усилия. Очень хотелось держать глаза открытыми, чтобы видеть отца Амади, чувствовать запах его одеколона, слышать его голос. Но мои веки неумолимо смыкались.

— Так не может больше продолжаться, nwunye т, — послышался голос тетушки Ифеомы. — Когда твой дом охватывает огонь, ты должна бежать, пока тебя не накрыло обвалившейся крышей!

— Такого никогда не было раньше. Он никогда ее так не наказывал, — бормотала мама.

— Камбили поедет в Нсукку после того, как выйдет из больницы.

— Юджин этого не допустит.

— Я сама ему об этом скажу. Наш отец умер, и в моем доме больше нет угрозы язычества. Я хочу, чтобы Камбили и Джаджа пожили у нас, по крайней мере до Пасхи. И ты собирай вещи и приезжай в Нсукку. Тебе будет проще уйти, когда дети окажутся в другом месте.

— Такого никогда не было…

— Ты не слышала, что я тебе сказала, gbo? — тетушка повысила голос.

— Я слышу тебя.

Их голоса отдалились, словно мама и тетушка Ифеома быстро уходили на лодке в море и его волны проглатывали их голоса. Но куда же исчез отец Амади? Часом позже я снова открыла глаза. Кругом была темнота. В отблесках света из коридора, просачивавшегося сквозь щель под дверью, я рассмотрела распятие на стене и фигуру мамы, скорчившейся на стуле в изножье моей кровати.

— Кеdи?[120] Я буду здесь всю ночь. Спи. Отдыхай, — сказала мама. Она встала со стула и присела на мою кровать. Ее рука погладила мою подушку, и я поняла, что она не хотела причинить мне боль. — Твой отец провел у твоей постели все трое суток. Он не спал ни мгновения.

Мне было трудно отвернуться, но я это сделала.


На следующей неделе ко мне пришла репетитор. Прежде чем выбрать ее, мама и папа провели собеседование с десятью кандидатками. Эта молодая монахиня в небесно-голубом платье еще не определилась с выбором профессии. Бусины ее четок, обернутых вокруг талии, издавали при каждом движении чуть различимое постукивание, а тонкие светлые волосы выглядывали из-под платка.

Когда она взяла меня за руку и сказала: «Kee ka ime?»[121] — я была потрясена. Никогда в жизни я не слышала, чтобы белые так хорошо говорили на игбо. Она вела занятия на английском, а после них, хоть и не часто, беседовала со мной на игбо. Пока я изучала нужные тексты, она, перебирая бусины на четках, погружалась в собственное облако молчания. Она очень многое знала — я читала это по ее бездонным глазам цвета ореха — и молчала. Мне не так уж тяжело было двигаться, хотя доктору я категорично заявляла обратное. Жгучая боль, пульсировавшая в моем боку, ощущалась теперь как заживающая ссадина, пульсация в голове почти утихла. Но я плакала и кричала и не позволяла врачам касаться себя. Я не хотела выходить из больницы. Я не хотела возвращаться домой.

Экзамены я сдавала в больничной палате. Матушка Лючия сама принесла мне экзаменационные задания и, сидя на стуле рядом с мамой, ждала, пока я их выполню. Она даже выделила мне дополнительное время, но я сделала все задолго до истечения положенного срока. Спустя несколько дней матушка принесла мой табель. Я заняла первое место в классе, но приветственных песен от мамы не услышала. Она тихо выдохнула: «Слава Богу!»

В тот же день меня навестили мои одноклассницы с расширенными от ужаса и восхищения глазами. Им было сказано, что я с трудом выжила после несчастного случая. Они надеялись, что я вернусь в школу в гипсе, и мечтали написать на нем свои имена. Чинве Джидиз принесла мне открытку, на которой значилось: «Поправляйся скорее, тебя ждет тот, кому ты важна», и, сидя возле моей кровати, поговорила со мной приглушенным шепотом о разных разностях, будто мы с ней дружили всегда. Она даже показала мне табель — заняла второе место. Перед тем как девочки ушли, Эзинн спросила у меня:

— Ты ведь теперь не будешь убегать после школы, да?

В тот вечер мама сказала, что меня выпишут через два дня, но я отправлюсь не домой, а в Нсукку вместе с Джаджа на целую неделю. Она не знала, как тетушке Ифеоме удалось убедить отца, но он согласился с тем, что поездка будет полезна для моего скорейшего выздоровления.


Дождь забрызгал пол террасы, но солнце уже светило вовсю, и мне приходилось щуриться, когда я выглядывала в окно гостиной тетушки Ифеомы. Про такую погоду мама всегда говорила: «Господь еще не решил, что нам послать: дождь или солнце». И мы сидели в квартире и смотрели наружу, дожидаясь, пока Всевышний определится с выбором.

— Камбили, хочешь манго? — спросил Обиора откуда-то позади меня.

Он хотел помочь мне дойти до квартиры, когда мы приехали несколько часов назад, а Чима настоял на том, что сам понесет мою сумку. Они словно боялись, что моя болезнь не ушла, а спряталась и непременно проявится снова, если я стану напрягаться или устану. Тетушка Ифеома сказала им, что я чуть не умерла от опасного заболевания.

— Я съем, но чуть попозже, — сказала я, поворачиваясь к нему.

Обиора стучал плодом желтого манго о стену гостиной. Он делал так до тех пор, пока мякоть плода не превращалась в пюре, потом прокусывал дырочку в толстой кожуре и высасывал ее до конца, пока от манго не оставалась только косточка, болтавшаяся в кожуре, как человек в слишком свободной для него одежде. Амака и тетушка Ифеома тоже ели манго, только срезая плотную оранжевую мякоть с помощью ножа.

Я вышла на террасу, чтобы посмотреть, как ливень постепенно превращается в легкую морось и совсем заканчивается. Бог выбрал солнце. Воздух был свежим и наполненным пока только густым вкусным запахом разогретой и увлажненной земли. Я представила себе, как иду в сад, где, стоя на коленях, уже возился Джаджа, выкапываю руками ком земли, и запихиваю его себе в рот.

— Aku na-efe! Aku[122] летят! — закричал ребенок из квартиры выше этажом.

Воздух постепенно наполнялся трепещущими прозрачными крыльями. Дети, вооруженные жестяными банками и свернутыми газетами, высыпали на улицу. Они сбивали летящих термитов на лету, а потом наклонялись и собирали их в банки. Кто-то из ребят с удовольствием бегал, размахивая газетой, кто-то, сидя на корточках, наблюдал, как лишившиеся крыльев насекомые ползают по земле и образуют подвижные живые цепочки.

— Любопытно, вот некоторые люди едят aku, но, если им предложить съесть термита, они с возмущением откажутся. А на самом-то деле термиты без крыльев лишь на пару фаз развития опережают тех, что с крыльями, — сказал Обиора.

— Ты только посмотри на себя, Обиора, — рассмеялась тетушка Ифеома. — Вот сидишь, разглогольствуешь, а каких-то пару лет назад ты первым выскакивал за ними вдогонку!

— К тому же, что это ты говоришь о детях с таким пренебрежением? — подхватила Амака. — Это же твоя среда!

— Я никогда не был ребенком, — изрек Обиора, направляясь к выходу.

— И куда это ты собрался? — не унималась Амака. — В погоню за aku?

— Я не собираюсь бегать за этими летающими термитами. Я собираюсь посмотреть. Понаблюдать, — важно сказал Обиора.

— А можно мне тоже пойти, мам? — спросил Чима.

— Да, только ты же знаешь, мы их не жарим.

— Я отдам тех, что поймаю, Угочукву. Они готовят aku у себя в квартире.

— Только будь осторожен, не позволь им влететь тебе в ухо, inugo! Иначе можешь оглохнуть! — крикнула тетушка вдогонку уже выскочившему на улицу Чиме.

Тетушка Ифеома надела шлепанцы и отправилась наверх, поговорить с соседкой. Я осталась наедине с Амакой, которая подошла и встала рядом со мной возле металлических ограждений. Она наклонилась, чтобы облокотиться о перила, слегка коснувшись меня плечом. Прошлое напряжение между нами исчезло без следа.

— Ты стала дамой сердца отца Амади, — сказала она. Теперь она разговаривала со мной так же легко и таким же тоном, как с Обиорой. И, верно, представить себе не могла, как болезенно сжалось мое сердце. — Он очень беспокоился, когда ты болела. И все время о тебе говорил. И, amam[123], это не напоминало заботу пастыря.

— А что он говорил?

Амака повернулась, чтобы посмотреть в мое взволнованное лицо.

— Ты в него влюбилась, да?

«Влюбилась» было очень мягким словом для описания того, что я чувствовала. Оно не охватывало и малой его части, но я ответила:

— Да.

— Как и каждая вторая девушка здесь, на территории университета.

Я крепче вцепилась в перила, понимая, что Амака больше ничего не скажет, если я ее об этом не спрошу. К тому же она хотела меня разговорить.

— В каком смысле? — спросила я.

— Ой, да все девчонки в него влюблены! Даже некоторые замужние женщины. Знаешь, люди все время влюбляются в служителей церкви. Все-таки приятно помериться с Богом как с соперником, — Амака провела рукой по перилам, размазывая капельки воды. — Но с тобой все иначе. Я никогда не слышала, чтобы он о ком-нибудь так говорил. Он рассказывал, что ты никогда не смеешься. И какая ты застенчивая и задумчивая. Он настоял на том, что сам отвезет маму в Энугу, чтобы повидаться с тобой. Я сказала ему, что он ведет себя как человек, у которого заболела жена.

— Я была так рада увидеть его, — выдохнула я. Слова удивительно легко формировались у меня на языке и скатывались с него. Амака по-прежнему внимательно на меня смотрела.

— Это ведь дядя Юджин сделал такое с тобой, okwia[124]?

Я отпустила перила, внезапно ощутив потребность посетить туалет. Никто не спрашивал меня об этом, даже доктор в больнице, даже отец Бенедикт. Не знаю, как папа объяснил им, что со мной случилось. Если вообще что-либо объяснял.

— Тебе сказала тетушка Ифеома? — спросила я.

— Нет, но я догадалась.

— Да, это был он, — произнесла я и направилась в туалет. Я не хотела видеть реакцию Амаки.


В тот вечер электричество отключили еще до захода солнца. Холодильник вздрогнул и затрясся, а затем наступила тишина. Я не замечала, какой в квартире стоял гул, пока он не прекратился. Обиора принес на терассу керосиновые лампы, и мы устроились вокруг них, отбиваясь от крохотных насекомых, слепо летящих на желтый свет и бьющихся о светильники. Чуть позже появился отец Амади, он принес жареный дакриодес с кукурузой, завернутый в старую газету.

— Отче, вы лучше всех! Это именно то, о чем я только что думала, дакриодес с кукурузой! — завопила Амака.

— Я принес это только с одним условием: сегодня ты не будешь со мной спорить! — улыбнулся отец Амади. — Я пришел проведать Камбили.

Амака рассмеялась, забрала у него сверток и пошла за тарелками.

— Рад видеть тебя здоровой, — сказал отец Амади, рассматривая меня и приглашая взглядом подняться. Я встала, и он осторожно обнял меня. Прикосновение его тела было приятным. Я первая отстранилась. Мне хотелось, чтобы Чима, Джаджа, Обиора, Амака и тетушка Ифеома на время куда-нибудь исчезли. Мне хотелось побыть с ним наедине. Рассказать, что теперь цвет обожженной глины, цвет его кожи — мой любимый цвет, что его присутствие согревает мне сердце.

В дверь постучала соседка, она принесла пластиковый контейнер с aku, листьями anara и красным перцем. Тетушка Ифеома сказала, что мне есть это не стоит, чтобы не рисковать желудком. Я наблюдала, как Обиора взял лист, положил на ладонь, насыпал на него aku, зажаренных до хруста, поместил сверху перец и свернул в рулет. Когда он отправил рулет себе в рот, часть ингредиентов просыпалась.

— У нас говорят: как бы далеко aku ни летал, все равно попадет в рот к лягушке, — усмехнулся отец Амади. Он опустил руку в контейнер, взял несколько aku и бросил их себе в рот. — Мальчишкой я обожал гоняться за aku. И еще и потому, что это — хорошая еда. Лучше всего было дождаться вечера: тогда они теряют свои крылья и падают на землю. Остается только собрать урожай, — его голос звучал почти ностальгически.

Я закрыла глаза и, слушая музыку его голоса, представила отца Амади ребенком, еще до того, как его плечи расправились, увидела, как он бегает за aku по размягченной дождями земле.


Тетушка Ифеома не позволяла мне, пока я не окрепну, по утрам таскать канистры с водой. Поэтому я проснулась позже всех, когда комнату наполнили разбросанные зеркалом солнечные зайчики. В квартире было пусто, только в гостиной, у окна, обнаружилась Амака — она смотрела на террасу. Я подошла и встала рядом. Снаружи шла беседа: тетушка Ифеома сидела и разговаривала с незнакомой мне женщиной с умным пронзительным взглядом и лишенными улыбки губами. На ней не было и следа косметики.

— Мы не можем сидеть сложа руки, mba[125]. Разве может один-единственный старший администратор руководить целым университетом? Ты когда-нибудь слышала о таком? — спросила тетушка Ифеома, наклоняясь вперед. Она поджала губы, и на ее отливающей бронзой помаде появились крошечные трещины. — С самого момента основания совет управляющих всегда избирал администрацию. Из нескольких человек! Это же правильно, oburia[126]?

Женщина кивала и смотрела куда-то вдаль, как делают люди, старающиеся подобрать подходящие аргументы. Наконец она заговорила: слова полились неспешно — так уговаривают упрямого ребенка.

— Ифеома, говорят, составлен список преподавателей, которых университет считает неблагонадежными. Все они подлежат увольнению. И твое имя есть в этом списке.

— А мне не за лояльность и платят. Только почему-то правда у нас под запретом!

— Ифеома, неужели ты считаешь, что одна ты знаешь правду? Неужели ты думаешь, что мы ее не знаем, а? Но, gwakenem[127], твоя правда накормит твоих детей? Она оплатит им школу и купит одежду?

— А когда нам дадут слово? Когда солдаты станут преподавателями, а студенты начнут ходить на лекции под дулом автоматов? Когда пожелают услышать наше мнение? — тетушка говорила все громче, глаза ее сверкали. Но ее гнев вызывала не собеседница, а что-то куда большее, то, что сейчас разделяло женщин.

Незнакомка встала, расправила свою желто-голубую юбку, из-под которой виднелись лишь подошвы ее коричневых шлепанцев:

— Нам пора. У тебя во сколько лекция?

— В два.

— У тебя есть топливо?

— Ebekwanu?[128] Нет.

— Позволь мне подвезти тебя. У меня немного есть.

Я смотрела, как тетушка Ифеома и ее гостья медленно идут к выходу, будто придавленные весом произнесенных слов. Амака подождала, пока за ними закроется дверь, и только потом села на стул.

— Мама просила напомнить тебе про обезболивающие, Камбили, — сказала она.

— О чем это разговаривали тетушка Ифеома и ее подруга? — спросила я, прекрасно понимая, что раньше никогда бы не отважилась задать подобный вопрос.

— О старшем администраторе, — коротко ответила Амака, нервно поглаживая спинку плетеного стула. Вероятно, ей казалось, что я сразу же пойму, о чем идет речь.

— О том, кто станет править университетом, — пояснил Обиора. — Университет превращается в государство в миниатюре.

Оказывается, все это время он сидел на полу и читал. Я раньше никогда не слышала, чтобы кто-нибудь использовал слово «миниатюра».

— Они велят маме заткнуться, — Амака начала сердиться. — Заткнись, или будешь fiam[129] уволена, — и она щелкнула пальцами, показывая, как быстро это может произойти.

— Если ее уволят, мы поедем в Америку, — улыбнулся Обиора.

— Mechie onu, — рявкнула Амака. — Заткнись.

— В Америку? — я переводила взгляд с Амаки на Обиору.

— Тетя Филиппа зовет маму к себе. Там, по крайней мере, людям платят вовремя, — горько бросила Амака, словно кого-то обвиняя.

— Уважение, достойный доход и никакой политики. Куда как лучше для мамы! — Обиора сопровождал каждое слово кивком, соглашаясь с собой на тот случай, если он останется в меньшинстве.

— Мама что, сказала тебе, что собирается уехать, gbo? — Амака быстро-быстро постукивала по стулу пальцами.

— Ей тут мешают во всем. Даже делать карьеру! — Обиора чуть повысил голос. — Она уже несколько лет назад должна была стать старшим преподавателем.

— Тетя сама это сказала? — глупо спросила я, понимая еще меньше, чем в начале разговора. Его предмет приводил меня в ужас — я не могла представить себе жизни без тетушки и ее семьи, без Нсукки.

Мне никто не ответил. Кузены молча жгли друг друга взглядами. Похоже, они и разговаривали не со мной. Тогда я вышла на улицу и встала у перил террасы.

Дождь шел всю ночь. И теперь Джаджа, стоя на коленях, занимался прополкой. Ведь с поливом за него отлично справились небеса. На мягкой, влажной земле заднего двора уже выросли муравейники, похожие на маленькие крепости. Я сделала глубокий вдох и задержала дыхание, чтобы насладиться ароматом свежей листвы, омытой дождем. Наверное, так курильщики наслаждаются последней сигаретой. Окаймляющие сад кусты аламанды покрылись цилиндриками желтых цветков. Чима наклонял их один за другим и вставлял в каждый свой мизинец, подыскивая тот, что идеально подойдет по размеру. А я бездумно за ним наблюдала.


Вечером по дороге на стадион к нам заехал отец Амади — хотел всех отвезти на футбол. Он тренировал мальчиков из Угву Адижи, готовил их к турниру, организованному правительством для отбора юных талантов. Но Обиора одолжил у соседей сверху видеоигру и теперь сидел вместе с Чимой и Джаджа перед телевизором. Идти им, естественно, никуда не хотелось. А когда отец Амади позвал Амаку, та рассмеялась:

— К чему излишняя вежливость? Я отлично понимаю: вы хотите побыть наедине с той, кто дорог вашему сердцу.

Отец Амади улыбнулся, но ничего ей не ответил.

И я отправилась с ним одна. Пока мы ехали на стадион, от стеснения у меня пересохло во рту. Я была признательна отцу Амади за то, что он не стал комментировать слова Амаки, а говорил про ароматные дожди и подпевал на игбо энергичному хору, записанному на магнитофон. Мальчики — более высокие, взрослые версии тех ребят, что я видела прошлый раз, — уже ждали отца Амади. Их дырявые шорты были так же поношены, а майки — тех же неопределенных цветов. Отец Амади говорил с ними громче, чем обычно, и его голос звучал более резко. Он подбадривал, объяснял и показывал слабые места каждого мальчишки. А когда они принялись прыгать в высоту — кажется, на пределе сил, — в какой-то момент отец Амади незаметно приподнял планку на одно отделение.

— Еще раз! На старт! Внимание! Пошли!

И они, один за другим, перепрыгнули. Так он проделывал несколько раз, пока мальчишки не взмолились:

— Ну, святой отец! Ah! Ah! Fada!

Отец Амади рассмеялся и сказал, что всегда верил: они могут взять высоту куда выше, чем сами думают. И они только что доказали его правоту.

И тогда я поняла, что тетушка Ифеома именно так воспитывает своих детей. Она постоянно, изо дня в день, ставит планку их понимания все выше и выше, разговаривая с ними, как с умными взрослыми, и объясняет, чего от них ожидает. Она верит, что они возьмут высоту. У нас с Джаджа все по-другому. Мы брали свою высоту не потому, что верили, что справимся с ней, а потому, что панически боялись того, что произойдет, если мы ее не возьмем.

— Почему ты хмуришься? — спросил отец Амади, садясь рядом со мной. Его плечо коснулось моего. Новый запах пота и привычный аромат одеколона коснулись моего носа.

— Так…

— Может, расскажешь?

— Вы верите в этих мальчиков, — выдала я.

— Да, — подтвердил он, внимательно глядя на меня. — И они не нуждаются в том, чтобы я верил в них, это нужно мне.

— Почему?

— Потому что мне нужно верить в то, в чем я не стану сомневаться, — он взял бутылку с водой и стал жадно пить. Я наблюдала, как двигается его горло, и страстно хотела стать этой водой, вливаться в него, быть с ним единым целым. До этого момента я никогда в жизни не завидовала воде! Он поймал мой взгляд, и я, пытаясь понять, что он в нем прочел, отвела глаза.

— Тебе пора переплести косы, — сказал отец Амади.

— Правда?

— Да. Я отведу тебя к женщине, которая причесывает твою тетушку.

И он протянул руку и коснулся моих волос. Мама заплела их еще в больнице, но из-за терзавших меня головных болей, сильно натягивать волосы она не решилась, и вышло рыхловато, кое-где выбивались целые прядки. Отец Амади провел рукой вдоль распушившихся косичек, глядя мне прямо в глаза. Он был слишком близко. Его прикосновение, легкое, невесомое, вызвало у меня мучительное желание ощутить вес его ладони. Мне хотелось броситься ему на грудь, прижать его руку к своей голове, груди, животу, чтобы он мог ощутить тепло, наполнявшее меня.

Отец Амади опустил руку, поднялся и побежал к мальчикам на поле. А я на него смотрела…


Амака зашевелилась в кровати, и я проснулась. Рассвет еще не наступил, и лавандовые лучи утреннего солнца не тронули жалюзи. В слабом свете уличного фонаря я увидела, как кузина завязывает на себе накидку. Но, направляясь в туалет, она никогда ее не надевала. Что-то случилось?

— Амака, о gini?

— Прислушайся, — ответила она.

С террасы доносился голос тетушки Ифеомы. «Почему она встала так рано?» — подумала я, а потом услышала пение. Где-то за окном, на улице звучал целый хор.

— Студенты бунтуют, — пояснила Амака.

Я встала и пошла следом за ней в гостиную. Что это значит? Мы в опасности? На террасе вместе с тетушкой Ифеомой стояли Джаджа и Обиора. Меня удивила ощутимая плотность ночного воздуха, казалось, он состоит из тысяч еще не упавших дождевых капель.

— Выключите уличный фонарь, — велела тетушка. — Они могут начать кидаться камнями, если заметят свет.

Амака выполнила ее просьбу. Пение слышалось громче и четче. В хоре было не меньше пятисот человек:

— Долой старшего администратора! Нет главе государства! Дикарь, надень штаны! Где вода? Где электричество? Где бензин?

— Студенты так шумят, что я думала, они уже перед домом, — сказала тетушка.

— Они придут сюда? — испугалась я.

Тетушка Ифеома обвила меня рукой и притянула к себе. От нее пахло тальком для тела.

— Нет, ппе, что ты! Волноваться стоит соседям ректора. Прошлый раз студенты сожгли машину старшего преподавателя.

Хор голосов гремел вовсю, но не приближался. Послышался шум. В унизанное звездами небо стали подниматься густые клубы черного дыма. Раздался звон битого стекла.

— Мы говорим: нет старшему администратору! Пошел прочь! Вы не хотите нас слушать? Придется!

Пение сопровождали крики и визг. Потом послышался голос, который повел соло, и толпа возликовала. Порыв прохладного ветра, пропитанного едким запахом дыма, донес до нас с соседней улицы обрывок пламенной речи на ломаном английском языке:

— Великие львы и львицы! Разве мы много хотим? Нам нужны политики в чистых трусах! Есть трусы у президента? Чистые трусы? Нет!..

— Смотрите, — прошептал Обиора и ткнул чуть влево. И мы увидели группу бегущих студентов — человек сорок с факелами и горящими палками. Они промелькнули, словно быстрый черный поток.

— Наверное, догоняют основную группу, — прокомментировала Амака.

Мы еще немного послушали, а потом тетушка предложила всем лечь и еще немного поспать.


На следующий день тетушка Ифеома вернулась с работы с новостями о студенческих волнениях. Это был самый мощный бунт с той поры, как подобные выступления стали привычным делом, что произошло несколько лет назад. Студенты дотла сожгли дом старшего администратора со всеми хозяйственными постройками. Огонь заодно уничтожил шесть университетских машин.

— Говорят, самого администратора, его жену и детей вывезли в багажнике старого «Пежо 404», о di egwu, — сказала тетушка Ифеома, размахивая циркулярным письмом. Когда я прочла эту бумагу, сердце мое сжалось, а земля ушла из-под ног. В документе за подписью секретаря университета сообщалось, что учебное заведение закрывается на неопределенный срок в связи с ущербом, нанесенным его имуществу, и сложившейся общей нездоровой атмосферой. Я подумала: что же это значит для нас? Неужели тетушка Ифеома уедет? Неужели мы никогда больше не приедем в Нсукку?

Днем я задремала и увидела сон, в котором старший администратор лил киптяток на ноги тетушки Ифеомы в ванной нашего дома в Энугу. Тетушка Ифеома выпрыгнула из ванны, как бывает только в сновидениях, и перепрыгнула прямо в Америку. А когда я позвала ее и попросила остановиться, она не услышала меня.

Вечером мы сидели в гостиной перед телевизором. Я размышляла о своем сне, когда услышала звук подъезжающей и останавливающейся возле дома машины. Руки у меня затряслись. Мне показалось, что приехал отец Аманди, но раздавшийся вскоре стук в дверь опроверг мои ожидания. Так, громко, властно, с угрозой, он стучать никак не мог.

Тетушка Ифеома вскочила со своего кресла:

— Onyezi? Что вам нужно? Немедленно прекратите стучать!

Она чуть приоткрыла дверь, но чьи-то мощные руки тут же распахнули ее настежь. Незваные гости мигом заполнили дверной проем. В квартире внезапно стало очень тесно: четыре крупных мужчины — синие униформы, перекатывающиеся под рубашками мышцы, форменные фуражки, запахи табачного перегара и застарелого пота — заполнили все свободное пространство.

— В чем дело? — тетушка Ифеома нахмурилась. — Кто вы?

— Обыск. Мы ищем документы, подтверждающие вашу связь с нарушителями мира и спокойствия в университете. До нас дошла информация о том, что вы связаны с группой радикально настроенных студентов, которая занималась организацией беспорядков, — произнес человек, щеки которого густо, почти без единого просвета свободной чистой кожи, покрывали племенные знаки. Голос его звучал механически, будто он воспроизводил некую запись, как магнитофон. Трое других прошли в квартиру: один отправился на кухню и открыл дверцы буфета (так их и оставил), двое других устремились в спальни.

— Кто вас уполномочил? — спросила тетушка Ифеома.

— Мы представляем специальное подразделение безопасности из Порт Харкорт.

— И у вас есть документы, которые вы могли бы мне предъявить? Просто так врываться в мой дом вы не имеете права!

— Вы только посмотрите на эту женщину, уеуе! Я же сказал: мы из специального подразделения! — Наглец нахмурился, лицо его превратилось в уродливую маску. Он оттолкнул тетушку в сторону.

— Почему вы врываетесь в наш дом? — произнес Обиора, вставая и отчаянно пряча страх в глазах под напускной бравадой.

— Обиора, nodu ani[130] — сказала тетушка, и Обиора быстро сел. Он явно чувствовал облегчение от того, что ему не нужно ничего предпринимать. Тетушка тихо велела нам всем сидеть на месте и помалкивать и вышла в гостиную.

Искать что-либо незваные гости не стали, они вообще ни в чем не рылись, но все переворачивали вверх дном. Они бродили из комнаты в комнату, открывали шкафы, ящики, чемоданы, коробки и выкидывали их содержимое на пол. Наконец помещения закончились, и представители «специального подразделения» направились к выходу. Перед тем как покинуть квартиру тетушки Ифеомы, мужчина со шрамами на щеках покачал толстым пальцем перед носом хозяйки:

— Будьте осторожны. Будьте очень осторожны.

Мы хранили молчание, пока машина не отъехала.

— Нужно вызвать полицию, — нарушил тишину Обиора.

Тетушка Ифеома горько улыбнулась, но это никак не смягчило выражение ее лица:

— Она только что тут была.

— Почему они обвиняют вас в оргнизации беспорядков, тетушка Ифеома? — спросил Джаджа.

— Глупости. Просто меня пытаются запугать. А бунтовать студенты отлично умеют сами.

— Как же так: ворвались и разгромили весь дом? — всхлипнула Амака. — Не могу, не хочу верить…

— Слава Богу, Чима спит, — тетушка перекрестилась.

— Нужно уезжать, — сказал Обиора. — Мам, нам надо отсюда уезжать. Ты еще не разговаривала с тетей Филиппой?

Тетушка Ифеома покачала головой. Она складывала на место книги и столовые салфетки, выброшенные из буфета. Джаджа пошел ей помогать.

— Уехать? Ты предлагаешь трусливо сбежать? Но зачем нам бежать из своей страны? Почему бы нам не наладить жизнь тут? — Амака пристально смотрела на брата.

— Что-что наладить? С этими?.. — на лице Обиоры появилась кривая усмешка.

— Значит, мы признаем поражение? Это наш ответ?! — голос Амаки звенел.

— При чем тут «поражение»? Всего лишь реалистичный подход. Пойми, когда мы с тобой попадем в университет, все достойные учителя уже насытятся этой неразберихой и уедут за границу.

— Замолчите, оба! И идите помогать с уборкой, — рявкнула тетушка. Впервые она выглядела раздосадованной тем, как ее дети умеют отстаивать свои точки зрения.


Когда я пришла в ванную комнату, чтобы помыться, в ванне возле слива корчился земляной червяк. Коричневато-лиловое его тело контрастировало с белизной эмали. Амака объясняла мне, что канализационные трубы были старыми и после каждого сезона дождей черви пробирались в ванну. Тетушка Ифеома уже не раз писала в отдел ремонта про состояние труб, но, разумеется, безрезультно. Обиора заявил, что ему нравится исследовать червяков; оказывается, они умирают, только когда посыпаешь их солью, а если их разрезать на две части, то каждая потом превращается в червяка.

Перед тем как забраться в ванну, я вытащила из нее червяка веточкой, отломленной от веника, и бросила его в туалет. Я не смыла его, чтобы не тратить зря воду. Мальчикам придется писать, глядя на это извивающееся, похожее на веревку тело.

После ванны тетушка Ифеома налила мне стакан молока. Она даже порезала для меня okpa: из ломтиков выглядывали красные кусочки перца.

— Как ты чувствуешь себя, ппе? — спросила она.

— Хорошо, тетушка! — Я успела забыть, как мечтала навсегда потерять сознание, как огонь превратил мое тело в свое жилище. Я взяла стакан и с любопытством посмотрела на бежевую жидкость с какими-то хлопьями.

— Это домашнее соевое молоко, — пояснила тетушка Ифеома. — Очень полезное. Его продает один из наших преподавателей по сельскому хозяйству.

— Оно на вкус как вода с мелом, — сказала Амака.

— Откуда ты знаешь? Ты когда-нибудь пила воду с мелом? — со смехом спросила тетушка Ифеома, но я видела, как возле ее губ собрались морщинки, похожие на паучьи лапки, а глаза потускнели. — Я больше не могу позволить себе покупать сухое молоко, — устало добавила она. — Видела бы ты, с какой скоростью растут на него цены. Как будто за ними кто-то гонится.

Заверещал дверной звонок, и у меня внутри все перевернулось, хотя я уже знала, что отец Амади обычно тихо стучится.

Пришла студентка тетушки Ифеомы, одетая в очень узкие джинсы. У нее было светлое, благодаря действию отбеливающих кремов, лицо и руки темно-коричневого цвета, как Boumvita без молока. Девушка держала в руках серую курицу. Таким странным, на мой взгляд, образом она официально сообщала тетушке Ифеоме, что выходит замуж. Девушка объяснила, что, когда ее жених узнал об очередном закрытии университета, он сказал, что больше не может ждать, пока она получит диплом. Ведь никому не известно, когда это произойдет. Свадебная церемония состоится через месяц. Девушка называла жениха не по имени, a dim, что означало «муж мой», гордым тоном человека, завоевавшего главный приз, и откидывала назад заплетенные в косицы рыжеватые обесцвеченные волосы.

— Не знаю, вернусь ли я к учебе, когда университет снова откроют. Хочу сначала родить ребенка. Ведь dim женится на мне не для того, чтобы приходить в пустой дом, — добавила она с высоким девчачьим смехом. Перед уходом бывшая студентка записала адрес тетушки Ифеомы, чтобы прислать ей приглашение.

После ухода гостьи тетушка Ифеома немного постояла, глядя на дверь.

— Ну, она никогда не отличалась особенным умом, поэтому мне не стоит расстраиваться, — наконец задумчиво заявила она.

— Мама! — со смехом упрекнула ее Амака.

Курица подала голос. Она лежала на боку, потому что ее ноги были связаны.

— Обиора, пожалуйста, зарежь эту курицу и положи в морозилку, пока она не похудела. Нам нечем ее кормить, — сказала тетушка Ифеома.

— На прошлой неделе слишком часто отключали свет. Я предлагаю съесть курицу сегодня, — сказал Обиора.

Тетушка выразительно помотала головой. Обиора продолжил:

— Предлагаю компромисс: сегодня съесть половину, положить вторую в морозилку и молиться о том, что включат электричество и она не испортится. Но вот резать…

— Договорились, — сказала тетушка Ифеома.

— Я могу прирезать курицу, — сказал Джаджа, и все посмотрели на него.

— Nna т, ты ведь никогда ничего подобного не делал, да? — спросила тетушка.

— Нет, но мне несложно.

— Хорошо, — сказала тетушка, и я посмотрела на нее с изумлением. Как легко она согласилась! Она что, так отвлеклась на мысли о студентке? Неужели она действительно считает, что Джаджа способен убить хотя бы курицу?

Я пошла за Джаджа на задний дворик и видела, как ловко он прижал ногой крылья и отвел курице голову назад. Лезвие ножа блестело под лучами солнца. Курица перестала кудахтать, наверное, смирившись с неизбежным. Я не стала смотреть, как Джаджа будет перерезать покрытую перьями шею, но не ушла, и потому мне довелось увидеть, как курица танцует лихорадочный танец смерти. Обезглавленная, она хлопала серыми крыльями в красноватой грязи, извивалась, вскакивала и падала, пачкая перья. А потом замерла. Джаджа взял ее и опустил в таз с горячей водой, который принесла Амака. В действиях брата была удивительная сосредоточенность и холодная пугающая целеустремленность.

Он начал быстро ощипывать перья и не произнес ни слова, пока курица не превратилась в худую тушку с беловато-желтой кожей. Прежде я не знала, какая у курицы длинная шея.

— Если тетушка Ифеома уедет, я хочу уехать с ней, — сказал Джаджа.

Я ничего ему не ответила. Мне хотелось сказать так много и так много оставить несказанным. Откуда-то взялись два грифа: они сели на землю так близко к нам, что я могла бы схватить их, если бы прыгнула достаточно резко. Их голые шеи лоснились в лучах утреннего солнца.

— Видите, как близко подошли грифы? — спросил Обиора. Они с Амакой вышли через заднюю дверь и остановились там. — Им становится все труднее добывать еду. Сейчас никто не убивает куриц, и им не достается потрохов, — он взял камень и бросил им в грифов. Те взлетели и устроились неподалеку на ветвях мангового дерева.

— Дедушка Ннукву говорил, что грифы испортили свою репутацию, — сказала Амака. — В давние времена люди их почитали, ведь, когда они спускались, чтобы съесть внутренности животных, принесенных в жертву, это значило, что боги ее приняли.

— А в нынешние времена им должно хватать ума подождать, пока мы закончим с курицей, и только потом спускаться, — добавил Обиора.

Джаджа разделал курицу, Амака положила половину тушки в пакет, подготовив ее для хранения в морозилке. И тогда появился отец Амади.

Узнав о том, что он поведет меня заплетать косички, тетушка Ифеома улыбнулась.

— Вы делаете мою работу, святой отец, спасибо, — сказала она, — передавайте привет Мамаше Джо. И скажите, что я скоро приду делать прическу к Пасхе.


В палатке Мамаши Джо на рынке Оджиджи едва хватало места для нее самой и высокого стула, на котором она сидела. Я заняла маленький стул. Отец Амади стоял снаружи, там, где сновали тележки, поросята, люди и курицы, — его широкие плечи не помещались в палатке. Голову Мамаши Джо прикрывала шерстяная шапка, хотя пот выкрасил желтым подмышки ее блузы. По соседству занимались тем же ремеслом: женщины и дети переплетали, завивали и обвивали волосы шнурами. Перед палатками стояли, иногда подпертые сломанными стульями, деревянные таблички с кривоватыми надписями. Ближайшие ко мне гласили: «Мама Чинеду. Особый стилист по прическам» и «Мама Бом-Бой. Интернациональные волосы». Женщины и дети взывали ко всем проходящим мимо посетительницам рынка и тянули к ним руки:

— Заплетем ваши волосы!

— Сделаем вас красивой!

— Я вас хорошо заплету!

Чаще всего женщины отмахивались и шли по своим делам.

Мамаша Джо поприветствовала меня так, будто всегда заплетала мне волосы: я сразу получила статус особого клиента, как племянница тетушки Ифеомы. Мамаша хотела знать, как поживает тетушка Ифеома.

— Я не видела эту добрую женщину уже почти месяц. Если бы не твоя тетушка, я была бы голой, она отдает мне свою старую одежду. Я знаю, у нее самой не так много вещей. Она так старается, чтобы вырастить своих детей достойно. Край! Какая сильная женщина! — игбо Мамаши Джо звучал немного странно, часть слов пропадала, и мне трудно было понять ее рассуждения. Она сказала отцу Амади, что закончит через час, и, перед тем как уйти, он купил бутылку колы и поставил ее возле моего стула.

— Это твой брат? — спросила Мамаша Джо, глядя ему вслед.

— Нет, он священник, — мне хотелось добавить, что это тот, чей голос правит моими мечтами.

— Ты сказала — священник? Так он атец?

— Да.

— Настоящий католический атец?

— Да, — я задумалась, бывают ли не настоящие католические священники.

— И вся эта мужественность пропадет зря, — вздохнула Мамаша, осторожно расчесывая мои густые волосы. Отложив расческу, она распутывала непослушные пряди пальцами. Ощущение было странным, потому что до нее меня причесывала только мама.

— А ты видишь, как он смотрит на тебя? Это что-то да значит, говорю тебе.

— Да? — отозвалась я, потому что не знала, чего ждет от меня Мамаша Джо. Но та уже отвлеклась и что-то прокричала Мамаше Бом-Бой, сидевшей в ряду напротив. И потом, заплетая мои волосы в тугие косички, она, не замолкая, переговаривалась с Мамашей Бом-Бой и Мамашей Каро, которую я так и не увидела, потому что та сидела через несколько палаток от нас.

У входа в палатку Мамаши Джо стояла накрытая тряпкой корзина. Внезапно она зашевелилась. И наружу показалась коричневая витая раковина. Я чуть не подпрыгнула на месте: я не знала, что корзина была полна живых улиток, которыми торговала Мамаша Джо. Она встала и запихнула улитку обратно в корзину, бормоча:

— Да лишит Господь Сатану всякой власти!

Мамаша Джо заплетала мне последнюю косичку, когда в палатку вошла женщина и попросила показать ей улиток. Мамаша сняла с корзины тряпку.

— Они крупные, — сказала она. — Дети моей сестры собрали их сегодня на рассвете возле озера Адала.

Женщина взяла корзину и потрясла ее в поисках мелких раковин, спрятавшихся среди больших. Наконец, заявив, что улитки никуда не годятся, она ушла.

— Больной живот — не повод ругать здоровые! — крикнула ей вслед Мамаша Джо. — И таких улиток ты нигде не найдешь!

Подобрав какую-то шуструю улитку, успевшую выползти из раскрытой корзины, Мамаша бросила ее обратно, снова помянув Господа.

Интересно, была это та же самая улитка, что уже выбиралась и была водворена на место? Какая целеустремленная. Мне захотелось купить всю корзину, чтобы отпустить ту улитку на свободу.

Мамаша Джо закончила с моими волосами раньше, чем вернулся отец Амади. Она дала мне красное зеркало, аккуратно расколотое надвое, чтобы я могла рассмотреть свою новую прическу по частям.

— Спасибо. Очень хорошо, — сказала я.

Она протянула руку и поправила косичку, которая в этом не нуждалась.

— Мужчина не отводит девушку причесать ей волосы, если не влюблен в нее, говорю тебе. Такого не бывает, — авторитетно заявила мастерица. И я кивнула, потому что опять не знала, что сказать.

Мамаша Джо плюнула себе на ладонь, потерла руки, подвинула к себе корзину с улитками и принялась их укладывать заново. А я прикидывала, плевала она себе на руки перед тем, как начала плести мои волосы, или нет. Перед возвращением отца Амади какая-то женщина в синей накидке и с сумкой, которую она держала под мышкой, принесла Мамаше Джо целую корзину улиток. Мастерица назвала ее nwanyi oma[131], хотя та вовсе не была красивой, а я почему-то представила бедных улиток зажаренными до корочки и плавающими в супе этой женщины.

— Спасибо, — сказала я отцу Амати, когда мы шли к машине. Он так хорошо заплатил Мамаше Джо, что та даже пыталась протестовать, правда, без особого рвения — просто сказала, что ей нельзя брать столько денег за косички племянницы тетушки Ифеомы.

Отец Амади отмахнулся от выражений моей благодарности с легкостью человека, исполнившего долг.

— О maka[132], эта прическа подчеркивает красоту твого лица, — сказал он, глядя на меня. — Знаешь, у меня до сих пор нет никого на роль Пресвятой Девы в нашей постановке. Тебе стоит попробовать. Когда я был в юниорате, эту роль всегда исполняла самая красивая девочка из католической школы.

Я сделала глубокий вдох и вознесла быструю молитву против заикания.

— Я не умею. Я никогда не участвовала в спектаклях.

— Ты можешь попробовать, — ответил отец Амади.

Он повернул ключ в замке зажигания, машина завелась, сначала заскрипев, а потом вздрогнув всем корпусом. Перед тем как выехать на забитую людьми и транспортом рыночную дорогу, он еще раз взглянул на меня и сказал:

— Ты можешь все, чего захочешь, Камбили.

По дороге мы подпевали хору из магнитофона. И я тоже пела, пока мой голос не стал таким же мягким и мелодичным, как его.


Зеленая табличка с надписью «Католическое капелланство имени Святого Петра, Университет Нигерии», прикрепленная у входа в церковь, была подсвечена белой лампочкой. Мы с Амакой вошли в наполненный ароматами благовоний неф и сели в первом ряду, наши бедра соприкасались. Мы пришли вдвоем, потому что тетушке Ифеоме с мальчиками больше нравилось посещать утренние службы.

В церкви Святого Петра не было больших свечей или богато украшенного мраморного алтаря, как в церкви Святой Агнессы, а женщины, повязывая шарфы на головы, не старались прикрыть все свои волосы. Некоторые вообще обходились черными полупрозрачными наколками. Я наблюдала за ними, когда они подходили на проскомидию. Кто-то вообще пришел в брюках и даже в джинсах. Отец был бы крайне возмущен: волосы женщин должны быть покрыты в доме господнем, и не пристало им носить мужскую одежду! Вот что бы он сказал.

Мне показалось, что простое деревянное распятие, висевшее над алтарем, стало раскачиваться из стороны в сторону, когда отец Амади поднял вверх просвиру во время консекрации. Его глаза были закрыты, и я точно знала, что его, священника в белых хлопковых одеждах, уже не было за алтарем. Он находился где-то в другом месте, о котором знали только он и Господь. Он причастил меня, и когда его палец коснулся моего языка, я хотела упасть перед ним на колени. Но громоподобное пение хора заставило меня собраться и дало мне силы дойти до своего места.

После того как мы произнесли молитву «Отче наш», отец Амади не стал говорить: «А теперь предложите друг другу символ мира». Вместо этого он запел на игбо: «Ekene nke udo-ezigbo nwanne m nye m aka gi» («Это приветствие мира. Моя дорогая сестра, мой дорогой брат, дай мне свою руку»).

Люди зааплодировали и стали обмениваться объятиями. Амака обняла меня, затем обернулась, чтобы быстро обнять семью, сидевшую позади нас. Отец Амади улыбался мне из-за алтаря, его губы двигались. Я не знаю, что именно он мне тогда сказал, но я думала об этом, пока он вез меня и Амаку домой после мессы.

По дороге отец Амади попенял Амаке, что так и не получил от нее подтверждения ее конфирмационного имени. А ему нужно завтра показать список всех детей, которые должны пройти обряд конфирмации, капеллану. Амака заявила, что не хочет брать английское имя, и тогда отец Амади засмеялся и сказал, что готов помочь ей выбрать подходящее, если она согласится. Я смотрела в окно. Света не было, поэтому вся территория университета выглядела безжизненной, словно накрытой черно-синим покрывалом. Улицы, по которым мы ехали, походили на длинные темные тоннели, и это ощущение только усиливали живые изгороди по обеим сторонам дороги.

В домах мерцали желтым светом керосиновые горелки, зажженные на террасах и в некоторых комнатах, и потому окна напоминали глаза сотен диких кошек.

Тетушка Ифеома сидела на террасе, напротив своей приятельницы. Обиора лежал на матрасе между двумя керосиновыми лампами. Обе горели на самом низком фитиле, наполняя террасу пляшущими тенями. Мы с Амакой поздоровались с приятельницей тетушки Ифеомы, одетой в яркую тунику из «вареной» ткани. Волосы у гостьи были коротко подстрижены. Она улыбнулась нам и сказала:

— Kedu?

— Отец Амади просил передать тебе привет, мам. Он не смог зайти, потому что его ждали в капелланстве, — сказала Амака. Она потянулась за одной из керосиновых ламп.

— Оставь лампу, Джаджа и Чима зажгли в доме свечи. Только закрой двери, чтобы насекомых не налетело, — велела тетушка Ифеома.

Я сняла с волос шарф, села возле тетушки и стала наблюдать за танцем привлеченных светом насекомых. Вокруг ламп неторопливо ползало множество крохотных жучков со странными, не до конца сложенными крыльями. Воздух наполняли маленькие желтые мухи, которые частенько летали слишком близко к моим глазам. Тетушка Ифеома рассказывала о вчерашнем визите представителей «отдела безопасности». Черты ее лица выглядели нечетко в тусклом свете ламп, и она часто делала паузы, чтобы добавить рассказу драматизма, хоть ее приятельница и повторяла все время вопрос: «Gini mezia» («Что было дальше?»). Тетушка Ифеома отвечала ей: «Chelu пи» («Погоди»), и вела повествование дальше, не торопясь, с удовольствием.

После того как рассказ был закончен, приятельница тетушки Ифеомы долго молчала, и тон разговору стали задавать не люди, а оживившиеся цикады. Их оглушительное пение раздавалось так близко, словно они были совсем рядом, хотя они вполне могли находиться и в нескольких милях от нашей квартиры.

— А ты слышала, что случилось с сыном профессора Окафора? — наконец спросила гостья. Она говорила больше на игбо, чем по-английски, зато английский звучал с отчетливым британским акцентом. У моего отца получалось иначе: он использовал этот акцент только в общении с белыми людьми и иногда опускал в предложении несколько слов. Поэтому выходило, что часть его фразы звучала на игбо, а часть — на британском английском.

— Какого Окафора? — спросила тетушка Ифеома.

— Того, который живет на Фултон авеню. С его сыном, Чидифу?

— Это тот, что дружит с Обиорой?

— Да, он. Он украл у отца экзаменационные задания и продал их студентам отца.

— Ekwuzin![133] Этот мальчик?

— Да. Теперь, когда университет закрыли, студенты пришли к профессору домой и потребовали, чтобы маленький хитрец вернул им деньги. А он их, конечно, уже потратил. Вчера Окафор выбил сыну передний зуб. Это тот самый Окафор, который считает, что проблем в университете нет и быть не может и готов на что угодно, лишь бы заслужить благосклонность больших людей в Абудже. Это он составляет список неблагонадежных преподавателей. Я слышала, там есть и твое, и мое имена.

— Это я тоже слышала. Мапа[134], но как это связано с Чидифу?

— Что важнее — пресечь рассказы о раке или вылечить рак? У нас нет денег, чтобы давать их на карманные расходы детям. У нас нет денег, чтобы купить на стол мяса. У нас их нет даже на хлеб! Стоит ли удивляться тому, что чей-то ребенок пошел воровать? Ты должен исцелить рак, тогда и говорить о нем будет незачем.

— Mba[135], Чаки. Нельзя оправдывать воровство.

— А я и не оправдываю. Я говорю про Окафора. Он может хоть сто раз наказать мальчишку. Но это ничего не изменит, потому что он сам, отец и преподаватель, сидит и ничего не делает, чтобы воспротивиться тирании. А при тиране твой ребенок может стать тем, кого ты не узнаешь.

Тетушка Ифеома тяжело вздохнула и посмотрела на Обиору, наверное, задумавшись о том, может ли он тоже превратиться в то, чего она не узнает.

— Я вчера разговаривала с Филиппой, — сказала она.

— Да? Как она? Как приняла ее oyinbo, земля белых людей?

— У нее все в порядке.

— Неужели ей, гражданину второго сорта, хорошо живется в Америке?

— Чаки, сарказм тебя не красит.

— Но ведь это правда. Все те годы, что я провела в Кембридже, я была обезьяной, неожиданно научившейся думать.

— Сейчас все уже не так плохо.

— Вот об этом я тебе и говорю. Каждый день туда уезжают наши доктора, которые заканчивают тем, что моют тарелки для oyinbo, потому что oyinbo считают, что мы не разбираемся в медицине. Наши юристы уезжают туда и садятся за руль такси, потому что oyinbo не доверяют тому, как мы разбираемся в законах.

Тетушка Ифеома быстро перебила гостью:

— Я отправила Филиппе биографию и резюме.

Чаки стянула углы своей туники и заложила их между вытянутых вперед ног. Она смотрела перед собой, в темноту ночи, немного сощурившись. Может, она пыталась прикинуть, где прячутся эти настырные цикады?

— Значит, и ты тоже, Ифеома, — наконец произнесла она.

— Дело не во мне, Чаки, — тетушка Ифеома ненадолго замолчала. — Кто будет учить Амаку и Обиору?

— Уезжают образованные люди, те, у кого есть потенциал что-то изменить. Остаются те, кто слаб. А тираны продолжат править, потому что никто не способен им противостоять. Разве ты не понимаешь, что это замкнутый круг, Ифеома? Кто его нарушит?

— Это нереалистичная пропагандистская чепуха, тетя Чаки, — неожиданно влез в разговор Обиора.

И я ощутила, как на террасу обрушилось что-то тяжелое и холодное и придавило всех. В тишине послышался плач ребенка.

— Обиора, иди в свою комнату и жди меня там, — сказала тетушка Ифеома.

Обиора встал и вышел. Он помрачнел, как будто только что осознал, что именно он сотворил. Тетушка Ифеома извинилась перед подругой, но ничего уже нельзя было вернуть. Между ними повисло оскорбление, произнесенное четырнадцатилетним подростком, которое отягощало их языки и делало беседу тяжким трудом.

Вскоре после этого гостья ушла, и тетушка Ифеома вихрем рванулась в квартиру. До меня донесся звук шлепка и ее громкий голос:

— Я возмущена не тем, что ты не согласен с моей подругой, а тем, как именно ты это несогласие выразил. Я не допущу, чтобы в этом доме росли невоспитанные дети, ты меня понял? Я не потерплю от тебя подобных выходок! I na-anu?[136]

Тетушка понизила голос, и я больше ничего не смогла расслышать.

— А мне всегда достается хворостиной по рукам, — сказала Амака, присоединившаяся ко мне на террасе. — Обиору прежде пороли по ягодицам. А меня — нет. По-моему, мама считает, что это могло как-то плохо на меня повлиять. Ну там грудь не вырастет или еще что-то в этом роде. Хотя я предпочту удар розгой, чем ее оплеухи, потому что рука у нее железная, ezi okwum[137], — засмеялась Амака. — А потом мы часами говорили о том — что произошло. Я терпеть это не могла. Отшлепали — и достаточно, отпускайте! Но нет, она обязательно должна объяснить, почему меня наказали, чего я не должна делать, чтобы меня не наказывали в будущем. Вот этим она сейчас и занимается с Обиорой.

Я отвела глаза. Амака взяла мою руку в свою. Она оказалась теплой, как рука человека, только что переболевшего малярией. Она ничего больше не говорила, но я понимала, что она думала о том, как по-разному проходило наказание у нас с Джаджа и у них.

Я откашлялась.

— Должно быть, Обиора очень хочет уехать из Нигерии.

— Он придурок, — сказала Амака и крепко сжала мою руку, перед тем как отпустить.


Тетушка Ифеома мыла холодильник, который стал плохо пахнуть из-за непрекращающихся отключений энергии. Она вытерла вонючую лужу винного цвета, вытащила пакеты с мясом и стала складывать их в миску. Крохотные кусочки говядины покрылись коричневыми пятнами. Куски курицы, которую убил Джаджа, стали насыщенного желтого цвета.

— Сколько мяса пропало, — сказала я.

— Kwa[138] пропало? Я хорошенько его отварю со специями, и все дурное уйдет.

— Мам, она говорит, как дочь Большой Шишки, — сказала Амака, и я была ей благодарна за то, что она не усмехнулась привычной едкой ухмылкой, а рассмеялась материнским смехом.

Мы перебирали рис на террасе, сидя на подстилках на полу. Мы сели так, чтобы на нас попадали лучи утреннего солнца, встающего после обильных дождей. Перебранный и еще грязный рис лежал перед нами аккуратными горками на эмалированных подносах, а мусор мы складывали на подстилки. Потом Амака разделит чистый рис на мелкие порции, чтобы продуть его, освобождая от шелухи.

— Проблема этого дешевого риса в том, что он сваривается в кашу, сколько бы воды ты туда ни наливал. Ешь и думаешь, что это: пюре или рис? — бормотала Амака, когда тетушка Ифеома отлучилась. Я улыбнулась. Никогда еще я не испытывала такой радости от общения, которую ощущала сейчас, сидя рядом с кузиной и слушая ее кассеты с записями Fela и Onyeka. Никогда раньше молчание не было таким комфортным, как сейчас, когда мы перебирали рис, внимательно его разглядывая, потому что некоторые его зерна напоминали маленькие камушки. Даже воздух казался неподвижным, медленно пробуждавшимся после дождя. Облака только начали растворяться на небе, с трудом отделяясь друг от друга, как пушистые семена хлопка, извлеченные из высохшей коробочки — бывшего цветка.

Наш покой был потревожен звуком подъезжающей машины. Отец Амади в это время должен был работать в офисе в капелланстве, но я все равно надеялась, что это он. Я уже представила, как он, улыбаясь, подходит к террасе, придерживая сутану рукой, чтобы легко взбежать по ступеням.

Амака обернулась первой.

— Тетя Беатрис!

Я мгновенно развернулась. Мама выбиралась из потрепанного желтого такси. Что она тут делает? Что произошло? Почему на ней ее домашние желтые тапочки?

Она медленно шла к нам, придерживая рукой накидку, которая казалась такой свободной, что в любой момент могла соскользнуть с ее талии. Блуза была помята.

— Мама, о gini? Что-то случилось? — спросила я, обняв ее и быстро отстранившись, чтобы всмотреться в ее лицо. У нее были холодные руки.

Амака тоже обняла ее и приняла у нее сумочку.

— Тетя Беатрис, ппо.

Тетушка Ифеома торопливо вышла на террасу, вытирая руки о переднюю часть шорт. Она обняла маму и повела ее в гостиную, поддерживая так, как поддерживают калеку.

— Где Джаджа? — спросила мама.

— Гуляет с Обиорой, — ответила тетушка. — Садись, nwunye т. Амака, возьми у меня из сумки деньги и сходи за лимонадом для тети Беатрис.

— Не беспокойтесь, я попью воды, — сказала мама.

— У нас давно не было света, она теплая.

— Не важно. Мне подойдет.

Мама аккуратно опустилась на край плетеного стула и покрутила головой. Взгляд ее был пустым. Я точно знала, что она не видит изображение свежих агапантусов в восточной вазе, которое висело на стене в рамке под стеклом.

— Не знаю, все ли у меня в порядке с головой, — сказала она и прижала тыльную сторону ладони ко лбу. Так обычно проверяют, нет ли у больного температуры. — Я сегодня выписалась из больницы. Доктор велел мне отдыхать, но я взяла деньги Юджина и попросила Кевина отвезти меня в парк. А оттуда я взяла такси.

— Ты была в больнице? Что случилось? — тихо спросила тетушка Ифеома.

Мама осмотрела комнату. Какое-то время она разглядывала настенные часы, у которых была сломана секундная стрелка, и только потом повернулась ко мне.

— Помнишь маленький столик, на котором мы держим семейную Библию, nne? Твой отец разбил его о мой живот, — это прозвучало так, словно она говорила о ком-то другом и столик был сделан не из массива дерева. — Кровь перестала идти еще там, на полу, до того, как он отвез меня в больницу Святой Агнессы. Доктор сказал, что не смог ничего сделать, чтобы спасти ребенка, — мама медленно покачала головой. Тонкая дорожка от слез пролегла на ее щеке, как будто им было сложно расстаться с их источником.

— Ребенка? О чем ты?

— Я была на седьмой неделе.

— Ekwuzina! Не говори этого больше! — глаза тетушки Ифеомы расширились.

— Это правда. Юджин не знал, я еще не говорила ему, но это правда, — мама соскользнула на пол. Она так и сидела, вытянув перед собой ноги. Это было так неприлично, но я опустилась рядом с ней, касаясь плечом ее плеча.

Она долго плакала. Она плакала до тех пор, пока моя рука, сжатая в ее пальцах, не онемела и пока тетушка Ифеома не закончила готовить на кухне испортившееся мясо в остром соусе. Она плакала пока не уснула, положив голову на стул. Джаджа положил ее на матрас на полу в гостиной.

Вечером позвонил отец. В это время мы сидели вокруг керосиновой лампы на террасе. Тетушка Ифеома взяла трубку, и потом вышла, чтобы сказать маме, кто звонил.

— Я повесила трубку. Я сказала ему, что не подпушу тебя к телефону.

Мама взлетела со своего стула.

— Зачем? Зачем?

— Nwunye т, сядь сейчас же, — рявкнула тетушка Ифеома.

Но мама не села. Она пошла в комнату тетушки Ифеомы и набрала наш домашний номер. Потом телефон коротко тренькнул еще раз, и я поняла, что отец перезванивает. Она вышла из комнаты примерно через четверть часа.

— Мы завтра уезжаем, дети и я, — произнесла мама, глядя куда-то выше уровня глаз всех присутствовавших.

— Куда? — спросила тетушка Ифеома.

— В Энугу. Мы возвращаемся домой.

— У тебя что, не все дома, gbo? Никуда ты не поедешь.

— Юджин приедет за нами.

— Послушай меня, — тетушка смягчила голос. Должно быть, она уже поняла, что крик и давление не проникнут сквозь натянутую мамину улыбку. Глаза мамы все еще оставались пустыми, но она уже выглядела совсем не так, как та женщина, что утром выбралась из такси. Теперь она была одержима другим демоном. — Хотя бы останься еще на пару дней, не возвращайся так скоро, nwunye т.

Мама лишь отрицательно покачала головой. Если бы не поджатые губы, ее лицо походило бы на маску.

— Юджин плохо себя чувствует. У него мигрени и высокая температура, — сказала она. — Он несет на себе столько, сколько не вынесет ни один мужчина. Ты знаешь, что сделала с ним смерть Адэ? Сколько всего свалилось на одного человека!

— Ginidi[139], к чему ты это говоришь? — тетушка Ифеома нетерпеливо отмахнулась от насекомого, подлетевшего слишком близко к ее ушам. — Когда Ифедиора был жив, были времена, nwunye т, когда университет не платил нам зарплату месяцами. У нас с Ифедиорой не было ничего, да, но он никогда не поднимал на меня руки.

— А ты знаешь, что он оплачивает школу почти сотне ребятишек? Знаешь, сколько людей обязаны жизнью твоему брату?

— Речь не об этом, и ты это знаешь.

— Куда мне деться, если я уйду из дома Юджина? Скажи мне, куда мне идти? — мама не ждала ответа. — Ты хоть знаешь, сколько матерей вешали на него своих дочерей? Знаешь, сколько просили сделать их беременными, даже не выплачивая выкупа за невесту?

— И что? Я тебя спрашиваю, и что с того? — тетушка Ифеома уже кричала.

Мама опустилась на пол. Обиора раскатал там матрас, и на нем было место, но она села на голый цемент, прижавшись лбом к перилам.

— Снова ты за свои университетские лозунги, Ифеома, — тихо сказала она, а потом отвернулась, дав понять, что разговор окончен.

Я никогда раньше не видела маму такой, никогда не видела этого выражения глаз, никогда не слышала, чтобы она говорила так много за такое короткое время.

Еще долго после того, как они с тетушкой Ифеомой ушли спать, я сидела на террасе с Амакой и Обиорой, играя в карточную игру, которой меня научил Обиора.

— Последняя карта! — с довольным видом объявила Амака.

— Надеюсь, тетя Беатрис выспится, — пробормотал Обиора, беря карту. — Надо было ей лечь на матрас. Подстилка очень жесткая.

— С ней все будет хорошо, — сказала Амака. Потом посмотрела на меня и повторила: — Хорошо, слышишь?

Обиора похлопал меня по плечу. Я не знала, что делать, поэтому спросила:

— Моя очередь? — хоть я и сама знала, что это так.

— На самом деле дядя Юджин не такой уж плохой человек, — заметила Амака. — У людей бывают проблемы, и они допускают ошибки.

— М-м, — протянул Обиора, поправляя очки.

— То есть я хочу сказать, что некоторые люди не умеют справляться со стрессом, — продолжила Амака, глядя на Обиору, словно ожидая от него реакции. Но он хранил молчание, рассматривая карту, которую поднес к самому лицу.

Амака взяла дополнительную карту:

— Он же дал денег на похороны дедушки Ннукву, — она по-прежнему смотрела на Обиору. Брат не стал ей отвечать, а вместо этого положил карту на стол и воскликнул:

— Считаем!

Он снова выиграл.

Лежа в кровати, я не думала о возвращении в Энугу. Я думала о том, сколько раз я проиграла.


Мама упаковала наши вещи и сама отнесла их в багажник «Мерседеса». Папа обнял маму, прижав ее к себе, и она положила голову ему на грудь. Папа похудел. Если раньше маленькие мамины руки могли обнять его только за бока, то теперь они спокойно смыкались на спине. Подойдя к отцу, я заметила на его лице сыпь, мелкие гнойнички, которые покрывали всю кожу, даже веки. Его лицо было отекшим, блестящим и имело странный цвет. Я собиралась обнять его и подставить ему лоб для поцелуя, но вместо этого остановилась и стала его рассматривать.

— У меня небольшая аллергия, ничего серьезного, — сказал он.

Потом он обнял меня, и когда он целовал меня в лоб, я закрыла глаза.

— Мы скоро увидимся, — прошептала Амака, обнимая меня на прощание. Она назвала меня nwanne т nwanyi — «моя сестра».

Она стояла на террасе и махала мне рукой, пока не исчезла из виду в заднем окне машины.

Когда мы выехали со двора, папа начал чтение молитвы, и его голос звучал иначе. Я смотрела на его шею — чистую, без прыщей, — но и эта часть его тела выглядела как-то не так: она стала тоньше, кожа на ней стала обвисать тонкими складками.

Я повернулась к Джаджа. Мне хотелось встретиться с ним взглядом, чтобы рассказать ему, как мне мечталось провести Пасху в Нсукке — побывать на конфирмации и на пасхальной службе отца Амади, и еще о том, как я собиралась петь в церви, не стесняясь возносить свой голос к Богу. Но Джаджа смотрел только в окно и, не считая бормотания молитв, не произнес за всю дорогу ни слова.

Когда Адаму открыл нам ворота, я ощутила невероятный по силе аромат фруктов. Как будто высокие стены заперли внутри нашего сада запах спеющих кешью, манго и авокадо. И от этих запахов меня стало тошнить.

— Смотри, скоро зацветет лиловый гибискус, — сказал Джаджа, когда мы вышли из машины. Он показал мне, куда нужно смотреть, но я не нуждалась в подсказках. Я и так видела сонные овальные бутоны в палисаднике, покачивающиеся от дуновения вечернего ветерка.

На следующий день было Пальмовое воскресенье, день, когда Джаджа не пошел на причастие, а папа бросил тяжелый молитвенник через всю комнату и разбил этажерку с фигурками балерин.

Лиловый цветок гибискуса

ОСКОЛКИ БОГОВ

После Пальмового воскресенья

Все стало рушиться после Пальмового воскресенья. Налетели порывистые ветра с проливными дождями, вырывая с корнями франжипани в нашем дворе. Деревья падали на газон, устилая его своими розовыми и белыми цветами и комьями почвы с корней. Спутниковая антенна, тарелка, с грохотом обрушилась на подъездную дорожку к дому и так и осталась там лежать, словно залетевший инопланетный корабль. У моего платяного шкафа отломалась дверь, а Сиси разбила целиком мамин фарфоровый сервиз.

Даже тишина, опустившаяся на наш дом была странной, как будто старая тишина разбилась и засыпала нас своими осколками. Когда мама попросила Сиси протереть пол, чтобы убрать все разлетевшиеся осколки статуэток, она не стала, как обычно, понижать голос до шепота и не спрятала крохотной улыбки, которая тонкими морщинками украшала уголки ее губ. И когда она решила отнести Джаджа в комнату еду, то не стала прятать ее под полотенцем, делая вид, что это чистое белье после стирки, а разместила все на белом подносе и выбрала подходящие по цвету тарелки.

Над нами что-то нависло. Иногда мне хотелось, чтобы все случившееся оказалось сном: и летящий молитвенник, и разбитые фигурки, и стылое молчание. Все было таким новым, таким чуждым, что я не знала, что делать и как с этим жить. В кухню и туалет я прокрадывалась на цыпочках, а за ужином, пока не приходило время молитвы, не сводила взгляда с фотографии дедушки, на которой он выглядел супергероем в рыцарском плаще. Потом я закрывала глаза. Джаджа не покидал свою комнату, хотя папа уговаривал его спуститься в гостиную.

Первый раз отец — не сумев открыть дверь, потому что Джаджа подпер ее своим письменным столом — попросил его об этом на следующий день после Пальмового воскресенья.

— Джаджа! Джаджа! — говорил папа, толкая дверь. — Ты сегодня должен поужинать со всеми. Ты меня слышишь?

Но Джаджа не вышел из комнаты, и папа словом об этом не обмолвился, пока мы ели. Сам он ел очень мало, зато пил много воды — маме приходилось по его просьбе все время вызывать «ту девушку» с новыми бутылками. Прыщи на лице папы стали более расплывчатыми, но увеличились в размерах, из-за чего его лицо выглядело сильно опухшим.

Пока мы ужинали, к нам пришла Йеванда Кокер с маленькой дочерью. Обмениваясь с ней приветствиями и пожимая ей руку, я вглядывалась в нее, ища признаки перемен, ведь теперь, после гибели Адэ, ее жизнь стала совсем другой. Но она выглядела по-прежнему, за исключением одежды. Теперь она носила только черное: черную накидку, черную блузу и черный шарф, скрывавший ее волосы и большую часть лба. Девочка сидела на диване почти неподвижно и теребила красную ленточку, которая стягивала ее волосы в хвостик. Когда мама спросила малышку, не хочет ли она фанты, та только покачала головой, продолжая теребить ленту.

— Она наконец заговорила, — сказала Йеванда, не сводя глаз с дочери. — Она сказала «мама» этим утром. Вот я и пришла, чтобы сообщить вам об этом.

— Слава Богу! — воскликнул папа так громко, что я вздрогнула.

— Благодаренье Всевышнему, — добавила мама.

Йеванда встала и опутилась на колени перед папой.

— Благодарю вас, господин, — с рыданием проговорила она. — Благодарю вас за все. Если бы мы не попали в ту больницу за границей, что стало бы с моей дочерью?

— Встань, Йеванда, — сказал папа. — Это все Бог. Благодари его.


В тот вечер, пока папа молился у себя в кабинете — слышно было, как он читает вслух Псалтырь, — я подошла к двери Джаджа и толкнула ее. Потом послышался скрежет отодвигаемого стола… Я рассказала Джаджа о визите Йеванды. Он кивнул, сказал, что мама уже рассказала ему об этом. Оказывается, дочь Адэ Кокера не говорила со дня его смерти. Отец оплатил ее лечение у лучших докторов Нигерии и за рубежом.

— А я ничего не знала, — с грустью сказала я. — Прошло уже почти четыре месяца. Слава Богу.

Джаджа молча смотрел на меня с тем странным выражением, что я замечала прежде на лице Амаки. И сразу начинала чувствовать себя виноватой, но не понимала, в чем.

— Она никогда не исцелится до конца, — отрезал Джаджа. — Она смогла начать говорить, но это все.

Уходя из комнаты Джаджа, я попробовала сдвинуть его стол. А потом удивилась тому, что папа не смог открыть подпертую им дверь, ведь стол-то оказался не слишком тяжелым.


Я с ужасом ждала Пасхального воскресенья. Я ждала того, что произойдет, когда Джаджа снова не придет на причастие. А он точно не станет этого делать: его долгое молчание, упрямо поджатые губы и глаза, подолгу рассматривающее видимые только ему одному объекты, говорили о принятом им решении громче любых слов.

В Страстную пятницу позвонила тетушка Ифеома. Если бы мы пошли на утреннюю молитву, как планировал папа, то пропустили бы ее звонок. Но во время завтрака у папы сильно тряслись руки. Так сильно, что он пролил чай. Я смотрела, как пятно темноватой жидкости расползается по стеклянному столу. После завтрака папа сказал, что ему надо отдохнуть и что мы пойдем праздновать Страсть Христову на вечерней службе, которую обычно проводил отец Бенедикт перед целованием креста. Мы и в прошлом году ходили на вечернее празднование Страстной пятницы, потому что у папы утром были дела, связанные со «Стандартом». Тогда мы с Джаджа, рука об руку, подошли к алтарю, чтобы поцеловать крест, и Джаджа прижал свои губы к деревянному распятию первым, еще до того, как служка вытер распятие, а потом протянул его мне. Распятие показалось мне таким холодным, что по моему телу пробежала дрожь. Когда мы сели на свои места, я заплакала. На Страстную пятницу, как во время Крестного стояния, многие рыдают, восклицая: «Вот что сделал ради меня Господь!» или «Он принял смерть крестную ради ничтожного меня!» Папе понравились мои слезы, я хорошо помню, как он наклонился ко мне и коснулся щеки. Хотя я не понимала, почему плачу, и не знала, похожи мои слезы на те, что проливали коленопреклоненные люди в церкви, я была очень горда одобрением папы.

Все это я вспоминала, когда позвонила тетушка Ифеома. Телефон верещал очень долго. Я думала, что на него ответит мама, раз папа ушел отдыхать. Но она не взяла трубку, поэтому мне пришлось пойти в кабинет и ответить на звонок.

Голос тетушки Ифеомы звучал намного тише обычного.

— Мне выдали уведомление об увольнении, — сказала она, не дожидаясь моего ответа на вопрос: «Как вы?» — За то, что они называют противозаконной деятельностью. У меня есть месяц. Я уже подала документы на визу в американское посольство. И отец Амади тоже получил уведомление. В конце этого месяца он уезжает в Германию, будет вести миссионерскую работу.

Это был двойной удар. Я пошатнулась. Мне показалось, что к моим ногам привязали двойные мешки с фасолью. Тетушка Ифеома попросила позвать к телефону Джаджа. Я шла в его комнату, спотыкаясь на каждом шагу.

Закончив разговор с тетушкой Ифеомой, Джаджа положил трубку и заявил:

— Мы едем в Нсукку. Пасху проведем там.

Я не стала спрашивать брата о том, что он имеет в виду или как он собирается уговорить папу нас отпустить. Я наблюдала, как он стучится в дверь папиной комнаты, как входит в нее.

— Мы с Камбили едем в Нсукку, — донесся до меня его голос. Я не слышла, что ответил папа, но Джаджа сказал:

— Мы поедем сегодня. Если Кевин не повезет нас, мы сами туда доберемся. Пойдем пешком, если придется.

Я стояла перед лестницей, пытаясь унять сильную дрожь в руках. Хорошо хоть мне не пришло в голову зажать уши руками или начать считать до двадцати. Вместо этого я вернулась комнату и села возле окна, под которым росло дерево кешью. Джаджа зашел со словами, что папа согласен и Кевин нас отвезет. Он держал в руках сумку, собранную в такой спешке, что молния так и осталась открытой, и молча, но нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, смотрел, как я торопливо скидываю вещи в свою.

— Папа все еще в кровати? — спросила я, но Джаджа не ответил, а повернулся и пошел вниз по лестнице.

Я постучалась в папину дверь и открыла ее. Он сидел на кровати, а его красная шелковая пижама казалась помятой. Мама наливала ему в стакан воды.

— До свиданья, папа, — сказала я.

Он встал, чтобы обнять меня. Его лицо выглядело гораздо лучше, чем утром, и сыпь, кажется, начала уходить.

— Мы скоро увидимся, — сказал он, целуя меня в лоб.

Перед тем как выйти из комнаты, я обняла маму.

Ступени лестницы внезапно показались мне очень хрупкими. Мне мерещилось, что они могут не пустить меня в Нсукку, что при любом моем неверном движении они могут проломиться и я провалюсь в огромную черную дыру. Я спускалась очень медленно и осторожно, пока не дошла до последней ступени. Внизу меня ждал Джаджа, он протянул руку, чтобы взять у меня сумку.

Когда мы вышли во двор, Кевин стоял возле машины.

— А кто повезет вашего отца в церковь? — спросил он, подозрительно глядя на нас. — Он неважно себя чувствует, чтобы ехать самому.

Джаджа молчал так долго, что я догадалась — он и не собирается отвечать, — и сказала:

— Отец просил отвезти нас в Нсукку.

Кевин пожал плечами, потом пробормотал:

— В этакую даль! Неужели нельзя поехать завтра? — и завел машину. Всю дорогу он молчал и то и дело бросал на нас с Джаджа настороженные взгляды. Особенно на Джаджа.


Все мое тело покрывала пленка пота, прилипшая ко мне, как вторая кожа. Пот стекал по шее, по лбу, под грудью. Мы оставили заднюю дверь в квартиру тетушки Ифеомы распахнутой, не обращая внимания на влетающих мух, которые принимались кружить над миской несвежего супа. Как сказала Амана, взмахивая руками, выбор был между воздухом и мухами.

На Обиоре были одни шорты. Он склонился над керосиновой горелкой, пытаясь наладить горение фитиля. У него от дыма покраснели глаза.

— Фитиль стал таким тонким, что тут уже нечему гореть, — сказал он, все-таки добившись успеха. — Вообще сейчас нам стоит использовать газовую плиту. Какой смысл экономить газ, если он нам скоро не понадобится? — Обиора потянулся, и пот подчеркнул выпуклость его ребер. Взяв газету, он некоторое время обмахивался ею, как веером, а потом принялся отгонять мух.

— Nekwa[140]! Не скинь их ко мне в кастрюлю! — воскликнула Амака. Она наливала красновато-оранжевое пальмовое масло.

— И осветлять пальмовое масло нам тоже не нужно. Будем шиковать на растительном оставшиеся несколько недель, — продолжил Обиора, по-прежнему отбиваясь от мух.

— Ты так говоришь, будто мама уже получила визу, — огрызнулась Амака. Она поставила кастрюлю на керосиновую горелку. Язык пламени, все еще оранжевый и чадящий — до ровного голубого дело пока не дошло, — лизнул бок кастрюли.

— Она получит визу, нам нужно верить в лучшее.

— Ты что, разве не слышал, как в американском посольстве обращаются с нигерийцами? Они оскорбляют тебя, называют лжецом, а потом еще знаешь что? Не дают тебе визу! — возмущенно воскликнула Амака.

— Мама получит визу. Ее спонсирует университет, — спокойно парировал Обиора.

— Ну и что? Университет много кого спонсирует, в том числе тех, кому визу не дают.

Я начала кашлять. Густой белый дым от пальмового масла наполнил кухню, и из-за этой смеси дыма, жары и мух я почувствовала слабость.

— Камбили, — обратилась ко мне Амака. — Иди на веранду, пока дым не развеется.

— Ничего, я потерплю, — сказала я.

— Иди, biko.

Я вышла на террасу, все еще кашляя. Было ясно, что я не привыкла к осветлению пальмового масла, что мне привычнее растительное, которое не надо выжаривать. Но в глазах Амаки больше не было ни злости, ни укора, ни усмешки. Я была благодарна ей, когда позже она позвала меня обратно, спросив, не помогу ли я ей порезать овощи для супа. И я не только порезала овощи, я сделала garri. Без присмотра ее внимательных глаз я налила правильное количество горячей воды, и garri получился ровным и плотным. А потом я положила себе на тарелку garri, отодвинула его в сторону, туда же налила густого супа и стала смотреть, как вязкая жидкость растекается по тарелке. Я никогда раньше так не делала, дома мы с Джаджа использовали для этих блюд разные тарелки.

Мы ели на веранде, хотя там было почти так же жарко, как на кухне. Металлические прутья на ощупь казались горячими, как из печки.

— Дедушка Ннукву говорил, что такое сердитое солнце в разгар сезона дождей означает, что надвигаются сильные ливни, — сказала Амака, когда мы уселись на циновки со своими тарелками.

Из-за жары мы ели быстро, потому что спустя какое-то время даже суп приобретал вкус пота. А после еды мы отправились к соседям на самый верхний этаж, чтобы на их террасе попытаться поймать ветерок. Мы с Амакой стояли возле перил и смотрели вниз. Обиора и Чима сидели на корточках возле детей, играющих в «Лудо», следя за кубиком и фишками. Кто-то вылил ведро воды на пол террасы, и мальчики легли на пол, охлаждая спины.

Я смотрела на Маргерит Картрайт авеню, на проезжающий по ней красный «Фольксваген», который, громко ревя двигателем, преодолел лежачего полицейского и скрылся на другом конце улицы. Не знаю почему, но мне стало очень грустно, когда я на него смотрела. Может, из-за того, что он ревел, как автомобиль тетушки Ифеомы, а ведь очень скоро я увижу ее машину в последний раз. Сейчас она уехала в полицейский участок, чтобы получить справку, которая ей понадобится для собеседования в американском посольстве и получения визы. Там ей придется доказывать, что она никогда не привлекалась к уголовной ответственности. Джаджа поехал с ней.

— Полагаю, в Америке нам не нужно будет обшивать свои двери металлом, — сказала Амака, будто догадавшись, о чем я думала. Она быстро обмахивала себя газетой.

— Что?

— Как-то мамины студенты вломились в ее кабинет и украли экзаменационные вопросы. Она обратилась в хозяйственный отдел и сказала, что ей нужны металлические решетки на окна и на двери кабинета, а ей ответили, что на это нет денег. Знаешь, что она тогда сделала?

Амака повернулась и посмотрела на меня. Сдержанная улыбка приподняла уголки ее губ. Я отрицательно покачала головой.

— Она пошла на стройку, где ей бесплатно дали стальную арматуру. Тогда она попросила меня и Обиору помочь ей поставить ее. Мы насверлили дырок, поставили в них арматуру и закрепили цементом.

— Ого, — сказала я. Мне захотелось протянуть руку и коснуться Амаки.

— А еще она повесила на двери объявление: «Вопросы к экзамену ищите в банке».

Амака улыбнулась, а потом стала разворачивать и снова складывать газету.

— Я не смогу быть счастливой в Америке. Там все будет иначе.

— Ты станешь пить свежее, настоящее молоко прямо из бутылки. И больше не будет никаких консервных банок с порошком и растворимой сои, — сказала я.

И Амака рассмеялась тем самым открытым смехом, который показывал щербинку между ее зубами.

— А ты смешная.

Я никогда в жизни не слышала ничего подобного. Размышления об этом я решила оставить на потом, но главное то, что я смогла ее рассмешить. У меня получилось.

И тогда пошел ливень, он рухнул на землю сплошной стеной, сквозь которую не было видно даже гаража на другом конце двора. Небо и землю объединила мерцающая, двигающаяся пелена цвета жидкого серебра. Мы бросились домой, на террасу, чтобы достать ведра и подставить их под дождь, и смотрели, как быстро они заполняются. Все дети высыпали во двор в одних шортах, они радовались, кружась и танцуя под чистым дождем, в котором не было пыли, оставляющей на одежде коричневые разводы. Ливень прекратился так же резко, как и начался, и солнце снова вышло из-за облаков, словно зевая после кратковременного сна. Ведра были полны, мы вытащили из них попавшие со струями воды листья и веточки и занесли в дом.

Когда мы вернулись на террасу, я увидела, как во двор въезжает машина отца Амади. Обиора увидел это тоже и со смехом спросил:

— Мне кажется, или святой отец приезжает к нам чаще, когда здесь Камбили?

Он и Амака все еще смеялись, когда отец Амади преодолел несколько ступеней, ведущих на террасу.

— Я знаю, что Амака говорила обо мне секунду назад, — сказал он, подхватывая Чиму на руки. Отец Амади стоял спиной к заходящему солнцу, которое было красным, словно от стеснения, и в этом свете его кожа сияла.

Я наблюдала, как льнет к нему Чима, как светятся глаза Обиоры и Амаки, когда они смотрят на него. Амака расспрашивала его про миссионерскую работу в Германии, но я не поняла большей части того, что она говорила. Я и не слушала. Меня переполняло столько разных чувств, что у меня все сжималось и скручивалось в животе.

— Ты когда-нибудь видела, чтобы Камбили драконила меня так, как ты? — спросил Амаку отец Амади. Он смотрел на меня, и я понимала, что он сказал это, чтобы вовлечь меня в их разговор, чтобы привлечь мое внимание.

— Белые миссионеры привезли нам своего Бога, — говорила Амака. — Который имел кожу того же цвета, что и у них, понимал их молитвы на их языке, был понятен им и совместим с их ценностями. А теперь, когда нам приходится везти им их же собственного бога, может, нам стоит кое-что отредактировать?

Отец Амади усмехнулся и ответил:

— В основном мы ездим в Европу и Америку, где церковь постоянно теряет священников. Поэтому, к сожалению, мы не найдем там туземцев, которых требуется умиротворять.

— Отец Амади, будьте серьезны! — рассмеялась Амака.

— Только если ты попытаешься быть такой, как Камбили, и не будешь мне так докучать.

Зазвонил телефон, и перед тем как пойти в квартиру, Амака скорчила рожицу. Отец Амади сел рядом со мной.

— Ты выглядишь обеспокоенной, — сказал он. Я не успела ответить, как он протянул руку, шлепнул меня по голени и, раскрыв ладонь, показал мне раздавленного окровавленного комара. Оказывается, он сложил ладонь лодочкой, чтобы, не причинив мне боли, убить кусачее насекомое. — А он выглядел таким счастливым, питаясь тобой, — отец Амади весело улыбнулся.

— Спасибо, отец.

Он снова протянул руку и пальцем стер кровавое пятно с ноги. Палец показался таким теплым и живым! Я не заметила, как ушли мои кузены, и на террасе стало так тихо, что было слышно, как стекают капли с листьев деревьев.

— Расскажи, о чем ты думаешь, — попросил он.

— Это не важно.

— Твои мысли всегда будут важными для меня, Камбили.

Я встала и вышла в сад. Сорвав несколько желтых цветов алламанды, я надела их на пальцы, как это делал Чима. Цветы были влажными и создавали впечатление надетой на руку ароматной перчатки.

— Я думала об отце. Я не знаю, что с нами будет, когда мы вернемся домой.

— Он звонил?

— Да. Джаджа отказался подходить к телефону, я тоже не пошла.

— А тебе хотелось? — мягко спросил он. Этого вопроса я от него не ожидала.

— Да, — прошептала я, чтобы Джаджа не услышал, хотя его не было рядом. Мне действительно хотелось поговорить с папой, услышать его голос, рассказать о том, что я ела и о чем молилась, чтобы услышать его одобрение, чтобы вызвать у него широкую улыбку, от которой у его глаз образуются морщинки. И в то же время, я не хотела разговаривать с ним. Мне хотелось уехать с отцом Амади или с тетушкой Ифеомой и никогда не возвращаться назад. Но всего этого я рассказывать не стала, а перечислила то, что меня пугало:

— Занятия в школе начинаются через две недели. Тетушка Ифеома к тому времени может уже уехать. Я не знаю, что мы будем делать. А Джаджа об этом ничего не говорит.

Отец Амади подошел ко мне и остановился так близко, что если бы я выпятила живот, то могла бы его коснуться. Он взял мою руку в свою и осторожно снял с одного пальца цветок, чтобы надеть его на свой палец.

— Ваша тетушка считает, что вам с Джаджа надо перейти в школу-интернат. Уже с этого полугодия. На следующей неделе я еду в Энугу, хочу встретиться с отцом Бенедиктом и поговорить с ним, убедить его в правильности такого решения. Я знаю, что ваш отец к нему прислушивается. Все будет хорошо, inugo![141]

Я кивнула и отвернулась. Я верила в то, что все будет хорошо, потому что он так сказал. И я вспомнила занятия по катехизису и как мы хором произносили ответ на вопрос: «Потому, что он так сказал, а его слово — истина!» Правда, я не помнила вопроса.

— Посмотри на меня, Камбили.

Я боялась посмотреть в его теплые карие глаза, боялась покачнуться и обвить руками его шею и сплести за ней свои пальцы. И никогда не отпускать. Я обернулась.

— Это тот цветок, из которого можно пить сладкий нектар? — спросил отец Амади. Он снял цветок с пальца и теперь внимательно рассматривал его желтые лепестки.

— Нет, это у иксоры вкусный нектар, — улыбнулась я.

— Ой, — он скорчил гримасу и выбросил цветок.

А я засмеялась. Я смеялась потому, что алламанда была такой желтой. Я смеялась потому, что представила, каким горьким показался бы густой беловатый сок этих цветков, если бы отец Амади решил его попробовать. Я смеялась потому, что глаза отца Аманди были такими темными, что я видела в них свое отражение.

В тот вечер, принимая душ из наполовину наполненного дождевой водой ведра, я старалась не мыть левую руку, которую так нежно держал отец Амади, когда снимал с пальца цветок. И я не грела воду, потому что боялась, что кипятильник лишит ее аромата неба. Я пела в ванной. В чаше ванны было много червей, но я не трогала их, а наблюдала, как вода уносит их в сливное отверстие.


После ливня подул прохладный ветер, и стало так свежо, что я надела свитер, а тетушка Ифеома — рубашку с длинными рукавами, хотя по дому она обычно ходила в одной накидке. Мы все сидели на террасе и разговаривали, когда показалась машина отца Амади.

— Святой отец, вы же сказали, что будете очень заняты сегодня, — удивился Обиора.

— Я все время так говорю, чтобы оправдать свою зарплату, — ответил отец Амади. Он выглядел уставшим. Он протянул Амаке лист бумаги, на котором, как он сказал, написаны несколько разумно-скучных имен. После того как епископ использует это имя во время ее конфирмации, она может больше ни разу о нем не вспомнить. Ей нужно всего лишь выбрать одно из имен, и тогда он уедет. Проговаривая все это, отец закатывал глаза и произносил слова мучительно медленно. Но Амака, хоть и смеялась, списка у него не взяла.

— Я же сказала вам, Святой Отец, я не возьму английское имя, — сказала она.

— А я спрашивал тебя почему?

— А почему я должна это делать?

— Потому что это так делается. Давай сейчас отложим споры о том, что правильно и неправильно, — попросил отец Амади, и я заметила, что у него под глазами пролегли тени.

— Когда сюда пришли миссионеры, они не сочли имена игбо достойными и настояли на том, чтобы люди принимали крещение с английскими именами. Разве нам не стоит сделать следующий шаг?

— Сейчас все иначе. Не надо впутывать сюда вопросы, которые здесь не нужны, — спокойно сказал отец Амади. — Никому не приходится пользоваться этим именем. Посмотри на меня. Я всегда носил свое имя на игбо, но я был крещен как Михаил, а конфирмацию проходил как Виктор.

Тетушка Ифеома подняла глаза с бумаг, которые она заполняла, и сказала:

— Амака, ngwa, выбери имя и не мешай отцу Амади заниматься своей работой.

— Но тогда какой в этом смысл? — сказала Амака отцу Амади, будто и не слыша слов матери. — Выходит, церковь заявляет, что только английское имя сделает твою конфимацию достоверной. Но смотрите, Чимака значит «Бог прекрасен», Чима — «Бог всезнающ», Чебука — «Бог велик». Разве эти имена не прославляют Господа, так же как Павел, Петр и Симон?

Тетушка Ифеома начинала сердиться. Я поняла это по тому, как резко стал звучать ее голос.

— O gini?[142] Тебе не обязательно доказывать свое не имеющее отношения к делу мнение здесь! Сделай то, что тебе сказано, и пройди конфирмацию. Тебя никто не заставляет принять и использовать это имя!

Но Амака отказалась.

— Ekwerom, — сказала она матери. — Я не согласна.

А потом она ушла в свою комнату и включила музыку так громко, что тетушка Ифеома постучала к ней в дверь и прокричала, что та напросится на оплеуху, если немедленно не сделает магнитофон тише. Амака убавила громкость. Отец Амади уехал с несколько озадаченной улыбкой.

В тот вечер, после того как все успокоились, мы поужинали вместе, но обычного веселья за столом как не бывало.

А в следующее воскресенье Амака не присоединилась к молодым людям, пришедшим в церковь в белых одеждах и с зажженными свечами в сложенных газетах, чтобы защитить руки от плавящегося воска. У каждого к одежде был прикреплен листок бумаги с именем. Павел. Мария. Яков. Вероника. Девочки выглядели невестами, и я вспомнила свою собственную конфирмацию, после которой папа сказал мне, что я — невеста Христова. А я очень удивилась, потому что точно знала, что невеста Христова — это церковь.


Тетушка Ифеома захотела съездить на паломничество в Аокпе. Она сказала, что не знает, почему ей это пришло в голову. Возможно, причиной тому была мысль, что она может отсюда надолго уехать. Мы с Амакой согласились поехать с ней, а Джаджа отказался и с тех пор хранил полное молчание, будто проверял, кто посмеет спросить его о причинах такого решения. Обиора подумал и сообщил, что тогда он тоже останется и присмотрит за Чимой. Тетушка Ифеома отнеслась к этому спокойно. Она улыбнулась и сказала, что раз с нами не будет мужчины, она попросит отца Амади сопроводить нас.

— Если он согласится, я превращусь в летучую мышь, — заявила Амака.

Но он действительно согласился. Когда тетушка повесила трубку после разговора с отцом Амади и сказала, что он составит нам компанию, Амака воскликнула:

— Это все из-за Камбили. Он бы никогда не поехал туда, если бы не Камбили.

Тетушка Ифеома отвезла нас в пыльную деревушку в двух часах езды от Нсукки. Я сидела на заднем сиденье вместе с отцом Амади, отделенная от него только пустым пространством посередине. Они с Амакой пели, дорога извивалась, увлекая машину за собой, а я представляла, что мы танцуем. Иногда я присоединялась к пению, а иногда сидела тихо, слушала и размышляла, каково бы это было, если бы я подвинулась к нему ближе и положила голову ему на плечо.

Когда мы наконец свернули на грунтовую дорогу с написанным от руки объявлением «Добро пожаловать в Аокпе, землю чудес», то поняли, что попали на невообразимый базар. Сотни машин — многие с кривоватыми надписями «Католическое паломничество» — заполонили улочки крохотной деревушки, по которой, по словам тетушки Ифеомы, никогда не проезжало больше десяти машин сразу, пока одной местной девушке не стали приходить видения Красивой женщины. Людей вокруг было так много, что чужие запахи уже не воспринимались как чуждые. Женщины падали на колени. Мужчины кричали молитвы. Стучали бусины четок. Люди показывали руками и кричали: «Смотрите! Смотрите! Там, на дереве, это Богородица!» Другие указывали на сияющее солнце и говорили: «Вон она!»

Мы стояли под огромным делониксом. Он был весь усыпан цветами, свешивавшимися с широких ветвей, а землю под ним покрывал ковер из лепестков цвета пламени. Когда девушку, которая видела Богородицу, вывели к людям, делоникс покачнулся и потоком обрушил вниз лепестки. Девушка была худенькой и серьезной, одетой в белое, от возбужденных поклонников ее охраняли несколько сильных мужчин. Не успела она пройти мимо нас, как остальные деревья, стоявшие поблизости, начали качаться с пугающей силой, будто кто-то их тряс. Ленты, натянутые, чтобы обозначить границы зоны видений, тоже задрожали. А ветра не было. Солнце стало белым, цветом и формой оно напомнило мне просвиру при причастии. А потом я увидела ее, Благословенную деву: образ на бледном солнце, красный отблеск на тыльной стороне моей ладони, улыбку на лице опоясанного четками мужчины, касавшегося меня рукавом. Она была везде.

Мне хотелось остаться здесь подольше, но тетушка сказала, что нам пора ехать, потому что мы рискуем застрять здесь, если дождемся общего отъезда. У торговцев, которых мы встретили по пути к машине, она купила четки, наплечники и маленький сосуд со святой водой.

— Не важно, видели мы Богородицу или нет, — сказала Амака, садясь в машину. — Аокпе всегда будет для нас особенным местом, потому что благодаря ему Камбили и Джаджа впервые побывали в Нсукке.

— Значит ли это, что ты не веришь в эти явления? — спросил отец Амади, и в его голосе слышалась улыбка.

— Нет, я этого не говорила, — ответила Амака. — А вот вы, вы верите?

Отец Амади ничего не ответил, сделав вид, что его больше всего занимает выдворение из машины надоедливой мухи.

— А я почувствовала присутствие Благословенной девы. Почувствовала, и все, — выпалила я. Как может человек не уверовать после всего, что мы там видели? Или они не видели и не чувствовали всего этого?

Отец Амади повернулся и стал внимательно на меня смотреть. Я заметила это краем глаза. Он мягко улыбался. Тетушка Ифеома бросила на меня взгляд, а потом снова вернулась к дороге.

— Камбили права, — сказала она. — Там происходит что-то божественное.


Отец Амади отправился прощаться с семьями, живущими на территории университета. И взял меня с собой. Многие дети преподавателей льнули к нему, прижимались покрепче, будто надеялись удержать его, не дать уехать из Нсукки. Мы почти не разговаривали, но пели песни на игбо, которые были записаны на его кассете. И одна из них, Abum onye n’uwa, onye kambu n’uwa, настолько размягчила мой язык, что, когда мы сели в его машину, я сказала:

— Я люблю вас.

Он повернулся ко мне с выражением лица, которого я никогда у него не видела. Его глаза были почти грустными. Он перегнулся через руль и прижался лицом к моему лицу.

— Тебе почти шестнадцать, Камбили. Ты красива. И ты встретишь в жизни больше любви, чем ты себе можешь представить, — сказал он. А я не знала, то ли мне смеяться, то ли плакать. Он ошибался. Он так ошибался.

Пока мы ехали домой, я смотрела в открытое окно. Зияющие дыры в живых изгородях заросли, зеленые ветви протянулись друг навстречу другу, и я жалела, что больше не просматриваются дворы и мне не представить, как течет жизнь там, за вывешенной на сушку одеждой, под качелями, среди зелени. Мне так хотелось сморгнуть слезы, застывшие в моих глазах, отвлечься, подумать о чем-нибудь — о чем угодно, — только бы перестать чувствовать.

Когда я вернулась, тетушка стала спрашивать, что со мной случилось.

— У меня все в порядке, — ответила я. Но она смотрела на меня так, словно знала, что это неправда.

— Ты уверена, nne?

— Да, тетушка.

— Тогда взбодрись, inugo? И пожалуйста, помолись о моем собеседовании по поводу визы. Завтра я поеду в Лагос.

— Ах да, — сказала я, чувствуя, как меня накрывает удушающая волна тоски. — Хорошо, тетушка, — но я знала, что не смогу, не стану молиться за то, чтобы она получила визу. Конечно, тетя хочет уехать, вернее, ей не оставили шанса желать чего-то другого. Но молиться за ее отъезд? Я не умела молиться за то, чего не хотела.

Амака была уже в спальне, лежала в кровати и слушала музыку, поставив магнитофон возле уха. Я села на кровать и понадеялась, что Амака не станет спрашивать меня о том, как прошел мой день с отцом Амади. Она ничего и не говорила, а только слушала.

— А ты подпеваешь, — сказала она, спустя некоторое время.

— Что?

— Ты подпевала Fela.

— Правда? — я посмотрела на Амаку: не выдумывает ли она?

— Где я возьму записи Fela в Америке? Вот где?

Мне хотелось сказать Амаке, что в Америке она обязательно найдет эти и многие другие записи и что я в этом полностью уверена, но не сказала. Это означало бы, что я верю, что тетушка Ифеома получит визу. К тому же я не была уверена в том, что Амака хочет слышать слова утешения.


Живот не давал мне покоя до тех пор, пока тетушка не вернулась из Лагоса. Мы ждали ее на веранде, хоть и могли сидеть в гостиной и смотреть телевизор. Нам не докучали насекомые: то ли довольствовались электрической лампочкой, в которую временами врезались к немалому своему удивлению, то ли ощущали всеобщее напряжение. Амака вынесла вентилятор, и его шелест под аккомпанемент гула холодильника в квартире создавал забавную мелодию.

Когда во дворе остановилась машина, Обиора вскочил и побежал навстречу водителю:

— Мам, ну как прошло? Получила?

— Получила, — ответила тетушка Ифеома, поднимаясь на веранду.

— Ты получила визу! — закричал Обиора, и Чима, быстро повторив за ним, бросился обнимать мать. Амака, Джаджа и я не вставали. Мы поприветствовали тетушку и проследили глазами, как она входит в квартиру и идет переодеваться. Вскоре она вышла, повязав вокруг груди накидку. Ткань прикрывала ей ноги до голени, хотя женщине среднего роста она доходила бы до щиколоток. Тетя села и попросила Обиору принести ей стакан воды.

— Ты не выглядишь счастливой, тетушка, — сказал Джаджа.

— О, nna m, я счастлива. Знаешь, скольким они отказывают? Женщина, сидевшая рядом со мной, плакала так долго, что я подумала, кровь скоро потечет по ее щекам. Она спросила их: «Почему вы отказывате мне в визе? Я же показала вам, что у меня есть деньги в банке. С чего вы решили, что я не вернусь? У меня здесь собственность! У меня здесь собственность!» Она повторяла это снова и снова. По-моему, она хотела поехать на свадьбу своей сестры.

— Так почему ей отказали? — спросил Обиора.

— Не знаю. Если у них хорошее настроение — они дают визу, плохое — отказывают. Если ты ничего собой не представляешь в глазах другого человека, он поступает с тобой именно так. Мы как футбольные мячи, которые они могут пинать в любом направлении.

— Когда мы уезжаем? — устало спросила Амака. И я понимала, что сейчас ей нет никакого дела ни до женщины, чуть не выплакавшей себе глаза в посольстве, ни до нигерийцев, которых пинают, подобно футбольным мячам.

Тетушка выпила весь стакан, прежде чем ответить.

— Мы должны освободить квартиру через две недели. Я знаю, в администрации так и ждут, чтобы я просрочила уведомление, и тогда они снова пришлют сюда своих мордоворотов из отдела безопасности, и те вышвырнут мои вещи на улицу.

— Ты хочешь сказать, что мы уезжаем из Нигерии через две недели? — резко переспросила Амака.

— Правда, я настоящая волшебница? — не осталась в долгу тетушка. Но по ее голосу не чувствовалось, что ей смешно. В нем вообще звучала только усталость. — Сначала я должна найти деньги на билеты. А они не дешевы. Мне придется просить вашего дядю Юджина о помощи, поэтому я думаю поехать в Энугу вместе с Джаджа и Камбили, возможно, на следующей неделе. Надеюсь, пока мы готовимся к отъезду, мне хватит времени и сил убедить Юджина отправить Джаджа и Камбили в школу-интернат, — тетушка повернулась к нам с Джаджа. — Я сделаю все возможное. Отец Амади предложил свою помощь, он переговорит с отцом Бенедиктом, чтобы тот тоже оказал влияние на вашего отца. Я считаю, что вам обоим лучше учиться как можно дальше от дома.

Я кивнула. Джаджа встал и ушел в квартиру. В воздухе повисло ощущение завершенности, гнетущее и пустое.


Последний день отца Амади застал меня врасплох. Он пришел утром, благоухая своим мужественным одеколоном, который стал мерещиться мне даже там, где его не было. Он улыбался все той же мальчишеской улыбкой, носил все ту же сутану.

Обиора взгляул на него и пропел:

— Теперь из самых дальних частей Африки приходят на Запад миссионеры, чтобы вновь обратить его к вере!

Отец Амади рассмеялся:

— Обиора, кто бы тебе ни давал эти еретические книжки, ему стоит прекратить это делать.

Его смех был прежним тоже. Казалось, в нем ничего не изменилось, а моя новая, но такая хрупкая жизнь вот-вот должна была разлететься на кусочки. Я неожиданно ощутила, как во мне, заполняя мою грудь, не давая сделать вдох, разрастается злость. Она была чувством новым, доселе чуждым и будоражащим. Я наблюдала за тем, как отец Амади разговаривал с тетушкой Ифеомой и кузенами, баюкая свою злость. Наконец он попросил меня проводить его до машины.

— Я должен присоединиться к членам капелланского совета за обедом, они для меня готовят, — сказал он. — Но ты приходи, проведем вместе пару часов, пока я буду разбирать офис в капелланстве.

— Нет.

Он остановился и посмотрел на меня.

— Почему?

— Я не хочу.

Я стояла спиной к его машине. Он шагнул вперед и оказался прямо передо мной.

— Камбили, — сказал он.

Я хотела попросить его иначе выговаривать мое имя, потому что теперь он не имел права делать это, как раньше. Он уезжал. Я дышала ртом.

— Вы первый раз взяли меня на стадион, потому что попросила тетушка Ифеома? — спросила я.

— Она беспокоилась о тебе, о том, что ты не можешь разговаривать даже с соседской ребятней. Но меня она ни о чем не просила, — он протянул руку и поправил мой рукав. — Я сам захотел тебя туда отвезти. И после того первого раза мне хотелось брать тебя с собой каждый день.

Я наклонилась и сорвала травинку, узкую и длинную, как зеленая игла.

— Камбили, — сказал он. — Посмотри на меня.

Но я не стала на него смотреть. Я не сводила взгляда с травинки, будто в ней было заключено секретное послание, которое я могу расшифровать, только вглядываясь в нее как можно пристальнее. И тогда она сможет объяснить мне, почему мне так нужно было, чтобы отец Амади сказал, что не хотел брать меня с собой даже в тот самый первый раз, чтобы у меня появилась веская причина разозлиться еще сильнее и подавить мучительное желание расплакаться.

Он сел в машину и завел мотор.

— Я вернусь сегодня, чтобы увидеться с тобой.

Я провожала взглядом его машину, пока та не исчезла за спуском по Айкежани авеню. Я все еще смотрела туда, когда ко мне подошла Амака. Она легко положила руку мне на плечо.

— Обиора говорит, что вы с отцом Амади, должно быть, занимаетесь сексом или чем-то близким к этому, потому что он никогда еще не видел, чтобы отец Амади был таким лучезарным, — Амака рассмеялась.

Я не знала, говорила она всерьез или шутила. И мне не хотелось даже думать о том, насколько странно обсуждать, занималась я сексом с отцом Амади или нет.

— Может, когда мы будем учиться в университете, ты присоединишься ко мне в продвижении идеи об обете безбрачия? Чтобы он стал для служителей церкви не обязательным? — спросила Амака. — Ну или чтобы акт любодеяния стал доступен всем священникам время от времени. Скажем, раз в месяц?

— Амака, пожалуйста, перестань! — я развернулась и пошла к террасе.

— Ты хочешь, чтобы он бросил служение? — теперь Амака была сама серьезность.

— Он никогда этого не сделает.

Амака задумчиво склонила голову, потом улыбнулась.

— Кто знает, — сказала она и ушла в гостиную.

Я переписывала адрес отца Амади в Германии снова и снова. Потом переписывала опять, пробуя различные шрифты и стили. Я как раз занималась этим, когда он вернулся. Он забрал блокнот у меня из рук и закрыл его. Мне хотелось сказать: «Я буду скучать», но вместо этого я сказала:

— Я буду писать.

— Я напишу первым.

Я не знала о том, что у меня из глаз текут слезы, пока отец Амади не потянулся ко мне и не стер их со щеки открытой ладонью. А потом он заключил меня в объятия.


Тетушка Ифеома приготовила ужин для отца Амади, и мы все вместе поели рис и бобы. За столом много смеялись и говорили о стадионе, но мне казалось, что меня там не было. Я занималась тем, что тщательно запирала те потаенные уголки себя, которые мне больше не понадобятся, раз отца Амади не будет рядом.

В ту ночь я плохо спала. Я так вертелась на кровати, что разбудила Амаку. Мне хотелось рассказать ей о своем сне, где какой-то мужчина гнался за мной по каменистой дорожке, усыпанной сорванными листьями алламанды. Сначала это был отец Амади в развевающейся сутане, потом папа в длинном, до пола, мешке, из которого доставали пепел в Пепельную среду. Но я промолчала и позволила Амаке обнять себя и убаюкать, как перепуганного ребенка. Утром меня посетила радость: я была рада открыть глаза и увидеть, как солнце льет сквозь оконные жалюзи лучи цвета спелого апельсина.


Сборы были закончены, и прихожая теперь выглядела непривычно просторной. Только на полу в комнате тетушки Ифеомы остались мешок с рисом, банка молока и банка Boumvita, которые нам пригодятся до отъезда в Энугу. Вещи и книги были либо упакованы, либо отданы нуждающимся. Когда тетушка Ифеома раздавала часть одежды своим соседям, женщина из квартиры сверху сказала ей:

— Слушай, а не отдашь ли ты мне то голубое платье, которое надеваешь в церковь? Ты себе еще купишь в Америке!

Тетушка Ифеома с раздражением сощурилась, и я не поняла, то ли дело было в женщине, то ли в платье, то ли в упоминании Америки. Платье она не отдала.

Теперь воздух был пропитан возбуждением и беспокойством. Казалось, мы собрали все слишком быстро, слишком хорошо и теперь не знали, куда деть свою энергию.

— У нас есть бензин, поехали кататься, — предложила тетушка Ифеома.

— Прощальный тур по Нсукке, — грустно улыбнулась Амака.

Мы все забрались в машину. Ее слегка занесло, когда тетушка свернула на дорогу, проложенную вдоль инженерного факультета, и я даже испугалась, что она слетит в сточную канаву. Тогда тетушка Ифеома не сможет получить за автомобиль приличную сумму, о которой она договорилась с каким-то горожанином. Правда, этих денег хватит только на перелет для Чимы, а всем остальным все равно нужно было покупать билеты вдвое дороже.

С прошлой, окрашенной сновидением ночи, меня не покидало предчувствие каких-то надвигающихся событий. Мне казалось, что они должны быть связаны с отцом Амади. Скажем, он вернется, потому что в указанной на билете дате его отлета допущена ошибка или ему пришло в голову отложить поездку. Поэтому, сидя в микроавтобусе тетушки Ифеомы, я внимательно смотрела на встречные и попутные машины и искала среди них маленькую светлую «Тойоту» отца Амади.

Тетушка Ифеома остановилась у подножья холма Одим и сказала:

— Давайте заберемся на вершину.

Я очень удивилась: мне-то казалось, что тетушка действовала спонтанно, а на самом деле она тщательно спланировала наш поход! Обиора предложил устроить на вершине пикник, и тетушка Ифеома сказала, что это прекрасная идея. Мы поехали в город, купили в Восточной лавке moi-moi[143] и бутилированный Ribena[144] и вернулись к холму. Подъем был легким, потому что дорожки вились серпантином. Воздух пах свежестью, и время от времени из травы раздавался громкий стрекот.

— Это кузнечики. Они умеют издавать звуки крыльями! — сообщил нам Обиора. Он остановился у огромного муравейника, от которого по красной глине затейливым рисунком разбегались борозды.

— Амака, ты должна нарисовать что-нибудь вроде этого, — сказал он, но Амака ему не ответила. Она сорвалась с места и побежала вверх, к вершине холма. Чима устремился за ней, потом — Джаджа. Тетушка Ифеома посмотрела на меня.

— А ты чего ждешь? — спросила она, и приподняв чуть ли не выше колен свою накидку, бросилась бежать вслед за Джаджа.

И я тоже побежала. Ветер свистел у меня в ушах. Бег напоминал мне об отце Амади, о том, как его глаза смотрели на мои голые ноги. Я обогнала тетушку Ифеому, Джаджа и Чиму. На вершину я взлетела вместе с Амакой.

— Привет, — сказала кузина, глядя на меня. — Знаешь, а тебе стоит заняться бегом на короткие дистанции, — она рухнула в траву, тяжело дыша. Я села рядом и смахнула с ноги крохотного паука.

Тетушка Ифеома перешла на шаг еще не добравшись до вершины.

— Nne, — обратилась она ко мне. — Я найду тебе хорошего тренера. Да, спортсмены получают неплохие деньги!

Я засмеялась. Это у меня теперь получалось легко. Сейчас многое получалось гораздо легче. Джаджа тоже смеялся. И Амака.

Мы сидели на траве и ждали, пока Обиора поднимется на вершину — он никуда не торопился. Наконец мы увидели его, он держал что-то в руках. Это оказался кузнечик.

— Он такой сильный, — сказал Обиора. — Я чувствую, как он упирается в пальцы своими крыльями.

Он раскрыл ладони, и кузнечик взлетел.

Сначала мы расположились в полуразрушенном здании, торчавшем над склоном холма. Когда-то здесь был склад, но во время гражданской войны он лишился крыши и дверей и стал никому не нужен. Здание выглядело непривлекательно и пугало меня затаившимися в углах призрачными тенями. Мне не хотелось там есть, хотя Обиора и говорил, что это популярное место для пикника. Он рассматривал надписи на стенах, а некоторые читал вслух: «Обинна любит Ненна, навсегда», «Имека и Унома соединились здесь», «Чимсимди и Оби, любовь навеки».

Я с огромным облегчением услышала, как тетушка сказала, что мы устроимся снаружи, просто на траве, раз уж не взяли с собой подстилку. Мы жевали moi-moi и пили Ribena, когда я заметила, как вдоль холма движется маленькая машина. Я попыталась прищуриться и рассмотреть, кто сидит за рулем, хоть это было и далеко. Формой голова водителя напоминала голову отца Амади. Я быстро поела, вытерла рот тыльной стороной ладони и пригладила волосы. Мне не хотелось выглядеть неопрятной, когда он появится.

Чима предложил сбежать наперегонки по другой, менее исхоженной стороне холма, но тетушка Ифеома сказала, что там склон слишком крутой. Тогда Чима сел и начал съезжать вниз на попе.

— Ты будешь стирать шорты собственными руками. Ты меня слышал? — крикнула ему вдогонку тетушка Ифеома.

Прежде она как следует отругала бы младшего сына и скорее всего заставила бы вернуться. А сейчас мы сидели и смотрели, как он съезжает вниз по холму. От резкого ветра слезились глаза.

Солнце покраснело и приготовилось спрятаться за горизонт, когда тетушка сказала, что нам пора ехать. Спускаясь с холма, я все время останавливалась, надеясь увидеть отца Амади.


Вечером мы все сидели в гостиной и играли в карты. Зазвонил телефон.

— Амака, ответь, пожалуйста, — сказала тетушка Ифеома, хоть она и сидела ближе всех к двери.

— Держу пари, это звонят тебе, — ответила Амака, все еще внимательно глядя на свои карты. — Кто-нибудь из тех, кому внезапно понадобились наши тарелки и кастрюли. И наше последнее нижнее белье.

Тетушка Ифеома встала и поспешила к телефону. Телевизор был выключен, мы сидели в тишине, полностью погрузившись в игру. Поэтому, когда тетушка закричала, мы едва не подскочили на месте. Это был странный, сдавленный крик. Может, американское посольство отозвало свою визу? Я мысленно взмолилась об этом, но мгновение спустя одернула себя и попросила Бога не обращать внимания на эту греховную глупость. Мы бросились в комнату тетушки.

— Hei, Chim о! nwunye т! Hei![145] — тетушка Ифеома стояла у стола, прижав свободную руку к голове в знак глубочайшего потрясения. Что-то случилось с мамой? Тетушка протягивала трубку, и я, хотя знала, что она собиралась передать ее Джаджа, схватила ее первой. У меня так тряслись руки, что сначала трубку удалось приложить только к виску.

До меня донесся мамин голос, и это быстро уняло мою дрожь.

— Камбили, беда случилась с твоим отцом. Мне позвонили с фабрики. Его нашли мертвым за рабочим столом.

Я крепче прижала телефон к уху:

— А?

— Твой отец. Мне позвонили с фабрики. Его нашли мертвым, лежащим на столе, — голос мамы звучал так, словно его записали на пленку. Я представила, как она произносит то же самое Джаджа, тем же тоном. И вдруг мои уши вспухли изнутри. Я запомнила, что отца нашли за столом, и спросила:

— Он тоже получил бомбу в письме? Это была бомба?

Джаджа выхватил у меня телефон. Тетушка Ифеома подвела меня к кровати. Я села, уставилась на то, что оказалось у меня перед глазами, и поняла, что на всю жизнь запомню этот мешок с рисом: и то, как он привалился к стене возле стола, и коричневые переплетающиеся джутовые волокна, из которых он был сделан, и слова «Adada длиннозерный». Мне и в голову не приходило, что папа умрет, что он вообще может умереть. Он был не таким, как Адэ Кокер, как все остальные люди, которых убили. Он казался мне бессмертным.


Мы с Джаджа сидели в гостиной и смотрели туда, где раньше стояла этажерка с фигурками балерин. Мама была наверху, собирала папины вещи. Я поднялась было к ней, чтобы помочь, но увидела, как она стоит на коленях на пушистом ковре и прижимает к лицу его винно-красную пижаму. Она не подняла на меня глаз, когда я вошла. Только сказала:

— Иди, ппе, побудь с Джаджа, — шелк папиной пижамы заглушал ее голос.

За окном проливной дождь хлестал по закрытым ставням в каком-то яростном ритме. Еще миг, и он сорвет с веток кешью и манго, которые упадут и начнут разлагаться на влажной почве, источая кисло-сладкий запах гниения.

Ворота во двор были заперты. Мама велела Адаму не пускать людей, которые хотели устроить mgbalu[146], чтобы выразить свои соболезнования. Не пустили даже родню, которая приехала из Аббы. Адаму возразил, что это неслыханно, что нельзя отвергать людей, несущих сочувствие. Но мама сурово сказала ему, что мы хотим оплакать наше горе в узком кругу, а родня может пойти в церковь и заказать заупокойную службу. Я никогда не слышала, чтобы мама так разговаривала с Адаму. Я вообще никогда не слышала, чтобы она обращалась к нашему привратнику.

— Госпожа, вам нужно выпить Boumvita, — сказала Сиси, войдя в гостиную. Она несла в руках поднос с чашками, из которых папа пил чай. Я почувствовала запах тимьяна и карри, которые были непременными спутниками Сиси. Даже после ванны она пахла именно так.

Она принялась было оплакивать отца, но ее громкие всхлипывания утихли, натолкнувшись на наше потрясенное молчание.

После того как она ушла, я повернулась к Джаджа и попыталась заговорить с ним взглядом, но глаза брата были пусты, как окна с запертыми ставнями.

— Не хочешь немного Boumvita? — наконец спросила я.

Он покачал головой:

— Только не из этих чашек.

Он немного пошевелился на своем месте и добавил:

— Мне надо было заботиться о маме. Обиора держит семью тети Ифеомы на своих плечах, а я старше его. Я должен оберегать маму.

— Господь все усмотрит, — сказала я. — И пути Его неисповедимы, — и подумала, как гордился бы папа моими словами и как бы он меня похвалил.

Джаджа рассмеялся, и этот горький смех походил на всхрапывание.

— Да уж, Господь усмотрит! Как Он усмотрел для своего верного раба Иова, да и для собственного сына тоже. Зачем он убил своего сына, а? Чтобы спасти нас? А почему нельзя было и его? Спасти, и все?

Я сняла тапочки и остудила горящие ступни о холодный мраморный пол. Я хотела рассказать Джаджа, что непролитые слезы жгут мне глаза и я все еще прислушиваюсь, не заскрипят ли ступени под папиными шагами. И что все во мне заполнено острыми осколками, которые я не могу собрать, потому что мест, куда они подходили, больше нет. Но вместо этого я сказала:

— На папиных похоронах церковь будет набита битком.

Джаджа ничего не ответил.

Зазвонил телефон, и звонил довольно долго. Тому, кто пытался с нами связаться, пришлось набрать номер несколько раз, прежде чем мама ему ответила. Вскоре после этого она вошла в гостиную. Накидка, небрежно повязанная через грудь, была распущена, открывая взглядам родимое пятно — небольшую черную шишку над ее левой грудью.

— В больнице провели вскрытие, — сказала мама. — В теле вашего отца обнаружен яд, — она говорила так, словно яд в теле нашего папы — тайна давно всем известная, изначально задуманная так, чтобы ее раскрыли как можно скорее. Я читала в какой-то книге, что белые подобным образом прятали яйца, которые их детишки потом находили на Пасху.

— Яд? — переспросила я.

Мама перевязала свою накидку, затем подошла к окну и распахнула шторы, чтобы убедиться в том, что ставни закрыты и дождевая вода не просочится в дом. Ее движения были спокойными и плавными.

— Я стала добавлять яд в его чай еще до того, как приехала в Нсукку. Сиси достала мне средство, ее дядя — сильный колдун.

Какое-то время я ни о чем не могла думать. Голова была пуста, да и я вся пуста тоже. А потом я вспомнила о том, как пила папин чай, как ощущала жжение его любви на языке.

— Почему ты добавляла его в чай? — спросила я, поднимаясь. Я говорила громко. Почти кричала. — Почему именно в чай?!

Но мама мне не ответила. Даже когда я подошла к ней и принялась трясти — пока Джаджа не оторвал меня от нее. Даже когда Джаджа обнял меня и попытался обнять ее тоже, но она отстранилась.

Полицейские пришли несколько часов спустя. Они сказали, что хотят задать пару вопросов. Кто-то из больницы Святой Агнессы связался с ними и передал им копию результатов аутопсии. Джаджа не стал ждать вопросов стражей порядка. Он заявил, что использовал крысиный яд, подсыпая его папе в чай. Ему позволили сменить рубашку и забрали в участок.

Лиловый цветок гибискуса

ДРУГАЯ ТИШИНА

Настоящее

Мне хорошо знакома дорога, ведущая к тюрьме. Я знаю все расположенные вдоль нее дома, все лавочки, лица всех женщин, торгующих апельсинами и бананами перед поворотом на разбитую дорогу, которая заканчивается у ворот тюремного двора.

— Хотите купить апельсинов, Камбили? — спросил Целестин, притормаживая. Торговцы начинают призывно махать руками и расхваливать товар. У нового шофера мягкий голос — это основная причина, по которой мама его наняла, после того как уволила Кевина. Голос и еще отстутствие шрама в виде лезвия на шее.

— У нас в багажнике лежит все, что нужно, — говорю я. Потом поворачиваюсь к маме:

— Ты хочешь что-то купить?

Мама качает головой, и шарф сползает с ее волос. Она поднимает руки и перевязывает его, но получается так же небрежно, как и прежде. Ее накидка неряшливо висит вокруг бедер, и она часто ее поправляет, что придает одежде неухоженный вид, как у женщин на рынке Огбете. Они тоже позволяют своим накидкам сползать, открывая взглядам поношенное дырявое белье.

Мама не обращает на это внимания, кажется, ее вообще не интересует, как она выглядит. Мама очень изменилась с тех пор, как Джаджа попал в тюрьму, а она попыталась восстановить справедливость и стала рассказывать всем, что убила папу, отравив его чай. Она даже писала письма в газеты, но ей никто не поверил. Не слушают ее и сейчас. Все думают, что горе и отрицание того факта, что ее муж мертв, а сын в тюрьме, превратили хозяйку уважаемого дома в это болезненно худое существо с кожей, покрытой угрями размером с арбузные семечки. Возможно, поэтому общественное мнение простило маму за то, что она не обрезала волосы, не носила только черное или только белое в знак траура в течение года, не присутствовала на мессах, посвященных первой и второй годовщине смерти папы.

— Постарайся завязать шарф потуже, мама, — прошу я, коснувшись ее плеча.

Мама поводит плечом:

— Он хорошо завязан.

Целестин смотрит на нас в зеркало заднего вида. У него добрые глаза. Он даже как-то раз предложил отвезти маму к шаману из своего родного города, специалисту по «таким вещам». Не знаю, что Целестин имел в виду под «такими вещами» — возможно, он считал маму безумной, — но я поблагодарила его и объяснила, что она не захочет туда ехать. Он желает нам добра, этот Целестин. Я замечала, как иногда он смотрит на маму, как помогает ей выйти из машины. Он хочет помочь ей снова стать самой собой.

Мы с мамой редко приезжаем в тюрьму вместе. Каждую неделю Целестин отвозит сначала меня, а потом, через день или два, — маму. Кажется, ей самой так больше нравится. Но сегодня особый случай: теперь мы знаем наверняка, что Джаджа выйдет на свободу.

Пару месяцев назад, после смерти главы государства, который, как говорят, умер, предаваясь утехам с проституткой, дергаясь и пуская пену изо рта, мы думали, что Джаджа немедленно выйдет из тюрьмы. Наши адвокаты получили задание быстро что-нибудь придумать. Митинги демократичеких союзов, призывающих правительство провести расследование папиной смерти и настаивающих на том, что он пал жертвой режима, буквально развязали им руки. Но временному правительству потребовалось несколько недель, чтобы объявить о грядущей амнистии узников совести, и еще столько же потребовалось адвокатам, чтобы они включили Джаджа в список ожидающих помилования. Теперь его имя стоит под четвертым номером в списке из более двух сотен имен. На следующей неделе его отпустят.

Два адвоката, которых мы наняли совсем недавно, обладающие престижными лицензиями ЛАН, что означает «Лига адвокатов Нигерии», сказали нам об этом. Они пришли к нам домой с этими известиями и бутылкой шампанского, повязанной розовой лентой. После того как они ушли, мы с мамой не обсуждали это. Мы заботились друг о друге, не торопясь делиться чувствами. У нас были мир и надежда, только на этот раз, впервые за все это время, под надеждой было твердое основание.

Мы с мамой много о чем не говорили. Например, об огромных суммах, чеки на которые мы выписали, на взятки судьям, полицейским и тюремным охранникам. О том, сколько у нас вообще осталось денег, после того как половина папиного состояния отошла церкви Святой Агнессы и ее миссиям. Мы никогда не говорили о том, что узнали, как папа анонимно делал огромные пожертвования детским больницам, детским домам и домам ветеранов, где жили искалеченные жертвы гражданской войны. Как много еще мы не решаемся высказать вслух, и многому не находится слов.

— Целестин, поставьте, пожалуйста, кассету Fela, — прошу я, откидываясь на спинку сиденья, и в машине звучит его ломкий голос. Я поворачиваюсь, чтобы посмотреть на маму, не возражает ли она против этой музыки, но она смотрит прямо перед собой, сидя на переднем сиденье. Сомневаюсь, что она вообще что-либо слышит. Чаще всего она отвечает мне кивком или покачиванием головы, и я не понимаю, поняла ли она сказанные ей слова. Раньше я звала Сиси, чтобы она поговорила с мамой, и тогда они подолгу сидели в гостиной. Только Сиси сказала, что мама ей не отвечает, а сидит и смотрит на нее. Когда в прошлом году Сиси вышла замуж, мама подарила ей несколько коробок с фарфором, и Сиси сидела на полу и громко плакала. А мама смотрела на нее. Сиси приходит и сейчас, иногда, чтобы научить нашего нового слугу, Окона, и спросить маму, не нужно ли ей чего. Обычно мама на это не отвечает, а качает головой, продолжая слегка раскачиваться из стороны в сторону.

В прошлом месяце, когда я сказала ей, что еду в Нсукку, она тоже ничего не ответила. Даже не спросила, зачем я туда еду, ведь я там больше никого не знаю. Она кивнула. Меня привез Целестин. Мы приехали туда около полудня, когда солнце превратилось в испепеляющее светило, которое, как мне казалось, способно было высушить кости изнутри. Почти все газоны университета теперь заросли, и длинные стебли травы устремлялись вверх, как зеленые стрелы. Статуя красующегося льва больше не блестела.

В квартире тетушки Ифеомы теперь живет другая семья, и я попросила у них разрешения войти. Они странно на меня посмотрели, но согласились и даже предложили стакан воды. Только предупредили, что она теплая, потому что у них не было электричества. Лопасти вентилятора над люстрой были покрыты мохнатым слоем пыли, и я поняла, что света не было уже давно. Я выпила воды и посидела на диване с неровными дырами по бокам и отдала им фрукты, которые купила у Девятой мили, извинившись за то, что жара в багажнике привела к тому, что бананы покрылись темными пятнами.

По дороге назад, в Энугу, я громко смеялась, перекрывая пение Fela. Я смеялась потому, что по-прежнему лишенные асфальта дороги Нсукки покрывали машины слоем пыли во время харматтана и липкой грязью в сезон дождей. Потому что асфальтированные дороги преподносили рытвины, как неожиданные подарки, и потому что воздух пах холмами и историей, а лучи солнца, отражаясь от песка, превращались в золотистую пыль. Потому что Нсукка обладала способностью освобождать что-то глубоко внутри тебя, что-то, что потом рвется наружу, выходя из горла песней свободы. Смехом.

— Мы приехали, — говорит Целестин.

Мы добрались до тюремного двора. На выцветших стенах видны неприглядные иссиня-зеленые пятна плесени. Джаджа сейчас сидит в своей старой камере, в которой столько людей, что кому-то приходится стоять, чтобы другой мог лечь. Туалетом им служит черный полиэтиленовый мешок, и они дерутся между собой за то, кто будет его выносить, каждый день. Потому что этот человек может увидеть солнечный свет, пусть даже ненадолго. Однажды Джаджа рассказал мне, что иногда заключенные не пользуются пакетом. Особенно, если они злы. Его не смущает то, что он спит с мышами и тараканами, но ему не нравится, когда у него перед носом лежит человеческий помет. До прошлого месяца он сидел в более комфортной камере, где были книги и матрасы, потому что наши адвокаты знали, кому за это надо заплатить. Но его перевели в другое место после того, как Джаджа плюнул в лицо одному из охранников. Безо всякой видимой причины, как они сказали. Его раздели и избили плеткой-многорядкой. Я не верю, что Джаджа может наброситься на кого бы то ни было, если его на это не спровоцировать, но у меня нет другой версии этого происшествия, потому что брат отказывается об этом говорить. Он даже не стал показывать мне рубцы на спине, которые подкупленный нами тюремный доктор описал как вспухшие и воспаленные, похожие на длинные сосиски. Но я вижу то, что он не может скрыть.

Плечи, которые развернулись в Нсукке, за тридцать один месяц, который он провел в тюрьме, снова опали. Почти три года. Если бы в день, когда Джаджа попал в тюрьму, где-то родился ребенок, то сейчас бы он уже говорил и ходил в ясли. Иногда я смотрю на него и плачу, а он пожимает плечами и рассказывает, что Оладшпупо, старший в его камере — а у них есть иерархия в камерах, — ждет суда по своему делу вот уже восемь лет. И официальный статус дела Джаджа так и звучит: ожидающий суда.

Амака писала в администрацию главы государства, даже послу Нигерии в Америке, чтобы пожаловаться на условия содержания заключенных и состояние судебной системы Нигерии. Она говорила, что на письма никто не отвечал, но для нее было важно сделать хоть что-нибудь, чтобы помочь. В своих письмах Джаджа Амака не рассказывает ему об этом. Я читаю их ему вслух — они все очень легкие и рассказывают о том, что с ними происходит. В них никогда не говорится о папе и почти никогда — о тюрьме. В последнем письме она рассказала о том, как в одном из светских американских журналов вышла статья об Аокпе, где автор выражал свои сомнения в том, что Мадонна пожелает явиться людям, тем более в Нигерии, с их жарой и коррупцией. Амака написала в редакцию этого журнала и рассказала им все, что думает по этому поводу. Разумеется, иного от нее я и не ожидала.

Она говорит, что понимает, почему Джаджа не пишет ей в ответ. О чем ему рассказывать? Тетушка Ифеома тоже не пишет Джаджа. Вместо писем она отправляет ему кассеты с записями их голосов. Иногда он разрешает мне включить их на магнитофоне, который я приношу с собой, а иногда просит этого не делать. Мне и маме тетушка пишет письма. Она рассказывает о двух своих работах — в муниципальном колледже и аптеке, об огромных помидорах и дешевом хлебе. Но больше всего она пишет о том, чего ей недостает и по чему тоскует ее душа, словно не желающая думать о настоящем, предпочитая жить прошлым и будущим. Иногда ее письма получаются такими длинными, что видно, как на бумаге кончаются чернила, и тогда я теряю смысл того, о чем она говорит. Как-то она написала, что некоторые люди считают, что не могут управлять своей жизнью, только потому, что из-за нескольких неудачных попыток решили, что они на это не способны. Но это заблуждение, такое же, как если бы ребенку, который только учится ходить, после первых разов, когда он снова усаживается на попу, сказали, чтобы он не думал больше вставать. Потому что все проходящие мимо него взрослые тоже в свое время ползали.

Мне понравились ее слова, и я даже выучила их наизусть. Вот только я так до конца и не поняла, что она пытается мне сказать.

Письма Амаки тоже часто бывают длинными, и в каждом из них без исключения она пишет о том, как все толстеют и как Чима каждый месяц вырастает из одежды в ширину. Конечно, там не бывает отключения энергии, а из крана бежит не только холодная, но и горячая вода, но они больше не смеются. У них нет на это времени, потому что они почти не видят друг друга.

Письма Обиоры — самые веселые и самые нерегулярные из всех. Он получил стипендию в частной школе, где, по его словам, за споры с учителями его не наказывают, а хвалят.

— Позвольте, я помогу, — говорит Целестин. Он открывает багажник, и я достаю полиэтиленовый пакет с фруктами и матерчатую сумку с тарелками и едой.

— Спасибо, — отвечаю я и отступаю в сторону.

Целестин берет сумки и идет впереди нас к зданию тюрьмы. Мама шагает позади всех. У полицейского за столом на входе в зубах торчит зубочистка. У него глаза такого желтого цвета, что кажутся залитыми краской. На столе перед ним нет ничего, кроме черного телефона, большого потрепанного журнала для записи посетителей и горки часов, носовых платков и цепочек, сваленных вместе.

— Как ты, сестра? — спрашивает он, расплываясь в улыбке, когда видит меня. Его глаза немедленно фокусируются на сумке, которую Целестин держит в руке. — О, вы сегодня вместе с гопожой! Добрый день, госпожа!

Я улыбаюсь, мама отсутствующе кивает. Целестин ставит пакет с фруктами на стол перед полицейским. В нем лежит журнал с конвертом, в котором сложены хрустящие банкноты, только что полученные в банке. Полицейский откладывает зубочистку и вцепляется в пакет, который исчезает под его столом. Потом он провожает меня и маму в душную комнату, в которой стоит длинный стол и скамьи по обе его стороны.

— Один час, — тихо бормочет он перед уходом.

Мы сидим по одну сторону от стола, но не соприкасаемся. Я знаю, что скоро появится Джаджа, и пытаюсь подготовиться к встрече. Мне очень тяжело видеть его здесь, и время не облегчило эту тяжесть. А когда мама рядом, это еще сложнее. Но тяжелее всего будет сейчас, потому что у нас наконец есть хорошие новости, и все накопившиеся старые, но невысказанные чувства понемногу уходят, освобождая место. Я делаю глубокий вдох и задерживаю дыхание.

«Джаджа скоро вернется домой, — написал мне отец Амади в своем последнем письме, которое сейчас лежит в сумочке. — Ты должна в это поверить». И я поверила в это, поверила ему, хотя в тот момент мы ничего не слышали от адвокатов и ни в чем не были уверены. Я верю в то, что говорит отец Амади, и верю решительному росчерку его руки. «Потому, что он так сказал, а его слово — истина!»

Я всегда ношу с собой его последнее письмо, пока не придет новое. Когда я рассказала об этом Амаке, она поддразнила меня тем, что я не могу с ними расстаться, потому что меня греют «телячьи нежности», и нарисовала улыбающуюся рожицу. Но я держу эти письма при себе не за «телячьи нежности», которых там, кстати, почти нет. Он подписывает письма «как всегда», и никогда не отвечает ни да, ни нет на вопрос, счастлив ли он. Только говорит, что пойдет туда, куда направит его Господь. Он почти не пишет о своей новой жизни, лишь короткие смешные истории, как пожилая немецкая дама отказывается пожимать ему руку, потому что не желает, чтобы ее священником был чернокожий, или о богатой вдовушке, которая настаивает, чтобы он каждый вечер ужинал у нее.

Я живу его письмами. Я ношу их с собой потому что они длинные и подробные и напоминают мне о достоинстве, потому что будят во мне чувства. Несколько месяцев назад он написал, что не хочет, чтобы я искала всему причины и объяснения. Есть такие вещи, которые случаются и для которых никаких объяснений не найти. Он не упоминал о папе, он вообще почти не упоминает папу в своих письмах, но я поняла, о чем он говорил. Я поняла, что он отвечал на вопросы, которые я сама не решалась задать.

А еще я ношу их с собой, потому что они несут в себе милосердие. Амака говорит, что люди любят священников потому, что им нравится соперничать с Богом. Но мы не соперничаем с Богом. Я больше не задаюсь вопросом, есть ли у меня право любить отца Амади. Я его люблю. Я больше не сомневаюсь, не будут ли взяткой Всевышнему те чеки, которые я выписываю миссии, в которой служит отец Амади. Я их выписываю. Я больше не размышляю о причинах своего выбора церкви Святого Андрея как своей церкви, потому что там служит священник из миссии отца Амади. Я туда иду.

— Мы принесли ножи? — излишне громко спрашивает мама. Она достает термос с едой, в котором полно рисового джолофа и курицы, и манерно накрывает стол, ставя тарелку из тонкого фарфора, как раньше это делала Сиси.

— Мама, Джаджа не нужны ножи, — говорю я. Она знает, что Джаджа обычно ест прямо из термоса, но все равно каждый раз привозит тарелки разного цвета.

— Надо было привезти ножи, чтобы он мог порезать мясо.

— Он не режет мясо, а откусывает, — я улыбаюсь маме и касаюсь ее руки, чтобы успокоить. Она кладет сияющую серебряную ложку и вилку на покрытый высохшей грязью стол возле тарелки и отклоняется назад, чтобы оценить.

Открывается дверь, и входит Джаджа. Всего лишь две недели назад я принесла ему новую футболку, но она уже покрыта коричневыми пятнами, похожими на высохший сок кешью. Их невозможно отстирать. Когда мы были детьми, то ели кешью, наклонившись вперед, чтобы обильно брызжущий сок не пачкал нашу одежду. Сейчас его шорты заканчиваются много выше колена, и я отвожу взгляд от струпьев на его бедрах. Мы не встаем, чтобы обнять его, потому что ему это не нравится.

— Мама, добрый день. Камбили, ke kwanu? — говорит он. Потом открывает термос и начинает есть. Я чувствую, как дрожит мама, и начинаю быстро говорить, потому что не хочу, чтобы она сорвалась. Надеюсь, звук моего голоса ее успокоит.

— На следующей неделе адвокаты вытащат тебя отсюда.

Джаджа пожимает плечами. Даже его шея покрыта струпьями, которые выглядят сухими, пока он не чешет их и из-под них не начинает сочиться желтый гной. Мама купила и передала ему все возможные мази и притирки, но ничто не помогло.

— В этой камере полно любопытных персонажей, — говорит брат. Джаджа отправляет ложку в рот, стараясь есть как можно быстрее. Его щеки бугрятся, будто он спрятал за ними несколько плодов гуавы.

— Из тюрьмы, Джаджа. Не из этой камеры в другую, — уточняю я.

Он прекращает жевать и упирает в меня твердый молчаливый взгляд, который становится жестче с каждым проведенным здесь месяцем. Глаза брата кажутся мне нероницаемыми. Я даже начинаю сомневаться, был ли у нас когда-то язык взглядов, — может мне это только казалось.

— Ты выйдешь уже на следующей неделе, — говорю я. — На следующей неделе ты будешь дома.

Мне хочется взять его за руку, но я знаю, что он ее отнимет. Его глаза слишком переполнены чувством вины, чтобы увидеть меня, увидеть его отражение в них. Отражение моего героя, брата, который защищал меня, как только мог. Он никогда не поверит в то, что сделал достаточно, и не поймет, что я не ждала от него большего.

— Ты не ешь, — напоминает мама, и Джаджа снова берет ложку. Над нами повисает тишина, но уже другого рода, та, которая позволяет мне дышать. Прежняя тишина приходит ко мне в ночных кошмарах, где папа еще жив. Она смешивается со стыдом и болью за столько вещей, о которых я не могу сказать. В этих кошмарах я вижу голубое пламя над своей головой, как в день Святой Троицы, а потом просыпаюсь с криками и в поту. Я не говорила Джаджа, что каждое воскресенье заказываю молебен по папе, что хочу видеть его в своих снах и хочу этого настолько сильно, что эти сны иногда придумываю сама. Если у меня получается, я не сплю и не бодрствую, но вижу, как папа протягивает ко мне руки, чтобы обнять. Но его тело не успевает коснуться моего, потому что нечто необъяснимое выдергивает меня из этого состояния, и я понимаю, что не могу управлять даже собственными фантазиями. Между мной и Джаджа еще много недосказанного. Может быть, со временем мы станем больше разговаривать. А возможно, не сможем сказать этого никогда, не сможем облачить в слова то, что слишком долго было спрятанным глубоко в душе.

— Мама, ты плохо завязала шарф, — замечает Джаджа.

Я с удивлением поднимаю на него глаза. Джаджа никогда не обращал внимания, кто и как одет. Мама торопливо перевязывает шарф, на этот раз закрепляя двойной узел на затылке.

— Время вышло! — охранник входит в комнату. Джаджа торопливо бросает: «Ka о di»[147], избегая смотреть нам в глаза, и позволяет охраннику себя увести.

— Надо будет съездить в Нсукку, когда Джаджа вернется домой, — говорю я маме на выходе из комнаты. Теперь я могу говорить о будущем.

Мама молча пожимает плечами. Она идет медленно, и ее хромота становится более заметной. Мы подошли уже совсем близко к машине, когда она поворачивается ко мне и говорит:

— Спасибо, ппе.

Это один из редких случаев за три последних года, когда она заговаривает сама, не отвечая на чьи-то слова. Я не стану думать, за что она благодарит меня. Я только знаю, что совершенно внезапно перестаю ощущать запах сырости и мочи, которыми пронизан тюремный двор.

— Сначала мы отвезем Джаджа в Нсукку, а потом поедем в Америку, навестить тетушку Ифеому, — говорю я. — А когда вернемся, посадим новые апельсиновые деревья в Аббе, и Джаджа посадит там лиловый гибискус. А я посажу иксору, чтобы высасывать нектар из ее цветов, — я смеюсь. Протянув руку, я обнимаю маму за плечи, а она льнет ко мне и улыбается.

Над нами висят облака цвета крашеной шерсти. Так низко, что мне кажется — протяни руку и сможешь выжать из них влагу. Скоро пойдут новые дожди.

Лиловый цветок гибискуса

Со стороны жизнь юной Камбили и ее брата Джаджа — детей уважаемого нигерийского филантропа и промышленника — кажется идеальной. Но никто не знает, что их роскошный дом — ледяная тюрьма с четким, размеренным расписанием, где царит насилие и любовью называют страх. И только пожив в небогатой семье тетки, дети обнаруживают, что на свете существует подлинная любовь, приносящая не боль, а радость. И начинают за нее бороться. История взросления юной Камбили, рассказанная ею самой, проста, безыскусна и настолько психологически точна, что не сопереживать девочке просто невозможно!


Молодая романистка Чимаманда Нгози Адичи, обладательница многих литературных премий, по праву считается восходящей звездой нигерийской литературы.


Все книги издательства «Аркадия» на www.labirint.ru

16+

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Тем, во благо кому это послужит (игбо).

2

Праздник Входа Господня в Иерусалим, также называемый «Пальмовым воскресеньем», отмечается за неделю до Пасхи, в шестое воскресенье Великого поста. В богослужебных книгах Русской православной церкви этот праздник называется также Неделей цветоносной, а в просторечии — Вербным воскресеньем. Это связано с тем, что пальмовые ветви в России и других странах с холодным климатом издревле заменяли веточками распускающейся вербы.

3

Пепельная среда — день покаяния у католиков, первый день поста.

4

(Бытие 3:19).

5

Другое название — аннона колючая или сметанное яблоко. Внутри плода находится белая мякоть и семена.

6

Сухой восточный ветер на западном побережье Африки.

7

Лепта святого Петра — ежегодная обязательная дань в пользу папы римского.

8

Дорогая, иди же (игбо).

9

Пожалуйста (игбо).

10

Атилога — традиционный подвижный молодежный танец этнической нигерийской группы игбо, часто включающий в себя элементы акробатики.

11

Егуси — богатые жирами и протеинами семена некоторых бахчевых (например, кабачка, арбуза, тыквы), высушенные и перемолотые, один из основных ингредиентов западноафриканской кухни.

12

Утази — съедобные листья вьющегося кустарника Gongronema latifolium.

13

Как дела? (игбо).

14

Фуфу — густая каша из толчёных в ступе варёных корнеплодов маниока, ямса, батата или бананов-плантанов. Фуфу скатывают в маленькие шарики и проглатывают их целиком, едят вместо хлеба с супом или соусом.

15

Онугбу — суп с горькими листьями.

16

Нет (игбо).

17

Довольно (игбо).

18

Дорогая, милая (игбо).

19

Мистических или магических сил (игбо).

20

Нигерийский пудинг, приготовленный из смеси очищенной спаржевой фасоли, лука и свежемолотых перцев (игбо).

21

Достаточно (игбо).

22

Как дела? (игбо).

23

Гарнир из муки из кассавы (игбо).

24

Крупнейший по числу носителей язык чадской семьи. Распространен в Западной Африке, широко используется как язык межэтнического общения, в особенности среди мусульман.

25

Блюдо, состоящее из риса, помидоров, томатной пасты. Среди ингредиентов могут быть мясо, рыба, моллюски, а также различные овощи: картофель, капуста. Из-за того что при приготовлении используются пальмовое масло и томатная паста, цвет джолофа обычно красный.

26

Добро пожаловать, с возвращением (игбо).

27

Это традиционный вид католической молитвы. Те, кто читают новенну, читают специальную молитву или ряд конкретных молитв с определенной просьбой или намерением.

28

Денежная единица Нигерии.

29

Да, какой ужас (игбо).

30

Правда, правильно? (игбо).

31

Треску (игбо).

32

Смесью специй (игбо).

33

Угощение из бобовой муки и перца (игбо).

34

Тот, кто много делает для людей (игбо).

35

Добро пожаловать, с возвращением! (игбо).

36

Имеется в виду большой круг родни, в том числе дальние родственники, включая тех, кто присоединился к семье со стороны жены и мужа.

37

«Левентис» — одна из крупнейших компаний в Западной Африке, сочетающая в себе несколько сфер деятельности — от производства и продажи продуктов питания до торговли недвижимостью.

38

Фестиваль нового урожая батата — ежегодное праздничное мероприятие в культуре народа игбо, проводимое в конце сезона дождей, в начале августа.

39

Добро пожаловать, с прибытием (игбо).

40

Смотрите! (игбо).

41

Невеста (игбо).

42

Да (игбо).

43

В самом деле? (игбо).

44

Посмотри на себя! (игбо).

45

Как поживаешь? (игбо).

46

«Жена моя», здесь выражение степени родства (игбо).

47

Правильно (игбо).

48

Карнавал с масками, праздник духов (игбо).

49

Здесь: опять, и это тоже? (игбо).

50

Вот видишь (игбо).

51

Представляешь (игбо).

52

Отец наш (игбо).

53

Бог-Творец в верованиях народа игбо.

54

Дитя мое (игбо).

55

Личный бог, ответственный за судьбу человека (игбо).

56

Возмутительно, да не допустят этого боги (игбо).

57

Пирожки с начинкой из молотой фасоли (игбо).

58

Острые мясные шашлычки на шпажках (игбо).

59

Большие металлические колокольчики (игбо).

60

«Змея, кусающая черепаху», название персонажа карнавала (игбо).

61

Церемония инициации духа (игбо).

62

Так (игбо).

63

Нигерийская денежная единица. 1 найра = 100 кобо.

64

Король (игбо).

65

Девица, невеста (игбо).

66

Как поживаешь (игбо).

67

Это очень плохо! (игбо).

68

Ладно, давай (игбо).

69

Поднимайся (игбо).

70

Почему (игбо).

71

Я подумала (игбо).

72

Босс, начальник (игбо).

73

Растворимый солодовый или шоколадно-солодовый напиток, выпускаемый компанией «Кэдбери».

74

О да, какой ужас (игбо).

75

В чем дело? (игбо).

76

Вы только посмотрите (игбо).

77

«Позволь прославить имя твое…».

78

Такси-мотоцикл (игбо).

79

Хватит (игбо).

80

Мэри Митчелл Слессор, «Белая королева Черного континента», (2 декабря 1848 — 13 января 1915) шотландская миссионерка в Нигерии. Пользовалась огромным уважением у местного населения. Проповедовала христианское учение, занималась защитой прав женщин и детей.

81

Истинно так (игбо).

82

Не знаю (игбо).

83

Какой ужас (игбо).

84

Ладно тебе (игбо).

85

Погодите (игбо).

86

Как же (игбо).

87

Прошу заметить (игбо).

88

Овца (игбо).

89

Перестань (игбо).

90

Посмотри, ты же видишь (игбо).

91

Что вы говорите? (игбо).

92

В чем дело? (игбо).

93

Не говори так (игбо).

94

Знаешь (игбо).

95

Что? (игбо).

96

Ты разве не знаешь (игбо).

97

Здесь: смотрите у меня (игбо).

98

Хорошо (игбо).

99

Ну да, как же (игбо).

100

Господь творит чудеса (игбо).

101

Популярное съедобное растение в Африке, Юго-Восточной Азии и других тропических регионах.

102

В чем дело? (игбо).

103

Белый мел (игбо).

104

Да в чем дело (игбо).

105

Ой (игбо).

106

Смотри (игбо).

107

Вставай (игбо).

108

Восклицание, означающее переживания, боль, сочувствие.

109

Тело (игбо).

110

Мне жаль (игбо).

111

Ты меня слышишь (игбо).

112

Не плачь (игбо).

113

Да будь ты проклят! (игбо).

114

Потому что (игбо).

115

Не так ли? (игбо).

116

Женщин рода (игбо).

117

Похороны и сопровождающие их ритуалы прощания (игбо).

118

Ладно (игбо).

119

Речь идет о библейском феномене; считается, что в Новом Завете упоминается о двух видах говорения на иных языках. В Деяниях во 2-й главе речь идет об иностранных языках, а в 1-м Коринфянам, 12, речь идет о воздыханиях в экстазе, или же о небесных или ангельских языках.

120

Как ты? (игбо).

121

Как поживаешь (игбо).

122

Крылатые термиты (игбо).

123

Я знаю (игбо).

124

Так ведь (игбо).

125

Нет (игбо).

126

Не так ли (игбо).

127

вот скажи мне (игбо).

128

Откуда? (игбо).

129

Мгновенно (игбо).

130

Сядь (игбо).

131

Красавица (игбо).

132

Как красиво (игбо).

133

Перестань! (игбо).

134

Однако (игбо).

135

Нет (игбо).

136

Ты меня понял? (игбо).

137

Честное слово (игбо).

138

Точно (игбо).

139

Что это значит (игбо).

140

Эй, осторожно! (игбо).

141

Ты меня слышишь (игбо).

142

В чем дело? (игбо).

143

Нигерийский пудинг из приготовленной на пару промытой и очищенной фасоли и свежего черного перца.

144

Английский безалкогольный напиток на черной смородине.

145

Ой, Господи! Жена моя! Ой! (игбо).

146

Жест сопереживания, когда после случившегося несчастья родня и друзья собираются как можно скорее, чтобы разделить чужое горе.

147

Пока (игбо).


home | my bookshelf | | Лиловый цветок гибискуса |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу