Book: Сборник 'Сокровища Валькирии'. Компиляция. Книги 1-7



Сборник 'Сокровища Валькирии'. Компиляция. Книги 1-7

Сокровища Валькирии. Правда и вымысел

Валёк — золотая рыбка

Мы умирали с дедом в феврале 1957 года: он от тяжёлых фронтовых ран, а я — от никому не известной и не понятной болезни. У деда в госпитале отняли половину лёгких, вторая половина сейчас отекала и до смерти оставалось совсем немного, однако из-за сильного и мощного сердца он справлялся с удушьем и порой даже начинал разговаривать со мной бодрым прерывистым шёпотом. Я лежал пластом, как парализованный, утратил дар речи, не двигался, не испытывал никакой боли, возможно потому, что был ледяной и по выражению матушки, таял, будто весенняя сосулька. Однако при этом обострённо видел, слышал и чувствовал всё, что вокруг происходит.

Дед привык умирать, а я ещё не знал, что это такое, поэтому мы оба хладнокровно лежали и ждали последнего часа. Хладнокровно в прямом смысле, потому что температура у меня упала до тридцати четырёх градусов. Бабушка днями и ночами стояла на коленях перед иконами в горнице, где был дед, но молилась за меня, и то ли от отчаяния, то ли по незнанию просила боженьку внука оставить, а деда прибрать, причём, обращалась к нему без всякого страха, как-то по-свойски, будто с соседом договаривалась. Отец всё время тулупа не снимал, куда-то ездил на лошади, искал врачей, но возвращался один и громко матерился; матушка, если не суетилась по хозяйству и не пестовала братьев-двойняшек (сестра уже ходила в школу и жила на квартире в Торбе, за семь километров), то сидела возле постели, грела мои руки и крадучись плакала потом в закутке. Никто не знал, сколько нам оставалось жить, пока отец наконец-то не привёз откуда-то фельдшерицу, большую, румяную тётку. Она посмотрела мне в рот, в глаза, перевернула с боку на бок, словно трупик, смерила температуру.

— Не долго осталось. — будто утешила она родителей. — Холодный, с такой температурой не живут. К деду не прикоснулась, лишь взглянула издалека.

— До вечера не дотянет, — определила ему срок. — Вот-вот отмучается.

И выписала нам обоим справки о смерти. Это чтобы лишний раз не ехать за сорок пять вёрст по метельной февральской дороге.

В то время мои родители ещё безоглядно верили в медицину и после такого заключения в доме сразу стало тихо, заговорили шёпотом, но я всё слышал. Матушка готовилась бежать в Торбу за моей сестрой и чтоб дядя Саша Русинов сообщил родне. Он был образованный, работал начальником лесоучастка, и у него в конторе был единственный телефон.

— Ничего, Серёга. — громко сказал дед, когда отец повёз фельдшерицу в обратный путь. — Весна скоро, река разольётся. Мы с тобой на рыбалку поедем. Поймаем рыбу валёк. Я знаю место, где она клюёт.

Про эту невиданную рыбу он говорил давно, всё собирался выловить её в нашей реке Чети, искал место, где водится, однако так ни разу и не поймал. И никто у нас в округе валька не то, что не ловил, а и слыхом не слыхивал. Дед любил рассказывать про эту рыбу, но только когда мы оставались вдвоём в лодке, где-нибудь под крутояром, подальше от чужих ушей, и ещё всегда предупреждал, чтоб я держал язык за зубами. По его словам, валёк отличается от других рыб не размерами, красотой или вкусом, а тем, что по достижению определённого возраста приплывает в реки из океанских глубин один раз в жизни, чтоб наглотаться золотых самородков. Рыба эта точно знает все речки, ручьи и проточные озёра, где есть россыпи, и если поймал, значит, тут и золото ищи. Причём, её ничто не задержит — ни пороги, ни высокие водопады, ни мели, только б воды было с вершок, везде пройдёт, перепрыгнет. Заходя в реки через холодные северные моря, в поисках россыпей, поднимается до самых Саян и Алтая. Бывает, ловят валька даже в горных ручьях за многие тысячи километров от моря. А наглотавшись золота, спускается эта рыбка вниз и возвращается в океаны, где и живёт до смерти на страшной глубине, никакой сетью не достанешь.

Вот она-то и есть сказочная золотая рыбка!

Если поймать валька и вспороть, можно найти до горсти самородков. Дед объяснял пристрастие этой рыбы к драгоценному металлу не жадностью, как бывает у людей, а жестокой необходимостью: золото выполняло роль балласта, чтоб спускаться на дно океана за каким-то специфическим кормом. Размером она была не крупная, ровно сорок сантиметров, как на подбор, и вес имела не большой, до двух фунтов, потому без дополнительного груза спуститься глубоко не могла. А если она не поест этого корма, то не может отметать икру, то есть размножаться. Так что, чем больше в желудке золота, тем дольше валёк может оставаться на дне, кормиться и продлять свой род. Однако же иные рыбы от жадности глотали такие крупные самородки, что потом всплыть не могли и погибали от высокого давления.

Мой дед не был наивным фантазёром, никогда не тешился несбыточными надеждами, а скорее относился к реалистам и прагматикам, ибо жизнь прожил суровую, но при этом не утратил природного любопытства. Поймать валька он рассчитывал по чисто практическим соображениям: найденное золото думал сдать государству, а на положенные двадцать пять процентов купить отцу мотоцикл — ни охотой, ни рыбалкой, ни бондарным промыслом заработать на него было невозможно. Дело в том, что однажды ему стало совсем худо, и дядя Саша Русинов повёз его на мотоцикле в больницу. Едва они помчались на этой двухколёсной чудо-технике, как у деда прекратилась одышка, он в буквальном смысле ожил, сидел в заднем седле, смеялся и пел, а когда приехали в больницу, велел поворачивать назад.

Он верил в мотоцикл, как в лечебное средство.

Вечером дед не умер, но мне стало ещё хуже. Однако я по-прежнему не чувствовал боли. Оказывается, у меня закрылись глаза, и почти исчезло дыхание, чего я не заметил. Чудилось, что на улице весна, разлив, мы с дедом сидим под яром в долблёнке и ловим рыбу валёк. Хорошо и страшно, потому что вода вокруг вспучивается, крутится глубокими воронками. Я был на рыбалке и одновременно слышал и будто бы видел, что происходит вокруг. К вечеру пришли мои крёстные — дядя Анисим и тётя Поля Рыжовы, наши единственные соседи: деревня была всего на два двора. Они сели возле меня и, кажется, просидели всю ночь.

Месяца за три до болезни я страшно захотел соли и начал есть её горстями. Родители это заметили, сперва даже посмеялись, затем поругали и спрятали солонку — я стал воровать. Сначала из мешка в старой избе, но когда и его убрали, то у коров из яслей, где лежала огромная серая глыба. Брал молоток, пробирался в стайку, откалывал кусочки и сосал, как леденец. До сих пор помню этот потрясающий и притягательный вкус; ничего кроме соли, я не ел с такой жадностью и страстью ни в детстве, ни потом. У коровьей глыбы скоро был пойман с поличным, лавочка и тут закрылась и тогда я стал бегать к крёстной. Тётя Поля в тайне от всех насыпала мне маленькую синюю плошку и это было лучшее угощение. Однако дядя Анисим увидел это дело, и настрого запретил давать мне соль.

Я был уверен, что заболел только по этой причине. И чтобы вылечить меня, надо-то было всего — дать горсть соли. Но об этом никто не знал, а если я начинал просить и говорить, что поможет только соль, никто не верил — мало ли что больной ребёнок говорит…

Тётя Поля сидела возле постели и мне хотелось попросить у неё хотя бы крупинку, но язык уже давно не шевелился и голоса не было, а сами они не догадывались, что мне нужно.

Так я дожил до утра и на восходе солнца, когда буран ненадолго улёгся, к нам и явился этот человек. Сначала я его только слышал — тихий, гудящий голос, объясняющий бабушке, что ему не холодно, он ничуть не замёрз и чаю пить не станет. Он был странно одет: белая, шёлковая рубаха с пояском и цацками, а сверху большой ямщицкий тулуп нараспашку. И на ногах, в мороз и ветер, красные хромовые сапоги в обтяжку!

Мы жили на границе двух районов, на единственной в наших местах дороге, и то зимней, конной. Проезжий народ заходил к нам погреться и потому самовар или на худой случай, чайник, были всегда наготове. Обычно путники снимали тулупы, валенки (чтоб скорее согрелись ноги), усаживались к печи, матушка наливала им чаю из шиповника с мёдом и подавала горячие кружки.

Этот путник даже не присел с дороги, хотя был пеший, только шапку снял, тулуп в угол скинул и будто бы сразу определил, что в доме кто-то умирает. Отец ещё не вернулся и потому бабушка, как большуха, встретила этого странноватого гостя насторожённо и поначалу вроде бы скрыть попыталась семейное горе. Однако путник без спроса вошёл в комнату и склонился надо мной. Причём, так низко, что я ощутил его лицо над своим и открыл глаза.

Скорее всего, это был старик, по крайней мере, в памяти осталась густая, крепкая, словно из проволоки, и совершенно белая борода с большими усами, длинные, с сильной проседью волосы, однако мне до сих пор кажется, что он не был старцем и вообще старым человеком. Я не запомнил лица, или его черты потом стёрлись в сознании; остался лишь некий образ — орлиный, пугающий и одновременно завораживающий. Он распрямился и, постукивая палкой об пол, опять без позволения, зашёл к делу в горницу, по-хозяйски притворив за собой дверь.

Мать с бабушкой должно быть, сробели, ничего ему не сказали, зато обрадовались, что я открыл глаза. Стояли возле постели, звали меня по имени, просили сказать что-нибудь, но сами косились на дверь горницы, тревожно переглядывались, а путник всё не появлялся. Представление о времени исказилось, я осознавал лишь день и ночь, и сколько пробыл незнакомец у деда, отметить не мог. Матушка потом говорила, часа три, но мне показалось, он зашёл и тут же вышел. Что он там делал, никто не видел и заглянуть в горницу не посмели, даже моя смелая и властная бабушка, которая опасалась, как бы этот прохожий чего не украл да не ушёл через окно. Воров и разбойников в наших краях хватало, потому что в окрестных леспромхозовских посёлках полно было вербованных и сибулонцев — зеков, когда-то отсидевших в Сиблаге и осевших по деревням. И даже при этом она не насмелилась хотя бы подглядеть, что происходит в горнице и только ворчала:

— Ну что вот, а? Что они там шушукаются, лешаки? Может они знакомые?.. И Семён не зовёт… Кабы дурного ничего не сделал. Глаза-то у него чёрные, цыганские.

Деда моего звали Семён Тимофеевич…

Когда же гость наконец вышел, то сразу стал командовать.

— Положите их вместе. В одно помещение!

— Да ведь нехорошо будет, — воспротивилась бабушка. — Нельзя ребёнку смотреть, как дедушка помирает…

— Он не помрёт, — заявил незнакомец. — А вдвоём им легче бороться будет. Перекладывайте мальчишку в горницу!

Матушка подняла меня вместе с одеялом, перенесла и уложила на бабушкину постель, напротив деда. Я обрадовался, хотел протянуть к нему руку, но не смог. Однако я заметил, что дед повеселел.

— Ладно, потом и поручкаемся. — сказал он. — Когда сила появится.

Незнакомец развязал свою котомку, достал кисет, и оттуда не табак извлёк, а горсточку крупных кристаллов.

— Ну-ка, открывай рот! — приказал. — Да только не глотай.

Через секунду у меня был полный рот соли! Я стиснул зубы, чтоб не отняли, поскольку бабушка уже сделала строгое лицо и завела:

— Что ты дал-то ему, лешак?

— Соли дал, — обронил путник, наблюдая за мной. — Захочешь воды — скажешь.

Я не пил уже несколько дней…

— Да разве можно робенку столько давать? — возмутилась бабушка и двинулась ко мне.

— Можно, если просит. Вы посмотрите кругом, метель второй месяц, солнца нет, как же без соли?

— Да где это видано?..

— Мальчишка просил?

— Просил, дак ладно ли…

— Ладно! А вы не дали! Ох, темнота кромешная… Ребёнок знает, что хочет. И лучше вас!

— А ты кто будешь-то? Лекарь, что ли?…

— Я и лекарь и пекарь! — огрызнулся путник. — Болезнь запустили, оголодал ребёнок, теперь одной солью не обойдёшься. Тело лечить надо! У него жила иссохла.

Тем временем я рассосал всю соль, дотянулся до рта и показал, что хочу пить.

— Чего маячишь-то? — ворчливо спросил путник. — Чего надо? Если воды хочешь, так и скажи.

— Пить хочу! — неожиданно для себя выдавил я.

— Ну вот! А я уж думал, ты язык проглотил! — забалагурил он. — Ну-ка, дайте парню воды!

Матушка стала поить меня из ложки, а бабушка увидела, что я зашевелился и заговорил. Теперь она наконец-то подобрела к путнику и сдалась.

— А как тело-то лечить?

— Как лечить… Побегать придётся.

— Дак побегаем, коль надо.

— Ну-ка, покажите мне скотину! — вдруг велел путник.

Бабушка накинула полушубок и безропотно повела его во двор. Обычно привередливая и строптивая, она теперь была готова на всё и даже не спрашивала, зачем незнакомцу потребовалась наша скотина (её особенно чужим не показывали, колдунов боялись, которые могли изрочить корову — молоко присохнет или не растелится).

Они скоро вернулись, гость был озадачен.

— Не годится. Нужен красный бык.

— Да где же его взять? — охала бабушка. — Я красных и не видала сроду…

— Не знаю, думайте, вспоминайте, ищите. Чтоб обязательно красный, без единого пятнышка. Иначе парню не встать на ноги, так и останется лежнем.

Я слышал, как мать с бабушкой начали вспоминать, у кого по деревням какой масти скотина, и всё получалось, только красно-пёстрая. А путник твердил про красного быка и заставлял думать. Наконец, матушка вспомнила, что в Чарочке у Голохвастовых красная корова и вроде бы без пятен.

И вдруг у них есть прошлогодний бычок?

— Хозяина нет, кто поедет? — загоревала бабушка. — А до Чарочки двадцать вёрст…

— А ты сходи и приведи! — приказал путник. — Хочешь, чтоб внук поднялся — иди.

Та было засобиралась, однако передумала и послала матушку — должно быть, всё-таки опасалась оставить на неё избу и больных. Мать оделась, заглянула в горницу, погладила меня по волосам.

— Я скоро, Серенька, потерпи….

Тем временем бабушка крадучись от чужака в доме достала из сундука старый медный чайник, в котором хранились деньги (копили на мотоцикл), вынула всё, что там было, даже мелочь, отдала матери, заплакала, зашептала:

— Ой, боюсь я его, вон как зыркает. Не знаю, к добру ли, к худу принесло лешего. Да ведь что нам робить-то? Ой-ей-ей… Ну, иди с богом, уж как-нибудь…

Матушка поцеловала меня и пошла.

— И гляди, комолого не бери! — вслед ей сказал путник. — Обязательно, чтоб с рогами был.

— Господи, боже мой! — только и ахнула бабушка. — Ещё и с рогами надо…

И мать ушла за красным быком. Она так любила нас, что сказали бы ей привести зелёного, она бы нашла и привела. А путник зашёл в горницу с поленом, бросил его вместо подушки, лёг на пол и захрапел. Бабушка не утерпела, на цыпочках к дедовой постели подкралась, разбудила и что-то долго шептала, косясь на незнакомца.

— Иди, ступай, — отчётливо сказал дед. — И не чеши языком. Чего разбудила-то? Сон хороший видал, Карна приходила.

Тогда я ещё не знал, кто это — Карна, однако бабушке это имя было известно, поскольку она тут же надулась и сердито зашвыркала носом.

— Ладно, будет, — проворчал дед. — Быка-то нашли?

— Валю в Чарочку послала, — призналась бабушка. — Все деньги ей отдала…

— Зачем все-то?

— А ежели он разбойник какой? Трофима нет, перебьёт нас, да и поминай как звали. Ты глянь-ко, ведь истинно лешак, а зыркнет, так страх берёт. Ведь что сказал? Чужих в избу не запускайте, мол, чтоб меня тут никто не видал. И никому словечка не скажите про меня!.. Это на что ему, чтоб не видали, не слыхали? Ох, худое замыслил, лешак…

— Он не разбойник, — рассудил дед. — И не лешак.

— Ну, бродяга, или сибулонец…

— И не бродяга. Он человек другой породы. Слушайся его и не перечь.

Бабушке и это не понравилось, но из-за своего характера согласиться и промолчать не могла.

— У ихнего брата одна порода: ходят да смотрят, что плохо лежит, — умышленно громко заворчала она и ушла, по путник не проснулся.

Отец увёз фельдшерицу и приехал немного выпивший, ввалился в горницу прямо в тулупе, схватил мои ладони своими горячими руками.

— Живой, бродяга…

И лишь потом увидел незнакомца.

Отец был человеком вспыльчивым и даже отчаянным, если его раскачать. Сам драк не затевал, но если за живое задели, тогда держись, биться будет насмерть. Возможно, потому отца считали смелым и дерзким человеком, хотя на самом деле сам он так о себе не думал, и я не раз был свидетелем, как он проявлял чудеса смирения, чтоб не ходить в рукопашную.

Тут он вдруг сробел, растерялся, к путнику даже не подошёл, ничего не спросил (почему это чужой человек в горнице спит?), только посмотрел на него внимательно и чуть ли не убежал. Я слышал, как они шептались с бабушкой, но одновременно ревели оголодавшие братья-двойняшки, так что я ничего не разобрал. Потом выяснилось, что отец распряг измученного коня, завёл в стойло, а сам встал на лыжи и ушёл в Яранское, искать красного быка, потому что только там имелась скотина подобной масти. И будто в прошлом году он сам видел годовалого быка у Пивоваровых и ещё удивился, какой он красный и яркий.



Отец всего лишь четыре года ходил в школу и даже в армии не служил из-за сожжённой в детстве, изувеченной левой руки, однако при всей кажущейся темноте, всю жизнь тянулся к знаниям, много читал и искренне верил в науку. Особенно после того, как год назад в космосе появился первый искусственный спутник. Хорошо помню, как он несколько ночей не спал, бегая под звёздным небом, и всем спать не давал, кричал, прыгал, хохотал, а потом играл на гармошке и раззадоривал матушку — говорил, что отмечает праздник человечества, но бабушка вздыхала: мол, в отца бес вселился. Ко всякой ворожбе и колдовству он относился с усмешкой, людей, которые верят во всё это, считал дураками. И потому оставалось загадкой, что с ним сделалось, если он вдруг бросился искать красного быка.

Матушка вернулась через сутки ночью с пустыми руками, оказывается, успела обойти несколько деревень, добралась чуть ли не до райцентра, пересмотрела полсотни быков, своих и колхозных, однако такого, как требовал путник, нигде не было. Ей советовали сходить в Чёрный Яр, в другой район, где якобы видели совершенно красного телёнка, только неизвестно, быка или тёлку. И вот теперь матушка примчалась, чтоб глянуть, что дома творится, перевести дух и бежать дальше.

Путник всё это время проспал на полене и наконец-то проснулся, встал сердитым, от еды отказался, только ковш воды из кадки выпил и начал ругаться на матушку, дескать, тёмные вы и полоротые люди, даже красного быка не можете найти. И сказал потом, постукивая пальцем по столу:

— Если к утру не приведёте мне быка, я пойду и найду сам. Но тогда вашего мальчишку заберу и уведу с собой.

Женщины перепугались, бабушка немедля запрягла отдохнувшего коня и поехала, как в сказке, — куда глаза глядят. Матушка, видимо, решила задобрить гостя, на стол собрала, выставила бутылку водки, но тот пить-есть решительно отказался, дверь в горницу прикрыл, чтоб мы с дедом ничего не слышали, и начал с матерью какой-то разговор. Бубнили они долго, чуть ли не до утра, пока отец не пришёл.

— В нашем районе красных быков нету! — заключил он и пошёл смотреть, жив ли я.

Куда ездила бабушка, неизвестно, однако к восходу поспела, и когда её увидели в окно, дома сразу же возник радостный переполох: за санями шёл бык, привязанный к пряслу.

— Ведёт! Ведёт быка!

Отец с матушкой выбежали на улицу, а гость, говорят, даже в окно не посмотрел, только покряхтел и начал собираться.

— Ладно, полоротые, сидите и ждите. Сам пойду! — сказал он, когда все вернулись в избу.

— Дак чем этот-то не подходит? — возмутилась и перепугалась бабушка. — Ведь ни пятнышка на нём, с рожищами этакими и весь красный! Я же за него, лешака, столь денег отдала!

— А на лбу у него что?

— Дак звёздочка на лбу! И то махонькая!

— То-то и оно! — путник зашёл в горницу и сунул мне в рот всего один кристалл соли. — Это значит, бычок родился ночью. А надо, чтобы на заре!

Хлопнула дверь, и в избе наступила полная тишина.

Должно быть, родители сели за стол, советоваться. Они всегда так делали, если требовалось обсудить что-либо важное, однако дед проснулся, откашлялся и кликнул бабушку.

— Вы там особенно не суетитесь, — сказал спокойно, без одышки. — Не найти нам быка. Пускай он приведёт.

— Он-то, лешак, приведёт! — сразу завелась бабушка. — Да ведь Серёжку заберёт за этого быка! Сказал: ежели сам найду, мальчишку с собой уведу!

— Так и так его уведут. Пускай уж он возьмёт.

— Как — уведут!?

— Ну, вырастет, найдётся ему девка какая и уведёт! — засмеялся дед и ко мне повернулся. — Ты-то как хочешь? Жениться или по свету походить?

— Сам всю жизнь бродяжил! — закипятилась она. — Сколь ты дома-то прожил, лешак? То война, то промысел, то и сказать грех — бабёнки гулящие. И не лежи сейчас, дак убежал бы опять куда!

— Да будет тебе! — добродушно отмахнулся дед. — Раз парню судьба такая выходит, ничего не сделаешь…

Бабушка видела, что мы оживаем, и уже ничем жертвовать не хотела.

— Ты что же, внука ему отдашь? Чего он такого сделал, чтоб робенка забирать? Да где это видано?! Вы, должно, сговорились с ним!

Дед завернул таким матом, что бабушка сердито засопела и умолкла — вот это была игра слов! Однако не надолго, скоро опять подсела к деду, спросила примиряюще:

— И на что ему бык-от? Вот заладил, ищи ему быка да и всё. Как это он лечить собирается?

— Не наше дело, не лезь, — спокойно посоветовал дед — тоже не хотел ссориться. — Ничего мы не понимаем в этом деле, и понимать нам не надо. Вылечит, и ладно.

— А вы про что с ним три часа кряду разговаривали? — подозрительно спросила бабушка. — Ты его знаешь, что ли?

— Его не знаю, а людей из их племени встречал.

— Это что за племя такое?

— Ну есть такое племя, на нас не похожее. Гои называются.

— Дак чего, нерусский он, что ли?

— Почему нерусский-то? Русские они…

— Что-то я не слыхала про этакое племя…

— Да ты много чего не слыхала и не видала…

— И где они живут?

— Кто их знает? Везде живут, ходят, ездят…

— Значит, цыгане! — определила она. — Я так и думала! То-то гляжу, зыркает!

— Не цыгане они! — дед что-то скрывал и потому терпел, ещё не ругался, но был уже на пределе. — Порода такая, гои. Хорошие люди, совестливые, дурного не делают, живут по справедливости. И больше ничего не знаю.

— Знаешь, да сказать не хочешь! — не унималась бабушка. — А то бы три часа сидели шушукались… Тебя от тифа в гражданскую кто вылечил? Тоже эти гои? Уж не от неё ли лешак этот явился? От старухи-то, с которой ты робенка прижил?

Дед даже материться не стал, махнул рукой, отвернулся к стенке и замолчал, а бабушка закусила губу, взяла красного быка со звёздочкой в повод и повела назад, откуда взяла.

Тогда я ещё не знал, что приключилось с дедом в гражданскую войну, об этом в семье никогда не говорили, и не понимал бабушкиной подозрительности и пытливости, однако с той поры запомнил это слово — гой, и когда сказки читал, где баба-яга спрашивала, мол, гой еси, добрый молодец, то сразу вспоминал этого путника и всё понимал. Но однажды на уроке, кажется, во втором классе, кто-то спросил, что это значит, и учительница неожиданно заявила, дескать, это просто игра ничего не означающих слов. Согласиться с таким суждением я не мог, поскольку Гоя видел живьём, а «еси» знал из молитвы, которую слышал каждый день и знал назубок: «Отче наш! Еже еси на Небеси…». Чтоб было понятнее, бабушка переводила для меня молитвы, и это звучало так: «Отец наш! Ты есть на Небе». Потому баба-яга не играла в слова, а конкретно спрашивала — гой есть, добрый молодец, или нет?

Все эти свои знания я и вывалил учительнице. Реакция оказалась непредсказуемой: батю вызвали в школу и стали ругать, что у нас в семье мракобесие и религиозная пропаганда. В общем, он вернулся домой и с помощью ремня объяснил мне, чтоб научился держать язык за зубами и в школе не разбалтывал, чему учат и что говорят в семье.

Но это уже было потом, а сейчас бабушка свела негодного быка, вернулась ещё более сердитая и заявила решительно.

— Хоть какие они, эти твои цыгане совестливые, а внука своего не отдам! И не надо нам ихнего быка и лекарства!

— Я говорил, не цыган он, а гой, — терпеливо напомнил дед.

— Всё одно, ко двору близко не подпущу! Пускай идёт со своим быком…

— Лучше пусть внук помрёт, что ли? — взвинтился он. — Или лежнем на всю жизнь останется? Раз обычай у них такой — на ноги поднимет, пусть забирает. Худого не будет, а может, внук через него в люди выйдет, мир посмотрит.

— Вот, опять своё начал, — забранилась бабушка. — Вечно путаешься с кем попало, всяких цыган в избу пускаешь. А ведь старик уже, три войны прошёл…

На сей раз дед запышкал, словно рассерженный медведь и подтянул к себе еловый батожок.

Нелюбовь к цыганам у нас в семье началась с того, что месяцев в восемь они меня чуть не украли. Я не помню этого случая и знаю по рассказам, что к нам в деревню на ночёвку заехали цыгане. Это был какой-то не покорившийся власти табор — им после войны запретили кочевать, а они будто уходили в дали несусветные — аж в Сербию. Цыгане встали за поскотиной и развели костры, но попросили, чтоб детей с одной старой цыганкой пустили переночевать в избу — дело было зимой. Бабушка как чувствовала неладное и пускать не хотела, мол, вшей натащут и украдут что-нибудь, однако дед на правах главы семьи разрешил. Около десятка цыганят поместилось на печи и полатях, двух грудничков положили на топчан за печкой, а сама цыганка пристроилась на полу. Бабушкино сердце не выдержало, раздобрилось. Сначала она подала детям миску с мёдом (была своя пасека и добра этого хоть залейся), затем предложила чаю цыганке, наконец, разговорилась, начались гадания по картам, по чёрной книге и по руке, и в результате все узнали свою судьбу, в том числе, и я. Цыганка сулила мне жизни семьдесят шесть лет и смерть от воды — она всем щедро раздавала сроки жизни, богатство и счастье, даже корове, которая должна была принести скоро двух телят и даже отцовой Карьке, казённой сельповской кобыле, много лет не жеребившейся.

Несмотря на свою либеральность, дед на ночь выставил караул — послал отца на двор, охранять хозяйство. Под утро двое цыган сделали попытку приблизиться к конюшне, видно, высмотрели красивую на вид, но с перебитым задом Карьку, однако на встречу им вылетела спущенная свора собак и отец с ружьём. Поднялся лай, шум и в это время старая цыганка начала будить и собирать детей в потёмках. Мать почувствовала опасность, встала и зажгла лампу и тот момент, когда старуха с двумя грудничками на руках и выводком цыганят выпрастывалась на улицу. Вместо меня в зыбке лежало полено, завёрнутое в пелёнки! Цыганские дети не плакали, и потому мать сориентировалась, вырвала из рук воровки орущий свёрток. Тут все повскакивали, начался крик, бабушка пошла в атаку с ухватом, прибежал отец. А в таборе уж и кони запряжены и взнузданы, забросили детей в повозки и взмахнули бичами.

Когда родня немного пришла в себя, меня развернули и тщательно осмотрели. Все определили, что это я, однако бабушка засомневалась — вроде, и родинка на щеке была чуть ниже, и глаза вместо голубых стали синие, и мягкие, белые волосёнки на голове будто бы потемнели. Несколько дней она подозревала, что меня подменили, думаю, чтоб досадить деду — он пустил старуху с цыганятами! Потом и она признала за своего, но когда подрос, ещё лет пять пугала меня цыганами, особенно зимой, в морозы, чтоб я не просился на улицу. У нас был тулуп из плохо выделанных овечьих шкур, который от холода становился колом, так вот она ставила его в сенях, приоткрывала дверь и показывала:

— Вон цыган стоит! Выйдешь — украдёт и увезёт с собой.

Я боялся цыган до тех пор, пока не услышал их песен…

Ситуация сейчас складывалась подобная, меня мог забрать этот путник из племени гоев и куда-то увести, но удивительно, я не испытывал страха, напротив, хотел, чтоб он вылечил нас с дедом и забрал с собой. И мы бы взяли коней и поехали, как три богатыря на картинке из журнала «Огонёк», которым была оклеена перегородка горницы.

Родители рассуждали иначе, а точнее, спорили с дедом-либералом, который мог отдать меня проходимцу, чтоб только я остался жив. Все остальные готовы были странного путника выгнать, как только он меня поставит на ноги, а то милицию вызвать с сельсоветом, если потребует мальчишку себе и начнёт задираться. Дед один стоял против всех, смеялся и отмахивался:

— Ох, и дураки же вы! Да как же вы не понимаете? Это что, заместо благодарности — взашей?

Не помню, сколько наш гость ходил, говорили по-разному, от нескольких часов до суток. И никто не торжествовал, когда он явился с красным быком, причём, не на верёвке привёл, а будто двухгодовалый бык сам за ним шёл. Денег за него не спросил, а сел на лавку точить нож, и долго ширкал им по наждачному кругу, пробовал остроту пальцем, затем велел матушке затопить железную печь в старой избе и позвал с собой отца в качестве подручного. Отец потом и рассказал, как необычный гость забивал быка.

Родитель мой всю жизнь проработал охотником-промысловиком, держал коров, свиней и овец, знал многие хитрости добычи зверей и забоя скота, кое-чему и меня стал учить лет с двенадцати — воспитывал хладнокровного и одновременно сострадательного мужика. То, что он увидел в старой избе, не укладывалось в рамки крестьянского воображения. Привередливый путник велел расстелить на полу чистую солому, после чего привёл и поставил на неё быка — опять же без верёвки. Конским скребком и щёткой тщательно вычистил его с головы до ног, а копыта и рога вымыл тёплой водой с мылом, затем приказал отцу вымести солому, сжечь её и принести свежей. Все эти приготовления утомили, батя ждал, когда путник возьмётся за нож, а он всё тянул, медлил: то у окна стоял, то у быка позвоночник зачем-то прощупывал от головы до репицы хвоста, то дрова в печку подбрасывал и сидел, будто бы грелся. Отец едва терпел, чтоб не вмешаться: если он был колдуном и лекарем, то каким-то непутёвым и быка такого же привёл — центнера под три, морда свирепая, уже в складку пошла и рога ухватом, а стоит смирно, как овечка, которая смерти не чует.

Часа полтора шли все эти приготовления, потом путник в очередной раз подошёл к быку, слегка вроде толкнул и уронил его на пол. Отец бросился ноги держать, чтоб не дрыгался, а бык уже готов! И тут началась быстрая работа — обдирать, да так, чтобы капли крови не пролилось. Отца с ножом путник к туше не подпустил, заставил только помогать то поддержать, то шкуру скручивать мездрой внутрь, чтоб не остывала. Сам же лишь надрезы сделал, рукава засучил и стал обдирать кулаками — ладно бы с барана, а то с двухлетнего быка! Десяти минут не прошло, а дело уже сделано! Бык забит и шкура снята без капли пролитой крови!

Отец взял топор, чтоб разрубить тушу и повесить на мороз, но путник остановил и приказал погрузить её в сани, вывезти на открытое место и отдать птицам, чтоб склевали, а кости весной в землю зарыть на горе, где не топит.

И чтобы кусочка от этого быка никто из людей не съел!

Меня он раздел догола и завернул в горячую шкуру с ногами и руками — будто спеленал, оставив лишь нос и рот, чтоб дышал, да глаза.

— Теперь спи! — распорядился путник и дал ещё один кристалл соли. — Я буду с тобой.

Уснул я почти мгновенно, испытывая во рту какой-то солнечный вкус и приятное, чуть жгучее тепло, будто лежал в жаркий летний день на речном разогретом песке. Я так хорошо запомнил эти ощущения, что потом очень долго искал, что существует в природе подобное. Съел много пудов обыкновенной соли, валялся на самых разных пляжах, но всё не подходило. Была некая похожесть вкуса у молдавского красного вина, которое давят из винограда сорта Изабелла, а потом оставляют на солнце в открытом чане, чтоб забродило. Отдалённо напоминающее тепло я случайно почувствовал однажды, когда на Таймыре, в ожидании транспорта, чтоб уехать с буровой в камералку (мороз был за пятьдесят), я забрался в дизельную, согрелся и задремал под мощный, оглушающий рёв.

* * *

…Проснулся утром, в полной тишине и первое, что мне захотелось, это потянуться, однако был скован высохшей до фанерной крепости шкурой. Дед не спал, сидел на кровати, подложив под спину свёрнутый тулуп и насвистывал «Чёрный ворон». Он всегда свистел, когда становилось лучше, несмотря на ворчание бабушки.

— Ну что, Серёга, живём? — спросил дед.

— А где путник? — спросил я.

— Э-э, да поди уж под Зырянкой. Как ты уснул, он наказы дал и — дуй не стой.

— Хотел меня с собой взять.

— Тихо, молчок! — шёпотом остановил дед. — Рот на крючок.

В этот момент вбежала матушка, за ней отец.

Снимали бычью шкуру точно так же, как путник снимал её с быка, с той лишь разницей, что делали это не так умело. Я орал, будто это меня обдирали, причём без ножа: шкура присохла, прикипела или вовсе приросла, а родители радовались, должно быть, проинструктированные путником, они знали, что я ожил, если кричу, тело вновь обрело чувствительность, заработали мышцы, поскольку я от боли дрыгал ногами и отбивался. Дед подбадривал, мол, ничего, ори громче, помогает, и не выдержал, встал первый раз с постели за многие месяцы и начал помогать; бабушка, ещё недавно подозревавшая случайного гостя во всех грехах, страстно молилась и каялась:

— Господи! Это Ты послал нам ангела своего! А я, слепая, не разглядела, не признала его, за лешака приняла. Прости меня, грешную!

Шкуру красного быка отец вынес на улицу, обложил берёзовыми дровами и сжёг, как Иван-царевич лягушачью кожу…

Гой

Так с февраля 1957 года у нас начался новый отсчёт времени — с того дня, когда к нам приходил путник. Вспоминая что-нибудь, шепотком, и только в кругу своей семьи, обычно уточняли:

— Да это было на такой-то год, как Гой являлся.

Однако бабушка, обрадованная тем, что лекарь меня забирать не стал и даже денег за быка не спросил, называла его только ангелом. Она вообще довольно часто и круто меняла своё отношение к людям, и этого случайного прохожего стала боготворить. В моём представлении на ангела он совсем не походил, скорее, на пожившего, дошлого и властного мужика, однако спорить с бабушкой было нельзя, по её мнению, посланники божьи могут являться в любом образе, а люди слепы и не видят Промыслов Господних.



Я уже тогда понимал, что произошло нечто необыкновенное, вся наша семья прикоснулась к чуду, и теперь этот путник будто незримо живёт в нашей избе, словно ангел бесплотный, и постепенно становится легендой.

На следующую весну, с начала страстной недели бабушка пошла пешком в город, чтоб помолиться, поблагодарить Бога за наше с дедом чудесное спасение и встретить Пасху в действующем храме. (Иногда она ездила молиться к месту сгоревшей церкви в Зырянском). Томск от нас находился так далеко, что уже было всё равно, туда идти или в Палестину, на Сион-гору. Помню, ждали её долго, пытались угадать, каких гостинцев принесёт, откровенно скучали и даже дед всё больше сидел у окна, выходящего на дорогу. Однако вернулась бабушка, чем-то так разочарованная и растерянная, что даже про гостинцы забыла и стала вручать их лишь на второй день. И только по прошествии двух лет от явления Гоя, тайком поведала моей второй, по матери, бабушке, как на исповеди рассказала историю с путником и излечением, за что батюшка её сильно ругал, сказал, что она слепая, не разглядела сатану и силу его, допустив колдуна пользовать мужа и внука. Дескать, лечить следует молитвами, постом да послушанием, но никак не бычьими шкурами, и теперь неизвестно, что с излеченными будет, примет ли наши души Господь у себя на небесах, а заодно, и её душу? Греха этого ей священник не отпустил, велел привести нас с дедом в церковь: тогда, мол, отпущу и дам святое причастие.

В то время никто этого не знал, но дед что-то заподозрил, когда она сначала запретила вспоминать Гоя, дескать, бродяга этот и не ангел вовсе, а бесово отродье, чёртово племя и лешак, а потом взялась за наше религиозное воспитание. Такое дело при Хрущёве было практически запрещённым, в наших краях «открытыми» богомольцами были только молдаване — иеговисты (кстати, запрещённая секта в то время), и если были верующие православные, то наверняка молились тайно, по пещерам, как первые христиане. А дед мой иногда любил повторять, как уходил на первую мировую войну юным, но глубоко религиозным человеком, однако вернулся со второй мировой законченным атеистом — он говорил так, когда спор возникал с бабушкой. Потому он разок посмотрел, как она ставит нас с сестрой рядом с собой перед иконами, второй, а потом сказал строго:

— Ты свои грехи замаливай, а они ещё не нажили. А то скоро как кержаки станем! И к твоему попу я не поеду, а сюда явится, так накостыляю ещё!

Бабушка только губы поджала, но нас на колени больше не ставила и повторять молитвы не заставляла. Оказывается, она давно убеждала деда поехать к батюшке в храм и проговорилась, что её лишили причастия, но за что, молчала, как партизан. О Гое она теперь и слышать не могла, и когда о нём заводилась речь, или уходила, или сердито отворачивалась, и таким образом ещё сильнее притягивала внимание к случайно зашедшему в дом человеку. Чаще всего о нём вспоминал отец, пытающийся с научной точки зрения объяснить природу лекарских способностей Гоя. Сначала он долго изучал влияние горячей бычьей шкуры на тело человека, и когда резал бычка, завернул свою левую, подвёрнутую на мотоцикле, ногу и пролежал так всю ночь — ничуть не помогло. Тогда он сделал вывод, что нужен-то обязательно красный бык, значит, благотворное действие оказывает масть. Отец очень много читал и знал разные непонятные слова.

— Всё дело в ферменте! — заявил он. — Тебя вылечили ферментом.

На третий год он однажды прибежал с промысла в середине сезона, будто бы за продуктами, а на самом деле, скитаясь по охотничьим избушкам, наконец-то понял, в чём дело.

— Тять, Гой давал тебе соли? — стал пытать деда.

— Чего тебе? Давал, не давал… — неохотно заворчал тот. — Главное, на ноги поднял…

— А про что вы целых три часа говорили?

— Да ни про что. Так, брехали по-стариковски…

— Только ты мне не ври, тять! Ну скажи, про что? Может, он как-нибудь эдак тебя лечил?

— Ничем он не лечил! Ни так, ни эдак.

С той поры, как от нас ушёл путник, у деда осталась лишь одышка да простреленная несгибаемая нога, все другие болячки зажили и даже будто бы изорванное медведем лицо стало разглаживаться. Раньше в свои пятьдесят семь лет он выглядел глубоким стариком, а тут вроде помолодел, повеселел, взбодрился и не то чтобы молчаливым сделался, а каким-то хитровато-скрытным, что-то не договаривал, ухмылялся, отшучивался и относительно Гоя никогда не высказывал своего мнения. Он снова начал бондарничать, ухаживать за пасекой, ездить на рыбалку и осенью стрелять белок в лесу за поскотиной.

Каждый раз, как только ему становилось лучше, дед собирал инструмент в специальный ящик, укладывал котомку и просил отца отвезти его в Зырянское, откуда он уже самостоятельно добирался до железной дороги в Асино. Несмотря на тихий протест домашних и особенно бабушки, он уезжал на четыре-пять месяцев в даль неведомую, на свою родную Вятку-реку, где занимался отхожим бондарным промыслом. После войны и таких ранений его пытались каждый раз остановить, но строптивый дед бил кулаком по верстаку.

— Молчок!

И уезжал, даже ни с кем не простившись. Возвращался он по-всякому, но всегда больной, едва живой, и его начинали выхаживать всей семьёй. Говорили, раза три, ещё до войны, он зарабатывал большие деньги, но чаще только себе на прокорм и обратную дорогу. Тогда дед был молчалив и стойко выносил все упрёки. Помню, расстроенная бабушка выговаривала ему:

— Небость, два года тому хоть семьсот рублей привёз, а ныне и на гостинцы не заробил. Что ж там, на Вятке, кадушки никому не нужны? А может, прогулял, денежки-то, лешак? Иль с бабёнкой какой схлестнулся?

И вот теперь она ждала, что дед начнёт собирать инструменты и поедет на отхожий промысел, но он глядел на бабушку, ухмылялся, насвистывал «Чёрного ворона» и выстругивал нам с сестрой живые игрушки — пильщика с пилой, мужика-кузнеца с медведем-молотобойцем, карусели, пожарных с насосом и прочие забавные штучки. На приставания отца обычно махал рукой или весело сердился.

— Так вот, тять, он тебя солью вылечил! — заявил отец. — И шкура с ферментом тут ни при чём! Он дал тебе какой-то особой соли. А может и не соли, а другого вещества.

— Не знаю. — ухмыльнулся дед. — Помогло, и ладно…

А батя не мог успокоиться и стал выпытывать у меня.

— Ты помнишь, какого вкуса была соль, которую Гой давал?

— Помню, — признался я.

— Ну и какого?

— Солёного.

— Нет, ты погоди. Соль ведь тоже бывает разная. Поваренную мы едим, каменную коровы лижут, лоси. Есть ещё морская — или в войну мы из болотных кочек вымачивали.

— Она вся одинаковая.

— Но ведь которая у Гоя была, помогла тебе? А эту ешь, ешь, и ничего.

— Мне шкура помогла.

Отец лишь головой покачал.

— Эх вы… Ничего не понимаете.

— А почему он меня с собой не взял? — тогда спросил я. — Сказал же, если вылечит — возьмёт.

— Кто б ему отдал? — горделиво начал батя и тут же смял разговор.

Я не могу сказать, что это была тоска по нашему Гою; скорее, неосознанное детское желание, преодолевая некий страх, хоть тайком посмотреть на него. Однажды на рыбалке, когда дед вытащил на удочку крупного налима и был в весёлом расположении духа, я осмелился и спросил у него, где живёт Гой.

— А пойдём поищем! — вдруг предложил он. — Завтра рано поутру и отправимся.

Летом я спал на повети старой избы, после отбоя оказывался бесконтрольным, вольным и ходил ночью, куда хотел. Чаще всего убегал на реку посмотреть, как плещется рыба, или пробирался по тёмному лесу, чтоб найти таинственное дерево, на котором трещит козодой, а то до рассвета гонял коростелей по заливным лугам, и потом отсыпался чуть ли не до обеда. В этот раз я до утра прождал деда, ходил под окно горницы слушать, проснулся ли он, и когда упала роса, сам неожиданно задремал на завалинке. Дед растолкал меня уже на восходе, и мы пошли в сторону заброшенного смолзавода, но не по дороге, а лесом, по гребню увала. К тому времени окрестности деревни я знал до последней кочки в болоте, облазил самые затаённые уголки. Существовало лишь одно место, куда я с некоторых пор боялся даже приблизиться — Змеиная Горка на этом самом смолзаводе: с виду ничем не примечательный, поросший лесом холм, каких было достаточно в округе. Правда, здесь всюду торчали из земли окаменевшие глыбы из песка, угля и смолы, какие-то деревянные круги, конструкции… Не очень-то удобное место для игр, зато тут быстрее всего сходил снег, образовывалась сухая проталина, где рано проклёвывалась густая трава и подснежники, и вообще было тепло, радостно и беззаботно. Мы с сестрой ходили сюда собирать цветы, пить особенно сладкий берёзовый сок через соломинку, сковырнув ножиком бересту, или просто играть. Родители никогда за нас не опасались, благо, что сквозь редкий молодой лес видно было деревню. А вообще здесь когда-то стоял древний сосновый бор, выпиленный в начале тридцатых сибулонцами, а пни потом выкорчевали с помощью взрывчатки и перегнали на смолу. Однако поблизости от завода, по увалу, в то время ещё стояло несколько гигантских пней, на которых мы спали, как на кроватях, пригревшись на солнышке.

Наверное, года в три, весной, я первый раз забрёл сюда в одиночку и когда оказался на самой горке, остолбенел, объятый ужасом: вокруг кишело сотни полторы самых разных змей, от блестящих чёрных гадюк до маленьких могильных, словно отлитых из меди. Они постоянно двигались, сплетались, как верёвки, обвивались вокруг тонких деревьев, свисали с веток, переползали друг через друга и через мои сапожки, и будто бы заняты были только собой.

Наша деревенька стояла в известном на всю округу змеином месте. Когда семья в пятидесятом году решила сюда переехать из большой, по тем временам, деревни Митюшкино, бабушка знала об этой напасти и встала против. Однако дед всю жизнь стремился к воле, ни за что не хотел вступать в колхоз и отца моего не пускал (а вступать заставляли, мол, коли живёшь на территории колхоза, то и работай здесь), как глава семьи, он сказал своё слово, погрузился в две лодки и приплыл к алейскому змеиному берегу. Я уже много раз видел гадюк даже в собственном дворе, и нас с сестрой учили не бояться их, а бить тонким, гибким прутом и показывали, как это делается. В раннем, как и положено, босоногом детстве у нас было две опасности — проржавевшие и оттого острейшие барашки от колючей проволоки, всё лето будто вырастающие из земли, поскольку на месте деревни в начале тридцатых стоял лагерь, и змеи, заползающие в самые неожиданные места. С первой бедой боролись просто — прометали двор раза три в лето и ссыпали в заброшенный колодец с полведра колючек, а со второй было труднее, потому как гадюки оказывались даже в подполе и коровьих яслях и мы их колотили десятками, к тому же, бабушка всё время твердила, что за каждую убитую змею отпускается сорок грехов.

И удивительное дело, если за лето каждый из пятерых детей в нашей семье колол пятки раза два-три, то змеи за шестнадцать лет жизни в деревне ни разу никого не жалили. Да и в других окрестных посёлках не слышно было, чтоб кто-то пострадал от них. То есть какого-то особенного страха перед укусом, болью или даже смертью от змеиного яда я не ощущал и, стоя среди шевелящегося полчища, больше испытывал отвращение, цепенел от мерзости и страстно хотел приподняться хотя бы на вершок и пролететь над кишащей землёй, потому что наступить некуда! Однако при всём этом было чувство, а точнее, абсолютная уверенность, что со мной ничего не случится.

Не помню, сколько я простоял так на Змеиной Горке (до этого случая никто не задумывался, почему так называется этот холм, змей там видели, но столько же, как и везде), не знаю, как перешёл через змеиный поток, может, и в самом деле по воздуху, но пришёл в себя лишь у поскотины, целый и невредимый. И почему-то закричал радостно:

— Мама, мама! А меня змея укусила!

Отец вывозил навоз на огород, потому прибежал с вилами, за ним матушка, раздели догола, осмотрели, ничего не нашли и передали в руки бабушки. Та отстегала меня прутом, приготовленным для змей, отвела под присмотр болеющего деда и побежала догонять моих родителей, ушедших в сторону смолзавода.

— Будет реветь-то, — успокоил меня дед. — Не укусила и ладно. Я вот как встану, на рыбалку поедем, щук наловим и ухи сварим на берегу. Из щучьих голов уха вкусная, наваристая, ешь, пока пузо не треснет.

О том, чем закончился карательный поход на Змеиную Горку, я узнал только лет через пятнадцать, на проводах в армию, а тогда почему-то никто и словом не обмолвился при детях, как будто ничего не случилось. Возможно, пугать не хотели, а возможно, сами испугались, вспоминать было мерзко, поскольку перебили, сожгли на костре и растащили по муравьиным кучам больше сотни гадюк и ещё много уползло. Однажды слышал только, как дед ругался, мол, без толку всё это, новые придут и ещё отомстят, не вывести с этого места гадов. На проводинах же подвыпивший батя вспоминал мои детские «подвиги», и этот вспомнил, рассказал красочно, кое-что присочинил и всё потом спрашивал у бывалых мужиков:

— Кто знает, почему они сползаются на эту горку раз в сто лет? Кто разгадает загадку природы?… А, то-то! Никто не знает, и никогда не узнает, потому что это для нас необъяснимое явление. Вот мой тятя знал, почему, только не сказал…

Змей после этой расправы заметно поубавилось, по крайней мере, они реже стали появляться возле человеческого жилья, однако на следующий год их поголовье восстановилось и мои братья-двойняшки, ещё только приступающие к познанию мира, нашли гадюку прямо у бани. Тянули к ней пальчики, намереваясь потрогать, говорили со знанием дела:

— Велевоцька, велевоцька…

И вот когда мы отправились с дедом искать Гоя, почему-то пришли на совершенно пустую Змеиную Горку и тут остановились. Дед так утомился, что присел на окаменевшую глыбу смолы и долго отпыхивался, прежде чем сказать что-либо.

— Отсюда надо к Гою идти, — вымолвил наконец. — Тут он ходит, дорога здесь у него.

— Так пойдём, пойдём, дед! — потянул его за руку.

— А в какую сторону, знаешь?

— Нет…

— Вот и я точно не знаю. То чудится, сюда надо… — дед махнул рукой в сторону болота под увалом. — То сюда… Хреновый из меня ходок, Серёга, видишь, ноги не ходят.

— У меня ходят! Я могу и один!

— Да ведь ещё и дорогу знать надо! — он грустно и задумчиво озирался по сторонам, будто хотел засвистеть «Чёрного ворона». — Уйдёшь куда глаза глядят и не вернёшься. Да и рано тебе, вот когда вырастешь, тогда и пойдёшь один. Давай лучше посидим и подождём. Гой мимо Змеиной Горки никак не пройдёт. Он здесь частенько ночевать останавливается, во-он на том пне спит, — и показал огромный и широкий пень, на котором и я не один раз спал. — А раньше, бывало, даже зимовал тут. Это когда ещё сибулонцы бор не свалили. У него меж трёх сосен изба висела, под самыми вершинами — высоко-о…

— Избы не висят, а стоят! — поправил я.

— У гоев бывают и висячие, любят высоко жить. Ну, ладно, давай ждать. Только тихо сиди, не шевелись и не болтай. Слушай вон, как птички поют.

Я сидел тихо и слушал, пожалуй, целый час, насколько терпения хватило, бурундуки мимо пробегали, где-то за горкой змея проползла под увал, но Гой так и не появился. Зато пришла бабушка и позвала завтракать. Мы возвращались домой не лесом, а дорогой, дед отчего-то повеселел, хромал бойчее, смотрел на меня ободряюще, и я не чувствовал себя обманутым.

— Ничего, Серёга, не тушуйся! — подбавил уверенности он. — Сегодня Гой не прошёл — завтра пройдёт, или послезавтра. Не летом, так зимой. У него здесь тропа, так что всё равно скараулить можно.

На Змеиную Горку я ходил весь остаток лета, осень и даже зимой на лыжах, каждый раз преодолевая знобящий страх, но Гоя не увидел ни разу, и следов его не видел ни на земле в слякоть, ни на снегу. Однако ещё всю весну упорно и каждый день прибегал сюда, с оглядкой и спёртым дыханием забирался наверх, сидел на глыбе, чтоб змеи не достали, и ждал. Однажды вместо Гоя ко мне приковылял дед, как потом выяснилось, по требованию бабушки.

— Ну что, не идёт Гой? — весело спросил он. Я верил деду искренне и бесконечно, как можно верить только в детстве.

— Нету почему-то, — сокрушённо признался я. — Видно, в другом месте теперь ходит.

— Пожалуй, так оно и есть. Пошли домой.

— А где теперь Гой ночует?

— Далеко отсюда, аж на Божьем озере, — серьёзно сказал дед. — Место там глухое, дикое и бор стоит. Видел, там остров плавучий есть?

— Видел!

— На этом острове раньше он жил. А тут что теперь, людно стало. Лес свалили, деревню видать, и дорогу рядом наездили. Он не любит ходить, где рядом чужие дороги.

Не поверить ему было невозможно! Этот путник мог вполне жить возле Божьего, потому что оно было самым таинственным местом в детстве, да и потом осталось таким же. А где же ещё жить Гою, которого бабушка ангелом называла? Божье озеро принадлежит богу, а значит, там живут ангелы, серафимы и херувимы, хотя бабушка уверяла, что все они жители небесные и на землю спускаются редко.

Место там было глухое, — ни дороги, ни тропинки, — и добираться туда тяжело: сначала надо переправиться через Четь, потом идти через тёмный осинник, через симоновские луга и болото с кочкарником в человеческий рост. Да ещё надо не промахнуться, попасть на узкую еловую гриву, которая и приведёт к берегу Божьего. В самом озере вода была медного цвета, рассказывали, что оно бездонное и водятся там огромные замшелые щуки. Одноногого мужика из Торбы такая щука утопила вместе с плотом, когда попала на жерлицу. До топора дотянуться он не смог, чтоб шнур перерубить и утонул. А плот, говорят, ещё несколько дней водило по озеру.

Не знаю, водятся ли в Божьем замшелые щуки, но замшелый лес там был и стоял он за плавучим берегом на у горе, — древние, огромные сосны поросли мхом до самых крон, а гигантские корни вылезли из земли. Прошлым летом матушка пошла на Божье за голубикой и взяла меня. Мы переплыли через озеро на плоту и оказались на зыбуне, где и росла ягода. Земля под ногами плавала на воде, было интересно и здорово качаться на ней, как на кровати с панцирной сеткой. Однако больше всего притягивал этот могучий бор, поскольку я никогда ещё не видел близко таких огромных деревьев. Матушка меня одного далеко не отпускала, боялась, пойду к берегу и провалюсь в окно. А там, говорят, дна не достанешь, когда мужики одноногого искали, двое вожжей связывали — не хватило.

Мы набрали три ведра голубики очень быстро, от ягоды там болото казалось синим, и матушка согласилась сходить в лес просто так, без всякого дела. Поднялись на угор и немного походили по краю бора, я всё время запинался и падал, поскольку смотрел не под ноги, а вглубь таинственного места.

Вокруг нашей деревни было много леса — смешанного, берёзового или вообще чистого бора, но меня с тех пор тянуло в этот, потому что он стоял на самом краю света: дальше озера я никогда не был, а значит, и мир заканчивался там же.

Должно быть, мои вопросы о Гое всем надоели, даже матушка стала отмахиваться, мол, что ты заладил? Лучше возьми букварь и читай, скоро в школу идти. Дед бы, конечно, пошёл со мной, однако на своей прямой и высохшей ноге он дальше берега или смолзавода не ходил, а древний, могучий лес на Божьем по тогдашним понятиям был далеко, километра два, не меньше. Вот и решил сам пойти и поискать, где живёт путник.

В свой первый самостоятельный поход я отправился рано утром, ещё до завтрака, когда родители ушли на заломские покосы. Взял деревянное ружьё, настоящий нож, спички и соль — как отец, отправляясь на промысел, — и пошёл напрямик, через картошку и прясло, чтоб из окна не заметили. Речку переплыл на обласе, спрятал его в кустах и смело шагнул в мрачный осинник.

Искали меня почти трое суток по всем лесам, во всех направлениях, в первую очередь, конечно, на Божьем, а так же в реке и других озёрах. Дед считал себя виноватым, порывался идти искать и так сильно переживал, что в первый раз после явления Гоя сильно заболел и слёг. Из Торбы дядя Саша привёз целую машину лесорубов, которые прочёсывали осинник на той стороне, симоновские луга, кочкастое болото и плавающую землю вокруг Божьего, кричали, стреляли, а ночью, чтоб не жечь патроны, били кувалдой по подвешенному еловому бревну — гудело, как колокол. Все думали, услышу и выйду на шум, но я ничего не слышал, хотя всё время находился в бору возле озера, который лесорубы прошли вдоль и поперёк.

А я утром пришёл к озеру, переплыл на плоту и вошёл в этот древний лес. Висячее жилище путника я искал, может, час или полтора, обошёл весь бор и вернулся назад той же дорогой, потому что хотел поспеть к завтраку, иначе бабушка хватится.

Потом меня спрашивали, как и где ночевал, и я не мог доказать, что ночей не было, поскольку я отсутствовал всего четыре — пять часов. Солнце не заходило и не всходило, звёзд на небе я не видел, спать не ложился, потому что нещадно жрали комары, и костра не разводил. Один раз только воды ладошкой попил из мочажины, и я не удержался — забрался на плавучий остров и ягоды княженики поел.

Пожалуй, моё искреннее упрямство спасло тогда от порки. Домашние посоветовались и решили не наказывать, но обозвали меня хитрым, изворотливым и упёртым, запретили выходить за поскотину и отправили полоть картошку. Я ждал, что дед заступится, но он сильно болел и на семейный суд подняться не мог, разве что потом подманил меня и щёлкнул в лоб своим костяным пальцем так, что слёзы брызнули. Через несколько дней он кое-как встал, расходился и к вечеру, открыв окно, облокотился на подоконник и стал насвистывать своего «Чёрного ворона». А через неделю сел в свой облас и поехал на рыбалку, но меня не взял, и вообще перестал со мной разговаривать. И только осенью, когда я месяц уже отучился в школе и всё немного забылось, неожиданно позвал с собой лучить щук и налимов по пескам.

— Ты где был-то, лешак? — спросил с застарелой обидой, но и с желанием помириться.

— На Божьем был, — признался я. — В старом бору.

— А не врёшь?

— Нет, правда!

— Заблудился, что ли?

— Да нет…

— Где ж тебя носило?

— Нигде не носило, пришёл, поискал Гоя и тут же домой ушёл.

Дед острогу поперёк лодки положил, сел и уставился в огонь на носу лодки.

— И что, нет там Гоя? — через несколько минут спросил он.

— Не нашёл.

— Ну и ладно, давай рыбачить!

Спустя несколько лет, когда отец меня натаскивал ходить по тайге и учил промыслу, дед частенько посмеивался, мол, ну-ка, расскажи, как ты в трёх соснах на Божьем заблудился? И если я опять начинал доказывать, что в лесу не плутал, не ночевал, то он сердился, называл меня вруном и упёртым.

С той поры минуло лет тридцать, и вот однажды приехав к отцу, я застал его выпившим, но не с гармошкой в руках, а растерянным и задумчивым, чего раньше не бывало. Он только что вернулся с рыбалки (жил он тогда в райцентре), наварил ухи из щучьих голов и сидел за столом в гордом одиночестве. Сразу ничего не сказал, но за полночь, когда наконец взял в руки гармошку, его прорвало. Отставил инструмент, побегал, стуча босыми пятками по полу, и снова завернул самокрутку.

— Слушай, Серёга, не знаю, что творится! — заговорил полушёпотом. — Вчера приехал на Алейку, пошёл на Божье, думаю, сети поставлю, щучья наловлю на приваду. Ну, воткнул шесть штук, вылез на берег, посидел, покурил. Гляжу, поплавки заходили, рыба пошла, и знаешь, к вечеру полтора десятка вот таких!.. А уж темнеет, я — назад. Прихожу в избушку, а печь холодная. Я ведь протопил её и пошёл, чтоб ночевать в тепле. Тут как лёд. Да и молоко в банке прокисло… Жутко стало, сети в озере так и оставил, схватился и домой. Приезжаю — семнадцатое число. Уезжал-то я четырнадцатого, на одну ночь! Не знаю, что и думать. Где был три дня? С женой поругался. Пьянствовал, говорит, вот и не помнишь, где. Я ей рыбу показываю: ну ладно, щуки быстро дохнут, а караси-то свежие, ещё хвостами бьют!.. Если б напился да память потерял, пролежал где-то, они б точно сдохли. Нет, опять к матери убежала…

После смерти моей матушки он женился трижды, но никто на свете уже не мог заменить её, любимую и единственную. Все жёны ревновали отца к ней, потому что во сне он звал её по имени…

— Ты-то хоть мне веришь?

— Верю! — сдерживая внутренний трепет, сказал я. — Мне дед говорил, там Гой ночует.

Про Гоя отец пропустил мимо ушей.

— Тогда сходи к ней, скажи, что так бывает.

Я сходил, объяснил, как мог и привёл отцову жену домой. Отношения вроде бы наладились, однако на утро батя невесело толкался по углам или задумчиво курил на крылечке.

— Надо ведь ехать да сети снимать, — признался он. — Сгниют — и рыба пропадёт… А боюсь!

Мне показалось, он опасается снова рассориться с женой. Отец будто угадал мои мысли.

— Да ты не думай, не её боюсь! — засмеялся он насторожённо. — Пойду к Божьему, а вдруг опять?… С другой стороны, проверить охота, испытать, что там творится?!

В следующий раз я приехал через несколько месяцев, отец уже не вспоминал этот случай, так что пришлось спросить самому, чем закончилась проверка.

— А ничем! — удивлённо проговорил он. — Сходил, сети снял и ничего. Когда ушёл, тогда и пришёл. Главное, про это думать не надо.

* * *

На четвёртый год после явления Гоя, в субботний банный день, в самом начале вольного лета, когда река уже высветлилась, вошла в свои берега, и под таловыми кустами за поворотом начали брать язи, мы поплыли с дедом на рыбалку. Клевало неважно — плоские, с мою ладошку, чебаки, окуньки, а потом и вовсе пошёл ёрш, ни один подъязок червя не трогал. Обычно, дед или сматывал удочки, или переезжал на новое место, пока не находил рыбы. Тут же сидел благостный, умиротворённый и даже ни разу не матюгнулся, хотя мелочь объедала наживку каждые три минуты.

— Ну что, Серёга, мне пора! — сказал он где-то часа в три. — Сиди, не сиди, а надо, срок пришёл. Одиннадцатое число сегодня.

Мы приплыли к нашей пристани, я собрал улов и побежал домой, а дед остался в лодке, мол, ещё часик посижу, пока баня не вытопилась.

Потом я бегал за ним ещё дважды: первый раз он и разговаривать не стал, сидел в лодке почему-то лицом к корме, лишь обернулся и глянул через плечо, когда я крикнул с берега, что батя в баню зовёт.

Во второй раз меня послала матушка, сказала, уже бельё собрано, покличь деда. А надо сказать, баню он любил, уходил туда часов на пять, как на работу, и если на всю деревню разносился весёлый разудалый мат, значит, мой дед парится. Но после ранения дышать в парной ему тяжело стало, говорят, переживал сильно, пока не вырубил специальное окно, чтоб лежать в бане на полке, а голова на улице. Обычно его батя двумя вениками охаживал, а дед кричал:

— Серёга, ну-ка тащи мне воды!

Я приносил воды и поил дедову говорящую голову, в ковше лёд брякал…

Сейчас дед сидел в корме лодки и пытался оттолкнуться от берега, однако было глубоко и весло не доставало дна. Я удивился и засмеялся — лодка была привязана!

— Оттолкни-ка, меня, Серёга! — он тоже развеселился.

— А ты куда, дед? — испугался я.

— Да пора мне!

— Матушка сказала, в баню надо…

— Некогда здесь, там уж попарюсь. Там, Серёга, бани тоже есть, только у самой реки ставят и по-белому топят.

Я почувствовал неладное, испугался ещё сильнее и чуть не заплакал.

— Дед, пойдём домой, ну, пойдём…

— Какой же из меня ходок? — он засмеялся. — Теперь ты ходи, а я домой поплыву! Плавать хорошо: сиди греби, да на берега смотри — красота!

— Так дом у нас там…

— Нет, Серёга, мой дом теперь в другом месте.

Дед ещё раз хотел оттолкнуться, но дна не достал и чуть не опрокинулся. Подобной оплошности он никогда не допускал, однако ещё больше развеселился, к тому же, колышек, за который была привязана долблёнка, вырвался и потащился по берегу.

— Дед, ты куда? — лодку сносило, я пытался схватить верёвку, но в руках оказывался песок.

— В рай поплыву! — засмеялся он и стал грести.

К тому времени я уже закончил первый класс и отлично знал, что рая нет, хотя дед был уверен и всегда говорил, что непременно попадёт именно туда. Даже если не будет молиться, как бабушка.

Я наконец поймал верёвку с колышком, однако удержать долблёнку не мог и упираясь, потащился следом.

— Нам сказали, рая нету и ада нету…

— Как это нету? Кто сказал?

— В школе говорили…

— Врут! А куда мы денемся после смерти? Ада нет, это точно. Ад на земле, потому живём и мучаемся. А когда люди помирают, то все сразу попадают в рай, и грешные, и безгрешные. Ты никому не верь, Серёга. По секрету скажу, бывал я у самых ворот и туда заглядывал. Рай, он не такой, как в Библии пишут. Природа, как у нас, тоже река течёт, Ура называется. Меня туда одна женщина водила…

Он причалил долблёнку бортом к берегу, воткнул весло в песок и стал рассказывать. Я слушал его со страхом и восторгом. И до сих пор, если эти два чувства испытываю одновременно, у меня всегда текут непроизвольные слёзы и срывается дыхание. Это было не увлечение рассказом — потрясение, так что я даже не заметил, как на берег пришёл отец и не знаю, что он слышал, однако был испуган и неожиданно вмешался, стал чуть ли не насильно вытаскивать деда из лодки и уговаривать идти домой. Дед сначала отмахивался, сердился, а потом вдруг подчинился и вылез на берег. Отец взял его под руку, хотя нужды в том не было, вывел на кручу и повлёк к дому. Навстречу вылетела бабушка и до моих ушей долетела обронённая батей фраза:

— Неладно с ним, заговаривается

Потом это слово повторяли много раз, и все домашние были уверены, будто дед перегрелся в жару, получил солнечный удар и от того начал заговариваться, ибо то, что он поведал мне, — а отец, видимо, случайно подслушал, — не укладывалось в бытовую логику. Они ещё не знали, что дед через несколько часов умрёт — об этом он сказал только мне. Его пытались всячески успокоить, уложить в постель, и бабушка даже рюмку ему предлагала выпить. А дед и без рюмки словно пьяный был, смеялся, ни на что не соглашался и требовал, чтоб пустили в баню. Дескать, раз не дали мне сразу в рай поплыть да там попариться, попарьте здесь.

— Трофим, собирайся, пошли! — он порывался встать с лавки, но ему не давали. — Баня же остывает, ты что? Да и время у меня мало, некогда! Бельё возьми новое, чтоб не переодевать потом, а гимнастёрку старую, в которой я с фронта пришёл. А то в другой одёже не узнают и не пустят. Идём, попарь в последний раз!

Всё это он говорил весело и даже радостно, а в доме был полный переполох. Отец сдался и повёл его в баню, но меня на сей раз не взяли, хотя мы года два уже ходили на первый пар втроём. Однако, будто зачарованный, я не мог оторваться от деда, поплёлся за ним и остался сидеть в предбаннике. Скоро прибежала матушка и потащила меня домой.

— Дед сегодня умрёт! — сообщил я и заплакал.

— Ты что говоришь? Типун тебе на язык! — насторожилась она. — У дедушки солнечный удар. Он отдохнёт и всё пройдёт.

— Нет, он сегодня в рай поплывёт, на реку Ура. Ему Гой сказал. Он смерти попросил, мучиться надоело, но Гой сказал, одиннадцатого умрёшь, в субботу после бани, а пока живи.

— А кто это — Гой?

— Это такой человек. Помнишь, приходил лечить? В шкуру заворачивал?

Должно быть, мать ничего не поняла, испугалась, что я тоже перегрелся и заговариваюсь, отвела на поветь в старую избу и затолкала в постель, после чего принесла кружку с молоком и хлеб, заставила съесть всё при ней и спать. Я плакал молча, молча же выпил солоноватое от слёз молоко и забился под одеяло, хотя было рано, ещё коростель на лугу не запел и солнце не совсем село.

Обиднее всего было, дед умрёт и в рай уйдёт без меня.

Он никогда не рассказывал про войну, и если у нас в доме собирались фронтовики и начинались воспоминания, дед ухмылялся, помалкивал и выглядел совсем не героически, особенно когда надевал пиджак с двумя медалями — «За Победу» и «За оборону Заполярья» — всё, что заслужил на трёх войнах.

Спустя много лет, по скудным свидетельствам бабушки и отца, я схематично восстановил события, произошедшие с дедом в первых двух войнах: на Первую мировую он пошёл добровольцем, в пятнадцатом году, приписав себе возраст и, провоевав год, заболел тифом. Его вытащили из вагона-лазарета и бросили на какой-то станции, предположительно, в Смоленской области — так поступали с умирающими, поскольку в поезде не хватало мест для раненых, которых ещё можно было спасти.

Умерших тифозных с военных эшелонов хоронили какие-то местные службы, но дед ещё дышал и потому его оставили на перроне до ночи.

А ночью на станцию пришла женщина и каким-то образом подняла и увела (или унесла) деда к себе в дом. Там за месяц выходила, немного откормила и отпустила домой.

В Гражданскую его мобилизовали в белую армию, где он прослужил очень долго — аж два с половиной года — вроде бы каптёром в пакгаузах, где хранилась конская сбруя (сёдла местным мужикам продавал за самогонку). Но почему-то участвовал в боевых действиях партизанского характера, совершал какие-то длительные конные переходы по лесам и горам и даже получил пулевое ранение в предплечье. Одно время я подозревал, что дед был в неком карательном отряде и однажды высказал предположение отцу. Тот что-то знал, но всего выдавать не хотел и мои доводы отмёл напрочь: дед в карателях не был! Но как-то раз проговорился, что дед чуть не уплыл с интервентами из Архангельска в Англию. Уже и на пароход сел и какое-то имущество затащил, но всё бросил и в последний момент сошёл на берег. Мол, жил бы сейчас где-нибудь в Лондоне и в ус не дул.

В общем, это был самый тёмный период в его жизни, и я долго думал, что скрытность его относительно службы у белых продиктована опаской: могли ведь арестовать, посадить, а то и вовсе расстрелять. Судя по отрывочным рассказам бабушки, он дезертировал из белой армии, когда она развалилась, и прибежал прятаться в родную деревню, но не домой, а к своей невесте, то есть к моей бабушке. Как раз в субботу, в бане ещё было жарко и его ночью отправили мыться — сильно завшивел. А бабушкин брат Сергей (в честь которого назвали меня), в это время был красным партизаном и пришёл из леса, тоже в баню. И прихватив там белого дезертира-деда, поставил расстреливать к дубу, стоящему в палисаднике. Бабушка упала брату в ноги, вымолила жизнь жениха, но Сергей увёл деда к партизанам, где он несколько месяцев таскал на себе станину станкового пулемёта, пока красные не победили. И таким образом как бы искупил вину.

На Вторую мировую его взяли в сорок втором, на Северный фронт, а через два года позиционной войны, (дед таскал на себе миномётную плиту), где-то в сопках он со своим расчётом попал в засаду под пулемётный огонь, получил ранения в грудь и ногу, и пролежал в лесу четверо суток, ожидая смерти. (С тех пор он любил и насвистывал песню «Чёрный ворон».) Но почему-то не истёк кровью, хотя даже перевязать себя не мог, и не умер, когда его товарищ, тоже тяжело раненный, погиб. Ещё троих убило сразу.

И вот на пятые сутки, ночью на сопку послали солдат, чтоб вынести миномёт (не убитых, возможно, потому на севере их кости до сих пор лежат не похороненными), а они нашли деда живым и притащили вместе с оружием. После госпиталя в Архангельске (опять в Архангельске!), отправили домой умирать — привезли на подводе едва живого.

Это всё, что было известно из скупых, случайных рассказов самого деда и старика Кафтанова, который воевал вместе с ним и тоже был немногословным.

В тот субботний день одиннадцатого июня, когда дед получил солнечный удар и стал будто бы заговариваться, на самом деле рассказал мне то, о чём всё время молчал, ибо знал, что сразу же определят какую-нибудь душевную болезнь или в лучшем случае скажут, перегрелся. И уши выбрал для откровения мои, наверное знал, что никто другой не поверит.

Так вот, после того, как миномётный расчёт попал в засаду и был расстрелян, на сопку взошла женщина в чудной, непривычной одежде — ярко синем плаще, наброшенном на плечи, причём, очень длинном, так что полы волочились по мхам. Она будто плыла, поскольку не видно было, как переступает ногами. Сначала дед подумал, пришла какая-то местная, из племени саами — они иногда появлялись на передовой, маленькие, невзрачные люди в пёстрой одежде и в любое время года в тёплых разукрашенных головных уборах. Однако когда она приблизилась, дед увидел, что эта женщина высокая, статная, без платка и волосы длинные и жёлтые, а не рыжие, как у местных, и на лицо русская. Сначала ему показалось, женщина ищет раненных, потому что останавливалась у трупов, и долго всматривалась, вероятно, определяла, жив или нет, а потом зачем-то набрасывала полу плаща на лицо. Потом подумал, это ходит сама Смерть и окликнул, мол, иди сюда, они все мёртвые, а я ещё живой, грудь печёт, мучаюсь, помоги. Она услышала, однако подошла не сразу, прежде возле убитых постояла и вроде бы даже молча поплакала. А когда наконец приблизилась и присела на камень в изголовье, дед увидел, что она не призрак, а совершенно реальный человек, разглядел даже лёгкие морщинки у её глаз, невысохшие слёзы на щеках и мох, приставший к полам плаща.

— Ты Смерть? — всё-таки спросил.

— Нет, я жизнь после смерти, — сказала она.

У деда в военном билете в графе «образование» было написано «негр», что означало неграмотный. В вопросах философии он был не силён, вычурных словосочетаний не понимал и потому сердился, требовал, чтоб говорили по-русски и толково. Тогда он добивал третью войну и твёрдо знал, что никакой жизни после смерти не бывает: на его глазах медленно или мгновенно погибли сотни человек, и ни одна душа не вылетела из тела, чтоб обрести другую жизнь, в раю или аду. Дед допускал, что она, душа, в человеке существует, но бесплотная, а бесплотной, пусть даже вечной жизни, он не хотел ни в каком виде. Ну что толку? Ни жену обнять, ни с удочкой посидеть на бережку, ни кадушку смастерить, ни даже в баньке попариться. Будешь ходить, как тень да живых людей пугать.

Потому сказал этой женщине определённо:

— Ты знаешь, я после смерти жить не хочу. Мне бы уж к одному концу — или туда, или сюда.

Она сорвала мох с камня, на котором сидела, вытерла кровь с груди и ноги и мхом же раны заткнула.

— Ну так вставай, пойдём со мной. Да в землю смотри, глаз не поднимай.

Дед вспомнил, как его, тифозного, подобрала женщина на станции, когда бросили умирать, решил, что опять повезло. К своему удивлению, поднялся на ноги и пошёл. Идут, а женщина время от времени спрашивает:

— Ты жив ещё, воин?

— Вроде, живой, — говорит дед, а сам не знает: состояние какое-то непривычное, раны горят, а наступать на ногу и дышать вроде и не больно.

— Ладно, — говорит, — идём дальше. Но не забывай, гляди под ноги и обратную дорогу не запоминай.

Сколько и в каком направлении они шли, он не помнил, видел лишь, что под ногами то мшистые болота с клюквой, то камни в голубых лишайниках, то брусничник со спелой кровяной ягодой — от земли, сказано, глаз не поднимать. Наконец, остановились у какого-то ручья, женщина в последний раз спрашивает, жив ли он.

— А вроде ни живой, ни мёртвый. — Дед осмотрелся по сторонам — кругом сопки, лес и никакого жилья. — Ты скажи, куда завела?

— К истоку реки Ура, — сказала она. — Отсюда начинается путь в небесное воинство. Видишь, стоим у самых ворот? А поскольку ты до сих пор не умер, то дальше тебе дороги нет.

Дед понял, что стоит у ворот рая, однако в его представлении он должен был быть чисто библейским, с садами и всякими диковинными растениями, как на юге, а тут сосны, ёлки, камни да мох. И холодно, потому что октябрь месяц, а он без шинели, в одной гимнастёрке, и то рваной и окровавленной. Да и ворот никаких не видать, разве что над речкой прошлогодним снегом тонких берёзок нагнуло до земли, и стоят они, как арки.

Хотел, говорит, попить из ручья, а женщина не дала, мол, живым из этой реки пить нельзя.

— Ну а войти погреться-то можно? — спросил дед. — Там тепло?

— Тепло там лишь мёртвым, — с сожалением сказала женщина.

— Пускай хоть одёжу какую дадут. Кровь потерял, мёрзну.

— Так нет там никакой одежды…

— Чего же привела сюда?

— Пожалела, — говорит. — Думала, умрёшь по дороге, а ты жив остался. Сердце у тебя крепкое.

— И что мне теперь делать?

— А придётся в ад возвращаться и жить. Как срок настанет, придёшь сюда, к истоку, на это самое место. Спросят, как нашёл, скажешь, Карна дорогу показала.

— Так ты не велела дороги запоминать! Как же найду?

— Когда время наступит, найдёшь. А не велела запоминать, чтоб раньше срока не явился.

Он и спросил, когда будет срок, но Карна говорит, не скажу, а то ждать начнёшь и жизни никакой не будет. Ступай, мол, назад, где лежал, и жди, за тобой придут и в госпиталь отправят.

Дед развернулся и пошёл.

* * *

И вот четыре года назад, когда мы с дедом сильно заболели, пришёл Гой, и дед стал у него смерти просить, дескать, помоги, устал я мучиться. Внука на ноги поставь, а меня отправь в рай. Мол, я дорогу найду, меня Карна ещё в сорок четвёртом году туда водила. Гой сначала будто бы согласился, но потом на попятную пошёл, говорит, не могу я никого отправлять в рай, а вот срок сказать имею право. И сообщил деду день и час смерти, поживи, говорит, от души, хоть это время.

Теперь деду и пришёл этот срок — одиннадцатого июня шестьдесят первого года.

Он говорил об этом так спокойно и даже весело, что мне становилось страшно.

Должно быть, в это время к нам на берег явился отец, видимо, что-то подслушал и решил, что дед заговаривается…

Сколько я помню деда и воспоминания о нём самых разных людей, он не был выдумщиком, фантазёром или сказочником. Для этого нужен определённый склад ума и души, умиротворение и ощущение радости жизни.

Он не был классическим дедушкой, к которому хочется забраться на колени, прижаться и попросить, чтоб рассказал сказку. После трёх войн дед стал взрывным, психованным и нетерпимым, если ему перечат или что-то не так. От него доставалось всем, иногда без особой причины, просто под горячую руку подвернёшься. Ко всему прочему, он постоянно болел и единственная отрада у него была, это дождаться весны и посидеть с удочкой на реке. Каждый день он проживал, как последний, и возможно, поэтому компромиссов не знал.

Первый раз его чуть не посадили вскоре после войны — гонял пешней по деревне районного начальника, которому бабушка, откупая моего отца от ФЗО, сначала дедов полушубок преподнесла, а потом ещё сунула полмешка нарубленного табаку (а откупать-то и не надо было, отец не годился в училище из-за искалеченной руки). Говорят, следователи несколько раз приезжали и даже забрать пытались, но дед сел на верстак, положил рядом топор и сказал — забирайте!

Второй раз, и это я уже помню, он выбил челюсть и зубы директору леспромхоза, когда тот приехал отнимать покос, положенный деду, как инвалиду войны первой группы, и заговорил в оскорбительном тоне, мол, я тебя вообще выселю. В наших краях тогда он считался очень большим начальником, однако дед этого положения будто бы не заметил, одним ударом уложил директора в сугроб. Спас его кучер, утащивший в кошеву. Помню кровь на снегу и страшно возмущённого деда. Потрясая узловатыми кулаками, он кричал, что его выгнали с колхозной земли, и теперь с леспромхозной, мол, что, мне теперь и земли нет, за которую я кровь проливал?

Ещё помню, как приходили забирать вторую корову — при Хрущёве разрешалось держать только одну на двор, хотя в семье у нас было уже девять душ. Дед болел, однако встал с постели, приказал всем сидеть тихо и не высовываться, а сам взял вилы и пошёл в штыковую на председателя сельсовета и участкового.

Жизнь у деда была суровой, и настолько пропитанной суконной реальностью, что для выдумок и фантазий в ней не оставалось места. И то, что он рассказывал, действительно можно было расценить, как воздействие солнечного удара. Потому и слушал его со слезами и разинутым ртом, и если бы на берег не пришёл отец, может быть, ещё что-нибудь услышал необычное и потрясающее. Я чувствовал, что откровение о путешествии к истоку реки Ура с женщиной по имени Карна не кончается — если это первая и последняя дедова сказка, то она была без конца. Однако сразу после бани его положили в горнице, а всех детей загнали спать — чтоб не путались под ногами, а может, не хотели, чтобы кто-то из нас слишком рано увидел таинство смерти.

Солнце село, закричал коростель на лугу, потом на прохоровской дороге затрещал козодой и, наконец, стемнело, за окном бесшумно запорхали летучие мыши, а я не спал и придумывал причину, чтоб нарушить матушкин запрет и хотя бы заглянуть в горницу, где умирал дед. Может, он увидит меня и ещё что-нибудь расскажет? Или я сам спрошу. Пока я искал предлог, в старую избу прибежала бабушка.

— Серёжа, вставай! — кликнула она. — Тебя дедушка зовёт.

Я полетел в новую избу, однако сразу за порогом обвял и ощутил дрожь: даже запах в доме был другой, знакомый и незнакомый одновременно, почему-то пахло вереском и свежевскопанной землёй. Дед лежал в горнице возле открытого окна, затянутого марлей, рядом на столе ярко горела семилинейная керосиновая лампа, которую берегли и зажигали в исключительных случаях, когда требовалось много света. Было полное ощущение, что он спит, но когда я на цыпочках проник в горницу, открыл глаза.

— Серёга…

Он ещё узнавал лица и даже улыбался. Рядом, на табуретке, сидел отец и держал дедовы руки в своих, за его плечом стояла матушка, ближе к изголовью села бабушка, и мне не хватало места, разве что у ног.

— Подойди ко мне, — сказал дед. — А вы ступайте.

— И я тоже? — будто обиженный мальчишка, спросил отец.

Он был любимый и единственный его сын; ещё двое и дочь умерли от скарлатины в двадцатых, когда дед в очередной раз ушёл на заработки.

Возникло недоуменное замешательство, все переглядывались, но никто не уходил, возможно, боялись оставить меня одного с дедом, вдруг я испугаюсь, заикаться начну (было такое поверье, мол, нельзя оставлять детей одних рядом с умирающим), или всё ещё считали, что он заговаривается и потому выполнять его требования не обязательно.

Я протиснулся между бабушкой и отцом.

— Ничего, Серёга, — успокоил дед. — Ладно, пусть и они слушают, всё одно бестолковые да слепошарые, ничего не поймут. Мне уж не сходить с тобой на рыбалку, а так хотелось валька поймать. Он сейчас здорово берёт, только успевай забрасывать. Я место знаю, где клюёт, и тебе скажу… За горой Манарагой, на Ледяном озере. Ты ведь знаешь, где Манарага? А Ледяное озеро как раз за речкой будет. Валёк туда икру метать заходит. Не смотри, что озеро глухое, это кажется. Там много речек, впадают и вытекают, только под землёй… Но гляди, никому! Рот на крючок. Гой мне точный срок отмерил и я уже не встану, ты дуй-ка один.

— Я не знаю, где такая гора, — сквозь зубы сказал я, чтоб не разреветься.

— Ну уж Манарагу-то всяко найдёшь! — отмахнулся дед вялой рукой. — Приметная горка, высокая. Там на верху ещё люди стоят… А как озеро найти — научу. Значит, когда наверх залезешь, гляди на юг, в ведренную погоду его видать, вёрст восемь напрямую-то. Оно то белое, то синее, а то огненное, если на закате, и круглое. С задней стороны у него скалы отвесные, эдаким полукружьем стоят, а спереди открытое место. Приметное озеро-то. Спустишься с горы, река Манарага будет. Она шумная, да не глубокая в том месте, так вброд перейдёшь. А там немного поднимешься и вот тебе Ледяное озеро. Только выходи рано утром, и всё время иди прямо на солнце. Оно идёт — и ты иди, и к обеду точно на берег выведет. Где валёк клюёт, найдёшь, место тебе само покажется. Да я и приметил, удилище воткнул. Увидишь там Гоя, смотри, на глаза ему не показывайся, не то заберёт. Поди, не забыл своего обещания…

Я уже ничего не мог спросить, ком стоял в горле и слёзы давили — моргнуть нельзя. Дед нам запрещал плакать и всегда сердился и ругался, если кто-то ревел.

— Сейчас иди и ложись, — приказал он. — Да завтра-то не ходи, похоронишь меня, тогда уж… Все идите спать. Чего расселись? Чего ждёте? Думаете, ещё что скажу?

Дед больше не обронил ни слова. Потом бабушка рассказывала, что он закрыл глаза и будто уснул. Родители не отходили от него, так и просидели возле постели до зари, думая, что он спит, и лишь после этого спохватились, обнаружили, что дед давно отошёл, и завесили зеркало…

Три слова

Два этих странных, грохочущих слова, Карна и Манарага, врезались в сознание с детства, и потом я жил и долго ни от кого их больше не слышал. Третьим было Ура, однако привычное, оно не звучало так завораживающе. После смерти деда несколько лет я осторожно, будто между прочим, спрашивал, где находится гора Манарага и река Ура у всех людей, кому доверял. Образованный дядя Саша Русинов (окончил лесной техникум), и изучавший топографию, ничего не знал, но чтобы не ударить в грязь лицом, сказал, что племя гоев живёт в Дагестане и один представитель его есть на лесоучастке и фамилия у него — Гоев. Река Ура течёт в Уругвае, сказал он, а гора Манарага стоит в Испании.

Я ему не поверил, ибо мой дед никогда в этих краях не был и быть не мог.

Киномеханик дядя Гена Колотов, посмотревший в своей жизни тысячу самых разных фильмов, что-то такое видел, только вот в каком кино, точно не помнил, но приблизительно в индийском. Дядя Паша Кудинов, живший в городе Томске и приезжавший на диковинном тогда у нас автомобиле «Москвич» (даже галстук носил и красивые запонки), посмотрел на меня как-то очень уж внимательно и ответил осторожно:

— Таких названий я никогда не встречал…

— А имя Карна есть?

— Возможно, есть, только не русское.

Потом он сказал родителям, что у меня какие-то странные вопросы и фантазии, неплохо бы показать меня врачу, пока не поздно. Отец к моему любопытству относился с пониманием и лёгкостью, мол, возраст такой, интересно пацану, вырастет и всё пройдёт, ружьё ему да весло — вот его ремесло. А матушка моя на пятом году от явления Гоя сама заболела базедовой болезнью, стала молчаливой, задумчивой, как наша река по вечерам, и чаще всего отвечала невпопад. Бабушка обычно отмахивалась — я не знаю, не приставай, и однажды заругалась, что ты, дескать, за дедом всякие глупости повторяешь? В бреду он был после солнечного удара, наговорил невесть что и ребёнку голову заморочил.

А я чувствовал, что она знает, но скрывает от меня правду, и она, эта правда, связана с чем-то очень важным и болезненным в её жизни.

И только спустя двадцать один год, когда я делал первую попытку написать повесть о своём деде, она сначала долго отбояривалась, дескать, задурил тебе голову дед с малолетства, но всё-таки кое-что приоткрыла.

Оказывается, всю жизнь бабушка страдала от ревности: женщина, подобравшая моего тифозного деда на станции, сделала это будто бы не бескорыстно. Выходить-то она выходила, но женила его на своей дочери-перестарке. У них родился ребёнок, мальчик по имени Олег. Вскоре дед сбежал от своих спасителей, однако всю жизнь помнил о сыне, а бабушке от этого было ножом по сердцу. Обиженная на всю жизнь, она ревновала его, отпуская на отхожий промысел (верно, бабёнку завёл, а иначе что ездит-то?) и проводила аналогию с событиями осени сорок четвёртого, когда Карна водила деда на реку Ура. Он эту Карну звал в полубреду, когда сильно болел, имя её для бабушки казалось зловещим…

Последний раз я спрашивал о таинственных горе и реке уже в пятом классе, у своей учительницы русского языка и литературы Юлии Леонидовны.

В Торбу, где жили в основном ссыльнопоселенцы, вербованные, да сибулонцы, и нравы царили соответствующие, она приехала на преддипломную практику. Когда вошла в наш класс, показалось, явилось чудо — тоненькая, нежная. Тяжёлые, длинные волосы каштанового цвета всё время клонили маленькую головку на одну сторону, и негромкий завораживающий голос звучал, будто весенний ручеёк. Ей сразу же дали прозвище — Удочка, может, потому, что всё время кивала, а точнее, клевала головой. А я влюбился сразу и от этого целую зиму старательно изучал её предметы, даже пятёрки получал, чтоб заметила и обратила внимание. Мне не хватало уроков, чтоб на неё насмотреться, и я торчал под дверью других классов, где она вела литературу или поджидал на улице в укромном месте, чтоб не заметила.

Поговорить с ней я осмелился, когда мы остались вдвоём: она что-то записывала в журнал, а я мыл полы в классе.

— В институте всему учат? — поинтересовался для порядка и без всякой задней мысли.

— Практически, да, — отозвалась Юлия Леонидовна. — Всё зависит от того, чему сам человек научится.

— А вы знаете, от чего происходит солнечный удар? — спросил я, ворочая парты и показывая свою силу.

Она округлила глаза и, кажется, наконец-то рассмотрела меня.

— Если человек перегреется на солнце…

Мне чудилось, у нас складывается вполне научный разговор и ей со мной интересно.

— Нет, если человек перегреется, у него будет тепловой удар! — чёрт меня дёрнул заспорить. — Это я читал. А от чего бывает солнечный? Чем солнце бьёт? Лучами? Или светом? Но я пробовал целый день сидеть голым, только шкура облезла потом, и всё.

— Любопытно, никогда не задумывалась, — рассмеялась она, и я понял, что час настал.

— Где находится гора Манарага?

— Манарага?… Посмотри на карте.

— Смотрел, нету. И реки Манараги нету.

— Наверное, это очень маленькая гора, если её нет на карте, — объяснила Юлия Леонидовна.

— А почему когда в атаку бегут, кричат — ура?

— Это боевой клич.

— А почему тогда река называется Ура?

— Разве есть такая река?

— Есть, далеко на севере, где была война, — охотно объяснил я. — Может, там наши ходили в атаку, кричали «ура!» и потому так назвали?

— Откуда ты знаешь, что на севере?

— Читал!

— Молодец! — искренне похвалила Юлия Леонидовна. — Это хорошо, что ты много читаешь. Наверное, у вас есть домашняя библиотека?

— Есть! — соврал я, хотя в доме были только школьные книжки, журналы «Охота» и «Огонёк» да с десяток полурастерзанных томов без начала и конца. Но сестра училась на два класса выше меня, и я читал учебники за седьмой класс.

— Но учишься ты неважно, — она посмотрела в журнале. — По всем точным дисциплинам у тебя тройки.

Мне не нравилась эта тема, и я решился на последний вопрос.

— А Карны на свете бывают?

— Карны? — отчего-то насторожилась Юлия Леонидовна. — Кто это?

— Ну, это такие женщины, которые отводят убитых в рай.

Она почему-то испугалась, вероятно, боялась мертвецов, встала и заволновалась.

— Какие необычные вопросы у тебя. Карны… Ты, наверное, читаешь взрослые книжки?

— Читаю, — соврал я.

— Нужно читать книги соответственно возрасту. Сейчас я дам тебе Гайдара. — Она достала из шкафа толстую книгу. — Вот, возьми. У вас дома такой нет.

Я был уверен, она тоже как все, не знала и может быть впервые слышала имя Карна, однако спрашивать про гоев и спорить больше не стал, взял книжку и ушёл радостный, потому что у нас наладился контакт.

Спустя несколько дней она сама оставила меня после уроков и показалось, была чем-то смущена.

— Ты от кого услышал это имя?

— Какое имя?

— Карна.

Я чуть не выпалил, от кого, но вовремя вспомнил наказ деда — рот на крючок!

— Это я прочитал, — опять соврал, не моргнув глазом.

— А в какой книге? — хотела поймать.

— Не знаю, корок не было. Батя из макулатуры принёс.

Раньше охотники-промысловики работали от сельпо, где вместе с ягодой, грибами и пушниной заготовляли бумагу и тряпки. Отец действительно иногда привозил домой драные книги, и это был единственный источник пополнения «библиотеки».

— Про что ещё там написано, помнишь? Про Манарагу и реку Ура?

— Ну!

— Никогда не нужно лгать! — ласково проговорила Юлия Леонидовна и осторожно погладила по голове. — Возьми себе это за правило.

Она ещё не знала о моих чувствах, и что малейшее «лишнее» внимание действует, словно кипяток. Я онемел, покраснел и убежал, как ошпаренный и потом пропустил несколько её уроков, таким образом избегая встреч. Мне казалось, вернее, я воображал, что она и есть Карна, только совсем молоденькая и неопытная, а я узнал про это и её напугал.

Должно быть, Юлия Леонидовна догадалась, что происходит, никому жаловаться не стала, а подкараулила меня на дороге, когда я шёл домой.

— Вот ты мне попался! — говорить строго она не умела, но старалась. — Ты почему не ходишь на мои уроки? Если не будешь учить русского языка и литературы, останешься человеком с мёртвым сознанием.

Я проглотил язык и не мог подняв глаз: почему-то вне класса голос её был совершенно иным и очаровывал.

Юлия Леонидовна подобрела, держась на расстоянии, подала книжку, завёрнутую в газету.

— Возьми. Здесь в одном месте упоминается твоя Карна. Только прочитай всё и найди.

Это было неведомое тогда мне «Слово о Полку Игореве»…

Она будто бы хотела уйти, даже ручкой помахала, но вдруг улыбнулась, заклевала головой и приблизилась на опасное расстояние — я почуял тончайший запах духов.

— Скажи, откуда ты знаешь о Карне?

Наверное, я бы признался ей и выдал тайну деда, но у меня кружилась голова и земля уходила из-под ног.

— Кто она? Богиня? Княгиня смерти? Или просто плакальщица?

Я молчал, как партизан на допросе. Возможно, в этот миг и родился комплекс: в присутствии женщины, которая нравится, я всегда терял дар речи.

— А кто рассказывал о горе Манараге? — допытывалась она. — Это у вас в семье говорят? Может, существует такое предание? Почему ты молчишь? Не хочешь со мной разговаривать? Или тебе запретили говорить?… Ну, хорошо, ты можешь сказать, как тебя вылечили?

Люди говорят, к вам какой-то человек пришёл и велел красного быка найти… Помнишь? Твои родители ездили и искали быка… Ты же запомнил этого человека? Как его звали? Он был знахарь? Колдун или чародей?

Юлия Леонидовна лишь усугубляла дело, ибо меня уже однажды учили помалкивать о том, что говорят в семье. Тем более, я не мог выдать Гоя!

— Понимаешь, я собираю фольклор и записываю древние обряды. — Она покивала головкой, справляясь с тяжестью волос. — Мне дали такое задание в институте, а потом мне самой очень интересно. Я бы тоже хотела научиться лечить людей, произносить древние заклинания. Если бы ты мне рассказал, откуда ты знаешь о Карне, Манараге и реке Ура, то очень бы помог мне. Или об этом знахаре, который тебя вылечил. Ты ведь знаешь, где он живёт?

При этом Юлия Леонидовна взяла меня под руку, будто бы прогуляться, но это её движение не взволновало, а вдруг насторожило.

— Я узнала, гора Манарага находится на Приполярном Урале, а река Ура действительно на севере, в Мурманской области. Почему ты о них спрашивал? Чем они связаны — гора, река и Карна? Кто в вашей семье об этом говорил? Ты же умный парень, ты мне скажешь.

Она хотела поймать меня на голый крючок!

Высвободив руку, я сунул ей книжку и побежал, боясь сморгнуть, чтоб не потекли слёзы. Отчего-то неясная обида щемила сердце.

На следующий день я опять не пошёл на занятия к Удочке, проболтался всё утро в весеннем лесу и явился в школу только на третий урок. И сразу понял, что Юлии Леонидовны ни в учительской, ни в классах нет. На перемене сбегал в барак, где она жила — замок на двери! Первое, что пришло в голову — моя возлюбленная обиделась, из-за меня не собрала свой фольклор и уехала из посёлка насовсем.

И никогда её больше не увижу!

В тот момент я готов был выдать ей любые тайны, даже про Ледяное озеро рассказать, где клюёт рыба валёк с золотом в брюхе. В тоске и печали просидел на вскрывшейся реке до вечера и вернулся домой — под отцовский ремень.

Сначала батя выдрал меня от души и лишь потом спросил, знаю ли, за что. Я ответил без запинки, на всякий случай признавшись сразу во всех грехах.

— В следующий раз отниму ружьё, — пригрозил он самым страшным наказанием.

Уже год было, как матушка умерла и поэтому словесным воспитанием пятерых детей занималась бабушка. Она и сказала, что к нам приходила учительница Юлия Леонидовна, пожаловалась, что я уже неделю пропускаю её уроки, и отца не вызывают в школу, а меня не тащат на педсовет лишь потому, что мы остались сиротами и ещё не пережили горе — жалеют.

Спустя некоторое время после экзекуции бабушка вспомнила ещё один мой проступок — болтливость, мол, с чего это вдруг Удочка расспрашивать стала про какие-то горы, реки и эту женщину — Карну? Ты что, дескать, людям всякий бред пересказываешь? Что они про тебя подумать могут? И вообще про нашу семью? Придержи язык!

Я был оглушён и растерзан, всё это напоминало предательство, или хуже того, месть, однако на утро исправно явился на урок Удочки и сел за первую парту — туда, где всю зиму сидел, чтоб смотреть на неё и внимать каждому слову. И сразу же увидел, как ей было стыдно, хотя под школьной гимнастёркой она не видела моей спины. Юлия Леонидовна то и дело спотыкалась, замолкала, сбивалась и ещё больше клевала головой, измученная грузом волос. Наконец, ещё до звонка отпустила нас, убежала в учительскую, а потом и вовсе к себе в барак — сказали, у неё голова разболелась и заменили литературу на труд.

У нас всё меняли на труд — и весёлый Лентифеич учил делать табуретки…

Мне стало так жаль её, что я и о предательстве вмиг забыл и после уроков набрался храбрости, окольными путями прокрался в барак и дерзко постучал в учительскую дверь.

Обстановка в этих бараках была неисправимо убогая, и что ни делай, какие занавески ни вешай и ни застилай полы, всё равно из всех углов, вместе с холодом и крысами будет вползать нищета и неустроенность.

Потом всегда вспоминал этот первый и последний визит к Юлии Леонидовне, когда видел картину «Княжна Тараканова». Моя учительница почему-то стояла на кровати, обняв себя за плечи, с видом потерянным и отрешённым.

— Знала, что придёшь, — сказала, глядя куда-то мимо. — Ну что же, садись, начнём урок.

Её слова пугали и сеяли неясные надежды одновременно. Я стоял у порога, готовый в любой момент открыть спиной дверь и исчезнуть.

— Ты знаешь, что меня ждёт? — она говорила будто бы сама с собой. — Нет, ты счастлив в своём мире, и потому представить себе не можешь. Хотя ты уже совсем взрослый и много что понимаешь… Через год я закончу институт и получу диплом филолога. По распределению меня зашлют в какую-нибудь дыру, вроде вашей деревни, и поселят вот в такой барак. На целых три года. Я быстро забуду, чему меня учили и что я хотела от жизни. Целый день я буду вколачивать в ваши головы ерундовые знания, а вечером выть от тоски. Выть!.. И от тоски же выйду замуж за какого-нибудь вербованного или сибулонца. Он будет валить лес, пить водку, ругаться матом и ревновать меня. Когда же пройдут эти страшные три года, я превращусь в бабу и уехать отсюда не захочу. И не смогу. Потому что произойдёт полная деградация и убогая жизнь тоже покажется жизнью…

К тому времени я уже знал, что такое безысходность и вкусил её сполна, когда увидел свою матушку в гробу. Несколько дней потом ходил по лесу возле Божьего озера и думал, что на земле всё есть, всё существует — деревья стоят, видевшие маму и жившие вместе с ней, вода течёт, в которую она смотрелась, птицы поют, коровы мычат, даже червяки в земле ползают, а матушки моей уже нет! И никогда-никогда не будет!

Но Юлия Леонидовна была жива, здорова и красива, у неё не умерла мама, никто её не стегал ремнём, не ставил к доске или в угол, наконец, не ограничивал свободу — делай, что хочешь!

Она спустилась с кровати на пол, взяв меня за руку, провела к столу и усадила на табурет.

— А ты почему-то не хочешь мне помочь, — проговорила тихо и ласково, присев на корточки возле меня. — Ведь это ты вселил надежду, ты поманил меня этими волшебными словами и образами. Теперь я всё время повторяю — Манарага, Ура, Карна… Я слышу, я чувствую, за ними кроется нечто необычное, великое! Это не просто фольклор, песни и частушки, это ключи к открытию, понимаешь? Если бы ты мне рассказал, откуда ты знаешь эти слова, что с ними связано, я могла бы привезти хороший, интересный материал, и тогда бы меня приняли и аспирантуру, без распределения. Ты ведь не хочешь, чтобы я погибла в вашей Торбе?

Я не хотел, чтоб она погибла, но её вкрадчивость и какая-то униженность настораживали, ибо от всего этого отдавало обманом. К тому же, я не видел ничего зазорного в нашей жизни и не понимал, отчего ей так не хочется ехать в Торбу? Закончила бы свой институт, поработала бы в нашей школе, а там, глядишь, я вырасту и женюсь на ней.

— Догадываюсь, ты связан клятвенным словом, правда? — она пыталась смотреть мне в глаза. — И все твои родственники не говорят, потому что дали обещание… Хорошо, больше не буду спрашивать. В конце концов, могу сама найти ответы, в этом и заключается научный поиск. Только скажи, кому ты давал слово? Тому человеку, который вылечил тебя? С помощью шкуры красного быка?

Она опутывала меня своей журчащей речью, словно тенётами, и чем ласковее говорила, тем больше я понимал, что меня хотят обмануть, выманить самое дорогое и сокровенное. Мне становилось так стыдно, что я взглянуть прямо не мог, поскольку передо мной был не кто-то чужой и хитрый, а моя, пусть ещё по-детски, но возлюбленная.

И одновременно испытывал другое чувство — возрастающее любопытство к тайне этих трёх слов-образов: если умная и красивая Юлия Леонидовна так страстно и отчаянно хочет узнать о какой-то реке, горе и женщине по имени Карна, значит, в них действительно заложен великий смысл и рыба валёк, наглотавшаяся золота, не бред моего деда…

Тем временем она пошла на крайние, запрещённые меры — это я осознал потом, когда повзрослел, хотя и в тот миг понимал, что происходит. Если бы Юлия Леонидовна ничего не требовала от меня, не обманывала и не хитрила, то, пожалуй, исполнилось бы моё самое сокровенное желание. Она приподняла мою голову и сначала показалось, понюхать хочет, курил ли я (учительницы нас часто обнюхивали после перемен, поскольку мы бегали курить за мастерскую и так опасно приближали свои лица, что становилось страшно). Но Юлия Леонидовна вдруг наклонилась совсем близко и поцеловала в щёку. Не чмокнула по-матерински, а именно поцеловала и ещё дохнула горячим шёпотом:

— Я же знаю, ты любишь меня, а все влюблённые — добрые…

Хорошо, что двери в бараке открывались наружу, иначе бы я вышиб её. Уже не взирая на соседей, пронёсся по коридору и чуть не слетел с высокого крыльца.

Казалось, все видят меня, тычут пальцами и смеются!

Я убежал на нижний склад, забился в штабель с лесом и, не зная, как избавиться от жгучего, волнующего чувства и одновременно, от липкого стыда, сначала долго и тщательно вытирал лицо, руки, но лишь перемазался смолой, истекающей из сосновых брёвен. Тогда я ушёл на берег, разделся и искупался в ледяной полой воде, отмылся с песком и от холода немного пришёл в себя. Однако возвращаться домой было ещё совестно — вдруг сразу все увидят и поймут? Даже по дороге идти неловко, ну как знакомые встретятся? Я прошёл лесом все семь километров и, не показываясь на глаза домашним, двинул к Божьему озеру.

Сюда я приходил в самые тяжёлые минуты в любое время года, но уже не для того, чтобы найти жилище Гоя, хотя подспудная дума о нём всегда присутствовала; это было единственное место, где отступало горе, где всё становилось понятно и потому хорошо. Время больше не играло со мной злых шуток, заблудиться в этом древнем бору было невозможно, я знал «в лицо» все деревья, кусты вереска и даже лосих, которые приходили сюда в мае, чтоб рожать детей.

Повесив ранец с книжками на сук, я до вечера бродил между гигантских сосен, почему-то уже без стыда вспоминал, что произошло и удивительное дело — всё прощал Юлии Леонидовне!

А на следующий день — литература была первым уроком — помчался в школу с искренним желанием её увидеть. Но в двух километрах от Торбы затопило болото, за ночь размыло песчаную дорожную насыпь и образовалась настоящая река, глубиной до пояса. Я хотел обойти этот поток через сосновую гриву, «партизанской тропой», но там оказалось ещё глубже. Тогда я вернулся на дорогу, не раздеваясь, мужественно перебрел реку, вылил воду из сапог (штаны и выкручивать не стал — дорогой просохнут) и припустил бегом, однако всё равно опоздал на урок.

И тут произошло непоправимое — нежная Юлия Леонидовна с неведомой прежде жёсткостью вытолкнула меня из класса, объявив вдогонку, что я получаю «неуд» за последнюю четверть…

Я залез за школьную печку в коридоре и оплакал свою любовь.

* * *

Спрашивать больше было не у кого, людей, кому можно доверять, соответственно с возрастом становилось всё меньше и меньше. Выход оставался единственным — скорее вырываться, выламываться из детства и искать самому. Неожиданный огонь, зароненный дедом, с годами не угасал, хотя тепло его в разные периоды жизни казалось далёким и напоминало лунный свет, однако начинало греть, как только я ощущал относительную свободу. Лесоучасток в Торбе закрылся, а вместе с ним и школа, лёгкий на подъём полубродяжий народ в течение одного года растёкся по другим посёлкам, но напоследок лесорубы сделали своё чёрное дело: подбирая остатки былого таёжного величия, смахнули бор возле Божьего озера. Сосны толщиной до полутора метров оттрелевали на нижний склад, раскряжевали, сложили в гигантский штабель, но спустить в реку уже не успели — до нового половодья Торба не дожила. Брёвна как-то очень уж быстро сгнили в прах, сверху их присыпало листвой и пылью; сначала там выросла трава, потом кустарники и деревья, сейчас виден лишь курган с чистым берёзовым лесом, где уже несколько лет живёт сокол-сапсан.

У меня всегда возникает чувство, что под курганом лежат кости…

Мы тоже уехали из нашей деревни в районный центр Зырянское, оставив на торбинском кладбище могилы двух самых дорогих людей, матушки и деда. Вместе с переездом закончилась и наша вольница в прямом смысле.

Жизнь в большом посёлке стала совсем иная, зависимая от всяческих условностей, причин и обстоятельств. Казалось, и люди кругом другие, и звёзды над головой не такие, и солнце мутное, пыльное, словно в пустыне. Но зато здесь были библиотека и книжный магазин. Правда, уже через полгода выяснилось, что нужных книг нет, о Манараге я вообще не нашёл ни слова, река Ура упоминалась единственный раз, и то в связи с Ура-губой, куда впадала.

Но здесь наконец-то я заполучил «Слово о Полку Игореве» и прочитал это упоминание: «За ним кликну Карна, и Жля поскочи по Руской земли смагу людем мычючи в пламяне розе».

И ничего не понял, впрочем, как и все исследователи этого литературного памятника, лишь раззадорился, появилось ещё больше вопросов, и вместе с тем ещё раз удостоверился и как бы обновил память: не обманул дед! Не в бреду, не под воздействием солнечного удара, назвал он это имя — Карна!

А таинственное «Слово» он не читал уж точно, ибо просто был «негр».

После восьмого класса я завис в неопределённости, как в невесомости. Надо было или идти в девятый, или выбирать профессию, а хотелось много чего: ещё не отболело желание пойти отцовским следом в охотники. Начитался я Федосеева, и поманило в геологию; когда глядел на самолёты в небе, тянуло в авиацию (пока приписная комиссия не забраковала по зрению), была мысль пойти в механизаторы, как все, и даже в киномеханики. Но никуда не шёл, поскольку ни одно это дело никак не соприкасалось с моим, ещё детским устремлением к тайне трёх, заповеданных дедом, слов.

Батя смотрел, смотрел на всё это и ближе к осени нашёл мне тёплое место — в кузнице промкомбината, молотобойцем. Целый год я махал кувалдой, ковал железо, а сам думал, точнее, будто от солнечного удара бредил думами о своей Карне, о неведомых реках и горе, неподалёку от которой есть Ледяное озеро с рыбой валёк. Была мысль заработать денег и поехать на Урал, (я даже купил себе велосипед «Урал» и мечтал о мотоцикле с таким же названием), однако в середине зимы неожиданно определился с профессией — пойти в геологи! Во-первых, они работают в горах и тайге, живут бродяжьей походной жизнью, что было мне по душе. Во-вторых, можно устроиться в экспедицию, работающую на Урале, где-нибудь поблизости от Манараги, или в Мурманской области, где протекает Ура.

Наконец, я знаю (может быть, один в мире!) секрет, как и в каких реках и ручьях следует искать золотые россыпи.

И ещё, геологи острее всех чувствуют природу — леса, горы, камни, реки и озёра, много видят и слышат, будет у кого спросить о Карне, например. А где-нибудь обязательно её встречу. Или даже самого Гоя, и если повезёт, доберусь до Ледяного озера, где поймаю свою золотую рыбку…

Я поступил в геологоразведочный техникум, однако судьба вела, разрушая мои замыслы и одновременно пробивая свой путь. Тогда я этого ещё не понимал, не знал своего рока, но интуитивно ему повиновался или был вынужден это делать, иногда из-под палки. В семидесятом забрали в армию с третьего курса. Служил в городе Электросталь, но потом неожиданно попал в Москву, в батальон особого назначения (ОМСБОН), который охранял ЦК КПСС и объекты Третьего спецотдела Министерства финансов СССР — то есть, хранилища золотого запаса и предприятия по разборке и обработке алмазов.

Ещё не поймав валька, я увидел столько золота, что резко потерял к нему всяческий интерес.

Всегда думал, что драгоценности производят на человека какое-то особое впечатление. Народ у нас служил самый разный (правда, только славяне), но за два года не встретил ни одного, кто бы проявил некие специфические чувства; напротив, были ребята, у которых этот металл вызывал угнетённое состояние, чувство тяжести, головные боли и полное, думаю, искреннее отвращение. На маленькие объекты я ходил начальником караула, имел право входить в цеха и хранилища, но, к своему собственному удивлению, испытывал полное спокойствие и даже безразличие к драгоценностям. Например, в алмазных разборках сидят девчонки и сортируют камушки, у каждой на столе эдак каратов по сто насыпано в фаянсовую пиалу, и самих девчонок в зале тоже около сотни, и все невероятно симпатичные для солдатского глаза — не оторваться.

А золото… Когда перед тобой его многие сотни тонн, оно вообще не вызывает никаких чувств, просто — штабеля ящиков из многослойной фанеры с верёвочными ручками и весом по шестьдесят килограммов каждый. Серебро — так и вовсе сложено поленницами из слитков, как дрова или чугун. Приезжают бронированные фургоны, привозят или увозят сразу тонны по три и грузчики в синих халатах таскают эти ящики, как бы таскали, например, картошку в овощном магазине. Разве что, у этих носы не синие, выбриты чисто и слегка надушены.

Правда, один раз глаза загорелись, когда на объект (18 караул) привезли на разборку большую золотую вазу, усыпанную бриллиантами. Её изготовили, чтоб Брежнев преподнёс её какому-то африканскому королю, но тот переметнулся к американцам, подарок оказался неуместен, и чтобы не выдавать намерений нашего вождя, произведение искусства решили уничтожить, несмотря на высокую художественную ценность — подобные вещи я видел только в Алмазном фонде. Если б чёрный король посмотрел заранее, что ему хотели подарить, никогда бы нас не предал и на эту вазу мог бы кормить своё государство лет пять — так сказал мастер, который вынужден был выковыривать камушки, распаивать вазу на составные части и совать их в пресс. Он разрешил мне подержать в руках этот шедевр, мол, потом вспоминать будешь, внукам расскажешь, ведь больше этой красоты никто не увидит…

Вообще, армия была для меня цепью самых разных искушений, от возможности остаться старшиной в своей роте и поступить, например, в военное училище или московский гражданский вуз, до службы в Третьем спецотделе и даже женитьбе на «алмазной» девушке-москвичке (моя подруга Надежда не дождалась, вышла замуж через полгода моей службы и даже фотографии со свадьбы прислала, чтобы я полюбовался, какой красивой она была невестой).

Перед демобилизацией вербовщики с большими погонами из ОМСБОНа не вылазили, предлагали хорошие оклады, быстрое продвижение по службе, квартиры в Москве, учёбу, загоняли в угол тем, что наш батальон — кузница кадров, и если не согласимся, от нас не отстанут и по месту жительства, хоть в милицию, но всё равно завербуют.

Однако я чуял невероятное, необъяснимое внутреннее сопротивление и отбивался, как мог. Перед глазами маячила Манарага, текла река Ура, а впереди шла Карна в синем плаще. В результате, нас с другим, тоже стойким старшиной, ротный проводил до КПП и выпихнул за ворота.

Только мой каптёр Савчук открыл окно в туалете на третьем этаже и сыграл нам на гармошке марш «Прощание славянки», пока мы шли через плац.

* * *

После техникума я получил свободный диплом и сразу же рванул на Урал, но в аэропорту Свердловска встретил однополчанина Толю Стрельникова, с которым вместе учились в сержантской школе, тоже геолога, выпускника Миасского техникума. Он распределился в Красноярское геологоуправление, в какую-то сверхсекретную экспедицию, которая только что организована и будет работать на Таймыре, что искать — неизвестно, но только не уран. Я был так близко от Манараги, что мысленно видел её вершину, склоны и даже белое, синее или огненное Ледяное озеро; я уже шёл к нему и смотрел, где мой дед приметил место, воткнув удилище, и в рюкзаке лежал полный набор рыболовных снастей.

План был по-детски наивный и дерзкий: отловить валька, выпотрошить и приехать в местное геологоуправление с конкретным результатом — горстью самородков. А потом показать, где и как следует добывать золото.

Но Толя неожиданно заговорил про рыбалку, дескать, на Таймыре такие озёра есть, что в некоторых даже валёк клюёт. Показалось, я ослышался, потому что ещё ни от кого, кроме деда, о вальке не слышал.

— Это что за рыба такая? — шалея, спросил я.

— Да я сам не ловил… — признался он. — Но говорят, доисторическая, старше динозавров, жила во времена, когда у Земли было два спутника и другое земное притяжение.

— И что, просто клюёт на удочку?

— Говорят, клюёт. Только об этом никому ни слова. Я о вальке тебе ничего не говорил. Понимаешь, не моя тайна…

Толя Стрельников был родом с Южного Урала и вполне мог слышать о Ледяном озере и золотоносной рыбке, так что охотник на неё я был не один.

— Ну что, поехали на Таймыр?

Я сдал билет, купил новый, в Красноярск, и через два часа улетел от своей мечты. Там действительно формировалась Полярная экспедиция, человек пять геологов уже месяц томились на базе в общаге, ожидая результатов всевозможных спецпроверок, а нам со Стрельниковым помогла армейская служба. Через несколько дней получили все пропуски и допуски, сели в самолёт и улетели на Таймыр. Только вот по-прежнему не знали, что едем искать!

И лишь в Хатанге, на базе экспедиции, в вагончике у главного геолога нам открыли эту сверхсекретную тайну. Ну конечно же, алмазы! Причём необычные, космического происхождения, потому что работать предстояло в астроблеме, то есть, в звёздной ране, а проще говоря, на дне метеоритного кратера. Толик был ростом под два метра, потому служил в парадном полку (был такой в дивизии Дзержинского), топал по Красной площади и золотого пороху не нюхал, потому вдохновился, загорелся страстным желанием искать драгоценные камушки и на рыбалку ходил редко. А я бегал от озера к озеру сначала с удочками, потом со спиннингом и сетями, однако доисторическая рыбка не клевала! Та же, что удавалось поймать, оказывалась то чиром, то сигом, омулем или простой ряпушкой. Возникло подозрение, что Стрельников заманил меня вальком на Таймыр, чтоб одному не ехать, и когда началась зима, первая полярная ночь, пурга по три недели кряду и жизнь в замкнутом пространстве вагончика, как на космическом корабле, нервы не выдержали и я сказал Толику всё, что думаю.

Он клялся и божился, что не обманывал меня, и валёк в таймырских речках и озёрах действительно водится, и это он знает от совершенно надёжного человека. Другое дело, поймать редкостную рыбку удаётся не всем. Мол, и наплевать на неё, в конце концов мы приехали сюда не валька ловить, посмотри, какая интересная здесь работа — искать алмазы!

Мне уже ничего здесь не нравилось, едва дожив до весны, начал киснуть, поскольку эти самые алмазы буквально валялись под ногами, стоит лишь наклониться, поднять любой камень и расколоть. На руде стояли палатки и вагончики, по ней ездили на тягачах и оленях, она лежала на каменке в бане и мы плескали на неё кипяток; содержание драгоценного минерала на тонну породы в сорок раз превышало все известные, например, в кимберлитовых трубках Якутии. Только алмаз был не тот, что гранят, оправляют золотом и носят в виде украшений. Этот был техническим, им армировали резцы для сверхточной обработки металла и камня, его загоняли в буровые коронки, наждачные круги и пилы, однако человеческий разум не мог ещё придумать такой техники и технологии, чтоб отделить его от крепчайшей породы.

На Таймыре мне впервые приснилась Манарага, которую прежде я не видел. Во сне увидел довольно пологие склоны, поднимающиеся от подошвы, но выше они становились круче, круче, и сама вершина представляла собой более десятка конусообразных столбов с каменными осыпями у основания. Будто я стою внизу, надо подниматься, но меня охватывает жуть, ни рукой, ни ногой не пошевелить. А кто-то говорит, мол, что же ты, пришёл к горе, а подняться боишься? Давай, иди, это же и есть Манарага! Будто я всё-таки пошёл и добрался до самых зубьев на вершине, но склоны на глазах вздыбились, и я повис на руках.

Подо мной оказалась бездна! И я будто уже знаю, что непременно рухну вниз и погибну, если не проснусь.

Проснулся — сердце выпрыгивало. Мы жили в маленьком, по трубу заметённом снегом вагончике, печь топили круглые сутки бурым каменным углём, так что кислород сильно выгорал, а ещё, как известно, чем ближе к Северному полюсу, тем его меньше. И я решил, что это состояние возникло из-за переизбытка углекислого газа. Чем-то ведь надо было объяснить свой ночной страх и кошмар, хотя Толик чувствовал себя превосходно, и от этого газа снились ему лишь прекрасные женщины да предстоящие экзамены: мы поступили на геолого-географический факультет в университете и готовились к первой сессии. Ничего ему рассказывать я не стал, думал, не повторится, однако после праздника встречи солнца (первый восход после полярной ночи) сон повторился почти в точности, но с развитым сюжетом. Когда я завис над пропастью, выше меня, на пике, появился Гой.

Я не помнил его лица, но тут увидел пожилого бородатого человека с немигающим, птичьим взором и палкой в руках, которой он погрозил и сказал:

— Не ходи на Манарагу!

На сей раз кислорода у нас хватало, потому что мы перебрались в «командирский» вагончик с подогревающимися от электричества полами, и я растолковал себе сон, как сигнал, что пора на материк, на Урал, к заповедной горе, потому как во сне всё бывает наоборот. И как только принял решение, так сон этот больше не повторялся.

Уволиться сразу не смог, не хватало геологов, и меня обещали отпустить в начале лета, как только прибудет замена — молодые специалисты. Улететь самовольно я не мог по одной причине — никто не пустит в вертолёт, другого транспорта отсюда на материк не было, а пешком нереально — шестьсот километров по тундре без карты не пройти.

В начале лета замена не приехала, а тут начался полевой сезон, маршруты и до осени об увольнении можно было забыть. Тем временем в экспедиции началась подготовка к зиме, и я отпросился у начальства курировать добычу бурого угля, чтоб остаться в посёлке и не ехать с полевым отрядом на северный вал кратера: как только приедет молодняк по распределению, можно в тот же день уволиться и уехать.

Вскрышу угольного пласта делали на берегу реки, где он залегал на глубине около двух метров: снимали бульдозером растепленный верхний грунт, оставляли на день, чтоб отошла мерзлота, и сгребали жижу. После третьей такой операции началось быстрое таяние (температура летом доходила до семнадцати градусов), в реку потекла сель, бульдозерист с эксковаторщиком ушли в посёлок, а я остался, чтоб подыскать и нарезать новый участок для вскрыши. Утром обнаружил какой-то объёмный предмет, выпирающий из мерзлоты. Всё было в грязи, и сначала я не мог понять, почему на глубине в полметра обнажился холм, поросший старой густой травой. Потом принёс ведро воды, отмыл небольшой фрагмент и вместо травы увидел желтовато-серую густую шерсть.

Земля в тундре — скованная мерзлотой жидкая трясина. Весь полярный день я сгонял метлой грязь, чтоб таяло быстрее, и к концу суток один бок животного почти обнажился. Это был молодой мамонт с метровыми, искристо-белыми бивнями, совершенно целый и промороженный. Я накрыл тушу брезентом, придавил его камнями и побежал в посёлок.

От радости сердце выпрыгивало: для меня находка была дороже и интереснее алмазов. Сразу пришёл к начальнику экспедиции, рассказал — тот посадил в свой вездеход и через полчаса мы были на берегу. Тогда я ещё не знал, был ли у него какой-то опыт относительно таких находок или нет, но он приказал мне никого к мамонту не подпускать, особенно бичей, и организовать охрану. Кроме того, вдоль берега уже бродили облезшие и обнаглевшие летом песцы. Сам же поехал на радиостанцию отправлять срочные радиограммы в Красноярск и Академию Наук СССР.

Первая ночь прошла почти спокойно, людей не было, а песцы подходили не ближе, чем на сотню метров, но с ростом их количества увеличивалась смелость. Я выстрелил в их сторону единственный раз под утро, чтоб лечь и поспать часа два. Но проспал четыре, и когда выглянул из палатки, около трёх десятков песцов сидело по краю вскрыши, будто стая бродячих собак.

От ружейного дуплета мелкой дробью они разбежались, чтоб через четверть часа собраться вновь, но уже в удвоенном составе.

Патронов было всего один патронташ, много не настреляешь, поэтому я взял лопату и сначала часа полтора разгонял текучую, как ртуть, стаю, потом завёл бульдозер и поставил его рядом с тушей мамонта. Гул двигателя отпугивал животных, но всё равно держались они на расстоянии в тридцать шагов и постепенно смелели.

Между тем сель из раскопа всё текла и текла, мамонт вытаивал, несмотря на брезент, а накрыть от солнца весь раскоп было нечем. К тому же, трещавший бульдозер создавал вибрацию, помогал растеплению грунта и сам медленно погружался в грязь.

Я надеялся, что на третьи сутки учёные прилетят обязательно, поэтому надо день простоять, да ночь продержаться. К тому же, вечером приехал начальник экспедиции, привёз продуктов, радиостанцию, две сотни патронов и сказал, что всё в порядке, завтра высылает вертолёт за учёными и уже запросил большой военный транспорт, чтобы взять мамонта на подвеску и доставить в Хатангу, где должен быть специальный грузовой самолёт с запасом жидкого азота. Напоследок попросил отмыть тушу, чтобы перед учёными не ударить в грязь лицом, и уехал.

Я считал, что никто в экспедиции о находке не знает, тем более, начальник предупредил, чтоб всё осталось в тайне, однако информация каким-то образом вылезла наружу (скорее всего, через радиста, отправлявшего радиограммы), и ночью на берег пришли несколько наших и питерских геологов. Они много спрашивали о мамонте, и я не мог отказать им, взяв с них обещание о полном молчании. Они помогали таскать с речки воду и мыть мамонта, после чего сфотографировались возле него, попросили разрешения выщипнуть по маленькой прядке шерсти для талисманов, ещё часа два гоняли палками песцов и ушли под утро.

И как только ушли, стая, разросшаяся до сотни, с визгом, воем и лаем устремилась к туше, не взирая даже на работающий бульдозер. Наиболее смелые подскакивали вплотную, и мне пришлось стрелять этих мелких, но прожорливых и довольно злобных тварей — они огрызались, скалились на меня и даже пытались укусить. В принципе, их всех можно было перебить, но срабатывала крестьянско-охотничья натура, жалко портить, шкурка-то летом никуда не годится.

Часов до восьми я отбивал атаку за атакой, пока нахватавшиеся дроби песцы не отступили к краю вскрыши. Трёх застреленных выбросил из ямы, их тут же разорвали на куски и съели. Днём их пыл поубавился, я залез в кабину бульдозера и стал дремать, время от времени постреливая для острастки. К обеду учёные не прилетели, я связался по рации с начальником экспедиции и получил недовольный ответ, мол, сами ждём сигнала, вертолёт стоит в Хатанге с запущенным двигателем.

Как на зло, дни стояли тёплые, мерзлота отходила быстро, на месте вскрыши образовывался уже небольшой овраг и туша не только вытаяла окончательно, а ещё и разморозилась и к вечеру слегка расплылась. Мамонт лежал на твёрдой, голой, без всяких растительных остатков, почве и даже растаявшая, она оставалась плотной, то есть, это была та поверхность земли, на которой он жил, по которой ходил, и, видимо, умер от бескормицы, когда наступила долгая ледниковая зима.

Прямо передо мной открылась такая древняя эпоха, что от одной мысли холодило затылок! Я мог протянуть руку, по крайней мере, на двадцать тысяч лет назад и не только увидеть, а коснуться далёкого прошлого, пощупать его, ибо глаза никак не могли привыкнуть к такому чуду.

Теперь не помню, дремал я, сидя в тракторе, или всё было наяву, но я до мельчайших деталей видел картины доледниковой эпохи — всё, от стад мамонтов до растений, в то время бывших на Таймыре. Причём мог тут же нарисовать (и рисовал потом) ландшафт с горами, озёрами и широколиственными лесами — всё до форм и видов деревьев, трав и даже семени.

Отмытый мамонт и в самом деле лежал как живой и когда я начинал долго смотреть ему в область полуприкрытого глаза (второй был внизу, у земли), мне казалось, что он просто спит, вернее, просыпается: вот дрогнуло веко, чуть собралась шкура возле уха, качнулся белый бивень…

Страшно до озноба и любопытно одновременно! И безудержная фантазия — ну как, согретый солнцем, оживёт? Бывают же чудеса!..

Но чуда в этот раз не случилось, учёные к вечеру не прилетели, а ночью прибежали шестеро горняков-бичей, сказали, пришли на выстрелы, узнать в чём дело, а сами сгорали от любопытства и спрашивали, годится ли мамонт в пищу. К туше я никого не подпустил, разрешил посмотреть с края оврага, и они стояли минут десять вместе с песцами, вызвались в помощники и потом ушли. К утру из посёлка притрусила собака, тут же была атакована песцами и сбежала, поджав хвост, но спустя час привела с собой всю свору и завязалась крупная драка. Лохматые ездовые лайки оказались песцам не по зубам, однако бились они насмерть, бросаясь десятками на каждую. Полчаса стоял рёв, рык, визг, ни те, ни другие на выстрелы поверх голов не реагировали и в результате песцы отступили, оставив задушенных сородичей и сдавая собакам довольно обширный сектор. Те сразу успокоились и устремили своё внимание к туше. Я знал всех экспедиционных собак, надеюсь, и они меня знали, однако окрики по кличкам не действовали, пришлось стрелять под моги. На какое-то время они залегли среди земляных валов и лишь поскуливали.

Между тем снова кончались патроны, и я сел на рацию, но выяснилось, что начальник срочно вылетел в Хатангу, будто бы встречать учёных. Я попросил, чтоб привезли побольше дров и солярки, надеясь отгонять зверьё огнём — бульдозер дорабатывал остатки топлива, а слить его с экскаватора мне не удалось, впрочем, как и запустить двигатель. Часа через полтора из посёлка пришёл ГТТ с бочкой горючки, а вместо дров привезли человек пятнадцать любопытствующих (даже две поварихи приехали), которые выгрузились и остались на берегу (вездеход ушёл на буровую). С народом было труднее, чем с песцами и собаками, уговаривал, просил, спорил до хрипоты, поскольку каждый хотел не просто посмотреть, а и пощупать руками. Да не просто пощупать — вырвать клок шерсти на талисман или сувенир.

И поголовно всех волновал полушутливый и навязчивый вопрос — можно ли есть мясо? И как бы так сделать, чтоб пока не приехали учёные, вырезать маленький кусочек, сварить и попробовать? До полудня я воевал с людьми, которых всегда считал нормальными и даже симпатичными, и которые при виде пищи сделались одержимыми, как песцы.

Наконец, в небе на низкой высоте показался вертолёт, и я вздохнул облегчённо — летят! Машина опустилась на берег, заставив порскнуть зверьё в разные стороны, однако вышли пограничники с автоматами и подошли к яме разобраться, что здесь происходит. Не знаю, память ли далёких предков мгновенно просыпалась в людях, возбуждая воспоминания пещерного периода, или у этой страсти была иная природа, но и стражей границ интересовали те же самые вопросы, и они так же хотели нащипать шерсти, покушать мяса, словно вдруг все оголодали!

Кое-как отбился и от них, правда, офицер всё равно подошёл к мамонту, выдернул клочок и пообещал, что за это покружит и погоняет песцов.

Едва пограничники улетели, как скопом навалилась толпа, мол, чужим разрешил, а нам нет? Ну и пошло-поехало, до матюгов, поварихи назвали меня самого мамонтом, и это прозвище приклеилось надолго, пока не уехал с Таймыра. На моё счастье скоро с буровой вернулся вездеход, однако четверо молодых ребят всё-таки остались, потеснили собак и расселись на валу.

Очередную ночь я ждал с ужасом, поскольку практически не спал четвёртые сутки и валился с ног. Оставшиеся парни видели моё состояние и обещали, что будут охранять тушу, жечь ветошь с соляркой и отстреливаться от зверей, дескать, ты ружьё с патронами отдай, а сам ложись спать. Я уже никому не верил, разрешил им развести и поддерживать костры, сам же подстелил спальный мешок и сел на мамонта. Добровольцы в самом деле спустили топливо с экскаватора, собрали тряпьё и зажгли четыре коптящих факела. Только для песцов и, тем паче, собак это были мёртвому припарки. Солнце не заходило, огонь не давал нужного эффекта, и с началом ночи всё зверьё стало подтягиваться к валу.

И только сейчас, сидя на туше, я принюхался и понял, что его привлекало: вероятно, мамонт после гибели ещё какое-то время лежал в тепле и подпортился ещё двадцать тысяч лет назад. Теперь же оттаял и стал источать запах гниения, который тонкий звериный нюх уловил сразу же и за много километров. Вывозить уникальную находку нужно было немедленно и срочно замораживать либо обрабатывать жидким азотом здесь, на месте.

Я связался с посёлком, и радист сказал, что начальника до сих пор нет, находится он уже в Красноярске и вернётся не раньше завтрашнего полудня и вроде бы вместе с учёными. До шести утра пришлось отстреливаться от зверья и больше — от собак, которых запах подтухшего мяса буквально сводил с ума. Парни тоже отмахивались факелами, плескали соляркой, и норовили подойти к туше, хотя я объяснил им, что мясо тухлое, наверняка с трупным ядом и есть его нельзя. Они посмеивались, шутили, пока одного из них не покусала собака. Потом забились в кабину экскаватора и вроде бы уснули. Я тоже начал дремать, сидя на туше, и уснул бы, но в какой-то миг почувствовал за спиной движение и открыл глаза. Солнце висело низко и длинная, колеблющаяся тень двигалась ко мне сзади, к голове мамонта. Я резко вскочил и обернулся: один из парней уже держался за бивень и прицеливался ножовкой по металлу, второй только подходил, и, когда выстрел вверх громыхнул в утреннем воздухе, никто даже не дрогнул.

— Ты же не будешь в нас стрелять, — хладнокровно сказал тот, что собирался пилить. — Это же срок.

Второй ствол я разрядил у него над макушкой и тут же вложил новые патроны. Парень отскочил, бросив ножовку, затряс головой, и ещё один заряд ударил ему под ноги. Добровольные помощники отбежали к экскаватору, поорали, поматерились от страха, двое подались в посёлок, а оставшиеся двое залезли в кабину.

Весь последующий день просидел в напряжении и ожидании, вонь уже стояла такая, что вылезти из трактора было невозможно, я нюхал солярку, чтоб перебить запах. Мамонт, пролежавший в вечной мерзлоте двадцать тысяч лет (а может и больше), едва оказавшись на поверхности, на воздухе, под солнцем, начал стремительно разлагаться и вздувался на глазах. К вечеру прилетел начальник экспедиции, один, злой и резкий, распорядился по радио поплотнее накрыть тушу, засыпать землёй (что нужно было сделать сразу же!) и возвращаться в посёлок. Я поправил брезент, натянул на голову палатку и два часа утюжил тундру вокруг, сгребая бульдозерной лопатой мох, камни и жидкую грязь. И когда насыпал невысокий курган, подумалось, что теперь это могила. Разозлённые «помощники» удалились, и мне бы следовало уйти в посёлок и выспаться, только не было сил, я заглушил трактор и под вой и лай песцов уснул в кабине.

А они рыли всю ночь, почти бок о бок со своими врагами — собаками. Я поднимал тяжёлую голову, и, чудилось, снится кошмар: курган шевелился, как живой, грязные, мокрые зверьки напоминали насекомых из фильма ужасов.

Потом к ним присоединились люди, и мне кажется, это уже был не сон.

И всё-таки всем вместе им мало было ночи, хотя в некоторых местах уже показался брезент. Солнце не заходило круглыми сутками, однако звери, собаки и люди по единому закону ночных хищников на день разбегались, прятались или наблюдали издалека. Я запустил двигатель, восстановил курган, заперся в кабине и опять уснул, на сей раз так крепко, что ничего не видел и не слышал. Когда же встал, вся задняя часть мамонта оказалась раскопанной, кто-то очень аккуратно выщипал всю шерсть, которая и так уже лезла, и вырубил большой кусок мяса из ляжки.

Закапывать снова не имело смысла, впрочем, как и продолжать войну. Побродив вокруг, думал уже уйти в посёлок, однако на горизонте показался вездеход начальника.

Он всегда был человеком властным, конкретным, бескомпромиссным, как все начальники экспедиций в Арктике. Сейчас же приехал какой-то серый, задумчивый и рассеянный, молча прошёлся вокруг полураскопанного кургана, долго смотрел в рану, оставленную топором, после чего сунул лопату своему водителю.

— Копай.

Тот знал, что делать, завязал нос и рот платком и сразу принялся разрывать голову мамонта.

Мы отошли в сторону и встали на ветер, чтоб не чуять запаха. В экспедиции существовал железный сухой закон, однако начальник достал солдатскую фляжку со спиртом, налил в два стакана.

— А где учёные? — спросил я.

— Лето. Все в отпуске, на побережьях тёплых морей.

Выпили не чокаясь, как на поминках.

Водитель сделал раскоп, принёс пилу, топор и как-то очень уж профессионально стал вынимать бивни — с корнями. Возился долго, и когда достал оба, снёс на реку, отмыл и положил перед начальником, как жертву перед идолом.

Тот молча взял один и бросил мне в руки.

— Это тебе, на память.

Поднял другой и пошёл в вездеход.

— А что теперь с мамонтом делать? — спросил его вслед.

— Ничего, пусть звери едят. Всё польза…

Танкетка рыкнула, поползла вперёд и через несколько метров вдруг дала задний ход. Я закинул рюкзак, ружьё и залез под брезент с бивнем на руках. Через минуту ко мне забрался начальник экспедиции, сел рядом.

— Жалко мамонта, — сказал я. — Совсем целый был…

— Это был труп, — вдруг с прежней, привычной жёсткостью бросил он. — Мы с тобой — мамонты.

* * *

Женщины, как и положено, варили мясо, причём сразу в двух вёдрах, повешенных над костром: кипятили в одной воде, сливали, после чего набирали свежую — вонь всё равно стояла на весь посёлок. Мужчины сидели и стояли плотным кругом, курили и ждали. Когда мамонтина сварилась, её вывалили на стол и началась трапеза. Попробовать пришли все, кто был в то время на базе, отрезали по маленькому кусочку, зажимали носы, морщились, клали в рот, жевали и глотали, будто горькое лекарство. Я смотрел на всё это сначала с отвращением, потом ощутил непроизвольно желание тоже подойти к столу и взять кусок. Стоял и боролся сам с собой, пока кто-то в толпе не обронил со знанием дела:

— Похоже на человечину.

Чем сразу отбил всякую охоту.

Спустя десять дней, когда из ямы растащили даже обглоданные кости, из полевого отряда приехал Толя Стрельников. Он уже был наслышан о событиях в посёлке и сразу спросил:

— Ты ел?

— Нет, — признался я. — Не смог одолеть себя.

— А зря! Жалко, не успел! Я бы обязательно наелся мамонтины до отвала!

— Зачем?!..

— Ты что, не знаешь? — изумился однополчанин. — Никогда не слышал? Мясо мамонта содержало ферменты, которые сгущали жидкий мозг. Оно способствовало образованию коры и подкорки! А значит, пробуждению разума! Мамонты сотворили человека разумного!

Вообще у Толика подобных сентенций было достаточно, начиная с рыбы валёк, которая будто бы есть на Таймыре, поэтому я ему давно не верил, однако сейчас, помня, с какой страстью звери и люди рвались вкусить мамонтины, готов был поверить. Только в этом случае получалось, что мозг у человечества снова стал жидким…

* * *

Замена так и не приехала, поскольку разведали первый участок и заговорили о свёртывании экспедиции. Сначала прекратили полевые работы, затем остановили буровые, и мы около месяца вообще болтались без дела, в основном, ловили ленков и хариусов в речках, больше из спортивного интереса. Однажды как-то сошлись на рыбалке с начальником топографического отряда Володей Летягиным, тихим каким-то, невзрачным и невыразительным, но весьма образованным парнем. Ещё до начала поисковых и разведочных работ он делал съёмку всего кратера и один из немногих знал его отлично (это круглая воронка, с внутренним диаметром в семьдесят и внешним в сто километров, сильно растёртая ледником, изрезанная речками и покрытая множеством озёр, от названий которых язык сломаешь — Балганаах Кирикитте, например). А сошлись мы на речке с редкостным для здешним мест русским именем Рассоха, поговорили, кто куда поедет, когда закроют экспедицию, какие-то рыбацкие истории рассказали друг другу, и неожиданно Володя смотал удочку и сказал:

— А поехали завтра на Валёк? ГТСку возьмём и сгоняем. Может, там валёк подошёл, так постреляем.

Долго смотрел на меня, пока не сообразил, что требуется перевод всего сказанного.

— Да тут речка такая есть, Валёк, — объяснил он со слоновьим спокойствием. — Полста километров на восток. А там редкостная рыба — валёк. Только она на удочку не клюёт, наживки не подобрать. Но когда стоит на отмели, можно стрелять из винтовки. У тебя винтовка есть?

Я даже не слыхал об этой речке. Режим секретности был таким, что даже обзорной карты всего кратера не показывали, мы получали лишь те листы, в рамках которых работали и до восточной части никогда не добирались.

Ничего больше не спрашивая, я побежал за Володей вприпрыжку. На следующий день мы взяли тягач и рванули по тундре строго на восток. Я молчал, как рыба, не выдавая своих чувств. Такой серьёзный человек, как Летягин, дурить головы людям не мог, это не романтичный авантюрист Стрельников, заманивший на Таймыр.

Но ведь тоже не обманул! И если так, то и человечество родилось благодаря тому, что употребляло в пищу мясо мамонтов.

А о золотой рыбке знал не только мой дед — существовала на Земле даже одноимённая река!

Понятно, что топограф валька уже ловил, вспарывал, жарил или варил уху, но почему ничего не говорит о золоте? Всякий соображающий рыбак непременно вскроет желудок, чтоб посмотреть, чем питается рыба и какую наживку использовать. А Володя был рыбак настоящий и уж никак не мог не заметить неестественную тяжесть валька…

Речка оказалась совсем маленькой, три метра ширины, каменистой, но с равнинным характером, тихо журчала между низких бережков и на первый взгляд казалась безрыбной. Даже более полноводные реки на Таймыре зимой промерзали до дна, всякое течение останавливалось до таяния снегов, значит, валёк или успевал спускаться в глубокие озера, или попросту вмерзал в лёд до весны.

Мы осторожно прошли вдоль берега около полукилометра и топограф сделав знак, поднял винтовку. Я не успел увидеть стоящую у дна рыбу, когда щёлкнул выстрел и Володя, прыгнув в воду, вытащил первого валька.

Размером он действительно был около сорока сантиметров, почти круглой формы с небольшой головкой и маленьким ртом. Я взвесил рыбу в руке, но, даже не потроша, понял, что в брюшке ничего нет, по крайней мере, горсти золота уж точно.

Свинцовая пуля пробила хребет навылет, так что и от неё веса не прибавилось.

Однако достал нож и вспоров, вынул потроха…

Если это был валёк, то он только плыл из океанских глубин к золотым россыпям и не нашёл ещё ни одного самородка, впрочем, как и пищи, поскольку желудок тоже оказался пустым.

Надежды ещё были, но мысленные; в душе я уже верил, что это на самом деле валёк, но обещанного дедом золота не будет, поскольку на территории кратера не зафиксировано ни единого проявления этого металла. Но даже если питерские геологи (они начинали исследования кратера несколько лет назад) его просмотрели, не обнаружили, то всё равно на кой же ляд этой рыбе забираться в речку, вытекающую просто из болотистой тундры, где под мхом вечная мерзлота?

А по свидетельству деда, она идёт только туда, где есть золото. И ловится там же…

Володя отстрелял ещё двух рыб и стал ломать сухую лиственницу для костра, чтоб сварить уху. Я почистил и выпотрошил вальков, проверил, уже без всякой надежды, содержимое желудков, и пока закипал котелок, взял винтовку и прошёл вдоль реки. Окраска у этих «золотых рыбок» была сероватая, с серебристыми разводами вдоль брюха, и потому различить их в воде было очень трудно. Первого валька я принял за деревяшку, лежащую на дне и спугнул, но второго «узнал». Он стоял против течения неподвижно, будто оцепенел и лишь чуть шевелил плавниками.

В момент выстрела мне показалось, будто что-то желтовато сверкнуло в воде, однако это был лишь солнечный блик на фонтане, выбитым пулей…

Солнечный удар

В день возвращения с Таймыра закончилась юность, по крайней мере, необузданная мечтательность и беспредельные надежды. В принципе, мог я остаться в Хатанге, уехать в Норильск или в бухту Нордвик, где стоял одноимённый мёртвый город и где была работа; мог найти место в одной из экспедиций Красноярского геологоуправления, наконец, поехать в Мотыгино, в Ангарскую экспедицию, где был на практике. Полевики требовались везде, была бы только шея, однако уезжал с Таймыра, будто побитый: рыба валёк действительно существовала, только пустая, без самородков, и годилась разве что для ухи…

Оставался чистым, правдивым и непорочным один Гой, которого я видел собственными глазами, но и он отдалился вместе с горой и постепенно превратился если не в сказку, то в быль.

Я вернулся в Томск, поскольку больше ехать было некуда, а с этим городом связывало ностальгическое прошлое, оставшиеся друзья, отец, бабушка и братья, живущие в области, и, наконец, учёба в университете. Была поздняя осень, бесконечные дожди и бесприютность. По старой памяти две ночи переночевал в общаге техникума, но тут была новая комендантша, попросившая меня освободить помещение — с севера приехал, боялась, пьянку устрою со студентами. Потом заглянул к родителям Надежды — девушки, которая не дождалась меня и теперь жила в Киргизии, поговорили, повспоминали, оказывается, у Нади дочка родилась, Полинка, но личная жизнь что-то не клеится. В общем, я у них переночевал и утром ушёл с полной уверенностью, что никогда сюда не вернусь — оказывается, в душе не отболело. Ещё одну ночь провёл у друга, жена которого намекнула, что живут они в страшной тесноте да ещё ребёнка ждут. В общем, я оказался на улице, точнее, на вокзале. Путь вырисовывался определённый — пусть даже на время, но вернуться к отцу, в Зырянское, то есть, прийти туда, откуда ушёл.

В Томске было несколько экспедиций, и работа, даже с пропиской и жильём, там бы нашлась, но большинство их занималось поисками нефти и газа, что меня вообще не интересовало, в геологосъёмочную партию тоже не тянуло, там работали на четвертичке, или грубо говоря, ползали по песку и глине. Пока слонялся по городу, стараясь понять, что хочу, совершенно случайно, по объявлению на заборе, нашёл и купил то, о чём когда-то мечтал — новенький мотоцикл «Урал». Деньги были, и, как говорят, жгли ляжку. В тот же день я собрался съездить к отцу, пока будто бы в отпуск, ну и похвастаться, дескать, у меня всё отлично, смотри, на «Урале» катаюсь, есть ружьё — пятизарядка, приёмник «Океан» и даже магнитофон (всё имущество носил с собой в рюкзаке, девать было некуда). А самое дорогое — свежий бивень мамонта, который ценится по весу золота, и можно сказать, я вожу с собой целое состояние.

Отец к геологии относился насторожённо, говорил, там одна бродяжня работает, да сибулонцы.

И ещё съездить в родные места, на свою речку, к могилам матушки и деда…

Но тут вспомнил — не встал на партийный учёт, а надо сделать это в течение пяти дней, и сегодня — последний. (В партию нас принимали за раз целыми отделениями в армии, ведь ЦК КПСС охраняли!) Пришёл в райком, а там говорят, не можем поставить, прописки нет, работы нет, но выход есть — иди в милицию, ты же служил в таком месте! С Брежневым чуть ли не каждое утро за руку здоровался. Откровенно сказать, милицию я недолюбливал с юности, после массовых драк между общагами геологов и автодорожников даже в каталажке просидел целую ночь.

А тут милицейские погоны надеть!

Думал, формальность, отбрешусь, но там сразу же взяли за жабры и я понял, как правы были вербовщики в ОМСБОНе, кузнице кадров. Мне обещали сразу всё — звание лейтенанта, должность в уголовном розыске, оклад и пока что — отдельную комнату в общежитии. И времени на раздумья дали два часа. Я вышел из красивого, с колоннами, здания, охраняемого милицейскими постами, и обнаружил, что из коляски мотоцикла украли имущество, которым я гордился — любимую пятизарядку, приёмник, магнитофон, фотоаппарат, бинокль, вещи для походного человека драгоценные, и всё моё состояние, то есть бивень мамонта.

Не думаю, что это сделали специально, вынуждали таким образом идти на работу в милицию; это была случайность, но роковая. Пожалуй, впервые я задумался, а почему так происходит? Зачем в трёх шагах от Манараги встретился однополчанин и сманил на Таймыр, что ничего, кроме разочарования, не принесло?

Теперь судьба привела в уголовный розыск, и что же ждать от этого?

Геолого-географический факультет я в тот же год оставил и поступил снова, теперь на юридический, вместо комнаты мне дали кладовую без окошка, камеру в шесть квадратных метров, в доме, заселённом криминальным, пьяным элементом — рассчитывали, что я попутно буду усмирять поножовщину, возникающую чуть ли не каждую ночь.

Целыми днями выслеживал и отлавливал преступников (в уголовке райотдела диапазон дел у оперативников колебался от украденных штанов до тройного убийства), а к ночи возвращался в свою камеру и зубрил предметы по юриспруденции, с ужасом понимая, что всё это совсем не моё и к будущему не имеет никакого отношения. Вопрос, зачем всё это, я задавал себе чуть ли не каждый день и тихо свирепел.

И вот к концу второго года работы, в промозглый, октябрьский день я занимался делом о разбойном нападении и допоздна выдёргивал с адресов и допрашивал банду ПТУшников. В третьем часу ночи посадил в клетку последнего и хотел поспать на стульях в кабинете, потому что идти в холодную клетушку по дождю не хотелось, и когда ключник запирал камеру, из её полумрака вдруг почувствовал взгляд человеческих глаз, невероятно знакомых, можно сказать, родных — так мне показалось в тот миг.

Я вернулся к «обезьяннику» и сквозь решётку увидел Гоя! В том образе, который приснился мне на Таймыре — седовласый старик с птичьим взором.

Было ощущение, что и он узнал меня, потому что смотрел пристально, не мигая и чуть исподлобья, не обращая ни на кого внимания — взгляд Гоя!

Я спросил у дежурного, за кем он записан, но оказалось, старик сидит «бесхозным», то есть, с ним ещё никто не работал и завтра начальник распишет, кому заниматься этим задержанным, скорее всего, сдадут в психушку или в КГБ. Его притащил с речного вокзала начальник ПМГ Бурак, задержал за бродяжничество, документов, естественно, не было никаких, задержанный назвался фамилией Бояринов, однако при личном досмотре обнаружили непонятные записи цифрами в столбик и с латинскими буквами — что-то вроде шифровки (на самом деле — записанные шахматные партии, и дежурный сразу это понял), а также полкаравая ржаного хлеба, испечённого на поду, судя по золе, русской печи, матерчатый мешочек с серым веществом, похожим на соль, и пластмассовую коробочку с землёй красноватого цвета.

Так было написано в рапорте дотошного сержанта Бурака, который давно просился в уголовный розыск и всегда показывал свою криминалистическую сметливость и наблюдательность. (Некоторые мудрые бродяги делали так: чтоб не попадать в руки к опостылевшим и злым милиционерам, но отдохнуть несколько зимних месяцев в тепле и сытости, собирали на свалках возле студенческих общежитии какие-нибудь технические чертежи и фотоплёнки, зашивали в одежду и таким образом попадали к интеллигентным комитетчикам, которым тоже надо было делать вид, что работают.) В общем, клиент был не наш, а скорее всего, специфического лечебного учреждения, и пока его не передали, надо было вытаскивать Гоя любыми путями.

А то, что это он, я не сомневался — соль!

На смене был Ромка Казаков, старый, уставший от милицейской суеты опер, сидевший теперь в дежурной части, он должен был понять рвение молодого бойца. Я шепнул ему на ухо, мол, дай-ка деда, я с ним поработаю, то есть, проверю на предмет информационной полезности. Бродяги — народ пронырливый, наблюдательный и вездесущий, добрая их половина сотрудничала с милицией и ею же подкармливалась. Ромка возражать не стал, однако, как опытный практик, особого энтузиазма не проявил, дескать, у старика голова явно не в форме, даже если и будет от него польза, начальство воспротивится, дураков среди доверенных лиц и так хватает. Но вещи задержанного отдал и велел сержанту отвести его ко мне, мол, паши, трудись, рой копытом землю, молодой…

В кабинете я осмотрел вещи задержанного, с точки зрения геолога поворошил красноватый суглинок в коробочке, как крестьянин оглядел почти свежую и душистую половинку хлебного каравая, и наконец, дрожащими руками развязал мешочек.

И в тот же миг пахнуло детством: кристаллики соли были прекраснее самых больших алмазов. От внезапного желания съесть хотя бы один, слюна потекла и во рту стало солоно, однако в этот момент сержант привёл задержанного Бояринова, пришлось напустить равнодушный вид, но показалось, этот человек с острым, птичьим взором сразу же заметил моё состояние и как-то криво ухмыльнулся.

Я запер двойную дверь на ключ и вдруг ощутил растерянность.

Меня научили, с чего начинать и как вести разговор с кандидатом в доверенные лица и агенты, по каким признакам определять его психическое и психологическое состояние, истинное социальное положение, определять круг знакомых и потенциальные возможности, и это у меня получалось совсем не плохо. За два года работы я хорошо освоил методику допроса, умел задавать каверзные, с двойным дном, вопросы, расставлять словесные ловушки и уличать во лжи, однако я не собирался ни вербовать Гоя, ни допрашивать его, и теперь не знал, что говорить. На языке да и в голове вертелась единственная мысль — вот так встреча! Стоял перед ним, смотрел в крепкое, сильное и совсем не старое лицо и чувствовал, что так и простою. Он тоже молчал и, казалось, был совершенно равнодушен к собственной судьбе, и если поглядывал на меня, то как всякий бродяга на мента — со скрытым, спокойным презрением.

Наконец, я справился с замешательством, сложил в котомку вещички, в том числе простенький блокнот, в котором Бурак обнаружил «шифровки», и отдал Гою.

— Через некоторое время выведу из отдела и уходи.

Он вскинул свой орлиный взор.

— Отпускаешь меня на свободу?

— Отпускаю.

— Это похоже на благодарность… А за что?

— Наверное, не помнишь меня, но я тебя узнал. В детстве ты дал мне соль и завернул в шкуру красного быка…

Гой на миг оживился, распрямились суровые брови, однако через секунду обвял.

— Нет, не помню… Я многим изгоям давал соль, и многих заворачивал в шкуры…

— Ещё ты долго разговаривал с моим дедом и назвал ему срок смерти, — напомнил я, но заметил, что это не производит никакого эффекта.

— Время уходит, старею….

— А я тебя потом долго искал и ждал. — признался я. — На Змеиную Горку ходил, на Божье озеро…

— Куда ходил? — воспрянул Гой. — На Божье озеро?

— Мне дед сказал, ты можешь там появиться или даже перезимовать.

— Скажи-ка мне, где я сейчас нахожусь? — после долгой паузы как-то несмело и стыдливо спросил он, чем окончательно меня обескуражил.

— В милиции…

— Нет, как называется это место?

— Город Томск.

— Города появляются и исчезают. Ты мне скажи, какая здесь река?

— Томь… — у меня проскочила мысль, что Ромка Казаков, возможно, прав, у этого человека напряжёнка с головой.

— Погоди… Томь, Томь… Она куда впадает?

— В реку Обь.

— В Обь? — искренне изумился Гой, но с его орлиными глазами это получилось гневно. — Это что, я пришёл на Обь?

— До Оби тут недалеко…

Он ссутулился, некоторое время гладил бороду и наконец сказал со вздохом:

— Ну вот, опять сюда занесло… И уже не первый раз. Понимаешь, с пути сбился, хожу, хожу, места узнать не могу. — Он улыбнулся, показывая из-под усов молодые, белые зубы. — Старый стал, слепну, а чудится, на Земле темнеет. Пора бы на покой. Вот схожу в последний раз и скажу владыке, чтоб отпустил… Ведь стыд и срам — дорогу в сумерках потерял!

Поверить, что этот человек с пристальным птичьим взором слепой, было невозможно, кажется, он видел всё вокруг, и даже у себя за спиной. Но возразить я не мог, а точнее, не смел, поскольку сидел оглушённый, мысли качались, будто маятник: то казалось, разговариваю с сумасшедшим и сам схожу с ума, то вдруг явственно ощущал, что прикасаюсь к великому таинству и надо остановить или продлить мгновение.

Видимо, он и колебания мои узрел.

— Говоришь, узнал меня? — вдруг спросил строго.

— Узнал, но только по глазам, лица не запомнил…

— И я давал тебе соль?

— Давал…

— Ну и как, горькая была?

— Нет, я до сих пор помню её вкус.

— Что же ты мечешься?

— Не знаю… Слишком неожиданная встреча.

— Почему неожиданная? — усмехнулся он. — Разве ты не искал меня? Не ждал?… Нет, ты стал изгоем, как все повзрослевшие дети.

В этот миг для меня неожиданно открылось это слово — ИЗГОЙ, о смысле которого я не задумывался никогда, а точнее, воспринимал его таким, каким предлагал современный язык — изгнанный, униженный человек.

ИЗГОЙ — ИЗ ГОЕВ, то есть, бывший ГОЙ, человек, вышедший из этого племени и утративший с ним связь!

Первой мыслью было спросить его об этом, но я перехватил его острый, неприятный взгляд, будто выставленный передо мной барьер.

Задавать вопросы отпала всякая охота, но одновременно как-то отвлечённо и подспудно я жалел, что теряю время, что это единственная уникальная возможность расспросить его обо всём — о Манараге, в первую очередь, о женщине по имени Карна и реке Ура, обо всём, что не давало мне покоя с детства.

Может, впервые я повиновался року, выдержал, преодолел страстное любопытство и, успокоенный, натянул плащ, проверил, заперт ли сейф и открыл входную дверь.

— Значит, лес там вырубили? — неожиданно спросил Гой.

— Где? — я не мог сразу сообразить, о чём он спрашивает.

— Да там, куда ты ходил меня искать.

— Вырубили. — Я вспомнил о древнем боре на Божьем озере. — И выход карчами затянуло, замыло, теперь вода высокая стоит всё лето, вровень с берегами.

— А остров плавает?

Плавучим островом называли часть торфянистого берега, далеко выдающегося в озеро. Говорили, в незапамятные времена часть суши вместе с лесом оторвалась и много лет курсировала из одного конца озера в другой, словно корабль под парусами. Матушка показывала мне этот бывший остров, но не пускала на него, поскольку он считался зыбким и гиблым, даже самые отважные мужики не смели ходить, а там росла крупная бордовая княженика, на которую я мог смотреть только издалека. И вот когда я в одиночку пошёл на Божье, то в первую очередь забрался на остров и наелся княженики.

— Нет, остров давно прирос к берегу, — объяснил я.

— Жаль, — обронил он и вдруг сел. — В самые свои лучшие годы я там жил с моей Валкарией. Она ещё была молода и прекрасна, мы плыли на острове, ели ягоды, а кругом сосны шумели… Сколько же лет минуло? Кажется, целый век, а то и больше…

Гой замолк и взор его птичий неожиданно потускнел.

— Валкария, твоя жена? — спросил я, чтоб отвлечь его, но он не услышал, погружённый в воспоминания.

— С тех пор меня всё время тянет сюда, на Обь, а приду — не узнаю мест… Но всё, пришла пора на покой, надо возвращаться домой. — Он достал мешочек, долго, по-стариковски, развязывал его, затем придирчиво заглянул внутрь. — И мне пора прирастать к берегу… А хочешь ещё раз соли вкусить?

— Хочу…

— Подставляй руку.

Он сыпнул мне совсем маленькую щепоть, сероватые кристаллики лишь чуть запорошили углубление в ладони. Я смёл их в кучку и забросил в рот, как таблетку.

И будто горящий уголь хватанул! Горечь оказалась настолько сильной, что опалило язык и в следующий миг меня чуть не вырвало. Я попытался выплюнуть эту гадость в урну, но не тут-то было, соль растаяла мгновенно. Была мысль схватить графин и прополоскать рот водой, но Гой в этот момент завязывал мешочек и всё видел. Видно, там действительно находилась какая-то химия, потому что я отлично помнил винный аромат той соли, которую он давал мне в детстве. Или она помогала и была приятна только больным и страждущим?

Полость рта, язык и гортань онемели, и это как-то спасло от рвоты. Отворачиваясь, я сглатывал слюну и чувствовал, как эта огненная горечь всасывается в кровь. Гой наблюдал за мной, хотя тоже делал вид, что собирается. Мы вышли в коридор, я запер дверь, хотел сказать ему, чтоб шёл вперёд, но понял, что потерявший чувствительность язык не слушается.

Проходя мимо дежурки, махнул Ромке Казакову, мол, забираю с собой, тот показал руками крест. Это означало, что в журнале будет написано — с задержанным разобрались, отпущен.

Я не знал, как следует прощаться с Гоем, поэтому отвёл его подальше от отдела и показал вдоль улицы.

— Мне туда, — вымучил неповоротливым языком.

— Если туда — иди, — разрешил он. — А что соль? Горькая?

— Горькая…

— Потому что ты изгой. — Он пошёл в обратную моему направлению сторону. — Зато больше никогда не попросишь! И другим скажешь, чтоб не искали…

Показалось, он ещё что-то сказал, но из-за шороха дождя я не расслышал, переспросил — Гой глянул через плечо, махнул котомкой.

— Иди! Иди! Чего встал?

Так мы и разошлись.

* * *

В то утро я проспал на работу, поскольку прибрел домой лишь в пять, однако на удивление в хорошем настроении — даже не спросив ни о чём Гоя, мне почему-то всё казалось понятным, ничто не мучило, не отягощало и даже остатки тошнотного вкуса соли как-то незаметно рассосались и пропали. На работу я мог прийти позже часа на три-четыре, поскольку работал ночью, но за мной приехал начальник уголовки Пётр Петрович, сокращённо, ПП, в дверь кулаком застучал, и когда я открыл, у него очки на носу подпрыгивали — признак крайнего возбуждения.

— Быстро собирайся, поехали!

Думал, опять убийство на моей земле и очередной аврал, но в машине ПП на меня волком глянул.

— Где Бояринов?

Эта протокольная фамилия в голове у меня не отложилась, я помнил и знал лишь Гоя и потому спросил, кто: кто такой.

— Бродяга с речвокзала! Где?!

— Отпустил…

Он не дал договорить.

— Кто тебя просил соваться?! Ну кто?

От возмущения и злости он даже говоритъ не мог, сверкнул очками, отвернулся.

— Ладно, сам будешь отвечать.

Он бы мог сдать меня с потрохами, чтоб самому не влетело, однако у ПП оказалось сильным корпоративное чувство, да и потом, он мужиком был порядочным. Когда подъезжали, намекнул, каким образом будут меня спасать и как я должен оправдываться.

— Молодой, опыта мало… Хотел провести вербовку… Он согласился на сотрудничество, дал информацию по Кудельнику. Фамилию запомни. Рапорт на моё имя сейчас же… Кудельника утром взяли на адресе…

Я и представления не имел, кто такой Кудельник…

Особого переполоха в отделе было не заметно, разве что отдежуривший Ромка Казаков почему-то всё ещё торчал в коридоре, как посетитель. ПП затащил меня сначала в свой кабинет, где я настрочил несколько необходимых бумаг, а потом повёл к начальнику отдела, у которого оказалось два подполковника из нашего управления, занимающиеся оперативной работой, и трое в гражданском, по интеллигентным повадкам, комитетчики. Спрашивали они тихо, ласково, почти без эмоций, интересовались в основном процессом вербовки, которого не было, намерениями Бояринова и условиями следующей встречи. Благодаря инструкциям ПП, я на ходу сочинил легенду с подробностями, деталями и психологическими нюансами. И с тех пор поверил в силу мелкой, незначительной, но точной детали: опытные, в возрасте, оперативники КГБ мне поверили и вечером в «назначенный» час пошли со мной на «встречу» с Ангелом, — такую кличку я будто бы присвоил вновь завербованному «доверенному лицу».

Как и следовало ожидать, новобранец тайных дел на встречу с резидентом «не явился». По всем правилам конспиративной работы я сводил их ещё раз, на запасное место — Бояринов опять «не пришёл».

И по телефону мне «не звонил»…

Через несколько дней меня вызвали в кадры, подполковник, уговоривший когда-то пойти на работу в милицию, полистал личное дело, зацепился взглядом за что-то и спросил, где живёт отец.

— В Зырянском, — сказал я.

— Вот туда и поедешь!

А комитетчики ещё дважды интересовались судьбой Бояринова и даже ко мне в ссылку приезжали. Чем их так увлёк мой Гой, я долго не знал, в его шпионство не верил. Наконец, через полгода ссылки ПП начал процесс моего возвращения в город (это ему не удалось, я уже задумал увольняться), и рассказал за бутылочкой, что КГБ уже лет двадцать выслеживает Бояринова за многократный незаконный переход государственной границы СССР и никак не может схватить. И будто в этот раз, когда начальник ПМГ Буряк случайно задержал Бояринова на речвокзале в Томске, его ждали в районе Таганрога на Азове, поскольку было известно, что опять идёт за границу без паспорта и виз. Через несколько недель, как я отпустил Гоя, его засекли службы наблюдения в Алтайских горах, но взять не смогли.

Бояринова пытались вести и отслеживать контакты, но этот нарушитель границ двигался странным, путаным маршрутом, и уходя от слежки, вдруг объявляясь в самых неожиданных точках, как, например, сейчас в Томске. Комитетчикам была известна даже конечная точка его маршрута — север Индии, куда он ходил многократно, спокойно минуя аж три границы сопредельных государств. Его подозревали и в шпионаже, и в контрабанде, записывали в сектанты, но ни разу никому не удавалось задержать его и тряхнуть, как следует.

И вот сержанту Буряку это наконец удалось, однако но моей «молодости и самоуверенности» Бояринов снова оказался на свободе.

Можно было бы не поверить ПП, ибо у него уже очки съезжали и язык заплетался, но его жена работала в Комитете. И была ещё одна, самая важная деталь: после всех этих событий Буряк очень тихо уволился и скоро превратился в оперуполномоченного КГБ. Людей из милиции они в свои ряды не пускали, даже самых толковых, и это был исключительный случай, видимо, сержанта Буряка, имеющего всего-то десятилетку, взяли за какие-то особые заслуги или качества. В Томске он проработал не долго, как-то случайно в разговоре с Ромкой Казаковым (он был на пенсии, но ещё лет пять сидел целыми днями в дежурке и знал все новости), выяснилось, что бывший начальник ПМГ давно уже в Москве, в центральном аппарате, а чем занимается, ведает только Андропов и сам бог.

* * *

После того, как мы расстались с Гоем на улице недалеко от отдела, я понял, для чего судьба привела в милицию. Когда-то он спас меня от смерти, завернув в шкуру красного быка, и вот теперь я спас его, и моя миссия в органах правопорядка окончена. Можно ещё работать долго и много, раскрывать сложные преступления, выслужиться до майора или ещё выше, но тот миг, во имя которого меня затянуло в уголовный розыск, свершился, я оказался в нужном месте и в нужное время.

И всего-то, как я тогда думал, чтоб вывести Гоя из клетки.

Вроде бы всё прошло отлично, нет никаких оснований для разочарования, но отчего-то наваливалась тоска, поддавливало в солнечном сплетении, и хотелось посидеть где-нибудь на берегу родной речки и посмотреть на бегущую воду. Полностью предаться этим чувствам не мог, а точнее, не успел, поскольку началось разбирательство с отпущенным Бояриновым. Однако, едва приехав к месту ссылки, в Зырянское, я ощутил прилив хандры. Время подкатывало к зимней сессии, надо было сдавать контрольные и готовиться к экзаменам, да и жуликов, хоть и деревенских, бесхитростных, но ловить, а у меня отрыгнулся почти смывшийся вкус горькой соли и я не знал куда себя деть.

О встрече с Гоем я рассказал только отцу, предупредив, чтоб он молчал (к нему потом подсылали человечка, выспрашивали). К моей работе в милиции батя относился так же, как и к геологии, если не сказать, хуже, но тут одобрил, мол, правильно, что отпустил, иначе бы ваши костоломы замучили хорошего человека.

— Ну и как он живёт? — ещё спросил отец.

— Не знаю, — пожал он плечами. — На вид, как бродяга.

— А почему не спросил?

— Да неловко было…

— Зря. Чего застеснялся? Он же тебе как крестник, с того света вытащил. — И, покопавшись в бумагах, достал мою справку о смерти, выписанную фельдшерицей в 1957 году. — Вот, гляди, что нашёл! Всё хотел поймать эту бабу да пошантажировать. Чтоб хоть бутылку поставила… Да ладно уж.

Я не успел выхватить у него из рук этот уникальный документ, батя изорвал справку и бросил в помойное ведро. Он больше не верил в науку и тем более в медицину, поскольку матушка моя умерла на операционном столе…

И вот в ночь на 27 января 1977 года, ровно через двадцать лет после первого явления Гоя и спустя три месяца после второго, среди зимы у меня случился солнечный удар — иначе тогда я не мог объяснить того, что произошло.

Жил я тогда в ссылке, в маленькой избёнке на улице Куйбышева (бабушка обрадовалась, что я вернулся домой, и купила), сидел ночью за учебниками и готовился к экзаменам. А был у меня старый, длинный «хвост» по «Истории государства и права» — это такая толстенная и бестолковая, для нормального восприятия, книга ни о чём. Во втором часу по полуночи окончательно отупел, закурил и вышел под морозное, звёздное небо.

И вдруг ощутил во рту вкус горькой, отвратительной соли, которую в последний раз получил от Гоя, причём, такой явный, будто спустя столько времени отрыгнулось! Отплевался, поел снегу, прикурил ещё одну сигарету — от горечи скулы сводило. Тогда я вспомнил, как мы с дедом умирали и как Гой давал нам сладкую соль и заворачивал меня в шкуру — всё это было так далеко, словно в другой жизни и не со мной. Мало-помалу я начал восстанавливать в памяти детали того времени, как мы с дедом собирались на рыбалку ловить золотую рыбку, как он утешал меня, будучи сам при смерти, как говорил, как смотрел и мысли приходили какие-то уж очень свежие, ясные, будто вся жизнь деда в один миг выстроилась в образ, простой и понятный, как икона.

На утро забыл всё напрочь, ночной литературный приступ стёрся в памяти и осталось лишь головная боль от непостижимой «Истории…». И только когда стал сгребать со стола учебники и конспекты, чтобы позавтракать, обнаружил своё сочинение.

И ужаснулся!

Я чётко знал, что в здравом уме и трезвом сознании ничего подобного сделать не мог, ибо у меня никогда и мыслей не возникало о литературном творчестве. Стало понятно, это первый звонок, начался сдвиг по фазе и чтобы спрятать концы (а вдруг кто увидит и узнает?!), сунул тетрадь в печку и подпалил. Рукопись горела отлично, жарко, почти без дыма, и бумага потом сотлела в пепел.

Как прошёл этот день и что я делал на работе, не помню, возможно, потому что всё время думал о произошедшем и отслеживал реакцию на меня окружающих — вроде бы ничего не замечают.

И всё равно около года жил под впечатлением случившегося, не помышляя больше о литературе, и если вспоминал свой «вывих», то со стыдом и желанием ещё глубже скрыть его в себе. Но опять пришла зима, сессия, и обнаружилось, «хвост» по «Истории государства и права» до сих пор не отпал, и мне дали последний срок, чтоб его ликвидировать. Едва я сел за учебники, как вновь во рту стало солоно, и вместо зубрёжки, с удовольствием и жадностью я взял чистую тетрадь и начал писать рассказ о своём деде, точнее, о том, как его ранило, и как к нему пришла Карна, чтоб отвести в земной рай на реке Ура. Закончить не успел, глянул в окошко — солнце всходит, пора на работу бежать.

Вечером я снова сел будто бы за проклятую «Историю…», однако пришёл следователь Володя Федосеев, с которым мы сдружились, усидели с ним бутылку водки, начали вспоминать весну, рыбалку, охоту, потом армию, детство, и что меня дёрнуло? Неожиданно для себя взял и рассказал ему, как проплутал около трёх суток возле Божьего озера, совершенно не осознавая времени, как меня искали и когда нашли. Потом опомнился, схватил себя за язык, а было поздно. Володя не засмеялся, наоборот, стал задумчивым и отрешённым. Он не раз на этом озере рыбачил (впоследствии даже избушку построил на берегу), все места знал, и я понял, что у него там тоже что-то стряслось, только он рассказывать не захотел, скоро собрался и ушёл. Я же завёлся не на шутку, потерял контроль и, отложив первый рассказ, сел описывать эту историю.

Опять не заметил, как пролетела ночь, очнулся — пора на работу! В отделе я заперся в кабинете, достал оперативные бумаги, ничего не соображая, начал читать и вдруг вспомнил своё ночное парящее состояние, когда мысленно улетал на Божье озеро, в древний сосновый лес, которого на самом деле уже не существовало, вновь становился ребёнком и бродил там меж старых, замшелых и живых деревьев. И это было настолько реально, что я чувствовал запахи, звуки, видел, как колыхаются пряди зелёного мха, свисающие с огромных сучьев, шишки и павшая хвоя колола босые подошвы, вздыбленные корни преграждали путь и я обходил их по высоким зарослям папоротника…

Вместо того, чтобы отписываться по бумагам, а проще говоря, доносам соседей друг на друга, больше половины которых была откровенной ложью, я опять погрузился в это удивительное, восторженное состояние. Время от времени в дверь стучали, но я открыл лишь к вечеру, когда пришёл Володя Федосеев. Мне уже не было стыдно, вдруг потерял страх, что признают ненормальным, и мало того, готов был его защищать, точнее, своё право на это потрясающее до слёз, ввергающее в безумную радость, состояние.

— Знаешь, Володь, я начал писать, — откровенно признался я.

Он даже не спросил, что писать, никак не выразил своих чувств, только глянул на стол с бумагами.

— Я это ещё вчера понял, когда ты про Божье озеро рассказывал. Почитать дашь?

Я протянул ему свой опус, Володя сел к окну и минут двадцать только листками шелестел. Потом стал смотреть за стекло, а оттуда даль открывалась с излучиной Чулыма, и хоть ещё январь, но день солнечный, даже тёплый, и будто есть уже в воздухе что-то весеннее.

— Всё правильно написал, — одобрил задумчиво мой первый читатель. — Только про деда ничего не сказал.

— Про какого деда? — насторожился я.

— Да там, на Божьем ходит. Высокий такой, борода сивая и взгляд какой-то… жгучий, что ли. В глаза не посмотреть… Ты же его встречал?

Он говорил о Гое!

Ну, ладно, я с раннего детства был очарован, а может, отравлен всеми этими чудесами, но Володька-то абсолютно нормальный, реалистический человек, и во всякую мистику не верит. Был он постарше меня, в милиции служил, прошёл огни, воды и все службы (долгое время потом работал начальником Зырянского райотдела), а в милиции даже за несколько лет слетает всякий романтический флёр, и весь мир начинает казаться пошлым, суконным и вороватым. Но вот поди ж ты — видел Гоя! Причём, именно там, в сосновом лесу на Божьем — там, куда я ходил его искать.

Я не стал говорить, где ещё встречал этого деда и почему в ссылке оказался: по официальной версии я уехал в Зырянское добровольно, в городе жить негде, да и на родину потянуло. Меня предупредили, чтоб я не болтал много и вообще радовался, что в органах остался, а так бы из партии исключили и выперли с волчьим билетом. Хотя слух об истинных причинах всё-таки выполз из недр УВД, и за спиной говорили, мол, я в Томске сильно проштрафился.

— Неужели ты его не видел на Божьем? — показалось, Володя насторожённо ждал положительного ответа.

— Да нет, видел, — успокоил я. — И не раз…

— А кто такой, знаешь?

— Говорили, приходит откуда-то, рыбачить, что ли…Федосеев был хорошим следователем, врать ему было бесполезно — не поверил, но уличать не захотел. Мы договорились, что поедем на Божье вместе, как только вскроется река, поживём на месте выпиленного бора, где уже подрастает молодой сосняк, походим и поищем Гоя. Однако экспедиция эта не состоялась, поскольку под воздействием солнечного удара уже в начале весны я написал рапорт на увольнение. И тут начались мытарства.

В то время уйти из милиции по собственному желанию было невозможно и существовало лишь два пути — или тебя забирают в советско-партийные органы, или ты напиваешься, устраиваешь скандал, желательно, с битьём морды начальнику и тебе выдают волчий билет, с которым идти можно в грузчики или кочегары. В руководящие органы меня не брали, а скандалить с начальником не хотелось, мужик хороший, потому я двинул официальным путём, согласно КЗОТу, который изучал в университете.

По логике вещей меня не должны были держать насильно, ещё не забыли отпущенного злостного нарушителя границ Бояринова. Но то ли чётко работающий аппарат не мог делать исключений и просто так увольнять, то ли кто-то был не заинтересован отпускать меня на гражданку, где я стану неуправляемым. Как бы ни было, а первый рапорт вернули назад с советом пойти с ним в определённое место. По второму рапорту вызвали в УВД и начали сначала воспитание, затем на моих глазах подписали возврат из ссылки на старое место, а ещё через день из-за моего упорства повысили в должности, до старшего инспектора. Потом наконец-то дали комнату в общежитии приборного завода.

И все нахваливали, какой я замечательный сотрудник, припомнили серьёзные преступления, по которым работал и даже премию за раскрытие сложного убийства — двадцать рублей. Мы, вроде, всей душой к тебе, а ты противишься. Тогда я написал последний рапорт, приложил к нему удостоверение, карточку-заменитель на оружие, перестал выходить на работу и, чтоб не доставали, остался в Томске, где залёг у одного приятеля — опера из другого отдела. Расчёта не было никакого, просто я уже постоянно находился под воздействием солнечного удара, говоря языком нормального человека, нёс полный «бред», «заговаривался» и, самое главное, не хотел выходить из такого состояния.

Неведомо по каким мотивам, но приятель сдал меня на четвёртый день. К его частному дому на Черемошниках подъехала «Волга», откуда вылез подполковник из кадров (который уговаривал на работу) и, по виду, комитетчик в гражданском. Они поставили шофёра под окна — всё так, будто намеревались брать преступника. Стали стучать в дверь, мол, открывай, знаем, что здесь. А потом кадровик достал ключи, стал отпирать, комитетчик же звуков не подавал и стоял в сторонке, будто ни при чём. Оправдывались самые худшие предположения: не увольняли, потому что этого не хотели в КГБ. Вероятно, там подозревали связь с Гоем и перестали верить, что отпустил его по наивности.

Тут ещё увольнение затеял…

Геологические пожитки украли, а в милиции ничего не нажил, разве что рукописи, с ними я и ушёл через чердак и сараи. Всё-таки, работа в уголовке кое-что дала, по крайней мере, уходить от преследования я знал как.

На сей раз выбрал самое неожиданное место, просчитать которое практически не могли — у родителей Надежды, моей подружки, не дождавшейся из армии. Во-первых, они жили недалеко от управления КГБ, а прятаться на видном месте всегда надёжнее. Во-вторых, квартира у них была большая и пустая, мама с папой относились ко мне, как к родному и потому я заявился к ним, как домой, а когда попросился пожить некоторое время, сказали, хоть навсегда оставайся.

Тогда ещё не знал, что всё это значит и только радовался и целую неделю прожил, как у Христа за пазухой, кормили и поили, а я писал день и ночь. Они знали, где работаю, но я придумал легенду, мол, в отпуске, а в общаге ремонт.

И вдруг приезжает Надежда с дочкой, будто бы в отпуск! Вечер посидели за ностальгическими разговорами, и вроде бы уж ничего в сердце не осталось, но что-то защемило. Чёрт за язык дёрнул, взял да и рассказал, в каком я сейчас положении и что оказался тут потому, что меня пасут комитетчики, и не увольняют из милиции. А меня литература притянула, страсть к творчеству, солнечный удар случился, и мне теперь ничего в жизни не нужно.

Она вроде бы посочувствовала, почитала мои рассказы, по особенного оптимизма и поддержки не проявила. А тут ещё родители жмут, дескать, что вы мыкаетесь? Один по общагам, вторая по квартирам — будто бы с мужем разошлась, сходитесь и живите. Надя смотрит чистыми детскими глазами и ждёт, а у меня уже знакомое состояние — молчать! Ничего не говорить, не спрашивать, пусть будет так, как будет. Она же расценила это по-своему и уже вроде как на правах будущей жены говорит, мол, оставь своё упрямство, забери рапорт, выходи на работу, восстанавливайся в университете (на сессию я не поехал и юридический бросил), дескать, ну какой из тебя писатель? Это же смешно.

Тогда я сказал Надежде всё, что думаю на этот счёт. Конечно, говорил резко, всё вспомнил — измену, фотографии свадебные, присланные в армию (честное слово, сначала думал, шутка, нарядилась и сфотографировалась, а потом застрелиться хотелось), ну и сказал совсем лишнее, выспреннее, мол, цели в жизни у тебя никогда не было и нет, а жить так нельзя. Надя неожиданно рассвирепела — никогда такой не видел, на красивом греческом носу образовались некрасивые складки и губы растянулись, так что рот не закрывался, схватила дочь и убежала в сквер, куда ходила гулять.

А я стал собирать свои бумаги и вещички, но расслабился в уютной беззаботности, оброс всякой мелочёвкой, типа запасных рубашек, носков — вот и не успел. От здания КГБ до Надиного дома было всего метров триста, и комитетчики, видно, бегом прибежали, потому что обратно мы шли пешком.

Я не грешу на свою бывшую возлюбленную, хотя теоретически знаю, что подобных совпадений не бывает, или они бывают очень редко, и ещё знаю, предавший единожды, предаст ещё. Она не могла этого сделать даже в состоянии аффекта или из искреннего желания помочь мне разобраться с самим собой. Столько лет прошло, но до сих пор не верю, и думаю, чекисты вычислили меня именно в тот момент, когда я поссорился с Надей.

На сей раз они не пытали меня по поводу Гоя и его возможных мест пребывания; зато тщательно, до мельчайших подробностей, расспрашивали, каким образом я попал в ОМСБОН, кто со мной беседовал и о чём. Потом — как я служил, с кем дружил, какие связи были у меня в Москве, в том числе, и с сотрудниками и особенно, сотрудницами охраняемых объектов. Затем переключились на Таймырский период жизни, и опять — как, с кем, кто, почему. И это часа на четыре! Про милицейские будни тоже спрашивали, и ещё с особым пристрастием допытывались, кто конкретно уговорил пойти на работу в органы — я с удовольствием сдал того подполковника и обрисовал в деталях, как он меня уламывал, чем заманивал.

Наконец, задали вопрос логический и ожидаемый: чем могу объяснить своё удивительное везение — попадать туда, где есть золото, алмазы и прочие драгоценности?

— Судьба! — ответил я совершенно серьёзно, однако комитетчики в мой фатализм совершенно не поверили.

В общем, копали теперь конкретно под меня, возможно, искали точки соприкосновения родных, друзей, знакомых и сослуживцев с нарушителем государственных границ. Беседовали со мной сразу три чекиста: двое местных, а один приезжий, из центрального аппарата. Москвич этот приметный был, молодой, лет тридцати пяти, а уже белый от седины, и я на ходу сочинял его историю, — вероятно, выполнял особо важное задание и хватил лиха.

И он же потом проводил меня из здания, сказал на прощанье, чтоб я не волновался, ничего особенного нет, просто идёт плановая проверка сотрудников милиции. Мол, криминальный элемент всегда липнет к работникам органов, заводит знакомства, чтоб делать свои чёрные дела, а мы-де, отслеживаем и отсекаем коварных злодеев. И опровергая свои же слова, добавил по-свойски, что вопрос с увольнением будет решён положительно, если я так хочу, и ещё пожелал всяческих успехов на ниве литературы.

Душевным, симпатичным человеком оказался этот седой, ну свой в доску парень, только вот не предупредил, что теперь за мной установлено наружное наблюдение, которое я засёк через десять минут, как вышел из управления. Невзрачный человечек топал за мной и тосковал на скамеечках в сквере около двух часов, пока я ждал, когда Надежда выйдет с дочкой на прогулку. Потом первого наблюдателя сменил папаша с коляской и учебниками, — под семейного студента работал (а может, таковым и был). Далее пост принял скучающий пенсионер с авоськой (комитетчики знали, что я хорошо знаком с оперативной работой и замену игроков делали часто, чтоб не примелькались). Наконец Надежда вышла одна и застучала каблучками к магазину. Я просто встал у неё на пути и увидел полное безразличие в её глазах.

— Вот теперь я свободен, — сказал я. — И от тебя тоже.

Ещё неделю уже открыто (но под неусыпным наблюдением) жил и работал всласть у Олега Жукова, с которым учились в техникуме, но тут приехала его жена, сказала, чтоб я не сводил с ума её мужа (глядя на меня, он начал кропать приключенческие рассказы). И тогда из спортивного интереса я решил поиграть с чекистами в прятки и уйти из-под слежки. Пеший «хвост» скинул в городе, а сам через Анжеро-Судженск, окольными путями, приехал в Зырянское, и ночью пришёл к единомышленнику и верному другу Володе Федосееву, который спрятал меня в своей охотничьей избушке и контролировал изменение обстановки в «миру».

Здесь я начал свой первый роман, который сначала был небольшой повестью и назывался «Хождение за Словом» (позже переименован поэтом Сергеем Викуловым, бывшим тогда главным редактором журнала «Наш современник», просто в «Слово»). Толчком послужила история, произошедшая ещё в семидесятом году, когда я был на практике в Ангарской экспедиции. Начальник отряда послал меня в рекогносцировочный маршрут за пятнадцать километров, в конце которого я должен был задать точку для бурения скважины.

Точку эту я благополучно нашёл, вбил репер, разрубил просеку до речки и неожиданно наткнулся на старообрядческий скит, погибший, может быть, лет тридцать назад. Именно погибший, поскольку косточки его последнего обитателя лежали в колоде на повети. Тогда я ещё не знал кержацких обычаев, но по наитию сделал как надо — выкопал могилу на берегу реки, схоронил и поставил заготовленный предусмотрительным хозяином старообрядческий восьмиконечный крест. В доме же оказалось семнадцать старых книг, написанных на древнерусском, а значит, тарабарском для тогдашнего моего сознания, языке. И ещё около десятка меднолитых икон, серебряный крест весом килограмма в три, лампадки и причудливые подсвечники.

На Ангаре и до того находили подобные скиты, куда забирались наши буровики-бичи и всё растаскивали: сам видел икону, приколоченную гвоздями к сосне над рукомойником, сейчас думаю, века эдак шестнадцатого, с золочёным фоном. Поэтому всё найденное в скиту я затолкал в рюкзак, унёс в лагерь, запечатал в ящик из-под взрывчатки и месяц таскал за собой от стоянки до стоянки, пытался читать, вернее, искал знакомые буквы и как кровью наливался чувством, будто стою у края пропасти и в руках у меня нечто таинственное, неведомое человечеству. Наконец, меня и нашего геофизика посреди сезона послали в Красноярск за новой аппаратурой, я взял ящик и увёз с собой.

Наверное, нас правильно в школах воспитывали, и единственное, чего не объяснили и не втолковали, что люди бывают разные, есть мошенники, ворюги, проходимцы и доверять первым встречным нельзя. Потом, работая уже в милиции, я в этом убедился, а тогда времени было в обрез, потому притащил свой ящик в музей субботним днём (завтра улетать), ко мне вышел парень, раскосый, возможно, казах или из северных народов, посмотрел книги, иконы, поблагодарил, и я ушёл с сознанием выполненного долга. Но всё-таки подозрение, что сделал глупость, осталось: у этого парня отчего-то руки тряслись, когда он перебирал реликвии, а по восточному лицу я тогда чувства читать не умел.

Возвращаясь с практики, заехал в музей, узнать, ценные ли для науки эти книги — на меня смотрели вытаращенными глазами, потому как ни толстенных чёрных фолиантов, ни икон и прочей утвари никто не видел, а раскосый парень-студент одно время работал у них сторожем, да почему-то быстренько уволился…

Вспомнив эту историю, я неожиданно для себя связал Гоя со старообрядцами. А откуда ещё, как не из тайных скитов и монастырей может быть такой человек? И где ещё могли сохраниться древние способы лечения, как например, горячая шкура красного быка?

Кержаков я знал не только по экспедициям, несколько их семей жило уединённо неподалёку от моей родины, на Чети. О них рассказывали, что никого к себе не пускают, детей в школу не отдают, вина не пьют, не гуляют и только богу молятся. Иногда дед, ругаясь на бабушку, обзывал её кержачкой за то, что она слишком много времени стоит перед иконами или божественные книги читает. Жизнь их для наших леспромхозовских краёв с вольной, полупьяной жизнью казалась таинственной и одновременно страшноватой, но в детстве я старообрядцев ни разу не видел, поскольку они ушли со своего места после того, как возле скита начали рубить лес. Кержаки откуда-то появлялись и так же бесследно исчезали, за четыре месяца полевого сезона мы видели их несколько раз, но кроме брошенного жилья не находили ни единого следа, хотя работали на огромной площади и доходили до Подкаменной Тунгуски.

Впервые я столкнулся с ними там же, на Ангаре, ещё до того, как нашёл заброшенный скит с книгами. Я остался в лагере, чтоб истопить походную баню и рубил на берегу дрова, когда они появились снизу.

Они шли по речке Сухой Пит и вели корову — молодой чернобородый мужик с длинными волосами и, несмотря на жару, в шапке, и с ним женщина, видно, жена, до бровей завязанная платком. Прошли сначала мимо меня, затем привязали корову к дереву, чтоб попаслась, и мужик подошёл ко мне. Не здороваясь, долго стоял, смотрел с любопытством и удивлением, как я кочегарю каменку, стоящую под открытым небом. И всё-таки не выдержал.

— Ты что, паря, делаешь? — спросил густым, раскатистым голосом.

— Баню топлю.

— Да где же баня-то? — ухмыльнулся в бороду.

— А вот раскалю каменку — сверху натянем палатку, — объяснил я. — Поддавай и парься!

— Истинно, анчихристы! — сказал мужик ли с осуждением, то ли с похвалой и подался к жене.

Потом они ещё раз приходили невесть откуда и несколько дней ждали, когда прилетит вертолёт, чтобы выменять соболей на керосин. Выменяли целую флягу и так же ушли неизвестно куда.

Гой являлся и исчезал точно так же!

Сюжет повести тогда ещё был незамысловатый, про то, как я попал в заброшенный скит и нашёл там неведомую миру рукопись некого старца Дивея, который принадлежал к тайному старообрядческому толку Гоев, но по недомыслию утратил её и потом искал несколько лет, гоняясь за похитителем по всей стране.

Работой я увлёкся так, что не замечал времени, спутал день и ночь, просыпаясь утром, думал, что вечер и наоборот — состояние было такое, словно искрами брызгал!

И здесь снова начала снится Манарага, причём, сон повторялся с небольшими изменениями. Будто я поднялся на гору, к останцам, и увидел надписи на скалах — петроглифы, но ни прочитать, ни срисовать, ни запомнить не могу. Они какие-то неясные, размытые, будто под водой. В это время на одном из останцев появляется женщина в синем плаще и манит призывно рукой. Я бегу к ней, а оказывается, не меня зовут, а каких-то мужиков, которые долбят лодку из толстого тополя у подошвы скалы.

Это как в переполненном автобусе, увидишь улыбающуюся женщину, и кажется, это тебе, а в самом деле её радость подарена совсем другому…

Всякий раз просыпался я с неприятным чувством, будто меня обманули, и когда сон этот стал мучительным, я пообещал сам себе, что как только меня уволят и не будут выслеживать, сразу же поеду на Урал.

В следующую ночь я спал, как убитый и по горам не лазил, а ещё через сутки Володя привёз копию приказа о моём увольнении…

Манарага

До первой экспедиции на Урал я редко или вообще никогда не вспоминал о сказочном русском богатыре Святогоре. Не помнил, когда в последний раз и имя это произносил, мысленно или вслух — просто не было ни причины, ни случая.

И тут, ещё до восхода, впервые увидев на горизонте туманную Манарагу, вдруг непроизвольно произнёс это имя и сразу раскрыл его: Свято Гор — Светлая Гора — Солнечная Гора (или Гора Солнца) — Манарага!

Значит, Святогор — её владыка! Или напротив, служитель, волхв, зажигающий во мраке ночи священный жертвенный огонь, чтоб осветить пространство.

И не просто ночи — «ядерной» зимы, вызванной оледенением материка!

Вот откуда появился в русском эпосе богатырь Святогор, происхождение которого и предназначение остаётся неясным.

Далее началось невообразимое. Охваченный впечатлением от столь лёгкого проникновения в суть образа былинного богатыря и стараясь не расплескать это состояние, я увидел восходящее солнце и будто ещё раз получил солнечный удар.

Наверное, от восторга открытия, от радости утра у меня непроизвольно вырвалось:

— Ура!

Никакого голоса извне я не слышал, всё происходило естественно, даже обыденно, просто в голове потянулась логическая нить и не из вопросов, как было всегда, а из ответов:

— РА — бог солнца у древних египтян. Но река ВОЛГА называлась РА, рекой Солнца, не в Египте, а у нас! И была ещё река УРА, куда Карна водила моего деда и показывала рай — место бесконечного Света, или божественного Света.

Возглас — УРА, это значит, «у солнца», или «у света»!

Антоним УРА — УВЫ, потому что ВЫ — множественное число и означает тьму. И люди говорят: увы мне, увы, когда всё плохо и что-то не удаётся… Князь Святослав провозглашал (и за ним другие повторяли) — иду на вы! Нет, не хазар так уважал, а на тьму шёл войной. Потому бога нужно называть на «ты», ибо он есть Свет и нельзя говорить ему — «тьма».

Подобные чувства я испытывал лишь в детстве, когда весело только оттого, что вокруг живой мир, свет, вода, тепло, птицы поют, деревья растут, трава цветёт, родители живы и здоровы. И совершенно не требуется ощущать ВРЕМЯ, как на берегу Божьего озера. Лишь бы солнце светило над головой, потому что слово РАДОСТЬ означает «солнечный свет давать». И излучать его, ибо радостный человек начинает светиться, как солнце. Когда говорят — лицо осветилось радостью — говорят неправильно, это тавтология. В самом слове уже всё заложено!

От РА само собой открылось слово АР, перевёрнутое звучание, как его «обратная сторона», Свет, спроецированный на Землю, суть сама Земля. АРХЕ на греческом буквально НАЧАЛО. Это как A3, начало всех начал, огненное рождение, поскольку 3 — знак божественного проявления, света или огня; и ЯЗ, конец всех начал, но одновременно возвращающий к началу, ибо присутствует всё тот же знак. И всё вместе — соединение в замкнутый круг, в КОЛО, в КРУГ ЖИЗНИ, почему и похожее звучание. АРА — Земля под Солнцем или КРУГ. Отсюда ОРАТЬ или АРАТЬ — буквально, жить на земле под солнцем, естественно пахать жито. АР, АРШИН, АРЕАЛ — меры площади земли или её длины. АРКА — то что выходит из земли и уходит в неё, АРАМЕЙЦЫ, АРМЯНЕ, АРАБЫ, АРИИ — люди, живущие на земле под солнцем.

Я бегал по берегу Косью, махал руками, прыгал и кричал «Ура!» бесконечному пространству за рекой, не боясь, что меня примут за сумасшедшего или я таковым на самом деле окажусь.

Семнадцатого июня 1979 года, на двадцать втором году от явления Гоя (число восстановил потом, поскольку в то время сбился со счёта), в верхнем течении реки Косью, в непосредственной близости от горы Манарага, я нашёл ключ к своему родному языку.

Этот день я прожил, как во сне, легко расшифровывая самые закрытые, занесённые илом времени, человеческого безумия и беспамятства слова. Тут же открылась сама МАНАРАГА — Манящая к Солнцу, или точнее, Манящая, заставляющая двигаться к Солнцу, поскольку ГА могло означать только Движение — НОГА, ТЕЛЕГА, БРОДЯГА и всё, что двигается — названия тех же вологодских речек. (Когда добрался до санскритского словаря, оказалось точно — именно «движение»). Всё, что стоит и не движется, находится в состоянии относительного покоя, непременно имеет в основе слова СТ — СТОЛ, СТЕНА, СТОЛБ, СТАН, СТУПА и так далее. Тогда СТАР, СТАРЫЙ, СТАРИК — буквально, стоящий в земле. Не зря о старом человеке говорят: стоит одной ногой в могиле!

И последнюю точку поставила КРАМОЛА, над которой я так долго мучился — К СОЛНЦУ МОЛЯЩИЕСЯ. Те, кто молятся Солнцу — Крамольники!

Вероятно, в глубокой древности, не исключено, после отступления ледника, когда ушедшие на чужой Юг и поменявшие там свою веру АРИИ вернулись на отчий Север и обнаружили своих оставшихся братьев-солнцепоклонников, переживших Великое Оледенение на месте. Встретили СЛОВЯН, то есть, живущих не с сохи, не с АРАЛА, а с ЛОВА (то есть, с охоты, поскольку пахать землю, точнее, тундру, ещё было нельзя). Увидели забытые обряды, Храмы Солнца, ушедшие из лексикона слова услышали, но как всякие новообращённые в чужую религию (полагаю, они ушли от единобожия РОДА-РАДА — бога, дающего свет и жизнь, и приняли тот сонм богов, который впоследствии войдёт в пантеон Владимира), стали истовыми, бескомпромиссными, агрессивными, и обряды крамольников наполнили отрицательным смыслом, смеялись над священными гимнами, а суть вещих слов обратили в ругательства.

Так поступали все поборники чужой веры и во все времена. Отсюда возникло выражение «язычник поганый», когда на Руси свергли идолище Перуново и внедрили христианство. (ЯЗ — ЯЗЫК — ЯЗЫЧНИК — исповедующий не религию, поскольку таковой не существовало, а имеющий мировоззрение КРУГА ЖИЗНИ, от A3 до ЯЗ).

Потом смели и христианство, вложив порочный смысл в то, что ещё недавно было свято и непорочно.

Забыв обо всём, я сидел и открывал привычные уху, тысячи раз повторяемые слова, которые вдруг оживали, светились и будили сознание. Например, простое определение времени — ПОРА (по солнцу), РАНО (до восхода); качества, превосходства, цвета — КРАСНЫЙ, ПРЕКРАСНЫЙ. ХРАМ — жилище, вместилище бога РА (называя Манарагу Храмом Солнца, я тоже занимался тавтологией). Зато в слове ХОРОМЫ почти утрачен первоначальный смысл, как например, ПРАХ (испепелённое солнцем, пыль) и ПОРОХ, МРАК и МОРОК…

Мне надо было идти и штурмовать вершину Манараги, искать Ледяное озеро и ловить золотую рыбку, а я не мог оторваться от удивительного путешествия в магический мир первородного языка.

РАМА — основополагающее, костяк (рамо — плечи), вседержитель.

МАРА — отсутствие солнца-вседержителя, тьма, смерть, буквально подземный мир.

РАДУГА — солнечная дуга…

КРАПИВА — пьющая солнце, потому и жалящая, обжигающая, как его лучи…

КРАЙ — там, где солнце уходит в землю и стоит всю ночь, южное полушарие.

Наконец, КАРНА — земная, лишённая космоса, относящаяся к земному свету — РАЮ; обкарнать — обрезать космы солнечного света — волосы, предать их земле, карнаухий — человек с обрезанными ушами…

Когда ночью мне становилось холодно, я собирал дрова, разводил огонь и бегал вокруг, как дикарь, вспоминая великое оледенение, и все мысли возвращались к тому, что я испытал. Его величество ХОЛОД — вот что было первопричиной всякого движения, необходимости искать или прокладывать Пути по Земле, да и причиной развития технического прогресса тоже стал он, неумолимый и беспощадный властитель Севера. Тепло, жар (который костей не ломит) потворствуют бездумности, умственной лени и неге, единственные заботы — это отыскать пищу и тень. Холод вынуждает мыслить, чтоб согреться, добыть огонь, найти или построить жилище, с невероятными трудами и ухищрениями добыть или вырастить пищу, поэтому Человек Разумный не мог появиться в Африке или Ближнем Востоке.

Его родина — Север!

ХОЛОД — ХЛАД, МОРОЗ — МРАЗ. Буква О, как морена, притащенная бог весть откуда ледником и покрывшая камнем плодородные нивы. В слове ХЛАД чётко прочитывается корень ЛАД — обустроенный мир, гармония, добро, в таком случае, что означает знак X, если учитывать, что в древнем языке нет ничего лишнего? Хранить, хоронить — закапывать в землю, прятать. Выходит ХЛАД — похороненный ЛАД. Но обычно говорят и пишут, «наступили холода», а раньше — наступил хлад великий… Наступать — двигаться, то есть ХЛАД в буквальном смысле ЛЕДНИК!

Вот что сохранило такое привычное слово — холод…

А что же сегодня слышится в слове, несущем огромную историческую информацию? Да только низкая температура! МОРОЗ — МРАЗ — почти та же история. РАЗ — солнечный огонь (тепло, свет, жар), М — точно знак смерти, ибо нет такого слова, означающего кончину без этой буквы — сМерть, Мрак, Мертвец, Мор, Море, Мерзость. Получается, МРАЗ — смерть солнечного огня (но не самого солнца) — тоже информация о великом оледенении.

И там же, на подступах к Горе Солнца я впервые попробовал объяснить себе закономерность образования, закрепления и сохранения топонимики на примере горы Манарага, долгое время считавшейся высшей вершиной Урала. (Вероятно, когда-то она таковой и была, но процесс выветривания сделал своё дело и первой вершиной стала гора Народа).

Именно топонимика Северного и Приполярного Урала, а потом вообще всего Русского Севера подтолкнули к мысли о существовании Северной цивилизации, лежащей между Восточной и Западной, с центром на территории Каменного Пояса.

Цивилизации, которая не погибла из-за оледенения континента!

Великое переселение народов длилось не одну сотню лет. В результате некогда густо заселённый Север опустел, но часть племён или всего одно племя, элита народов с единой языковой и культурной общностью осталась на месте. Она-то и стала хранителем названий гор, рек, озёр и местностей, хранителем той древней топонимики, которая увязывалась с Космосом, а вместе с ней из глубин тысячелетий пришло представление наших прапредков о мире и их язык.

Язык, который понятен современному славянину, если найти к нему не такой уж и мудрёный ключ. И вообще, если вплотную заняться «археологией» русского и белорусского языков, например, можно восстановить утраченную магическую суть и силу человеческой речи, то самое СЛОВО, тот A3, который был вначале всех начал. Не зря ведь в сказках, да и не только в них, сохранились словесные формулы, с помощью которых можно совершить невозможное: «Сивка Бурка, Вещий Каурка, встань передо мной, как лист перед травой», плач Ярославны в «Слове о полку Игореве». Мы сегодня говорим на «пустом» языке, поэтому так многословны.

* * *

Она была точно такой, как видел во сне, разве что пониже, если смотреть с небольшого расстояния, не такая крутая и совсем обветшавшая: кругом развалы камней, поросшие чахлыми лиственницами, да крутые осыпи.

Пока я шёл к ней, она казалась блестящей, белой, неприступной — истинной манящей МАНАРАГОЙ. И когда по утрам в горах был туман или над вершиной висели тучи, создавалось впечатление, будто она немыслимой для Урала высоты, наполовину покрыта ледником, и если уступает Монблану, то совсем немного. Несмотря ни на что, разочарования я не испытывал, другое дело, за пять дней пешего хода вдоль петляющей горной реки Косью, отвыкший от маршрутов, устал, до дрожи в ногах. Очень уж хотелось подняться к подошве Манараги: ночи на Приполярном Урале настолько белые, что газету читать можно, но сил хватило забраться по обледеневшему ручью только метров на триста. Внизу свирепствовал июньский гнус, особенно прожорливый вечером, а здесь, среди льда и снега, я впервые вздохнул свободно, выбрал сухое, мшистое место, завернулся в брезент и уснул.

МАНА — РА — ГА — манящая к солнцу!

Ночью заморосил дождь, потом начался холодный ветер, а я с вечера даже костра не развёл, из тёплых вещей один свитер, вместо палатки — кусок брезента. На ощупь спустился чуть ниже, к огромным камням, отыскал укромное место под нависшей глыбой, завернулся с головой, забрался поглубже и опять уснул. И был уверен, что собака — крупная немецкая овчарка с ошейником, — мне приснилась. Будто подошла к моей норе, обнюхала брезент и ушла. Откуда ей было взяться здесь, за сотню километров от жилья, да и местные вряд ли держат овчарок…

Когда же в четвёртом часу, утром, промёрзший насквозь, выполз из убежища, сначала поразился тому, что кругом белым бело: снегу и так было много, а тут выпало ещё на четверть! За горой уже заря наклёвывалась в чистом, без единого облачка, небе, и ветер вроде бы сменился, потеплел, так что снег сделался липким. Я закинул рюкзак за спину, глянул себе под ноги и замер от неприятного изумления: сон в руку, по тающей белой пелене тянулось два собачьих следа — входной снизу и выходной на восток, к Манараге. Возле моего лежбища овчарка немного потопталась, затем сделала скачок, будто испугалась чего или кто-то её позвал, и неторопко потрусила дальше. Озираясь по сторонам, я обошёл вокруг каменного развала, однако человеческого следа не нашёл — то есть, собака пробегала тут одна или хозяин её шёл далеко стороной.

Было скользко, но ждать, когда растает свежак, не хватало терпения, и я двинул собачьим следом, благо, что подъём был пологим, а под снегом чувствовалась щебёнка. Гора казалась рядом, однако я карабкался к ней около часа и лишь когда поднялся на плато, увидел наконец подножие, точнее, нагромождение глыб, присыпанных снегом. Овчарка сделала непонятный зигзаг, забравшись на угловатую наклонную плиту, порыскала там взад-вперёд, спрыгнула и ушла скачками к каменному развалу, будто кто-то позвал. Я тоже поднялся на эту плиту и сел на сухую кромку, свесив ноги.

И лишь сейчас оторвал глаза от земли: седая от снега Манарага была ослепительно прекрасной и одновременно зловещей, как всякая слишком красивая женщина. Однако любовался я ею совсем недолго, может десять секунд всего. Потом невидимое ещё солнце зацепило верхушки скал и будто раскалило, разогрело их так, что огненно-жёлтый расплав, вызревший до сверкающей лавы, преодолел связующую твёрдость и теперь обрушился вниз.

Я вскочил и попятился, поймав себя на желании бежать назад. Было полное ощущение, что началось извержение вулкана или некий космический катаклизм! Десятки островерхих скал растаяли на глазах и на вершине образовалась гигантская, правильной формы чаша, до краёв наполненная кипящим расплавом, и из него, как с поверхности солнца, медленно выползали, закручивались в спираль и затем взрывались гигантские плазменные протуберанцы. Они — не врут мои глаза! — уносились вертикально в космос, высвечивая его, будто лучами прожекторов. Именно высвечивая, потому что в то время небо над Манарагой стало ночным, тёмно-синим и звездчатым. И я стремился заглянуть туда, вслед за этими дымчато-яркими, медленно вращающимися вокруг оси лучами, и в свете их различал некое переплетение объёмных, жёлто-розовых конструкций в виде несущих ферм, однако далее пространство становилось ослепительно белым, глаза заполнялись слезами, и веки закрывались непроизвольно.

От невероятного вдохновения и страха мне хотелось орать, и возможно, я орал, поскольку через какое-то время обнаружил, что потерял голос. Кипение перегретой магмы в чаше продолжалось минут пять-семь, но над её поверхностью родилось десятка полтора протуберанцев (их можно было считать!), и только выпустив их в космос, гора начала успокаиваться. Этот сверкающий, ленивый парок над чашей, из которого потом возникали ядерные взрывы, медленно потерял энергию и будто всосался в пламенную, бурлящую ключом плоть, а выбитые кипением из расплава султанчики начали опадать, и скоро блистающая поверхность только бродила, как варево на слабом огне.

Когда же и это движение постепенно замерло и померкла сила свечения остывающей магмы, опять же быстро, на глазах, началась кристаллизация. То, что было жидким и только что клокотало, стремительно увеличивалось в объёме, раздувалось вширь, росло вверх, приобретая конусные формы и одновременно теряло температуру, и цвета от оранжевого переливались в малиновые. До тех пор, пока на вершине Манараги вновь не восстали остывающие стрельчатые зубья, будто птица Феникс из пепла.

Ничего подобного я в жизни не видел, но даже не отошедший от потрясения, головой понимал (себе в утешение), что это, должно быть, световой эффект, вероятно вызванный особым состоянием оптики атмосферы. А душа протестовала — нет, слишком уж естественная и детальная картина разворачивалась на восходе солнца. Полное ощущение, что в проектор заправили когда-то отснятую, может, при рождении этих гор, плёнку и солнце лишь высветило, спроектировало кадры на экран.

Я много раз видел восходы и закаты в горах, напоминающих Уральские, такие же истёртые ледниками и выветрившиеся, причём, в разное время и во всяком климате. И если это всего-навсего зрительный обман, особое преломление лучей в пространстве, то почему никогда не наблюдал даже чего-нибудь отдалённо похожего, хотя бы незначительные детали того, что увидел только сейчас?

Конечно, больше всего поразило, осталось в зрительной памяти и запечатлелось сознанием возникновение чаши, когда верхняя половина Манараги расплавилась, а нижняя стала служить постаментом и была твёрдой, иссиня тёмной. И когда сверкающие брызги вылетали за край этого кипящего котла, то на мгновение высвечивали совершенно реальные склоны горы и развалы камней. Мало того, выплеснувшаяся магма потом медленно остывала и ещё некоторое время светилась на чёрном фоне подошвы. И я находился близко от этих замерзающих капель, так близко, что чувствовал исходящий от них жар, согрелся после сна под глыбой, а потом и вовсе пробило в пот. Поэтому в первую очередь, едва стряхнув оцепенение, я стал осматриваться, почти уверенный, что найду эти вулканические брызги, однако снег был чистейшим, нетронутым, и лишь цепочка собачьих следов тянула чуть наискосок, к склону Манараги.

Часа два я всё ещё стоял на плите, взбудораженный настолько, что забыл, зачем и в горы пришёл, вдруг обнаружил, что трясутся руки и ноги, а сам всё ещё задираю голову и смотрю в небо над вершиной. На какое-то время отшибло память, я не знал, что мне нужно делать дальше, однако тепло улетучилось быстрее, чем ошеломление, взмокшую спину захолодило, а солнце, оторвавшись от горы, было ещё тусклым и не грело.

Озноб привёл в чувство, заставил вернуться на землю, и я наконец-то вспомнил, что собирался подняться на вершину и посмотреть оттуда, где находится Ледяное озеро, как учил дед.

Наконец-то я спустился с плиты и полез в курумник, держась собачьего тающего следа. Ходить по крутым каменистым склонам на двух ногах даже в сухую погоду не просто, а в дождь лишайник размокает и становится хуже мыла; чтоб не переломать ног на развалах, присыпанных свежим талым снегом, передвигаться можно только на четвереньках или ползком (было, ползали на курумниках Енисейского кряжа). После увиденного восхода над Манарагой я не мог смотреть под ноги и всё тянул голову вверх — ощущение было, что там ещё что-то может произойти, чего я вдруг не замечу. И только потому начал падать. Первый раз удачно, во второй разбил локоть, кожу будто рашпилем сдёрнуло да ещё ушиб нерв и отсушил руку. Но ещё пролез метров пятьдесят, прежде чем осознал, что похож на самоубийцу.

Кое-как, с оглядкой, спустился назад, к ручью, до первых лиственниц, благо что двигался по собачьим следам. А овчарка, умница, не лезла на камни и выбирала путь по слежавшимся щебенистым осыпям. Внизу распалил костёр и встал под дым, раскинув над спиной брезент, как парус: то ли за ночь так прозяб, то ли от потрясающего зрелища ещё не прошло испуганное, адреналиновое волнение, но меня колотило, даже если я лез почти в самый огонь.

Между тем солнце взошло над Уралом, всколыхнуло воздух, и юго-западный тёплый ветер докатился до подножия горы. Рыхлый снег начал быстро таять, вода сразу впитывалась в мох, уходила в щебень и через два часа было почти сухо, внизу снова наступило лето, однако склоны и сама Манарага всё ещё оставались пёстрыми, чёрно-белыми.

Ещё два дня назад, как только увидел Манарагу на горизонте, я шёл и выбирал себе маршрут подъёма, и чем ближе подходил, тем чаще их менял, поскольку гора вырисовывалась всё новыми своими гранями. И вчера я остановился на самом реальном — с западной стороны вдоль ручья, где склон более пологий и на его середине есть довольно плоский горб, наверняка сложенный глыбами — как раз на этом месте лежали края огненной чаши.

Отогревшись, я не стал ждать, когда обтают склоны, обращённые к солнцу, и пошёл штурмовать Манарагу во второй раз. Думал, пока иду, снег сгонит, через силу съел сухарь с куском сахара, нарубил специально заточенной сапёрной лопаткой небольшую вязанку дров (на верху палки не найдёшь), приторочил к рюкзаку и двинул назад, к плите, откуда наблюдал восход солнца.

Альпинистом я был не ахти каким, впрочем, как и скалолазом. Так, ползал по горкам на Ангаре, на Таймыре да на Красноярских Столбах развлекался. Потому шёл, как турист, и из снаряжения был кусок верёвки метров тридцать, два настоящих крюка, сапёрная лопатка в чехле на поясе, да геологический молоток, подаренный Толей Стрельниковым в качестве талисмана. На длинной ручке было выжжено его философское изречение (а может и спёр у кого): «Не всё золото, что блестит, говорим мы и проходим мимо самородков.»

Однако тут почти ничего не понадобилось, разве что самодельный молоток, который можно было использовать как ледоруб или костыль. Снег и в самом деле сгоняло по мере того, как я карабкался в гору, оставался лишь старый, зимний. Склон оказался довольно пологим и если попадался неприступный порог, то его всегда можно было обойти. К половине десятого подъём стал ещё более пологим, и скоро я с замиранием души выбрался на площадку, почти горизонтальную — на постамент, в котором на восходе стояла солнечная чаша.

Ничего здесь особенного не было, всё те же нагромождения камней, покрытых лишайниками, и никаких следов оплавления либо обжига (а таилась в душе надежда, уж слишком естественно виделась чаша с клокочущим расплавом!). Даже снег тут растаял лишь на верхушках камней, остальной лежал целеньким, провалившись между глыб. Я начал искать место, чтоб прикрыться от ветра, развести костерок и сварить крепкого чаю, и неожиданно наткнулся на собачьи следы. Вон куда забралась! И спрашивается, зачем, если не хозяин её сюда завёл?

Оставив рюкзак, налегке, я выписал приличный круг но развалу, в надежде всё-таки подсечь следы человека, однако, кроме своих собственных, ничего не нашёл.

Не может, не должна собака просто так, самостоятельно, лезть в гору! Причём, на высоту в полторы тысячи метров! И если даже это не овчарка, а волк, то и ему тут делать нечего: добычи никакой, а логова волчицы устраивают, наоборот, в низких местах, поближе к воде…

Разводить костёр, впрочем, как и распивать чаи сразу расхотелось, можно выдать себя дымом. А ещё поймал себя на том, что постоянно озираюсь и хожу, прячась за камни — где-то должен быть человек!

Конечно, после того, когда ты больше месяца ходил под «наружкой» и всё время её чувствовал и видел, какой-то элемент мании преследования в мозгах застревает. По крайней мере, ещё долго остаётся привычка отслеживать, нет ли «хвоста», и я это испытал в поездах, пока ехал из Томска и потом, от Москвы до посёлка Косью. Не мог избавиться от желания оглянуться, даже когда нанял мужика с моторной лодкой и плыл вверх по пустынной реке — шарил глазами берега и смотрел назад, не догоняют ли. Да и когда несколько дней кряду шуршал щебёнкой по речным откосам и отмелям, ночуя по берегам, всё ещё озирался.

Никто меня не выслеживал, это совершенно точно, встречных-поперечных за всю пешую дорогу я не встречал, если не считать «Казанку» под мотором «Вихрь», промчавшуюся мимо вниз по реке — вроде, форменная фуражка лесника или егеря мелькнула, но я заранее спрятался за камень и видеть он меня не мог.

О том, что я иду к Манараге, никто не знал, мужик подвёз на лодке только до слияния Косью с Вангыром, будто бы рыбака, и оставил на берегу. Куда я пошёл дальше, он не видел, поскольку был похмельным и получил расчёт жидкой валютой.

То есть, если сейчас кто-то ещё поднимается на гору с собакой, делает это независимо от меня, просто, пути так сошлись… Но зачем же тогда ему прятать следы? И как ему удаётся делать это, двигаясь по свежему снегу? Всё время прыгать по оттаявшим лысинам камней невозможно в принципе…

Спрятав рюкзак, с одним молотком да лопаткой на поясе, я пошёл собачьим следом, полагая, что он непременно сойдётся с хозяйским: судя по зигзагам, овчарка рыскала по сторонам, но по её собачьей привычке всё равно держалась человеческого следа и всякий раз обязательно его пересекала, таким образом ориентируясь на основное направление движения. Отошёл всего полтораста метров, если по прямой, и тут след нырнул между глыб, где пропал. Я обошёл развал — выхода не было, значит, собака спряталась где-то здесь. Протиснувшись боком, я попытался разглядеть, что там, в нагромождении камня, однако ослеплённый белым снегом, ничего не увидел, а фонарик остался в рюкзаке. При желании тут и человеку можно было пролезть, если ползком и у самой земли. Я окликнул — бобик, бобик, посвистел, и показалось, что-то ворохнулось в тёмном чреве развала и пахнуло застоявшимся духом псины.

Всё-таки здесь, вопреки всем природным законам и животным обычаям находилось логово, наверняка собачье. Вероятно, овчарку бросили туристы, а может, сбежала из лагерной охраны, ушла подальше от людей, тут ощенилась и теперь выкармливает потомство, бегая за добычей в лес. И потомство это станет вольным, свободным…

Однако такая история годилась разве что для слащавого рассказа: собака не человек, никаких законов не нарушает и строго блюдёт обычаи, иначе бы давно выродилась и потеряла все наследственные инстинкты, как это произошло с царём природы.

Я приметил развал и пошёл к рюкзаку за фонариком: события на Манараге развивались интересно, загадочно, начиная с восхода солнца, настроение было приподнятым, а розыскная привычка подсказывала — ничего не пропускай, всё проверь до конца и только тогда делай выводы и совершай следующий шаг.

На месте, где оставил рюкзак, лежали только дрова, кем-то отвязанные и заботливо положенные на сухой камень. Не веря глазам своим, я покрутился на площадке, заглянул в щели и сел: коли нет, значит уже не будет, сквозь землю он не провалится….

Тот, кто взял рюкзак, не исключено, сейчас видел меня, оставаясь сам незримым, и ведь смеялся, гад, наблюдая за суетой! Отвлёк собакой и стащил сразу всё — тёплую одежду и главное, продукты, таким образом поставив крест на моей экспедиции. А там было запасов при экономном расходе на неделю, успел бы отыскать Ледяное озеро, поймать золотую рыбку и на обратную дорогу бы хватило…

Но удочек и складного спиннинга теперь не было, даже верёвку и брезент упёр, сволочь! И главное, десять пачек сигарет!

Чтоб ты подавился, гад!

— Эй ты, иди сюда! — крикнул я и не услышал своего голоса, потерянного ещё на восходе, перед чашей, откуда в космос уносились солнечные протуберанцы.

А в голове вчерашнего инспектора уголовки одна за одной проносились версии, пока мысль не сосредоточилась на одной — беглый зек, благо что лагерей в Коми АССР хватает. Ушёл в горы, спрятался, одичал и теперь обворовывает туристов. И собака с ним работает на пару: привёл откуда-нибудь, брошенную подобрал, сама прибилась. А может, когда дёру дал, овчарку пустили по следу, а зек её смирил, приручил и сделал своей. Обитает здесь несколько лет, научился ходить, не оставляя следов, есть сырую пищу, жить без огня, потому и дрова не взял — эдакий уральский Тарзан…

Нет, и эта версия не годилась, тоже литературщина, причём, американского пошиба.

Я ещё не мог поверить, что всё кончилось, ходил по развалу и пинал камни. Мне было хорошо известно, что бывает с человеком в условиях горно-таёжной местности, если он остался без продуктов и ружья, а до ближайшего жилья, где есть люди, четыре, пять дней хода. Голодному же чуть ли не в два раза больше. Конечно, можно надеяться, подберёт моторка на реке, но… сидеть и ждать у моря погоды?

А в рюкзаке были три, ещё дедовых, блесны, сделанные из серебряных полтинников двадцать четвёртого года…

Да, можно подняться к зубьям Манараги, пока есть силы, и с единственной целью — увидеть Ледяное озеро, сориентироваться, и уходить, нет, немедля бежать обратно, в Косью. Деньги на обратную дорогу есть, можно на них закупить продуктов, снасти и вернуться назад, хотя бы для того, чтоб отыскать этого невидимого ворюгу с собакой…

Уходить, когда до вершины остаётся меньше полкилометра, нет смысла, потом жалеть буду, что дрогнул, смалодушничал и не пошёл — до скал рукой подать!

Это я уговаривал себя так, увещевал и даже стыдил. Вот она, зубчатая красавица, стоит и подпирает небо. Останцы похожи на толпу людей, выстроившихся у обрыва лицом на восток. Если долго смотреть, начинает казаться, будто они шевелятся и машут руками…

Может, это и имел в виду дед, когда говорил, будто на горе люди стоят?..

Воспоминания об этих словах моего деда как-то неожиданно взбодрили, я всё-таки полез в гору, и оказалось, без рюкзака куда ловчее пробираться между камней и переваливать через огромные осколки скал. Так я прошёл больше часа, пока не заметил, что всё это время почти неотступно думаю о деде, а точнее, уже привычно за последнее время гадаю, что он делал возле Манараги, дед-то мой? В турпоход ходил?..

* * *

Насколько я знал семейную историю, занести его сюда могло только в гражданскую войну, ибо в Первую мировую он оказался где-то возле Смоленска, во вторую — на Кольском полуострове. А что касается службы у белых, то здесь почти всё покрыто мраком. Период, когда бабушкин брат увёл его к красным партизанам, можно было исключить, всё на глазах, всё прозрачно. А вот где его носило два с половиной года, каким образом попал на Урал, к этой горе и с какой целю? С чего это вместо каптерства на пакгаузах, если верить его официальной версии, он валька, начинённого золотом, ловил в Ледяном озере где-то за рекой Манарагой?

И если ловил, то куда это золото потом девал, коли прибежал с войны завшивевший?

Вот вопросы, которыми бы следовало заняться давным-давно, когда ещё в милиции работал. Мог ведь вполне официально разослать запросы куда угодно! И обязательно бы получил ответы… Нет же, и в голову не пришло! Чуть освободился, сразу поехал на Манарагу, так сказать, быка за рога, а ведь учили же дурака в уголовке: сначала следует накапливать компр-материал, завести оперативное дело и стаскивать туда всяческую информацию, прямую и косвенную, и лишь потом реализовать её.

Ну что он, белогвардеец, делал возле Манараги? Бои здесь вряд ли были, гражданская война шла вдоль железных дорог, на обжитых местах, возле городов и крупных сёл. Может, красные загнали их сюда, и он партизанил? А факт этот скрывал, чтоб не назвали его непримиримым врагом Советской власти и не шлёпнули?

Неужели только золотую рыбку ловил?

Мысли эти так захватили, что я начал забывать об украденном рюкзаке и не заметил, как добрался к основаниям высоких останцев на вершине. Лишь тогда сел и осмотрелся так, будто до того меня с завязанными глазами вели…

Дух зашёлся, насколько высоко было! Казалось, весь Урал лежит под ногами, и насколько хватал глаз — синяя, бесконечная даль, будто с самолёта. Сквозь частокол лиственниц речки поблёскивают, отражая солнце, а само оно зависло над головой, так что пропали тени от высоких каменных столбов на вершине. Состояние это было не таким потрясающим и эффектным, как утреннее, когда восход расплавил полгоры и слил её в чашу, однако зачаровывало ничуть не меньше, только вот орать не хотелось, напротив, — молчать и не шевелиться.

Часы показывали без десяти двенадцать, по всем правилам, солнце должно быть на юге, в стране полуденной, как говорили древние, но почему-то оно висело в абсолютном зените, как на экваторе. С чего бы вдруг, если здесь Приполярный Урал?

Или это тоже оптический обман, игра света и тени?

Поднявшись к ближайшему останцу с южной стороны, я увидел внизу обнажённые скалы и осыпи, голова закружилась, в солнечном сплетении неприятно заныло, будто я уже сорвался в эту пропасть и лечу. Мало того, почудилось, камни подо мной зашевелились, поплыли вниз. Я отполз от края осыпи и забрался на скальный выступ. Гора как-то сразу успокоилась, утвердилась и стало ясно, отчего возникло такое ощущение: невысоко над горой плыли лёгкие облачка. Не видя неба, я чувствовал их движение. Справа от меня было что-то вроде ущелья, слева — гигантский «амфитеатр», а ещё дальше и ниже текла река Манарага, которая почему-то скоро без всяких на то оснований (ни равнозначного притока, ни озера) превращалась в Косью — редкий случай, географический казус.

Но сколько я не вглядывался вдаль стороны полуденной, не то чтобы Ледяного озера, но вообще никакого более менее значительного водоёма не увидел. Ни белого, ни красного, ни синего. Ледники были на склонах и вершинах, ручьи и маленькие речки текли в Манарагу. И ни одного ни горного, ни пойменного озера, насколько хватает глаз.

На всякий случай я проверил направление по компасу (солнце по-прежнему висело в «экваториальном» зените) — всё верно, передо мной юг. А озера нет, или его без оптики не увидеть.

Неужели у деда был бинокль? Или он смотрел с останца?

Я прошёл по гребню горы (если это можно было назвать гребнем), задирая голову на вершины скал, однако без верёвки и хоть какого-нибудь снаряжения забраться было трудно или вообще невозможно. Тем более, невозможно представить, чтоб мой дед когда-нибудь ещё и скалолазом был…

Однако при всём том разочарования или растерянности я не чувствовал, а досаду убаюкивал тем, что время позволяет спуститься по юго-западному склону, обогнув скалистое ущелье, перейти через реку Манарагу, а там строго на юг и через восемь вёрст (или километров — дед по старинке считал вёрстами) упрусь в Ледяное озеро.

Дед говорил, приметное оно, на другой стороне отвесные скалы полукружьем стоят…

Обидно уходить, когда заветное «наследственное» озеро с вальком совсем рядом.

Я не хотел терять времени, помня, что рюкзак спёрли и продуктов нет, однако спускаться вниз сразу же не хотелось. И я пробыл у подножия скал ещё около часа — всё-таки, покорил самую высокую вершину в своей жизни и надо бы насладиться победой, посмаковать восхитительный миг (который на самом деле таковым не казался). Я снова перешёл к восточному склону Манараги, почти неприступному из-за осыпей, поднял и бросил вниз тяжёлый камень, но лавины не вызвал, так, глухо постучало и затихло. Солнце теперь сместилось к западу и с северо-востока, оттуда, где между останцев лежал высокий, не растаявший ещё ледник, небо отчего-то по-ночному потемнело и вроде даже звёзды начали мерцать, однако когда я выкарабкался по развалу из-за группы скал, увидел низкую тучу, наползающую прямо на меня, если не снежную, то уж точно грозовую — ещё десять минут назад ничего не было!

Это подстегнуло, и чтобы не оказаться накрытым синюшным мраком, я начал спуск тем же маршрутом, которым поднимался.

Тяжёлая, напитанная ещё не пролившимся дождём, нижняя кромка тучи была сырой, холодной и одновременно душной. Я стремился вырваться из обволакивающих сумерек, прыгал с глыбы на глыбу или катился по щебню почти наугад и всё-таки не успел. И не понял, что попал в грозу, точнее, оказался в грозовой туче. Неожиданно окружающее пространство засветилось дневным светом, как если бы я очутился внутри неоновой трубки. Волосы на голове встали дыбом, кончики пальцев, губы и нос закололо, будто я сунулся в льдистый снег, а во рту стало кисло. Потом свет погас и где-то внизу загрохотало, словно потрясли гигантский лист жести.

Скорее интуитивно, как от близкого взрыва на войне, я запоздало упал под наклонённый камень, распластался всем телом по земле, затих и только сейчас сообразил, что вокруг меня сияние грозы, электрическое поле, своеобразный конденсатор, из которого потом выскакивает молния. И сразу стало страшно, я приподнял голову, чтоб увидеть, откуда прилетит, и в этот миг пространство бесшумно раскалилось, вспыхнуло и опять же громыхнуло где-то далеко. Из меня посыпался безголосый и нескончаемый мат.

Не знаю, откуда это пришло, вероятно, от деда, отъявленного матерщинника и безбожника, но в критических, опасных ситуациях я забываю весь словарный запас, остаётся три-четыре коренных и ёмких слова, из которых удивительно длинно, неповторимо и образно складываются целые речи. Попробуй вспомнить потом, как и чем вязал их — ничего подобного! Знаю только одно (и это много раз проверено), человек в это время мобилизуется, практически все действия переходят в область интуитивных, движения становятся скупыми, точными, без тряски и всяких излишеств.

И обычно достигают цели.

Небо над головой стало с овчинку в прямом смысле и теперь светилось почти беспрерывно, однако невидимые молнии били куда-то в горы. Наконец, заметил, как грузная туча нехотя приподнялась, будто стельная корова, медленно оторвалась от развала, где я лежал, и подпрыгнула сразу метров на пятьдесят! И в тот же миг полыхнула, ударил слепящий, будто от электросварки, свет. Отвернуться или закрыть глаза я не успел и на некоторое время ослеп и почти оглох, потому что одновременно в ушах треснуло и в голове зазвенело.

Наверное, это была какая-то форма контузии, поскольку резко закружилась голова, из носа потекла кровь, где-то в затылке застрекотали кузнечики. Я долго не мог закрыть перекошенный рот.

Через некоторое время я поморгал, стал видеть сквозь слёзы, хотя в глазах царапал песок, коловращение пространства постепенно замедлилось, так что я смог сесть, держась за камни мозжащими руками. Туча будто бы подскочила ещё выше, наверное, чтоб перевалить Манарагу, накрыла останцы, и я увидел, как между их смутных очертаний заходили сдвоенные, шипящие зигзаги молний, словно между электродами, и почудилось, скалы зашевелились, словно живые. Вниз с глухим стуком запрыгали камни, выбивая снопы искр. Я всё ещё матерился, однако в голове уже застучалась мысль отчаяния — скорее бы это всё кончилось!

* * *

Спустя пятнадцать лет после этой грозы я впервые попал под многочасовой артиллерийский обстрел, сразу же вспомнил Манарагу и успокоился, хотя матерился ещё яростней, потому что лежал не на твердыни, а сидел на пятнадцатом этаже Дома Советов, где горел склад оргтехники и расходных материалов и здание после каждого залпа сотрясалось и раскачивалось.

И тоже клокотала в мозгу та же мысль — скорей бы кончилось!

Треск и шипение в скалах продолжалось минут пять — семь, пока клубящееся дымное марево, так не уронив ни капли дождя, переваливало через гребень. Сразу резко посветлело, словно с горы сдёрнули занавес, и ещё через минуту так же внезапно вспыхнуло солнце. Я вскочил и непроизвольно крикнул: ура!

Даже голос прорезался.

* * *

Спускался на одном дыхании, без перекуров и остановок — по сути, бежал с Манараги и лишь внизу хватился, что в руках ничего нет, подаренный Стрельниковым молоток потерял неизвестно где и когда. Вещь была памятная и очень полезная, но забираться обратно и искать меня бы уже никто не заставил. Я смотрел на вершину, и по спине прокатывался озноб: или так совпало, или гора эта была не такая простая, как и само это место на Земле.

Снова вспомнил, что меня обокрали, и что надо бы уходить отсюда, однако где-то за рекой Манарагой находилось Ледяное озеро, а солнце стояло ещё высоко и на небе ни одной тучи, даже грозовая свалилась за хребет и будто растаяла. Да и есть не хотелось, я лишь напился, умылся из ручейка и выбрался на столообразный хребет.

Река Манарага была внизу и, кажется, совсем близко — километр, не больше. А на той стороне, в глубине гор отлично видны скалистые полукружья, напоминающие каменные карьеры — подъём, вроде, пологий, особых барьеров не видать — два часа хода, не больше.

И лишь когда спустился к берегу, понял, что реку вброд мне не перейти, хотя сверху она выглядела не такой уж быстрой и глубокой: ночной снег растаял, и так высокий уровень подскочил ещё, бурлящие камни на шивере оставляли пенные следы — даже если воды будет по пояс, в таком потоке на ногах не удержаться.

Будто кто-то преграды мне ставил, испытывал или не пускал дальше, а я уже вошёл в азарт и отступать не мог — не зря родители называли меня упёртым. По пути к Манараге плоты вязал уже дважды, переправляясь через речки, но тогда у меня была верёвка и топор; тут же осталась одна, хоть и заточенная, сапёрная лопатка. Свалить ею сухостойное дерево можно, однако на каждое уйдёт час, не меньше, а потом, вязать брёвна нечем…

Я прошёл вверх по течению, подыскивая валежник, и за верхним бьефом шиверы неожиданно увидел избушку на вырубке. Издалека показалась жилой и целой, вроде бы даже труба есть, но когда приблизился, оказалось, ни крыши, ни дверей, один обветшавший сруб. Зато рядом сколоченный из плах стол со скамейками, большое старое кострище, консервные банки, бутылки — короче, типичная стоянка современного человека. Последние её обитатели водку пили «Московскую», курили сигареты «ТУ-134», по утрам кофе в зёрнах варили, но самое интересное, ели слишком простую пищу, солдатский сухой паёк — гречка или горох с мясом, тушёнка — продукты, которые попадали на склады геологов, лесоустроителей, топографов и прочих полевых экспедиций из обновляемых мобзапасов.

Этим туристам сухпай попал достаточно свежий, всего-то шестидесятого года выпуска, а я ел на Ангаре и пятьдесят четвёртого. И подвоз грузов у них явно был: ладно, ящик водки, разбросав по рюкзакам, ещё можно принести в горы, но тащить с собой два килограмма гвоздей на сто пятьдесят, чтоб стол и скамейки сколотить, вряд ли кто додумается. А тем более, никто и никогда не понесёт мотопилу, чтоб дрова пилить для костра — эти снимали венцы со сруба, аккуратно резали на чурки и жгли в костре, о чём свидетельствовали головни и опилки.

И всё это не раньше прошлого лета…

Плот я собрал из того же сруба, сколотил выдернутыми из разобранного стола гвоздями. И тут возникла мысль, после того, как найду Ледяное озеро, спуститься на плоту вниз, сплавиться насколько это возможно, хотя бы до слияния Косью с Вангыром. Реки ещё полноводные и потому относительно спокойные, в конце концов, через шиверы плот можно провести у берега. В любом случае скорость движения будет раза в два выше, чем идти пешком, и расход энергии во столько же раз меньше.

Плыви да на берега посматривай, как говорил дед…

Но плот на гвоздях — слишком ненадёжная конструкция для горных рек, надо обязательно перевязать его чем-то, чтоб не развалился на подводных камнях. Я пошёл искать верёвку или проволоку, и сначала сделал оборота четыре вокруг стоянки, постепенно увеличивая радиус, ничего подходящего не нашёл, если не считать множества полосок жести и перегоревших в огне замков от специальных зелёных ящиков, в которых обычно перевозят всевозможные приборы, оборудование, взрывчатку и оружие — всё это оказалось в старом кострище. Если люди приходили сюда отдыхать, значит, лазили по скалам, ставили палатки, рыбачили, катались на резиновой лодке. А значит, использовали страховку, лески, верёвочные растяжки, шнур, шпагат, а всё это часто рвётся и теряется.

Тут же, как на зло, ни кусочка, ни обрывка! Будто туристы сидели на берегу достаточно долгое время, пили водку, кофе и жрали солдатский сухпай…

Сдвоенную чёрную проволоку увидел неожиданно и сначала принял за сухую ветку голубичника. Но внимание привлёк потревоженный тёмный грунт, ещё не успевший затянуться мхом и выцвести от дождя и солнца. Свернул к этому месту и с восторгом обнаружил рваный конец армейского телефонного провода, торчащий из земли. И не один — ещё несколько витков выступило из мелкого гравия, размытого весенней водой. Я вытащил его метров двадцать, пока что-то не заело. Тогда я раскопал яму и достал несколько перепутанных бухт разнокалиберного провода, пожалуй, около полусотни использованных батарей в виде кубиков, десяток щелочных аккумуляторов, какие-то металлопластиковые коробки, радиотехнические детали, обрезки цветного кабеля и изоляции — одним словом, несгораемый мусор, закопанный в яму.

Мне бы идти вязать плот, а я присел возле этой свалки и отчего-то внутренне насторожился.

Хорошо оснащённые «туристы» особой чистоплотностью не страдали, банки, бутылки и бумага валялись повсюду, а вот этот специфический мусор почему-то тщательно был собран и зарыт. То есть, убран от глаз подальше, чтоб всякий прохожий, глянув на стоянку, сразу определил, что стояли тут обыкновенные советские туристы, а никак не геофизики, которые, судя по батареям и пустым коробкам из-под детонаторов, проводили сейсморазведку.

Ну, проводили, а зачем это скрывать? Нигде не скрывают, оставляя после себя километры размотанных проводов по тайге, пустые ящики из-под взрывчатки (а то и полные!), буровое оборудование, сломанные вездеходы и прочие промышленные отходы.

В тот момент я почувствовал, что это некий сигнал, но с Ледяным озером его не связал. Переплыл на другую сторону Манараги, заодно испытав плот, поднялся на берег, встал спиной к горе, взял азимут строго на юг и пошёл. И пока двигался в гору, ничего, кроме дальнего хребта не видел, и даже когда поднялся на плато и передо мной открылся «карьер» в виде амфитеатра, озера ещё не было.

Оно открылось внезапно, лежащее в глубокой чаше, большое, слегка вытянутое и слепяще-белое. Да, я видел его с Манараги, но принял за ледник! И немудрено, поскольку в июне оно ещё было покрыто льдом, очень похожим на глетчер, и только узкая полоска белёсой воды вдоль береговой кромки (лёд оторвало от берегов), выдавала озеро.

Я пришёл сюда не первым. Старые кострища и перепревшие подстилки от палаток попадались часто, особенно по отлогому берегу, и ещё чаще всё те же консервные банки и битые бутылки.

Эта загаженность как-то меня отрезвила, всё равно, кто тут был, хорошие люди или плохие, туристы или рыбаки, охотники или геофизики, главное, исчезла первозданность, всё время существовавшая в моём воображении.

Успели вперёд меня, залезли, истоптали, выдернули дедово удилище и выловили всех золотых рыбок…

Спохватился я, когда почти на треть обогнул озеро и оказался под скалами. Внимание привлекла тёмная полынья метрах в пятидесяти от берега, вернее, её правильная, четырёхугольная форма (были и другие, в основном округлые), и вода там отсвечивает красным. Для рыбацкой лунки слишком велика, разве что невод запускали. Но какой дурак станет тянуть глубокое горное озеро? И даже если таковой отыскался, то почему нет других прорубей, для протяжки фалов, и где майна, чтоб выбрать невод с рыбой в конце тони?

И что за пятнышко на воде? Будто кровь… Лёд от берега давно оторвало, изъело солнцем, однако по камням можно было спокойно перебраться на него, что я и сделал. Судя по видимым сколотым торцам многослойного ледяного поля, за зиму здесь нарастал панцирь, толщиной более полутора метров, за счёт род-пиков или неких приливов, образующих наледь, впоследствии замерзающую. Должно быть, дед верно сказал: на первый взгляд, замкнутое, «закрытое» озеро имело подземные ключи, ручьи, речки, живые во все времена года. И если так, то его можно было отнести к карстовым озёрам, уровень воды в которых может колебаться до десятков метров.

Ботинки у меня были невысокие, потому брёл осторожно, и всё-таки начерпал, ступая в глубокие промоины: тут и вода имела необычные оптические свойства, озеро в третий раз сменило оттенок, стало зеленоватым, а наледь бесцветной и невидимой, только алое пятно у полыньи разрослось, будто там кровоточащая рана-Майна была выпилена мотопилой, а возле неё я увидел предмет, который никак не мог принадлежать рыбакам с неводом — подводный фонарь, обтянутый ярко-красной резиной. Видно, он упал в снег, оказался потерянным или забытым и весной, нагреваясь на солнце, вытаял под собой небольшой аквариум, повторяющий собственную форму.

Но больше всего удивило, что фонарь ещё светил!

Похоже, рыбаки тут побывали серьёзные, с водолазным снаряжением, и ловили они наверняка золотую рыбку, вот и место приметили — не «моржи» ведь тут купались!

Вернувшись на берег, я тщательно осмотрел откос напротив полыньи, вросшие в землю камни, траву, поднялся выше, к развалам и проверил все подозрительные места, пока не понял, что ищу прошлогодний снег. И всё-таки один след нашёл — чёрный, веерообразный отпечаток на довольно высоком и плоском камне. Обычно такой остаётся от резинометаллической гусеницы снегохода при резком развороте…

Приезжали сюда зимой, причём, ближе к её концу, по большому и плотному снегу, однако у меня опять началась «шейная» болезнь, я непроизвольно оглядывался, вертел головой чуть ли не на сто восемьдесят градусов. И ещё почувствовал усталость: день не кончился, а столько всего произошло и случилось, что шёл явный перегруз, я начинал тупеть, уже не хотелось ни о чём думать, общий тонус падал, наваливалось равнодушие. И вместе с тем острее становилось чувство опасности.

Это можно было расценить, как одичание. Когда беззащитный человек бесконечно испытывает природную стихию, притупляется разум и напротив, начинают развиваться инстинкты, а первый из них — самосохранение…

Если бы сейчас на пути мне попался чей-нибудь рюкзачок с продуктами, я бы тоже спёр его не задумываясь, потому что вместе с усталостью подпирал голод. А тут ещё солнце, долго висевшее в зените будто над экватором, свалившись за Манарагу, так незаметно и быстро стало опускаться, что восточная часть гор погрузилась в сумерки. Зубья на коварной красавице ещё сияли, чуть севернее багровели тучи, а Ледяное озеро опять, будто хамелеон, поменяло окраску, превратившись в золотистое, причём, очень глубокого, мерцающего цвета.

Любоваться вечерними горами было некогда, сумерки и ощущение близкой опасности подстёгивали. Я пошёл обратным маршрутом, однако через сотню метров, оказавшись у края каменистой гряды, понял, что без солнца в окрестностях Манараги лучше не ходить. Было ещё достаточно светло, так, лёгкие сумерки белой ночи, но полностью изменилось ощущение форм, светотени стали обманчивыми: наступаешь, вроде, на твердь, а там провал, пустота. Хватаешься за грань глыбы — под рукой гладкая стенка. Трижды чуть не навернувшись, я опять ободрал локоть, по старому месту, и остановился с чувством полной беспомощности.

Будто первый раз в горы попал и вообще не умею ходить, тычусь, как слепой котёнок!

А за рекой, на Манараге, всё ещё полыхает свет, и останцы от него снова зашевелились, задвигали руками, — точно мужики залезли на гору и стоят, смотрят в мерцающее золотом Ледяное озеро…

Я вернулся к плоту, причаленному между камнями, однако замысел отплыть тотчас же рухнул: в этом неверном свете горная река показалась буйной, стремительной — одна сплошная шивера! Что-то наподобие руля я сделал, привязав плаху от стола к «корме», однако она всё время выворачивалась из воды и была непослушной, а управляться одним шестом с двумя кубометрами сколоченных и связанных в два ряда брёвен не так-то просто.

Вместе с заходом солнца у реки стало холодно, я начал зябнуть и искать себе нору: под брезентовой штормовкой у меня олимпийка (раньше так назывались спортивные костюмы), футболка и больше ничего, свитер остался в рюкзаке, — и ноги мокрые. Найти топливо и развести костёр было ещё можно, да ведь сразу привлечёшь к себе внимание, а где-то тут бродит ворюга и, поди, жрёт мою тушёнку с пряниками, гад!

Особенно пряники жалко, лучшая пища в маршруте, если ещё с хлебом их есть, так и сытная…

Пожалуй, воспоминание о пище и воре с собакой толкнуло на решительный шаг — да что я боюсь? Так и буду сидеть всю ночь, трястись от страха и мёрзнуть, а он будет ошиваться где-нибудь неподалёку и смеяться. На хрен, пусть этот дикарь боится!

Я поднялся повыше от болотистого берега, нашёл место возле ручья, вдоль которого ходил к озеру и стал готовить ночлег. Лес тут был бедноватый, угнетённый, похожий на тундровый, однако заготовить настоящих дров на всю ночь было можно. Нарубил лопатой сушняка, собрал кое-какой валежник, хворост и запалил костёр. И уже при его свете повесил ботинки и носки сушиться, после чего наломал лиственничных веток, сел к огню и стал есть хвою. Она распустилась недавно, была ещё мягкая и кисленькая — сразу вспомнилось детство, когда мы с началом весны переходили на подножный корм и ели в лесу всё подряд, от стеблей дикого горошка и колбы до сосновых почек и вот этой хвои.

Ведь и вкусно казалось!

Вместе с огнём незаметно исчезло повышенное чувство опасности, прекратился процесс одичания, я тихонько, исподволь начал прокручивать в памяти весь этот потрясающий день и уже приблизился к фаталистической мысли, что ночевать остался не случайно, завтра уйду к той точке, где был сегодня утром и ещё раз посмотрю восход солнца над Манарагой. Эх, был бы фотоаппарат, да ещё с цветной плёнкой!.. Но его вместе с ружьём, приёмником и бивнем украли ещё из коляски мотоцикла возле УВД.

Между прочим, дважды в жизни лишался походного имущества!

Я открестился от ассоциаций, общипал хвою с последней ветки, перевернул ботинки на колышках и сел так, чтоб можно было дремать. Единственное оружие, заточенную лопатку, положил под руку.

Наш ОМСБОН в военный период готовился для спецопераций — поиска и ликвидации диверсионно-разведывательных формирований противника. Проще говоря, мы должны были уничтожать группы «зелёных беретов», заброшенные в наш тыл. Мы посмеивались над собой и задачами, которые предполагалось выполнять, особенно, после просмотра спецфильмов, где показывали, как готовят американских диверсантов. Понятно, что снимали они сами и хотели нагнать на нас страху, и выглядело всё эффектно, особенно тренировки в обстановке, приближённой к боевой, и психологическая подготовка.

У нас было всё проще и, возможно, надёжнее, как лом: раз в месяц нам показывали самбо, раз бегали на лыжах или совершали марш-бросок по дачным местам Подмосковья, правда, стреляли много и часто, в том числе ночью, кидали боевые гранаты. Однажды нас танками обкатывали и ещё в учебке газом окуривали. Самое главное, учили драться подручными предметами, особенно сапёрными лопатками, и мне ещё тогда понравилось это отличное оружие для рукопашного боя. Пожалуй, только штык устоит, а против шашки можно сражаться на равных.

Так что дикаря с дубиной, укравшего рюкзак, я бы сделал и тут же прикопал…

Холод с реки тянул по руслу ручья, скалы на Манараге всё ещё светились, хотя солнце зашло, и мне как всякому замерзающему, казалось, там тепло, и следовало бы остаться на ночлег у скал на вершине. Я так долго смотрел на эти светлые зубья, что сам себя загипнотизировал и уснул с ними в глазах. В сознание же затвердил сигнал: как только погаснет костёр — проснусь.

Когда же я проснулся, скалы всё ещё сияли, разве что теперь с другой, восточной стороны — это означало утро!

И костёр всё ещё горел, будто минут десять назад кто-то подбросил дров! Я не чувствовал холода, не продрог, босые ноги, вытянутые к огню, были приятно горячими. С реки по-прежнему дуло, в рассветном небе среди гор бодалась знобкая, фиолетовая туча, синий воздух напоминал зимний, морозный, на лопатке вон иней выступил!

А я, проспавший всю ночь сидя, с обтянутой спиной, не замёрз!

Да, такого не бывало, хотя у костров в общей сложности я проспал года три кряду, зимой и летом. Просыпаешься через каждые двадцать минут, огонь или потух, или сильно разгорелся, то штаны тлеют, то дым на тебя повернул, всё затекло, онемело, в глаза будто песку насыпали, сапоги или пересохли и скукожились, или сырые остались, а ведь с утра на работу, маршрутить. Это только в книжках пишут, как здорово спать у костра!

Тут же в теле радость, хочется вскочить, попрыгать, крикнуть что-нибудь, будто у родной матушки на перине спал. И ботинки сухие, носки искрами не побило…

И поймал себя на мысли, что не хочется уходить от этого ручья, оставлять прибежище, угнетённый, ленточный лесок, и снова лезть в каменные развалы. Судя потому, как невидимое солнце подкрашивало скалы на Манараге, мне уже давно надо было переправиться на ту сторону, уйти к западному склону горы, откуда вчера наблюдал восход, и стоять на плите. Я безнадёжно опоздал, и потому забрался на камень тут же, возле ручья, с южной стороны, встал лицом к Манараге и стал ждать.

Прошло десять, пятнадцать минут, отчего-то вспомнилось, как стоял под окнами Надиного дома — это ещё когда мы учились в техникуме и дружили, и тоже ждал, когда её отпустят родители погулять часа на два (тогда держали её в строгости). Как восхода солнца ждал…

Минуло полчаса, я уже видел, как разгорелись останцы, и им бы сейчас сплавиться, политься вниз, но они лишь зардели, как угли от ветра, и подёрнулись пеплом. Солнце выкатилось из-за восточного хребта и потянуло к с своему полуденному зениту.

Разочарование было таким, как в детстве, когда мы тайными ходами пробирались в клуб, прятались в досках за экраном и ждали кино, чтоб посмотреть его наоборот (с другой стороны экрана), а дядя Гена Колотов напивался с кем-нибудь ещё до сеанса и засыпал в кинобудке…

Ладно, отрицательный результат — тоже результат…

Однако утешение было слабым, особенно когда вспоминал вчерашнее феерическое, неземное действо. Будто возле самого солнца побывал и увидел, как зарождаются, и как уходят в космос знаменитые протуберанцы, высвечивая его, может быть, на расстояние в десятки световых лет! Пусть даже меньше, пусть всего на нашу галактику или всего одну солнечную систему, но и в сильнейшем волнении я же успел высмотреть некие световые, объёмные конструкции? Сейчас, во второй раз, я бы не орал от восторженного страха, не срывал глотку, а наблюдал с холодной головой и запоминал, запоминал всё, если нет фотоаппарата. Мне вчера было страшно, потому что не знал сюжета, развития событий, чем всё закончится…

Ладно, в следующий раз!

Я пристегнул лопатку к поясу, взял фонарь, постоял ещё возле костра, набираясь тепла, и направился к реке, где стоял плот.

То, что это был выстрел, я не понял, эхо тут повторялось дробно, подумал, камень откуда-то свалился (их стук в выветренных горах слышен бывает часто), ко всему прочему, стрельбы я уж никак не ожидал. И лишь когда пуля срикошетила у моего лица и от глыбы по щеке брызнул песок, присел и огляделся.

Стрелок видел меня! Ещё одна пуля взрыхлила спрессованный щебень у самых ног и будто подбросила — прыгнул за камень и на лету, от мощного удара в бедро, завалился на бок.

Напугаться не успел, только опять посыпался мат, пока что мысленный, правая нога двигалась и почти не болела, так, саднило немного, должно быть попало в мякоть и кость не зацепило. Я отполз за глыбу, там вскочил и побежал вниз, пригибая голову.

Откуда стреляют и из чего, понять было невозможно, всюду щёлкало эхо и чудилось, бьют со всех сторон. Пролетев опасный открытый участок редколесья, заскочил под прикрытие гряды и несколько минут прыгал вдоль неё, затем резко свернул и полетел с горы к реке.

Если никто не преследовал, то я уже был вне досягаемости даже для автоматного выстрела, потому что на одном дыхании пролетел метров четыреста. Но всё-таки спрятался в камнях и наконец-то посмотрел бедро — на бегу всё щупал, нет ли крови — и её почему-то не было.

Брезентовые брюки тоже оказались целыми, однако под ними саднящая боль медленно перерастала в ноющую. Тогда я расстегнул ремень и глянул на бедро — опухоль была величиной с ладонь и уже назревал синяк.

Обескураженный, я лежал в развале, прикладывал холодный камень к «ране», ничего не мог понять, и склонялся к тому, что сам навернулся обо что-то, например, сгоряча о тупой край глыбы, а почудилось, что пуля попала. Может, и не стрелял никто, просто такой звонкий камнепад, а нервы натянуты и у страха глаза велики…

Несмотря на большие сомнения, я осмотрелся, прежде чем встать, и лишь после того пошёл к плоту.

С восходом солнца гнус становился гуще, плотнее (наверху всё время обдувало, а ночью из-за холода вообще не было комаров). Накомарник же и диметилфталат уплыли вместе с рюкзаком.

Осторожно и с оглядкой я забрался на плот, выдернул шест, заклиненный между камней, и оттолкнулся от берега. Река тут же подхватила, плавно понесла мимо берегов и спохватился, что сделал глупость: если стрелявший шёл моим следом, то сейчас я для него — открытая мишень! Стоя на коленках, я начал подбиваться к противоположному берегу, однако неповоротливый руль лишь разворачивал плот на месте. Тогда я лёг за бревно, приспособленное вместо сиденья, спрятал голову, и видел лишь узкую прибрежную полоску, проплывающую мимо.

Прошли сутки, как я появился в пределах Манараги, но уже случилось всё, что может случиться с человеком за целую жизнь. Вчера гора восхитила меня на восходе, потом обворовала, на вершине чуть не убила грозой и напоследок бросила камнем…

Может, чужой я здесь человек? Не принимает?

Тогда почему согрела ночью и дала выспаться?

Через некоторое время я стал приподнимать голову и смотреть назад, но гора прикрылась хребтом и должна была появиться снова, когда я обогну мыс и попаду из Манараги в Косью. На обоих берегах не было никакого движения, никто не преследовал меня, и я постепенно стал распрямляться. Нога болела всё сильнее, так что уже притронуться к отёку стало невозможно. Приходили всякие глупые мысли — стреляли из мелкокалиберки и рана сразу затянулась от опухоли, так что не заметил, или, например, шприцем с какой-нибудь химией, как стреляют крупных животных, чтоб усыпить.

Отмахивался от глупостей, а голова предлагала новый вариант. Я снова осмотрел вздувшуюся ногу: кровоподтёк уже разливался на половину бедра и горел огнём, всякое движение вызывало боль. Снял футболку, намочил в холодной воде и приложил к ране — вроде лучше…

И тут увидел на кожаном чехле лопаты дыру с рваными краями…

Чехол я шил сам перед этой поездкой, причём, из подмёточной толстой кожи, чтобы обезопасить себя от заточенного лезвия. Судя по дыре, стреляли из двенадцатого калибра, не меньше, но когда я достал лопатку с округлой вмятиной, то выпавшая полурасплющенная пуля оказалась обыкновенной «макаровской»…

Гора Солнца

С Урала я вернулся только с тремя жгучими и острыми вопросами — кто стрелял, что занесло деда в район Манараги, и кто ловил золотую рыбку, опускаясь со льда в озёрные глубины?

Сине-жёлто-малиновый фингал на бедре был свежим, болезненным, и ещё не омертвевшая ментовская натура требовала выяснения обстоятельств, поиска причинно-следственных связей или хотя бы отмщения, поскольку стрелявший не пугал — завалить пытался, и завалил бы, коли не сапёрная лопатка.

Но за что?!

Сразу же после возвращения в Томск я бросился добывать снаряжение и оружие для новой экспедиции, поклявшись себе больше никогда не ездить в горы хотя бы без ружья. Но длинная двустволка всегда создавала проблемы на вокзалах, в поездах да и в маршрутах. Карабин покороче, да пойди получи на него разрешение, если ты под прицелом КГБ и увольнялся с шумом. Пистолет — вот что нужно было, тем более, я привык к нему в армии и в милиции. Я знал, у кого из бывших сослуживцев есть «левые» стволы, и сам однажды мог преспокойно затемнить восьмимиллиметровый офицерский маузер (не путать с киношным комиссарским маузером), когда его добровольно принесли сдавать строители, нашедшие клад при сносе старого деревянного дома. Ведь и сорок патронов было к нему, так нет, не думал о будущем, оформил протоколом и ствол ушёл в переплавку.

Теперь кусай локти!

Мишка Шалюк из ОБХСС, имевший старенький ТТ, отказал сразу, дескать, самому нужен, езжу к родителям в деревню поросят бить. На самом деле он побоялся отдать, наверное, слышал, что мной в КГБ интересуются, да и я уже не работал в милиции. У опера Журавко, с которым мы несколько раз работали в одной группе по сложным делам, была отличная заводская самоделка под макаровский патрон, найденная при задержании черемошенской шпаны — скинули в снег, поди, разберись, чей, а отпечатков нет. Когда я пришёл к Журавке с деликатным разговором, он сразу же занудил, мол, зачем тебе, завалишься со стволом, а это срок, лучше живи спокойно. Рассказать ему, как охотились за мной на Урале, я не мог из конспиративных соображений.

Короче, в двух местах получил отлуп и пошёл в третье, весьма надёжное — к нашей капитанше Зоеньке, сорокалетней даме, сидевшей много лет дознавателем. Её муж когда-то работал начальником угро в одном из райотделов, но спился, уволился, разошёлся и оставил жене револьвер, который она иногда таскала в сумочке, потому что дознавателям казённый для постоянной носки не полагался. Возле Зоеньки я провертелся часа три, смешил и чуть ли не до слёз доводил, а кроме кокетства и жалоб на одиночество ничего не получил.

Оставался последний вариант, самый ненадёжный — реализовать полученную ещё до ссылки информацию, что у гражданина Махова, проживающего в посёлке Степановка, есть винтовочный обрез, который он хранит в голубятне. Этот донос был устным, по оперативным бумагам не проходил, и возможно, оружие у гражданина так и не изъяли, конечно, если это был не навет на честного человека. Ради такого случая я сбрил отросшую бороду, обрядился в форму, не отнятую после увольнения, и отправился в Степановку.

Едва попал за ворота частного дома Макова, понял, что гражданин слишком далёк от честности. Увидев меня, он кинулся к летней кухне и был взят с поличным, то есть, с самогонным аппаратом. Обнаглел и гнал средь белого дня, и на весь переулок несло специфическим запахом. Глаза у голубятника забегали, он искал способ наладить контакт, но при этом держался довольно смело — мужик битый и мятый жизнью. Я не стал долго его манежить и предложил подняться на голубятню, чтоб посмотреть, что у него спрятано под ящиком с пшёнкой. Он ещё и психологом оказался, сообразил, что можно договориться, мол, я становлюсь полезным для милиции, а обрез сам принесу. И сразу же спросил, кто его вломил (а сделал это его двоюродный брат, которому он не давал выпить, прохиндей ещё тот). Разжигать ссору между родственниками я не стал, поднялся вместе с ним в синюю будку на столбах и вытащил из-под ящика настоящий кулацкий, но усовершенствованный обрез (мушка и прорезь припаяны на медь, стрелять готовился прицельно) с кульком боеприпасов — всё заботливо смазано и готово к бою — даже патрон в патроннике. Он понял, что я сделал ошибку, не позвал понятых, и стал наглеть (жена его в это время убрала всё с кухни). А я изобразил неопытность и с обрезом будто бы побежал к соседям…

Однако это важное дело, добыча ствола, оказалось второстепенным, когда начал готовиться ко второй в это лето экспедиции и собирать снаряжение. Я здорово нахлестался мордой об лавку на Урале, всё оборачивалось слишком серьёзно, чтоб ехать без подготовки и с пустыми руками. Обязательно требовались спальный мешок, палатка, бинокль, фотоаппарат (без этого не работа) и плюс много других важных вещей, как например, тёплая, зимняя одежда и хороший запас продуктов. На обратном пути поклялся себе, что в следующий раз меня голыми руками не возьмут, буду сидеть на Манараге, пока не разберусь во всех явлениях, происшествиях, а так же с незримыми ворующими и стреляющими обитателями. Само собой выяснилось, что катастрофически не хватает денег, точнее, их вовсе нет и взять их абсолютно негде, а ценную вещь, мотоцикл, я продал и проел, ещё работая в милиции.

Ну не у отца же просить!

Конечно, с миру по нитке и с протянутой рукой кое-что можно было подсобрать, на спортбазе техникума выпросить спальник и палатку (всё-таки четыре года занимался спортом, выполнил норматив кандидата в мастера по пулевой стрельбе). Можно сунуться и в городской ДОСААФ, где меня знали, в политех, за чью команду выступал не один раз, да ведь каждому дающему придётся что-то врать, куда и зачем снаряжение. Народ кругом хоть и добрый, не своё, так не жалко, но осторожный, бдительный, дать-то даст и тут же тихонько шепнёт кому следует — это я знал точно! — так что на дурака не проскочишь. А конспирация должна быть максимально полной, иначе опять приделают «хвост» и будешь сидеть дома, пока не отпадёт. Я и так рисковал, выклянчивая оружие, и было удивительно, что прошло десять дней, а никто ещё не сдал.

Подёргавшись таким образом, постепенно понял: ещё одна экспедиция в этом году не состоится и начал уговаривать себя, что спешить не нужно, что сейчас у меня сердце гневом горит и голова объята примитивным чувством мести, оттого и рвусь снова к Манараге. А надо посидеть зиму, подумать, может, кое-какие ответы найдутся относительно судьбы моего деда, наконец, устроиться на работу и накопить денег, чтоб не побираться и не выдавать намерений.

С трудом, но уговорил, стиснул зубы и пошёл в Томскую комплексную экспедицию геологом, на съёмку. Был июль, полевой сезон в разгаре, а работали на территории, куда входила и моя родина, так что немного воспрял — очень уж соблазнительно было посмотреть в разрезе берег Божьего озера, скважину там проткнуть, поставить сейсмо—, электро— или хотя бы радиоразведку (с геофизиками договориться легко и причин не нужно объяснять). О гравиоразведке и мечтать было нельзя, ею занимались специальные партии, работающие на военных, а она-то могла показать самый интересный результат.

Из всего задуманного удалось лишь буровую затащить на старую вырубку, да спустить в скважину радиометрический зонд. И ровным счётом ничего не обнаружить, даже воды не было, хотя глубина скважины около сотни метров. Только глина и сухой песок.

Проработал я до октября, и когда закончился полевой сезон и впереди замаячил тоскливый камеральный период, загрустил, однако судьба приготовила новый сюрприз. Главный инженер экспедиции, плут и мошенник, взял да украл с территории базы водонапорную башню, из которой себе дачу построил. Мужики знали, что я работал в уголовке, вот и пожаловались. Не отжившая ментовская натура и литературные увлечения соединились, я написал фельетон в областную газету, его там взяли и опубликовали. И словно бомба разорвалась. У меня сразу появилась куча сторонников — кто против воровского начальства, и врагов — само начальство. Меня стали жрать живого и не варёного, и тогда я опомнился, ведь пришёл денег на экспедицию подзаработать. Всадили партийный выговор (за то, что с гонорара за фельетон не заплатил взносы!), лишили премии, очереди на квартиру будто бы за пьянку (и будто бы когда-нибудь она дошла!), из геологов перевели в техники (согласно диплому) и навалили столько работы, что должен был упасть через месяц.

И зря раздразнили — напрочь забыл, зачем пришёл в экспедицию, наведался к ребятам в ОБХСС, которые сбросили мне хорошую информацию и появился ещё один фельетон, совершенно убойный. Лишь тогда начальство решило проверить, откуда я пришёл и сделало вывод, что меня специально подсадили. Однако терять им было уже нечего, слишком много украли, потому решились на крайность. В декабре забросили вертолётом на старую скважину, будто бы керн задокументировать, и разумеется, забыли. До ближайшего жилья полтораста вёрст тайгой и болотами, промерзающими лишь к февралю, карты нет, лыж нет, ружья нет и продуктов на сутки врастяжку. Хорошо мои сторонники заподозрили неладное, всполошились, прибежали в редакцию, там забили тревогу, разыскали командира экипажа вертушки, который забрасывал, и на четвёртые сутки сняли меня с точки.

И неожиданно предложили работу в газете, да мало того — освободившуюся служебную квартиру в деревянном доме (кстати, бывшем до революции конюшней). Тогда я ещё не знал, что это за ловушка, с удовольствием сунул голову и лишь к весне осознал — повесть «Хождение за Словом» никогда не допишу, поскольку тему зацепил серьёзную, но форма мала, напрашивается роман. Но куда там, браться за большую форму, если прожорливая газета съедает силы и время, и месяца никак не выкроить, чтоб съездить в экспедицию с археографами, по старообрядческим скитам.

И ещё понял, что к лету на Урал не попаду, поскольку заработанные деньги потратил на обустройство жилья — полы провалились, крыша течёт и печь дымит, а неистребимая крестьянская натура протестует, не терпит разрухи и беспорядка.

Короче, душа разрывалась, каждый вечер думаю об экспедиции и уже хожу по уральским кручам, на утро встаю с угрызениями совести — редакцию не бросишь, иначе окажешься на улице, квартира-то ведомственная, а я уже привык к своим стенам…

Опять себя утешил: съезжу к старообрядцам, допишу роман и наконец-то раскручу своего предка, докопаюсь до истины, выясню, зачем и почему он оказался возле Манараги. А кто стрелял в меня и рыбачил в Ледяном озере, оставлю на будущее, разберусь на месте.

Чуял, засасывает трясина, жмёт бытовуха и туманится, меркнет величественный образ Манараги.

Однажды просидев всю ночь над рукописью, наутро не вышел на работу. Из газеты прислали узнать, что случилось, и я как-то просто и легко сказал, что больше вообще в редакцию не пойду, мол, не нравится журналистика, выпивающая из человека кровь, силы и мысли. Скоро меня уволили из газеты, выгнали из квартиры и я вновь, ненадолго ощутив призрачную свободу, параллельно со «Словом», начал делать литературные наброски о моём деде. Точнее, о Манараге, и, ещё не зная перевода этого названия, по темноте своей не ведая, что такое санскрит, повесть назвал «Гора Солнца». И так увлёкся, что забросил почти готовый роман и наконец-то взялся за историю своего бывалого и неразговорчивого деда, Семёна Тимофеевича.

* * *

На первом этапе основным источником информации стала моя бабушка Ольга Фёдоровна и отец, кое-что слышавший от деда. Со Второй мировой дед принёс военный билет, где записаны номера винтовок, противогазы, шинели, полушубки — чуть ли не до портянок, а с гражданской ничего! Хотя бы номер воинской части знать, фамилию офицера или вообще любого командира, когда-нибудь отдававшего письменные приказы. Почему ничего не принёс — понятно, прибежал из разгромленной армии и вынужден был жить при враждебной и весьма агрессивной власти. Но как ни прячь, ни заметай, следы всё равно остаются и возможно, где-нибудь в неразобранных или плохо изученных архивах есть документы, свидетельства или косвенные упоминания о некой белогвардейской команде (назовём это так), сформированной из интендантской и караульной рот для сопровождения какого-то обоза. Что везли, на скольких подводах, думаю, роясь в архивах, установить нельзя в принципе, тут никаких письменных следов быть не должно. Однако известно, команду посадили на лошадей, хорошо экипировали, вооружили, обеспечили фуражом, и пошла она с обозом с юга Урала (кстати, где воевал Чапаев-герой), на север, куда потом бросили Шестую Красную армию, спешно мобилизованную в Вологде.

Почему-то не верится, что это событие прошло совсем незаметно и не сохранилось ни в одной бумажке, например, среди приказов о выделении материальных средств, тягловой силы, оружия и фуража, где обязательно фигурируют конкретные фамилии. Всё-таки, белая армия была регулярной армией с вытекающими отсюда формальностями. А также надо помнить, что разведка в красной армии была поставлена для того времени на очень высокий уровень за счёт бывшего революционного подполья и еврейских организаций. Вряд ли этот неведомый обоз с командой сопровождения проскочил мимо неё, а значит, есть и некие оперативные сведения в виде секретных донесений и докладов. Победивший режим заботился о собственной истории (ведь принесли человечеству новую эпоху!) и скрупулёзно собирал всяческие свидетельства своей победы и героизма. Иное дело, списочного состава обозников и охраны могло не существовать по многим соображениям, прежде всего, из соблюдения секретности.

Бабушка особенно не упорствовала, а хитро уводила внимание в другую сторону, сталкивала меня на историческую, но совершенно иную тему — о вятских переселенцах в Сибири. Обычно заяц делает таким образом: выходит на свежий лосиный след и сбрасывает на него собак. Так красиво, образно рассказывала, что непроизвольно меня заразила. Послушав её несколько вечеров, вернулся в город и начал ещё один роман «Рой». За неделю три главы написал и снова к бабушке, за порцией впечатлений — и ещё три главы. Через два месяца только опомнился: у меня же «Гора Солнца» на первом месте!

Приехал в Зырянское, взял свою старую маму под микитки — рассказывай мне про дедову жизнь. А она в ответ: что у тебя за интерес такой? Зачем тебе прошлое ворошить? Коли взялся книжки писать, ну и пиши про сегодняшнюю жизнь, вон как хорошо стало: помню, как сохой пахала, а теперь ручку повернёшь — газ горит! Опять отвлекала, прикидывалась довольной властью, а может по привычке опасалась, помня, что в милиции работал, как бы чего дурного не вышло. Батя же, напротив, радовался и так складно про жизнь своего отца рассказывал, что казалось, много чего сам домыслил и досочинил. Например, по его версии дед служил в колчаковской армии и на севере Урала оказался так — войска сибирского адмирала шли на Петроград не вдоль «чугунки», а северным путём, проходя тайгой и горами без дорог прямо-таки с суворовским размахом. Всё было так на самом деле, и Шестую армию сформировали и бросили навстречу «железному потоку», чтоб остановить колчаковские войска, не пустить через Урал в Европу.

Всё так, но закавыка в том, что дед никогда у Колчака не служил, поскольку мобилизовали его где-то в Нижегородской губернии, куда он с Вятки ходил со своим отцом и братом на заработки, бондарничали. Этого дед не скрывал, подчёркивая, что взяли не по доброй воле. Отца его отпустили по возрасту, а сыновей забрали, тут же посадили в эшелон и увезли неизвестно куда. И появился он только через два с половиной года, когда прибежал к невесте в Иранский уезд Вятской губернии (не так и далеко от Нижегородской), где он и попал в руки к её брату Сергею.

Когда я возражал бате, объясняя эту ситуацию, он макушку чесал.

— Хрен знает… Мне сказал, у Колчака.

Сначала я думал, он ошибается, считая, что коль мы в Сибири живём, в «колчаковских» местах, так у кого ещё служить? (С Вятки дед с бабкой переселились сюда во времена нэпа, поехали к своей родне, жившей тут со столыпинских времён.) Потом меня осенило — да мой пройдоха дед скорее всего успел послужить и у кого-то за Уралом, и у Колчака в Сибири, и ещё у красных, хотя и в качестве носильщика, однако справку, что партизанил, от бабушкиного брата Сергея получил. Это чтоб прикрыть белогвардейское прошлое.

Бабушка на этот счёт отмахивалась:

— Да не знаю я, где его носило! Прибежал вшивый, лешак, сама видала. А больше ничего и не помню.

Но мало-помалу размякала, и память к ней «возвращалась». Однажды вдруг призналась, какой подарок принёс ей с войны «вшивый» жених — глаза на лоб полезли. Золотой медальон, где на синей эмали (вероятно, финифть) была головка девушки с косой, будто бы портрет какой-то барыни или княжны. И сказал, дескать, очень уж на тебя похожа, так всё время с собой носил и принёс в подарок.

Я сразу по-ментовски: где взял? Моя старая мама (иногда мы так звали бабушку) мгновенно замахала руками, дескать, откуда я знаю? Война была, может, нашёл и поднял. Приносят же с фронта всякое богатство, вон твой дядька рулон красного немецкого хрома притащил, штаны и рубаху пошил и ходил скрипел, как дурак.

Однако спустя несколько дней без всяких назойливых вопросов бабушка рассказала, что за этот медальон в голодный военный год выменяла у одной еврейки в Зырянском мешок муки и привезла его на саночках за шестьдесят километров. Говорила грустно, горько, видно, всё это время думала, вспоминала — дорог ей был подарок жениха. И я грех взял на душу, воспользовался её состоянием, стал спрашивать про деда. Тут и выяснилось, что брат её, Сергей, не таким уж твердокаменным и рьяным большевиком был, мало того, что партизанил в лесах за деревнями, где белых никогда не бывало, а ещё с моего деда за жизнь взятку взял. На бабушкиных глазах дед распорол вшивую шинель (сожгли её потом), достал целую горсть всякой золотой всячины с камушками и отдал Сергею. Тот поглядел, спрятал всё в карман и только жемчужные бусы сестре сунул, мол, носи, мне ни к чему. А на деда поднялся ещё пуще, дескать, ты в карателях служил, людей расстреливал и с мертвецов украшения снимал. Ну и поставил его под винтовку да увёл с собой в лес. Бабушка такое услышала, перепугалась и бусы в речку бросила, а после жалела всю жизнь, потому как Сергей отпартизанил, вернулся и сказал, мол, погорячился он, не служил Семён в карателях и не расстреливал никого, так что выходи замуж и живи, никто его не тронет.

Видно, знал, что говорил, поскольку сразу же сделался начальником милиции и высоко поднялся, но в тридцать третьем его арестовали и расстреляли в один день. Ойкнуть не успели, брата нет. В тот же год и почти так же расстреляли маминого отца и моего деда, Алексея Русинова, но тут хоть явная причина была, скрыл происхождение (его отец был жандармом) и устроился работать секретарём райисполкома.

Помногу за один раз бабушка не рассказывала, в любом состоянии себя контролировала и терпеть не могла назойливости. Скоро я нашёл лазейку к её памяти: старая мама чуть ли не до смерти чай пила из самовара и потому к ней собирались старые подруги и бабушки с улицы, приносили узелочки с сахарком, конфетками-пряничками и усиживали пару вёдер кипятка. Больше молодость вспоминали, старое житьё, я же сидел тихо за перегородкой и слушал.

Они забывались, а то и вовсе не знали, что их подслушивают, начинали спорить, восстанавливая события давно минувших лет и в азарте проговаривались, выдавая семейные или вовсе интимные тайны. В общем, не святые они были, наши предки, и «самоходкой», без родительского благословения замуж выходили, и отраву подсыпали своей товарке, чтоб зачахла и чтоб потом её парня переманить, и с чужими мужьями-жёнами любовь крутили. И вот когда старушки расходились, а мягкая, погруженная в прошлое бабушка, оставалась одна, я пил с ней чай до одури и получал очередную порцию информации.

Однажды я понял, что выжал из неё всё, что мог, или точнее, что она могла рассказать. На остальном было табу, и если я напирал, старая мама сердилась, замолкала и убирала со стола. Я уезжал в город, полагая, что она соскучится и станет добрее, но бабушка, привыкшая жить под спудом вечной опасности и страха, умела держать язык за зубами.

* * *

Повесть «Гора Солнца» писалась трудно и долго — пять месяцев, поэтому я выложился весь, несколько дней не спал ни минуты, ходил опустошённый, потерянный и мысленно готовился ехать в Москву, в журнал «Наш современник», где уже была опубликована одна моя повесть. Но случилось событие непредвиденное, сравнимое разве что с солнечным ударом. Произошло это на двадцать седьмой год от явления Гоя, в начале снежного, холодного ноября.

Оказавшись снова бездомным, я поселился на квартире у цыганистой бабки в полуподвальной комнатке с люком в потолке, в проёме которого каждый день появлялась ворчливая хозяйка. Единственное окно было на уровне с землёй, и выходило на разрушенную монастырскую стену, за которой в то время ещё виднелись руины часовни над захоронением знаменитого местного пророчествующего старца Фёдора Кузьмича. По преданию (да и не только по нему, что доказали японские исследователи-графологи), на самом деле он был государем Александром I, по странным, никому не понятным обстоятельствам умершим в Таганроге и вдруг воскресшим в образе старца в Сибири.

В Томске он жил уединённо, в келейке, построенной собственноручно на угоре, с видом на широкую пойму реки Томи (там сейчас стоит памятник репрессированным в годы революции). Не прославился каким-то особым молельником или постником, напротив, говорят, мимо храмов ходил — шапки не ломал и лба не крестил, но народ к нему шёл валом. И сюда же, по свидетельствам приближённых ко двору особ, тайно приезжал Николай I, чтобы удостовериться, в самом деле ли это его старший брат.

История умалчивает подробности их встречи, но известно, что он вышел от старца со слезами и в тот час же велел ехать.

* * *

Загадочная фигура Фёдора Кузьмича и так притягивала внимание, тем более, я всё время смотрел из окна на развалины и близость его праха каким-то образом действовала на подсознание. Я всё время помнил, что под грудой заросших травой и кустарником кирпичей могила перевоплощённого государя и это подспудно притягивало воображение. Когда же закончил повесть и от перевозбуждения не мог ночами спать, часами бродил по руинам монастыря, стоял у могилы и однажды очутился возле соседнего дома, выстроенного торцом к нашему. Тут и увидел вросшую в землю чугунную плиту, которая лежала вместо первой ступени крыльца (раньше издалека казалось, камень).

Улочки кругом были немощёные, слякотные, так что о неё вытирали ноги, чтоб грязь в дом не тащить. И сейчас я рассмотрел наполовину стёртые литые буквы, собственно о которые и шаркали подошвы. И мало того, прочитал плотную древнерусскую вязь, точнее, остатки её, за многие годы сточенную ногами, будто наждаком — «…PAX БЛАЖЕН… СТАР… ФЕОДОРА КОСМИЧА…». Вокруг текста была какая-то виньетка и ещё несколько непонятных для меня тогда знаков, которые я принял за орнамент или украшение. И лишь по прошествию многих лет, когда стал вплотную заниматься алфавитами и азбуками, понял, что это могло быть руническое письмо.

Пожалуй, самой странной деталью, отмеченной ещё тогда, было полное отсутствие каких либо христианских знаков. Коль надгробие, то уж обязательно должен стоять крест, тем паче, могила старца находилась в часовне!

Наверное, это обстоятельство и позволило приспособить плиту для дела непотребного, иначе набожные бабушки, жившие в этом доме, рассмотрели бы крест и не стали вытирать об него ноги.

Хочется же верить в благородство перевоплотившихся комсомолок тридцатых годов…

В одиночку поднять и унести плиту не удалось, весу в ней было центнера полтора, не меньше. Повозившись, я нашёл отверстия по углам (когда-то плита привинчивалась к стене), пропустил через них проволоку и уволок надгробие за дровяники, где и оставил в присыпанных снегом лопухах до завтра. Однако наутро кража обнаружилась. Две бабушки, мать и дочь, два божьих одуванчика, по моим следам плиту отыскали и, ругая хулиганов, стоная и охая, вернули её на место. Тогда я кликнул Кольку Конакова из розыска, человека, к истории неравнодушного, договорился, чтоб он приехал в форме и изъял надгробие. Тот явился на милицейском мотоцикле, настращал бабушек, мы погрузили плиту в коляску и повезли в музей. Странно, но надгробие не взяли, сказали, запасники и так забиты — пройти невозможно, выставить в экспозицию не разрешат, этот старец известен, как мракобес, да и вообще, наша плита исторической ценности не представляет.

И ездили мы с Колькой ещё часа три по городу, предлагая плиту и краеведам, и Обществу охраны памятников истории и культуры; даже на историко-филологический факультет родного университета завернули — не берут! Хоть бабушкам возвращай, чтоб и дальше ноги вытирали.

Потом у нас созрела идея — вернуть надгробие на место, то есть, положить на могилу старца, а чтоб никто не утащил, закопать её в руинах. Мы выгрузили его неподалёку от развалин, спрятали, после чего я под покровом ночи, чтоб никто не видел, разобрал битый кирпич в часовне до пола, под которым где-то находилась могила, положил в яму плиту и зарыл.

И с того момента я заболел думами о блаженном старце. Он воистину был чистым, святым, потому что возле праха его и раньше работалось очень хорошо, и на душе было светло, а тут образ Фёдора Кузьмича захватил все мои мысли. Что же должен был пережить, что увидеть и познать император, победивший самого Наполеона, покоривший Европу, чтоб вдруг отказаться от власти, славы и обрести иную жизнь, перейти в некое непознанное состояние странствующего ясновидящего старца? Что это?

Знание того, что в стране зреет заговор декабристов, предательство дворянской братии? Или исполнение обета?

Своеобразное искупление смертного греха — отца-то своего Павла убил, и если не собственноручно табакеркой ударил, то с его ведома или вовсе по наущению сгубили родителя, что ещё хуже. А если жизнь его — повиновение року? И как на престол взошёл, и в каком образе умер? Почему плакал брат его, Николай, после встречи? Что сказал ему «воскресший» государь? Что напророчил? Не судьбу ли империи?

Мысль написать роман об Александре I, точнее, о его иной жизни, возникла спонтанно — сама судьба подводила, носом тыкала, вот он же, его прах, перед тобой!

И это ли не рок?

Ещё не опомнившись от «Горы Солнца» и никуда её не определив, я кинулся в университетскую научную библиотеку и выбрался оттуда через полтора месяца окончательно зачумлённый. Вопросов появилось ещё больше. Но многие ответы я уже «видел» в будущем романе. Например, уже мог объяснить непонятные действия Александра I к концу царствования, его попечительскую заботу о духоборах, которых гоняли и казнили все государи, а будущий блаженный старец вдруг даёт им земли в Крыму на Молочных Водах и ездит к ним в гости. Православный государь благоволит к сектантам, восславляющим хлеб и соль и имеющим весьма слабое отношение к христианству. Божий помазанник вступает в некие отношения с теми самыми духоборами, которые рубят иконы, разрушают храмы (не в прямом смысле), и которых потом ещё один радетель, Лев Толстой, вывез в Канаду.

Когда садился за рабочий стол, руки тряслись — так хотелось мир удивить, но на первой же главе случился затык. Знаю, что и о чём писать, и пишу, только герои мёртвые, и «умерший» в Таганроге государь не оживает, точнее, не воскресает в образе Фёдора Кузьмича, ибо нужен определённый путь, чтоб уйти из одной и явиться в другой жизни и в новой ипостаси.

Сколько раз начинал и бросал в печь первые главы романа, сбился со счёта, около четырёх месяцев, глядя на могилу старца, вдохновлённый и азартный, заново принимался за работу, чтобы, проснувшись наутро, полностью разочароваться. И ведь чувствовал, за существованием томского провидца кроется тайна, пока что непостижимая, не доступная, и надо бы понять это, осмыслить и успокоиться, однако взбудораженное сознание требовало словесного выражения.

И вот когда совсем отупел и уже не писал, а просто ночами метался из угла в угол, открылся люк в потолке и в проёме явилась квартирная хозяйка. Поначалу она заглядывала ко мне почти каждое утро: старая, полуразбитая машинка «Прогресс» стучала, как трактор, и хоть что ты под неё подстилай.

— Опять всю ночь чик-чик делал! — проворчала бабка то ли с цыганским, то ли восточным акцентом, хотя звали её Екатерина Адольфовна.

На сей раз она не ругалась, лишь посмотрела на меня и неожиданно спустила лестницу, чего никогда не делала.

— Ходи сюда!

Наверху я никогда не был, потому озирался с любопытством: с виду не очень-то чистоплотная хозяйка жила в ухоженном, обставленном старинной, явно купеческой мебелью, доме. Атласные чехлы на стульях, портьеры, занавески и кругом вазы, горшки и вёдра с цветами на продажу — азербайджанцы привозили. На столе дорогой самовар сиял и китайского фарфора чайная посуда замысловатой и опасной горкой составлена.

Думал, чаю попить пригласила среди ночи, а она руки о медную самоварную трубу погрела, мне на голову положила и тут же отдёрнулась.

— Холодный! Покойник держит, ай, плохо ему сделал. Не смотри на могилу, на небо смотри!

Мне показалось, она знает, о каком покойнике я думаю и на чью могилу смотрю. Не по себе стало.

— Из моего подвала неба не видать, — сказал я.

Хозяйка показала на короткий диванчик с валиками.

— Ложись спать. Утром дальше скажу.

Помню, что сел на этот диванчик, остальное вылетело из сознания. Проснулся только в полдень, и то потому, что затекла рука и скрюченные ноги, однако голова была светлая и состояние души возвышенное — давно так не спалось! Екатерина Адольфовна торговать не пошла, хотя иногда возила цветы в детской коляске, а спустилась ко мне вниз и теперь белила стены, чего за год моей жизни здесь никогда не бывало. Комната от угля и дымного выхлопа давно стояла чёрная. Я хотел помочь, однако она велела взять цветы и снести на могилку.

— Какую могилку? — спросил осторожно.

— Ай, не знаешь, на кого плиту железную положил? — по-цыгански спросила она. — Кого в гробу разбудил?… Возьми хорошие цветы, красивые возьми да к ногам брось.

Эта глазастая хозяйка всё видела и знала! В замешательстве, я выбрал четыре красных гвоздики, но потом решил, что неловко нести праху государя революционные цветы и заменил их на белые. На руинах часовни лежал снег, и я долго и тупо соображал, как определить, где тут голова и где ноги, когда неизвестно, как расположена сама могила. Пока не вспомнил, что хоронят головой на восток. Цветы я положил на снег с облегчением ушёл в свой подвал.

В тот же вечер в освежённой, побелённой комнате сел за машинку и начал «делать чик-чик». И всё пошло! Зрительно мне виделся белобородый, спокойный старец, опёршийся руками на суковатую палку, который будто нашёптывал на ухо, а я едва успевал записывать. Оказалось, раньше я не мог ответить себе, каким образом и через что прошёл добровольно оставивший трон государь, чтоб стать блаженным и ясновидящим. Ну конечно же, в Таганроге к императору явился Гой и убедил встать на иной путь. Почему именно Александр удостоился такой чести? Да потому, что его опека над духоборами была замечена. То есть, эти сектанты каким-то образом связаны с Гоями: не случайно, как символы веры, они держат хлеб и соль!

Убедил, а возможно, и убеждать не пришлось, ибо государь, испытавший всё, от отцеубийства до лавров победителя мирового значения, откровенно тосковал от рутинной дворцовой жизни, тяготился властью и не желал видеть, как братьев его, именитых князей, вступивших в заговор, будут вздёргивать на виселице. Полковник Д., бывший с ним в Таганроге, помог инсценировать смерть, а Гой увёл его через три границы, за три моря, на реку Ганга…

И уже оттуда Александр вернулся пророчествующим старцем.

Это был закономерный, логически обоснованный и достойный путь от власти земной к духовной. Не зря заплакал Николай!

Единственное, что я не мог найти в университетской научной библиотеке, это более-менее подробное описание того, что есть духоборчество и сами духоборы. Точнее, какая-то литература была, однако находилась в спецхране и без специального разрешения не выдавалась. Впрочем, и это было свидетельством некого особого отношения к сектантам, хотя советская власть должна была относиться к ним в худшем случае снисходительно, поскольку духоборы, вывезенные Львом Толстым в Канаду, поклялись вернуться в Россию, когда не будет царя. Вроде бы, попутчики большевиков, ан нет же, не вернулись, и сами большевики держали информацию о них чуть ли не в секрете.

Одним словом, для романа о ясновидящем старце (названий было аж три варианта — «Феодор Космич», «Старец Александр I», «Блаженный ясновидец»), годилось и было полезно всё, и особенно, отсутствие или умышленное утаивание всякой информации. На следующий год в конце мая я поставил точку и чтобы не искушаться, не дай Бог, не испытать разочарования, не перечитывая, спрятал рукопись в тайник под полом и уехал в Зырянское, где не был больше года.

А там бабушка заболела и лежала пластом в окружении своих митюшанских подруг. Как-то сразу померкла, ослабла, исчезли властные нотки в речи, говорила тихо, обречённо, и держалась за мою руку.

— Что же приезжать-то перестал, лешак? То каждую неделю был, то пропал, ни слуху, ни духу. Думала, уж не увижу… Или обидела чем?

— Да нет, работы было много, — залепетал я под осуждающими взгляды сиделок. — Только освободился…

— Вот врёт-то! — возмутилась баба Таня Березина. — Слыхали мы про тебя тут! В тюрьме ты сидел год, за тунеядство. Вот и освободился. А то — работы много!

Это была не деревенская выдумка или сплетня, слух оказался не беспочвенным, только меня ещё не сажали, но собирались привлечь за тунеядство. Дело в том, что я не был членом Союза Писателей, а бросил работу в газете и ушёл на «вольные хлеба», а это не понравилось одному томскому поэту по фамилии Заглавный, который и пытался отправить меня в тюрьму. Говорят, даже заявление в милицию отнёс, только там мои бывшие сослуживцы его «потеряли».

— Ступайте-ка домой! — велела бабушка товаркам, вдруг обретя голос. — Теперь внук посидит.

Старушки послушно удалились, и я сообразил, что настал желанный час. Она сама начала рассказывать, причём сразу с самого главного. Правда, оговорилась со вздохом, мол, зачем тебе это нужно? Дед всю жизнь в беспокойстве прожил, всё рвался из дома, будто на заработки ездил, а сам золотую рыбку ловил да ничего не поймал, и ты по той же дорожке пойти хочешь. Дескать, зачем-то перед смертью взял да и свёл внука с ума. Золото — дело заразное, и сколько народу сгинуло из-за него…

Но выговаривала и рассуждала больше для себя, поскольку мне и оправдываться не пришлось: бабушка без всякой паузы и как-то горько поведала мне то, что скрывала всю жизнь.

Дед получил повестку на Вторую мировую в сорок втором и сразу же сказал жене примерно следующее, причём, как всегда жёстко, спокойно и без суеты:

— Ну, Оля, давай прощаться. Если я с двух войн невредимым пришёл, на этой ухлопают обязательно. Так что ты расти сына, сильно обо мне не горюй. Писать не буду, чтоб лишний раз не расстраивать, чтоб ты смерти моей не ждала с часу на час. Думай, нет меня больше и всё.

Об этом я уже слышал и не раз в самых разных интерпретациях, но никто и никогда вслух не говорил о том, что у этой прощальной речи есть продолжение. Моя ревнивая бабушка заподозрила, что он после войны решил уйти к другой — ну, чисто женская логика! (Впрочем, кое-какие основания у неё были). Она рассуждала иначе: коли с двух живым пришёл, то и сейчас-то что с ним сделается? Ну и давай его пытать, чтоб дал полный отчёт за прошлую войну, где был, что делал, с кем жил и не оставил ли опять где-нибудь потомства. У неё было подозрение, что дед и гражданскую нашёл себе какую-то богатую женщину, пожил с ней, а потом украл её драгоценности и дал дёру. Уж слишком молчаливый прибежал, слова не добьёшься.

Наверное, дед отчитывался кратко. Говорит, я перед тобой, как на духу скажу, на предыдущей войне не было женщин у меня, и детей нигде не оставил. А служил я на Соль-Илецкой станции каптёром в интендантской роте, хорошо, говорит, добра всякого было много, так что сыт и пьян каждый день. Но тут взяли всех людей с роты, кто на империалистической воевал, прибавили к нам караульных, обули-одели, на коней посадили, вместо старых ружей новые дали, хорошие, всякого боевого припаса полные сумки наложили и с тремя офицерами пошли через Уральский хребет, к Колчаку. (Вероятно, это был 1919 год, где-нибудь, до июня, поскольку позже Колчака на Урале быть не могло.) Там у него обоз стоял, готовый к отправке, с охраной — близко не подойдёшь, и вот офицеры между собой повздорили сильно, за наганы хватались. Дед уж решил, погонят куда-нибудь в глубь Сибири с этим обозом и когда ещё домой вернёшься? Бежать надумал, как только в Томскую губернию зайдут, мол, к родне, переселившейся с Вятки, а они спрячут. Но скоро приехал какой-то генерал колчаковский, своих офицеров и охрану убрал, поставил ездовыми интендантов, караульных в охрану и командовать назначил тоже наших офицеров. Вот, говорит, мы и отправились на север, и ехали по просёлкам, тропам, а то и вовсе бездорожьем до конца лета, через хребты, горы и реки на себе перетаскивали и поклажу, и телеги, и чуть ли не самих коней. Вот уж намучились-то, и чуяли, на смерть гонят, да не сбежишь, караульных подобрали отпетых, злые, как собаки цепные. Ружья у ездовых отняли, даже ножики забрали от греха подальше и на ночь под охрану садили. Наконец, встали на озере среди гор, возы разгрузили и в камнях спрятали, коней отвели подальше в лес и отпустили, оставив только трёх для офицеров — кормить нечем было. Все телеги утопили, а сами лачуг понастроили, нор нарыли и просидели несколько месяцев. Провизии не было, так оставшихся коней съели, потом голодать начали, из-под снега траву копали. Отощали, но убежать нельзя, караульные сразу застрелят, и не одного так убили. Все будто ждали англичан, которые из Архангельска должны прийти, но не дождались, оставили поклажу всего с пятью солдатами-караульными да двумя офицерами, умельцы наделали лыж, встали на них и сами пошли к англичанам. А те уже на корабли грузятся, бежать собрались. Команду всю с собой решили взять, чуть ли не под конвоем на судно завели. Так что ни у какой бабы он не жил и никого не обворовывал, а драгоценности ему дал офицер, приказав, чтобы он в сопровождении прапорщика спустился на берег, нашёл и закупил провизию в Архангельске. Англичане кормить ораву русских не хотели, мол, у самих ничего нет, как доплывут до своей Британии, неизвестно.

Дед сошёл на причал, тут же договорился с прапорщиком, которому тоже не хотелось плыть на чужбину, и убежали они оба в родные края. Тот прапорщик по фамилии Кормаков, жил в городе Тотьме Вологодской губернии.

Вероятно, для бабушки это звучало убедительно, в неведомую Тотьму она не поехала и отпустила деда на фронт с лёгким сердцем.

А он там с какой-то Карной связался…

* * *

Зато в эту Тотьму, посидев возле постели бабушки три дня, рванул я, взяв командировку в обкоме ВЛКСМ — якобы в Москву, чтоб поработать над рукописью новой книги. Но не за красивые глаза дали — я пообещал, что в августе поеду комиссаром конного агитотряда (давно предлагали), агитировать колхозников убирать урожай. До столицы летел самолётом, оттуда поездом, и всё в один день. Раньше я лишь проезжал вологодчину по пути в Коми, точнее, до станции Косью, и относительная близость к Уралу меня волновала всю дорогу. Появлялись мысли, при удачном раскладе, прыгнуть на поезд и уехать дальше: командировочные можно сэкономить, использовать деньги на обратный путь, так что дня на три-четыре можно вырваться к заветной Манараге. Но ехал налегке (с обрезом в самолёт не пустят), а без оружия ходить по Уралу зарёкся.

Экономия не получилась: из Вологды в Тотьму пришлось лететь на АН-2 — дороги оказались ужасными и автобусы не ходили. А в самолёте, используя оперативные навыки, провёл разведочный опрос попутчиков и выяснил, самый древний старик Кормаков живёт где-то на Леденьге, если, конечно, не умер. Выходило, мой дед бабушку не обманывал и уходил на фронт с чистой душой. Эх, будь он жив, намного было б проще, и сейчас с собой взял бы, чтоб встретились однополчане-белогвардейцы!

Да ведь и ехать сюда не пришлось бы…

Деревянная Тотьма оказалась тихой, задумчивой, и река Сухона текла такая же, с деревянными от леса берегами (недавно ещё лес сплавляли). Люди здесь тоже были такими же негромкими, задумчивыми и медлительными, словно жить собирались лет по триста. Старика Кормакова я нашёл скоро, но он оказался древнее, чем надо — девяносто шестой пошёл, а дедову однополчанину должно быть меньше восьмидесяти. Однако поспрашивал его о родственниках, прикинувшись журналистом (благо, что редакционное удостоверение не сдал), и выяснил — есть такой, живёт на Пёсьей Деньге и зовут Алексеем Алфеевичем или просто Олешкой-малым, потому как есть ещё один Олешка Кормаков на Еденьге.

Названия речек меня зачаровали, за их звучанием слышался некий древнейший и могучий язык, хотя попутчики в самолёте говорили, мол, названия у нас не русские, всё больше вепсские (тогда я даже не слышал о такой народности — вепсы) или вовсе татарские. И перечисляли — Кокшенга, Тарнога, Кичьменьга, Амга, Айга, Вохтага, Вожега, Еленьга и ещё десятки, едва успевал записывать.

Пёсья Деньга оказалась деревней дворов на тридцать, издалека смотришь: солидно, крепко, дома словно терема на угоре, а ближе подойдёшь, ах ты, как жалко — жилых-то всего четыре, остальные стоят бесхозными, тёмными и холодными, как могильные склепы. Сам Алексей Алфеевич с утра ездил за пенсией на центральную усадьбу колхоза, напился и спал беспробудно, зато его сосед был трезв, благоразумен и деловит. Зазвал к себе на завалинку, спросил, кто и откуда, после чего начал докладывать. Выходило, Олешка Кормаков хоть и пожилой, но дурной человек, потому что всю жизнь просидел в лагерях, и даже на войну его не брали. В колхозе ни дня не работал, то на заработки будто бы ходит, то на прииски подастся. Это последние лет пятнадцать он в деревне живёт, да и то как сказать — болтается туда-сюда. Оттого пенсию дали по старости. Пришла тут к нему женщина с Леденьги, уж до чего хозяйственная, домовитая! Говорю, пойдём ко мне жить, на что тебе эдакой срамной мужик? Нет… Интересный, говорит, Олешка-то, с ним не соскучишься… Вот и не соскучилась, года не прожила, убежала… В общем, зря живёт на свете и писать в газету о нём не нужно.

Когда же я спросил, мог ли он служить у белых в гражданскую да ещё прапорщиком, трезвый сосед ответил определённо — служил! Да уж всяко не прапорщиком, а каким-нибудь карателем. И потом всю жизнь ещё вредил Советской власти, за что и не выходил из тюрьмы.

Я ушёл на речку, забился в кусты и кувыркался в траве от восторга.

Олешка проснулся только вечером и несмотря, что я томлюсь на лавочке возле дверей его избы, прошёл мимо, в огород, и стал полоть картошку. На свои примерно семьдесят семь он не выглядел, шестьдесят от силы, и на запойного человека не походил: белёсые густые брови, глубоко посаженные глаза, словно из-под выворотня смотрит. Редкие бесцветные волосики дыбом, и рот приоткрыт, словно сказать что-то собирается. Однако молчит, а лебеда у него на огороде выдурила по грудь, поэтому он задумчиво огляделся, выдернул один сорняк, долго рассматривал корень, плюнул и пошёл в избу.

— Алфеич, поговорить бы надо, — по-свойски сказал я вслед.

Не услышал, зачем-то забрался на чердак, судя по звукам, перебирал что-то, искал, пока не долбанулся башкой о стропилу — аж крыша загудела. Выматерился, слез и наконец-то увидел меня.

— Не нашёл я, нету. А была где-то…

— Что ты не нашёл?

— Да икону…

Похоже, он принял меня за собирателя икон: это был период, когда по деревням ездили сотни прохиндеев, часто на вид вполне интеллигентных, и скупали, а то просто воровали иконы, лампадки, подсвечники и прочую религиозную утварь.

— А я ведь к тебе не за иконами пришёл! — Подал я ему руку. — Здравствуй, Алексей Алфеич.

Он свои руки в карманы сунул, подозрительный, пытливый и одновременно насторожённый взгляд его был знаком — так смотрят люди на зоне.

— Ты откуда, парень?

— Я внук Семёна Тимофеевича Алексеева, из Сибири приехал, — доложил я.

Олешка никак не среагировал, пустое для него было имя или так тщательно скрывал чувства.

— Ну и чего?

По дороге я разработал две легенды, которые собирался применить, исходя из обстановки, но однополчанин деда оказался слишком закрытым, чтоб сориентироваться и сделать выбор.

— А ничего. К тебе вот прислал, спросить, как здоровье, как живётся-можется… — Это была первая легенда, будто бы дед жив.

— Да нормально живётся… — он ещё глубже забирался под свою корягу. — Картошка вон заросла, полоть некому…

— Что-то ты не понял, Алфеич, — надавил я. — Поди, голова с похмелья трещит?

— С какого похмелья? Я не пил.

— Ну да, не пил! А спал, как убитый.

— Я всегда так сплю. Пешком ходил, притомился… Ты зачем пришёл-то?

— Да, постарел ты, Алексей Алфеич туго соображаешь. Понял хоть, кто меня послал?

— Кто?

— Семён Алексеев.

Он не думал ни мгновения, ответил сразу.

— Не знаю такого. Какой Семён?

— Архангельск помнишь?

— Ну, есть такой город.

— Бывал там?

— Бывал… — голос его стал вибрировать. — И не раз. А что?

— Ничего. Помнишь английский корабль? Всю команду увезти хотели, а вы с ним пошли на берег продовольствие закупать? Офицер вам золота отвалил, женских украшений. Кольца, серьги с камушками, медальон с женской головкой, жемчужные бусы. Помнишь? А вы дёру дали.

Он обязан был хоть чем-нибудь откликнуться на такую информацию и убедиться, что я не с улицы пришёл, а кое-что знаю до мельчайших деталей. Но Олешка ответил не задумываясь:

— Не помню.

Своей простотой он обезоруживал, хотя был совсем не деревенский простофиля, и это выдавало в нём сильную личность, тонкий, подвижный ум и мгновенную реакцию защиты. Если он воевал в белой армии прапорщиком, то есть, младшим офицером, значит, получил образование, к тому же прошёл следственные и лагерную школы — так что с кондачка его никогда не взять и подходов не найти, запрётся и хоть ты пташкой пой, хоть вороном кричи, ничего не добьёшься.

Это не бабушка, больная и размякшая от воспоминаний.

— Ладно, — согласился я. — Раз не помнишь, тогда и разговора нет. Извини, что побеспокоил, Алексей Алфеич. Так и скажу деду — не помнит ничего, старый стал, память отшибло.

Трезвый сосед оказался ещё и любопытным, всё на улице торчал, видно, послушать хотел, но мы говорили негромко и чувствовалось, остался разочарованным. Я попросился к нему переночевать, дескать, солнце садится и вряд ли поймаешь попутку до Тотьмы, встану утром и пойду. Сосед этому обрадовался, домой повёл, по-холостяцки засуетился у печи и между делом спросил, мол, а что, Олешка-то к себе не пустил?

— А я и не просился к нему, — заметил я. — Тёмный он человек, скрытный, а потом, у белых служил, в тюрьмах сидел…

— Он ещё в карты играет, на деньги! — доверительно сообщил сосед. — Уходит куда-то с котомкой, а возвращается при деньгах. Раньше бывало, на тройке приезжал назад. А то в исподнем прибегал, ночью. В лагерях всему дурному научат.

— И сейчас играет? — между прочим спросил я.

— Как же! Вот погоди, недели не пройдёт, как у него зачешется. Узнать бы, где они собираются да накрыть.

Сосед наверняка принимал меня за переодетого милиционера.

— Это нехорошо! — назидательно сказал я. — Но пусть люди играют, если хочется. Не наше дело.

Он сразу сник, обескуражено затих, выставил на стол картошку «в мундире», плошку солёных рыжиков и подсолнечное масло.

— Давай, поешь. Я-то ужинал… Пока телевизор посмотрю, сегодня показывает.

Уткнулся в моргающий ящик и больше головы не повернул. А я за вечер дважды выходил на улицу покурить, ждал. Может, не выдержит Олешка, если он тот самый прапорщик, придёт спросить, зачем это меня дед к нему послал.

Не пришёл. На утро я поторчал возле молчаливого трезвого соседа, простился с ним, поглядывая на окна дедова однополчанина и не спеша двинул по берегу Пёсьей Деньги к дороге — Олешка даже носа не показал.

Неужто не он?

Зато выскочил из-под деревянного моста через речку, как разбойник — уже в трёх километрах от деревни.

— Стой. Ты куда пошёл?

— В Тотьму.

— Иди сюда. Не бойся.

Он зазывал меня под мост. Наверное, караулил меня тут всю ночь: костёр жёг, лежал на травяной подстилке, ковшичек из бересты сделал, воду пить — жажда мучила…

— Зачем дед ко мне послал?

Теперь он задавал вопросы, и надо было отдать ему инициативу, прикинувшись не особенно посвящённым в их дела, но жадноватым внуком, который помимо воли деда хочет узнать побольше про дела давно минувших дней.

— Привет передать. Спросить, как живёшь, где бывал, что видал.

Олешка ухмыльнулся и вдруг, схватив меня за щёку, так завертел кожу, что от боли слёзы навернулись.

— А вот врать мне не надо, внучок! Потом отпрянул, вгляделся в меня, будто в зеркало, и проговорил знакомым, вибрирующим голосом:

— Ну, как ты на деда похож… Две капли воды.

Обоз

Всё-таки дед много чего утаил от бабушки. А может и нет — просто спешил на сборный пункт, на свою последнюю войну и лишней, не касаемой женщин, информацией не стал нагружать жену.

Если верить Олешке Кормакову (а мне ничего другого не оставалось), то бежать с английского корабля они договорились ещё на борту, только надо было причину найти. Охраняли их не знающие ни слова по-русски негры-солдаты, так что договориться было невозможно, подкупить нечем, а карабины и даже ножики и у караульных отняли, дескать, у англичан на судне не положено быть с оружием, оставили наган только офицеру, а у Олешки отняли, хотя он прапорщик и вроде тоже офицер. После длительного и мучительного перехода на лыжах с Северного Урала в Архангельск, они настолько отощали, что за несколько дней, проведённых на корабле под надзором, съели двухнедельный запас продуктов для команды и солдат всего корабля. Да была бы пища толковая, а то овсянка да омлет из яичного порошка.

Тут и взвыли англичане, мол, и до Швеции не дотянем, зима, льды, плыть предстоит медленно, а в Архангельске интервентам продуктов не продают. И не потому, что не любят иноземцев или поддерживают большевиков. Наоборот, купцы и промышленники не хотят, чтоб корабли уходили и оставляли их на растерзание красным. Выть-то воют англичане, но никого из русских с корабля отпускать не хотят, мол, сбегут: интервентам очень уж нужно было, чтоб из тех, кто сопровождал обоз, никто на сторону не улизнул и все уплыли в королевство. Наконец, решились, велели офицеру подобрать двух надёжных людей, кто не сбежит, и отправить на берег за припасами.

Олешка не сказал, но я понял, что он был прапорщиком караульной роты, так что деда моего послали под присмотром, а ещё из рассказа бабушки стало ясно, что охрана обоза и ездовые враждовали. Как уж они смогли ещё на борту договориться между собой, да потом вместе отправиться за продовольствием, неизвестно. Скорее всего, дед, как интендант, получил драгоценности, чтоб расплатиться с маркитантами, а караульный шёл пустой. Вот и сговорились они поделить всё да разбежаться. Но Олешка сразу заявил, дескать, мой дед дал ему всего семь золотых десяток и обручальное кольцо, остальное себе забрал (слушал это с чувством, будто должен ему). Там же, в Архангельске, они разошлись в разные стороны, вроде, по домам, но должны бы тогда до Вельска пробираться вместе.

Какими путями кто ходил — у деда было не спросить, а старик Кормаков в рассказе это упустил. Только они весной (видимо, двадцатого года) встретились на берегу озера неподалёку от Манараги и, не узнав друг друга, чуть не перестрелялись (не оттуда ли у деда рана в предплечье?). Потом разобрались, Олешка говорит, даже обнялись по-братски. А пришли они оба с одной целью: с караульными солдатами договориться, оставшихся там офицеров порешить, драгоценности, что везли обозом в запечатанных винтовочных ящиках, поделить, перепрятать, что-то взять с собой и жить потом припеваючи. Кончилось золото, сходил да взял ещё — детям, внукам, правнукам хватит и ещё останется. Да только не одни они оказались такими умными и шустрыми, оставшиеся караульные и офицеры, видно, давно догадались, и как только команда в Архангельск ушла, поделили, перепрятали и ушли кто куда.

С весны до осени Олешка с дедом лазали по окрестностям Манараги и ныряли в озеро, чуть не сдохли, простудившись в ледяной воде. А вместо золота нашли спрятанные под камни чуть ли не в одном месте пять трупов караульных, убитых выстрелами в затылок или ухо — ещё истлеть не успели, так что Олешка всех признал. То есть, получалось, офицеры перестреляли солдат, чтоб им пая не давать, и разделили обоз на двоих, между собой.

Гневные и решительные, они ушли с Урала только со снегом, сговорившись поодиночке искать этих офицеров, фамилии которых Редаков и Стефанович. Первый был начальником контрразведки, имел звание полковника и отличался крутым характером — на глазах Олешки лично выбил скамейку из под ног красного комиссара с петлёй на шее, любил крупных собак, здорово стрелял из револьвера и не пропускал ни одной, даже самой невзрачной бабёнки. Эдакий киношный злодей-беляк. Второй, штабс-капитан, полная его противоположность — капризный поляк, чистоплюй и невероятно мелочный, склочный и хитрый человек. Когда лежали в норах возле Манараги и ждали англичан, рассорился с офицерами, велел солдатам вырыть ему отдельный грот, а потом устроил разбирательство, будто у него украли полфунта желатина (варили из конских копыт) и потник от седла, на котором спал. Редаков ещё тогда чуть не застрелил его, а когда они остались вдвоём охранять драгоценности, то наверняка сделал это.

Так что беглые однополчане, каждый сам по себе, больше искали слишком приметного и яркого полковника, однако в двадцать пятом году Олешка нашёл сутягу штабс-капитана, живым, здоровым и невероятно разбогатевшим во времена нэпа. У крестьянских кровей Кормакова были ещё и личные счёты к Стефановичу: видимо, польский дворянин смеялся над прапорщиком, не признавал в нём офицера и унижал, заставляя выполнять солдатскую работу — самолюбивый Олешка вынести такого не мог и затаил жажду мести.

В двадцать пятом штабс-капитан из Стефановича превратился в Щарецкого, ничуть не боясь за прошлое, открыл полсотни магазинов во многих городах по Волге, а сам разгуливал в белом костюме и штиблетах на палубах пароходов, курсирующих от Твери до Астрахани. Тут и подкараулил простой тотемский паренёк богатого нэпмана, запер в каюте и стал увещевать, что всё будет по справедливости, если штабс-капитан поделится по-хорошему, отдаст хотя бы половину того, что в обозе было. Стефанович и раньше жадный был, а как стал Щарецким, и вовсе всякую меру потерял и ещё издеваться начал. Говорит, скажу кочегарам, они тебе мешок угля привяжут и за борт.

Олешка не стерпел, конскую носовертку ему на шею и стал крутить, и задавил бы, но в каюте сынок его оказался, эдак лет пятнадцати, но сноровистый, хитрый — заревел, заплакал, уговорил отца дать, что просят. Штабс-капитан ключи ему подал, послал будто бы в хозяйскую контору, какие-то бумаги и деньги принести, а этот щенок милиционеров привёл. Олешку схватили, судили и дали аж десять лет.

Естественно, на суде он не выдал, кто есть Щарецкий на самом деле, иначе того расстреляют и вообще пропадёт весь обоз. Отсидел четыре года, а тут нэпманов к ногтю, сама власть им носовертки надела, и его освободили, как борца с капитализмом. Олешка с первого же дня начал искать штабс-капитана и в тридцать втором отыскал, только он уже не Щарецкий, а директор племзавода на Дону и член партии Исаак Гангнус, на паре коней ездит с кучером. И сын у него тоже Гангнус, комсомольский вожак на строительстве тракторного завода в бывшем Царицыне.

Выследил Олешка, когда старший поедет инспектировать пастбища, вытряхнул кучера с облучка, сам вожжи взял, а штабс-капитан ему наган в спину. Олешка отобрал, да по башке съездил, чтоб спокойно сидел. Увёз его далеко в степь и тут устроил спрос, стыдил, совестил, стращал — никак не понимает, что поделить надо добро по справедливости. В штаны наделал, а всё равно жадность не позволяет ему хотя бы толику отщипнуть — Кормаков и на четверть уж согласился. Убивать не хотел, попугать только, одну ногу к одному коню привязал, другую — к другому, ну и возле кобыльего уха щёлкнул из нагана. А кони послевоенные, стрельбы не слыхали. Ну и рванули в разные стороны…

Олешка же поехал к молодому Гангнусу, поймал его, когда тот плакат вывешивал на верхотуре и напрямую сказал, дескать, отца твоего я порешил и тебя сейчас скину вниз, если не скажешь, где драгоценности с обоза спрятаны. Сынок вроде сговорчивей оказался, видно, понял, не отвязаться, всё равно достанет, но и Олешка его коварство помнил, ухо востро держал. Привёл на какую-то квартиру в Царицыне (новое название, Сталинград, Кормаков терпеть не мог), по-доброму говорит, про справедливость и честность, будто отца осуждает, а больше полковника Редакова, который, мол, жив и взял себе почти всё, штабс-капитану же дал лишь столько, сколь он унести смог — пуд всяких золотых украшений. И надо бы его найти и разделить по совести. Давай, мол, вместе его искать: штабс-капитанов сынок по казённой части, через всякие органы, а Кормаков своим способом, и время от времени встречаться да советоваться. А чтоб Олешка не сомневался, дал ему пятьдесят тысяч теми деньгами и золотых десяток двадцать шесть штук, дескать, всё, больше нету, отец всё расфуговал.

Как честный и справедливый человек, Олешка поехал в Иранский уезд, где мой дед жил, не нашёл его там и спросив адрес у родни, в Сибирь отправился, на реку Четь. Встретился с дедом, как полагается, двадцать пять тыщ отдал и тринадцать монет, но Семён золото вернул, дескать, ты искал офицеров, в лагерях сидел, а я дома, у жены под боком, а деньги взял. (Не их ли «зарабатывал» потом, отправляясь на отхожий промысел?) И надоумил, чтоб не связывался с сыночком Стефановича, обманет. Олешка Редакова найдёт, а этот комсомолец драгоценности у него умыкнёт из под носа — такая уж у них порода, на чужом горбу в рай кататься. Олешка стал моего деда уговаривать, чтоб на пару идти искать начальника контрразведки, да тряхнуть его как следует, чтоб золото вылетело, но тот ни в какую. Не пойду, говорит, не надо мне золота, я бондарским промыслом заработаю, а ты иди, если хочешь. Олешка его и так, и эдак, а вина с собой много принёс. Сидят они на берегу Чети, пьют, бабушка моя лишь закуску им подносит. И чует Олешка, что-то мой дед скрывает от него!

Три дня пили день и ночь, и вот на четвёртый сознался мой дед, мол, я без тебя тут на Урал ездил, будто на промысел, а сам на Ледяное озеро пошёл и давай там по берегу ходить да высчитывать, где Редаков мог ящики утопить. Высчитал, взял длинную верёвку с «кошкой», начал по дну шарить и вот на какой-то день зацепил один. И подтащил его к самой проруби, осталось руку протянуть и за скобку тот ящик схватить — в воде-то он лёгкий, а так они пудов по шесть — семь будут. А чтоб не упустить добычу, верёвку на запястье намотал. Вдруг снизу как дёрнет и потянуло, будто крупная рыба! Дед поскользнулся, валенки-то обмёрзли, и в прорубь вниз головой. Кое-как вынырнул, за окраек схватится, а выбраться на лёд не может, потому как верёвку от руки не отвязать, намокла, а сырой узел попробуй-ка, распутай. Ну, побултыхался четверть часа, устал, замёрз и понял, что смерть приходит. Кричать и на помощь звать без толку, на сотню вёрст ни души!

И тут подходит, говорит, ко мне высокий старик, представительный такой, в волчьем тулупе нараспашку, как барин, плеть в руке, а на плече хищная птица сидит, вроде сокола. Что, спрашивает, бродяга, рыбу ловишь в моём озере? Да вот поймал, отвечает дед, вытащить не могу и должно, сам под лёд уйду. Помоги, коль крест на тебе, дай руку. Старик ему и сказал, дескать, руку я тебе дам, но сначала ты мне слово дай, что никогда в моих озёрах рыбачить не будешь. А которые твои, спросил дед. Все мои, отвечает, и озёра, и реки, и моря с океанами, и всё, что на дне находится, тоже моё. Что тут делать? Дал дед слово, а старик ножиком верёвку с руки срезал и плеть ему протянул — держись. Достал из проруби, погрозил, мол, не забывай, ты слово дал! И ушёл восвояси, только птица крыльями на плече захлопала.

Вот потому дед и не может нарушить клятвы и связываться с золотом. Олешка ему поверил, успокоился, погулял ещё с дедом и в путь засобирался.

На обратном пути его в поезде чекисты схватили, монеты нашли при нём и давай пытать — откуда? Но он молчать и дурака валять умел, ничего не добились. И тогда давай всю его родословную поднимать. Сначала докопались, что нэпмана Щарецкого чуть не задушил и срок отбывал, потом выяснили — у белых служил да ещё офицером в караульной роте (хотя Олешка говорил, офицеры над ним посмеивались, мол, курица не птица, прапорщик — не офицер), то есть, в карателях был — значит, проскакивало его имя на бумаге, попал-таки в архивы! На расстрельную статью этого было за глаза достаточно, но чекисты продолжали его «колоть до задницы» и уже тогда дактилоскопию использовали, ну и откатали Олешке пальчики. А коляска у директора племзавода Гангнуса была чёрная, лаковая, налапал там везде и попался. Обвинили его в зверском убийстве заслуженного революционера, мученика царского режима, героя Гражданской войны и члена партии с 1905 года товарища Исаака, да ещё каком средневековом — конями порвал! Гангнусу памятник поставили на берегу Дона, пионеры туда ходили цветы клали и честь пионерскую отдавали. То есть пришили политику и давай его раскручивать на антисоветский заговор, де-мол, связан ли с Троцким, Бухариным, Зиновьевым?

Олешка понимал, дважды не расстреляют, всё равно только раз помирать, но душа его, вечно жаждущая справедливости, не вытерпела, ну и сказал он, кто есть на самом деле этот Щарецкий и заслуженный товарищ Исаак. И как только фамилию Стефановича назвал, сразу всё изменилось, забыли, что бывшего карателя поймали (значит, и Стефанович в архивах значился). Сынка его, комсомольца, сразу хапнули и под замок посадили, а Олешку в Москву увезли, на знаменитую Лубянку. Там и начали пытать, где спрятан обоз с золотом, отправленный Колчаком проклятым американским и английским интервентам в качестве платы за оружие и боеприпасы. Золотишко-то, при аресте найденное, оттуда!

И тогда Олешка правду сказал: чего это хитрое комсомольское отродье выгораживать? Навёл же тогда милицию! Им пять очных ставок сделали, как ни крутился сынок штабс-капитанов, вынужден был признать — давал ему и деньги, и монеты, и что они сейчас вместе разыскивают полковника Редакова. Ещё Олешку спрашивали, кто кроме него из обоза жив и в России остался? Так он моего деда не выдал, сказал, пятерых полковник порешил и под камни спрятал, все остальные в Англию уплыли на корабле.

Дали ему тогда десять лет лагерей и отправили строить каналы. И сынка Стефановича не расстреляли, настоящую фамилию вернули, чтоб не пачкал честное имя революционера, и тоже в лагеря — прицелы на них имели, например, когда отыщут Редакова, чтоб уличить его в похищении обоза или хотя бы опознать. Действительно, скоро на этап, в Москву и предъявляют мужика, внешне сильно похожего на полковника, но не его. А фамилия, говорят, Редаков, Пётр Николаевич. Олешка душой покривить не мог, другого человека подставить, хотя с него требовали, не опознал. Отколотили его и назад вернули.

Настоящего Редакова так и не отыскали, по крайней мере, за двадцать семь лет отсидки (десять и семь ещё в войну накинули) не показали его ни живого, ни мёртвого, хотя следствие по обозу длилось аж до пятьдесят третьего года и Олешку много раз этапировали в столицу и обратно. После смерти Сталина его не освободили, как многих, продержали до конца срока, но режим ослабили, почти вольный ходил, на зоне лишь ночевал.

С пятьдесят девятого года, выйдя под чистую, приехал в родительский дом на Пёсью Деньгу (матушка жива ещё была, так не узнала сына, с гражданской, считала погибшим), но не успокоился, да и не привычно было жить в родном месте. Поехал Редакова искать — вологодские мужики тихие, да настойчивые и упёртые. Как искал, по какой методике можно натопом найти человека через столько лет, наверняка сменившего фамилию, образ жизни, а то и внешность, оставалось загадкой. И где такой отваги взять, чтоб вести розыск после того, как ЧК не нашло за столько лет? Видно, были у него кое-какие намётки, подозрения, слухи, да и характер начальника контрразведки и его наклонности знал лучше, чем чекисты, потому в шестьдесят втором Олешка заявился к нему в город Ковылкино Мордовской АССР, где полковник всю жизнь проработал в заготзерно и даже фамилию не менял, потому как сам был мордвин — Редаковых там пруд пруди, а имена всё Николай Петрович или Пётр Николаевич. Начальник контрразведки знал: сменишь имя, займёшь высокий пост, истина когда-нибудь всё равно выплывет, потому вписался в естественную среду и разве что совсем немного подправил родословную, приспособил к этой среде. В общем, сорокалетний поединок с ЧК был в его пользу, однако прапорщику караульной роты он проиграл.

Было Редакову тогда семьдесят шесть лет, уже старик, трёх сыновей после гражданской родил и вырастил, семь внуков имел и уже вот правнук появился. Жил скудно, в рубленом домике, скотину держал, кур и только старой привычке не изменил, здоровая, лохматая собака по двору ходила, кавказская овчарка. Намётанным глазом глянул на Олешку и узнал сразу, даже фамилию назвал. Встретил по-доброму, велел невестке на стол собрать, вина выставил, правда все на летней кухне, откуда потом домочадцев прогнал и только правнука на руках оставил, тетёшкал всё, нос вытирал. Олешка ему без всяких предисловий сразу предложил поделиться, причём, спросил два пая, имея ввиду моего деда. Тут Редаков за бутылочкой, без всяких обиняков поведал, что обоз полностью исчез, если не считать того пуда, который он дал Стефановичу. Мол, я штабс-капитана расстрелять сначала хотел, вместе с взбунтовавшими караульными (требовали поделить золото и разойтись), но тот в команде имел особый статус — должен был вести переговоры с англичанами о поставках оружия (ни с кем другим они бы говорить не стали) и знал какие-то пароли, коды и номера счетов в банках стран Антанты, потому с ним и возились. Так что Стефановичу он дал золота на конспиративные расходы и отправил с Урала, чтоб тот легализовался и ждал своего часа. Сам же перевозил саночками все ящики на озеро, выдолбил четыре проруби в разных местах, дно проверил и утопил. Он был уверен, что советская власть продержится недолго, а оружие покупать надо, так что себе ничего не взял, пустым ушёл, чтоб связаться с белогвардейским подпольем и найти, кто им, Редаковым, командует теперь — человек военный, подчиняться привык. Нашёл, получил приказ доставить три пуда золота для подрывной работы, буквально через месяц возвращается на Урал, а ящиков на дне нет ни одного, впрочем, как и следов, что их доставали. Дождался, когда лёд растает, плот сколотил, сначала кошкой, а потом ныряя в глубину до пяти метров, исследовал все четыре места, куда ящики опустил — пусто.

Англичане поднять их не могли, просто бы не успели прийти из Поморья на Урал, и к тому же, трусы они и подонки, бросили Россию и белое движение в самый решающий час, удрали на свой остров. Команда, которая уплыла с ними, хоть и была отборная, лихая, да тоже бы не успела в короткий срок вернуться к Манараге и выгрести со дна золото. Потом, ей бы это сделать не позволили сами англичане, поскольку русским не доверяли, а драгоценности как бы уже принадлежали Британии, поскольку оружие под них было поставлено давно, в начале интервенции. То есть, мудрый и опытный контрразведчик отчётливо осознал вмешательство некой третьей, незримой силы, бесследно изъявшей ящики со дна озера, успокоился и честно отработал в заготзерно весовщиком.

И сейчас ещё зовут, когда концы с концами не сходятся, излишки или недостаток.

Может, Редаков и верил в какую-то силу, но Олешка никакой чертовщины не признавал и не сомневался, что расчётливый полковник золото спёр, где-то надёжно спрятал и оставил сыновьям. Сам же в нищете прожил, чтоб внимания не привлекать. И этому бы носовертку на шею, да сыновья пришли с работы, здоровые ребята, особенно старший, Николай Петрович. Так и бреет глазами и табуретку из под ног вышибет не моргнув — точно папаша в молодости.

Уехал тогда ни с чем от начальника контрразведки, и такая досада в сердце осталась, такое чувство несправедливости, что ни есть, ни пить. Год на Пёсьей Деньге страдал, матушку схоронил, взял наган и опять к Редакову — не верю! Нет никакой силы, золото ты прикарманил для сыновей. Так что или поделись, или деньгами новыми давай пятьдесят тыщ, тогда отстану. Я по лагерям в общей сложности тридцать один год отбухал за этот обоз, чуть под вышку не угодил по политической, так что справедливо будет, если ты хотя бы десятую часть на нарах попаришься прежде чем сдохнуть. И сыновьям твоим дорогу перекроют, а то вишь, поднялись! Старший уже председатель горисполкома, младшие райпотребсоюзом и торговлей руководят, внуки в комсомоле — никто в навозе не ковыряется. Поди, советскую власть расшатывают и ждут, когда у англичан оружие закупать потребуется на припрятанное золото.

Редаков лицом изменился, но сидит не шевелится, да ведь и ствол у затылка.

— Ладно, — говорит. — Умирать мне не страшно, я пожил. Но пятьдесят тысяч тебе дам, под слово офицера, чтоб сыновей моих не трогал. И чтоб дети твои не трогали. Никогда.

Ишь, сразу прапорщика за офицера признал!

Отвалил Олешке денег, на том они и расстались.

Да если бы обоза у него не было, откуда ему пятьдесят тыщ новыми было взять? Однако слово держал и с шестьдесят третьего больше его не трогал, но за сыновьями полковника следил, момента ждал, когда бешеные деньги у него появятся. Сам Редаков только в семидесятом прибрался. А старший его, Николай Петрович, буквально шагал вверх по трупам. Неясно, откуда и через кого Олешка добывал информацию (кстати, всегда правдивую), но заявил, что пока полковничий сынок шагал по карьерным ступеням, по разным причинам умерло от сердечных припадков, отравилось и застрелилось (один попал под поезд) девять начальников его уровня и выше. Вероятно, таким образом он устранял конкурентов и расчищал себе дорогу. И расчистил, поскольку давно работал в Москве, достаточно крупным чиновником Министерства финансов СССР, так что к нему теперь было не подступиться никаким боком. Олешка пробовал, ездил — даже в здание не пустили, а стал права качать, так в милицию сдали, и там сразу всё о прошлом узнали и за двадцать четыре часа из столицы вытурили. Младшие тоже пристроились хорошо, оба в московских главках начальниками. И только он, бывший караульный прапорщик, один на старости лет остался без средств к существованию (пенсия — девять рублей), семьи не нажил, детей не нарожал, и получается, я у него — самый близкий человек, поскольку внук Семёна Алексеева. И то, что он давно умер, ему известно, ибо получив деньги от Редакова, приезжал, чтоб по-честному половину отдать. Сказали, уж два года, как лежит на торбинском кладбище, так сходил на могилу, посидел, рюмку выпил и подался…

* * *

Не успел я вернуться в Томск, а от Олешки уже письмо пришло, душевное, с философскими размышлениями, меня только внуком называл и даже намёка нет на наши дела. В быту, в натуральном виде он совсем другим был, сказать как следует не мог, ругался через слово, кряхтел, почёсывался и понты гнал. И ладно бы только это — смеялся он отвратительно, гнусно, чисто по-зековски: ни с того ни с сего заржёт хрипло, гнусаво, беспричинно и смотрит при этом наглыми упрямыми глазками, будто издевается над тобой или зарезать хочет.

А в письмах — умудрённый, неторопливый человек, познавший истину из Екклезиаста: суета сует и томленье духа…

Через неделю ещё письмо, уже с воспоминаниями молодости и гражданской войны (только не понять, на чьей стороне воевал, впрочем, это и не важно), да с такими деталями, которые вовек не придумать, а чтобы почувствовать, надо иметь своеобразный поэтический нюх. Например, чем пахнет степь после сабельной атаки. От ума кажется, кровью, порохом, конским потом и мочой — ничего подобного! Тинным запахом схлынувшего половодья и озоном, как после грозы. Скоро письма стали приходить через три дня, потом вообще через день, и всё новые, новые воспоминания о гражданской войне — просто завёлся дед!

В то время я понял, что от повести «Гора Солнца» осталось одно название, всё остальное никуда не годится, ибо надо переосмыслить и судьбу своего деда, и жизнь Олешки Кормакова, и историю с драгоценным обозом, утопленным в Ледяном озере и оттуда бесследно исчезнувшем. К роману о старце Фёдоре Кузьмиче я по неясным причинам всё никак не мог прикоснуться и даже перечитать — так и лежал в тайнике. Потому по возвращению в Томск снова сел за «Хождение за Словом», довольно быстро и удачно закончил его и теперь вычитывал и правил. А ещё девять глав романа «Рой» требовали продолжения, и в голове уже была десятая, но письма с Пёсьей Деньги навеяли мне новый замысел, который назвался сам собой и сразу — «Крамола», роман о гражданской войне.

Короче, вес схватил небывалый — одновременно работал над четырьмя романами и пятый, о старце, лежал почти готовый и требующий доработки. А дабы с голоду не помереть, ещё на работу устроился, техником в НИИ Высоких Напряжений. Учёные мужики там трудились творческие, понимающие, отпускали когда надо, хоть на неделю, и за целый год работы слова никто не сказал, если, включив ГИН (генератор импульсных напряжений), я засыпал, обвисая на рукоятке шарового рубильника, под которой бежало полтора миллиона вольт и волосы, как в грозу на Манараге, стояли дыбом.

И лишь спустя месяц проникся символичностью: напряжение оказалось действительно высоким.

Весной Олешка вдруг прекратил писать, я почувствовал неладное, схватил ещё не совсем выправленный роман «Хождение…», самим ещё не вычитанное сочинение о Фёдоре Кузьмиче и помчался в Вологду. В Москве остановился на несколько часов, первый роман оставил в журнале «Наш современник», второй завёз в прогрессивный по тем временам, интеллектуальный журнал «Знамя» и вечером прыгнул в поезд.

Пёсья Деньга разлилась и похорошела, зато мой старик лежал парализованным, ничего не ел, пил лишь подслащённую воду, говорить не мог и только матерился. Ухаживал за ним трезвый сосед и старушка с другого конца деревни: в больницу Олешку не брали из-за возраста, мол, пускай дома помирает.

Если человек матерится, но не охает и не стонет, дело поправимое, это я по своему деду знал. Поэтому нашёл машину, привёз в тотемский лазарет и кое-как, через уговоры и угрозы, размахивая старым редакционным удостоверением, выбил койку и остался дежурить у постели. Врачи сказали, протянет сутки — двое, инсульт у него, а я помнил такие диагнозы и даже свою справку о смерти видел. Через пять дней Олешке стало легче, зашевелилась рука и нога, появилась речь. И лучше бы уж чуркой лежал! Стал орать на меня и материться, дескать, зачем положил в больницу, человек же помирать собрался!

Потом утих, обижено отвернулся и сутки не разговаривал.

Выписали его через две недели, вышел из лазарета на своих ногах, потом ехали на тряских грузовиках, и, наконец, к Пёсьей Деньге подкатили в телеге «Белоруса» — всё выдержал, а у своей речки сдал.

— Всё, отходил я по дорогам, — заключил он. — Давай теперь ты, внучок. Езжай, тряхни сынка редаковского. Что хочешь делай, хоть конями рви, а выжми из него обоз золота. Когда-нибудь должно же быть по справедливости!.. Езжай, нечего меня охранять. У него оно, и никакая сила тут не вмешивалась.

— С чего ты так решил?

— А с того, что на озере был нынче! Думаешь, отчего меня кондрашка хватил?… Там его водолазы ныряют. А чьи ещё?

Сразу вспомнил подводный фонарик, обронённый кем-то на льду и найденный ещё в семьдесят девятом году. О нём старику я не говорил и вообще никому!

— Ты что, ездил на Урал?

— Ездил… Не ездил, а прощаться ходил. Жизнь на этом Урале оставил. Оглянулся — вся вышла…

Выходило, что сынок-финансист и в самом деле ездит к Манараге, достаёт драгоценности, как из сейфа, и проворачивает свои дела….

Ну, и в самом деле, кто ещё? Кто ещё может так безбоязненно устраивать водолазные работы на дне озера и спокойно перевозить добытое?

Местные менты, поди, ещё и с мигалками сопровождают, под козырёк берут…

Расставаясь, Олешка неожиданно ворчливо, с матюгами, предложил переехать из Сибири к нему, или на худой случай, в Вологду, мол, плохой я стал, ты, как внук, обязан ухаживать, а помру, так схоронишь. Не безродный же я, чтоб дохлым в избе валяться, пока крысы харю не объедят, как недавно одной старухе в Леденьге. Потом, Манарага не так далеко отсюда и Москва близко…

* * *

В Москве я заехал в «Знамя», где сначала обрадовали, мол, взял читать сам Григорий Бакланов, так что топай прямо к нему. Если главный редактор заинтересовался, значит это серьёзно! Я вошёл в его кабинет, и тут меня будто ледяной водой окатили. Оказывается, мой роман насквозь пропитан антисоветским, националистическим и имперским духом, ибо там ясновидящий старец предсказывает своему царствующему брату Николаю гибель российской империи, если он не проявит своей монаршей воли и не искоренит расползающуюся по Европе заразу инакомыслия и не прекратит в России деятельность масонских лож. И ещё, надо бы вернуть из рудников декабристов и всех повесить, ибо само их существование есть источник зла.

А потом ясновидящий оговорился и назвал брата Николаем Александровичем.

— Что с тобой? — испугался тот. — Я твой брат, и наш отец — Павел!

— Ах, да, прости. — поправился старец. — Это не ты. Я перепутал… Но последний император тоже будет Николай… Он и погубит империю.

Государь заплакал…

Почему-то именно этот диалог страшно не понравился прогрессивному журналу, мне вернули рукопись и посоветовали писать о деревне, которую я должен хорошо знать.

— А кто это такие гои в вашем представлении? — вдруг спросил Бакланов. — И почему они спокойно переходят государственные границы? Они что, невидимки? Или бесплотные?

Я не знал, как ему ответить, но подозревал, что он догадывается, кто такие гои и точно знал, что никогда порога этой редакции не переступлю и ничего сюда не принесу.

В тот же день идти в «Наш Современник» не решился: если и там услышу нечто подобное — озверею и начну материться. Тут же, на Тверском бульваре, где располагалась редакция, я сел на скамейку и наконец-то начал сам читать роман, вернее, выискивать места, подчёркнутые или как-то отмеченные редакторами «Знамени». И определил, что мне следует немедленно засесть на месяц-два и переписать всё заново, усилив именно то, что так не поправилось прогрессивному журналу.

И отдельно рассказать о гоях, к которым в романе и ушёл «умерший» государь, а ещё о гонимых духоборах, как я тогда предполагал, наверняка с ними связанных, чтоб ни у кого больше не возникало вопросов…

* * *

Каждый год я садился переписывать этот роман, разламывал общую канву, переставлял главы, менял события, а ничего не выходило. За это время успел выпустить три других, но «Старец…» никак не давался, не хватало каких-то звеньев, очень важных поворотов, красок и, наверное, ума и сил, чтоб взять такой вес. Между тем образ ясновидящего меня преследовал, как в Гоголевском «Портрете». В восемьдесят девятом году осенью, когда аукнулись соляные копи и началось сильнейшее воспаление глаз, в результате чего полностью ослеп и попал в томскую Клинику глазных болезней, Фёдор Кузьмич явился во сне, какой-то величественный и гневный. (В то время мне снились удивительные, чудесные сны, после которых, прозрев, я даже занялся живописью.)

— Не распинай меня! — сказал грозно. — А хочешь знать истину, поди к духоборам и поклонись!

Когда я выписался из клиники и вернулся в Вологду, нашёл письмо от режиссёра Тамары Лисициан, которая предлагала… написать сценарий для документального фильма о судьбе духоборов в России и Канаде. И в этом не было ничего удивительного, ибо после того, как я вышел из соляных копей Урала (о которых ниже ещё будет рассказ), подобные счастливые «совпадения» стали нормальным явлением. Если мне до зарезу требовалась какая-то информация, то вовремя появлялся человек, её носитель, или я «случайно» обнаруживал нужную книгу, документ либо другое необходимое свидетельство. Так что в письме ничего чудесного я не узрел, позвонил Лисициан в Москву и на следующий год летом полетел с киногруппой в Канаду.

Жили духоборы (и сейчас живут) особняком, на общинных землях южной провинции Британская Колумбия, на границе с США, в районе городков Гранд Форкс, Кастлгар и степях, то есть, в прериях «Дикого Запада», куда их и отправил великий Толстой. Управлял всей их жизнью наследный вождь (он же наставник) Иван Иванович Веригин, человек мягкий, душевный, дипломатичный, да и всё среднее и старшее поколение было воспитано в русском, разве что незамутнённом большевистской пропагандой, духе, хотя сам образ жизни был вполне общинно-коммунистическим.

Поселился я в доме у помощника вождя Попова, который возил меня всюду, знакомил с духоборами, устраивал встречи со стариками и молодёжью, водил в молельный дом на службу, но чем больше показывал общину изнутри, тем больше возникало недоумения и вопросов. Литургия у них состояла из длинных, собственного сочинения, песен, которые пели огромным хором, причём, на высоком вокальном уровне (их можно назвать певческой сектой). Правда, без подготовки трудно было разобрать, о чём поют эти голосистые люди. Символами веры у них были действительно хлеб и соль, стоящие обязательно на каждом столе, на молитву приходили в белых одеждах, непременно исполняли обряд поручительства, проще говоря, ручкались, танцуя при этом. Вот и все таинства веры. После богослужения накрывались столы и начиналась постная, но обильная трапеза — мясного они не ели, официально вина не пили (только втихаря). Естественно, кроме Христа чтили Толстого (поставили даже два памятника), из всех государей уважали Александра I, но практически ничего не знали о его мнимой смерти и тем более, о старце Фёдоре Кузьмиче. Ещё как-то трепетно относились к тогдашнему послу в Канаде, А.Н.Яковлеву, будущему архитектору перестройки, который часто приезжал к духоборам и, как говорили, крепко дружил с вождём.

В общем, как я ни старался понять, в чём суть их столь глубокой и оригинальной веры, в чём истина, обещанная во сне ясновидящим старцем, ничего пока не понимал. Что могло так притянуть, очаровать образованного, умного и тонкого чувствующего государя, если он сначала даровал им райские места в Крыму, а потом инсценировал в Таганроге смерть и ушёл в странствие? Или всё-таки грех отцеубийства не давал ему покоя, и заботливое участие о гонимых сектантах — всего лишь попытка искупления?

Как-то вечером я сидел за долгим и обильным ужином в доме Попова, когда хозяина неожиданно куда-то вызвали, и мы остались вдвоём с его женой Евдокией или просто Дусей — духоборы звали друг друга по именам, несмотря на возраст, и величали только вождя. Стол в прямом смысле ломился от всякой невиданной американской всячины, а с экзотических фруктов можно было писать натюрморты. Коренная канадка Дуся осталась истинной русской женщиной, сидела подперев голову, горевала за свою общину, за весь мир, искренне жалела СССР, наивно верила в Горбачёва и перестройку, и если бы не этот фантастический стол, можно подумать, я нахожусь где-нибудь в рязанской глубинке и передо мной сидит настрадавшаяся за жизнь, стареющая колхозница.

— Да ведь и у нас не всё ладно, — вдруг призналась она. — Страшно стало жить. Голыши недавно дом вождя сожгли, бритоголовые свирепствуют, а масоны что делают!

Я слегка оторопел: о голышах-раскольниках, живущих изолированно от общины, я уже много слышал, жалобы на американизированную молодёжь тоже, а вот о масонах впервые! Дуся такого слова вроде бы и знать не должна…

— А что у вас делают масоны? — спросил неосторожно.

Она поняла, что болтнула лишнее и принялась угощать плодами папайи, которые мне совсем не нравились. И тогда я переключился на голышей, над которыми духоборы смеялись и с удовольствием рассказывали об их дурной, неправедной жизни.

Эти раскольники притягивали внимание своим таинственным существованием, но я несколько раз просил и Веригина, и Попова, чтоб свозили к ним, однако получал мягкий, дипломатичный отказ. В двадцатых годах, когда канадские власти начали притеснять духоборов и сгонять с этих райских земель, они начали бороться за свои права и устраивали шествия из Британской Колумбии в Оттаву, показывая свой бунтарский русский дух. Полиция выставляла кордоны, перекрывала дороги и всякий раз заворачивала толпы назад. И когда в очередной раз одна такая толпа, собранная из нескольких духоборческих селений, попыталась прорваться сквозь заслон, женщины сорвали с себя одежды, запели свои псалмы и пошли на стражей порядка голыми. А в Канаде того времени нравы были добропорядочные, старые, нашему менталитету не понятные — полицейским запрещалось смотреть на обнажённых женщин и тем более приближаться к ним. Можно представить себе полицию, которая расступается и закрывает глаза, чтоб не видеть эдакого срама!

Вслед за женщинами разделись и мужчины, и вот несколько сотен голых, поющих людей двинуло к столице. Власти не знали, что делать, как остановить этот обнажённый «железный поток», и когда он был на подступах к Оттаве, правительство пошло на уступки и земли духоборам оставило. С тех пор, вдохновлённые ходоки решили, что бог слышит, когда люди молятся голыми и стали справлять свои обряды, сняв одежды. Они откололись от общины, выбрали своего вождя, стали жить замкнуто, не признавали электричества, детей учили сами и занимались настоящим терроризмом — жгли школы, много раз нападали на бывших единоверцев и Веригина. Видимо, власти по прежнему боялись голышей, либо использовали их агрессивность в своих целях и к их селениям не приближались даже чтобы собрать американскую святыню — налоги.

Дуся больше ни разу не заикнулась о масонах, но зато у нас установились союзнические отношения, и она пообещала подействовать на жену вождя, чтоб та в свою очередь убедила мужа отпустить меня к голышам. Такой ход оказался действенным, Веригин согласился и поручил Попову организовать поездку к террористам. Дело в том, что год назад у них умер вождь по фамилии Сорокин и теперь голышами управляла его жена, с которой Попов и договорился о встрече с писателем из России. Поехали мы вечером, уже с сумерками, чтоб угадать на молебен раскольников, когда они все собираются в молитвенном доме. Тамара Лисициан снабдила меня специальной сумкой со скрытой видеокамерой (кадры о голышах нужны были для фильма), в карман я спрятал диктофон — в общем, приготовился основательно и отправился в зону, не контролируемую канадскими властями.

Стояла августовская жара, не спадающая даже вечером, поэтому в молитвенном доме все окна были нараспашку, горели на столе три керосиновые лампы, стояли хлеб и соль, а по обе стороны стола сидели на вид нормальные русские люди (человек семьдесят), в лёгкой летней и совсем простой одежде и уж никак не походили на террористов. А если добавить к этому убогое убранство дома — дощатые стены, такой же стол, лавки и особенно керосинки, то всё это очень напоминало какой-нибудь полевой стан в сибирском колхозе. Скорее всего, эта простота меня и подкупила. Я поставил сумку рядом с собой, навёл её на зал, незаметно включил камеру и начал рассказывать о жизни в России, о нынешних нравах. О том, что русского человека ничем и нигде не сломить, что мы — особая цивилизация, обладающая высоким духовным началом и силой духа. Дескать, вот пример с вами — захотели и добились своего, причём таким оригинальным способом, что канадские власти на ушах стояли. Распалился, размахался руками и уронил сумку. Предупредительная жена умершего вождя, ничего не подозревая, переставила её в другое место, так что скрытый объектив стал снимать стену.

Одетые голыши слушали очень внимательно и живо, таким образом побуждая к откровенности и простоте разговора. Вот только почему-то Попов, сидевший рядом, начинал незаметно дёргать меня за штанину, а я не мог понять, в чём дело. Вопросы задавали тоже нормальные, житейские, даже шутливые. Если было смешно — смеялись, если грустно — грустили, в общем ничего необычного в их поведении пока не было. А то, что они обвиняли духоборов Веригина в отступничестве, говорили, что у них культ пищи и вера их — чревоугодие, казалось естественным мотивом, продиктованным расколом.

Когда же закончился наш двухчасовой диалог, встала вдова вождя, толстая старуха лет под семьдесят, и объявила, что сейчас они станут петь славу гостю, но, дескать, столь торжественный обряд следует проводить в белых одеждах. И вдруг ловко сдёрнула платье, под которым ничего не оказалось. И тут же, как по команде, поголовно, все мужчины и женщины, вскочили и разделись в пять секунд. Одетыми мы остались вдвоём с Поповым, который тоже встал и дёрнул меня за рукав. Я был предупреждён об этом и постарался сохранить полное хладнокровие.

Пели они голосисто, самозабвенно, с чувством, всё это напоминало ораторию, только я слов не мог разобрать. И вдруг Попов улучил момент и зашептал мне в ухо:

— Ты им нравишься. Плохо, очень плохо…

Между тем, голыши исполнили одну песнь и тут же затянули другую, потом третью, а я слушал и понемногу привыкал к странной, сумасшедшей обстановке: тусклый свет ламп, тёмные стены, низкий потолок, горячий ветерок вдувает занавески на окнах, «колхозные» столы с хлебом и солью, и — четыре длинных ряда обнажённых, разнополых и разновозрастных людей, поющих с прикрытыми от удовольствия глазами. Попов всё дёргал меня и пытался что-то сказать, но я неожиданно увидел картину, от которой мне стало совсем уж не по себе.

Передо мной стояла керосинка, вокруг стекла которой мельтешили крупные, махровые ночные бабочки, и одна из них всё время садилась на такое же крупное мужское достоинство стоящего поблизости от меня, поющего мужика. И видно, щекотала, поскольку он время от времени сбивал её щелчком, а она садилась вновь!

Я кусал губы, стискивал кулаки, пытался вспомнить что-либо ужасное, чтоб не засмеяться и не испортить торжественного песнопения. Попов всё трепал мой рукав, что-то говорил, а я делал страшное лицо и зажимал клокочущий, сотрясающий хохот и ничего не мог ему объяснить. Должно быть, он решил, что я от распева голышей вхожу в некий транс и попытался привести в чувство — незаметно схватил мою руку и так сжал кисть, что захрустели пальцы.

— Не слушай, не слушай их! — зашептал он отрывисто. — Бесовщина всё это…

И дождавшись, когда обнажённый хор закончит очередную песню, громко извинился и потащил меня к выходу, прихватив на бегу сумку с камерой. Толпа загудела, вдова вождя и ещё несколько старух кинулись за нами, но Попов, извиняясь и бормоча, мол, гостю стало плохо от жары, прибавил скорости. Мы добежали до машины, и тяжёлый «Бьюик» выбросил из-под колёс пыль и дым от жжёной резины. Я наконец-то расхохотался и долго не мог успокоиться, а Попов глядел, как на сумасшедшего.

Выехав из зоны, неконтролируемой правительством, он остановился и откинулся на спинку сиденья, тяжело отпыхиваясь.

— Ну что тут смешного? Хоть понимаешь, что произошло? — сердито спросил этот обходительный и предупредительный человек. — Ты им понравился, а это всё!

— Что значит всё?

— Ты слышал, о чём они пели?

— Не разобрал…

— Я разобрал! Они же не пели, а переговаривались, советовались таким образом. У них Сорокин умер, а ты понравился. Хотели раздеть тебя и объявить вождём! Да ещё на старухе этой женить… И никакие власти, ни консулы не вытащили бы тебя отсюда!

Он понемногу успокаивался, но всё ещё глядел насторожённо.

— А что с тобой было-то, понимаешь? — спросил он, трогая машину. — Гляжу, тебя колотить начало…

Я рассказал Попову про мужика и бабочку, он так смеялся, что «Бьюик» чуть в кювет не слетел.

«Сарафанное радио» у духоборов работало молниеносно, причина посмеяться над голышами была редкостная. В каждой семье меня просили рассказать ещё и ещё раз, пока тот же Попов вдруг не приставил ко мне охранника по имени Порфирий и не отправил на жительство в Кастлгар, где спрятал в семье духобора, отошедшего от общины. Оказывается, голыши услышали байку о бабочке, обиделись на меня и пригрозили убить.

Сон с прорицанием Фёдора Кузьмича оказывался пустым, я так и не находил у духоборов обещанной истины, всё что связывало их с гоями, заключалось в хлебе и соли, но это были общепринятые символы. А что так поразило государя, что толкнуло его к перевоплощению, так и оставалось загадкой. И так бы осталось, если б незадолго до отъезда из Канады мы бродили с Порфирием по Кастлгару и я по привычке, совершенствуя свой плохой английский, читал на улицах рекламу и вывески.

И вдруг прочитал — MASONHALL.

— Что здесь такое? — спросил у охранника, который служил ещё переводчиком и гидом.

Мужик он был открытый, простоватый и честный.

— А, тут наши масоны заседают! — отмахнулся он, как будто речь шла не о тайном обществе, а о какой-нибудь забегаловке.

— Кто это такие? — с напускным безразличием спросил я.

Видимо, Порфирий решил, что в СССР масонов нет, либо о них ничего не слышали.

— Как тебе сказать? Организация такая международная, всё равно, что ООН. Как масоны решат, так весь мир и делает. У нас почти все записаны. Но здесь ерунда, так себе, для простых людей. А вот есть тайные, там да! Там такие дела творят!..

И на этом запнулся, как когда-то Дуся.

— Ты тоже записался? — спросил я, чтоб разрядить обстановку.

— Нет, меня не взяли, образования нет. Но я бывал у них. Когда строительным бизнесом занимался, мы ремонт делали в масонхолле. У них даже чёрный гроб есть, только пустой, дак они все тряслись, как бы его не замарали да чего не нарушили.

Перед отъездом я прощался с вождём и его приближёнными возле памятника Льву Толстому. Когда садился в микроавтобус, оглянулся, чтоб помахать рукой и вдруг увидел бронзовое изваяние великого писателя: на меня смотрел старец Фёдор Кузьмич…

* * *

В редакцию «Нашего современника» я пришёл на следующее утро слишком рано, была одна секретарша главного редактора, Наталья Сергеевна. Она-то и сообщила по секрету, что роман приняли, будут печатать и уже в номер поставили — через четыре месяца выйдет! Только название главному не понравилось, и он сам придумал новое, просто «Слово».

Тогда это считалось очень высокой оценкой, и лучше было напечататься в этом журнале, чем выпустить книгу. Сергей Васильевич Викулов даже аванс выписал, к себе зазвал.

— Краткую автобиографию напиши, для представления.

Я тут же написал — он прочитал.

— Ты что же, не член Союза? (имелось в виду, Союза писателей).

— Нет.

— Почему?

— Не принимают в Томске, отказали. — Я не любил говорить на эту тему, откровенно сказать, больная была — в тунеядстве постоянно упрекали.

Сергей Васильевич позвонил в российский Союз Михалкову, поговорил с ним, положил трубку.

— Завтра секретариат, примут, — сказал он. — Иди работай.

До дверей дойти не успел — вернул и усадил опять. То, что сказал, потрясло более всего.

— Знаешь что, а переезжай-ка в Вологду жить, — вдруг предложил он. — Ты бывал там?

Конечно, я оторопел, но тогда уже кое-что понимал и начинал слышать отдалённый голос рока. Два совершенно разных человека почти в одно и то же время предложили одинаковый путь. Сказать Сергею Васильевичу, что я только приехал оттуда, не мог, в конспирации есть жёсткие правила.

— Не бывал! — Пришлось врать на голубом глазу. — Но много слышал…

Он тут же позвонил в обком Дрыгину, затем писателю Василию Белову, живому классику, глянуть на которого я и не мечтал.

— Всё, езжай, — сказал он. — Тебя встретят.

У меня были другие планы, хотел покрутиться возле Министерства финансов, поискать пути к сынку-финансисту, найти причину и возможности встречи, однако голос рока был строже и сильнее.

Я был при деньгах, потому вечером того же дня рванул самолётом. Встретили, переночевал в гостинице, на утро пригласили к первому секретарю обкома Дрыгину. Огромный, колоритный человек со звездой Героя на груди поговорил, рассказал два анекдота из своей жизни, после чего велел клерку принести ключи от квартиры.

— Иди живи и пиши. Если что — ко мне.

Наконец-то у меня над головой снова была крыша, причём, в центре города! И писателя, которого я читал и восхищался, когда ещё работал в кузне, и на повестях которого учился, впервые увидел из окна своей квартиры…

В тот же день я побежал в магазин спорттоваров, купил рюкзак, палатку, спальный мешок, бинокль, походную одежду, резиновую лодку и наконец снаряжение, о котором раньше не думал — акваланг с гидрокостюмом и запасным баллоном, и адрес взял, где можно заправить воздухом. Оставалось добыть оружие, но я в городе ещё не был прописан, и никто бы разрешения мне не дал, а соваться с такими просьбами к Дрыгину нельзя было по соображениям конспирации.

Когда слегка очухался, вспомнил, что в Томск придётся возвращаться не только за обрезом и лопаткой-талисманом — ведь и все рукописи там!

Купил билет на самолёт, рассчитывая вернуться поездом, и было два дня свободных — как раз скатать на Пёсью Деньгу. Приехал почти счастливый, Олешка ждал. Опять стал материться, противно смеяться и даже в спину ткнул скрюченным пальцем — так больно, да я счастливым был, всё вытерпел.

— В Москву гони, полоротый! — орал он. — Вытащи из него обоз! Я ж умирая, знать хочу, бывает справедливость и на этом свете или нет её? Или только на том? Или вообще нигде, так её разэтак….

Ему давно уже были не нужны, ни золото, ни камни-самоцветы, ни простые деньги-бумажки образца шестьдесят первого года. Я заикнулся, мол, сначала сгоняю в Томск, за рукописями и обрезом, ещё и пошутил, дескать, нынче трудно без нагана, особенно на Урале.

Олешке я рассказал, как за мной охотились возле Манараги, но он отчего-то глянул тупо, обиженно замолчал. Показалось, сейчас дыхание переведёт и вот уж тогда выдаст настоящую гневную и страстную речь. А он что-то вспомнил, залез на чердак и как в первый раз, долго ходил там, что-то расшвыривая. Принёс тяжёлый суконный мешочек с таким видом, словно огреть по башке меня хотел, но сунул в руки.

— На, держи, хрен моржовый!.

Я понял, что это оружие, но глянуть не успел — Олешка отнял, выдернул из мешочка большой пистолет, размером и видом, как Стечкина, мгновенно, привычно передёрнул затвор и пальнул в пол возле моих ног. Что-то такое я ожидал и потому не дрогнул, а сказал спокойно, хотя от волнения в горле пощипывало.

— Не шали, дед. Я же приёмы знаю.

И забрал пистолет. Игрушка была невиданная, английская, «Кольт автоматик» калибра девять миллиметров и выпуска аж девятьсот девятого года (не путать с револьвером), но будто новенький, почищенный и в меру смазанный, механика работала чисто, с приглушённым, сытым клацаньем идеально подогнанных деталей.

— Обрез ему, обрез. И куда ты с ним? — ворчал он с матерками. — Тьфу, ну вылитый Семён! Тот тоже ходил, будто в штанах навалено…

А самого распирала гордость…

* * *

На встречу с Николаем Петровичем Редаковым я поехал без кольта, даже без журналистского блокнота и какого-либо прикрытия, лишь первую свою книжку взял. Однако подстраховался на случай чрезвычайной ситуации — оставил у секретарши в журнале запечатанный конверт будто бы с деньгами для вымышленного знакомого из Вологды. Если он не зайдёт в редакцию до семнадцати часов, значит, не успел и уехал, тогда пакет следует передать Викулову, который знает, что с ним делать. Там лежало письмо, где было указано, куда я поехал, к кому и что может произойти. Сергей Васильевич всегда мыслил быстро, чётко и стратегически, разобрался бы мгновенно и принял меры.

Дача у младшего Редакова была в деревне по Рязанскому шоссе, на берегу Москвы-реки, по тем временам роскошная. Дом из жёлтого кирпича в два этажа, южные растения обвивают веранды, беседки и даже столбы, кругом розы цветут, фонтан брызжет, белым мрамором даже дорожки выстелены.

Вот куда пошёл обоз!

Прежде чем подойти к кованной калитке, я походил по соседним улочкам, от реки зашёл, со стороны соседских огородов — нет охраны. Заборчик хоть и кирпичный, но невысокий, территория дачи просматривается насквозь — эдакий мирный, уютный рай без единого архангела. По крайней мере на ловушку это не похоже, и хозяин чувствует себя совершенно уверенно, коли даже наблюдателей не выставил. Договориться о встрече с ним оказалось намного проще, чем я предполагал. В телефонном справочнике нашёл Министерство финансов СССР, позвонил в приёмную, представился писателем и мне преспокойно дали телефон Редакова. Правда, время ещё было мирное, полный застой 1984 года, ни мошенников, ни шантажистов, ни террористов и похитителей людей. Набрал его номер, опять представился, сказал, что хочу побеседовать. Он согласился сразу и о теме беседы не спросил, и получилось, что не я его напряг, а он меня, заставив гадать — может, по фамилии сразу понял, с кем имеет дело? Может, он каждый день с писателями встречается?

И место для беседы определил он — на своей даче, так сказать, в своих стенах…

Калитку не запер, ждал, и полное ощущение, был здесь один — высокий, плотный, сильный, мохнатые брови вразлёт, разрез глаз типичный мордовский, нос длинный, губы тонкие — жёсткий человек, в каких-то ситуациях безжалостный, а возрастом постарше моего отца будет. Ходил в спортивном костюме с лейкой, поливал взборонённую грядку у дома, что-то посеял. Меня почти не разглядывал, но всё сразу увидел и, кажется, его смутила молодость, видно, ожидал писателя зрелого, а тут…

— Вы Алексеев? — спросил он безразлично.

Я поздоровался и протянул ему новенький билет члена Союза.

Редаков лишь скосил на документ глаза, в руки не взял.

— Любопытно, — он задумался на секунду без всякого любопытства. — Я знаю писателя Алексеева. «Хлеб — имя существительное», «Ивушка неплакучая»…

Вот почему он согласился встретиться сразу, принял меня за Михаила Николаевича Алексеева! По этой же причине охрану не выставил и ещё всё к чаю приготовил в беседке. Вероятно, ему льстило поговорить с маститым писателем…

Но отступать Редаков не умел и не мог, поэтому сказал чуть брезгливо:

— Ну, садись, поговорим.

Вдруг я понял, что принесённую тоненькую книжку прозы да с разукрашенной собаками обложкой дарить нельзя, тут бы подошёл увесистый, убедительный том в тяжёлом, чёрном переплёте с одной лишь фамилией на корке. Ну или увесистый чёрный кольт. Он сразу поймёт легковесность предстоящего разговора и станет отвечать так же брезгливо и ничего не скажет.

Потому бить его надо было сразу и наповал, а потом спрашивать, наступив на горло.

Я сел, поставив гремящий пластмассовый кейс у правой ноги — пусть думает, что хочет.

— Николай Петрович, разговор будет не долгим, но серьёзным, — предупредил, чтоб мобилизоваться самому. — Так что времени много не займу. Скажу сразу, речь пойдёт о твоём отце, Петре Николаевиче.

Ещё на Таймыре я услышал, как Толя Стрельников разговаривал с начальством: если ему говорили «ты», он дерзко отвечал тем же. Мне это понравилось, с тех пор делал так же, исключая разве что женщин. Сейчас Редаков пропустил это, ибо внутренне насторожился. Чуть раскосые, глубоко посаженные и сближенные глаза его замерли. Ждал конца паузы, стараясь сохранить прежнее высокомерное спокойствие.

С человеком, у которого рыльце в пушку, но сильная воля, можно было разговаривать лишь на языке лаконичных фактов, без всяких прелюдий и отступлений.

— Мне известно, полковник Редаков служил начальником контрразведки сначала на юге у Деникина, потом оказался на Южном Урале в той же должности. Участвовал в казнях красноармейцев, коммунистов и комиссаров, лично вешал и расстреливал. После разгрома белых армий и интервенции, бежал в Мордовию, поселился в городе Ковылкино, где ты и родился.

Он молчал и уже ненавидел меня. Вероятно, он жил под спудом мысли, что в течение жизни кто-нибудь обязательно придёт и вот так станет говорить, а вернее, тыкать носом в кровавое прошлое его отца. Он даже готовился к этому, и всё равно оказался не готов, однако сориентировался быстро, приняв меня за шантажиста.

— Вам что нужно, молодой человек? Деньги?

Николай Петрович мыслил, как настоящий финансист.

— Нет, мне не нужны деньги, — словами Олешки сказал я. — Единственное, что хочу, это справедливости. Моего деда расстреляли в тридцать третьем только за то, что он скрыл своё происхождение.

— Вы что же, — вроде бы даже ухмыльнулся, — хотите, чтоб и меня расстреляли?

— Да кто же вас теперь расстреляет? — спросил таким же тоном. — Хотя недавно министра рыбной промышленности поставили к стенке… Но не об этом речь, Николай Петрович. Я всё-таки хочу рассказать о вашем отце.

— Хватит, уже всё сказали! — он встал, и я понял, Олешка прав: этот запросто вышибет табуретку из-под ног. Живой полковник Редаков стоял передо мной.

— А вы садитесь, Николай Петрович! — я тоже вскочил, зажимая себя, чтоб не посыпался ментовский жаргон. — В ногах правды нет.

— Мне нужно позвонить!

Чуть торопливо я поднял кейс и поставил рядом с собой на лавочку.

— Поговорим, тогда и позвоните.

Не сразу, но Редаков всё-таки сел, фигура его заметно погрузнела.

— Я не всё сказал! — продолжил я, его надо было валить. — В начале лета девятнадцатого полковник Редаков с командой ушёл за Урал, к Колчаку. Там принял обоз с драгоценностями. Колчак уже не доверял своему окружению. Но знал, кому поручить финансовую операцию — вашему отцу. Груз предназначался английским интервентам в Архангельске. В качестве оплаты за поставки вооружения и боеприпасов. Местом встречи сторон и передачи золота определили район горы Манараги. Ждали там до зимы, но англичане не пришли. Полковник Редаков отослал команду в Архангельск. Сам же со штабс-капитаном Стефановичем и пятерыми караульными остался с обозом. Караульных он потом застрелил…

— Можно не продолжать. — Николай Петрович постучал ложечкой по пустой чашке, будто оратора на собрании останавливал. — Я всё понял. Да-да, я уже встречал таких людей, приходили к отцу… Вы искатель сокровищ! Вы же ищите золото Колчака? — он засмеялся и неожиданно подобрел, переломив свой испуг, словно спичку в пальцах. — Понимаю, молодость, дерзкий дух, жажда открытий, потребность чего-нибудь нового экзотического. Успокойтесь, молодой человек. Мне хорошо известно, чей я сын. А также известно, что золото исчезло, видимо, растворилось в воде. Наверное, и такое бывает. Мой совет: оставьте эту затею. Займитесь чем-нибудь полезным. Ну, если у вас такая игра — нырять в озеро и ползать по дну, пожалуйста, играйте, тут я не советчик. Ступайте.

Он выскальзывал, он не боялся прошлого Редакова-отца, хотя был момент — трухнул, когда сказал о деньгах. Я сам выпустил его, сделал какую-то ошибку, а он сразу засёк её, воспрял духом и успокоился. Пожалуй, Олешка был прав, когда говорил, что с такими людьми можно разговаривать, лишь когда у него носовертка на шее или ствол у затылка. И мне действительно ничего не оставалось, как уйти отсюда, но хотя бы достойно. На этот случай легенда была. Не сказать, что убойная, но не должна была оставить его в прежнем спокойствии.

— Николай Петрович, а как у вас со сном? — по-житейски спросил. — Спите хорошо по ночам? Ничто вас не тревожит?

— Спасибо, не жалуюсь! — Он становился циничным и ледяным, готовым если не табуретку из под ног, то висок выбить.

— У вас крепкие нервы, хорошая наследственность… А я часто просыпаюсь с мыслью о мести. Согласитесь, это же нормальное человеческое чувство — месть за свою семью, за родных людей. И ничего в нём дикого, кровожадного. Месть — это защита чести, если хотите. Чести и достоинства своего рода. Ваш отец застрелил моего деда, выстрелом в затылок. Возле горы Манарага на Урале. Чтоб не делиться с ним, и чтоб не осталось свидетелей.

Редаков не ожидал такого поворота, брови вновь разлетелись, как у совы, от и так тонких губ ничего не осталось.

— Вы сказали… Деда расстреляли в тридцать третьем.

— У каждого человека бывает два деда.

— Ну да, да…

— Моя мать не знает отца, потому что в то время ещё не родилась, отец никогда не видел своего отца, а я своих дедов. Потому что ваш отец умел хладнокровно стрелять безвинным людям в затылок. Как вы полагаете, это справедливо? Какие ещё чувства у меня, внука, могут быть к вам, сыну палача?

Он проглотил это чуть ли не в прямом смысле — кадык на горле забегал. Я перехватил его взгляд на своём кейсе, и чтобы подтвердить его предчувствия, тронул пальцем клавишу замка.

— Мы с вами нормальные, здравомыслящие люди, — заторопился Редаков. — Давайте остудим головы, спрячем эмоции и попробуем найти компромисс.

— Что вы предлагаете? Может, у вас хватит мужества застрелиться самому? Как это делали ваши конкуренты и люди, стоящие на пути?

Николай Петрович очень хотел жить, поэтому тут же струсил. Посыпалась скороговорка, неуместная для его представительной фактуры.

— Почему такие крайности? Нет, нет, так решительно нельзя. Это всё глупо, нелепо. Есть достаточно способов и средств уладить любой конфликт… — опомнился, нашёл другой тон, увещевательный. — Вы ещё очень молодой человек, подумайте о будущем. Времена меняются очень быстро, а с ним и наше сознание. Кровная месть — не выход из ситуации.

— А в чём выход?

Он замялся, сделал паузу и попытку встать, но увидел мою руку на кейсе и снова сел.

— Есть вполне конкретное предложение. Да, мой отец кое-что оставил для себя. Относительно немного: монеты, украшения, церковная утварь, вещи из музеев и несколько слитков… Всё остальное исчезло со дна озера. Какая-то не совсем понятная история, но это так… Отец передал ценности перед самой смертью, поэтому всё на месте, ничего не растрачено. Мы могли бы поделить драгоценности, например, в равных долях. Уверяю вас, это очень большая сумма. Несколько миллионов рублей. По вашему желанию я бы мог выплатить их в валюте по курсу.

— Откупиться хотите? — руку с кейса я убрал, что было замечено мгновенно.

— Справедливость действительно должна быть восстановлена. По крайней мере, моя совесть будет чиста перед памятью людей, погибших от руки моего отца.

— И сколько же стоит чистота совести в долларах по курсу?

Он принимал язвительный тон и был достаточно щедр.

— Четыре с половиной миллиона. При желании драгоценности можно оценить и сделать пересчёт.

Я мог стать одним из богатейших советских людей.

— Ну и куда я с вашими миллионами в нашем государстве?

Редаков сделал длинную насторожённую паузу, словно опытный удильщик, у которого поплавок повело, но рыба ещё не взяла крючок вместе с наживкой.

Должен подчеркнуть: это было начало лета 1984 года, дряхлый Черненко ещё был у власти. Какой бы там ни было, а эта власть ещё была в силе. Никакой перестройкой, а тем паче переходом от «развитого социализма» к махровому, первобытному капитализму ещё и не пахло, а чиновник советского Минфина сказал слова, в реальность которых в то время поверить было невозможно. Причём, произнёс их без пафоса, и думаю, без желания обмануть меня, провести на мякине и спасти свою шкуру.

— Знаете, времена меняются быстро, и я уверен, через несколько лет вы станете благодарить меня. И себя, что сумели зажать чувства в кулак и взять эти миллионы. Вы увидите наш мир совсем в ином свете, это я вам обещаю. Он изменится очень скоро, и эти миллионы потребуются нам, как первоначальный капитал. Кто войдёт в новое время с капиталом, тот будет иметь всё, в том числе и власть. Сколько вам будет, например, в девяносто втором?

В девяносто втором (и ещё годом раньше) я часто вспоминал его откровение, особенно когда старые издательства умерли, а новые не народились, и я вынужден был идти халтурить — менять сантехнику в больницах и перестилать полы в кинотеатрах Вологды.

А тогда я не поверил ни предсказаниям, ни его предложению поделиться. Чувствовал ловушку, в которую меня заманивают. Да он копейки не отдаст! Только время оттягивает, усыпляет бдительность, ловит на жадности, чтобы я успокоился, дал ему возможность позвонить или просто вышел с территории дачи. Да я до автобусной остановки не дойду, как тут уже будут его подручные. Олешка говорил, сколько человек, вставших на его пути, умерло от внезапной смерти, и сколько руки на себя наложило. Так что и в девяносто втором мне было бы сорок, навечно остался бы молодым…

Однако следовало доигрывать.

— Вы что же, сейчас достанете эти миллионы и положите мне в портфель? — спросил с ухмылкой и надеждой.

— Разумеется, нет. Таких денег на руках не держат. Мне нужно сутки для подготовки. Условимся так: завтра во второй половине дня пришлю за вами служебную машину. Нам придётся выехать за город.

— Где меня благополучно пристукнут и бросят в канаву. Или, например, толкнут под поезд.

— Хорошо. Если не доверяете, предлагайте свой вариант, — слишком уж быстро согласился он.

Мне тоже было нечего терять, сказал то, что первое пришло в голову:

— Завтра в семнадцать тридцать в сквере на Цветном бульваре, напротив цирка. Подойду сам.

— Нравятся людные места?

— Да, не люблю одиночества.

Из деревни, где была дача Редакова, я драпал, как заяц, петлями по задам огородов, полями и перелесками, чтоб выйти на любую другую дорогу, где меня не ждут. В автобусе потом приглядывался к пассажирам и даже в метро тянуло посмотреть, нет ли «хвоста».

В редакцию журнала я заскочил без десяти пять, забрал пакет у секретарши и помчался на Ярославский вокзал. Раньше паспортов на железной дороге не спрашивали и пассажиров таким образом не регистрировали, поэтому прыгнул в ближайший поезд и укатил в Вологду. Больше всего опасался, что отследили нашу связь с Олешкой либо могут её просчитать. Кто знает, в каких Николай Петрович отношениях с КГБ? Может, в самых тёплых, коль такой смелый, независимый и ясновидящий? Я боялся подставить под удар моего главного информатора, вдохновителя, единственного живого свидетеля и просто близкого человека, поскольку незаметно привязался к старику и даже терпел его неприятный, беспричинный смех без веселья.

В Вологде забежал в свою квартиру лишь для того, чтобы взять кольт. Входил осторожно, чтоб никто не заметил, и сразу же самолётом в Тотьму — благо, что в государстве ещё было спокойно и на «деревенских» рейсы пассажиров не проверяли вообще. По мере того, как приближался к Пёсьей Деньге, всё больше волновался.

А Олешка преспокойно сидел на скамеечке возле дома и лениво передаивался с трезвым соседом.

— Контрреволюционный элемент! — кричал тот.

— Куркуль! — отзывался Олешка, будто кроссворд разгадывали. — Алкаш. Крысятник.

Я подобрался к дому через неполотую картошку, сквозанул на сарай и уже оттуда позвал старика. Он сразу увидел моё состояние, сказал одно нормальное слово вкупе с тирадой нецензурных:

— Про…л твою, в душу, на… обоз!

— Чужих не было? — спросил я.

— Значит, будут!

Когда я рассказал ему о визите к Редакову, Олешка даже орать стал, что я легко поверил, будто полковник взял из обоза немного, а остальное в воде растаяло. Сказал, давить надо было сильнее, признался бы! Однако тут же сам себя урезонил, как только я вспомнил и поведал ему о предсказании Николая Петровича, что мир переменится к девяносто второму году. Защурился, закряхтел, зачесался.

— А что?… Хрен знает, что они там варят. А коль там полковничьи сыночки кухарят, должно, из советской власти свиная отбивная будет, с косточкой.

Потом ещё отошёл, даже заматерился весело.

— Что не пошёл за деньгами — правильно. Они б тебя и на людях кончили — глазом не моргнули. Шар с приблудой ты ему под шкуру влупил. А давай-ка неделю отлежимся, да понюхаем, чем там завоняет. Гадом буду, этот выползок со страху обмарается. Ведь он уверен был, ты польстился и придёшь. Ты на воле и живой — ему вилы!

Спустя пять дней, весьма скромно и ненавязчиво, дабы не шокировать советских телезрителей, в рядовых вечерних новостях проскочило сообщение. В автокатастрофе на Ленинградском шоссе трагически погиб ответственный работник Министерства финансов СССР, заслуженный экономист и доктор наук, участник героических сражений на Малой Земле, Николай Петрович Редаков…

Танцующая на камнях

В тот же день я вернулся в Вологду, сгрёб всё походное снаряжение — вместе с аквалангом два тяжёлых рюкзака, сказал писателю Саше Грязеву, что еду в Сибирь будто бы собирать материал для романа «Крамола», сам же убрал с лица бороду и усы и сел в поезд, идущий на север. Прописка у меня всё ещё значилась томская, о вологодском жилье было известно лишь узкому кругу, поэтому если бросятся искать, то пока распутают клубок, можно уйти далеко.

Какой-то особой опасности не чувствовалось, но Олешка был уверен, в покое меня не оставят: дескать, припёртый к стенке Редаков раскрылся, полагая, что я уже никуда не уйду, и за это поплатился жизнью. Если у них такая финансовая фигура — просто пешка, которую можно убрать за провинность, то можно представить, кто же там ферзь и что со мной будет, попади им в руки.

Из поезда я вышел не на станции Косью, как в первый раз, а по совету Олешки уехал в Кожим-рудник — на моё счастье поезд шёл с опозданием, и высадился я светлой северной ночью, когда на станции не было ни души. Напялил рюкзаки таймырским способом — один на спине, другой на груди, и лесовозной дорогой двинул в горы.

Белые ночи оказались в самом разгаре, так что идти было даже лучше, чем днём, гнус меньше донимал, прохладно, к восходу одолел километров шесть и отыскал в ельниках потаённую Олешкину землянку: к Манараге он обычно добирался этим путём и давно его обустроил.

Была мысль оставить здесь акваланг с запасным баллоном (всё равно на озере лёд), сходить до Манараги налегке, с одним рюкзаком (тянул килограммов на сорок), а потом вернуться, но в последний миг передумал: по закону подлости найдёт кто-нибудь, и пропало дело…

Понёс всё сразу — лучше идти буду медленно, всё равно спешить некуда, впереди может быть, целый год времени.

Если не больше…

С Олешкой мы даже попрощались на всякий случай — старик всё кряхтел, мол, не дотянет, а скрыться мне советовал надолго, потому как мы расшевелили змеиное гнездо, и это он, старый дурак, толкнул меня в пасть «каркадилам» (именно так!). И когда проводил до моста, и уже невыразительно так рукой вслед мне махнул, вдруг окликнул, догнал, схватил за грудки.

— Ты слушай, что скажу!.. Погоди!.. Дед твой говорил, его человек из проруби достал. Ну, помнишь, рассказывал? Старик такой, с птицей? Под слово отпустил?..

— Ну, помню, помню! — меня озноб охватил.

— Так вот, внучок. Хочешь верь, а хочешь нет, но это так и было, — как-то стыдливо, словно сомневаясь, забормотал Олешка. — Я-то ему не поверил, думал, с воза соскочить вздумал, вот и гонит… Но там этот старик ходит. Так что ты смотри… Мозги нараскоряку, ничего не пойму, но ходит! И птица есть. А зовут — Атенон.

— Ты видел его?

— Не спрашивай! — уклонился он недовольно и торопливо. — Предупредить тебя должен. Увидишь — не подходи близко, а лучше беги. Не надо с ними связываться.

— С кем — с ними?

— Да хрен знает с кем! Ни с кем там не связывайся.

В общем, настращал напоследок, озадачил, а сам развернулся и пошёл на Пёсью Деньгу, оставив меня на мосту.

Старик с птицей на плече — Атенон. Ещё одна, совершенно непонятная фигура!

Я не хотел сидеть на Урале год, потому что в двух осенних номерах должно выйти «Слово» и что скрывать, поддавливало тщеславие, хотелось после публикации нечаянно появиться в ЦДЛе на Герцена, послушать какие-то слова, наконец, своими глазами увидеть роман в «Нашем современнике»!

И ещё было одно обстоятельство: в Томск съездить так и не успел, а соваться туда сейчас опасно, искать начнут оттуда, но рукописи трёх начатых романов оставались там, рядом с прахом старца Фёдора Кузьмича! Правда, я помнил, на чём остановился, и потихоньку продолжал приятный для души «Рой», чтоб хоть так отвлечься от унылой реальности. Потому оставаться здесь надолго я не собирался и прикидывал, что в сентябре, до снегов, сорвусь с Урала, ибо зимой там делать нечего.

И думал я: вряд ли заслуженный экономист и доктор наук поверил, что я писатель. Новый билет СП выглядел, как документ прикрытия, и если с Николаем Петровичем беседовал специалист (прежде чем устроить ему трагическую гибель), то скорее всего, выводы сделает такие. В эту же пользу может сыграть то, что Редаков принял меня сначала за известного Михаила Алексеева, то есть, получается, я умышленно выдал себя за него. Во всём этом была одна логическая дырка. О наличии такого писателя можно было запросто узнать в Союзе, там даже полуофициальный представитель КГБ работал в качестве секретаря, непомерно толстый человек в гражданском. Будь у сына начальника белогвардейской контрразведки хорошие связи с красной современной контрразведкой…

Но и тут могла выйти путаница: был ещё один писатель Сергей Алексеев («Сто рассказов о Ленине», исторический цикл рассказов и т. д.). Так что, с кем торговался ответственный работник Минфина, придётся какое-то время выяснять и может такое случится, что «каркадилы», принёсшие в жертву своего соплеменника, уже вкусившие крови, как гончие на зайчих сметках, покрутятся, повертятся, поорут для куража да и останутся ни с чем.

И был ещё один веский довод, который от Олешки я утаил и обсуждать с ним не стал: что если Редакова не разменяли, а он действительно угодил в автокатастрофу? Шансов мало, но если в судьбе была вписана такая строка, никуда не денешься: кому в огне гореть, тот не утонет.

В таком случае получался очень интересный расклад: к сынку начальника контрразведки является человек, выдающий себя за писателя, говорит о своём застреленном деде, о жажде кровной мести, предложенные ему деньги не берёт, поскольку к месту встречи не является, и вдруг ответственный работник Минфина попадает в банальную катастрофу на дороге. Что могут подумать «каркадилы» и вся эта камарилья, готовящая тихий государственный переворот? А то, что месть свершилась. И если я, или люди, стоящие за мной (не один же я всё устроил!), способны легко проворачивать подобные операции, то это сила, наверняка связанная со спецслужбами, и с ней следует считаться, а не вступать в войну. «Каркадилы» не то чтобы испугаются, а не захотят светиться, разыскивая и преследуя меня, ибо слишком важны и велики основные замыслы, чтоб подвергать их опасности.

Весь путь по Уралу я обнадёживал себя таким образом, а то уж слишком печальной получалась дорога: будто не к Манараге иду — в ссылку, да ещё нагруженный, как верблюд.

Километрах в десяти от заповедной горы нашёл ещё одну Олешкину землянку, отдохнул, выспался, затем снарядил лёгкий рюкзачок с двухдневным запасом продуктов, взял кольт, бинокль, резиновую лодку, пожалел о лопатке-талисмане, оставшейся в Томске, и двинул в разведку. За всю дорогу на сей раз ни единого человека не встретил, нигде свежего следа — кострища, консервной банки, затёсы на дереве — не видел, словно за пять лет одичал Северный Урал, люди перестали ходить. И сам ничего подобного не оставлял, даже мшистые места стороной обходил, по камешкам…

И вот по пути к Манараге, как и в ту, первую экспедицию, мысли снова настроились на «археологию» языка: было чувство, что я в самом деле раскапываю слово, а потом отчищаю его лёгкой и нежной кистью.

Зацепился за слово КОРА, снял наносную букву О (в слово КРАСНЫЙ она же не попала) и получилось КРА. Просто и ясно, часть дерева, обращённая к солнцу. Тогда КОРАБЛЬ зазвучит как КРАБЛЬ, то есть, сделанный из поверхностной части дерева — лодка-долблёнка! Но не только, есть ещё информация в знаке Б, означающей всё божественное. Скорее всего, крабль — погребальная лодка, в которой сжигали останки и получался ПРАХ. А то, на чём ходили по рекам и морям, называлось ЛАДЬЁЙ.

А КОРОБ будет КРАБ — сплетённый из коры, КОРОСТА — КРАСТА. В таком случае, КОРОВА будет звучать КРАВА — а так её называл торбинский печник, сосланный поляк! Он ещё вместо КОРОЛЬ говорил КРАЛЬ. То есть деревенское название подружки КРАЛЯ — КОРОЛЕВА? А сейчас вроде бы оскорбительно зазвучит, назови свою девушку кралей. КОРОНА — КРАНА! Как солнце или буквально солнечная корона при затмении! ВОРОТА — ВРАТА, ВОРОБЕЙ — ВРАБИЙ (смелая птица, бьющая в солнце?), ВОРОНА — ВРАНА, МОЛОКО — МЛЕКО (млечный путь), СТОРОНА — СТРАНА, ГОРОД — ГРАД.

Тут же, на Приполярном Урале, была гора НАРОДА (ударение на первый слог), высшая точка всего Каменного Пояса — в нормальной речи звучало как НАРАДА (на советских картах она вообще стала горой Народной) и переводилось, как «место обитания, земля бога дающего свет», своеобразный библейский АРАРАТ! Потрясающее по информационности слово, если ещё учесть, что знак Т наверняка означает «вырастающий из земли и уходящий семенем в землю», как в слове ТРАВА — тоже КРУГ.

А сама ГОРА — ГАРА, движение к солнцу!

Откуда, каким образом в русский язык пришла буква О, которые ещё долго не писали, как лишние и часто ставили титлы? Пришла и исказила первоначальную суть, будто кислота, растворила внутренний, магический смысл слова. СОЛОВЕЙ это что, от СОЛО? Да ничего подобного, автор «Слова о Полку…» называет птицу СЛАВИЙ, а это совершенно иной смысл. КОЛО — КЛА — круг, к ЛА относящийся! А что такое певучее, стоящее, пожалуй, на втором месте после РА — ЛА? ЛАД? Гармония, порядок, мир, и тогда КОЛО — воплощение ЛАДА!

Несмотря ни на что «О» до сих пор существует в севернорусских говорах, когда как центральная часть России и Юг говорят А. И все вместе говорим КАРОВА, но пишем КОРОВА. Но ведь топонимика в той же Вологодской окающей области осталась практически неизменной, древней, доледниковой — ТАРНОГА, ВАГА, ТЕР-МЕНЬГА, ИЛЕЗА, ПЁСЬЯ ДЕНЬГА, СУДА, СЛУДА, РАМЕНЬЕ, УСТЮГ (УСТЬЮГ — река ЮГ на Севере?), УФТЮГА, ЮРМАНГА, СИВЧУГА, КУБЕНА, ЕЛЬМА и самое потрясающее — река ГАНГА!

Практически, остаётся одна ВОЛОГДА, где дважды повторяется О, но если её сократить, то выходит ВЛАГ-ДА — дающая ВЛАГУ (воду), ибо ДА — всегда ДАВАТЬ (ДАЖДЬБОГ, «хлеб наш насущный даждъ нам днесь», ДАР, ДАНЬ, ВОЗДАТЬ, РАДО(А)СТЬ), в слове ДОЖДЬ слышится прямое ДАЖДЬ, потому что его всегда просили люди, живущие с сохи.

Что произошло? Экспансия тех, кто вернулся с Юга и принёс новую религию? Или сами СЛОВЯНЕ, живущие с лова (отсюда олений культ и орнамент), пережидая бесконечную ледниковую зиму, облагозвучили свой язык, когда пели такие же бесконечные гимны исчезнувшему под мощным слоем туч, солнцу? Кто пережил хотя бы одну полярную ночь, тот знает: сидя в темноте полных три месяца ещё как запоёшь! Потому в Заполярье и сохранился Праздник Солнца.

Если следовать простой логике, то окающие племена не могли быть хранителями акающей топонимики на Севере. Значит, из «эмиграции» вернулись они, и они же принесли «благозвучие» в прарусский язык?

А само слово СОЛНЦЕ! Тот же автор «Слова о Полку Игореве» писал (надеюсь, позже переписчики копировали точно, а если нет, то ещё лучше) не СОЛНЦЕ, а СЛНЦЕ.

Когда оно из РА стало таким труднопроизносимым?

Геродот называл Волгу рекой РА (возможно, от купцов слышал или от странников), и жители её берегов называли реку так же.

Когда же река СОЛНЦА превратилось в совершенно безликую ВОЛГУ (буквально, Бегущая Влага или вообще Влага)? Кто переименовал? Кто из обожествлённого символа сделал примитив, достойный неразвитых языков малых, полудиких народов или совершенно диких аббревиатур послереволюционной перестройки?

Нет, всё-таки это экспансия людей, принёсших иную, нежели чем крамолъство, религию. Уничтожение символов старой веры, очень знакомая ситуация: Сергиев Посад — Загорск, Богородск — Ногинск и так далее. На месте ХРАМОВ — языческие капища, потом на капищах строили христианские церкви, снова называемые храмами, а уж за ними — вечные огни, памятники Ленину, клубы, танцплощадки или просто склады зерна…

В общем, «Весь мир насилья мы разрушим, до основанья, а затем…»

Неужто это вечный принцип в России? А что придёт за развитым социализмом? Не развитый коммунизм или всё-таки я увижу мир совсем в ином свете, что обещал Редаков-младший? И в этом мире мне всего-то потребуются четыре с половиной миллиона?..

Нет, лучше о другом.

Почему так меняются звуки — Г на 3 и на Ж? Должна быть внутренняя смысловая закономерность. Известно, 3 — знак божественного огня или света (A3 и ЯЗ). КняЗь, княЖе, княГиня… Гореть, Зной, Жар, Жечь — ОГОНЬ! Ж — тоже знак огня! Тогда и Г, поскольку, ГА — движение, а оно есть ЖИЗНЬ. А КНЯЗЬ? Более распространённая в древности форма КНЯЖЕ, потому что его сын — КНЯЖИЧ. К — НЯ — Ж… Ня, ны — меня, ко мне. Значит, получается: «ко мне (несущий) огонь»? Кто был князь? Хранитель огня? Просто огня или священного? Тогда ЖРЕЦ! (И не от слова «жрать», впрочем, вполне возможно ритуальное слово обрядили в чёрные одежды). Но почему в древнерусской литературе встречается выражение «воскресить огонь»? Возжечь — понятно, а воскресить? КРЕС — КРЕСАЛО, выбивающее огонь из камня! Тогда КРЕСТ — возжигание жизни, а кстати, землепашцев называли КРЕСТИ, то есть, возжигающий жизнь на земле!

И тогда же КРЕСТЬЯНИН уж никак не от слова «христианин».

ЖДАТЬ — ждать, когда дадут огонь? А ВОЖДЬ? Ведёт куда-то или даёт огонь? Может, то и другое вместе? Ведёт и освещает путь факелом, СВЕТОЧЕМ. А как ещё было ходить во мраке ледниковой зимы?

* * *

Манарага наполовину была укрыта плотной серой тучей. Накрапывал дождик, но не такой, чтоб останавливаться, да и на руку он был: можно подойти не слышно, самому легче укрыться, и если есть люди — уже палатку натянули, костёрчик развели. К горе я не приближался, двигался вдоль осыпей и развалов на расстоянии, по тылам, часто останавливался на возвышенностях, чтоб просмотреть территорию в бинокль или просто стоял оцепенело. Даже в такую погоду Манарага казалась величественной, непомерно высокой, возможно потому, что на склонах ещё лежал снег, а неподвижная туча напоминала суровые, аскетичные одежды на молодой монашке, скрывавший свои таинственные прелести, и от этого она становилась ещё притягательнее.

Сделав полукруг по северной стороне, я вышел на берег полноводной, гремящей Манараги: обходить гору вокруг не имело смысла, если кто и был тут, давно бы уже себя обнаружил. Рассказав о старике с птицей, Олешка вынудил меня осторожничать ещё больше, и я ловил себя на мысли, что высматриваю не просто людей, каких-нибудь пеших или водных туристов, и даже не «каркадилов», а этого самого Атенона, одно имя которого отчего-то навевает знобящую жуть.

В окрестностях горы я никого не обнаружил, понемногу успокоился и лодку накачивал уже не прячась, с удовольствием, вспоминая, как в семьдесят девятом вязал плот. На сей раз переправа заняла минут двадцать, и вот я уже ступил на другой берег!

На Ледяном озере лежал серо-синий лёд без единого чёрного пятна открытой воды — зимой водолазных работ не проводили, у оторванного припая по камням и отмелям бродили вороны, вероятно, собирая дохлую рыбью молодь. И это было единственное движение, насколько хватал глаз бинокля. Всё-таки я выждал, когда наступят ночные сумерки (газету читать можно), ещё раз проверил, нет ли дымов, не слышно ли голосов либо стука топора. Туча так и осталась на Манараге, но дождик прекратился, и наступило совершенное безмолвие.

Теперь осталось разведать Олешкину пещеру, вернее, грот, в котором он когда-то жил с моим дедом и называл логовом. Старик нарисовал подробный план, как найти, а поскольку картограф из него был никакой, собственноручные наброски он читал только сам, а к тому же ещё и объяснял на своём специфическом языке, то я мало что понял. Искать логово следовало на востоке от озера, приблизительно в трёх-четырёх километрах, на одном из притоков речки Юнковож — где-то на границе леса. Единственной точной приметой, со слов Олешки, был ручей с небольшим водопадом, где-то уходящий под землю.

Ручьёв тут было полно, особенно после дождя, и все с водопадами…

И всё-таки я достал начертанный им план, сверил с местностью и определил примерное направление. Соблазн забраться и пожить в недрах Урала, а не в палатке, заметной отовсюду, как ни маскируй, был велик. В этом гроте когда-то жили офицеры, Редаков, Стефанович (пока не ушёл в отдельную нору) и третий — Нерехтинский, уплывший с командой в Англию и там канувший в неизвестность. Олешка предполагал, что их всех там кончили, чтоб не оставлять свидетелей, может даже по пути в море утопили, чтоб не кормить. Потому что каждый из них, окажись на свободе, непременно вернулся бы в Россию, пошёл бы на Урал и утащил весь обоз, даже если бы пупок развязался, а англичане считали, что золото уже принадлежит им и они отдавать назад не хотели.

Этот поручик Нерехтинский был самым человечным из всех офицеров, может, потому Редаков и отправил его в Архангельск. По крайней мере, не вешал, не расстреливал и с солдатами разговаривал нормально, хотя всякое бывало, особенно когда в атаки на красных ходили — там уж мать-перемать…

Полазив вдоль ручьёв с водопадами, я ничего не нашёл, вернулся поближе к озеру, точнее, в распадок с чахлым леском, и пошёл по нему больше для формы. И скоро неожиданно наткнулся на исток чистого ручья, вытекающего из каменного развала. Водопадом это можно было назвать с натяжкой, скорее, фонтаном, чуть ниже которого вода выточила в коренных породах овальную ванну, глубиной по пояс, откуда скатывалась и разбивалась о камни и в них же пропадала — эдакий кусочек подземной речки, выбившейся на свет.

Намороженный за зиму ледяной курган ещё не растаял и лежал голубым самоцветом, источая холод. Я напился холоднющей воды, достал сигареты и не успел закурить, как увидел вход в логово, описанный Олешкой. Двухметровый уступ с ёлками на верху и от «водопада» прикрытый сползшими глыбами, кустарником, опутанный старыми корневищами, полезешь — ногу сломишь. Таких мест в горах множество, однако я вскарабкался к уступу и под навесом из плиты нашёл почти круглый лаз и кем-то вытасканный оттуда перегной листвы и хвои. Фонаря я не взял, потому посветил спичкой, отважился и полез.

По форме грот напоминал черепаший панцирь изнутри: просторный, но низкий, головы не распрямить, покатые стенки сходили на нет, образуя щели, а пол оказался завален толстым слоем сухого, сыпучего перегноя. То ли офицеры в гражданскую натаскали лапника и листьев, то ли мой дед с Олешкой, то ли долгие годы здесь была медвежья берлога.

А может, то и другое вместе; все тут жили, и все таскали подстилку…

Я опасался случайно поджечь шуршащий под ногами сухой перегной, много не светил и, осмотревшись, выбрался покурить наружу. Вообще жильё было идеальным: вода в пятнадцати метрах, дров навалом, костёрчик можно разжигать ночью — ниоткуда не увидишь, до Ледяного озера сорок минут хода, да и Манарага не так далеко, если напрямую.

И самое любопытное, нет гнуса, видно, распадок всё время продувает и комар не держится. Вот только подходы просматриваются всего на сотню метров, а со стороны уступа и того меньше, да глыба льда и фонтан привлекают внимание.

Может, и дед вот так же стоял здесь, курил, думал о бабушке, мечтал принести драгоценности и сделать её счастливой…

А я-то что здесь ищу? Кого и чем осчастливлю?..

«Трагическая» гибель Редакова подействовала странным образом — стала пропадать радость в жизни. То, что ещё недавно вдохновляло, теперь казалось суетой, смешное перестало быть смешным, удачи не волновали так, как раньше — до сдавленного, внутреннего визга. Окружающий мир начал казаться грандиозно-величественным в жестокости и каменно-холодным, бесчувственным, словно выветренный, шершавый истукан в степи, который не согревается даже под палящим солнцем. Я надеялся, всё это исправится, как только приду к Манараге, однако произошло обратное — здесь всё усилилось, приобрело резкий контраст. Всю дорогу думал, чего же не хватает, что забыл, и вдруг заметил: путь больно уж мрачный, иду и ни разу не улыбнулся…

Между тем, до восхода оставалось полтора часа, я оставил в логове всё лишнее, лодку сунул в пустой рюкзак и пошёл к Манараге, на ту точку, с который видел феерическое зрелище. Вот где можно взбодрить, подмолодить кровь адреналином.

Казалось, прятаться мне здесь не от кого, человека, стрелявшего в меня, здесь нет, иначе где-нибудь столкнулись бы или пальнул бы он в спину, как в прошлый раз. И старика с птицей тоже не видать. Потому опасности я не чувствовал, шёл не прячась, открыто, больше под ноги смотрел, поскольку вчерашний дождь размылил лишайники на камнях, и когда внезапно увидел человека, на миг остолбенел.

Место было занято! На приподнятой в сторону Манараги, плите, откуда я видел восход первый раз, стояла девушка, а вернее девочка-подросток, как мне показалось вначале — ещё тоненькая и нескладно высокая. И не просто стояла, а танцевала, нечто бально-балетное. Я оказался у неё за спиной, всего в двух десятках метров.

Ещё минуту назад, когда вскидывал голову, там было пусто!

Любое перемещение человека в развалах я бы заметил, поскольку осторожная, скрытная жизнь последних дней обострила боковое зрение и реакцию на всякое движение.

Рассмотреть толком ничего не успел, отчётливо видел лишь танцующую девочку-подростка, и всё внимание автоматически сосредоточилось на этом чуде. Ничего подобного я не видел, стоял чуть ли не с разинутым ртом и шевельнуться боялся, чтоб не быть обнаруженным. То, что это некий ритуальный танец, сомнений не оставалось. Но кто она? Откуда здесь взялась?!

Тем временем танцовщица взлетела на верхнюю кромку плиты и раскачиваясь, начала медленно поднимать руки, и вместе с ними над горой полыхнул багровым полукружьем солнечный диск.

В тот же миг всё пропало в огненном мареве, и силуэт танцующей девочки раскалился, сплавился со сверкающей лавой и, переламываясь, с брызгами обрушился на склоны Манараги. Меня не ослепило, как в прошлый раз, в последнее мгновение я заслонился локтем и подумал, что сильный встречный свет просто поглотил тонкую её фигурку, как бывает, если в тёмном коридоре на фоне светлого окна навстречу идёт человек. Я двинулся вперёд, прикрывая глаза обеими ладонями. Гора уже таяла, образовавшаяся чаша заполнялась дымящимся расплавом, и рассмотреть что-либо на плите стало невозможно. Чуть отнимешь руки, и от слепящего сияния в тот час же наворачиваются слёзы. Огромный плоский камень, когда-то свалившийся с Манараги, был уже в трёх метрах, когда я разглядел, что на нём и в самом деле никого нет.

И от минутной растерянности потерял осторожность, глянул выше и перед взором запрыгали «зайцы». Ощупью добравшись до плиты, сел спиной к восходу и зажал глаза. Вспышка оказалась настолько сильной, что ломило переносицу и лоб, я моргал, тряс головой, и что происходит вокруг, мог только слышать. И ладно, если б дело закончилось зрительной галлюцинацией — ну, привиделась мне эта девочка, особое состояние света, игра теней на восходе, какое-то необычное преломление лучей. Игра воображения, наконец! Но тут я услышал шаги по плите, причём, стук будто бы туфелек на металлических каблучках (это в курумниках-то!). Звук остановился за моей спиной, с характерным приставлением ноги, я даже услышал шорох ткани, отнял руки и глянул через плечо…

А там гигантский протуберанец, вызрев над чашей, медленно оторвался и, вращаясь, понёсся вертикально вверх, багровое плазменное свечение оставляло мерцающий пунктир, будто заставляя смотреть вслед. Я с трудом оторвался от этого зрелища и огляделся: на плите никого не было, но звонкий перестук каблучков по камням оказался сзади и — смех, сдавленный, озорной, ещё не девичий, но уже и не детский.

Мне стало не до восхода, почему-то руки затряслись. Я закурил, отошёл в сторону от плиты, всего-то шагов на десять, и Манарага в тот час восстановилась — обыкновенная гора, солнце поднимается…

Но танцовщица не исчезла, осталась и теперь убегала в сторону горы, прыгая по камням и вряд ли их касаясь — эдакий балетный бег, всегда кажущийся неуклюжим, и выглядела совсем не подростком.

Только сейчас мне пришло в голову, что окрестности Манараги-то разведал, обследовал возможные места стоянок, но саму её — нет. Наверняка какие-нибудь сумасшедшие туристы забрались на гору и устроили там свой стан. Ну конечно! Откуда ещё тут возьмётся эта танцующая баядерка непонятного возраста?

Через минуту я уже поверил в это и почти успокоился, однако смотреть на восход охота пропала. Танцующая исчезла в развалах, а я пошёл в обратную сторону, к реке, где оставил неспущенную лодку. Никакое соседство мне было не нужно, и это плохо, что меня видели, но придётся потерпеть, несколько дней не показываться возле Манараги, пока туристы не уйдут. И на озере тоже, поскольку сверху его должно быть видно, хотя выглядит, как ледник.

Хорошо, что это был не старик с птицей…

Ну и ничего, займусь пока бытом, перенесу рюкзаки с аквалангом и продуктами, обустрою логово, разведаю распадки вокруг, поищу резервное пристанище на всякий случай. Всё равно лёд ещё не сошёл, нырять за ящиками с золотом рановато…

Чтобы не быть замеченным с горы, я ушёл под скалами в сторону Косью, где оставил своё походное имущество, обратно, уже с рюкзаками, двигался обходным путём и к своему гроту добрался лишь в пятом часу: за день погода менялась трижды, и солнце жаркое было, и дождик брызгал, и даже холодный ветер поднимался — того и гляди снег пойдёт. По пути лишь два пряника съел всухомятку, а вымотался здорово и мечтал прийти к логову, развести костёрчик и сварить геологическую шулюмку — сухари с тушёнкой.

Я свалил рюкзаки возле лаза в грот, снял штормовку, тельняшку и пошёл к фонтану умываться — какая же благодать, когда нет комаров!

Возле ванны, на фоне голубой линзы льда, в позе русалки возлежала та самая танцующая на камнях, только будто бы повзрослевшая — или я в первый раз ошибся, не видя её лица. Та самая, потому что на ногах были тёмно-зелёные туфельки, будто выставленные напоказ. Платье на ней было странное, бесформенное куча скомканного лёгкого и текучего шёлка или ещё чего-то — в тканях я разбирался плохо. И не зябла при этом, хотя температура градусов пять-семь! Не обращая внимания на меня, она играла ледяной водой, плескала, шлёпала рукой и улыбалась, готовая засмеяться. Брызги летели на лицо и желтоватые волосы, словно обсыпанные какими-то зелёными блёстками или мелкими, искристыми камушками, но тоже скомканные и разбросанные по плечам и земле. Всё было настолько естественно и одновременно настолько неожиданно, что я сел, где стоял — в пяти метрах от неё. В голове и на языке было одно, спросить, что она тут делает.

Но не успел. Девушка встала и пошла вниз по распадку своей лёгкой, танцующей балетной походкой, словно так меня и не заметила. И только внизу, за чёрными мокрыми камнями, в которых пропадала речка, на мгновение оглянулась и зацокала каблучками по плитняку.

Через полминуты она пропала за ельником, будто и не было.

Около часа я сидел и дымил, прикуривая сигареты одну от другой, матерился про себя и утверждался в мысли, что мне тоже нужно уходить отсюда, причём, сейчас же, немедленно взваливать рюкзаки и прямым ходом на Косью. Я никогда не страдал галлюцинациями, не терял сознания, не стукался головой, не увлекался мистикой и вообще считал свою психику очень прочной, и не понимал людей, которые всё это испытывают. Похоже, смерть Редакова и все последующие события пошатнули здоровье, крыша немного съехала, если мне начинают чудиться девушки, скачущие по горам на высоких каблучках.

Или началась тоска, как говорила бабушка. Когда она в двадцать девятом, будучи беременной моим отцом, схоронила трёх детей, умерших за один месяц от скарлатины (дед как всегда ушёл на заработки в Вятку, будто бы бондарничать), то от тоски и горя к ней берёза приходила, стоящая за огородами. Придёт, говорит, постоит возле моего окошка и снова уйдёт…

Я знал, всякое заболевание и особенно, психическое, на первом этапе прогрессирует незаметно. Это случилось со Славиком Смирновым на Таймыре: непьющий молодой парень, весёлый бард-самоучка, сперва начал открывать двери, беря ручку полой куртки — током било. Потом стал играть на гитаре в резиновых перчатках (всем было смешно), наконец, утащил с электростанции полупудовые диэлектрические галоши и стал приходить в них на работу в камералку, поскольку земля ему казалась насыщенной разрядами и искрами. А во всём остальном вроде бы нормальный…

Хорошо, что я с этой баядерой не заговорил!

Конечно, сказалось и переутомление после одновременных четырёх романов, бессонные ночи, да и переход к Манараге с двумя рюкзаками…

Нет, оставаться нельзя! Лучше спуститься на лодке до посёлка Косью, попросится к какой-нибудь бабуле на квартиру, дров ей поколоть, сена накосить, романы пописать…

Умывшись, я вернулся к рюкзакам, попинал их и понял, что сию минуту мне никуда не уйти, вымотался до предела, голеностопы так наломал по камням, что наступать больно, хромаю на обе ноги. Разве что бросить здесь акваланг, палатку со спальником и продукты, тогда тихим ходом и дойду, и доплыву…

И тут во мне проснулся скряга: вдруг стало так жалко походное добро! Только наживу и ещё привыкнуть не успею и уже потерял. Хватит того, что дважды воровали рюкзаки, причём там, где и воров не должно быть — возле УВД и около Манараги. Попробуй-ка, оставь, всё упрут!

Мысль сразу потянулась к событиям пятилетней давности, и я попытался выстроить их в логическую цепочку. Пропал рюкзак, на горе попал в грозу… Нет, сначала появилась собака, овчарка с ошейником, пошёл её следом — исчезли вещи. Забрался на Манарагу и угодил в грозу, спустился вниз, начали стрелять в спину. И пришлось убегать с Урала, голодному и оборванному, с огромным кровоподтёком на бедре.

Спустя пять лет нечто подобное повторяется, но в другом, романтическом свете. Кругом тишь и благодать, не воруют и не стреляют, однако является прекрасная незнакомка в туфельках, с роскошными волосами, осыпанными зелёными искрами, ходит, как балерина по камушкам или как русалка, лежит возле моего источника…

Я надел сухую тельняшку и вернувшись к фонтану, сел на край ванны, разулся и опустил ноги в воду — ледяная, жжёт до боли и горячей вовсе не кажется. Вот здесь, напротив, лежала русалочка, тут ножки в туфельках, там голова, положенная на предплечье левой руки, а правая была в воде. Брызгала и улыбалась… И вон ещё капли воды не высохли на камне!

Они что, чудятся мне, эти мокрые пятна?!

На четвереньках я подобрался к тому месту, где недавно мне привиделась танцующая на камнях, и потрогал пятнышки — нет, не лишайник, не специфичность породы, а влага, и это зрит не только око, но и палец чувствует…

И вдруг там, где лежали её волосы, на чуть замшелом крае камня увидел знакомую зелёную искру.

Вот оно, доказательство, что я ещё не рехнулся! Заколкой или «невидимкой» это назвать было нельзя, просто золотистая сдвоенная и довольно жёсткая проволочка с крохотным камушком или стекляшкой в форме трехлучевой звёздочки, очень похожей на изморозь на стекле, только тёмно-зелёная.

Находку я тут же спрятал в резервный спичечный коробок, упакованный от влаги в три презерватива (геологический опыт), и не успокоился, а наоборот, вопросов возникло ещё больше. Разумеется, это никакая не девочка-туристка, пришедшая с родителями на Манарагу, и по возрасту ей лет двадцать, не меньше. То есть, могла прийти самостоятельно, если прыгает и танцует на камнях, не опасаясь переломать ноги.

Тогда не ясно, на кой ляд ей изображать привидение и сворачивать мне мозги?

Как на кой?! Да чтоб бежал отсюда быстрее, чем от «макаровских» пуль! Такой ненавязчивый приём выживать из окрестностей Манараги любого, сюда забредшего. Не испугался стрельбы в спину, снова пришёл — на тебе, получай шизофрению. Скажи кому-нибудь, что ты начал видеть в горах, сразу понятно, больной…

Нет, ну какой смысл молодой девушке или женщине заниматься настоящим иезуитством? Значит, не одна она тут, и кто-то её подсылает скакать по горам, в расчёте, что я сойду с ума, начну гоняться за призрачной баядерой и в результате разобью башку в скалах. А нет, так завлечёт на гору и скажет — давай полетаем!

Пожалуй, не так, слишком уж сложно. Просто свихнусь и стану сам бродить призраком по Уралу, например, искать обоз с золотом. Мало ли что приходит в голову душевнобольному?

Я не успокоился, однако с аппетитом съел банку тушёнки с сухарями без всякого разогрева, пряник с водой, затащил имущество в логово, расстелил палатку прямо на пол, сверху спальник, и прежде чем лечь, достал из коробка зелёную искру.

Есть, на месте, не исчезла!..

Кто же эти люди, решившие в этом году запудрить мне мозги? Те, кто проводил водолазные работы? И таким образом охраняет территорию от чужих? Если это «каркадилы», то для них слишком мудрёная охрана, судя по Редакову, там люди конкретные, словили бы у логова и скинули с обрыва вниз головой — «трагическая» смерть, полез и сорвался…

Тогда кто? Может, «английский след»? Кто-нибудь из команды спасся, рассказал сыну или внуку, тот снарядил экспедицию, но на Ледяном озере конкуренты, и теперь их устраняют…

Маловероятно, поскольку слишком сложно иностранцу организовать подобное на территории СССР, службы работают. КГБ давно бы тут уже всё перевернуло… А может, сами комитетчики? Ведь ловили же они Гоя! И до сих пор наверняка ловят, а я путаюсь под ногами…

Дед говорил, он тоже где-то возле Манараги бродит, и надо его опасаться. А почему — не объяснил…

И ещё старика с птицей, как советовал Олешка!

Образ Гоя в последнее время как-то затушевался в сознании, на его месте более живо и ярко проступил Атенон, вытащивший когда-то моего деда из проруби. И сейчас я пожалел, что не раскрылся до конца перед Олешкой, не рассказал ему о лекаре и шкуре красного быка, о таинственной соли и нарушении государственных границ, и естественно, не услышал его мнения. Знает ли он, встречался ли когда-нибудь с человеком, которого у нас в семье называли Гоем? А что если настоящее имя ему — Атенон? Ведь Гой — это вроде как принадлежность к касте, а как его зовут на самом деле никто не знает. Фамилия Бояринов, под которой он проходил в милицейских и комитетских источниках, скорее всего «мирская», для изгоев. Появившись у нас в доме, он почти сразу закрылся с дедом в горнице и проговорил целых три часа. Понятно о чём — они старые знакомые!

Точно, мой лекарь, дважды угостивший солью, и старик с птицей — одно и то же лицо! Так что мне бояться нечего, мы тоже не чужие люди.

Ну а девушка, танцующая на скользких курумниках, принадлежит к племени гоев. Потому и одета слишком легко для заснеженных и обледеневших гор, потому и не скользит, не падает и не ломает ног в своих туфельках.

Она из другого мира, ей всё можно…

После такой догадки, я вынул патрон из патронника, убрал кольт под спальник, оставив под рукой лишь фонарик и, отгоняя навязчивые мысли, начал засыпать.

И сквозь дрёму опять услышал каблучки баядеры!

Логово напоминало резонатор в храме — замурованный в стену горшок, и все звуки снаружи усиливались, к чему ещё нужно было привыкнуть: упадёт где-то камешек, шевельнётся осыпь, у меня лавина шумит. Видимо, ночная гостья была ещё далеко, звук всё время нарастал, приближался, и когда уже бил по ушам, созрело решение. Я затаился у лаза, но звук шагов резко оборвался, словно и она замерла с той стороны. Сообразила, что угодит в ловушку?

Я осторожно просунул голову в лаз и, показалось, слышу её быстрое, запалённое дыхание. В тотчас же каблучки застучали быстро, мелко, и раздался девичий испуганный визг — или ночная птица вскрикнула? Потом зашуршали камни на осыпи, снова застучали кованные шпильки — происходило что-то непонятное.

Наконец, всё вроде успокоилось, я выполз из логова наполовину и внезапно увидел зверя. В сумерках белой ночи он показался слишком ярким — светло-бурым, почти рыжим. Медведь стоял на задних лапах всего в сажени от меня, вертел огромной мохнатой головой, выслушивал, вынюхивал пространство.

Да он же гнался за баядерой!

Стараясь не шуршать, я уполз в логово, нашёл кольт, тут же, под спальником, передёрнул затвор, чтоб заглушить клацанье, и снова высунулся наружу. Зверь уходил вверх, к скалам, в ту сторону, куда унеслось цоканье туфелек, но не скачками, как обычно бегает медведь. Он ворчал, сопел, будто рассерженный пьяный мужик, и как-то неловко карабкался по крутому склону метрах в двадцати от меня — должно быть, слишком старый и потому опасный, коль охотится за людьми!

Из-под лап зверя вылетали и гремели камни, потому я не таясь выскочил из логова и дважды ударил по-милицейски, навскидку. Медведь с рёвом подпрыгнул, сунулся за камень, заелозил, захрипел — всё, готов, уже не уйдёт!

Держа под прицелом место, куда он завалился, я простоял минут десять, выкурил две сигареты: вроде, тихо, можно подходить, снимать шкуру. И всё-таки оттягивая время (как ни говори — людоед!), слазил в логово за ножом и топором, потом ещё раз за верёвкой: лучше спустить тушу вниз, к фонтану, и здесь его разделать, чтоб не оставлять следов на открытом склоне (вороны обязательно слетятся), а мясо — в ледник. Зверь по виду не такой и крупный, но одному хватит на всё лето!

С верёвкой и кольтом, я поднялся к камню чуть сбоку — медведя не было!

Стрелял я уже не первого зверя в своей жизни и хорошо знал, от смертельного попадания он всегда делает «свечку» — прыжок вверх, это значит угодил «по месту», пуля прошла по сердцу или разорвала аорту. С такой раной медведь отскакивает на десяток шагов, не больше, и только в редких случаях особо живучие экземпляры уходят на расстояние в полсотню метров.

Этот будто сквозь землю провалился! Склон с осыпями хорошо просматривался, уйти по нему незаметно было невозможно — не слепой же я, в конце концов! Да и промазать никак не мог, хотя давно из пистолета не стрелял. Или опять галлюцинации?

Я тщательно, на коленках, прополз место, где был медведь в момент стрельбы и куда потом упал, но не нашёл ни стрижки шерсти, ни крови.

Мистика!

Спустился к фонтану, умылся, попил воды и снова полез на гору. Если палил мимо, то пули обязательно бы оставили следы на камнях, да и рикошет бы услышал; тут же ничего, мох и щебёнка потревожены звериными лапами, даже есть два глубоких, толчковых следа — «свечку» сделал, и рухнул за округлый, побитый серым лишайником камень.

Значит, обе пули унёс с собой…

Или Олешка подарил пистолет с кривым стволом!

Из кольта я стрелял всего один раз, просто в цель — берёг патроны, бой у него оказался великолепный. Но сейчас, в азарте и от разочарования, повесил на камень чехол от спальника, отошёл на двадцать шагов и выстрелил навскидку. Пуля ударила чуть левее центра цели, выбила каменную крошку, посекла брезент и сама, превратившись в лепёшку, оказалась на земле.

Нет, не мог я промазать по зверю!

До утра я так и не уснул, окончательно взбудораженный и растерянный. И как ни прикидывал, выходило, что меня всё ещё хотят свести с ума. Правда, очень уж опасные, рискованные игры устраиваются!

Поймать танцующую на камнях можно было в одном месте — возле плиты, откуда виден восход над Горой Солнца (конечно, если придёт танцевать), потому мне нужно идти на много раньше, чтоб устроить засаду. Поймать и спросить, что нужно.

В четвёртом часу я выбрался наружу, умылся возле фонтана и двинул к Манараге. За ночь камни на открытых участках заиндевели, иней выпал даже на зелёной траве, было не жарко. На тихом месте у берега Манараги оказался прозрачный и тонкий, как стекло, ледок, так что пришлось разбивать его, чтоб не порезать лодку. На той стороне я поднялся повыше, залёг с биноклем на глыбе и тщательно осмотрел прилегающую территорию вплоть до подошвы горы. Конечно, спрятаться тут было где, под любой камень ложись — мимо пройдёшь не заметишь. А баядера могла спокойно лежать на ледяной земле, в туфельках и шёлковых одеяниях. Это нормальный изгой через двадцать минут превратился бы в свежемороженый труп.

Я не отрывался от бинокля полчаса — никто не ворохнулся, все камни и глыбы оставались на месте, а плита, с которой я наблюдал восход, так и осталась пустой. По воздуху она летать не может, впрочем, как и перемещаться невидимой: в спичечном коробке лежала вполне реальная зелёная «искра», а с привидений украшения не сваливаются.

Наблюдать за мной могли точно так же, поэтому пространство до плиты преодолевал чуть ли не короткими перебежками, прячась в развалах. Место для засады выбрал рядом, за трёхгранным осколком скалы, напоминающим штык, и минут десять сидел неподвижно, пока не возникло ощущение, что спина покрывается инеем. Ещё четверть часа танцевал вприсядку, пока солнце не взметнулось над Манарагой и не пробило лучами останцы на вершине. Я всё-таки ждал, что вот сейчас, сейчас начнётся космическая плавка, однако малиновый шар только сам раскалился до бела и взмыл над скалами.

И это всего в трёх метрах от плиты, с которой видна совершенно иная картина!

Танцующая на камнях так и не явилась, будто и её можно было увидеть лишь из строго определённой точки.

После восхода, когда ждать уже стало нечего, поднялся на плиту и ещё раз тщательно осмотрел развалы, освещённые низкими косыми лучами, в которых даже самый маленький предмет бросает длинную тень — мир вокруг Горы Солнца был неподвижным и безмолвным, как лунный пейзаж.

Я распечатал спичечный коробок — зелёная искра на жёлтой заколке существовала…

Рыбалка на Ледяном озере

Она не появилась ни на следующее утро, ни через неделю, хотя я продолжал ходить к Манараге каждый день и смотреть восход солнца. И вообще, в окрестностях горы на долгое время замерла или вовсе прекратилась всякая жизнь. И медведи больше не показывались. Мало того, стал чахнуть и увядать фонтан возле логова, превратившись из подземной речки в родничок.

Наконец, в одно прекрасное утро я поднялся на плиту. Солнце вставало обыкновенно, как везде на земле. Никто не танцевал, не стрелял, не бегали собаки и ничего не воровали. Но я жил с чувством, будто от собственного страха всё распугал, а была возможность установить контакт, понять, в чём тут дело. Мир возле Манараги оказался тонким, нежным, изрезанным глубокими извилинами, словно кора головного мозга, и прикасаться к нему следовало очень осторожно.

На четвёртой неделе жизни в пустынных горах мне хотелось подняться на вершину и крикнуть:

— Люди! Где вы?!

За всё время, проведённое на Урале, я не написал ни строчки. Никак не мог сосредоточиться и уловить то душевное состояние, когда слова льются сами и не нужно ничего придумывать. И тут, видимо от одиночества, вдруг снова потянуло к работе, и если не было дождя, я устраивался возле фонтана, подальше от тающей ледяной скалы, а в ненастье перебирался в логово и сидел возле лаза — какой ни есть, а свет. Казалось бы, находясь рядом с Горой Солнца, надо писать о ней, всё свежо, ярко, объёмно. Однако странное дело, меня тянуло на воспоминания о родной деревне и живущих там людях, поэтому, вспоминая добрым словом Григория Бакланова, я строчил «Рой» и лишь когда уставал, принимался за «Крамолу». В жаркую погоду, когда солнце припекало, но вода в Манараге оставалась по прежнему ледяной, я обряжался в гидрокостюм и шёл на реку с аквалангом и удочками. Сначала ловил хариусов, которые здесь великолепно шли на обманку — щёточку шерсти, привязанной к крючку. Пополнял запасы на неделю, поскольку из экономии продуктов жил на рыбе, а потом начинал не очень приятные тренировки. Спускался под воду в глубоких местах (метра на два), учился дышать, смотреть, двигаться, после чего выныривал и отогревался на тёплых камнях под солнцем, с ужасом представляя, что же будет, когда я полезу в озеро, на глубину в десяток метров, где ещё холоднее.

Между тем лёд на озере вдруг исчез: или в одну ночь растаял или опустился на дно — говорят, такое случается на горных замкнутых водоёмах. Это был первый толчок радости за последнее время, и одновременно страха, как перед казнью. Грешным делом уже и мысли появлялись — сломался бы он, что ли, этот аппарат, или воздух из баллонов вышел, не пришлось бы спускаться в озеро. Но он не ломался, работал без сбоев, и моя крестьянская натура протестовала: раз купил такую дорогую штуку, раз припёр на себе за столько вёрст, труд свой вложил, нельзя, чтоб даром пропадало, надо использовать в хозяйстве.

Всё-таки в первый день лезть на дно я не решился, а сбегал в логово за лодкой и удочками, приспособленными больше для обследования дна, чем для рыбалки.

И на всякий случай отыскал под камнями несколько дождевых червей — а вдруг?…

Зароненное ещё в детстве чувство не исчезло, я грёб по чистейшей голубой воде с полосами синей ряби в полной уверенности, что найду место, где клюёт золотая рыбка валёк. Заброшу удочку и поймаю, хотя ни удилища деда, ни какого-либо знака я так и не нашёл, сколько ни болтался по берегам. Таймырский валёк не клевал, и в этом я убедился, но оставалась надежда, что здесь-то он непременно начнёт брать, всё дело в наживке. Например, если насадить на крючок золотой самородок…

Самородков у меня не было, потому я выплыл на середину, натянул на язёвый крючок крупного дождевого червя, забросил, и около получаса с детской страстью ждал поклёвки. Торчок поплавка неподвижно стоял среди ряби и сколько бы я не прибавлял глубины, не ложился, а рыбка золотая кормится у самого дна. Наконец, я раскрутил всю леску — а это шесть метров, — и всё равно дна не достал. Потом настроил спиннинг, встал на колени и сделал первый заброс, окунёвая блёсенка пришла пустая. Тогда я перевязал другую, тяжёлую блесну и спустил катушку на все полста метров, да ещё потаскал в разные стороны, с надеждой зацепить камень на дне или корягу, уж и снасти не жалко — ничего подобного!

Как-то стало не по себе. Озеро сверху выглядело плоским, от берегов мелким — камни торчали, кругом осыпи и никакого разлома, глубокого ущелья на первый взгляд, тут и быть не могло. Я взял вёсла, отгрёб к берегу, не доставая из воды спиннинга — леска оставалась натянутой и лишь вибрировала, разрезая воду.

Похоже, в Ледяном озере дна не было…

Смотав удочки и под сильным впечатлением пошёл в логово. У меня было шестьдесят метров тонкой и крепкой альпинистской верёвки, которую я взял с собой, чтоб использовать в качестве фала при погружении (вдруг что найду на дне, так привяжу и вытащу). На следующий день засунул в матерчатый мешочек увесистый камень, привязал к нему фал и рано утром отправился на озеро.

Верёвка ушла в воду за минуту и встала вертикально вниз, груз дна не достал.

Не веря своим глазам, я подёргал её, поводил по сторонам — камень висел свободным.

Кажется, все подводные работы можно было сворачивать, не начиная. В такой ямище канут бесследно не только ящики с золотом, но и пятиэтажный дом едва ли найдёшь. И я ни за что не полезу на такую глубину!

Вероятно, старший Редаков, спуская поклажу обоза, не удосужился проверить дно и отправил английский капитал в вечность.

Не доставая верёвки, сел на вёсла и неспешно погрёб к берегу, намереваясь таким способом подсечь борт подводного ущелья. Естественно, сидел спиной к берегу, пустив фал с кормы. Первый рывок был метров через сорок и не сильный, то есть, груз всё-таки достал дна. Второй последовал скоро и тут же корму накренило. Зацеп! Я бросил вёсла и взял верёвку. Выбрал её, насколько можно, натянув вертикально, глубина оказалась метров семнадцать и держало там крепко, чуть потянешь, лодка норовит на дыбы встать. Вроде бы и цепляться нечему, мешочек гладкий, камень круглый.

Будь вода потеплее, акваланг бы да нырнуть, посмотреть, что за рыбка попалась…

Кроме удилища, использовать вместо буя было нечего. Привязывая его, я вдруг подумал, а может дед вот таким образом оставил метку, где валёк клюёт? Не в берег воткнул — на воде оставил удилище…

Тем временем лодку развернуло, и я увидел на берегу человека — первого за всё время, если не считать баядеру. Поднял бинокль — на камне сидит мужик в брезентушке, форменная фуражка и карабин СКС прислонён стволом к плечу. По виду, егерь — всё-таки Манарага с окрестностями входит в национальный парк Коми, должна быть охрана. Олешка предупреждал, дескать, ходят там егеря, но мужики простые, не жадные, бутылку поставь и хоть год живи, слова никто не скажет.

Этот курит, поджидает, играя ремешком полевой сумки. Бутылка у меня была, точнее, солдатская фляжка водки, а это восемьсот граммов, так что и себе ещё останется на растирание…

Я выпустил удилище, вставшее колом над водой, и взялся за вёсла. И тут мелькнула мысль перемахнуть озеро на лодке, а там успею уйти в развалы, пока он бежит по берегу. Но тот словно мысли прочитал, крикнул гулко:

— Давай, греби сюда! — приподнял карабин. — А то вода холодная, рано купаться.

— Не ори! — весело отозвался я. — Рыбу распугаешь. Егерь выстрелил от живота, пуля ударила в полутора метрах от лодки.

— Ты что, взбесился? — рука сама полезла в карман за кольтом.

— Выполняй требование!

Кольт я носил с собой в специально пришитом к поле штормовки кармане, под рукой и не выпадает, но за последнее время как-то расслабился, патрона в патроннике нет, а кто его знает, егерь это или бандюга, коль начинает сразу палить?

Уж не он ли тогда стрелял в меня?..

Лодку я развернул в обратную сторону и погрёб кормой вперёд — очень уж не хотелось ему спину подставлять, так и стоит с поднятым стволом, понять не может, куда я плыву. Наконец, разглядел куда, опустил карабин. Я остановился в нескольких саженях от берега: этот егерь в кирзовых сапогах, так что начерпает, если вздумает подойти.

— Ну и что звал, вояка? — я бросил вёсла и достал сигареты. — Скучно одному?

— Охрана парка, старший егерь Тарасов! — представился он. — Давай причаливай.

— А я тебя и так послушаю, говори!

— Проверка документов!

— Каких документов? Паспорта, что ли?

— И паспорт тоже.

— Нету паспорта! — развёл я руками. — В лес с собой не беру. Потеряешь, замочишь ненароком…

— Ну что, базарить будем или документы показывать?

— Давай побазарим. Скажи-ка, старший егерь, в этом озере рыба клюёт?

— Ты что, борзый такой, да? — он забрёл в воду по щиколотку, мотнул стволом в сторону берега. — Я сказал, причаливай!

Гражданская война на Урале всё ещё продолжалась…

— Чего ты кипятишься то, Тарасов? Я же тебя знаю!

— Меня знаешь?

Теперь можно было лепить всё, что угодно.

— Да кто тебя не знает? Помнить, в прошлом году ты на моторке к нам подъезжал, на Косью? Мы ещё тебе бутылку поставили?

Он повесил карабин на плечо, неторопливо и безбоязненно прибрел к лодке — ледяная вода была ему выше колен, даже не глянув на меня, взял за верёвку и потянул резинку к берегу. Его решительность и несговорчивость настораживали: егерей я знал с детства, как потомственный охотник, их обычно набирали из обыкновенных деревенских мужиков, по простоте своей не слишком принципиальных, и даже если среди них находились особо рьяные, заполошные, то и такие всё равно оказывались податливыми, главное было — разговорить. Так что Олешка относительно парковых егерей не обманывал.

К тому же, плавая по озеру с удочками, я вроде бы ничего не нарушал.

— Ну вот, теперь штаны придётся сушить, — заметил я, сидя в буксируемой лодке. — А хозяйство простудишь? Простатит схватишь — подумал? Жена уйдёт к другому…

— Хорош болтать! — огрызнулся Тарасов и вытащил меня на мель. — Документы покажи!

— Нету, брат! При себе не носим.

— Обязан носить!

— С чего это? Полицейский режим, что ли?

— Может, ты иностранец! Может, ты сюда незаконно проник.

Я стойку сделал, но спросил как бы между прочим:

— А что, сюда иностранцы проникают?

— Всяких хватает, и иностранцев тоже. В прошлом году вон одного поймали. Тоже сидел здесь с удочками.

Вот это была новость! Если конечно, егерь страху не наводил…

— Ну я всяко на иностранца не похож и акцента нет. Хочешь, заговорю по-русски?

— Тот тоже матерился, а оказался англичанин. Ты мне документы покажи!

— Говорю же, не взял с собой.

— Значит, со мной пойдёшь.

— С какой стати?

— Нам приказано задерживать и доставлять всех подряд.

— Но за что же, Тарасов?

— По какому праву здесь находишься?

Да он из меня бутылку выжимал!

— Послушай, Тарасов, — я готов был предложить ему водки, но фляжка-то осталась в логове, которое выказывать нельзя. — Давай разойдёмся мирно. А лучше посидим на бережку, выпьем, поговорим…

Он не купился на это, однако насторожился, что-то заподозрил и спросил без прежнего напора:

— Отвечай, по какому праву?

Я ужаснулся про себя: кажется, попал на полного дурака при полномочиях или излеченного алкоголика — два вида самых опасных людей.

— По праву, означенному в Конституции СССР! — отчеканил я.

— Чего-о?…

— Каждый гражданин имеет право на свободное передвижение по всей территории СССР. Когда-нибудь читал Конституцию, Тарасов? Так вот про парки там ничего не сказано. И устраивают их, чтоб люди отдыхали.

— Ты что, такой умный, что ли?

— Да был бы умный, к берегу бы не поплыл!

Называть себя нельзя ни в коем случае, как и документы показывать. Но к такому случаю я не подготовился, никакой легенды не придумал и прикрытия в виде какой-нибудь справки не имел. Всё второпях, и вот результат…

А в кармане лежит левый ствол, да ещё иностранный, английский!

— Да кто ты такой? — возмутился егерь. — Ишь, ещё права качает!

— Могу сказать только твоему начальству! — Надо было темнить, чтоб под карабин не поставил и не повёл. Конечно, можно и удрать, но тогда сразу окажешься вне закона и жизнь на Манараге начнётся весёлая, игра в казаки-разбойники.

— Вот сейчас и пойдём к начальству.

— Нет уж, Тарасов, ты сейчас к нему пойдёшь. И его сюда приведёшь.

— Кого?

— Начальство своё, олух! Ну что встал? Давай, шевелись!

И это не возымело особого действия. Тарасов натянуто рассмеялся, махнул стволом карабина.

— Ладно, парень, это я уже слыхал не один раз. Давай, топай вперёд, там разберёмся.

— Не пойду! — Я встал, размялся и тяжёлый кольт оттянул полу штормовки, что егерь сразу заметил и будто бы смутился, сбавил напор.

— Оружие есть?

— Мы без оружия в горах не ходим.

Он вроде бы растерялся — о чём-то догадывался, но ещё мучили сомнения — его сейчас надо было заговаривать, как детскую грыжу. Я выпутал из нагрудного кармана красный писательский билет, махнул перед его носом и тут же спрятал.

— Вот тебе документ! А теперь говори, в горах люди есть? Кроме нас с тобой?

— Как сказать… Они всегда есть, люди…

— Прямо скажи: есть или нет!

— А что я, докладывать обязан? — спросил хмуро.

— Обязан! Ты на государственной службе.

Егерь вдруг повесил карабин на плечо.

— Ничего я не обязан! У меня работа есть. Пойду я…

— Никуда ты не пойдёшь, Тарасов! — Я выскочил из лодки. — Пока не доложишь обстановку. Где люди, кто, зачем в горы пришли.

Он глянул на меня, как на врага, которого вынужден терпеть.

— Идите да спрашивайте сами. Я вам что?

— Ты у них документы проверял?

— Я уже говорил… Что увижу преступное — сам приду скажу… Ну и что вам ещё надо? Вы приехали — уехали, а мне тут жить.

— Тарасов, с нами не надо ссориться. С нами надо дружить.

— Ладно, не пугайте! — Глаза у него засверкали. — Уволят? Ну да и хрен с ним, в пожарку уйду!

— Ну смотри, не пожалей потом.

Егерь развернулся и пошёл, в сапогах булькало и на каждом шагу из голенищ выплёскивались фонтанчики воды, а на ссутуленной, обиженной спине подпрыгивал карабин. Я стоял, боясь дыхнуть: удача была редкостная, на понт взял, вывернулся и ещё узнал новость — тут работают скорее всего комитетчики! А за кого он ещё мог принять меня? Работают! И заставляют егерей сотрудничать. А это значит — проводят какую-то долгосрочную операцию, держат под наблюдением обширную территорию Урала. Причин может быть две: отслеживают и задерживают иностранцев, которые сюда забредают, ну или ловят охотников за сокровищами.

А может, сами ищут эти сокровища?…

Он отошёл шагов на тридцать, приостановился и обернулся — я насторожился.

— Тут опять этот появился, — громко и с расстановкой крикнул егерь. — В общем, яти мать.

— Кто появился, Тарасов?

— Да этот, снежный человек. Теперь где-то на Вангыре прячется. Следы видали… А больше пока никого.

И стал спускаться под гору.

Этого ещё не хватало! Тут и снежный человек ходит! Йети! Упёртый, своенравный егерь шутить не любил, да, пожалуй, и не умел.

Когда голова егеря скрылась за грядой, я открыл клапана на лодке и не дожидаясь, когда стравится воздух, побежал в противоположную сторону, подальше от озера. Что если этот принципиальный Тарасов опомнится, проанализирует детали нашего диалога и вернётся кое-что уточнить, например, посмотреть удостоверение?

Забравшись в развалы, откуда хорошо просматривалось озеро, я прождал два часа, однако егерь не вернулся, должно быть, тоже радовался, что отвязался от «комитетчика» и теперь вряд ли сюда сунется.

Получалось, утопленный обоз с золотом ищут много народу, в том числе, и англичане, возможно, потомки тех из команды сопровождения, кто уплыл за море и спасся. И даже снежный человек!

А мне-то чудилось, я один знаю, какая рыбка плавает в Ледяном озере…

Но почему на Ледяном никого нет? Не начался поисковый сезон? Все ждут, когда прогреется вода?… Как только здесь появится первая команда, причём, любая, Редаковские «каркадилы», комитетчики или иностранцы, мне уже из своего логова и выходить будет нельзя. Кто бы здесь ни работал — каждый начнёт хлопотать о собственной безопасности. Наставят постов, секретов, пустят завербованных егерей, и проскочить незамеченным станет очень трудно. Мало того, сразу же обнаружат на воде мой буй на верёвке и начнут рыскать по округе, чтоб устранить конкурента. Так что у меня остаётся немного времени и возможность первому открыть купальный сезон на Ледяном озере.

Ведь за что-то зацепился фал?

Сейчас или никогда! Что же, зря пёр сюда за столько километров акваланг с запасным баллоном? (Вспоминаю его до сих пор, как только начинает болеть спина.)

В тот же день я перетащил снаряжение в распадок, поближе к озеру, но ночевать в логово не пошёл, остался на камнях без костра, а чтобы не замёрзнуть на ветру, надел спортивные тёплые брюки, свитер и обрядился в гидрокостюм. В воде он почти не грел, а на суше, без солнца, холодил будь здоров, к тому же отпотевал изнутри, отчего одежда становилась влажной.

После двух ночи пришлось его снять и развести костёрчик.

Первое погружение я начал после того, как солнце поднялось и начало греть. В последний раз глянул на него и вывалился из привязанной к фалу лодки, как мешок, чуть её не опрокинув. Замысел был прост — спуститься по верёвке ко дну и посмотреть, за что она зацепилась. Где-то на глубине трёх метров повисел немного, чтобы привыкнуть к новым ощущениям и успокоить дыхание. Всё казалось неудобным, рот едва закрывался от загубника и приходилось всё время напрягать мышцы лица, будто камень заглотил, нос драло, гидрокостюм почему-то стал деревянным и едва гнулся — это только в кино красиво, когда аквалангисты как щуки плавают, и хоть бы что. Причём, когда тренировался, всё получалось, и дыхательные клапана казались мягкими, может, чуть-чуть жёстче, чем в противогазе.

Вероятно, от волнения воздуху не хватало, дышал часто, начинала кружиться голова. В какой-то момент стало страшно, и я выскочил на верх, выплюнул загубник. Вставшее солнце расплывалось в мокром стекле маски, мир показался тёплым, притягательным — эх, полежать бы на камушках…

Сначала подумал, это капля пробежала по стеклу, оставив светящийся след, и ещё не привыкнув, проморгался, будто вода текла по глазам — светлячок не исчез. Тогда я протёр стекло, а потом и вовсе снял маску…

На берегу, где когда-то поджидал меня егерь Тарасов, стояла танцующая на камнях. Только на сей раз не танцевала, а призывно махала руками — сюда, сюда…

Сеансы умопомрачения продолжались. Что делать? Игнорировать её или плыть к ней? И наконец спросить, что ей надо. А если она опять поманит и убежит? И вместо неё на берегу окажется неуязвимый рыжий медведь или ещё какая-нибудь призрачная тварь.

— Сейчас! — крикнул я. — Подожди меня там. Я скоро!

Её появление неожиданно вдохновило. Со второй попытки сразу ушёл на глубину метров в девять — выбирал из-под себя верёвку и как бы задавливал себя в глубину. И когда повис передохнуть, вдруг увидел на дне развалы камней. Солнце пробивало толщу воды и высвечивало их, как в аквариуме.

И среди них отчётливо рассмотрел четыре предмета, лежащих на дне вкривь и вкось, совершенно правильной четырёхугольной формы и один кубический — ящики! Первое погружение и такая удача!

Потому что это судьба, я их должен был найти, и никто другой, ибо с детства мечтал поймать валька, золотую рыбку! Все ищут там, где огромная глубина, а обоз лежит на семнадцати метрах недалеко от берега. И баядера, явившаяся вдруг, и теперь ожидающая меня наверху — примета, знак или даже символ удачи!

Или её послали гои остановить меня?

Сдерживая дыхание, забыв о холоде, сжимающим резиной гидрокостюма, я спустился до дна и сначала рассмотрел, за что зацепилась верёвка — это была самая настоящая крестьянская телега, совершенно целая, стоящая на колёсах, словно из неё только что выпрягли коня. И это через столько лет?!

Мешочек с камнем по закону подлости (или счастья?) угодил и заклинился между оглоблей и стальной растяжкой, идущей к оси переднего колеса. Я даже не пытался высвободить его, поскольку в следующий миг увидел ящики сбоку.

Каждый из них был раза в три больше самой телеги!

Полагая, что это увеличивает вода, я отпустил верёвку, и хватаясь за телегу, подплыл к крайнему, уцепился за грань и ощутил под рукой не дерево, а камень. Гладко отёсанные блоки торчали из каменных завалов, напоминая огромные кристаллы, а тот, который я принял за куб, оказался таким же блоком, но поставленным на попа.

В следующий момент я взмутил ластами воду, и меня потянуло вверх. Я даже не сопротивлялся подъёмной силе, глядя, как мои «ящики» тускнеют, уменьшаются в размерах и постепенно растворяются в глубине. Через несколько секунд меня выкинуло на поверхность, я сразу же сдёрнул маску и выпустил загубник.

На берегу было пусто…

* * *

Через неделю я уже почти не боялся глубины, научился экономно дышать (если не волновался), за полторы минуты без верёвки опускаться на двадцать метров с помощью рюкзака с заваленным туда камнем; и вообще, начинал осваивать водолазное искусство (как мне казалось), ещё не израсходовав одного баллона. За давлением я следил, как было написано в краткой инструкции, и всё равно воздух кончился неожиданно. Произошло это как всегда, в самый интересный момент, когда я обнаружил на дне озера камень правильной цилиндрической формы — что-то вроде обломка колонны, толщиной в два с половиной метра, косо торчащей из каменистого дна.

Уж вот это никак не причудливая игра природы — неоспоримые следы человеческой деятельности, остатки некого архитектурного сооружения, материальное свидетельство неведомой цивилизации! Успел даже дотянуться рукой, хотел смести лёгкий ил, так как показалось, сквозь него проглядывает какой-то рисунок, но в ушах зазвенело, дышать стало трудно, и я не смог освободить от камня рюкзак — выпустил его и полетел наверх.

Стрелка манометра упала почти на нуль, хотя воздух ещё был.

Запасной баллон находился в полукилометре от озера, где в укромном месте я отогревался на солнце или у костра, а иногда ночевал, если не хватало сил идти в логово или терпения дожить до восхода — озеро тянуло магнитом, казалось, уйду, и без меня произойдёт что-то важное. Не снимая гидрокостюма, я прибежал на стоянку, достал спрятанный баллон, попил холодного чаю из котелка и помчался назад, чтоб заодно и согреться.

Баллон я переставил на берегу, столкнул лодку с отмели и поплыл к оставленному на воде бую. И только сейчас увидел манометр: запасной баллон оказался пустым!

Потряс и его, и дыхательный аппарат, как трясут остановившиеся часы, постучал по прибору, а потом попробовал стравить воздух через редуктор — даже шипения нет. А ещё вчера было сто шестьдесят очков! Выйти сам он не мог, вентиль новый, закручен крепко и ещё контрольной ниткой обвязан.

Кто-то подкрался, когда был под водой, и стравил. Когда-то ведь хотел, чтоб это случилось, и вот получи!

Матерился я долго, но поправить дело ничем не мог. Даже если бы нашёл в Инте, Сыктывкаре или Ухте какую-нибудь кислородную станцию, где можно зарядить баллоны, всё равно бы сразу себя обнаружил и на обратном пути уже встречали бы «егеря», которые не так легко примут за комитетчика.

Никаких погружений теперь по крайней мере, до следующего лета. И ничего не сделать!

Баллоны я оставил, дыхательный аппарат со всем прочим снаряжением унёс подальше от озера, нашёл сухое место среди развалов в лесу, упаковал всё в простреленный чехол от спальника, облил диметилфталатом, чтоб воняло и медведь не тронул, после чего спрятал и обложил еловым лапником — от мышей и завалил камнями. Всё с оглядкой, чтоб не подсмотрели. Думал, хоть в этом сезоне обойдётся без воровства — нет, украли воздух, и этот незримый вор ходил где-то рядом со мной. Хорошо, что в логове осталось всё цело, и начал придумывать, как сделать дверь или затычку с запором, чтоб в моё отсутствие никто не попал, но под руками только дерево и камень — гвоздя нет.

На следующий день я отдыхал и даже писать пробовал — не получалось. От расстройства спустился к Манараге, наловил хариусов, положил в ледник и окончательно затосковал. Утром же, часа полтора промаявшись возле логова, всё-таки решил начать привязку своих находок.

Все обнаруженные на дне камни со следами глубокой обработки я отмечал на специальном плане, и даже из того, что нашёл, можно сделать вывод, что они откуда-то сползли на дно озера вместе с дикими глыбами, сдвинутые ледником. Над озером с юга нависал плоский, растёртый хребет, выдающийся своеобразным мысом, однако ледник двигался с севера и столкнуть блоки в озеро, или в то время, ущелье, никак не мог. Значит, отёсанные камни принесло со стороны Манараги.

Следы ледника здесь наблюдались всюду: от морен в долинах и распадках до огромных валунов на плоских вершинах гор, кстати, им же срезанных. Судя по конфигурации, только Гора Солнца выстояла — расколола движущуюся толщу льда, пострадали только склоны. Если бы не стравили воздух, я бы мог исследовать «мелкую» часть озера и довольно точно определить ареал рассеивания блоков и по нему просчитать и смоделировать ситуацию до оледенения.

За неделю работы я отыскал тринадцать этих гигантских кирпичей, целых и расколотых, плюс гладко обработанную колонну, и все практически на одном месте, вдоль северного берега. Это означало, что они не притащены сюда из заморских далей, ледник подмял их под себя на месте и вновь обнажил на дне озера, когда растаял.

Теперь следовало сориентироваться на месте и хотя бы приблизительно определить, откуда всё это свалилось.

Уж не с Манараги ли? Только не с современной, подверженной мощной эрозии и разрушающейся, а с древней Горы Солнца, когда она была высокой и имела совершенно иные очертания. Возможно, на каком-то её уступе или на вершине, стояло грандиозное, судя по блокам на дне, циклопическое сооружение, которое я про себя назвал Храмом Солнца. Если и сейчас восход над Манарагой ни с чем не сравнимое, потрясающее зрелище, то что же было, когда она сияла ослепительной снежной вершиной?

И ещё, если найденные блоки занесло сюда с Манараги, то по долине одноимённой реки, возможно, под мощными моренными отложениями остался «шлейф» — разрозненные, изломанные, обкатанные остатки таких же блоков. То есть, всякая глыба, осколок, булыжник со следами каменотесного инструмента и будет тому доказательством.

Чтоб не возвращаться на ночлег в логово, я взял с собой варёной рыбы, банку тушёнки и четыре сухаря — рацион на три тяжёлых маршрутных дня, и прямо от фонтана стал подниматься на хребет чуть восточнее горы Мрачной, отмеченной на Олешкином плане. (Часто названия давал он сам, поскольку на его зарисовках встречались гора Склизкая, река Шалава и хребет Параша). Через два часа я уже был на узком и длинном плато, с небольшими горушками (типичный послеледниковый ландшафт), где на северной стороне ещё лежал снег, и наконец-то увидел южный склон хребта с лесистой долиной реки Вангыр. Горы за водоразделом были пониже, чем на севере, но больше скал и осыпей. Да и сам хребет извивался змеёй между обрывов, под одним из которых и было Ледяное озеро.

В тот день погода внизу стояла солнечная, тёплая, однако наверху дуло, да ещё рядом со снежными, тающими языками было не совсем уютно, а дров с собой не взял, надеясь остановиться на ночёвку где-нибудь возле реки Манараги.

Однако маршрут оказался не таким коротким, Олешка что-то напутал, изобразив озеро всего-то в пяти — шести километрах от горы Мрачной. Я протопал по хребту весь день, ни одного камня со следами человеческих рук не обнаружив, и увидел сверху Ледяное только на закате. Если сейчас пойти вниз, то к реке спущусь к полуночи, не раньше, и хоть светло ещё, да всё равно ничего толком не увидишь, а надо осмотреть все камни и глыбы, имеющие самый отдалённый намёк на грани или обработанные поверхности.

Короче, оставалось продрожать ночь на водоразделе без костра и горячего чая, и если учесть, что на ужин одна рыба, которая уже в глотку лезет с трудом (банка тушёнки — НЗ), то и без еды. Красота кругом была неописуемая, но любоваться ею хорошо было бы, сидя у огня. А я сбросил рюкзак и бегал по лысому водоразделу в поисках сухого, безветренного места, чтоб пересидеть до восхода.

И вдруг заметил на уступчатом останце кучу щетинистого хвороста, словно кто-то принёс большую вязанку, бросил на вершине и забыл. Жизнь на Урале напоминала существование первобытного человека, в тот период, когда он осваивал мир и приобретал первые религиозные представления о нём, и здесь существовали духи добрые и злые. Первые надоумили промерять верёвкой дно и зацепили камень за телегу, вторые выпустили воздух из баллона. Но добрый дух тут же подбросил полкубометра хвороста! И в голову сначала не пришло, что это гнездо, причём, старое, многолетнее, уступы заляпаны помётом, грязными перьями, шерстью и прочим мусором. Я видел лишь топливо, потому вскарабкался на скалу и едва потянулся руками, как над моими дровами неожиданно поднялся орёл! С испугу я чуть не полетел вниз, а огромная птица сорвалась со скалы и закружила над гнездом с отвратительным скрипучим клёкотом — отчётливо были видны выставленные вперёд, раскрытые лапы.

— Да пошёл ты! — крикнул я, отгоняя собственный страх и подтянулся к гнезду, ожидая увидеть птенцов, но там даже яиц не оказалось!

Вероятно, это был тот самый орёл, часто летавший над моим логовом, но что он делал в пустом гнезде? Отдыхал, ночевал, или просто жил бобылём, как иной раз живут люди? Потом я спрашивал у знакомых орнитологов — пожимали плечами, мол, птица сложная, образ жизни не всегда ясен…

Орлиное жилище, пахнущее курятником и псиной, я не разрушил, а просто осторожно надёргал и сбросил вниз хорошую охапку сучьев и под возмущённый крик «хозяина» понёс хворост к рюкзаку.

И оцепенел, когда увидел возле него широкую рыжую спину: пока я грабил орла, медведь — грабил меня! Он вытряхнул лодку с вёслами, все мои вещи и припасы, рыбу уже сожрал, поскольку котелок валялся кверху дном, и теперь что-то пытался разгрызть. На сей раз зверь оказался ещё ближе, шагах в десяти, потому я присел, осторожно положил хворост и, затаив дыхание, полез за пистолетом. В этот момент орёл проклекотал у нас над головами, медведь вскочил, резко обернулся, и я похолодел.

У зверя было человеческое лицо! Открытый лоб, крупный горбатый нос, глаза под мохнатыми бровями и огненная борода. Мало того, на этом оборотне оказались драные брезентовые брюки.

В следующий миг я вспомнил егеря Тарасова, вернее, его предупреждение о снежном человеке — «яти мать»! Да ведь это он и есть! Голова работала медленнее, руки быстрее, и когда щёлкнул затвор, существо вдруг закрылось лапой, присело и я увидел зажатую в когтях банку тушёнки.

— На землю! — заорал я и пошёл на чудовище. — Лежать! Застрелю, сука!

Крик не особо подействовал, и тогда из меня посыпался мат, да ещё для острастки пальнул над лохматой головой.

Снежный человек оказался трусливым и панически боялся выстрелов. Или понимал русский язык! Потому что завалился вниз лицом, заскулил и прикрыл голову волосатыми, но всё-таки человеческими руками. Я чувствовал страх и омерзение одновременно и в первый момент не мог преодолеть скованности, хотя понимал, надо что-то делать. Между тем, существо быстро приходило в себя, смелело и делало попытки подняться.

— Лежать! — снова крикнул я и ещё раз обложил матом.

Потом схватил верёвку и скрутил безвольные, дрожащие лапы или руки — чёрт разберёт! И на всякий случай связал другим концом босые и тоже волосатые ноги. От этой человекообразной твари пахло, как от орлиного гнезда, псиной, куриным навозом и ещё чем-то мускусным, тошнотворным. Пока возился с ним, было полное ощущение, что сам пропитался этими запахами, и потому оставил его возле растерзанного рюкзака и пошёл к линзе тающего снега. И тут заметил, как связанный и скулящий, он тянется спутанными ногами к консервной банке и пытается подгрести её к себе! Наглость вполне человеческая!

Я вернулся, отобрал искусанную, но ещё целую банку, отмыл её в луже и умылся сам. Снежный человек скулил и время от времени громко и сыто рыгал — наелся моей рыбы, гад! Я спрятал тушёнку в карман, закурил и присел неподалёку от этого чудовища.

Скулить он перестал, насторожился, забегали большие, выпуклые и, скорее всего, нечеловеческие глаза. Я разглядел крупные, толстые и красные уши, торчащие из скатавшейся рыжей шевелюры, заметил, что волосяной покров на голове отличается от густой, длинной и кудрявой шерсти, покрывающей тело. По телосложению он очень походил на обезьяну; особенно длинные и, вероятно, очень сильные руки, приспособленные лазать по деревьям. Но при этом был прямоходящим, немного сутулым и роста невысокого, примерно метр семьдесят.

То ли обросший и одичавший человек, то ли на самом деле йети очеловеченный, коли ходит в штанах. Которых, кстати, я не заметил, когда приняв за медведя, стрелял возле логова. Узнать, что это за существо можно было, пожалуй, только в лаборатории, однако проверить наличие хвоста ничто не мешало. В то время о снежном человеке много писали, устраивали экспедиции, показывали снимки их следов и даже фильмы, снятые любителями где-то на Алтае. Появились и специалисты, которые досконально описывали внешние данные йети и утверждали, что у них длинный атавистический копчик, сантиметров пять — шесть. Мне не очень-то хотелось прикасаться к нему, однако речи он всё-таки не понимал и боялся лишь мата, вернее, грозных интонаций, как собака.

— Стоять! — рявкнул на него и схватив за шерсть на загривке, поставил на ноги. Он стоял, покачивался, затравленно озирался и всё ещё страдал отрыжкой.

Копчик у него был нормальный, человеческий, но внимание привлекло уже другое — брезентовые брюки с сумчатыми карманами были мои! Украденные вместе с рюкзаком ещё в семьдесят девятом году!

Ошибиться я не мог, поскольку сам пришивал на них тренчики под широкий ремень и выкроил их не из брезента, а из кожаного голенища старого женского сапога. Правда, почти новые брюки сейчас превратились в грязные лохмотья.

— Ты ж мне экспедицию испортил, скотина! — я дал ему пинка, и это воровитое чудовище повалилось на бок.

Из карманов спущенных штанов что-то посыпалось, отчего человекоподобный жалобно замычал. На земле оказались разноцветные камешки — кусочки яшмы, родонита, крупные кристаллы пирита и пробки с клапанами от моей лодки! Успел оторвать, подлец!

— Ну ты даёшь, яти мать! — я залез в карманы и выгреб всё, что было: в основном блестящие камушки, среди которых попадались: стреляные револьверные гильзы, медная гайка, мятая бронзовая спираль от манометра. Но в этом мусоре оказался тяжёлый, заряженный патрон двенадцатого калибра, однако же с разбитым капсюлем, то есть, с осечкой. Я бы не обратил на него особого внимания (кто-то выкинул — он подобрал), если б при виде патрона существо вдруг не заплакало, издавая жалобные человеческие звуки. Лишь тогда заметил, что пыж в гильзе не войлочный или бумажный, а деревянный, и сам патрон слишком тяжёл. Даже если заряжён свинцовой пулей.

Я достал складной нож, выковырял лезвием пробку и чуть не рассыпал монеты.

Их было семнадцать штук, золотые десятки царской чеканки. Те самые десятки, подлинность которых проверяют так же просто, как по наличию хвоста можно проверить, человек перед тобой или йети: монеты должны стоять на ребре.

Они стояли. Связанное по рукам и ногам существо ревело и каталось по земле.

Вор, обитающий в районе Манараги, был найден. Но этот психически больной, с какими-то сильнейшими гормональными изменениями, буквально переродившийся в обезьяну человек вряд ли мог владеть огнестрельным оружием. Он понимал только золото и, возможно, знал о самоцветах, поскольку собирал блестящие камешки; он не мог воспользоваться даже топором, чтоб вскрыть банку с тушёнкой — искусал жестянку, оставив на ней вмятины от зубов. Воспетая Дарвином эволюция длилась миллионы лет, пока, с его точки зрения, обезьяна превращалась в человека. Обратный процесс был короче одной человеческой жизни: передо мной сидело животное с мозгами сороки, ворующей блестящие предметы, и основными инстинктами зверя — поесть, поспать, овладеть самкой (гонялся же он за танцующей на камнях!). И вместе с тем он обрёл потрясающую живучесть и способность к самолечению: обе мои пули сидели у него в теле. Одна пробила правую лопатку, вторая угодила в левую ягодицу, и раны уже зарубцевались, разве что на поражённых местах пятнами не росла шерсть.

Единственное, что у него осталось от человека — страсть к драгоценностям. Он был кладоискателем, охотником за тем самым обозом, и, видимо, на этой почве сошёл с ума. После того, как я вывернул его карманы, существо вопило и ревело часа полтора. Монеты возвращать я не собирался, в конце концов, за воровство надо платить, однако от визгливого крика уже звенело в ушах и пришлось бросить ему одну монету. Он мгновенно заткнулся, перевернулся на живот, схватил пастью золото и спрятал за щёку и больше не издал ни звука. Потом я пробовал разговорить этого немтыря, спрашивал, где он живёт, что ест зимой, откуда взял золотые десятки (явно из колчаковского обоза!). Но существо сидело, уставившись в одну точку и не откликалось.

Что делать с пленником, я не знал. Оставить на хребте связанным — чего доброго подохнет, да и единственную верёвку жалко резать. Отпустить, а вдруг увяжется, начнёт ходить по пятам, воровать и пакостить. Конечно, хорошо бы отвести на станцию Косью, ночью привязать где-нибудь в посёлке, чтоб утром люди нашли и отправили в психушку — но сколько сил и времени уйдёт!

И куда теперь с ним?

Уже далеко за полночь развёл костёр, отмыл котелок и поставил воду на чай — к счастью, заварку и сухари человекоподобный не съел, но кусок сахару смолотил вместе с рыбой. Видимо, он давно не видел огня, но знал его, вытаращил глаза, мотнул головой и радостно замычал, брякая монетой по зубам.

— Придвигайся! — я показал на костёр. — Грейся.

Он не понял, заворожено уставился в огонь, затем, поджимая связанные ноги, всё-таки придвинулся, и на волосатом лице появилась дикая, хищная улыбка — спину ознобило. Если бы не страсть к золоту, и в самом деле сошёл бы за снежного человека…

Пламя настолько притягивало его, что он не оторвал взгляда, когда я пил чай и хрустел сухарями, — а это уже серьёзно! Сваленные в костёр остатки хвороста вспыхнули ярко, показалось, шерсть затрещала от жара, но дикарь не отшатнулся, не закрылся — рот разинул от удовольствия.

Быстро собрав рюкзак и стараясь особенно не отвлекать животину, развязал ему руки, отрезав верёвку от спутанных ног. Он не пошевелился, очарованный видом огня, свободные, но безвольные руки так и остались за спиной. Я уходил в ночные сумерки чуть ли не на цыпочках, чтоб не потревожить его гипнотического состояния и когда оказался на приличном расстоянии, выбрал место, где между скал, почти до самой реки, выдавался относительно пологий «язык», и пошёл вниз.

Уже светало, на востоке разгоралась яркая уральская заря, но костёр на хребте всё ещё горел малиновой точкой. Разглядеть, там ли ещё человекоподобный, было невозможно, однако я шёл с уверенностью, что пока огонь не погаснет, он не уйдёт. Да потом ещё полчаса провозится, распутывая верёвку на ногах. Я рассчитывал переплыть Манарагу и хотя бы сутки посидеть на другом берегу: вряд ли этот огнепоклонник сунется в ледяную, быструю воду. А там, глядишь, отстанет…

Всё ещё поглядывая на вершину хребта, уже после восхода солнца вышел на берег, завернул клапана в лодку, стал накачивать… И вдруг услышал отчётливое шипение и обнаружил дыры в трёх местах! Эта безумная тварюга пробовала резину на зуб!

Клей и заплатки были, но оставались в тайнике на озере, вместе со спиннингом и пустым рюкзаком, и теперь хочешь — не хочешь, надо возвращаться. Я спрятал лодку в лесу неподалёку от берега, злой и уставший от потрясений, шёл к Ледяному, когда услышал в небе вертолёт. Эхо путало звук, и определить, откуда летит машина, было невозможно. На всякий случай залёг в камни (делал так всегда в случае приближения любой низколетящей авиатехники), и через минуту увидел тяжёлую «шестёрку», вынырнувшую из-за хребта с западной стороны и совсем близко от меня. Сразу стало ясно, машина достигла цели, и совершала круг перед посадкой, целя на плоский и удобный пятачок в сотне метров от Ледяного озера.

Вот и первые искатели сокровищ пожаловали!

Или те, кто ловит искателей.

А если бы у меня не украли воздух и я сейчас как раз бы плюхался в озере? Что это? Провидение? Чья-то воля, спасающая меня? Опека добрых духов?

Вертолёт опустился на землю, однако подпрыгнул и развернулся хвостом к озеру. Створки под брюхом разошлись, спустили автомобильный трап, но выкатили на платформе приличных размеров катер. Людей вышло человек пятнадцать — сосчитать было трудно, мельтешили, и груза вытащили целый курган, после чего машина раскрутила винты и тут же ушла на запад.

* * *

Прилетевшие вели себя беспечно, никаких постов не выставили, а видимо, соблюдая некий ритуал, одну бутылку шампанского разбили о нос катера, несколько других бутылок разлили по бокалам, собравшись в кружок, и в тот час с помощью ручных лебёдок начали спускать своё судно на воду. Буквально через десять минут катер уже качался на озере.

Люди прибыли предприимчивые, хорошо оснащённые, знающие своё дело и наверняка имеющие официальный статус — ничего не боялись. Два человека пошли с топорами к лесу, ещё трое осталось возводить палаточный лагерь, остальные поднялись на борт и уплыли к середине озера, где начали делать инструментальную привязку.

Не прошло и часа, как приземлились, а уже восемь палаток стоит, телескопический флагшток с непонятным треугольным штандартом (в бинокль я разглядел лишь якорь), а с катера начал погружение водолаз, обряженный будто космонавт.

С корабля на бал, ни минуты покоя! Всё это говорило о том, что работают они здесь не первый год и давно привыкли к этому месту.

От бинокля у меня глаза заломило, но оторваться не мог, будто интересный фильм смотрел. Забыв обо всём, я пролежал в камнях семь часов, пока не подняли водолаза (с пустыми руками), и продрогший, голодный, хотел уйти, однако к вечеру искатели стали осторожнее. Прошла первая радость начала полевого сезона (сам знал по экспедициям, это целый праздник). Пятеро, остававшиеся в лагере, наконец-то занялись охраной, причём весьма серьёзно. С юга, от хребта, спуститься к озеру незамеченным и без альпинистского снаряжения было нельзя, высокие скальные обрывы окружали примерно половину периметра, потому охрану организовывали с северной части. На расстоянии двухсот метров от палаток начали что-то растягивать и устанавливать. Полное ощущение, что минные заграждения! Но когда провели испытания (или случайно сработало) и взлетела ракета, стало ясно — армейская сигналка! Помню, сами ставили, когда ловили в подмосковных лесах группы «зелёных беретов».

Не такими уж и беспечными они оказались, иное дело, самоуверенными были, чувствовали себя хозяевами положения. Но если они сигналкой огораживались, значит, их кто-то здесь тревожил. И завербованные егеря работали явно на них, так что этот Тарасов знал, когда начинается сезон работ на озере и меня принял за комитетчика не случайно: должно быть, перед заброской экспедиции территорию тщательно проверяли и выдворяли всех лишних. Другое дело, снежного человека не могли поймать, потому егерь и сказал о нём.

Романтическим духом искатели не отличались, поужинали и разошлись по палаткам — никакого тебе костра, гитары и песен чуть ли не до утра, как у нас бывало. Двое дежурных или охранников по морскому обычаю спустили штандарт, проверили катер, затушили головни в кострище, и вместе с наступившей тишиной опустилась сумерки — свет белых ночей стремительно убывал. Создавалось впечатление, что это люди на самом деле военные, приученные к порядку, дисциплине и подчинению. В геологии бы, например, в такой торжественный день точно пьянку устроили, каждый бы непременно прихватил бутылочку, а тут ритуально шампанского выпили и успокоились.

Я пролежал в камнях ещё часа три, едва удерживаясь от соблазна пойти и бросить камень на сигналку, чисто из хулиганских побуждений, как пишут в милицейских протоколах. И ещё, от тайной зависти и мести — надо же, у них всё есть, вертолёты, катера и водолазы, а здесь стравили последний баллон, и я нынче уже не попаду на дно озера, чтоб рассмотреть колонну. Если там орнамент — своеобразное письмо, язык, зашифрованная информация, тогда было бы открытие мирового значения…

Кинуть камень, перебить тончайшую проволоку, чтоб взлетели ракеты и начался переполох — пусть побегают!

И пожалуй, уговорил бы себя, но кто-то меня опередил: вдруг по всему фронту и почти разом взметнулось и повисло на парашютиках десятка три ракет — светло стало, как днём! Секунду спустя короткими очередями ударил автомат, и в воздухе запел рикошет: по земле стреляли! Не вверх для острастки, а на убой, на поражение, если подвернёшься! Потом рыкнула электростанция, включился прожектор и немного позже ещё один, на катере. Лучи забегали по скалам и склонам гор, и несколько человек под их прикрытием побежали веером в разные стороны.

Я выбрался из укрытия и, пригибаясь, наугад побежал в сторону логова. Риск наткнуться в темноте на глыбу или сломать ногу на курумниках был большой, но ещё больший — попасть в руки искателей. Видно, беспокоят и нападают на них уже не первый раз, поэтому они действуют наступательно и агрессивно. Схватят тут, да ещё с кольтом, не отвертеться, все чужие грехи спишут на меня.

Промчался я метров триста без передышки и даже не оступился ни разу — везёт! В распадке, у леска, где ночевал когда-то, сел за камень и прислушался: кажется, отстали, только прожекторы всё ещё рыщут по гряде, достают до склонов Манараги за рекой. Слышатся отдалённые голоса. Прошло минуты три, я отдышался, встал на ноги и неожиданно услышал шорох ног по гравию, близкий и отчётливый — пять метров от меня! Осторожно вынул пистолет, снял с предохранителя: подойдёт ещё ближе, стреляю перед его лицом, вспышка ослепит — успею отскочить в сторону…

Невидимый человек остановился, несколько раз шумно выдохнул, восстанавливая дыхание и замер — выслушивал! Кажется, тревога в лагере кончилась, прожекторы выключили, затем с шипением взлетела белая ракета, может, отбой, а может сигнал возвращения тем, кто преследовал нарушителей спокойствия.

Человек переступил на месте, и раздался характерный щелчок автоматного предохранителя. Думал, сейчас пойдёт к лагерю, однако он потоптался ещё немного и двинул в обратную сторону от него — распадком вниз к моему логову. Подмывало отпустить его немного и пойти следом, но в темноте это было опасно: услышит, остановится и сам наткнёшься на него. Я выждал больше часа и когда начало светать, направился к себе. Кто он был, этот сигнальщик? Конкурент тем военным ребятам, прилетевшим искать сокровища? Или одиночка, эдакий партизан, сильный и смелый человек, отважившийся дразнить зверя?

И не он ли палил по мне в первую экспедицию?

События раскручивались так быстро, что я опять переставал понимать, что происходит возле Манараги. Кто здесь добрый дух, и кто злой. Даже со снежным человеком было легче, по крайней мере, было ясно, что он хочет. А тут из небытия вдруг появлялись всё новые и новые действующие лица! Такой человек, как этот партизан, мог запросто выпустить воздух из баллона, и если это так, то кто он мне, враг или друг?

Полез бы сегодня в озеро и вляпался!

А из каких побуждений устроил искателям иллюминацию? Развлекался? Ради чего он рискует своей жизнью? Что если он чей-то охранник, оставленный здесь, чтоб присматривать за порядком и удалять из пределов Манараги всех чужих?

Или он тоже из племени гоев? В таком случае, почему действует по-бандитски?

И что хотела танцующая на камнях? Предупреждала, чтоб я не нырял с маленьким запасом воздуха? Может, сказать хотела, что баллон мой разрядили? Или сама открутила вентиль, из хулиганства, потому и не дождалась, исчезла, когда я вынырнул…

Возле логова я простоял ещё полчаса — вроде бы тихо, место никто не занял, однако когда забрался в грот и, не включая фонарика, пополз к своей постели, рука наткнулась на предмет, которого здесь быть не могло — длинную, овальную рукоятку. Света можно было не включать, этот молоток я знал на ощупь — тот самый, подаренный Толей Стрельниковым в качестве талисмана и утерянный потом в грозу на Манараге!

И всё-таки нашарил фонарик в изголовье, включил и осветил логово — никого…

Начинались чудеса возвращения утраченного! Скажем, не очень приятные, ибо появление молотка — знак, что за мной давно следят, и тот, кто вернул талисман, отлично знает, где я обитаю. Но зачем, с какой целью? Опять какое-нибудь предупреждение? Хотят предостеречь от неприятностей? Или напротив, подтолкнуть к ним?

Единственное, в чём я был уверен — молоток подбросила танцующая на камнях. А кто ещё видел меня возле логова? Не этот же питекантроп, утративший речь и разум…

Я настолько привык к одинокой, вольготной жизни, что разжигал костры днём и ночью. Теперь вдруг подумал, по прямой до озера чуть больше двух километров, и хоть логово прикрыто скалами с одной стороны, не учуют ли дыма, не заметят ли свечения огня наблюдатели? Ночью из лагеря не выйдут, это точно, но днём могут выслать группу и проверить, если засекут. Сомневался всего минуты две, потом плюнул, ушёл за фонтан и развёл огонь: голод был сильнее чувства опасности, да и всё равно, есть сырую рыбу не смог бы.

Вчера снежный человек меня удивил, опустошив целый котелок, а сегодня я сварил столько же, полагая оставить на завтрак. Но достал фляжку, налил сто пятьдесят, чтоб снять остатки стресса, и умял всё. Эффект получился обратный, водка обострила чувства, и я уснул с мыслью, что всё равно придётся уйти отсюда, хотя бы на то время, пока команда искателей не закончит своего сезона и не уедет.

А проснулся через три часа с чувством тревоги и желания бежать. Ничего особенного, на первый взгляд, не произошло, кругом тихо, никого не видать, разве что над Манарагой висит грозовая туча. Вместо завтрака я попил воды и пошёл на свой наблюдательный пост.

Рабочий день был в разгаре, штандарт трепетал на флагштоке, катер стоял на середине озера, негромко тарахтел, значит, водолаз спустился на дно. В лагере оставались два охранника, даже днём вооружённые автоматами, и ещё трое болтались на резиновой лодке с мотором неподалёку от судна, дул ветер, и по озеру гнало волну. Видимо, кладоискательство было делом рутинным, довольно скучным и напоминало рыбалку, когда вообще не клюёт. Люди слонялись по палубе или сидели на бортах, свесив ноги. Создавалось впечатление, будто у них трудится только один водолаз.

Я пролежал в развале четыре часа и картинка не сменилась, ничего не происходило, если не считать, что охранники сходили к лесу за дровами, растопили большую железную печь, стоящую под брезентовым навесом и стали готовить обед. Запахов я не слышат, но воображение работало — кажется, варили мой любимый гороховый суп в двухведёрном котле и жарили котлеты…

Между тем, туча, закрывавшая большую часть Манараги, спустилась с её склонов и начала заволакивать озеро. Гроза обрушилась вместе с дождём, и охранники из-под навеса больше не высовывались, а люди на катере обрядились в армейскую противохимическую защиту и с палубы не ушли. Я тоже перелез под нависшую глыбу, угнездился там, чтоб на спину не лило, и когда снова взялся за бинокль, боковым зрением увидел какое-то движение вне моего сектора наблюдения.

За грядой между камней мелькали две головы в башлыках, кто-то шёл прямо на меня. И не скрывались!

Расстояние быстро сокращалось, я вжался под глыбу и боялся шевельнуться. И хорошо, что в небе часто грохотал гром: любой сильный шум всегда хорошая маскировка. Люди остановились на том месте, откуда я только что ушёл, осмотрелись и вдруг ближний ко мне человек скинул башлык и поднял бинокль.

Это была женщина! Она стояла ко мне в профиль всего в семи шагах и смотрела в сторону лагеря. Потом передала бинокль напарнику-мужчине, и тот несколько минут внимательно всматривался вдаль.

— Можно! — довольно громко обронила женщина.

Мужчина снял дождевик, расстелил его на камень, достал из рюкзака укороченный автомат, зарядил его, после чего вынул красный баллон, очень похожий на автомобильный огнетушитель, сел и начал колдовать с его никелированной головкой. Мужчина мне показался знакомым: седые длинные волосы, но при этом тёмно-русая, аккуратная борода, поношенная штормовка, под которой заметна тёмно-синяя рубашка и галстук — вид благородного барда-романтика, только вместо гитары автомат и огнетушитель, напоминающий бомбу. У женщины тоже был вид походный, полуспортивный, разве что пышная, ухоженная причёска никак не сочеталась с дождливым горным пейзажем. Пока мужчина возился с баллоном, она время от времени вскидывала в руке какой-то прибор, ждала и потом что-то говорила напарнику. Вскоре стало ясно, что она ловит проблески молний!

Странная эта пара закончила свои приготовления, и опять не скрываясь, преспокойно направилась к лагерю.

Я «провёл» их в бинокль до крайней палатки в полной уверенности, что это люди из команды искателей, потому как шли они открыто и смело, будто к себе домой, и сигналку миновали, не разбудив ни одной ракеты. Однако в лагере они повели себя ещё более странно — ходили, заглядывали в палатки, словно искали кого-то, и охранники на кухне никак на них не реагировали. Таким образом, эти двое прошли через весь стан и направились в сторону реки Манараги, словно некие прохожие путники.

И были уже далековато, когда сверкнула молния и промокшие от дождя палатки неожиданно вспыхнули красно-синеватым пламенем, всё разом, в том числе и навес над печкой!

Я дважды видел пожары в таких лагерях. Во-первых, сырую палатку поджечь очень трудно, разве что бензином облить, во-вторых, сухая, она горит быстро, секунд пять-семь, после чего уже дотлевают клочья, рамки и верёвки. Тут же стан искателей горел минут пять, причём, неестественного цвета огнём, будто включили газовые горелки и дождь ему был не помеха!

Ошарашенные охранники бесполезно суетились возле пожара, два ведра воды вылили в одну из палаток, пытались сбить пламя и отступили, когда огонь погас сам и остались лишь дымные пятна.

Лагеря на берегу Ледяного озера больше не существовало!

Катер не мог сняться и подойти к берегу из-за спущенного водолаза, люди сгрудились на корме и махали руками. Лодка с охранниками тоже припоздала, долго не заводился мотор, и когда подчалила, я даже сквозь грозу и дождь услышал начальственный мат. Из отрывочных слов и фраз стало понятно, что дежурившие в лагере охранники все валят на удар молнии, дескать, загорелось от грозы и они тут ни при чём.

И всё-таки все пятеро рассыпались по округе, но бегать по скользким камням уже было нельзя, да и на горизонте никого не было, поджигатели давно пропали из виду, так что бойцы покрутились возле сигналки и вернулись.

Потом стали обследовать лагерь, поковырялись в пожарище, после чего трое вернулись на катер, оставшиеся начали сносить всё уцелевшее к урезу воды, в том числе и котёл с пищей. Наконец, подняли водолаза, катер подошёл к отмели, и началась погрузка, напоминавшая эвакуацию при отступлении. Сильный дождь лишь дополнял картину.

Теперь я не сомневался, что поджигатели, впрочем, как и вчерашний партизан-одиночка, устроивший ночью предупредительный переполох, принадлежат к гоям. Никто другой не сумел бы устроить такой грандиозный пожар, да ещё с применением вещества, напоминающего напалм, от которого горит всё и в любую погоду. Я не мог знать их конечной цели, но, сами того не ведая, они действовали на моей стороне!

Заметно осевший катер снялся с мели и пошёл к середине озера, на берегу остались те трое с моторной лодкой, прикрывать отход. Они расположились в разных местах вдоль сигналки и стали наблюдать пространство в бинокли — точно военные действия! В это время произошло вообще необъяснимое: стоящая на отмели лодка вдруг сама сползла на глубокую воду и встала торчком. Бойцы спохватились поздно, кинулись к берегу как раз в тот момент, когда из воды уже торчал один нос и клевал, будто поплавок удочки, пока не ушёл на дно.

Катер застопорил ход и более получаса дрейфовал, после чего подошёл к берегу и взял на борт охранников.

На суше не осталось ни одного искателя и потому в сумерках, под усилившимся дождём, я осторожно пошёл к месту, где стоял лагерь, рассчитывая найти что-то, что помогло бы узнать, кто эти люди. И была ещё одна подспудная цель, не благородная, мародёрская (бабушка всегда говорила — грех большой что-либо брать с пожарища) — поживиться чем-нибудь съедобным. В первую очередь спустил с флагштока и обрезал с верёвки забытый при отступлении штандарт, затем обошёл все чёрные квадраты, оставшиеся от палаток (прогорел даже войлок, подстеленный под брезентовые полы — точно напалм!). От личных вещей остались расплавленные электробритвы, каблуки от ботинок, катушка спиннинга, рукава и воротники меховых курток. Всё остальное было искорёжено и обуглено до неузнаваемости или превратилось в пепел. Я искал документы, бумаги, дневники, какие-нибудь записи, но ничего, кроме скрученного в рулон ватмана в сморщенном пластмассовом тубусе, не нашёл.

В продуктовой палатке горело особенно сильно и долго, потому там осталась некая сырая, воняющая жжёной тушёнкой, зольно-угольная масса, которую разгребли и растащили сами искатели. Выбрать что-либо пригодное в пищу казалось невозможным, и всё-таки я отыскал наполовину сгоревший мешок с сахарным песком. Причём, огонь будто ножом его разрезал, оставив целой нижнюю часть мешка и совершенно сухого песка, накрытого чёрным колпаком из пережжённого сахара. Я завязал добычу в штандарт, взвалил на спину и ушёл гусиным шагом в своё логово.

Всё-таки элемент романтики у искателей сокровищ существовал, иное дело, скрытый, о котором не принято говорить вслух. Прожжённые прагматики не шьют себе потешных штандартов и не вывешивают над головой. У этих на зелёном фоне был изображён синий морской якорь (в виде аппликации), на лапах которого висели две извивающиеся рыбы. Наверное, комитетчики, опекавшие эту команду, ничего такого, что выдавало бы секретность работ, в этом штандарте не нашли и вывесить его позволили. Я не очень-то разбирался в геральдике, однако символика стала понятной сразу — под таким флагом ловят золотую рыбку! И объяснение, почему у этих рыбаков штандарт зелёный, нашлось, когда я разломал остатки тубуса и вытащил ватман — морских волков ссадили на берег. Это была незаконченная шутливая стенгазета, посвящённая сорокалетию некого кавторанга Славы Бородина, то ли начальника всей команды, то ли просто уважаемого человека, шаржированный портрет которого и несколько картинок из жизни были уже нарисованы — весёлый усатый и глазастый парень с лысиной и крупной родинкой на правой щеке. Нарядить в косоворотку, получится сказочный добрый братец Иванушка.

Но глаз зацепился за комбинированный рисунок, где из головы Славы вылетала овальная мысль с вклеенной туда открыткой — репродукцией чьей-то картины. Высокая, красивая женщина в белых, бесформенных одеждах и огненным, очень знакомым взором, стояла гордо, опираясь на длинный двуручный меч.

Я не сдержался и тут же оторвал репродукцию, благо что приклеена оказалась всего на пять точек. На обратной стороне значилось: «К.Васильев, „Валькирия“. Холст, масло, 1968 г.».

И всё-таки осталось неясным, почему кавторанг всё время думал об этой богине из скандинавского эпоса. Вероятно, существовали какие-то внутренние, известные лишь команде, мотивы.

Издатель оказался неплохим художником, но поэтом никудышным и пытался сочинить стих о жизненном пути юбиляра, используя школьную программу по литературе. На отдельных листках проглядывали его муки творчества, но кое-что уже сложилось:


Скажи-ка, Слава, ведь не даром,

МОРЛАБ, спалённая пожаром,

«Французам» отдана?

Да, было море Золотое,

И говорят, ещё какое!

Недаром помнит вся ГУПРУДа

Про День Бородина!

Теперь ты витязь сухопутный,

В горах живёшь, как бич беспутный…


МОРЛАБ расщелкнулся легко — морская лаборатория, а вот что такое гремящая аббревиатура ГУПРУДа (главное или государственное управление чего? Не пруда же!) не поддавалось. Ясно было одно — эта организация и ловит в Ледяном озере золотую рыбку, и, похоже, один большой пожар она уже пережила — сожгли морскую лабораторию и отдали каким-то «французам»…

И ещё вдруг стала близка и понятна жизнь и психология этих рыбаков: всю зиму сидят мужики в какой-нибудь своей камералке, разрабатывают новые площади для поиска, думают, мечтают, трепятся в курилках и все тайно ждут летнего полевого сезона — всё, как было у нас в геологии. Естественно, работают они под серьёзным грифом, а коль люди они военные, значит, есть Особый отдел, присматривающий за соблюдением режима секретности и безопасности, который за такую стенгазету, попавшую в чужие руки, вздёрнет на дыбу. Скорее всего, секретную документацию в сгоревшем лагере рыбаки сами нашли и взяли на катер, но про этот тубус с незаконченной газетой наверняка знает один человек, автор и издатель. И он будет сейчас болтаться посередине озера и переживать, сгорело его творение или не сгорело и может попасть врагу, а ещё хуже, Особому отделу, который обязательно станет разбираться, от чего произошёл пожар.

Короче, автор под любым предлогом постарается вернуться на берег и посмотреть, что случилось с тубусом.

Тут его можно встретить, попробовать грубо пошантажировать и установить контакт. Возможно, раскрыться, объяснить, зачем я тут сижу и попросить, чтоб единственный раз спустили водолаза, который бы смахнул наносы с колонны и сфотографировал её со всех сторон крупным планом. Аппаратура у них есть наверняка.

Или, например, оставить на берегу записку для кавторанга Славы Бородина с предложением встретиться где-нибудь в укромном месте и обсудить некоторые проблемы…

Нужно было во что бы то ни стало сделать из рыбаков не врагов своих, а друзей. В конце концов, детское желание поймать валька, наглотавшегося золота, давно прошло, мне нужны материальные свидетельства древней, неизвестной цивилизации, потому что я пишу роман «Гора Солнца»…

* * *

Все мои мирные намерения разлетелись в пыль следующим же утром, когда пришёл на свой наблюдательный пост. Катер по прежнему тарахтел на середине озера, и рыбаки работали несмотря ни на что: судя по тросам и шлангу, свисающим со специальной площадки на корме, водолаз уже был на дне.

А примерно через час в небе появились сразу два вертолёта, которые приземлились в стороне от сгоревшего лагеря. Один высадил человек двадцать в полевой военной форме, взлетел и начал барражировать вокруг озера, второй разгрузил новый курган груза и остался. Военные тут же начали устанавливать палатки. Вдохновлённые подкреплением рыбаки подняли водолаза и, видимо, хотели подойти к берегу.

Вначале мне показалось, что-то случилось с катером или от радости забыли поднять якорь. Мотор ревел на полную мощь, сзади вырывалась кильватерная белая струя, а судно не двигалось и медленно вращалось на одном месте. Люди забегали по палубе, что-то яростно закричали, обращаясь к берегу; военные оставили палатки и помчались к озеру. Но тоже ничего не могли понять. Должно быть, вертолётчики с воздуха увидели, в чём дело, зависли над катером и сбросили лестницу. Рыбаки её приняли, начали карабкаться вверх, но катер крутило и закручивало лестницу. Успевшие подняться четыре человека едва удерживались на перекладинах. Тем временем, второй вертолёт запустил двигатели и пошёл на помощь, а катер тонул, всё больше приседал на корму, как вчера лодка, хотя мотор выл от напряжения.

И лишь увидев, как на отмели обнажаются камни и вода стремительно стекает с берегов, я понял, что случилось: на середине озера возникла огромная воронка — будто в ванне, налитой до краёв, выдернули пробку. Катер засасывало! Его гоняло, как щепку, у самого края бездны и радиус описываемых кругов становился всё меньше.

Меня знобило и бросало в жар, словно я присутствовал при массовой казни уже приговорённых — судья произнёс своё слово, и ничем нельзя помочь людям, кому предначертано уйти на дно, а не сгореть в огне! В тот момент мне было так страшно, что долго потом снился один и тот же сон — падающий на моих глазах пассажирский самолёт, полное чувство бессилия перед роком…

Первый вертолёт взял лишь пятерых и понёс к берегу, но один отцепился и солдатиком ушёл в воду. Вторая машина зависла слишком низко и потоком воздуха рыбака сбило за борт. Его пытались спасти, бросали круги на верёвках, забыв, что надо спасаться самим, потому что палуба уже сильно накренилась. Видимо, несчастный утонул, поскольку люди начали всё-таки хватать лестницу и ловко, по-морскому, забираться вверх, чтоб дать место нижним. Не знаю, была ли радиосвязь у командира экипажа с тем, кто сейчас был за штурвалом катера, но буквально на минуту они вошли в унисон, закружились вместе и шесть человек успели оставить палубу. И прежде чем судёнышко поставило торчком, мог бы спастись ещё один, но он не захотел! Он остался на носу, не известно, на чём стоял и чем держался, однако вскинул руки и что-то просемафорил своим товарищам.

Ещё какое-то время катер поклевал в центре воронки, после чего плавно ушёл в пучину.

Около получаса потом один из вертолётов кружил над воронкой и приземлился ни с чем.

И когда выключил двигатели, наконец-то донёсся голос Ледяного озера, низкий, утробный, клокочущий и грозный — спину озноб продрал. Забыв об опасности, я вскочил, будто заворожённый, и все, кто стоял в тот час на берегу — новенькие, только что прилетевшие военные, спасённые искатели сокровищ и даже экипажи вертолётов — все замерли, многие вскинули руки, будто признавая себя побеждёнными…

Заимка

А ещё через два часа, когда голос стихии замер и сузившееся, упавшее вниз метров на пятнадцать озеро успокоилось, я пришёл в логово, сжёг стенгазету искателей, оставив себе лишь репродукцию «Валькирии», штандарт и остатки мешка из-под сахарного песка, предварительно высыпав его в фонтан (говорила бабушка, не трогай ничего на пожаре, добра не принесёт!). Короче, уничтожил все вещдоки и налегке (даже волчью безрукавку не взял, о чём потом жалел, ночуя без костров), бежал от Манараги вверх, через хребет, из Европы в Азию, а точнее, в Сибирь, поскольку над Уралом закружилось одновременно несколько военных самолётов и вертолётов, высаживающих десант. Тут началась войсковая операция, которую много позже, в Чечне, назовут просто и ёмко — зачистка.

Надо было уйти как можно дальше от места трагических событий, чтоб не угодить под горячую руку. Похоже, власти восприняли их не просто стихией, непреодолимой силой природы, а крупной рукотворной диверсией против искателей сокровищ. Иначе бы с чего в пустынные горы Приполярного Урала выбросили парашютистов-десантников и внутренние войска с боевыми патронами? Через год, весной, я сам находил солдатские привалы со стреляными гильзами (развлекались ребята, стреляли в цель), и от тех же егерей слышал, что окрестности Манараги до самого перевала прочёсывали несколько дней, но поймали только нескольких бичей-серогонов, трёх туристов-байдарочников и устроили повальный обыск на какой-то метеостанции в горах.

Пока бежал, сто раз поблагодарил судьбу, что привела меня служить в ОМСБОН и потом в уголовный розыск: я отлично знал тактику действий внутренних войск по поиску и ликвидации диверсионных формирований и методику розыска преступников в лесных районах, поэтому никогда не выходил на тропы и лесовозные дороги, не шёл вдоль ручьёв и рек, не ночевал с костром, даже если мёрз, и особенно аккуратно обходил стороной всех встречных-поперечных и всякое человеческое жильё, независимо, есть там кто или нет. Попадать в плен мне было нельзя ни в коем случае. Ладно, в кармане кольт без разрешения, его в любой момент скинуть можно. А вот если попаду к комитетчикам и они начнут меня крутить, вспомнив как я Гоя-Бояринова отпустил, и теперь нахожусь в местах, где он вроде бы должен обитать, вот тут мне уже не отвертеться. Всё это косвенные улики, указывающие, что я нахожусь в некой связке с диверсантами, устроившими пожар и потопление катера с людьми. Посадить не посадят, доказать причастность невозможно, зато на нарах попарюсь год-другой…

Два дня я как заяц бежал в гору, тараторя про себя слова студенческой песенки:


Перевалив через Урал,

Прощай Европа! Я удрал

В далёкую страну Хамардабан.


На третий день я перевалил хребет и пошёл шагом. Признаков присутствия здесь военных не было, последний секрет я обошёл на водоразделе, там хлопцы слушали музыку по радиостанции Р-105, пела София Ротару. И всё-таки ещё один день я двигался как «зелёный берет» и в попавшуюся мне охотничью избушку заходить даже не стал, хотя там могли быть какие-то продукты.

На сибирской стороне Урала дичи было много больше, несколько лосей спугнул, медведя с черники поднял — можно было стрелять, но не стал: рука отвыкла от оружия, в голову попасть трудно, а по корпусу — опять получится как со снежным человеком…

И когда ушёл от хребта порядочно, всё-таки вышел на тропу со старыми затёсами и рано утром застрелил глухаря на песчаной высыпке. После чего убежал за несколько километров в сторону и там от двухмесячного недоедания дорвался — сварил и съел за один раз четырехкилограммовую птицу! Одичание шло успешно, ещё немного, и начну обрастать шерстью. Ведь съел — и ничего не случилось, лежал полдня и переваривал, как удав: вспоминал произошедшее возле Манараги и снова охватывался ознобом.

Да, сжечь лагерь гои могли вполне, не знаю, с помощью чего — какой-нибудь радиоуправляемой штуки, возможно, каким-то образом рассчитали воздействие грозы, одним словом, могли. Но в то, что они устроили воронку на озере, поверить было трудно. Я слышал, что такое бывает в карстовых озёрах и без всякого вмешательства человека: от частых дождей накопилась критическая масса воды и открыла своеобразный подземный клапан.

Неужели всё-таки они потопили катер, сделав два серьёзных предупреждения? Если так, то клапан этот находится в руках гоев и они могут вообще спустить всё озеро, и тогда бы обнажилось всё, что лежит на дне, в том числе, материальные остатки доледниковой цивилизации…

Но ведь в этом ГУПРУДе работают специалисты разных профилей, и они наверняка изучали, исследовали гидрогеологические условия, знают о подземной реке. Если было бы легко сбросить воду, давно бы сбросили и не рисковали с водолазными работами…

А если таковое невозможно, значит всё-таки естественный сброс…

Но почему тогда уровень воды не колебался? Фонтан возле логова почти иссяк по явному сезонному циклу, а в озере не было никаких изменений…

Откуда моему деду было известно, что к озеру (или из него) текут подземные реки, по которым валёк заходит глотать своё золото? Легенда легендой, но откуда? Нырнуть без акваланга в ледяной воде можно метра на три, вот они и ныряли возле берега с Олешкой, а на середине, где был эпицентр воронки, больше ста!

А ведь именно там, в центре, вытекает эта незримая река!

Помучив себя постоянными неразрешимыми вопросами, я отправился искать место, где бы отсидеться две — три недели, пока на Манараге не утихнут страсти и не закончится активный поиск.

Никакой карты, даже Олешкиных каракулей, на Зауралье у меня не было, ориентировался по солнцу, компасу да по горам, оставшимися за спиной. Вообще, это странное состояние: идёшь от Урала целый день на восток, оглянешься вечером, а он всё равно рядом, будто ты и с места не сошёл, и горы стали ещё выше.

На реку я выбрался после двух дней блуждания по предгорьям, причём открылась она внезапно, с высокого берега, будто с самолёта увидел. Глубокая вода блестит внизу, давно некошеные пойменные луга, буйные травы, и синяя тайга, на сколько глаз берёт, разве что старый горельник немного подпортил картину, чёрные остовы кедров торчат за речным изгибом.

Век бы здесь прожить, коль было бы две жизни…

Я переночевал тут же, на яру, возле сибирской нодьи, утром восход встретил, солнце огромное, телескопов не нужно, пятна, будто материки, отрисованы, человеческий лик проглядывает, с поверхности исходят космы света — ну точно, волосы, борода — Ярило, каким его рисовали в древности! И волнение, ничуть не меньше, чем при восходе на Манараге. Решил остаться здесь, однако пошёл места разведать и ниже на семьдесят метров по тому же яру чуть грудью о прясло не ударился — жильё человеческое!

Рубленный домик под замшелой крышей из дранки, окнами на воду, избушка хозяйственная и только всё кипреем заросло под застрехи — нога человеческая не ступала, поди, лет двадцать. И при этом в огороженной леваде стоят толстенные пчелиные колоды и пчёлы ещё вьются возле круглых летков!

Сразу вспомнил о том, первом старообрядческом ските, найденном в Ангарской тайге, и о многих других, по которым ходил целый сезон с археографами, когда писал «Хождение за Словом». А водил меня человек удивительный — Елена Ивановна Дергачёва-Скоп (кстати, дочь уральского писателя Ивана Дергачёва), которая и стала прообразом героини романа. Кержаки принимали её как свою и в разговорах часто повторяли фразу абсолютного доверия: тебя обмануть — Бога обмануть. Вот в таких потаённых скитах жили самые истинные молельники, чаще всего принадлежащие к древним боярским родам (сам видел положенные грамоты аж от Ивана Грозного), а начнут фамилии называть — вся боярская дума до никонианского раскола.

Прежде чем войти в избу, дважды проверил входные и выходные следы — ни единого, по крайней мере, в этом году никто тут не был, однако же сразу пробил себе тропинку не от реки, откуда вероятнее всего люди приходят, а со стороны леса. Крылечко иструхлявело, запора на двери нет, просто когда-то палкой подпёрта. Стёкла в окнах целы, и какие стёкла — витражи, собранные из кусочков, осколков, заботливо соединённых жестянками и промазанных.

Рубленные холодные сени оказались разделёнными на две половины, во второй — кладовая с ларём, где было истлевшее зерно, вроде, рожь, несколько подвязанных к балке пропревших мешков, из которых всё вывалилось и превратилось на полу в рельефные пятна: то ли рыба сушёная, то ли мясо…

Но самое главное — здесь я нашёл полкадки застывшей в камень серой соли: можно бить лося, солить и жить припеваючи!

В избе ничего не тронуто, не разбито, словно ушёл человек и не вернулся. Глинобитная печь странная, больше на камин похожа из-за низкого хайла и топкой развёрнута не в закуток, как обычно, а в сторону переднего угла, однако с широкой лежанкой. То ли люди жили здесь маленького росточка, (обычно высоту топки делают по бедро хозяйки), то ли заведено так, но чтоб чугунок в печь затолкать, надо в три погибели согнуться. Остальное всё привычно — стол, лавки, деревянная кровать — нет, ложе, застеленное шкурами, побитыми молью, глиняная посуда в посуднике и среди неё вдруг перламутровая чашка китайского фарфора. На окнах серые льняные занавески, чистота, опрятность, которую не может нарушить даже пыль времени.

Да не старообрядческий это дом! Не хватает самого главного — икон, или хотя бы креста на стене, который выносится из дома только в случае пожара. Но зато в красном углу, где обыкновенно делают божничку или вовсе иконостас, деревянный круг, выпиленный из толстого бревна с красивым узором годовых колец и ручками, как у шайки — эдакая затычка чуть ли не метрового диаметра. От кержаков я слышал о «дырниках», таинственных отступниках, которые не на образа молятся, а мол, дыру в стене сделают на восток и туда бесовские гимны поют. Елена Ивановна тоже о них знала понаслышке, потому рассказать не могла, что это за толк, кстати, отколовшийся от старообрядчества.

Я встал на лавку и вытащил круг — в глаза солнце ударило, изба осветилась, словно прожектор зажгли, и хотя па улице был полный штиль и никаких сквозняков, вдруг пыль всклубилась отовсюду, неизвестно, какой силой поднятая, словно ветер промчался. Пришлось дыру закрыть, и сразу всё улеглось. Обойдя все закутки, я облегчённо вздохнул: к счастью, колоды с останками не было, кто-то схоронил хозяина, а может, у «дырников» существовал иной обычай.

В хозяйственной избушке оказалось нехитрое пчеловодческое оборудование, кадки с застывшим в камень мёдом, круги воска, побитого мышами и самое удивительное — резные, причудливые столбы! Совсем тонкие, изящные и в обхват толщиной, все с узором и все опутаны невиданным растительным и звериным орнаментом, причём, работа была высокого класса и качества, хотя лежавший тут же инструмент — тесла, разбитые вдрызг стамески выглядели примитивно. И что ещё бросалось в глаза, изделия сохранились идеально, древесина золотисто-жёлтого цвета, без единой трещинки, хотя щепа на полу почернела и заржавели все железные части инструментов. Почему так, отгадку я нашёл скоро: столбы оказались пропитаны. Скорее всего, их опускали в расплавленный воск целиком, поскольку кое-где на основаниях сохранились потёки. Однако прикладное назначение этих монументальных произведений было совершенно непонятно: подпереть что-либо ими нельзя, даже горшка сушиться не повесишь. То есть, столбы имели чисто декоративные функции, однако в избе их не было ни одного.

Даже намёка нет, что хозяин такой умелец!

Вообще, почти с самого начала этой экспедиции я перестал чему-либо удивляться; только фиксировал необъяснимые факты, ещё больше задавал себе вопросов и будто груз наваливал на спину. Тут бы радоваться, что жильё нашёл, живую пасеку, соль: добуду мяса, отъемся и поживу как человек, поработаю всласть, а то с началом купального сезона на Ледяном озере карандаша в руки не брал. При необходимости и на зиму есть где остаться (за избой под навесом из дранья дров заготовлено года на три, если даже отбросить кубометра три верхних, истлевших поленьев). Но мне на этой заимке стало ещё печальнее. Было ощущение, что я новорождённый, впервые увидел мир и ещё не начал его осваивать, или наоборот, старик, попавший в мир иной.

Столбы эти поразили воображение, я так долго рассматривал их и думал, что в первую же ночь на заимке они мне приснились: будто стоит резной, ажурный столб на самом высоком каменном останце Манараги и горит! А старец Фёдор Кузьмич на ухо шепчет, объясняет, мол, это жертвенный жезл, светоч богатыря Святогора, который он зажигает один раз в год, чтоб осветить пространство, затем его и воском пропитывают, чтоб горел, как свеча. И что когда Гора Солнца была высокой, этот жезл был виден всему Северу.

Проснулся и понял, что роман о Манараге никуда не годится, полистал его и бросил в печь. Тут же сел и написал первую строчку нового варианта: «Святогор взошёл на Манарагу и водрузил свой жертвенный жезл»…

Не помню, сколько времени я работал, не вставая; ночами перестал спать. И тут я неожиданно понял, что заболел в прямом смысле, только не ясно чем. Едва хожу, качает и кружится голова, выйду на улицу и падаю, так что приходится держаться за деревья. Тело вроде лёгкое, послушное, а ноги подгибаются и дрожат от охапки дров. Потом осенило — оголодал! Потому как давно потерял счёт времени, продуктов нет, и сколько времени я пью лишь сыту (горьковатый от времени мёд, разведённый в воде; поддерживать им жизнь можно, а физических сил — никаких), я не помню. Впрочем, как и не помню, сколько времени живу на заимке, и вообще, где она находится.

И тут спохватился, что мне в таком состоянии и до перевала-то не дойти, хотя мечтал подкормиться, набраться сил и заготовить какой-нибудь не портящейся пищи для возвращения на Манарагу.

Отъедаться начал с грибов, благо что они росли вокруг заимки, однако энергии не прибавилось, и на третий день смотреть на них не мог. Нужны мясо, бульон, жир! Взял с собой медовых сот, выломанных из колоды, чтоб по дороге не упасть в обморок, и пошёл на охоту к пойменным озёрам, где были на отмелях заросли остролиста, а значит, лоси приходят наверняка. Нашёл хорошо набитый копытами переход по болотной гриве и сел с подветренной стороны. К рукоятке пистолета привязал сучок с рогаткой вместо приклада (руки дрожали от слабости, мушка двоилась) и ждал почти два дня. Лосиха вела двух сеголетков — добыл замыкающего…

* * *

Почти две недели писал и отъедался, делая то и другое с жадностью, но с каждым днём всё чаще вспоминал и думал о событиях возле Манараги, так что меня начал томить ещё один голод. И когда я понял, что костяк романа сложился, герои ожили, обросли плотью и начали уже сниться, отложил рукопись, взял запас вяленого мяса и налегке пошёл через перевал: обратно придётся нести палатку, спальник, тёплую одежду, поскольку я уже твёрдо решил зимовать на заимке и к весне закончить работу над «Горой Солнца».

Неподалёку от Манараги меня прихватил дождь, длинный, мелкий, однако вымочив до нитки, будто отрезвил.

Сначала услышал не совсем ясный гул, напоминающий звук авиационного турбореактивного двигателя, потом огляделся и увидел, что пришла осень, жёлтые лиственницы напоминали солнечные пятна, оставшиеся на земле, чтоб подсвечивать дорогу, поскольку их кроны светились в дождливых сумерках и даже ночью.

Не заходя в логово, я сразу направился к озеру и только тут началось истинное похмелье. Берег Ледяного оказался занятым, вероятно, теперь уже другой командой искателей, не такой многочисленной, но предусмотрительной, с хорошо вооружённой охраной. Вся северная часть и сам лагерь были обнесены валом из спиральной колючей проволоки, которая тоже светилась, огороженный периметр постоянно контролировали пешие патрули. Вместо палаток стояли два сборных вагончика, в третьем безостановочно тарахтела электростанция, а по озеру ползал широкий и плоский катер на воздушной подушке, которому не страшны никакие воронки.

Вой двигателей закладывал уши.

Несмотря на сырую погоду, вдоль береговой кромки бродили геодезисты с инструментами, и похоже, с помощью катера выставляли какие-то створы. Снаряжение команды и методика работы заметно отличались от прежней, да и вели себя искатели совершенно иначе — не смелее, но свободнее, и самое главное, в этой команде были женщины. Вечером дождь кончился, искатели врубили музыку, запалили костёр и, раскинув походные столы, ужинать устроились возле огня. Судя по всему, здесь работала совсем другая, не военная организация.

Можно было возвращаться в Сибирь, на заимку, под крышу: эти предусмотрительные люди прибыли надолго, не исключено, до зимы, а то и до конкретного результата, и если ничего с ними не случится, то возможно отыщут ящики с золотом и поднимут…

Я снялся со своего поста и уже начал спускаться к распадку, когда совсем рядом увидел мужика в платке-бандане, завязанном по пиратски. Он сидел ко мне боком, за глыбой, таился и тоже наблюдал за лагерем, да так увлечённо, что ничего вокруг себя не замечал. Нет, не шерстяной и не рыжий, бородка аккуратная, но улыбался, как снежный человек!

И всё бы ничего, можно принять за Гоя, готовившего новую акцию против новой команды, но он был в моей волчьей безрукавке, которую я взял у Олешки! Лёгкая, необъемная, она занимала мало места и хорошо грела, собирался зимой в ней ходить, Олешка звал её жилетом. Но за хребет я уходил налегке, пустые баллоны, тёплую одежду и спальник не потащил, оставив в логове, и получалось, этот человек отыскал грот (или знал его) и украл мои вещи. Уж не одичавший ли ворюга вылинял или побрился?

Брать его тут же было нельзя, пошумишь, а до лагеря близко, услышат и поднимут тревогу. Между тем, человек зяб, грел за пазухой руки, растирал грязные босые ступни, но не уходил, безотрывно глядя на смутное мельтешение людей в лагере. Темнело быстро, поэтому через десять минут я видел лишь его профиль.

— Ну, веселитесь, твари! — наконец проговорил он, и я облегчённо вздохнул: нет, это другой «йети», ещё не совсем одичавший и не утративший речи.

Я шёл за ним в десятке метров сзади, стараясь попасть в ритм его шагов, чтоб не услышал шороха, однако он часто спотыкался и оступался, так что приходилось замирать на одной ноге. Когда мы таким образом миновали почти вырубленный прежними искателями лесок, где я однажды ночевал, человек выпрямился и пошёл медленнее. Он что-то бурчал и часто оглядывался в сторону лагеря, но в любой момент мог обернуться назад, увидеть меня и убежать. Я снял рюкзак с провизией, чтоб не мешал, улучил момент, когда мы оба оказались на щебенистой высыпке, в два прыжка настиг его и резко толкнул в спину. Он сунулся вперёд и устоял, валить пришлось подсечкой и по-милицейски скручивать. Длительная полуголодная жизнь всё-таки сказалась, он не богатырь был, но я выдохся, пока спутывал ему руки — он всё к карману тянулся.

Там оказался нож явно зековской работы, завёрнутый в тряпку вместо ножен.

И даже связанный, пленник ещё долго сопротивлялся молча и остервенело, пока я не рубанул его по шее рукояткой пистолета, затем поставил на ноги и потащил вниз по распадку. Не знаю, за кого он меня принял, вероятно, думал, в лагерь поведу, через некоторое время успокоился, попытался в лицо мне заглянуть.

— Вы кто? — спросил уже с интересом и неожиданно вежливо.

Под безрукавкой у него ещё и свитер мой оказался, и тренировочные брюки на нём тоже мои — одежда, в которой я нырял с аквалангом.

— Сейчас познакомимся, — пообещал я.

— Понятно! — облегчённо вздохнул он. — Значит, вы не из этих…

Недалеко от логова, где распадок почти превращался в каньон и хоть заорись, никто не услышит, а бежать можно только вперёд, приставил его к стенке и приказал раздеваться.

— Зачем? — удивлённо спросил он. — Вы хотите ограбить меня?

— Затем, что одежда на тебе — моя! — я посветил ему фонариком в лицо и на мгновение показалось, где-то его видел.

— Ваша?… А, ну да, возможно, — залепетал он, заслоняясь от света. — Не знал, что ваша… Я был голый, совсем голый и сильно замёрз… И взял. В пещере никого не было… Руки развяжите, я сниму.

На вора он совсем не походил…

— Ты что тут делаешь?

— Я?… Гуляю. Вернее, гулял, ходил по горам…

— Место для прогулок замечательное, правда?

— Да, я никогда не был в горах, видел их всегда издалека… — с удовольствием стал рассказывать он. — Так получалось. И сейчас впервые вот так, среди скал, один…

— И в чём мать родила?

— Ну, я в этом не виноват…

Я встряхнул его за грудки.

— Быстро говори, что делаешь в горах?

Он вдруг осел, как мешок и показалось, всхлипнул.

— Девушку ищу…

— Какую девушку? — только сейчас мне пришло в голову, что человек этот тоже душевнобольной. Слишком уж нестандартное, неадекватное поведение…

— Ту, что спасла меня… Она такая прекрасная! Такие тонкие руки и голос… Я не мог просить её остаться, потому что был совсем голый.

Мне почему-то мгновенно вспомнилась танцующая на камнях.

— В волосах у неё есть зелёные блёстки?

Человек оживился, вскочил.

— Есть! Много! Только не зелёные, а жёлтые. Они сверкают, как планктон в лунную ночь!

— Почему жёлтые? Зелёные!

— Не знаю! А вы её знаете? Видели?

— От чего она спасла? От смерти?

— Вытащила из воды, — неохотно сказал он. — Я тонул… В общем, плохо помню, что было. Когда очнулся, увидел её… Она меня вытащила и откачала… Её зовут Валкария.

— Как?!

— Валкария! Такое звучное и непривычное имя!

— Кто тебе это сказал?

— Она!.. Она сказала: запомни, меня зовут Валкария. Я ещё переспросил — может быть, Валькирия?…

— И танцевала на камнях?

— Нет, она не танцевала…

В общем-то, спрашивать об этом было глупо.

— А тебя как зовут?

— Станислав. Ну, Стас Бородин.

— Бородин? Капитан второго ранга? Именинник?

— Да, — он чего-то испугался. — Недавно у меня был день рождения. Правда, сорок лет отмечать не принято, и я не отметил. Зато родился во второй раз…

— Как же ты нашёл моё логово?

— Я не искал, — виновато проговорил он. — Она привела… Мы долго шли где-то под землёй, это я помню… Какие-то огромные белые залы, колоннады. Как будто в древнем Риме, только всё глубоко под землёй. Потом вода была под ногами, речка. Хотел заговорить с ней, но голому неудобно, понимаете?.. Я знал, кто она и был спокоен.

Танцующая на камнях подселила мне квартиранта! Я раскрутил безрукавку и освободил ему руки. Однако этот скромный интеллигентный псих занял моё место, стащил тёплую одежду…

Я отнял волчий жилет, посветил фонариком в лицо.

— Давай, топай отсюда! И на глаза не попадайся. Никогда!

— Хорошо, я уйду, — спокойно согласился он и снял свитер. — Возьмите, это ваш. Только я оставлю брюки. И прошу, верните нож.

Все сумасшедшие на Урале ходили в моих штанах…

— Откуда у тебя нож? — он обезоруживал своей покорностью.

— Это подарок Валкарии. — с удовольствием и гордостью сообщил кавторанг. — Она сказала: если ты мужчина, то выживешь. Вот тебе оружие!.. Это когда мы пришли в малахитовый зал… Как вы считаете, это испытание, да? И если я достойно выдержу его, она снова явится?

— Да тебе лечиться надо, идиот! — заорал я на него и потом жалел, что сорвался. — Ты — больной! Ты понимаешь это? Тебя свели с ума! Скоро ты растеряешь остатки мозгов и обрастёшь шерстью! Уже ходит тут один снежный человек! Сам подумай, какой на хрен малахитовый зал!?

— Нет, я всё отлично помню! — заспорил и засмеялся он. — Там светились стены, изнутри. И висело много холодного оружия! Этот нож она сняла со стены…

— Ну ты посмотри, это же зековский финач! — Я потряс ножом возле его физиономии. — Ручка из цветного плекса! На зонах стоит три пачки чая!

— Но там же есть тонкая пластинка малахита!

Я понял, что сейчас тоже рехнусь, потому что его навязчивый бред заразен: никакого малахита в наборной рукоятке не было, но мне уже чудилось, что-то проблескивает зелёное в свете фонарика.

— Всё, иди отсюда, — я пошёл к логову. — Ножа не получишь.

— Почему?

— Я взял его за свои брюки!

— За брюки? За это старое трико — нож?

— Ладно, снимай! И ножик забирай.

С минуту он плёлся сзади молча, затем встал.

— Мне нельзя без брюк… И без оружия невозможно!

— Выбирай!

Он отстал, видимо, выбрал штаны… А я прибавил шагу, чтоб оторваться от больного рассудком кавторанга. И лишь когда оказался возле шумящего по-весеннему фонтана, неожиданно понял, что непроизвольно, вопреки всякой логике, верю этому несчастному. Он действительно не захотел поймать лестницу с вертолёта (не его ли я видел стоящим на вздыбленном носу катера?), и потом чудом спасся, каким-то образом угодив в руки танцующей на камнях. И ничего удивительного, что она привела кавторанга ко мне в логово — знала, что там никого нет…

Конечно, он был предрасположен к психическим заболеваниям, и в свои сорок ни разу не женился, всё плавал по морям, мечтал встретить наяду. И то, что он задумал суицид, добровольно оставшись на катере, тоже доказывало не слишком могучее психическое здоровье. И это было замечено, потому его сделали сумасшедшим! Спасли, но отняли разум, чтоб не мог рассказать, каким образом вытащили из воронки и каким путём вывели из-под дна озера. Может, пожалели, или по другим соображениям, но его свели с ума, как пытались сделать это со мной.

Пошёл бы я искать девушку, танцующую на камнях — до сих пор бы ходил… И стал бы счастливым, как этот Станислав Бородин…

Катастрофа на озере и в самом деле была рукотворной диверсией, и наверняка есть клапан, который можно открывать и закрывать, когда надо…

Батарейки приходилось беречь, я включил фонарик на три секунды и успел заметить морской порядок в моём логове и самоуправство квартиранта! Он чем-то разрубил баллон от акваланга и сделал из нижней части котелок!

Уже по запаху понял, питался варёными грибами…

— Прошу прощенья! — вдруг послышалось из тёмного лаза. — Я был вынужден это сделать… Когда найду Валкарию и вернусь в Ленинград, отдам вам свой акваланг. У меня японский, очень лёгкий, и дыхательный аппарат идеальный. Дышите и не замечаете…

Вместо ответа посветил в лаз — полуголый кавторанг стоял на четвереньках и посверкивал лысиной…

На бытовом уровне у него вроде бы мало что изменилось в характере, видно, и до катастрофы он был таким же слишком перевоспитанным — вежливым и уважительным до суетливости. И при этом выносливым, терпеливым и с хорошим самообладанием: на улице было градуса три-четыре тепла, а он хоть бы вздрогнул или зубами чакнул.

Может, за это его любили в команде?

— На спальнике лежит записка для вас, — вдруг сообщил кавторанг.

— Записка? От кого?

— От меня. Я оставлял её каждый день, когда уходил. Чтоб вы не подумали обо мне плохо, если вернётесь. Понимаю, приходишь, а кто-то твоими вещами пользуется. Баллон я ваш испортил…

Прогнать его было уже невозможно, всё-таки он ещё оставался человеком.

— Залазь! — Я достал из рюкзака мясо.

Он не ломался, щукой заскочил в логово и присел на корточки возле лаза. Я молча сунул ему свитер и предложил поесть.

Ужинали в кромешной тьме, да и блюдо было всего одно — солёная и полузавяленная лосятина. Кавторанг оголодал на грибах, но ел аккуратно, без жадности.

— Валькирия эта, что спасла… — начал я осторожно. — Она что, из Скандинавии сюда явилась?

— Нет, её зовут Валкария, — поправил он. — И живёт она здесь, всё время. И говорит по-русски.

— А кто она?

— Этого никто не знает… — мечтательно и грустно проговорил он. — Существует несколько версий, но все они основаны на легендах…

— Ну а ты-то как считаешь?

— Думаю, она дочь Хозяйки Медной Горы! — серьёзно заявил кавторанг.

Я усмехнулся:

— Значит, она водила тебя по своему подземному царству?

— Напрасно смеётесь, — вдруг огрызнулся он. — В это трудно поверить, но водила. Мы шли по каким-то пещерам… Нет, подземельям и залам. Там везде были лестницы, ступени, галереи… И цветы каменные видел, только они не настоящие… Вернее, настоящие, но сами растут из какого-то разноцветного минерала. И много белых, как изморозь. Наверное, из соли… А потом оказались в пещере, вода текла… Почему-то всё как во сне, мало что запомнилось. Как шли, куда?… Может, оттого, что я всё время смотрел под ноги…

— Под ноги? Это она приказала?

Кавторанг смутился, помолчал.

— Как вы не понимаете? Я шёл без одежды… Стыдно поднять взгляд.

Он надолго замолчал и наконец-то натянул свитер: в логове было всегда почему-то теплее, но стоило заткнуть вход, как температура выравнивалась с уличной. Я обнаружил это ещё летом и лаз никогда не закрывал, но кавторанг в темноте чем-то зашуршал и пришлось включить фонарь. Домовитый, чертяка, — он пытался втолкнуть охапку сена в дыру.

— Не надо! — остановил я его, ничего не объясняя.

— Хорошо, — он покорно сел и опять замолчал.

— Что это за люди на озере?

Бородин оживился, заговорил с жаром.

— Поверьте, это обыкновенные жулики! Подонки, действующие под прикрытием Министерства финансов. Если они поднимут драгоценности, государство не получит ни рубля! Всё будет украдено! Знали бы вы, сколько эта банда похитила всевозможных ценностей, поднятых нашим управлением! Мы работали год, обезвредили тысячи снарядов, десятки глубинных бомб, прежде, чем проникнуть в трюмы. И достали в Баренцевом море груз английского корабля, который немцы торпедировали. Семь с половиной тонн золота в слитках! И думаете, где оно? Разумеется, в Англии! Но в банках на счетах у конкретных лиц — наших советских граждан! А турецкая шхуна прошлого века со дна Каркитинского залива?..

— Вы сами спускались в Ледяное озеро? — прервал я его излияния.

— Не знаю, — замялся он. — А где такое озеро?

Понятия секретности стёрлись в его сознании, ибо по природе он был человеком открытым, однако вынужденным хранить тайны всю жизнь, соблюдать множество разнообразных условностей и запретов, что вероятно, угнетало его. Наоборот, люди закрытые при душевном заболевании становятся ещё более скрытными. Но тут мне показалось, он опомнился и пытается темнить.

— На этом озере вы потерпели крушение, — уточнил я.

— Извините, но это озеро называется иначе, — помедлив, печально проговорил кавторанг. — По нашим материалам оно проходит, как Аркан…

Я впервые слышал такое название, видимо, дед с Олешкой нарекли его Ледяным.

Слово АРКАН никакого перевода не требовало…

— Что же вы полезли в Аркан?

— Я в сухопутном отделе первый год… Но наши гидрологи работали здесь семь лет. Изучали паводковый характер, сезонные колебания уровня… Ничего подобного никогда не наблюдалось…

— Так вы спускались на дно?

— Разумеется…

— Блоки находили? Обработанные камни? Со следами человеческой деятельности?

— Нет, — опять же не сразу ответил он. — Я обратил бы внимание. Мы фиксируем такие вещи… Прошу вас, не напоминайте мне об озере. Давайте поговорим о чём-нибудь другом?

Кавторанг начал опять раздражать меня, желание ночевать с ним в одном логове улетучилось. И вообще, мне нельзя было оставаться возле озера, где работали «каркадилы» безвременно ушедшего Редакова-младшего.

— Мне нужно идти… — пробурчал я.

— Нет, не ходите! — вдруг испугался он. — Повсюду их засады и патрули! На каждом ручье! Всё перекрыто до самого перевала! Они стреляют!

— Жилет заберу, а спальник оставляю. Спи.

— Это ваш спальник! Возьмите! — засуетился он. — Простите, что я так бесцеремонно брал ваши вещи… Но я же не знал! Валкария показала мне вход… Пожалуйста, не уходите! Вас убьют!..

Я выбрался из логова, на счастье дождя не было, но тучи на небе и темень — глаз коли. Кавторанг полез за мной и, судя по шороху, тащил за собой спальник.

— Скоро зима, — я отдал ему завёрнутый в тряпку нож. — Иди к людям, к жилью, пока не поздно.

— Я не уйду! — отчего-то засмеялся он. — Я буду искать её и найду!

— Да ты здесь сдохнешь! Беги отсюда! Задницу в горсть и скачками, понял!

— Нет, я выживу! Я же мужчина!

Не знаю как, но я шёл в темноте, наугад, вслепую, без остановки и даже не споткнулся. Шёл, взбудораженный гневом и ненавистью, не думая ни о засадах и патрулях «каркадилов». И никак не хотел признаться себе, что уже давно сам хожу по горам и подсознательно ищу танцующую на камнях…

Стражник

Всю ночь я брёл вниз по реке, отмахиваясь от навязчивого образа кавторанга, но он упорно стоял перед глазами. И одновременно было чувство, будто до сих пор смотрит мне в спину. Чтобы хоть как-то отвлечься, я стал думать, точнее, убеждать себя, что встреча с сумасшедшим — игра воображения или сновидение наяву, ибо спастись он не мог. Просто я мысленно пишу «Гору Солнца» и всё это придумал: вижу некий литературный образ, а не живого человека, слышу собственные мысли и говорю сам с собой — воображение разыгралось, только и всего…

Самоуспокоения хватало на минуту, не больше, и потом становилось ещё горше. Нет, это не мои фантазии. Спасённый Бородин существовал, настолько реальный, плотский, что придумать такое невозможно, и во сне не увидеть. Мне ещё никогда не снилось, чтоб человек дышал, кашлял, вытирал испарину со лба, говорил долго и связанно, выражая при этом целый букет чувств.

Да, он был, только следовало привыкнуть к его существованию, как привыкают к очкам — предмету, инородному для человека, несовместимому с его нежной, чувствительной и подвижной плотью, но который даёт возможность видеть мир во всём его многообразии и красках. Самым главным доказательством его земной человеческой сути было то, что кроме спасения, я не увидел ничего чудесного, ирреального, как и в явлении Гоя, когда мы с дедом лежали и умирали.

И он побывал в Мире Гоев! А иначе откуда бы он знал это имя — Валкария? И по пещерам он ходил! Мой дед когда-то соприкоснулся с этим миром и перестал искать золотой обоз. Старик с птицей, вытащивший его из проруби, принадлежал к гоям, легенда обретала плоть. Таким же образом танцующая на камнях спасла кавторанга Бородина, только с него взяла не словом — разумом. Безумие обменяла на жизнь или наоборот…

Вероятно, ГОЙ — не принадлежность к касте или секте; это особое состояние духа, потому баба-яга и спрашивала доброго молодца, кто он есть, и принимала, кормила, поила и спать укладывала лишь гоя, человека с достоинствами и благородством. Антоним этого слова, ИЗГОЙ, подразумевал утрату неких духовных качеств — отщепенец, вышедший или выдворенный из Мира Гоев, поскольку не способен жить по совести.

Итак, танцующая на камнях и есть таинственная Валкария, о которой упоминал Гой. Тогда кто же Карна? Два имени или два предназначения? В «чистых», без всяких искажений, словах важен каждый звук — ничего лишнего в древнем языке не было и его ёмкость, удельный вес приближается к сверхтяжёлым материалам, как в слове КРАМОЛА.

КАРНА — что-то усечённое от ВАЛКАРИЯ?

ВАЛ — К — АР

ВАЛ — всегда округлый, и бывает земляной, металлический, деревянный, но непременно поворачивается, крутится…

Поворот к земле! ВАЛДАЙ — дающий поворот! И потому оледенение называется Валдайским — именно до этой возвышенности докатился холодный вал смерти и повернул вспять, то есть, начал таять.

ВАЛКАРИЯ — возвращающая к земле! Или под землю. То есть, всё-таки такие же обязанности, как у скандинавской ВАЛЬКИРИИ, которая поднимает храбрых убитых воинов с поля брани и уводит в свои подземелья для вечной жизни.

Но русская Карна водила деда к земному раю на реке Ура. Выходит, их два, на Кольском полуострове и на Урале! Там рай наземный и его хозяйка — Карна, здесь подземный, и царствует Валкария…

Мир гоев существует, принадлежащие к нему люди имеют свои ПУТИ, возможно, потому они так редко, лишь в исключительных случаях сталкиваются с миром изгоев, в котором я живу. ПУТИ — вот что спасает их от нашего мира! Дороги в разных плоскостях, на разных этажах, и потому КГБ столько лет разыскивало Гоя, нарушителя государственных границ…

И всё-таки его иногда задерживают, причём люди типа бывшего начальника ПМГ Бурака, которого тут же взяли на оперативную работу в Комитет и скоро вообще забрали в Москву.

Интерес комитетчиков к Миру Гоев — ещё одно доказательство его существования и неуловимости, а люди, способные узнавать и задерживать представителей этого Мира, имеют для них особую оперативную ценность.

Да, существует, но каким образом? В чём суть идеи, способной удерживать некую закрытую, изолированную общность, секту, касту в целости и единстве не сто и даже не тысячу лет? Тоталитарная жёсткость религиозных воззрений? Что-то не похоже, если судить по отношениям Карны, Валкарии. Наоборот, вольница: захотела и спасла кавторанга…

И при этом они существуют! Что их связывает, цементирует и не даёт расколоться? Ведь всякое внутреннее противоречие, с точки зрения нашего мира изгоев, обязательно приведёт к расколу и крамоле? Если же наша логика для них неприемлема, то идея должна быть глобальной, мощной, вечной и восходить к божественному началу; ничто другое не способно захватывать и удерживать сознание каждого поколения от рождения до смерти, причём, на протяжении бесконечного времени.

Как им удаётся, существуя рядом с миром (или даже внутри него), который они полностью отрицают, не набраться его мерзостей? Почему они не знают измены, предательства, вероломства? А они их действительно не знают, иначе бы в их касту давно проникли и кладоискатели ГУПРУДа, и «каркадилы». Охраняют свои Пути какими-то фильтрами, впуская к себе лишь избранных, проверенных? Впускают это точно, иначе бы их настиг бич всех закрытых сект — кровосмешение, вырождение и гибель. Всякий изгой, соприкоснувшийся с этим Миром или превращается в животное, как снежный человек, или молчит всю жизнь, как мой дед, или становится безумцем, как моряк Бородин…

Пока определённо и ясно одно: Урал — место, где у гоев есть жизненно важные интересы. Их притяжение к этому месту на Земле может быть обусловлено сакральными мотивами: возможно, здесь сохранились святыни Северной цивилизации, как, например, Манарага или гора Народа. Но охраняют они не только этот регион, не гору, а более всего озеро Аркан, куда спустили обоз с драгоценностями.

Скорее всего, старший Редаков говорил правду, золота там нет, его изъяли, не поднимая на поверхность. В таком случае, что тут делают профессиональные кладоискатели из ГУПРУДа, рыскающие по суше и по морю в поисках утраченных драгоценностей? Только здесь, на озере, работают чуть ли не семь лет! Да за это время можно каждый камень со дна поднять, изучить и опустить назад. Тогда что они ищут? К какой сокровенной тайне гоев они прикоснулись, коли им устроили резкий сброс воды (шлюз или клапан какой-то открыли!), отчего образовалась засасывающая воронка, куда и канул катер с водолазным оборудованием и частью команды… Спасённый Бородин объяснить своё второе рождение не может, да это ему и не интересно, как всякому влюблённому человеку…

А что ищут их конкуренты, прикрытые Минфином? Будь в Аркане золото, эти хорошо оснащённые, конкретные и безжалостные «каркадилы» давно бы его достали и убрались из опасного места. Скорее всего, утопленный обоз гои изъяли и теперь либо завели игру с искателями сокровищ, каким-то образом создавая иллюзии на дне озера (мне ведь тоже сперва показалось, ящики лежат, но я увидел блоки!) и отвлекая их внимание от чего-то более важного. Либо ГУПРУДа и «каркадилы» ищут здесь что-то иное, прикрываясь поисками обоза. Кавторанг Бородин может и не знать конечной цели экспедиции. Возможно, руководителям обеих этих организаций (если это не одно и то же!) известно о существовании гоев, а так же и то, что золото со дна озера куда-то перемещено, например, по подземной реке, через шлюз, в надёжное место. И теперь идёт его поиск, вернее, вход в подземелья, где устроено это хранилище.

А оно вполне может быть на дне Аркана!

Что если там, в недрах Урала есть некая абстрактная кладовая не только драгоценностей, но и святынь Северной цивилизации? Например, та же священная соль, которую я вкусил в детстве, а потом в милиции (нет бы оставить кристаллик для исследований!). Соль или какое-то вещество на основе соли, которое Гой переносит через несколько границ на реку Ганг. Возможно, всё это находится в карстовых пещерах и рассматривается искателями как сокровища. А пещеры здесь есть, должны быть: ведь где-то же пережидали гои оледенение?!

Кстати, а вот она и Идея, скрепляющая в беспрерывную цепь многие тысячи поколений Мира гоев — сохранение сокровищ исчезнувшей цивилизации! Подземное царство, описанное Бажовым в сказках, где Хозяйка Медной Горы — Валкария!

Что-то слышал, что-то знал великий русский сказитель!

Мне тоже позволяется слушать предания и писать сказки, но не более того. В царство Валкарии путь заказан, и если сам не найду дорогу туда и вход в заповедный подземный мир, никто просто так не впустит…

А вход в пещеры есть! И находится он в озере! О нём даже мой дед знал, говоря, что рыба валёк заходит в Ледяное по подземным рекам. Но он «засвечен» и, по сути, блокирован, поскольку две конкурирующие конторы на протяжении многих лет упрямо лезут на дно и, вероятно, пытаются войти. ГУПРУДа потерпела катастрофу, теперь на очереди «каркадилы» из Минфина. Судно на воздушной подушке в воронку не затянет, но ведь что-нибудь ещё придумают изобретательные хранители сокровищ.

Кажется, начинается обоюдная активизация действий: искатели наступают, возможно, чувствуя приближение нового времени, обещанного Редаковым-младшим. Гои обороняются жёстче — практически. Идут боевые действия, а тут я ещё впутался со своим лёгким аквалангом и гипотезами…

* * *

К рассвету я уже вышел к нижнему бьефу последней шиверы на реке Манараге, хорошо видимой сверху, бурной, пенной и потому казавшейся непроходимой.

И тут увидел двух человек, которые, видимо, только что поодиночке прошли стремительный перекат и теперь вязали катамаран из двух байдарок. Одинаковые яркие куртки и оранжевые спасательные жилеты делали их похожими и бесполыми: водный туризм, как вид спорта, не разделял людей на мужчин и женщин, и последние мне всегда казались более отчаянными и дерзкими, превратившими увлечение в образ жизни или даже в своеобразный наркотик.

Одну такую девицу я встретил на геолого-географическом факультете: бескомпромиссная, нетерпимая и самовлюблённая, она оказалась невыносимым человеком. За неделю установочной сессии достала даже самых взрослых и покладистых мужиков. И вот теперь мне показалось, что один из байдарочников всё-таки женщина, и, несмотря на горький опыт, тихо позавидовал парню, который отправился в горы со своей подругой. Была бы и у меня такая же единомышленница, с которой можно нырять в озеро, ходить по горам, жить на заимке и танцевать на курумниках, я почувствовал бы себя счастливым…

Я понаблюдал за этой парой в бинокль, подождал, когда они оттолкнутся от берега, и пошёл своей дорогой. Но не прошло и пяти минут, как за спиной, в долине, сначала послышались спутанные эхом лающие голоса, наверняка усиленные мегафоном, затем частые и короткие удары, словно гвозди заколачивали в несколько молотков.

Да это же стреляют из автоматов!

Прячась за камнями и останцами, я рванул назад, к речному повороту, за которым скрылся катамаран, и увидел возле воды четверых людей в пятнистом камуфляже. Тогда этот костюм был редкостью и выдавался в армейских разведротах только на учениях, но потом, с начала девяностых, стал символом времени, как линялая гимнастёрка после войны. Они что-то доставали из воды с помощью спиннинга, будто рыбачат. Вот что-то зацепили, подчалили к берегу и, оставив на камнях, побежали дальше. Я догадывался, какую они ловят «рыбу», но не хотел, не мог поверить, ибо тогда ещё не было ни горячих точек, ни заложников, ни террористов, киллеров и их жертв. Людей ещё не убивали просто так на улицах, в лесах и горах, до Чечни. До видения мира в ином свете оставалось ещё целых десять лет и сама мысль, что всё это возможно, казалась дикой!

Спустившись с террасы, я перескочил через редколесье и на опушке замер, вернее, застыл от ледяного холода. И без бинокля было видно, что у берега, на отмели между камней лицом вниз лежит бесполый человек в красной куртке и оранжевом жилете. Мне было так же страшно, как на Ледяном озере, когда образовалась гигантская воронка и засосала катер с людьми. Но там была стихия, пусть даже кем-то спровоцированная. Здесь же, на моих глазах, хладнокровно расстреливали безоружных людей и только потому, что они попали в охраняемую зону и могли увидеть, что там происходит!

Мир, обещанный Редаковым-младшим, был перед моими глазами, жестокий и неотвратимый, как стихия.

Когда-то существовало два понятия мира: первое несло в себе смысл «не войны» и писалось как МИР. Во втором подразумевалось общество и потому отличалось в написании по гласному знаку — MIP. (Кстати, роман Толстого был назван им «Война и мiр», то есть, имелось в виду «война и общество»). Так вот, для меня в тот момент рухнули сразу оба мира: началась война и прекратило своё существование общество, поскольку оно уже не могло быть выразителем закона, справедливости и совести.

Я ещё не давал себе отчёта, что делаю, но тут же, на опушке леса, в двадцати шагах от трупа, сел за камень, взвёл курок пистолета и стал ждать, где-то в подсознании поражаясь собственному спокойствию. Будто возле привады волков караулил!

Камуфлированные бойцы вернулись спустя четверть часа с резиновой лодкой, автоматы болтались за спинами. И не бандиты они вовсе — погоны на плечах, офицерские звёздочки защитного цвета и общевойсковые эмблемы. Они неспешно загрузили тело, вымыли руки, негромко переговариваясь, после чего оттолкнули лодку от берега и повели её куда-то вниз по Манараге. Я прицеливался несколько раз, и несколько раз мог бы разнести черепа обоих, но в самый последний миг палец, вытянувший холостой ход спускового крючка, становился деревянным.

Они были свои! Они служили государству и выполняли приказы, и если бы сопротивлялись, отстреливались, было бы проще. Я бы не застывал от одной мысли, что уложив их здесь, на берегу, да ещё из засады, уйду отсюда совершенно иным человеком, ибо разрушится последняя, третья ипостась МИРА — личностная, существующая в каждой человеческой душе, обладающей чувством племени.

Потому что на уровне инстинкта в подсознании существовало табу: нельзя убивать своих.

И всё равно я уходил тогда от Манараги уже другим человеком и понимал, что теперь никогда не будет так, как было, что свершилось непоправимое — кто-то уже выбил табуретку, открыл клапан, и не вода — сама земля под ногами закручивается в воронку. Даже археология слова, ещё вчера увлекательная, не спасала, и в голову лезло:

ВОРОГ — ВРАГ — ВРАЗИ («истреби врази его») — ВРАЖИНА — ВРАЖДА.

ВРАГ — дословно, а точнее, дозвучно будет «выжигающий солнечный свет» или вообще СВЕТ.

ГРАБИТЬ — убивать солнце, божественное начало.

БРАНЬ…

РАТЬ…

А на перевале меня прихватил уже снег.

Туча висела всего в пяти метрах над головой, с чёткой кромкой и совсем не тяжёлая, но вдруг прорвалась, обрушилась сплошной белой стеной, и я остановился на голом месте, превращаясь в сугроб — ни укрытия, ни палки для костра. За полтора часа выпало снега почти до колена, и когда чуть развиднелось, побрёл, будто зимой. Лишь к сумеркам выбрался на твёрдое с ощущением, словно к берегу причалил: внизу ещё была нормальная осень, мошкара грызла, комары позванивали и россыпи спелой брусники под ногами — подошвы розовые.

На сибирской стороне Урала немного отошёл, но никак не мог избавиться от желания оглядываться назад и от неприятного, дразнящего ожидания выстрела в спину. Последние километры до заимки я буквально проскакивал, как в детстве проскакивают тёмную, и потому наполненную страхом, комнату.

И всё-таки необходимые меры предосторожности соблюдал, и когда выходил к реке, и потом, когда берегом шёл к избе. Снег выпал по щиколотку, и лежал уже дня два — приморозило по-зимнему, потому обрезал по кругу всю заимку — ни единого следа, разве что норка выбегала на припорошенный припай, но нырнуть в ледяную воду не насмелилась, стреканула в залом. Да и так, по чернотропу никого не было в моё отсутствие — нигде веточка не сломана, трава не примята, паутинка висит, оставшаяся с бабьего лета…

Но едва переступил порог, как ощутил лицом тепло. Быть не может! Изба выстыла бы за столько дней… Может, почудилось? К печке сунулся — по крайней мере, позавчера топлена! Голову поднял, а по матице на гвоздях десятка два беличьих шкурок висит, и уже слегка подсохли.

Камень с души свалился: проходной охотник белкует! Конец октября, разгар сезона… Знал охотник, живущий с лова, эту заимку, завернул переночевать и заодно обработать и оставить добычу. А ушёл в снегопад, потому и следов не оставил.

И тут меня насторожила внезапно обнаруженная деталь: белка бита охотником неопытным, все выстрелы по корпусу, шкурки дырявые от дроби, в кровоподтёках. Если промышляют мелкого зверька без малокалиберной винтовки, то обычно делают специальные заряды, вкладывают в патрон четыре — пять дробин и бьют только по голове, чтоб не испортить пушнину. Ну а если кончились беличьи заряды, то прежде чем стрелять из полновесного, круга два-три сделаешь возле дерева, выбирая такую позицию, чтоб зверёк был закрыт от тебя стволом, сучьями, и выглядывала одна голова. Охотник, промышляющий в таких хороших угодьях, человек, способный ориентироваться и ходить в горно-таёжной местности, кормилец, живущий с лова, обязан знать в общем-то простые правила.

Этот жил с чего-то другого, поскольку за дефектную пушнину почти ничего не получил бы. Такое чувство, будто охота для него — прикрытие, как бы официальная причина находиться в безлюдных местах.

Я прошёл всю избу по периметру, отыскивая следы пребывания гостя и под кроватью, в дальнем углу нашёл полупустую мабуту — парашютную сумку: то ли спрятали, то ли запихнули подальше от глаз. Охотник не просто мимо проходил, рассчитывал пожить здесь, коль вещи оставил! Конечно, рыться в чужих вещах плохо, но мне необходимо было знать, что за странный человек ко мне подселился. «Каркадилы» могли таким образом перекрыть дальние подступы к зоне своих интересов на Урале и контролировать все передвижения людей. Если этот неумелый промысловик их человек, то мне придётся уходить отсюда немедленно.

Сверху в мабуте лежала свёрнутая суконная куртка, которые выдают лесорубам как спецодежду, две футболки, тельняшка — всё чистое, в лесу не ношенное. Бритвенный прибор с помазком, завёрнутый в вафельное полотенце (великая роскошь для охотника, просто интеллигент какой-то!), банка бездымного пороха «Сокол», дробь «тройка» в мешочке, капсюли в коробочке, шесть фабричных круглых пуль двенадцатого калибра. Под боеприпасами — продукты: пластмассовая фляжка с подсолнечным маслом, чай, кусковой сахар, немного леденцов и ещё два матерчатых мешочка с сухарями — около килограмма. В общем-то не густо, если собрался промышлять до конца сезона, то есть, до глубокого снега. Не исключено, ещё где-то зимовья есть, так прошёл бы, раскидал продукты, чтоб везде был запас — так делают охотники. Но почему-то не верилось, что этот такой предусмотрительный. Да и сухари подрумяненные, из формованного (значит, купленного в магазине) чёрного, мягкого хлеба, то есть, резали и сушили при высокой температуре специально, а обычно для таких целей идёт зачерствевший. И сушат его где-нибудь на печи, полатях или полках, отчего сухарь получается костяно-твёрдый и не крошится в рюкзаке.

Обыскивая сумку неизвестного, тешил тайную надежду, что он курит и есть запас табака, но даже спичек не нашёл, а сигареты у меня кончились ещё у Манараги.

Я уложил вещи в обратном порядке, как было, но когда запихивал куртку, тяжеловатой показалась. Развернул и обомлел: два номера журнала «Наш современник». С романом «Слово»!

И хоть ты в обморок падай, хоть щипай себя, чтоб проснуться, хоть проверяться беги к психиатру — лежат! Уже читанные, немного распухшие и потёртые, особенно первый, где мой портрет есть, давно по рюкзакам ходил. Второй, с продолжением, поновее, но роман дочитан, каждая страница отделяется легко, много раз переворачивали…

Гость-то какой забрёл — мой читатель!

Я ещё не научился воспринимать мир, каков он есть, ещё мучил поиск причинно-следственных связей, стремление к анализу, самокопание; в общем всё хотел поверить алгеброй гармонию. Смириться бы сразу с тем, что его величество случай, судьба занесла сюда этого человека, ну, бывают же совпадения! Смириться да порадоваться, что сижу в такой безвестной глухомани и держу в руках свой первый напечатанный роман — должно быть приятно. А я, будто ворчливый, страдающий манией преследования старик, придираюсь ко всяким мелочам…

Убрал мабуту на место, печь растопил, за водой сходил, принёс из кладовой последний кусок солонины, варить поставил — из головы не выходят журналы. Проверил избушку, где неизвестный художник ваял жертвенные жезлы Святогора — ничего не тронуто, может, никто не заходил. Но не может быть случайности! Этот ловец пришёл на заимку, точно зная, что я окажусь здесь, и два номера «Нашего Современника» положил в мабуту, отлично понимая, что вещи проверят и найдут. Но зачем это надо ему? А что если это мой знакомый, или даже близкий человек, например, Володя Федосеев? Каким-то образом узнал, где я зимовать собрался, взял отпуск и поехал сделать мне приятное, а заодно поохотиться…

Глупость! Федосеев умеет белок стрелять, бритву в тайгу не берёт, да и как он узнает о заимке, географическое положение которой даже мне не известно?!

Бежать отсюда, пока не заявился неизвестный «читатель»? Но что толку? Если здесь нашёл, от него не убежишь.

Тогда буду ждать — без паники, хладнокровно, как хозяин положения. А там поглядим, кого принесёт нелёгкая. В любом случае надо заготавливать мясо и клюкву — не зиму пережить, а завтра поесть.

На следующий день потеплело, ветер с юго-востока пригнал мокрый снег — лосиная погода, можно неслышно подойти к зверю на верный выстрел. После неудачной охоты на рыжего «медведя» я стал сомневаться в убойной силе Олешкиного подарка. А на зиму надо валить не телёнка, как в прошлый раз, а хорошую жирную корову и бить не по лопатке, а в шею. Поржавевшие инструменты в избушке оказались острыми, из толстой кедровой клёпки я вырезал приклад со специальным отверстием, чтоб вставлять рукоятку кольта, и спустился в речную пойму.

Первые лосиные наброды подсёк в полукилометре от заимки, вдоль ивняка. Звери кормились ночью и на день ушли в крепь, куда и зимой, по большому снегу не залезешь. Ближе к обеду подрезал свежую тропу, оставленную стадом из семи голов: зашли в пойму часа два назад, со стороны белков — заснеженных вершин невысоких лысых гор, и потому ходовые, голодные, не отстаивались, набродили повсюду, так что следов не распутать. А мокрый снежок всё валил, под ногами уже хлюпало и оставалось надеяться только на удачу. От заимки далеко не уходил, помня, что потом придётся вытаскивать на себе мясо, исхаживал наугад неширокую пойму — от реки до материкового берега. А когда светлого времени оставалось в обрез, возле горелого кедровника, за узким болотцем, из сухой, забитой снегом высокой травы вдруг передо мной вздыбился сугроб.

Я отпрянул от неожиданности и пока разобрал, где у залепленного снегом лося голова, и где зад, поднялся ещё один, в пяти метрах от меня. Целил в шею и попадание было, поскольку зверь опрокинулся на бок, но в это мгновение снег вокруг будто взорвался, стадо вскочило разом и в тотчас скрылось в ивняке. И бык, которого я стрелял, убежал вместе с ним, оставив на месте кровяную лепёшку!

Отец учил не бегать сразу за подранком, а дать ему время, чтоб он в горячке прошёл какое-то расстояние и лёг. Поневоле курить я бросил и теперь страдал от волнения особенно мучительно — хотя бы маленький бычок, пару раз затянуться! Через двадцать минут пошёл лосиными следами: долго выжидать тоже было опасно, снег идёт и вот-вот сумерки. Шагов через сто нашёл первые брызги крови, потом ещё, ещё: всё, этот бык мой, с голоду не умру! Скоро будет первая лёжка, и лучше бы не пугать…

Подождал ещё немного, чтоб уж наверняка лёг, вроде и снежная завеса опадает, посветлело — вот бы до темноты успеть шкуру снять! Мясо и завтра вытаскаю… Кровь попадалась всё чаще, горячая, проступала сквозь снег, однако лёжки всё не было. Сделав большой круг, стадо вышло на свою тропу и потянуло назад, в материк. Возле борта поймы, в болотистом тыловом шве бык всё-таки лёг, но не надолго, пошёл вслед за другими лосями.

Снег прекратился, однако начало быстро смеркаться. Звери поднялись на первую террасу и двинули на запад, в сторону от заимки, потому я начинал тихонько материть Олешку: съездил бы в Томск за рукописями и обрез привёз, и не бегал бы теперь по кровяному следу. Но сам виноват, купился на красивую скорострельную игрушку, рассчитанную не на быка в три центнера, а на среднего трёхпудового англичанина, выкормленного овсянкой…

В лесу было ещё темнее, и скоро я уже шёл почти вслепую, шаря руками ямки следов и хватая пальцами любые пятнышки на снегу. И всё думал, ну ещё полёта шагов, а вдруг лежит? Кровь была, и это вдохновляло, к тому же, раненый бык отбился от стада и стал забирать на север, всё ближе к заимке! Скоро ляжет: начал выписывать кривули, из последних сил идёт. Я шёл осторожно, чтоб не вспугнуть, и вглядывался вперёд, принимая за тушу лося то разлапистую пихту, то выворотень. Между тем след потянул прямо к заимке, а это уже была удача, вознаграждение за труды и упорство. Эвенки на Нижней Тунгуске охотятся примерно так же, только не стреляют, а очень осторожно, ненавязчиво, время от времени показываясь на глаза, подгоняют, подталкивают сохатых к своим чумам и бьют уже чуть ли не у костров…

Бык уже явно спотыкался, падал, оставляя пятна крови, однако вскакивал и двигался точно на заимку. Впереди уже поляна замаячила с остатками прясла — идёт! Может, ещё и из шкуры выпрыгнет сам!

И лишь когда увидел, как след повернул к избе и дальше, на крыльцо, в душе будто струна лопнула. Трёхэтажные словообразования складывались сами собой, матерился вслух.

Я же лося стрелял! Кто это опять? Оборотень? Наваждение?…

Дверь в сенцы нараспашку, а по крыльцу словно протащили кого-то. Я долго ковырялся со спичками, пока достал коробок из трёх презервативов. Осветил заснеженные ступеньки — два чётких отпечатка, рубчатая подошва горных ботинок. А дальше всё смазано, только кровь, пропитавшая крошки снега, хорошо различима и страшна…

Я заскочил в избу и зажёг спичку: сразу за порогом валялась окровавленная брезентовая куртка, чуть дальше свитер и уже возле печи, прислонясь спиной к кровати, сидел полуголый человек и пытался забинтовать себе грудь.

— Что встал? Зажги свечу! — хладнокровно приказал он, выводя меня из оцепенения.

Воска на заимке было много, свечи я делал сам, вставляя вместо фитиля высушенные молодые побеги ивняка. Горели и светили они хорошо, хлопотнее было распалить, а потом вовремя отламывать нагар.

Кое-как зажёг свечку, поставил возле устья печи и сразу же узнал раненого — тот самый, что на пару с женщиной в сильную грозу поджёг лагерь искателей! Седые длинные волосы, аккуратная борода, благородный вид…

На полу валялись обрывки окровавленного тряпья, бинтов и ваты.

— Тебе помочь?

Он молча отдал бинт, точнее, армейский перевязочный пакет с двумя скользящими тампонами, измазанными кровью. Ранение было серьёзное, пуля прошла навылет в правой части груди чуть выше плевры, причём, входное было в спине, а выходное, рваное и чёрное, почти над солнечным сплетением.

— Обработать надо, — сказал я и сунулся к рюкзаку, где была фляжка с водкой.

— Я обработал, — спокойно заявил он. — Бинтуй!

Всё-таки я достал водку, промыл раны, стёр кровь вокруг и стал бинтовать. Человек мужественно и терпеливо ждал, подняв вверх руки. Когда я закончил перевязку, он так же спокойно взял с пола нож, разрезал штанину на левой ноге, подцепил лезвием шнурок ботинка.

— Помоги снять.

У него была ещё одна рана — прострелена икра! Я снял ботинок с распухшей ноги, достал свой бинт, промыл и перевязал рану, а мокрую от крови штанину отрезал до колена. И после этого он сам снял второй ботинок, встал и пересел на голые доски кровати.

— Достань одежду. Там. — Он указал вниз.

Я вытащил мабуту, поставил рядом с ним. Свёрнутую куртку он бросил в изголовье, достал и надел только футболку. Было видно, его морозит от потери крови, лицо бледное, глаза малоподвижные, однако он прилёг на здоровый бок и вдруг попросил:

— Принеси снегу.

Снег был липкий, и я скатал его в небольшой шар, догадываясь, зачем ему требуется холод. Он разделил шар на две половинки, одну пристроил к спине, вторую на груди — наверное, раны жгло. Закрыл глаза и будто сразу заснул. Убирая с пола его одежду и тряпьё, я нашёл тощенький рюкзачок, а на нём оружие охотника — короткоствольный, без приклада, автомат, очень похожий на АКМ (до этого я «ксюш» не видел), со спаренными магазинами, один из которых был пустой, во втором всего лишь с десяток патронов. Видно, не совсем плохая получилась охота у этого поджигателя-промысловика! Сам получил, но и пострелял немало, и, судя по его сильному характеру, бил всегда по месту, не как белок. Я разрядил автомат и повесил на гвоздь — охотник не шевельнулся, и показалось, лежит без памяти, но прислушался — дыхание немного учащённое, хотя ровное, кажется, спит. Потом замыл кровь, принёс дров и хотел растопить печь, но охотник вдруг сказал, не поднимая век:

— Рано. Утром затопишь.

Не спал, не терял сознания и всё слышал мой читатель! И, похоже, доверял мне…

Я унёс свечу на стол и наконец-то сам переоделся в сухое, развесив одежду над лежанкой. Две пары размокших ботинок, свои и его, поставил в печь и закрыл её заслонкой. Первый раз он спросил время довольно скоро, примерно через час, и снова будто уснул. Но когда спросил во второй раз, я понял, ловец кого-то ждёт. Света я не гасил, и без четверти одиннадцать, в очередной раз поинтересовавшись временем, он сел, свесив здоровую ногу на пол, ощупал раненную, пошевелил пальцами.

— Ты сильно устал? — спросил он неожиданно.

— Ничего, уже отдохнул. — Я полез в печь за недосохшими ботинками. — Тебе надо в больницу, и немедленно. Знаешь, как вызвать отсюда санрейс?

— Здесь недалеко мой товарищ, — объяснил охотник. — Пойдёшь вниз, до двух речек с одним устьем. Иди по левой, но правым берегом, до третьего ручья. Там поднимешься вверх на километр. Будет такая же заимка.

— Твой товарищ — женщина?

— Какая женщина? — показалось, он замер.

— Та, что была с тобой возле озера. Когда сожгли лагерь ГУПРУДы.

Реакция последовала неожиданная.

— Была бы она со мной, не попал бы в засаду, — спокойно сказал он. — Нет, это другой человек, мужчина.

— У него радиостанция?

— Нет у него радиостанции.

— Что ему передать?

— Что видишь, то и передай. Скажи, стражник ко мне пришёл.

На улице таяло, ветер показался тёплым и весенним, может, оттого, что я сразу взял быстрый темп. Я шёл вдоль уреза воды, песчаными и щебенистыми откосами и лишь когда на пути встречались обрывы, забирался наверх. От снега было светлее, однако скользко, особенно не разбежишься. Вниз я ходил всего на километр, дальше не бывал и местности не знал, а река петляла, но срезать меандры не решался, поскольку мог пропустить сдвоенный приток — ручьи и маленькие речки попадались чуть ли не на каждом повороте.

Через два часа мне начало казаться, будто уже проскочил спаренное устье, что-то недоглядел в потёмках и теперь иду неизвестно куда, ко всему прочему откосы и берега становятся всё круче и гуще. По берегам — тёмные пихтачи, изрезанные сухими логами. На четвёртом часу бесконечного кружения наткнулся на речной перекрёсток, с левого и правого берегов впадали в одну точку сразу две речки, образуя широкий плёс — всё не то! И чувствовал, — начинаю суетиться и едва держусь, чтоб не повернуть назад. У нас с раненым охотником были слишком разные понятия слова «не далеко», для меня это пять-семь километров, а для него больше пятнадцати, потому как примерно столько я уже прошагал. Наконец, впереди наметился какой-то просвет, и скоро я вышел на длинную каменистую косу.

Слившиеся в одну речки оказались шумными, порожистыми, так что не заметить и проскочить мимо было бы трудно. Я повернул вдоль берега левой, и к счастью, искомый третий ручей, впадающий в неё, оказался в полукилометре. Горы были где-то уже близко, потому что среди леса стали появляться поляны замшелых курумников и мрачные надолбы останцев. Сначала между деревьев замелькал неясный огонёк, потом «дежурно» залаяла крупная собака — ну, наконец-то!

Заимка оказалась на берегу каньона, по дну которого бежал ручей, под прикрытием тёмного кедровника желтела новая изба с маленькими окошками, откуда лился настоящий электрический свет! Навстречу мне выскочила овчарка, но не залаяла — остановила предупредительным рыком, обнюхала руки, ноги и вдруг развернувшись, бросилась на крыльцо, прыгнула на дверь и заскулила. В тёмном проёме возникла женщина с белой шалью на плечах, но голос был низким, старушечьим.

Овчарка с тоскливым повизгиванием закрутилась у её ног.

— Кто там? Кто ты?

— Я с заимки, тут не далеко… — начал было говорить, но старуха перебила.

— Говори, зачем явился?

— Ко мне пришёл стражник, тяжело ранен…

Она перешагнула порог, закачалась, ища руками опору, и я подумал, сейчас в обморок упадёт от такого известия, но вдруг понял — да она слепая!

Старуха нашла перила, сказала не дрогнувшим, холодным голосом.

— Знаю. Но он опоздал, здесь никого нет.

— Что ему сказать?

— Его лишили пути! А он всё равно пошёл через перевал! — гневно заговорила слепая. — Так будет с каждым, кто не повинуется року.

— Но он ранен, нужна помощь!

— Да, это печально, — проговорила старуха. — Доживёт до восхода — жить будет. Иди назад и передай: собаку я пошлю, но ему отказано.

Я вообще уже ничего не понимал и ещё пытался объяснить ситуацию.

— Он потерял много крови, ранение проникающее, его надо доставить в больницу. Внутреннее кровоизлияние…

— Иди! — с ледяным спокойствием прикрикнула она. — Передай, что сказала. Ему отказано!

Я пошёл назад своим следом, собака сначала увязалась за мной, а потом и вовсе обогнала и потрусила впереди. Через некоторое время она исчезла в пихтачах и изредка, на открытых местах был виден лишь её след.

Уж не та ли овчарка, что в одиночку ходила на Манарагу?

Весь обратный путь я шёл со смешанными чувствами и старался ничего не анализировать и не гадать, что будет дальше, поскольку устал до дрожи в ногах, засыпал на ходу и явь, смешанная с дрёмой, рождала невообразимые фантазии. К своей заимке я подходил уже на заре, то и дело протирая лицо снегом, чтоб не рухнуть где-нибудь под дерево и не уснуть.

Изба окончательно выстыла, но раненый лежал по-прежнему открытый, бледный, со спёкшимися губами, в одной футболке с мокрыми пятнами от растаявшего снега, не спал и был в сознании. Сразу бросилось в глаза, что бороды нет и чисто выбритые, проваленные щёки поблёскивают от крема или какой-то мази.

— Передал? — спросил он, не поднимая век.

— На заимке уже никого не было, только слепая женщина. — Я сразу же стал набивать печь дровами.

— Она послала собаку?

— Послала… Но велела передать, тебе отказано.

— Что?! — он привстал. — Отказано? Мне — отказано?!

— Так сказала.

— Ну, старая ведьма! — взъярился раненый. — И сюда влезла! Будто она решает, кому отказать, а кому нет!

Остановил себя, лёг и повернулся к огню.

Береста вспыхнула под дровами ярко, осветив пол избы, а в окнах заалело от восхода, и в этом красном пламени лицо охотника преобразилось, ожило, и я неожиданно ещё раз узнал его, причём сразу и безошибочно.

Это был тот самый чекист с ранней сединой, один из тех, кто беседовал со мной в томском Управлении КГБ, а потом вышел проводить из здания. Говорил какие-то добрые слова, успокаивал — в общем, душевный человек, «добрый» следователь…

Вчера, при свечке, он показался мне белобрысым, к тому же борода сильно меняла облик, но и признав в нём поджигателя и занимаясь перевязкой, я как-то не особенно вглядывался: никак не думал, что у него откроется ещё одно лицо!

Теперь понятно, этот охотник выслеживал меня, журналы нёс, порадовать хотел, но вчера сам угодил в ловушку. И если так, то кто же стрелял в него? Выходит, только «каркадилы»! Только они сейчас хозяйничают в горах и держат под контролем зону от Манараги до перевала, только их охрана и разведка рыщет и сидит в засадах по рекам, долинам, тропам и прочим горным путям.

Но все, кто против «каркадилов» — автоматически мои друзья…

— Наконец-то восход, — перебил мои размышления чекист. — Пожалуйста, открой мне солнце.

Я тут же вспомнил слепую старуху и выдернул пробку из угла: багровый, дымчатый диск заполнил всё отверстие и сразу поблёк огонь в печи.

— Ура! — сказал раненый и вскинул руки. — Я встретил тебя!

У меня кожу свело на макушке: сказано было так проникновенно, величественно и одновременно просто, что я увидел перед собой настоящего солнцепоклонника — крамольника! В этот час вокруг был полный штиль, погода поворачивала на мороз, но я лицом ощутил лёгкое дуновение ветерка — необычного, видимого, больше похожего на дыхание, хотя в избе ничто не колыхнулось, как бывает от ворвавшегося сквозняка…

* * *

Непривычное это явление длилось всего секунды две-три, и этого хватило, чтоб раненый глубоко заснул. Я выждал ещё немного, вставил пробку на место и обнаружил противоположное состояние — вообще не хотелось спать, будто я не бегал по лесам весь день, а потом ещё и ночь. Откуда-то появилась весёлая бодрость, от которой хочется петь по утрам и которую я давно не испытывал.

И почти сразу же ощутил голод. Зачерпнув сыты, посидел возле огня, выпил полковша и захотел есть ещё больше. Ни одежду, ни обувь я так и не смог просушить со вчерашнего дня, натянул на себя всё сырое и, чтоб не мёрзнуть, пошёл скорым шагом распутывать вчерашние следы подстреленного быка.

Подмораживало хорошо, сверху гремел ледок, хотя под ним ещё оставалась слякоть. Я отыскал место, где в потёмках повернул с лосиного кровавого следа на человеческий — оба подранка разминулись возможно за полчаса друг от друга и по расплывшимся отпечаткам ботинок и копыт было непонятно, кто прошёл первым. Человек шёл по высокой террасе со стороны перевала, и зверь некоторое время тоже двигался параллельно с ним к заимке, однако вышел на следы пробежавшего стада и опять устремился за своими сородичами.

Через километр начали попадаться курумники, лес редел и впереди замаячила белая от снега горная цепь. Лоси вышли почти к самой кромке мелкой, угнетённой растительности и побрели вдоль каменных развалов. Судя по следам, подранок двигался с большим отставанием, часто останавливался и, встряхиваясь, брызгал кровью на снег. Однако упорно не ложился, и это могло означать, что рана не смертельная и можно возвращаться домой. Я прошёл до истока ручья, где останавливалось стадо, напился ледяной воды и стал спускаться к реке.

Охотничья страсть несколько притупила голод (всё-таки, была надежда, мол, вот-вот найду гору мяса), и тут снова заговорило чрево — вторые сутки ничего не ел. Попробовал отвлечься археологией слова, но тут же вывел цепочку — ЕСТЬ — ЕДА — ЯСТИ — ЯД (травоядный, плотоядный), ЯДРО — внутренность, желудок? Ядрёный — человек с крепким или сытым желудком.

Конечно, яд теперь означает только отраву, но я бы его принял сейчас…

Вероятно, голод и разозлил меня, подтолкнул в наступление.

— Я узнал тебя! — заявил я с порога, увидев что чекист не спит и выглядит немного лучше, чем вчера. — Ты ничуть не изменился, с тех пор, как расстались у дверей томского управления. Седина как консервант, фиксирует образ человека на долгие годы. Потому старцы никогда не стареют.

Комитетчик тянул паузу, такую длинную, что я успел снять ботинки и повесить их перед устьем печи. Видимо ждал, когда скажу всё, чтобы принять решение, но вдруг спросил:

— Собака не пришла?

— Нет.

— Времени слишком мало… — проговорил он словно сам себе.

Я подбросил дров на гаснущие угли и расшевелил их кочергой. Надо было дожимать его.

— Ты не стареешь, не изменяешь образа, и всё равно создаётся впечатление многоликости. Это что, профессиональные качества комитетчика?.. Но вместе с тем, сплошное дилетантство, чего не коснись. Прикрытие у тебя слабое, на охотника совсем не похож и белку бить не умеешь. Поверить, что ты искал меня только чтоб передать журналы с романом, невозможно. Пошёл в горы — подстрелили! Да, и почему тебя забросили в безлюдные места без связи? Где спасательная радиостанция «комарик»? Связались бы с пролетающими самолётами, через два часа пригнали санрейс… Надеешься на товарища? Его до сих пор нет.

Он слушал невозмутимо, не перебивал, не оспаривал и тем самым гасил мой разоблачительный пыл.

— Ты должен мне помочь… — наконец проговорил тихо.

— Каким образом? Сплавить на плоту? Но я не знаю, на какой реке нахожусь, куда нас вынесет и когда!

— Это река Народа.

— А если не довезу? С меня ведь спросят, кто в тебя стрелял. Не орден дадут, а учитывая моё прошлое, засунут в каталажку. И пропарят года два!

— В комитете я давно не служу, так что…

— Ну и кто ты теперь?

— Стражник.

— Что это такое? Охранник, что ли?

— Можно сказать и так.

— Это вы охраняете район Манараги?

— Не только этот район — весь Урал.

— А от кого получил две пули?

Чекист замолчал, прикрыв глаза, будто задремал.

— Я должен знать, кто ты на самом деле, — я толкнул его в плечо. — Хочешь молчать — молчи. Сдыхай и молчи, дело твоё.

— Это так важно для тебя? — через несколько минут отозвался он.

— Принципиально!

— Что ещё интересует?

— Ещё?… Как и зачем нашёл меня здесь, зачем принёс журналы с романом.

— Думал порадовать, сделать приятное.

— И всё?

— Нет… Хотел выяснить, от кого и когда ты узнал о рукописи старца Дивея.

— Легенда не годится. Мог бы придумать что-нибудь посерьёзнее.

— Неужели ты ничего не понял? Мне отказано!.. Я должен переломить ситуацию. Это всё старуха! Она всегда относилась ко мне с предубеждением, не верила в искренность. И сейчас думает, я умышленно полез под пули, чтоб уйти в вечность… Всё время подозревала. Для неё я так и остался изгоем… Да, во мне сейчас говорит обида, и всё равно не верю! Она не могла отказать.

— Не понимаю о чём ты говоришь, — признался я. — Какая старуха? Кем отказано? В чём?

— И не нужно ничего понимать. Помоги мне выбраться отсюда, — вдруг попросил он. — Перед тобой человек в беспомощном состоянии. А ты писатель, гуманист…

Он должен был помнить ещё по той четырёхчасовой беседе, больше напоминающей психологическую пытку, что я терпеть не могу, когда мне давят на совесть и призывают к благородству. А теперь, после того, что я видел и испытал на берегу Манараги, одно упоминание о гуманизме вдруг взбесило меня.

— Я помогу, раз должен. Но ты убеди меня, что не имеешь отношения к банде ублюдков, которые сейчас рыщут по дну Ледяного озера.

— Какого озера?

— Озера Аркан.

Раненый посмотрел мимо меня — сколько я ни старался, ни разу не поймал его взгляда.

— Да, я когда-то работал с этими людьми, — признался он. — Пока не вступил в контакт с гоями. Ты ведь тоже ищешь встречи с ними?

— Такие вопросы с тобой обсуждать не хочу.

— Не доверяешь? Почему? Я стражник и давно служу гоям. Ты же видел, как я спалил лагерь ГУПРУДы?

— Видел. Но таким образом ты мог устранить конкурентов, освободить место для тех, кто сейчас работает на озере. Тем более, я знаю тебя как чекиста и хорошо помню, как вы меня допрашивали.

Он усмехнулся.

— Добро. Я постараюсь убедить тебя и завоевать доверие.

— Постарайся.

— Для этого пойдёшь со мной. А вернее, поможешь мне дойти до одного места. Это не так далеко. Я в долгу не останусь, слово стражника.

— Чем же отблагодаришь?

— Покажу тебе то, что ты ищешь, — сказал многозначительно.

— Тебе известно, что именно я ищу?

— Известно… Ну что, боишься?

— Боюсь, и потому твой автомат забираю.

— Забирай! — легко согласился он. — В рюкзаке сумка с патронами.

— Может, тебе костыли сделать?

— Не надо. Ты мне поможешь без костылей.

— Но я далеко тебя не утащу! Сколько весу? Восемьдесят? Вот! А я не ел три дня.

— И тащить не надо. Пойдёшь за мной, след в след. Ведущим буду я.

— Странная помощь…

— Мне нужно, чтоб ты шёл сзади.

— Ладно, а сколько идти?

— Говорю же, близко.

— До соседней заимки тоже близко…

— Кстати, старуха точно послала собаку? Ты видел?

— Видел.

— Почему её до сих пор нет?

— Не знаю.

— Ладно, сами пойдём, — решил стражник и опять погрозил. — Эта Баба Яга думает, я не найду один! Думает, пути не знаю! А я его знаю!

* * *

Определять расстояние в горах очень трудно, постоянно существует обманчивое впечатление близости — кажется, вот, рукой подать, а топать надо полдня. Первый раз, когда я уходил из-под зачистки, путь от Манараги до заимки одолел за четверо суток. Тогда я не знал дороги, шёл наугад, по наитию с единственной целью выйти из зоны, где проводилась войсковая операция. На обратный переход ушло всего полных три дня, и это можно было объяснить знанием дороги. А третий бросок через перевал, по сути, начавшийся с берега Манараги, где расстреляли туристов, уложился меньше, чем в двое суток! Объяснение тому находилось простое: сначала меня завёл сумасшедший кавторанг Бородин, затем потрясла расправа с безвинными людьми, и я бежал, подстёгиваемый ожиданием выстрела в спину.

На сей раз мы вышли на рассвете, и уже за околицей стало ясно, что до перевала идти придётся не меньше недели. Чекист дышал тяжело, часто сплёвывал кровь (лёгкое всё-таки задело), и прежде, чем переставить простреленную ногу, тыкал в лёд и утверждал окованный черешок геологического молотка, который я дал ему вместо костыля: глянешь со стороны — старец! К тому же, подтаявший снег смёрзся и на каменистых склонах вообще превратился в гололёд. Самое сволочное время в горах, уж лучше бы растеплело или навалило сугробов…

Первые триста метров мы шли час, и это по лесу, где не так скользко, на мшистых местах и вовсе идёшь, как по ковру. Я дважды предлагал подставить плечо, однако раненый будто не слышал и всё посматривал назад, на восток, где за горными цепями разогревалась заря. Вероятно, он, как крамольник, хотел встретить солнце, однако ничего подобного не произошло. Едва багровый шар поднялся над окоёмом и по земле побежали красные сполохи, стражник внезапно повернул в сторону от реки и пошёл живее.

Это был какой-то новый, одному ему известный маршрут, и надо сказать, не самый лучший, поскольку за редколесьем начинался подъём и каменные развалы, а я всё время ходил вдоль берега. Однако ведущим был он, и я последовал за ним, полагая, что в курумниках его прыть скоро закончится. Показалось, после восхода спутник стал энергичнее и, когда мы впилились в заледенелый развал, перестал осторожничать и почти не опирался на молоток. И ещё заметил некую бестолковщину: там, где можно срезать угол, он напротив, обходил ещё дальше или даже отступал назад и выписывал чуть ли не круг. Чем дальше, тем чаще и бессмысленней он кружил между останцев, заставляя и меня повторять его маршрут.

— Какого чёрта ты вертишься на одном месте? — наконец не выдержал я. — У тебя что, голова кружится? Давай я пойду вперёд!

— Молчи! — сказал он, не оборачиваясь и сквозь зубы. — Обещал помочь — помогай!

— Как?

— По следам иди и молчи.

Мы уже лезли в горы по скользким склонам и иногда, глядя как он карабкается, я с ужасом представлял, что будет, если он сорвётся, — сразу сшибёт меня и мы укатимся метров на сто вниз: если полетишь, ухватиться не за что, всё обледенело.

— Помогай! — время от времени цедил он. — Не разевай рот!

Не знаю как, но через сорок минут мы поднялись на плоскую вершину горы и тут же начали спускаться с неё, может, градусов на тридцать севернее. Я не знал, зачем, мы лезли сюда, когда прямее было махнуть через седловинку, однако старательно наступал в его следы, а на спуске делать это оказалось почти невозможно и получилось так, что он дважды чуть не загремел вниз, успев затормозить черешком молотка.

— Какого хрена? — зарычал интеллигентный чекист. — След в след, я сказал! Как по минному полю!

А мне и ответить было нечем, я выматерился в пространство, чтоб не остаться в долгу и стал притормаживать стволом автомата, вернее, искрогасителем с острыми кромками. Если считать по времени, то шли уже часа три, по расстоянию, так и трёх километров не наберётся. Я всё ждал, когда он выдохнется, но скоро начал выдыхаться сам — третьи сутки пил одну приторную сыту и в дорогу сейчас взял остатки водки. У чекиста были сухари и сахар, оставшиеся на заимке, однако попросить у него я не мог принципиально, а сам он не предлагал, хотя видел, что я голоден.

Ближе к полудню в поведении ведущего появились новые странности. Он то и дело озирался или всматривался вдаль, будто искал какие-то приметы, а может, кого-то ждал. Я держал автомат под рукой и тоже оглядывался всю дорогу, полагая, что меня заставляют идти след в след, дабы отвлечь внимание, сосредоточить его на одной детали — в общем-то нехитрый психологический приём управления человеком. Кроме того, спутник начал прибавлять шаг и молоток практически нёс в руках — и это с такими ранениями! То ли разошёлся, то ли у него открылось второе дыхание, я отставал уже шагов на семь. С одной стороны неплохо, больше сектор обзора, с другой, он выматывал меня, вынуждая всё время догонять. И когда я пытался сократить расстояние, прыгая через его след, он мгновенно реагировал, будто глаза у него на затылке!

Однажды внезапно остановился, и я увидел бледное, напряжённое лицо, будто он из последних сил шёл.

— Ну ты же крепкий здоровый парень, — сказал он назидательно. — Иди и не дёргайся. Если не можешь моим следом — всё время гляди мне в затылок! И не отрывай взгляда. Иначе мы не успеем.

— Куда не успеем?

— На тот свет!

Странностей и недомолвок уже было столько, что спрашивать и уточнять не имело смысла. Наконец-то я определил, куда он ведёт — к скалистому, уступчатому «амфитеатру», будто ножом вырезанному в склоне горы. Кстати, отличное место для засады, один стрелок наверху может держать под прицелом всю «арену», и если выйдешь на неё, назад не убежишь.

Мы перестали делать петли и шли теперь почти прямо, огибая непроходимые места, и чекист всё время поглядывал в небо, на солнце, а я в его затылок, что было ещё хуже, чем идти след в след — не видно, что под ногами. И кажется, поспели: ведущий переступил ручей, вытекающий из «амфитеатра», вскарабкался по замёрзшей, обледенелой от воды осыпи и встал возле скалы. Я остался внизу, шаря взглядом по верхам: вроде всё тихо, везде лежит нетронутый снег, и если кто-то засел на «галёрке», то по чернотропу. А чекист стоял спиной к скале и смотрел на солнце через пальцы рук, соединённые подушечками, как иногда, балуясь или познавая мир, смотрят дети.

— Подойди сюда, — спустя минуту и уже без прежней жёсткости попросил он. — Я обещал тебя отблагодарить, если успеем к зениту.

— И дал слово стражника! — напомнил я.

— Ты же золотом не возьмёшь?

— С тебя не возьму.

— Тогда пошли со мной!

Ручей под скалами вдруг запарил, вспенился, будто вскипел, и пока я забирался по осыпи на четвереньках, что-то упустил, не узрел. Когда же поднялся к скале, из-под которой хлестала горячая вода, заметил в белом облаке лишь ссутуленную спину ведущего.

— Скорее!

Я прыгнул в обжигающую воду — достала пояса! — нырнул в парное, влажное тепло и через несколько секунд почувствовал, что мы находимся в замкнутом пространстве…

Копи

После солнечного удара возле Манараги, когда я нашёл ключ к языку и легко открывал слова, вдруг как на стену натолкнулся, проговорив вслух слово ЧУДО. Орех оказался настолько крепким, что зубы ломал, а делать нечего, положил в рот — надо грызть.

Всё чудесное всегда было необычным, в религиозных обрядах связывалось с проявлением божественного, потому обыкновенная икона становилась чудотворной, неистовые монахи-молельники объявлялись святыми за способности творить чудо (и не только Николай Чудотворец), ароматная смола тропических деревьев (мирра) — чудодейственной. В светском же понимании это слово обладало более широким диапазоном значений. От смешного, несерьёзного чудака, до высшей степени превосходства — чего-либо чудесного (вечера, обеда, цветов и т. д.), но по нормам русского языка никогда нельзя использовать его в уничижительном, отрицательном смысле. Если, например, с некоторыми, тоже табуированными словами, отрицательное довольно просто сочетается и усиливает его смысл («я ужасно люблю цветы»), то «чудо» этого не терпит и выражение «страшно чудесный вечер» звучит нелепо. Оно, как и солнце, среднего, божественного рода, не требует никакой помощи, усиления, дополнительного уточнения, ибо настолько самодостаточно и самоценно, что вообще выбивается из общего ряда понятийных слов.

ЧУДО, одним словом!

Открывать его я начал с конца. Окончание О явно привнесено окающими племенами, потому неустойчиво, безударно, а его древнее звучание — ЧУДА (так же, как ЛАДА — ЛАДО). Не исчезающий никогда знак Д определённо высвечивал действие — даждь, дать, давать, — что особенно подчёркивалось в привычном (и тавтологическом) словосочетании «ждать чуда».

Но что такое неизменное ЧУ? Что ждали наши далёкие предки? Некого божественного проявления, благодати?

ЧУ! — возглас, означающий «внимание», правда, сейчас уже почти забытый. Произносили, когда хотели остановить кого-то, заставить прислушаться, присмотреться — внимать. «Чу! Соловей где-то свищет…» Ждали божественного внимания? Как-то уж слишком неясно для такого конкретного и сильного слова.

ЧУВСТВА — слово сложное и по составу и по смыслу, напластовано в нём много чего, и поэтому следует взять лишь первую, более древнюю часть, хорошо выраженную в глагольной форме ЧУЯТЬ. И это уже кое-что! ЯТЬ, ЯТИ, ПОЯТЬ — брать, взять. То есть, загадочное ЧУ можно не только давать, но и брать, принимать. Однако налицо слишком расплывчатый, двойственный смысл, поскольку чуять можно запах, опасность, радость, тепло и вообще всё, что может воспринимать человек органами обоняния, осязания, собственно, чувствами. То есть, совокупностью ума и сердца и ещё такой тонкой материей, как предчувствием, то есть, способностью или даром предугадывать события.

ЧУР — ЧУР меня! Оберег, который потом был подменён и вытеснен христианским «свят-свят». Всякий оберег имеет жёсткую основу словосочетания, поскольку обладает магической сутью, которая может быть утрачена даже от механической перестановки знаков.

И опять приходится подбираться с конца, ибо знак Р — обозначение божественного света, солнца, что хорошо видно в глаголе чуРАться (такая уж у него участь, у глагола, открывать истину). ЧУРАТЬСЯ в современном понимании, открещиваться, обходить стороной или даже брезговать, но в том, древнем понимании — «ЧУР-ЧУР меня!» звучит призыв к некому ЧУРУ с просьбой о защите, слышится «укрой-укрой меня, спаси-спаси меня». Тут и приходит на память любопытное и такое знакомое слово ЧУРКА, производное от малоупотребительного ЧУРА. Нынешняя уменьшительная форма ЧУРКА — отпиленная часть бревна определённого размера, в переносном значении, неподвижный, ничего не слышащий, молчащий, но всё видящий человек: «сидит, как чурка», «чурка с глазами». И это как раз подсказывает древнее понятие — изображение идола, деревянная скульптура божества-защитника, заступника ЧУРА. Отрицательный смысл вложен в период христианизации, как и во все «идолища поганые».

Тут же, пожалуй, можно обратиться к слову ЧУБ, где знак Б есть бог. Сам чуб — это хохол, оселедец, оставленный на теменной части головы, имеет очень древнее происхождение и, скорее всего, является опознавательным знаком, ритуальной принадлежностью высших, посвящённых, а точнее, просвещённых жрецов, так как волосы или КОСМЫ всегда ассоциировались с лучами, потоками небесного света. Итак, в ЧУ существует божественное начало, призванное оберегать, защищать, спасать и просвещать, но и этого пока мало, чтобы отомкнуть ЧУДО.

Потом я попробовал снять пыль времён со слов, образованных на основе ЧУ и имеющих отрицательное значение.

ЧУМА — первое, что приходит в голову. М — знак смерти, и получается, что ЧУ не бессмертно, как всё божественное, и может погибнуть! Чумой называли многие болезни, связанные с расстройством нервного и психического состояния, и потому говорили «зачумлённый человек», «ты что, очумел?» Вероятно, отсюда и возник ЧУМ (слово абсолютно русского происхождения), наспех построенное жилище для тех соплеменников, в ком умерло ЧУ. (Кто бывал в чумах северных народов, тот знает, что обычному человеку там жить невозможно). То есть, утративших таинственное ЧУ изолировали от общества! Но психические, нервные болезни — это всегда индивидуальное, личностное, значит ЧУ погибает в конкретном человеке, а не вообще.

ЧУХОНЕЦ — русское название народности на северо-западе России, прямо скажем, оскорбительное название, ибо грязного, неопрятного, опустившегося человека называют зачуханным. X — хоронить, хранить, прятать, закапывать в землю. Получается, чухонец — человек, похоронивший своё ЧУ! Оно не только умирает, но его ещё можно закопать в землю! А неподалёку от чухонцев жила ЧУДЬ белоглазая, и по образу жизни мало чем отличалась, но почему это племя называли так? Или чудь — самоназвание?

Я вспомнил слово ЧУМАК — человек, который возил соль. И сразу подумал про Гоя, носивший соль на реку Ганга. Название профессии наверняка происходит от общеславянского слова ЧУМА. И что, выходит чумные люди возили соль? Да нет, они в чумах сидели, а вот Гоев, которые носили и возили соль, вполне могли считать чумными. Поскольку они были не такие, как все! Впрочем, и до сих пор считают такими же. Что это за соль, которую они носят и которую мне дважды удалось вкусить? Первый раз была ароматной и сладкой, как молдавское вино, во второй раз — горечь невероятная. Может, она и есть ЧУ, коли имеет чудодейственные свойства? СОЛЬ и СОЛНЦЕ однокоренные слова, но какая у них внутренняя связь? Жить без соли невозможно, как без солнца? Нет, без солнца действительно всё погибнет, а вот без соли в чистом виде можно обойтись, говорят, её хватает в растениях, овощах, фруктах… Что если СОЛЬ когда-то имела чисто ритуальное значение? Коль один корень с СОЛНЦЕМ, то она могла быть его символом! Таким же культовым атрибутом, как мирра, елей, ладан…

Погоди, а откуда выражения — соль земли, соль знаний? Или говорят «из этого нужно взять самую соль», «понял, в чём соль?». То есть, СОЛЬ это СУТЬ, ИСТИНА?

Разгадку ЧУ надо искать в области знаний! ИСТИНУ можно дать, её можно взять или принять. ИСТИНА всегда божественна и ею можно защититься от всех напастей и бед, ибо нет лучше оберега, чем Знания! Просвещают ИСТИНОЙ, а кто утратил её, тот душевнобольной человек и место ему в чуме.

Но это пока что догадка и размышления. Надо найти слова, где бы выражались ЗНАНИЯ и ЧУ одновременно!

Итак, знак В — ВЕДИ, а древнее слово ВЕДАТЬ — знать. BE — ДАТЬ, или дать BE. То есть собственно ЗНАНИЯ это BE! Отсюда ВЕЩИЙ — мудрый, познавший BE, ВЕСТЬ — сообщение знаний, ВЕРА — знание бога РА, ВЕдун, ВЕщун, ВЕдьма — те, кто конкретно даёт знания, аВЕста — высшие знания, или столб знаний, ВЕста — богиня очага и весталки поддерживали огонь в храме Весты, как символ могущества государства, а оно достигается ЗНАНИЕМ, и Древний Рим это доказал.

А само слово СВЕТ?! Со знанием!

ВЕЧЕ! ЗНАНИЕ ИСТИНЫ! ЧУ потеряло устойчивый знак У, поскольку стоит на втором месте в сложном слове, и это закономерно для русского языка. На ВЕЧЕ умудрённые знаниями старейшины искали ИСТИНУ.

ВЕЧЕР — заход солнца, ВЕЧЕРЯ — древнейший ритуал, когда пели гимны уходящему богу РА и вкушали ритуальную пищу — СОЛЬ. ВЕЧЕРЯ — не ужин в сумерках, а познание божьей истины. Момент ИСТИНЫ! Весьма удачно использованный в христианстве, когда Христос собирает апостолов на тайную, сильно отдающую каннибальством, вечерю, дабы дать ритуальные хлеб и вино, плоть и кровь свою.

И наконец, ВЕЧНОСТЬ, даже не требующая перевода или толкования!

ЖДАТЬ ЧУДА — ждать откровения, ИСТИНУ.

ЧУДО — дать ИСТИНУ!

Всё время, сколько я жил на Урале, в общем-то, тем и занимался, что искал, а больше ждал чуда. Можно бы отнести к нему потрясающий, ни с чем не сравнимый восход над Манарагой, но это не было откровением, а лишь необъяснимым явлением природы — некой составляющей чудесного. И девушка, танцующая на камнях, не могла быть воплощением истины, но её существование, тот «мiр», к которому она принадлежала, наверное, и был хранителем чуда.

* * *

Я вспомнил несчастного очарованного Бородина в тот миг, когда следом за раненым чекистом шагнул в парящее облако и каким-то образом оказался в пещере. Дело в том, что пока вода в ручье не вскипела и не начала парить на морозе, я отчётливо видел скалу и мокрую осыпь, где стоял ведущий. И там не было и намёка на какой-то лаз, нишу, трещину — только шершавая, выветренная стенка с пятнами заиндевевших лишайников.

Оказавшись в узком и высоком проходе, я в тот час же почувствовал замкнутое пространство и лишь тогда подумал о кавторанге, которого тоже водили по подземельям, но отпустили на волю уже больным человеком. Однако меня вёл другой человек, странный, какой-то мутный, не способный смотреть в глаза, не вызывающий доверия, и не спасал меня, как спасали Бородина. Напротив, я помогал ему, правда, не очень понятным (энергетическим?) способом.

В пещере ему стало худо, возможно, после мороза, от влажного, обволакивающего пара он закашлялся, и долго потом стоял, медленно втягивая воздух и успокаивая дыхание. Мне же напротив, физически полегчало, исчезло голодное, тянущее чувство в солнечном сплетении, но стало тревожнее, и кавторанг не выходил из головы. А тут ещё вспомнился «снежный человек» с потухшим разумом и золотыми десятками: может, и его водили по тем залам?

Неужели все, кто вошёл или кого привели в подземелье, возвращаются психически больными людьми?

Под ногами всё ещё парила горячая, но уже не такая глубокая вода и я чувствовал, как согреваются и одновременно мокнут ноги. Ведущий наконец отдышался, включил фонарик и застучал по камню окованным черешком молотка. Метров через тридцать мы вышли из пара и оказались перед шахтой с винтовой лестницей и широкими, на два шага, ступенями, вырубленными в камне, ручей остался где-то позади и доносился лишь шум воды.

— Если передумал, не поздно вернуться, — предупредил он. — Ещё можно открыть вход. Здесь твоя помощь не нужна.

Чекист, крамольник или кто он был на самом деле, сейчас испытывал меня, искушал, однако всё равно смотрел мимо.