Book: Белая флотилия (Харбин, 1942)



Арсений Несмелов

БЕЛАЯ ФЛОТИЛИЯ

(Харбин, 1942)

    «Сыплет небо щебетом...»

    «Ветер обнял тебя...»

    Эней и Сивилла

    «Ушли квириты, надышавшись вздором...»

    Сотник Юлий

    Христианка

    Неразделённость

    Беатриче

    Флейта и барабан

    «Глаз таких черных, ресниц таких длинных...»

    Разрыв

    Сны

    Веронал

    Память

    27 августа 1914 года

    Подарок

    Солдатская песня

    Эпизод

    В затонувшей субмарине

    В этот день

    Цареубийцы

    Кого винить

    Божий гнев

    В Нижнеудинске

    Жена

    Моим судьям

    Потомку

    Цветок

    Ламоза

    В лодке

    «Ночью думал о том, об этом...»

    На рассвете

    «День начался зайчиком, прыгнувшим в наше окно...»

    Высокому окну

    Давний вечер

    «Было очень темно. Фонари у домов не горели...»

    Отречение

    Бродяга

    Омут

    Эпитафия

    До завтра, друг!

    Последний путь

    Книга о Фёдорове

    Родина

    Тихвин

    Новогодняя ночь

    Русская сказка

    

* * * 

Сыплет небо щебетом

Невидимок-птах,

Корабли на небе том

В белых парусах.

Важные, огромные,

Легкие, как дым, —

Тянут днища темные

Над лицом моим.

Плавно, без усилия,

Шествует в лазурь

Белая флотилия

Отгремевших бурь.

    

* * * 

Ветер обнял тебя. Ветер легкое платье похитил.

Растворяется ткань и трепещет крылом позади.

Так, вот именно так Галатею изваял Пракситель*,

В грациозном испуге поднявшую руки к груди.

Ветер-хищник сорвал с твоих губ нерасцветшее слово

(Так срывается звук с пробужденных внезапно кифар)

И понесся, помчал, поскакал по долине лиловой,

Словно нимфу несущий, счастливый добычей кентавр.

Я тебя не узнал или ты превращаешься в птицу?

Эти тонкие руки и голоса острый призыв!

Через тысячу лет повторилась, Овидий, страница

Изумительной книги твоей, повторилась, ожив!

«Удивляться зачем! — прозвенел возвратившийся ветер. —

Недоверчив лишь трус или тот, кто душою ослеп:

Не на тех ли конях, что и в славном Назоновом веке,

В колеснице златой к горизонту спускается Феб?

Даже ваш самолет повторяет лишь крылья Дедала,

Только бедный Икар каучуковым шлемом оброс.

На Олимпе снега. Тростниковая песнь отрыдала,

Но не прервана цепь окрыляющих метаморфоз!»

Ветер отдал тебя. Не унес, не умчал, не обидел.

Крылья падают платьем. Опять возвратились глаза.

Возвращается голос. Запомни же имя: Овидий.

Это римский поэт, это бронзовых строк голоса.

* Статуя в Ватикане.

    

ЭНЕЙ И СИВИЛЛА (ИЗ ОВИДИЯ) 

Из подземного царства Эней возвращался с сивиллой.

Путь обратный, опасный во тьме совершали они.

У своей провожатой Эней вопросил благодарный:

«Ты богиня иль только любимица вечных богов?»

В знак признательности за свидание с тенями предков

Обещал он воздвигнуть сивилле на родине храм,

Но, глубоко вздохнув, отвечала сивилла печально,

Чтобы доблестный муж за богиню ее не считал.

«В пору юности я приглянулась мечтателю Фебу,

За ответный порыв он мне вечную жизнь обещал,

Но, не веря в успех, — продолжала рассказ свой сивилла, —

И подарками бог попытался меня соблазнить.

Горстку пыли схватив, я шутливо ему отвечала:

Пусть мне столько прожить, сколько будет пылинок в горсти.

Но забыла, шаля, попросить благосклонного бога,

Чтоб на столько же лет он продлил бы и юность мою.

Правда, Феб говорил, что мою он исправит ошибку,

Если в миртовой мгле я немедля отдамся ему.

Я отвергла его — и, рассерженный, гневный, навеки

Он ушел от меня. Это было семьсот лет назад!

И еще триста жатв — ровно тысяча было пылинок —

Я увижу, Эней, на родимых, любимых полях,

Налюбуюсь еще триста раз я на сбор винограда,

Но и в этих годах я уже начинаю стареть.

И высокий мой рост скоро дряхлая старость уменьшит,

Грудь иссушит мою, спину мерзким горбом поведет,

И поверит ли кто, что была я когда-то любима

Светодавцем самим, — да и он не узнает меня!

И не тронет судьба только мой предвещающий голос,

До последнего дня буду радовать им и страшить...»

И сивилла умолкла. Молчал утомленный троянец.

И покатой дорогой они продолжали свой путь.

    

* * * 

Ушли квириты, надышавшись вздором

Досужих сплетен и речами с ростр, —

Тень поползла на опустевший Форум.

Зажглась звезда, и взор ее был остр.

Несли рабы патриция к пенатам

Друзей, позвавших на веселый пир.

Кричал осел. Шла девушка с солдатом.

С нимфеи улыбался ей сатир.

Палач пытал раба в корнифицине.

Выл пес в Субуре, тощий как шакал.

Со стоиком в таверне спорил циник.

Плешивый цезарь юношу ласкал.

Жизнь билась жирной мухой, в паутине

Трепещущей. Жизнь жаждала чудес.

Приезжий иудей на Авентине

Шептал, что Бог был распят и воскрес.

Священный огнь на Вестином престоле

Ослабевал, стелился долу дым,

И боги покидали Капитолий,

Испуганные шепотом ночным.

    

СОТНИК ЮЛИЙ 

Отдали Павла и некоторых других

узников сотнику Августова

полка именем Юлий.

От Аппиевой площади и к Трем

Гостиницам, — уже дыханье Рима

Над вымощенным лавою путем...

Шагай, центурион, неутомимо!

Веди отряд и узников веди,

Но, скованы с солдатами твоими,

Они без сил... И тот, что впереди,

Твое моляще повторяет имя.

И он его столетьям передаст,

Любовно упомянутое в Книге,

Так пусть же шаг не будет слишком част,

Не торопи солдатские калиги.

Бессмертье ныне получаешь ты,

Укрытый в сагум воин бородатый:

Не подвига — ничтожной доброты

Потребовало небо от солдата,

Чтоб одного из ищущих суда

У кесаря, и чье прозванье — Павел,

Ты, озаренный Павлом навсегда,

На плаху в Рим еще живым доставил!

    

ХРИСТИАНКА 

В носильном кресле, как на троне,

Плывет патриций... Ах, гордец!

Быть может, это сам Петроний

Спешит на вызов во дворец.

Не то — так в цирк или на Форум,

Пути иные лишь рабам!

И он скользит надменным взором

По расступающимся лбам.

Но чьи глаза остановили

Ленивый взор его, скажи?

Вольноотпущенница или

Служанка знатной госпожи.

Заметил смелый взор патриций,

И он кольнул его не так,

Как насурьмленные ресницы

Порхающих под флейтой птах.

О нет, еще такого взора

Он не видал из женских глаз.

Спешит к тунике бирюзовой!

Он руку поднял — и погас:

Исчезло дивное виденье,

Толпой кипящей сметено,

Но всё звенит, звенит мгновенье —

Незабываемо оно!

Ему не может быть измены;

Пусть, обвинен клеветником,

Патриций завтра вскроет вены,

Но он — он думает о нем,

О ней, дохнувшей новой силой

В глаза усталые его, —

О деве, по-иному милой,

Не обещавшей ничего.

Но где ж она? В высоких славах

Она возносится, легка:

Она погибла на кровавых

Рогах фарнезского быка!

    

НЕРАЗДЕЛЕННОСТЬ 

Еще сиял огнями Трианон,

Еще послов в торжественном Версале

Король и королева принимали, —

Еще незыблемым казался трон.

И в эти дни на пышном маскараде,

Среди цыганок, фавнов и химер,

Прелестнице в пастушеском наряде

Блестящий был представлен кавалер.

Судьба пастушке посылала друга, —

Одна судьба лишь ведала о том,

Что злые силы собирает вьюга

Над мирным Трианоновским дворцом;

Что все утехи отпылают скоро,

Что у пастушки в некий день один —

Единственной останется опорой

Вот этот скандинавский дворянин;

Что смерть близка и тенью ходит рядом,

Что слезы жадно высушит тюрьма,

А дворянин глядел спокойным взглядом,

Бестрепетным, как преданность сама.

Шептались справа и шептались слева,

Но, как в глубинах голубых озер,

В его глазах топила королева

Свой восхищенный и влюбленный взор.

Пришли года, чужда была им милость.

Взревела буря, как безумный зверь,

Но в Тюильри, где узница томилась,

Любовь открыла потайную дверь.

И в ночь, в канун, суливший гильотину,

Перед свечой, уже в лучах зари,

Послала королева дворянину

Привет последний из Консьержери.

В чудесной нераздельности напева

Закончили они свой путь земной:

Казненная народом королева

И дворянин, растерзанный толпой.

    

БЕАТРИЧЕ 

В то утро — столетьи котором,

Какой обозначился век! —

Подросток с опущенным взором

Дорогу ему пересек.

И медленно всплыли ресницы,

Во взор погружается взор —

Лучом благодатной денницы

В глубины бездонных озер.

Какие утишились бури,

Какая гроза улеглась

От ангельской этой лазури

Еще не разбуженных глаз?

Всё солнце, всё счастье земное

Простерло объятья ему

Вот девочкой этой одною,

Сверкнувшей ему одному.

Не к бурям, не к безднам и стужам

Вершин огнеликих, а стать

Любимым и любящим мужем,

Спокойную участь достать!

Что может быть слаще, чудесней,

Какой голубой водоем,

Какие красивые песни

Споет он о счастье своем!

О жалкая слабость добычи

Судьбы совершенно иной!..

И Небо берет Беатриче,

Соблазн отнимая земной.

И лучшие песни — могиле,

И сердце черно от тоски,

Пока не коснется Виргилий

Бессильно упавшей руки.

Пока, торжествуя над адом,

С железною силой в крови

Не встретится снова со взглядом

Своей величайшей любви!

    

ФЛЕЙТА И БАРАБАН 

У губ твоих, у рук твоих... У глаз,

В их погребах, в решетчатом их вырезе —

Сияние, молчание и мгла,

И эту мглу — о светочи! — не выразить.

У глаз твоих, у рук твоих…У губ,

Как императорское нетерпение,

На пурпуре, сияющем в снегу, —

Закристаллизовавшееся пение!

У губ твоих, у глаз твоих... У рук, —

Они не шевельнулись, и осилили,

И вылились в согласную игру:

О лебеде, о Лидии и лилии!

На лыжах звука, но без языка,

Но шепотом, горя и в смертный час почти

Рыдает сумасшедший музыкант

О Лидии, о лилии и ласточке!

И только медно-красный барабан

В скольжении согласных не участвует,

И им аккомпанирует судьба:

— У рук твоих!

— У губ твоих!

— У глаз твоих!

    

* * * 

Глаз таких черных, ресниц таких длинных

Не было в песнях моих,

Лишь из преданий Востока старинных

Знаю и помню о них.

В царственных взлетах, в покорном паденьи —

Пение вечных имен...

«В пурпур красавицу эту оденьте!»

Кто это? — Царь Соломон!

В молниях славы, как в кликах орлиных,

Царь. В серебре борода.

Глаз таких черных, ресниц таких длинных

Он не видал никогда.

Мудрость, светильник, не гаснущий в мифе,

Мощь, победитель царей,

Он изменил бы с тобой Суламифи,

Лучшей подруге своей.

Ибо клялись на своих окаринах

Сердцу царя соловьи:

«Глаз таких черных, ресниц таких длинных

Не было...» Только твои!

    

РАЗРЫВ 

Ф.И. Кондратьеву

Бровей выравнивая дуги,

Глядясь в зеркальное стекло,

Ты скажешь ветреной подруге,

Что всё прошло, давно прошло;

Что ты иным речам внимаешь,

Что ты под властью новых встреч,

Что ты уже не понимаешь,

Как он сумел тебя увлечь;

Что был всегда угрюм и нем он,

Печаль, как тень свою, влача...

И будто лермонтовский Демон

Глядел из-за его плеча...

С ним никогда ты не смеялась,

И если ты бывала с ним,

То лишь томление и жалость

Владели голосом твоим.

Что снисходительности кроткой

Не можешь ты отдаться вся,

Что болью острой, но короткой

Разрыв в душе отозвался.

Сверкнув кольцом, другою бровью

Рука займется не спеша,

Но, опаленная любовью,

Не сможет лгать твоя душа!

И зазвенит она от зова,

И всю ее за миг один

Наполнит некий блеск грозовый

До сокровеннейших глубин.

И вздрогнешь резко и невольно,

К глазам поднимется платок,

Как будто вырван слишком больно

Один упрямый волосок.

    

СНЫ 

За то, что ты еще не научилось

Покою озаряющей любви,

О, погружайся, сердце-Наутилус,

К таинственному острову плыви!

Ни возгласов, ни музыки, ни чаек.

Лишь крест окна, лишь, точная всегда,

Секунду погруженья отмечает

Серебряно-лучистая звезда.

И тонет мир... Светящийся, туманный,

Как облако, всплывает надо мной.

Последний всплеск, последняя команда —

Я в вашей власти, капитан Немо!

Как сладко жить блужданьями ночными,

Как сладко знать, что есть бесценный клад

Ночных путей, что утро не отнимет,

Не опрокинет выплаканных клятв!

Что даже если сердце отреклось бы —

Назавтра, в те же самые часы,

Как рыбий глаз, засветит папироса

И двигателем застучат часы.

К окну прихлынет сумрак синеглазый,

Заплещет шторы пробужденный ласт,

И капитан в скафандре водолаза

Приблизится и руку мне подаст!

    



ВЕРОНАЛ 

Ступив, ступает маятник,

Как старец в мягких туфлях:

Убегался — умаялся —

Рукой за сердце — рухнет.

Комар ослепший кружится,

Тончайший писк закапал.

Серебряною лужицей

Луна ложится на пол.

И чтобы выместь, вытолкнуть

Туманность лунной пыли,

Обмахивают притолку

Лучом автомобили,

И луч, как некий радиус,

Промчит дугу и сгинет,

И, засыпая, радуюсь

Его визитам синим.

Но вот и гостя синего

Встречает дрема суше,

Зачеркивая минимум

Души: глаза и уши.

Еще мгновенье менее,

Не миг — его осколок,

И ты, Исчезновение,

Задернешь синий полог

    

ПАМЯТЬ 

Тревожат память городов

Полузабытые названья:

Пржемышль, Казимерж, Развадов,

Бои на Висле и на Сане...

Не там ли, с сумкой полевой

С еще не выгоревшим блеском,

Бродил я, юный и живой,

По пахотам и перелескам?

И отзвук в сердце не умолк

Тех дней, когда с отвагой дерзкой

Одиннадцатый гренадерский

Шел в бой фанагорийский полк! —

И я кричал и цепи вел

В просторах грозных, беспредельных,

А далеко белел костел,

Весь в круглых облачках шрапнельных...

И после дымный был бивак,

Костры пожарищами тлели,

И сон, отдохновенья мрак,

Души касался еле-еле.

И сколько раз, томясь без сна,

Я думал, скрытый тяжкой мглою,

Что ты, последняя война,

Грозой промчишься над землею.

Отгромыхает краткий гром,

Чтоб никогда не рявкать больше,

И небо в блеске голубом

Над горестной почиет Польшей.

Не уцелеем только мы —

Раздавит первых взрыв великий!..

И утвердительно из тьмы

Мигали пушечные блики.

Предчувствия и разум наш,

Догадки ваши вздорней сплетни:

Живет же этот карандаш

В руке пятидесятилетней!

Я не под маленьким холмом,

Где на кресте исчезло имя,

И более ужасный гром

Уже хохочет над другими!

Скрежещет гусеничный ход

Тяжелой танковой колонны,

И глушит, как и в давний год,

И возглас мужества, и стоны!

    

27 АВГУСТА 1914 ГОДА  ^ 

Медная, лихая музыка играла,

Свеян трубачами, женский плач умолк.

С воинской платформы Брестского вокзала

Провожают в Польшу Фанагорийский полк!

Офицеры стройны, ушки на макушке,

Гренадеры ладны, точно юнкера...

Классные вагоны, красные теплушки,

Машущие руки, громкое ура.

Дрогнули вагоны, лязгают цепями,

Ринулся на запад первый эшелон.

Желтые погоны, суворовское знамя,

В предвкушеньи славы каждое чело!

Улетели, скрылись. Точечкой мелькает,

Исчезает, гаснет красный огонек...

Ах, душа пустая, ах, тоска какая,

Возвратишься ль снова, дорогой дружок!

Над Москвой печальной ночь легла сурово,

Над Москвой усталой сон и тишина.

Комкают подушки завтрашние вдовы,

Голосом покорным говорят: «Война!»

    

ПОДАРОК  ^ 

Я сидел в окопе. Шлык башлычный

Над землей замерзшею торчал.

Где-то пушка взъахивала зычно

И лениво пулемет стучал.

И рвануло близко за окопом,

Полыхнуло, озарив поля.

Вместе с гулом, грохотом и топом

На меня посыпалась земля.

Я увидел, от метели колкой

Отряхаясь, отерев лицо,

Что к моим ногам упала елка —

Вырванное с корнем деревцо.

Ухмыляясь: «Вот и мне подарок!

Принесу в землянку; что ж, постой

В изголовьи, чтобы сон был ярок,

Чтобы пахло хвоей под землей».

И пополз до черного оврага,

Удивляясь, глупый человек,

Почему как будто каплет влага

С елочки на пальцы и на снег.

И принес. И память мне не лгунья,

Выдумкой стишок не назови:

Оказалась елочка-летунья

В теплой человеческой крови!

Взял тогда Евангелье я с полки,

Как защиту... ужас душу грыз!

И сияли капельки на елке,

Красные, как спелый барбарис.

    

СОЛДАТСКАЯ ПЕСНЯ  ^ 

Шла на позицию рота солдат,

Аэропланы над нею парят.

Бомбу один из них метко кидал

И в середину отряда попал.

Недалеко же ты, рота, ушла —

Вся до единого тут полегла!

Полголовы потерял капитан,

Мертв барабанщик, но цел барабан.

Встал капитан — окровавленный встал! —

И барабанщику встать приказал.

Поднял командою, точно в бою,

Мертвый он мертвую роту свою!

И через поля кровавую топь

Под барабана зловещую дробь

Тронулась рота в неведомый край,

Где обещают священники рай.

Строго, примерно равненье рядов...

Тот без руки, а другой — безголов,

А для безногих и многих иных

Ружья скрестили товарищи их.

Долго до рая, пожалуй, идти —

Нет на двухверстке такого пути;

Впрочем, без карты известен маршрут, —

Тысячи воинов к раю бредут!

Скачут верхами, на танках гремят,

Аэропланы туда же летят,

И салютует мертвец мертвецу,

Лихо эфес поднимая к лицу.

Вот и чертоги, что строились встарь,

Вот у ворот и согбенный ключарь.

Старцы-подвижники, посторонись, —

Сабли берут офицеры подвысь.

И рапортует запекшимся ртом:

«Умерли честно в труде боевом!»

    

ЭПИЗОД  ^ 

След оставляя пенный,

Резво умчалась мина.

Сломанный, как игрушка,

Крейсер пошел ко дну.

Выплыла на поверхность

Серая субмарина

И рассекает гордо

Маленькую волну.

Стих, успокоен глубью,

Водоворот воронки.

Море разжало скулы

Синих глубин своих.

Грозно всплывают трупы,

Жалко плывут обломки,

Яростные акулы

Плещутся между них.

Гибель врага лихого

Сердцу всегда любезна:

Нет состраданью места —

Участь одна у всех!..

Радуются матросы,

И на спине железной

Рыбы железной этой —

Шутки, гармошка, смех.

Но загудел пропеллер —

Мчится стальная птица,

Бомба назревшей каплей

В лапе ее висит.

Лодка ушла в пучину

И под водой таится,

Кружит над нею птица,

Хищную тень следит.

Бомба гремит за бомбой;

Словно киты, фонтаны

Алчно они вздымают,

Роют и глубь, и дно...

Ранена субмарина,

И из разверстой раны

Радужное всплывает

Масляное пятно.

Море пустынно. Волны

Ходят неспешным ходом,

Чайки, свистя крылами,

Стонут со всех сторон...

Кто-то светловолосый

Тихо идет по водам,

Траурен на зеленом

Белый Его хитон.

    

В ЗАТОНУВШЕЙ СУБМАРИНЕ  ^ 

Облик рабский, низколобый

Отрыгнет поэт, отринет:

Несгибаемые души

Не снижают свой полет.

Но поэтом быть попробуй

В затонувшей субмарине,

Где ладонь свою удушье

На уста твои кладет.

Где за стенкою железной

Тишина подводной ночи,

Где во тьме, такой бесшумной, —

Ни надежд, ни слез, ни вер,

Где рыданья бесполезны,

Где дыханье всё короче,

Где товарищ твой безумный

Поднимает револьвер.

Но прекрасно сердце наше,

Человеческое сердце:

Не подобие ли Бога

Повторил собой Адам?

В этот бред, в удушный кашель

(Словно водный свод разверзся)

Кто-то с ласковостью строгой

Слово силы кинет нам.

И не молния ли это

Из надводных, поднебесных,

Надохваченных рассудком

Озаряющих глубин, —

Вот рождение поэта,

И оно всегда чудесно,

И под солнцем, и во мраке

Затонувших субмарин.

    

В ЭТОТ ДЕНЬ  ^ 

В этот день встревоженный сановник

К телефону часто подходил,

В этот день испуганно, неровно

Телефон к сановнику звонил.

В этот день, в его мятежном шуме,

Было много гнева и тоски,

В этот день маршировали к Думе

Первые восставшие полки!

В этот день машины броневые

Поползли по улицам пустым,

В этот день... одни городовые

С чердаков вступились за режим!

В этот день страна себя ломала,

Не взглянув на то, что впереди,

В этот день царица прижимала

Руки к холодеющей груди.

В этот день в посольствах шифровали

Первой сводки беглые кроки,

В этот день отменно ликовали

Явные и тайные враги.

В этот день... Довольно, Бога ради!

Знаем, знаем — надломилась ось:

В этот день в отпавшем Петрограде

Мощного героя не нашлось.

Этот день возник, кроваво вспенен,

Этим днем начался русский гон, —

В этот день садился где-то Ленин

В свой запломбированный вагон.

Вопрошает совесть, как священник,

Обличает Мученика тень...

Неужели, Боже, нет прощенья

Нам за этот сумасшедший день!

    

ЦАРЕУБИЙЦЫ  ^ 

Мы теперь панихиды правим,

С пышной щедростью ладан жжем,

Рядом с образом лики ставим,

На поминки Царя идем.

Бережем мы к убийцам злобу,

Чтобы собственный грех загас,

Но заслали Царя в трущобу

Не при всех ли, увы, при нас?

Сколько было убийц? Двенадцать,

Восемнадцать иль тридцать пять?

Как же это могло так статься —

Государя не отстоять?

Только горсточка этот ворог,

Как пыльцу бы его смело:

Верноподданными — сто сорок

Миллионов себя звало.

Много лжи в нашем плаче позднем,

Лицемернейшей болтовни,

Не за всех ли отраву возлил

Некий яд, отравлявший дни.

И один ли, одно ли имя —

Жертва страшных нетопырей?

Нет, давно мы ночами злыми

Убивали своих Царей.

И над всеми легло проклятье,

Всем нам давит тревога грудь:

Замыкаешь ли, дом Ипатьев,

Некий давний кровавый путь!

    

КОГО ВИНИТЬ  ^ 

Камер-юнкер. Сочинитель.

Слог весьма живой.

Гениален? «Извините!» —

Фыркнет Полевой.

И за ним Фаддей Булгарин

Разожмет уста:

«Гениален? Он бездарен,

Даже скучен стал!»

Каждый хлыщ, тупица явный

Поучать готов,

А Наталья Николавна —

Что ей до стихов?

Напряженно сердцем замер,

Уловив слова:

«Наградили!.. Пушкин — камер.

Юнкер в тридцать два!»

И глядел, с любым балбесом

Ровен в том углу,

Как Наташа шла с Дантесом

В паре на балу.

Только ночь — освобожденье!

Муза, слаще пой!

Но исчеркает творенье

Карандаш тупой.

И от горькой чаши этой

Бегство: пистолет.

И великого поэта

У России нет.

И с фельдъегерем в метели

Мчится бедный гроб...

Воют волки, стонут ели

И визжит сугроб.

За столетье не приснится

Сна страшнее... Но

Где ж убийца, кто убийца?

Ах, не всё ль равно!

    

БОЖИЙ ГНЕВ  ^ 

Город жался к берегу домами,

К морю он дворцы и храмы жал.

«Убежать бы!» — пыльными устами

Он вопил, и всё ж — не убежал!

Не успел. И, воскрешая мифы,

Заклубила, почернела высь, —

Из степей каких-то, точно скифы,

Всадники в папахах ворвались.

Богачи с надменными зобами,

Неприступные, что короли,

Сбросив спесь, бия о землю лбами,

Сами дочерей к ним повели.

Чтобы те, перечеркнувши участь,

Где крылатый царствовал божок,

Стаскивали б, отвращеньем мучась,

Сапожища с заскорузлых ног.

А потом, раздавлены отрядом,

Брошены на липкой мостовой,

Упирались бы стеклянным взглядом,

Взглядом трупов в купол голубой!

А с балкона, расхлябаснув ворот,

Руку положив на ятаган,

Озирал раздавленный им город

Тридцатитрехлетний атаман...

Шевелил он рыжими усами,

Вглядывался, слушал и стерег,

И присевшими казались псами

Пулеметы у его сапог.

Так, взращенный всяческим посевом

Сытых ханжеств, векового зла,

Он упал на город Божьим гневом,

Молнией, сжигающей дотла!

    

В НИЖНЕУДИНСКЕ  ^ 

День расцветал и был хрустальным,

В снегу скрипел протяжно шаг.

Висел над зданием вокзальным

Беспомощно нерусский флаг.

И помню звенья эшелона,

Затихшего, как неживой,

Стоял у синего вагона

Румяный чешский часовой.

И было точно погребальным

Охраны хмурое кольцо,

Но вдруг на миг в стекле зеркальном

Мелькнуло строгое лицо.

Уста, уже без капли крови,

Сурово сжатые уста!..

Глаза, надломленные брови,

И между них — Его черта,

Та складка боли, напряженья,

В которой роковое есть...

Рука сама пришла в движенье,

И, проходя, я отдал честь.

И этот жест в морозе лютом,

В той перламутровой тиши

Моим последним был салютом,

Салютом сердца и души!

И он ответил мне наклоном

Своей прекрасной головы...

И паровоз далеким стоном

Кого-то звал из синевы.

И было горько мне. И ковко

Перед вагоном скрипнул снег:

То с наклоненною винтовкой

Ко мне шагнул румяный чех.

И тормоза прогрохотали,

Лязг приближался, пролетел,

Умчали чехи Адмирала

В Иркутск — на пытку и расстрел!

    

ЖЕНА  ^ 

От редких пуль, от трупов и от дыма

Развалин, пожираемых огнем,

Еще Москва была непроходима...

Стал падать снег. День не казался днем.

Юбку подбирала,

Улицы перебегала,

Думала о нем...

Он руки вымыл. Выбрился. Неловко

От штатского чужого пиджака...

Четыре ночи дергалась винтовка

В его плече. Он вздрогнул от звонка.

Сердце одолела,

Птичкой рядом села,

Молода, легка!..

Он чертыхался. Жил еще Арбатом.

Негодовал, что так не повезло,

А женщина на сундуке горбатом

Развязывала узелок.

Мясо и картошка...

Ты поешь немножко,

Дорогой дружок!

Он жадно ел. И веселел. Красивый,

За насыщеньем увлеченно нем.

Самозабвенный и себялюбивый,

Безжалостный к себе, к тебе, ко всем!

Головой прижалась,

Жалобно ласкалась...

Завтра — где и с кем?

Прощались ночью. Торопливо обнял.

Нe слушал слов. В глаза не заглянул.

Не оглянулся. Тлела, как жаровня,

Москва... И плыл над ней тяжелый гул.

Знали, что навеки...

Горы, долы, реки, —

Словно потонул!

Прогромыхало, прошуршало столько

Годов, годин!.. Стал беспокоен взгляд.

Он вспоминает имя: «Стаха, полька…

Вы знаете, я тоже был женат».

Борода седая...

«Где ж она?» — «Не знаю.

И была ль она!»

    

МОИМ СУДЬЯМ  ^ 

Часто снится: я в обширном зале...

Слыша поступь тяжкую свою,

Я пройду, куда мне указали,

Сяду на позорную скамью.

Сяду, встану — много раз поднимут

Господа в мундирах за столом.

Все они с меня покровы снимут,

Буду я стоять в стыде нагом.

Сколько раз они меня заставят

Жизнь мою трясти-перетряхать.

И уйдут. И одного оставят,

А потом, как червяка, раздавят

Тысячепудовым: расстрелять!

Заторопит конвоир: «Не мешкай!»

Кто-нибудь вдогонку крикнет: «Гад!»

С никому не нужною усмешкой

Подниму свой непокорный взгляд.

А потом — томительные ночи

Обступившей непроломной тьмы.

Что длиннее, но и что короче

Их, рожденных сумраком тюрьмы.

К надписям предшественников имя

Я прибавлю горькое свое.

Сладостное: «Боже, помяни мя»

Выскоблит тупое острие.

Всё земное отжену, оставлю,

Стану сердцем сумрачно-суров

И, как зверь, почувствовавший травлю,

Вздрогну на залязгавший засов.

И без жалоб, судорог, молений,

Не взглянув на злые ваши лбы,

Я умру, прошедший все ступени,

Все обвалы наших поражений,

Но не убежавший от борьбы!

    

ПОТОМКУ  ^ 

Иногда я думаю о том,

На сто лет вперед перелетая,

Как, раскрыв многоречивый том

«Наша эмиграция в Китае»,

О судьбе изгнанников печальной

Юноша задумается дальний.

На мгновенье встретятся глаза

Сущего и бывшего: котомок,

Страннических посохов стезя...

Скажет, соболезнуя, потомок:

«Горек путь, подслеповат маяк,

Душно вашу постигать истому.

Почему ж упорствовали так,

Не вернулись к очагу родному?»

Где-то упомянут — со страницы

Встану. Выжду. Подниму ресницы:

«Не суди. Из твоего окна

Не открыты канувшие дали:

Годы смыли их до волокна,

Их до сокровеннейшего дна

Трупами казненных закидали!

Лишь дотла наш корень истребя,

Грозные отцы твои и деды

Сами отказались от себя,

И тогда поднялся ты, последыш!

Вырос ты без тюрем и без стен,

Чей кирпич свинцом исковыряли,

В наше ж время не сдавались в плен,

Потому что в плен тогда не брали!»

И не бывший в яростном бою,

Не ступавший той стезей неверной,

Он усмешкой встретит речь мою

Недоверчиво-высокомерной.

Не поняв друг в друге ни аза,

Холодно разъединим глаза,

И опять — года, года, года,

До трубы Последнего суда!

    

ЦВЕТОК  ^ 

Есть правда у цветов, у птиц, у облаков, —

Вот маленький рассказ из глубины веков:

В Испании священный трибунал

Одной маранки дело разбирал,

Что будто бы, хотя и крещена,

Всё к Моисею тянется она,

И так, крестясь, показывал сосед!

Усердья к мессе у маранки нет.

И, прокурора выслушавши речь,

Два старца в рясах присудили: сжечь.

Но третий медлил... Был он тоже строг,

Но в пальцах у него синел цветок,

Что из окна к ногам его упал,

Когда он шел в священный трибунал.

Немало знал монах латинских слов,

Но позабыл он имена цветов,

Лет пятьдесят уж, люди говорят,

Он не вдыхал их нежный аромат.

И он цветок в судилище принес,

И всё склонял к нему орлиный нос,

И даже, ранен красотой цветка,

Он целовал его исподтишка.

И братья-инквизиторы к нему

Поворотились разом: почему,

Всегда ретив, достопочтенный брат

Сегодня медлит, думою объят?

И только тут монах мечту спугнул

И строго на преступницу взглянул.

Она была еще совсем юна,

Как стебелек тонка была она,

И увенчал непрочный стебелек

Прелестной, гордой головы цветок.

Как две стихии встретились глаза —

Застенков мгла и неба синева,

И победила нежная лазурь

Тьму всех ночей и молнии всех бурь;

Глаза глазам ответ послали свой:

«Я не сожгу тебя, цветок живой!»

И самый старший, главный между трех,

Он на костер маранку не обрек,

На этот раз костер не запылал,

Но сам монах покинул трибунал:

Почувствовавший, как красив цветок,

Он и людей уже сжигать не мог.

Любите птиц, любите облака,

Недолговечную красу цветка,

Крылатость, легковейность, аромат

И только тех, что всё и всех щадят!

    

ЛАМОЗА  ^ 

Синеглазый и светлоголовый,

Вышел он из фанзы на припек.

Он не знал по-нашему ни слова,

Объясниться он со мной не мог.

Предо мною с глиняною кружкой

Он стоял, — я попросил воды, —

Пасынок китайской деревушки,

Сын горчайшей беженской беды!

Как он тут? Какой семьи подкидыш?

Кто его купил или украл?

Бедный мальчик, тайну ты не выдашь,

Ведь уже ты китайчонком стал!

Но пускай за возгласы: ламоза!

(Обращенные к тебе, ко мне)

Ты глядишь на сверстников с угрозой —

Всё же ты светлоголов и розов

В их черноголовой желтизне.

В этом — горе всё твое таится:

Никогда, как бы ни нудил рок,

С желтым морем ты не сможешь слиться,

Синеглазый русский ручеек!

До сих пор тревожных снов рассказы,

Размыкая некое кольцо,

Женщины иной, не узкоглазой,

Приближают нежное лицо.

И она меж мигами немыми

Вдруг, как вызов скованной судьбе,

Русское твое прошепчет имя,

Непонятное уже тебе!

Как оно: Сережа или Коля,

Витя, Вася, Миша, Леонид, —

Пленной птицей, задрожав от боли,

Сердце задохнется, зазвенит!

Не избегнуть участи суровой —

Жребий вынут, путь навеки дан,

Синеглазый и светлоголовый,

Милый, бедный русский мальчуган.

Долго мы смотрели друг на друга...

Побежденный, опуская взгляд,

Вышел я из сомкнутого круга

Хохотавших бритых китайчат.

    

В ЛОДКЕ  ^ 

Руку мне простреленную ломит,

Сердце болью медленной болит;

«Оттого, что падает барометр», —

С весел мне приятель говорит.

Может быть. Вода синеет хмуро,

Неприятной сделалась она.

Как высоко лодочку маньчжура



Поднимает встречная волна.

Он поет. «К дождю поют китайцы» —

Говоришь ты: есть на всё ответ.

Гаснет запад, точно злые пальцы

Красной лампы убавляют свет.

Кто сказал, что ласкова природа?..

Только час — и нет ее красот.

Туча с телом горбуна-урода

Наползает и печаль несет.

Ничего природы нет железней:

Из просторов кратко-голубых

Вылетают грозные болезни,

Седина — страшнейшая из них.

Мудрость кротко принимает это,

Непокорность — сердца благодать,

Юнкер Шмитт хотел из пистолета

Застрелиться, можешь ты сказать.

Прописей веселых и угрюмых

Я немало сам найти могу,

Но смотри, какая боль и дума

В дальнем огоньке на берегу.

Как он мал, а тьма вокруг огромна,

Как он слаб и как могуча ночь,

Как ее безглазость непроломна,

И ничем ее не превозмочь!

Только ночь, и ничего нет кроме

Этой боли и морщин на лбу...

Знаю, знаю — падает барометр.

Ну, давай, теперь я погребу.

    

* * *  ^ 

1

Ночью думал о том, об этом,

По бумаге пером шурша,

И каким-то болотным светом

Бледно вспыхивала душа.

От табачного дыма горек

Вкус во рту. И душа мертва.

За окном же весенний дворик,

И над двориком — синева.

Зыбь на лужах подобна крупам

Бриллиантовым — глаз рябит.

И задорно над сердцем глупым

Издеваются воробьи.

2

Печью истопленной воздух согрет.

Пепел бесчисленных сигарет.

Лампа настольная. Свет ее рыж.

Рукопись чья-то с пометкой: Париж.

Лечь бы! Чтоб рядом, кругло, горячо,

Женское белое грело плечо,

Чтобы отрада живого тепла

В эти ладони остывшие шла.

Связанный с тысячью дальних сердец,

Да почему ж я один, наконец?

Участь избранника? Участь глупца?..

Утро в окне, как лицо мертвеца.

    

НА РАССВЕТЕ  ^ 

Мы блуждали с тобой до рассвета по улицам темным,

И рассвет засерел, истончив утомленные лица.

Задымился восток, заалел, как заводская домна,

И сердца, утомленные ночью, перестали томиться.

Повернувшийся ключ оттрезвонил замочком прабабки,

Замыкавшей ларец, где хранятся заветные письма,

Где еще сохраняется запах засушенной травки,

Серый запах цветка, бледно-розовый — нежности, мысли.

Я тебя целовал. Ты меня отстранила спокойно.

В жесте тонкой руки почему королевская властность?

Почему в наши души вошла музыкальная стройность

Стихотворной строкой, победившая темную страстность.

Было таинство счастья. На его изумительном коде

Прозвенели слова, как улыбка ребенка, простые:

«Посмотри-ка, мой милый, над городом солнышко всходит,

И лучи у него, как ресницы твои, — золотые!»

    

* * *  ^ 

День начался зайчиком, прыгнувшим в наше окно, —

В замерзшие окна пробился кипучий источник.

День начался счастьем, а счастье кладет под сукно

Доносы и рапорты сумрачной сыщицы-ночи.

День начался шуткой. День начался некой игрой,

Где слово кидалось, как маленький мячик с лаун-теннис,

Где слово ловилось и снова взлетало — порой

От скрытых значений, как дождь, фейерверком запенясь.

Торопится солнце. Всегда торопливо оно,

Всё катится в гибель, как реки уносятся к устьям,

Но нашего зайчика, заиньку, мы всё равно

Упросим остаться — из комнаты нашей не пустим.

    

ВЫСОКОМУ ОКНУ  ^ 

Этой ночью ветреной и влажной,

Грозен, как Олимп,

Улыбнулся дом многоэтажный

Мне окном твоим.

Золотистый четырехугольник

В переплете рам, —

Сколько мыслей вызвал ты, невольник,

Сколько тронул ран!

Я, прошедший годы отрицанья,

Все узлы рубя,

Погашу ли робкое сиянье,

Зачеркну ль тебя?

О стихи, привычное витийство,

Скользкая стезя,

Если рифма мне самоубийство,

Отойти нельзя!

Ибо, если клятвенность нарушу

Этому окну,

Зачеркну любовь мою, и душу

Тоже зачеркну.

И всегда надменный и отважный,

Робок я и хром

Перед домом тем многоэтажным,

Пред твоим окном.

    

ДАВНИЙ ВЕЧЕР  ^ 

На крюке фонарь качался,

Лысый череп наклонял,

А за нами ветер гнался,

Обгонял и возвращался,

Плащ на голову кидал.

Ты молчала, ты внимала,

Указала на скамью,

И рука твоя сжимала

Руку правую мою.

В этом свисте, в этом вое,

В подозрительных огнях

Только нас блуждало двое,

И казненной головою

Трепетал фонарь в кустах.

Сердце робкое стучало,

Обрывалась часто речь...

Вот тревожное начало

Наших крадущихся встреч.

Скрип стволов из-за ограды...

Из глубин сырых, со дна

Нам неведомого сада —

Помнишь ли? — косые взгляды

Одинокого окна.

Где та сила, нежность, жалость?

Годы всё умчали прочь!

И от близости осталась

Только искра... грошик, малость,

Достопамятная ночь!

    

* * *  ^ 

Было очень темно. Фонари у домов не горели.

Высоко надо мной всё гудел и гудел самолет.

Обо всем позабыв, одинокий, блуждал я без цели:

Ожидающий женщину, знал, что она не придет.

В сердце нежность я нес. Так вино в драгоценном сосуде

Осторожнейший раб на пирах подавал госпоже.

Пусть вино — до краев, но на пир госпожа не прибудет,

Госпожа не спешит: ее нет и не будет уже!

И в сосуде кипит не вино, а горчайшая влага,

И скупую слезу затуманенный взор не таит...

И на небо гляжу. Я брожу, как бездомный бродяга.

Млечный Путь надо мной. «Млечный Путь, как седины твои!»

    

ОТРЕЧЕНИЕ  ^ 

Мне, живущему во мгле трущоб,

Вручена была любовь и жалость

К воробью ручному и еще

К пришлой кошке, но она кусалась.

Воробей в кувшине утонул,

Кошка пожила и околела.

Перед смертью кошка на меня

Взглядом укоризненным глядела.

Плакал я и горько думал я:

Ах, бродяга, стихоплет ничтожный,

Вот не уберег ты воробья,

Не дал кошке помощи возможной.

Себялюбец, вредный ротозей,

Для чего живешь ты — неизвестно.

Для родных своих и для друзей

Ты обузой был тяжеловесной.

И рвала, толкла меня беда,

И хотелось мне в росинку сжаться,

И клялся я больше никогда

Ни к какой любви не приближаться.

Вот живу, коснея, не любя,

Запер сердце, как заветный ящик:

Не забыть мне трупик воробья,

Не забыть кошачьих глаз молящих.

Не хочу дробящих сил колес,

Не хочу у черного порога

Надрываться от бессильных слез,

Не хочу возненавидеть Бога.

    

БРОДЯГА  ^ 

Где ты, летняя пора?

Дунуло — и нету!

Одуванчиком вчера

Облетело лето.

Кружат коршунами дни

Злых опустошений.

Резкий ветер леденит

Голые колени.

Небо точно водоем

На заре бескровной.

Хорошо теперь вдвоем

В теплоте любовной.

Прочь, согретая душа,

Теплая, как вымя:

Мне приказано шуршать

Листьями сухими!

Непокрытое чело,

Легкий шаг по свету:

Никого и ничего

У бродяги нету!

Ни границы роковой,

Ни препоны валкой:

Ничего и никого

Путнику не жалко!

Я что призрак голубой

На холодных росах,

И со мною только мой

Хромоногий посох.

    

ОМУТ  ^ 

Бывают там восходы и закаты,

Сгущается меж водорослей тень,

И выплывает вновь голубоватый,

Как бы стеклянный, молчаливый день.

Серебряные проплывают рыбы,

Таинственности призраков полны;

Столетний сом зеленоватой глыбой

Лежит на дне, как сторож глубины.

Течет вода, как медленное время,

И ход ее спокоен и широк.

Распространен над глубинами теми

Зеленый светоносный потолок.

Над ним шумит и бьется жизнь иная,

Там чудища, там клювы и крыла,

Там, плавники и жабры иссушая,

Летает зноя желтая стрела.

Пусть юность вся еще у этой грани

И там же тот, кто безрассудно смел,

Но мудрость верит в клятвенность преданий,

Что некий непереходим предел.

А если есть летающие рыбы,

Так где они, кто видел хоть одну?

И рыбьи старцы, тяжкие, как глыбы,

Теснее прижимаются ко дну.

    

ЭПИТАФИЯ  ^ 

Нет ничего печальней этих дач

С угрюмыми следами наводненья.

Осенний дождь, как долгий, долгий плач —

До исступления, до отупленья!

И здесь, на самом берегу реки,

Которой в мире нет непостоянней,

В глухом окаменении тоски

Живут стареющие россияне.

И здесь же, здесь, в соседстве бритых лам,

В селеньи, исчезающем бесследно,

По воскресеньям православный храм

Растерянно подъемлет голос медный!

Но хищно желтоводная река

Кусает берег, дни жестоко числит,

И горестно мы наблюдаем, как

Строения подмытые повисли.

И через сколько-то летящих лет

Ни россиян, ни дач, ни храма — нет,

И только память обо всем об этом

Да двадцать строк, оставленных поэтом.

    

ДО ЗАВТРА, ДРУГ!  ^ 

«До завтра, друг!» — и без рукопожатья,

Одним кивком проститься до утра.

Еще живую руку мог пожать я,

Еще бы взгляду, слову был бы рад.

А нынче — храм. Высокий сумрак. Чтица.

Как белый мрамор, серебрится гроб,

И в нем в цветах мерещится, таится

Знакомое лицо, высокий лоб.

Ушли друзья, ушли родные. Ясно

Луна над темной церковью плывет...

«Не ведаем ни дня ее, ни часа», —

Бормочет чтица, повторяет свод.

Блаженство безмятежного покоя.

Ушел — уйдем. К кресту усталых рук

Прижался нежный стебелек левкоя:

Привет с земли. Прости. До завтра, друг!

    

ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ  ^ 

Серебряный снег и серебряный гроб.

И ты, тишина, как последняя милость...

На мертвый, на мудро белеющий лоб

Живая снежинка неслышно спустилась.

О памяти нашей поют голоса,

Но им не внимает безбрежное поле,

И бледно, стеклянно цветут небеса,

Не зная ни страсти, ни смерти, ни боли.

Пусть кто-то кого-то зовет на борьбу —

Священник усталый покорно ступает.

Торжественен мертвый. На мраморном лбу

Живая снежинка лежит и не тает.

Высокий покой безмятежен и синь.

Но жалобно звякает колокол нищий:

Безмолвного гостя из снежных пустынь

Березовой рощей встречает кладбище.

    

КНИГА О ФЕДОРОВЕ  ^ 

Я случайно книгу эту выбрал.

Был неведом автор, и названье

Ничего душе не обещало.

Шел домой, и непогода липла

Изморозью к сердцу. И отзванивал

Ветр резиной моего плаща.

В комнате своей, где не умею

Я скучать, — с собой скучать не мне, —

Сел у печи властелином книги:

Не понравится — в огонь... Над нею,

Что же, до утра я пламенел,

Угасал, звенел, дрожал и ник!

Да, большое сердце захватило,

Да, большие крылья поднимали,

И поверят только простецы,

Что я выбрал эту книгу. Сила

В действии обратном: не меня ли

Эта книга выбрала в чтецы!

    

РОДИНА  ^ 

От ветра в ивах было шатко.

Река свивалась в два узла.

И к ней мужицкая лошадка

Возок забрызганный везла.

А за рекой, за ней, в покосах,

Где степь дымила свой пустырь,

Вставал в лучах еще раскосых

Зарозовевший монастырь.

И ныло отдаленным гулом

Почти у самого чела,

Как бы над кучером сутулым

Вилась усталая пчела.

И это утро, обрастая

Тоской, острей которой нет,

Я снова вижу из Китая

Почти через двенадцать лет.

    

ТИХВИН  ^ 

Городок уездный, сытый, сонный,

С тихою рекой, с монастырем, —

Почему же с горечью бездонной

Я сегодня думаю о нем.

Домики с крылечками, калитки.

Девушки с парнями в картузах.

Золотые облачные свитки,

Голубые тени на снегах.

Иль разбойный посвист ночи вьюжной,

Голос ветра шалый и лихой,

И чуть слышно загудит поддужный

Бубенец на улице глухой.

Домики подслеповато щурят

Узких окон желтые глаза,

И рыдает снеговая буря,

И пылает белая гроза.

Чье лицо к стеклу сейчас прижато,

Кто глядит в отчаянный глазок?

А сугробы, точно медвежата,

Всё подкатываются под возок.

Или летом чары белой ночи.

Сонный садик, старое крыльцо,

Милой покоряющие очи

И уже покорное лицо.

Две зари сошлись на небе бледном,

Тает, тает призрачная тень,

И уж снова колоколом медным

Пробужден новорожденный день.

В зеркале реки завороженной

Монастырь старинный отражен...

Почему же, городок мой сонный,

Я воспоминаньем уязвлен?

Потому что чудища из стали

Поползли по улицам не зря,

Потому что ветхие упали

Стены старого монастыря.

И осталось только пепелище,

И река из древнего русла

Зверем, поднятым из логовища,

В Ладожское озеро ушла.

Тихвинская Божья Матерь горько

Плачет на развалинах одна.

Холодно. Безлюдно. Гаснет зорька,

И вокруг могильна тишина.

    

НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ  ^ 

Голубому зерну звезды

Над домами дано висеть.

Этот свет голубей воды,

И на нем теневая сеть.

Этот шаг, что скрипит в снегу

На пластах голубой слюды, —

Не на том ли он берегу,

Где сияет огонь звезды?

Город нового года ждет,

Город сном голубым объят.

То не рыцарь ли к нам идет

В медном звоне тяжелых лат?

Не из старой ли сказки он,

Из фабльо и седых баллад, —

На бульваре пустой киоск

Зазвенел его шагу в лад.

Одиночество — год и я,

Одиночество — я и Ночь.

От луны пролилась струя

На меня и уходит прочь.

Хорошо, что я тут забыт,

Хорошо, что душе невмочь.

На цепях голубых орбит

Надо мной голубая ночь.

Если вспомнишь когда-нибудь

Эти ласковые стихи —

Не грусти за мою судьбу:

В ней огонь голубых стихий.

Этот снег зазвенел чуть-чуть,

Как листва молодой ольхи.

Как головка твоя к плечу,

Жмутся к сердцу мои стихи.

Много в мире тупых и злых,

Много цепких, тугих тенет,

Не распутает их узлы,

Не разрубит и новый год.

И его заскользит стезя

По колючим шипам невзгод,

Но не верить в добро нельзя

Для того, кто еще живет.

    

РУССКАЯ СКАЗКА  ^ 

Важная походка,

Белая овчина...

Думает сиротка:

Что за старичина?

А вокруг всё ели,

Снег на белых лапах,

И от снега — еле

Уловимый запах.

Мачеха услала,

Поглядев сурово,

А по снегу — алый

Отблеск вечеровый.

Дурковатый тятя

Сам отвел в трущобу...

«Маленькая Катя,

Холодно ль?» — «Еще бы!»

Важная походка,

Белая овчина…

Думает сиротка:

Что за старичина?

Князь из городища

Или просто леший?

Лесовик-то свищет,

Князь не ходит пеший.

Да и лик не княжий —

Ласковый, с улыбкой...

Вот тропинку кажет,

Называет рыбкой:

«Я тебе не страшен,

Нет во мне угрозы!..»

Ели выше башен,

Снег на елях — розов.

Важная походка,

Белая овчина...

Думает сиротка:

Что за старичина?

И дает ручонку

В рукавичке черной,

И ведет девчонку

Дедушка задорный.

Говорит: «Утешу,

Песенку сыграю,

Доведу неспешно

До святого рая».

Глазки высыхают,

Глазки засыпают,

Ангелы на небе

Звезды зажигают.

Кланяются звери,

Никнут к рукавичке

Белочки-шалуньи,

Рыжие лисички.

Заяц косоглазый,

Мишка неуклюжий —

Все лесные звери

Ей покорно служат.

Только клонит дрема,

И приказов нету,

Будто снова дома,

На печи согретой.

Будто мать, лучина,

Запах вкусный, сдобный…

Белая овчина —

Пуховик сугробный.

Воет ветер где-то,

Нежат чьи-то ласки...

Нет страшнее этой

Стародавней сказки!

      Примечания

      Сборник воспроизводится полностью (кроме одного стихотворения, входившего в более раннюю книгу Несмелова).

      «Сыплет небо щебетом…» — по свидетельствам современников, Несмелов долго колебался в выборе названия для поэтического сборника, оказавшегося в его жизни последним; в результате сделанного окончательно выбора именно это двенадцатистишие стало в книге заглавным.

      «Ветер обнял тебя. Ветер легкое платье похитил…»«Галатею изваял Пракситель» — статуя в Ватикане (прим. А. Несмелова).

      Овидий — см. примечание к следующему стихотворению.

      Эней и Cивилла (Из Овидия) — этот отрывок представляет собой свободное переложение отрывка из четырнадцатой главы «Метаморфоз» Овидия, выполненный, однако, не гекзаметром (как в оригинале), а пятистопным анапестом с чередованием мужских и женских рифм. Для сравнения приводим перевод того же места у Овидия (строки 120-154):

И по обратной стезе утомленным взбирается шагом,

Кумской Сивиллой ведом, коротал он в беседе дорогу.

Свой ужасающий путь в полумраке свершая туманном,

Молвил: «Богиня ли ты или божья избранница, только

Будешь всегда для меня божеством! Клянусь, я обязан

Буду навеки тебе и почет окажу фимиамом».

Взор обратив на него, со вздохом пророчица молвит:

«Я не богиня, о нет; священного ладана честью

Смертных не мни почитать. Чтобы ты не блуждал в неизвестном,

Ведай, что вечный мне свет предлагался, скончания чуждый,

Если бы девственность я подарила влюбленному Фебу.

Был он надеждою полн, обольстить уповал он дарами

Сердце мое, — «Выбирай, о кумская дева, что хочешь! —

Молвил, — получишь ты все!» — и, пыли набравши пригоршню,

На бугорок показав, попросила я, глупая, столько

Встретить рождения дней, сколько много в той пыли пылинок.

Я упустила одно: чтоб юной всегда оставаться!

А между тем предлагал он и годы, и вечную юность,

Если откроюсь любви. Но Фебов я дар отвергаю,

В девах навек остаюсь; однако ж счастливейший возраст

Прочь убежал, и пришла, трясущейся поступью, старость

Хилая, — долго ее мне терпеть; уж семь я столетий

Пережила; и еще, чтоб сравниться с той пылью, трехсот я

Жатв дожидаться должна и сборов трехсот виноградных.

Время придет, и меня, столь телом обильную, малой

Долгие сделают дни; сожмутся от старости члены,

Станет ничтожен их вес; никто не поверит, что прежде

Нежно пылали ко мне, что я нравилась богу. Пожалуй,

Феб не узнает и сам — и от прежней любви отречется.

Вот до чего изменюсь! Видна я не буду, но голос

Будут один узнавать, — ибо голос мне судьбы оставят».

Речи такие вела, по тропе подымаясь, Сивилла.

(перевод С.В. Шервинского)

      «Ушли квириты, надышавшись вздором…»квириты — члены городского римского общественного собрания; от названия города Куры или от сабинского слова curis — "копье". Современная этимология — от coviriom — "собрание, сообщество людей".

      Ростры — речь идет об ораторской трибуне, расположенной возле римского Форума. После 338 г. до Р.Х.. там был выстроен помост, украшенный носами кораблей, захваченных консулом Гаем Мением в морском бою с жителями Антия. Это сооружение получило название "Ростры" (от лат. rostrum — "нос корабля").

      Нимфея — правильнее нимфей (греч. numjaion — святилище нимф) — в античной архитектуре святилище, посвященное нимфам.

      Субура (иначе Субурра) — наиболее многолюдный римский квартал.

      В карнифицине — здесь: в застенке, на месте, предназначенном для пыток. У Несмелова ошибочно «в корнифицине» — видимо, по памяти он спутал должность палача с именем Корнифиция, политика, поэта, современника Катулла.

      В таберне — т.е. в помещении, в лавке; отсюда позднее слово «таверна».

      Авентин — один из «семи холмов», на которых построен Рим; отделен от прочих долиной.

      «Священный огнь на Вестином престоле» — Веста — богиня домашнего очага и огня, горевшего в нем, покровительница государства. В храме Весты не было статуи — ее место занимал огонь, считавшийся вечным и являвшийся воплощением богини. Угасший огонь был дурным предзнаменованием для государства и мог быть разожжен только путем трения древесных палочек. Все стихотворение построено на образах романа Генрика Сенкевича «Камо грядеши» (1896).

      Сотник Юлий — эпиграф — из «Деяний апостолов», XXVII, 1; вторая половина первого стиха. После того, как расположенный к Павлу судья решил отправить его из Кесарии в Рим, «отдали Павла и некоторых других узников сотнику Августова полка, именем Юлию». Как пишет «Библейская энциклопедия», «Свое внимание к Павлу Юлий проявил еще на пути, когда корабль около острова Мальты сел на мель, а корма разбивалась силою волн и «воины согласились было умертвить узников», чтобы кто-нибудь не выплыл и не убежал. В это время «сотник, желая спасти Павла, удержал их от сего намерения», и велел умеющим плавать первым броситься на землю, прочим же спасаться, кому на досках, а кому на чем-нибудь от корабля, и таким образом все спаслись на землю» (Деяния, XXVII, стихи 41-44). (М., 1891, с.812) О дальнейшей судьбе сотника в Библии сказано, что путь «до Аппиевой площади и трех гостиниц» (Деяния, XXVIII, 15) он в Италии проделал с большими остановками, а когда путники пришли в Рим, "то сотник передал узников военачальнику, а Павлу позволено жить особо с воином, стерегущим его" (там же, стих 16). О "плахе в Риме" (упомянутой в последней строке стихотворения Несмелова) Библия умалчивает, временем мученической кончины апостола считается 67 или 68 год по Р.Х., но это уже сведения традиционного Предания, а не Библии.

      Калиги — походная обувь римских воинов, сандалии с кожаными чулками, толстая подошва укреплялась острыми гвоздиками, нога поверх чулка переплетена ремнями сандалий.

      Сагум — короткий плащ римских воинов.

      Христианка«Рогах фарнезского быка» — Несмелов путает античную казнь (привязывание преступников (в том числе христиан) к рогам разъяренного быка) и известную скульптурную группу «Фарнезский бык», обнаруженную в Риме при раскопках Терм Каракаллы.

      НеразделенностьТрианон — дворец, построенный для Марии-Антунетты, жены Людовика XVI и королевы Франции с северо-западной части Версаля.

      «…Вот этот скандинавский дворянин» — имеется в виду шведский дипломат Ханс Аксель фон Ферзен (1755-1810), фаворит Марии-Антуанетты. Один из современников (аноним) записал в 1779 году в дневнике: "Все самое блестящее и роскошное впитывало сердце этой кокетки [королевы], и, по словам многих очевидцев, граф Ферзен, швед, полностью захватил сердце королевы. Королева...была просто сражена его красотой. Это действительно заметная личность. Высокий, стройный, прекрасно сложен, с глубоким и мягким взглядом, он на самом деле способен произвести впечатление на женщину, которая сама искала ярких потрясений". После того, как молва приписала Ферзену отцовство одного из детей Марии-Антуанетты, почел за благо отбыть в Америку, однако во время Французской революции приехал во Францию и пытался организовать бегство приговоренной королевы. Сохранились письма королевы к Ферзену от 1791-1793 г.г., последнее письмо было передано из замка Консьержери 16 октября 1793 года, в ночь накануне казни королевы. Сам Ферзен, после шведской революции 1809 года и отречения от престола Густава IV, действительно был обвинен в заговоре и растерзан толпой.

      Беатриче — Вторым проводником Данте в «Божественной комедии» (после Вергилия) становится именно Беатриче, появляющаяся в ХХХ главе «Чистилища».Позднейшие комментаторы идентифицировали возлюбленную Данте с Беатриче Портинари, которая умерла в 25-летнем возрасте во Флоренции в 1290 г. Исторически — она первая юношеская любовь Данте, воспетая в "Новой жизни".

      РазрывФ. И. Кондратьев, которому посвящено стихотворение — лицо неустановленное.

      Память«Пржемышль, Казимеж, Развадов, / Бои на Висле и на Сане» — автор перечисляет места сражений первой мировой войны, в первой строке перечислены польские города; во второй упомянуты реки Висла, на которой стоит Варшава, и ее приток Сан.

      «И более ужасный гром…» — т.е. гром начала второй мировой войны, начавшийся именно с раздела Польши Гитлером и Сталиным.

      27 августа 1914 года — в заглавие стихотворение вынесена подлинная дата отбытия на фронт одиннадцатого гренадерского Фанагорийского полка, в составе которого находился и А.И. Митропольский. Брестский вокзал (в Москве) — ныне Белорусский.

      В затонувшей субмарине — стихотворение представляет собой развернутый ответ на стихотворение Николая Гумилева «Волшебная скрипка».

      В этот день — неодобрительное стихотворение о февральской революции, приведшей в конце концов к октябрьскому перевороту, вызвало раздраженные отклики в эмигрантской печати.

      Кроки — наброски рисунка или чертежа, здесь в значении «черновики».

      «…В этот день маршировали к Думе / Первые восставшие полки!» — 28 февраля 1917 года градоначальник Петрограда А.П. Балк и его приближенные на полуразбитом автомобиле были доставлены в помещение Государственной думы.

      «…В этот день... одни городовые / С чердаков вступились за режим!» — Министр внутренних дел, А.Д. Протопопов писал: «27 февраля утром я хотел пройти к брату своему, С.Д. Протопопову, на Калашниковскую наб, д. 30. Идти было трудно. Дойдя до Ямской ул., д. 12, я зашел к портному Ивану Федоровичу Павлову, где оставался до вечера. От него я узнал, что полиция, переодетая в солдатскую форму, занимает верхние этажи домов, стреляя из ружей и пулеметов» (цит. по: Н. Голь. «Первоначальствующие лица. СПб, 2001, с. 413)

      «…В этот день садился где-то Ленин / В свой запломбированный вагон» — «В запломбированном вагоне» Ленин выехал из Цюриха 27 марта 1917 года, — т.е. месяцем позже.

      Цареубийцы«Нет, давно мы ночами злыми / Убивали своих царей» — автор неожиданно привлекает внимание читателя к тому, что до убийства Николая II (в 1918 году) были убиты Петр III (в 1762 году), Павел I (в 1801 году), Александр II (в 1881 году) — не говоря о временах более давних.

      Божий гнев — в журнальной публикации имело заглавие «Батька-атаман», конкретный сюжет стихотворения ни с чем достоверно не идентифицируется.

      В Нижнеудинске — В конце декабря 1920 года в Нижнеудинске поезд адмирала А.В. Колчака был взят под стражу чехами. 4 января 1920 года по просьбе своих министров Колчак передал права "Верховного правителя" генералу А.И. Деникину. Вечером 15 января в составе эшелона чехословацкого полка вагон с адмиралом прибыл в Иркутск и в тот же день глава французской военной миссии генерал Жанен отдал приказ выдать Колчака эсеровскому Политцентру в обмен на беспрепятственный проезд союзнических отрядов и иностранных военных миссий по Байкальской магистрали. Затем адмирал был передан большевистскому ревкому. С приближением к Иркутску отступавших с боями на восток белогвардейских частей генерала Войцеховского, Иркутский РВК получил секретное распоряжение В.И. Ленина о ликвидации Колчака. В 5 часов утра 7 февраля 1920 года адмирал А.В. Колчак вместе с главой своего правительства В.Н. Пепеляевым был расстрелян на берегу реки Ушаковки. Трупы были спущены в прорубь на Ангаре вблизи места впадения в нее Ушаковки. По имеющимся данным, именно в армии Колчака Митропольский-Несмелов получил чин поручика; образ «Адмирала» возникает в его поэзии и прозе многократно.

      Жена«Он чертыхался. Жил еще Арбатом...» — т.е. герой стихотворения вспоминает эпизоды неудачного восстания юнкеров осенью 1917 года, в котором принимал участие и сам Митропольский. Сведения о первой жене Митропольского отрывочны; дочь поэта от второй жены, Е.А. Худяковской, смутно вспоминала только, что имя первой жены отца было "Лидия".

      Моим судьям — отжену (одновременно укр. церковнослав.) — отгоню.

      Цветок«…Одной маранки дело разбирал» — Мараны (исп. Marranos, от араб. maran alha — проклятый; у евреев анусим, т. е. отпавшие от веры по принуждению) — в Испании в Средние века так назывались евреи, официально принявшие господствующую религию (сначала мусульманство, потом христианство), но втайне сохранившие веру своих отцов; впоследствии название это было распространено и на мавров, подобным образом обратившихся в христианство.

      Ламоза«ламоза» — в китайском просторечии «русский». Русские дети в Маньчжурии часто попадали в китайские семьи и воспитывались в них, однако кличка «ламоза» обычно так и оставалась с ними на всю жизнь; в Маньчжурии русских и сейчас называют ламозами.

      В лодке«… Юнкер Шмитт хотел из пистолета…» — полу-цитата из стихотворения Козьмы Пруткова «Вянет лист. Проходит лето./ Иней серебрится... / Юнкер Шмидт из пистолета / Хочет застрелиться».

      «Ночью думал о том, об этом…» — эта часть диптиха была опубликована значительно раньше, нежели в сборнике «Белая флотилия»; в харбинском еженедельнике «Рубеж», 1932, № 43 имело заголовок («Орбита») и еще две строфы в начале; см. наст. изд.

      Эпитафия«желтоводная река» — Сунгари, река, на которой стоит Харбин (вода в реке насыщена лессовой взвесью).

      Книга о ФедоровеФедоров Николай Федорович (1828-1903), русский мыслитель-утопист, создатель философии «общего дела» (таковым общим делом, по Федорову, должно стать полное воскрешение всех когда-либо живших на земле людей). Среди учеников Федорова более других известен К.Э. Циолковский, из числа живших в Харбине ученых и поэтов — Николай Сетницкий (1888-1937) (писавший под множеством псевдонимов, но в поэзии известный как Яков Кормчий). Под «Книгой о Федорове» Несмелов мог иметь в виду какую-то книгу последнего, либо одну из книг А.К. Горского (1886-1943), жившего в Москве, но печатавшегося в Харбине под псевдонимом «Горностаев». Вероятнее всего, имеется в виду книга Н.А. Сетницкого и А.К. Горского «Смертобожничество» (Харбин, 1926), или один из очерков (всего вышло 4, все в Харбине) А.К. Горского «Николай Федорович Федоров и современность» (1928-1933) (очерки вышли под псевдонимом А. Остромиров).

      Родина«…почти через двенадцать лет» — если учесть, что Несмелов эмигрировал из СССР летом 1924 года, то стихотворение создано не позже 1936 года. Между тем описывает Несмелов — по всей видимости — не Москву, а Тихвин (см. одноименную поэму и примечания к ней, а также стихотворение, помещенное следом за данным) — так что стихотворение может быть отнесено и к 20-м годам.

      Новогодняя ночьфабльо — короткая сатирическая повесть во французской средневековой литературе.

      Евгений Витковский (Москва)

      Ли Мэн (Чикаго)


home | my bookshelf | | Белая флотилия (Харбин, 1942) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу