Book: Судьба нерезидента



Судьба нерезидента

Андрей Остальский

Судьба нерезидента

Новейшая история в зеркале биографии

Верному другу С.

От жажды умираю над ручьем,

Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя.

Куда бы ни пошел, везде мой дом.

Чужбина мне – страна моя родная…

……………………………………………

Я всеми принят, изгнан отовсюду.

Франсуа Вийон,Баллада поэтического состязания в БлуаПеревод И. Эренбурга

Пролог

В тот темный январский вечер три шикарных машины с дипломатическими номерами выстроились в ряд в зоне прибытия аэропорта Абу-Даби. Все они приехали встречать меня, и я должен был сделать выбор: в какую из них садиться. Выбрал я неправильно. И пропал.

Ну то есть не совсем, не буквально пропал. Но угодил в серьезный переплет, с далеко идущими для меня, моей семьи, а может быть, и для некоторых других людей последствиями. Подумать только: от чего порой зависят повороты, зигзаги и даже итоги нашей жизни. Если бы я только знал, как много будет определено тем моим выбором, то я бы, конечно, удосужился серьезно подумать, прежде чем решить, в какую из трех машин сесть. А я просто поддался импульсу.

Приключения, часто пугающие, сопровождали меня всю жизнь. Впервые попал за пределы родины только в 1978 году и сразу – с корабля на бал – оказался посреди ливанской гражданской войны. И долго потом отправляли меня исключительно на Ближний Восток – проклятие арабистского образования. И только во второй половине жизни сумел избавиться от него, превратиться в «арабиста-расстригу» и вдоволь наездиться по другим совсем регионам и континентам. Больше чем в 60 стран ступила моя нога, и в некоторых из них удалось даже пожить! Но разного рода приключения все равно преследовали меня, хоть я к ним нисколько не стремился – видно, планида у меня такая. Я в конце концов просто устал от них. Надеюсь, что удастся теперь на английском морском берегу, с которого в ясную погоду хорошо видна Франция, наконец отдохнуть, спокойно предаться воспоминаниям.

Но все же самое феноменальное и важное приключение, круто изменившее жизнь, началось именно тогда, в январе 1991 года.

Некоторые имена изменены.

Глава первая

Опасная комедия ошибок

ОАЭ

Закрываю глаза и вижу: трое солидных господ, вернее, в те времена еще товарищей, поджидают меня в зале прилета. Двое стоят вместе и разговаривают, третий, значительно старше остальных, седой, коренастый, восточной внешности, держится особняком. Он – единственный, кого я знаю в лицо, но вот ерунда какая: его-то здесь увидеть я никак не ожидал. Это для меня сюрприз, даже шок, может быть, у меня челюсть отвисла в буквальном смысле этого выражения. Наверно, он встречает не меня, а какого-то другого пассажира из Москвы, думаю я – и ошибаюсь. Он делает шаг мне навстречу и широко, во все лицо, улыбается. Он здесь именно по мою душу.

– Привет! – говорит он.

– Привет, – выдавливаю я из себя. – Никак не ожидал тебя здесь увидеть.

– Меня Витя попросил подменить его и встретить тебя. А то у него жена срочно в Москву собралась, он ее провожает в зале вылетов. Кстати, познакомься, это Саша, первый секретарь посольства, а вот этот юноша – Сергей, заведующий бюро АПН.

Седовласый легонько подталкивает меня в сторону двух незнакомых мне советских загранработников, я улыбаюсь, жму руки. Симпатичный апээновец Сергей расплывается в улыбке в ответ, дипломат Саша сохраняет выражение серьезной сосредоточенности, подходящей его официальному статусу.

– Видишь, сколько народу тебя встречает, тебе надо выбрать, с кем из нас ты поедешь, – говорит тем временем седовласый, и за его любезной интонацией мне чудится легкая скрытая насмешка.

Я растерян. Перевожу взгляд с одного на другого, потом на третьего. Сережа все еще приветливо улыбается, а двое остальных сохраняют невозмутимое выражение лиц – сфинксы да и только. Что же, черт возьми, делать?

Моя газета – «Известия» – отправила меня на Арабский Восток освещать грядущую войну в Заливе – все считали ее неизбежной. Весь вопрос был только в том, когда и как начнутся боевые действия. И никто не знал, как долго они продлятся, сколько времени понадобится коалиции 35 государств во главе с США, чтобы заставить иракскую армию уйти из оккупированного Кувейта. Редакция решила, что мне надо попытаться попасть в Саудовскую Аравию, которой отводилась важная роль в предстоящей операции «Буря в пустыне» и которая считала себя следующей целью в экспансионистских планах иракского диктатора Саддама Хусейна, а потому была кровно заинтересована в успехе коалиции. К тому же Саддам грозил в случае начала военных действий нанести удары по саудовской территории. Короче говоря, эта страна находилась практически на передовой. Там и было самое место журналисту. Но фокус состоял в том, что дипломатических отношений между СССР и королевством в то время не было, и для советского гражданина получить саудовскую визу считалось делом почти невозможным. Заместитель министра иностранных дел СССР Владимир Федорович Петровский, с которым у меня сложились дружеские отношения, считал, что легче всего добыть заветную визу было бы в Абу-Даби, учитывая теснейшие союзнические связи между Эр-Риядом и Эмиратами.

– К тому же там посол – Харчев, наш человек. Вы же знаете его историю, – сказал мне Петровский. – Я ему напишу, попрошу сделать все возможное, чтобы вам помочь.

«Наш человек»? Я с полуслова понял, что Петровский имеет в виду под этим термином. История Харчева была в Москве на слуху. Малопримечательный партаппаратчик, он волею слепого случая оказался в годы перестройки во главе Совета по делам религий, сменив на этом посту генерала КГБ, ярого сторонника уничтожения церкви Куроедова. (Его мечтой было «показать последнего попа по телевизору».) Александр Яковлев, секретарь ЦК по идеологии, подталкивал Харчева к тому, чтобы постепенно начать давать церкви побольше свободы, вывести Совет по делам религий из-под контроля КГБ. Харчев, видимо, принял эти слова как руководство к действию, но то ли не проявил достаточного дипломатического таланта и политической хитрости, то ли дело это в любом случае было безнадежное, но факт в том, что кагэбэшники вместе с реакционной частью аппарата ЦК сильно на него осерчали и провели многоходовую интригу: уличили Харчева в каких-то выдуманных, а может и реальных ошибках. Яковлев не смог его защитить, председатель КГБ Крючков нажаловался Горбачеву, в политбюро его поддержал главный противник Яковлева негласный лидер консерваторов Егор Лигачев, в общем, как говорили записные московские остряки, «чекисты Харчева схарчили». В результате в общественном сознании сложилось четкое представление о нем как о смелом реформаторе, павшем жертвой реакционного заговора.

По правилам аппаратных игр проигравшему полагался утешительный приз – какая-нибудь менее важная, но все же престижная должность. Харчева, моряка по основному образованию (который тем не менее еще при Брежневе успел побывать послом в Гайане), снова «двинули» на дипломатическую работу, и чисто случайно вакантным в тот момент оказался пост совпосла в Объединенных Арабских Эмиратах. Глупое назначение, если задуматься, поскольку в Абу-Даби в те сложные времена требовался опытный, профессиональный дипломат, желательно владеющий арабским языком и разбирающийся в специфике региона. Между тем особых талантов на международном поприще Харчев не продемонстрировал, да в Гайане, стране, лежащей на самой дальней периферии политических интересов великих держав, они и не требовались – то была полная синекура.

Впрочем, это было вполне в духе советских традиций: не знаем, что делать с провинившимся деятелем, – пошлем его в первую попавшуюся страну. Такие послы становились довеском, бременем, ложившимся на коллективы посольств, профессиональные дипломаты должны были отдуваться за них, делать всю работу, а руководители считали своей обязанностью и правом лишь произносить официальные речи и важно надувать щеки. Но даже это не всегда у них удачно получалось. Никакими иностранными языками они, как правило, не владели, на встречи с местными випами и послами других государств ходили в сопровождении переводчика – как правило первого секретаря посольства, который не только исполнял обязанности толмача, но и удерживал посла от явных глупостей, подсказывал формулировки вопросов и ответов. А по завершении встречи дипломат должен был письменно изложить суть беседы, и запись эту посол затем редактировал, вносил какую-нибудь косметическую правку для подтверждения своей важности (но при этом коррективы не всегда меняли текст к лучшему). Конечно, среди послов встречались и высокие профессионалы, как, например, Анатолий Добрынин, 24 года представлявший СССР в США и внесший большой личный вклад в предотвращение мировой ядерной войны, или легендарный Сергей Виноградов, благодаря которому в значительной степени между Москвой и Парижем в 60-х установились особые отношения. Думаю, что без него такого мы бы не достигли. Нужно было не только обаять де Голля и его министров, но и своих руководителей постоянно направлять в верное русло, удерживать от ошибок и идиотских поступков. Чего стоил один эпизод с гениальным танцором Рудольфом Нуреевым, попросившим в 1961 году политического убежища во Франции! Если бы Виноградову, при поддержке советника посольства по культуре Вдовина, не удалось помешать КГБ провести показательную акцию наказания-устрашения «предателя» (резидентура предложила сломать ему ноги), то об особых отношениях и дружбе с французами можно было бы забыть. Причем для этого требовался не только здравый смысл, но и личная отвага: ведь выступая против воли могущественного комитета, послы немало рисковали…

Но даже при хороших послах на советников и первых секретарей ложится особая нагрузка. Герой моего любимого эпизода – первый секретарь посольства СССР в Мозамбике Александр Смирнов (в будущем – посол в Португалии), которому довелось переводить переговоры Брежнева с мозамбикским лидером Саморой Машелом. Пока африканский гость долго и страстно говорил о богатом потенциале своей страны, Брежнев заснул, но через несколько минут вдруг проснулся. С изумлением и ужасом уставился он на иссиня-черное лицо на другой стороне стола переговоров и, резко прервав речь Машела, спросил: «А ты сам-то откуда?» Александр Смирнов, ни на секунду не запнувшись, произнес по-португальски нечто совсем другое: придумал некий вежливый уточняющий вопрос, показывающий, как якобы внимательно глава СССР слушал собеседника. Потом, переводя на русский ответ Машела, вставил в него слова: «У нас в МОЗАМБИКЕ, товарищ Брежнев…» Переговоры были спасены, присутствовавший на них посол Вдовин (от которого я и слышал эту историю) был в восторге от находчивости своего первого секретаря и сделал все от него зависящее, чтобы помочь потом его карьере – в итоге Смирнов тоже дослужился до посла, и это более чем справедливо. Но все же в советские времена образованные и профессиональные послы встречались не так уж часто. Ничто вроде бы не давало оснований полагать, что Харчев может быть одним из них. Помимо всего прочего до меня доходили слухи о его типичной для партработника грубости, о публичных «порках»-унижениях, которые он учинял дипломатам на глазах коллектива.

Но вот эти магические слова – «наш человек» – вынудили меня допустить, что дурные слухи преувеличены. Так ведь тоже бывает: в МИДе и вокруг него злопыхательские сплетни – дело обычное. Ошельмуют человека за здорово живешь. Большинство московских либералов и западников верили, что Харчев искренне пытался наладить новые, перестроечные отношения между государством и церковью и на этом погорел, стал невинной жертвой реакционных чекистов и цекистов. Из этого я и исходил. «Ну и не может же такой опытный дипломат, как Петровский, сильно обмануться в человеке», – думал я.

Но вернемся в зал прилетов аэропорта Абу-Даби. Почему все-таки там у меня оказалось сразу трое встречающих? Дурацкая это была история.

Почему-то мне не пришло в голову, что после телеграммы из МИДа посольство пошлет машину – да еще и со старшим дипломатом! – встречать меня в аэропорту. А потому я связался со своим старым знакомцем и в прошлом коллегой по ТАССу Виктором Лебедевым, тот обещал обо всем позаботиться.

О Лебедеве я должен сказать несколько слов, потому что это удивительная личность, недюжинный человек. Очень искренний и доброжелательный, и при этом невероятно глубокий арабист, рядом с которым я такого звания не заслуживал. Получив в институте пятерку на госэкзамене по этому непростому языку, я достаточно свободно читал газеты, переводил политические и новостные тексты, мог объясниться на литературном языке «фусха». Но Лебедев разбирался в средневековой поэзии арабов, владел несколькими диалектами, свободно ориентировался в невероятных лингвистических глубинах сложнейшего языка, на котором написаны Коран и другие священные для мусульман тексты. Недаром он пользовался всеобщим уважением. Теперь Лебедев заведовал корпунктом ТАСС в Абу-Даби. Отнюдь не за ортодоксальность взглядов, а за порядочность и человечность (времена все же были перестроечные) Виктора выбрали секретарем парторганизации советской колонии в ОАЭ. Что и сыграло некоторую роль в истории, которую я собираюсь вам рассказать.

Тем временем мой заботливый друг Дмитрий Осипов настоял на том, чтобы все же подстраховать Виктора, и попросил своего близкого приятеля Сергея Канаева, возглавлявшего в Абу-Даби бюро АПН, тоже подключиться к заботам обо мне. Вот почему и он, и первый секретарь посольства оказались в тот день в зале прилетов аэропорта Абу-Даби.

Но что же насчет третьего встречающего, старого знакомца, чье появление там вместо Лебедева так меня поразило?

Лет так примерно за 11–12 до описываемых событий, когда я еще трудился в редакции Востока ТАСС, меня вызвали в некий кабинет, куда нормальные люди старались попадать пореже. Там обычно либо давали взбучку за какой-нибудь проступок типа легкой аморалки или злоупотребления алкоголем и даже за рассказ какого-нибудь не то чтобы совсем антисоветского, но все же политически не совсем выдержанного анекдота (за по-настоящему антисоветский выгнали бы сразу) и так далее. Из этого кабинета за нами, журналистами-международниками, внимательно присматривали. Ходили слухи, что там иногда могли и несколько более зловещие разговоры вести – заставить сделать кое-что сомнительное с точки зрения общечеловеческой нравственности. С другой стороны, и для совсем безобидных вещей – скажем, для того, чтобы отпроситься в короткий отпуск за свой счет по семейным обстоятельствам, – туда же надо было сходить и получить там разрешение.

На этот раз у стола «присматривающего» сидел незнакомец – коренастый восточный человек с мягкой обаятельной улыбкой, немолодой уже, но пока еще не такой седой, каким он предстанет передо мной в 1991 году в Абу-Даби. «Андрей, хотим попросить тебя о помощи, причем совершенно конфиденциально, – сказал „присматривающий“. – Товарищ Ш. должен через недели две-три оказаться в качестве журналиста-тассовца в одной важной арабской стране. Времени на нормальную подготовку нет. И вот мы решили просить тебя его подготовить – памятуя, что ты и сам относительно недавно осваивал все нюансы профессии и, как нам кажется, немало в этом преуспел. А наш товарищ Ш. никогда с журналистикой связан не был. Короче говоря, научи его тому, чему учили тебя, только в очень быстром темпе. Родина тебя не забудет».

К тому моменту я уже имел возможность наблюдать с достаточно близкого расстояния коллег «товарища Ш.», использовавших «крышу» ТАСС для разведывательной работы. Но обычно они приходили в редакцию на достаточно долгий срок: несколько месяцев, а то и год. Те из них, кто не ленился и был достаточно грамотен, без особого труда осваивали азы тассовского ремесла. В конце концов, далеко не всем из нас приходилось (да и не всем хотелось) писать что-то более сложное, чем сухое изложение официальных документов или пересказ газетных статей.

Одно из далеко не главных, но очень типичных проявлений маразма советской системы заключалось в том, что мы, «чистые» журналисты ТАСС вроде как не должны были знать, что это за люди, которые вдруг появляются среди нас и, просидев в редакции гораздо меньше, чем мы (некоторым из нас приходилось ждать командировки годами), сразу же отправляются за границу. Причем почему-то всегда заведомо известно, куда именно они поедут работать, в то время как нас, простых смертных, отправят туда, где возникнет вакансия, причем решится это чаще всего в последний момент. Все три мои командировки – в Ливан, Йемен и Ирак – возникали совершенно неожиданно и спонтанно.

Не догадаться об особом статусе и функции этих, других, было совершенно невозможно. К тому же они держались отдельно, особняком, частенько о чем-то перешептывались, замолкая при нашем приближении. Мы в свою очередь обсуждали их за спиной, откуда-то все знали, кто из них «ближний» (КГБ), а кто «дальний» (военная разведка – ГРУ). Некоторые из разведчиков даже не скрывали своей истинной профессии, видно, им нестерпимо хотелось похвастаться. Но все должны были притворяться. С нас, в результате, даже подписок о сохранении секретов не брали, потому что предполагалось, что мы, идиоты, ничего такого не замечаем и ни о чем не догадываемся.



Были эти «подсадные утки», конечно, очень разные: обаятельные и не очень, умные и не очень, злые и не очень. Но почти всем им было свойственно некое высокомерие, с написанным на лице тайным знанием своего превосходства над обыкновенными людьми, принадлежности к особому ордену.

У «товарища Ш.» ничего подобного я не заметил. Он был приятным и забавным собеседником, по внешнему впечатлению мягким и интеллигентным, без малейших признаков фанфаронства и высокомерия, с отличным чувством юмора. И даже странной для своей профессии самоиронии он не был лишен. Мы почти подружились – насколько это было возможно в такой своеобразной ситуации. Был он и прилежным учеником, хотя сразу стало ясно, что журналистских звезд с неба хватать не будет никогда. Но для элементарного обеспечения правдоподобной «крыши» этого и не требовалось, у нас и некоторые «чистые» коллеги не особенно блистали стилистическим мастерством. Никаких тайн своей настоящей профессии он мне не раскрыл, да я и остерегался спрашивать. Потом он исчез, и я думал, что скорее всего, не увижу его больше никогда.

И вот вдруг встреча: много лет спустя, в другой стране, в совсем другой политической ситуации в мире и на нашей родине. У меня круто шла карьера в перестроечных «Известиях», я примкнул к самой либеральной фракции в газете, негласным лидером которой был Игорь Голембиовский. Это были яркие, талантливые люди, большие мастера, мне льстило, что они приняли меня как своего. Привечали меня и в яковлевской части отдела пропаганды ЦК, привлекали, неофициально и бесплатно, к подготовке речей и документов. Из озорства стал я давать интервью радио «Свобода» и Би-би-си. Для КГБ я стал врагом. И я эту организацию по-прежнему побаивался, но уже не так, как прежде.

И вот черт меня дернул: я решил сесть в машину к «товарищу Ш.». Какие-то странные, сентиментальные чувства меня обуяли, ведь мы действительно расстались очень по-дружески, а остальных встречавших я видел впервые. И любопытство тоже имело место быть: что же стало с моим «воспитанником», как он здесь, в Эмиратах, оказался? Ясно, что уже давно не корреспондент, бери выше. Но я, разумеется, понятия не имел, какую именно должность он занимает. Знал бы, держался бы от него подальше. А так вышло как вышло.

– Знаешь ли ты, Андрей, кто я? – спросил «товарищ Ш.», как только мы отъехали от аэропорта.

– Понятия не имею.

– Имей в виду: я здешний резидент.

Широкая публика часто считает слово «резидент» просто синонимом слова «разведчик» или «шпион». На самом деле «резидент» – это начальник резидентуры, главный представитель разведслужбы в данной стране, ему полностью подчинены все остальные ее сотрудники, работающие под крышами различных организаций. Как правило, числится резидент советником посольства, но считает себя почти ровней послу. В советское время власть их была велика, в их силах было сломать карьеру, сделать перешедшего им дорогу навсегда «невыездным». Их побаивались даже послы, хотя в послесталинские времена последние стали считаться номенклатурой политбюро и были отнесены к категории неприкасаемых. В Йемене КГБ накопал компромат на посла (большой был ловелас), но когда так называемый офицер безопасности послал эти материалы в центр, его без разговоров отозвали в Москву и выгнали из органов, говорят, даже без пенсии. Я знал несколько случаев, когда посол воевал с резидентом, но это могло кончиться плачевно для обоих. Мой крайне опытный во всяких таких делах тесть учил меня: если резидент или его люди будут приставать с просьбами, принуждать к сотрудничеству, то ни в коем случае прямо не отказывайся. Притворись дурачком, скажи: «Ну конечно! Я же советский патриот! Но вот только я пойду к послу, получу у него разрешение, мне же в ЦК говорили, что во всех деликатных случаях с послом надо советоваться, он здесь, в стране пребывания, мой начальник и представитель политбюро. От него не может быть тайн». В подавляющем большинстве случаев просьба тут же отпадет, говорил тесть, чекисты не захотят, чтобы посол был в курсе их дел… Я следовал совету тестя, и он срабатывал. В те годы – во времена перестройки – кагэбэшники вынуждены были действовать осторожно, с оглядкой. Власть их пошатнулась. А после падения СССР, по крайней мере в первые постсоветские годы, дело дошло до того, что некоторые посольства и вовсе стали избавляться от «дипломатов в погонах», так, например, поступил посол в Великобритании Борис Панкин. В мои последние известинские годы перед отъездом в Лондон начальники разведки КГБ передо мной чуть ли не заискивали, и один раз дело дошло до того, что самый что ни на есть главный начальник советской разведки задал мне полушепотом невероятный вопрос: на кого я бы посоветовал сделать ставку: на Горбачева или на Ельцина (дело было в короткий период двоевластия в конце 1991 года). Но обо всем этом подробнее – в десятой главе.

Долгие, долгие уже годы не имею я, к счастью, никаких отношений с российской государственной системой, но доходят до меня слухи о том, что вроде как старые времена возвращаются, причем политбюро теперь нет, спецслужбы всесильны, и послы все чаще вынуждены лебезить перед резидентами.

Впрочем, не берусь ничего утверждать категорически – слухи есть слухи.

В тот жаркий эмиратский вечер я еще барахтался в странном межеумочном пространстве, застрял на ничейной полосе, погряз в чистилище, потому что оставался отчасти еще советским журналистом, у которого мурашки бежали по спине. И дело было не в мощном кондиционере, установленном в шикарной машине, которая плавно несла меня к советскому посольству. Боже мой, меня везет по городу сам резидент КГБ собственной персоной. «Хорошо ли это?» – спрашивал я сам себя. И сам себе отвечал: «Нет». Во-первых, кем меня сочтут следящие за резидентом местные спецслужбы, обменивающиеся к тому же информацией со спецслужбами западными? А во-вторых…

«Товарищ Ш.» был само радушие, расспрашивал о московских новостях и политических сплетнях, ясно давал понять, что мне бояться нечего и что он вообще считает себя в некотором роде моим должником и будет рад помочь. И в общем-то я ему интуитивно поверил.

– Но послушай, – сказал я. – Меня вот что беспокоит… Ты ведь теперь поведешь меня к послу, будешь меня с ним знакомить?

– Ну да, он сидит, ждет у себя в кабинете. Показывает, как самоотверженно трудится до поздней ночи.

– Не выйдет ли недоразумения? Что он подумает обо мне, если ты меня ему будешь представлять? Пожалуйста, очень тебя прошу: объясни ему сразу четко, что мы вовсе не коллеги, так случайно получилось, жизнь свела в какой-то момент, подружились – в личном исключительно плане.

– Да не волнуйся ты, все объясню ему.

И я успокоился (а напрасно!). Стал глядеть в окно, на это чудо из чудес – выросший в пустыне благодатный мираж.

…Посол Харчев действительно ждал меня в своем кабинете, под уютной настольной лампой с абажуром перед ним лежала какая-то, судя по всему, невероятно важная бумага, от которой он с видимым трудом оторвался, когда мы вошли. Но переворачивать ее «вниз лицом», как полагалось, почему-то не стал. «Товарищ Ш.», он же резидент КГБ в ОАЭ, бодро и ясно доложил, как мы и договаривались: так-то и так-то, мы с Андреем знакомы по ТА С С у, в настоящий момент коллегами ни в каком отношении не являемся, никакой общей работой не объединены. Андрей – известный журналист, видное место занимает в «Известиях», приехал по их линии в командировку, но я его встретил в аэропорту и привез в посольство – по старой памяти и по просьбе Виктора Лебедева, корреспондента ТАСС. В общем все правильно и четко было изложено. Только посол слушал как-то странно, вроде бы и не слыша, кивал головой рассеянно, а мыслями, казалось, парил где-то далеко-далеко.

– Я могу оставить вас вдвоем с Андреем? А то у меня есть срочные дела, – спросил посла мой старый знакомец.

– Идите, – милостиво разрешил Харчев. И за сим «товарищ Ш.» откланялся.

А я воспрял духом. «Ну теперь все, ситуация разрядилась, – думал я с облегчением. – Теперь окончательно ясно, что я к «Конторе» никакого отношения не имею. Иначе с чего бы это начальник резидентуры ушел по другим делам во время нашего разговора с послом? Ведь когда кто-нибудь важный приезжает из, скажем, Минвнешторга, торгпред в стране пребывания обязательно присутствует на беседе. Корреспондент газеты или информационного агентства непременно будет участвовать в разговорах посла с гостем из штаб-квартиры этого СМИ в Москве и так далее и тому подобное. То же самое происходит при появлении любых других значительных фигур из того или иного ведомства. Отсутствие местного представителя на такого рода встречах – это нечто странное, нелогичное и даже чрезвычайное. Я о таких случаях даже не слыхал. Вывод: раз резидент ушел, я не из его конторы!

После обмена несколькими дежурными любезностями посол Харчев взял быка за рога.

– Москва поставила передо мной задачу оказывать вам всевозможное содействие, – сказал он. – Чем конкретно я могу помочь?

– Если бы вы могли посодействовать мне в получении саудовской визы, я был бы вам крайне признателен, – отвечал я.

– Разумеется. Завтра же напрошусь на встречу с саудовским послом. У меня с ним отличные отношения, думаю, что удастся визу вам добыть. Но, наверно, ему придется обратиться в Эр-Рияд. Пока там будут решать, пройдет несколько дней, а то и пара недель… Что бы вы хотели сделать тем временем?

– О, найду чем заняться, интересно посмотреть страну, я ведь до сих пор бывал только в Дубае, да и то проездом. Может быть, и материал для статьи удастся собрать, – сказал я.

И вот тут… до сих пор глаза на лоб лезут, когда вспоминаю.

Харчев вдруг возьми и скажи:

– А еще у меня в ближайшие дни встреча с начальником местного генштаба. Могу договориться, чтобы он дал вам интервью. Хотите?

Я, честно говоря, опешил.

– Спасибо, Константин Михайлович, это очень любезно с вашей стороны, но я… Я не знаю… это так неожиданно… Мне надо подумать и посоветоваться с редакцией, – бормотал я.

А сам я сидел и думал: вроде бы журналист должен хвататься за любую возможность взять интервью у официального лица, да еще такого, которое обычно никаких интервью не дает. Но с другой стороны, как странно это… И почему «Известия» должны стремиться к публикации материала такого рода? Да если местный генерал вдруг и согласится на интервью, то наверняка по сути ничего интересного не скажет, повторит официальные заявления своего правительства и МИДа – и это в лучшем случае. А нам придется все это потом печатать, ведь иначе будет конфуз… Нет, весь накопленный опыт говорил мне: не надо с этим связываться.

А Харчев, как-то странно посмеиваясь, продолжал:

– Вот-вот, посоветуйтесь с редакцией, ха-ха… Но мой совет: воспользуйтесь случаем, начальник генштаба тут человек интересный…

И после паузы добавил, как гвоздь заколотил:

– Заодно и завербуете.

– Что, простите? – мне показалось, что я ослышался. Харчев смотрел мне в глаза и странно улыбался стеклянной полуулыбкой, полуусмешкой. А я глядел на него и думал: «Нет, не может быть! Это шутка, наверно, была такая, дурацкая. Даже если он все же думает, что я какой-то невероятно важный чин из КГБ, он все равно не полный же идиот. Не может же он не понимать, что попытка ни с того ни с сего, с налету завербовать начальника генштаба относительно дружественной, но все же вовсе не союзной страны может закончиться только одним – чудовищным скандалом, немедленной высылкой совершившего такой кретинский шаг. И колоссальными неприятностями для посольства и лично для него, посла. Тем более, если именно он такого горе-вербовщика генералу представит!»

Даже куда менее дерзкие шаги кончались катастрофой. Например, когда в одной стране, где мне довелось работать, сотрудник КГБ всего лишь начал разрабатывать подходы к брату президента – то его сразу же выслали, а послу дали нахлобучку. А тут такое…

Нет, думал я, это он не всерьез, это розыгрыш, издевается, веселится. Ну юморной такой посол попался. Бывает, наверно, хотя я таких пока и не встречал.

Я ей-богу, не знал, как на такой юмор реагировать.

А Харчев тем временем переменил тему. Но как!

– Андрей Всеволодович, – проникновенным голосом сказал он. – У меня к вам встречная просьба. Хочу воспользоваться вашим присутствием и посоветоваться.

– Ну конечно, Константин Михайлович! Если чем-то могу быть вам полезен… Хотя не могу себе представить, чем… Но, пожалуйста, буду рад…

– Я вот, видите, засиделся допоздна, мучаюсь с телеграммой, которую должен отправить срочно в Москву – это о делах военных… Возникла неожиданная возможность продать Эмиратам большую партию кое-какой техники. И много валюты для нашего государства заработать, а заодно наши позиции здесь укрепить. Будьте добры, взгляните на то, что я тут написал. А то ведь я в этих делах несведущ, никогда с продажами оружия не сталкивался, не знаю толком, как все это поточнее сформулировать, на какую реакцию и каких ведомств рассчитывать.

Я не мог поверить своим глазам и ушам: посол пытался подсунуть мне ту самую, исписанную ровными строчками бумагу, что лежала перед ним на столе…

Я в ужасе отпрянул. Ведь это проект сверхсекретного донесения, которое посол скоро передаст шифровальщику. В моей голове мелькнула мысль: наверно, речь может пойти о разглашении государственной тайны весьма высокой категории. Да и я, кажется, тоже могу быть обвинен в нарушении закона, если хоть слово прочту!

– Нет, Константин Михайлович, прошу вас, не надо, я не стану этого читать…

Но посол упорствовал, все решительнее протягивал ко мне злополучную бумагу. Я отодвинул свой стул подальше от стола, отвернулся. Даже глаза на всякий случай закрыл.

И тут меня осенило! Вот, наверно, как он понял заверения резидента КГБ, что мы с ним не коллеги и вместе не работаем. Он вообразил, что я из другой разведывательной структуры, из ГРУ – военной разведки! Вот почему акцент на военные дела, вот откуда идиотская (все равно идиотская!) мысль о возможности вербовки начальника генштаба! Ох, черт возьми, как это мы с «товарищем Ш.» не доперли, что он может именно так его слова истолковать. Хотя, с другой стороны, ведь должен быть в посольстве и резидент ГРУ, почему же он в таком случае не появился на авансцене? Нет, никак концы с концами не сходятся.

– Константин Михайлович, поймите, я журналист «Известий», – бубнил я. – Приехал сюда, чтобы попасть в Саудовскую Аравию и оттуда освещать события…

– Да, да, я понял насчет Саудовской Аравии… Я же сказал вам, что все сделаю, не беспокойтесь, – отвечал он, но в его голосе теперь чувствовалось раздражение.

Убрал он наконец злополучную бумагу подальше от меня, даже, кажется, перевернул лицевой стороной вниз.

«Ну, слава богу!», – подумал я с облегчением.

Но тут беседа приняла новый и снова неприятный оборот.

– Одного не могу понять, – тоном праведного возмущения, словно с трибуны, заговорил посол. – Как вы, в вашей организации, можете позволить, чтобы в нашей стране замахивались на святое – на партию! Как вы можете спокойно наблюдать эти гнусные антисоветские нападки… Эти возмутительные, подлые происки, которые играют на руку нашим врагам…

И он даже стал отбивать ритм в такт своей инвективы. «Надо срочно уйти!» – понял я. Вскочил на ноги, пробормотал:

– Константин Михайлович, это недоразумение, я из газеты «Известия», которая, наоборот… – Я хотел сказать, что наша газета и сама, в каком-то смысле, участвует в этих «нападках» – осмеливается публиковать острые критические материалы, но смешался, слова застряли у меня в глотке, все-таки это был шок. Вопреки всякой логике и всем моим надеждам Харчев, видно, держал меня таки за какого-то невероятно важного чина КГБ или за советского Джеймса Бонда, имеющего право и умеющего магическим образом вербовать всех подряд, хоть бы и начальников генштабов. Настолько, видимо, секретного, что даже резиденту нельзя было знать о моих делах! Бред полнейший, конечно, но как еще можно было посла понять? И еще, думал я, выходит, Петровский все же ошибся. Никакой Харчев не «наш». Он плоть от плоти партийной бюрократии, злобно огрызающейся на гласность.

Или – еще одно объяснение вдруг пришло мне в голову – может быть, он просто напуган на всю жизнь произошедшим с ним в Москве, смертельно боится, что органы и здесь до него доберутся, и от испуга всякого разума лишился? Принимая меня за высокопоставленного чекиста, столь нелепым образом доказывает свою полнейшую лояльность? А черт его знает, в любом случае надо скорее уносить ноги!

Пробормотав от двери уже какие-то бессвязные благодарности, я пулей выскочил из посольского кабинета.

«Товарищ Ш.», видно, находился где-то неподалеку, потому что появился в коридоре почти сразу же.

– Ну, как прошло? Все в порядке? – спросил он.

– Какое там! Полная катастрофа! Он то ли тебя не слушал, то ли не поверил… Умоляю тебя, как можно скорее переговори с ним один на один, объясни, только потактичнее, что это полнейшее дурацкое недоразумение.



– Хорошо, объясню. Да не нервничай ты так…

– Как же не нервничать? Он же теперь меня возненавидит смертной ненавистью – за то, что выставил себя законченным идиотом и чуть не выдал государственную тайну щелкоперу…

«Товарищ Ш.» меня успокаивал как мог, но я твердо решил впредь держаться подальше и от посла, и от посольства, да и от своего старого знакомца и его коллег тоже. Сережа Канаев – симпатичный друг моего закадычного приятеля Димы Осипова, а значит, точно не разведчик, а «чистый», нормальный человек! Вот кто мне поможет. И еще Виктор Лебедев есть, у которого, говорят, невероятные связи среди местных, в том числе людей весьма влиятельных, а через них можно и на саудовцев выйти и, если повезет, и заветную визу обрести. А на посла и посольство теперь рассчитывать нечего.

Последний вывод полностью потом подтвердился: посол Харчев передумал мне помогать, впрочем, и другие способы не сработали, и в Саудовскую Аравию я так и не попал. Пришлось освещать «Бурю в пустыне» из Абу-Даби. Но я старался изо всех сил и, кажется, не так уж плохо справился. По крайней мере, в редакции меня хвалили, а я, скромно потупясь, делал вид, что считал те похвалы заслуженными. Хотя в глубине души знал, что писать о войне, пользуясь эмиратовскими источниками, местной прессой, мировыми агентствами да телевидением – это, конечно, совсем не то. Но что поделаешь, не надо было в машину резидента садиться… Но это было не единственное и даже не главное последствие неудачного выбора, сделанного мной в аэропорту.

Проснувшись утром на следующий день от яркого, теплого света, я увидел в окне чистое синее небо, сходил поплавать в открытый бассейн при гостинице, вкусно позавтракал. Жизнь продолжалась, и вокруг меня была богатая, интересная и неизведанная страна. Что еще нужно путешественнику и журналисту для счастья? Да черт с ним, с Харчевым, и всеми разведками мира заодно!

Но 13 января 1991 года звезды встали в роковое противостояние – для СССР, для мира и для меня. С утра в тот воскресный день в Абу-Даби давал пресс-конференцию министр иностранных дел Великобритании сэр Дуглас Хёрд, приехавший обсуждать с шейхами судьбу оккупированного Кувейта. На всякий случай я аккредитовался на ту пресс-конференцию заранее, хотя и не рассчитывал, что услышу там что-то достойное репортажа: военные действия вот-вот начнутся, но политики и дипломаты держали рот на замке. Правда, стало известно, что британцы вроде бы собираются организовать эвакуацию из Эмиратов членов семей своих работающих там экспатов, что само по себе подтверждало неминуемость и скорое начало военных действий. Об этом стоило попытаться узнать поподробнее.

Но утром я о полученной аккредитации пожалел. Голова была словно мешок с опилками, потому что я ночью совсем не спал. Да и вообще, сдался мне британский министр да и война в Заливе, к чему мне «Буря в пустыне», когда в душе бушевал свой собственный шторм? Всю ночь смотрел я в гостиничном номере телевизор, в основном CNN, которая передавала репортажи из Вильнюса, где расстреливали мирных жителей, защищавших свободу, где кэгэбешный спецназ устроил кровавую бойню.

Я понимал, что ненавидеть КГБ нет смысла – он был лишь орудием в руках партии, а потому в глазах моих стояло лицо не «товарища Ш.», а лицемерная физиономия посла Харчева. И в ушах гремели его злобные выкрики о «нападках на святое». Теперь это самое «святое», то есть партийная империя, наносила ответный удар. Наверно, он торжествовал. Для меня же это был кризис сознания: ведь я был членом КПСС и до последнего времени бегал после работы в ЦК помогать «яковлевцам», а Горбачев совсем еще недавно был моим героем.

Моя вселенная рушилась, и это было больно.

В таком не совсем нормальном состоянии я все же поплелся на пресс-конференцию Дугласа Хёрда. Сидел там и слушал вполуха, как британские журналисты пытают министра насчет судьбы членов семей экспатов и перспектив развития военно-политической ситуации, – меня все это не слишком волновало. И почему-то внутри все звучал голос Харчева, проклинавшего «замахнувшихся на святое». Для меня он стал символом всего того, что я возненавидел в тот день. Из-за него голова моя лопалась, из-за него, когда Хёрд принялся отвечать на вопросы, я, сам себя видя и слыша словно со стороны, вдруг вскочил и сказал: «Господин Хёрд, знаете ли вы, что произошло минувшей ночью в Вильнюсе? Не кажется ли вам, что это даже важнее, чем надвигающаяся война в Заливе? Что вы можете сказать по этому поводу?»

Я заранее готов был презрительно улыбнуться, услышав, как британский министр иностранных дел будет трусливо уходить от прямого ответа – куда ему, ведь он же тут занят исключительно иракско-кувейтской историей, ему не до Литвы. И всему Западу не до Литвы. И Горбачев – их любимец, никогда они плохого слова про него не скажут. Будет сейчас крутиться аки уж на сковородке… Скажет, разумеется, что-то невразумительное…

Но Хёрд меня потряс. Нет, не зря, наверно, Итонский колледж и Кембриджский университет слывут на весь мир кузницами блистательных политиков и государственных деятелей, равно как ученых, экономистов и так далее. Ему и секунды не понадобилось, чтобы сформулировать ответ. И какой! Еще не отзвучало в зале эхо моего голоса, как уже громко и уверенно разливался по залу его мощный баритон: «Мы внимательно следим за тем, что происходит в Вильнюсе. Могу сказать, что наши дальнейшие отношения с Горбачевым зависят от того, чем закончатся эти события, как разрешится этот кризис».

Меня поразило, что он не сказал: «отношения с СССР» или «с Москвой». Нет, четко, однозначно и вполне персонифицированно: «с Горбачевым». Значит, британцы, по крайней мере, ясно понимали, что в советской системе ничто не делается без согласия, если не прямого распоряжения первого лица. Зная горбачевский стиль, я не сомневался, что письменного распоряжения о применении огнестрельного оружия против мирных жителей не существует, но какой-то однозначно понятый устный намек председателем КГБ Крючковым наверняка был получен. Иначе бы он никогда не решился действовать. Это ведь знаменитый синдром Томаса Бекета. «Неужели никто не избавит меня от этого беспокойного священника?» – раздраженно сказал король Генрих II, и придворные бросились убивать святого.

Но король потом каялся: пришел в Кентерберийский собор в рубище и босиком, пал ниц у алтаря и смиренно позволил священникам высечь себя.

Горбачев не только официально не покаялся, его не только никто не выпорол, но он даже толком не извинился. Нес в свое оправдание что-то совершенно невнятное: ничего, дескать, знать не знал. Даже исполнителей не наказал. У английского короля была хотя бы отговорка, что убийцы скрылись в независимой в те времена Шотландии, но Крючков и его спецназ были рядышком, под рукой…

А потому не могло быть Горбачеву прощения…

…Когда я приехал с пресс-конференции в гостиницу и пошел в бизнес-центр посмотреть сообщения мировых агентств, то с изумлением увидел, что и Рейтер, и АП, и Франс Пресс поставили на первое место в сводке главных мировых новостей часа ответ Дугласа Хёрда на мой вопрос. Оказывается, это была первая официальная реакция Запада на вильнюсские события. А я, сам того не ведая, стал соавтором сенсации.

Но за минуту славы пришлось и заплатить. На пресс-конференции присутствовал кто-то еще из моих сограждан и побежал стучать к Харчеву. А у того появилась сладкая возможность отомстить мне за то, что оказался по моей милости да по собственной глупости в идиотском положении.

Как рассказал мне позднее Виктор Лебедев (да и другие источники подтвердили), на следующее утро посол созвал экстренное и секретное совещание старших дипломатов. На повестке дня был один вопрос: «Что делать с провокацией Остальского?» Посол склонялся к тому, чтобы послать срочную шифрограмму, чтобы ее прочитали все члены политбюро. Но послу хотелось на всякий случай заручиться поддержкой для столь резких действий. Вообще-то большинство оперативно-дипломатического состава всегда с послом согласно. Себе дороже с ним спорить. Но бывают редкие исключения. И вот одно из них случилось в тот день в советском посольстве в Абу-Даби.

Когда очередь дошла до резидента КГБ «товарища Ш.», тот, осудив, как полагается, «провокацию Остальского», высказал мнение, что с таким шагом, как посылка такой громкой депеши, может быть, и не стоит торопиться. «Остальский ведь человек Яковлева, а в политбюро, как говорят, сейчас сложилось некоторое напряжение между последним и товарищем Лигачевым… Нужно ли нам высовывать в этой ситуации голову и встревать в политические дискуссии на высшем уровне? Принимать стороны в этом споре? Или, может быть, лучше подождать, пока ситуация станет более определенной? Я бы проявил осторожность и склонился ко второму решению», – вроде бы сказал главный советский шпион в Абу-Даби. (За точность изложения не ручаюсь, но что-то в этом духе было произнесено.) И Виктор Лебедев, присутствовавший там как секретарь парторганизации, его поддержал.

И Харчев испугался. Представил себе, наверно, что станет личным врагом Яковлева. А заодно и Петровского. Да еще с резидентом на этой почве размолвка выйдет. Вспомнил, что с ним произошло в Москве, какую там провели против него интригу. И решил не рисковать, отложить сладкую месть до лучших времен. «Вы так считаете? Значит, нам пока не нужно высовываться? Подождать?» И вдруг получилось, что это чуть ли не всеобщее мнение.

А ведь уйди такая телеграмма в Москву, думаю, даже в то перестроечное время меня из «Известий» как пить дать уволили бы. Ну или выдавили бы. И никакой Яковлев меня бы не спас. Я не был уверен даже, помнит ли он мою фамилию, несмотря на то, что я действительно сотрудничал с его людьми в ЦК.

Да, получается, что «товарищ Ш.» с лихвой со мной за старый должок расплатился. Больше я никаких дел с посольством не имел. Работы было много, но при этом жизнь была интересной и достаточно комфортной – даже при скромных известинских командировочных. В трехзвездочной гостинице был отличный открытый бассейн. Вкусно и дешево поесть тоже не было проблемой, а в барах гостиниц немусульманам продавали коктейли и прочие алкогольные напитки – причем на удивление недорого. И главное: в январе месяце здесь было так же тепло, как в Москве в июне, почти все время сияло солнце, повышая настроение. Работа оставляла все же немного свободного времени, и с помощью Сережи Канаева и Виктора Лебедева я осваивал Эмираты, ездил по городу и – немного – по стране.

…«Товарищ Ш.» все это время тоже меня не беспокоил и никаких своих подчиненных ко мне не подсылал. Только на прощание, перед самым отъездом, позвал пообедать, и я не решился ему отказать. Боялся, честно говоря, что последуют какие-нибудь сомнительные просьбы, но он меня еще раз удивил: его предложение никакого отношения к разведывательным делам не имело. Он спросил, не готов ли я, с большим повышением, перейти на работу в одну новую газету, тоже вроде как демократического направления, под крыло к известному в те времена деятелю. Мне показалось, что деятель тот приходится резиденту то ли близким другом, то ли даже родственником. Но я честно сказал: подумаю, но маловероятно, что соглашусь.

Вспомнили мы и идиотское недоразумение с послом, и «товарищ Ш.» беззлобно посмеивался, свою роль в моем спасении никак не выпячивал. Ну а крики посла про «нападки на партию» я с ним обсуждать не стал. Но для меня они прочно соединились с предательством Горбачева и вильнюсским позором.

Если бы эти злобные возгласы Харчева не звучали постоянно у меня в голове, я, может быть, не отправился бы сразу после возвращения в Москву к секретарю партбюро «Известий» Игорю Абакумову – выходить из КПСС. А сходил бы еще разок к друзьям в ЦК, и они бы меня, может, и уговорили не спешить. Обычный в те времена тезис звучал так: если все прогрессисты и либералы и что-то умеющие люди из КПСС уйдут, то там останутся одни реакционеры и бездарности. И борьба будет проиграна.

Но я больше не хотел ничего подобного слушать.

Вообще в моей жизни не раз случалось, что наступал вдруг какой-то момент – и некое резкое, радикальное, рискованное решение, чреватое большой переменой в жизни, принималось не на уровне рациональных размышлений, а инстинктивно. Когда я бросался в драку, не задумываясь о последствиях. Вообще-то по жизни я вовсе не драчун и совсем не силач, да и не храбрец. В детских драках в подавляющем большинстве случаев терпел поражение. Но бывали моменты некоего помутнения сознания, когда негодование, гнев достигают такого уровня, что «разум кипит возмущенный». Ну а при кипящем-то разуме какие могут быть рациональные действия? Несколько раз за жизнь такое бывало, но самый вопиющий случай, которым я совсем не горжусь, произошел еще в школьные годы, когда мы с другом возвращались домой и прямо под моим подъездом встретились с большой группой – человек десять – крепких таких ребят значительно старше нас, подростков. И один из них, видимо предводитель, грубо, явно умышленно толкнул меня плечом. И осклабился: ну что, дескать, заморыш, что делать-то будешь? Ну заморыш возмутился и прокричал что-то гневное, осуждающее приверженцев грубой силы. Кто издевается над теми, кто слабее. И я имел все шансы благополучно дать деру – вход в мой подъезд был совсем рядом. Но я им не смог воспользоваться – разум-то кипел. А потому я никуда не сдвинулся и продолжал обрушивать на обидчика гневные инвективы. Предводитель не спеша подошел, прошипел: «Что ты сказал, вошь?» – добавил еще пару матерных слов, а потом принялся методично меня избивать. А его многочисленные подручные стояли вокруг и гоготали. А я продолжал бессмысленно выкрикивать слова осуждения. Предводитель ударил меня пару раз ногой. В третий попытался вроде бы попасть в голову, но я удачно закрылся руками. И тут им показалось, что кто-то появился на горизонте, чуть ли не милиционер (там было отделение милиции недалеко), и они бросили меня и отправились дальше по своим делам.

Бил меня повелитель команчей все же, видимо, не изо всей силы. Потому что даже ребер не сломал, я отделался лишь синяками и кровоподтеками.

То есть мне несказанно, чудовищно повезло, все могло бы кончиться гораздо хуже, теоретически даже летальным исходом. И ради чего было рисковать жизнью и здоровьем? Ради того, чтобы что-то такое доказать подвыпившей садистской шпане? Глупее глупого. Слава богу, ни детям, ни внукам это мое опасное свойство не передалось.

Ну вот и с выходом из КПСС тоже было что-то похожее. Возмущенный разум тоже кипел, но все-таки не так сильно. Не вовсе отключая всякую соображалку. Тут все же дело касалось радикальной неопределенности, когда развитие событий невозможно было просчитать. То есть умом я понимал, что, скорее всего, огребу неприятностей. Но все же был и какой-то шанс выйти из этого положения и с гордо поднятой головой, и не слишком сильно поврежденным.

Тесть уговаривал меня не торопиться с выходом из партии, он вроде бы рассуждал рационально, но на самом деле – исключительно на основе своего прошлого опыта. Однако, как убедительно показал Джон Мейнард Кейнс, прошлое – не пролог, а статистическая частота того или иного события может и не помочь предсказать будущее. Так что бывают моменты, когда с тем же успехом можно действовать безотчетно. Так я в середине 80-х ушел в «Известия», хотя ТАСС предлагал скорый отъезд в длительную престижную и материально выгодную командировку в США. Так потом, вовсе этого заранее не планируя, оказался в 90-х в Англии. И вот так же в один момент я решил покинуть ряды КПСС, движимый не расчетом, а каким-то внутренним чувством, острым разочарованием в Горбачеве и партии, а также, наверно, реакцией на поведение посла Харчева. Не хотел, нет, просто физически не мог я больше состоять с Харчевыми в одной партии, и баста! Противно было, вот и все.

Но к Игорю Абакумову, нашему великому сельхознику и по совместительству партийному боссу, я относился как раз с большим уважением. Отличный был журналист (я много лет спустя очень хотел заполучить его в свой отдел в «Ведомостях», но это отдельная история, к которой я вернусь в середине этой книги) и в высшей степени порядочный человек и, что всегда для меня было важным обстоятельством, не обделенный юмором. За редкими исключениями именно чувство юмора отделяет для меня «своих» от «чужих».

Партийных обязанностей Игорь слишком всерьез не воспринимал. Но все же у него было заведено всех желающих партию покинуть довольно энергично отговаривать. А в то время таких желающих было немало, правда, только во внутренних отделах – в консервативном и блатном международном таких до меня не нашлось. Как на экскурсию потом ходили на меня смотреть.

Отговаривая народ покидать КПСС, Игорь Абакумов использовал примерно ту же аргументацию, что и мои приятели из аппарата ЦК: дескать, нельзя отдавать партию реакции, надо бороться за реформы изнутри. Но я об этом знал и заранее приготовил текст заявления. Смысл его сводился к тому, что под влиянием вновь открывшейся информации я пересмотрел отношение к партии и ее идеологии. «Я пришел к выводу, что идея коммунизма является вредной утопией. Я не согласен с программой партии и не признаю ее устава, который не могу выполнять. В такой ситуации мое дальнейшее пребывание в КПСС будет непростительным лицемерием», – написал я.

Посмотрим, что скажет Абакумушка, когда прочтет такое, думал я.

Игорь слов не нашел. Сказал: «Против такого мне возразить нечего». Потом забрал мое заявление и партбилет и швырнул их в ящик стола, где, видимо, собирал другие подобные документы. Встал, с чувством пожал мне руку и пожелал успехов в новом качестве.

Семья моя нервничала, но поначалу в жизни нашей ничего не изменилось. Я все так же ходил на редакционные собрания и летучки, писал материалы в номер, брал интервью. Первые несколько дней коллеги по международному отделу посматривали странно, перешептывались за спиной. Иногда я и сам вдруг ловил себя на том, что не до конца верил в то, что натворил: да не приснилось ли мне это? И неприятный холодок пробегал по загривку. Ведь на протяжении всей моей сознательной жизни исключение из КПСС было величайшим наказанием для провинившегося международника. Чаще всего за этим следовало и увольнение, и в любом случае перекрывались вожделенные выезды за рубеж, ради которых, собственно, и шли советские люди в международную журналистику. А тут человек взял и устроил себе исключение по собственной инициативе. Но времена были другие, начальники и отдел кадров не знали, как со мной обращаться: как с прокаженным или делать вид, что ничего не случилось? Ждали разъяснений от верхов, но они не поступали.

Если бы пришлось жить заново, то того идиотского, бессмысленно рискованного противостояния с толпой гопников я бы, конечно, не повторил. Унял бы гордыню и шмыгнул в свой подъезд, пережил бы как-нибудь унижение. Но из партии вышел бы снова, причем еще раньше. А, может, даже и не вступал бы в нее никогда, обошелся бы без заграницы в первой половине жизни, глядишь, может, и писателем раньше бы стал.

Но в первой и, видимо, окончательной версии своей жизни я понятия не имел, что в 1991 году власти КПСС осталось каких-то жалких шесть с половиной месяцев, почти все мы тогда считали, что СССР – это все еще всерьез и надолго. Мало того, атмосфера сгущалась, это ощущалось физически. Шеварднадзе ушел в отставку, публично предупредив об опасности государственного переворота. Александр Яковлев, формально сохраняя свои позиции в руководстве, был фактически изолирован и больше не участвовал в принятии политических решений. Позднее он рассказывал мне, что Горбачев даже на его телефонные звонки не отвечал: помощники и прикрепленные не соединяли. Один канал забыли перекрыть – ВЧ связь в автомобиле генсека. И вот туда-то Яковлев и дозвонился. И успел сказать: «Михаил Сергеевич, они готовят переворот против тебя», – прежде чем Горбачев, матерно выругавшись, бросил трубку.

Председатель КГБ Владимир Крючков, все более воспринимавшийся как один из истинных правителей страны, публично объявил всех лиц, сотрудничающих с радиостанцией «Свобода», изменниками родины и иностранными шпионами. Так я официально попал в черные списки – и еще какие…

В те дни меня останавливали в известинских коридорах люди, с которыми я был едва знаком, и, оглянувшись по сторонам, убедившись, что никто нас не слышит, говорили: «Андрей, брось ты это! Все что угодно, только со „Свободой“ не связывайся, пожалеешь!» Не знаю, выполняли ли они чье-то задание или на самом деле искренне хотели предупредить об опасности.

А опасность-то была вполне реальной. Clear and present danger.

Глава вторая

Прямая и явная угроза

Франция – Монако – Бельгия – Германия

В середине августа 1991 года я собирался в отпуск – купил путевку нам с женой на пару недель в подмосковный санаторий «Дружба». В конце рабочего дня я уже готовился запереть свой кабинет в «Известиях», когда на столе зазвонил телефон. «Господин Остальский, – сказал незнакомый голос в трубке, – меня зовут… (имя мне ничего не говорило). Мы с вами недавно встречались в Мюнхене, на радио „Свобода“»…

Убей бог, я его не помнил. А вслух сказал: «Простите, к сожалению, ничем не смогу вам сегодня помочь, уезжаю в отпуск, нет ни минуты, меня машина внизу ждет». «О, нет-нет, речь не о комментарии на этот раз. Мы бы хотели, чтобы вы записали и сохранили под рукой кое-какую информацию… это очень важно и не займет у вас много времени». «Ну хорошо», – вежливости ради согласился, вздохнув. Взял бумажку, на которой уже были сделаны какие-то записи. Перевернул: обратная сторона листа была свободна. «Я записываю», – сказал. И человек из Мюнхена принялся диктовать имена и фамилии с номерами телефонов. Некоторых из этих людей я знал: это были стрингеры и комментаторы, в той или иной степени связанные со «Свободой». Имена других слышал впервые. Всего около десяти пунктов или чуть больше. Листа не хватило, и две последние строчки пришлось разместить на страничке перекидного календаря. «Что это за список?» – спросил я. «Это на всякий случай. Как бы сеть безопасности. Если что-то случится, звоните по этим телефонам, может быть, кто-то сможет вам чем-то помочь», – отвечал человек из Мюнхена. «А что должно случиться?» – насторожился я. «Нет, ничего! Говорю вам, это так, для профилактики. Как говорят по-русски? На всякий пожарный, да? Подстраховка…»

«Ничего не понимаю…» – сказал я. А про себя думал определеннее: «Чушь какая-то, бредятина».

Потом я много раз вспоминал тот момент и пытал сам себя: неужели действительно не понимал? Как такое возможно? Ведь чуть ли не накануне давал интервью английскому журналисту и рассказывал ему, что идея государственного переворота витает в воздухе, его смертельно боятся, но его же и ждут. Реакционеры – с нетерпением. И многие считают неизбежным.

Но, видимо, сознание раздваивалось: с одной стороны, как аналитик я с готовностью рассуждал об удушливой, предгрозовой политической атмосфере, чреватой громом и молнией государственных потрясений, а с другой, в повседневной жизни, пребывал в состоянии психологического отрицания, не верил ни в какие перевороты, которые в какой-то другой реальности происходят, в других странах и на других планетах. При чем тут наша повседневная жизнь с ее обыкновенными мелкими заботами, делами да случаями? Вот лихорадочные сборы в отпуск, поездка на Клязьму в санаторий – это действительность, это настоящая, подлинная реальность.

А потому аварийный список «Свободы» я благополучно забыл на своем рабочем столе. Даже в сейф не положил. Там же на столе оставил и запрещенную в СССР книгу, написанную в соавторстве с британским экспертом, самым знаменитым чекистом-перебежчиком Олегом Гордиевским – это было разоблачение тайн разведки КГБ. Я собирался убрать книгу в сейф, но в последний момент в панике (терпеть не могу опаздывать) забыл на столе и ее. Тот дипломат имел к тому же дурацкую привычку помечать на внутренней стороне обложки принадлежность книги: из личной библиотеки господина такого-то, посольство США… То есть на столе на всеобщее обозрение был выставлен полный набор доказательств моей «шпионской» или, по крайней мере, антисоветской деятельности. Впрочем, к тому моменту я имел основания полагать, что таких доказательств у «конторы» и так более чем достаточно, и что некоторые из них прибыли на Лубянку прямиком из того же самого Мюнхена, который я имел неосторожность посетить незадолго до описываемых событий.

А ведь вовсе не планировал туда изначально ехать. Эта идея появилась в последний момент, перед самым отъездом в мою первую в жизни частную поездку за границу. Сбылась мечта идиота – я прорвался наконец на Запад, причем не в командировку, а сам по себе, с женой, беспартийной вольной птахой…

Первым моим впечатлением от Европы было то, что границ между странами, собственно, нет. Вернее, нет никакого погранконтроля. А ведь в тот момент даже слова такого «шенген» никто из нас еще не знал. Соглашение, правда, уже было подписано, но до реального его воплощения в жизнь оставалось еще четыре года. Тем не менее на многих границах или вовсе не было проверки паспортов, или она производилась лишь время от времени – символически.

Настоящим шоком для меня стал пустой «стакан» иммиграционного контроля на франко-бельгийской границе.

Мы с женой гостили у ее брата в Париже, он вволю повозил нас по Франции по живописным «националкам» – бесплатным дорогам местного значения, пролегавшим, в отличие от платных и быстрых хайвеев, через города и веси, через живописные леса и поля. В кармане у меня была «вошь на аркане» – сто шестьдесят долларов, с огромным трудом набранных по сусекам. И было, конечно, невероятной наглостью с нашей стороны отправляться в большое европейское турне с такими «деньжищами» – расчет шел на то, что жилье будет бесплатным и благодаря родственникам, друзьям и коллегам транспорт тоже оплачивать не придется – подвезут, ну а с едой тоже что-нибудь придумается. Конечно, нас все время угощали в домашних условиях, но в пути на ресторанчики, даже самые скромные, средств не было. Но выручали, например, базары и ярмарки, где, по французской традиции, можно попробовать содержимое каждого лотка. Помню, в очаровательном Арле прошел не торопясь вдоль бесконечно длинного оливкового ряда, так напробовался – у каждого хозяина свой засол, – что и обедать потом не мог. Заглянули и в Монако – и уже при въезде в княжество я все вертел головой – а где же граница? – и не находил ее. В знаменитом казино исправно проиграл пять заветных долларов в рулетку. Зачем? Ну ради острого ощущения: так хотелось сделать нечто для совка запретное и невозможное. Поставил на черное и завороженно смотрел, как вертится, несется оголтело запущенный крупье шарик, не веря своим глазам, что это происходит со мной, а не с героем какого-нибудь западного фильма, кино ведь было единственным дозволенным взглядом в капиталистическую действительность на протяжении долгих десятилетий моей жизни. На границе документы не проверяли, но при входе в казино потребовали паспорта и даже сняли с них копии. Таков был закон, но меня, согласно нормальной советской паранойе, терзали опасения: а вдруг информация о запретном визите как-то дойдет до советских властей? На последнем этапе нашего путешествия такая паранойя оказалась вполне оправданной, но тогда, в Монако, я совершенно зря себя накручивал.

Недалеко от границы с Монако – легендарный поселок богачей на мысе Кап-Ферра, их там на квадратный метр больше, чем где-либо еще в мире. И чуть ли не половина из них числится монакскими обитателями – чтобы не платить налогов нигде. Ведь для получения заветного статуса достаточно иметь в княжестве этакую небольшую малогабаритку (которая все равно будет стоить как вилла в нормальной стране), правда, реально тесниться в такой богач не станет… Но мне в Кап-Ферра показалось крайне скучно, потому что большинство вилл было скрыто за высоченными каменными стенами, из-за этого некоторые улицы больше похожи на тоннели без крыши. Разве что конфетно-розовая Villa Socoglio, известная также как La Fleur Du Cap, просматривается со многих точек, это образ Кап-Ферра на почтовых открытках и обложках глянцевых журналов – вам ее изображение наверняка где-нибудь попадалось. Там есть спуск прямо к морю и частный небольшой пляж. Этим чудом долго владел Чарли Чаплин, а потом на вилле жил не тужил американский актер-оскароносец Дэвид Нивен.

И как вы догадываетесь, нынче чуть ли не каждый третий на Кап-Ферра – наш с вами бывший, а может, даже номинально нынешний – соотечественник.

Впрочем, справедливости ради надо сказать, что на том же благословенном мысе есть несколько замечательных песчаных и, главное, открытых для публики пляжей и относительно приличная и недорогая по местным понятиям гостиница Hotel La Villa Cap Ferrat – всего-то каких-нибудь пару сотен долларов в сутки за номер. Так что если есть желание пожить рядом с великими мира сего – вам сюда. Недавно продавали в поселке одну «дачку» – La villa Les Cèdres, «Кедровую Виллу», – так она оказалась самой дорогой в мире за всю историю человечества. Около 400 миллионов долларов за нее просили, не знаю, за сколько уж сговорились, но, говорят, отбоя не было от заинтересовавшихся из Северной Америки, Ближнего Востока и России. Ну скажите, не абсурд ли это? 400 миллионов долларов за дачу? Бре-ед!

Но вообще-то именно на Кап-Ферра, в одном из узких тоннелей-улиц, я, кажется, впервые задумался о том, что, видимо, богачи – чрезвычайно скучные люди. И потом имел немало случаев убедиться в этом. За редкими исключениями они настолько заняты собой, что ни для чего другого в них уже не остается места (наверно, иначе бы они и не разбогатели). Окружающий мир их мало занимает – разве что как сфера материальной эксплуатации, то есть инструмент наращивания богатства. Но это работает и в обратную сторону – им совершенно нечего дать окружающим. Если только вас не гипнотизирует богатство как таковое, но это уже психиатрический случай, хоть и достаточно распространенный. Ну или тщетные надежды питаете как-то улучшить и свое материальное положение с их помощью – поверьте, бесполезно.

Впрочем, есть на Кап-Ферра и необыкновенный музей, открытый для публики и принадлежащий французской Академии изящных искусств, опять же связанный, хотя и косвенным образом, с Россией. Называется он Musée Île-de-France, или «Вилла Эфрусси-де-Ротшильд». Построила ее в начале XX века баронесса Беатрис Ротшильд, успевшая крайне несчастливо побывать замужем за отпрыском одесского рода Эфрусси, российских торговцев зерном и нефтью. Муж был на много лет старше жены, неисправимый игрок, проигрался в пух и прах, да еще наградил жену тяжелой венерической болезнью. Она долго лечилась, прежде чем сумела избавиться от нее, но в результате лишилась возможности иметь детей. С горя посвятила себя коллекционированию произведений искусства, благо унаследовала от отца огромное состояние. И всю нерастраченную женскую и материнскую энергию потратила на строительство этой необыкновенной виллы – 20 архитекторов поменяла в процессе. Результат – потрясающий. Розово-белый дворец с невероятно богатым убранством залов, огромная коллекция живописи и мебели. И завораживающие сады.

Но здесь, в Кап-Ферра, есть места, где можно просто погулять вдоль морского берега, не обращая внимания на богатеев, лелеющих свое тоскливое одиночество в зарешеченных, замурованных каменными стенами виллах, как в тюрьмах. 1 4 километров пешеходных дорожек проложено на Кап-Ферра, и гулять по ним, наслаждаясь небом, морем и солнцем, можно сколько угодно и совершенно бесплатно – да такого за деньги и не купишь. Олигархи сюда и носу не кажут – куда им без батальона охраны и бронированных машин. Матисс обожал эти места, писал: «Здесь первую роль играет свет, потом идет цвет. Но сначала ты должен почувствовать именно свет, наполниться им».

Меня же интересовала еще и вилла «Мавританка», в которой долгие годы – 38 лет своей жизни – обитал замечательный писатель Сомерсет Моэм. Который, кстати, называл соседнее Монако «солнечным местом для людей тени». Но еще больше меня волновал Антиб, где жил другой английский прозаик – Грэм Грин, творчеством которого я в то время безмерно увлекался (настолько, что чуть было по его примеру и под его влиянием не обратился в католичество, но, слава богу, вовремя опомнился, поняв, что достаточно с меня пока выхода из КПСС). Я познакомился с ним, когда он приезжал на какой-то международный конгресс в Москву, взял интервью, потом мы долго болтали, чаи гоняли, он, как мне показалось, почувствовал во мне настоящего ценителя, действительно разбирающегося в его творчестве, в том числе во всяких неизвестных широкой публике нюансах, упивающегося, как редким вином, его фантастическим, филигранным мастерством. Какая же это все-таки вкусная проза! И на русский многие его романы недурно переведены, но по-английски – просто роскошь волшебная. Все это я Грину с упоением изложил, старик расчувствовался и пригласил посетить его в Антибе. Ну, может быть, вежливости ради пригласил, в глубине души полагая, что вряд ли я туда доберусь. А я добрался – но опоздал. В апреле Грин умер. Я перед отъездом успел написать некролог «Гринландия осталась без короля», которым горжусь до сих пор. Хотя правильнее было бы назвать его не королем, а творцом, создателем своего собственного удивительного мира, ни на какие другие вселенные не похожего. Вот уж куда я годами ездил без виз и паспортов… Даже тогда, когда меня еще никуда за пределы совка не выпускали.

Из Парижа мой шурин любезно повез нас на своей машине в Брюссель. Мы немного нервничали перед выездом из Франции – бельгийские визы у нас с женой были транзитные, и я лишь смутно понимал, на что мы имеем право. Но проверить паспорта оказалось некому – ни при въезде, ни потом при выезде.

Переночевали в известинском корпункте в Брюсселе. Сходили на Гран-Плас, рты разинули – такой она нам показалась ошеломляюще красивой, чему немало способствовал застилавший площадь ковер с яркими узорами из живых цветов. Тысячи разноцветных бегоний создают рисунок общей площадью 1800 квадратных метров. Полюбовались на дворец городской ратуши, настоящий шедевр готической архитектуры; глядя на него, хотелось себя ущипнуть – неужели мы это видим своими глазами? Или это все-таки фильм? В пивных вокруг площади перепробовали десять сортов пива (капля в море, их в Бельгии четыре сотни), но главное все-таки – вишневка, диво дивное: Kriek. Хотя, если подумать, то с плотным обедом гораздо лучше пойдет Blanche, белое нефильтрованное пиво, например Hoegaarden, но в тот первый приезд я до него просто не дошел. В первый раз тогда услышали изречение: «В Бельгии поесть плохо можно, но трудно». Правда, с ходу убедиться в этом не смогли – денег на ресторанчики у нас не было. Но потом мы бывали в бельгийской столице часто, даже со счета сбились сколько. И вот уж в эти новые времена получили предметные доказательства той сентенции.

Manneken Pis, «Писающий мальчик», особенного впечатления не произвел, но после ханжеского советского общества даже он выглядел скандально недопустимым. Чтобы в самом центре столицы Европы в качестве всемирно известной достопримечательности – вдруг воспевание в бронзе столь низменного процесса… И легенды эти глуповатые, гласящие, что якобы какой-то там ребенок в древние времена, видите ли, спас Брюссель то ли от пожара, то ли от катастрофического взрыва таким способом. Впрочем, этим нас, гордившихся вдруг обретенным вольномыслием совков, уже было не пронять – очень даже мило, говорили мы друг другу, хотя и ничего особенного. Но вот обнаружив неподалеку от Гран-Пляс колонну с сотнями слепков мужского полового органа – об этом-то нас никто не предупредил, – неподготовленные, мы чуть-чуть смутились, хоть виду постарались и не подать. Переглянулись между собой незаметно: ну это уж, может, как-то чересчур все-таки? Разве такое допускается? Не оскорбление ли это общественной нравственности? Но все бельгийцы ходили мимо как ни в чем не бывало, ничего особенно экстраординарного в этом не находя. Опытные туристы тоже остро не реагировали, только новички глазели раскрыв рты и знай щелкали фотоаппаратами. Оказалось, это так некие мастеровые давних времен отмечали свои производственные успехи. Не удалось выяснить технологию процесса, и потому осталось неизвестным, как именно они делали эти слепки и как потом отливали их, оставляя наследие для потомков на века. Наверно, хохотали при этом как сумасшедшие. Хотя не у всех же одинаковое чувство юмора, кое у кого вообще его нет. Некоторые творили оттиск естества с протокольно серьёзными рожами. Но тем смешнее было другим…

А потом мы сели в Брюсселе в поезд и поехали в Кёльн. И опять никто не проверял наши уже теперь куда более солидные, настоящие туристические немецкие визы. Я упорно высматривал границу из окна. И, естественно, ничего не высмотрел. Но в какой-то момент четко понял: едем по Германии. Потому что контраст был, конечно, не такой резкий, как при пересечении советской границы по дороге из Венгрии (впечатления 1988 года), когда каждый второй столб вдоль железнодорожной трассы почему-то оказывался покосившимся – но все же ощутимым. И в Бельгии все было достаточно чисто и аккуратно, но в неметчине в глаза бросалось нечто просто сказочное – картинка любовно вычищенной, чуть ли не вылизанной действительности. Все эти безупречные, точно вчера отштукатуренные и покрашенные в мягкие тона домики, палисадники, дорожки, невысокие зеленые изгороди казались почти декорацией. О, это была Германия!

Но документов у нас опять никто не проверил. Даже досадно: зачем же было напрягаться, использовать знакомство с пресс-атташе, добывать вожделенную немецкую визу?

Уже перед самым отъездом в то сугубо частное турне мои знакомцы из бюро Радио «Свобода», узнав, что я несколько дней планирую провести в Германии, пригласили меня «заскочить на огонек» в мюнхенскую штаб-квартиру. Несколько минут я колебался, все-таки страшновато было… Но потом, тряхнув головой (была не была, все равно терять уже особенно нечего!), согласился, хотя по спине бежали мурашки. Было в этом остром ощущении и нечто очень приятное, прилив адреналина. Подумать только, я могу оказаться там, в самом логове. Радио «Свобода», Мюнхен! От самого сочетания этих звуков советский человек должен был замирать от ужаса. Десятилетия напролет внушали нам, что это самая что ни на есть сатанинская обитель. Пристанище мирового зла. В институте нам лекции читали «по враждебным радиоголосам». Их глушили, тратя на это сумасшедшие деньги (больше, чем на всё собственное радио- и телевещание вместе взятые), но находились сноровистые ловкачи, умевшие поймать в эфире забиваемую всей мощью советского государства волну. И что-то иногда умудрялись расслышать.

В конце 80-х назло родной власти я стал время от времени комментировать внешнеполитические новости сначала на волнах Би-би-си на английском языке, а потом до меня добралась и «Свобода». С какого-то момента глушение прекратили – кажется, Яковлев уговорил Горбачева, получил поддержку Шеварднадзе, вялое сопротивление Лигачева удалось преодолеть. Мои не слишком частые выступления стали слышать друзья и недруги. Вот тогда-то я и стал получать предупреждения то ли от доброжелателей, то ли от каких-то «заинтересованных лиц», пытавшихся отбить у меня охоту давать интервью голосам из-за бугра. Но меня это только еще больше раззадоривало.

А потом вдруг однажды на адрес «Известий» пришел таинственный чужеземный конверт с непривычным пластиковым «окошком», сквозь которое просвечивала странная зеленая бумага с моим именем. Внутри оказался бибисишный контракт на уже состоявшееся интервью, обещавший мне, при условии, что я его подпишу, 2 9 английских фунтов стерлингов. То есть примерно 45 долларов. Ничтожная вроде бы по нынешним меркам сумма, но тогда… О, это были времена, когда как-то «срубленные» десять долларов означали сказочный поход в магазин «Садко» напротив метро «Киевская», с массой (как нам в то голодное время казалось) вкусных вещей для всей семьи. А здесь – не 10 долларов, а больше 40! Четыре скромных похода или одно огромное пиршество!

Правда, я поначалу не знал, как можно контракт тот превратить в деньги. Колебался даже: может, стоит попросить британцев ничего мне за мои интервью не платить? Зачем дразнить гусей – тех самых, что вышли из шинели Дзержинского? Но потом подумал: черт возьми, ведь если денег брать не буду, все равно не поверят. Неприятностей в любом случае не избежать, и копию контракта они, эти самые «гуси», наверняка уже изготовили и к делу приобщили, для них это – само по себе доказательство, что продаю родину за деньги.

Так что лучше хоть надышаться перед смертью, насладиться магазином «Садко» напоследок…

Московское бюро Би-би-си предложило мне помощь в «монетизации» моих контрактов. Потом стали приезжать корреспонденты из Лондона, призывали меня на помощь и как комментатора, и как эксперта, и как советчика. Тоже платили – очень скромно по западным стандартам, о которых я, впрочем, имел в то время самое смутное представление. Но таким образом и накопил те 160 с небольшим долларов на первую поездку в Западную Европу. Ведь до этого бывал только на Арабском Востоке, в Африке, да еще вот в Чехословакии и Венгрии – по путевке Союза журналистов. И вот такой прорыв!

Радио же «Свобода» никогда никаких разговоров об оплате со мной не заводило. Да и мне (не поверите, наверно, но это были такие странные времена) в голову такое не приходило.

Меня снабдили номером телефона знаменитого редактора программы «В стране и мире» Савика Шустера, и я позвонил ему из парижского телефона-автомата. Как сейчас помню: стою внизу, в раздевалке великого музея Musee d’Orsay, голова гудит от обрушившейся лавины слишком сильных впечатлений – шутка ли, сразу столько любимого импрессионизма! Мане, Моне, Ренуар (ах, как много Ренуара на самом верху, и можно встать близко, и рассматривать не спеша каждый гениальный мазок).

И вот после этого всего еще и в «логово», в Мюнхен надо звонить – я даже спрашивал себя: а может, ну их, целее буду? Чересчур много всего в этой поездке. Открытие свежих багетов – глаза на лоб лезли, как вкусно. А круассаны, черт бы их побрал – в дублированных французских фильмах их называли рогаликами – кто бы мог подумать, что они так тают во рту! А эспрессо в Bar-Tabac, совершенно непохожий на то, что я почитал за кофе (хотя в Венгрии он тоже был недурен), а прогулки по большим бульварам? Это потом, после двадцать какого-то посещения Парижа, они мне станут казаться скучноватыми и однообразными, но в тот, самый первый, заветный раз в момент лишения советской «девственности», казалось, что ничего не могло быть на целом свете красивее. А синее море Лазурного берега, а Английская набережная в Ницце, а уже упоминавшееся Монако? Каждый день щипал себя и говорил: да-да, я там бывал, да, да, я сам, лично играл в рулетку в Монте-Карло! В Авиньоне стоял на всемирно знаменитом мосту и распевал с женой песню XV века, которую с детства знает каждый француз: Sur le pont d’Agignon on y danse, on y danse, Sur le pont d’Agignon on y danse tous en rond – все танцуем в круг на Авиньонском мосту. В кружок у нас не получилось, но так, символически, ногами подрыгали и музыкально поголосили. И не важно, что, как выяснилось, в седые века французы плясали под мостом, а не на нем – слово sous (под) так коварно похоже на слово sur (на) – в общем, сюр! Но какая, впрочем, разница…

Много еще всякого другого, для описания чего и нескольких томов не хватит, не то что ярких, а просто сумасшедших впечатлений от улыбчивого, красочного, сытого мира, совсем не похожего на совковую промозглую серость и слякоть. Что касается изобилия в магазинах, то, казалось бы, Ливан и Кувейт меня все же в некоторой (но не полной) мере подготовили. Но, во-первых, именно что не в полной, а во-вторых, не только в магазинах и рынках дело. Настроение в этом новом для меня мире было совсем другое, солнечное и расслабленное, без угрюмого напряжения, без боязливых озираний, без умолкания испуганного при вольных речах.

Конечно, я не мог сразу стать таким, как они. Но полюбоваться можно было. Запомнить постараться, поскольку ни малейшей уверенности в том, что удастся вернуться сюда еще хоть когда-нибудь, не было и не могло быть. Вполне даже вероятной представлялась ситуация, что это будет первая и последняя вылазка на Запад.

И вот я стоял в подвале у телефона-автомата и не решался набрать мюнхенский номер. Вспоминал, как пару недель тому назад позвонили домой – это был какой-то молодой, незнакомый ведущий. Он вел прямой эфир – опять же дело в те времена в советской радио- и тележурналистике практически невообразимое. Ведущий по очереди обращался к эксперту в мюнхенской студии, потом к корреспонденту в Вашингтоне, а потом ко мне – по телефону. Темой передачи было очередное обострение ближневосточного кризиса. «Как будут действовать США? – спрашивал ведущий у американского корреспондента. – А как Западная Европа?» На этот вопрос отвечал эксперт в студии. Ну и потом доходила очередь до меня, чтобы я изложил позицию Москвы. Все шло благополучно, но в конце сюжет как-то вдруг персонализировался. «Вот вы, господин Остальский, говорите о том, какую позицию озвучил советский МИД. Но известно ли, что по этому поводу может думать сам Горбачев? Есть ли какие-то нюансы? Или он целиком и полностью полагается в этом на Шеварднадзе?»

«Есть основания предполагать, – заговорил я, – что Горбачев…»

«Андрей, Андрей, мы вас вдруг перестали слышать! – заволновался ведущий. – Ваш голос пропал…»

«А я вас прекрасно слышу», – отвечал я.

«А, так теперь и мы вас. Вы вернулись. Продолжайте, пожалуйста. Вы говорили, что Горбачев…

«Да, – продолжил я. – Дело в том, что позиция Горбачева определяется тем…»

«Андрей, вы опять пропали…»

То же самое повторилось еще пару раз. Меня прекрасно было слышно до тех пор, пока я не произносил фамилию Горбачева. В тот момент мой голос чудесным образом исчезал из эфира. А я и не подозревал, что существуют такие технические возможности.

Но ведущий не собирался сдаваться.

«Господа из КГБ, – сказал он в микрофон, и тысячи, десятки, а может, и сотни тысяч слушателей, наверно, вздрогнули в этот момент. – Пожалуйста, позвольте нам закончить передачу! Это ведь прямой эфир! Вся наша аудитория умирает от любопытства узнать, что творится в голове у советского лидера. Просим вас очень вежливо, но настоятельно: ради бога, дайте господину Остальскому договорить!»

И – можете себе представить! – дали. Связались, наверно, с каким-нибудь генералом, и тот сказал: «Ладно, не нужно нам скандалов. Черт с ним, пусть договорит. Но вы только запишите. Мы ему это в скором будущем припомним».

А теперь я стоял перед французским телефоном в великом музее и размышлял: стоит ли на самом деле звонить в Мюнхен? Ведь так все хорошо, так безоблачно, так весело. А после поездки в «логово» настроение как раз может испортиться. Липкий страх залезет во все поры – вон он уже и так где-то там шевелится, в глубинах организма.

И все же диск крутанул – кнопок тогда ведь еще не было.

И Савик сказал: «Да, ждем. Закажем вам пансион. Переночуете. Оплатим вам ночлег. Но проезд до Мюнхена вам придется самому осилить. Но ведь вы тут у нас получите накопившиеся гонорары».

– Гонорары? Правда? – спросил я, а сам лихорадочно думал: этого еще не хватало. Хотя, с другой стороны, семь бед, один ответ. И потом, иначе мне проезд не потянуть, и так придется, наверно, где – то денег одолжить… Ладно, пусть платят свои сребреники…

– Конечно, гонорары, а как же! – удивился моей наивности Савик. – У нас в этот день обычно касса закрыта, но мы постараемся договориться с кассиром, чтобы он для вас специально открыл на несколько минут.

По дороге из музея я как бы между делом сказал жене: «Представляешь, кажется, мне деньги какие-то полагаются на „Свободе“».

– Сколько? – тут же переспросила практичная жена.

– Понятия не имею. Ну, наверно… несколько сотен. Долларов или марок, не знаю. Ну, в общем хватит, чтобы оплатить проезд до Мюнхена и обратно. И еще останется что-нибудь на магазины в Бонне.

Жена заметно повеселела, а то ведь наш жалкий бюджет был уже совсем на исходе. А я все никак не мог понять, радоваться мне или наоборот.

В Бонне гостеприимный корреспондент «Известий» предоставил ночлег и свою милую жену – в качества гида по городу. И так они все мне легли на душу – и сам корреспондент, и его жена, и город, – что я рискнул, открылся: попросил коллегу помочь купить железнодорожный билет подешевле, надо, дескать, съездить в гости в Мюнхен, догадываешься, к кому…

Оказалось, что каждый иностранный журналист, аккредитованный в то время в Бонне, имел право раз в год на один бесплатный железнодорожный билет в один конец до любого города Германии. Применение тем билетам не часто находилось, поскольку все журналюги гоняли по сумасшедшим германским автобанам на сумасшедших немецких машинах. Так вот, корреспондент «Известий» отдал мне свой билет, да у кого-то из советских коллег выпросил еще один. В результате я и туда, и обратно прокатился на волшебном немецком поезде совершенно бесплатно. Я такого комфорта, да что там, ничего к тому близкого и не испытывал никогда, не знал, что такое бывает. Поезд не ехал, а летел, без шатаний и тошнотворной тряски и подпрыгиваний на рельсовых узлах. Я сидел в удобном, ласково обнимающем тело кресле, а мимо, в огромных стеклянных окнах, проносилась беспредельно чистая, сияющая незнакомой, непривычной красотой природа, вылизанные и выскобленные поля и рощи, точно нарисованные, без трещинки и щербинки станции и полустанки. Сияли под мягким солнцем декоративные уютные городки, а прямо к креслу то и дело подкатывал буфет на колесах с немецким пивом, которое в то время мне казалось чем-то вообще неземным, потусторонним, и вкуснейшими ветчинно-колбасными и сырными бутербродами.

В Мюнхене меня поселили в очень скромном (но, как и всё в Германии, чистом) пансионе, с общей ванной и туалетом на этаже. Не важно, я тогда вовсе не был избалован гостиничной роскошью, к общему нужнику было не привыкать. Зато я смог посмотреть Мюнхен. Поездил по городу на трамвае, узнал, где находится тот самый печально известный «гитлеровский» пивной зал, откуда началась смертельная для миллионов людей, в том числе и немцев, карьера помешавшегося на ненависти к евреям психопата. Пожилая женщина, указавшая мне дорогу, печально покачала головой: «Зачем вам это? В Мюнхене есть много чего другого, интересного. А это… а это лучше оставить в покое». Но я упорствовал, добрался до пивного зала Hofbräuhaus. Пивная мне показалась большим, просторным и унылым, совершенно неуютным заведением, выпил я там из огромной кружки прекрасного пива – ну так оно и везде в Германии прекрасное. Ничего не почувствовал, никакого содрогания или прикосновения к истории. Одну только скуку. Потом выяснилось, что настоящее здание-то давным-давно снесли, а потом выстроили на его месте точную копию. Так что понятно, почему не осталось никаких роковых следов в атмосфере. Фрики со всего мира, бывает, сюда ездят в свои ненавистнические паломничества, но я никого подобного в зале не разглядел. А еще, оказывается, здесь, вернее в прежнем здании-оригинале, и Ленин бывал. Ну и что с того?

Проникнуться от этого благоговением, которого я никогда и в мавзолее не испытывал, что ли? В общем, не ходите, дети (и взрослые), в Хофбройхаус гулять. Ничего там нет интересного. А вот знаменитая на весь мир центральная площадь Мариенплац – это как раз место роскошное, и история там без сомнения витает в воздухе. Застроена площадь чрезвычайно эклектично – из-за того, что во время войны город разбомбили и его пришлось в значительной степени отстраивать заново. Вот почему Новая ратуша выглядит гораздо древнее ратуши Старой, и тут же, бок о бок, совсем уже современные коммерческие здания. Но в этом разностилье как раз и возникает яркое ощущение естественности движения полноценной жизни.

Но вот штаб-квартира «Свободы» меня разочаровала – внешне она была совсем не презентабельна. Так, нечто неброское, светлое, двухэтажное, вызвавшее у меня ассоциации со старым школьным зданием, в котором я когда-то учился. Зато у меня почти челюсть отвисла, когда я увидел, как тщательно охраняется вход в «логово», – сверхчувствительная аппаратура, сквозь которую пропускали ваш портфель, рамки, сквозь которые вы должны были пройти, – с таким уровнем мер безопасности я до тех пор не сталкивался. Ведь акты терроризма в то время были еще совсем редким явлением. Особенно меня поразило, что, пока вас и ваш багаж не осмотрят самым доскональным образом, вы оставались в замкнутом пространстве, между запертыми на мощные замки сверхпрочными дверями – ни ворваться в здание, ни бежать прочь.

Настроенный на лирический лад прогулками по Мюнхену, теперь я попал совсем в другой мир: это была территория холодной войны и высоких рисков, здесь не шутили, а ожидали диверсионного нападения. Как я узнал позднее, эти меры были ужесточены после того, как румынская агентура заложила в здание бомбу, от взрыва которой пострадали шесть человек. Ведь здесь же располагалась и радиостанция «Свободная Европа», вещавшая на восточноевропейские социалистические страны и заслужившая личную ненависть румынского диктатора Николае Чаушеску.

Встретили меня довольно торжественно и повели по начальственным кабинетом. Был я, оказывается, важным гостем, потому как впервые станция заполучила во внештатные авторы человека, официально все еще числящегося не просто советским журналистом, а сотрудником второй по политическому значению газеты СССР, официального органа Верховного Совета! Да еще из привилегированного международного отдела. В какой-то момент меня даже кольнула мысль: «А что, может, я и правда – того-с, предатель? Но чего и кого? Мертвой лживой идеологии, чуть было не угробившей мир? Или, может, это я Константина Михайловича Харчева предал? Ха-ха! И вообще, холодная война подходит к концу, будем надеяться…»

За несколько часов, проведенных на станции, а также ужина, устроенного в мою честь в одном из ближайших ресторанов, чего я только не узнал! Оказывается (я просто ушам своим не верил), на «Свободе» существовали две находившиеся в яростном ежедневном противоборстве эмигрантские фракции. Во-первых, славянофильская – антисемитская, для которой героями были Солженицын и ненавидевший евреев гениальный математик, академик Игорь Шафаревич, изобретатель термина «русофобия», а с другой стороны – западническая (которую враги именовали «сионистской»), для которой главным моральным ориентиром был Андрей Сахаров. Американское начальство не очень понимало суть разногласий и пыталось как-то сохранять мир в подведомственном коллективе. Однако гражданская война иногда выливалась в серьезные конфликты. Дело доходило до диверсий – могли и пленку с записанной передачей перед эфиром выкрасть…

«А во-вторых, – прошептал мне в ухо подвыпивший радиожурналист, – всем известно, что «Свобода» битком набита, просто-таки даже кишмя кишит агентами КГБ». Еще несколько часов тому назад я бы подумал: «Ну и паранойя, однако!»

Но перед самым званым ужином случилось нечто, что заставило меня серьезнее отнестись к предупреждению случайного собеседника.

Произошел волнующий визит в специально открытую для меня кассу, в которой оперировал строгий и благообразный, с небольшой бородой, немец средних лет. Он хорошо говорил по-английски.

Был он несколько угрюм, видно, не очень обрадовался тому, что пришлось выйти на работу в выходной день. Но дело свое знал, быстро нашел мое имя в каких-то кондуитах, достал откуда-то квитанции… И вдруг покраснел и даже выругался. Слова «шайсе» я тогда не знал еще, но по интонации догадался, что это такое примерно.

– Что случилось? – спросил я.

– Да опять. Обычное дело…

– Что опять, что обычное дело? Денег не завезли, что ли, или подписи начальника под ведомостями нет?

– Всё есть, – отвечал бородатый. – Только вот копии, вторые экземпляры платежных квитанций, пропали, украдены.

– Как это пропали, как украдены, – не понял я.

– Как, как… КГБ, знаете такое название? Их агентура ворует копии квитанций.

«Зачем?» – чуть было не задал я глупейшего вопроса (чего только не выпалишь от неожиданности), но осекся. Замолчал. Ежу понятно зачем. Чтобы к делу подшить, хранящемуся в недрах соответствующего ведомства. Ну и что теперь делать? Бежать? Да нет, бессмысленно, все равно ведь уже враг народа, так хоть деньги взять. Много ли денег? Я не поверил своим ушам.

Мне причиталось больше двух тысяч марок – то есть опять же не так уж и много по нынешним временам, меньше тысячи долларов, – накопившихся за пару лет. Но для совка это было целое состояние.

А сколько это походов в «Садко» – с ходу было и не сосчитать.

Так что после этого шока я воспринял сообщение о кагэбэшниках в рядах антисоветчиков «Свободы» вполне серьезно. На слуху была еще дикая история Олега Туманова, простого матроса, сбежавшего с корабля в Египте. Оказавшись в Мюнхене, он попал на «Свободу» в самом скромном качестве – у него ведь и образования никакого не было. Но Туманов чем-то невероятно понравился американскому начальству, настолько, что сделал совершенно феноменальную карьеру, дослужившись до должности руководителя русского вещания «Свободы». А потом вдруг исчез с этого поста и всплыл в Москве, на устроенной в пресс-центре МИДа пресс-конференции, где он гневно разоблачал «клеветников», действиями которых еще не так давно руководил.

Именно его высокий пост пугал: ведь в таком случае можно было ожидать, что под его крылом трудились и многие другие агенты. Не может быть, чтобы был он в единственном числе! Но неужели так уж прямо «кишмя кишат»?

В общем, настроение от того визита сложилось не очень-то благостное. Но поужинал, поблагодарил и, переночевав еще раз в том же пансионе, вернулся на чудесном поезде в Бонн. И поездка помогла развеяться.

Деньги потратили довольно бездарно – пришлось спешить все истратить. Ведь при въезде на бдительную родину надо было декларировать все до копеечки.

А этого делать не хотелось, хоть, казалось бы, скрывать уже было нечего. Но вдруг найдут предлог отобрать? Ох, как это обидно было бы…

Еще одна сюрреалистическая деталь того времени, врезавшаяся в память. Когда приехали на Белорусский вокзал, оказалось, что официальное такси получить практически невозможно – стояла многочасовая очередь. Зато тут же обретались, крутя ключи в руке, многочисленные «леваки». Доставшийся нам оказался водителем огромного автобуса «Икарус». За 10 долларов он был готов везти нас куда угодно. Абсурд: шмоток и всякой еды (время было голодное) мы, конечно, набрали немало (8 коробок), но не настолько же, чтобы автобусы для их перевозки требовались… К подъезду нашего дома в Черемушках «Икарус» еле-еле протиснулся. А вскоре нашу квартиру обчистили, и никаких материальных следов от нашей поездки и свободинских гонораров не осталось. Не могу сказать, что я отнесся к этому совсем уж равнодушно, грабеж неприятен тем, что это попрание, нарушение твоего личного пространства, это изнасилование своего рода. Ну и если лишаешься необходимых атрибутов, обеспечивающих элементарные бытовые удобства, то это тоже очень неприятно. Но что касается остального, то я уже и тогда научился относиться к материальным потерям философски – мишура все это и суета сует. Горевать из-за такого точно не стоит, жизнь для этого слишком коротка.

Но Радио «Свобода» напомнило о себе в середине августа, когда я собирался в отпуск на пару недель в свой любимый подмосковный санаторий «Дружба». Тогда – то и принял я странный звонок из Мюнхена, со списком страховочной сети «на пожарный случай». Звонок тот должен был бы меня напугать, но не напугал. А зря.

Несколько дней спустя, утром 19 августа, я отправился, как мне было назначено, в биохимическую лабораторию санатория, чтобы сдать кровь на анализ. Медсестра как раз запустила мне иглу в вену, когда включенная у нее над головой радиоточка заговорила жирным дикторским голосом, торжественно извещающим о введении чрезвычайного положения в СССР. Ясно было, что государственный переворот, о котором тщетно пытались предупредить Горбачева Шеварднадзе и Яковлев, свершился. Но тот не поверил не только своим, еще недавно ближайшим соратникам, но (как потом выяснилось) и президенту Бушу. Даже «Свобода» знала уже о грядущих событиях и пыталась меня предупредить и помочь, да я, идиот, тоже не внял предупреждению и даже заветный список страховочной сети с собой не взял.

Я был уверен, что Горбачев арестован или изолирован (А может быть, и убит, мелькнула мысль), что реальная власть перешла в руки хунты, в которой главным наверняка был самый зловещий деятель того времени председатель КГБ Владимир Крючков, – тот самый, который объявил таких людей, как я, предателями и шпионами.

Кровь, видимо, буквально застыла в моих жилах. Медсестра принялась мять и крутить мою руку, приговаривая: «Не понимаю, что случилось, не течет… Наверно, придется колоть заново». Но мне было совсем не до медицины. Пробормотав какие-то невнятные извинения, я избавился от иглы и побежал к жене в номер.

То, что я физически испытал в те часы, несравнимо ни с чем другим – ни с тем, что я ощущал под пулями и снарядами в Ливане и Ираке, ни при вооруженных нападениях, которым случалось подвергаться, ни в других, самых опасных, ситуациях. Это была странная смесь отчаяния, ужаса и ненависти. Я не сомневался, что соответствующие подразделения КГБ уже получили списки неблагонадежных, подлежащих аресту, и в той же мере был уверен, что мое имя в тех списках наверняка есть, хотя, может быть, и не в первых строчках. Скорее даже где-нибудь в конце. Но воспоминание о том, что я столько дополнительных улик против себя небрежно на виду оставил, не давало мне надежды, что у моей жизненной истории может быть сколь-либо благополучный конец. Я почему-то был уверен (всем нам, наверно, свойственно несколько преувеличивать свое всемирно-историческое значение), что в «Известиях» уже идут обыски, и что скоро обыскивающие неизбежно дойдут и до моего кабинета. Может быть, уже дошли! Я попробовал позвонить по нескольким известным мне телефонам в редакции, ни один из них не ответил. «Ну конечно, а ты как думал», – говорил я себе. Ах, как пригодился бы мне забытый на столе в кабинете список «Свободы», какими последними словами я себя крыл за рассеянность. Потом автомат в санатории и вовсе вырубился. (Никаких мобильных в то время еще и в помине не было.)

Я понял, что надо попытаться бежать. Реку Буг переплыть. Или в Крыму на иностранный корабль забраться. Или в Турцию пробиваться через Кавказские горы. Не буду утомлять читателя всеми пунктами безумных, бессмысленных планов, которые я строил, – важно было занять свой мозг чем-то. Про самоубийство тоже думал, этот план был, по крайней мере, реален. Но перебороть инстинкт самосохранения непросто, да и сильной боли не хотелось. Кроме того, и ощущение, что это все же грех, хранилось во мне где-то глубоко, на генетическом уровне. Идеальным решением казалось попытаться пересечь границу, ну а если погибнуть придется при этом, так это же красивая смерть. Перед глазами стояла картинка: я прыгаю в реку, плыву, в меня стреляют с берега, как в Чапаева в фильме… Ну и что, совсем неплохой, достойный вариант.

Поплелся с небольшой группой санаторных либералов под стены соседнего цековского дома отдыха. Поскандировал там что-то про переворот, пооскорблял партию. Какие-то истерические голоса оскорбляли нас в ответ, грозили расправой. Мне даже послышался голос Харчева, но это была, конечно, галлюцинация. «Бред, кажется, начинается», – флегматично подумал, это даже уже и не испугало. «Капут вам, жидовские морды!» – кричал кто-то из-за стены истошно. «Почему именно „жидовские“?» – удивился я. Огляделся: вроде бы в нашей небольшой группе ни одного, явного по крайней мере, еврея не было. «Ах, ну да, – вспомнил я, – ведь „еврей“ для этих людей есть термин нарицательный, означает в переводе: либерал, западник, тот, кому свобода важна. Кто слишком много книжек читал и слишком буквально воспринял христианскую (она же иудейская) мораль».

И все же мне стало стыдно: то была глупая, совершенно бессмысленная акция. Скорее всего, мы переругивались через забор ни с какими не «харчевыми», а с жалкой цековской обслугой. Тоже мне манифестация! В общем, понурив головы, разошлись.

В номере я стал яростно крутить ручку радиоприемника – и вдруг невероятный сюрприз: почти сразу наткнулся то ли на Русскую службу Би-би-си, то ли все на ту же «Свободу»: в новостях довольно подробно излагали интервью с советником посольства СССР в Лондоне Александром Ивановым-Галицыным, который решительно осудил действия ГКЧП как противоправный государственный переворот.

Это был точно луч света в темноте, точно сигнал: держись! Не все еще потеряно!

Ведь Саша Иванов-Галицын по кличке Князь был моим близким другом и единомышленником. Человеком, с которым меня роднили и политические взгляды, и общее представление о главных ценностях жизни, и очень близкое чувство юмора, ощущение абсурдности этого мира. Мы с ним понимали друг друга с полуслова, с полужеста. И часто принимались не сговариваясь хохотать над вещами, которые оставались непонятными для непосвященных. Вызывая иногда даже некоторое недоумение окружающих.

То, что его имя, да еще в таком контексте, звучало в мировых новостях, показалось мне счастливым предзнаменованием. Я просто ожил, что называется, воспрял духом. Жизнь продолжалась, и жива была надежда.

На следующий день наш сын Дима уезжал на поезде в Голландию – по школьному обмену.

Жена была откомандирована в Москву проводить его на вокзал и усадить в поезд. Мы договорились, что она внушит Диме, что в Голландии нужно будет попросить политическое убежище. Рассуждали мы так: ему как сыну репрессированного на родине нормальной жизни не будет. В том же маловероятном случае, что нам самим все же удастся вырваться за рубеж, мы могли бы там потом воссоединиться.

Ни на секунду не сомневался я в неизбежности победы путчистов. Ведь на их стороне были все силы: и армия, и КГБ, и милиция, и ослабленная, но все еще обладающая немалой властью партия. Население было пассивно и ненавидело Горбачева – прежде всего за неудачную попытку введения «сухого закона» – ну и в продолжающемся своем обнищании они винили, конечно, не дряхлую загнивающую систему, а краснобая президента. Слой интеллигенции, готовый бороться за свободу, был чрезвычайно тонок. Храбрецов, готовых ради этого рисковать жизнью, – еще меньше. «Настоящих буйных мало» – эта цитата из Высоцкого точно описывала ситуацию. Но был, конечно, один действительно «буйный» и чрезвычайно сильный человек – Борис Ельцин, образ которого (как простого и честного русского мужика) нравился массам. Тот факт, что он ненавидел Горбачева (и это было взаимно), тоже помогал ельцинской популярности. Так что на него была некоторая надежда. Но я не мог себе представить, что крючковская рать почему-то не решится сразу Ельцина нейтрализовать. Ему почему-то позволили добраться до Белого дома, который превратился в фокусную точку и символ сопротивления перевороту. Несколько месяцев спустя станет известна истинная причина невероятного, невозможного и нелогичного поражения путчистов. Причина эта – их патологическая трусость. Продукт партийной селекции, жалкие деятели эпохи застоя. Среди них тем более не было не то что «буйных», а и просто способных к сколь либо решительным и последовательным действиям людей.

Командующий спецназом КГБ Карпухин отказывался что-либо предпринять без письменного приказа. Но его ни один из членов ГКЧП не осмелился подписать. Готов был действовать против защитников Белого дома и генерал Александр Лебедь, которого те, по нелепому недоразумению, сочли своим сторонником. Но и ему, военному человеку, нужен был приказ по всей форме. Стоило путчистам решиться поставить свою закорючку на соответствующей бумаге, и через пару часов от сопротивления остались бы только мокрое место и кровавые следы. И на этом все тут же бы и закончилось. Но Карпухина уговаривали действовать без формальностей. На что тот, весьма логично, не соглашался. С какой стати должен был он брать на себя ответственность за кровопролитие и чудовищный, незаконный поворот в истории страны?

Прибыв в Гаагу, Димочка дал, только сойдя с поезда, интервью корреспонденту главной голландской газеты «Фолкскрант». И на следующий день его физиономия красовалась прямо на ее первой странице с заголовком: «Родители сказали мне: останься в Голландии навсегда».

Но делать этого ему не пришлось. Три дня спустя переворот странным образом выдохся, путчисты сдались, их арестовали и заключили в тюрьму. А вот где победил переворот, так это в газете «Известия». Коллектив устранил поддержавшего ГКЧП главреда Ефимова и выбрал на его место Игоря Голембиовского, неформального лидера нашей антикоммунистической фракции. Круто перевернулась и моя судьба. Я паче чаяния вдруг стал большим начальником, членом редколлегии и руководителем всего международного отдела. А ведь еще несколько дней назад готовился покинуть любимую газету. После выхода из КПСС и еще кое-каких событий, о которых речь впереди, я начал осознавать, что над головой сгущаются чернейшие тучи и что из «Известий» придется уйти. Я уже договорился о переходе на работу в московское бюро американского агентства Ассошиэйтед Пресс, это должно было произойти осенью. Выживали из «Известий» тогда и самого Голембиовского. Он нажил немало врагов в верхах, и я ему тоже в этом невольно помог.

Глава третья

Накануне армагеддона

Ирак

Это был незабываемый день – из тех, что остаются в памяти до конца жизни. Уже несколько раз я под разными предлогами заходил в кабинет к Игорю Голембиовскому, исполнявшему в тот момент обязанности главного редактора «Известий». Ждал реакции на свой острый материал в вечернем номере. И наконец дождался. На начальственном столе зазвонил светло-желтый телефон с государственным гербом СССР – аппарат правительственной связи, АТС Кремля, так называемая «вертушка». Я увидел, как напрягся, взяв трубку, Игорь, как заиграли на его лице желваки. По правилам, в такие моменты посторонним надо было выходить из кабинета, чтобы не присутствовать при конфиденциальных переговорах. Но Игорь показал мне рукой на кресло – останься. «Добрый день, Евгений Максимович», – сказал он в трубку сдержанно. Я замер. Догадался, что звонок касается прямо меня и что на другом конце линии секретной связи член президентского совета Примаков – один из самых могущественных людей в стране.

Заметка моя явно произвела эффект выше ожидаемого: великий человек требовал ни много ни мало моего немедленного увольнения.

То ли в животе, то ли в груди возник неприятный холодок. «Ну что, доигрался?» – спрашивал я себя. И отвечал: «А хоть бы и так». Неприятно, страшновато и жутковато. Но все это ерунда в сравнении… В сравнении с тем, что я ощущал в другой день, несколько месяцев тому назад, когда совсем другая весть, вроде бы не влекущая за собой немедленной угрозы моему личному благополучию, пригвоздила меня к рабочему креслу, проняла до печенок-селезенок, сдавила грудь так, что я и говорить некоторое время был не в состоянии. Та новость перевернула мою жизнь, направила на тот путь, который и привел меня теперь к опасному конфликту с самим Примаковым. Между двумя этими днями, двумя этими телефонными звонками пролегла невидимая прямая линия.

День был светлый, и, помню, почему-то настроение было отличным: все получалось, интересный материал только что сдал в печать – начальству понравилось, и я предвкушал комплименты со всех сторон (не то чтобы был таким уж тщеславным, но работа все же творческая, и похвалы не бывают лишними).

…И вдруг зазвонил телефон на столе в моем известинском кабинете. Я взял трубку, все еще улыбаясь.

И тут солнце зашло.

Представитель Аэрофлота звонил сообщить, что в Багдаде погиб в автокатастрофе Александр Болматов – человек, сменивший меня в 1986 году на посту корреспондента ТА С С в Ираке. Зловещая цепочка тут же выстроилась в моей голове: я вынужден был срочно покинуть Багдад после того, как получил серьезную травму в автокатастрофе, которую я имел основания считать подстроенной. Чтобы дать мне возможность в экстренном порядке вернуться в Москву долечиваться, меня временно подменил очень симпатичный, веселый и добрый парень Алеша Власов, вскоре тоже угодивший в аварию с еще более тяжелыми последствиями – он фактически стал инвалидом. И наконец в длительную командировку приехал в Багдад Саша Болматов – и вот теперь он был мертв.

Спокойный, уравновешенный, доброжелательный – из тех замечательных, на мой взгляд личностей, про которых говорят: «мухи не обидит». Означает эта присказка, конечно, что такой человек не обидит прежде всего людей: соседей, коллег, знакомых и даже незнакомых. Не будет говорить гадости – ни в лицо, ни за спиной. Не будет плести интриг и делать подлостей. И даже на чужую едкую шутку не рассердится. Добродушно усмехнется, головой покачает – только и всего. В редакции его очень любили, тем более что в работе он всегда был исключительно добросовестен и безотказен.

Командировка в Ирак считалась одной из самых выгодных на Ближнем Востоке – часть небольшой зарплаты можно было получать в долларах на счет во Внешторгбанке, да еще полагалось 20 процентов надбавки за работу в воюющей стране. Климат, конечно, тяжелейший, с чудовищной летней жарой, с хамсинами, надувающими песок из пустыни, который забивает глаза, лезет в рот. Да еще война, да еще диктатура. Саше очень бы пригодились деньги перед не столь уж далеким выходом на пенсию, но он сомневался, принимать ли предложение начальства отправиться туда года на три. А тут еще до него дошли слухи о всяких моих неприятностях.

Я особенно тяжело переживал известие о его гибели, потому что ощущал свою перед ним вину. Размышляя, ехать ему в Ирак или нет, Саша со мной советовался, и я, получается, дал ему неверный, роковой, ужасный совет. Но тогда мне казалось очевидным, что при соблюдении некоторых элементарных мер предосторожности он может спокойно проработать там положенное без всяких проблем и поднакопить чуть-чуть деньжат для семьи. Я сказал ему: «Можешь соглашаться, но помни мои рекомендации: не делай глупостей, которые делал я, и будешь в полном порядке. Старайся как можно реже участвовать в довольно опасных со всех точек зрения поездках на фронт. Лучше всего не езди туда вообще. Избегай контактов с любой антисаддамовской оппозицией и спецслужбами – как родными советскими, так и местными иракскими и тем более западными. Категорически не общайся с палестинцами, от них одни неприятности, и уж тем более держись на пушечный выстрел от американских журналистов и особенно журналисток, потому что именно на этом я и погорел». (Заключительную часть этой фразы я произнес, конечно, про себя, Саше о моих личных неприятностях знать было необязательно.)

Подробно рассказывал ему о новом помещении для корпункта, которое после долгих и мучительных поисков мне удалось найти. Новенький, чистенький домик, что хоть и был в два раза меньше прежнего по площади, но гораздо уютнее и удобнее и, главное, расположен в лучшем районе Багдада, в благословенной Джадрии, почти на берегу Тигра, в тихом тупичке, где не будет посторонних машин, да еще и в чудесной финиковой роще. Настоящий оазис. Мне удалось уже незадолго до отъезда установить в корпункте надежную телексную и телефонную связь, два телетайпа стучали круглые сутки, распечатывая новости от местного агентства ИНА – и на арабском, и на английском языке. Благодаря близости к президентскому дворцу в Джадрии почти не было перебоев с электричеством и водой. Да и от посольства и министерства информации – рукой подать. «А больше никуда и не надо ездить», – заклинал я Сашу. И надо бы как можно чаще пользоваться услугами нашего верного водителя Джумы, хохмача шиита, не очень грамотного, но сумевшего со слуха практически овладеть разговорным русским языком, поражая новых знакомцев такими словами, как «долговязый» и «зашибать». Такие вот были у него экстраординарные лингвистические способности.

Собственно, ТАССу в основном требовались только военные сводки иракского командования, которые по мере их появления на ленте ИНА надо было очень проворно перевести на русский язык и отправить по телексу в Москву, ну и прочий официоз. Все остальное факультативно, а значит, не обязательно. Прекрасно переживут в Москве без всего остального, не надо играть в настоящего журналиста (чем занимался я), это чрезвычайно опасно, и никто во всем мире все равно этого не оценит.

И еще я посоветовал Саше быть осторожнее с корреспондентом Британского агентства Рейтер по имени Субхи Хаддад. Хотя сам не верил, что произношу эти слова вслух, ведь Субхи был моим чрезвычайно близким другом, перед которым я тоже был виноват. Человеком, сыгравшим колоссальную роль в моей жизни. Перевернувшим ее. Я три года переживал его немыслимую трагедию, был ее невольным постоянным свидетелем и зрителем и, к сожалению, в некоторой мере и участником тоже.

Кульминация всех наших с ним драм – ночь весной 1985 года. Звонок от Субхи – он звонил по ночам только в совершенно исключительных случаях, например, когда в первый раз иранская баллистическая ракета по Багдаду ударила (родного советского производства, звали ее «РФ-17», по кличке «Скад», перепродали ее в Тегеран без разрешения Москвы ливийцы, которых, конечно, пожурили за такое вопиющее нарушение условий договора о покупке советского оружия, но такие уж у СССР были клиенты). Я даже не стал переспрашивать, когда он сказал: «Пожалуйста, приезжай, немедленно». Понятно, что нечто чрезвычайное происходит, не пустяки какие-нибудь. Просто сел за руль одного из двух корпунктских «Понтиаков» (да, да, вот такими шикарными машинами обзавелся мой предшественник) и поехал.

Еду по ночному Багдаду: город мертвый, людей нет, машин тоже почти нет, только тени какие-то серые из-за углов выглядывают. Приехал: Субхи мрачный, сосредоточенный, в костюме и при галстуке, ни слова не говоря, повел меня в сад, чему я нисколько не удивился, туда мы обычно и выходили, подальше от микрофонов подслушки, когда надо было что-то обсудить серьезное и деликатное. Но только на этот раз все было как-то необычно, странно, так что я сразу насторожился.

Стоит посреди сада этакий красавец в белом костюме. Черные со стальной проседью волосы очень эффектны, усы ухожены, пострижены элегантно. Просто в кинозвезды просится, похож на Кларка Гейбла времен «Унесенных ветром». Особенно если не замечать мешков под глазами. Но недаром он напомнил мне актера – застыл посреди сада в драматической, неестественной позе… Я догадался: в этой напряженной неестественности, видимо, предупреждение. И принялся он мне рассказывать – будто по бумажке читать – вещи совершенно невероятные и невозможные. Наверно, у меня просто глаза на лоб полезли. Сообщил мне Субхи, что один из его кузенов, служивший во дворце Саддама, только что принес ему чрезвычайную весть: иракская разведка получила «абсолютно достоверные сведения», что на рассвете израильтяне якобы нанесут новый удар по иракскому атомному реактору «Таммуз», он же «Озирак». «Но его же они уже разбомбили в 1981 году?» – удивился я. Субхи запнулся на секунду, но тут же нашел объяснение: «Мы там, после предыдущего налета, кое-что восстановили. И вот теперь они решили ударить снова, причем, возможно, будет применено тактическое атомное оружие».

Субхи сделал значительную паузу, глядя куда-то в кусты, где, наверно, камера была установлена – и этот странный, непривычный взгляд тоже меня о чем-то предупреждал. И потом он добавил самое главное: «Саддам принял решение ответить ударом на удар. У него тоже кое-какой сюрприз приготовлен – так называемая атомная бомба бедняков». Еще одна пауза, за которой последовал общий вывод: «Завтра на Ближнем Востоке начнется новая и самая ужасная война». Сказал и молчит драматически.

А я стою напротив него и думаю напряженно. И точно понимаю лишь одно: за нами наблюдают, изучают каждый жест и на пленку тоже снимают, и потом будут анализировать. А потому ждать от Субхи помощи, намека, подсказки нельзя. Он смотрел на меня странно, ни сочувствия, ни сожаления, ни любопытства – ничего показать не мог. Только на свою голову я и мог в той ситуации рассчитывать.

К тому времени я уже давно знал, что Субхи завербован иракской контрразведкой Мухабарат. Суперагент, с которым сам местный «Берия», великий и ужасный Барзан ат-Тикрити регулярно чаи распивает. Откуда я знал это? А сам Субхи мне и рассказал во всех подробностях. Сказал, что каждый раз, когда сосет чай из кружки, думает, а нет ли там таллия, которым мухабаратчики неугодных травят?

После приезда в Ирак в мае 1983 года меня сразу ему представили – в министерстве информации, где волей-неволей регулярно собирались все аккредитованные в Багдаде иностранные журналисты. Собственно, почти все они были иракцами, числились в основном стрингерами, то есть внештатниками. Иностранцами были только три советских журналиста, представлявшие АПН, ТАСС и Гостелерадио, корреспонденты гэдээровского агентства ADN и югославского ТАНЮГ. Аккредитовалась в Ираке еще одна радиожурналистка из бывшей Югославии, но она заслуживает отдельного, подробного и веселого (а может, и грустного) рассказа. Но негласным дуайеном корреспондентского корпуса в Багдаде был, конечно, именно он, Субхи Хаддад, тоже иракец, но не какой-нибудь вшивенький стрингер, а полноправный глава бюро знаменитейшего агентства Рейтер.

До поры до времени только это агентство было представлено в Ираке на столь высоком уровне, и именно его сообщения составляли подавляющую часть всего мирового информационного потока из этой страны. А страна была достаточно важная и сама по себе, и особенно из-за войны на истощение с Ираном. Другие крупные мировые СМИ периодически присылали в Ирак спецкоров – и практически все они первым делом отправлялись в бюро Рейтер. Его глава был практически всемирной знаменитостью, что, видимо, и помогало ему оставаться на плаву и даже вроде как преуспевать в этом страшном, совершенно бесчеловечном государстве, молохе, перемалывавшем жизни и судьбы людские сотнями и тысячами.

Колоссальный авторитет Субхи происходил не только из его формальной высокой позиции. Он выделялся прежде всего блистательной эрудицией, знанием истории Ирака, арабской литературы и так далее. Он был главный знаток всего и вся, и к нему бежали за помощью остальные.

И какой это был мастер! Он писал скупо, сухо, но все же удивительно выразительно и точно. На безупречном английском. За редкими исключениями он не пропускал важных событий, даже тех, про которые молчала местная официальная пресса. Его информация совсем не походила на иракскую пропаганду, в Лондоне им были чрезвычайно довольны – и все же он как-то, ходя по лезвию ножа, исхитрялся не особенно злить баасистскую власть. Со временем я понял, чего это ему стоило, как ему приходилось маневрировать, вертеться-крутиться, использовать одних бонз против других, и игра эта должна была рано или поздно кончиться плохо – и кончилась. Сколько веревочке ни виться… Но развязка наступила уже после моего отъезда (практически бегства) из Ирака.

Первые пару месяцев он держался со мной настороженно. Отводил глаза. Что-то было не так, я это понимал. Но скромно ждал своего часа. И дождался. В какой-то фронтовой поездке надолго остались вдвоем. Разговорились. Посмеялись чему-то вместе. Он стал вдруг жадно расспрашивать о Москве, о России – любые бытовые подробности его интересовали, выставки, концерты и так далее. Признался, что бывал несколько раз. Но давно, в другой жизни.

Еще несколько таких моментов, и я стал замечать, что Субхи стал стремиться под всякими предлогами оказаться со мной наедине. Позвал пообедать в ресторане на берегу Тигра, где готовили знатный мазгуф – чудесно зажаренную на углях речную рыбу, похожую на карпа, но вовсе не такую костлявую.

И наконец, после очередной тяжелой фронтовой поездки, побывав под иранским обстрелом, потные, усталые до изнеможения, оказались мы опять же вдвоем – сидели на каких-то шинах, жадно пили воду, ждали посадки в автобус, чтобы ехать назад в Багдад. Субхи опять что-то расспрашивал про СССР и вдруг сказал негромко: «Я же бывший коммунист. Кандидатом в члены ЦК был». Я был в шоке: никак не ожидал услышать ничего подобного. Испуганно завертел головой: мог ли кто-то слышать такое ужасное, такое опасное признание?

Образованная городская интеллигенция Ирака сплошь была коммунистической: учителя, врачи, инженеры числились или членами партии, или, по крайней мере, сочувствующими. Им казалось, что марксизм дает выход из свинцовой, безнадежной реальности, они наивно верили в то, что он и есть гуманизм. Главным соперником коммунистов была партия Баас – национал-социалистическая, попросту фашистская, если называть вещи своими именами. Гитлер и Муссолини вызывали у ее лидеров безусловное уважение, кумиром Саддама Хусейна был Сталин. Ему даже организовали, по его просьбе, секретное турне по сталинским местам СССР, этакое паломничество. Трогательная это была дружба – умирающего государства маразматиков с пассионарным, полным молодой злобы, голодным баасистским хищником. Своих соперников националисты, естественно, уничтожали, причем с типичной безоглядной жестокостью. Коммунистов расстреливали, вешали, избивали до смерти, давили бульдозерами и закапывали в землю живьем. Иногда в таких расправах любил поучаствовать и сам Саддам – в отличие от своего кумира Сталина, он был не просто беспредельно жесток, но и получал чисто физическое удовольствие от причинения боли живым существам, то есть был к тому же садистом в чисто медицинском смысле этого слова. Как и полагается, репрессии затронули не только коммунистов. Методом повального террора силой держали в подчинении шиитов и курдов, любое инакомыслие или недостаток почтения к власти наказывались длительной пыткой тюрьмы или смертью. Могли повесить просто за случайно поставленный на газету с портретом вождя ботинок. Регулярные чистки проводились и внутри партии Баас – Саддам, по примеру своего кумира, уничтожал своих «старых большевиков» и тех, кто прямо или косвенно, родственными связями или как-то иначе был связан с «неправильными» фракциями, с местными «троцкими», «каменевыми» или «зиновьевыми». Широкое хождение за пределами Ирака получила съемка большого партийного актива, на котором Саддам прямо с трибуны обличает сидящих тут же в зале деятелей, их на глазах у всех остальных хватают местные «чекисты» и тащат расстреливать. А оставшиеся бурно аплодируют с остекленевшими от ужаса глазами: а что, если дальше моя очередь?

СССР фактически был соучастником этих преступлений. Москва заставила коммунистов выйти из подполья, расконспирироваться и вступить в «прогрессивную коалицию» с баасистами, которые разыграли комедию с формированием некоего народного фронта, а когда компартия раскрылась, принялись ее методично уничтожать.

Ну и что же Советский Союз, эта гордость и надежда всех прогрессивных борцов за светлое будущее человечества? Думаете, что он защитил своих единоверцев? Что Саддаму было сказано: «Прекратите немедленно или не рассчитывайте больше на нашу военную и прочую помощь»? Что был заявлен хотя бы решительный протест? А в газетах появились гневные публикации? Да ничего подобного!

Посол Лихачев был уполномочен что-то такое не очень внятное тихонечко вякнуть, возразить против расправ, за что был объявлен персоной нон грата и покорно отправился на родину. Советское правительство решило не гордиться, не вставать в обиженную позу, а смириться и пожертвовать «братской партией», которую пестовало много лет, отдать ее на растерзание людоеду. Чего ради? А ради «общей борьбы против мирового империализма» – США и Запада. Московским старцам показалось, что людоед – важный союзник в этой экзистенциальной борьбе. И вообще режим этот был им мил: родной. Из одного корня растущий, социально и нравственно близкий. Когда я осознал это, случился, конечно, мой собственный кризис. Это был тяжелый, болезненный катарсис, из которого я вышел совсем другим человеком.

Мы сидели на этих дурацких грязных шинах в прифронтовой зоне недалеко от Басры, и Субхи полушепотом говорил мне невероятные вещи: предупреждал, что он вынужден регулярно докладывать шефу Мухабарат, кузену Саддама Барзану ат-Тикрити, в том числе и в письменной форме, о всех своих беседах, в том числе и со мной. И что мне надо быть крайне осторожным, но что, в принципе, если я ему доверяю, то он готов согласовывать со мной, что в тех отчетах будет обо мне говориться. Но с другой стороны, он вполне поймет, если я после такого признания не захочу больше с ним общаться. Но что он надеется, что я его не выдам и никому не расскажу его тайну. Потому что его жизнь теперь в моих руках.

Я даже дар речи потерял от такого. Мычал что-то невразумительное. Я вдруг понял, почему в посольстве меня предостерегали от контактов с Субхи: они там знали, что он «сгорел». (Потом выяснилось, что он сам им это дал понять, передал через других коммунистов, чтобы держались от него подальше. Не хотел «стучать» на советских товарищей.)

Подогнали транспорт, мы уселись рядом, но я все время смотрел в окно, не знал, как с ним теперь говорить. «Мне надо еще тебе кое-что объяснить», – сказал Субхи. Мы под каким-то предлогом задержались вдвоем перед входом с отель. И он странным, не своим голосом, не глядя мне в глаза, торопливо (времени у нас действительно не было) рассказал, как его завербовали.

С уровнем образования у баасистов была проблема – в основном это были малограмотные лавочники. Поэтому после разгрома и уничтожения компартии они остались без интеллигенции. Перестреляв и перевешав примерно половину членов партии и сочувствующих, они спохватились, что некому будет вести бухучет, учить детей и лечить больных, и бросились срочно перевербовывать тех, кто уцелел. В числе других нашли в застенках полуживого Субхи и предложили ему поработать на фашистскую родину. Он отказался. Надеялся на быструю смерть. Но не вышло.

В баасистском «гестапо» были свои психологи. Понимали, что, когда имеешь дело с тонко организованными и нервными интеллигентами, грубая сила не всегда эффективна. Попробовали, конечно, как же без этого. Избить до потери сознания да ток через половые органы пустить – это как фирменный знак, что-то вроде приветствия или пролога. Ну так интеллигент быстро теряет сознание, но приходя в себя, к баасистской власти доброй волей не преисполняется почему-то. Но есть и более тонкие приемы. Один из них был запасен для таких, как Субхи, для тех, кто особенно сильно любит свою семью.

Прием был вот какой: привели его красавицу жену, приковали к батарее. И баасистский мучитель сообщил без особых эмоций, что из-за субхиного тупого упрямства «придется пострадать хорошей женщине». Что сейчас в комнату запустят взвод солдат, и они будут насиловать жену на глазах мужа. Причем разными способами – как кому захочется, возможно, с элементами садизма и содомии. Но можно остановить происходящее в любой момент – достаточно будет только взмахнуть рукой. Это будет значить, что Субхи готов отречься от членства в компартии, дать показания против партийного руководства (что все они – агенты КГБ) и заодно подписать обязательство сотрудничать с иракскими органами безопасности до конца дней своих. Субхи не стал ждать, когда двери распахнутся и в комнату ворвутся разгоряченные солдаты. Жена его закричала диким голосом, и Субхи тут же замахал рукой. Сдался. Все подписал.

«А ты, Андрей, ты не подписал бы?» – спросил меня он. «Конечно подписал бы», – быстро, не задумываясь, сказал я. Я торопился, чтобы он не подумал, что я могу его осудить хоть на секунду, ведь только высокомерный негодяй или законченный идиот мог бы встать тут в позу морального превосходства.

Прошла пара недель – и я опять стал появляться в бюро Рейтер, улыбался Субхи, не боялся оставаться с ним вдвоем. Но вот тут-то и крылась страшная ошибка: дерзко пренебрегая предупреждениями, я по собственной наивности подал Субхи неверный сигнал. Он решил, что я получил разрешение то ли посольства, то ли КГБ – в общем Москвы – на тесное общение с ним. Разрешение на ИГРУ. Я же о таком его образе мыслей до поры до времени не догадывался – был глуп и неопытен. Он же ни на секунду представить себе не мог, что я занимаюсь наглой и опасной для нас обоих самодеятельностью.

По правилам, я должен был докладывать о своем общении с иностранцами, записи бесед делать. Особенно следить за тем, чтобы не было ничего в этом общении подозрительного – вербовочными подходами, кажется, это называется. Но что считать беседой, а тем более подозрительными действиями? Критерии были как-то размыты. В сталинские времена, говорят, уже перекинувшись парой слов с любым иностранцем, советский загранкомандированный должен был бежать в посольство и подробно отписываться о происшествии. Каждый, кто не следовал этому правилу буквально, немедленно подозревался в шпионаже. Со всеми вытекающими последствиями. А потому мало находилось желающих тем положением пренебрегать. Но после смерти Сталина и XX съезда все понемногу расслабились. Правила вроде были прежние, но их перестали воспринимать буквально.

В какой-то момент, где-то вскоре после моего приезда в Ирак, сталинским правилам решили дать новую жизнь. В несколько облегченном виде. Теперь мы все были обязаны заполнять специальную карточку, фиксируя опять же абсолютно любой, пусть даже мимолетный, контакт с иностранцем. Я уже смутно помню, какие там были графы: ну дата, разумеется, место, краткое содержание разговора и – вот эта врезалась в память – по чьей инициативе произошел контакт. Глупейший вопрос. Вот идем мы с моим крестьянином-домовладельцем по переулку навстречу друг другу. «Шлёнок?» («Какого ты цвета?» – так в Ираке справляются о самочувствии) – кричим почти одновременно. По чьей же инициативе мы контактируем? Или в министерстве информации на брифинге обменяюсь приветствиями и ничего не значащими вопросами с десятком-других журналистов и министерских служащих. Кто тут инициатор? Карточки хранились у так называемого офицера безопасности посольства по кличке Степаныч, в специальном небольшом помещении. Это был совершенно незлобивый, веселый, не принимавший глупости слишком всерьез человек – полная противоположность его коллеге в Йемене, пытавшемуся – и небезуспешно – устроить в советской колонии свою собственную лайт-версию 37-го года. Степаныч же жил сам и другим жить давал. Я взмолился: «Если я действительно на каждый контакт буду карточку заполнять, у вас скоро здесь места не останется. А у меня не будет времени ни на что другое! У меня же их десятки на день!» Степаныч подмигнул, изложил свое видение: инструкция инструкцией, но надо ее понимать творчески, заполнять только на серьезные случаи содержательного общения. И, конечно, быть очень внимательным и бдительным, если будут подходы… Или даже что-то на таковые отдаленно похожее… Я горячо согласился. Конечно, если что, так я прибегу сразу!

И практически бросил про эти дурацкие карточки думать. Периодически Степаныч брал меня за лацкан в посольском коридоре и канючил: «Слушай, давно от тебя ничего не было. Ну что тебе стоит, зайди, заполни парочку, а то и у меня, и у тебя неприятности будут». Я шел и заполнял.

Но вот когда он узнал про мои контакты с Субхи, со мной провел беседу уже другой сотрудник резидентуры.

Предупредил: это опасно, держись подальше. Я кивнул, согласился, наверно, вполне искренне. Но потом, через несколько дней, мой югославский друг Зоран затащил меня в бюро Рейтер «на минуточку» – что-то ему срочно уточнить надо было. «Минуточка» обернулась часом. И потом как-то так, шаг за шагом, стал я забывать про данный мне правильный, в общем-то, совет. Но уж больно интересным, уникальным собеседником и учителем был Субхи. И как мастер агентского репортажа, и как источник информации и знаний об Ираке. Я четко понял: без него у меня нет ни малейшего шанса ни разобраться в том, что происходит в стране и на фронте, ни понять душу Ирака и культуру. Никто мне его не заменит. У них же здесь эпоха другая, здесь карточками дело не обходится. Здесь не просто контакты с иностранцами запрещены, здесь за них расправляются вполне по-сталински. Тот же Субхи очень огорченно мне говорил после очередной фронтовой поездки: «Видел? Наши американские дамы снова у солдата какого-то пытались интервью на ходу взять. И тот, дурачок, что-то им такое отвечал невнятное. А невдомек коллегам, что солдатика теперь затаскают мухабаратчики. Хорошо, если не расстреляют, а просто изобьют до полусмерти, а потом на передовую, в самое опасное место отправят. Хоть бы ты с ними поговорил…» Я, конечно, говорил. Но беда была в том, что западные корреспонденты приезжали ненадолго, на неделю-другую, а то и меньше, разобраться в ситуации не успевали, а на их место приезжали другие, совсем ничегошеньки не понимавшие. Это умышленная тактика такая была у министерства информации. Были исключения – например, знаменитая корреспондентка «Ньюсуика» Илэйн Шиолино (перешедшая потом в «Нью-Йорк Таймс» и ставшая там огромной звездой), которую в Багдаде особенно привечали. Ее вроде сам Саддам собирался принять, однако отказался в последний момент, но со всеми остальными он ей разрешил встретиться: и с вице-президентом, и с заместителем Саддама в Совете революционного командования (местное политбюро), и с главным идеологом, местным «Сусловым», Иззатом Ибрагимом, рыжим худым фанатиком, который в десятые годы нового века всех поразит, перейдя на службу к террористам «Исламского государства»[1]. А уж с министром иностранных дел Тариком Азизом она, по-моему, даже несколько раз беседовала. Почему уж они так ей поверили, какую она лапшу на уши смогла им повесить – не представляю, но в результате Илэйн единственная получала иракскую визу в любой момент и без всяких проблем. И приезжала несколько раз. Мы с ней и на фронт мотались. Один раз вместе попали под нешуточный иранский обстрел, прятались под каким-то бруствером, чуть ли не в обнимку. Рядом, метрах в двух, мина упала, но не разорвалась. Иракский сопровождающий сказал: «Маку натиджа» («безрезультатный выстрел») и что-то в специальный блокнот записал. Такие происшествия и испытываемые при этом ощущения, должен вам сказать, сближают необыкновенно. Женщина, с которой вы вместе только что чуть не погибли, вдруг начинает казаться родной сестрой или кем-то вроде того. Вот так мы и подружились, она стала бывать у нас дома, восхищалась дочкой, видно было, что материнский инстинкт уже включен, а своих детей у нее тогда еще не было.

Но Илэйн баасистов жестоко обманула. Напечатала очерк, в котором сказала очень много правды про саддамовский режим и лично про вождя. Публикация произвела впечатление взорвавшейся бомбы, Шиолино объявили подлым врагом. Ну и стали вести расследование: кто снабжал идеологическую диверсантку информацией? И я где-то во главе списка наверняка оказался. Но против меня и так много всего накопилось. Случайно попавшие в Ирак западники не ориентировались на местности, а я, после множества поездок на северный участок фронта, да еще наученный Субхи, уже многое понимал. Иракцы торжественно объявляют: мы отбили у противника знаменитую гору Кардаманд, главенствующую над местностью. Это важная победа. Наивные западные корреспонденты спрашивают: а где она, гора эта? Местные показывают им на какой-то близлежащий холм. Субхи благоразумно молчит, а я не выдерживаю такой наглости и влезаю: «Извините, но это не так. Кардаманд – вон она, вдалеке, самая высокая вершина. И отсюда трудно определить, в чьих руках она находится…» Таких эпизодов было несколько. Особенно иракские сопровождающие, они же мухабаратчики, на меня разозлились, когда повезли группу журналистов в южный город Басру – показать, как Иран нарушает соглашение, запрещающее обстрел крупных населенных пунктов, в то время как Ирак якобы свято его соблюдает.

В первый день ничего не происходило, но на второй, только мы сели обедать в ресторане гостиницы, как начался грохот. Сопровождающий ворвался в ресторан, заорал: «Слышите? Иран начал обстрел города!» Все журналисты повскакивали с мест и бросились к телетайпам – как можно скорее передать важную новость. Только я остался за столом и спокойно продолжал есть. Не прошло и нескольких минут, как ко мне подскочили: «Что же это вы, господин Остальский, вы же опоздаете передать информацию, коллеги вас обгонят!» Я отвечаю: «Извините, но звукового ряда недостаточно. По мне, так похоже, что это ваша артиллерия куда-то палит. Но я, конечно, могу ошибаться, даже несмотря на некоторый обретенный тут у вас фронтовой опыт. Не исключаю, что это взрывы, а не пушечные выстрелы. Но и обратного никак утверждать не берусь. Так что позвольте дообедать спокойно». Взбешенный сопровождающий куда-то убежал. Вернулся – я как раз уже кофе допивал – и говорит, сдерживая ярость: «Вас срочно к телефону». Делать нечего, пошел, взял трубку в холле. На проводе губернатор Басры собственной персоной. Говорит напыщенно: «Официально вам заявляю: сегодня в 13.17 по местному времени Иран, в нарушение соглашения, достигнутого при посредничестве Генерального секретаря ООН, начал массированный артобстрел жилых кварталов города Басры». «Вот это, – говорю, – другое дело, спасибо!» Пошел к телетайпу, набрал телеграмму в ТАСС: «Губернатор Басры заявил вашему корреспонденту, что…» И далее точно по озвученному тексту. Это была цитата, а не сомнительные заключения, к которым тебя подталкивают, манипулируя твоей наивностью. На процитированное официальное лицо ложилась ответственность за верность изложенных фактов. Я же таким образом самоустранялся от выводов, в которых не мог быть уверен.

Вообще, я в какой-то момент вдруг осознал, как мне повезло работать именно на ТАСС, а не на АПН и не на газету или радио. Почему? А потому что мне не надо было, за редкими достаточно исключениями, заниматься враньем. Я должен был вести себя как нормальный журналист, передавать в Москву правду – то, что видел, в том числе во время фронтовых поездок, то, что слышал, читал в местных газетах. Поэтому я мог воображать, что я как бы тоже настоящий журналист, такой же как корреспондент Рейтер, например. Это был самообман, но очень полезный для психики, а также и журналистского развития. Действительно ведь похоже: добываешь информацию и бежишь, иногда сломя голову, к телетайпу, чтобы передать ее в Москву как можно скорее. Только аудитория была у меня специфическая, узкая. 9 0 процентов передаваемого мной материала публиковалось исключительно в закрытых, недоступных для простых людей бюллетенях или брошюрах.

Далеко не все знают, зачем в советской системе существовал ТАС С, думают, что он только и делал что распространял официальные грозные заявления. «ТА С С уполномочен заявить» – идиотская, непонятно зачем придуманная Сталиным формула, нет чтобы просто, как во всем мире, излагать официальную точку зрения от имени правительства или МИДа, нет надо то же самое делать от имени информационного агентства, бред. Но все привыкли, это стало традицией. Всякий официоз и полуофициоз, часто обязательный для публикации газетами, ТА С С тоже рассылал по телетайпу. Но это то, что лежало на поверхности. Гораздо более важная функция агентства состояла в производстве разной степени секретности информационных бюллетеней для правительственных чиновников. Были ежедневные бюллетени с грифом «Для служебного пользования», в которых публиковались новости того или иного региона, – например, редакция стран Востока издавала бюллетень «СВ». Американская редакция – «АМ» и так далее. Срочные, важные международные новости выходили под красной литерой «А». Срочные, но содержащие более секретную информацию, например, про недружественные заявления иностранных деятелей или враждебные (то есть просто критические по отношению к СССР) публикации зарубежной прессы шли под шапкой тоже красного цвета «АД». (Придумавшим эту классификацию, означавшую всего лишь «А»-«Дополнительный», даже не пришло в голову, какую дают почву острякам – только ленивый не прошелся насчет «Адского» содержания этого бюллетеня.)

Были еще перепечатки из иностранных журналов, сброшюрованные в тонкую книжечку, называвшуюся «БПИ», и куда более секретные «ИПК» («Информационные письма корреспондентов»). Этим занимался «ОЗП» (смешно, многие коллеги полагали, что последняя аббревиатура означает «Ознакомление политбюро», на самом деле это был «Отдел закрытой печати», но его продукция действительно предназначалась весьма ограниченному кругу высших чиновников партии и государства). То есть вся эта разветвленная система существовала для того, чтобы компенсировать отсутствие свободы слова и печати в стране, где в «Правде» не было никакой правды, а в «Известиях» – до поры до времени – настоящих новостей. Ведь пресса занималась почти исключительно пропагандой, морочила населению голову – верить ничему там напечатанному было невозможно. Но ведь управлять страной как-то надо было. И вот для слоя управленцев и были созданы эти бюллетени, чтобы они могли хоть как-то ориентироваться в том, что происходит в мире.

Высшей, самой важной категорией из всех являлся совершенно секретный «белый ТАСС», который на жаргоне назывался «сводкой». Ее несколько раз в день направляли руководителям ведомств, а также в секретариат Брежнева и других членов политбюро. Доставляли ее кремлевские курьеры. Мало того, по усмотрению соответствующего отдела мог быть выпущен внеочередной, экстренный бюллетень, который тут же должен был рассылаться адресатам. Это теоретически даже ночью могло произойти, и в таком случае получателей должны были будить, потому как к такому выпуску прибегали только в самых крайних случаях вроде государственного переворота в важной стране или массированного теракта, нападения на советское посольство и так далее.

То есть фактически ТАСС служил еще одним каналом информирования правительства наряду с КГБ, ГРУ, МИД. Мало того, в некоторых отношениях он бывал и самым важным из всех – например, при неожиданном, резком развитии событий агентство, получая информацию из открытых источников и не имея необходимости шифровать и расшифровывать свои сообщения, неизбежно опережало всех остальных. Я в этом неоднократно убеждался, дежуря по ТАССу по ночам.

Выпуском «сводки» занималось особое подразделение, называвшееся ГРОСИ – Главной редакцией оперативной служебной информации. В мое время ее возглавляла совершенно легендарная личность – Сергей Иванов, я расскажу о нем подробнее в десятой главе.

По своей важности сообщение о нарушении соглашения, запрещающего обстрел городов в ирано-иракской войне, вполне могло претендовать на несколько строчек в «белом» бюллетене – сводке важнейших новостей.

На следующий день нас повезли по городу и показали следы разрушений. Сопровождавшие как бы тыкали меня носом: видишь, а ты сомневался, не верил… Но это доказывало лишь то, что иранцы в какой-то момент стреляли по городу, но кто начал первым? Тегеран утверждал, что вынужден был ответить на провокацию Ирака, Багдад твердил обратное. Не было ни малейшей возможности получить независимую информацию.

А когда по возвращении в гостиницу я обнаружил, что пока мы отсутствовали, окно в моем номере пробил осколок, застрявший затем в стене над моей кроватью, я и вовсе заподозрил фабрикацию. Уж больно интересное совпадение… В любом случае смотреть на рваную дыру в стене было крайне неприятно. Субхи побледнел и покачал головой укоризненно, когда я ему об этом рассказал. Наверно, хотел мне сказать: видишь, с кем ты связался, как бы в следующий раз снаряд не застал тебя в номере, если будешь возникать… И он был тысячу раз прав, конечно, – бесполезно было этих бандитов тыкать носом в их грубую пропаганду.

Он чрезвычайно многому меня научил, в том числе и как себя вести на фронте, на что обращать внимание, чтобы не попасть случайно под снайперскую пулю или минометный обстрел. Но главное другое – именно от него я узнал и про структуру Баас, и про подпольную шиитскую организацию «Дауа», регулярно устраивавшую взрывы и другие диверсионные акты, но о существовании которой нельзя было найти ни слова в официальных СМИ (других и не было). Про которую даже говорить вслух было нельзя. Один японец принялся при нас людей из министерства информации о «Дауа» спрашивать. Субхи только головой качал, а потом прошептал мне на ухо: «Все, не получит наш гость из Страны восходящего солнца больше визы. Никогда».

Только в самом конце нашего общения я смог понять, что Субхи думал обо мне. Не на 100 процентов уверен в точности вывода, но думаю, я близок к истине.

Несколько лет он ждал, что русские опомнятся, поймут, какую страшную совершили ошибку, отдав коммунистов Саддаму на съедение. Ну, или хорошо, пусть даже не опомнятся, так по крайней мере поймут, что он, Субхи, вхож в близкий к президенту круг, водится с его старшим сыном. Что обладает важной информацией и может быть полезен. Принося пользу Москве, он надеялся снова обрести некоторое самоуважение. Да, он на Мухабарат и «дядю Барзана» вроде бы работает. Но «работа» эта – заведомое притворство и игра, потому что Субхи, разумеется, ненавидел и лично Саддама, и всю его камарилью, и партию Баас в полном составе жгучей и яростной ненавистью. Я много лет потом его историю вспоминал, на себя примерял. Конечно, наши ситуации отличались. У меня такого накала эмоций по отношению к советской системе не было, нелепо даже сравнивать. Но все же было и что-то общее. Я тоже не любил власть, но продолжал ей служить. И до поры до времени отгонял всякие укоры совести. Только его случай в тысячу раз трагичнее. И главное – у меня могли быть надежды на перемену участи. У него же – никаких.

Разве что нечто совершенно иллюзорное. Мне кажется, он придумал, что, может быть, настанет момент, и появится наконец молодой и ловкий разведчик, великолепный Штирлиц-арабист, установит контакт и, может быть, даже пообещает большой приз за успешную и важную работу. И приз этот, конечно же, будет убежищем в России. И для самого Субхи, и для жены, и детей. Когда-нибудь, пусть не скоро. Пусть это просто пообещают, пусть хотя бы подразнят такой возможностью, подвесят перед носом такую морковку. Чтобы хотя бы теоретически появилась перспектива закончить жизнь не таллием в чае и не в аду пыточной тюрьмы «Абу-Грейб», а в Мекке всех прогрессивных людей планеты, всех людей доброй воли, в самом великолепном городе мира – в Москве. Пусть просто будет мечта. Какой никакой, а свет в конце тоннеля.

Но Штирлиц все не являлся – мало того, попадавшиеся на пути советские шарахались от него как от привидения. Ну да, он же сам их предупредил! Но втайне надеялся, что друзья все равно его не оставят. Рискнут.

Я был молодой, но не очень ловкий. Вообще не был на Штирлица ничем похож. И вел себя странно – никаких соглашений о сотрудничестве подписывать не предлагал, ни на что не намекал, заданий не давал. Даже в рестораны не водил (денег на оные у меня не было). Приглашал, правда, иногда домой на скромный обед или ужин – всегда в компании, не одного. Тем не менее ни Субхи, ни его кураторы из Мухабарат даже представить себе не могли, что я якшаюсь с ним без специального на то задания. Или хотя бы разрешения. Что, наоборот, мне даже приходится хитрить и скрывать, насколько тесно мы общаемся. Что я получаю предупреждения: держись подальше. Будь вежлив, улыбнись, обменяйся приветственными фразами. Спроси: «Шлёнок?», «Какого ты цвета?». И все.

Узнав его историю, я решил все же продолжать общение. Ну если станет совсем горячо, отойду в сторону, думал. Успею. И вот доигрался, стал объектом таинственной, непонятной, но безусловно опасной провокации, без сомнения, санкционированной как минимум Барзаном ат-Тикрити, если не самим Саддамом Хусейном. Вот сообщено мне посреди ночи, что на следующий день начнется новая страшная война – вряд ли всерьез, но что, если все же… И что же я должен был со всем этим делать?

Попробовал я успокоиться и разложить проблему на составляющие. Почти наверняка вся эта история от начала до конца – полный бред, грубая дезинформационная операция. Но зачем она нужна? – думал я. Обман доживет только до утра, ну политбюро могут разбудить ради такого дела. Но вряд ли Саддамов садизм до того дошел, чтобы наших геронтократов сна попусту лишать… Значит, цель не в Москве. Цель здесь, на месте. Может быть, это я. А может, Субхи. А может, и вовсе кто-то третий.

Уф-ф, у меня голова кружилась от необходимости решать, что означает сей ребус и что делать мне с этой свалившейся на меня ответственностью. На Субхи злиться было бесполезно, но и советоваться с ним не посоветуешься: понятно, что сделать все это его заставили и что он имеет все основания надеяться, что я это понимаю.

В чем смысл провокации? – лихорадочно соображал я. Нельзя ведь сбрасывать со счетов и другие варианты, сколь маловероятными они ни были. Например, что какой-то сдуревший источник довел Саддама до паники. А то и «Моссад» так развлекается, играет в игры. А Саддам испугался и – о, как трогательно! – рассчитывает на мою помощь! И, наконец, – всего пара шансов из ста – нельзя все-таки совсем исключать, что все правда, все так и будет и завтра начнется Армагеддон.

Подвожу итог: я в любом случае должен делать вид, что всему поверил. Надо вести себя естественно. Потому что надо исходить из того, что меня проверяют. Каждому известно, что должны делать в непредвиденных ситуациях все без исключения совзагранработники – бежать со всех ног информировать родное посольство. Вот и я так поступлю.

В общем, задал я Субхи еще пару бессмысленных вопросов для виду и поехал домой. Дома жена выскочила навстречу с круглыми глазами, я прижал палец к губам: молчи и ничего не спрашивай! Еще мне не хватало в такой момент раздумывать, что вслух говорить и с какой интонацией, какие слова выбирать. Ведь все, конечно, записывается и будет тщательно проанализировано. Позвонил в посольство, осведомился у коменданта, на месте ли дежурный дипломат. Ну конечно на месте, куда же ему деться. Спит, правда, а что, нужно будить? Да, говорю, я буду через двадцать минут.

Дежурили дипломаты по очереди. Все, вне зависимости от ведомственной принадлежности. Только советники и резиденты освобождены. На кого попадешь в данном случае – чистая лотерея. Вот, думаю, от чего жизнь иногда зависит. Гад какой-нибудь может из этого такой скандал раздуть…

Попался мне вариант средний – не лучший, но и не худший. По иронии судьбы дежурным дипломатом оказался заместитель резидента, назовем его Михал Иваныч. Я, собственно, не должен был никак знать, кто он такой и какова его должность. Но в посольстве все всё знали и шепотом обсуждали. Да они и сами не очень-то тщательно маскировались. С засекречиванием разведчиков был полный, конечно, провал. Один из верных признаков изношенности и негодности всей советской системы.

Михал Иваныч в ответ на мое сообщение радостно (как мне показалось) отвечает: «Все, расшифровал ты меня, парень, перед иракцами». То есть я, получается, чуть ли не измену совершил! Выдал его. «Да вы что, – говорю, – почему же расшифровал? Вы же в данном случае – дежурный дипломат и никто больше. Поступите, как любой «чистый» дипломат поступил бы». Михал Иваныч только головой покрутил, вздохнул, дескать, ну и чушь ты, приятель, порешь… «Факт совершен, и с ним надо считаться, – говорит, – расшифровал ты меня. Все, теперь мне до конца командировки острой оперативной работы вести нельзя!» Говорит это вроде бы и грустно, но внутренне, мне кажется, рад. Действительно, представьте себе, в Ираке фашистском, в стране, где восемь спецслужб за тобой гоняются, – и вдруг получить амнистию: жить без риска острой работы, бумажки в резидентуре перекладывать за валюту! Я на его месте тоже наверняка бы обрадовался.

Жутковато мне стало. В Москве, в ТАССе, собирали нас, зарубежных корреспондентов, на лекцию сотрудника контрразведки КГБ, сильно пугавшего нас происками враждебных спецслужб и предупредившего: расшифровка советских разведчиков является уголовным преступлением и карается лишением свободы сроком до шести лет в лагере строгого режима. Так что – получается, я преступление совершил, что ли? Но что же я делать должен был, черт возьми! Я же не обязан знать, кто по посольству дежурит и тем более, кем Михал Иваныч работает. Он для меня – дежурный дипломат, и точка. Сотрудник МИД СССР. Не может быть, что меня накажут и тем более посадят, не должны! Другое дело, что про Субхи меня предупреждали, чтобы держался подальше. Могут теперь припомнить. Какого черта, спросят, ты в два ночи к нему поперся? И ответить будет нечего.

«Все равно, – думал я по дороге домой, – правильно сделал. С этими своими как-нибудь разберемся. Ну, отправят на родину в крайнем случае – не худший, вообще, вариант. Ну побуду невыездным года три, потом, глядишь, тесть отмажет. Да и на родине можно все-таки жить. Если не в лагере строгого режима, конечно».

С такими эгоистическими мыслями, почти довольный собой, ехал я по ночному Багдаду домой. И только на какой-то третьей, кажется, фильке (так арабы называли круговые перекрестки) дошло до меня с опозданием, как до жирафа. Понял я вдруг, что заместитель резидента имел в виду. Допустим, он не хочет будить посла – тот Михал Иваныча за что-то не любит, да и меня с некоторых пор терпеть не может. Если разбудить, может не на шутку рассердиться. А резидента-то нет! Он в командировке, в Кувейте. И Михал Иваныч рассчитал, что придется ему сейчас своим шифром всю эту хренотень описывать. Потому что ежели хоть один шанс есть из ста, что это – не хренотень, а правда и с утра пораньше большая война начнется, а он, об этом зная, в Центр ничего не сообщит, то не сносить ему головы… Даже в учебники разведшколы можно навсегда угодить в качестве иллюстрации, примера вопиющей шпионской ошибки. Чего доброго, нарицательным твое имя может стать, курсанты смеяться будут, друг друга Михал Иванычами обзывать.

Всякие гипотезы в моей голове возникали. Может, Мухабарат и в самом деле именно Михал Иваныч волнует? Но что им эта операция дала? Шифр он наверняка использует одноразовый… Ну выявят, допустим, его ведомственную принадлежность. Ну и дальше-то что? Здесь вам не западная мягкотелая демократия с ограниченными ресурсами для наружного наблюдения, здесь на это дело средств всегда хватит, каждый дипломат и журналист обложен со всех сторон круглые сутки, не пикнуть и не пукнуть. И все здесь априори все равно в шпионы записаны.

Потом наступило утро, и день прошел, и никакого израильского удара не последовало, Армагеддон не случился. Субхи странным образом той истории не вспоминал, как будто не было ее вовсе, как будто это мне приснилось. Жизнь шла как прежде. Все иностранные корреспонденты по-прежнему собирались практически каждый день в корпункте Рейтер, ставшем чем-то вроде неофициального журналистского клуба. В чем и была моя отмазка на случай, если будут приставать: «Что же ты это продолжаешь с Хаддадом общаться, несмотря на то, что тебе ясно было рекомендовано держаться от него как можно дальше».

Но что меня больше всего поразило, так это то, что и в родном посольстве как будто всё сразу забыли. Никаких разборок, никаких проработок и выговоров. Не говоря уж о высылке, к которой я уже морально приготовился. Как же так, думал я, что-то здесь концы с концами не сходятся. И тут пришла мне в голову совсем безумная мысль: а не была ли это, случаем, совместная маленькая операция КГБ и Мухабарат? А почему бы и нет, раз уж у них такая любовь-морковь? Вон, специальный советник в посольстве от Лубянки сидит – не шпионит, а наоборот, консультирует, обучает, взаимное сотрудничество продвигает. В этих целях даже сам Владимир Крючков на спецсамолете тайно в Багдад прилетал, о чем-то замечательном с Мухабарат договаривался. Так может, они совместно или даже по просьбе нашей резидентуры решили меня проверить, не работаю ли я и в самом деле на Дядю? Хотели посмотреть, кому я повезу информацию? Может, в отель рвану, в «Шератон», где как раз сейчас проживает одна американская журналистка, с которой у меня подозрительная дружба и, может быть, даже легкий флирт. А может, вернусь домой и полезу под кровать, передатчик запылившийся доставать – отстучать что-то своим британским, американским, израильским (нужное подчеркнуть) хозяевам? Ну, в таком случае я все сделал грамотно.

А о Субхи я как-то не особенно тревожился. А зря, наверно. Он-то обо мне заботился. Уверен, выгораживал меня перед Мухабарат как мог, и, если бы не он, наверно, со мной давно бы уже беда случилась. Вообще, поразительное дело, если задуматься. Мой ближайший иракский друг идет на чудовищный риск, оповещает меня о всех опасностях, в том числе о своей вынужденной работе на местные спецслужбы. Мой шофер – нищий, бесправный совершенно, но веселый и никогда не унывающий шиит (а шииты здесь – граждане второго сорта, все что угодно можно с ними делать, хоть на ленты резать), Джума мой незабвенный – и тот рискует непомерно своим жалким благополучием, а то и жизнью, чтобы меня предупредить. Вез он меня как-то в банк «Рафидейн», там, в центре, совершенно негде было парковаться, и единственный выход был – кружить водителю с машиной вокруг банка, пока сам сеньор (вообще-то сейид по-арабски) свои дела там не сделает. Ехали по мосту через реку Тигр, и вдруг Джума безумный вопрос мне задает: «Скажи мне, пожалуйста, Андрей, а как ты относишься к нашему президенту Саддаму Хусейну?» Вопрос настолько вопиюще искусственный и для Джумы невозможный, что и последнего идиота заставит насторожиться. Но он, чтобы уж наверняка я все понял, достает из левого кармана брюк миниатюрный работающий диктофон и перекладывает его в правый и поглядывает: заметил я или нет. Я киваю, дескать, не беспокойся, все в порядке, и начинаю лепить горбатого. Что все знают Саддама как выдающегося деятеля, даже враги его уважают, а мы же не враги Ираку, мы его друзья, разве ты, Джума, не знаешь про советско-иракскую дружбу, и так далее и тому подобное.

Но я тут же вспомнил про нашу четырехлетнюю дочку Васечку (Василина вообще-то) и расстроился. Я же вынужден был местное телевидение все время смотреть. И она невольно в ящик заглядывала. А там Саддам Хусейн то вещает что-нибудь, то награждает кого-то, а то, все чаще, возится с какими-то детьми, которые ему цветы дарят. Ну Васечка уже несколько раз высказывалась в том смысле, что замечательный, видимо, необыкновенно добрый дядя этот усатый. А мы как воды в рот набрали, только улыбаемся непонятно и норовим разговор на другую тему перевести. А смертельно, сил нет, хочется сказать: «Нет, доченька, это злодей лютый, окаянный, может быть, самый страшный убийца и мерзавец, какого ты когда-либо в жизни увидишь». Хочется, но нельзя. Во-первых, микрофоны. А во-вторых, нельзя допустить, чтобы повторила за нами девочка где-нибудь что-нибудь подобное. Это настоящая мука была.

Ну а Джуме под запись я что-то такое плел… Все равно язык не поворачивался прямо соврать: «Уважаю я вашего президента и считаю замечательным лидером». Хотя это была бы ложь во спасение. Но не поворачивался, и все. Приходилось кругами что-то неопределенно позитивное плести. Не знаю, насколько уж силен в русском языке аналитик из Мухабарат, который все это слушал потом. Может, и заподозрил, что не хочу я прямо о моей любви и уважении к Саддаму заявить, все верчусь вокруг да около. Если так, то еще мне пунктик отрицательный в досье добавили.

Так что и водитель-курьер – так Джумина официальная должность в корпункте называлась – меня предупреждал об опасности. И уж совсем сразил меня владелец моей новой виллы – крестьянин малограмотный. Прислал однажды на ночь глядя сына – рассказать, что приходили люди из Мухабарат и обо мне расспрашивали. И точный перечень заданных вопросов мне пересказал. Я его в сад, конечно, вывел, говорили полушепотом, я старался опасный разговор закруглить скорей, но тот настаивал: «Нет, отец велел обязательно все вопросы тебе пересказать. А они еще и о том спрашивали, и об этом. И о друзьях, и о деньгах. И еще много о чем».

За три с половиной года было еще несколько случаев, когда совсем уж незнакомые люди тоже подвергали себя опасности, чтобы предупредить меня. Кто приложенным к губам пальцем, кто просто покачав головой вовремя или еще каким-то жестом. И это делалось не только из всеобщей ненависти к саддамовским «гестаповцам», хотя она, конечно, была важным мотивом. Но, кажется мне, прежде всего из чувства собственного достоинства и человеческой порядочности, которое, оказывается, сильнее страха. Эти люди возвращали мне то, что называется верой в человечество. Поразительно, что такие качества выживают в самых тяжелейших условиях, под жесточайшим гнетом. И вообще, разве это не чудо из чудес: веками и тысячелетиями выдавливали, выжимали, выжигали это из людей, а оно опять и опять, вопреки всему, оживает, поднимается из пепла, как птица Феникс. Ведь, кажется, подлецом быть со всех сторон выгоднее, все эти цирлихи-манирлихи, щепетильности и химера совести только мешают и угрожают личному благополучию. По теории Дарвина, в ходе естественного отбора давным-давно должны были такие родовые качества отмереть. Но ведь нет же. В чем тут дело? Загадка.

И опять приходило в голову самоуничижительное: да достоин ли я такого отношения, такой заботы этих несчастных людей, по сравнению с существованием которых моя жизнь – само благополучие.

Вот и Субхи я, возможно, подвел.

Глава четвертая

Злые боги Багдада

Ирак – продолжение

До гробовой доски не забуду момент, когда я впервые взял в руки и начал читать открытое письмо Риты Фрирен, поняв уже через несколько секунд, что это не письмо и не просто донос, а, вполне возможно, смертный приговор. Непередаваемое ощущение. Наверно, это и называется «волосы встали дыбом». Или «кровь в жилах стынет». Или и то и другое сразу.

Это письмо привез из Багдада в Москву коллега-апээновец, по моей просьбе проверявший мой почтовый ящик, пока я отдыхал. Но как же оно испортило мне отпуск! Только что мы с женой наслаждались русской средней полосой – после раскаленного и иссушенного, воюющего Ирака все здесь казалось замечательным. Даже политический строй – ну просто верх человеколюбия и мягкости, если сравнивать. В телевизоре вместо усатого страшного человека с глазами убийцы и нагромождения трупов на фронте шамкающий бессильный старик и радостные новости о сборе урожая: красота, да и только! По Волге с женой на теплоходе поплавали – и не важно, что кормили отвратительно и что в магазинах по берегам великой реки хоть шаром покати. Все равно все прекрасно и живописно, и настроение было просто отличное. Особенно милыми показались деревянные дома старой Костромы, лег на душу город Куйбышев, которому, конечно, гораздо больше пошло бы старинное звучное имя Самара, но тогда мы еще не догадывались, что через несколько лет ему вернут то исконное название.

И вдруг это злосчастное послание – и сразу все вокруг померкло, потеряло всякий смысл. Нужно было срочно что-то предпринимать: спасаться, куда-то бежать – но куда?

Эту самую Риту Фрирен (пусть будет проклято это имя) я и видел-то всего один раз в жизни. Мы с ней общались два-три часа в компании некоего непальца, представителя Генерального секретаря ООН в Ираке. Тот очень странным образом привез ее ко мне как-то вечером без предупреждения, без звонка. В Багдаде некоторые так поступали – заваливались неожиданно. Но в основном этим занимались шпионы, не хотевшие слишком оперативно информировать местную контрразведку о своих передвижениях. Я так не делал никогда. За редчайшими исключениями: например, окажешься случайно в районе корпункта ТАНЮГ, вспомнишь, что хотел расспросить его обитателя старину Зорана о планах на выходные, может быть и заскочишь на секунду, извинившись. Или к ближайшему другу в бюро АПН (оно же место проживания Дмитрия Осипова и его супруги Марины) заедешь. Но это другое. Для такого необходим очень высокий уровень амикошонства. А тут вдруг высокое официальное лицо, ооновский посол, с которым вы и знакомы-то едва-едва, является к тебе вечером без приглашения. Да еще с какой-то незнакомой женщиной, которую со значением представляет как своего «чрезвычайно близкого друга» из Нью-Йорка. Уже это одно должно было меня насторожить. Но, увы, не насторожило…

Наоборот, авторитет ооновца заставил меня утратить бдительность. Он поразил меня к тому же тем, что пригласил в самый дорогой, для нормальных людей совершенно недоступный багдадский ресторан. О нем в городе легенды ходили, но я никак не рассчитывал там побывать, так что еще и любопытство включилось. Сюда хаживали только очень крупные баасистские бонзы или нажившиеся на войне спекулянты (а значит, родственники или близкие друзья все тех же крупных бонз). Ну еще, может быть, гостящие в Ираке руководители иностранных корпораций или гости правительства высокого уровня. Ну и тому подобная избранная публика. Никто из моих знакомых никогда там не бывал. Да и я попал единственный раз – и лучше бы, конечно, не попадал.

Непалец между тем бормотал странное: что, дескать, отчетный период кончается, а у него представительские не до конца потрачены – будто подозрения мои развеивал, объяснял, с чего это вдруг так сильно решил раскошелиться. Такие странности могли по идее помочь мне вспомнить непреложную истину: бесплатный сыр бывает только в мышеловке. Но не помогли.

Ну и наконец должность, которую якобы официально занимала госпожа Фрирен, тоже должна была меня заставить поперхнуться и сомкнуть уста. Корреспондент одного известного французского журнала, но не самого журнала, а его испаноязычного издания! Что за чушь, – подумал я. Я слыхал, что у знаменитого журнала есть версии на разных языках, но на 90 с лишним процентов они состояли из переводных материалов, взятых из основного журнала и переведенных на другие языки. Иногда такие издания позволяли себе добавлять что-нибудь специфически региональное. Вряд ли для этого требовалась должность штатного корреспондента. Но если это лишь эпизодическая подработка, то на что же живет госпожа Фрирен? И главное, что́ специалист по Латинской Америке делает в Ираке? – думал я, но отодвинул эти здравые вопросы в сторону.

В тот вечер Рита Фрирен быстро напилась до маловменяемого состояния (так мне тогда показалось, но теперь-то я думаю, что скорее всего это было притворство). В меня непальский дипломат тоже пытался влить непомерное количество какого-то сумасшедше дорогого виски, но я с какого-то момента начал сопротивляться, потому что ненавижу «перебирать» – тут же от этого испытываю крайне неприятные ощущения. (Счастливое свойство, говорят, организм сам включает сигнал «стоп».) Но все же, наверно, влили в меня достаточно для того, чтобы критичность мышления оказалась снижена. Помню, что Фрирен упорно допытывалась: в каких отношениях нахожусь я с Илэйн Шиолино. Мы просто друзья или «очень близкие друзья»? И много ли времени мы проводили вместе, где бывали и так далее. Боюсь, что я позволил себе наговорить лишнего. Рассказал, как возил Илэйн в своей машине на всякие интересные встречи, как мы с ней смеялись, пытаясь представить себе, что думает о таком странном союзе Мухабарат (идиот, ругал я себя потом, вот именно: иракские шпики об этом думали-думали – и кое-что надумали). Ну и да, главная, роковая ошибка: признался, что в нашумевшем очерке «Большой брат: Ирак под властью Саддама Хусейна», который Шиолино опубликовала в «Нью-Йорк Таймс Санди Мэгэзин», есть мои тщательно замаскированные следы. Вполне вероятно (родила же мама идиотом), что я даже несколько преувеличил свою роль в создании той роковой статьи или, по крайней мере, позволил Фрирен ее преувеличить. Не стал опровергать ее домыслы, когда я в ее представлении чуть ли не соавтором статьи стал.

Но это правда, что Илэйн я кое-что интересное рассказывал, хотя, собственно, не так много из этого в ее очерк и вошло. Того, что сам видел, и того, что слышал – в основном от Субхи. А много ли я мог видеть сам? Да видал уж кое-что. И явные следы применения химического оружия против иранских войск на фронте. И психоделические сцены с иранскими детьми-военнопленными. Их часами держали на коленях, выявляли тех, кому на вид могло быть 16 лет или около того и тут же расстреливали – одного такого парнишку нам, журналистам, кажется, удалось спасти – на глазах у мухабаратчиков интервью у него взяли со всеми подробностями.

И как генерал Рашид, популярнейший иракский командир, местный «Тухачевский», которого Саддам потом, разумеется, убил, весело на меня и Субхи поглядывая, хвастался, как пытали его люди пойманного во фронтовой полосе иракского коммуниста, как глаза ему выкалывали и кишки выпускали. Или какие иногда странные вещи происходили среди советских специалистов, как мухабаратчики к ним подкатывали, стараясь выяснить, нет ли среди них евреев. Или как однажды в коридоре министерства информации меня остановил малознакомый человек и быстро, практически на ухо, рассказал, что Саддам сорвал переговоры с курдскими лидерами только потому, что не смог удержаться от расистского издевательского каламбура: во множественном числе слова «курды» и «обезьяны» по-арабски звучат очень похоже. Саддам мог за небольшие уступки по расширению автономии добиться благожелательного нейтралитета курдского вооруженного ополчения – «пешмерги» – в войне с Ираном. Но он предпочел унизить и оскорбить курдских переговорщиков. А когда один из них возмутился и резко ответил на эти оскорбления, его попросту убили. Но почему же мой случайный информатор, сам курд наполовину, занимавший небольшой пост в министерстве информации, пошел на этот риск – рассказывать такие вещи чужому? Попадись он на этом, и за его жизнь нельзя было бы дать и ломаного филса (гроша). Но, видно, допекло человека, и он захотел, чтобы советское правительство кое-что узнало о том, что из себя представляет их союзник по антиимпериалистической борьбе. Но советское правительство знать ничего подобного не желало – когда я пошел с этой информацией к послу, он меня послал куда подальше, хоть и вежливо. Тогда, правда, еще никто не мог предвидеть, что следующим логичным шагом Саддама будет массированное применение против мирного курдского населения отравляющих веществ, в одной только Халабче умерло страшной смертью около пяти тысяч человек. Но про массовые пытки политических заключенных в тюрьме «Абу-Грейб», про насаждаемый в партии Баас антисемитизм, про почти даже нескрываемое восхищение Гитлером, про то, что «Майн кампф», переведенный на арабский, подробно изучается в кружках партийной учебы – про это я, конечно, знал со слов Субхи. Но если что-то из этого и пересказал Шиолино, то на него, разумеется, не ссылался, хотя она могла и догадаться, откуда дровишки. Она, впрочем, и сама с ним обедала или ужинала без меня, по-моему, дважды. Не знаю, насколько он был с ней откровенен. По-моему, одно его высказывание она точно процитировала, приписав его, правда, некоему «таксисту». «Вот это – автомобиль, но если Саддам скажет, что это – велосипед, тогда это велосипед. И он может меня убить за то, что я вам это сказал». Не знаю точно, где она слышала слова осатаневшего от постоянного унижения и страха иракца: «Нас низвели до уровня животных. Мы спим, едим, работаем, но мы не можем думать. Работаем мы неэффективно, потому что живем в постоянном страхе, боясь того, кто стоит выше нас, и того, кто стоит ниже». Я нечто очень похожее слышал от Субхи многократно, так же как и процитированный Илэйн анекдот: «Вопрос: сколько в Ираке жителей? Ответ: 28 миллионов – 14 миллионов человек и 14 миллионов портретов Саддама Хусейна». Действительно, культ личности диктатора носил просто запредельный характер, наверно, даже в СССР времен его кумира Сталина такого не было. Саддам смотрел на тебя отовсюду: не только в каждом официальном кабинете, но и в каждом школьном классе, с обложек ученических тетрадок, со стен в любом общественном заведении, в гостиницах, ресторанах, магазинах, детских садах, и наконец просто на фасадах домов, – не было ни одной улицы, ни одного места в городе, откуда не было бы видно усатого лица. Или двух. Или трех. Ну и конечно, с утра до ночи по радио и телевидению – скандирование лозунга: «Биррух, биддам, либейяк йа Саддам!» – предложение отдать душу и кровь любимому лидеру.

Или вот еще типичное, одно из множества других поэтических славословий, приведенное Илэйн в ее очерке: «Саддам – это дух Ирака, его фиников, разливов двух рек, его берегов и вод, он его меч и его щит, он орел, чье величие ослепляет небеса. С тех пор как родился Ирак, этот край ждал его – избранного и обетованного».

Ресторан, в который нас привез непалец, меня разочаровал: обыкновенный дешевый мазгуф в семейном заведении на набережной, ей-богу, гораздо вкуснее всех этих изысков. Единственное, что поражало воображение, так это стеклянный пол в зале: он служил крышей большущего аквариума, в котором плавали здоровенные рыбины. Ты мог, если хотел, показать официанту, какую из них ты приговариваешь к смерти в честь своего ужина. Подозреваю также, что это был рекламный обман: не проверишь же потом, ту самую рыбу тебе зажарили или какую-то другую. Конечно, за прошедшие годы мне не раз приходилось видеть нечто подобное – выбор живой рыбы через прозрачную стенку – в самых разных странах. Но здесь фишка была именно в том, что аквариум находился прямо под ногами, а стеклянным был пол. Таких изысков я встретить в Багдаде не ожидал.

Вообще шизофреническая это была картина. С одной стороны, бесконечная, разорительная, почти уже задушившая экономику война. С тысячами (а за год и десятками тысяч) гробов, потихоньку, без шума, развозимых по всей стране, – органы госбезопасности Мухабарат следили за тем, чтобы семьи не афишировали свое горе, хоронили погибших солдат тайком, не портили настроение правительству и общественности. Ведь Саддам обещал быструю и легкую победу, а война тянулась уже почти пять лет, и конца и края ей не было видно. Иракская молодежь ушла на фронт, на фабриках и стройках некому было работать, пришлось мобилизованных заменять дешевой рабочей силой из Египта. С этими гастарбайтерами обращались как со скотом. Я сам не раз бывал свидетелем отвратительных сцен: у представителей власти считалось хорошим тоном всячески демонстрировать свое презрение к этим несчастным, забитым, в грязноватых синих галабеях до пят, работягам, за гроши державшим иракскую экономику на плаву. Наглядная демонстрация лицемерия официальных лозунгов арабского братства. И вот картина: все тяготы войны с одной стороны, и показная роскошь баров, ресторанов и ночных клубов – с другой. Последнее доступно не всем, а только избранным: важным иностранным гостям, баасистской элите и нуворишам. А гостиницы Meridien и Sheraton и для нас, журналистов, стали прибежищем. Там было чисто, светло и прохладно. Днем там можно было легко и не слишком дорого пообедать и тем более выпить чашку отличного кофе. На верхнем этаже другого отеля – «Вавилон» – я впервые в жизни попробовал напиток под загадочным названием «капучино».

А на ночь глядя отели соревновались в размахе западного типа шоу, с иностранными, не слишком обремененными одеждой танцовщицами и певицами, включая популярную в Лас-Вегасе Алоху. Но это было уже мне не по ранжиру и не по карману. Изредка удавалось, вместе с зарубежными гостями, попасть в какой-нибудь закрытый ночной клуб. Вот это был контраст: после возвращения с фронта, проехав через половину страны, насмотревшись, как тяжело, бедно, надрывно живет обессиленное войной население, в каком запущенном состоянии инфраструктура, жилье и общественные здания, попасть вдруг на «ночь гавайской кухни». Туда была приглашена делегация советского Союза журналистов, заодно и мне перепало. Записал названия невероятных блюд, но записи пропали. Помню только лотосы с какими-то экзотическими морскими гадами. Все остальное еще сложнее по составу. Не сказать, что очень вкусно, но необычно – это точно. Нас посадили совсем рядом со сценой-подиумом, на котором разворачивалось кабаре-шоу. Одна из самых сексапильных, полураздетых чернокожих девиц, с невероятно длинными ногами, вдруг ухватила пожилого главу советской делегации за галстук и стала тянуть на подиум. Надела ему на голову свою игривую шляпку.

Как же он, бедолага, сопел, как вскрикивал, как отбивался в ужасе, наверно, от мысли, что его кто-нибудь заложит, что в Москве узнают…

В сравнении с такими увеселениями то, что происходило со мной в рыбном ресторане, было идеалом скромности и достойной умеренности. Здесь только пили и ели, хотя непалец не преминул как бы невзначай пробормотать, глядя на цены в меню, что мы могли бы с тем же успехом отужинать черной икрой в среднем заведении где-нибудь на Манхэттене.

Якобы пьяная Фрирен задавала свои коварные вопросы очень дружелюбно и не стала спорить, когда я, перейдя на шепот, назвал режим Саддама «фашистским». Она вообще ни против чего не возражала, она только собирала, выпытывала информацию, и потому ее открытое письмо ко мне было верхом лицемерия. Если бы она сразу заявила, что со мной не согласна, это было бы честно. Сказала бы: «Я считаю Саддама Хусейна выдающимся лидером, борцом за интересы иракского народа, и неправда, что его власть держится на кровавом терроре, пытках и лжи». Объявила бы, что его искренне обожает все иракское население поголовно: что сунниты, что шииты, что курды. И без малого 100 процентов, которые он и его замечательная партия регулярно получают на всех выборах, отражают истинное положение вещей. Если бы она такое мне выложила, то я вряд ли стал бы с ней спорить. Я бы просто заткнулся, поняв, что передо мной или идиотка, или провокаторша.

Но тогда она не получила бы от меня искомого. Выпытав то, что ей нужно было для моего уничтожения, она потом попыталась представить свой донос как честную полемику.

«Открытое письмо», в котором она выражала свое беспокойство по поводу моих «антииракских взглядов» и пагубного, вредоносного влияния на американских журналистов – и прежде всего на Илэйн Шиолино, – она адресовала мне. Но главное крылось в списке адресов, по которым были направлены копии. В нем фигурировали государственный секретарь США Джордж Шульц, советник президента США по национальной безопасности Роберт Макфарлейн, советник американского посольства в Багдаде Тед Каттуф и международный редактор «Нью-Йорк таймс» Уоррен Ходж. Неприятно, но это можно было и пережить. Если бы не первая строчка в списке адресатов – копия направлялась прежде всего в посольство Ирака в Вашингтоне, лично его превосходительству послу Наззару Хамдуну. Для него, конечно же, письмо и было в первую очередь предназначено. Это был главный, в буквальном смысле слова убийственный момент: баасистским властям и лично Саддаму Хусейну доносили, что у них есть опасный враг в Багдаде, и зовут его Андрей Остальский.

Ровно 32 года прошло с момента, когда это было написано, но и сегодня перечитываю – и оторопь берет.

«Дорогой Андрей, тщательно поразмыслив после моего возвращения из Багдада, я решила публично заявить о тех разговорах, которые мы имели… Лично я крайне встревожена тем, что вы говорили про Ирак, потому что я нахожу вашу точку зрения фактически неверной, искажающей действительность, считаю ее очернительством высшей степени… Вы имеете чрезвычайное влияние на мировое общественное мнение в том, что касается Ирака, ирано-иракской войны и ее исхода… Ваше мнение и заявления могут влиять на американскую печать и мнения других иностранцев, посещающих Ирак…»

Ну и далее про Илэйн Шиолино, о том, какую ужасную вещь она сделала, написав под моим влиянием тот антииракский «пасквиль».

Во как. Даже исход ирано-иракской войны от меня зависит и из-за моего безответственного поведения может оказаться совсем скверным.

Это, конечно, было настоящее покушение на убийство. С тем же успехом она могла бы выстрелить в меня из пистолета. Немного «промазала». Но могла бы и попасть и, в общем-то, почти попала.

После этого эпистолярного нападения я чудом сумел остаться в живых. Но только не потому, что она плохо старалась.

Все это, конечно, было прямым последствием публикации очерка Шиолино, который действительно оказался для саддамовского Ирака чем-то «посильнее Фауста Гёте». До этого в американской прессе появлялись только разрозненные свидетельства свинцовой реальности баасистского режима. Здесь же все было обобщено с такой силой, что, возможно, Рита Фрирен была отчасти права, когда обвиняла Илэйн в том, что с этой публикации начался определенный перелом в американском общественном мнении.

Помимо прочего, очерк был мастерски, блестяще написан. При всех его пугающих последствиях я не мог не восхититься высочайшим профессионализмом Илэйн. Там не было привычных мне гневных фраз, саркастических инвектив и пафоса, обычных для советской журналистики. Если картина непреходящего кошмара и возникала в голове читателя, то это достигалось перечислением фактов, цитированием мнений. Статья была объективной: автор отдавала должное довоенным экономическим успехам, пусть благодаря одной только нефти достигнутым. И программе ликвидации неграмотности, и развитию дорожной сети и энергетики. Но при этом точно и безжалостно, с помощью констатации фактов, а не завываний и причитаний, показывала всю лживость и невероятную жестокость режима, ввязавшего страну в бессмысленное побоище, в котором не могло быть победителя. Язык материала был прост, сдержан, почти сух, но все же и выразителен, без всяких стилистических игр и красивостей. Почти пушкинская простота, когда кажется, что в тексте нет ни единого лишнего слова. Огромное впечатление произвела на меня и безупречная структурная композиция очерка, построенного на контрастах и диалектической гегелевской триаде: с одной стороны так, но с другой стороны – эдак. Тезис, антитезис, синтез, без всякого нажима и навязывания готового мнения, но тем сильнее и убедительнее подталкивающий читателя к неизбежным выводам. Я до сих пор считаю, что по очерку Илэйн надо было бы учить будущих очеркистов на факультетах журналистики. Вообще Ирак, конечно, страшная страница моей жизни, но Субхи и Илэйн, сами того не предполагая, стали моими наставниками в профессии, я очень многому им обязан. У Субхи надо было учиться максимальной точности, лаконизму, тщательности, я бы сказал, щепетильности в выборе каждого слова и беспристрастности в преподнесении факта – в лучших традициях Агентства Рейтер. Илэйн научила меня крупному журналистскому жанру – очерку-расследованию. Тому, как подходить к сложной, взрывоопасной теме, как можно смело идти против течения и сложившихся стереотипов, если уверен в своей правоте, и к каким прибегать выразительным средствам, чтобы честно дать читателю самому разобраться в происходящем.

Не думаю, что американская администрация и Госдеп были в числе горячих почитателей этой темы. Официальный Вашингтон в то время заигрывал с режимом Саддама, видя в нем важный фактор противодействия экспансии хомейнистского Ирана. Этакое зеркальное отражение позиции Кремля, закрывавшего глаза на реальное положение дел в Ираке во имя общей «борьбы против империализма». Конечно, была и кардинальная разница: американские журналисты не подвергались прямому давлению посольства. В нашем же случае даже мои робкие попытки сообщать хотя бы объективную фактуру – причем в закрытых (ДСП – «Для служебного пользования»), тассовских бюллетенях вызывали яростное противодействие. Помню, как всего-навсего близко к тексту пересказал статью в журнале «Алеф-Ба» к 40-летию победы в Великой Отечественной войне – 9 мая 1945 года. Статья называлась «Иракско-германское сотрудничество 1941–1945». В ней в совершенно позитивном ключе рассказывалось о «плодотворных контактах» между националистическим, антибританским и антисемитским правительством Рашида аль-Гейлани и гитлеровской Германией в годы Второй мировой войны. «Как вы смеете дезинформировать Москву!» – обрушился на меня посол. «Что значит – дезинформировать? – изумился я. – Разве вы можете указать на ошибки в моем переводе с арабского?» – «Нет, но вы вырвали это сообщение из контекста!» Из какого такого контекста? Помимо этой, к годовщине во всей иракской прессе были приурочены всего две еще публикации, два интервью. Оба в официозной «Аль-Джумхурии». Первое – с румынским почему-то военным атташе. Я его тоже упомянул в сообщении, с большим трудом его можно было интерпретировать как более или менее позитивный рассказ о действиях антигитлеровской коалиции. Впрочем, корреспондент быстро переходил к современности и восторгам по поводу особых отношений между двумя диктаторами – Саддамом и Николае Чаушеску. И еще одна публикация несколько дней спустя – беседа с английским отрицателем холокоста, который красноречиво доказывал, что массовый геноцид евреев во время Второй мировой войны – вредный миф, придуманный и распространяемый сионистами. И интервьюер ни на секунду не ставил истинность таких утверждений под сомнение. Учитывая, что иракская печать находилась под полным и неусыпным контролем баасистской власти, в этой информационной картине наверняка было отражено истинное отношение Багдада к нацизму и войне. Да, к такому выводу подталкивали (имеющего допуск) читателя мои корреспонденции. Но ведь это была правда!

Посол был взбешен. Оказалось, что «контекст», который остался неведом получателям служебных бюллетеней ТАС С, – в заверениях, якобы полученных им от высокопоставленных иракских официальных лиц. Мой опытный тесть называл этот широко практиковавшийся советскими послами прием – «вложить в уста». Получает посольство указание из Москвы срочно собрать и прислать отклики на очередное гениальное выступление Брежнева или, как в этом случае, к широко празднуемой в СССР годовщине. Посол направляет запрос на встречу на максимально высоком уровне. Зачитывает там текст о всемирно-историческом значении данного события. Собеседник скучает, но вежливо кивает головой, а иногда, может быть, и мычит нечто почти одобрительное, какие-то звуки издает, которые можно счесть выражением согласия. А потом посол возвращается в посольство и шлет в Москву срочную шифрограмму, в которой рапортует: так, мол и так, в Ираке высоко оценили то-то и то-то. Пересказывает в телеграмме свои собственные формулировки, приписывая их высокопоставленному собеседнику. А что? Тот же не возражал, что годовщина – славная, что всемирно-историческое значение ее велико. Или что Леонид Ильич блистательно что-нибудь сформулировал. И это никак не вранье, ведь собеседник соглашался, даже головой кивал и поддакивал. Значит, он считает именно так. Я знавал одного посла, который честно отвечал на все эти бесконечные запросы об откликах. Если в стране пребывания не обращали ни малейшего внимания на очередное обращение ЦК КПСС или речь Брежнева, то он так и писал: ничего нет, полное отсутствие всякого присутствия. Так он, бедолага, все время в отстающих ходил. Потому что эти идиотские «отклики» стали главным мерилом успеха в так называемой информационно-аналитической работе. И у посольства, и у журналистов. Меня ведь тоже все время подстегивали из Москвы: ищи отклики! Как-то пожаловался на это сгоряча кому-то из кэгэбешников, кто в посольском коридоре навстречу попался. А он на меня посмотрел грустно и говорит: «А ты думаешь, у нас иначе?» Я был поражен, хотел ему сказать: Да что же это творится? Вы же разведка, вы шпионить должны, секреты вынюхивать, истинное положение дел раскрывать. А если и вы, как простые смертные, тоже большую часть времени и сил тратите на фальсификацию льстивых откликов для старцев из Политбюро, то это уже просто безумие и верный симптом скорого конца всей системы… Но вслух не сказал этого, конечно, только головой покачал.

В общем, не от хорошей жизни и не из тщеславия стал я «сливать» правду об Ираке американским журналисткам, а потому, что больше мне раскрыть ее было некому, мне не давали ее рассказать – не то что народу, а даже и собственному правительству. А жить со знанием того, что на самом деле происходит, улыбаться и делать вид, что все отлично и замечательно, и пхай-пхай советско-иракская дружба… Это становилось физически невыносимо. Я больше не мог смотреть на Саддама и пляшущих вокруг него марионеток без содрогания.

У американцев такого маразма, конечно, и близко не было, но очерк Шиолино вызвал в Госдепе и прочих инстанциях некоторое неудовольствие. Возразить по сути было нечего: американские дипломаты и разведчики знали, что по большому счету нарисованная ею кошмарная картина соответствовала истинному положению вещей. Другое дело, что по соображениям геополитической целесообразности в Вашингтоне не хотели, чтобы американское общественное мнение резко повернулось против Саддама. Это могло сильно затруднить их хитрую дипломатию на Ближнем Востоке. Но как можно было такому помешать? Разве что избавиться от этого подозрительного источника – корреспондента ТА С С, к которому почему-то тянутся западные журналисты. И я вполне понимаю эту логику. Поставив себя на место какого-нибудь американского аналитика, я бы тоже не сомневался, что корреспондент тот не сам по себе в игры играет, а, конечно, под руководством советской разведки. И цель кажется логичной – поссорить США с Ираком. И невдомек аналитику тому было, что такие рискованные блефы и сложные обоюдоострые игры не по зубам уже геронтологической Москве.

Мейнард Кейнс в свое время нашел неожиданную метафору для описания советского социализма: «Большевики, – написал он, – предпочитают рыбе грязь». То есть идеологические абстракции, высокие пафосные фразы – экономической эффективности. А теперь окончательно деградировавшая псевдомарксистская система предпочитала фабрикацию льстивых «откликов» реальной дипломатической и разведывательной работе.

Так-то оно так, но представить себе, что юный советский корреспондент занимается в Багдаде дерзкой и опасной самодеятельностью – на это и у меня самого на месте американцев воображения не хватило бы. А потому я долго искренне считал, что провокация Риты Фрирен предпринята в интересах ЦРУ или еще какой-нибудь американской спецслужбы, что это американцы пытаются меня из Багдада убрать. Ну или уничтожить. Тем более что и другие странности стали происходить. Соседка-американка у меня появилась, стала активно напрашиваться на дружбу. Один раз сходили к ней на вечеринку с женой, ну так я вдруг так сильно опьянел от одного не особенно крепкого коктейля, что жена еле домой дотащила. Благо жили действительно совсем рядом. И хорошо, что во мне мой «стоп» опять сработал – и даже сигнализировал: надо делать ноги.

Но потом жена на лето уехала – она всегда уезжала на июль и август, сезон, когда, по местной поговорке, «гвоздь плавится». И вот в один прекрасный день у меня в тупичке раздается звонок в дверь. Батюшки, соседка! Без приглашения и телефонного предупреждения. Но главное – в каком виде! В тонком розовом халатике, на голое, судя по всему, тело надетом. Была она не то что дурнушка, но уж точно не красавица. Но халатик давал возможность показать фигуру – с этим действительно все было в порядке. Я стоял на пороге совершенно ошарашенный, и только повторял про себя странную присказку моего однокурсника Жени Парфенова: «Нога добротная». Противоположное утверждение формулировалось так: «Ноги никакой».

Дальше больше. Соседка практически отодвинула меня в сторону и вошла в дом, направившись в гостиную. Уселась, стала жаловаться, что у нее кондиционер сломался, а жара действительно стояла оглушающая. Можно, дескать, дыхание перевести, побыть у тебя несколько минут, пока мастер ко мне добирается, чтобы кондишн починить.

Даже и не помню, что я бормотал. Ни с чем подобным в жизни раньше не сталкивался, как реагировать без откровенного хамства, не знал. Стакан воды ей по ее просьбе принес. Но уж что-что, а «соблазняться» точно не собирался. Искал формулу, как бы вежливо выставить ее за дверь, не особенно обижая. Мелькала мысль позвонить кому-нибудь, вызвать на помощь. Лучше всего кого-нибудь не советского, югослава Зорана, например, на него абсолютно можно было положиться в любой ситуации. Да и жил он поблизости. Но тут раздался еще один звонок в дверь: по замечательному совпадению нагрянул, опять же без предупреждения, советский военный атташе полковник Юрченко. В летней форме, при всех регалиях. У него, кажется, был вопрос ко мне по «собачьим» делам: у нас в корпункте «служил» свирепый пес Боб, помесь бульдога с догом. И у военного атташе была крупная собака. И вот о чем-то он хотел посоветоваться. Я не стал его, как в дурной комедии, удерживать на пороге, пригласил в дом, по дороге успев прошептать в ухо несколько слов. Что-то вроде «Вот, полюбуйся, сидит. Нагрянула, не знаю, что с ней делать…».

Юрченко вошел в гостиную и остолбенел. Я представил «гостей» друг другу. Соседка смерила нас взглядом, вскочила и стала откланиваться. По ее рассерженному виду я понял: она не верит в совпадение, решила, что я подстроил это как-то. Минут за пять исхитрился срочно вызвать военного атташе. Или что полковник у меня в подсобке сидит. При необходимости извлекается на поверхность и используется по назначению. Ну или, может, что-то другое ей вообразилось: например, что за ней или за мной ведется наблюдение, и если что – бац, и присылается человек в военной форме. Короче говоря, соседка из моей жизни после этого исчезла, я даже и имени ее теперь не вспомню. Но все же у меня стало складываться тревожное ощущение, что я стал объектом каких-то американских козней.

Копии очерка Шиолино между тем ходили по дипкорпусу. Видел я его и в руках у Субхи, где он его взял – не знаю. Скорее всего, Илэйн и прислала, не по почте, конечно, а с надежной оказией. Я даже догадывался с какой: теми днями в Багдаде появился человек из «Ньюсуика» и передал мне чудный подарок от Романа Поланского – его мемуары под названием «Roman» с замечательным автографом: «Андрею Остальскому от Романа Поланского за тысячу и одну милю от Багдада». И вот ведь досада какая: книгу ту я утратил, когда обчистили мою московскую квартиру, а проклятый донос Риты Фрирен сохранился в моем архиве по сей день, правда, выцвел уже весь.

Как-то раз, когда мы остались вдвоем, Субхи достал злополучный журнал из ящика стола в своем бюро. Ни с чем не спутаешь: физиономия Саддама прямо на обложке. Главная тема номера, как-никак… Взял он его брезгливо, кончиками пальцев, словно стараясь не оставлять на нем своих отпечатков. Показал, ни слова, естественно, не говоря. Жестом спросил: видел ты это? Я кивнул. Он лишь укоризненно покачал головой. Хотел ли он сказать, что я его подвел? Или он досадовал на Илэйн или самого себя? Я показал ему: надо уничтожить, порвать. Потом еще мысленными спичками «чиркнул» – сожги! Держать это в ящике стола опасно. Я легко верил слухам, что за обладание тем текстом в Ираке немедленно вешают. Ну, может быть, еще помучив слегка перед казнью.

Часто на ночь глядя я ходил гулять по округе с Бобом – это было заодно и хорошее физкультурное упражнение – так сильно рвалась с поводка эта могучая собака. А упустить его было нельзя, Боб был свиреп и беспощаден – к собакам, кошкам и незнакомым людям, если подозревал их в каких-то нехороших, с его точки зрения, намерениях. Был он убежденным расистом: изначально к категории подозрительных относил всех арабов. Никакие уговоры и призывы стать на более политкорректную точку зрения на него не действовали. Редкие прохожие или выходившие из домов соседи смотрели на нас с ним круглыми глазами: у иракцев с собаками отношения сложные и недружественные. И, возможно, до попадания в корпункт, в своем щенячьем детстве он натерпелся от них всякого – отсюда и расистские предрассудки. По сведениям моего предшественника, щенок Боб в тяжелом, болезненном состояния просто однажды забрел в корпункт, как будто политического убежища попросил.

Арабов он не выносил, но с русскими и другими европейцами или американцами был приветлив и общителен. Обожал ездить в автомобиле: как только перспектива какого-нибудь семейного выезда намечалась, норовил первым забраться на сиденье. Правда, когда мы ездили на чудесное озеро Хабания, с его дивной теплой, как парное молоко, чистой водой, Боб мешал нам купаться. Он боялся почему-то воды (уж не пытался ли кто-то его в щенячьем детстве топить?) и беспокоился за своих хозяев и их друзей. Стоило отплыть метров на десять от берега, как он начинал лаять, с ума сходить, требовать, чтобы мы вернулись, не подвергали себя такой ужасной опасности. Если мы упорствовали, то он доходил до того, что, преодолевая собственный страх, жертвенно сам забирался в воду, чтобы выгнать нас на берег. Ну и дурные же эти люди…

Прогулка с псом на поводке казалась моим соседям чем-то безумно эксцентричным. Но ни слова осуждения я не слышал.

Район был богатый, чистый, со множеством небольших особняков, удивительно красивых, с затейливыми декоративными крылечками, заборчиками, с изысканной и часто неожиданной формой окон. Я как-то поинтересовался, откуда эта архитектурная традиция. Оказывается, большинство ведущих иракских архитекторов учились в Италии или у итальянцев. Так или иначе, а улица выглядела исключительно нарядной и преуспевающей. Ах, благословенная Джадрия, что осталось от тебя сегодня, после всех бомбардировок, перестрелок, взрывов и социальных катаклизмов?

В сравнении с этими элегантными жилищами местной буржуазии дом, где помещался корпункт и где мы все во главе с Бобом обитали, выглядел крайне скромно – без всяких изысков, этакий простенький прямоугольный брус, и все тут. Но внутри комнаты были светлыми и удобными, а в чудесном саду росло 18 кустов роз разных цветов, оттенков и ароматов.

Внутри даже оказалась «лишняя комната», и головная боль, с ней связанная, тоже сильно на меня повлияла, показала мне суть советской системы с практической, экономической точки зрения.

Я долго искал новое помещение для корпункта, потому что прежнее, слишком большое и бестолковое, далеко от центра расположенное, пришло в упадок. Уже штукатурка с потолка и стен сыпалась, фантастических размеров летающие тараканы выпрыгивали из углов, и Боб вступал с ними в ежедневный смертный бой. И главное: местные допотопные АТС были не в состоянии обеспечить необходимые дополнительные линии связи. И вот в прекрасной Джадрии, в двух шагах от речного берега и в той самой знаменитой пальмовой роще нашел я наконец то, что надо. Новая, уютная, чистенькая вилла с потрясающим садом. И, что важно, в том районе только что вступила в строй новая АТС: линий было сколько угодно и качество связи гораздо выше.

Но были также очевидные и очень существенные экономические выгоды от переезда. На одних только ежедневных поездках в центр можно было экономить массу бензина, не говоря уже о корреспондентском времени. Мало того, арендная плата была гораздо меньше – на несколько десятков тысяч долларов в год.

В этом доме не было большой импозантной гостиной, не было деревянного бара, которым гордились мои предшественники. Представительские помещения здесь были приличными, но скромными. И хозяин попался тоже скромный: разбогатевший крестьянин, не научившийся еще заламывать с иностранцев втридорога. Все замечательно, кроме одного – на втором, жилом, этаже была эта чертова небольшая «лишняя» комната. Она нам была совершенно не нужна – но не мог же я ее залить бетоном. Между тем в посольстве мне показали утвержденную Совмином разнарядку, по которой корреспонденту ТАСС полагалась жилая площадь, как первому секретарю посольства, и ни квадратным сантиметром больше. Вот если бы моя должность приравнивалась к советнику, тогда другое дело…

При нарушении максимального размера жилой площади надо было отдавать чуть ли не половину и без того небольшой зарплаты. А за сокрытие факта превышения площади полагалось откомандирование в Москву, увольнение и даже, возможно, тюрьма! «Но есть же на свете логика и здравый смысл», – решил я и отправил в Москву письмо, в котором обрисовал ситуацию: если переехать, то мало того что работа станет эффективнее, так еще и уйму свободно конвертируемой валюты сэкономлю родному государству. Я просил ради интересов дела сделать исключение. Ответа не получил.

Приехал вскоре в отпуск, пришел к главному финансовому начальнику, говорю: «Как же так, я же вам огромную экономию предлагаю, на десятки тысяч зеленых вездеходов за год». А тот смотрит на меня, как на психически не совсем здорового человека, и говорит: «Да хоть миллион. Хоть десять миллионов. Эта инструкция не знает исключений – они принципиально не допускаются». «Ну ладно, – говорю, – жаль, придется оставаться в прежнем, со скверной связью, далеко от центра, но зато с летающими тараканами». Начальник помолчал, посмотрел в сторону, а потом пробормотал, как будто к стене обращаясь: «Нет, просто думать надо, соображать головой, мозгами шевелить. Ты же вроде умный, или как?»

Я решил, что должен оправдать репутацию умного. Думал-думал и придумал. Вернувшись в Багдад, пошел к владельцу заветной виллы и говорю: дом мне подходит. Но есть условие – вы должны одну комнату запереть на ключ и запретить мне ею пользоваться. И внести это в договор. Предложение произвело на моего крестьянина самое тягостное впечатление. Для начала он отказывался верить своим ушам, даже сына позвал, думал, не понимает моего слишком литературного арабского. Но сын ему подтвердил: действительно, вот такое странное условие выдвигается. Тогда хозяин заподозрил, что это я так замысловато торгуюсь и сердито заявил, что цену больше ни за что не снизит, совесть надо иметь, он и так сбросил ее до полного минимума. А когда я его заверил, что готов платить те же деньги за тот же дом, но без одной комнаты, он все равно чуть не отказался от контракта – опасно иметь дело с умалишенным. Но в итоге сжалился над сирым и убогим и контракт подписал.

Проанализировав этот эпизод и догадываясь, что моя ситуация вовсе не исключение, что нечто подобное этому идиотизму регулярно происходит во всех российских загранпредставительствах да и во всей, видимо, советской экономике, я пришел к выводу, что долго это продолжаться не может. Даже неграмотному иракскому крестьянину было понятно, что это безумие. Но лет шесть с лишним всё же СССР еще проскрипел, что даже удивительно.

Итого, сухой остаток: в политике – союз с людоедами, забвение и бездумное предательство собственных принципов и ценностей, в экономике – махровый догматизм, на грани идиотизма, ведущий к неизбежному разорению. Да еще война в Афганистане, которую невозможно было оправдать ни с точки зрения морали, ни с позиций элементарного здравого смысла. Война, которая СССР и миру еще аукнется – о чем я тоже уже начал догадываться. И вот этому – этому – я должен был по мере сил служить.

Вскоре после того, как я переехал в Джадрию, у меня появился еще один сосед, которого лучше бы не было. Совсем рядом с въездом в наш тупичок поднялась высокая каменная стена. В стене – стальные ворота. Перед воротами – пост иракской вооружённой охраны. Не сразу, но все же удалось узнать: это резиденция изгнанного из Ливана Ясира Арафата и его соратников. Главная штаб-квартира была у них теперь в Тунисе, но немало времени проводили они и в Ираке. Не подумайте, что я произвольно отхожу от главной темы. Нет, история с палестинцами имеет прямое отношение к моей иракской саге и тем неприятностям, которые я там себе зачем-то нажил.

Саддам призвал Арафата считать Багдад своим «вторым домом». Делал это Саддам назло ненавистному Асаду, который почему-то с Арафатом рассорился, настолько, что прекратил с ним всякие контакты. И запретил ему появляться в Сирии или Ливане. Даже нешуточные вооруженные столкновения происходили между сирийскими войсками и палестинскими отрядами в лагерях.

Я был знаком с Арафатом, встречался с ним в Йемене, брал интервью для ТА С С а. Теперь мне захотелось встретиться с ним снова, любопытно было выяснить: да что же у них там с «сирийскими братьями» случилось? И почему родное посольство не велит с ним якшаться, намекает, что Арафат и в Москве в опале? Любопытство снова пересилило здравый смысл, и я влип в очередную авантюру, да еще и друга своего, апээновца Осипова в нее втравил. Но Дмитрий не хуже меня должен был понимать риски.

Встретив как-то арафатовского пресс-атташе Ахмеда, я на всякий случай попросился на встречу, но почти тут же об этом забыл – не думал, что лидер ООП согласится. Тем более что иракцы контакты с палестинцами не поощряли, их резиденция, упиравшаяся задней стеной практически в ограду моего дома, была и крепостью, и как будто тюрьмой.

Но однажды Ахмед заявился – вы уже догадались, без предупреждения – ко мне в корпункт и сказал: «Твоя просьба удовлетворена. Будьте с коллегой готовы к восьми вечера».

Эпопея заняла всю ночь. Сначала был долгий и занудный ужин в ресторане с пресс-атташе и его товарищем, с разговорами ни о чем. Но ближе к полуночи поехали. Покружили по городу, палестинцы, надо думать, проверяли, нет ли слежки. Потом в подходящем для этого месте вдруг сказали: пригнитесь хорошенько. И в тот момент я, конечно, пожалел о затеянном: не знал, что все будет так серьезно. Целая конспиративная операция, черт бы их всех побрал! Обман и маскировка предназначались для иракской охраны у ворот палестинской резиденции – у них был приказ не пропускать к Арафату посторонних. Палестинский лидер был поставлен в унизительное положение: не мог никого без иракского разрешения к себе пригласить. А разрешения добиться было невозможно. По крайней мере в отношении не одобренных министерством информации корреспондентов. Поэтому действовали палестинцы не мытьем, так катаньем – «вкатыванием» пары советских журналистов в осажденную крепость.

Было страшновато, но и интересно: если уж Арафат решился идти на такие ухищрения, значит, он отчаянно хочет что-то нам сообщить. Вернее, не нам лично, конечно, а Москве. Но что?

Охрана проверяла въезжающие машины крайне небрежно – нас не обнаружили. Но в тот момент, когда остановились перед воротами, признаюсь, душа ушла в пятки. Не сравнить, наверное, с ощущениями двойного агента, которого западная разведка вывозила из СССР в багажнике – там на кону была жизнь, – но все равно жутковато. Причем эта самая «дрожь» не была совсем неприятной, испытывал и нечто вроде эйфории, эндорфины какие-то вместе с адреналином в кровь вбрасывались, что ли… Давно уже утратил такое свойство организма, но тогда, да, был такой грех – приятное возбуждение от острых ощущений. Ну любят же некоторые на американских горках кататься, когда их крутит и вертит, и вниз головой подвешивает. Сейчас вспоминать странно – будто это и не я был вовсе, а совсем другой человек.

Это была очень долгая, бесконечная ночь. С Арафатом пришлось целоваться – удовольствие ниже среднего, но деваться было некуда. Это обязательная часть ритуала. Много лет спустя мой коллега по «Известиям», а затем первый советский посол в Израиле Александр Бовин будет хвастаться, что он единственный, кто сумел избежать арафатовских лобызаний. Прямо в лицо ему заявил, дескать, принципиально целуюсь только с женщинами. И тот якобы даже посмеялся и отстал. Некоторые Бовину не верили, но я думаю, что он вполне был способен на такое. Лихой был человек и блестящий для своего времени журналист.

Но до «Известий» было мне еще далеко, а в ту ночь мы расселись по-бедуински на ковре, и началась бесконечная трапеза. Вокруг сидело еще человек 15 – чуть ли не весь президиум исполкома ООП или ФАТХа – я их, разумеется, далеко не всех знал в лицо, да и кто куда входит, тоже не очень помнил. Абу Айяда, лысого, признал. И волосатого, с густой копной Абу Мазена, который сменит Арафата после его смерти, вроде тоже. Показалось мне, что чуть в сторонке от остальных сидел там и зловещий, состоявший в международном розыске террорист Абу Нидаль, хотя на этот счет я мог и ошибаться, я же видел только его фотографии, да и то неважного качества. Могло ли быть такое? Вроде бы нет. Они с Арафатом давно и очень сильно враждовали. Но с другой стороны, известно было, что он – личный ставленник Саддама, что живет тоже в Багдаде. Вполне могли иракцы навязать его общество, попытаться заставить их с Арафатом помириться. А заодно использовать Абу Нидаля в качестве соглядатая. В таком случае о нашей всенощной будет подробно доложено. Впрочем, думал я, даже если это вовсе не он, а какой-то похожий на него человек, то и другие осведомители, конечно, найдутся, да и микрофоны прослушки, надо думать, надежно работают. Надеяться, что удастся скрыть встречу от иракцев, было наивно.

Что ел, что пил – не помню напрочь. Разговор тоже был невнятный. В основном светская болтовня и заверения во взаимной вечной дружбе. Но в конце концов что- то такое смутное стало вырисовываться. А именно осторожно сформулированное, больше намеками, возмущение, вернее, огорчение поведением «сирийских братьев», с которыми, конечно же, поссорил сионизм и империализм и с которыми непременно все скоро наладится и прояснится, и будет опять полная солидарность в борьбе с общим врагом. Тем более, если поможет братский Советский Союз. Который, конечно, не станет слушать всякие вражеские наветы. (Буквально было сказано: никто не сможет нас поссорить.) И вообще борьба продолжается, и все прекрасно и замечательно, и героический палестинский народ шлет горячие приветы и благодарности за неизменную помощь и поддержку народу советскому. Эти слова насчет поддержки и ее неизменности были, мне показалось, как-то особенно выделены, видимо, это был прямой намек на то, что именно с ними возникли проблемы, которые палестинцев никак не устраивали.

К утру голова гудела как колокол. Я уже ни в чем не был уверен. Показалось мне или нет, что в какой-то момент Арафат как бы невзначай, скороговоркой, но в позитивном ключе говорил о возможности согласия палестинцев на автономный статус на Западном берегу реки Иордан? Это могло бы быть большим прорывом, предыдущая позиция ООП сводилась к формуле: все или ничего. Практически они ставили безумную, невозможную цель: ликвидацию Израиля с помощью демографической революции. Если бы все беженцы, покинувшие в 48-м году земли, на которых был создан Израиль, а также их потомки получили возможность вернуться, то арабы оказались бы в стране в большинстве и могли бы избрать или добиться другим каким-то путем прихода к власти чисто арабского правительства. Каддафи потом придумал даже название для такого государственного образования: Израильтина. От евреев можно было начать избавляться – да они и сами бы бежали в таком случае.

Автономия могла бы стать шагом к созданию палестинского независимого государства, которое сосуществовало бы с государством еврейским. Мы с Осиповым даже не поверили своим ушам: действительно ли Арафат фактически утвердил новую позицию?

Несколько раз потом прослушивали запись в этом месте, пока не убедились: да, это так и есть. Аль-Хукм аз-Зати – автономия. Так что как минимум одна сенсация в том интервью содержалась.

В любой нормальной стране корреспондентов, добывших политическую сенсацию, носили на бы на руках. Но в 1985 году СССР было еще очень далеко до нормальной страны…

Вывозили нас гораздо более небрежно, на выезде машины не досматривали, но солдаты, возможно, поглядывали вслед, нас опять попросили пригнуться. Но это уже сугубо для проформы, наши сопровождающие тоже прекрасно понимали, что незамеченным наш визит никак не останется.

Было уже совсем светло, и мы с Осиповым решили сразу же отправиться в посольство – сдаваться. Договорились, что соврем. А врать, надо сказать, я умею очень плохо. Почти всегда выдаю себя, а потому стараюсь либо вообще этого не делать или, по крайней мере, делать как можно реже. Да и Осипов не очень-то талантливый лгун. Вообще-то деликатный и честный джентльмен. Но тут деваться было некуда – надо было настраиваться соответственно моменту. Тем более что вранье было не слишком большим: когда я к Арафату просился, я почти не верил в то, что это может произойти. И было это еще до того, как посол запрет озвучил. Не видел я никакого смысла потом утопическую ту просьбу отзывать. Когда Арафат вдруг взял и согласился, это стало полнейшей неожиданностью, шоком. И отказываться казалось невозможным.

Таким образом, настоящую историю надо было только чуть-чуть отредактировать. Почти правду сказать: позвали на встречу в последний момент, даже предупредить посольство времени не было, и мы не смогли отказаться, ведь это была бы такая обида!

Посол нам не поверил, конечно. Но изобличать не стал. Сказал: «За такое можно и партбилета лишиться». (В переводе для нового поколения: стать невыездным, обреченным всю жизнь сидеть на 150 рублях или меньше, за железной загородкой советской границы, в какой-нибудь заштатной конторе без всяких перспектив карьерного роста.) Попугал и заставил написать каждого из нас по объяснительной. Потом взял обе бумажки и спрятал в сейф. Дал понять: будут пущены в ход, если понадобятся.

Вот что мы затем сделали: отправили «телеги» (так на мидовском жаргоне называли шифрованные телеграммы посольства) своим начальникам в Москву так называемым «верхом», то есть через референтуру, через шифровальщика. Представили все ту же версию произошедшего и сообщили, что через несколько дней клером, то есть открытым образом, без шифровки, по телексу, передадим полный текст интервью и просим в той или иной, пусть даже сокращенной форме, но так или иначе использовать его для печати. Ведь если интервью нигде не выйдет, Арафат может смертельно разгневаться, затаить обиду, отказаться в будущем общаться и с ТАСС, и с АПН. А то еще и жаловаться везде начнет, и так далее.

Корреспондент мог в крайних случаях направлять своему московскому начальству шифровки. Делалось это через торгпреда, имевшего право подписи таких депеш. «Телега» затем поступала к торгпредскому шифровальщику, сидевшему в секретном, экранированном помещении посольства под названием «референтура», там зашифровывалась и радиопередатчиком отправлялась в Москву через сложную систему релейных усилителей.

Это еще Сталин придумал: дать такую возможность корреспондентам, чтобы те могли сообщать что-то, минуя посла. Донести на него, например. Ну или передать альтернативную информацию.

То был единственный раз, когда я этим правом воспользовался. Но в былые времена, дежуря по ТАС С ночью, сталкивался с ситуациями, когда коллеги присылали какие-то чрезвычайно важные сообщения, которые послы почему-то или не хотели, или не могли передать. И мне приходилось выцарапывать эти тексты из Министерства внешней торговли, куда они поступали «верхом». Один раз, когда снимали польского лидера Герека, корреспондент ТАСС как-то первым об этом узнал и захотел отличиться. Трудно поверить, но факт: попался мне в ту ночь в дупель пьяный дежурный по Минвнешторгу. Полночи пришлось мне с ним разбираться с помощью правительственного телефона – «вертушки». Но закладывать его не стал, оставил при себе причину странных проволочек с получением телеграммы.

Одинаковый текст арафатовского интервью мы с Осиповым послали одновременно по телексу, каждый в свое ведомство. А еще через пару дней получили «верхом» нагоняи от своих начальников. Правда, в относительно мягкой форме, с категорическим указанием никогда не позволять себе больше ничего подобного. Что само по себе было показательно. Ведь, скажем, интервью, которое я брал у того же Арафата несколько лет тому назад в Йемене, я тоже ни с кем не согласовывал, однако ТАС С был рад ему и даже выразил благодарность. Что-то кардинально изменилось с тех пор. Но особенно убийственным доказательством того, что лидер ООП угодил в серьезную опалу, стал тот невероятный факт, что ни одной строчки из того интервью так и не попало в печать. Несмотря на то, что в нем содержалось новое, важное положение про автономию. Кажется, даже в служебные бюллетени на этот раз не решились тот текст дать, боялись вызвать гнев инстанций. Дело просто беспрецедентное. Весь мой опыт говорил: если корреспондент побеседовал с важным официальным лицом, то что-то из этой беседы, хоть какой-то фрагментик, но будет опубликован обязательно. Журналисту могут и врезать, если это была лишняя инициатива, но это отдельный вопрос. Рисковать же обидой ВИПа, если уж интервью взято, не станут. Это было универсальное правило. Разве что собеседник объявит СССР империей зла или разоблачит тайны КГБ. Или лично над товарищем Брежневым посмеется. Но в данном случае текст был, разумеется, совершенно безобидный. Кроме места про автономию, может быть. Но и оно было, как всегда у Арафата, сформулировано умышленно расплывчато. А все остальное там – просто жвачка никому не нужная. Но это-то как раз было обычным, нормальным делом. Другого от такого рода официозных интервью и не ждали. ТАС С и АПН тоннами такое гуано ежедневно выпускали.

Полная идентичность полученных мной и Осиповым шифрованных нахлобучек также показывала, что все это координировалось кем-то в ЦК, наверняка с консультацией и с МИД, и с КГБ, причем на высоком уровне. Подписаны «телеги» были лично самыми нашими главными начальниками. И решение ничего не печатать тоже, конечно, было согласовано не с рядовым инструктором. Явно было принято государственное решение в душу Арафату наплевать.

А он, вернее его пресс-атташе, даже не удивился, узнав, что с публикацией возникли «технические проблемы» – опять мне врать пришлось, но совесть облегчал тот факт, что всем было понятно, что это вранье сугубо во имя вежливости и что проблемы отнюдь не технические.

Ну а я в то самое время получил еще один «черный шар» в негласном посольском досье. (Были и другие, всех не перечислишь.) Но гораздо серьезнее были последствия той авантюры на другом, иракском направлении, где по отношению ко мне накапливалось нешуточное недовольство. Свое «фе» иракцы продемонстрировали в тот же день. Вернулся я из посольства – батюшки светы! В моем тупичке, где мы только вдвоем с хозяином и обитали, ровно напротив моей калитки установлен военный пост. Стоит солдат с автоматом! Простоял он так всего несколько дней, потом иракцы пост убрали – исчез так же неожиданно, как и появился. Но сигнал был понятен: моей самодеятельностью всерьез раздражены. И грозят пальцем: смотри, парень, не балуй больше, время военное.

Но все же: что такое недавний любимец Москвы Ясир Арафат мог натворить?

Ответ я узнал лишь много лет спустя.

Глава пятая

Катастрофа и спасение

Ирак – окончание

Получив письмо Риты Фрирен, я должен был быстро решить вопрос: возвращаться ли в Ирак из отпуска? Здравый смысл подсказывал: нет, ни в коем случае, даже если это скажется на карьере, даже если из-за этого придется уйти из ТАСС. Ведь это вопрос жизни и смерти. Но то были времена, когда беззаботность и юношеская самоуверенность на равных боролись со здравым смыслом и часто, к сожалению, побеждали.

Посоветовался со своим сверхопытным и через огонь, воду и медные трубы прошедшим тестем. Но и он опешил. Единственное, что пришло ему в голову, – пойти к генеральному директору ТАСС Лосеву, мужику вроде как не злобному и не слишком трусливому, и исповедаться ему как на духу. Я и сам такой вариант обдумывал, но в итоге его отверг. Уж лучше тогда просто отказаться возвращаться под каким-нибудь благовидным предлогом: болезнь себе какую-нибудь придумать или признаться в слабости духа, пусть даже трусом считают, не важно, сказать: «Не могу больше находиться в воюющей стране, нервный срыв у меня от тамошних страстей». Или еще что-нибудь. Последствия могут быть неприятными, но терпимыми. А вот услыхав о моих несанкционированных контактах с американскими журналистками и их далеко идущих политических последствиях, Лосев отозвал бы меня немедленно и уволил с волчьим билетом. Позвонил бы в ЦК, там с помощью КГБ провели бы расследование эпизода – и ясно, чем дело закончится, не быть мне больше никогда выездным, да и работе в международной журналистике конец, придется идти в переводчики в какое-нибудь издательство, и это еще в лучшем случае. Без малейшей перспективы исправить свое положение хоть когда-нибудь. Изложил эти соображения тестю, и тот вынужден был признать, что это вполне реалистическая перспектива. И что даже он, со всеми своими связями, не обязательно сможет меня из такой ямы вытащить.

Тут я должен сказать пару слов о своем тесте Валентине Вдовине, я его всегда глубоко уважал. Меня поражало, что можно достичь изрядных высот в советской иерархии и остаться порядочным и отзывчивым к чужой боли человеком – редкий случай, исключение, подтверждающее правило. Он не прошел всю мидовскую карьерную лестницу, где с младых ногтей прививается профессиональный цинизм, но не успел заразиться и пустопорожним начетничеством комсомольских вельмож, из числа которых он, казалось бы, вышел. Но это все же были комсомольцы 50-х, поколение XX съезда. Среди них встречалось немало ярких личностей, в том числе Горбачев и Шеварднадзе, с которыми тесть был смолоду неплохо знаком. Но были в этой среде и совсем другие люди: злобные и малограмотные националисты и антисемиты. Тесть всегда брезгливо их сторонился, рассказывал, даже в лицах изображал их выходки, пародировал их тупые речи. Мне запомнилась новелла про Сергея Павлова, первого секретаря ЦК ВЛКСМ 60-х, сосланного затем послом в Монголию: напивавшись пьяным, он, за отсутствием других евреев в посольстве, выплескивал свою ненависть на портрет Маркса. «У-у, ты, жидовская морда!» – рычал чрезвычайный и полномочный.

Но все же и в советское время изредка попадались другие послы. Первый раз возглавив посольство в 37 лет, Валентин Вдовин затем занимал эту должность в нескольких странах. Регулярно вступал в конфликт с советской бюрократией, боролся с ее идиотизмом, ссорился с министрами – и даже иногда выходил победителем в этих схватках. В сердцах мог позволить себе резко высказаться о неэффективности всей системы как таковой, на грани антисоветчины. Теща же вела на кухне откровенно диссидентские разговоры, вовсе не скрывая своего глубокого презрения к коммунистической идеологии и советской власти. Был, конечно, в этом элемент лицемерия, свойственного всем тем, кто, понимая гнилость системы, все же служил ей, утешая себя тем, что больше пользы можно принести, смягчая ее жестокость и глупость изнутри. Но нельзя же требовать героического самопожертвования от каждого, и кухонные разговоры все же тоже были нужны, хотя бы для того, чтобы самому себе доказать, что еще жив, еще мыслишь, не дал себя превратить в бездумный винтик. А если винтик «думный», то рано или поздно его резьба сорвется. Настанет момент – и число разочарованных властью КПСС внутри ее самой достигнет критической массы, и тогда все кончится. Так оно и произошло. СССР прикончила вовсе не горстка героических диссидентов, не пользовавшихся ни малейшей поддержкой населения, которому было на все наплевать и которое не видело причинно-следственной связи между отсутствием колбасы в магазинах и тупостью системы. Но все же и диссиденты были крайне важны: кому-то надо было, рискуя всем, принося себя в жертву, не давать нам, остальным, благополучным, окончательно утратить чувство стыда. Вот так мне кажется.

Тесть антисоветские разговоры не поддерживал, но и не пресекал, беспокоился только о том, чтобы никто из нас не повторил тещиных крамольных слов за пределами квартиры или по телефону.

Признав, что поход к Лосеву не такая уж блестящая идея, тесть предположил, что, возможно, стоит вернуться в Багдад и посоветоваться с послом Мининым. Я был уверен, что и в данном случае он ошибается. Рита Фрирен и те, кто за ней стоял, допустили удивительную ошибку: они не добавили советское посольство в список адресатов. Им было невдомек, что это был бы самый простой, быстрый и верный способ от меня избавиться. Зачем же я стану сам доводить их дело до логического конца? Конечно, узнав о моих прегрешениях, посол меня вышлет на родину в 24 часа. И будет рад это сделать, потому что сильно невзлюбил меня после описанных в предыдущей главе конфликтов. А вслед полетит такая «телега», что последствия могут быть еще ужаснее, чем я себе представлял.

С тестем у меня был договор, что он не вмешивается в мою карьеру. При его поддержке я мог бы легко перейти на службу в МИД и даже, возможно, работать в западных странах с мягким климатом и твердой валютой, а не в огнедышащем Ираке. У тестя были не только мощные позиции в МИДе, но и связи в ЦК. Однако был я тщеславен, и мне казалось, что я перестану себя уважать, да и уважения тестя и тещи лишусь, если превращусь в обычного блатняка. Нет, мне представлялось важным добиваться всего самостоятельно. Но теперь, когда речь пошла о выживании, я готов был принять помощь. И тесть мне ее оказал вот чем: вооружил меня фотографией, где он чуть ли не в обнимку стоит на летном поле лиссабонского аэропорта с Горбачевым. У власти в тот момент еще был Черненко, но его дни были сочтены. Горби официально был номером два, и уже ходили слухи, что он вот-вот станет первым.

Мне было уже не до морального максимализма. Я совершенно бессовестно при первом же удобном случае, как будто невзначай, продемонстрировал фотографию сначала послу, а потом и резиденту КГБ. Этакое послание: не трогайте меня, а то зубы можете обломать. Что было, разумеется, чистой воды блефом, ни при каких обстоятельствах вовлекать Горбачева в мои проблемы тесть бы не стал. Когда Горби наконец стал генсеком, к нему на прием немедленно устремились всякие старые друзья, полудрузья и полузнакомцы – засвидетельствовать почтение в надежде на содействие в продвижении карьеры. Тестю даже намекали, что уж ему-то точно следовало бы поздравить давнего товарища. Да и Раиса Максимовна просила кое-что привезти из Португалии. Но тесть счел это унизительным и на поклон не пошел. Он был бы рад, конечно, если бы Горбачев о нем вспомнил, но напрашиваться считал ниже своего достоинства. Обещанную сумочку супруге генерального передал через помощника. И на этом все закончилось. По-моему, тесть с Горбачевым больше ни разу с той поры так и не повидался. В отличие от меня: в будущем мне было суждено и речи для Раисы Максимовны пописать, и с самим генсеком тоже пообщаться. Задал изрядно разозливший его вопрос на одной пресс-конференции (об этом в следующих главах). В другой раз большое интервью брал. Про тестя он, разумеется, меня не спрашивал, не догадываясь о моих родственных связях.

Но в то время я понятия не имел, что меня ждет. Предчувствия мучили самые мрачные, хотя я и получил неожиданную энергичную поддержку со стороны заместителя заведующего международным отделом ЦК Карена Брутенца, посетившего Багдад и присутствовавшего на одной из моих разборок с послом. Ведь именно он курировал иракскую компартию и никак не мог простить Саддаму ее разгром и физическое уничтожение своих подопечных. Судя по всему, Брутенцу претили попытки посольства лакировать иракскую действительность, хотя это совпадало с возобладавшей в Москве аморальной политической линией. Ему нравились мои попытки внести ложку дегтя в бочку елея. Вообще международный отдел считал себя проигравшим и униженным в политической борьбе по иракскому направлению. Верховодили МИД и КГБ, полагавшие, что отдать коммунистов на уничтожение – вполне приемлемая цена за так называемое «укрепление антиимпериалистического фронта». Злобная антиамериканская риторика Саддама и иракской официозной прессы застила им глаза. Они за нее все ему готовы были простить. Одним из проводников, если не авторов, этой циничной политики был Евгений Примаков, познакомившийся с Саддамом еще в 60-е годы в Каире и считавшийся чуть ли не его личным другом. Однажды мы сидели в кабинете посла на очередном заседании, как вдруг в дверь просунулась его голова. Нас тут же выставили вон, чтобы посол мог с ним о чем-то пошептаться. Приятели потом рассказали о чем: Примаков курсировал между Дамаском и Багдадом, пытаясь помирить две ветви фашистской партии Баас, которые, несмотря на единую национал-социалистическую идеологию, жестко, до смертной вражды, соперничали друг с другом. Попытки эти были обречены на провал: с тем же успехом можно было пытаться мирить СССР и маоистский Китай, тоже кстати, яростно враждовавшие, несмотря на общую, казалось бы, приверженность марксизму. До какой степени дошла взаимная ненависть между Хафезом Асадом и Саддамом, покажет будущее: в 91-м году Сирия с энтузиазмом вступит в возглавляемую США коалицию, взявшуюся силой выдворить иракские войска из оккупированного Кувейта. Асад будет наслаждаться унижением Саддама, помогать крушить его военную инфраструктуру. Но в середине 80-х Примаков самоуверенно полагал, что ему удастся убедить баасистов обеих стран слиться в антиамериканском экстазе. «Если они помирятся и будут сотрудничать, это в корне изменит в нашу пользу баланс сил на Ближнем Востоке», – цитировал слова Примакова мой знакомый из посольства. Международному отделу ЦК это не могло нравиться: в Сирии компартию баасисты тоже прижимали все сильнее, но это переставало волновать советскую власть. Шефа отдела Пономарева и его подчиненных отодвигали в сторону, к их мнению все меньше прислушивались, и это касалось отнюдь не одного только Ближнего Востока. Но на периферии советской системы еще действовала инерция, посол Минин явно опасался Брутенца и после его вмешательства надолго от меня отстал, хотя иногда на совещаниях я ловил на себе его тяжелый взгляд, который не сулил мне ничего хорошего.

Понятно было, что никакой тесть, несмотря на все его связи, и никакой Брутенц не спасут меня, если содержание письма Фрирен станет предметом официального разбирательства. Этого нельзя было допустить.

Но почему же американская провокаторша не догадалась информировать советскую власть о моей «антииракской деятельности»? Этому может быть только одно правдоподобное объяснение: она (они?) не сомневалась, что за моими «проказами» на самом деле стоит советская разведка, пытавшаяся использовать американских журналистов, чтобы поссорить Вашингтон с Багдадом. Логично. Но если бы хомо сапиенс всегда руководствовался только логикой, жизнь на земле была бы разумнее и безопаснее, хотя, возможно, и скучнее. Всегда были и будут «белые вороны», неклеймёные (или неправильно клеймённые) телята, иногда преподносящие сюрпризы, поступающие вопреки общепринятой логике в самых неожиданных местах и случаях. Люди, слава богу, никогда не будут до конца предсказуемы. Вот могло быть и такое: ведущий себя не по правилам молокосос, ищущий приключения на свои филейные места, привыкший быть любимчиком, привыкший к тому, что его поддержат в семье, в школе, в институте и на работе, хотя время от времени объявлялись и ненавистники, но они в итоге всегда проигрывали. Юный нахал, принимавший все это как должное (за что ему теперь стыдно).

Время от времени меня посещали сомнения в закономерности такого заботливого, иногда даже необъяснимо нежного отношения ко мне и родных, и учителей в школе, и даже некоторых больших начальников в ТАСС. Точно ли я заслуживаю любви и поддержки? Или я просто бессознательно умею произвести правильное впечатление? По крайней мере, могу поклясться: сознательно я в такую игру не играл никогда.

Когда я прочитал волшебную сагу Джоан Роулинг, мне вдруг пришло в голову сравнить себя с… Гарри Поттером – да, да, не смейтесь! Без всякого поттеровского героизма, разумеется. И сиротой я отнюдь не был, наоборот. Но любовь семьи, прежде всего деда моего, дедуси Порфирия Феофановича, научившего меня читать, писать, мыслить, любить литературу, – казалось, мистически хранила меня всю жизнь, как спасала Поттера любовь его матери даже после ее гибели.

Любовь деда была очень сильной, даже оголтелой, окружающие, знавшие его как в высшей степени сдержанного, закрытого, язвительно-саркастического человека, изумлялись. И даже меня она немного смущала. Думаю, это была отдушина, в которую хлынула вся его нерастраченная эмоциональная энергия. Большую часть своей долгой жизни он вынужден был притворяться простым бухгалтером, скрывать своё неправильное социальное происхождение, образование (филологическое, Варшавский университет – специалист по латыни), круг интересов и тем более политические взгляды (поддерживал партию кадетов до революции). Скрывать свое близкое родство с епископом Аркадием Остальским, объявленным страшным врагом советской власти и расстрелянным. (После падения коммунизма он был канонизирован – признан священномучеником.) И так далее. Все ради того, чтобы спасти семью от беспощадного молоха. Вплоть до середины 50-х дед всегда держал наготове чемоданчик с сухарями и бельем – на случай ареста.

У моего отца была уж совсем экзотическая теория: Остальских хранит некая высшая сила, поскольку у них есть, дескать, важная миссия. Приводил в качестве доказательства многочисленные случаи сверхъестественного везения, когда он чудом выживал во время войны, особенно в моменты, когда его забрасывали с парашютом за линию фронта. Например, как его однажды пожалел, не стал убивать рыжий немецкий танкист, заметивший, что тот прячется в каких-то кустах. Долго-долго смотрел на него, колебался, а потом залез в танк, развернул машину и уехал. Как ни разу отец не был тяжело ранен, пока находился глубоко в немецком тылу, – а ведь неспособных самостоятельно передвигаться раненых полагалось в тех ситуациях пристреливать. А когда серьезное ранение все же случилось – в безопасном уже месте, в зоне доступности полевого госпиталя – то вошедший в тело осколок остановился в двух миллиметрах от сердца. По выходе из госпиталя отец неожиданно приглянулся начальнику крупного училища ВВС, и тот взял его к себе адъютантом, а потом и преподавателем сделал. А остальные его товарищи почти все потом погибли, лишь четверо из всего десантного батальона, кажется, выжили.

На вопрос, в чем состоит высшая миссия, отец отвечал загадочно. Но если я его правильно понял, то что-то мы такое могли другим людям передавать. Некий огонек-уголек. Много поколений священников в роду было. Дед преподавал, пока советская власть не лишила такой возможности, но в конце жизни, годков так в 85, снова пошел учить молодежь – медсестёр – латыни, специалистов остро не хватало. Отец всю жизнь воспитывал будущих актеров. Ну и мы с братом вроде как должны были пером и голосом доброе и вечное нести. И это правда, что я всегда любил лекторствовать и, кажется, действительно имел к этому некоторые способности. Еще в школе учителя завели, к моему удивлению, обыкновение просить рассказать что-нибудь из прочитанного, если до конца урока оставалось несколько лишних минут. Ну и аудитория, класс мой, вроде бы к этому занятию пристрастилась.

Я никогда не принимал эту теорию слишком всерьез, да и сам отец не очень на ней настаивал – просто гипотеза такая, забавная, красного словца ради. Но факт есть факт, и с ним надо считаться (одна из любимых присказок дедуси): почти чудом семья уцелела, пережила две мировые войны, гражданку, голод, холод, массовые репрессии, и никто не угодил в ГУЛАГ, хотя все указывало на высокую вероятность трагических исходов.

Дед ненавидел советскую власть, но не позволял себе показывать этого ни при каких обстоятельствах. До минимума свел круг общения. Сжав свою душу в кулак, позволил обществу воспитывать обоих сыновей как правоверных пионеров и комсомольцев, понимая, что иначе их ждет погибель. Еще больнее, думаю, было для него наблюдать, как то же самое происходит с его любимым внуком. Но тут он предпринял некоторые меры. Тем более, что времена наступили вегетарианские, хрущевские, можно было немного расслабиться. Кое-что стал нашептывать мне на ухо в промежутках между чтением вслух Вальтера Скотта или Майн Рида и импровизированными лекциями по сравнительному языкознанию. Я, правда, не очень его понимал, принимал крамольные речи то ли за шутку, то ли за ворчливость пожилого, политически наивного, старорежимного человека. Который отказывался, например, признать, вслед за своим младшим сыном, моим отцом, очевидную вещь, что все дурное в советскую действительность привнес исключительно извративший коммунистическую идею Сталин. А вот Ленин – вот это был светоч, и мы должны очистить его великое наследие от сталинской скверны. А дед бормотал так, чтобы слышал один я: «Ленин – тот же Сталин, нет между ними существенной разницы». В любом случае, мистика не мистика, но своим выживанием семейство, конечно же, было обязано тихому, незаметному героизму дедуси. Без его мудрости, самообладания и подвижничества никого бы из нас не было.

А то, что он нашептывал в детстве мне на ухо, оказывается, не пропало, отложилось куда-то в подсознание, ждало своего часа.

Студентом я был не чужд некоторого легкомысленного вольнодумства и «диссидентства», мелкого, впрочем, масштаба. Местечкового. Гордиться, прямо скажем, нечем. Бунтовал против идеологизированной тупости, против тирании и безграмотности декана Льва Стржижовского, за что был объявлен «фрондером» и едва не поплатился исключением из МГИМО. Спасло чудо: у декана случились неприятности по другому поводу. Помогло и то, что некоторые педагоги меня любили и не побоялись защитить. Когда декан собрался меня исключать, его заместитель немедленно меня об этом предупредил через своего приятеля, славного человека, доцента Рудольфа Додельцева, преподававшего нам философию. Декан пошел к преподавателю арабского, блистательному Владимиру Сегалю, которого имел глупость попросить поставить мне двойку на экзамене, чтобы упростить процесс якобы неизбежного моего исключения. Сегаль рассвирепел и не только отказал декану, но и назло ему поставил мне пятерку вместо честно заслуженной четверки. Как главный переводчик с арабского международного отдела ЦК он мог себе позволить ссору с главой факультета. Несколько видных педагогов ходили к ректору, просили его не допустить расправы. Если бы не это заступничество, жизнь пошла бы совсем по другой колее, и уж эту книгу вы бы точно не читали.

Но по большому счету я мирился с ортодоксией, хотя и презирал брежневские идиотизмы и рассказывал в узком кругу антисоветские анекдоты. Мой любимый в ту пору – про критику качества мясопродуктов в СССР Брежневым, объявившим с высокой трибуны, что «сосиски – сраные». Потом выяснилось, что он имел в виду «социалистические страны», просто дикция была такая у «гениального секретаря». Но понималось при этом, что советские сосиски именно такие и есть, как всем послышалось. Впрочем, и социалистические страны такие же. Я с восторгом читал тайком Оруэлла, но верил при этом в возможность некоего «социализма с человеческим лицом», и в злокозненность Вашингтона тоже верил. Отгоняя сомнения, считал себя советским патриотом. И хотя сомнений накапливалось все больше, настоящее пробуждение началось только в Ираке. Не смог простить родному государству дружбы с людоедом. Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Эта древняя мудрость приложима не только к индивидуумам, но и к международной жизни.

США, впрочем, тоже водились с одиозными диктаторскими режимами, иногда материально их поддерживали и даже вооружали – из геополитических соображений и ради сдерживания советской экспансии. Но в Америке существовало общественное мнение, которое против этих тактических союзов восставало (как это и произошло в иракском случае после появления статьи Илэйн Шиолино), и власть вынуждена была с этим считаться. Да и в самих властных структурах многим было не по себе: уж больно острый получается контраст между реальностью диктатур, с их бесправием, пропагандистской ложью и жестокостью, и либерально-демократической природой американского общества и его свободами. Такие союзы выглядят противоестественными, даже абсурдными и наносят ощутимый вред репутации власти. Администрации вынуждены снижать уровень отношений с сомнительными партнерами, подвергать таких попутчиков публичной критике, при случае открещиваться от них и так далее.

Но в советском случае все обстояло принципиально иначе. Тут было ощущение близости, неподдельного родового сходства. Настал момент – и меня осенило: искренние наивные коммунисты Ирака действительно оказались лишними в этом счастливом браке; от марксизма и социалистического интернационализма в Москве ничего не осталось, кроме пустопорожних фраз. Однопартийная диктатура с засильем служб безопасности – вот они, приметы родства, вот она, основа взаимопонимания и прочного союза. А какая там идеологическая трескотня используется для оправдания гнета, не столь уж и важно. Суть-то одна.

Когда это до меня наконец дошло, что-то случилось: какое-то количество перешло в качество, произошла внутренняя перемена. Стоял перед зеркалом, брился – и вдруг увидел какого-то другого, нового, не до конца знакомого человека. Что это значило практически, я понял не сразу, на это ушли месяцы и даже годы. Невероятно повезло, что именно в то же время в СССР начиналась эпоха перестройки и гласности и что меня, паче чаяния, взяли в «Известия», которые быстро двигались в ту же самую сторону, куда эволюционировал и я.

Но в то время, в 1985 году, в Багдаде, мне было не до того, чтобы додумывать до конца, что означают на практике перемены, происходящие в моем мировоззрении. Надо было заботиться о другом – как уцелеть.

В Ирак я все-таки вернулся, так ничего и не придумав, и уже в аэропорту и по дороге домой оглядывался, ждал неприятностей. Приехал в корпункт, и там меня осенило. У меня было несколько подчиненных, дежуривших по очереди в аппаратной, в том числе одна очень милая, остроумная, ироничная женщина – нам с женой она чрезвычайно нравилась. До сих пор у нас в ходу некоторые ее забавные выражения. Например: «Пришел с работы и говорит слова…» Муж, тот самый «слова говорящий», у нее был мудрый, опытный, много про всё в советской системе знающий. И вовсе не злой и уж точно не самый оголтелый карьерист, да и не ортодокс тупой. В отчаянии я решил ему довериться. И он отреагировал точно так, как я и надеялся. Одобрил мое решение ни в коем случае не информировать посольство, признав, что это чревато. И дал единственно верный совет – я даже удивился, как это мне самому в голову не пришло. Правда, взял с меня слово, что я никому и никогда не раскрою, от кого я такой совет получил. Ведь по всем правилам и инструкциям он должен был бы сообщить о таком моем серьезном проступке «куда следует». Но не стал делать этого, тем самым совершив серьезный должностной проступок. В общем, понимаете, почему я решил и сегодня не называть его имени. Но остаюсь ему благодарен. Совет тот, видимо, отсрочил час расплаты, а значит, и дал шанс уцелеть.

На следующее же утро я помчался в министерство информации и попросился на прием к министру – важному баасисту Латифу Насифу аль-Джасему. Обычно встречи надо было ждать очень долго – неделями, а то и месяцами. На этот же раз я был принят буквально через пару дней, правда, в последний момент место министра занял его заместитель, о котором говорили, что он на самом деле генерал иракской разведки. И заместитель этот производил впечатление куда более лощеного деятеля, чем его босс – чрезвычайно надутый от сознания собственной важности, но, в общем-то, простоватый, неотесанный тип. Настоящий баасист, одним словом… К тому же заместитель министра очень неплохо говорил по-английски, что меня тоже устраивало, поскольку, волнуясь, я делал по-арабски многовато ошибок, иногда мучительно подыскивал слова. А при разговоре на столь деликатную тему мог, чего доброго, и не уловить каких-нибудь важных нюансов в речи министра, никакими иностранными языками, естественно, не владевшего.

Предполагаемый генерал принял меня радушно, с улыбкой, усадил в кресло напротив своего стола, угостил, как принято, чаем. После обмена дежурными приветствиями я взял быка за рога. Знаком ли господин заместитель министра с неким открытым письмом, направленным в мой адрес американской журналисткой Ритой Фрирен? Наверно, мой собеседник и на самом деле был опытным и талантливым разведчиком, по крайней мере он так натурально изобразил удивление и недоумение, так естественно переспрашивал, хмыкал, так убедительно хмурился, прося повторить имя журналистки, – ну просто артист да и только. Это было так здорово сыграно, что я почти готов был ему поверить, допустить, что он не в курсе. Хотя понятно было, что такого не может быть, потому что не может быть никогда. Нет, он впервые слышит о чем-либо подобном, заверял он меня. А в чем дело?

Я протянул ему злополучное письмо – это было очень странное ощущение, точно я себя сам отдаю на заклание.

Он читал, а я произносил заранее заготовленную с помощью мудрого советчика речь. О враждебных происках американского империализма. О том, что враги мечтают поссорить Ирак с Советским Союзом. Ну и, само собой, гневно опроверг все «инсинуации» Фрирен, решительно утверждал, что ничего подобного про дружественный Ирак не говорил и говорить не мог, какая наглая, вопиющая ложь! А сам будто слушал себя со стороны, как это я ловко закручиваю. Вот ведь, думал, прекрасно, оказывается, могу врать, когда по-настоящему приспичит. Когда жареный петух клюнет со всей силы в дурную голову. Когда речь о жизни и смерти идет. Вру и не краснею, очень вдохновенно излагаю.

А генерал все кивал головой и поддакивал. Ни тени сомнения не мелькало в его широко открытых, доверчивых глазах. В нужных местах он то хмурился, разделяя мое праведное возмущение враждебными происками, то поощрял улыбкой, излучая дружественность и доверие.

«Конечно, мы вам верим», – сказал, подводя итог беседы, генерал. – Работайте спокойно».

А я его душевно благодарил.

Кто кого обманул: он меня или я его? А никто никого. Все остались при своих. Но необходимая церемония была соблюдена.

Так в чем же был смысл этой сцены? Его можно выразить одной очень простой детсадовской фразой: «Я бо-льше не бу-ду!» Вот что фактически мной было сказано. Вопрос был: поверят ли мне? И если даже поверят, то не посчитают ли, что, несмотря на заверения, преступление не должно остаться без наказания?

Преисполненный надежды, я распрощался с любезным генералом и почти уже покинул его кабинет, уже и дверь приоткрыл, когда он остановил меня на пороге. «Мой вам совет, господин Остальский, если позволите… Будьте осторожнее с американскими журналистками».

«Ну конечно же, я сделаю выводы!» – ответил я и попрощался уже окончательно. А потом шел по министерству и думал: кого генерал имел в виду? Риту Фрирен? Или Илэйн Шиолино?

Однозначный ответ на этот вопрос я получу через несколько недель, когда после тяжелейшей автокатастрофы буду валяться в гипсе дома, лихорадочно пытаясь организовать свой срочный и окончательный отъезд из Ирака. И вдруг во всех газетах, на первой полосе, сообщение о прибытии в Багдад выдающейся американской журналистки Риты Фрирен, удостоенной личной аудиенции самим Саддамом Хусейном. Видно было, что ее деятельность чрезвычайно высоко оценена. Но в таком случае, думал я, борясь с болезненным полубредом, в таком случае… Получается, что она не на ЦРУ работала? Или и на тех, и на других, а может, и на третьих? До сих пор не могу дать однозначного ответа на этот вопрос.

Автокатастрофа произошла так. Рано утром в выходной день в корпункте раздался телефонный звонок. Звонил неизвестный мне человек якобы из министерства информации. Сообщил, что буквально через полчаса с военного аэродрома под Багдадом вылетит самолет, который доставит журналистов на фронт, где произошли чрезвычайные, сенсационные события. Но только надо поторопиться, потому что ждать никого не будут. Я позвонил проживавшему в одной минуте езды от меня корреспонденту ТАНЮГ, тот предложил захватить меня по дороге. За рулем, правда, оказался его приятель, кажется, тот у него ночевал. Но примчались они действительно мгновенно, и мы тут же двинулись дальше. Выскочили на пустую, по случаю выходного, набережную. Река Тигр была слева от нас, дома – справа. Развили бешеную скорость – 130 км в час или больше. И вдруг из-за какого-то строения, из незаметного переулочка, выкатилась задом, перегородив нам дорогу, машина – такси. Вот как, оказывается, это делается, успел подумать я прежде чем отключиться.

Водитель такси, кажется, успел выскочить из машины. Или же там его вообще не было.

Впрочем, я мало что понимал: столкновение было такой силы, что переднее сиденье – то, что рядом с шофером, и за которым я сидел, – вырвало из пола с корнем и прижало вместе со мной к потолку. Но это, возможно, и спасло меня. Сломав плечо, сиденье, тем не менее, не дало мне вылететь через переднее стекло и даже закрыло, как щитом, от других предметов и осколков. Я потерял сознание, а когда пришел в себя, то оказался почти между небом и землей, плотно прижатым все к тому же потолку автомобиля.

То есть чудо практически.

Чьи-то сильные руки пытались вытащить меня из автомобиля, но на это ушло довольно много времени. Сколько – я не знаю, так как несколько раз отключался. Сломанное плечо и ушибленная грудная клетка болели невыносимо. Мир плыл вокруг. Наконец, разломав сиденье, спасатели смогли меня вызволить. Занимались этим два угрюмых молодых человека в штатском, но с военной выправкой.

Полиции почему-то не было. Обычная толпа зевак тоже не собралась – так, три-четыре человека, не знаю, случайных ли.

Я все же успел разглядеть, что осталось от машины, в которой мы ехали. Вся передняя часть, где капот и мотор, была разбита, не совсем в лепешку, но почти. Превратилась в плотно сжатую гармошку. Самое поразительное, что оба моих спутника тоже уцелели, отделавшись какими-то ушибами и порезами, чего я никак не ожидал и до сих пор не понимаю, как это могло так получиться. Два вытащивших меня молодца засунули мое не совсем бездыханное, но не способное к самостоятельным движениям тело в свой автомобиль и куда-то повезли. Ну все, сейчас добьют и в Тигр выбросят, думал я, но в странном своем положении даже испугаться как следует был не в состоянии. И тут вдруг увидел в той же машине, рядом с собой, корреспондента ТАНЮГ – раненого, всего в крови, но вполне живого. «Нас везут в больницу», – сообщил мне он. Это давало надежду: может, не решатся все же сразу двоих кончать?

И действительно, привезли в больницу, оказали первую помощь, перебинтовали, сделали рентгеновские снимки. Обслуживали нас вне очереди, как ВИПов. Оба наших спасителя скромно сидели, ждали в сторонке. А по завершении процедур молча развезли по домам.

Что это было? Попытка убийства? В пользу этой версии говорил тот факт, что полет на фронт с военного аэродрома отменили. Не было никакого полета! Якобы потому, что почти никто из журналистов вовремя туда не добрался. Кого – то вроде обзванивали, другие же говорили потом, что никакого звонка не получали.

Но если это было покушение, то в таком случае почему не довели затеянное до конца? Или засомневались, увидев, что, кроме меня, неожиданно в эту историю попали еще и два югослава? Или вообще, хотели попугать, а не убить? Этакое совсем уж последнее предупреждение?

До сих пор у меня нет ответов на эти вопросы, а есть одни лишь гипотезы. В любом случае из прослушки они должны были знать, что после катастрофы я начал принимать все меры для того, чтобы как можно скорее, под предлогом необходимости долечиться на родине, исчезнуть из Ирака навсегда. Возможно, такой поворот событий их устроил. Но кого именно – их?

В Ираке в то время действовали восемь (некоторые считали, что гораздо больше) специальных служб. Они соперничали между собой. Боролись за ухо и благосклонность Саддама и множество других фракций и центров власти. У них могли быть разные мнения относительно того, как со мной следует поступить. В условиях диктатуры у вождя не до всего доходят руки. Ну а без его окончательной отмашки спецслужбы часто не решаются действовать, особенно если речь идет о заметном действующем лице, корреспонденте официального агентства из дружественного вроде как государства. (Не забывайте, это не московская и не лондонская ситуация была, постоянных корреспондентов в Багдаде можно было пересчитать по пальцам одной руки – мы были «штучным товаром».) Можно предположить и вариант в стиле уже цитировавшегося в этой книге английского короля. Тот сказал: «Кто избавит меня от этого беспокойного попа?» И слишком усердные придворные поняли это как указание убить Томаса Бекета. И Саддам мог произнести что-нибудь в этом же духе: «Кто наконец поставит на место этого щенка?» Руководитель одной спецслужбы мог понять это как приказ на ликвидацию, другой – так, что достаточно напугать или провести другие «профилактические» меры.

Я вот почти уверен: спасавшие и отвозившие меня в больницу, так трогательно обо мне позаботившиеся молодцы были из обыкновенной наружки, которая не должна была быть в курсе планов какого-нибудь отдела «мокрых дел». Коллеги этих филеров несколько раз и раньше вступали со мной в контакт. Один раз пришли на помощь, когда я заблудился по дороге на строительство электростанции в городе Хадита, расположенного в 240 км к северо-западу от Багдада. Надоело им ездить за мной кругами, наверно. Решили вмешаться и показать дорогу.

Но это все гадание на кофейной гуще, конечно. Действия таких совершенно непрозрачных, выстроенных в жесткую вертикаль государственных машин часто кажутся находящимся снаружи совершенно необъяснимыми. Это их свойство. Впрочем, и для тех, кто внутри, тоже далеко не все ясно и понятно. Говорили, что всемогущий глава Мухабарата Барзан ат-Тикрити, близкий родственник Саддама и его доверенное лицо на протяжении многих лет, был примерно в то же самое время, когда происходили описываемые события, вдруг уволен в одночасье и отправлен на дипломатическую работу, в почетную ссылку, и якобы сам не понял за что. Говорили, что он тоже терялся в догадках, хотя и предполагал, что за этим стоят интриги старшего сына Саддама по имени Удэй. Тот еще был тип, убийца с бешеным норовом и бешеными в ярости глазами, а в ярость он легко впадал по малейшему поводу. Слуг своих, чем-то не угодивших, мог запросто пристрелить на месте. А что такого? Принц же… Но парадоксальным образом его возвышение, возможно, спасло Субхи, ведь какими-то неисповедимыми путями, через родственников каких-то, что ли, друг мой сумел к нему пристроиться, заручиться его покровительством. Оно вовсе не было абсолютным, капризный «принц» мог в любой момент сменить милость на гнев, отношения с ним означали дополнительный и постоянный стресс. Субхи нас познакомил, Удэй, точно стремясь опровергнуть свою зловещую репутацию, был со мной сама любезность, тряс руку, шутил, расспрашивал про советские спортивные достижения – он же возглавлял Иракский олимпийский комитет. А у меня при разговоре с ним мороз по коже бежал.

Так что не исключаю я и такого поворота событий: Субхи, который был невероятно встревожен произошедшим со мной, мог кинуться к Удэю и попросить о заступничестве. Сказать: «Помнишь, я знакомил тебя с русским корреспондентом, он тебе еще понравился? Та к вот, у него какие-то мутные неприятности, в автокатастрофу странную попал… С рукой что-то не то, гипс плохо наложили, температура, лихорадка, чуть ли не гангрена начинается…»

Дикое довольно предположение, но оно могло бы объяснить следующее развитие событий: как с неба свалился иракский хирург, который согласился меня лечить. Субхи шепнул на ухо: «Это личный врач Саддама, пользует всю его семью». Когда я напрямую спросил потом у врача, так ли это, тот ушел от ответа. Но в другой раз я увидел у него на столе громоздкий радиотелефон, редкое и чрезвычайно дорогое по тем временам устройство. Врач заметил мой взгляд и сказал: «Извините, я не имею права выключить этот аппарат ни на секунду, ни днем, ни ночью. Иначе меня посадят в тюрьму». Так что похоже было на правду. И главное: врач оказался просто великолепный, спас мне руку, которую чуть не загубили советские эскулапы, неудачно наложившие гипс, – ведь всем было известно: за границу в СССР посылали далеко не лучших, но обязательно блатных врачей.

Вспоминая сегодня то странное время и страну, которые так много определили в моей жизни, я точно опять заново все это переживаю – острое и крайне неприятное ощущение. Меня тяготит, что я не могу ответить на оставшиеся без ответов вопросы. И чего только не приходит в голову! Иногда, в бессонную ночь, является вдруг откуда-то из тьмы адвокат дьявола и говорит: «А может, ты всё неправильно понял? Вообще, совсем неправильно? Что, если всё обстоит ровным счетом наоборот? Что, если не подстраивал тебе никто автокатастрофы, ты в нее угодил по глупой случайности. И это Саддам (ну не напрямую, положим, через помощника какого-нибудь) милостиво прислал тебе своего врача? Или тот генерал разведки обаятельный, который из себя заместителя министра информации изображал, о тебе позаботился? Что, если вся история с Ритой Фрирен тоже тобой неправильно понята и иракцы использовали ее, чтобы так тебя образумить, дать по рукам, попугать слегка и, убедившись, что ты усвоил урок, никаких претензий к тебе не имели?» И наконец самый обескураживающий, сбивающий с ног, чудовищный вопрос, который адвокат дьявола бережет напоследок: «А что, если твой любимейший Субхи был всего лишь марионеткой в руках Мухабарата, что, если в этой игре был только один нелепый, наивный игрок, которым манипулировали, вертели как хотели, – и это был ты? И не было никаких ужасов, в которые ты так легко верил. И жену Субхи никто не собирался насиловать. А просто пугнули слегка человека, ну, может съездили пару раз по физиономии, денег предложили – и он на все согласился. Стал опаснейшим провокатором. И правильно тебя посольство предупреждало, чтобы держался от него подальше, а ты, дурак, не послушался и из-за этого чуть не сгинул».

Но приходит утро, и трезвым умом понимаю, что вероятность правоты адвоката дьявола крайне невелика. Крайне. Концы с концами в его теории не сходятся. Но ужас в том, что полностью я и эту омерзительную теорию исключить не могу. Какие-то маленькие, подленькие проценты вероятности остаются.

Под конец существования саддамовского режима влияние Удэя пошло вниз: отец уже не вполне доверял ему, и этим немедленно начали пользоваться враги «кронпринца». Не доверял, кстати, зря – тот один из немногих остался ему не только верен до самого конца, но и погиб в бою, бился с американцами до последнего патрона, в то время как сам Саддам прятался в какой-то вонючей норе. Но Субхи уже некому было защитить, его арестовали, бросили в тюрьму Абу-Грейб, где пытали, в раже проломили череп. От чего с ним случился обширный инфаркт. Но Субхи каким-то чудом выжил, ему сделали трепанацию и сердце кое-как подлатали. Уже после падения баасистов он приезжал в гости в Англию, ночевал у меня дома. Я был рад его видеть живым, но передо мной стоял совсем уже другой человек. Овощ не овощ, но длительный и сколь-либо сложный разговор поддерживать он уже был не в состоянии. Предупредил, что спать может только при очень ярком электрическом освещении. Пожаловался, что новые власти считают его баасистским агентом, но не арестовывают и в суд не тащат, потому что никаких доказательств у них нет. Но попал под неофициальную люстрацию – не дают никуда на работу устроиться. Если бы не поддержка детей, то хоть умирай с голоду.

Он пытался переехать в Иорданию, но жить там было тоже не на что, вернулся в Ирак, и там я его след потерял. Знакомые – правда, не близкие – утверждают, что Субх и умер от второго инфаркта. Не знаю, насколько этой информации можно доверять. Если все так, то это не самая плохая смерть. Для иракца в нулевые годы – тем более. Можно сказать, повезло человеку. Но грустно, грустно, грустно.

И вообще вот мы говорим: какой жуткий исторический жребий достался России и ее народу. А какой же ужас выпал на долю Междуречья, какие миллионы гектолитров крови пропитали эту легендарную землю со времен древности. А во второй половине XX века – все прелести режима Саддама, травившего химией собственных граждан и иранцев во время восьмилетней войны, уничтожавший то тех, то других, то шиитов, то курдов, то коммунистов, то собственных «неправильных» баасистов. Потом – неудавшаяся аннексия Кувейта и «Буря в пустыне». Затем американское вторжение, новая война, а вслед за тем – многолетняя суннитско-шиитская, тоже невероятно кровавая, междоусобица. Хоть один день выдавался в последние годы – да что там годы – за десятилетия – без взрывов и выстрелов и убийств? Не уверен.

Загадкой без отгадки остался и еще один важный персонаж моей иракской драмы. Я долго колебался – писать ли здесь о нем? Вернее, о ней. Потому что это была женщина, причем красивая, моя femme fatale, роковой соблазн. Решил: напишу, но по имени называть не буду – такой вот компромисс. Те м более что она, кажется, жива и здорова и обитает где-то в Северной Америке.

В романе «Боги Багдада», в основу которого легли те же реальные события, всё, как и полагается, приукрашено и преувеличено, всё еще более драматично преподнесено. В нем женщина та выведена под именем Катаржина, и там она совсем уж ослепительна, невыносимо прекрасна и привлекательна. Мужики всех возрастов и национальностей штабелями валятся ей под ноги. Но и прототип ее в реальной жизни был хорош. Может, и не ослепительна, но мила и чрезвычайно сексапильна. Поэтому продолжу называть ее Катей, я уж и привык. В романе она полька, а в жизни… Ну, не важно, из Восточной Европы – это точно, из так называемых стран «победившего», а теперь уже и проигравшего, социализма. (Помните анекдот про брежневские «сосиски»?)

В «Богах Багдада» я для большего драматизма объединил, слил в один образ двух совершенно разных женщин: подлую Риту Фрирен и эту самую условную Катю, что, конечно, некрасиво с моей стороны, но автор – господь бог для персонажей, что хочет, то и воротит. В романе Катаржина мстит главному герою (моему альтер эго), отправляя известный вам уже текст письма-доноса в иракское министерство информации, порождая цепочку роковых событий. Страшная, жестокая, но, по крайней мере, психологически понятная акция – ведь, по пословице, сам дьявол не знает такой ярости, как отвергнутая женщина. В реальности Рита Фрирен руководствовалась, подозреваю, куда более низкими и примитивными мотивами. И за что ей было мне мстить? Мы едва знакомы были. А вот реальная «Катя» имела, возможно, некоторые основания на меня обижаться (а может быть, наоборот, я на нее), но все же никакой подлости мне не сделала. Хотя…

Эх, вот это «хотя». Эта паранойя. Но как можно было в Ираке 80-х не стать параноиком?

Глава шестая

Femme Fatale

Ирак – постскриптум

Ясно помню момент, когда нас познакомили, даже лицо и имя чиновника министерства информации, нас друг другу представившего, не забыл. Наззар его звали, звучит почти по-русски. Одна из версий, кстати, что русское имя Назар как раз от арабского и происходит. Другая – что, наоборот, от древнееврейского. По-арабски значит что-то типа зоркий, далеко глядящий. А по-еврейски – обетованный, долгожданный. Кому что нравится.

В первые дни после приезда в Багдад я был очень напряжен. Мой предшественник, передав дела, только что отбыл на родину. Все вокруг казалось странным, непонятным, тревожным. Воюющая страна, полицейское государство с жестокими нравами. Удивительный диалект арабского, какому нас в институте не учили, с дикими персидскими вкраплениями – объясняться с местными было трудно. Хватался я, как за соломинку, за Дмитрия Осипова из АПН, достаточно давно уже в Багдаде работавшего, но были мы с ним тогда еще недостаточно знакомы, я не знал, насколько можно ему доверять (оказалось: абсолютно, больше, чем самому себе). Да и своих дел у Дмитрия хватало, не мог он со мной все время нянчиться.

А гад Наззар, долгожданный и дальнозоркий, надо мной издевался. Смеялся – в лицо – над моим арабским. А ведь я уже в двух странах поработал, вполне успешно ежедневно язык применяя. Да, гораздо больше с письменным дело имел, с текстами, но и разговаривать приходилось регулярно – и ничего, особых проблем не испытывал. Мне арабы не раз делали комплименты, особенно по поводу моего произношения. Да и в институте я считался первым в группе по фонетике. Но здесь, в Ираке, все было иначе. Допускаю, что с непривычки, в нервной обстановке мог иногда исказить отдельные звуки. Позже я поднаторел и успокоился, и Наззар от меня отстал. Но в тот день он меня доставал. Спросил: «К какой ты принадлежишь религии?» Я и сейчас-то свою веру определяю с трудом, что-то между деистом и агностиком. А тогда точно не знал, как всерьез отвечать на этот вопрос. Но, подумал, в культурном отношении я ведь точно христианин. Так Наззару и сказал: «Масихи». По-моему, достаточно четко. А он принялся ржать, за живот хватаясь. И всем своим коллегам прямо при мне стал с наслаждением рассказывать: «Тут у меня советский журналист, который говорит, что он по вероисповеданию – музыкант („мусики“)».

Ну насчет звука «у», думаю, точно врет, не произносил я его. А вот предпоследнее «х» – это же очень трудный для русского человека звук в арабском. Неужели действительно, думаю, оплошал на нервной почве?

Получилась история из того же ряда, что произошла когда-то с одним из предшественников Осипова в багдадском бюро АПН, которую арабские журналюги передавали из уст в уста, несколько раз мне с восторгом потом рассказывали. Якобы тот произносил тост на приеме и хотел сказать: «Все мы здесь собравшиеся – журналисты». Всего один звук – этот самый «х» – неточно выговорил, и получилось: «Все мы здесь – идиоты». И это в торжественном тосте… То-то хохота было… Иракцы, может, именно потому, что жизнь у них такая страшная, такая беспросветно мрачная и жестокая, бывают невероятно смешливы. Вот когда что-то в этом духе происходит, ржут как кони или как дети и долго-долго не могут остановиться.

У арабов два варианта «х». Один из них надо произносить хрипя, точно у тебя в горле першит, а другой – наоборот, на легком, воздушном придыхании. В последнем случае слово «сухуфи» значит журналист. А в первом, если с хрипом, то «идиот, глупый человек». Но если за собой не следить, то вырвется наше русское «х», которое скорее похоже на первый, хриплый, случай. А то и на одно из двух арабских «к», как это, возможно, произошло со мной – отсюда и «мусики», «музыкант», который мог кому-то в ехидном настроении послышаться. Вот на этом и горим. Точно так же с русскими арабистами конфуз случается, когда они пытаются сказать «горячий», а выходит «говно» (харра). Это как раз с одним моим однокурсником произошло еще в Москве: приглашал арабов отобедать, пока еда еще не остыла, пока она теплая. Сказал: «Идите скорей, пока говно для вас на столе». Ну и хохота же, говорят, было, просто массовая истерика. И опять вся разница – в произношении звука «х». Но это еще что: главное, слова «зуб» при арабах не произнести или Зубовым или Зубковым не представиться. Потому что «зуб» – это по-арабски матерное название мужского полового органа. А за выражение «а никак» один наш советник на иракской стройке сильно по физиономии получил. Араб его спросил дружелюбно: «Как дела?» Тот ему ответил: «А никак», что в переводе с арабского значит: fuck you! (На русский переводить не буду, хватит английского.) Ну и случился мордобой.

Теперь и я вроде как угодил в посмешища. И это ко всем прочим радостям, которыми встречал меня Ирак. Поэтому настроение было скверное, тревожное, страна поворачивалась враждебной стороной. «Не заладилось как-то у меня здесь, не то что в Ливане было, да и в Йемене, – тоскливо думал я. – Эх, хоть беги отсюда куда-нибудь, так ведь не сбежишь».

Как-то раз после очередного не слишком радостного визита в министерство информации я уже домой собирался, как вдруг Наззар меня окликнул. Слышу, догоняет, постой, говорит, музыкант, я тебя кое с кем познакомлю. Я обернулся. Вижу: девушка, ну или молодая женщина.

В этот момент что-то очень странное произошло: яркий солнечный свет упал на ее нежное лицо, заиграл в золотых, вьющихся волосах. И вспыхнули глаза какого-то невероятного фиалкового цвета…

Наверно, по контрасту со всем неприятным, скверным, неприглядным вокруг она показалась мне пришельцем из какого-то другого, замечательного мира. На несколько секунд отвратительное выключилось, перестало существовать, и мы остались вдвоем – никаких Наззаров. Наверно, я так на нее смотрел, так откровенно, с таким восторгом, что на нее это подействовало самым сильным образом. Она пошла мне навстречу, остановилась совсем близко, еще немного – и коснулась бы меня грудью. Лицо покраснело – литератор XIX века написал бы: она зарделась. Фиалки в глазах сияли. Она что-то бормотала низким, сексапильным голосом, очень ласково, а я даже не очень понимал что. Если бы это была сцена из кинофильма, вся логика движения требовала бы дальше поцелуя. На какую-то безумную секунду мне показалось, что так и будет. Представьте себе, в мусульманской стране, в публичном месте, в министерстве информации, на глазах у Наззара и его коллег… Если бы это произошло, разгорелся бы такой скандал, такие легенды мы бы породили на долгие годы вперед, что все остальные истории про дикие нравы и плохое арабское произношение этих тупых и диких иностранцев померкли бы навсегда.

Но, как вы догадываетесь, этого, слава аллаху, не произошло: я отшатнулся, отступил назад. Секундное умопомрачение миновало. Я видел перед собой симпатичную женщину, можно сказать, красивую необычной, небанальной красотой. Но не такую уж молодую, явно старше меня лет на пять, а то и больше. Если разобраться, не такую уж и ослепительную, не настолько, чтобы дыхание останавливалось и чтобы общественное мнение министерства информации из-за нее скандализировать.

Скучно в этом признаваться, но, вернувшись домой, я практически тут же забыл обо всем этом. Напрочь забыл: заботы и хлопоты, налаживание жизни и работы, взаимоотношений с посольством, властями, редакциями – все это полностью вытеснило из моей головы и Катю, и странный эпизод нашего знакомства. То есть вообще никак она меня не занимала. Жена, остававшаяся пока в Москве, могла спать спокойно.

Но – и вот тут опять начинаются задним числом пришедшие в голову предположения и гипотезы – не исключено, что Катя была из тех женщин, что любят тех, кто любит их. Пропорционально силе этой любви. Настоящей силе или кажущейся – не важно. Главное, чтобы искра какая-то вспыхнула яркая с другой, внешней стороны. А из искры той уже может разгореться и внутреннее пламя. И вот наша встреча и мое секундное умопомрачение, может быть, что-то в этом роде с ней сделали. Что-то зажгли.

А может быть, и вовсе нет. Я совсем не уверен в верности этой теории применительно к Кате. Но иные объяснения того, что стало затем происходить, настолько неприятны и оставляют такой горький осадок во рту, что в них не хочется верить.

Катюша стала регулярно появляться в моей жизни – почти на всех мероприятиях, которые я должен был посещать как корреспондент. Но я этому не удивлялся, ведь, в конце концов, она тоже была аккредитована при министерстве информации, тоже считалась журналистом, представляя какую-то региональную, миру неизвестную радиостанцию. Поэтому я ее постоянных появлений рядом с собой не фиксировал, не обращал на них до поры до времени особого внимания. Хотя ее улыбки были мне приятны. Один раз, здороваясь, взяла меня за руку и, как будто машинально, отвлекшись на что-то, довольно долго удерживала ее в своей, но я и этому не придал значения.

Я уже тогда заметил: рука у нее была удивительно горячая, очень. И для женщины – довольно крупная и сильная.

Потом прибыла из Москвы моя жена, и Катя пригласила нас к себе домой на обед. И вот тут-то и выяснилось, что у нее есть муж – инженер, работающий каким-то крупным советником-консультантом на иракском предприятии – и сама-то она приехала в Ирак с ним как сопровождающий член семьи, мужнина жена, а журналистом аккредитовалась заодно, внештатно, подрабатывая немножко. Супруг ее мне понравился, симпатичный, спокойный, улыбчивый. Но не то чтобы слишком общительный.

Потом были еще какие-то обеды, ужины, коктейли, интенсивность нашего общения постепенно возрастала. И все чаще как-то так получалось, что муж отсутствовал, был где – то чем-то очень занят, и Катя приезжала на наши междусобойчики одна. С какого-то момента не замечать, что она оказывает мне знаки внимания, стало невозможно. Норовила прикоснуться. Взять за руку. Посмотреть пристально в глаза. Но делала она это осторожно, деликатно, так, чтобы не обращать на это внимания окружающих: если что, тут же резко переключалась, отворачивалась, начинала любезничать с кем-нибудь другим, с тем же Дмитрием Осиповым, например. Анекдоты рассказывала, острила, смеялась, в общем картина получалась какая-то смазанная.

Как-то раз сделал ей комплимент, похвалил ее новый брючный костюм – она действительно всегда элегантно одевалась. И в ответ Катя сказала: «Но ты не представляешь, как хороша я без одежды». Я покраснел. Фигура у нее действительно была замечательная. Сохранился снимок: она сидит в нашем саду на фоне знаменитых розовых кустов, они ей очень идут. Одета в мини-юбку, видно, что ноги красивые.

«Она что, флиртует с тобой?» – спросила как-то жена. «Не пойму, может быть, – совершенно искренне отвечал я. – Не обращай внимания». Я был уверен, что это всё совершенно невинные игры, небольшое развлечение и отвлечение от окружавших нас ужасов.

В следующем, уже совершенно незабываемом эпизоде снова возникает уже известный вам военный атташе Юрченко – видно, планида у него была такая: появляться на авансцене в роковые моменты моей жизни, связанные с загадочными женщинами. Вовсе не так уж часто он ко мне заглядывал, но будто Провидение над нами всеми смеялось: как только, так сразу. Не помню, почему он явился в тот раз, может быть, опять по тем же собачьим делам заехал. Правда, в этом случае все было пристойно: Катюша была у меня в гостях, но не одна, были и другие люди. И жена моя, если я правильно помню, тоже была где-то поблизости, где-то с дочкой возилась, кажется. И одета Катя тоже была совершенно прилично, а не в какие-то там сомнительные халатики, как это было с моей странной американской соседкой. Юрченко же в этом эпизоде играл совершенно пассивную роль, можно сказать, иллюстративную. О которой он, конечно, и понятия не имел.

Вовсе не претендую на роль знатока мужской красоты, вполне вероятно, что я в ней совершенно не разбираюсь. Но мне всегда казалось, что наш военный атташе мог бы соревноваться за титул «Мистер багдадский дипломатический корпус», если бы такой конкурс провели. И вполне возможно, занял бы в нем первое место. Высокий, стройный, подтянутый, грудь колесом, жгучие черные глаза, густые черные волосы, правильные черты лица… Низкий, сильный, красивый голос. Бравый, настоящий полковник и к тому же для такого высокого звания очень молодой – на вид и сорока не дашь. То есть, по моему представлению, женщины должны были просто млеть, его лицезря.

Когда Юрченко нас покинул я, клянусь, без всякой задней мысли спросил Катю: «Ну, как тебе наш военный атташе? Понравился?» «А что? В каком смысле? Я с ним и парой слов не обмолвилась», – сказала она. «Да я не про интеллект! И не про талант общения. Но красавец же писаный, разве нет?»

Катя реагировала странно. Отвела глаза. Потом сказала тихо, но отчетливо: «Красивый, да… Но ты все равно красивее». И как-то по-детски покраснела. Может быть, испугалась, что кто-то ее все-таки услышал: в гостиную, где мы сидели, то и дело кто-то входил. А может, ей не понравилось, как я отреагировал. А отреагировал я так: рот раскрыл от неожиданности и совершенно растерялся. Не знал, что говорить, обратить ли это в шутку или сказать то, что ей, наверно, хотелось от меня услышать. А может, ей просто было нелегко сделать следующий шаг по пути, который мог нас далеко завести. Может быть, совестно было.

Ну и наконец последняя версия, самая неприятная – из тех, от которых горечь во рту.

Может быть, она врала.

Катя быстро собралась, попрощалась и уехала. А я отправился к зеркалу. Изучал свою физиономию и прикидывал: «Красивее Юрченко? Ну нет, это вы бросьте!»

«Красота – в глазах смотрящего» – это буквальный перевод, калька с известной английской поговорки. Beauty is in the eyes of the beholder. В русском полного эквивалента нет, но приблизительно ту же мысль выражает старинная народная пословица «Не по хорошу мил, а по милу хорош». Ну и всякие другие типа «Кому и кобыла невеста», или совсем уже обидное «Любовь зла, полюбишь и козла». Считаться кобылой и тем более козлом я решительно отказываюсь. Уж тогда лучше «Кому поп, кому – попадья, а кому – попова дочка».

Смотрел я на себя без всякого, честно говоря, удовольствия. Не разбираясь в мужской красоте, я, конечно, и себя оценить объективно не мог. Но пытался. Ну, допустим, глаза достаточно большие, миндалевидные, карие с оливковым отливом, ресницы черные, длинные, лоб, брови – это все вроде как недурно, сойдет. Но нос какой-то бесформенный. Подбородок недостаточно четко очерчен. Губы вроде пухлые, чувственные, кому-то могут и понравиться – на вкус и цвет товарища нет, и на губы, наверно, тоже. Волосы на голове еще так-сяк, терпимо пока, но если присмотреться, процесс уже начинается, скоро проблемы станут явными… Ну и подводя итог, всё бы ничего, но вот эта худоба болезненная… Просто какой-то недавно освобожденный пленный из концлагеря, не до конца еще с тех пор откормленный… Нет, какой там Юрченко, господь с вами совсем!

Правда, одна из моих подчиненных, дежурная по аппаратной, жена торгпредского работника Лена как-то вдруг заявила, что находит во мне некоторое сходство с молодым Аленом Делоном – когда тот тоже еще был «худенький-прехуденький». Приятно было слышать, но я до конца не поверил. Подумал: подлизывается, наверно, к начальнику. Преувеличила как минимум.

Влюблялись ли в меня в молодости девушки? Не сдавались в результате настойчивого ухаживания – это-то уж точно иногда случалось – а вот так, по собственной инициативе? Да, кажется, пару раз что-то такое бывало, но не то чтобы очень всерьез. Женя встретилась на зимних студенческих каникулах, была она просто замечательная: умная, добрая, милая… И чего я перед ней в байронизм играл? Что может быть глупее… Никогда себе не прощу, что ее обидел… Пару раз, кажется, красавцем объявляли, правда, какие-то довольно пожилые женщины (все, кому было за тридцать, мне казались в институтские годы старухами). И еще почему-то какие-то восточные девушки, из мусульманских республик Средней Азии, неотразимым меня находили. Я даже начал подозревать, что подхожу по типу внешности именно к тамошним представлениям о мужской красоте. Так что, в Ташкент уезжать по этому поводу жить, что ли? Или в Душанбе? Ну уж дудки! Японка некая обнаружила сходство с каким-то ее обожаемым принцем, но это я уже совсем пас – не понимаю, комплимент ли это, и если да, то в каком смысле. У японцев же все по-другому. В Бейруте одна красотка невозможная, соседка юная совсем, с черными глазами-сливами в пол-лица, приставала. Звонила, иногда по нескольку раз в день, работать не давала. Журчала в трубке: «Мин ам бйихки?» («С кем я говорю?») и прочие подростковые глупости. Имя мое так и не научилась выговаривать. Интриговала ее, видно, моя экзотическая национальность. Пару раз, когда мы сталкивалась с ней, она стреляла глазищами, прыскала в сторону. А потом принималась названивать, когда родители, наверно, на работу уходили. А если я пытался как-то развить разговор, она хихикала и бросала трубку. Ну значит, можно теоретически, с большой натяжкой, еще и ливанку добавить в список. Тоже мусульманка, между прочим, суннитка. Но из совершенно нерелигиозной семьи, понятное дело. Не только лица своего не закрывала, но даже и чудных, черных как смоль волос.

Никогда в жизни – ни до, ни после – я так долго перед зеркалом не торчал. Жена недоумевала, что это я в ванной застрял? А я все стоял и без особого энтузиазма вспоминал все эти случаи в качестве входящих данных для анализа возникшей ситуации. «Но ведь Катюша-то не из Средней Азии и не из Ливана, – говорил я себе. – Неужели я в ее глазах затмеваю Юрченко? Но даже если и так, то что из этого следует? Нет, приятно, конечно, льстит самолюбию, первая красавица журналистского корпуса Багдада только что в любви практически призналась. Спасибо. Но дальше-то что? Ничего. А если „чего“? Что если „чего“?! Нет, в эту сторону лучше не давать мыслям устремляться». «Иди скажи Васечке спокойной ночи», – звала из детской жена.

«А карточек, – вдруг пришло в голову, – карточек-то для Степаныча не заполнял я на Катю… Ни одной не заполнил. И не стану», – решил. Что бы я там написал в графе «содержание разговора»? «Любовное объяснение»? Отмазка: она же из соцстраны. Мало того, член КПСС. Ну, то есть у них это иначе называлось, но смысл был тот же. Партейная, как сказала бы деревенская домработница из моего детства.

После этого Катя куда-то уезжала. И я постепенно историю ту стал забывать за всеми этими мрачными иракскими злоключениями. Ну не совсем, конечно, где-то она засела глубоко в подсознании, не часто все же такое приходится испытывать. Потом, осенью, все вернулись из отпусков – и наш гэдээровский коллега из агентства ADN по кличке Хуба решил вдруг устроить вечеринку для корреспондентов социалистического лагеря. Наверняка ему сумму какую-то скромную на это дело выделили, укрепления идейной солидарности ради. Коллега наш восточногерманский был человек тихий, безобидный, предельно вежливый, ни во что свой нос не сующий. Арабского он не знал, английский был на терпимом уровне, только произношение подкачало. Было ему лет пятьдесят, мне он, соответственно, казался глубоким стариком. Явно высиживал свой иракский срок, как будто его к нему суд приговорил, карьерных амбиций точно не имел. И по выражению его лица на пресс-конференциях и прочих обязательных для посещения мероприятиях понятно было, что сдался ему и Ирак этот, и баасисты, и коммунисты, и война, и вообще в гробу он это все видал, вместе с Саддамом их незабвенным. Лишь бы досидеть как-то срок до конца благополучно. И вернуться на родину целым и невредимым. Не самая глупая политика, кажется мне теперь. А тогда… Тогда мы над ним слегка, беззлобно посмеивались – за спиной, конечно, зачем обижать пожилого человека? Однажды вдруг появился в группе, отправляющейся на фронт. Очень всех удивил. Меня любопытство одолело. Выбрал момент, спрашиваю: «Хуберт, что случилось? Ты же говорил, что не хочешь ездить. Что это бессмысленный риск». Хуба отвечает: «Я и сейчас так считаю». И смотрит на меня как-то угрюмо, без приязни. Я говорю: «Так что, заставил тебя кто-то?» Он поюлил немного, а потом признался. Велели ему берлинские начальники категорически: всегда надо ориентироваться на корреспондента ТАСС. Если он едет, то и ты должен. Я возмутился. «Что за бред, – говорю. – Объясни своим начальникам, что это совсем не обязательно! Если нужно, я готов всей собранной информацией потом с тобой делиться. Мои фронтовые репортажи в закрытые правительственные бюллетени идут, а в открытую печать – почти ничего. Только сводки и официальные заявления. Но сводки и коммюнике ты с тем же успехом можешь и в Багдаде получать». Хуба только грустно головой мотал: бесполезно им объяснять. А мне стало не по себе. Вот не дай бог по закону подлости что-нибудь на фронте с Хубой случится. Я же всю жизнь потом терзаться буду, что поехал он, может быть, без особенной нужды, а из-за меня… Слава богу, ничего с ним не успело произойти. Пару раз он среди нас, «фронтовиков», пофигурировал, а потом ездить перестал. Убедил как-то свое начальство в бессмысленности предприятия.

Неофициальных контактов с иракцами, а тем более западниками, Хуба не искал. Держался нас, но видел, что мы его все же за своего не считаем. Вот и решил, видно, сблизиться.

А может, и повод какой-то был формальный: день рождения, юбилей какой-нибудь – не помню уже за давностью лет. Но факт был в том, что все мы, «социалисты», включая и Катю, собрались у него однажды вечером. И придумали они с женой устроить для развлечения игру-конкурс: смешивать разные спиртные напитки и потом давать пробовать. Кто точнее угадает ингредиенты, будет победителем и получит приз (бутылку какую-то, кажется). Совершенно невероятным образом моя обычно совершенно непьющая жена всех победила, и с большим преимуществом! С разгромным счетом, можно сказать. До сих пор с гордостью вспоминает то свое, всех шокировавшее, достижение. И по этому поводу, возможно, несколько перевозбудилась, увлеклась, утратила бдительность.

Но в результате все изрядно напробовались. Потом приглушили свет и в интимном полумраке объявили танцы. Сказали: супружеские пары разбиваются. Танцуем с чужими мужьями и женами. На первый танец я, если помню правильно, пригласил хозяйку дома, и мы с ней светски, малость заплетавшимися языками, поболтали. Она была славная во всех отношениях женщина, но английское произношение у нее было еще хуже, чем у мужа. Поэтому даже и трезвому для общения с ней требовалось некоторое напряжение. Мы все долго считали, что у нее своеобразное чувство юмора: когда ее спрашивали, как ее зовут, она отвечала, что это секрет. Тайна. Мы думали, это она так шутит с серьезным лицом. «Ну что за юмор, – думал я, – такой однообразный, гэдээровский, всем и всегда одну и ту же шутку выдает». Но позднее мы разобрались, что к чему. Что это имя у нее такое – Зигрид, просто она его произносит точно как английское слово secret. Потанцевал я с ней, потом, кажется, с женой Димы Осипова Мариной, но затем пришел момент истины. Деваться было некуда. Настала очередь Кати.

Начали мы прилично. Не то чтобы пионерское расстояние, но ничего вызывающего. Но очень быстро расстояние стало сокращаться – и не по моей инициативе. Я успел оглянуться. Никто за нами не наблюдал, все были заняты танцем и болтовней со своими партнерами. «А потом, – подумал я, – жена моя сама в последнее время с одним видным югославом флиртует довольно активно». Мне не то чтобы было безразлично женино поведение, но я терпел, улыбался как ни в чем не бывало, делал вид, что ничего не замечаю. Вот пусть и она, если что, потерпит и «понезамечает»… В конце концов мы же доверяем друг другу, не сомневаемся, что дальше легкого флирта дело не зайдет…

Ну, по крайней мере, до последнего дня знали и не сомневались.

Катя вдруг сделала странную вещь. Она подняла руки и соединила их у меня на затылке. Я вроде бы видел нечто подобное в кино – какие-то влюбленные пары так танцевали – но никогда этого не испытывал. Как-то даже в голову не приходило.

Это оказалась потрясающе интимная поза. Руки у нее, как я уже говорил, были сильные, тяжелые и очень, очень горячие. Какое-то совершенно небывалое, дурманящее ощущение тепла возникло в затылке и пошло разливаться по всему телу. Очень сильное, пряное, хватающее за горло чувство. Я помню его до сих пор. Почти наркотик. Я даже на несколько минут забыл, где нахожусь. Что жена и коллеги рядом, что это, наверно, выглядит страшно неприлично. И фиалковые глаза смотрели прямо в мои, с расстояния нескольких сантиметров. В привычных ситуациях, даже когда достаточно тесно прижимаешь партнёршу к себе во время танца, такого соединения взглядов, взаимного проникновения, такого слияния не получается. А тут прямо в упор…

Почти уже внутри тех глаз оказываешься. А они, глаза те, уже не сияли и не сверкали. О нет. С ними что-то такое происходило. Они меняли цвет: из фиалковых превращались в темно-темно-синие. Их затуманивала поволока, эти глаза уплывали куда-то, и я уплывал с ними. В них.

И тут вдруг музыка кончилась. Кончилось и наваждение. Хотя еще пару секунд Катя не отпускала меня. Мне пришлось даже – бережно, незаметно – сделать физическое усилие, оторвать ее от себя. Я вернулся в этот мир. И с удивлением его разглядывал: надо же, я на луну слетал, туда и обратно – так сильно изменился за время полета – а тут всё осталось по-прежнему. Никто как будто и не заметил моего долгого отсутствия. Как странно…

Вообще, я бы не разрешал так танцевать на публике. Потому что это не танец уже. Это любовный акт. Не знаю, впрочем, может, это был индивидуальный случай, для такого эффекта надо было, чтобы многое сошлось: соотношение роста партнеров, например, всяких других физических пропорций. Не говоря уже о настроении, о предшествующей истории. И, конечно, о необыкновенных руках женщины. Надо, чтобы они излучали тепло, сильную энергию. А ведь у большинства нормальные, прохладные руки. Вот разве что у так называемых экстрасенсов, говорят, бывают такие горячие. У Джуны легендарной. «Катюша, – думал я, – это наша Джуна во плоти».

Я бы не стал так подробно рассказывать об этом интимном эпизоде, если бы не то, что за ним последовало.

Мы собирались в очередную поездку на южный участок фронта. Там схватка шла в основном за Западную Курну, крайне важный район, чрезвычайно богатый нефтью, причем не абы какой, а самой классной, легкой и не слишком глубоко залегающей. Неудивительно, что за него шли самые ожесточенные, кровавые бои.

И вот когда иракцы, навалившись, создав там большое численное преимущество, его наконец отбили, они нас туда вывезли аж на вертолете, чтобы скорее похвастаться перед всем миром. Незабываемое зрелище: от самого селения Курна остались одни развалины. И деталь, которую не придумаешь: маленький, худенький теленок, с безумными глазами, прижимающийся к единственной сохранившейся стене. Каким чудом он мог уцелеть в этом аду, понять было невозможно… Никаких других признаков жизни мы во всем селении не обнаружили.

Потом нас еще не раз и не два туда иракцы таскали. И однажды, накануне очередной такой поездки, вдруг позвонила в корпункт Катя и веселым, радостным голосом сообщила, что договорилась в министерстве информации и поедет вместе с нами! Мне это показалось плохой идеей. Во-первых, риск. Иранцы же следят с другой стороны за происходящим, в бинокли глядят и, заметив интенсивное движение – приезд целой кавалькады машин, – норовят на всякий случай этот участок обстрелять. Чем больше группа – тем больше вероятность угодить под обстрел. А на этот раз, похоже, нас должно было набраться много. И наверняка с немалым числом фотографов, а это повышает уровень риска дополнительно: они задерживают остальных, выбирая свои ракурсы, блестят на солнце длинными объективами, выставляют их поверх защитных мешков на передовой, в общем, привлекают огонь на себя. Заодно и на тебя, если ты в сторонке стоишь и нервно куришь, ожидая, пока проклятые фотографы свою работу наконец сделают. А во-вторых, ощущения иногда в этих поездках совершенно кошмарные бывают. Один раз в тех же местах притащили нас иракцы на какой-то остров в болоте. Хотели похвастаться, сколько иранцев перебили, атаку отбивая. Поблизости поставили машину с громкоговорителем, из которого то музыка бравурная звучала, то дикторский голос яростно выкрикивал: «Йа хом, итбаа, лоу джарейна!» Я бы в жизни сам не разобрался, что это значит – это же что-то средневековое. Субхи перевел и объяснил: буквально эта фраза переводится так: «Эй вы, стервятники, следите за нами, смотрите, где мы прошли». Смысл в том, что там, где бедуинское племя проходило, стервятники могли найти несметное количество еды. Этакая гадость…

Перемычка, по которой надо было идти к острову, была сплошь усыпана трупами, так что очень трудно было пройти, ни на один не наступив. И некоторые из нас наступали. Не буду описывать позы, в которых умерли эти молоденькие иранские солдатики, их чудовищные рваные раны, оторванные конечности… А запах, в буквально смысле тошнотворный, – он долго меня потом преследовал, везде чудился… И это хвастовство омерзительное, про стервятников, фраза, которую я на всю жизнь возненавидел. Все это было не то что не для слабонервных, а даже самую крепкую нервную систему могло раскачать. Зачем смотреть на такое женщине? Я попытался Катю отговорить, но куда там…

Кажется, это была не самая опасная из поездок, но были и какие-то острые моменты. Вечером нас привезли в гостиницу «Шератон» в Басре. Надо было быстро что-то отстучать по телексу в Москву, потом принять душ и – ура, наконец-то! – расслабиться, поужинать в ресторане. Кормили бесплатно, маленькая иракская взятка, но за безумно дорогое спиртное надо было платить. Некоторые коллеги договаривались с официантами, и те им приносили виски, а в счете писали всякие овощи, которые, получалось, потреблялись журналюгами тоннами…

Весь день Катя мелькала где-то на периферии зрения, и кто-то глубоко во мне сидящий за ней, кажется, незаметно подглядывал – но это был не я. Нет, не я: мне было не до нее.

После напряжения наступила, как всегда это со мной бывает, реакция – апатия: я двигался и говорил замедленно, как во сне. Не заметил даже, как мы остались в ресторане втроем: я, Осипов и Катя. Вместе пошли к лифту. Оказалось, нам всем на один и тот же этаж – седьмой.

Иракцы разместили нас так: джентльмены – по двое в номере (к счастью, нам с Дмитрием достался «твин» – номер с двумя отдельными кроватями), а единственную на всю группу леди поселили отдельно. Но – сюрприз, сюрприз! – рядом с нами.

Как только лифт тронулся, Катя сказала Осипову: «Дима, отвернись, пожалуйста, мы с Андреем будем целоваться». Мой товарищ захихикал, а я – нет. Потому что был все еще заторможен. И потому, что вовсе не был уверен, что это шутка. Она едва успела прикоснуться губами к моему лицу, не знаю, что было бы дальше, если бы еще минуту проехали, но тут лифт резко остановился на пятом, что ли, этаже. Вошел… Нет, не Юрченко на этот раз, а какой-то здоровенный негр в костюме и при галстуке. Сорвал Катины планы. Все это было совершенно сюрреалистично, от начала до конца, включая разодетого в пух и прах негра – это тоже было какое-то безумное знамение.

Потом мы дошли до Катиного номера, стали прощаться. «Спокойной ночи?» – «Спокойной ночи». Уже взявшись за ручку двери, она быстро, коротко успела бросить в меня особенным фиалковым взглядом, от которого мурашки побежали по коже: я сразу вспомнил и нашу первую встречу, и танец у Хубы. Вернее, не вспомнил, нет. Для этого особый глагол должен быть. Когда на секунду точно возвращаешься в момент в прошлом и ощущаешь почти то же, что ощущал тогда. В арабском есть слово, отчасти этот смысл передающее: «зикрайат». Да уж, спокойной ночи, как же, как же…

Мы стали с Осиповым устраиваться спать, и я смотрел на него и думал: «Неужели он ничего не замечает и не понимает, что происходит? Или это фирменная осиповская запредельная тактичность и щепетильность?» По крайней мере вел он себя так, будто никаких подозрений в его голову не приходило.

Улеглись по кроватям, некоторое время еще болтали, обменивались фронтовыми впечатлениями. Потом Димин голос стал звучать не очень разборчиво.

А потом он заснул.

Но я лежал с закрытыми глазами и видел все, что происходит в соседнем номере, – сквозь стенку.

В мозгу возникла картинка, которую я не мог выбросить из головы: как я встану, как буду красться к двери, тихонечко, чтобы не разбудить товарища, неслышно выйду, притворю дверь за собой. Как поскребусь в соседний номер и, когда она быстро откроет – она ведь меня ждет, – прижму палец к губам: тихо, осторожно! И она поставит негромко какую-нибудь музыку грустную, чтобы мы могли потанцевать. В той же волшебной позе, с руками на моем затылке. Чтобы опять повторилось то.

Но вот потом… Тут события могли развиваться по-разному.

«Только потанцуем минут десять, и всё», – уговаривал я себя. Продолжения не будет. Это же не обязательно. Кто сказал, что мы непременно должны заниматься еще какими-то другими формами любви? Достаточно и танца, глаза в глаза. С ее жаркими руками на моем затылке.

Мы же оба так устали. Нам не до энергозатратных движений. Нет, правда, это был очень тяжелый и очень долгий день. Не получится ничего, один конфуз будет. Да и потом, супружеская измена – дело серьезное для нас обоих, я уверен. Это так, с кондачка, не делается.

Вот так я себя уговаривал, хотя в глубине души знал: если я окажусь в соседнем номере, то всё произойдет. Ни черта мы не остановимся, зачем себя обманывать? Это все отмазки, лапша самому себе на уши. Что там врать теперь уж, столько лет спустя, – тянуло меня в соседний номер, будто аркан на меня накинули и тащили.

Я даже два раза уже вытаскивал ногу из-под одеяла, приподнимался, собираясь тихонько встать. Но в обоих случаях шевелился или вздыхал во сне Осипов и спасал меня от опрометчивого поступка.

И все-таки пора сказать правду: ушел бы я, наверно, ушел в соседний номер, если бы не страх. Вернее, здравый смысл. Как ни странно, это может быть двумя названиями одного и того же. Здравый страх.

Включилось вдруг на полную катушку мое superego – та часть психики, которая представляет холодное рацио. Велело бессознательному id заткнуться. И сказало: «Давайте рассуждать. Есть ведь вероятность, что это „медовая ловушка“, разве нет? Что тебя заманивают. Что в соседнем номере установлена фото- или кинокамера. Всё, что надо, снимут и будут шантажировать. Признай, есть такая вероятность».

«Признаю, – хмуро ответило ego, – посредник между этим самым холодным рацио и бессознательным id. – Но это ведь всего лишь вероятность, не так ли?»

А насколько эта вероятность должна быть высока, чтобы id усмирить и забыть о Катюше в соседнем номере? «Ну не знаю… Наверно… Процентов пятьдесят-шестьдесят». «Ого, – удивилось super-ego, – ну и авантюристы вы у меня… Но вы же должны понимать: никакие это не пятьдесят и даже не семьдесят процентов. Ближе к девяноста. Неужели вы и вправду готовы так рисковать? И если этот худший, наиболее вероятный, прогноз подтвердится, то полученные снимки уж точно не забудут в советское посольство адресовать, а копию, может быть, жене. Но жена-то у меня лучшая на всем белом свете: расстроится, но простит. А посольство – наоборот, худшее: обрадуется и не простит никогда. Конец карьере и поездкам за кордон. Или веселенькая альтернатива – поддаться шантажу и превратиться в агента иностранной разведки. Скорее всего, иракской Мухабарат, ведь это их территория».

«Ну вот это уж дудки! – возмутились сразу все части моей психики. – Что угодно, но только не это. Хоть пожизненная ссылка и работа дворником в Урюпинске».

«Это да, это точно. Но все же давайте признаемся, в Урюпинск тоже не очень хочется. Как бы все-таки такого поворота в биографии избежать? И не только в нежелательном крахе карьеры дело. Если все обернется шпионским шантажом, как же это будет противно, позорно и унизительно. Хоть в петлю лезь. А что, может и так повернуться: полезу».

«Но в таком случае какого же черта, это уже не авантюризм даже, а дебилизм-идиотизм будет так рисковать, – торжествовало super-ego, – возьми себя в руки и спи, вон посмотри на Дмитрия Осипова, как приличные люди себя ведут».

Но толком я, конечно, не спал той ночью. Так, забывался, проваливался, а потом опять выныривал на безрадостную поверхность. Знаю: и человек за стенкой не спал.

Утром, за завтраком, Катя была с нами обоими безупречно вежлива. Улыбалась стандартной механической улыбкой. О-ди-на-ково! Больше я никак не выделялся из окружающего мира. Никаких мне больше завораживающих фиалковых взглядов. Все было кончено, она обиделась.

Всю обратную дорогу – а мы восемь часов тащились в Багдад на автобусе – я мог думать только о ней. Косился в ее сторону то и дело, но быстро отворачивался, чтобы не встретиться глазами.

Какие странные мы все-таки существа: только теперь, когда все кончилось, я вдруг ощутил себя влюбленным.

Не мог смириться. Ревниво наблюдал, как она садилась в машину приехавшего встречать ее из поездки мужа.

Сильное чувство, возникшее в Басре, довольно быстро потускнело, а потом и вовсе прошло, заглушенное суетой корреспондентского существования в воюющей стране, бытом, семейными заботами.

Исчез, погас и тот почти телепатический контакт, который возник между нами после танца у немца Хуберта. Но тогда, в Басре, я будто читал ее мысли, а она – мои. И я точно понимал, почему она оскорбилась. Это был не просто классический синдром отвергнутой женщины, хотя и это тоже. Она знала, почему именно я не пришел. За кого я ее принял. За swallow, «ласточку», как на жаргоне спецслужб называют завербованную красотку, которую используют, чтобы «подложить» под объект разработки, заманить в «медовую ловушку» и получить возможность шантажировать его или уничтожить. Презренная, позорная роль, гораздо хуже проституции. С другой стороны, кто знает, что иногда приходится переживать женщинам, которые попадают в беспощадные жернова; как легко их осуждать, как трудно представить себя на их месте…

Она понимала, что с моей стороны это был математический подсчет вероятностей. Что я доверился холодному рацио вместо инстинкта и интуиции, которые были на ее стороне. А я и до сих пор не знаю, верно ли угадал.

И теперь уже и не хочу знать. Мне важно, чтобы Катя осталась в памяти пятном теплого света, как при нашей первой встрече. Так и была бы посланцем из другого мира, лучиком в царстве беспросветной фашистской тьмы 1985 года. Капля любви среди океана ненависти, называющейся патриотизмом. Естественное чувство, а не внушенное телевизором нервическое поклонение государству и всевластному усатому убийце, любить которого до потери своей личности зовет с утра до вечера гипнотизирующая, выворачивающая наизнанку мозги и души пропаганда.

Жене изменять… Это… Не приходит в голову хороших слов. Свинство – причинять боль родному человеку. Но, боже мой, как прекрасно влюбиться! Почувствовать нежное прикосновение и тепло другой души. Ничего нет удивительнее. Правда, от этих прикосновений иногда остаются ожоги, и отделяться бывает больно – как кожу сдирать. Спасибо тебе, Катюша, извини, если оскорбил тебя гнусным подозрением. Но даже в самом худшем случае, если тебя действительно использовала чужая подлая воля, я всё равно не могу держать на тебя зла, хоть и горько от этой мысли. Надеюсь, что прошедшие с тех пор тридцать с лишним лет были для тебя счастливыми.

…Катя не могла не навестить меня дома после автокатастрофы. А мне ее приезд был неприятен. Я жутко выглядел: и без того худой, я после травм и неудачного лечения представлял собой малопривлекательное зрелище, превратившись в кожу да кости. Меня лихорадило, я постоянно потел, на лице выступили красные высыпания. Волосенки прилипали к черепу. Она смотрела на меня с брезгливой жалостью – так, по крайней мере, мне показалось. Впрочем, я больше не мог знать уже, что творилось у нее в голове.

Уже после возвращения в Москву до меня дошли слухи, что Катя ушла от мужа, сошлась с менеджером одного из западных отелей в Багдаде, а потом и вовсе уехала с ним в Юго-Восточную Азию. Затем след ее теряется, а совсем недавно мне сказали, что она живет в Северной Америке. Не знаю, так ли это.

По возвращении я попытался перейти на работу в самую профессиональную и авторитетную газету страны – в «Известия». За время командировки в Ирак я сумел напечатать там несколько статей, которые вроде бы пришлись ко двору. Но все равно я искренне удивился, когда мне предложили место специального корреспондента – я всерьез на такое даже не надеялся, а потому договаривался в ТАСС о переходе в американскую редакцию. Якобы вопрос уже был решен, мало того, как ни странно, там случился некий временный дефицит «чистых», то есть не являющихся сотрудниками разведки, корреспондентов с опытом работы за рубежом и свободным английским. Ведь ТАСС не мог бы функционировать и выполнять предназначенную ему функцию, если бы его отделения и корпункты превратились в сплошные «крыши» для шпионов. Поэтому пропорция журналистов и разведчиков среди инкоров была, грубо говоря, 50 на 50. Кому-то надо было и работать. Так что мне предрекали, что и года не пройдет, как придется отправиться в Нью-Йорк или Вашингтон. Что казалось мне, после всех арабских ужасов, чем-то весьма привлекательным. Но стоило меня поманить «Известиям», как я тут же забыл об Америке. Это была великая газета, предел карьеры для настоящего журналиста. К тому же она явно играла все большую роль в начинавшихся в стране удивительных, поражавших воображение процессах обновления. После моих горьких иракских разочарований оказаться причастным к этому обновлению казалось мне самым счастливым жребием на свете. Но я и во сне увидеть не мог, что всего через шесть лет стану членом редколлегии и руководителем всего международного отдела.

Но до этого надо было еще пережить немало драм. В том числе и уцелеть после фронтовой атаки Евгения Примакова, который возненавидел меня за публикацию материала, в котором опровергались некоторые его утверждения.

Прочитав свежий номер газеты с моей дерзкой заметкой на первой полосе, член Президентского совета позвонил по «вертушке» и.о. главного редактора «Известий» Игорю Голембиовскому и потребовал моего увольнения.

Игорь весь сжался, глаза его засверкали. «Это я подписал этот материал в печать, – сказал он. – И для того, чтобы уволить Остальского, вам сначала надо уволить меня».

Насколько я мог понять, в ответ Примаков прорычал: «Очень может быть, что этим и кончится».

И бросил трубку.

Так я добавил в достаточно длинный список врагов Игоря Голембиовского еще одну важную фамилию, и это сыграет затем некоторую роль в дальнейшем развитии событий.

Но чем же я так прогневил члена Президентского совета?

Все это происходило накануне начала операции «Буря в пустыне» и, соответственно, моего отъезда в ту самую роковую командировку в ОАЭ. Коалиция во главе с США была полна решимости любой ценой добиться освобождения оккупированного и аннексированного Ираком Кувейта, – если потребуется, то и военной силой. Ирак же упорствовал и, видимо, блефовал, надеясь на «советских друзей» и Китай, на то, что они смогут как-то военной операции помешать. В разгар холодной войны это была бы вполне реалистичная надежда. Но Саддам Хусейн не понимал, что времена изменились. Не понимали этого и многие советские деятели. Кое – кто прямо рассчитывал, что конфликт в Заливе может снова рассорить Москву и Вашингтон. А под это дело можно было и всю перестройку, всю гласность потихоньку свернуть и возродить эпоху политических заморозков. Все это накладывалось на уже происходившее внутреннее «похолодание», укрепление позиций будущих путчистов, фактическое отстранение от принятия решений внутрипартийных либералов – Яковлева и Шеварднадзе. Дело явно шло к реакционному перевороту. Так что существовала прямая связь между кризисом в Заливе и судьбой нашей страны.

Несколькими днями ранее Примаков вернулся из очередного челночного вояжа в Багдад и в интервью советским журналистам выдавал желаемое за действительное: уверял, что еще есть реальный шанс предотвратить военные действия. Но более всего меня разозлило другое: его категорические заверения, что многочисленные советские граждане, застрявшие в Ираке, имеют возможность свободно выехать на родину в любой момент. Я знал, что это неправда: у меня на столе лежали тревожные, иногда просто панические письма от этих самых советских спецов, у которых иракские власти под разными предлогами отобрали паспорта, чтобы удержать их в стране, возможно, чтобы использовать их в качестве «живого щита» в случае начала войны. Судя по всему, это была повсеместная политика. Я быстро написал об этом маленькую заметку и понес, без особой надежды, на выпуск, Голембиовскому. Тот читал молча и внимательно. Потом поднял трубку и позвонил в цех: не поздно ли заменить передовицу на первой странице (тогда еще существовал такой жанр).

Так что я дал, конечно, Примакову основания меня невзлюбить. У меня, в свою очередь, были причины не любить Евгения Максимовича. Меня коробило от его «дружбы» и личных доверительных отношений с Саддамом Хусейном. Как можно дружить с чудовищем и патологическим садистом? Этими особыми отношениями с «людоедом», начавшимися в 60-е годы, Примаков очень гордился и якобы использовал в государственных интересах СССР, а потом и России. Но не помню ни одного случая, когда от них был хоть какой-то прок. Я уже писал, как видел его в Багдаде, в момент, когда он мотался с секретными миссиями между Сирией и Ираком, тщетно пытаясь примирить два фашистских (национал-социалистических) баасистских режима. И вот теперь снова игры с диктатором, попытки поиска какой-то договоренности, какого-то компромисса. Какой может быть компромисс, если международное право должно восторжествовать, и точка? Суверенное государство – член ООН, подвергшееся бандитскому нападению, должно быть освобождено, и суверенитет его нужно восстановить без всяких оговорок и уступок. Неужели это не очевидно? Неужели, думал я, Примаков и на самом деле надеется, что ему удастся уговорить Горбачева встать между захватчиком и коалицией, попытаться играть роль сомнительного посредника? Я надеялся, что Горбачев не захочет рисковать отношениями с Западом ради не очень понятных ему геополитических антимоний. Даже несмотря на все его заигрывания с реакцией в партии последнего времени.

Мне приходило в голову, что судьба советских специалистов в Ираке стала для Примакова какой-то разменной картой в этих играх. В лучшем случае, думал я, он просто недооценивает нависшей над ними опасности и коварства Саддама, очень даже способного использовать их в качестве «живых щитов». И плевать ему будет на всю историю особых отношений и с СССР, и с товарищем Примаковым лично.

Гораздо позднее, в новую, путинскую эпоху, он снова пытался использовать свои связи с Саддамом для того, чтобы предотвратить американское вторжение. В 2003 году привез в Багдад идею о том, что Саддаму надо бы уйти в отставку – и тем самым не допустить новой войны, но снова ничего не добился. Теоретически предложение было верным: проблема Ирака и его бодания с Западом сводились к одной личности (такое бывает чаще, чем принято думать). Однако злые языки говорили, что идея та преподносилась с неким «подмигиванием» – ведь теоретически можно было остаться серым кардиналом при каком-то иракском «медведеве» и дергать за веревочки из-за кулис. Так или иначе, из этого ничего не вышло и выйти не могло, так как болезненно самолюбивый Саддам был не из тех, кто будет терпеть временщика, греющего для него кресло. Да и Восток устроен так, что один раз на трон взошедший никогда потом с него добровольно не слезет.

Но вернемся в 1990 год. Объективности ради надо сказать вот что: как позднее выяснилось, Примаков пытался поднимать вопрос о советских спецах в конфиденциальных разговорах с иракцами. И те якобы обещали отпустить их на волю. В итоге кое-кого отпустили, но далеко не всех, и если наши соотечественники не пострадали от американских бомбежек, то саддамовская «доброта» была тут совсем ни при чем. Американцы постарались не попасть случайно по объектам, где велика была концентрация наших специалистов.

В этой истории проявилось неприемлемое для меня примаковское кредо – вера в тайную дипломатию, в закрытость от «непросвещенной публики». Такое часто плохо кончается, особенно если имеешь дело с коварными диктаторами.

В сознании моем выстраивалась четкая логическая цепочка, протянувшаяся от советских покровителей диктатора, готовых с легкостью простить ему даже уничтожение лучшей компартии Ближнего Востока, до Примакова и иже с ним, уже в наше время искавших оправдания тому же людоедскому режиму и тайком ему подыгрывавших ради неких абстрактных геополитических идей и все того же зоологического, въевшегося в костный мозг нашего истеблишмента антиамериканизма. И я вспоминал убитого Сашу Болматова и позорные попытки все того же нашего «глубокого государства» это преступление переложить с больной головы на здоровую, «отмыть» от него иракские спецслужбы. Для меня в то время эти явления были того же порядка, я называл все это «саддамовским синдромом» – признаком странной и опасной болезни, поразившей и общество, и государство в нашей стране. (Не выздоровели мы от нее и сегодня.) Примаков одно время был для меня символом этой болезни. И это несмотря на то, что в институте я приятельствовал с его замечательным, талантливым и обаятельным сыном Сашей. Его смерть в начале 80-х от сердечного приступа стала для меня настоящим шоком.

Но теперь, оглядываясь на странную историю России, я испытываю противоречивые чувства к Евгению Максимовичу. И не только в память о Саше. Большое видится на расстоянии и в сравнении с тем, что пришло на смену.

Такие переломы, какой случился в нашей стране в начале 90-х, как правило, сопровождаются большой кровью, чудовищными разрушениями и гражданскими войнами. В том, что этого удалось чудом избежать, заслуга прежде всего Ельцина, но еще и таких представителей советской элиты, как Примаков. Когда ГКЧП пытался вернуть сталинистский режим, он не побоялся открыто и решительно выступить против переворота и поддержал Горбачева и Ельцина – и последний это запомнил. Когда возникла кризисная ситуация с разведкой, кого выбрал Ельцин в качестве компромиссной фигуры? Примакова. Когда ему понадобился более сдержанный, чем Андрей Козырев, министр иностранных дел с репутацией государственника, ему снова было трудно найти кандидата лучше Евгения Максимовича. И когда вставшая на дыбы Дума вела дело к серьезнейшему государственному кризису после финансового краха 98-го года, Примаков оказался едва ли не единственным политиком, приемлемым и для Ельцина, и для парламента в качестве премьер-министра. Он нужен был в этом качестве всего на несколько месяцев, чтобы ситуация успокоилась. И свою роль достойно выполнил.

Однажды в середине 90-х я сидел в кабинете у человека, сыгравшего огромную роль в истории и в моей жизни тоже – Александра Яковлева. Вдруг у него на столе зазвонила опять же «вертушка». И Александр Николаевич весело и довольно фамильярно говорил с кем-то, называя собеседника Женей. Договаривался с ним о какой-то семейной встрече. Это оказался Примаков. Я был поражен, честно говоря. Если главный либерал России дружит с кем-то, то это значит… А черт его знает, что это значит.

Примакова считают человеком, развернувшим не только самолет над Атлантикой (в знак протеста против американских бомбардировок Югославии), но и всю Россию. Ментором Путина по внешней политике. Чуть ли не родоначальником антизападного уклона. И хотя доля истины в этом есть, думаю, что все не так просто. Помню его большое интервью Евгению Киселеву в начале нулевых, в котором он говорил о разногласиях с США и Западом, призывал спорить, отстаивать свои интересы. Но при этом подчеркивал: ни в коем случае нельзя рассориться полностью, довести дело до изоляции. «Это было бы великой глупостью», – сказал тогда Примаков.

Он не любил крайностей, и при всей его видимой поддержке курса Кремля в его заявлениях между строками читалась обеспокоенность: не слишком ли далеко Москва заходит… Критиковал ярых российских телепропагандистов за то, что они нагнетают милитаристские настроения, ведут дело к войне. «Война – последнее, что России сейчас нужно», – говорил он.

В общем, противоречивая фигура. Не либерал и не реформатор, конечно. Консерватор, но не реакционер. Носитель многих советских предрассудков, но все же прежде всего прагматик. Не пленник обид и эмоций, как некоторые. Сегодня таких – и днем с огнем…

Но примаковский «синдром Саддама» все же многое объясняет в советской ближневосточной политике, и не только. Я сам чуть не пал его жертвой, не раз попадал в ловушки, одна история с ночным несанкционированным визитом к Арафату в Багдаде чего стоит. Дорого она мне обошлась… Я никак поначалу не мог понять причину опалы, в которую попал в Москве лидер ООП. Для меня это долго оставалось загадкой. Для того, чтобы разгадать ее, надо вернуться в 1978 год, к первой в моей жизни загранкомандировке – в Бейрут, столицу Ливанской республики.

Глава седьмая

Русский Джеймс Бонд, или почему в Москве разлюбили Арафата

Ливан

Курить не просто вредно, а чрезвычайно опасно для жизни: бывают ситуации, когда из-за курения могут убить. Я в этом убедился за пять лет до своей эпохальной иракской командировки, впервые в жизни попав за границу в 1978 году – на стажировку в отделении ТАС С в Бейруте. В октябре я остался там за начальника, уехавшего в Москву в отпуск, поселился в его квартире. Рабочее помещение находилось прямо за стенкой – чрезвычайно удобно. Неудобство было одно: в городе обострилась гражданская война, и прямо на улице, перед домом, где я теперь жил и работал, периодически вспыхивали бои. Правда, начальник обо мне позаботился: создал огромный запас и газовых баллонов, и всякого рода консервов. Они хранились в специальном складском помещении вместе с автоматом Калашникова, набором дисков для него и связкой ручных гранат – это «хозяйство» принадлежало нашему охраннику-телохранителю, одолженному, кажется, у компартии. Так что можно было здесь выдержать долгую осаду. Автоматом и гранатами я, правда, не собирался пользоваться, хотя меня этому и учили на военной кафедре в институте, но я по этим делам не был отличником, и вообще… Охранник появлялся пару раз в неделю, видно, у него по своим, коммунистическим делам тоже были занятия, требовавшие его присутствия. С сомнением обозревал он мою не очень внушительную физическую фактуру и спрашивал: «Кифак?» – «как дела?» на ливанском диалекте арабского. А я неизменно отвечал: «Мабсут» – все хорошо, или «квейис» – отлично, а то и «куль шей аля ма юрам» – то есть надо бы лучше, да нельзя. Он предлагал потренироваться в обращении с оружием. Но я отказывался.

В конце концов нервы у него не выдержали, и он прислал мне своего племянника по имени Хамди, веселого парня примерно моего возраста. Тот поселился в квартире на время, пока ситуация не разрядится. Кажется, дня три-четыре мы с ним обитали вместе. Он меня охранял вместе с корпунктом. Я угощал его советскими консервами: шпроты впечатления не произвели, а вот лосось в собственном соку показался ему деликатесом (штука на самом деле была достаточно вкусная, новое поколение, возможно, от нее нос и воротит, а во времена дефицита и вправду была в радость. «О, это, наверно, стоит очень дорого!» – предполагал Хамди, а я пожимал плечами, говорил: «Относительно. Рубль двадцать или что-то около этого, забыл за давностью».

Потом, когда обстановка разрядилась, он свозил меня к своей семье в сельскую местность. Там случились три знаменательные вещи: во-первых, я посмотрел, как живет арабская шиитская деревня. Оказывается, нормально, явно богаче и комфортабельнее, чем деревня русской средней полосы. В доме (известняковом, а не деревянном) был водопровод, но отхожее место – на улице. Второе: я попробовал аутентичную, домашнюю, народную ливанскую еду, которая немного все же отличалась от того, что подавали в бейрутских ресторанах. Вместе со всем радушным семейством сидели вкруг ковра, а на нем было разложено богатое угощение, наверно, расстарались ради гостя. Думаю, это был праздничный вариант, но не похоже, чтобы повседневное меню было намного скуднее. Ели, как полагается, руками, главным инструментом служили сложенные в щепотку кусочки хубз ас-садж – народных лепешек, испеченных на специальных гигантских сковородах. Главное, что запомнилось, – это несколько видов свежайшего самодельного хумуса, который был для меня тогда в новинку. Салат табуле из крупы с петрушкой и мятой, заправленный оливковым маслом и лимонным соком, конечно – куда же без него – но также и баба-гануж – пюре из прокопченных над открытым огнем баклажанов с кунжутным маслом и всякими другими приправами, а также похожий салат мутабаль, отличающийся ярко выраженным тахинным привкусом. И еще что-то почти родное – пирожки-самбусики с разной начинкой. Фаляфиль – хрустящие шарики из нута, булгура (то есть мелко дробленной пшеницы) со всякими опять же травками и чесноком – особенного впечатления не произвел, это я потом, в Ираке, к нему пристрастился. Киббе понравился сразу – это уже мясное блюдо, тефтели такие яйцеобразной формы, как правило с бараниной и всякими специями внутри.

Огорчил я гостеприимных хозяев тем, что отказался от киббе найе – красиво выложенного кругом на блюде сырого фарша с мятой. До сих пор так и не преодолел своего предубеждения против «татарского бифштекса» (steak tartare), встречающегося во многих кухнях мира. Возможно, это было главное блюдо, которое позволяли себе не каждый день, но для гостя специально приготовили. Я видел, что оно воспринимается как деликатес. Если бы это дошло до меня раньше, я бы, конечно, сделал над собой усилие, чтобы никого не расстраивать. После закусок – меззе – пошли кебабы, куда же без этого, но в них уж точно не было ничего особенного. И на десерт баклава (известная в России как «пахлава») – маленькие пирожные из слоеного теста с молотыми орехами, густо пропитанные медом, тоже домашнего изготовления. В их приготовлении этот классический восточный десерт был не так приторен, как те, что встречались мне потом в Турции и в других арабских странах. А может, мне так показалось по молодости – я был в то время почти всеяден, худ, может быть, даже слишком, и никогда не прибавлял ни килограмма веса к своим 67.

И еще одно необычное для меня событие: в своей большой оружейной коллекции Хамди имел в том числе и знаменитую автоматическую винтовку M16 – главное стрелковое оружие американской пехоты США, про которую я столько всего читал и слышал. Своего рода американский «ответ Калашникову». На занятиях военной кафедры в институте что-то такое говорили про нее пренебрежительное. И вот я из пустого любопытства изменил принципам и, преодолев мое обычное отвращение к любым орудиям смертоубийства, дал Хамди уговорить себя «пойти пострелять». Не во что-нибудь живое, не дай бог, в камни какие-то. Стрелял лежа, не знаю, попал ли. Но показалось мне, что отдача гораздо меньше и целиться проще. Впрочем, это все настолько не мое, что вовсе не претендую на какое-то особое мнение. И ни разу в жизни оружия я в руки потом не брал.

Написал эту фразу – она абсолютно правдива, – но вспомнил, что в позднем тинэйджерстве, на исходе подросткового возраста, нашел в столе у отца немецкий трофейный вальтер. И стал таскать его с собой в кармане, идиот… Выстрелить так ни разу и не выстрелил, да и не хотелось нисколько, уже тогда испытывал к стрельбе инстинктивное отвращение, но важничать и пугать девушек, а заодно и друзей мужского пола необыкновенно нравилось. Играть, изображать из себя кого-то, бесконечно, совсем не-меня. Корчить трагически важную физиономию. Как никто меня не заложил, не понимаю – опять везение. Пожалели юношу. Даже представить себе не могу, как мог дойти до такой дурости, крайне опасной – мог всю жизнь себе загубить, сесть в тюрьму и отца посадить.

Потом вальтер из стола пропал – наверно, родители заметили, что пистолет иногда где-то «гуляет». Много лет спустя отец рассказал, что это фронтовой товарищ попросил его временно взять оружие на сохранение, поскольку его сын проявлял к нему нездоровый интерес. Сказал: «Твой Андрей – другой, книжный мальчик, его это не привлечет…» Ага. Именно что книжный.

Вальтер вернулся к хозяину, который выбросил его в реку.

Потом, уже в тассовские времена, жена подарила мне газовый пистолет, чтобы, если что, защищаться от нападений, ведь после поздних смен иногда приходилось возвращаться ночью, идти через жуткий, темный, словно созданный для грабежей и убийств, овраг.

Однажды в полночь в меня бросали там крупными кусками льда, норовя попасть в голову, к счастью, не попали. Бросали, прячась за трансформаторной будкой. Порыв у меня был – от ярости – ринуться туда и обнаружить обидчика. Уже было развернулся. Но, слава богу, опомнился, включилось super-ego и строго объяснило, что вряд ли что-то хорошее из этой затеи может выйти. Вместо этого ускорил шаг и погрузился глубже в темный овраг.

Больше беспечности проявил я во время очередного периода обострения военной обстановки в Ливане – это было, если правильно помню, еще до появления моего ангела-хранителя Хамди. И попал в переплет. И все из-за того, что я в то время еще курил. Запас еды в квартире был приличный. Воду часто отключали, но в этом случае рано утром, пока бойцы отсыпались после боевой ночи, на нашей улице появлялась зеленая цистерна – ее привозил на лошадиной тяге какой-то предприимчивый крестьянин – да, ливанцы, они такие, нация прирожденных и неустрашимых бизнесменов. К цистерне выстраивалась очередь, но не страшно, можно было ее и выстоять, запастись живительной влагой. Какие-то молодые ребята, в форме, между прочим, а значит, в самоволке пребывающие, притаскивали свежевыпеченный, еще теплый хубз маркук – деревенские серые лепешки – и продавали их втридорога и сами смеялись, называя непомерную цену.

Но в итоге с хлебом тоже не было проблемы. А вот с куревом я дал маху. Полез в шкаф, где точно должна была оставаться еще пачка «Кента», ан нет. Просчитался. Несколько часов терпел – сначала срочная работа была, потом на улице, под окнами, перестрелка началась. Я ждал-ждал, наконец вроде бы бой стих. Выскочил из подъезда, добежать-то – всего ничего: до угла, повернуть на соседнюю, более широкую улицу, а там, прямо под открытым небом, за высоченной пирамидой сигаретных блоков сидит мой спаситель, торговец никотинным ядом Амир. Типичный Бейрут, между прочим: кругом война, пальба, грохот, наступления, отступления, черт знает что такое, а он сидит себе и сигаретами торгует. Вот ведь фатализм какой и коммерческая жилка, все страхи пересиливающая. И ничего с ним почему-то не происходит, а время от времени прибегают люди с автоматами – то с одной стороны, то с другой – купить пачку или целый блок. Продает с надбавкой, разумеется, за доставку товара первой необходимости к передовой (а передовая чуть ли не весь Бейрут), все правильно и справедливо. И таких Амиров, кстати, в каждом районе найдете.

Вообще мне, особенно поначалу, такая жизнь казалась совершенно сюрреалистической. Война войной, но линии связи – и телексной, и телефонной – работают почти бесперебойно. Ну, бывают иногда короткие отключения, так это и в мирных благополучных странах случается. Воду и электричество в периоды обострений, бывает, тоже отключают, но потом быстро восстанавливают. Ведет же, значит, кто-то все это хозяйство городское. Мусор, черт его возьми, регулярно вывозят! Видишь иногда – прется танкетка какая-то или бронетранспортер, а за ней перед светофором останавливается мусорная машина. А правопорядок? Много лет продолжается междоусобица, где все против всех: семнадцать всяких военизированных организаций, отрядов и христианских, и суннитских, и шиитских, и палестинских (а есть ведь еще и сирийские войска, да и Израиль под боком не дремлет). И вот они то воюют друг с другом, то, наоборот, соединяются, входят в коалиции, которые потом разрушаются. Между тем вопиющего беззакония нет. Суды худо-бедно работают, полиция существует, но главное – нет такой эпидемии грабежей и разгула уличной преступности, как можно было бы ожидать. Видимо, каждая из группировок старается поддерживать некое подобие правопорядка в контролируемой зоне. К тому же население вооружено, в каждой квартире в нашем благополучном суннитском районе и автоматы есть, а то и гранатомет найдется. Мелким грабителям лучше не соваться. Но если организованная какая-то сила решит ваши богатства экспроприировать, то тогда да, лучше не сопротивляться. Но это уже не грабеж, это конфискация, производимая какой-никакой, а властью, которая, как известно, от бога. Но за полгода с небольшим, что я провел в Ливане, никто из моих знакомых по-крупному ограблен не был. Завхоза посольства остановили какие-то сомнительные типы посреди улицы однажды, но он им уверенно заявил: «Мафи флюс» – нет денег (он эту фразу первым делом в командировке выучил) – и от него отстали… Говорят, человек ко всему приспосабливается. Но ливанцы, кажется, чемпионы по этому виду спорта. Они выработали невероятный modus vivendi – образ существования. Как только бои стихнут, тут же вылезут из убежищ и отправятся пить кофе или пепси-колу, или зеленый чай и курить кальяны в свои великолепные кафе – некоторые ничуть не хуже парижских. (Это я потом, естественно, получил возможность сравнивать.) Сидят, болтают, смеются, флиртуют как ни в чем не бывало. И так до нового обострения. Не самый злачный, но самый любимый среди ливанской интеллигенции район назывался Хамра, этакие бейрутские Шанз-Элизе, Елисейские Поля. У меня там было любимое кафе, правда, чуть-чуть дороговатое – ну так меня чаще всего кто-нибудь угощал. Стеклянные стены, хромовые поверхности, и, в хорошую погоду (а в Ливане она девять месяцев в году исключительно хороша), – элегантные столики на тротуаре под зонтиками от жары, если это лето. Вечером, если не особенно палят и взрывают, рестораны забиты. Севернее, ближе к морскому берегу, на набережной Корниш и в районе уже действительно злачной Финикийской улицы есть ночные клубы и даже свой Crazy Horse – «Бешеная Лошадь» – копия знаменитого парижского кабаре, только грандиознее по масштабам – на сотни столиков заведение. Там ночи напролет прожигали жизнь шейхи, переодетые из национальных одежд в европейские, банкиры, разбогатевшие брокеры, шпионы, миллионеры со всего мира и голливудские звезды. Туда даже Усама бен Ладен заглядывал, пока еще не свихнулся на джихаде и ненависти к неверным. Я бы тоже был не прочь туда заглянуть – знающие, разбирающиеся в вопросе люди уверяли меня, что такой концентрации красивых девушек не найти нигде в мире. Причем некоторые из них были так хороши, так необычны, так оригинальны, что с ног сбивало. Но «Лошадь» была мне уж совсем не по карману, а звать как-то никто не позвал: с такими богатеями не общался. Зато Георгия, героя своего романа «Боги Багдада», я отправил туда для важного разговора.

Не так уж редко случалось, что выйдут люди из ресторана или из гостей, а машина пробита пулями или осколком. Я сам такое видел. Ночью иногда чинить приходится, а то не на чем будет утром на работу ехать или в горы на отдых, если это выходной. Научились ливанцы под канонаду работать, есть, пить, детей воспитывать, заниматься любовью, добираться домой с работы под обстрелами, получать удовольствие от жизни в своей прекрасной стране в промежутках между всякими напастями. Новейшие американские и французские фильмы здесь показывали тоже, почти одновременно с Нью-Йорком, Парижем или Лондоном. Никогда в жизни не сидел я больше в таких глубоких, широких удобных креслах, с таким большим расстоянием между рядами, как в этих роскошных подземных дворцах-кинотеатрах. Они были построены как убежища, чтобы можно было не прерывать сеанс в случае военного обострения. Билет стоил пару долларов или что-то вроде этого, ерунду какую-то – даже советский загранкомандированный мог себе позволить.

Конечно, каждый день кто-то погибал, кого-то калечили – ситуация в Восточном, христианском, Бейруте, говорили, была куда опасней, но в западной части города стычки происходили между военизированными отрядами всякими, а штатские могли жить своей жизнью, проявляя максимальную осторожность. Когда я аборигенов об этом спрашивал, они, конечно, возмущались своей судьбой, обижались на мир за то, что он не только не приходит на помощь, а наоборот, часто подливает масла в огонь, ведь у каждой группировки были свои зарубежные покровители. «Твоя страна, например, – говорили мне, – палестинцев поддерживает, которые влезли к нам, как кукушка в чужое гнездо. И нас еще норовят из него выкинуть».

Но потом подводили философский итог: живут же люди в других, мирных, странах, радуются жизни, хотя знают, что каждый день немалое число из них гибнет в автокатастрофах или заболевает раком. «Ну, у нас тут вероятность беды повыше, но, может быть, и ненамного. Жизнь же должна продолжаться. Нервы вот только треплют стрельбой этой, по ночам спать не дают».

Забавно было слушать, как говорят о военной обстановке, словно о погоде: «благоприятная» или нет, можно ехать на пляж или нет и в какое время лучше. Для меня эти поездки на море были грандиозным удовольствием.

Мы регулярно выезжали на эти золотые песчаные пляжи – в один из клубов, минутах в пятнадцати от центра города. Специально выделенные работники постоянно ходили вдоль берега и добросовестно вынимали из песка и воды в прибрежной зоне камни, мусор и все, что прибивало приливом, поддерживая пляж в идеальном состоянии. Кабинки очень удобные, великолепно оборудованные, отличный душ. Пляжи были, естественно, платными, но цена оказалась доступной. К тому же ТАСС пристроился к посольству, которое пользовалось всем этим на льготных условиях. Купаться можно большую часть года. И ездили мы на пляж в удобных, резвых иномарках, слушая по местному ФМ свежие парижские или лондонские хиты, а не новости с полей. Отделение ТАС С располагало забавной, совсем уже ни на что советское не похожей «лягушкой» – «ситроеном» с автоматической коробкой передач, усилителем руля и стереосистемой; машина поражала не только непривычной формой, но и способностью быстро менять высоту посадки.

Никогда не забуду и самого первого впечатления, еще в небе, с борта самолета полученного. Смотрел в иллюминатор на приближающийся город – и дух захватило. Буквально не верил глазам. Хоть предупредил бы кто, какая это будет сказочная, голливудская красота. Неужели это не нарисовано, действительно существует? Город весь сверкал, переливался дивными теплыми цветами, купался в солнечном золоте, рядом плескалось ласковое, лазурное Средиземное море, а с другой стороны – чуть ли не прямо в городе уже – начинались горы с рощами средиземноморских сосен, эвкалиптов и всяких других чудесных деревьев. (Чтобы добраться до знаменитых ливанских кедров, украшающих государственный флаг, приходилось забираться в горы повыше.) Я никогда не уставал любоваться бейрутской яркой, вопреки войне радостной, многоцветной архитектурой. Она не могла надоесть.

Ни с чем не сравнить ощущение, когда идешь по городу рано утром: он еще наполовину спит, стрельба стихла, и никакой войны нет и, кажется, быть не может. Небо синее, почти без облаков, и желтые, абрикосовые и розовые виллы и многоэтажные дома сияют на солнце. Уборщики уже выдраили тротуары, вымыли фантастически вкусно пахнущим порошком, и этот запах навсегда останется в памяти. Всю жизнь потом, почуяв что-то даже отдаленно похожее на него, я буду ощущать горько-сладкую тоску по чему-то, чего уже нет на свете.

Ливан – это птица Феникс, обладающая невероятной способностью к регенерации. Столько лет разрушали его, разрушали, а он опять и опять вставал из пепла и развалин. Сегодня площадь Мучеников, которая в мое время была превращена в Сталинград 1943-го года и от которой советовали держаться подальше, не просто полностью отстроена, но сияет и сверкает как новенькая, как и весь шикарный Рас Бейрут – центр города («Рас» по-арабски – голова) – восстановивший свой замечательный исторический облик.

Но и в те куда более мрачные времена были свои светлые стороны в моей ливанской жизни. Начиная хотя бы с прелестей потребительского общества, которые, обрушившись на неподготовленного «совка», ввергали его в состояние почти шока – сладкого шока. Потом быстро привыкаешь и перестаешь их замечать. В магазин заходишь и покупаешь то, что нужно, – обычное дело, ничего особенного, это так же естественно, как дышать воздухом, которого не замечаешь. Совсем иное психологическое состояние, чем у жителей СССР, живших в постоянном напряженном ожидании появления отдельных товаров «повышенного спроса», пресловутого дефицита. (Это называлось «выкинули».) А к этой категории относилось почти все за пределами короткого списка «первой необходимости». Впрочем, и из него время от времени кое-что исчезало, например туалетная бумага. И когда ее «выкидывали», за ней выстраивалась огромная очередь. Но поживешь немного в обществе изобилия, даже в Ливане с его вялотекущей гражданской войной, и кажется уже единственно возможным и естественным, что везде и всегда все есть, любая еда, одежда, парфюмерия, техника, фильмы, книги, пластинки. Доступны рестораны и кафе, в которых не надо взятку давать швейцару, чтобы пообедать или поужинать. Да и качество еды и сервиса в любом местном ресторане было здесь для «совка» удивительным. Как такое возможно за пределами цековской столовой? Да это сон какой-то, такого не бывает. А потом и к этому привыкаешь, и кажется уже: только так и бывает, а сон – это как раз то, что за железным занавесом. Нормальное качество жизни местного среднего класса, городской интеллигенции. С той разницей, что зарплата моя была смехотворной по сравнению с местными, выручало, правда, то, что жилье было бесплатным. Но когда обстановка в городе обострялась, то никакое изобилие не радовало. А тут еще никотиновая зависимость заставляла лишний раз рисковать…

Выбежал я из подъезда и рванул за сигаретами к Амиру. «Ну, – думаю, – минут за пять обернусь».

Но вот незадача: на углу обнаружился импровизированный КПП – палестинский. И меня остановили и потребовали предъявить документы и объяснить, куда направляюсь. Документов у меня с собой не оказалось. И какой-то неприятный комиссар, что ли, стал изображать сурового инквизитора. Может, по молодости лет выпендривался, свою крутость демонстрировал, устроил мне форменный допрос. Причем часто переспрашивал, презрительно щурился, выказывал недоверие. Я говорил: «Ну вот он, мой дом, если надо, я вам мигом аккредитационную карточку министерства информации вынесу» (в дом-то их впускать мне совсем не хотелось, нам специалисты настоятельно рекомендовали этого не делать). «А что же без документов разгуливаешь? Разве не знаешь, что война идет?» «Да торопился, думал, на секунду, к Амиру, вы же его, наверно, знаете, вон он, если за угол завернуть, сразу его увидите…» Ну, в общем, не убедил я его. Объявил он, что я на русского совсем не похож, потому что всем известно, что в России все сплошь блондины с голубыми глазами, а не такие, непонятно какой этнической принадлежности шатены. А я думал про себя: «Да ты и сам-то на палестинца не очень тянешь, уж очень смуглый и чернявый». Но вслух этого не произнес, конечно, а тот тем временем стал говорить вещи совсем нехорошие. Я, конечно, в институте учил литературный арабский, «фусху», ливанский диалект только еще осваивал, от близкого к нему палестинского отличить вовсе не мог. Но, больше по контексту и жестикуляции, начал с оторопью понимать, что юный чернявый комиссар предлагает меня вроде как к стенке поставить и расстрелять – на всякий случай. Как подозрительного типа и потенциального вражеского лазутчика. У меня внутри все оборвалось, хотя умом я понимал, что, скорее всего, он меня только пугает. Но времена сумасшедшие, да и парень какой-то уж больно нервный, взвинченный попался, все может быть. Вообще не все даже и палестинцы обязательно дружественно к СССР относились. Но с другой стороны – это же Западный Бейрут, а не Восточный, здесь все же вероятность встретить кого-то открыто враждебного была ниже. Рассудив так, я пошел ва-банк: стал напирать на то, что представляю советское информационное агентство, что прошу позволить мне с посольством связаться и так далее. Это все же подействовало, хотя инквизитор мой пробормотал что-то не совсем лестное в адрес СССР. Но отстал, отвернулся, видно было, что его авторитет в отряде был не абсолютен, может быть, он кого-то временно заменял. Какой-то другой боец, постарше, стал говорить что-то успокоительное, даже пошутил, сказав что-то насчет вреда курения, хлопнул меня по плечу обнадеживающе и протянул сигарету из своей пачки «Мальборо». Но я уже обнаглел, сказал, что все же хотел бы нанести летучий визит Амиру. И что бы вы думали? Двое бойцов с автоматами пошли вместе со мной, сопроводили меня туда и обратно. Убедились заодно, что я больше никуда не направлюсь и, обретя искомое, незамедлительно юркнул в подъезд своего дома.

Но прищуренный недобрый взгляд того чернявого комиссара я запомнил.

Семь лет спустя я его вспомнил и подумал: «Уж не Имад ли то был Мугния по кличке Гиена? Не со всемирно ли знаменитым террористом свела судьба на заре его выдающейся „карьеры“?» Правда, если верить дате его рождения из Википедии, то концы с концами не сходятся – в октябре 78-го ему и 16 еще не было. Но всегда ли можно верить таким данным, особенно если они касаются личностей, вся жизнь которых – сплошной обман и мистификация? Они обитают в мире теней, в омутах террористического подполья, их существование – убийства и диверсии, а между ними конспиративные встречи и секретные перемещения под чужими именами и часто с измененной внешностью. Другие источники утверждают, что как раз во второй половине 70-х Мугния уже входил в молодежный отряд так называемого «Подразделения 17» – элитной арафатовской гвардии, его СС и КГБ в одном флаконе. Пройдет всего несколько лет, и уже в октябре 1983-го Мугния станет главным организатором одного из самых громких терактов в истории – нападения на бараки американских и французских солдат из числа международных миротворческих сил. В результате огромной силы взрывов, произведенных бомбистами-самоубийцами, были убиты 241 американец и 58 французов. Для того чтобы достичь таких высот в столь гнусном деле, надо было все же энное количество лет набирать разбег, с чего-то начинать. Ведь помимо всего прочего теракт таких масштабов требует большого организационного опыта, умения руководить и подчинять своей воле большое число людей. Было на его счету еще немало деяний подобного рода. Например, теракт против еврейского культурного центра в Буэнос-Айресе, в результате которого погибли 85 человек. А много ли вы знаете студентов, убивших ректора собственного университета? Вот и этим Гиена прославился. До выхода на авансцену Усамы бен Ладена он был, пожалуй, самым разыскиваемым террористом в мире. Американские и израильские спецслужбы долгие годы безуспешно охотились за ним, несколько раз почти настигали, но он каждый раз в последний момент проскальзывал у них между пальцами.

Все в том же роковом для меня 1985-м Гиена организовал захват в Бейруте четырех сотрудников советского посольства, одного из которых убил лично. Он пытался шантажировать Москву, угрожая в случае невыполнения предъявленных требований перебить всех заложников. И без сомнения сделал бы это – он любил убивать, получал, судя по всему, от этого удовольствие, – если бы не находчивость и отчаянная, на грани авантюры и безрассудства отвага одного человека. Его звали Юрий Перфильев. Вот благодаря ему троих все же удалось спасти.

В 1978-м, во время моей бейрутской стажировки, я был с ним знаком, хоть и не близко. Это был высокий, статный, красивый человек. Тогдашний корреспондент «Известий» в Ливане Евгений Коршунов в лицо называл его «наш Джеймс Бонд», и тот не открещивался, наоборот, только улыбался и поглядывал горделиво. Для меня же это было тогда в новинку, я-то думал, что это должно быть тщательно сохраняемой от нас, простых смертных, тайной. Не привык еще к тому, что кагэбэшники особенно не скрывали от сограждан за рубежом своей ведомственной принадлежности.

Мы с этим советским «Бондом» никак не пересекались, видел я его только на приемах и ужинах. Поэтому удивился, когда он вдруг отвел меня в сторону и предложил провезти в Союз запретное: книги и диски. А я как раз ломал голову над тем, как бы это сделать. И поделился проблемой с полуколлегой – то есть якобы журналистом, а на самом деле сотрудником разведки КГБ (назовем его Колей). Но это был поразительно, на редкость добрый и отзывчивый человек – я даже не понимал и до сих пор не понимаю, как он мог с таким характером в том ведомстве служить. Предполагаю, что он, ни слова мне не сказав, попросил Перфильева меня выручить. А может быть, и кто-то другой, тот же Коршунов, обо мне ходатайствовал. Как бы там ни было, вдруг поступило такое великодушное предложение незнакомого человека, да еще шпиона, причем по всему было видно, далеко не рядового. Мелькнула испуганная мысль: не провокация ли? Но потом подумал: «Нет, подобными мелкими делишками разведчик такого ранга точно заниматься не будет».

Среди книг тех не было, разумеется, ничего антисоветского, я не осмелился везти с собой мемуары Хрущева, которые прочитал тайком, но потом выбросил. Не мог подарить никому, не доверял ни одному советскому знакомому, да и в ливанском моем окружении неизбежно должно было быть много советской агентуры. А знаменитую книгу Джона Бэррона про историю КГБ «Тайный мир советских секретных агентов» не осмелился даже купить, прятался в магазине за крутящимся стендом и лихорадочно листал, проделывал это несколько дней подряд. Но диски британских рок-групп, в том числе любимого моего Supertramp, «Супербродягу», с их свежайшим альбомом Breakfast in America, и несколько модных триллеров закупил, равно как и потрясший мое воображение альбом репродукций Сальвадора Дали. Он продавался с большой скидкой из-за того, что нижнее поле оказалось пробито пулей – для меня же это обстоятельство придавало альбому дополнительную сувенирную ценность. Все это далось мне не очень легко, приходилось экономить, откладывая гроши от невеликой зарплаты стажера отделения ТАСС (хотя все познается в сравнении – в пересчете через покупательную способность сертификатов Внешторгбанка получалось, что я зарабатываю почти как советский министр). Но теперь я не понимал, что со всем этим добром делать: знающие люди предупреждали, что в «Шереметьево» таможня лютует и отбирает любую печатную продукцию и звукозапись. И ведь никакого «зеленого коридора» в те времена не существовало, тщательно просматривался каждый чемодан, только лица с дипломатическими паспортами могли досмотра избежать. И вот, представьте себе, «Бонд» все запретное действительно для меня протащил, ничего не требовал взамен, не вербовал, и вообще мы с тех пор с ним и не общались никогда – вплоть до того далекого момента, когда он, уже после своего второго заезда в Ливан, теперь уже в качестве начальника резидентуры КГБ, вышел на пенсию в звании полковника. А я и вовсе работал на Би-би-си, для которого и брал у него интервью – по телефону, из Лондона.

По имени он меня, кажется, даже и не вспомнил. Слишком много воды утекло, это была уже другая вселенная. А я, на всякий случай, напоминать ему не стал.

Перфильев не сомневался, что к тому похищению 1985 года был напрямую причастен сам Ясир Арафат. И дело было не только в том, что Гиена долго служил в том самом «Подразделении 17» и был с председателем Исполкома ООП хорошо знаком, даже в какие-то моменты исполнял обязанности начальника его личной охраны. Нет, вскрылись еще кое-какие обстоятельства, которые долго держались в секрете.

Но сначала – о политическом фоне. Придя к власти весной все того же 1985 года, Горбачев почти сразу взялся за внешнюю политику. Первые шаги были осторожными и не очень внятными. Исполнители, причем и на высоком уровне, оставались прежними и не очень понимали, чего от них теперь хотят. Исходили из того, что примерно того же, что и прежде. Разве что поэнергичнее, пошустрее, активность, по крайней мере, надо было хотя бы изображать. Это называлось «ускорением», сейчас уже и забылось, что поначалу это был самый главный лозунг дня, позднее вытесненный «перестройкой» и «гласностью». В применении к внешней политике «ускорение» трактовали так, что нужно быстрее пошевеливаться, все ту же антиамериканскую политику проводя. Везде и всюду прищучивать янки (термина «пиндосы» тогда еще и в помине не было), делать им всевозможные гадости и под этим углом рассматривать все местные конфликты. В духе знаменитого рассуждения на заседании политбюро министра иностранных дел Андрея Громыко, объяснявшего в начале 80-х коллегам, почему не надо мешать Саддаму обзаводиться ядерным оружием: «Можно ли представить себе такую ситуацию на Ближнем Востоке, чтобы иракская атомная бомба была обращена против нас? Я таких ситуаций не вижу. А вот американцам и их союзнику Израилю это должно причинить немалую головную боль». А то, что эта «головная боль» может вылиться в региональную ядерную войну, в которой могут погибнуть миллионы людей, да и земная атмосфера может оказаться на долгие годы отравлена – это ничего, это нормально. Лишь бы американцам худо было. Ради этого желания насолить янки и в Афганистан полезли, и коммунистов Ирака отдали на заклание, и много чего другого сделали. Да и вся международная политика везде и всюду была подчинена этой всепоглощающей, священной, завещанной Сталиным ненависти. Вот поэтому и Арафата любили. Ненависти ради. Ну и всякое действие рождает противодействие: американская политика холодной войны тоже была однобокой, сдерживание СССР стояло во главе угла.

Брежнев, правда, одно время – в начале 70-х – попытался снизить накал этих опасных страстей, чреватых ядерным концом света. Затеял разрядку, сотрудничество, миру – мир, Хельсинкские соглашения и так далее. Исполнители кривились, но подчинялись. Хотя в глубине души считали, что это вредное баловство, барская блажь. Что это все идет от чрезмерного тщеславия генсека, его желания покрасоваться на равных среди мировых лидеров. (Что отчасти было правдой, но какая разница, в чем мотив доброго дела.) Были у Брежнева и единомышленники, поддерживавшие его миролюбие: Александр Бовин, Анатолий Черняев, Николай Шишлин – и еще несколько образованных и мыслящих людей, находившихся, впрочем, в полном меньшинстве. 9 0 процентов аппарата ЦК, особым образованием не отличавшиеся, но умевшие квалифицированно гордиться общественным строем, этих интеллектуалов-выскочек на дух не переносили. За спиной их обзывали жидами, хотя из всех внутрипартийных относительных либералов один Георгий Арбатов и был чистокровным евреем. Впрочем, дипломаты были готовы, как это по определению свойственно мидовцам, проводить в жизнь абсолютно любую, неважно какую, политику. Но наиболее мудрые и просвещенные из них, тот же Анатолий Добрынин, посол в Вашингтоне, или первый заместитель министра иностранных дел Анатолий Ковалев все же проявляли больше искреннего энтузиазма, ведя дело к разрядке, международному сотрудничеству. Но потом Брежнева хватил удар, мозг уже не мог полноценно работать, генсек стал наполовину овощем, и патриоты из числа советников, а также непоколебимые ястребы политбюро Громыко, Андропов и Устинов (МИД, КГБ и военное ведомство), немедленно этим воспользовались и вернули внешнюю политику в сталинскую наезженную колею. Тараном для уничтожения разрядки в их руках стал Афганистан. Троица попыталась уговорить Брежнева одобрить вторжение, внушая ему, что в противном случае эту страну захватят американцы и оттуда будут угрожать советским среднеазиатским республикам и что афганский лидер Хафизулла Амин якобы завербован ЦРУ. И то, и другое было полным враньем, но почему бы и не соврать во имя священной цели. И все же Брежнев, хоть и был наполовину овощ, проявил поначалу здравый смысл, сказал: «Нет, это нам не нужно. Нам война ни к чему. Это опасно, и отношения с миром испортим». Видно, то был момент просветления. Но рыцари холодной войны не сдались: дождались момента более благоприятного – то есть помутнения брежневского сознания. Ловко надавили на его старческую сентиментальность: напомнили, что Амин убил своего предшественника Тараки, который Брежневу действительно нравился. И свершилось. Ведомства торжествовали: в гроб нежеланной разрядки заколотили последний гвоздь.

Горбачев пришел к власти с мыслью, что с «Афганистаном нужно что-то делать», то есть как-то, сохраняя лицо, надо оттуда уйти. Но процесс затянулся. Ведомства и аппарат ЦК сопротивлялись, не хотели признать ошибки. Еще целых четыре года оттуда продолжали приходить гробы ни за что ни про что погибавших солдат. А сколько афганцев угробили – так и не удалось толком подсчитать. По некоторым оценкам, до двух миллионов. Даже если эта цифра завышена, все равно понятно, что афганскому обществу был нанесен невосполнимый урон, не говоря уже об экономическом ущербе. Вот где корень продолжающейся до сих пор гражданской войны в этой стране. И разрядку не получалось запустить заново из-за той же бессмысленной бойни, в которой к тому же родилось современное джихадистское движение, ставшее затем Аль-Каидой, а потом и ИГИЛ[2].

Но чуть ли не первой новинкой горбачевского «нового мышления» стал неожиданный поворот: из неприкасаемых коров разжаловали Арафата. И произошло это из-за ливанских событий.

На севере Ливана, в районе древнего (больше трех тысяч лет ему) города Триполи, который арабы называют «Аль-Фаиха», «Благоуханный», находились палестинские лагеря, ставшие государством в государстве, никакой власти не желавшие над собой признавать. В том числе и сирийской – а Сирия с 1976 года фактически оккупировала Ливан якобы с благородной целью остановить разрушительную гражданскую войну. А на самом деле – подумывая восстановить границы древнего Леванта. (Из этого в итоге ничего не вышло, Ливан оказался слишком крепким орешком.) Не буду вдаваться в подробности, история слишком длинная, но между палестинцами и сирийцами разыгрался острейший конфликт, с применением оружия и нешуточными боями. Сирийский президент Хафез аль-Асад (отец нынешнего диктатора Башара аль-Асада) объявил Арафата врагом и искал способы заменить лидера палестинцев на более сговорчивого деятеля. Горбачев ничего не понимал в ближневосточной политике, да и вообще в международных делах был поначалу полнейшим дилетантом, но советники и мидовцы уверили его, что Асад – более важный союзник для СССР. КГБ, курировавший Арафата, почему-то тот раунд проиграл, а может быть, Крючков просто не захотел «впрягаться» за палестинцев, которых он в принципе считал ненадежными хитрованами. Так или иначе, но, оставаясь якобы на нейтральной позиции, Москва явно больше прислушивалась к Дамаску. Арафат обиделся.

Много лет спустя я получил возможность обсудить ту ситуацию с осведомленным человеком, занимавшим в то время ответственный пост в Отделе стран Ближнего Востока МИД СССР и непосредственно занимавшимся проблемами регионального урегулирования, в том числе отношениями с палестинцами. Вот что он мне сказал: «Действительно, в то время Арафат был у Советского Союза в опале. Несмотря на приход Горбачева, первое время в ближневосточных делах мы следовали жесткому курсу на конфронтацию с США и Израилем. Нашим главным союзником оставалась Сирия. Даже в записках в ЦК КПСС МИД каждый раз писал дежурную фразу: „Считаем целесообразным посоветоваться с сирийской стороной“. A Дамаску совершенно не нужна была концепция двух государств на территории Палестины. Иначе они утратили бы всё свое влияние. Арафат же понимал, что без этого в ближневосточном урегулировании будет по-прежнему полный тупик. И подспудно был готов на исторический компромисс. Возникла коллизия между двумя союзниками. Мы в тот момент по инерции поддержали Сирию. Тем более что в конце 1985 года готовился (и состоялся) визит Хафеза Асада в Москву».

Когда я это услышал, то все наконец стало на свои места. Понятен стал и запрет на общение с Арафатом со стороны посла.

Пройдет еще несколько недель – и лидера ООП в Москве обвинят совсем уже в ужасных вещах, и эти обвинения лягут на подготовленную почву.

В интервью Би-би-си Юрий Перфильев рассказал, что именно он и его подчиненные вели непрямые переговоры с похитителями об освобождении заложников. Причем у него был дополнительный стимул: двое из похищенных были его коллегами по КГБ. (Один из них потом перебежит к американцам, такая вот ирония судьбы.) В переговорах тех вроде бы наметился прогресс, но в какой-то момент дело застопорилось. Ливанская контрразведка записала телефонный разговор Арафата, в котором он просил не освобождать советских заложников до получения неких гарантий. По одной из версий, ливанцы сами с огромным удовольствием предоставили советской разведке эту запись, чтобы показать Москве истинное лицо палестинского лидера. По другой – ее добыли для КГБ его агенты в ливанских спецслужбах. Но так или иначе, об этом доложили Горбачеву и политбюро. В Москве были взбешены. Арафат на некоторое время попал в тотальную опалу. Впрочем, удивительно другое, не то, что советское правительство на Арафата обиделось, а то, что довольно скоро «простила» – опала продлилась недолго, и он был снова возвращен в «оборот». Но прощен Арафат все же будет не полностью, и прежнего доверия к нему больше никогда не будет, и прежних тесных отношений тоже.

Дальнейшее развитие событий напоминает сюжет знаменитого фильма братьев Коэнов «Фарго». Персонаж по имени Джерри нанимает бандитов и организует похищение своей собственной жены, надеясь получить от богатого тестя выкуп. Причем притворяется, что не имеет к похищению никакого отношения, что он тоже жертва, и предлагает себя в качестве посредника между тестем и гангстерами. Но в итоге гангстеры всех поубивали, а Джерри не только никаких денег не получил, но и угодил в тюрьму.

Что-то похожее случилось и с Арафатом. Правда, тот уверял, что выкуп, наоборот, заплатил он – 100 тысяч долларов. Или это был не выкуп, а гонорар? В любом случае сумма подозрительно ничтожная для выкупа, даже Джерри хотел с тестя за дочку слупить в десять раз больше.

Вся эта история продемонстрировала элементарную ограниченность и поразительную недальновидность председателя Исполкома ООП. Умея плести интриги местного значения и удерживать власть среди грызущихся палестинских группировок, он, получается, представления не имел, как делается большая политика. И распространял на нее принципы бандитских разборок. Прежде всего, он не понимал или не хотел понимать, что Мугния давно уже работает не на него, а на иранцев, у которых в то время с сирийцами тоже не ладилось. Это сегодня они ближайшие союзники Асада-младшего. А тогда проиранская Хезболла вместе с палестинцами сражалась против сирийцев. Вот так все меняется и переворачивается в этом мутном мире.

Не думаю, что Арафат был инициатором операции, но не стал возражать, узнав о плане Гиены. Неужели всерьез верил, что Горбачев «прогнется» в такой ситуации? Идея у него была, видимо, такая: выступить в роли посредника, добиться освобождения заложников и заслужить благодарность Москвы.

Но тем временем все попытки освободить заложников кончались ничем, в том числе из-за арафатовского двуличия. Резидент КГБ чувствовал, что счет идет на дни, если не часы. Еще немного, и Гиена продолжит отстрел оставшихся в живых заложников. А он еще и массированный обстрел советского посольства обещал организовать. И эту угрозу приняли всерьез, эвакуировали в срочном порядке большинство сотрудников и их семьи.

И тогда Перфильев пошел ва-банк, на свой страх и риск «сыграл в покер» с руководством Хезболлы. Это был чрезвычайно дерзкий блеф. В ходе очередного визита к духовному наставнику движения, самому влиятельному шиитскому клерикалу в Ливане аятолле Фадлалле, Перфильев витиевато, в восточной форме, изложил явную тем не менее угрозу, на что Центр ни за что не дал бы ему санкции. «Вы, может быть, знаете, – сказал он аятолле, – что наши Вооруженные силы проводят учения на юге, испытывают новые ракеты с мощными боеголовками. И наши военные, конечно, изо всех сил стараются, чтобы ракеты те падали в безопасных местах. Но ведь на учениях, да еще с новыми ракетами, чего только не бывает. Может ведь и так случиться, что какая-то из них отклонится от заданного курса – и вдруг, не приведи Аллах, случайно упадет на иранскую территорию. Например, на священный город Кум, средоточие богословской мысли всего шиитского мира. Ох, как же это будет неприятно».

Через несколько дней все трое заложников были освобождены и доставлены в район посольства. Мугнию лишили удовольствия их перестрелять.

Видно, Перфильев здорово разыграл свою партию, звучал убедительно, заставил себе поверить. И главное, он правильно выбрал направление главного удара, понимая, где находятся хозяева Гиены, – в Тегеране разумеется.

Когда эту историю слышат западные журналисты, сталкивавшиеся с проблемой заложников, они мечтательно закатывают глаза. Вот бы в наших спецслужбах нашелся такой Перфильев, который мог бы эту шушеру так напугать. Но в западной системе ответственной политики такой блеф был бы невозможен. У всего есть своя оборотная сторона. Но факт есть факт: западные заложники часто погибают, а уцелевшие, как правило, проводят в плену годы. Трое советских были освобождены практически через месяц.

Наверно, такой профи, как Перфильев, не может не вызывать уважения, в том числе и у своих западных коллег. Действительно «русский Джеймс Бонд». Другое дело, что служил он негодной, прогнившей системе. Ну так и я ей по-своему до поры до времени служил – могу утешать себя тем, что не слишком эффективно, на своем гораздо более низком, мелком, не очень важном уровне… Конечно, морально разница не столь уж велика. Можно каяться сколько угодно, но изменить прошлое невозможно.

Но в тот момент Перфильев спасал жизни, противостоя чудовищу, и потому его авантюризм не мог не вызывать восхищения. И, кстати, заодно Арафата показал советским лидерам в истинном свете.

Конечно, слышал я и другие версии, что все было не совсем так или даже совсем не так. Говорили мне, что Перфильев сильно преувеличивает свою роль в освобождении заложников, занимается самопиаром, что излишне честолюбив и хвастлив для разведчика. Но если и есть в этой критике доля истины, то, наверно, это оборотная сторона того же яркого характера.

Видимо, для того чтобы быть успешным, в разведке любой страны требуются особые качества. И умение блефовать с каменным лицом, и способность рисковать, и, думаю, прежде всего надо быть прирожденным авантюристом. Правила и законы для таких людей не писаны. И это, наверно, проявляется и в большом, и в малом. Мелкий эпизод с провозом моих «запретных товаров» говорит о том же. Глазом не моргнув Перфильев это сделал, а ведь, казалось бы, в правоохранительных органах работал. И в психологической схватке с Мугнией и его иранскими покровителями тоже пренебрег правилами, а иначе и не добился бы результата. То есть, как все в жизни, это и хорошо, но в других обстоятельствах очень даже скверно может повернуться.

Или еще вот что вспоминается в этом контексте: поездка из Ирака в соседний Кувейт. Во-первых, каждая возможность ненадолго вырваться туда из тоталитарного, полицейского государства была как глоток свежего воздуха после зловонного подземелья. Кувейт – вовсе не демократическая страна, но пересекаешь границу – и тут же ощущение другое. Не следят за тобой каждую минуту, не подслушивают, люди на улицах не боятся говорить с иностранцами, они радушны и гостеприимны. Иная совсем атмосфера. Ее молниеносно физически ощущаешь – кожей. Ну и изобилие еды и товаров почти западноевропейское, а цены значительно ниже (не сравнить с аскетическими магазинами Багдада), ради этого, конечно, мы все тоже туда рвались, что там скрывать. Но в одном отношении Ирак был свободнее Кувейта – в Эмирате действовал «сухой закон», причем куда более жесткий, чем в Йемене, не говоря уж об Абу-Даби и Дубае. И вот среди части советских граждан разгорелось своего рода соревнование: а кто больше провезет через границу категорически запрещенного спиртного? «Товарищи в погонах» в этом виде спорта явно лидировали.

Теоретически за попытку контрабанды на границе могли оштрафовать, хотя, как правило, обходилось просто конфискациями, особенно если речь шла о лицах, защищенных дипломатическими паспортами. Вот если бы поймали внутри страны за потреблением или, не дай бог, торговлей алкоголем – вот тут уже гарантирована тюрьма для обычных граждан и высылка с большим скандалом для дипломатов. Последних не должны были по международным конвенциям ни при каких обстоятельствах досматривать, но, случалось, нарушали кувейтские таможенники международное право, если имели основание подозревать, что имеет место попытка ввоза спиртного в страну. У нас ходили легенды о первом секретаре посольства, офицере разведки, который использовал хитрые психологические приемы. Например, положил на переднее сиденье машины, рядом с собой, бутылку коньяка. Таможенник увидал ее в окно автомобиля и пришел в изумление: в жизни такой наглости не видал. Попытался бутылку ту изъять, но нарушитель стал сопротивляться, потребовал большого начальника, устроил шумное разбирательство. Говорил: «Видите, это не контрабанда, я не скрывал, что везу коньяк сугубо для личных нужд, дело в том, что я алкоголик, лечусь, постепенно снижаю дозы, но резко этого делать нельзя, можете у врачей спросить, мне необходима как раз бутылка на поездку». Долго продолжался сыр-бор, вся таможня сбежалась на такое посмотреть. Наконец разведчик чуть ли со слезами на глазах сдал заветную бутылку, которую тут же торжественно разбили. Начальник таможни был несказанно рад, что странный эпизод благополучно разрешился, взмахнул рукой – проезжайте, его подчиненные в секунду подняли шлагбаум, и «дипломат» направился в глубь кувейтской территории. А в багажнике у него чуть ли не целый ящик водки остался… Не знаю, насколько правдива эта легенда, но сам я наблюдал, как офицер одной из советских резидентур буквально обвесил себя бутылками водки, штук, наверно, семь или восемь у него вокруг живота уместилось, специальные веревочные петельки для этого изготовил. А сверху надел какой-то большущий плащ, который был ему на два размера велик. Превратился он в этакого нелепого толстячка-колобка. Если бы я был таможенником, у меня его фигура точно вызвала бы подозрение. Мы ехали в Кувейт как всегда группой (так было безопаснее, особенно нужно было держать ухо востро на иракской территории). Так вот наш «контрабандист» перед границей нам открылся, продемонстрировал, как остроумно он все устроил. Ему, наверно, хотелось, чтобы и мы все понервничали с ним вместе, а во-вторых, восхитились его железными нервами и ловкостью. Ну я, по крайней мере, точно за него переживал и точно восхитился, когда все прошло гладко. Но зачем ему эти бутылки понадобились? Ну, наверно, одарил двух-трех коллег своих в совпосольстве в Кувейте, стал там популярным человеком, ну, нас несколько раз угостил. (Говорил перед обедом в ресторане: «Быстренько, все идем руки мыть!» И мы все покорно направлялись к нему в номер, где он разливал по маленькой.) Но разве стоило из-за этого так рисковать? Человек он был далеко не глупый, прекрасно понимал: нашли бы у него запретный напиток, выслали бы в Союз и из разведки могли выгнать. Разве игра стоила свеч? Нет, конечно, но делалось это именно из спортивного азарта, именно потому и делалось, что риск был велик и щекотал «адреналиновые железы».

Тонны официального презрения вылиты на генерала ГРУ Дмитрия Полякова, который более 20 лет работал на американскую разведку. По утверждениям чекистских летописцев, он за это время выдал полторы тысячи сотрудников и агентов военной разведки и КГБ, передал ЦРУ 25 ящиков сверхсекретных сфотографированных документов, в том числе разоблачивших систему, позволявшую СССР разными способами обходить американские санкции и получать товары, имеющие в том числе и военное применение. Якобы он нанес тем самым Советскому Союзу многомиллиардный ущерб. Когда другой предатель, на этот раз в рядах ЦРУ – Олдрич Эймс, – Полякова выдал и тот был арестован, то следствие не смогло найти убедительных объяснений его действиям. Герой войны, 1419 дней на фронте, ордена (в том числе «Красной Звезды»), медали. Блистательный профессионал, признанный мастер шпионажа, сделавший феноменальную карьеру, обласканный судьбой и начальством – что же могло побудить его пойти на сумасшедший риск, поставить на кон свою жизнь? Деньги его явно не интересовали: от своих американских кураторов он принимал подарки только на незначительные суммы. Не пил, не употреблял наркотики, был примерным семьянином, жене не изменял. Следователи искали и не находили обычных слабостей, за которые цепляются вербовщики. Да он и сам, продолжая игру, выдвигал на допросах разные версии, поражая вдобавок своим внешним спокойствием и самоконтролем. То говорил о своем стремлении «помочь демократическим странам сдержать советский экспансионизм» (именно это считали побудительным мотивом в ЦРУ), то о том, как его раздражало поведение советских лидеров за рубежом, особенно Хрущева – Поляков предложил американцам свои услуги в 1961 году, насмотревшись, как тот, вместе с Громыко, лупит по столу заседаний в ООН, выкрикивая истошные оскорбления и угрозы. Потом вспомнили о том, как в бытность его работы в Нью-Йорке резидентура ГРУ отказалась выделить деньги на операцию серьезно заболевшему сыну и тот в результате умер. Месть показалась правдоподобным объяснением, но, с другой стороны, прошло много лет после смерти ребенка, прежде чем он пошел на контакт с американцами. Пытались понять и то, почему он не выказывает признаков испуга, страха перед неизбежным возмездием. Потом придумали: а, наверно, он надеется, что ему предложат согласиться на игру против ЦРУ, превратиться из двойного уже в тройного агента. Но это ерунда: уж кто-кто, а Поляков-то лучше всех знал порядки в советской разведке и политической системе. Примерно, в назидание всем остальным наказать предателя, тем более высокопоставленного – это было в сто, в тысячу раз для нее важнее, чем любые теоретические преимущества от сложных шпионских игр. Которые еще неизвестно чем закончатся, ведь такой ас, как Поляков, мог всех переиграть. А уж генерала-предателя – такого СССР не знал со времен Второй мировой войны – система готова была не просто убить, а разорвать на куски, сжечь, колесовать. И если бы это происходило в «добрые старые времена», а не в перестройку, то, наверно, и придумала бы для него особый способ казни.

Ходили слухи, что руководство ГРУ предлагало-таки его сжечь живьем в крематории на глазах личного состава, да Горбачев не разрешил.

Прощаясь в Америке со своим куратором из ЦРУ, Поляков предположил, что, вполне вероятно, закончит «братской могилой». Ему предложили убежище в Америке, он отказался, демонстрируя странный фатализм. Чему быть, того не миновать, и умирать надо на родине.

Гибель сына и обида на начальство могли сыграть роль изначального импульса. Но все же один «наркотик» в жизни Полякова был. Вроде бы однажды он проговорился во время допроса, сказав, что его мозг требовал риска, адреналина в крови, острого ощущения опасности. Обычная, рутинная работа в резидентуре при посольстве уже не приносила удовлетворения, было пресно и скучно.

Думаю, что в этом и есть главное объяснение: Поляков наслаждался двойной игрой, тем, что он живет двумя тайными жизнями, играет в покер, в котором ставка – жизнь. И именно высота ставки и придавала этому наслаждению особую остроту.

Не удивлюсь, если окажется, что все по-настоящему талантливые разведчики во всех странах понимают Полякова, хотя российские должны делать вид, что негодуют и осуждают. А во имя чего иначе эти люди выбирают эту стезю – тяжелую, изнурительную, во многих отношениях неблагодарную. И не то чтобы очень высоко оплачиваемую – могли бы зарабатывать в разы больше на менее «пыльной» работе в бизнесе и так далее. Не хочу сказать, что все из них непременно потенциальные предатели, случай Полякова все же достаточно крайний. Но я встречал пару успешных шпионов, про которых думал, что если бы их не взяли в разведку, они наверно, стали бы профессиональными преступниками, потому что не смогли бы жить без азарта на грани или за гранью фола. И разве не является разведчик именно преступником в стране, куда его направили работать? То есть это именно та же самая психологическая парадигма. А тот, кто служит в соответствующем ведомстве и не понимает, в чем прелесть таких игр, тот, думаю, неправильно выбрал себе профессию.

В каких-то мемуарах прочитал про сотрудника разведки КГБ, который, сидя в аппарате в Ясенево под Москвой, захотел избавиться от конкурента и подложил ему в личное дело фальшивую кляузу – речь шла о каком-то аморальном, официально осуждаемом поступке. Потом, когда это вскрылось, его, конечно, пожурили. Но начальники не могли скрыть и восхищения: как профессионально сработано! Отвлек внимание человека, изучавшего то личное дело, незаметно подложил бумагу, которую качественно предварительно изготовил. Блеск! Высокий профи! И карьера этого оперативника потом достаточно успешно продолжилась.

Вот таков этот невозможно странный мир.

Я бы в нем, конечно, не выжил. Хотя во мне самом есть – ну или была в молодости – некая авантюрная жилка, только маленькая, недоразвитая. Парадоксальным образом, с одной стороны, непомерно вспыльчив, качество для разведывательной карьеры совсем неприемлемое. А с другой – стоит остыть, как вмешивается рациональное super-ego и начинает пугать последствиями азартных действий. Врать для меня проблема. Ну и беспощадным быть не способен: сочувствие включается в самые неподходящие моменты, а это тоже в этой профессии непростительный недостаток. Поэтому не устаю благодарить то ли случай, то ли ангела-хранителя за то, что на последнем курсе института внезапно и тяжело заболел, с опасностью для жизни – травма спровоцировала разрыв прятавшейся внутри одного из органов аневризмы. Перенес четырехчасовую операцию и был на грани того, чтобы остаться на всю жизнь инвалидом. А потому был отвергнут медкомиссией разведки, которая таки посягала на мою свободу. А то ведь колебался, смутно хотелось каких-то приключений, мог бы сдуру и согласиться на такое трудоустройство. Без всяких сомнений это кончилось бы – и довольно быстро – полной катастрофой. Цена за то, чтобы сохранить свободу, была жутковатой, но лучше уж инвалидом жить… В тот момент я еще не до конца понимал самого себя, еще не осознал, что по природе своей я рассказчик и баечник, мне важнее и интереснее потом о приключении рассказывать, чем его на самом деле пережить, хотя одно без другого не получается, и потому, наверно, приключения и злоключения сыплются на меня всю жизнь. И под конец я изрядно уже от них устал – хочется покоя.

…Вернувшись из Ливана в декабре 1978 года, я надумал жениться на своей однокурснице Свете Вдовиной. Ну не то чтобы вдруг так раз – и ни с того ни с сего решил. Мы были достаточно близко знакомы с первого курса, с сентября 1971 года. Я бывал у нее дома, правда, не один, а в компании. Часто встречались по дороге в институт, болтали о том о сем. Была она мне симпатична, хотя мои романтические интересы были сосредоточены в ту пору в других, далеких от института местах. Но мне очень нравилось, с какой любовью и даже нежностью она всегда говорила о своем отце. Я думал: «Вот из таких девушек хорошие жены получаются, наверно». Потом был выпускной вечер, Света была очень печальна, в ее больших красивых глазах светилась синяя грусть, которая в тот момент совпадала с моим невеселым настроением и приступом экзистенциальной тоски. Мы много танцевали, потом поехали куда-то в гости, остались на ночь, нам отвели комнату, тахту, мы всю ночь не спали, болтали обо всем на свете. Лежали, не раздеваясь, рядом, но даже ни разу не поцеловались, только осторожно, нежно, деликатно прикасались друг к другу, потом я решился, прижался щекой к ее очень гладкой, очень нежной щеке. То есть, как ни странно, ничего не было. Во-первых, я пытался разобраться: настоящее ли это, серьезное ли что-то с нами происходит или нет? Боялся спугнуть. Ну и во-вторых, сколь странным это ни покажется, в моей системе координат соблазнять чужую жену все же было делом если и не совсем запретным, то все же неблагородным. Потому что Света к тому моменту была уже никакая не Вдовина, она взяла фамилию мужа. И вот только два года спустя она решила, что хронически несчастна в браке, и ничего изменить уже не удастся. И я тоже созрел: решил предложить ей попытать счастья со мной. Света оставила мужа, несмотря на то, что он работал в Западной Европе. А со мной ей светили только жаркие и грязные арабские страны, но ее, к моему удивлению, это не смущало. Путь к разводу оказался тернист, не обошлось без небольшого мордобоя, у меня случились служебные неприятности, чуть было не закрыли мне выезд на стажировку в Ливан. Все дело было в том, что Светин первый муж был… Вы уже догадались? разведчиком, офицером КГБ, да еще со связями. Запросто могли всю карьеру порушить, но опять, сколь это ни удивительно, меня довольно решительно поддержали некоторые тассовские начальники. Об их заступничестве я узнал только много лет спустя. Но главное: мы со Светой крепко держались друг за друга, как держимся и до сих пор, и все пережили. И супруг ее бывший тоже, как я слышал, вполне счастлив в новом браке. Так что все к лучшему.

Из Ливана помимо двух потрясающе красивых итальянских золотых колец я привез нарядное радостное платье, в народном стиле, хлопковое, кремовое, до пят, с яркой вышивкой на груди. Стоило оно совсем недорого. И невеста решила, что это и будет ее свадебный наряд. По крайней мере необычно и оригинально. Мой временный телохранитель Хамди случайно прослышал о моей покупке и выразил сомнение: «А достаточно ли это солидно для такого важного события?» Я сказал, пусть невеста решает, если что, купим другое, более традиционное. И я затем и думать об этом забыл.

И вдруг за несколько дней до рокового дня в моей редакции раздается телефонный звонок. Звонит корреспондент египетской газеты «Аль-Ахрам» в Москве. Он что-то делал в Ливане, где-то вдруг пересекся с Хамди, и тот упросил его захватить собой в Россию свадебный подарок для меня.

Мое super-ego тут же включилось на полную катушку и заголосило: «Ты что, это тебе не Бейрут, за несанкционированный контакт с иностранцем попадешь в черные списки. Да еще корреспондент этот, что-то я про него слышал такое, кажется, он на плохом счету у наших властей. А значит, числят его шпионом, даже если это не так. А значит, ходит за ним наружка, обязательно ваш контакт зарегистрирует, отметит передачу предмета. И раз уж это будет включено в отчет, то – закон системы – этот сигнал не может повиснуть в вакууме, обязательно должен приземлиться в какой-то файл. В данном случае – в мой. Я буду помечен».

Ведь подлость системы была в том, что такого рода пометки превращались в некое подобие вируса, дремавшего в твоем файле где-то в глубинах КГБ. Не разведки, не в Ясенево, а внутренних подразделений – тайной полиции. Ты вроде как здоров, нормально живешь, работаешь, даже повышения, возможно, получаешь до какого-то предела. Никто ничего не подозревает, но потом решает тебя начальство послать работать за границу. Для этого требуется так называемое «решение инстанции» – комиссии по выездам ЦК КПСС. Те запрашивают КГБ, и тут-то вирус оживает. И ты оказываешься болен! Неизлечимо болен. Вроде нормальный человек, как все. Ходишь, говоришь, смеешься, ешь, пьешь, как другие нормальные люди. Но нет, ты уже не такой, ты прокаженный.

Но название болезни неизвестно. Тебе никто ничего не говорит. Просто в ТАСС, например, или любую другую связанную с загранработой организацию приходит из ЦК бумага, в которой говорится: «решения инстанции нет». Это значит, что твой выезд за бугор невозможен.

Невозможен – и все, без каких-либо объяснений. В редких, особых случаях начальник ТАС С или блатной родственник может попросить какого-нибудь большого цековского босса объяснить, в чем проблема. Но в большинстве случаев никто за тебя заступаться не будет. И ты, скорее всего, никогда так ничего и не узнаешь, будешь всю жизнь гадать мучительно, чем ты провинился. Может, это шурин донес, что я антисоветские анекдоты рассказываю? А может, не шурин вовсе (но я на всякий случай больше выпивать с ним не буду), а сосед? И с соседом брошу общаться. Или моя бывшая любовница отомстила, куда надо что надо накатала? Или это я в детстве с английским школьником переписывался и уже тогда получил черную метку? Пока против тебя еще недостаточно материала, чтобы арестовать или потребовать твоего увольнения или высылки из Москвы. И чаще всего и не будет. Тебя придерживают так, на всякий случай. Профилактика такая. Но для тебя это конец света! Трагедия. Отныне и впредь ты – прокаженный, неполноценный, и ты будешь с этим знанием ходить по свету и завидовать другим, нормальным. Вон мой учитель, блистательный профессор Георгий Мирский. В МГИМО преподавал! На конференциях авторитетных выступал. Статьи и книги печатал. Все что угодно, всеобщий почет и уважение. Но за границу – ни-ни. «Нет решения инстанции». И только много-много лет спустя, когда СССР подошел к своему естественному концу, выяснил он, в чем было дело. Наветы, доносы, смутные подозрения. Один из аспирантов в создании социал-демократического кружка был уличен. Чепуха, в общем. А много лет без суда и следствия профессор Мирский поражен в правах был.

Вот и я думал: сфотографирует сейчас наружка, как я какой-то подозрительный предмет от подозреваемого в шпионаже иностранца принимаю, и все, голубчик. И тебя подвергнут на всякий случай профилактике. Вирус заляжет в твой файл, и когда соберешься опять в командировку за рубеж, он как черт из коробки выскочит и полет твой навсегда остановит.

Пошел к непосредственным начальникам за советом: «Что делать?» К моему удивлению, не замахали на меня испуганно руками, а пошли спокойно со мной вместе. Звали их Георгий Кувалдин и Игорь Березниковский. Мы втроем тот пакет у египтянина с благодарностью забрали. Маловероятно было, что всех троих разом в подозрительные запишут. Втроем в получении предметов шпионского назначения не участвуют.

И я тут же, по неизбежной ассоциации, вспомнил двух палестинских бойцов, сопровождавших и фактически охранявших меня в походе за сигаретами. Что-то было в этих двух ситуациях отдаленно общее. И я храню в душе благодарность и тем и другим. Мне и дальше в жизни немало таких людей попадалось, везло, наверно, сильно.

Я пакет распечатал, показал начальникам содержимое: не радиопередатчик и не устройство для тайной фотосъемки секретных объектов. А шикарное, очень дорогое, штучной ручной работы темно-зеленое платье до пят, серебряными и золотыми нитями расшитое. Хамди решил, что для моей свадьбы это больше подойдет. Но оно оказалось невесте чуть велико, и только позднее, в Багдаде, ему нашлось применение. Новый год однажды в нем жена встречала.

Я больше 60 стран посетил, в некоторых жил, в других бывал по многу раз, так что со счету сбился. Но в Ливан так больше никогда и не попал, а очень жаль. Скучаю я по нему. Первая страна – все равно что первая любовь. Но, может быть, еще съезжу. Говорят, там сейчас нечеловечески красиво.

Второй страной моей жизни был Северный Йемен, ЙАР, Йеменская арабская республика. Самое странное место на всем белом свете.

Глава восьмая

Ссылка в средневековье

Йемен

Всё – ну или не всё, но многое – началось для меня в Йемене. Ливан стал своего рода «разминкой», я там был всего-навсего стажером, в северойеменской же столице оказался в другой роли – заведующего корпунктом, самостоятельного представителя достаточно важного в советской системе координат госучреждения. Много чего там случилось со мной, многое осваивал на собственном горьком (иногда) опыте. Но первое, что вспоминается, почему-то, это сюрреалистический эпизод: как мы сидим с Князем у него в посольской квартире и, выпив водки «Пьер Смирнофф», строим планы страшной мести офицеру безопасности по прозвищу Хмурый. Экзотика ситуации заключается в следующем: во-первых, в Йемене строгий сухой закон, во-вторых, этой «эмигрантской» водки в Москве купить было нельзя ни за какие деньги, я про нее только слышал как про какой-то интригующий атрибут красивой западной жизни. Но что доведется попробовать ее мне в этом средневековом городе, вообразить не мог. В-третьих, этот самый Хмурый устроил в советской колонии подлинный террор и мог, пожалуй, нас с Князем сожрать, а наша «месть» лишь бы усугубила ситуацию.

Князь – это дружеская кличка Александра Иванова-Галицына. Почему его так с институтских времен, с некоторой долей иронии, прозвали, понятно: его фамилия перекликается с именем одного из самых знатных княжеских родов в российской истории. Но только там «о», Голицын, а у Саши – «а», вдобавок еще народный Иванов добавился, присоединился через дефис, словно пародируя двойные фамилии аристократии. И все же ирония не очень уместна, потому что Князь наш и вправду породист и аристократичен: и внешностью и, что важнее, умением себя держать с достоинством в любом обществе. На самом деле он настоящий потомственный русский интеллигент, так же, как его милая и умная жена Таня, но в наши странные времена интеллигентность и аристократизм стали восприниматься как синонимы. Хотя среди настоящих потомков знати встречаются и откровенные хамы. И даже – страшно сказать! – надутые и спесивые дураки. Так что я точно предпочитаю интеллигентность.

Еще у Князя есть абсолютно замечательное и достаточно редкое свойство – он по-настоящему понимает и ценит абсурдный юмор. Что это значит? А то, что он осознает всю абсурдность этого мира и советского общества в частности и – что особенно важно – находит ее вещью не только трагической, но и невыносимо смешной. Мы с ним можем хохотать очень долго над чем-то, что у большинства наших сограждан не вызовет и улыбки. (Но, признавая право каждого на собственное чувство юмора, примеров приводить все же не буду.) Еще важнее, что у нас общее представление о человеческой порядочности. И, соответственно, о непорядочности тоже…

С Князем у меня прочно ассоциируются три страны: Иордания, Ирландия и, конечно же, Йемен, где все и началось, где мы познакомились.

В Иорданию, где он служил российским послом, Князь пригласил нас с женой встречать третье тысячелетие, в Ирландии он был заместителем посла, и туда мы запросто нагрянули проведать его и Таню из соседнего Лондона, где я уже работал в тот момент на Би-би-си. Но достославный Северный Йемен – то были еще доисторические, допотопные, тассовские мои времена, страна моей первой самостоятельной зарубежной командировки.

Впрочем, Князь уже и в Йемене официально был вторым лицом в посольстве, назывался первым советником, и в отсутствие посла именно он становился Временным поверенным в делах СССР в Йеменской арабской Республике. Ниже – если смотреть по карте, южнее – располагался другой, «социалистический», Йемен со столицей в Адене, это был советский плацдарм в регионе, наш же с Князем Северный Йемен считался прозападным, «капиталистическим». На практике, в быту это выражалось в том, что на юге царило привычное совковое убожество, дефицит – многие товары распределялись по карточкам, а наша Сана гордилась буржуазным изобилием. Выбор товаров, конечно, здесь был не тот, что в Европе или даже Ливане, но после Союза эта жизнь казалась потребительским раем. Правда, и у Южного Йемена было некоторое преимущество: там не было сухого закона.

Князь достиг своего высокого статуса в невероятно юном по тем геронтологическим временам возрасте – ему было всего 34 года, когда с должности первого секретаря в Кувейте он «рванул» в советники в Сане. «Рванул» он не сам по себе – посол Олег Пересыпкин его выбрал. За энергию, работоспособность и другие таланты – Князь, например, имел репутацию дипломата, умеющего великолепно «писать». Под этим термином имелась в виду не элементарная грамотность, которой худо-бедно, а каждый выпускник МГИМО в те времена обладал. Нет, это было владение своеобразным стилем написания телеграмм и справок, когда мысль излагается предельно четко, без дурных двусмысленностей, но в то же время текст читается и воспринимается почти как литературный, но без излишних орнаментальных красивостей. Существовал и набор негласных правил, какие выразительные средства допускаются в мидовской переписке, а какие нет. На самом деле так писать могли не многие, и это умение чрезвычайно высоко ценилось. Понятно, что оно требовало и великолепной начитанности, и умения ясно мыслить. Анатолий Ковалев, долгие годы занимавший пост заместителя, а потом и первого заместителя Громыко, всю карьеру на этом таланте сделал, считался «золотым пером» МИДа. Он был к тому же поэтом, писал неплохие стихи и тексты песен. И вообще человеком разрядки, внутримидовским либералом-западником, за что его недолюбливали Суслов и Андропов.

Князь наш песен не сочинял (это как раз мое хобби), но писал телеграммы и прочее не хуже Ковалева. И либералом тоже был – насколько это было возможно в той странной и вряд ли нормальной жизни, которой мы все тогда жили.

Но если для Князя командировка в Северный Йемен была большим прорывом, рывком, условно говоря, из «полковников в генералы», то для меня, наоборот, ссылкой. Но не такой уж унизительной, не предметом для депрессий, потому что я к своей тассовской карьере относился не слишком серьезно.

После возвращения из Бейрута, где проходил полугодичную стажировку, я стал работать старшим редактором все в той же редакции стран Востока. Должность достаточно скромная, но означавшая, что иногда мне приходилось дежурить по редакции в вечернюю смену. И вот в этом качестве я вдруг приглянулся «серому кардиналу» Главной редакции иностранной информации (ГРИИ) Сергею Соловьеву. Я даже не могу точно сформулировать чем. Возможно, ему понравилось, как я отвечал на его рабочие вопросы, когда он звонил в редакцию в связи с какими-то событиями. Сыграли роль, как это часто бывает в жизни, какие-то случайные эпизоды. Например, один раз я оказался с ним в лифте, и он обратил внимание на книгу, которую я сжимал в руках. «Разрешите взглянуть?» – неожиданно попросил он. «Пожалуйста», – отвечал я, протягивая ему томик, который взял в тассовской библиотеке на вечер. Назывался он «Пословицы и поговорки стран Востока». Соловьев изучал книгу, рассматривал и библиотечный штамп. Я думал: «Вот, черт возьми, влип. Сейчас скажет: „Вам вечером надо смену вести в редакции, а не книги читать“». Но он, возвращая книгу, вроде одобрительно хмыкнул. Хорошо, что мне не пришлось врать, ведь не признаешься же, что она понадобилась мне для «халтуры» – пользуясь довольно частыми моментами вечернего затишья, я писал небольшие комментарии на восточные темы для газет, в основном для «Советской России», а также для радио. Это был важный источник дополнительного заработка: нашей молодой семье все время не хватало денег, каждый раз перед зарплатой приходилось выскребать последние сусеки. Газетный стиль требовал некоторого «оживляжа», пословицы и поговорки очень помогали. Соловьев же, видимо, решил, что я – тот самый идеальный молодой специалист, что использует каждую свободную минуту для профессионального самосовершенствования. Небось и коллегам меня потом приводил в пример. Возможно, ему попадались некоторые из моих «левых заметок», и они ему понравились. Так же, как и мой небольшой очерк в многотиражке «Тассовец» по итогам командировки в Ливан, который, кажется, назывался «Аг-рр-рессия через три „р“». Главной темой в нем было печальное бессилие журналиста, хватающегося за привычные, выхолощенные языковые штампы в попытке описать реальную и живую человеческую боль среди кошмара гражданской войны. Ну и еще было несколько эпизодов, когда я, сам о том не подозревая, попадал, наверно, в унисон представлениям Соловьева о новом поколении тассовских журналистов, которые, как он потом сам мне говорил, должны были бы внести в работу агентства новую, более творческую струю. В общем, меня вдруг «выдернули» из редакции Востока и взяли работать на так называемый главный выпуск. Это был штаб ГРИИ, там окончательно редактировались и визировались для печати все подготовленные в региональных редакциях материалы. В каком-то смысле я вдруг стал начальником для моих вчерашних коллег, что не могло не вызвать некоторой ревности. Сначала я выпускал короткие сообщения в так называемой группе «ИНО». Возникали и конфликты, некоторые из них были очень показательны. Приведу два примера. Однажды латиноамериканская редакция принесла мне несколько строк обычной, набившей оскомину лабуды про пиночетовские репрессии в Чили. То есть расправы и зверства ведь и на самом деле происходили в той стране, но тем более нельзя было превращать сообщения о них в пропагандистскую жвачку. «Латиноамериканцы» приносили такие заметки практически каждый день, и все они были точно под копирку написаны, да еще суконным языком. Я представил себе, что придется сейчас долго и занудно объяснять сотруднику региональной редакции, что́ мне не нравится в этой обычной, заурядной заметке, потом он будет долго ее переделывать и, скорее всего, принесет потом нечто, мало отличающееся от первого варианта. Некоторые и так ворчали, жалуясь на мой «произвол». Быстрее в десять раз будет самому переделать, решил я, побежал в свободный рабочий кабинет, закрепленный за нашей группой, сел там за пишущую машинку, и – вжик! – минут через пять материал был готов. Вовсе не шедевр современной журналистики, но хоть штампов поменьше. Но надолго отлучаться с выпуска я не имел права, в спешке допустил ошибку: вместо слова «трое» напечатал «четверо» – невольно увеличил число расстрелянных пиночетовцами коммунистов. Это дало моим недоброжелателям отличный повод, они отправились протестовать даже не к Соловьеву, а к самому главному редактору ГРИИ Геннадию Шишкину. Тот долго не мог понять, чего от него хотят: ведь жалобщики пытались обобщить, доказать, что «этот вундеркинд» слишком много себе позволяет. Потом Шишкин сказал: «Не вижу ничего страшного. Вот если бы выпускающий, наоборот, преуменьшил число жертв репрессий – вот это была бы политическая ошибка. А так не считаю это проблемой». В этом, конечно, проявил себя и бесконечный цинизм нашего пропагандистского цеха, но была там и неуслышанная коллегами ирония, даже сарказм: какая действительно разница, коли уж мы должны обрушивать на население ежедневный поток этого гуано. Одной неточной цифрой меньше, одной больше…

Второй случай возмутил меня до глубины души. Ведущий журналист североамериканской редакции, человек вовсе не бесталанный (он со временем сделает большую карьеру, с ним мы даже успеем потом поработать вместе в «Известиях»), принес мне как-то ранним декабрьским утром крайне небрежно оформленную заметку. Сверху, над присланным корреспондентом из Нью-Йорка текстом, торопливой рукой была вписана фраза: «С каждым днем растет уличная преступность на улицах американских городов», а за ней уже следовало основное сообщение: «Сегодня на входе в жилой комплекс „Дакота“ был убит легендарный лидер рок-группы „Битлз“ Джон Леннон». То есть сильный, опытный журналист будто не понимал, что эта трагическая, сенсационная новость важна сама по себе, а отнюдь не только в качестве иллюстрации нашего излюбленного пропагандистского тезиса о росте преступности в стране «главного противника». Что Джона Леннона уже хорошо знали (и многие почитали как живую икону рока) и в нашей стране. И что в таком виде заметка может войти в анналы анекдотического советского стиля. Что это позор вообще-то. Попытался я это как-то мягко изложить коллеге, но он разозлился, махнул на меня рукой: а, делай что хочешь, раз твоя сегодня власть… Я вычеркнул злополучное вступление и побежал к окошку телетайпного зала, это ведь действительно была срочная новость.

Таких примеров было немало, но, главное, как я ни старался, работа эта не приносила удовлетворения, ведь в конечном итоге я мог только как-то смягчать идиотизмы пропаганды, суть же оставалась неизменной. Мало того, моими стараниями эти материалы, часто откровенно лживые, становились чуть более приемлемыми и убедительными. И мои инициалы ежедневно ставились на десятках коротких заметок, публиковавшихся затем газетами, зачитывавшихся дикторами по радио и телевидению, но которыми не хотелось гордиться. Так, печальная реалия бытия.

Поэтому я был несказанно рад, когда Соловьев добился моего дальнейшего повышения и перевода в копитейстеры. Эта должность есть в штате всех серьезных информационных агентств. Ее название происходит от английских слов «to taste», то есть «пробовать», и «copy», то есть, в данном случае, не «копия», а «информация, сообщение».

Копитейстер «пробует на зуб» информацию, то есть он первый получает весь поток сообщений, поступающий в агентство, как от собственных корреспондентов, так и из всех других источников, и должен очень быстро, мгновенно, решить, что с этими сообщениями делать, кому их переслать (или никому пересылать не надо и можно просто «посадить на гвоздь» – to spike it). В мое время перед тассовским копитейстером гвоздя не было, (хотя в подсобном помещении были и гвозди в буквальном смысле, на них вывешивались ленты западных агентств), а были несколько ящичков, куда он должен был разложить распечатки. Нужно ли обратить внимание на то или иное сообщение одной из региональных редакций? Или дежурного заместителя главного редактора? А то и – в редких, чрезвычайных случаях – самого генерального директора или его замов. Простой способ обращения с важным – просто громко и ясно произнести новость вслух, чтобы вся дежурная смена главного выпуска была в курсе, а уж там кто-то подхватит, найдется кому и чем заняться. Однако надо было уметь отличать важное событие от не очень важного, иначе, если частить с громогласными объявлениями всякой ерунды, можно было себе репутацию быстренько испортить. Но ключевой партнер копитейстера – это уже описанная мной в предыдущих главах Главная редакция оперативной служебной информации (ГРОСИ), она же «Сводка», которая помещалась тут же, за стенкой, и которую возглавлял легендарный гений жанра и алкоголик Сергей Иванов. Она ежедневно выпускала информационные бюллетени разной степени срочности и секретности, предназначенные для правительства, включая знаменитый «белый ТАСС», и политически была самой важной структурой агентства, может быть, ради нее в первую очередь ТАСС и существовал. Категорически нельзя было пропустить ни одного заслуживающего внимания этой редакции сообщения, но с другой стороны, копитейстеры, валившие со страху в их корзинку все подряд, тоже на этой должности долго не задерживались – сотрудникам «сводки» некогда было разгребать гигантские массивы информации. И зачем тогда нужен копитейстер? Я не сразу, но достаточно быстро разобрался во всех этих тонкостях, в том числе и в том, когда надо, все бросив, бежать в соседнее помещение предупреждать коллег о каком-то действительно грандиозном, сверхостром событии. Тут счет шел на минуты, ведь важно было обогнать конкурентов – КГБ, ГРУ и МИД – и первыми информировать великих мира сего, прежде всего членов политбюро ЦК.

Но главным испытанием были ночные смены. К счастью, в поздние часы поток информации заметно ослабевал, а потому появлялся шанс достойно подготовить к раннему утру самое главное – то, по чему о тебе судили не только все тассовские начальники, но и многие влиятельные люди за пределами агентства. Сводку главных событий ночи в мире. Она изначально была задумана как чисто служебно-прикладной, сугубо внутритассовский продукт. Так, некий черновик, помогающий быстро начать работать утренним сменам всех редакций. Но постепенно стало происходить вот что: к той сводке присоседились другие ведомства. Первыми это сделали военные – у них был свой небольшой отдел в ТАСС, они несколько раз в день выпускали свои собственные бюллетени, которые они по телексу гнали в ГРУ и другие подразделения Генштаба и Минобороны. Но утром им было чрезвычайно удобно схватить копию копитейстерской сводки и практически без изменений заслать своим клиентам. Благодаря этому им удавалось опережать других информаторов. Я уже привык: только заканчиваю печатать сводку, как бежит военный товарищ (в штатском, конечно), буквально выхватывает у меня ее из рук и устремляется к окошку телетайпного зала. Очень часто бывало, что утром по внутреннему телефону звонил кто-то из высшего тассовского начальства, просил срочно поднести все, что было по той или иной новости в сводке, что означало: интересуются подробностями какие-то ВИП-персоны со стороны. Но когда стали названивать с подобными вопросами прямиком из аппарата ЦК, я понял, что происходит нечто загадочное: там-то откуда знают, что копитейстер в сводку включил? Оказалось, партаппаратчики прознали про сводку военных и присоединились к числу ее получателей. Таким образом ты неожиданно оказывался ответственным за информирование по утрам широкого круга влиятельных людей.

Впрочем, глубокой ночью могли обратиться за подробностями дежурные всех ведомств. Для общения с ними на столе копитейстера стояла правительственная «вертушка», значившаяся за главным редактором, но на ночь ее переключали. Звонившие чаще всего были вежливы, но часто требовательны: брали за горло, все брось, вынь да положь им всю информацию по взволновавшему их событию. Но попадались и откровенные хамы, а один раз пришлось, я уже упоминал этот случай, иметь дело с пьяным в дребадан дежурным по Министерству внешней торговли.

Самые вежливые люди звонили, пожалуй, из ЦК, например, главный помощник Брежнева по международным делам Андрей Александров-Агентов (дал же бог фамилию, как это еще в сталинские времена за нее его не посадили!) и особенно первый заместитель заведующего отделом соцстран Олег Рахманин. Тот сразил меня тем, что позвонил секретарю генерального директора и спросил: «Как Остальского имя-отчество, а то мне к нему иначе неудобно обращаться». Меня это тронуло, но я сам себя тут же одернул: нашел чем гордиться…

С какого-то момента копитейстер начинал ощущать себя приближенным к центру принятия решений, вообще каким-то важным в советской системе человеком, но по большому счету это была иллюзия. Обслугой, вот кем он был, хоть и высококвалифицированной. Ну а иногда господа вежливо и со слугами разговаривают, бывает…

В общем, и эта увлекательная вроде бы работа начинала мне постепенно надоедать, мне хотелось поехать в длительную командировку за границу. Я стал потихоньку заводить разговоры о такой возможности с людьми, которые могли как-то повлиять на мою судьбу. Об этом прослышал Сергей Соловьев. Позвал меня в свой кабинет и без свидетелей сказал следующее: «Не дергайтесь и не суетитесь, ваше будущее уже определено, я со всеми договорился. Скоро переведем вас в главные выпускающие, а потом пошлем заведующим отделением в Бейруте. А затем, если там хорошо отработаете, а я лично в вас не сомневаюсь, перед вами откроются самые широкие горизонты. Если вас такой план устраивает, то наберитесь немного терпения».

План меня, конечно, устраивал. Еще бы: в возрасте тридцати или около того возглавить одно из самых важных, наряду с каирским, отделение ТАС С на Ближнем Востоке да и во всем «третьем мире». Да еще и в любимом городе – о чем еще можно мечтать?

Но ничему из этого не суждено было сбыться. Как объясняли мне потом «знающие люди», Сергей Соловьев принадлежал к некоей внутритассовской «мафии», которая потерпела поражение в борьбе за власть. Предполагалось, что сам Соловьев, человек, без сомнения, одаренный, сильный менеджер, должен был в ближайшее время стать главным редактором ГРИИ, а затем и заместителем генерального директора. Его протеже вроде меня (а была, кажется, еще пара молодых журналистов, которым он покровительствовал) тоже должны были выдвинуться на ведущие позиции в агентстве. Видимо, и у него самого были свои покровители «наверху», но то ли они утратили вдруг влияние, то ли он с ними почему-то рассорился, но что-то сломалось: Соловьева вдруг сняли с высокой должности и отправили в приятную, почетную, но явную ссылку – корреспондентом в Австралию. Меня тоже сослали – в Северный Йемен.

После того, как я чуть ли не в руководителях тассовских ходил (по крайней мере по ночам) и снабжал острыми новостями великих мира сего, командировка в забытую богом и начальством Сану послужила отрезвляющим контрастом.

Князь стал «номером два» в посольстве благодаря тому, что в советские времена (и, кажется, это не изменилось до сих пор) послы в значительной мере могли сами формировать свою команду, выбирая старших дипломатов. Но, собственно, «чистых» должностей среди дипработников было не так много, остальные – «ближние» да «дальние» – офицеры КГБ и ГРУ, работавшие под посольской «крышей». На их назначения посол напрямую влиять никак не мог.

Резидента КГБ в Сане того времени я помню смутно, был это спокойный, внешне доброжелательный и вежливый человек, никак нас с Князем не беспокоивший, но один из его заместителей, так называемый «офицер безопасности», тот самый Хмурый, немало нам крови попортил. Он был резок, груб и надменен. На всех взирал с подозрением и с самого момента своего появления в Сане принялся энергично и целенаправленно воссоздавать в посольстве и в советской колонии в целом атмосферу 37-го года. Наладить расстрелы он никак не мог, но высшей мерой наказания служила высылка на родину. Это была главная дубина в его руках – угроза прервать командировку и отправить советского гражданина досрочно в Союз, да еще и с перспективой стать на всю жизнь «невыездным». И хотя кто-то из доведенных до отчаяния спецов и нашел гениальную формулу, воскликнув: «Вы меня родиной не пугайте!», но на самом деле такая перспектива всех пугала, и еще как. Ведь «выездные» советские обычно только мечтой о «загранке» и жили, длительная зарубежная командировка была уникальным шансом пожить по-человечески, накопить на квартиру или машину. Наверно, ностальгирующим сегодня по СССР полезно знать, что советские люди делились на две неравные части: счастливое меньшинство, которое ездило за границу, и несчастное большинство, которое первой части завидовало. Вот такое построили общество.

Поэтому в руках у Хмурого было мощное оружие, инструмент шантажа, с помощью которого он вербовал провинившихся. В результате его активной деятельности в Йемене постепенно воспроизводилась, видимо, дорогая его сердцу система доносительства, всеобщей подозрительности и морального террора.

Не удержусь, процитирую описание Хмурого, взятое из собственного романа «Боги Багдада», изданного в середине нулевых издательством «Время»:

«Вот он идет: лестница дрожит, тараканы шмыгают в щели, и от его скользящего взгляда трещит штукатурка да с каменного пола черным дымком поднимается шипящая, точно змея, пыль… Все зовут его за глаза Хмурым… но это имя не многим лучше подходит к нему, чем все прочие титулы, под которыми он известен в миру. „Первый секретарь совпосольства“… разве эти обыкновенные сочетания звуков могут хоть как-то отражать его власть, его тайну, темную непреклонную силу на самом дне его глаз?»

Хмурый велел дежурному коменданту огородить окно своего кабинета забором – чтобы никто случайно не увидел и не услышал, как он вербует информаторов. В результате ходить вокруг посольства стало в два раза дольше. Дескать, пусть все идут в обход, не персоны какие-нибудь. После этого секретарь парторганизации посольства, которого согласно нелепым правилам советской конспирации мы все были обязаны именовать не иначе как секретарем профкома, решил вмешаться, объяснить сталинисту, что времена ныне несколько иные и он не может по собственной воле, ни с кем того не согласовав, устраивать неудобства всему остальному коллективу. Насколько я понимаю, резидент, который теоретически был Хмурому начальником, занял в том конфликте нейтральную позицию, не исключено, что он и сам его слегка побаивался. Хмурый ведь к разведке никакого отношения не имел, на языках не разговаривал, в общем, в чистом виде НКВД.

Между представителями КПСС и бдительных органов состоялся крутой разговор, на таких повышенных тонах, что даже сквозь обитую толстым войлоком дверь кабинета Хмурого доносились сдавленные крики.

После чего партсекретарь выскочил оттуда как ошпаренный, побежал к себе домой и слег с сердечным приступом чуть ли не на неделю. Хмурый вызывал к себе врача, требовал отчета, самодовольно хвастался: слабак, дескать, ваш секретарь оказался! Торжествовал. До поры до времени. Не думал о том, что его оппонент будет рассказывать о нем в «инстанции» – Отделе по работе с загранкадрами ЦК.

Брежнев с Сусловым очень не любили, когда «органы» пытались ставить себя выше партии. Самый знаменитый случай – это попытка Андропова добиться снятия Александра Яковлева с поста посла СССР в Канаде в середине 70-х. Когда на заседании политбюро председатель КГБ стал жаловаться на то, что посол враждебно относится к резидентуре и слишком близко сдружился с премьер-министром Трюдо, Суслов резко оборвал его, произнеся фразу, которую партаппарат повторял потом с упоением: «Не КГБ Яковлева послом назначал, не вам его и снимать». Андропов прикусил язык и больше к этой теме не возвращался. И было это важным событием: если бы Яковлева тогда убрали из партийно-государственной обоймы, гласность вряд ли бы наступила в конце 80-х.

Любопытно, что даже став в конце 82-го генсеком, Андропов трогать Яковлева все равно не стал. Может быть, не успел, просто руки не дошли…

Хмурый как-то не до конца разобрался в произошедших переменах. Проспал каким-то образом и XX съезд, и всякие постановления ЦК. Говорили, что ему изрядно врезали в отделе загранкадров, когда после происшествия с загородкой он поехал в отпуск в Москву. Но и партсекретаря пожурили за то, что устроил публичную ссору с офицером безопасности, то есть всем сестрам воздали по серьгам. Судя по самодовольному выражению лица, Хмурый никак не счел себя проигравшим по итогам разбирательства. И сделал из всего этого неверные выводы.

Нам с Князем он долгое время казался непотопляемым. Кто же его знал, что́ там, в Москве, за новые веяния, может быть, и вправду сталинизм возвращается? Вон как принялись Усатого реабилитировать в кино и пропагандистской литературе. А ведь это в России вернейший барометр, главнейшая мера общественно-политической атмосферы (и до сих пор так). Если отношение к Сталину становится лучше, если его снова нахваливают или хотя бы усиленно защищают от «очернения», значит, дело скверно, идет к зажиму и закручиванию гаек, к усилению тайной полиции.

Все это в СССР явственно происходило. Да и Андропов все больше силы забирал. Нам иногда становилось изрядно не по себе.

Особенно Хмурый «достал» нас с Князем в эпизоде с новосибирским вертолетчиком Михайловым. Даже не помню, где я с ним познакомился. Это был славный человек, из тех, про которых говорят «рубаха-парень» или «свой в доску», что ни на какие языки не переведешь. И даже по-русски не так просто объяснить, что это значит. Радушный, приятный в общении отзывчивый человек, всегда готовый помочь. И вот я совершил очередную беспечную ошибку. Но кто мог знать, чем дело обернется? Я попросил Михайлова свести меня с палестинцами, с которыми он работал вместе, обучая йеменцев вертолетному делу. Палестинцы скучали, я тоже. Не знаю, как для них, но для меня йеменская командировка была потерянным временем, зачастую я томился без дела. И Михайлов нас познакомил, мы стали общаться, особенно сблизиться не получилось, один раз всего-то поужинали вместе, поговорили об обстановке на Ближнем Востоке – а то ведь в захолустном Йемене можно было и отстать от мировых событий, потерять квалификацию…

Но кто-то (понятия не имею кто) донес Хмурому. Тот решил меня не трогать: заведующий корпунктом ТАСС – номенклатура ЦК, фигура достаточно крупная, чтобы ее потопить, надо накопить материала посерьезней (чем Хмурый, не сомневаюсь, собирался заниматься, но время мое еще не пришло). Но вот завербовать Михайлова на этой почве он немедленно попытался, обвинив его в нарушении правил поведения советского человека за рубежом, – он же без разрешения участвовал в нашем совместном ужине. Пытался заставить его подписать обязательство о сотрудничестве, чтобы стучал – в том числе и на меня. Но «рубахи-парни» вовсе не обязательно отличаются мягкостью и податливостью, бывают и крепкие орешки. Именно таким оказался и Михайлов. Он отказался. Хмурый разозлился и обещал немедленно выслать его в СССР.

Услышав от вертолетчика о произошедшем, я пришел в ужас. Никак не мог предположить, что из-за моей затеи может пострадать хороший, доверившийся мне человек. Опять я забыл, в какой стране живу, даже если нахожусь в тысячах километров от нее, на Аравийском полуострове. В отчаянии бросился за помощью к Князю, благо посол Пересыпкин в это время отсутствовал и Саша был за главного. Упал ему в ножки: выручай, не прощу себе, если из-за меня пострадает ни в чем не повинный человек. Князь покряхтел, но решился помочь: не только из дружеских чувств ко мне, но и из глубокого отвращения к тому, что олицетворял собой Хмурый, к его омерзительным методам.

Он вызвал его к себе в кабинет и попросил оставить Михайлова в покое. «Это я предложил Остальскому связаться с палестинцами – у МИДа есть интерес к тому, что происходит в отношениях между Йеменом и ООП (что, кстати, было правдой, и я подготовил Князю небольшую справку на этот счет), – сказал Саша Хмурому. И добавил главное: – Про Михайлова я тоже был в курсе – без него контакта не получилось бы».

Тот, конечно, не поверил ни на секунду. Ответил Князю как-то невероятно грубо и оскорбительно, но сделать ничего не мог. Я ликовал: Михайлова удалось вывести из-под удара!

Но радоваться было рано. До окончания срока годичного контракта вертолетчик благополучно доработал, но обычно такие контракты продлевались почти автоматически еще на год, а иногда и два. Михайлову его не продлили, без объяснения причин. Я не сомневался, чья это интрига…

Меня Хмурый тоже вызвал к себе в кабинет: мне кажется, так на меня никто и никогда не орал. (Собственно, орали на меня очень редко, раза два-три за всю жизнь, наверно, и я обычно в долгу не оставался.) Отдам ему должное: он умел оскорблять и пугать без мата. Общий смысл, за вычетом угроз и оскорблений: он давно мог бы меня уничтожить, но проявлял добрую волю, закрывал глаза на некоторые поступки и контакты, давал мне свободно работать, а я, наглец, мешаю, лезу в его дела, да кем я себя вообразил?

Вышел я оттуда красный, злой, потоптанный… Легко мог себе представить, что в более преклонном возрасте заработал бы себе сердечный приступ, как партсекретарь…

В общем, мы с Князем мечтали Хмурому отомстить. Вернее, даже не отомстить – это дело бессмысленное – а просто что-то такое сделать, проучить его как-то, заставить проглотить такое же горькое лекарство, которое он вливал в глотку другим.

Для начала мы решили выпить водки. И это был один из редчайших случаев в моей жизни (по пальцам одной руки можно пересчитать), когда я преодолел сопротивление своего организма и выпил гораздо больше, чем способен переносить, и в итоге оказался изрядно пьян. Это, конечно, был прямой результат дикого стресса, устроенного Хмурым, – так я и объяснял себе свой поступок: «Это не я виноват, а он!» Но до конца жизни буду помнить лицо Князя, раз за разом торжественно провозглашающего: «Пьер Смирнофф приветствует чету Остальских!» и наливающего мне очередную рюмку. Ну и наклюкался же я, ну и плохо же мне было! Жена никогда не забудет, как я вез ее в тот вечер домой из посольства – жили мы совсем рядом, минут пять ходьбы. Столько же мы и ехали. Я до предела сосредоточился и, сжав руками руль, вел машину с черепашьей скоростью, чтобы не дай бог ни в кого не врезаться и никого не задавить. Возможно, я побил местный рекорд медленной езды. Но на большие улицы я не выезжал, добирался до дома «огородами», так что шанс повстречаться с полицией был минимален. А то ведь ей мой стиль вождения мог показаться подозрительным.

Официально в стране действовал сухой закон, но на употребление алкоголя иностранцами власти закрывали глаза, при условии, что вы ей на эти глаза в состоянии интоксикации не попадались. Если бы меня все-таки остановили, то неприятности могли бы быть чудовищными. Даже, теоретически, могли и посадить – по закону я совершил серьезное преступление: не только выпил, но и сел в этом состоянии за руль – сроки за такое полагались немалые. Но можно было предполагать, что проявили бы милость, просто выслали бы из страны, что означало бы для меня конец карьеры. То – то Хмурый бы ликовал! Ох, не знал он, что происходит, а то непременно воспользовался бы ситуацией. Так что поведение мое было глупее глупого, в оправдание могу сказать только, что сделал выводы и такое больше никогда не повторялось.

Князь же противоправных действий не совершал, за обширную территорию посольства в состоянии опьянения не выходил, но отправился почему-то играть в футбол с детьми, упал, ушибся, но в общем и целом все окончилось благополучно.

Но главное, своего плана мести мы так и не осуществили. А заключался он в следующем: мы предполагали написать корявыми печатными буквами на клочке бумажки фразу: «Вам в чай что-то сыпют» (умышленно с ошибкой, для маскировки под кого-то малограмотного) и подсунуть ее под дверь квартиры Хмурого. Идея состояла в том, чтобы сыграть на его неизбывной паранойе, заставить подозревать всех и каждого в покушении на его физическое здоровье, ведь по утрам кто-то из техперсонала приносил ему в кабинет чай. Было бы интересно посмотреть, откажется ли он впредь от горячего напитка или найдет какой-то способ его проверять и так далее.

Из-за количества в тот момент выпитого и за давностью лет неточно помню, до какой стадии дошло осуществление замысла. По-моему, записка была написана, кажется, мы даже спустились в посольском доме на один этаж и положили ее под дверь Хмурого, но потом кто-то из нас опомнился, и мы ее изъяли и уничтожили. Правильно сделали: тот розыгрыш мог обернуться черт знает чем. Хмурый, пожалуй, мог бы преподнести эту историю как серьезную диверсию, развернуть масштабное расследование с графологической и прочей экспертизой, нас могли бы выявить и объявить диверсантами. Но, с другой стороны, может, он предпочел бы и замять дело, чтобы не выглядеть глупо. В любом случае мы знатно повеселились с Князем, представляя себе выражение лица Хмурого, ту записку читающего. А для людей с развитым воображением такого бывает достаточно.

Но случился со мной в Йемене эпизод пострашней.

Однажды мы возвращались с женой и маленькой дочкой из загородной поездки. По вечерам средневековый город совершенно вымирал, да и не было там ни театров, ни даже кинотеатров, не говоря уж о ночных клубах, а более или менее нормальные, но скучные рестораны функционировали только при гостиницах, но в любом случае они были нам не по карману. Заняться было нечем, только в посольстве протекала кое-какая вечерняя жизнь: фильмы советские часто показывали, ну или можно было просто-напросто хотя бы погулять – на территории было что-то вроде небольшого закрытого парка.

В тот вечер вернулись мы чрезвычайно поздно, в полночь или около того. Улицы Саны были совершенно пустынны, тишина и темнота опустились на город, редкие фонари освещали глинобитные дома – та еще столица. Васечка спала в машине, поэтому, когда мы подъехали к дому, жена сразу вышла с ней на руках и поспешила внутрь, а я стал открывать ворота, чтобы, как всегда, загнать свою зеленую новенькую «мазду» во двор. И тут откуда ни возьмись возник, почти блокировав мне въезд, джип, типа тех, на которых обычно разъезжали здесь военные. За рулем сидел человек в форме. «Предъявите документы!» – резко потребовал он. Я подошел к окошку водителя, посмотрел на человека поближе. Судя по погонам, он был майором воздушно-десантных войск, кажется. «Могу я сначала посмотреть на ваш документ?» – вежливо, но решительно попросил я. «Можешь, – отвечал он, – вот он». И с этими словами достал из кобуры пистолет и направил его на меня. Решительность моя куда-то испарилась. Я молча протянул ему удостоверение, выданное местным МИДом. Надо сказать, что меня им одарили без всяких просьб с моей стороны, просто по недоразумению, по правилам же мне полагалась только журналистская аккредитационная карточка – ею я тоже обзавелся. И пользовался то одной, то другой, в зависимости от ситуации. Майору я протянул, разумеется, мидовскую и сказал: «Видите, я советский дипломат». «Вижу», – отвечал майор и спрятал мою великую ксиву в карман. «Эй, погодите, так нельзя, верните, пожалуйста, мне мой документ!» – запаниковал я, но тот угрожающе повел пистолетом, и я замолчал. Потом устроил мне допрос. Выяснял, не где я работаю и что делаю, а кто живет в моем доме. Я не очень-то догадлив бываю под максимальным стрессом и обычно потом досадую, задним числом понимая, что́ надо было делать и говорить. Но в том случае инстинкт продиктовал совершенно правильную линию поведения, повелев слегка приврать: поглядывая в черное пистолетное дуло, я отвечал, что в доме полно народу, что на втором этаже находится хозяин, известный в городе и стране человек, потомок пророка, знаменитый дантист, что вся его многочисленная родня там. «Они сейчас дома? – допытывался майор. – А почему тогда окна темные на втором этаже?» На самом деле я понятия не имел, кто дома, а кто нет, но вдохновенно предположил, что возможно, хозяин в столовой, которая выходит окнами на другую сторону. Но спать он ложится поздно, так что наверняка еще не спит. В лице майора я увидел странное колебание, как будто он никак не мог решить, что делать. Я воспользовался его нерешительностью, сказал: «Можно я машину наконец во двор загоню?» «Ладно, загоняй, – ответил он после некоторого раздумья. – Только побыстрее». Побыстрее так побыстрее. Въехав задом в ворота, я выскочил из машины, кубарем взлетел на крыльцо и юркнул в дверь, тут же заперев ее за собой. Пока бежал, в любой момент ожидал выстрела. Правда, странное дело, на бегу я вроде бы услыхал звук мотора – непонятно было, что происходит. Майор уезжает? Просто перемещает свой джип, чтобы удобнее было стрелять? Пытается проверить, горит ли свет у хозяина на другой стороне дома? Я, на всякий случай пригнувшись, прокрался к телефону и набрал номер посольства.

Дежурный в ответ на сообщение о нападении сказал, что передаст информацию консулу и офицеру безопасности. Минут через десять перезвонил консул, кстати, офицер КГБ. Дал инструкции: свет не зажигать, окон и дверей не открывать, в полный рост не разгибаться. И ждать – «сейчас приедем».

То «сейчас» растянулось минут на сорок. Наконец я услышал шум двигателей, голоса. Консул прибыл – но не один, а в сопровождении целого взвода йеменских автоматчиков. Ну, может, не взвода, это надо называть отделением или просто отрядом, человек десять их там было во главе с бравым капитаном. «Это из личной охраны президента», – с гордостью сказал консул. Я хотел ему ответить, что, конечно, польщен, но вообще-то предпочел бы, чтобы хоть кто-нибудь, пусть не столь именитый, приехал чуть раньше, а то ведь за сорок минут нас всех могли сто раз перестрелять… Но консул принялся меня допрашивать, что и как, кто где стоял, где сидел, кто что говорил, и так далее. А я думал: «Вот ведь, полно посольство офицеров, преисполненных важности своего положения, излучающих горделивый кагэбэшный мачизм. Якобы обеспечивающих, во главе с самим Хмурым, безопасность советской колонии. Но если дело идет не о сборе мелкого компромата на нарушивших какие-то запреты совграждан, а о реальной физической опасности, то вся эта мощь куда-то улетучивается, никакой защиты от них не жди». Когда я все-таки тактично попытался выяснить потом, неужели нельзя было предпринять что-то до приезда йеменских автоматчиков, меня заверили, что консул действовал в строгом соответствии с имеющимися инструкциями. Во как…

Майора к моменту прибытия отряда, конечно, и след простыл.

А вот на следующий день…

На следующий день история получила продолжение – в момент, когда я шел выносить мусор, чем приходилось заниматься ежедневно. Для этого надо было выйти на ближайшую торговую улицу, с ее жалкими лавчонками, в которых, кстати, можно было тем не менее купить иногда удивительное вещи. Например, однажды я по вполне приемлемой цене приобрел там жене на день рожденья изящное и оригинальное ожерелье в виде золотой змеи, оно потрясающе смотрелось на ее длинной красивой шее, и утрата этой вещи в ходе очередного ограбления – одно из немногих серьезных материальных сожалений моей жизни. Ведь восстановить утраченное, купить нечто подобное оказалось невозможно.

По той странной улице надо было пройти метров двадцать до большого бака. А потом, соответственно, вернуться назад.

Вся ежедневная операция по выбросу мусора занимала максимум минут пять или меньше. И вот выкинул я содержимое нашего ведра в большой бак и пошел назад. И вдруг боковым зрением замечаю: рядом со мной притормозила машина и едет медленно, почти так, как я возвращался после свидания в Пьером Смирновым. И высовывается в окно человек и говорит по-русски: «Здравствуйте, как поживаете? Я ваш сосед. Видел вчера, около вашего дома странные какие-то вещи происходили…» То есть вроде бы как даже не знает, как меня зовут. Но вот сосед что-то видел и говорит по-русски. «А вы кто, извините?» – говорю я. Он отвечает: «Меня зовут Махмуд. Я работаю летчиком в компании „Йемения“, учился в СССР, поэтому говорю по-русски. Живу тут рядом». Я говорю «очень приятно», и все такое. Называюсь. Он спрашивает: «Расскажите, что вчера случилось?» Я рассказываю и тем временем сворачиваю уже в свой переулок, и машина, соответственно, поворачивает вместе со мной. «Знаете, господин Андрей, я хочу вам помочь, у меня как раз выходной сегодня. Я очень хорошо знаком с начальником центральной тюрьмы, мне кажется, вполне возможно, что человек, который на вас напал вчера, находится сейчас там. Давайте поедем, посмотрим?» Я засомневался, стоит ли садиться в машину с незнакомцем, даже если он сосед и говорит по-русски. В посольство, что ли, позвонить посоветоваться? Но после вчерашнего как-то я не очень верил в эффективность исходящих оттуда советов. Говорю: «Ну не с ведром же ехать?» Махмуд согласился, что с ведром не стоит. Я уговорил его зайти в дом на минуту. Угостил его чаем, познакомил с женой. Так оно мне показалось как-то безопаснее. Жена все равно беспокоилась, но я решился. Сел в машину к Махмуду, и мы поехали.

Центральная тюрьма в Сане – это что-то: настоящая крепость. Высоченные каменные стены, башни, могучие ворота – многодневный штурм, наверно, может выдержать. Приехали, припарковались, вошли внутрь. Нас там, похоже, ждали и повели прямиком в кабинет директора. Он нас, как полагается, угостил очень сладким и крепким чаем в маленьких стаканчиках, похожих на перевернутые лампадки, а потом спросил: «Можем начинать?» «Что начинать?» – не понял я. Он употребил какое-то странное выражение, которого я не знал. «Сейчас будет вам показывать всех, кого задержали вчера ночью», – пояснил Махмуд. И началось.

Это было неприятное, даже депрессивное зрелище, все эти несчастные, зачуханные, оборванные, довольно часто явно кем-то крепко побитые… И у всех на ногах – цепи, так называемые легкафс, «наножники». Я в первый и последний раз в жизни видел людей в таком виде.

Сразу в голове возник бродяга из диких степей Забайкалья: «…а брат твой далёко в Сибири, давно кандалами звенит».

Вот и эти звенели. Но все же, наверно, режим тут был не такой зверский, как в багдадской Абу-Грейб. По крайней мере двое из заключенных не побоялись обратиться ко мне с просьбой угостить их сигаретой. Я посмотрел на директора: можно? Он кивнул. Нормально, ничего особенного. Можно и угостить, если есть желание. Прогнали передо мной человек, наверно, сорок. Я подумал: «Ну не может такого быть, чтобы за один вечер и ночь столько людей арестовали и сюда заключили. Что-то тут не то». А потом догадался: наверно, некогда было разбираться, на всякий случай запустили весь «улов» последней недели. Но последующие открытия заставили меня усомниться в этом объяснении и начать подозревать нечто куда худшее: меня дурят.

В любом случае нападавшего среди предъявленных мне заключенных не было. Мой Махмуд был сильно разочарован. Несколько раз меня спрашивал: точно нет, вы уверены? Я был уверен.

Потом он появлялся у нас дома еще два или три раза. Один раз пришел ужинать, пил водку с удовольствием, признавался: в Союзе научили. Был он сильным, стройным человеком с военной, мне показалось, выправкой. Ну и конечно мы сразу с женой догадались, что авиакомпания «Йемения» – это так, прикрытие. Вполне вероятно пришло оно ему в голову потому, что он действительно учился в СССР на летчика – но только военного. А потом каким-то образом попал то ли в личную охрану президента, то ли еще в какую-то силовую структуру, в которой, судя по тому, как почтительно обращался с ним директор тюрьмы, занимал далеко не рядовую должность. Ну вот оттуда его и прислали – разбираться.

Раз уж вся история оказалась на контроле как минимум у начальника президентской гвардии, думаю, что и самому Али Абдалле Салеху, йеменскому президенту, тоже докладывали.

Настал день, и наш «сосед» привез показать мне военное удостоверение, на котором красовалась фотография моего обидчика. Но меня поразило значившееся там имя: Али Насер Мухаммед. «Это он? – спросил меня Махмуд. «Он, без всякого сомнения, отвечал я. – Но имя – не может же быть, чтобы его на самом деле так звали!» «Ну почему, – безо всякой уверенности в голосе возразил он. – Это довольно распространенное сочетание».

Али Насер Мухаммед – это имя точно было известно любому йеменцу, потому что так звали диктатора соседней страны, того, другого, недружественного Южного Йемена. После падения СССР тот лишится московской поддержки, и две страны объединятся под властью Севера, но в описываемый момент отношения были напряженными, на грани войны, даже дипломатических связей между двумя Йеменами не было. Они не признавали друг друга. Повторение ситуации ФРГ – ГДР или Северная Корея и Южная. Вернее, наверно, скорее первый вариант, потому что кое-какая торговля все же велась, родственные обмены тоже происходили, самолеты той самой «Йемении» даже летали в столицу южного Йемена, город Аден.

Я видел, что в глубине души Махмуд и сам не верит в совпадение двух имен. Это была какая-то насмешка, издевательство. Представьте себе, чтобы в Западной Германии поймали бы какого-нибудь подозрительного типа, а у него в документе значилось бы, что его зовут Эрих Хонеккер. Возможно такое? Да, но какова вероятность…

Когда моя Света отлучилась куда-то, «летчик» вдруг заговорил очень откровенно – настолько, насколько это он мог себе это позволить. И я на секунду заглянул в те самые дебри внутренней запутанной политики, до которой ни мне, ни ТАС С у не было никакого дела. Махмуд говорил о том, что президент Салех вынужден постоянно балансировать между разными кланами, группировками, племенами, между суннитами и шиитами, что он не хочет проливать крови, и этого нельзя допустить, потому что если хрупкий баланс нарушить, то может начаться чудовищная гражданская война. А тут еще коммунисты, агентура юга, лезут, а за югом стоит Москва (я никак не реагировал на этот камушек в наш огород, возразить мне было нечего). Для борьбы с ними действуют специальные службы, которые тоже соперничают между собой. Например, этот так называемый Али Насер Мухаммед – он числится майором вовсе не ВВС, как можно подумать по его форме, а самого контрразведывательного отдела генштаба. И этот отдел – важная и влиятельная организация. Особенно в том, что касается противодействия этой самой коммунистической агентуре. В ту ночь его действительно задержали и поместили в центральную тюрьму. Но к утру он каким-то образом исчез оттуда. Только вот удостоверение от него и осталось.

Я вспомнил тюрьму, людей в кандалах. Нет, бежать оттуда невозможно. Только если придут люди с ключами, снимут цепи, отопрут двери…

Махмуд замолчал, а я пытался переварить сказанное. «Значит, этот отдел…»

«Нет, – прервал он меня. – Не думаю, что это было централизованное решение – взять и на вас напасть. Этот человек – он что-то делал недозволенное возле вашего дома. И думал, что вы его заметили и что-то заподозрили. И, наверно, хотел вас убить. Убрать свидетеля. Но вы его напугали, что живете в доме очень влиятельного человека, у него ведь и начальник генштаба зубы лечит. И что хозяин дома не спит. Я думаю, вы спасли свою жизнь, сказав ему это».

Я, честно говоря, даже не испугался, это все услыхав. Уж больно звучало как-то невероятно.

«Что же это могло быть такое – недозволенное?» – только и выговорил я. «Не знаю, – ответил Махмуд. – У нас ведь тоже есть коррупция. Например, есть подозрения, что несколько офицеров того отдела под видом борьбы с южной агентурой занимаются контрабандой наркотиков. Может быть, они передавали тут недалеко очередную партию… Вы, когда подъезжали к дому, ничего не заметили?» «Абсолютно ничего», – отвечал я. – Совсем ничего похожего».

На этом наш откровенный разговор закончился, пришла Света. А я остался с ощущением, что Махмуд чего-то недоговаривал, что были у него еще какие-то теории и подозрения. Не могу исключить и того варианта, что и он с самого начала морочил мне голову. Зачем? Понятия не имею. Но, с другой стороны, может быть и нет. Может быть, и в самом деле я невольно на секунду заглянул в закулисье запутанной йеменской политики. И чуть не погиб в процессе. Но разгадки той истории я так и не узнал. В любом случае ни Махмуд, ни так называемый Али Насер Мухаммед меня больше не беспокоили.

Зато другой йеменец из этой же «обоймы», только рангом пониже, вдруг стал настойчиво звать нас с женой в гости. Каков бы ни был его ранг, отказываться было нельзя, он мог оказать влияние: в посольстве предупредили, что, возможно, из-за него выслали одного из моих предшественников (который, надо думать, был разведчиком). Теперь Абдалла, видимо, должен был убедиться, что я, в отличие от тех, других, опасности не представляю. То есть получалось, что моя судьба в какой-то мере зависит от впечатления, которое я на него произведу.

Дом, в котором он нас принимал, был этакой глинобитной хижиной. Сидели мы на полу, на ковре. Несмотря на присутствие Светланы, его жена к пиршеству не допускалась – суетилась вокруг, как прислуга. Но была, по крайней мере, с открытым лицом, только волосы под платком. Гостеприимный хозяин опускал свои заскорузлые черные руки в большой чан с вареной говядиной и любезно накладывал отборные куски мяса в наши глубокие тарелки. Руки его, думаю, вовсе не обязательно были грязны, просто они такими казались. Но Свете практически стало дурно. Да и я нервничал. Дело в том, что я к тому моменту уже перенес в Йемене тяжелейшую дизентерию, от которой с трудом оправился и последствия которой преследуют меня до сих пор. Подхватил я ее так: искал по приезде и долго не мог найти маломальски подходящего помещения для корпункта и жилья, пришел смотреть очередной вариант. Он мне совсем не подошел: кухня помещалась в отдельной, жуткого вида хибаре с печью, топившейся «по-черному», и вообще внешне вроде все и ничего, а внутри – убожество. (Почти все мне предлагавшееся было на этом уровне или еще хуже, рынок жилья в Сане тех лет был еще тот.) Но хозяин – горделивого вида старец с кинжалом-джамбией на поясе – потащил меня смотреть на его виноградники. И стал срывать грязными пальцами роскошные, спелые гроздья с длинными ягодами, похожими на знаменитые «дамские пальчики», и торжественно вручать их мне. Попробуй откажи такому… По завершении визита я бросился скорее пить водку, пытаясь спастись, но опоздал.

Через несколько дней началось такое… Хорошо, что хоть прелести местных больниц не выпало испытать – посольский врач устроил карантинный режим в гостиничном помещении, где мы жили, все тщательно дезинфицировал, каждую дверную ручку обмотал пропитанными каким-то зверским раствором бинтами, и так далее. И сработало: никто больше не заболел. Да и я с трудом, но выкарабкался, хотя меня шатало от слабости еще несколько недель.

И вот теперь, сидя на полу в доме Абдаллы, я с опаской поглядывал на происходящее, оценивая уровень санитарии. «Конечно, – думал я, – угроза здесь гораздо ниже, чем в пресловутом винограднике, но все же меры предосторожности не мешало бы принять». И меру такую он нам предоставил: невероятно гордясь собой, выставил на ковер целую бутылку виски! Гордо на нас поглядывал: оценили ли? Ведь в стране строгого сухого закона этот запретный продукт стоил на черном, подпольном рынке целое состояние… Не исключаю, впрочем, что бутылку ту выдали Абдалле на работе – из конфиската – для оперативных нужд. В качестве инструмента развязывания языков. Так или иначе, а «Джонни Уокер» нам очень пригодился. «Пей!» – шепотом внушал я жене, которая отродясь этого пойла не пробовала, и она, бледная от ужаса, глотала шотландский национальный напиток большими порциями.

Абдалла потом не раз приходил к нам, мы поили его водкой, которая нравилась ему больше, чем виски. Нравился ему и наш дом – он о таком и мечтать не мог. Я даже, грешным делом, стал думать: как бы не написал на нас какую-нибудь кляузу из зависти. Но нет, ничего подобного.

А жилище наше было исключительным – нам невероятно повезло его найти. Хозяин, сдававший нам жилье, действительно принадлежал к высшему слою местной знати и в самом деле считался прямым потомком пророка Мухаммеда. И он действительно был дантистом – эту весьма престижную в Йемене профессию получил в Лондоне, обслуживал самый верхний слой общества, включая президента и его семью и уже упоминавшегося начальника генерального штаба. А потому считался человеком и состоятельным, и влиятельным. И дом себе построил хоть и в местном традиционном стиле, но со всеми современными удобствами. Когда я на него случайно наткнулся после нескольких месяцев безуспешных поисков, то восторгу моему не было предела. К тому моменту мы уже в отчаяние пришли, думая, что ничего мало-мальски терпимого найти не удастся, придется в какой-то халупе жить. Да и обитать в посольской гостинице надоело смертельно, хотя она и помещалась в красивом, по местным понятиям, дворцового типа традиционном здании, а вокруг, на посольской территории, был разбит приятный парк – огромная редкость для Саны. Но это была жизнь коммунальной квартиры, соседями по которой далеко не всегда оказывались приятные люди.

Например, одно время мы делили кухню и ванную с двумя кагэбэшными переводчиками, почему-то временно командированными в Сану. Зачем они там вдруг понадобились, не имею ни малейшего понятия – в том, кто они такие, они нам сами признались после пары вместе выпитых рюмок, но в чем смысл их пребывания в ЙАР они умалчивали, а мы не спрашивали. Один из них всегда держался корректно и интеллигентно, другой – восточный человек – был само дружелюбие. До поры до времени, пока не обнаружилась его истинная натура. Однажды этот «дружелюбный» прибежал ко мне в панике и стал умолять перевести на русский язык какое-то агентурное сообщение. Он практически в совершенстве владел разговорным арабским, но текст, который он должен был перевести, был составлен на чисто литературном языке, в котором он, оказывается, плавал, и теперь пребывал в ужасе от того, что начальство может это осознать. К коллегам, по понятным причинам, он обратиться не мог, а потому совершил, видимо, должностное преступление, ознакомив меня с секретным материалом. За мной была школа Владимира Сегаля – уж что-что, а ребусы литературного арабского я умел разгадывать. Разгрыз, без особого труда, и этот орешек, переведя текст, записанный на пленке, – читать его приходилось с помощью устройства типа того, которым я пользовался в детстве для просмотра диафильмов. Ну и ерунда же это была! То есть буквально ни одного слова, достойного грифа «секретно», там не было. Глубокомысленное повторение того же, что можно было прочитать в газетах и сообщениях Рейтер. Я даже поверить до конца не мог, спросил переводчика того, не разыгрывает ли он меня случайно? Он уверил, что нет. Но отплатил мне черной неблагодарностью: застал мою жену одну на общей кухне, пока я в городе по делам мотался, и принялся, причем довольно жестко, к ней приставать, жене пришлось в дело сковородку пустить. Был у меня порыв – несколько секунд продолжавшийся – пойти и заложить гада его начальнику, рассказав и про его поведение на кухне, и про разглашение гостайны. Но потом остыл, решил: и так тут некоторые атмосферу доносительства и террора устанавливают, не буду я этому поддаваться, не буду участвовать, хватит с гада пока и сковородки.

Так что это было великим счастьем, когда мы смогли наконец переехать в дом знатного дантиста. Сам он с семьей жил на втором этаже, а первый сдавал. У каждого из нас был свой отдельный двор-сад со своими воротами, и все это хозяйство было обнесено со всех сторон высокой каменной стеной с острыми зацементированными осколками стекла и железными лезвиями – для большей безопасности. Такого я нигде больше не видел.

Для развлечения детей владелец дома держал в своем саду павлинов. Никогда с ними рядом не живите! Поверьте, кричат эти красивые птицы совершенно омерзительно и при этом громко и часто.

Однажды хозяин собрался выдавать замуж сестру. Мы оба были приглашены на свадьбу и сгорали от любопытства: как это может выглядеть? Мы далеко не на всех церемониях этого мероприятия побывали. Жена посетила девичник: он происходил в самом дорогом отеле города – Sheba Hotel, то есть «Царица Савская». Вообще в честь этой легендарной правительницы в Йемене много чего было названо. Местные жители, даром что мусульмане, а чрезвычайно гордились тем обстоятельством, что именно на территории их страны в древние времена располагалось великое, вошедшее в анналы государство, которым правила царица, якобы тягавшаяся в мудрости с самим израильским царем Соломоном и задававшая ему коварные вопросы, подвергая испытанию его интеллект. Она подарила ему «сто двадцать талантов золота и великое множество благовоний». По некоторым источникам, они даже вступили в греховную связь, от которой родился сын. Последний император Эфиопии Хайле Селассие считал себя его прямым, 225-м по счету потомком. Впрочем, согласно Корану, царица Савская, она же Билкис, была призвана в Иерусалим пророком Сулейманом (арабский вариант имени Соломон), который построил для нее там специальный дворец со стеклянным полом. Есть даже такая версия, что он был не прочь жениться на ней, но одумался, поскольку ему не понравилась густая растительность на ее ногах. Но в сухом остатке она якобы признала могущество Сулеймана и его бога и тем самым приняла «истинную веру». Понятно, что в христианской и иудейской традиции, которые тоже признают существование царицы под разными именами, все обстоит совсем иначе.

Насколько реальной фигурой была царица Савская, никто не знает, но археологи находили и до сих пор находят в Йемене следы высокоразвитой древней цивилизации, хотя местные жители положа руку на сердце вряд ли могут считать себя ее наследниками. В наше время женщины в йеменском обществе не то что правительницами стать не могли, но даже обедать за одним столом с мужчиной не смели (как не смеют и сегодня) и свадьбу тоже праздновали отдельно от сильного пола. Жена моя была потрясена тем, что увидела. Для начала большой зал в гостинице надежно заперли, чтобы никто посторонний туда не мог попасть. Во-вторых, эти элитарные дамы скинули черные никабы, закрывавшие их с головы до пят, и оказались разодетыми в пух и прах, по последней европейской моде. Многие, те кому было что показать, фигурировали в мини-юбках, с дорогой западной косметикой на хорошеньких лицах. И килограммы золота и драгоценных камней на каждой. И началась вакханалия: танцы до упаду под опять же новейшие английские и американские музыкальные хиты, воспроизводившиеся магнитофоном через мощные динамики, – и все это сопровождалось поеданием несметного количества сладостей и пирожных, запиваемых кока-колой, фантой и прочими вовсе не местными напитками.

У нас, в «мужском секторе», все было куда более чинно и традиционно. Гости расселись на коврах вдоль стен в огромной гостиной на втором, хозяйском, этаже нашего дома и вели неторопливые беседы. Советский гость вызывал жгучее любопытство, мне пришлось много говорить. Подавались всякие угощения, желающие курили кальян. Но гвоздем празднования было другое – жевание ката.

Это наркосодержащее растение – непременный атрибут йеменской социальной жизни. По вечерам можно было видеть, как состоятельные жители города отоваривались на рынке зелеными «вениками», и глаза у них горели вожделением. Люд победнее тоже мечтал о кате, но каждый день позволить себе его не мог. Веники эти состояли из сплетенных вместе прутиков с нежными листиками этого самого ката, который надлежало долго и упорно жевать в сыром виде, накапливая постепенно за щекой плотно спрессованный шарик. Жуть брала, когда едешь в Ходейду или Таизз, и по дороге несутся тебе навстречу грузовики, а за рулем – человек с остекленевшими глазами, и за щекой у него здоровенный пузырь. Там и так езда в горах очень сложная, и, хотя качество покрытия, благодаря трудолюбивым китайцам, было очень приличным, серпантин одолевать было жутко, то и дело оказывался в ситуации, когда с одной стороны крутая скала, а с другой – отвесная пропасть, на дно которой лучше не заглядывать, а тут еще на тебя эти обдолбанные водилы несутся. Автокатастроф на тех дорогах было много, но все же они происходили реже, чем можно было в такой ситуации ожидать, – видно, несмотря на наркотическое опьянение, шоферюги те сохраняли какое-то подобие контроля над машиной. Но, в общем-то, это была (и есть, видимо, до сих пор) нация наркоманов. Может, все же поэтому они так мало живут?

Я на том свадебном торжестве тоже вынужден был кат попробовать – куда же деваться? Жевал я его, жевал, вкус не то чтобы противный, но и приятным не назовешь, трава она и есть трава. Но как ни старался, никакого наркотического эффекта не ощутил. Знающие люди говорили: с первого раза иногда не пронимает. Но вторую попытку предпринимать не стал. Лучше уж рюмочка «Пьера»…

А мне впору было запить с тоски – моему ТАСС у корпункт в Северном Йемене был нужен как собаке пятая нога. Другое дело Йемен Южный, советский сателлит, страна так называемой «социалистической ориентации» (что бы этот дурацкий термин ни означал). Там работало целое отделение, оттуда было что передавать. В Сане же я чувствовал себя временщиком (так оно и было), изнывал от скуки. Типичный уровень главной новости дня, а то и недели здесь – повышение цен на бытовой газ, все остальное место в газетах занимали региональные и международные новости. Можно было бы, теоретически, погрузиться в дебри местных межклановых и межплеменных интриг – в развитие той картины, за краешек которой я заглянул благодаря Махмуду. Но зачем? Предназначенная для верхов «Сводка» и Отдел закрытой печати не станут на такое тратить время и бумагу, а в региональном вестнике СВ это не решатся публиковать, если источники конфиденциальные, а в открытых-то ничего не было. То есть это значило бы работать на spike, а по-русски говоря – на корзину.

Командировка моя, может, и была ссылкой, но истинные глубокие арабисты мне завидовали. «О, Сана, Северный Йемен», – мечтательно цокали они языками и закатывали глаза. Настоящий слепок арабского средневековья, перенесенного каким-то чудом в наше время. Здесь живут почти так же, как во времена пророка, говорят на чистейшем арабском, близком к тому литературному языку «фусха», которому всех нас учили в университетах и институтах. Одни первые в истории «небоскребы» Саны чего стоят! Но, кстати, русское написание названия йеменской столицы никуда не годится. Западники продвигаются на один шаг в правильном направлении, добавляя в конце лишнюю букву «а»: Sanaa. Еще чуть-чуть приближает к истине вставленный перед концовкой апостроф: Sana’a. Но и это все же не до конца адекватное решение: на самом деле название столицы Северного Йемена заканчивается на самый трудный для европейской гортани согласный звук «айн». (После него там еще теоретически есть знак долготы, но это мало что меняет.) Чтобы «айн» воспроизвести хотя бы приблизительно, надо издать некий глубоко в горле застревающий, почти рвотный звук, для которого нет и не может быть графического отображения в наших языках.

Больше шести тысяч домов, буквально сгрудившихся в центральных районах города, построены были в древние времена методом так называемого землебита. Этот термин означает, что слои сильно спрессованного суглинка пропитывались известковым раствором, и таким образом получался очень прочный строительный материал. Вообразите, дома, из него сооруженные, простояли много веков, пережили и землетрясения, и пожары, и войны, в то время как более современные постройки исчезли с лица земли. (Правда, «нулевой» этаж обычно укреплялся камнем.) Типичный такой «небоскреб» поднимается на шесть-семь, иногда восемь этажей, их фасады украшены геометрическими фигурами из клинкера – высокоплотного, камнеподобного керамического материала, разновидности обожженного кирпича – и белого гипса, фасады отдают желтой охрой, перекликающейся с зеленью гор вокруг. Ведь Сана расположена в ущелье, на высоте почти двух с половиной тысяч метров над уровнем моря (2300, если уж быть дотошно точным), и примерно столько же ей насчитывается лет.

И старая часть города, естественно, объявлена всемирно важным историческим памятником и охраняется ЮНЕСКО. Правда, что толку от этой охраны, когда город бомбят с воздуха и идет гражданская война… Но то время, когда я там оказался, было относительно мирным.

Высокогорье избавляло нас от летней жары, несмотря на достаточную близость к экваториальным широтам, зимой бывало зябко, но не настолько, чтобы нельзя было обойтись без отопления. Но за все в жизни надо платить: в обмен на этот субъективный климатический комфорт мы должны были приспосабливаться к 30-процентной нехватке кислорода в воздухе, из-за этого, быстро поднявшись на третий или четвертый этаж, уже страдали от одышки. Плюс солнечная радиация – она в Сане тоже была значительно выше нормы. От этого, видимо, йеменцы рано умирали, сорокапятилетние люди считались чуть ли не старцами. Да и среди советских специалистов на йеменских стройках и предприятиях нередки были случаи внезапных смертей и болезней.

И даже в нашем замечательном доме уборщица нет-нет да выметала из углов молодых, беленьких еще скорпиончиков, и мы каждый день проверяли перед сном детскую кроватку – нет ли там опасных насекомых. Однажды ведь я и сколопендру у себя в кабинете поймал.

Местная «элита» ходила в белых диздашах, этаких просторных рубахах до пят, с кривым кинжалом-джамбией на поясе. Забавно было наблюдать, как некоторые из этих джентльменов, почему-либо лишившиеся потомственных лезвий, носили пустые, но инкрустированные драгоценными камнями ножны. Утратить их считалось невероятным позором.

Женщины выходили на улицу сплошь в никабах, и это было обидно, ведь йеменки очень красивы. Откуда мне это известно? Да уж бывали случаи. Не один раз и не два, встретившись где-нибудь в уединенном месте, местные красотки открывали на секунду лицо, улыбались и даже подмигивали – так они озорничали от скуки. И фотографии прекрасных лиц тоже приходилось видеть, да и жена мне рассказывала о своих впечатлениях.

Я преклоняюсь перед глубокими арабистами, специалистами по этой оригинальной культуре, такими, как Петр Грязневич или мой одноклассник Сережа Серебров, я восхищаюсь ими, снимаю мысленно перед ними шляпу. Просто каждому свое.

Грязневич – это вообще феномен какой-то. Родом из какой-то сибирской тмутаракани, из деревни Павловка, он стал к концу жизни всемирно признанным специалистом по арабскому средневековью и прежде всего по Аравии, по Йемену. Опубликовал десятки поразительных исследований, переведенных на основные европейские языки. Одна статья «Развитие исторического сознания арабов (V–VIII вв.)» чего стоит! Эта и многие другие его работы, например «К вопросу о праве на верховную власть в мусульманской общине в раннем исламе», а также «Ислам и государство (к истории государственно-политической идеологии раннего ислама)» как будто специально для сегодняшнего дня написаны, для тех, кто хочет найти ответы на самые острые вопросы – о том, откуда взялось так называемое Исламское государство, что такое халифат, существует ли прямая связь между тем, что было тогда, почти 1400 лет назад, и тем, что происходит сегодня. Вкратце ответ, наверно, будет таков: да, такая связь есть, но найдутся и важные нюансы, которые могут поставить под сомнение право сегодняшних джихадистов на прямую преемственность. И главное: да с какой такой стати законы и мировоззрения того примитивного и глубоко провинциального общества должны преобладать сегодня над всей остальной коллективной мудростью человечества, над ценностями мировой культуры?

Сам Грязневич, впрочем, относился к предмету изучения не без благоговения, вообще впал в некоторое вполне, впрочем, простительное чудачество. Дома, в России, этот сибирский крестьянин ходил в бедуинском одеянии – в том самом йеменском диздаше. Говорил, что это самая удобная одежда на свете. И весь свой быт тоже норовил выстроить в арабском стиле и думал, видимо, уже в основном тоже по-арабски. Такое глубокое погружение не может не вызывать восхищения, но меня, например, оно не могло бы привлечь.

Я же, да простит меня Владимир Сегаль, все-таки арабист случайный, все мои инстинкты были всегда западническими. Даже в то время, когда я еще питал какие-то остаточные марксистские иллюзии, сердце говорило мне, что и мое место, и место моей страны – в Европе, и выросшие между нами идеологические барьеры должны рано или поздно пасть. И в Ливане, а потом и в Ираке, странах, которые запали мне в душу, я тоже искал и находил островки влияния культуры Запада.

Я не сомневаюсь, что Сегаль, будь он жив, меня бы прекрасно понял. Мало того, мои сегодняшние взгляды на мир прямо вытекают из того, чему он меня научил. Речь, конечно, не только об арабском.

В 1981 году мне поначалу любопытно было на экзотику средневековую посмотреть, хотя месяца через три я ею уже наелся до отвала. Такая тоска по вечерам одолевала иногда, хоть вой. «Зачем я здесь?» – задавал я себе не имеющий ответа вопрос, но в посольстве всем улыбался. Два года, проведенные мною в Йемене, показались мне в итоге напрасно потерянным, вычеркнутым из жизни временем, да еще и на здоровье, наверно, оно отрицательно сказалось. Утешало только, что Йемен подарил мне дружбу с Князем и Княгиней, а это вовсе не так уж мало. Даже очень много.

Спасала семья, общение с Князьями и появившиеся как раз в то время видеомагнитофоны, а с ними и возможность пересмотреть огромное количество западных фильмов, остававшихся до тех пор для нас за семью печатями. Мы довольно часто ходили в гости к Володе – очень славному человеку, настоящему западнику в душе, страстному поклоннику рок- и поп-музыки, равно как и американского кинематографа. Володя, насколько я мог понять, тоже был офицером КГБ, но инженером, технарем, вербовками не занимавшимся. А потому на нем не было того отпечатка, который неизбежно появляется у тех, кто привык манипулировать людьми. По понятным причинам он не хотел слишком уж афишировать свое хобби среди коллег по резидентуре, хотя большинство из них в той или иной степени тоже активно приобщалось к плодам западной массовой культуры, но в Володином случае это была настоящая страсть, главная отдушина в его жизни. И он правильно понимал, что это может быть использовано против него. Он одним из первых обзавелся «видиком», и мы по очереди где-то покупали или выменивали кассеты с фильмами, мы их вместе смотрели, я переводил – у самого Володи с иностранными языками было неважно, хотя он и нахватался всяких выражений из-за увлечения англосаксонкой эстрадой. Особенно он любил, если мне не изменяет память, Стиви Уандера, Рода Стюарта и Ширли Бэсси, хотя увлекался и многими другими. Инженер он был гениальный. Однажды у моей жены сломались японские часы – достаточно дорогие и очень необычные по форме, подарок к очередной дате. Володя сумел поставить точный диагноз – там порвался какой-то микроскопический проводок, толщиной в человеческий волос. Так он его заварил под электронным микроскопом…

Он оказался удивительно надежным, верным другом, готовым помочь, прикрыть даже в тех ситуациях, когда это означало некоторый риск для него лично. Перед Володей я чувствую некоторую вину, поскольку в начале 90-х резко оборвал все отношения с ним в связи с отъездом в Англию, и он имел основания на меня обижаться. Но у меня не было другого выбора: в новой жизни я не мог позволить себе поддерживать личные отношения с кем-либо, связанным с российскими спецслужбами. По слухам, он стал к концу карьеры большим начальником в своих технических подразделениях и даже вроде бы получил звание генерала. Сейчас уже давно на пенсии.

6 мая 1983 года я получил «верхом», то есть шифром, через посольскую референтуру мне переданную телеграмму от генерального директора ТАСС, требующую моего срочного, немедленного выезда в Москву. В ней говорилось: «Вы назначены корреспондентом ТАСС в Ираке. Вам надлежит прибыть в Москву до 9 мая с.г. для получения документов и срочного вылета в Багдад. Лосев».

Я догадывался, что это будет очень непростая командировка, но все равно был рад – в Йемене явно не было применения моей энергии, способностям и знаниям. Может быть, думал я, в Ираке будет повеселее? (Если бы я только знал, каким «весельем» иракская эпопея обернется…)

Это была первая «верхняя» телеграмма, которую я получил в жизни. До этого посол иногда расписывал для моего ознакомления другие «телеги», которые приходили из ЦК или МИДа, касавшиеся журналистских дел, и я ходил читать их в референтуру, под неусыпно бдительным взглядом так называемых «курьеров спецохраны». Но это было не то, теперь шифротелеграмма была адресована лично мне, и принял я ее, возможно, слишком буквально, слишком серьезно. Как государственный приказ, обязательный для выполнения любой ценой. Самолеты «Аэрофлота» летали в Сану всего раз в неделю, к указанным в телеграмме срокам вернуться в Москву прямым рейсом не получалось. Поэтому я полетел местной авиакомпаний в Аден, а там пересел на советский самолет. Не успел разобрать документы и архив в корпункте, все бросил на несчастную жену (она до сих пор мне это вспоминает), слава богу был человек, готовый в ущерб собственным делам помочь, – все тот же верный друг Володя.

Но весь перелет был похож на фарс. Во-первых, южной-еменской визы у меня не было и не могло быть по причине отсутствия дипотношений между двумя Йеменами и соответственно посольства или консульства НДРЙ в Сане. Во-вторых, в аденском аэропорту не оказалось транзитной зоны, сойдя с борта самолета, ты сразу попадал в паспортный контроль. Но был я гражданином дружественной для южнойеменской власти страны, мало того, главного ее союзника. А потому тамошние погранслужбы обращались со мной уважительно, хоть и ворчали, что посольство могло бы и предупредить, а то сваливаются всякие как снег (вернее, песчаная буря) на голову, и непонятно, что с ними делать. Меня пропустили тем не менее без визы в зал прилетов, помогли получить багаж, но при этом выделили сотрудника в штатском, который меня всюду сопровождал – даже за дверью туалета стоял, когда мне надо было им воспользоваться. Он помог мне связаться с отделением ТАС С в Адене, подъехал коллега, составил мне компанию минут на пятнадцать, угостил чаем с бутербродом. Потом тот же местный «чекист» проводил меня на посадку в самолет «Аэрофлота». Но самое смешное выяснилось в Москве: мой синий служебный загранпаспорт оказался недействительным, просроченным! Этого не заметили ни пограничники Саны и Адена, ни оформлявшие мой посадочный талон аэрофлотчики, ни я сам. Паспорт ведь хранился по тогдашним правилам в советском консульстве, мне его выдали буквально в последний момент, и я сломя голову мчался с ним в аэропорт. Но самое поразительное, по-моему, что на дефективность документа не обратил внимания тот самый бравый консул, что привозил бойцов президентской охраны после ночного нападения. А он ведь не просто подержал его в руках, он зачем-то еще поставил туда штамп «выезд до» (дальше следовала дата, до которой ты имел право выехать за пределы СССР). Паспорт был недействителен, штамп, соответственно, тоже.

Новое поколение российских граждан, слава богу, понятия не имеет, что это такое. Штамп этот, фактически выездная советская виза, был, на мой взгляд, важным и красноречивым символом нашей жизни того времени. Это было еще одно дополнительное средство контроля: а вдруг обладатель документа успел выйти из доверия? Вдруг на него больше уже «нет решения инстанции»? Это была явная перестраховка, ведь загранпаспорт в любом случае сразу по приезде отбирали, надолго оставить его на руках было невозможно. Между тем необходимость каждый раз получать эту выездную «визу» создавала массу неудобств. Помню, каким праздником стало разрешение выдавать нам, журналистам-международникам, пятиразовый годовой «выезд до», которое в годы перестройки с трудом пробил Шеварднадзе. Теперь можно было в случае возникновения производственной нужды быстро вылететь за рубеж, не тратя нескольких дней на согласование и получение заветного штампа. Но не чаще чем пять раз в год.

Недействительность своего паспорта я сам обнаружил только в «Шереметьево», заполняя талон прибытия (да, в те времена совграждане должны были вручить пограничнику вместе с паспортом такой талон – на въезд в собственную страну). Пошел сдаваться – обратился с покаянием к капитану погранвойск, бдительно прохаживавшемуся в зоне перед кабинками паспортного контроля. Но меня не арестовали (а я ждал именно этого) и даже продержали в какой-то комнатке, до выяснения личности, не так уж долго. И даже назад в Йемен не выслали почему-то.

В ТАССе меня уже ждал другой паспорт – с новым «выездом до» и с иракской визой. Начинался самый суровый и сложный период моей жизни – мое главное испытание.

Но про него я уже рассказал в предыдущих главах. Мог бы рассказывать и дальше, на целый том бы набралось, хоть и щемит сердце от тех воспоминаний. Вообще жанр этой книги можно было бы определить и модным термином coming-of-age – драма взросления. Старение, считал мой любимый писатель Юрий Трифонов, – это постепенная утрата ошеломительного. Иракский опыт настолько меня ошеломил, настолько «переформатировал», что я вынырнул из него, как из омута, другим, более взрослым и куда более печальным человеком. Действительно куда менее способным удивляться.

И все же то, что происходило со мной, «Известиями», страной и миром в конце 1991-го – начале 1992 года, не могло не ошеломить любого всезнайку и циника.

Глава девятая

Возвращение в землю обетованную

Израиль

Забавно: результатом больших событий бывают в том числе и события маленькие, локального, личного масштаба. Августовский путч 1991 года провалился, и поэтому я оказался в середине октября того же года в легендарной гостинице «Царь Давид» в Иерусалиме. Никогда бы в жизни туда не попал, если бы путчисты возобладали.

Всего каких-то два месяца тому назад я с печалью прощался со ставшими родными «Известиями», готовился с горя переходить в американское агентство. Но три дня в августе всё перевернули самым невероятным образом. Путч сдулся, КПСС растворилась в воздухе, КГБ тоже фактически временно исчез, спрятался, заполз в какие-то глубокие щели, а в любимой газете произошла мирная революция; лидер местных либералов Игорь Голембиовский стал главным редактором, а я – руководителем международного отдела. В газете шла реструктуризация, я ждал утверждения в должности и избрания членом редколлегии и тем временем воспользовался приглашением неожиданно назначенного министром иностранных дел СССР Бориса Панкина стать свидетелем исторического события – восстановления дипломатических отношений с Израилем.

За всю жизнь я останавливался только в двух по-настоящему великих отелях. Я имею в виду не замечательные комфортабельные, но стандартные пятизвездочные «Шератоны», «Хилтоны» и «Меридианы» – это-то случалось достаточно часто, – а по-настоящему великие, уникальные. В двух довелось преклонять голову на подушку – «Негреско» в Ницце и вот в иерусалимском «Царе Давиде». Еще в одной, очень знаменитой, «Баур о Лак» (Baur au Lac) в швейцарском Цюрихе провел несколько драматических часов, там произошел фантастический, трагикомический эпизод, тоже многое в моей жизни определивший (о нем расскажу в последующих главах).

Но с «Царем Давидом» у меня все-так связано нечто очень личное: настроение было в момент нашей встречи невероятно приподнятое, даже эйфорическое – от ощущения мощного свежего ветра, ворвавшегося в жизнь – и не только мою, но и всей страны, да и человечества. После поражения сталинистов моя родина открывалась миру, а в любимой газете для меня обозначились головокружительные перспективы. Ну и отель такого класса я впервые видел с близкого расстояния. Не только видел, но и собирался там обитать! Первое впечатление от встречи: строгая симметрия, западная точность ровных линий в сочетании с мощью восточной крепости, с ее арками и башенками, а внутри – разноцветный камень, стилизация под архитектурную традицию древних цивилизаций Востока, прежде всего Иудейского царства. Отливающий зеленью кварца холл. Второе – изумление от номера, украшенного то ли в ассирийском, то ли финикийском стиле, такого огромного, что хоть в минифутбол там играй.

Может быть, острота восприятия объяснялась и тем, что был я в тот момент еще не избалован, глаз, что называется, был «не замылен» – грубоватое, но очень точное выражение. Теперь я, возможно, нашел бы к чему придраться, например, счел бы, что оформление отеля слегка старомодное: каким он был 60 лет назад, таким и остался. Он, возможно, немножко, чуть-чуть, устал быть знаменитым и великим отелем в самом историческом месте мира. Но, с другой стороны, именно здесь, в двух шагах от Храма Гроба Господня, от Гефсиманского сада, и Стены Плача, может быть, в этой эстетической архаике и есть некий глубинный смысл…

Но ни с чем не могу сравнить потрясение, которое я испытал от самого Великого Города. В мировой психиатрии есть даже такой термин – «иерусалимский синдром». У множества людей отмеченный. Попав сюда, они будто особое поле энергетическое ощущают, под его влиянием у них начинается лихорадка, учащается сердцебиение, кружится голова. А некоторые даже впадают в состояние бреда и доходят до галлюцинаций. С третьими случается амнезия – они не помнят потом, что делали и что говорили.

Такого состояния я не достиг, но, глядя на Иерусалим с Масличной горы, откуда, по библейскому преданию, произошло вознесение Христа, непривычное возбуждение ощущал. Закрываю глаза – и сразу вижу. Да разве можно не испытать оторопь, когда осознаешь, что почти то же самое видели и Христос, и Понтий Пилат, и первосвященник иудейский Иосиф Каифа (он же Каиафа). Поразительно ярко нарисовал для нас этот город в «Мастере и Маргарите» Михаил Булгаков, никогда здесь не бывавший, но каким-то невероятным чутьем безошибочно угадавший о нем нечто совершенно особенное.

То, что за неимением других слов я бы назвал его неслышимым музыкальным ритмом. «Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город. Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной Антониевой башней, опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом, Хасмонейский дворец с бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды… Пропал Ершалаим – великий город как будто не существовал на свете».

На самом деле пропали все на свете прокураторы и иже с ними, а Вечный город остался, хоть и нет теперь ни гипподрома, ни Хасмонейского дворца, а от Антониевой башни сохранился разве что фрагмент стены, да и тот, скорее всего, от более поздней постройки происходит – форума Элии Капитолины, сооруженного на этом месте императором Адрианом.

Весь булгаковский поразительный текст, начиная с той самой знаменитой первой фразы («В белом плаще с кровавым подбоем…»), звучит совершенно в унисон настроению, которое возникает, когда стоишь на Масличной горе и пытаешься впитать в себя весь этот сумасшедший, не совсем земной пейзаж. Как Булгаков смог, как догадался? Наверно, это один из признаков совершенно особенного таланта, если не гениальности.

Во времена Христа не было еще здесь вознесшихся над городом мечетей. Ислам, самая молодая из трех мировых религий, еще не был рожден. Не существовало и православной церкви Святой Марии Магдалины, чьи изящные золотые луковки-купола так украсили Масличную гору и весь старый Иерусалим. На мой вкус, нет церкви красивее. Считается она типичным образчиком московской архитектуры конца XIX века, но мне кажется, это нечто большее – она с одной стороны сильно выделяется, кажется неожиданной, и в то же время каким-то образом вобрала в себя оттенки восточного колорита. Дело не только в местных материалах, но и в чем-то другом. Возникает ощущение особого очарования и даже интригующей тайны. Идея, овеществленная память, отлитая в бело-серый иерусалимский камень. Когда мы с Володей Кедровым пришли сюда в 1988 году, то нас и на порог не пустили, как за нас ни просили палестинцы. «Это не наши», – упорно повторяла настоятельница из-за резной двери. И это была правда: ведь Святая Магдалина принадлежала Русской зарубежной церкви, у которой и с советской властью, и с московским патриархатом были враждебные отношения. Зато нас душевно принял отец Никита в Свято-Троицком соборе, который принадлежал как раз Русской духовной миссии в Иерусалиме, а значит и Московскому патриархату. Несмотря на пост, налил нам по рюмочке какой-то очень душевной настойки, сказал: «По маленькой можно». В Горний монастырь тоже съездили. В церковь же Святой Магдалины мне удалось вернуться во время частной поездки в Израиль в 90-х, и тогда уже накал враждебности снизился, удалось посмотреть церковь и поговорить с монашенками – они очень мило и смешно переходили с ломаного русского на арабский и обратно. То есть это были православные палестинки или ливанки, учившие русский…

Несколько лет спустя, в один из своих уже совершенно частных визитов в Святую землю, мне довелось пожить в Вифлееме, месте рождения Христа, в роскошной вилле-замке главного палестинского православного «феодала». Я к нему приехал в состоянии сильного переутомления, от которого у меня случился приступ сердечной аритмии. Он чрезвычайно трогательно обо мне заботился, хотя и стыдил: такой молодой, а уже с сердцем проблемы. Послал за арабским врачом, который, однако, заканчивал медицинский факультет израильского университета. Тот очень быстро снял аритмию лекарствами и, главное, толково объяснил, в чем суть проблемы и как избегать повторения этого неприятного и опасного явления, которое преследовало меня долгие годы. Тот врач-палестинец мне помог от него избавиться. Вывод: замечательная все-таки у израильтян медицина… Но не прошло и года, и казавшийся олицетворением физического здоровья «феодал» огорчил всех своих друзей и поверг в отчаяние русскую жену Раису: взял и скоропостижно умер, совсем еще не старым, от инфаркта. Типичный парадокс в жизни, которая, кажется иногда, из одних только парадоксов и состоит…

Пока гостили в Вифлееме, не могли не посетить одну из самых знаменитых и древних церквей в мире – Базилику Рождества Христова. Ту самую, что построена над пещерой, в которой, по преданию, родился Иисус. В первозданном виде она была возведена между 327 и 330 годом, при римском императоре Константине Великом и его матери Елене. Это тот самый император, который прекратил гонения на христиан и сам принял христианство, да и Византию практически он основал, когда перенес столицу на Восток.

Есть интересная версия, объясняющая его выбор. По сведениям из достаточно серьезных источников, главной причиной был страх перед местью богов за то, что он из ревности убил свою жену и ее сына. Боги римского и древнегреческого пантеонов такого не прощали. «А вот христианство, – сказали ему „знающие люди“, – единственная религия, которая позволяет замолить любой грех». Возможно, одним из актов покаяния было и строительство храма над местом рождения Христа.

Парадокс: если бы не смертный грех императора, то неизвестно, какой была бы судьба христианства. И в Византии оно могло бы не восторжествовать, а значит, и Россия не обязательно была бы христианской страной, по крайней мере, вряд ли православной…

Но это все сослагательные наклонения, которых терпеть не могут ни историки, ни богословы. Бог его знает, какой могла бы быть иная реальность в ином каком-то мире.

А вот в мире этом произошло в общем-то чудо: базилика невероятным образом пережила все войны, нападения, землетрясения и пожары. И завоевания: и арабские, и персидские, и османские. Мусульмане, считающие Иисуса хоть и второстепенным по сравнению с Мухаммедом, но все же важным пророком, не стали разрушать церковь, однако часть ее превратили на некоторое время в мечеть. Однако позднее, при османах, всю ее вернули христианам. Правда, после пожара 529 года ее пришлось восстанавливать, но все же и от изначального варианта первой половины IV века не так уж мало и осталось – мозаичные полы, заботливо прикрытые деревянными плитами. Дивных древних мозаик тех так просто не увидишь, только по специальному разрешению церковного начальства (мне не удалось).

Но с тех пор – то есть полторы тысячи лет, подумайте только! – базилика стоит целая и невредимая посреди бурь, войн и восстаний. Вокруг возникали и гибли царства, уходили одни и приходили другие народы, а она как стояла, так и стоит несокрушимая.

В храм ведет совсем маленькая дверца – большие ворота когда-то были заделаны, чтобы затруднить штурм церкви врагами. Теперь такой опасности нет, хотел написать я, но потом вспомнил, что помешанные джихадисты и в наши дни грозили церкви разрушением, и понял, что погорячился. Маленькая дверка, через которую единственно можно попасть внутрь, получила название «ворот смирения» – приходится нагибаться, чтобы в нее войти. Что настраивает на правильный лад для встречи с суровым аскетизмом храма, разве что розовые колонны кажутся ярким пятном. А суров и аскетичен он потому, что аутентичен – такими были первые церкви. Но вот икона там есть феноменальная (вроде бы писана в России,): говорят, единственная, на которой Богоматерь изображена улыбающейся – нарушение канона, но все равно замечательно…

Совсем рядом с церковью Святой Магдалины, на той же Масличной горе, – знаменитое, самое главное для евреев всего мира кладбище. Его суровый (в сравнении с христианскими погостами) аскетизм только усиливает ощущение прикосновения к вечности, от которого по жилам бежит холодок. Захоронения здесь начались за пять с лишним столетий до нашей эры как минимум, а некоторые утверждают, что гораздо раньше – более чем две с половиной тысячи (!) лет назад. Всего здесь около 150 тысяч могил, быть похороненным здесь – огромная честь для верующего иудея.

От эпохи Второго иерусалимского храма, разрушенного в 70-м году нашей эры, уже кое-что сохранилось: гробницы Авессалома и Захарии, похожие на целые каменные мавзолеи, вытесанные в скалах, украшенные неканнелюрованными пилястрами – то есть псевдоколоннами, наполовину будто выходящими из камня, без вертикальных желобков.

Когда наступит «конец дней» (не близок ли он уже, как вам кажется?), Мессия взойдет на Масличную гору, прогремит жуткий, страшный, пронизывающий до костей трубный глас, и начнется воскресение мертвых.

Это предрек как раз тот самый пророк Захария, чей мавзолей поразительным образом стоит уже две тысячи лет.

Но главное, что сразу бросается в глаза, когда смотришь на Иерусалим с возвышения, – это огромный золотой купол мечети, 20-метровый в диаметре, он как бы поначалу затмевает всё и вся. Многие туристы думают, что это и есть знаменитая Аль-Акса, вокруг которой столько всего происходит, такие конфликты разгораются – название это то и дело мелькает в новостных бюллетенях. Но нет, Аль-Акса там рядом, но ее еще надо разглядеть, она издалека смотрится неэффектно, кажется каким-то серым пятном. А нагло сверкающее над святым городом золото принадлежит другой, тоже широко известной среди мусульман мечети – Куббат ас-Сахра («К у пол скалы»). Она называется так потому, что, по исламскому преданию, закрывает собой горный выступ, с которого пророк Мухаммед совершил мирадж, свое вознесение (примерно в 619 году по нашему летоисчислению). До этого Мухаммед «показал, кто теперь главный», поскольку руководил совместной молитвой с другими, «второстепенными» пророками: Авраамом, Моисеем и Иисусом. И, в отличие от Христа, посланец Аллаха возвратился на землю во плоти, живым и невредимым. Мало того, архангел Гавриил утром вернул его в Мекку, и таким образом пророк отлучился из своей общины всего лишь на одну ночь.

В октябре 1991-го, впрочем, мне было не до осмотра достопримечательностей: по ночам надо было спать в «Царе Давиде», а днем бегать за Панкиным и быстренько, «на коленке», сочинять репортажи о происходящем и пересылать потом это в газету. В основном примитивно надиктовывая стенографисткам текст по телефону. Еще можно было воспользоваться телексом – мне как бывшему тассовцу «набивать текст» на бумажную ленту было несложно. Сейчас такие способы коммуникации кажутся нелепыми, чем-то музейно-архаичным, но никто из нас в ту пору и представить себе не мог, на пороге какой информационной революции стоит мир, как неузнаваемо он изменится буквально через считанные годы.

Это был уже мой второй приезд в Израиль. Мне удалось побывать там еще в 1988 году – вот когда я мог спокойно наслаждаться видами с Масличной горы, говорить с монахами и монашенками, неспешно вглядываясь в каждую деталь, бродить по храму Гроба Господня. Много чего было там поразительного, но врезалось в память абсурдное – лесенка, кем-то в далекие времена, чуть ли не 250 лет назад, забытая, приставленная снаружи к правому окну фасада храма Гроба Господня, находящемуся во владении Армянской апостольской церкви. При этом она опирается на карниз, принадлежащий Греческой православной церкви. Кто забыл – неизвестно. Представители различных христианских конфессий ревностно оберегают свои «зоны влияния» в храме. И именно поэтому вопрос об ответственности за оказавшуюся на «ничейной полосе» лесенку оказался неразрешимым. И это не такая уж незначительная история – она иллюстрируют сложность взаимоотношений христианских церквей между собой и критичную важность для каждой из них всего, что связано с храмом Гроба Господня.

Та, первая моя поездка на Святую землю считалась сенсационной. А для меня без преувеличения стала одним из главных открытий. Я давно об этом мечтал, мучило острое любопытство, «Известия» тоже были крайне заинтересованы в том, чтобы получить из Израиля репортажи. Но страна все еще оставалась чем-то запретным, просто так корреспондента туда нельзя было отправить. Ведь по-прежнему требовалось разрешение ЦК. Бовин с его феноменальными связями «на верху» туда пару раз пробивался – но не как журналист, а как член каких-то общественных делегаций…

И вдруг появился благовидный предлог: палестинская газета «Аль-Кудс», издающаяся в арабском, восточном Иерусалиме, пригласила журналистов «Известий» и АПН в гости. Арабы, конечно, преследовали свои собственные, пропагандистские цели: в Восточном Иерусалиме и на Западном берегу реки Иордан шла так называемая «интифада» (что буквально значит «восстание») – кампания гражданского неповиновения палестинцев. Но она то и дело выходила за рамки «гражданской», оборачиваясь вспышками нешуточного насилия. Сценарий был все время примерно одинаков: арабские мальчишки учиняли какой-нибудь вандализм, а при появлении полиции начинали забрасывать ее камнями, в ответ стражи правопорядка пускали в ход резиновые пули и слезоточивый газ, в дело вмешивались взрослые. С обеих сторон были раненые, а то и убитые. Палестинцы преподносили все это миру как «зверства оккупантов», вокруг этой ситуации развернулась целая мировая информационная война. На самом деле, как всегда бывает в таких конфликтах, правых и виноватых не всегда было легко определить. Но пригласившая нас газета наверняка рассчитывала использовать наш приезд для того, чтобы продвинуть свою версию происходящего. Еще недавно, впрочем, на «советских друзей» не стоило даже тратить сил и средств – они и так, без всякой обработки, автоматически всегда занимали палестинскую сторону. Но ситуация начала меняться, дипломатических отношений у СССР с Израилем по-прежнему не было, однако в Тель-Авиве работала, под крышей финского посольства, советская консульская группа. С Арафатом, вышедшим из абсолютной опалы, Москва поддерживала отношения, но с оглядкой, прежней теплоты уже не было, лидер ООП мог лишь ностальгически вспоминать о своих объятиях и поцелуях с Брежневым. В этой ситуации кому-то пришло в голову позвать пару русских журналистов в Иерусалим, на место событий.

Я заранее чувствовал себя немного виноватым перед гостеприимными хозяевами, предполагая, что скорее всего несколько обману их ожидания. Утешал себя тем, что постараюсь быть предельно честным и объективным во всем, что напишу по результатам поездки, и если и буду на чьей-то стороне, то на общечеловеческой. На стороне всех тех, кто страдает от конфликта, кому больно и страшно, тех, кого принято называть населением, будь то евреи или палестинцы. С другой стороны, думал я, коллегам из «Аль-Кудс» пора бы уж понять, что в СССР происходят глубокие перемены, неплохо было бы им заметить, что «Известия» становятся другими, что мы уже не бездумные пропагандисты прежних времен.

Надо отдать арабским хозяевам должное: они ни слова не возразили, когда мы с коллегой из АПН, славным Володей Кедровым, сообщили им, что непременно должны провести хотя бы один день в Тель-Авиве тоже, пообщаться там с советскими дипломатами и израильтянами. Даже выражением лиц не показали нам они нам своего разочарования, мало того, любезно согласились нас туда отвезти. У нас был также намечен визит в израильский МИД в Иерусалиме, с чем палестинцы тоже вынуждены были смириться.

Ага, думал я, значит, кое-что уже понимают. В прошлые времена это был бы скандал. Вообще в редакции «Аль-Кудс» не все были упертыми фанатиками. Нашлись там и думающие люди, понимавшие, что надо избавиться от иллюзий, будто с помощью СССР и Китая когда-нибудь удастся переломить израильтян «через коленку», заставить их удовлетворить все требования ООП, означающие в итоге конец еврейского государства. Эти люди догадывались, что рано или поздно придется признать право Израиля на существование, причем в безопасных границах – и только в этом случае можно будет рассчитывать и на создание государства арабского.

Но в первый же вечер наш на Святой земле палестинское гостеприимство подверглось тяжкому испытанию.

Мы прилетели в аэропорт имени Бен-Гуриона во второй половине дня. Нас встретили двое журналистов из газеты и повезли в Иерусалим. Я жадно смотрел в окно, интересно было все: дома, растительность – даже цвет почвы вдоль шоссе показался необычным, другого, более красноватого, что ли, оттенка. С одной, левой, стороны дороги можно было наблюдать наглядную победу над пустыней – так тщательно там была земля возделана. Мы с Володей порассуждали о том, насколько отличными земледельцами оказались евреи, а ведь их все держали за безнадежных городских жителей…

Казалось бы, это был тот же Ближний Восток: вон, хорошо знакомый и любимый Ливан рядом совсем, не может быть уж столь больших отличий. И все же все казалось иным, особенным, наверно, давило то, что как ни крути, а это Земля Обетованная, и для нас, совков, совсем до недавнего времени Земля Запретная. Другая планета, иное измерение, куда иногда проваливались, исчезая из нашей жизни навсегда, некоторые соотечественники, в ком находили достаточно еврейской крови и кого милостиво выпускали бдительные органы.

Дело шло уже к вечеру, палестинские хозяева задумались над тем, что надо бы покормить гостей ужином. Но где? Еще одной чертой «интифады» были постоянные забастовки арабов, в том числе и лавочников, и торговцев. Большинство из них работало только с утра. Вечером арабский Иерусалим точно вымирал. Напрасно палестинцы накручивали километры на своей старенькой «тойоте»: мы протискивались в какие-то узкие средневековые улочки, потом заезжали в совсем уже дикие места, на полупустыри какие-то; по очереди они выдвигали новые гипотезы: а может, Жорж еще кормит? Или Абу Халиль? «Наверно, египетское заведение, „Аль-Кахира“ еще работает, я вроде позавчера вечером там проезжал, во второй половине дня еще было открыто», – говорил один из них. Но все надежды оборачивались разочарованием: поесть было абсолютно негде. И даже лавки все были закрыты, еды не купить. И тут кого-то из двоих осенило: а почему бы не поехать в гостиницу, где забронированы номера для советских гостей? Там же есть небольшой ресторанчик, уж он-то точно будет открыт, для странников-то. Ну да, выбор, наверно, там будет невелик, но лучше, чем ничего. Голодными не оставят, иншаалла! («С божьей помощью», буквально «если позволит Аллах»).

Но Аллах не позволил: ресторан был закрыт. «Пожалуйста, сделайте одолжение, откройте ради наших гостей из далекой России, хоть чем-нибудь их покормите, что там на кухне осталось», – умоляли наши сопровождающие дежурного по гостинице, но тот только качал головой. Рад бы помочь, но не в силах: повар ушел, ресторан заперт, ничего сделать нельзя.

На лицах наших палестинских коллег появилось выражение отчаяния. Нам с Кедровым стало их жалко, мы стали уверять, не совсем искренне, что не голодны, что нас кормили в самолете кипрской авиакомпании (прямых рейсов из Москвы, естественно, тогда не было, нам пришлось делать пересадку в Ларнаке). «Нет, нет, об этом не может быть и речи!» – отвечали нам. Палестинцы негромко переговаривались о чем-то. По-моему, разговор у них был примерно такой: «Может, к тебе пойдем, у тебя хотя бы дом большой», – говорил один. «Да ты что, с ума сошел, у меня дети, беспорядок, да и еды на всех не хватит, а лавки закрыты!» – отвечал второй. А первый вешал голову и говорил: «Ну а ко мне, в мою квартирку с больными родителями тем более не пригласишь». Полное и окончательное поражение. «Позор! Стыд! Ничего себе начало визита, как же мы, идиоты, не подумали об этом заранее» – такие мысли их, бедолаг, мучили. Еще пошептались наши хозяева, и вдруг мы увидели на их лицах новое выражение – героической решимости. Типа «будь что будет». Ля будда минху лейса минху будда! Чему быть, того не миновать!

«Через полчаса будем уже ужинать!», – заверили они нас. И мы поехали. Через несколько минут мы будто невидимую границу между двумя мирами пересекли. Вокруг бурлила вечерняя жизнь, улицы были полны людей и машин, вокруг сияли огни рекламы, ресторанных вывесок. Откуда-то доносилась музыка. Мы с Кедровым не верили своим глазам: мы оказались в западном, еврейском Иерусалиме!

Восточный долг гостеприимства оказался сильнее эмоций и политики: стыдно, конечно, что приходится рассчитывать на вражеский общепит, но из двух зол надо выбрать меньшее, оставить гостей голодными еще хуже. Так, видимо, они рассудили. Ну и молодцы!

Но первый попавшийся на пути ресторанчик их не устроил. Второй тоже. И третий, и четвертый… Что же они ищут такое, пытались мы с Кедровым понять, но даже обменяться мыслями не могли свободно: один из сопровождающих был выпускником советского вуза и довольно прилично говорил по-русски. Приходилось нам только переглядываться и качать головами.

Только задним числом догадались мы, что было причиной столь мучительных поисков, – наши хозяева искали такое заведение, чтобы в нем было как можно меньше очевидно еврейского.

И нашли, как им показалось. Ресторан «Бангкок», специализировавшийся, разумеется, на таиландской кухне. У входа нас встречал человек ярко выраженной монголоидной внешности, может быть, таец, а может быть, и кореец или китаец – кто угодно, но только не еврей.

Внутри все до единого официанты тоже явно происходили откуда-то из Юго-Восточной Азии. Наши палестинские хозяева облегченно вздохнули – нашли то, что искали. Не помню, что выбрал Володя, но я готов был есть что угодно, при условии, чтобы это было не слишком остро. Помню, нам принесли какие-то железяки: внизу полыхало пламя, подогревая решетку наверху, на которой помещалась довольно притягательно пахнувшая курятина, хотя, возможно, мне что угодно показалось бы в тот момент аппетитным. По крайней мере, выглядело все это эффектно. Спиртное не заказывали, а мы и не собирались настаивать.

Не успели мы ничего толком попробовать, как случилось явление кое-какого народу. Из служебного коридора, ведущего в кухню, возникла существенная фигура – большой рыжий человек лет сорока с лишним. У него был крупный семитский или кавказский нос и ни намека на монголоидный разрез глаз. «Наверно, это хозяин», – зачем-то сказал я по-русски. Один из наших сопровождающих обернулся и без всякого удовольствия уставился на рыжего. А тот придирчиво осматривал зал. Его взгляд остановился на нашем столике. В глазах его что-то вспыхнуло – наверно, смесь изумления и любопытства. Но, если задуматься, компания наша не могла не вызвать подобной реакции. Для начала двое явных арабов-палестинцев – что они-то делают в разгар интифады в недрах еврейской части Иерусалима, неужели так сильно захотелось полакомиться восточной кухней на ночь глядя? Во-вторых, и это еще чудней, – что за официально одетые не-арабы вместе с ними? Не похожи на репатриантов. Иностранцы какие-то. Как странно…

Хозяин решительно направился к нашему столику. Оказывается, он ко всему прочему расслышал сказанную мной фразу. Мало того, он ее понял, потому что тоже владел языком Пушкина. «Извините, – сказал он с сильным грузинским акцентом, – я ослышался, или вы говорили по-русски?»

Он оказался уроженцем Кутаиси, грузинским евреем, эмигрировавшим в Израиль пятнадцать лет тому назад. Тот факт, что мы только что прибыли из Москвы, но вовсе не по еврейской линии, а как корреспонденты, показался ему совершенно невероятным. «Не может быть, не может быть», – повторял он радостно, по-кавказски жестикулируя. Он не был уверен насчет АПН, но слово «Известия» знал. «Слушай, мой отец читал „Известия“, мы были на них подписаны, да! – воскликнул он. – И вы правда прямо там работаете? Не верю, не может быть, жене расскажу, она тоже не поверит!» Потом быстро оглядел выбор блюд на нашем столике и сказал: «Вай, вы всё не то заказали. Я знаю, что нужно». Призвал официантов и начал отдавать им какие-то непонятные команды, произнося неизвестные нам названия блюд. Вокруг нашего столика поднялась невероятная суета, железяки с курятиной унесли, я тоскливо смотрел им вслед. Потом притащили что-то другое, экзотическое, непонятное. Еда была для меня слишком острой, но что-то я там все-таки себе выбрал, рис какой-то с не слишком обжигающим соусом. Торжественно, только фанфар не хватало, хозяин вынес бутылку шотландского виски «Джонни Уокер» и водрузил ее на наш столик. Исчезал, опять приходил, задавал смешные вопросы, сам смеялся, радовался, как мальчишка, размахивал руками, расспрашивал про Москву, в которой бывал только один раз в далеком детстве. Намекал, что было бы здорово, если в «Известиях» я бы упомянул его ресторан. Я отвечал неопределенно. История на самом деле была более чем достойна печати, но мне было неловко перед нашими хозяевами, не хотелось их дополнительно расстраивать. Они и так сидели с каменными лицами и почти ничего не ели. Мы с Кедровым выпили немного виски, наши сопровождающие, если я правильно помню, нет. Они явно хотели закончить принявшую нежелательный оборот трапезу как можно скорее, и мы с коллегой готовы были их поддержать. «Пожалуйста, счет», – сказал один из палестинцев. Рыжий хозяин зацокал языком: нет, никакого счета, вы мои гости. «Пожалуйста, мы настаиваем… мы хотим заплатить», – кипятился палестинец, но тот и слышать ничего не желал.

Забавная складывалась ситуация: в первый наш день в Палестине нас угощал еврей, израильтянин, а с нами заодно бесплатно покормились за его счет и два арабских журналиста. Для них это было унизительно. Они быстро обменялись друг с другом несколькими фразами, как я понял, обсуждался вопрос, не швырнуть ли деньги на стол? Но потом, к счастью, решили этого не делать, понимая, что это будет неприятно нам, их гостям. Мы поблагодарили рыжего, он жал нам руки, палестинцы ждали нас у выхода, пока мы прощались и желали хозяину удачи.

Молча везли нас потом в гостиницу, кажется, ни слова не произнесли, только напоследок обговорили программу на следующий день и пожелали нам спокойной ночи.

Мы потом еще раз воспользовались с Володей сделанным открытием, что слова «только что из Москвы» и «русские журналисты» производят магическое воздействие на некоторых владельцев израильских ресторанов и закусочных. Не то чтобы это план такой был, это произошло спонтанно. Оказавшись в Тель-Авиве, в обеденное время случайно набрели на какое-то небольшое заведение, в котором заправлял еще один рыжий, кавказской внешности хозяин. Заговорили с ним по-русски, и ситуация повторилась: накормил и денег не взял. Сейчас, когда между Россией и Израилем существует безвизовый туризм, когда огромные людские потоки перемещаются ежедневно в обе стороны, трудно себе представить, что бывали времена, когда появление московских корреспондентов могло вызывать сенсацию и ажиотаж. Причем дело не ограничивалось рестораторами грузинского происхождения: наш визит в израильский МИД и другие официальные организации тоже воспринимался как важное событие. Так что и мы внесли свой маленький вклад в восстановление двусторонних отношений.

Серия статей, которые я по возвращении напечатал в «Известиях», была позитивно воспринята израильскими дипломатами в Москве, сидевшими под крышей голландского посольства. Их руководитель звонил мне, чтобы высказать свое одобрение. «Это объективная публикация, – сказал он, – настоящая журналистика западного типа». Не скрою, мне было это очень приятно слышать. Он, помимо прочего, продемонстрировал и свою объективность. Поскольку в очерке я никому не старался угодить. Писал я, например, довольно подробно и о своих встречах с палестинцами, некоторые из них показались мне вполне здравомыслящими людьми. И о разговорах с представительницей левого сионистского движения, настоящих либералов, для которых права человека были крайне важны, – они готовы были защищать палестинских арабов, в том числе и их право на самоопределение, перед израильским истеблишментом и общественным мнением. Но для нас с Володей беседы эти были важны и другим. Мы получили наглядное доказательство того факта, что сионизм – это всего лишь движение за право существования еврейского государства на родине предков, а не какой-то выдуманный зловещий международный заговор с целью подчинить другие народы воле «сионских мудрецов».

Писал я и о том, что меня более всего встревожило: о состоянии дел в лагерях палестинских беженцев. И проблема была не только в тяжелом материальном и духовном положении многих тысяч людей, хотя и это невозможно было игнорировать. Но еще и в атмосфере жгучей ненависти, которую я там ощутил. Все стены были исписаны лозунгом «Смерть Израилю!». Новое выраставшее там поколение ничего другого не знало и знать не хотело. Никакой позитивной программы у него не было и быть не могло. Даже идея своего собственного независимого государства интересовала эту молодежь постольку поскольку, нет, главное – единственная жгучая мечта перебить всех евреев до единого, в этом смысл жизни.

Среди арабского среднего класса, живущего в собственных благоустроенных домиках на Западном берегу Иордана, было достаточно много разумных людей, мы с ними тоже смогли пообщаться. Они рассказывали, что их жизнь стала несравненно благополучнее с того времени, когда эти земли отошли под израильский контроль. Когда здесь хозяйничала Иордания, было несладко – и материально, и в смысле безопасности: полиция и Мухабарат каждую ночь хватали кого-то без суда и следствия, и те люди зачастую исчезали навсегда. Пожившие и много видевшие и, главное, экономически состоятельные люди понимали неизбежность поиска каких-то компромиссов с Израилем во имя создания независимого палестинского государства, которое существовало бы параллельно с Израилем. Но обездоленная голытьба в лагерях и слышать ни о чем подобном не желала. Я и в МИДе израильском говорил: «Послушайте, я понимаю: вы умыли руки, лагерями занимаются ООН и другие международные организации. Но это же инкубаторы ненависти, там явно выращивается поколение фанатиков-террористов, вы не можете пассивно наблюдать за происходящим. Давайте на минуту забудем о правах человека и прочем, подумайте хотя бы о своей собственной безопасности, нельзя этого допускать!»

Думаю, излишне говорить, что я оказался совершенно прав.

Да и не один я бил тревогу. И не один лишь Израиль надо винить в произошедшем. Весь западный мир позорно и преступно прошляпил рождение джихадизма. Конечно, сыграли в этом свою роль и другие факторы: та же афганская война, бессмысленно затеянная кремлевскими старцами. Но взращенные в тех лагерях при всеобщем попустительстве ядовитые семена тоже дали свои страшные плоды. ХАМАС завладела сектором Газа и скоро наверно, подчинит себе и Западный берег реки Иордан. Договариваться с выросшим в тех лагерях поколением невозможно.

Почему Арафат в последний момент отказался от кэмп-дэвидского великого компромисса, упустив реальную возможность создать независимое палестинское государство на большей части оккупированных в 1967 году территорий? Почему сменивший его Абу Мазен, имевший репутацию куда более сговорчивого переговорщика, тоже совершенно не оправдал надежд? Ответ на эти вопросы – в тех лагерях. Вирус культивировавшейся там слепой ненависти заразил палестинское общественное мнение, и в результате оно сильно радикализировалось. Лидеры ООП и так теряли влияние из-за своей более умеренной позиции, все больше уступая лидерство ХАМАС. Они просто не могли себе позволить делать новые шаги навстречу Израилю, иначе их просто смели бы. Результат – полный тупик, из которого нет выхода: при жизни нынешнего поколения никакого прогресса в решении ближневосточного конфликта не будет.

Но тогда, в те розово-оптимистические годы окончания холодной войны, все казалось возможным.

Палестинцы на мои публикации никак не отреагировали: боюсь, что они остались недовольны и больше никаких приглашений от них я не получал. В ЦК отнеслись к ним по-разному. Александру Яковлеву и его сподвижникам, как я слышал, мои опусы понравились, в зюгановской, славянофильской, фракции, наоборот, вызвали раздражение. Всё как и должно было быть. Не знаю, насколько они пришлись по нраву советским (официально финским) дипломатам, радушно принимавшим нас в Тель-Авиве. Они нас на концерт Михаила Жванецкого пригласили – его гастроли в Израиле тоже, видимо, были формой дипломатии. Мы с ним и поужинали потом в каком-то кафе. Володя на всю жизнь запомнил одну из официанток – такой необычной, поразительной красавицей она ему показалась. А мне в душу запала огненноволосая зеленоглазая пограничница. Вообще мы все время там поражались обилию молодых красоток, совсем не обязательно брюнеток: были среди них и блондинки, и шатенки, иногда с зеленовато-оливковыми и даже синими глазами. И некоторым из них очень шла военная форма – ведь эта страна уникальна еще и всеобщей воинской обязанностью, распространяющейся на девушек.

Незадолго до нашего появления в посольстве Финляндии в Израиле открылся новый большой отдел. На самом деле это была та самая советская консульская группа. Но она отнюдь не только визовыми вопросами занималась. Это было негласное мини-посольство СССР. Когда я попал в это помещение, то чуть не расхохотался: забавно было наблюдать типичных наших русаков, усердно трудившихся и разговаривавших по-русски под флагом Финляндии и портретом финского президента. И номера на машинах у них тоже были соответствующие. Зачем, думал я, эта комедия?

До полного восстановления дипломатических отношений, разорванных СССР в 1967 году якобы в знак солидарности с арабами, оставалось три года. На самом деле главной причиной разрыва было чувство обиды и унижения, испытываемое советским истеблишментом. Тогда арабские страны готовились начать войну с целью уничтожения Израиля. СССР помогал им, вооружая до зубов и обучая военный персонал. Но израильтянам удалось нанести превентивный удар. В ходе Шестидневной войны арабские армии были разгромлены, их авиация и артиллерия практически уничтожены. Для советских военных это было чудовищным унижением. Они воспринимали разгром арабов как собственное поражение и победу главного противника – США, всемерно поддерживавших Израиль. Генералы готовы были ввязаться в войну на стороне арабов напрямую, но Брежнев не позволил. Как маленькое утешение, кинули им политическую кость – разрыв дипотношений. С точки зрения политических интересов, дело совершенно бессмысленное. Брежнев инстинктивно чувствовал глупость такого шага. Несколько раз пытался поднимать эту тему, но поддержки не получал. Наоборот, в аппарате на этой почве началось шушуканье: уж не еврей ли генсек? Может быть, наполовину или хотя бы на четверть? Потом придумали объяснение: все дело в его жене, Виктории Петровне. Действительно, в постаревшей супруге Брежнева при желании и бурной фантазии можно было разглядеть некие семитские черты.

Но все это была, конечно, полная чушь, просто Брежнев при всей своей не слишком высокой грамотности и культуре не на 100 процентов был лишен элементарного здравого смысла, в отличие от большинства своих коллег. И помощников себе по международным делам набрал далеко не глупых, тех самых, что за свой интеллект и «излишний» уровень образования почитались остальными, «правильными» (то есть малограмотными) аппаратчиками за евреев.

Но власть Брежнева была далеко не абсолютна. Показательна история Александра Бовина: он был брежневским любимцем, но когда на него за вольнодумие обрушились вместе и Суслов, и Андропов, генсек отступил, отправил Бовина в «Известия». (Нам повезло!) И таких примеров было немало – у Брежнева был сильно развит инстинкт политического самосохранения. Он помнил пример Хрущева, который казался абсолютно всесильным – ровно до 14 октября 1964 года, дня, когда его молниеносно разжаловали из гения в авантюристы и сняли со всех постов в результате заговора, возглавлявшегося как раз Брежневым. Леонид Ильич постепенно избавлялся от соперников, помогших ему прийти к власти: сначала от Шелепина и Семичастного, потом от Подгорного и наконец от самого опасного – Косыгина. Но процесс этой чистки был растянут на многие годы, никаких резких движений Брежнев себе не позволял и старался не беспокоить остальных членов ПБ и силовиков, особенно военных. Вот и с Израилем он тоже вынужден был осторожничать. Правда, в качестве компенсации генсек пробил разрешение все тому же незаменимому в таких делах Евгению Примакову поддерживать секретные контакты с израильтянами. Они осуществлялись с 1971-го по 1977 год в Вене, и в Израиль пару раз он тайком съездил. Но никаких результатов эти усилия не дали. Как и все подобные многообещающие тайные миссии, за которые Примаков брался, они закончились ничем – так же, как его попытки мирить курдов с Саддамом и Дамаск с Багдадом. Не потому, что Примаков был глуп или бесталанен, вовсе нет, просто такая секретная дипломатия очень редко дает плоды. Я и сам один раз имел глупость что-то подобное попробовать, но только обжегся, жизнь себе чуть всерьез не осложнил, а результат в итоге – полный пшик.

Когда в октябре 1991 года Панкин отправлялся в Израиль, в официальном поручении министру окончательное решение о восстановлении отношений оставлялось на его усмотрение – с учетом реакции арабов, в том числе палестинцев. Осторожный Горбачев остался верен себе. Но достаточно рано из намеков окружения Панкина стало очевидно, что министр полон решимости войти в историю – это случится.

Подумать только, нужно было произойти неудавшемуся перевороту, ослабившему железную хватку ведомств – КГБ, ЦК и реакционной части МИДа, чтобы такое стало возможным. Между тем без полноценных дипломатических отношений с одной из сторон конфликта никакой серьезной роли в поисках урегулирования играть было невозможно, оставалось только делать вид, что вы ее тем не менее играете. А вот моральной силы исправить идиотскую ошибку, совершенную в 1967 году, все не находилось. После неудачи Примакова всякие поползновения восстановить какие бы то ни было связи с израильтянами надолго прекратились. И возобновились лишь через много лет, уже при Горбачеве. По поручению Шеварднадзе секретные переговоры вел осторожно, потихоньку, советник Постоянного представительства СССР при ООН мой старый знакомый Геннадий Тарасов.

Казалось бы, восстановление отношений с Израилем поддерживали и глава МИДа, и помощник Горбачева Анатолий Черняев, и все равно генсек никак не решался сделать наконец последний шаг. Но почему?

Якобы опасались резко отрицательной реакции арабских стран и ООП. Искали – уже много лет – некоего удачного момента, когда можно будет «продать» арабам восстановление отношений с их врагом, приурочив его к некоему прорыву в урегулировании. Какая чепуха! Отмазка, предлог и самообман… Отсутствие прямых контактов с израильтянами, наоборот, препятствовало поиску прорывов. И к тому же арабский мир прекрасно прощал всю Западную Европу, Японию, Латинскую Америку и множество других стран за то, что у них такие отношения с Израилем были и есть, а Москву, видите ли, не простил бы. Да куда бы он делся… И когда это наконец с колоссальным, глупейшим опозданием произошло, небо не упало на землю, ничего в отношении арабов к СССР не изменилось. Да и не могло измениться.

И вообще, наличие посольства не означает ничего особенного – это просто необходимый институт современной цивилизации, без которого невозможно эффективно регулировать международную жизнь. С гитлеровской Германией и другими враждебными государствами в свое время СССР имел дипломатические отношения. И в этом не было ничего особенного. Но не с Израилем.

Нет, дело было в другом – в яростном, почти иррациональном сопротивлении «глубокого государства», которое Горбачев никак не мог, не решался преодолеть. Но чем объяснить силу этого сопротивления?

Думаю, что на том «перекрестке» слишком многое для советской системы сошлось. В 1967 году была сделана односторонняя ставка только на арабов. Вместе с ними СССР шел ва-банк, надеясь победить Израиль, а значит, и его стратегического союзника – США. Эта цель стала знаковой, экзистенциальной, советская система как бы доказывала тем самым свою жизнеспособность. То, что она, несмотря на растущее экономическое отставание, все еще остается могучей силой, способной восторжествовать в борьбе против «главного противника», как официально именовали Соединенные Штаты в КГБ, ГРУ и на Старой площади. Ради этой цели были истрачены, брошены в топку миллиарды рублей, долларов – в чем угодно считайте. Деньги эти ушли на вооружение до зубов Египта, Сирии, Ирака, на поддержку и обучение военных из этих стран и палестинских бойцов. Ради этого противостояния на протяжении десятилетий приносили в жертву и качество жизни собственного населения (ведь этим миллиардам могло совсем другое, внутреннее применение найтись). И что же, теперь признать, что все это было напрасно, чушью собачьей? Все равно как расписаться в собственном бессилии, капитулировать. В 1973-м, после очередного поражения арабов в войне с Израилем, раздраженный Брежнев снова возвращался к этой теме, говорил о желательности восстановления отношений с еврейским государством. Но, не встретив понимания со стороны Громыко и силовиков, закрыл тему.

Но была и другая важная причина бесконечных проволочек – глубинный, неистребимый антисемитизм, въевшийся в партийный и силовой аппарат Советского государства, ставший со времен Сталина родовым признаком.

Патологическая ненависть к евреям без сомнения есть проявление тяжелейшего комплекса, болезненного состояния ума, свидетельство серьезного психологического неблагополучия. Я встречал людей, буквально одержимых «еврейским вопросом», ложащихся спать и просыпающихся с мыслью о нем, видящих весь мир только под этим странным углом. Синдром этот поражает людей по всему миру. Но в СССР антисемитизм стал фактически синонимом советского патриотизма, был превращен в своего рода символ веры. При этом его существование признавалось только шепотом, официально было принято именовать его «антисионизмом».

Когда Панкин на моих глазах подписывал в Тель-Авиве соглашение об обмене дипломатическими представительствами, я своим глазам не верил. Неужели это не сон, такое действительно происходит наяву? Это было не просто большое международное событие, это было землетрясение, акт самоочищения. Знак того, что Россия (тогда еще номинально СССР) освобождается наконец от длившегося десятилетия морока. В каком-то смысле это был конец советской власти.

Только задним числом мне пришло в голову, что все разговоры накануне визита Панкина о том, что вопрос о подписании соглашения не решен, были чистым камуфляжем. Или, может быть, тактическим приемом, чтобы слегка польстить арабам. В тот момент СССР уже решился быть одним из спонсоров Мадридской мирной конференции по Ближнему Востоку. Играть эту важную роль в отсутствие дипотношений с одной из сторон конфликта было бы чистой воды абсурдом. И так уже дотянули до самого последнего момента, конференция должна была открыться в конце октября 1991-го, оставалось всего несколько дней.

Панкин полетел из Израиля в Париж, и, хотя там у меня не было важных журналистских задач, я все же не удержался от соблазна посетить снова французскую столицу, в которую в то время был сильно влюблен, мне она казалась самым прекрасным городом мира. Я и сейчас считаю, что Париж замечателен, но не рвусь туда без особой причины – «переел» в 90-е и в начале нулевых. А в тот момент стремился туда как на крыльях – да и буквально на крыльях – панкинского спецсамолета.

Я не знал тогда, что судьба снова сведет меня с Борисом Панкиным в Лондоне, куда я уеду в 92-м и где он будет работать российским послом. Это была интересная личность – многолетний и эффективный главный редактор «Комсомолки», он затем будет возглавлять Комитет по охране авторских прав, там вступит в конфликт с партийной бюрократией и КГБ, будет элегантно «сослан» в Швецию послом, потом его переведут в Прагу. Там он и встретит августовский путч, там и прославится на весь мир своим открытым, прямым осуждением действий ГКЧП, которые он назвал незаконным государственным переворотом. Ни один другой посол этого сделать не решился. Правда, мой друг Иванов-Галицын совершил это раньше; я уже писал о его отважном поступке, поддержавшем меня морально в самый трудный момент. Но Саша был лишь советником посольства в Лондоне, слово посла, да еще сказанное не на бегу журналистам Би-би-си, а на пресс-конференции, было куда весомее. К тому моменту уже вышедший на пенсию тесть размышлял вслух, ставя себя на место Панкина и других. Он самокритично признавал, что, может быть, и не решился бы на такой отважный, отчаянный шаг, хотя все его симпатии были, разумеется, на стороне Горбачева и Ельцина. «Но зачем спешить-то так, как поступили другие, – удивлялся он. – Зачем было опрометью бежать к местным властям и в тот же день торжественно зачитывать им обращение ГКЧП, давая понять, что это теперь законная власть в СССР?» А ведь именно так поступил и Замятин в Лондоне, и Герасимов в Лиссабоне. «Похитрее хоть бы были, потянули бы время под каким-нибудь предлогом, – говорил он, – я бы тянул изо всех сил. Надеялся бы все-таки на то, что путчисты так или иначе провалятся». Но факт в том, что нормальный советский посол не сомневался: новая сталинистская власть надолго и всерьез. Только Панкину хватило принципиальности и смелости пойти наперекор судьбе. Ну и наконец было немало послов, которые были просто в восторге от переворота и перспективы восстановления «добрых старых порядков».

Вместе с Панкиным бросить вызов сталинистам решился и его заместитель Александр Лебедев, занимавший в прошлом крупные посты в аппарате ЦК, один из ключевых людей в либеральной фракции, человек очень близкий к Александру Яковлеву. Именно Лебедев поразил меня однажды осенним вечером 1988 года, позвонив мне домой по телефону и предложив сотрудничество – это было громом среди ясного неба. Мы же даже не были знакомы с ним к тому моменту, я был всего лишь спецкором «Известий», а он – заместителем заведующего отделом ЦК. Но ему и Яковлеву понравились мои статьи в «Известиях». Звонок тот и то, что за ним последовало, сыграли немалую роль в дальнейших зигзагах и поворотах моей жизни.

После поражения ГКЧП Панкин был награжден феноменальным образом – назначен министром иностранных дел СССР вместо запятнавшего свою репутацию сотрудничеством с путчистами Александра Бессмертных. Лебедев тоже получил «приз» – стал послом в Праге. Но очень важно понимать: ни Панкин, ни Лебедев никак не могли знать, чем закончится путч. Вся логика и предыдущий опыт указывали на то, что заговорщики восторжествуют. Все было на их стороне: армия, КГБ, милиция, мощная сеть партийных организаций. Потерпеть поражение в такой ситуации – это надо было суметь. Их неспособность подобрать уже фактически упавшую к их ногам власть – лишнее свидетельство деградации, маразма, глубочайшего упадка, к которому пришли советские институты власти. Но снаружи этого было не видно, своды прогнившего здания казались прочными и неразрушимыми, кто мог знать, что они рухнут от легкого толчка. Совершенно не правы те, что полагают, будто люди, выступившие против ГКЧП, сделали это из корыстных соображений, надеясь продвинуться по карьерной лестнице; ничего подобного, это был отчаянно смелый шаг: их могли объявить врагами народа, со всеми вытекающими. Самоубийство ГКЧП показалось нам всем почти мистическим, необъяснимым чудом.

Из Парижа мы вернулись в Москву; в правительственном аэропорту «Внуково-2» меня встречала известинская машина, водитель передал мне новый служебный загранпаспорт с уже стоявшей там испанской визой. На следующий день с утра я должен был лететь в Мадрид, где уже готовилась к открытию историческая Конференция по Ближнему Востоку.

Глава десятая

Ловец человеков

Испания

Только устроился я в своем гостиничном номере в Мадриде, как зазвонил телефон. «Андрей Всеволодович, – сказал вкрадчивый голос. – Меня зовут Сергей Иванов, я член советской делегации на конференции. Могу ли я вас любезно попросить находиться в своем номере ровно в семь часов сегодня вечером?» «Да, не вижу проблем, – отвечал я несколько обескураженно. – Но будьте добры, объясните, в чем дело?» «Я не хотел бы сейчас вдаваться в подробности… Но надеюсь, мы не причиним вам особых неудобств, если попросим вас о такой любезности?» «Да нет, – сказал я, все еще недоумевая. – Мне не трудно». «Вот и отлично, мы вам очень признательны». И повесил трубку. Интересно, думал я, кто это «мы»? Советская делегация? Вообще-то какие-то подозрения относительно того, какая конкретно часть делегации имеется в виду, уже появились в моей голове. Но было любопытно. Знают мой характер, что ли? – думал. Догадались, как заинтриговать.

Ровно в семь ноль-ноль, секунда в секунду, в номере снова зазвонил телефон. И все тот же голос сказал: «Андрей Всеволодович, не могли бы вы спуститься на ресепшн?» «Окей, – согласился я. – Ма фиш мушкиля (нет проблемы)», – добавил почему-то по-арабски. «Отлично, спасибо, только могу я вас попросить: прямо сию минуту, немедленно?» «Да ради бога, голому собраться – только подпоясаться». Но это была метафора, мое подпоясывание все же заняло некоторое время, поскольку состояло из натягивания рубашки с галстуком и костюма – что-то говорило мне, что одеться лучше официально. Пока наряжался, посматривал на телефон, не зазвонит ли снова, не скажет ли укоризненно: «Вы же обещали – немедленно». Но нет, ждали, терпели.

Спустился вниз. В холле ко мне подошел, улыбаясь, незнакомый человек. Пожал руку и сказал: «Вячеслав Иванович хотел бы пригласить вас поужинать с ним в хорошем ресторане. Вы не против?» Я поперхнулся. О, я сразу понял, о каком Вячеславе Ивановиче идет речь, и это был совсем неожиданный поворот. Тут же super-ego заныло в моей голове: «Откажись, откажись под любым благовидным предлогом… Это ни к чему, это опасно!» Но чертово мое любопытство. Чертов авантюризм… А потом, если бы мне по телефону объяснили, с кем предстоит встреча, я мог хладнокровно все обдумать и, пожалуй, отказался бы. Теперь же отказ выглядел бы чрезвычайно невежливо, а воспитание этого не позволяло. Так что велел я super-ego заткнуться и, не давая себе больше ни секунды на размышление, улыбнулся в ответ: «Ну конечно, с удовольствием».

Иванов повел меня на улицу, где ждал роскошный лимузин с дипломатическим номером, на таких обычно послы ездят. Но внутри меня ждал, приветливо помахивая рукой с заднего сиденья, вовсе не посол. О нет, не посол. Это был генерал-лейтенант госбезопасности Вячеслав Гургенов собственной персоной, практически начальник всей разведки КГБ – так называемого Первого главного управления (ПГУ). Правда, несколько недель тому назад руководить этим управлением официально назначили Евгения Примакова, но в то время никто этого назначения всерьез не воспринял, считалось, что это так, временное политическое решение на переходный период, судороги теряющего власть режима, временная мера. Тогда ведь много таких временных фигур возникало и быстро исчезало. Думали, что набиравший силу Ельцин ни за что не оставит горбачевского ставленника, «коммуняку» Примакова руководить такой важной организацией, уж скорее даже того же уважаемого профессионала Гургенова, исполнявшего до того обязанности начальника ПГУ, предпочтет.

Как я слышал, первая реакция Ельцина на кандидатуру Примакова была более чем скептической. Это потом он почему-то резко поменяет мнение – бывал Борис Николаевич иногда совсем непредсказуем. И надолго оставит чуждого ему Примакова, политического «пасынка», горбачевское наследие, командовать Службой внешней разведки. Чем-то Примаков все же Ельцина очаровал. В начале 96-го он сделает его министром иностранных дел вместо Андрея Козырева, и западные партнеры насторожатся: не смена ли это внешнеполитического курса на более националистический? В общем-то эти опасения были небезосновательны. Началась медленная ползучая контрреволюция, которая завершится в середине нулевых окончательным возвращением к идеологическому, а затем и военно-политическому противостоянию с Западом. И большим шагом на этом пути станет пресловутое разворачивание самолета над Атлантикой, когда Примаков, будучи уже премьер-министром, в крайне грубой форме выкажет американцам свое «фе» по поводу югославских событий. Так будет создан прецедент: с тех пор демонстрировать Западу большой шиш по поводу и без повода станет считаться в России хорошим тоном. Но это все произойдет позже, а пока, как считалось, именно Гургенов практически руководил разведывательной деятельностью.

Это было странное, уникальное, сумасшедшее время, подобного которому никогда не было и никогда уже не будет. Время, когда главный шпион Советского Союза чуть ли не «подлизывался» к международному редактору «Известий» (или вернее будет сказать: охмурял его?). Ну хорошо, допустим, к тому моменту это уже точно была главная газета страны, «Правда» утратила свои позиции вместе с партией, которую представляла, но ситуация все равно казалась невероятной. Наверно, приглашение на ужин должно было мне льстить, но я был просто поражен: неужели генералу в испанской командировке больше делать нечего, кроме как с Остальским ужинать? Никак не ожидал такого.

Я ехал в машине Гургенова, вел с ним светскую беседу, виду не подавал, но на самом деле нервничал. А как же было не нервничать, как же не трепетать? Ведь этот статный, подтянутый господин с резкими, но не лишенными приятности чертами восточного, кавказского лица был не просто человеком, он был функцией. И какой… Этот царь горы управлял сверхмощной гигантской машиной, тысячеголовым спрутом, чьи щупальца протянулись по всему земному шару. Невидимая сеть, концы которой он держал в своих руках, покрывала все страны и континенты, разве что в Антарктиде не было резидентуры КГБ, и то, может быть, я наивен и заблуждаюсь на этот счет. Тысячи и тысячи специально отобранных и тренированных офицеров-разведчиков, десятки тысяч завербованных ими агентов денно и нощно трудились, словно пылесосом засасывая невообразимые объемы информации, проводили тайные операции, ловили в силки слабых, чтобы использовать эту слабость для добывания секретов. Кто – то из них придумал так и называть свою профессию: «ловец человеков».

На протяжении стольких лет я вынужден был жить и работать среди таких «ловцов», рядом с ними, должен был уметь уворачиваться от них, перепрыгивать через капканы и любезно, вежливо, чтобы не разозлить, отбрехиваться. Я смотрел на них со страхом, содроганием, но и с болезненным любопытством. Только они-то занимали всего лишь скромные места в шпионской иерархии, где-то в нижней части гигантской пирамиды, а теперь я болтал о всякой чепухе с тем, кто стоял на ее вершине. Как эти оперуполномоченные всякие, да и резиденты тоже – как они, наверно, должны были бы мне завидовать, как много дали бы, чтобы оказаться сейчас на моем месте.

А меня не оставляло беспокойство, бабочки порхали в животе, как говорят англичане. Я острил и делал вид, что мне сам черт не брат, а внутренне содрогался, представляя себе, как щелкают вокруг затворы скрытых камер самых разных разведок и контрразведок. И как потом аналитики многих стран склонятся над фотоизображением моей скромной персоны, гадая, что за суперагента такого ублажает сам генерал Гургенов. Эх, навредил ты себе, думал я с досадой, теперь будут подозревать тебя бог знает в чем. И в качестве слабого утешения возражал сам себе: ну должны же они понимать, что раз встреча происходит совершенно открыто, на глазах у всех, без малейшей попытки конспирации, то значит, что это не имеет отношения ни к каким операциям… Но черт его знает, какой они там логикой руководствуются.

Не помню совсем, что я там ел, в том хорошем, дорогом ресторане в центре Мадрида. За столом вместе с нами оказался дипломат из советского посольства в одной из арабских стран, кажется, в ранге первого секретаря. Понятно было, что он из числа подчиненных Гургенова, но, надо думать, не простой, а пользовавшийся почему-то его особым доверием. Леонид Млечин, самый блестящий знаток всего, что связано с историей советской разведки, пишет, что какой-нибудь среднего звена начальник, даже доросший до звания полковника, скорее всего ни разу не бывал в кабинете начальника всей службы. Те м более не могли они и мечтать о том, чтобы оказаться с ним за одним столом в зарубежном ресторане, так что это был какой-то особый случай.

Разговор был нормальный, ни разу не шпионский: Гургенов якобы хотел знать мое мнение о перспективах Мадридской мирной конференции по Ближнему Востоку. Мне было что по этому поводу сказать, вспомнил я и о том, как Арафат впервые заговорил о готовности согласиться на автономию – в том злополучном ночном интервью в Багдаде. И о том, как эта идея трансформировалась. Было похоже, что палестинская позиция меняется, становится более конструктивной. Правильно предсказал я и то, что попыток торпедирования переговоров, превращения конференции в очередную говорильню и арену пропагандистской войны стоит ожидать скорее не от ООП, а от арабских государств, прежде всего Сирии. Но и израильская делегация будет хорохориться, боясь показаться собственному общественному мнению слабой, готовой идти на односторонние опасные уступки. И все же мы, без сомнения, наблюдаем, как на наших глазах творится история: конференция – важнейший прецедент, после нее будет легче двигаться вперед, особенно если Вашингтон и Москва на самом деле объединят усилия. И слава богу, что у нас теперь будет посольство в Израиле, можно и вправду начать наконец играть важную роль в ближневосточном урегулировании. Гургенов внимательно слушал, но я никак не мог избавиться от ощущения, что это все – предлог. Что не так уж нужны ему мои не слишком оригинальные суждения. Что, разве у него своих собственных сильных аналитиков-арабистов нет? Да вагон и маленькая тележка! Но зачем я тогда ему нужен?

Пора уже рассказать о том, как мы с ним познакомились – история любопытная.

Когда я неожиданно оказался руководителем международного отдела «Известий», то получил в свое распоряжение замечательный, светлый и просторный угловой кабинет с потрясающим видом на Пушкинскую площадь и двух секретарш в предбаннике в придачу (не могли сразу всех сократить, поэтому поначалу сразу две девушки защищали меня от бурного мира и докучливых посетителей). И, что было очень важно, на столе у меня стоял бледно-желтый телефон с государственным гербом СССР – аппарат правительственной связи АТ С Кремля-2. Раньше предназначением этого аппарата было оперативно диктовать известинским редакторам волю ЦК и прочих важных ведомств. Но теперь все перевернулось, и телефон этот, по старой традиции именовавшийся «вертушкой», стал потрясающим инструментом в руках журналиста, помогающим организовывать интервью с великими мира сего, выуживать из них информацию. Пройдет некоторое время, и бюрократия приспособится, отгородится от прилипчивых щелкоперов помощниками, которые будут брать трубку и решать, соединять с боссом звонящего или нет. Но в те революционные времена большая часть номенклатуры соответствующего уровня бодро хватала трубку сама – согласно прежнему, советскому порядку. Правда, у чиновников высшего уровня – министров и выше – была и другая связь, АТ С Кремля-1. У нас такой аппарат стоял у главного редактора.

В тот день по западным агентствам прошло сообщение, что корреспондент газеты «Труд» в Норвегии Михаил Бутков, таинственным образом пропавший из своего корпункта несколько месяцев тому назад, объявился в Англии, и что он оказался офицером КГБ, перебежчиком. В прошлые времена мы не могли и думать о том, чтобы в своей газете рассказать о подобном событии. Но, подумал я, чем черт не шутит, вдруг теперь можно? Правда, просто перепечатать сообщение Рейтер неинтересно, надо выяснить хоть какие-то детали, получить комментарии… Но где же их взять? Как где, а «вертушка» на что?

К телефону правительственной связи прилагалась маленькая красная книжечка – секретный телефонный справочник АТС Кремля. Причем система была такая: все абоненты перечислялись там строго в алфавитном порядке (по первым буквам фамилии). Должности и ведомственная принадлежность не указывались, только имя и отчество. То есть предполагалось, что члены номенклатуры должны были знать, кто и чем руководит. Я все думал: как же мне позвонить в разведку КГБ? Вспомнил, что в коридорах «Известий» мелькал человек, который до недавнего времени руководил этим самым Первым главным управлением. Потом, после провала путча, он какое-то совсем недолгое время даже возглавлял весь КГБ, но затем появились подозрения, что он хоть и не напрямую, но как-то оказался причастен к заговору. Вроде бы знал, что переворот готовится, но не помешал. (Сам он эти слухи категорически опровергал.) И тогда его сняли с должности и вообще выгнали из комитета. Он ходил в «Известия» к своим знакомцам, к Владимиру Скосыреву, с которым они вместе учились в Институте востоковедения, рассчитывал, возможно, на какую-то поддержку, может быть, напечатать что-то в газете подумывал. Репутацию свою защитить. Меня с ним на ходу познакомили, было любопытно на него взглянуть. Лицо вроде неглупое, и даже, по внешнему впечатлению, не злое, удивлялся я. Человеческое вполне лицо, а глаза грустные, как у умной собаки (поверьте, в моих устах это абсолютный комплимент). Должен же он был, по моим представлениям, быть людоедом со страшными глазищами, как у Саддама Хусейна. Но нет, ничего такого. Запомнил я и его фамилию: Шебаршин.

Красную книжку спецсвязи периодически обновляли, но это происходило не слишком оперативно. Те м более в момент массовой смены элит, неизбежно последовавший за провалом ГКЧП. Не успевало соответствующее управление. Значит, можно рассчитывать, что номер спецтелефона не изменился, и на другом конце окажется тот, кто Шебаршина заменил. Хотя кто их знает, ведь ведомство самое что ни на есть секретное, могли уже сменить все номера. Ничего не потеряю, если позвоню, решил я. Открыл справочник на букве «Ш». Ага, вот он: Шебаршин Леонид Владимирович, другого нет. Я набрал указанный там номер, и трубку тут же сняли, низкий мужской голос произнес: «Гургенов». Так я впервые услышал эту фамилию. Но как бы выяснить, кто он такой? Взять и спросить: «Скажите, а вы случайно не новый шеф разведки? Или я не туда попал?» Звучит глупо… Вместо этого я вот что сделал: я представился, назвал свою фамилию, имя, отчество и должность. «Очень приятно, – вполне светски отвечал человек на другом конце секретной связи. – А я исполняющий обязанности начальника Первого главного управления КГБ СССР Гургенов Вячеслав Иванович».

Я изложил ему свою невероятную просьбу: не можете ли подтвердить или опровергнуть информацию Агентства Рейтер про Михаила Буткова или как-то прокомментировать ее?

Мой собеседник был поражен. После секундного замешательства сказал: «Я должен посоветоваться… Можно я вам перезвоню? Ваш номер есть в справочнике?» «Нет, – отвечал я, – нет пока, так же как и вашего» И продиктовал номер своего предшественника.

Минут двадцать спустя он перезвонил. Извинился, сказал – увы, не получится. Не сможем мы вам с этим помочь. Потом помолчал и стал говорить, что тем не менее времена теперь новые, и можно искать, соответственно, формы сотрудничества в духе гласности. И тут меня пронзила неожиданная идея. «Вячеслав Иванович, – сказал я. – Раз уж речь пошла о гласности, нельзя ли нам с вами встретиться где-нибудь? Интервью хотелось бы у вас взять, поговорить о том, какие у вас там перемены происходят. Лучше всего было бы, если бы я мог приехать прямо к вам, в штаб-квартиру. „В лесу“ это у вас, по-моему, называется? В Подмосковье вы располагаетесь, на Юго-Западе, я правильно понимаю? Но если это невозможно, то и где-нибудь в нейтральном месте можно было бы повстречаться». «Я вам перезвоню», – сказал Гургенов. На этот раз перерыв был гораздо дольше – часа два. И я уже решил забыть о своей наглой попытке, когда «вертушка» затренькала и произнесла уже знакомым гургеновским голосом: «Андрей Всеволодович, я вас приглашаю нанести нам визит. Я пришлю за вами машину».

В назначенный день и час к «Известиям» подкатила черная «Волга». Кроме водителя, на переднем сиденье обнаружился подтянутый, строгий, но очень вежливый молодой человек – адъютант или помощник Гургенова. И мы поехали.

Это теперь каждая собака знает, что СВР – наследник Первого главного управления КГБ – находится в Ясенево, за кольцевой дорогой, и один из корпусов – весьма заурядного вида здание из стекла и бетона – прекрасно виден с московской кольцевой дороги, как ни странно. А в то время даже я, начитавшийся к тому моменту всякой западной литературы, толком ничего не ведал. Думал, что они запрятаны гораздо дальше от города, и правда где-то в густом лесу. Я даже заприметил километре на 20-м по Киевскому шоссе некий таинственный поворот налево с большущим запрещающим въезд «кирпичом». Вот они где, наверно, голубчики, скрываются, предположил я и попал пальцем в небо.

Слышал я также, что ни на каком общественном транспорте туда доехать, разумеется, нельзя. Сотрудники, владеющие собственными автомобилями, могли приезжать на работу своим ходом, остальных собирали автобусы у конечных станций метро на южных направлениях. Здание это предназначалось когда-то для международного отдела ЦК КПСС. Но потом передумали и в начале 70-х отдали его Первому главку КГБ. А до этого он ютился вместе с остальными управлениями на Лубянке. Что кажется удивительным: ведь это значило, что всех входящих и выходящих сотрудников ПГУ можно было наблюдать невооруженным глазом утром и вечером. Какая уж тут конспирация… Что, видимо, беспокоило и Андропова, и потому-то он и добился того, чтобы разведчиков отправили на «выселки».

Перед главными воротами, слева, оказался большой гастроном, в котором шпионы отовариваются по завершении рабочей смены; мне потом рассказывали, что выбор продуктов лучше, чем в обычном магазине, но ненамного, и, когда «выбрасывают» настоящий дефицит, очереди выстраиваются неслабые. Справа от ворот я успел заметить идиотскую табличку: «Научный центр исследований». Уж совсем на каких-то малограмотных крестьян расчет, что ли? Окончившие хотя бы среднюю школу, наверно, сразу насторожатся, увидев такую несуразную надпись. Тут же рядом – огромная парковка для автотранспорта сотрудников, на личной машине на территорию въехать нельзя. Но нашу «Волгу» пропустили мгновенно. Грозного вида охрана с автоматами осматривала машину, как мне показалось, легкомысленно, небрежно. Никаких документов никто у меня не спросил. Но, скорее всего, все было продумано: машина, водитель и адъютант начальника были прекрасно известны охране, и про пассажира на заднем сиденье она тоже, видимо, была предупреждена. Это меня удивило, довольно элегантно все было сделано.

Но вот что касается главного здания, этажей в пять или шесть, вытянутого загибающейся кишкой, то оно было похоже скорее на гостиницу, но никак не на шпионскую штаб-квартиру. Сразу чувствовалось, что оно задумывалось и строилось не для кагэбэшников: какое-то оно было несолидное, легковесное. Не страшное совсем. Строили его, кстати, по финскому гостиничному проекту, так что ничего удивительного. Кабинет самого генерала тоже показался мне недостаточно внушительным – может, и не меньше моего, но явно не такой уютный. А про предбанник и говорить нечего, и всего одна секретарша, разумеется. Хотя, кажется, там еще и дежурный помощник-офицер где-то рядом помещался. Я разобраться не успел, все-таки по сторонам плохо смотрел, голова была занята предстоящим разговором.

Конечно, нелепо было рассчитывать на откровенность. Успешные разведчики, а тем более сделавшие такую колоссальную карьеру, в простоте слова не скажут. Они профессиональные лицедеи, это уже их вторая натура. Весь вопрос в том, насколько это правдоподобно выглядит и звучит. Насколько они обаятельны. По этим показателям я бы поставил Гургенову твердые четверки. Это не значит, что был он всего лишь «хорошистом» в своем шпионском ремесле или в руководстве шпионами. Об этом я ничего не знаю и судить никак не могу, я оценивал лишь внешнюю составляющую его талантов. Но особого напряжения в его обществе я в итоге не испытал. Что тоже входило в его задачу – ему нужно было, чтобы я расслабился и чувствовал себя достаточно комфортно. Поэтому он создавал образ этакого добродушного дядюшки. Нормального начальника какой-то нестрашной конторы. Но в целом он говорил то, что я хотел от него услышать. То, что я сформулировал в заголовке статьи, которую по итогам той поездки опубликовал в «Известиях»: «Разведка разводится с КПГБ». Что, конечно, отсылало начитанных к книге Владимира Войновича «Москва 2042». Это он придумал такую аббревиатуру, обозначавшую высшую власть в его сатирической антиутопии: объединение КПСС и КГБ в единый правящий орган – Коммунистическую партию Государственной безопасности. Ну а я, обыгрывая эту остроту писателя, все же допускал, что после провала путча и демократизации разведка тоже сможет начать с чистого листа, освободившись как от пут искусственной идеологии и власти КПСС, так и от вредной для репутации исторической связи с чекистами и энкавэдэшниками.

Как известно, в итоге освободиться они не смогли, и руководство СВР и сегодня настаивает на этой нездоровой, пугающей преемственности. Но в тот момент в возможность глубокой реформы разведки верил и я, и даже, мне кажется, генерал Гургенов. Ну или он убедительно притворялся.

Сравнивая оба случая своего тесного общения с ним, должен признать, что в Мадриде, на чужой территории, все было гораздо напряженнее. И понятно почему: в Ясенево это была почти нормальная встреча по поводу интервью газетчика с руководителем некоей важной, необычной, но вполне респектабельной и легальной конторы, в Испании же, несмотря на полную невинность наших разговоров, в нашей встрече был все же элемент чего-то не совсем законного, некий привкус запретного, если не преступного.

Только в самолете, по дороге домой из Мадрида, я узнал, зачем обрабатывал меня генерал Гургенов. Помимо того, что, наверно, хотел и на самом деле поддерживать позитивный контакт с главной газетой новой России. Но был и еще один, конкретный вопрос, который он хотел задать мне без свидетелей и на который, как он решил, я мог знать ответ. Что, кстати, было с его стороны серьезным комплиментом.

Садясь в аэрофлотовский «ИЛ-62», я мельком заметил Вячеслава Ивановича, он сидел в первом классе, а я, естественно, в экономическом. Он помахал мне рукой.

Но когда самолет набрал высоту, ко мне подошла стюардесса и сказала: «Вас приглашают в первый класс». Вот ведь как за меня взялся, думал я. Не слишком ли? Но отказываться было неприлично. Решил: не убудет меня. Гургенов принялся угощать меня коньяком и какими-то закусками. И в какой-то момент небрежно, как бы невзначай, негромко задал свой главный вопрос, впервые назвав меня по имени, без отчества: «Андрей, сугубо между нами, дайте совет, скажите: Горбачев или Ельцин? Мне сейчас уже придется делать выбор…»

Я был поражен, но ответил не задумываясь: «Ельцин, только Ельцин. Поверьте, все, что я знаю, говорит о том, что власть перейдет к нему. И скоро». – «Вы уверены?» – «Насколько можно быть в чем-то уверенным в этом мире…»

Видимо, думал я, действительно разведка оказалась между двумя огнями, и вот пришло время жесткого выбора: надо было решиться, на кого делать ставку, меж двух стульев усидеть уже не выходило. Генерал благодарил, говорил, как важен ему мой совет. Но, кажется мне, почему-то не решился ему полностью последовать. Иначе у него был шанс, пусть и небольшой, остаться главой разведки. А так вышло как вышло. Горбачев прислал Примакова, Гургенов сделал на него ставку. Уже после развала Союза на одном критически важном совещании первым и очень энергично выступил в его поддержку. Происходило это в присутствии Ельцина, который как раз выражал некоторые сомнения относительно примаковской кандидатуры. Но Гургенов и выступавшие вслед за ним его, вроде бы, переубедили.

Но в том перелете из Мадрида в Москву произошел еще один фантасмагорический эпизод – и теперь уже я вынужден был обращаться к генералу за помощью.

«Известия» командировали в Испанию не меня одного – со мной летал и туда, и обратно знаменитый, легендарный фотограф Сергей Иванович Смирнов. Ему было тогда под семьдесят, он снимал для газеты много десятилетий: и Гагарина, и Хрущева, и Брежнева – талантливо находил неожиданные углы, заставал великих мира сего врасплох, показывал в них человеческое. Но и дежурные, необходимые для иллюстрации фотоматериалы изготавливал мастерски и очень оперативно. В общем, крепчайший профессионал, который никогда не подведет. И это было тем более поразительно, что, как мне уже было известно, Смирнов крепко закладывал за воротник. Принимал на грудь. Поддавал. Не случайно, конечно, в русском языке так много синонимов для обозначения этого явления. В общем, Сергей Иванович был алкоголиком, но особенного, достаточно редкого типа. С утра до вечера он не так уж часто просыхал, но при этом каким-то мистическим образом исхитрялся прекрасно делать свою работу. Иногда на ногах уже стоял с видимым трудом, но руки твердо держали фотоаппарат и на правильные кнопки вовремя всегда нажимали.

Я знал еще пару подобных загадочных случаев. Самый выдающийся и невероятный – Сергей Владимирович Иванов, главный редактор Главной редакции оперативной служебной информации ТАСС, а в просторечии «Сводки». В третьей главе я уже рассказывал о ее существенном значении в системе информирования ЦК и советского правительства о международных событиях. Работа там, казалось бы сухая и не такая уж творческая, на самом деле требовала определенных навыков, даже своего рода мастерства. Максимально кратко, точно, ясно, просто и очень быстро надо было пересказывать для кремлевских старцев главные события в мире. Ничего существенного нельзя было упустить, ничего второстепенного нельзя было добавить. Вопрос о том, какая новость достойна включения в сводку, а какая нет, был ключевым. Вот где требовались и опыт, и чутье.

Для многих в правительстве, в том числе и членов политбюро, регулярное чтение сводки стало одним из важнейших пунктов их рабочего дня. Она во многом определяла их политические решения. Они привыкли к определенному стилю, который выработал за долгие годы Сергей Иванов.

Но у Иванова, фронтовика, инвалида войны, была одна проблема – он был алкоголик, но алкоголик работоспособный. Я много раз наблюдал, как это происходит. Отработав утреннюю сводку, он отправлялся в магазин и распивал там бутылку с окрестными алкашами. После чего возвращался на работу весь красный, не способный вменяемо говорить. Садился за свой рабочий стол и там засыпал. Чтобы проснуться потом к моменту, когда его сотрудники уже подготовили черновой вариант второй сводки – тут он решительно вмешивался, какие-то новости оттуда выкидывал, какие-то, наоборот, добавлял, чистил, редактировал, подправлял стиль. И всегда принимал безошибочные решения. И даже в своем алкоголическом сне он порой слышал, как обсуждаются проблемы. Если они были действительно трудны и подчиненные терялись или были на грани того, чтобы допустить ошибку, тут он вдруг пробуждался, поднимал голову, изрекал неоспоримую истину, а потом падал лицом на стол и засыпал снова. Это была привычная, ежедневная картина. Я иногда смотрел на это и думал: этот алкаш управляет советской внешней политикой. Конечно, это было художественное преувеличение, но действительно ведь Иванов многое определял, рисуя картину мира для Кремля и Старой площади.

Это продолжалось долгое время, и начальство мирилось с таким положением вещей. Но потом в ТАСС пришел новый генеральный директор – грозный и беспощадный Леонид Замятин. Обнаружив в агентстве пьяного сотрудника, он немедленно его уволил. И тут началось.

Несколько дней спустя Замятину по «вертушке» позвонил всемогущий секретарь ЦК по идеологии и кадрам Михаил Суслов. «Что-то вы как-то неудачно начинаете, Леонид Митрофанович, – сказал он, – товарищи жалуются на качество сводки, много лишнего, читать неудобно…» «Виноват, исправлюсь», – отрапортовал генеральный директор, бросился в отдел наводить шороху: в чем дело, почему не справляетесь? Кого-то из опытных журналистов, о специфике сводочного дела, впрочем, понятия не имевшего, кинул на укрепление. Но снова позвонил Суслов и теперь уже в более резких выражениях критиковал качество самого важного для правительства тассовского продукта. Дело пахло жареным, Замятин позвонил в отдел и бросил: «Черт с ним, скажите Иванову – пусть возвращается».

Но фронтовик Иванов был гордым человеком. Он отказался выходить на прежнее место работы. Сказал: «Пусть Замятин приедет ко мне домой и лично извинится. А иначе не приду, мне наплевать, мне уже пенсия приличная полагается как инвалиду войны, пора и отдохнуть».

Услышав о таком условии, гендир пришел в ярость, гаркнул: «Ну уж нет, такого не будет, пусть не рассчитывает».

Потребовался еще один, совсем уже неприятный звонок из верхов, чтобы Замятин сменил гнев на милость, наступил на горло своей гордыне и поехал к Иванову извиняться.

Но, кстати, как человек, поруливший в своей жизни достаточно большими журналистскими коллективами, должен сказать, я в этом случае Замятина хорошо понимаю. Если разрешить кому-то одному выходить на работу пьяным, то как потом запрещать это остальным?

Так или иначе Сергей Иванов еще долго работал на своем рабочем месте, а потом пришли новые времена, стальная хватка цензуры ослабла, значение «сводки» упало, потом ее и вовсе отменили.

Может быть, история про увольнение и возвращение Иванова обросла красочными, додуманными деталями, но в эту легенду почему-то свято хотели верить все мои знакомые тассовцы.

Легенды ходили и про известинского «паркетного» (то есть допущенного до Кремля и главных официальных мероприятий) фотографа Сергея Смирнова. И о том, сколько он может выпить (нет предела) и с кем он дружит и с кем поддает (со всемирно знаменитым балетмейстером Юрием Григоровичем, например). Мой друг и коллега Василий Захарько, и сам известинский ветеран, которому суждено было побыть, хоть, к сожалению, и недолго, главным редактором газеты в 90-х, – объяснял мне: «Пойми, это же был способ существования в той профессии. Мы с ним как-то приехали в Эстонию, так он первым делом пошел к главе тамошней фотослужбы, выпил с ним, и все пошло как по маслу. Он поддавал с ребятами из «девятки», из кремлевской охраны, и его всюду пропускали без проблем. Щедро угощал коллег, возил с собой не только водку, но и банки икры – десятками».

Уже по дороге в Мадрид, не успел самолет набрать высоту, как Смирнов стал раскидывать котомку. Стюардесса пыталась ему помешать, но куда там. Уболтал ее, рассмешил – был, чувствуется, профессионалом и в этом деле тоже. Если уж «девятку» и кремлевских небожителей убалтывал, то куда уж какой-то там стюардессе было с ним справиться. Извлек он заветную бутылку (первую из нескольких) и массу всякой симпатичной снеди, в том числе копченую рыбку какую-то, невероятно аппетитную. При этом непрерывно что-то скороговоркой говорил своим хриплым, уютно-скрипучим голосом, рассказывал байки, мгновенно перескакивал с темы на тему, называл меня фамильярно Андрюша – а ведь мы с ним до этого едва знакомы были, даже, кажется, не здоровались, не узнавали друг друга в коридорах. Ну и, главное, он то и дело подливал мне водочку в припасенный заранее стакан.

Если бы я не сопротивлялся и выпил все, что мне было предназначено, то меня из самолета в Мадриде пришлось бы выносить.

Я лишний раз вспоминал свой алкогольный опыт. Еще в институте замечательный доцент-философ Рудольф Додельцев, которого я уже упоминал в предыдущих главах, тот самый, что помог мне защититься от нападок злого декана, говорил мне задумчиво: «Эх, Андрей, Андрей, все у тебя есть, чтобы сделать фантастическую карьеру, но, увы, есть и роковой недостаток: ты не пьешь». Имелось в виду, что я не могу употребить большого количества алкоголя, что мне одной-двух рюмок обычно за глаза хватает. А если я, насилуя организм, превышал свою «дозу», то мне становилось дурно. Этого я терпеть не мог.

Между тем, Додельцев был прав. Алкоголь стал главным смазочным материалом советской системы.

Я в этом убеждался неоднократно, но самое яркое впечатление из этого ряда приобрел в конце 1976 года, когда ТАСС направил меня на стажировку в Уральское отделение в городе Свердловске (вернувшем себе теперь свое исконное имя Екатеринбург). Заведующий послал меня «освещать» открытие какой-то очередной домны в Нижний Тагил. Само мероприятие было скучно-дежурным, в репортаже тоже было не до выпендрежа: я оттарабанил по телефону необходимый набор трескучих фраз в искусственно восторженном тоне – все как полагается. И тут нас всех собрали, посадили в автобус и повезли отмечать грандиозное событие на дачу Первого секретаря горкома партии. Дача была замечательная, большая, вполне себе на уровне миллионерской виллы где-нибудь на «загнивающем Западе», вокруг – чудесный лес с соснами и кедрами. Но нам подышать и погулять не дали, сразу стали загонять за стол. По дороге я заглянул в некое складское помещение и ахнул: оно все, до самого потолка, было забито ящиками с водкой. За столом нас посадили так, чтобы рядом с нами сидели партработники, которые внимательно следили за тем, чтобы никто не отлынивал от выпивки, чтобы опрокидывали рюмки, кричали «до дна!». Закуска тоже была обильной и богатой, но это мало помогало. Один за другим провозглашались тосты: «за домну», «за родную КПСС», «за Леонида Ильича», лично за первого секретаря горкома. А потом по очереди за те газеты, агентства и радио- и телестанции, которые мы представляли, за ТАС С тоже, разумеется. Мое счастье было все в том же здоровом сопротивлении организма, иначе тот вечер я мог бы и не пережить. Содержимое пары рюмок мне таки удалось отправить под стол. Потом сумел добраться до туалета, где меня вырвало. Когда бледный, в холодном поту вернулся за стол, мои партработники то ли сами уже сильно наклюкались, то ли пожалели меня, в общем, давление ослабло, получилось увиливать. Пиршество завершилось около двух ночи. Далеко не все из гостей оказались способны передвигаться самостоятельно. Для кого-то пришлось вызвать «скорую», не знаю, остался он потом в живых или нет. Других, кто не мог идти, тащили в автобус. Третьи шли сами, но качались так, что страшно было смотреть. Зрелище это было сюрреалистическое и пугающее. Но как-то загнали всех в автобус. Повезли на вокзал. Первый секретарь поехал нас провожать на своей черной «Волге». Спецвагон, в котором нас привезли, был на месте, но прицепить его оказалось не к чему: поездов до Свердловска не будет до утра. Но выход нашелся. «Где там у нас резервный тепловоз, на случай атомной войны который?» – спросил главный коммунист Нижнего Тагила. Ему сообщили, что таковой в наличии, но правилами его использование в мирное время категорически запрещено. «Под мою ответственность!» – рявкнул Первый, и мы поехали. Всю дорогу пассажиры наши то песни орали, то плакали, то блевали. Несколько счастливчиков отрубились и тут же заснули глубоким, нездоровым сном.

С тех пор я понял, на чем зиждется в СССР партийная власть. Встав у руля, Горбачев совершил чудовищную ошибку, объявив некое подобие сухого закона. Возможно, эта мера была необходима спивающейся стране, но нельзя было начинать с этого перестройку. Он сразу истратил на нее весь свой кредит доверия, его возненавидели миллионы людей, включая партаппарат. Из-за этого и все реформы потом принимались сразу в штыки.

Так что да, правы были и Додельцев, и Вася Захарько: страну и систему склеивал материал, который люди так легко не отдадут.

Еще одна наглядная иллюстрация этого тезиса сидела рядом со мной на рейсе Москва – Мадрид. По прибытии Сергей Иванович словно в шторм попал – так его швыряло из стороны в сторону. Я подхватил его под руку, помог сойти с борта самолета, перед паспортным контролем он собрался, все прошло гладко. А в зале прибытия нас встретил корреспондент «Известий» Владимир Верников, проявивший верх гостеприимства.

Но вот на обратном пути… На обратном пути все оказалось гораздо сложнее. У Смирнова было много друзей – журналистов, фотографов, сотрудников «девятки» – помимо официальных протокольных моментов на конференции, я его мало видел, он делал свое дело и куда-то исчезал. На конференции в Мадриде проходила также встреча на высшем уровне между Горбачевым и Бушем. Потом они давали совместную пресс-конференцию. Жаль, Смирнов не запечатлел довольно острый момент. Я получил возможность задать вопрос Горбачеву и умудрился его сильно расстроить, даже разозлить. Я опешил слегка, не ожидал, что он так остро будет реагировать. Должен же он был все-таки держать удар, да я и не ударял специально, мне просто хотелось выяснить, как они с Ельциным в этот странный момент делили власть и участвовал ли в этом кто-то еще. Его ответ показал, что там, наверху, творился хаос.

А спросил я следующее: «Михаил Сергеевич, а кто остался у руля на время вашего отсутствия в Москве?» Горбачев покраснел, стал говорить резко и немного сбивчиво, смысл сводился к тому, что никто вместо него не остался, да и не нужно это, все и так под контролем.

Ответ тот подтвердил то, что я и так подозревал: власть постепенно переходит к Ельцину.

Наверно, Горби обиделся и потому, что усмотрел в моем вопросе ехидный намек на августовские события: тогда у него был заместитель, вице-президент Геннадий Янаев, который оставался «у руля», пока президент отдыхал в Форосе. Роль Янаева не до конца ясна, но заговорщикам он был абсолютно необходим для легитимизации переворота, исполняющий обязанности президента – почти президент… И он с готовностью присоединился к путчу, вошел в ГКЧП, только вот руки дрожали перед телекамерой. Теперь заместителя у Горби не было. Но он действительно не был больше нужен.

Равно как и министры, и начальник протокола и другие атрибуты высшей государственной власти. Это была последняя его встреча на высшем уровне и последняя пресс-конференция в качестве главы великой державы, которой оставалось существовать всего несколько недель.

Когда мы расходились после пресс-конференции, где-то вдалеке мелькнул Гургенов, он мне кивнул и, кажется, даже подмигнул. Я понял это так, что он хотел сказать: «Классный задали вопрос». Но, может быть, мне это показалось.

А вот то, что Сергей Смирнов в тот момент в зале отсутствовал, меня слегка разочаровало, все же и вопрос мой, и ответ Горбачева – все это часть истории.

Но Сергей Иванович где-то загуливал. Появился только в аэропорту, в последний момент, я уже нервничал: что делать, если не появится? Но, слава богу, явился не запылился. Но в состоянии уже изрядного подпития. Не просто подшофе, а серьезнее. Но более всего меня поразило, что он тащил с собой огромное количество каких-то свертков, пакетов и сумок, больше десятка. Быстренько мобилизовав всех попавшихся под руку знакомых и незнакомых, он с их помощью протащил всю эту поклажу на борт самолета, и мы с ним как-то исхитрились разместить ее – на верхних полках, под сиденьями и так далее. «Что это, Сережа, подарки семье и друзьям?» – не удержался я. «Надо людям помогать», – загадочно проскрипел он. Видимо, решил я, передач каких-то набрал от друзей. Вскоре после взлета, к моему ужасу, он извлек из одного из пакетов очередную бутылку. Но тут меня позвали в первый класс к Гургенову, и я оставил Смирнова один на один с зеленым змием, впрочем, как потом выяснилось, он мгновенно нашел себе других партнеров, как это всегда с ним бывало. Когда я перед посадкой вернулся на свое место, то коллега мой пребывал в серьезной задумчивости и молчал. Плохо дело! – подумал я. Но не догадывался, насколько плохо.

Когда самолет остановился, то выяснилось, что Сергей Иванович не может встать из кресла. Потом, правда, с моей помощью как-то поднялся. Но собрать свои десять или двенадцать сумок и пакетов был явно не в состоянии. И на этот раз никто не собирался нам с ним помогать. Я запаниковал. Вот-вот измаявшиеся люди потоком хлынут мимо нас, устремляясь на выход, а мне предстоит поддерживать Смирнова, может быть даже тащить его, следить, чтобы он не попал под горячую руку какого-нибудь милиционера, при этом и паспортный контроль, и таможню как-то с ним надо пройти, а что в этой ситуации будет с его чертовым ручным багажом, я даже представить себе не мог, я был в отчаянии. И тут меня осенило. Пассажиры первого класса уже собирались покинуть самолет, когда я догнал Гургенова с криком: «Вячеслав Иванович, выручайте!» В двух словах объяснил ему, в чем дело. «Ноу проблем», – сказал он, – подождите на борту несколько минут». Я вернулся к Смирнову, который довольно смешно ковырялся со своей бесконечной поклажей, безуспешно пытаясь как-то собрать ее вместе. Минут через пять, а может, и того меньше, в самолет вошли несколько подтянутых молодых людей в штатском. За секунду они подхватили и весь груз, и самого Сергея Ивановича под микитки и в очень высоком темпе устремились через телетрап в здание аэропорта. Я еле поспевал за ними. А потом и вовсе потерял их из виду. Встретились мы уже только за погранконтролем и таможней, где присмиревшего и вроде почти трезвого Сергея Ивановича мне передали из рук в руки. И весь багаж тоже был при нем. Это была, наверно, единственная в своем роде кагэбэшная операция, безусловно достойная восхищения.

Но вот что поразительно: Смирнов продолжал работать, снимать и пить водку еще долгие годы и каким-то невероятным образом все время благополучно выходил из всех передряг. А то, что он в них регулярно продолжал попадать, я нисколько не сомневаюсь. Беспокоился я о его печени: как она-то выдерживает? Но, видимо, запас здоровья в этом удивительном человеке был невероятный. Он дожил до 92 лет и почти до конца работал, выставки персональные проводил и так далее. Да, были люди в наше время…

Гургенова я больше никогда не видел. Но недавно мы его вспоминали с моим другом, человеком, в свое время поверившим в меня и взявшим на работу в лучшую газету в мире, Владимиром Скосыревым. Володя знал Гургенова, хоть и не близко, по Институту востоковедения, а затем по Дакке, где они оба, вместе с другими журналистами, дипломатами и шпионами, после окончания войны за независимость Бангладеш оказались в одном отеле. Он вспоминал его как на редкость общительного, веселого человека, хохмача, любителя розыгрышей. Это описание совсем не подходило к тому Гургенову, с которым общался я. То ли быстрый карьерный взлет в той организации выбивает юмор и радость жизни из человека, то ли он не мог или не хотел раскрываться передо мной. Пришло вдруг в голову: а ведь он в те безумные дни после поражения путчистов и ареста председателя КГБ Крючкова и некоторых его заместителей, увольнения непосредственного начальника (Шебаршина) ждал любого развития событий. Также и увольнения, а то и ареста. Все в те дни было возможно. Я думал, что это я напрягаюсь в его присутствии, а он, возможно, ничуть не меньше напрягался в моем. На безрыбье и рак рыба, в такие моменты и новый международный редактор «Известий» может показаться соломинкой, за которую надо ухватиться. Мы вот (я по крайней мере) не верим, что шпионы, настоящие, успешные, для которых их профессия стала второй или первой натурой, могут видеть в нас, простых смертных, что-то человеческое. Мы для них – лишь объекты для манипуляций, инструменты добычи секретов или влияния. Но и мы не видим в них людей. А вдруг это не всегда правильно? И вот, задним числом, вспоминая наши странные встречи, я начинаю думать, что в Гургенове я что-то такое разглядел… Или это он так успешно «охмурил» меня? Я не знаю. Но что парадоксально, при всем моем, мягко говоря, сложном отношении к Примакову мне уже само решение генерала не рваться к власти самому, а лояльно поддержать академика тоже кажется поступком скорее достойным. Кто бы мог подумать тогда, осенью 1991 года, что Вячеславу Гургенову, такому молодому, крепкому и спортивному на вид, оставалось жить меньше трех лет. Он умер, не дожив до шестидесяти.

Глава одиннадцатая

Мексиканская

Вскоре после моего возвращения из Испании у меня в кабинете появился грустный Шебаршин. Он пришел просить, но не за себя. А за другого человека. Не буду ли я так любезен, не соглашусь ли встретиться и пообщаться с Юрием Ивановичем Дроздовым, еще одним бывшим генералом КГБ?

Дроздов долгие годы возглавлял самое секретное и окутанное туманом легенд подразделение разведки – Управление «С». И вот теперь его уволили, вывели на пенсию, а он хотел бы что-то объяснить, может быть дать интервью или написать статью. Ну, пошли косяком, думал я, к добру ли это? Но отказаться от встречи с Дроздовым я уж точно не мог. Думал: хоть режьте меня, но такого персонажа я должен увидеть! Ведь он считался чуть ли не прообразом «Карлы» – придуманного английским писателем Джоном Ле Карре гениального злодея, руководившего советскими гнусностями по всему миру, плетущего невероятно сложные, многоходовые интриги, обманывающего все контрразведки мира. Этакий паук, опутавший мир своей паутиной, могучий мозг советской шпионской системы. Начальник и бог всех так называемых «нелегалов», всех штирлицей – русских людей, сумевших перевоплотиться в американцев, англичан, французов и так далее. Понятно было, что это художественное преувеличение, но все равно он должен был быть особенным каким-то человеком.

Представлял я его себе так: стальной взгляд серых пронизывающих тебя насквозь немигающих глаз, благородная седина, изборожденное морщинами эффектное лицо прошедшего сквозь огонь, воду и медные трубы, все на свете повидавшего, зловеще красивого супермена. В общем, голливудский злодей.

В кабинет ко мне вошел худой старикан с удивительно узким, вытянутым лысым черепом, большими ушами и носом, но маленькими глазками. Никакого магнетизма он не излучал. В Гургенове и Шебаршине, при всей их внешней интеллигентности, все же ощущалось присутствие какой-то мрачной, темной силы. Здесь я ничего подобного не почувствовал, впрочем, особой интеллигентности не ощутил тоже. По первому впечатлению казалось, что он то ли заместитель командира дивизии по хозяйственной части, то ли директор провинциального завода, опять же военного назначения. Вполне возможно, я был не прав, и вообще внешность, как известно, бывает обманчива. В любом случае я скрыл свое разочарование, любезно ему улыбнулся, предложил присесть. Подумал, что раз это основатель этого управления, давший ему название по первой букве своей фамилии – Судоплатов – он должен был непременно что-то такое страшное излучать, ведь и он сам, и его подчиненные в основном занимались убийствами и диверсиями – это были сталинские времена. Теперь, насколько я понимал, деятельность этих людей сводилась к вербовкам и добыче информации, в подавляющем большинстве случаев они даже не прикасались к оружию.

«Нелегалы» – это прошедшие особую, крайне изощренную подготовку и внедренные по фальшивым документам в чужое общество шпионы. В то время как другие, обычные, разведчики работают под прикрытием (на жаргоне «под крышей») посольств и разных загранпредставительств, эти выдают себя за граждан других стран и живут прямо среди местного населения. В США много сезонов с большим успехом идет сериал про семью таких фальшивых американцев, а на самом деле русских людей: они известны всем вокруг как Элизабет и Филипп, а на самом деле их зовут Надя и Миша, и они – офицеры КГБ. (Сериал так и называется – «The Americans».) Как развлекательный продукт замечательно сделано, актерская игра тоже более чем убедительна, но герои слишком много стреляют и убивают, что, конечно, имеет мало отношения к реальности. Но у телесериалов свои жанровые законы, достоверное отображение жизни разведчиков-нелегалов никому не нужно, никто такого смотреть не станет: скучно.

Хотя, конечно, если задуматься, сам по себе институт «нелегалов» – это нечто поразительное. И я именно что задумался. После знакомства с Дроздовым мы провели в «Известиях» сенсационное журналистское расследование (о нем чуть позже в этой главе). Потом я занимался этой темой и в Лондоне, писал и делал радиоочерки и по-русски, и по-английски. Не стану утверждать, что стал настоящим экспертом в этой области – нет, не стал. Но кое-что для себя и читателей выяснил. И даже роман написал на эту тему. Первый вопрос, которым я задался: а есть ли нелегальные разведчики у западных государств? Ответ: нет. Но почему же? А ровным счетом потому же, почему в городах Запада не существует подземных метростанций-дворцов, которыми так гордится Москва. Это слишком дорого. Только сталинская экономика, использовавшая рабский и полурабский труд, могла позволить себе сооружать на невероятной глубине эти архитектурные и инженерные шедевры. Только «социалистические» страны, практически не считавшие денег, могли вбухивать сумасшедшие средства в подготовку и внедрение в чужое общество своих граждан, убедительно изображавших местных жителей.

Кое-кто из бывших сотрудников Управления «С» хвастался, что один разведчик-нелегал обходился советскому бюджету как реактивный самолет. Может быть, это и преувеличение, но нет сомнений, что «удовольствие» это крайне дорогое. С прагматической западной точки зрения такая игра не стоит свеч.

Как и всё в СССР, нелегальная разведка постепенно выродилась, «дошла до мышей». До «плейгёрл» Чапман и каких-то людей, так плохо, с таким сильным акцентом говорящих по-английски, что уже и американские соседи подозревали их в том, что они шпионы, причем именно русские. Но тот факт, что и сегодня нелегальную разведку или то, что от нее осталось, пытаются сохранить, сам по себе симптом, признак аномалии: в нормальных странах ее быть не должно. Гораздо эффективнее опираться на средства электронной разведки и мониторинга, дополняемые возможностями резидентур под крышами посольств и других официальных представительств. Хакеры гораздо эффективнее любых «нелегалов». А искусственно поддерживать дорогостоящие и малоэффективные инструменты сбора информации – анахронизм, удел таких государств, как Северная Корея.

Но когда-то это была мощная, крайне таинственная и зловещая система, которая не могла не внушать некоторого невольного уважения даже противникам.

Самыми знаменитыми нелегалами СССР XX века были Рудольф Абель (он же на самом деле Вильям Фишер) и Гордон Лонсдейл (в действительности Конон Молодый). Первый из них весьма эффективно добывал для советского военно-промышленного комплекса секреты атомные (в США), а второй – военно-морские (в Великобритании). Обоих приговорили к длительным срокам тюремного заключения и обоих затем амнистировали, чтобы обменять. Абеля – на летчика Гэри Пауэрса, чей самолет был сбит над Уралом. Молодого – на схваченного и осужденного в СССР британца Гренвилла Винна.

Забавно, что я от них обоих – Фишера и Молодого – был на расстоянии всего одного рукопожатия, то есть близко общался с людьми, неоднократно жавшими им руки. (Есть теория, что все мы, живущие на Земле, отстоим не более чем на шесть рукопожатий от любого другого жителя планеты.)

С Абелем-Фишером в молодости служил вместе в радиотехнических войсках, и затем поддерживал отношения актер и директор Малого театра Михаил Царев, с которым в свою очередь тесно и часто общался мой отец (ну и я иногда заодно). А с Молодым дружил в студенческие годы мой любимый преподаватель арабского в МГИМО, мой ментор, а потом и чрезвычайно дорогой мне старший друг Владимир Сегаль. После возвращения Молодого из Англии в 1964 году они возобновили общение.

Тем не менее оба гениальных шпиона для меня остаются большой загадкой.

И главная: осознавали ли эти два блестящих, исключительно одаренных человека, какому режиму служили не за страх, а за совесть? И если да, то в какой степени? И не мучили ли их иногда сомнения?

Про Лонсдейла-Молодого снят знаменитый фильм «Мертвый сезон», а Абель-Фишер выступает там в качестве главного консультанта и даже в начале появляется перед камерой собственной персоной. Донатас Банионис потрясающие играет главного героя, говорят, что видно какое-то внутреннее сходство, разведчик был так же обаятелен. Но что касается фактуры, то, судя по всему, какая-то правда в фильме есть – разбросана отдельными крупицами, но не более того. А в основном туфта.

Уже в наше время Стивен Спилберг снял про Фишера изумительный и куда более правдивый фильм – «Шпионский мост». Игра Марка Рэйлэнса, изображающего советского шпиона, – выше всяких похвал, актерский высший пилотаж. Но в картине практически не показаны рабочие будни «нелегалов», они остаются за кадром.

В обоих фильмах нет и намека на то, как оба великих разведчика осваивались на родине после возвращения. Не посещали ли их сомнения относительно праведности дела, которому они служили и ради которого принесли немыслимые жертвы? Ведь жизнь «нелегала» – это постоянное, иссушающее душу и тело нечеловеческое напряжение, необходимость шизофренически делить свою жизнь на две. Разные, несовместимые… Надо, конечно, обладать очень специфическим складом характера, чтобы на такое противоестественное многолетнее существование согласиться, но даже авантюристы от природы, получающие вроде бы от такой жизни удовольствие, часто заканчивают нервным срывом, если не полностью надорванной психикой.

Про Фишера с этой точки зрения почти ничего не известно. Он был предельно осторожен и сдержан. Держал язык за зубами. Поддерживал официальные версии, которые ему предлагалось озвучивать во имя воспитания нового поколения разведчиков. Что понятно, ведь он, в отличие от Молодого, прошел сквозь сталинские жернова. Его то увольняли из органов, то брали назад, над ним постоянно висела угроза ареста, а то и уничтожения, ведь многие его коллеги и бывшие начальники гибли один за другим в застенках их собственной организации – НКВД.

Но Молодый оказался куда более своенравным и непокорным человеком, не желающим отказываться от собственного мнения или хотя бы скрывать его.

Сегаль рассказывал о нем поразительные вещи. То, что он, как родным, владел английским, понятно: в детстве успел пожить у тетки в Калифорнии. Но став в 1946 году студентом Института внешней торговли, с нуля начал учить китайский и к концу обучения овладел им настолько, что написал учебник по этому языку. А ведь это один из труднейших языков для европейца, если не самый трудный – об этом еще пойдет речь в этой книге. Молодый явно обладал чрезвычайными талантами во многих областях, в том числе проявил себя как гениальный экономист и бизнесмен. Шпионя в Британии, он должен был прикрываться статусом предпринимателя. Как бы между делом занимаясь поставками торговых и музыкальных автоматов и еще какими-то проектами, он очень быстро разбогател, стал миллионером, купил яхту, целый парк автомобилей и так далее.

Сегаль, у которого тот бывал в гостях дома, рассказывал, что супершпион вернулся из Англии антисоветчиком. Вернее, быстро стал им, осмотревшись и сравнив реальность жизни в СССР с тем, что он видел на Западе. Особенно его угнетали низкая эффективность советской экономики, неоправданно затратные способы ведения хозяйства, бюрократический и идеологический идиотизм – словом, все то, что Кейнс называл «грязью, которую большевики предпочитают рыбе». Однажды, рассказывал Сегаль, Молодый, выходя из их квартиры, обратил внимание на прискорбное состояние лифта, запавшие кнопки, сломанную ручку. «В чем дело, что это такое? Что это за страна, где в центре Москвы, в доме, считающемся одним из приличных, такое происходит… И здесь всё так: убожество захлестывает», – говорил он горько.

Он стал для КГБ раздражающим фактором, поскольку не скрывал своих взглядов, в том числе и в своих выступлениях перед сотрудниками. За ним была установлена слежка. Молодого это бесило, он возмущался: «Считаюсь героем, но мне не доверяют. Думают, что меня в английской тюрьме перевербовали, что ли?» В ведомственной поликлинике врачи в погонах навязали ему какие-то инъекции, хотя на здоровье он не жаловался. Уколы провоцировали сильные головные боли. Когда он жаловался на них, ему говорили: так и должно быть, сначала станет хуже, чтобы потом было лучше. И вскоре он умер от инфаркта, собирая грибы в подмосковном лесу, в возрасте 48 лет. Убили? «Ликвидировали»? Все может быть, хотя правду мы уже не узнаем никогда. Перебежчик майор госбезопасности Виктор Шеймов в своих мемуарах писал, что решил порвать с КГБ и бежать в США после того, как его ближайший друг, тоже комитетский офицер, был убит за то, что открыто критиковал советскую действительность.

В каком-то смысле противоположность Молодого – другой, гораздо менее известный на Западе человек, но тоже легенда в разведывательных кругах – Александр Ко ротков. Молодый – вундеркинд, отпрыск профессорской семьи. Коротков – пролетарий, пришедший в «органы», даже средней школы не окончив. Но это был странный самородок, действительно будто созданный для этой страшной профессии.

В ОГПУ он служил лифтером, но в сталинские времена непрерывных чисток и катастрофической нехватки мало-мальски грамотных кадров работать оказывалось буквально некому. И вот дошли до того, что лифтера без всякого образования взяли на оперативную работу, с условием, что он «как-нибудь подучится». Наверно, в большинстве случаев это не очень хорошая идея – заполнять оперативные вакансии первыми попавшимися под руку пролетариями. Но то был случай исключительный.

Коротков не просто «подучился», но и овладел среди прочего французским и немецким языками. Одно время, выдавая себя за австрийца, учился в Сорбонне – парижском университете. Обладал феноменальной памятью. Поражал воображение своим полным, почти патологическим бесстрашием. Например, нелегально пробирался сквозь блокаду советского посольства в Берлине после начала войны в конце июня 1941 года и, используя свою агентуру, передавал в Москву информацию о сложившейся ситуации, получал инструкции. Это позволило добиться полного обмена советской колонии на сотрудников посольства Германии в Москве, несмотря на то, что последних было в несколько раз меньше. Можете себе представить, как он рисковал, что сделали бы с ним гестаповцы, если бы поймали?

С другой стороны, он же организовывал убийства «предателей» и троцкистов за рубежом и сам, лично, убивал. Руководил расправами с восставшими венграми в 1956 году. То есть был совершенно беспощадный, действительно страшный человек, убийца и боевик с руками по локоть в крови. И вот он-то в 50-х и командовал всемирной сетью «нелегалов», это он стоял за миссиями и Фишера, и Молодого. И бог его знает за какими еще, ведь нам известно только о провалившихся, об успешных узнать неоткуда. А ведь их наверняка было немало. Руководил он «нелегалами» много лет и, судя по всему, весьма эффективно. Умер, правда, чрезвычайно рано, до 52 лет не дотянул, все же такая жизнь сказывается на здоровье. Или его тоже на всякий случай «ликвидировали»? И кстати, об этом до сих пор широко применяемом термине, перекочевавшем в язык советской и российской прессы из чекистского жаргона. Мне он кажется отвратительным, злобным, он подразумевает, что «ликвидируемые» как будто и не люди вовсе. Не достойные глагола «убить».

Но, подводя итог, если кто-то и мог послужить действительным прообразом жуткого и зловещего «Карлы», так это он, Александр Коротков.

На Западе широкая публика до сих пор имеет самое смутное представление о масштабах советского шпионажа, а тем более о таких тонкостях, как различия между «легальной» и «нелегальной» разведывательной деятельностью. Кое-что пытался объяснить публике Георгий Агабеков, бежавший на Запад в 1937 году. Но все тот же Александр Коротков его «ликвидировал», заманил в ловушку и убил на испано-французской границе. Потом были разоблачения Александра Орлова, спрятавшегося от Сталина в США. Но они носили более общий характер. В 1954 году офицер КГБ Евгений Брик отчаянно хотел поведать всему миру правду именно о нелегальной разведке. Позвонил однажды в редакцию монреальской газеты «Газетт» и торжественно заявил: «Я русский шпион. Хотите, расскажу вам свою историю?»

Но голос Брика звучал не слишком трезво, журналисты ему не поверили, решили, что их разыгрывают, и бросили трубку. А зря. Он мог бы поведать газетчикам, а следовательно, и всей Канаде, такие подробности, которые не снились голливудским продюсерам. В том числе и о том, почему годы подготовки и немалые деньги, потраченные на внедрение Брика в чужое общество, пошли насмарку из-за «человеческого фактора» – любви к женщине и невыносимог