Book: Мед багульника (сборник)



Мед багульника (сборник)

Татьяна Свичкарь

Мед багульника

Сборник

Мед багульника

Глава 1. Девочка с крыльями

Когда-то я считала себя девочкой, у которой растут крылья. В отличие от стройных спинок других детей, на моей возвышался некий холм.

— Мама, что это? — спросила я тысячу лет назад.

— Это как в сказке, — сказала мама, — Бабочка в детстве тоже выглядит, как невзрачная куколка, а потом у нее появляются крылья.

Мама имела в виду душевные качества — красоту и силу — которые можно развить с годами. Но я поняла ее буквально и пришла в восторг.

— И у меня так будет? Я полечу?

Мама закусила губу. Не знаю, как бы я объяснила своей дочери, что у нее от рождения больной позвоночник. У нас с мамой было два варианта: смириться с тем, что дальше будет все хуже, или соглашаться на сложнейшую операцию, во время которой душа моя вполне могла отлететь как бабочка.

Рассказывали — сама я это помню смутно — что, пятилетнюю, меня возили в Москву к профессорам. И операция была не только предложена, но даже назначена ее дата.

Однако накануне того дня, когда меня должны были взять на хирургический стол, девочку из соседней палаты прооперировали неудачно. И сам по себе случай был сложный, и… не знаю, может, звезды так сложились. Все-таки спинной мозг — не аппендицит.

Мама узнала, что соседка моя навсегда останется парализованной. И так перепугалась, что сгребла меня в охапку и унесла из больницы.

— Учись, Майя, жить — какая есть.

Маленькой мне было просто. Сверстники, попялившись денек на мою необычную фигуру, забывали о ней. Тем более, что спина не мешала мне, наравне со всеми прыгать через скакалку, и бросать мяч о стену.

Но подростковый возраст был для меня временем тяжелым. Одноклассники за лето вырастали, осенью приходили неузнаваемыми — высокие, красивые парни и девушки. А я оставалась таким же воробьем — заморышем.

Мама не оставляла все же надежд хоть немного поправить дело. У кого мы только ни побывали: у хирургов и ортопедов, мануалов и колдунов. Кто-то честно говорил: «Я тут бессилен», другие светила называли такие суммы, что мама закусывала губу. В доме нашем было пусто: мама продала все, кроме насущного; семья жила в долгах, как в шелках. Но лучше мне не становилось.

Потом на меня надели корсет из металлических прутьев. Грубый, его нельзя было скрыть под одеждой, что добавляло косых взглядов. И не согнешься, не повернешься в нем толком. А я была ребенком, и жить для меня значило — двигаться. Каким-то чудом, я научилась в корсете бегать, играть в бадминтон, лазить по деревьям, проползать под забором. В награду я получала синяки, но это казалось такой мелочью…

Несколько раз, с огромным трудом, мама доставала путевки в санатории.

— С тобой там будут заниматься именно той физкультурой, которая тебе нужна.

Меня возили в Евпаторию, в Пятигорск… Нерадостными были месяцы, проведенные в здравницах. Начинался отдых с осмотра санаторного врача, и его неизменных слов:

— Нет, тут мы не поможем… Только операция, если кто-то возьмется…

В ответ — мамины слезы, и просьбы «хоть чуть-чуть подлечить девочку»…  Я плелась в очередную казенную палату. Равнодушная ласка медперсонала, физкультурные залы, пропахшие потом — и мое отражение в зеркале — которое к концу лечения ни на йоту не становилось лучше…

А потом известный профессор сказал, что позвоночник у меня больной, потому что так судил Бог. Видимо случай мой показался профессору настолько безнадежным, что он решил свалить все на высшие силы.

Профессор объяснил, что я никогда не смогу выносить ребенка. А если и рожу — то после родов стану инвалидом.

— Майечке лучше не выходить замуж, — сказал он, с грустью глядя на меня.

С тех пор мысль, что замужество — нечто для меня смертельно опасное — не покидала меня.

Но тот же профессор не взял с нас денег и сказал маме: «Не мучайте себя и ребенка. Не смотря на болезнь — у вас прекрасная девочка, у нее все будет хорошо».

Глава 2. Козлы бывают разные

Я стала брать пример с героев, которые преодолевали то, что другим было не под силу, чьи судьбы потом становились легендой.

Нашим соседом по лестничной клетке был старик, прошедший Соловецкий лагерь. Добрейший Александр Леонтьевич, отбывал срок на Соловках как вридло — временно исполняющий должность лошади. Вместе с другими зэками его запрягали в телеги, сани, заставляли перетаскивать то, что и лошадям было не под силу.

Александр Леонтьевич говорил, что его спас Беломоро-балтийский канал, на который его перевели уже инженером. Канал, так страшно описанный Солженицыным, недавнему вридле показался местом обетованным, где есть шанс выжить.

Я называла Александра Леонидовича Ван Даммом среди стариков. В восемьдесят с лишним лет он водил мотоцикл, убирал снег у подъезда. Он никого не корил за загубленную огромную часть жизни, и радовался тому, что вышел на свободу, что еще немало дней ему отпущено свыше.

…Погиб он совершенно нелепо — в большой аварии: столкнулись автобус, несколько легковых машин… Он на мотоцикле вклинился между «жигуленком» и «Икарусом»…


Если тишайший и добрейший человек вынес столько, и сохранил в душе улыбку, то почему я ропщу?

Я не стала учиться вышивать крестиком. Это не расхожая фраза — многие инвалиды в нашем городе так зарабатывали — вышивали картины, расписывали деревянные яйца, вязали на заказ крючком и спицами.

Я же полюбила тир в городском парке, и вскоре стреляла уже почти без промаха. Плавала тоже хорошо, только отходила от пляжа подальше, в укромное место, и там уже раздевалась и заходила в воду, чтобы не шокировать публику.

В первое время такое самовольство тревожило ребят со спасательной станции. Потом они ко мне привыкли, и лишь просили:

— Ты держись где-нибудь возле буйков. А то эти сумасшедшие на гидроциклах, гоняют прямо по головам…

И Волга принимала мое некондиционное тело так же ласково, как и точеные фигурки юных купальщиц.

Ребята-спасатели благоволили ко мне. Пару раз, выходя на берег, я подхватывала какого-нибудь зазевавшегося малыша. Вернее, зазевывались его родители — пили пиво, и не замечали, как их чадо подбежало к кромке воды. А из-за приливов-отливов ГЭС — на песок то и дело набегали и откатывались длинные волны. Много ли надо малышу двух лет от роду? Волна подхватит, понесет с собой… Для двухгодовалой мелюзги — хватит вполне.

А еще спасатели просили меня иногда, если им было совсем уж некогда — «снять козлов с козла». Прямо над пляжем, на скале стояла фигура козла из белого мрамора. Однажды ночью ее затащили туда энтузиасты. Когда-то на здешних скалах был высечен профиль вождя всех времен и народов. После памятного двадцатого съезда его стесали, а несколькими десятилетиями спустя его место занял козел.

Животное это служило неодолимой приманкой для желающих сфотографироваться «с красивым видом за спиной». Обнять козла и встать так, чтобы сзади была панорама…

И отдыхающие лезли по уступам, хотя частенько были нетрезвые. Некоторые, забравшись наверх, еще поддавали дополнительно. После этого они совсем теряли ориентиры, и уже не знали, как спускаться. А спускаться всегда труднее.

Если же козлы оступятся, то вызволять их — или их тела — будут две группы спасателей: одна со стороны Волги подъедет на катере, другая заберется наверх, захватив веревки, чтобы спускать пострадавших. И так, совместными усилиями, препроводят бедолаг в больницу — или в морг. И такое бывало.

Я же знала здесь каждый камень — на ощупь, и с закрытыми глазами могла отыскать ветку, за которую нужно схватиться. В сто первый раз забиралась к козлу двурогому, и показывала козлам двуногим, какой тропою идти. А внизу ребята говорили им пару ласковых.

Да, я могла многое. Но чего мне стоило этому многому научиться — некому было мне рассказать.

* * *

Даже профессию я выбирала, имея перед собой героические примеры Великой Отечественной. Наверное, во всех нас живет «память войны», даже в тех, кто родился после Победы. Услышав гул в небе, я неизменно вскидываю голову, чтобы тревожными глазами найти самолет…

Прабабушка моя, в оккупированном украинском городке, во время бомбежек надеялась лишь на спасение свыше. Над той высотою, где пролетали самолеты, сея смерть — была еще иная высота. И, в конечном счете, все зависело — от нее.

Прабабушка ставила детей на колени. Бомбоубежища все равно не было в маленьком городке. Куда бежать? Глиняные стены хаты, соломенная крыша, и приближающиеся бомбардировщики.

— Молитесь! Детская молитва к богу доходчива…

Все воет, трясется и грохочет.

— Молитесь!

Потом пришли немцы, а когда они два года спустя, отступали — только язык нашу семью и спас. В дом вошел офицер, и инстинктивно прабабушка почувствовала беду. Она заговорила с офицером по-немецки, указала на внуков — девочке тогда было около шести лет, а мальчику — и того меньше. Наверное, господин офицер тоже имеет детей и скучает по ним?

В конце концов, офицер сел, и достал фотографии, и начал рассказывать о своей семье. А, уходя, признался, что был дан приказ — заглядывать в дома, и если там есть люди — бросать в окно гранату.

Пример прабабушки, благодаря которой — родные мои выжили, воодушевил меня. В классе я шла по немецкому лучшей, а, окончив школу, поступила в пединститут на факультет иностранных языков. В специальности этой спина моя — не была помехой.

Глава 3. Наташка

Я сижу у компьютера, наедине с Интернетом, то есть со всем миром. Подруга Наташка говорит: «Будь во времена моей молодости Интернет, никто бы меня замужем не увидел никогда». Но возможности сгрести друзей — и весь мир — в один экран, тогда не имелось. И Наташа пошла в тот же пединститут, что и я, только на географический факультет. «Микроб странствий» жил в ней всегда.

Правда, позже она не раз говорила:

— Ох, и дуры мы с тобой…

Наташка имела в виду низкие зарплаты и тяжелую работу педагогов. Но, спустя недолгое время, судьба дала ей все разом: сначала мужа, потом путешествия, а в школе Наташа преподавала лишь потому, что скучно ей было сидеть дома.

Да и с кем там можно поделиться впечатлениями от увиденного? А дети, как известно, самые благодарные слушатели. Наташа не любила вызывать зависти, и в учительской о поездках своих почти не говорила. Но в классах…

На других уроках ребята привыкли читать, а потом пересказывать текст «от сих до сих». А Наташка рассказывала ученикам о Чили, о высокогорном поле гейзеров Эль-Татио, которое напоминает поверхность гигантской дымящейся ванны, окруженной конусами вулканов. И об Австралии… Как шла она по обычной городской улице, и вдруг над головой пролетела многометровая стая попугаев.

— И так они кричали, что казалось — ругаются самыми последними словами…

Класс хохотал, а учителя, до которых кое-какие подробности Наташкиных вояжей все-таки доходили — завидовали:

— Весь мир объездила… Хорошо, когда муж бандит.

Как и для многих в нашей стране, для них «бандит» и «бизнесмен» — было одно и то же. Они считали, что честно заработать деньги нельзя.

— Ну, ты мне скажи, беспристрастно, со стороны… Чем Васька мой так уж плох? За что они на него вызверились? — спрашивала меня Наташа.

… Я знала всю эту историю, она проходила у меня на глазах.

В конце 90-х подруге пришлось уйти из школы. Зарплаты тогда выплачивали с задержкой в несколько месяцев, а Наташка жила одна, и ей просто нечего стало есть.

И тогда она последовала старому зэковскому принципу — «быть поближе к еде». Увидела объявление, что в кафе требуется администратор, и пошла. Сколько бы ни платили, а все одно — накормят.

Когда-то мы с ней проходили практику в пионерлагере. Записались на август, на последнюю непопулярную смену, чтобы быть вместе, стать вожатыми в одном отряде. А когда приехали в «Чайку», оказалось, что начальник лагеря перестраховался и привез студентов с запасом. И отряда нам не хватило.

Мы сидели на рюкзаках почти в отчаянье. Так далеко добирались! А теперь и практику не зачтут.

Вечерело. Наши однокурсники были уже при деле, и бодро муштровали своих подопечных, а нам не было место. Даже где можно переночевать — не указали. Потом начальник подошел и предложил компромисс:

— Девчонки, у меня в столовой убираться некому. Грязную посуду собирать, полы мыть… не возьметесь, а? А мы вам характеристики для института напишем самые лучшие. Что вы тут были, как два Макаренки женского роду…

Позже я много раз убеждалась — нельзя идти наперекор судьбе. Она косвенно подсказывает, направляет… не прислушаешься — себе дороже будет.

Мы послушались — и ни разу не пожалели. Август прошел славно. Лагерь наш стоял в сосновом бору. Летом нет веселее места, чем такой бор. Шершавая теплая кора сосен, запах разогретой на солнце хвои, стволы, уходящие в небо, как мачты. Земля устлана толстым ковром хвои, и то и дело не удерживаются ребята — начинают перебрасываться шишками.

А минуешь бор, сбежишь по тропинке — и речка… По сравнению с Волгой, что осталась дома — не река, а так, ручеек. Но все же и омуты тут водятся, и особенно соблазнительны над темной водой листья кувшинок.

Но, слава Богу, нам не нужно было, дрожа, пересчитывать воспитанников, боясь, что кто-то из них утонет. И развлекать ребят до седьмого пота не пришлось. Дело наше было простое, служивое. Трижды в день мы собирали со столов грязные тарелки, потом мыли два больших столовских зала, и получали свободу…

А главное, мы были тут — сыты. Год перед тем жили на стипендию: суп из пакета, резаный лук, скупо политый майонезом. Купить нечего — в магазинах пустые полки. А здесь четыре раза в день мы наедались до отвала.

Через несколько лет Наташка так оголодала, питаясь на свою копеечную, от случая к случаю выплачиваемую зарплату, что вспомнила эту практику. И пошла в кафе — на мысленный образ дымящейся тарелки — как на свет маяка.

Потом она рассказывала, как сидела, разглаживала на коленях юбку, которой уж Бог знает, сколько исполнилось лет. А хозяин — такой молодой, лощеный: «Он был такой гладкий, Майя, что, кажется, ему никогда не нужно было бриться… А если продать один его галстук, мне бы хватило денег на целый год…»

— Почему вы хотите работать у нас? — спросил он.

А что мне сказать? Что мы с тобой всегда любили это кафе? Что когда намерзнемся, нашляемся по улицам, идем сюда греться и играть в роскошь? Помнишь, как мы леди изображали? Кофе заказывали, пирожные на каждом столе стояли в вазочке. И мы так небрежно стягивали перчатки, а пальцы были красные от мороза, бесчувственные…

А его звали Вася. Я думала, детей сейчас так никто не называет. Как кота. Скажешь «Вася» — уже смешно. А он — Вася. И он смотрел на меня натурально, как кот на сметану. То так голову наклонит, то этак…

Ну что ты, какая я красавица… Знаешь, как я тогда жалела, что надела кофточку с большим вырезом… Какую? Ну, белую, французскую, Нинка дала. И он все голову наклонял и смотрел мне за пазуху, как будто у меня там если не сметана, то мышь затаилась.

— А вы в курсе, чем занимается администратор?

— Ну, руководит… все тут организует…, - ступила я на хрупкий лед.

Он улыбнулся. А я даже по телевизору в ту пору не видела ничего про администраторов. Я вообще не представляю себе эти современные должности, ради интереса полмесяца училась выговаривать «мерчендайзер» и «супервайзер». Что я… Их компьютер до сих пор не распознает, «ворд» красным подчеркивает. Но у Васи был такой взгляд, что скажи я ему, будто администратор должен по ветвям скакать и жрать бананы — он бы меня все равно взял.

. — Хорошо, попробуем. На курсы пойдете…

Скоро, Майя, я пирожных не могла уже ни видеть, ни нюхать. Это в первое время через каждые два часа устраиваешь себе перекус: кофе с эклером или наполеоном. А потом… У нас была кондитер Лидия Львовна — большая и какая-то по-матерински сердитая. Распекала нас так беззлобно, уютно… Она была профи, мы по сравнению с нею часто ошибались. Поругает, а потом зовет:

— Идите, я пирог испекла… Попробуйте, пока горячий…

И так вкусно, аж не могу… Это потом уже я — как другие официантки, Рита и Нелли, приносила с собой жареную картошку в банке, соленый огурец. Ведь если сплошной сахар — это тошно. Через некоторое время уже никто из нас не мог сладкое есть.

А Вася пригласил меня в театр. Он, видимо, не знал, куда меня позвать. Я казалась ему очень «культурной». Он привез меня на балет «Ромео и Джульетта».

Я знала, что наш оперный — это ни разу не Большой театр. Но все-таки такого не ожидала. Ромео был в драных колготках. Мы сидели в первом ряду, и я видела эту большую дырку с внутренней стороны его левого бедра. На черном хорошо видно. А у Джульетты были грязные тапки. Ну, хорошо, пуанты. А потом Ромео взял и опустил ее вдоль своего тела, головой вниз. И я услышала, как ее затылок ощутимо стукнулся о пол.



Мне стало нехорошо, я прижала руку ко рту, вскочила и пошла из зала.

Тогда Вася решил действовать проверенными методами: завез меня в ювелирный магазин и купил… Майя, какое это было кольцо!.. До сих пор не знаю, что за камень. Он такой голубой, почти синий, а внутри красные всполохи, как северное сияние.

Вася спросил:

— Ты за меня замуж пойдешь?

А я руку с кольцом перед собой поворачиваю, и говорю:

— Ага…

И ты знаешь, Майя, мне не стыдно… Мне ни разу не стыдно, мне блаженно, что есть в мире такая красота, как это кольцо — и это теперь мое. Что мне теперь жить будет просто, как в детском саду. Все за меня решат — возьмут за руку и поведут.

Он спросил:

— А после свадьбы поедем во Францию, да?

До этого я ездила только к тетке в Астрахань: плацкарт, верхняя боковая полка. Ночью поезд тряхнуло так, что у меня зубы клацнули. Но у меня клацнули — и все. А еще один дядечка, он был сильно пьяный, он рухнул с полки вниз, и утром, когда протрезвел, зубы свои с полу собирал и выл…

А тут — мы в Париже, и не надо бояться, что в то или иное кафе нельзя зайти, потому что там дорого. Когда я первое время испуганно спрашивала о ценах, Вася натурально ржал:

— Милая ты моя дурочка…


Наташка — дурочка, а я тогда кто — со своим немецким языком? Мир перешел на английский. И нынче во всех школах — только «англичанки». Я осталась не удел, не имея при этом Васи, который бы захохотал в ответ на вопрос: «Что мы будем завтра есть?» И решил бы проблему в два счета.

Куда же мне деться с болезнью моей, и никому не нужной профессией? С моим одиночеством… Временами хотелось выть на луну, и тогда я утешала себя мыслью, что самое темное время — перед рассветом….

Глава 4. Хранительница Дворца

Настал момент, когда я настолько намаялась без работы, что обрадовалась случайной вакансии — сидеть вахтершей в школе искусств.

Судьба этого здания показалась бы необычной в другой стране, а для России была типична.

Раньше на месте школы был горком партии. При строительстве города ему отвели лучшее место. Три этажа — и просторно, и подниматься нетрудно. Тем более — лестница: парадная, с мраморными ступенями, с тяжелыми широкими перилами, по которым скользит рука. Короткие изгибы коридоров, прохлада больших комнат… Колонны — огромные, тяжеловесные, будто говорящие: «Мы здесь на века». Балконы, чтобы смотреть на городские праздники — как из ложи театра. А с тыльной стороны здания — пруд, и сквер — фонтаны, цветы, статуи…

Когда-то одноклассницы мать работала здесь вторым секретарем. И мы с Ленкой приходили к ней за макулатурой. Анна Сергеевна набивала нам целые сетки заранее подготовленными пачками бумаг. Почему-то ни разу не было искушения взглянуть, что за ненужные документы она отдает…

Потом компартия исчезла, как тот самый призрак коммунизма, который пробрел через Европу к нам в Россию, и сгинул. И в здании горкома теперь — школа искусств, Вместо портретов основоположников марксизма-ленинизма в коридорах висят картины юных художников — прекрасные принцессы, сказочные замки и натюрморты. За дверями кабинетов звучит музыка, а в танцевальном зале — маленькие балерины в черных купальниках тянут ножку у станка.

…Я работаю по графику — сутки через двое. Вечерами расходятся припозднившиеся ученики, а еще чуть позже — преподаватели, и весь дворец — мой. Ничего, что я здесь как бы привратник, и резиденция моя — уголок под лестницей.

У меня тут — диван, застеленный пледом. Еще — стол с тусклым стеклом, под которым лежат фотографии выпускников школы. В углу, на колченогой тумбочке шумит электрический чайник…

Но на самом деле — ночью тут все мое — парадная лестница с тяжелыми перилами, и гипсовые цветы на потолке… И чудо полного одиночества во дворце.

Я вспоминаю, как в Санкт-Петербурге экскурсовод рассказывала: в XVIII веке в старом Зимнем расплодились крысы и портили здание, прогрызали дырки в стенах.

Императрица Елизавета Петровна побывала в Казани и заметила, что там-то нет грызунов — их всех истребили коты. Тогда она издала незабвенный «Указ о высылке ко двору котов»: «Немедленно сыскать в Казани здешних пород самых лучших и больших 30 котов, удобных к ловле мышей, и прислать в Санкт-Петербург ко двору Ея Императорского Величества. А кто котов не явит — тому штраф по указам!»

Указ был немедленно выполнен, коты доставлены, и крысы во дворце исчезли. Хвостатые стражи извели их совершенно.

А я здесь совсем одна. У меня даже котов нет. И охранник из меня, как из той старушки, «божьего одуванчика», которая в фильме о народном герое Шурике охраняла склад от бандитов.

Но мне нравится моя работа — все нравится в ней, кроме зарплаты. Помню, как-то я читала про человека, который выучился есть траву, ходил в лохмотьях и постепенно перестал мерзнуть в холодную пору. После этого он считал себя — свободнейшим из всех живущих. Никто его уже не мог ничем соблазнить, и ни от кого он не зависел.

И во все времена так: чем меньше нам нужно, тем более мы свободны.

Если сразу отсечь то, что мне недоступно, и не соблазниться никогда, не возмечтать… Зайдя в магазин — не погладить голубоватый мех норковой шубы, не пробегать глазами плакаты турбюро, зазывающие «Гоа, Тайланд, Мальдивы — к вашим услугам», в самых фантастических мечтах не представлять, что у меня могла бы быть машина, то…

То, на дежурствах, между выдачей ключей, я могу читать в подлиннике своего любимого Ремарка, а ночами бродить по дворцу, и тонуть в соловьином громе — парк-то, парк за окнами, парк и сияющий май. И не надо никого бояться, никому кланяться и никого просить.

Я поднимаюсь по парадной лестнице, и по стене скользит моя тень. Странный, не совсем человеческий у нее вид. Фея-горбунья из сказки. Когда-то Бог раздавал нам всем жизни… Я представляю, что он доставал их, как Дед Мороз из мешка — подарки в цветной бумаге. Только Бог доставал и вручал нам — судьбы. Развернешь яркую обертку, а внутри — крест. И мой еще — не самый тяжелый.

Просто я — одна. Моя семья — это мама и Наташка. Я до сих пор помню слова профессора, который сказал, что детей иметь мне смертельно опасно. Это значило и то, что мне смертельно опасно — любить.

— Ты как Снегурочка, — говорит Наташка, — Полюбишь, и растаешь.

Но пришел час, и Снегурочка растаять — захотела.

Глава 5. До свидания, Марик

Марик… Друг детства… Мы познакомились в какой-то песочнице. Этого мы оба уже не помним, за нас вспоминают родители. Мое собственное первое воспоминание о Марике — его приводят ко мне на день рождения. Благонравного мальчика в коротких штанишках, но штанишки эти — со стрелками. И черные волнистые волосы приглажены до последней возможности.

Он приносит мне вертушку. Мою детскую мечту. До сих пор еще, увидев на рынке вздрагиваю. Тот день рождения — и в руке Марика колесико на палочке, и переливающиеся цветы — откликаются на легчайшее дуновение.

Марик был единственным, кто не замечал моего уродства. Начисто забывал, что я «особенная». Предложит что-то такое, чего я не могу сделать, и каждый раз — удивленно спрашивает:

— А почему — нет? А что у тебя со спиной?


Я любила бывать у Марика дома. Жил он в центре, в старинном здании. Заходишь в подъезд — и сразу понимаешь, как тщательно и неторопливо оно возводилось и отделывалось. Неуместна здесь была — любая спешка. Только обстоятельность, чтобы — наилучшим образом…

И то же было у Марика в семье.

О, здесь нельзя было резать колбасу на бумаге и заваривать чай из пакетика! Многочисленные родственники Марика — дедушка, бабушка, папа, мама и две тети — имели другие привычки.

Помню, мы сидим на кухне, и я — маленькая — глаз не могут отвести от клеенки на столе. Она яркая, нарядная, разделена на квадратики, и в каждом — клоун, шарики, собачки. Бабушка, Мария Юльевна, нас не гонит. Она священнодействует над обедом. Сколько приправ, сколько незнакомых запахов…  Мария Юльевна, маленькая, полная, «посадочная» — как говорит моя мама, — чуть задыхалась, одолевает по два-три шага, то в одну, то в другую сторону, чтобы еще что-то добавить, подсыпать, размешать…

Обедали же всегда в столовой — салфетки, фамильные серебряные ложки… И Михаил Ипатьевич за столом — неизменно в жилете, в бледно-голубой рубашке, на рукавах отблескивают запонки — как долго я потом не видела ни на ком из мужчин запонок.

Ну и, конечно, ко мне было отношение самое рыцарское. Стоило нам задержаться, глядя фильм… Я предпочитала смотреть телевизор у Марика — большой, цветной. После я тоже ни у кого не видела таких телевизоров. Крышка была в виде капитана, раскинувшего руки. Настоящего капитана, в белой фуражке и с трубкой во рту. Так вот, стоило нам припоздниться, как кто-то из многочисленных женщин семейства напоминал:

— Марик, не забудь проводить Майечку до самых что ни на есть дверей…

Я стояла в передней, ждала Марика. В торце коридора висела картина. Из полутьмы проступала она, и потому пейзаж казался особенно живым. Нес золотистые воды ручей, клонился над ним лес, оставляя место тропинке… Картина напоминала мне романы Майн Рида. Казалось, из леса вот-вот появится всадница, и сбросит с руки белую перчатку, которую — минутой позже — с торжеством поднимет и прикрепит на шляпу ее возлюбленный.

И этим рыцарем был для меня Марик.

Мне хотелось войти в этот ласковый дом — навсегда. Почему-то я не сомневалась, что так и будет: мне суждено греться у этого огня. И боясь любви, я не могла бояться — Марика. Он просто не мог причинить кому-то зло.

И он был — мой.


— Майя, он женится…

Эту весть принесла Наташка. Сидела у меня в комнате, кусала губы. И слезы появились у нее на глазах раньше, чем у меня.

— Они хотят переехать в Израиль. И невесту ему нашли — еврейку. Ты ее знаешь. В десятом «б» училась. Ирка Бернштейн.

Да, я ее помнила. Высокая, лицо совсем не еврейское — очень белая кожа с нежным румянцем, голубые глаза. А вот волосы — угольно черные и завиты в мелкое кольцо, как на той железке, что продают в магазине для мытья посуды.

Ирке все нравилось в России, ей совершенно не хотелось уезжать. И Марику тоже. Но родители велели, и они послушались. Будто на дворе был на двадцать первый, а девятнадцатый век.

При этом отношение ко мне Марика не изменилось ни на йоту. И напрасно моя мама восклицала:

— Как ему не стыдно тебе теперь в глаза смотреть!

Марик приходил — все такой же наутюженный, ласковый, предсказуемый. Нельзя от него было ожидать резкого слова, неожиданного поступка. И снова он напоминал мне кота, любимца всей семьи, который не сомневается, что его встретят с радостью, если он вспрыгнет на колени.

И под влиянием этого обаяния, даже мама моя сдалась, и скоро уже говорила с Мариком об оформлении в собственность дачи, и Марик давал ей дельные советы.

— Все-таки, он голова — этого у него не отнять, — признавала мама.


За несколько дней до отъезда он пришел ко мне, чтобы попрощаться наедине, без спешки.

И вот мы сидим друг напротив друга в моей комнатушке. Марик — на стуле, за столом, я — на постели. Второй стул в комнате не помещается. Скорее всего, мы больше никогда не увидимся. Это так странно, что невозможно себе представить.

— Наверное, вовсю укладываетесь? — спрашиваю я.

— Да, да, да… Вот, бабушка передает тебе на память.

Марик достает коробочку из синей замши. Ничуть не потерта эта коробочка, но чувствуется — старинная. Открывает, и… Нет, не наследственную драгоценность прислала мне Мария Юльевна, но бесконечно дорог мне этот подарок. Та самая брошка, которую я привыкла видеть на ее парадном платье. Желтый, местами потемневший металл. Брошка в форме корзины с цветами, а цветы — из чешского стекла. Сколько раз я, маленькая, подходила к Марии Юльевне и бесцеремонно поворачивала брошку на ее груди туда сюда, завороженная переливами. Лепестки цветов отливали то золотым, то красным, то синим.

— Спасибо, — тихо говорю я.

— Мама, и я, и… Ира…когда мы немножко обживемся, мы приглашаем тебя приехать. Все нужные документы мы пришлем…

Я никогда не была за границей. И честно говоря, сейчас, когда юность осталась за плечами, уже не хочу. Почему? У меня перед глазами картина. Мы в Москве, мама снова привезла меня показывать профессорам. Их вердикт прежний: нужна операция. И мы опять не решаемся, откладываем. Последний день в столице, вечером у нас поезд. Не помню, что это была за улица… Но витрину магазина запомнила навсегда.

Перед ней стояли люди. А за стеклом сидели куклы. Не я одна, мы все, столпившиеся, впервые видели таких кукол. И никто не мог отойти. Куклы смотрели на нас, а мы также заворожено, не шевелясь, не отрывая глаз — на них. В то время мы играли в пупсиков. Пластмассовых, жестких. Мы их сами обшивали, и пытались всунуть негнущиеся ручки в рукава самодельных кофточек. А здесь сидели прекрасные девушки. Длинноногие. Изящные. У них были спальные, гостиные, ванные комнаты… Туалетные столики со множеством флаконов, шкафы, полные нарядов. Кровати с почти всамделишными одеялами и подушками…

Я стояла и плакала. И потрясенно завидовала детям, имевшим такие игрушки — с рождения. Мне казалось, что я что-то непоправимо упустила в жизни.

И если я сейчас поеду за границу — не будет ли у меня такого же чувства? Не будет ли такого чувства у Марика?


И еще — приезжая в новое место, я почти сразу безошибочно чувствую… Порой одного взгляда, одного втягивания воздуха хватает, чтобы понять — мое это или не мое.

Бывает, идешь по лугу и замираешь от счастья, когда сухие метелки травы щекочут — ноги, цветы пахнут медом, а в небе неподвижно стоит облако, похожее на сказочный замок. Или утром, под балконом запоет соловей — мое, мое… А разглядывая — ради Марика — фотографии в роскошном альбом е об Израиле, я остро ощущала — чужое… Эти дома, эти пустыни, даже красота побережий. Все чужое.

Но если Марик чувствует это своим, значит — чужой и он.


Много позже я узнаю, что Марик и Ирина в Израиле не прижились. Впервые сказали он своим близким решительное: «Нет». И уехали в — Канаду.

В Канаде природа похожа на Россию. И есть здесь большая русская община. Но нет — бед наших. Марик напишет: «Мы будто снимаем сливки с двух кастрюль. И от привычного не оторвались окончательно, и все блага Запада — наши».


Итак, Марик пришел попрощаться. Если мы и не сделались мужем и женой, то братом и сестрой — остались.

— Когда летите?

— В пятницу в Москву. А уж оттуда…

Он молчит, а потом улыбается той ласковой улыбкой, которую я привыкла видеть с незапамятных времен, сколько себя помню. Как я буду без этой улыбки?

— Майечка, а у тебя пока никаких новостей?

Он знает, что в прошлом году я все-таки решила лечь под нож, в основном из-за того, что спина начала болеть. Теперь я жду квоту на операцию, которую — Бог знает, когда дадут…

— Ты мне сразу напиши, когда все решится, — просит Марик. Он держит мою руку в своей, и так тепло и хорошо руке моей, — Если я смогу чем-то помочь… А потом ты приедешь к нам, чтобы окрепнуть…

Все правильно, вежливо, «на пятерку». Как и положено порядочным людям. Но если Марик сейчас прямо не уйдет, задержится еще на несколько минут — я заплачу. Потому что мне — не сейчас, а после операции, нужно будет — держаться за его руку. Но его уже уцепила Ира. И с ней он пойдет — к своему новому дому… Хорошо, если оглянется.

— Но как я смогу узнать, все ли у тебя прошло благополучно? — настойчиво спрашивает Марик.

Я поднимаю голову и смотрю на него даже насмешливо: «Ну а если плохо, что ты сделаешь? Из-за своих семи морей? Будешь за меня молиться? И то дело…».


А ночью я плачу. Плачу тихо, чтобы не разбудить маму. Закрыв голову одеялом, на одной ноте скулю, как собака: «Господи, за что мне все это?… Ну, за что?… Ну, не могу я больше… Не могу-у-у… Зачем мне теперь операция?»

Кажется, не будет в моей жизни уже ничего, все кончится с последним звуком этого воя. Тот единственный луч любви, та надежда на счастье, которая была у меня — все это отнято, отнято, отнято…

Глава 6. Рука об руку с чудом

— К нам приезжает — знаешь кто? Сам Ричард Диц…

Елена Валентиновна, преподаватель сольфеджио, сладко улыбалась. Все наши педагогини из школы искусств были с легким приветом. Казалось ли им, что при такой профессии нужен особый художественный вкус? Одевались дешево — нельзя, невозможно было в нашем городе, да на их зарплаты покупать что-то стоящее, но всегда с претензией. Какие-то необычные броши, шали, кружева, накидки… И сладость голосов и экспрессия жестов…Мама моя называла это: «Я, Дуня, вся такая нежная, деликатная»…

— Диц? — я наморщила лоб. Для склероза вроде еще рано. Но я абсолютно немузыкальный человек, мне не то, что медведь в детстве на ухо наступил, у меня по медведю на каждом ухе сидят до сих пор.



— Мааайя! — Елена Валентиновна всплеснула руками, — Это… это же… я уже бросила клич среди своих учеников. Иметь возможность и не послушать Дица… это даже не кощунство, это саму себя обокрасть на всю жизнь.

— Не саксофон, надеюсь? — опасливо спросила я. При всем моем музыкальном бескультурье — двумя странностями я все же обладаю. Не люблю саксофон и народные песни.

— Майя, — безнадежно сказала Елена Валентиновна, — Он не саксофонист и не балерина. Он пи-а-нист, Майя! Он немец! Он приедет, и ты тут от лица нашей, так сказать общественности, поприветствуешь его на родном языке.

* * *

Ричард Диц — любимец публики. И любовь эта завоевана не только мастерством, но и тем неуловимым, что зовется обаянием.

Конечно, его встречали парадно: с ним приехали тетки из министерства культуры. Он вошел — весь в тетках и цветах, так что его и видно не было, в этой толпе, целлофане и витых ленточках.

Я бы и не вякнула, если б Елена не подвела его ко мне.

Я встала и тоном гувернантки выразила радость видеть господина Дица в нашем городе.

Его явно тронуло, что я знаю его язык. Так же умиляемся мы, когда иностранцы поют «Катюшу» или «Подмосковные вечера».

Он присел на край ограждения, отделявшего место вахтерши от вестибюля.

— Вы жили в Германии? — спросил он.

— О, нет… Я преподаватель, окончила институт…

— Вы работаете здесь? — он повел рукой, — Преподаете детям немецкий язык?

Тетки из министерства культуры стояли сзади с вежливыми приклеенными улыбками.

— Я работаю тут, — кивнула я утвердительно, и добавила почти под нос, для самой себя, — Где он, тот немецкий…

— Спроси, спроси, — Елена улыбалась так, что уголки губ почти заезжали за уши, и пихала меня в бок, — Как ему понравился наш город?

— Фрау Елена интересуется, — отвела я вопрос от себя, — Нравится ли вам то, что вы здесь увидели?

— У вас красивый город. Но я видел его только из окна машины. Мне бы хотелось познакомиться с ним поближе. Сейчас концерт, а потом…  Слушайте, — он взглянул на часы, — После девяти я буду свободен. А уезжаем мы только завтра. Может быть, мы с вами погуляем по вечерним улицам?

— А ваша свита? Ваши сопровождающие?

— О, мы от них убежим…  Не надо машины…  Ведь город небольшой, правда? Как вас зовут? Майя? Вы согласны, Майя?

Я почувствовала в нем ту особенную свободу… Когда-то я летела в столицу. Еще мы не сели, нас только везли на автобусе к трапу самолета… И были среди нас иностранки… Даже звуков чужой речи не услышав еще, мы уже знали, что они — иные… Самая простая одежда — джинсы, футболки… Самые обычные лица… И та внутренняя свобода, о которой нам — только мечтать…

И в этом мальчике — потому что улыбка у него была совершенно мальчишечья, ощущалось это самоуважение. Не показное, но незыблемое.

Когда его позвали на концерт, последний его взмах руки был — мне:

— Майя (особенно жестко деля мое имя этим звуком «й») Я хочу видеть вас в зале тоже…


Я сидела на последнем ряду, приникнув головой к стене и закрыв глаза. Не раз бывала я на концертах: играли талантливые дети, преподаватели. Они садились к инструменту и заставляли его звучать…

Но Ричард… Он подошел к роялю так, будто спешил с нами заговорить. И не дано было ему говорить — иначе. Он сел, поднял крышку, окунул руки в клавиши… И зазвучал голос рояля… Я не знала, что подлинный его голос — исполнен благородной грустью и светом.

Переливы напомнили мне ту картину у Марика… бег воды в ручье. Вода цвета золотистого хрусталя, и солнце отражается в ней, и трепещет листва от порывов ветра… Я закрыла глаза, и это было как во сне. Я не знала, что явится в следующий миг…

Сколько раз нужно было повторять все это пианисту, чтобы пальцы его приобрели неземную легкость? Чтобы рояль зазвучал — небесным голосом.

Диц поднял и уронил руки, и улыбка его была так же светла, как его музыка.

И нескончаемые аплодисменты, в которых одно потрясенное «спасибо»… спасибо за чудо…

* * *

После концерта его звали в ресторан, а потом куда-то ехать, осматривать достопримечательности.

— Найн, найн, — замахал он руками, — Отель… спать, спать… Завтра…

И лукавейший прищур, и подмигивание мне.

И после, шепотом:

— Приходите через час, хорошо? — снова взгляд на часы, — В десять я буду ждать вас у входа в отель…


Мы шли по улицам, и на его никто не смотрел. Для прохожих он был просто симпатичным парнем. А любителей классической музыки, способных узнать в лицо знаменитых исполнителей, в нашем городе не водилось.

Он говорил о своем Дрездене, который можно считать сердцем музыкальной Европы. А к улицам нашим присматривался так, будто он не в европейской стране, а в экспедиции на другую планету.

Когда нам случалось переходить дорогу, я брала его за руку, как ребенка. Мне хотелось оберечь его от всего, что могло быть не только опасно, но хотя бы неприятно ему. Для меня «любить» всегда значило — «служить».

Но служи я ему всю жизнь — и тогда не могла бы расплатиться за час радости, полной жизни души, подаренный его игрой.


Через неделю мне позвонили. Квота на операцию была получена. А через несколько дней мама сломала ногу — поскользнулась на лестнице — и ясно стало, что мне придется ехать в Москву одной.

Глава 7. Где находится остров Визе

В аэропорту я все маялась в белом жестком кресле с сетчатой спинкой. И так неудобно, и так…  До слез надоела эта боль в спине — ноющая, отдающая в голову. И бессильны, бессильны уже таблетки…

А рейс все откладывали. И не только мой. Видимо, непогода широко раскинула крылья. Народу в просторном зале аэропорта было уже столько, что люди сидели на подоконниках, и по углам — на своих сумках. Особенно было жалко маленьких детей, которым вряд ли придется спать нынче.

Ближе к полуночи сонливость моя куда-то делась, и я почувствовала лютый голод…

Я знала, что на первом этаже, в закутке, недалеко от туалета, есть не слишком популярная забегаловка. И месторасположение неудачное, и выбор невелик…

Я взяла большой кусок яблочного пирога и чашку кофе. Села — Боже, как же хорошо провалиться в мягкий диван.

Когда мужчина в светлой куртке опустился рядом — честно, мне было все равно… Уж кем-кем нельзя было восхититься, так это мной. Со мной обычно сперва дружились, а потом я уже становилась в той или иной степени дорога…

И думала я не о соседе справа, а о том, что боль отступила…

— И ваш задерживают? — спросил мужчина.

Я кивнула.

— А куда летите, если не секрет?

— В Москву.

— Значит, мы с вами одним рейсом, — сказал он и вздохнул, — Еще немного и рассвет встретим… тут, на этом диване. Ну что ж… Торопиться в зал нечего, там нас никто не ждет. Предлагаю остаться здесь и взять по рюмке коньяка.

— А здесь слышно, как объявляют вылеты? — забеспокоилась я.

Вдали голос что-то бубнил через динамики, но не очень отчетливо.

— Ну, время в запасе у нас еще есть — сказали же, что вылет откладывается на два часа. Минутку…

Он вернулся с двумя тяжелыми рюмками коньяка, и тарелкой, на которой лежали шоколадные конфеты.

— За удачную дорогу, — сказал он, — чтобы мы все-таки поднялись в воздух…

— А еще больше за то, чтобы мы потом благополучно опустились на землю, — добавила я.


…Посадка была поспешной. Помню, что к самолету мы почти бежали, и меня покачивало. Новый знакомый, Володя, поддерживал меня под локоть.

Шел дождь. Стюардесса стояла у трапа с зонтиком, и торопила нас:

— Быстрее, проходим, занимаем места… сейчас улетаем.

.. Место мое было рядом с каким-то толстым дяденькой, который захрапел еще до того, как самолет вырулил на взлетную полосу.

Володя, который сидел позади, подошел и тронул меня за плечо:

— Пересядьте ко мне.

Он долго молча смотрел в иллюминатор, уже затянувшийся инеем, а потом взглянул на часы.

— Однако… поздновато будем на месте. Вас кто-то встречает?

Я покачала головой.

— До утра посижу на вокзале. А потом поеду в больницу…

— У меня квартира недалеко от аэропорта. Не хотите заехать, отдохнуть? Что это за отдых на вокзале?

— Вы москвич?

— Да я…  — он пожал плечами, — И сам толком не могу сказать. Я здесь только в отпуске бываю. А если я скажу, где работаю, вы, наверное, даже не представите..

— Давайте попробуем…

— Ну, хорошо — он посмотрел лукаво, будто загадывал привычный ребус, — Остров Визе — это название вам о чем-нибудь говорит?

Честное слово, я не знала где это — в Тихом океане, или возле Антарктиды. Не было у меня знакомых, которые жили на островах.

Он не стал унижать меня долгой паузой.

— Этот остров открыли, как открывают планеты и звезды, — сказал он, — По догадкам. Вроде бы должен быть… Еще в начале двадцатого века судно «Святая Анна» дрейфовалов Карском море. Оно погибло, но штурман сумел спасти вахтенный журнал. А десять лет спустя полярный исследователь Визе изучал линию дрейфа судна. И по отклонению морского течения предположил, что тут должен быть остров… Теперь там работают метеорологи… Одна из самых северных станций в мире.

— Вы метеоролог?

Он слегка поклонился.

— И вас там много?

— Когда-то было около тридцати человек, а сейчас — пять. Это банально, но Север затягивает… Там, на большой земле, суета, а тут спокойно работаешь…

— Очень там холодно?

— Ну… и холоднее на нашей планете бывает… У нас всего-то пятьдесят два ниже нуля… Не чета Антарктиде, там под девяносто. Нет, у нас не страшно.

— Но ни травы, ни зверя, ни птицы…

— Ну что уж вы о нас так плохо думаете? Одних белых медведей около десятка. И цветы тоже есть. Летом. Летом у нас до десяти градусов тепла бывает…

Глава 8. Багульник

Устала я смертельно, настолько, что мне было все уже равно — куда привезет нас такси. Я редко бываю в больших городах — и не люблю их. Ходить долго пешком — устаю, с автобусами безбожно путаюсь. И все эти «Третьи улицы Строителей» сливаются для меня в бесконечный лабиринт многоэтажек.

Тем более, ночью…

Володя жил в старом кирпичном доме, на пятом этаже, без лифта. Сумку мою он вынул из машины, и нести не позволил. А в подъезде закинул голову вверх, оглядывая лестницу.

— Заберетесь? Если что — можно постоять передохнуть…

Он же не знал о моих тренировках по подъему к беломраморному козлу…


У него была двухкомнатная квартира. Мужской уют. Я люблю его больше, чем женский… Меня всегда раздражало, когда подруги многословно извинялись за беспорядок в комнате — а всего-то на постель был небрежно брошен халат. И это их: «Дай, я подстелю салфетку… Позволь, еще раз сполосну чашку»… Все это отнимало время у чего-то более нужного, важного…

…Володя вынул постельное белье. Не новое, но чистое, аккуратно сложенное. Он положил стопку на диван.

— Время позднее… Но давайте все же поужинаем… У меня есть чай, колбаса, хлеб…Сейчас достану.

Немного погодя мы сидели в кухне, и перед каждым стояла кружка с чаем. Володя нарезал колбасу толстыми кусками. Когда я была маленькой — это было время пустых полок в магазинах. Колбасу выдавали по талонам. Ее резали тоненькими, полупрозрачными кусочками, чтобы на дольше хватило… Я мечтала съесть вот такой бутербродище, какой Володя протягивал сейчас мне…

А потом я стелила постель, и подушка тоже была из моего детства — старая, очень мягкая, со сказочными медведями…


Я проснулась в шестом часу утра. Наверное, волнение перед тем, что принесет нынешний день, не давало покоя. Самую тяжелую усталость я стряхнула глубоким забытьем, и теперь на первое место выступил страх.

Я включила светильник — узкая белая трубочка отбрасывала неяркий свет. На стене обрисовалась моя тень. Она имела сейчас какой-то зловещий вид. Казалось, она сама — вне моей воли — поднимет сейчас крючковатый палец и погрозит: «Ужо тебе»…

Володя постучал в дверь.

— У вас все в порядке? Или просто встаете уже?

— Входите, — отозвалась я, — Не спится чего-то… Страшно…

Он вошел и сел на край дивана. Ничего не говорил, будто задумался. Но я чувствовала его рядом, и стало легче.

Он потянулся, достал гитару, которая, оказывается, стояла где-то в закутке, за тумбочкой. Самая обычная гитара, дворовая…

Руки у него были большие, а пальцы крепкие и сильные… После Ричарда Дица я никогда уже не услышу виртуоза, но Володя и не претендовал ни на что большое, как на «три аккорда» доморощенных бардов.

Голос его — низкий, глуховатый… И вот уже багульник цветет где-то на сопках…

Возле палатки закружится дым,

Вспыхнет костер над рекою…

Вот бы прожить мне всю жизнь молодым,

Чтоб не хотелось покоя.

— А вы видели багульник? — спросила я.

— Видел. Не у нас, правда… У нас почти одни только мхи… На Дальнем Востоке видел, когда практику проходил. Красиво. Как сиреневые облака. Пчелы собирают с него «пьяный мед». От него плывешь…Пьяный мед багульника…

— А это — знаете? — спросил он, чуть погодя, и начал читать — тем же глуховатым голосом:

Январь прошелся королем,

И город замер,

И мы затворниками в нем

Тюремных камер.

Но как насмешник королей,

Как богохульник,

У нас в бутылке на столе

Расцвел багульник

Наперекор календарю,

Как будто летом,

Расцвел в насмешку январю

Лиловым цветом.

И утверждает видом всем,

Веселым глазом,

Что не был сломан он никем,

Веревкой связан.

Что он живой, что он плевал

На все прилавки,

Что не знаком ему подвал

Цветочной лавки,

Что не был заперт на крючок

Он в том подвале

И что его за рубль пучок

Не продавали.[1]

…Мне стало тепло. Будто ледяная скорлупа страха истаяла, и я ощутила мир вокруг себя. Большой мир. Вечный…

Порою кажется, что мы — хозяева этого мира. Подошел к морю — зачерпнул воды. Зашел в лес, сломал ветку. Природа — так покорна…

Но на самом деле Бог только позволяет нам играть в хозяев. Нас уже не станет, а то же море будет накатывать на берег волны, и то же дерево весною тронется в рост…

И что бы ни было со мною — будет жить эта комната, времен моего детства — со старым диваном, и ковром, на котором пасутся олени…

И души тоже не исчезают, и ничего с ними не случается. И даже, если все кончится… я, конечно, не растворюсь бесследно во времени и пространстве… Я буду где-то среди звезд… одна из них. Потому что звезды… что бы ни говорили астрономы — не умирают…


…Володя проводил меня до больничных дверей.

— Может быть, мне разрешат донести твою сумку до палаты?

— Нет-нет, — почти испуганно воскликнула я, — не входи в эти двери, дурная примета…

— А плевать я хотел…

— Простимся лучше здесь. Смотри, какая хорошая погода… Дождь…

Я слегка откинула голову, и подставила лицо нечастым тяжелым каплям… Если не знаешь — увидишь ли ты еще когда-нибудь дождь… Каждая капля была упоительной. И в какой-то момент я осознала, что Володя целует меня…

Меня целовали впервые в жизни.


«В детстве я ходил в парк, и там у меня было любимое дерево. Я не знаю, что за вид… Такое сказочное, все из изломанных линий. Корявые, перекрученные ветки. И у самой земли в нем было дупло. Я клал туда конфеты. Мама рассказала, что ночью за ними прилетает сказочный ворон. Не было для меня в парке дерева дороже этого».

«Когда ты уходила — у меня перед глазами было то дерево», — написал мне Володя несколько дней спустя.

Глава 9. Операция

В палате мы оказались вдвоем с девушкой Юлей. Я рада: боялась многоместной палаты, шумных, капризных соседок, ночного непокоя.

Юля — совсем девочка: худенькая, светловолосая. Спина еще хуже моей. Юля рассказывает, что ее уже клали в больницу, в другую, но почти накануне операции, собрали консилиум, и решили, что риск слишком велик. А здесь взялись.

— Сергей Петрович с такими, как я — не боится работать, — говорит Юля с нотой влюбленности.

Сергей Петрович Мезенцев — маленького роста, пожилой уже хирург, в которого свято верят и больные, и персонал, и Юлькины восторженно-влюбленные ноты звучат во многих голосах.

Мне он тоже нравится. Нравится внешняя его неприметность, не броскость, и неприкрытая, не стершаяся с годами радость, ликующий его голос из коридора, когда он говорит с теми, кто идет на поправку. Так радуются обретенному здоровью пациентов — врачи от Бога.

Мы с Юлькой вместе сдаем анализы. Ждем друг друга у дверей кабинетов. Мечтаем об операции в один день. Хотя это вряд ли возможно. Операции будут сложными, многочасовыми, дай Бог в день — с одной управиться. Мечтаем выздоравливать рядом…

Неуют больничных ночей. В палате мы уже обжились, но в коридоре всю ночь горит свет, проходят сестры, дежурный врач, больные…

Коридор длинный. Я иду по нему, запахивая халат на груди. Вспоминаю, как когда-то потянула связки. Сейчас смешно рассказать — упала с кровати. Книжные полки у меня висят над постелью. Я потянулась за томиком, поскользнулась на шелковом покрывале, грохнулась на пол, на неудачно подвернутую ногу. Нога сказала: «Хруп». Понимая уже, серьезность происшедшего, я осторожно извлекла из под себя конечность, попробовали пошевелить пальцами. Удалось. Но к утру нога почернела, и еще несколько месяцев я ходила еле-еле, туго спеленав ступню эластичным бинтом и опираясь на палочку.

А как я буду ходить после операции? Дойти вон до той двери покажется немыслимым. Коридор станет длинным, как путь из варяг в греки.


Моя операция завтра. Я сижу на подоконнике. Юля лежит, закинув руку за голову. Лицо напряженное — ее «день Х» опять откладывается, не все анализы в норме. Ее будут готовить к операции.

— Юлька, ты как?

Она молчит — забралась в кокон напряженных, мрачных мыслей, и не хочет, чтобы ее тревожили. Потом спрашивает:

— Что там за окном? Дождь?

— Дождь.

Листья уже совсем облетели. Моросит тот тоскливый дождь поздней осени, который вот-вот сменит снег. Я закрываю глаза, и вспоминаю картины Леонида Афремова. Его мир — в ярких бликах. И осень у Афремова тоже такая. Яркая. Золотые от упавших листьев дороги, а с неба рушится не дождь — водопад красок — алых, синих, изумрудных…

Я стараюсь передать эту красоту Юльке:

— От фонарей на асфальте — длинные дорожки. Они переливаются, и в них отражается рубиновый блеск последних листьев. А впереди сгущается синева подобно водам таинственного океана.

Наконец Юлька улыбается:

— Ну, ты и скажешь…  Синева океана…  Там просто темнотища, фонари кто-то разбил. Там собаки понимают лапу, и затаились всякие хулиганы.

— И маньяки! — я соскакиваю с подоконника, и набрасываюсь на Юльку, с грозным рычанием тереблю на ней простыни, и в ходе этой схватки уже мы обе хохочем.

А тут звонит Вася.

Вы не представляете, Наташкин муж — Вася! Вот уж от кого не ждала звонка, хотя мы в прекрасных отношениях. Столько раз я сидела у них, и столько он, бедняга, выслушал наших с Наташкой разговоров…

— Май… слышь… Может чего помочь надо? Ты только скажи…

— Ну-у, если ты прилетишь заняться со мной сексом — это, говорят, хорошо расслабляет, если экстремальная ситуация. «Секасом» — как говорят незабвенные Равшан и Джамшут.

— Тебе что — не страшно? Ты что — совсем не боишься? — удивляется он.

— Все равно, жить мне или нет, решу не я, и не врачи — а что-то свыше. Если я еще небу нужна — выживу, а нет — так и без операции судьба что-нибудь придумает. Тот же кирпич на голову.

— Это точно, — соглашается он.

Когда он был больше бандитом, чем бизнесменом, высшие силы несколько раз отводили его от пуль…


Что я помню об операции?

Помню капельницы и катетеры, холод, простыни, которыми меня укрывают. Мне страшно так, что кажется — пульс бьется везде.

— Что вы мне уколете?

Звучит название препарата, расслабляющего. Несколько мгновений я пытаюсь сопротивляться, а потом все кружится, несутся деревья за окном — и я перестаю быть.

Первое что вижу, когда прихожу в себя — разделенные на четкие квадраты пластины света, лампы. Чувство сжатости всех мышц — страх как заморозили, так он и остался. И боль, хотя даже в этом еще наркозном полусне — я думаю, что пока не кончился отходняк, не должны ведь наступать мучения.

Я говорю — сама понимаю, что тихо, почти шепотом, и как-то тянутся слова, наверное, я их мычу.

— Больно…очень больно…

И женский голос, приближаясь:

— Не ной… терпи, ты тут не одна…

С той минуты я только и делаю, что терплю, до того мгновения, пока боль не становится невыносимой. И пить тоже хочется — не передать как. Я не выдерживаю, когда мимо проходит совсем молоденькая девушка — сестра? Доктор? Лицо у нее доброе, и я прошу:

— Воды…

Я поворачиваю голову, меня поят с ложечки, по каплям. Вода проливается, течет по щеке. Жалко терять эти капли. Мне бы сейчас соску, как маленькой…

Эти часы в реанимации, когда нужно, стиснув зубы, вытерпеть каждую минуту. Как последнюю. А сколько впереди таких минут — никто не знает. Но еще — время умеет здесь лететь, проваливаться кусками. Открыла глаза — за голым квадратом окна — ночь. Теперь вся боль сосредоточилась в руке. Огнем печет.

Смотрю — капельница пустая…

— Выньте иглу, — голос еще тихий, но уже мой, не мычу…

— Терпи, не буду я тебе потом сто раз вену искать… Тебе еще этих капельниц ставить…

Закрываю глаза, почти в отчаянье, и…  и где-то багульник на сопках цветет…  От боли ухожу в другую реальность. Боль не становится меньше, но в этом сумрачном мареве я брожу по сопкам, где цветет багульник, я слышу голос, который звучит не извне, а где-то в моей голове. Этот голос может сказать, что будет дальше, там, где он — будет легче, надо только дойти…

Те, кто вокруг не говорите ничего, не тревожьте, не забирайте меня из зыбкого полусна…


— Давай, просыпайся… На рентген поедем.

Я лежу на животе и не могу не то, что пошевелиться, я дышать от боли не могу.

— Майя, Майечка…  как ты?

Юлька. Наклоняется, ее светлые волосы падают мне на лицо, щекочут щеку.

— Ну, как — очень больно?

Осторожно, осторожно надо дышать, чтоб не застонать, не напугать Юльку, у нее же операция еще впереди. Я произношу то же, затверженное слово:

— Терпиимо…

И вдруг — ее торопливый голос:

— Слышишь, Володя, ты ее слышишь? Вот она, передо мной лежит. Живая…  Говорит, что терпимо. На, поговори с ним. Он уж который раз звонит, с ума сходит…

В ухо мне суется мой же телефон, и тот же вопрос: «Как ты?», звучит теперь из немеряной дали, с острова Визе.

— Живая…

Я плачу и мне окончательно становится нечем дышать.

— Ну давай, давай… так…так…. — почти ликующее интонации врача моего Сергея Петровича, его манящая рука… Артист он, ох, артист, на всем этом казенно-больничном фоне…

И мои кургузые, с закушенной губой, не разбери-пойми какие, пыточные шаги он встречает так восторженно, точно тут прима перед ним адажио станцевала.

— Ты мне пиши, ладно, — слезы у Юльки льются рекой, — Ты мне обязательно пиши обо всем… Что дома скажут о твоей новой фигуре… Как впервые на улицу выйдешь, какое платье себе купишь…

Последнее объятие, всхлип. Операция у Юльки тоже прошла благополучно, правда, лежать ей еще долго.

Но мы живы. Стоим, обнимаемся и плачем, как два солдата-ветерана, намучившиеся войной, но дожившие до Победы.


Наивная чукотская девушка… Я думала, что, уезжая из столицы, платье-то себе я непременно куплю. Я его видела — синее, длинное, в брызгах стразов. Праздничное… Потому что это — первое мое вечернее платье. И оно будет на мне сидеть так же красиво, как на манекене… Я буду ходить и искать его, и найду, и буду мерить, впервые не стесняясь, что продавщица заглянет в кабинку.

А оказалось — у меня нет сил не только на то, чтобы шляться по магазинам — но на такси бы до вокзала доехать…

И последний подарок столицы — жуткая пробка на шоссе, такая, что я испугалась — не опоздать бы на поезд.

— Один вам выход, — жалея, сказал таксист, — Уж вы как-нибудь скрепитесь, и добирайтесь на метро. Тут остановочка всего-то.

… Я всплываю по эскалатору со странным чувством, будто возвращаюсь на землю из небытия.

Глава 10. Пьяный мед

Я еще долго не могла выйти на работу. Ходила по городу, потихоньку оживая. И как же легко в это время набегали на глаза слезы! Могла подойти к дереву, погладить ветку, и заплакать… какое красивое дерево… какая щемящая благодарность высшим силам за то, что осталась жива…

Ведь уходила… но это оказался не уход — репетиция. Напоминание свыше — будь благодарна за каждый прожитый день…

И то, что после всех страданий, я теперь просто — такая как все — это тоже учит смирению.

Наташка позвала меня в кафе — отметить возвращение. Торт, теплый запах крема и ванили… Кофе в тяжелых белых чашках… Бутылка вина…

Я рассматриваю этикетку.

— Знай, наливай… Ты все равно не переведешь, это французский… Майка, Майка… — Наташа порывисто сжимает мне руку неудержимо улыбается.


После третьего бокала в моей немузыкальной душе начинает петь некая нота… Мне трудно это объяснить… Я вдруг начинаю слышать все очень остро… В таком состоянии чуют, как растет трава… Слышат шум волн, разбивающихся о неизвестный остров, и открывают этот самый остров…

Слышат не только голос, но и тоску другого человека — за тысячи и тысячи миль. И зовут этого человека.

* * *

Светила полная луна, и длинные тени лежали на полу комнаты. По одной из теней я, раскинув руки, пробежала как по канату. Та радость, которую сравнивают с пузырьками, поднимающимися в бокале шампанского, жила во мне.

Я включила компьютер, и машина, обычно медлительная, откликнулась мгновенно. Через несколько минут я уже сидела за клавиатурой, и пальцы бежали — куда там Ричарду Дицу… Но писала я как раз ему.

«Милый Ричард… Последний год вразумил меня — случайностей не бывает! И весь мой немецкий, оказывается, был — для Вас. Спасибо Вам за тот вечер, за игру, которая разбудила меня. Чудом вашей игры я захотела жить… и решила бороться за жизнь…

Если Вы еще будете в России — позовите меня… Быть рядом с Вами, все равно, что соприкасаться с чудом. Я приду всегда, куда бы и когда бы Вы не позвали меня…»

«Володя, Володечка, — спешили пальцы. — Спасибо за тот багульник, который на сопках, за те минуты, когда я почувствовала себя — в детстве. Ведь дети — бессмертны, и благодаря тебе — мне больше не было страшно…

А твой багульник… пьяный мед его — облегчил мне самые тяжелые минуты…

И теперь я снова могу слушать и про сопки… и про что угодно… лишь бы звучал твой голос… Я… люблю тебя…»

Я дописала и нажала на кнопку «отправить», что бы письмо мое, исчезнув здесь — через несколько мгновений — родилось там, где зеленый занавес северного сияния качает суровые арктические моря.

Кто забыл купить волкодава

Аурика сидела в маленьком кафе, на террасе, выходящей на Волгу. Она очень устала после репетиции, ноги просто ныли. Ей хотелось, как можно дольше не вставать, но она знала, что это не поможет. Усталость пройдет только к завтрашнему утру. Но если выпить крепкий кофе, то дорога домой покажется веселее.

Аурика занималась бальными танцами давно, с детства. Маме сказали, что девочка слабенькая, ей нужно окрепнуть. Хорошо бы ей заняться лечебной физкультурой или танцами. Но если ЛФК будто зачисляла дочку в больные, то танцы, кроме здоровья, обещали еще и праздник душе, и умение, могущее пригодиться в жизни.

Мама привела восьмилетнюю Аурику в студию бальных танцев «Дуэт». Высокий простор зала, хрустальная россыпь звуков из-под пальцев пианистки, и то, как все они бежали — летели — по кругу под эту музыку — совершенно заворожили Аурику.

Она почувствовала в танце — волшебство, и с тех пор, какой бы труд ни требовалось приносить в жертву этому великому чародею — все было оправдано.

Школу пропустить было можно, студию — никогда. К счастью, кроме влечения, у нее оказались и хорошие данные. К юности выяснилось, что будет она невысока, легка в кости, сложена очень гармонично, и в ее движениях присутствует то изящество, которое не всегда дарует школа.

Хорош был и ее партнер. Когда Аурика и Марк выходили на сцену, зрители отмечали, что они — очень подходящая пара. Даже внешне похожи. Только золотистые волосы Аурики забраны в строгий, балетный узел. А у Марка — того же оттенка — перехвачены в хвост, как у воина далеких веков.

На Аурику, конечно, больше смотрели. Она думала — из-за платьев. Платья казались ей роскошными. Они с мамой жили скромно. Новую одежду покупали не по желанию, а чувствовали моральное право на нее тогда, когда окончательно износится старая. И оценка вещи «хороша» или «плоха» — зависела от того, насколько она прочная. Сейчас Аурика сидела в джинсах, которые отлично держались уже второй год, и простой хлопчатобумажной водолазке.

Но платья для танцев… На них шли почти все деньги, что она зарабатывала на концертах. Любимейшим было то, в котором она танцевала «Русский вальс». Руководительница Наталья говорила — надо красное, как тюльпан. Аурика его не чувствовала красным.

Я захожу в мраморный зал

Белой твоей пурги…

Нужно — белоснежное… Купили белоснежное, сверкающее россыпью стразов. Пена, в которой она любила нежиться в ванной, была лишь неким подобием этого платья.

Особые наряды требовались для танго, румбы, ча-ча-ча… Она выучилась переодеваться мгновенно, змейкой выскальзывая из одной одежды — и из образа, чтобы войти в другой.

Но внимание зрителей дарил ей и Марк, который умел стать почти незаметным, подчеркивая красоту партнерши. А ей казалось — наоборот — должны смотреть на него, потому что она умела оценить и его мастерство, как партнера, и надежность его рук.

Правда, в жизни у них не было романа.

Марк дружил с другой девочкой из студии, с Юлей. Она много уступала Аурике талантом. На сцене смотрелась слишком крупной, наряды почему-то выбирала всегда с открытой спиной, и Аурика думала: «Как много в ней спины». Иногда забывала движения; когда танцевать выходили несколько пар, Юля сбивалась, подстраивалась под других.

В жизни же была роскошная, молодая. Тоже носила гладкую прическу, но обыгрывала образ цыганки. Носила серьги — кольцами, яркие юбки. Характер у Юли был легкий: открытая, щедрая, добрая. Аурика рядом с ней — боязливый цыпленок.

С Аурикой и поговорить не о чем, кроме танцев и книжек. Еще она сведуща в домашней работе. Потому что жизнь заставляет и в этой сфере быть профессионалом.

Но такие разговоры можно вести с бабушками на лавочке возле дома. Как вкуснее сварить, и чище убрать. Вряд ли это интересно Марку. Да Аурике и самой неинтересно. Просто выхода нет. Мама — медсестра. То — в день, то — в ночь, то — к соседям, то — к знакомым — отхаживать.

У Аурики же хоть и выпускной класс, однако, они с мамой уже все решили. Институт не потянуть, а в педучилище на отделение физкультуры она поступит спокойно. Можно не дергаться, не выпадать из ритма. Школа — студия — дом. Да изредка — вот как сейчас — кафе. Аурике очень хотелось пирожное. В принципе — можно, если потом не ужинать, но лучше удержаться, не сбивать режим. И все же бессознательно она задержала взгляд на тарелочке своего соседа по столу. Там лежал эклер, благоухающий ванилью…

Лицо мужчины было закрыто газетой. Вдруг он сделал невозможную вещь. Не глядя, протянул руку, взял из солонки щепотку соли и густо пирожное посолил. Потом оно исчезло за газетой. Минуту спустя мужчина газету опустил и посмотрел на Аурику ошалелыми глазами.

— Это было пирожное, — осторожно сказала она, — С кремом.

— Почему? — спросил он, чуть ли не возмущенно, — А я думал — с мясом.

Она молчала. Что тут скажешь? Сама бывала рассеянной. Не до такой степени, конечно. Но в принципе — «понимаю, разделяю, сочувствую». К тому же, вдруг у него нет денег, чтобы купить себе еще одно пирожное.

— Наверное, вы читаете что-то интересное…

— Увидеть бы это! — сказал он ей с таким азартом, как будто они были альпинистами в одной связке, и сидели в пяти минутах от вершины, до которой хотели дойти всю жизнь. А вершина была скрыта пургой.

— Что увидеть? — спросила она с участием.

Интересно — он вообще вменяемый? Весна, правда, уже на исходе, вместе с сезонными обострениями. Но может, он по жизни такой?

— Мирный город! Вы представляете, может жизнь пройти — и не дано будет посмотреть…

— Это в какой области? — а, может, надо спросить — «в каком государстве?»

— Это — город-призрак. Слушайте, тут ведь — он показал широким жестом в сторону кафе, — ничего нет. Пошлите через дорогу — там бар. Говоря о таком, надо пить шампанское…

Все. Он стопроцентный псих. Обострение у него хроническое. Шампанское она пьет только на Новый год. В барах никогда не была. Идти туда для нее так же дико, как устроить стриптиз на набережной. Надо срочно смываться. Под любым предлогом.

Он смотрел на нее, и глаза у него были голубые, совершенно беззащитные. Она подумала, что если дать ему пощечину, ему и в голову не придет заслониться. Он только вздохнет.

Сейчас белый день. Он что, съест ее в баре?

— А пошлите, — сказала она.

* * *

— Вот как запомнилось одному из археологов это событие: «Из речного тумана поднялся город. Он светился различными цветами, словно ночная радуга, опустившаяся на землю. Над ночной рекой возносились многоцветные стены и башни, словно россыпь драгоценных камней была брошена со звездного неба на землю. Но даже отсюда было видно, что от многих дворцов остались одни руины. И все это окружал некий сложный клубок эмоций, будто время иных миров царило здесь. Нам казалось, что мы слышим странный пульсирующий звук — тихую погребальную песню, несущуюся над волнами реки и над этим волшебным городом.

Он был то мягким и нежным, то становился яростным и вызывал боль. Звук нарастал, делался невыносимым, а затем замирал. И в сиянии города, всё, что было лишь легендами для нашего мира, становилось реальным.

Этот город пропал так же внезапно, как и появился…»

В баре было полутемно, так что ему не совсем просто было читать. Он все поворачивал, то газету, то листки, которые он извлек из кармана, так, чтобы уловить свет маленьких лампочек, напоминающих елочные фонарики.

Вместо шампанского на столике перед ними стояли рюмки с коньяком. Он горел будто янтарь, в отблеске стеклянных граней бокалов.

Аурика не спросила про перемену напитка. Наверное, ее спутнику было все равно, что пить, лишь бы подчеркнуть торжественность момента.

А может, он перепутал так же, как эклер — с беляшом.

— Понимаете, — говорил он с той же страстью, — Город этот не раз видели в наших краях. В старину говорили, что это «игра демонов». Потом его называли легендой, странствующим городом. Это наш сказочный град Китеж!

Слушайте еще: «Над Волгой часто разворачиваются чудесные по красоте картины. Огромные заснеженные горы, холмистая равнина, простирающаяся к западу от них, светящаяся серпантинная дорога, убегающая к морю. И над всем этим еще одно свое небо, где солнце движется с запада на восток. И вспоминается: «Увидят праведники новое небо и новую землю, ибо прежняя земля и прежнее небо миновали».

Говорят о пришельцах, бывших здесь тысячи лет назад, об оставленной ими геомашине, которая еще работает в недрах гор, показывая вот такие пейзажи, их город…

Я бы пошел и жил годами, как отшельник, чтобы увидеть все это, но говорят еще, что место защищено… Биологическая защита. Как индийцы пускали ядовитых змей, а африканские колдуны — пауков…

Они оба уже почти допили свой коньяк, и привычная застенчивость почти оставила Аурику.

— Я пауков ужасно боюсь. Почти больше всего. У них такие ноги, и они так быстро бегают… Всегда представляю, а если бы они были большими? Это были бы непобедимые враги. Я собак люблю. Хочу собаку — большую-пребольшую, чтобы меня охраняла вместо змеи и паука.

— Хотите волкодава? У меня самый лучший друг разводит волкодавов. Знаете, какой друг? Которого видишь раз в три года, а он все равно — лучший. Только он не с людьми живет. То есть с людьми, конечно, но — на том берегу. У него там усадьба, от деревни немножко в стороне.

Если бы он жил в городе, и у него толклись знакомые, я бы с ним не дружил. Одному — слово, другому — слово, всем по крошке, никого не накормить. Вообще, у кого есть душа, так и надо жить — с ней наедине. С ней, с небом, с Богом…

— Не надо такой глубокой философии — я уже пьяная.

— А я думаете, нет? Оттого и несу… А вас зовут…

— Аурика.

— Андрей. Это имя вам тоже Бог дал, чтобы вас крепче запомнили. Так за волкодавом поедем?

— Меня мама вместе с этим волкодавом вместе, сама порвет, как Тузик грелку.

Вообще-то мама в последнее время смилостивилась, и говорила, что если все лужи и кучи, которые щенок сотворит, будут убираться исключительно Аурикой…

— А дорого? — осторожно спросила она.

— Иногда он и дарит. Бывает. Только нужен свободный день, чтобы поехать. Туда через Волгу «ракета» идет в шесть тридцать, а назад — в шестнадцать. Весь день убит. То есть не убит, а…

— Занят. Может, тогда в воскресенье? Ой, нет…не могу…концерт…

— Вы артистка?

— Да нет… Это все не так громко. Просто сейчас сезон. Мы на теплоходах выступаем, бальные танцы…Развлекаем тех, кто отдыхает.

— В воскресенье не могу и я. Как раз спектакль. Нет, я не играю, я пою там только. А если в понедельник?

— Ради такого дела из школы я сорвусь…

Ей как-то неловко было говорить про школу, хотя она с ней почти распрощалась. Просто стоило упомянуть, в каком она классе, и с ней начинали обращаться, как с ребенком. А Андрей в своей рассеянности сразу стал числить ее равной себе.

* * *

Говорят, когда-то здесь водились белуги. И выгибали свои спины в прозрачной воде подобно дельфинам. Наверное, это было во времена Мирного города. Если посмотреть на воду, бегущую вдоль борта «ракеты» — на середине реки, над самой глубиной ее — вода темная, страшная. Изредка проносятся всплывшие из этой тьмы водоросли.

Живет ли сейчас что-то в этой мертвой воде? Любая рыба теперь в Волге — редкость. Да и не представишь, что какое-то существо может выбрать такую тьму для жизни.

Аурика совсем не умеет плавать. Даже держаться на воде. И стоять на этой границе, где шаг вперед — и всё, ей неприятно.

Андрей о чем-то задумался, остался на палубе, глядел, прищурясь и не видя. Аурика вернулась в салон, села в кресло. Нет, все-таки авантюру она затеяла. Максимум, что у нее до сих пор было — это кошка. И теперь брать такого зверя… Кто ее когда слушался? Ну, положим, щенок не съест. А вырастет волкодав — и слопает. Она же не Маргарита Назарова. Может, не стоит рисковать жизнью? В жизни много хорошего.

— Боитесь? — спросил Андрей.

Он уже «наприродился», подошел неслышно, соломенная шевелюра была уложена ветром весьма причудливо.

— Ну, тогда я скажу Мише, что мы просто приехали на экскурсию.

— Только попробуйте.

Когда настроился что-то преодолеть, а преграду — убрали, это не всегда облегченный вздох. Это еще и разочарование.

«Ракета» плавно сбавляла ход.

— Не вставайте еще, — сказал Андрей. — Переждем всех. Все так страшно спешат.

Действительно, народ сгрудился у входа, как будто на берег пустят только первых, и надо этими первыми непременно быть.

Маленькое заволжское село уже не было селом в полном смысле слова. Местного населения здесь оставалось хорошо, если десятка два. И как эти люди зимовали здесь — Бог весть. Село оживало по настоящему с наступлением весны, когда через Волгу устанавливалась связь с большим городом, и приезжали дачники.

Довольно уродливые дома из красного кирпича, всем видом говорили о желании хозяев продемонстрировать свое богатство: террасы, балконы, беседки… а вот можно ли холода скоротать в таком доме, есть ли там хотя бы печка…

— Как же им здесь, наверное, скучно, — сказал Андрей, — ну, сыграли в теннис, сходили в баню, пожарили шашлык… Почему-то отдохнуть для новых русских — это значит, попариться в бане и сожрать мясо с угольев. Возвращение к первобытному. Ну, еще музыку послушать, не давая всем соседям уснуть. Что еще?

— Вы бы тут жить не смогли?

— Я? Да запросто. Я бы с утра уходил, и до вечера шатался. Жаль, что я не художник, места тут…Выразить бы это, запечатлеть — да не могу. Только самому стоять, рот открыв от восхищения. Взгляните хотя бы на лес…

Аурика взглянула. Сосны поднимались так густо, что полностью скрывали горы, на которых росли. И от этого высота их казалась необыкновенной — поднебесной.

— Так что мне хором не надо. Палатки хватило бы.

— А ваш друг…

— А он ничего не испортил. Сейчас глянете.

Они миновали село и шли дальше по неширокой тропе, вьющейся по дну оврага. Аурика в это место сразу влюбилась. Здесь даже травы и цветы были высокими — ей по грудь. Колышущиеся желтые метелки, пахнущие медом…Еще она наклонялась, срывала серебристые листья полыни, растирала их в пальцах. Запах полыни был — запах странствий, вне времени, вечный.

— Пришли почти. Вон, видите, там у леса…

Это был простой деревянный дом, двухэтажный — но не для престижа, обжитой весь — до последнего окошка. А с крыльца уже сбегал им навстречу человек в черном свитере.

— Наконец-то! Я думал, Андрей, ты и дорогу забыл…

Аурика знала за собой особенность смотреть — не туда, не на главное. Здесь, казалось бы — глянуть в лицо, в глаза, улыбнуться, кивнуть… Но она, прежде всего, увидела кисть руки, в данный момент не несущую жеста — просто опущенную. Рука крупная, сильная, но благородство просто сложенных пальцев… она вспомнила балет…

Не хотелось бы к этому — простецкое лицо и нос картошкой. Аурика так и стояла, опустив голову.

— Миша, я пообещал барышне, что без собаки мы не уедем. Выручишь?

Андрей смотрел немного смущенно. Он знал громадных умных псов, составлявших предмет гордости его друга. Михаил передавал щенков только тем, кто справится с их воспитанием.

Аурика же, по ее облику, едва могла удержать — болонку.

— Выручу, — она услышала в голосе Михаила улыбку, — Правда, сейчас есть только совсем малыши. Если какое-то время будете растить как ребенка…Порою и ночью вставать придется — кашей кормить.

Она закивала.

* * *

Аурика держала на руках нечто пушистое, тяжелое, сонное, напоминающее медведя в миниатюре.

— Это не волкодав, это — личинка волкодава, — думала она, с восторгом, тем не менее, гладя мягкую щенячью шерстку — пух, а не шерстка.

Она видела его отца. Если бы Душман положил лапы ей на плечи — он был бы много выше ее. Но она и близко не решилась подойти к вольеру.

— Душман был совсем диким, — слышала она, — Когда я его привез, он ночью шарахался от света фонарика. Но это чистая кровь…Он не загрызет человека. Положит — и будет держать. Видите — вы остановились, и он перестал рычать.

Аурика поняла, что Андрея некоторые из этих собак помнили. Сейчас он восторженно обнимался с большой белой псиной.

А она прижимала к груди щенка.

Потом они сидели в прохладной комнате — Аурика поглаживала бревенчатые стены — ей никак не верилось, что дом может так напоминать сказочную избушку — и ждали, когда Миша заварит чай.

— А почему он занялся всем этим? — спрашивала Аурика полушепотом, имея в виду отшельничество, собак…

— Мы в юности ходили в горы. Ну, я-то сбоку-припеку, меня, наверное, из жалости брали. Рюкзак — в три раза легче, чем у остальных. У них за спиной килограммов по сорок-пятьдесят выходило. А мне так…кашеварить, да наше фирменное мороженое делать — снег со сгущенкой, да петь…

— Слушайте-слушайте, он вам сейчас в красках нарисует, какие мы все герои, — Миша внес огромный чайник с заваркой, — А знаете, как он учился на гитаре играть? Сутками. Когда же спал, пальцы держал — в стакане с водой, потому что они были изрезаны в кровь. Походы наши против этого — что… Мы же просто шли, куда хотелось.

— Я не совсем пойму, — сказала она робко, — разве красивые места нельзя посмотреть как-то иначе…с экскурсиями?

Теперь засмеялся и Андрей:

— Сколько раз мы такое видели! Приедет автобус, выйдут из него тети на каблуках — и еще одна тетя им командует: посмотрите направо, посмотрите налево, потом этих овечек опять сажают в автобус и увозят. Лишний шаг в сторону им ступить нельзя. А мы увидели на горе, девчонки наши показали — смотрите, цветы фантастические — и полезли за этими цветами.

Что-то отразилось в ее лице, и Миша спросил:

— Не любите цветы?

— Не очень, — призналась она, — Не так как другие. Понимаете, я не всегда умею их замечать. Пришла весна — черемуха, тюльпаны. А у меня концерты или контрольные. Несколько дней — и их уже нет. Были ли они? И я не люблю смотреть… как они отцветают. Мне травы нравятся больше. Пока тепло, они всегда рядом. Вот полынь, совершенство…

— А что там? — показала она в окно, на склон горы. Там зелени не было, белый камень и несколько — пещер? — темными арками уходящими вглубь.

— Это входы в штольни. Право — не стоит. Хотя туда забредают даже коровы. Честно: здесь жара, а там холодно, вот они и лежат, отдыхают. Эти штольни забросили полвека назад. Они бесконечные. И там много летучих мышей. Да еще, время от времени, туристы поджигают крепи. Кто ради развлечения, кто — чтобы согреться. Так что — опасные там прогулки. Но если вы очень хотите посмотреть…

… Каменистая площадка перед входом в штольни была накалена, как сковородка. Тридцать градусов жары, да камень…

— Но могла ли быть такая резкая граница? — подумалось Аурике. Или она что-то пропустила в волнении?

Стоило шагнуть под своды штольни, как она будто попала в холодильник.

— Ну что, пойдем дальше?

— Да ни за что на свете. Давайте скорее отсюда выберемся…

Какое оказывается, простое счастье, снова оказаться в жарком, солнечном дне.

Им еще долго было до отъезда. Они вернулись тропинкою к дому. Спала, ожидая их, в уголке дивана «личинка волкодава», и Миша снова разливал чай с душицей, и принес Андрею — гитару.

О том, что завораживает огонь, и еще — водопад — знают все. Но завораживает и гитара. Андрей играл испанское, и это было как стихи Гарсиа Лорки, но там истина будто — танцевала в словах, а тут — в звуках.

И вдруг:

— А ну-ка, Аурика, вальс!

— Да перестаньте! — ей тут же стало неловко. Сколько выступала, но дыхание зала — это одно, а внимание людей, знающих ее — совсем другое. Тут она смущалась всегда. — С кем же мне танцевать? Со щенком?

— Миша, пригласи барышню…

Знал ли Миша, что она — танцует, или воспринял это, как прихоть друга, или побоялся, что обидит — отказавшись? Но он уже стоял перед нею — высокий, и прикладывал руку к груди.

Аурика встала навстречу. Она понимала, что это — не Марк, что с таким партнером можно только самое простое. Как же он велик, и, наверное, громоздок против Марка! Но он вел ее хоть и осторожно, но верно, и даже не осторожно — бережно, чтобы — не задеть ни за что, чтобы — голова у нее не закружилась.

И странно. С Марком, ей танец всегда был номером, сложным, который надо исполнить верно, и достойно друг друга — не сбившись, не подведя. Здесь же она впервые ощутила, что чувствует девушка, когда ее приглашает танцевать мужчина.

Михаилу Аурика показалась совсем невесомой. Он же чувствовал себя настоящим медведем. Причем даже не в посудной лавке, а среди хрусталя. «Медведь, медведь!» — яростно звучало в нем. Только бы не наступить ей на ногу, не споткнуться о стул… Проще всего было бы оторвать ее от пола и кружить. Но так лучше было с Андреем, напоследок припечатав его к стенке. Выдумал! Сравнил! Поставил в пару! Ах ты, черт недоделанный…

— Спасибо, — сказала Аурика, — Просто здорово.

Она улыбалась легко. Ей впервые было так весело. Не с кем здесь было соперничать, не надо было притворяться лучше, чем она есть. Она видела — к ней хорошо относятся, бережно, без насмешки. Это не изменится. И можно быть собой.

Андрей все время будто всматривается в жизнь, размышляет — почему? — и вовлекает в это раздумье, сразу становясь союзником. Миша же и вовсе, словно считает собеседника выше себя, готов служить…Такое смирение, или…оно к ней только?

«Ракета» уже отчалила, когда Аурика решилась спросить снова:

— Так почему он ушел жить сюда?

— А…это… Он какое-то время работал в фирме «Высота», швы на многоэтажках делают, знаете? Потом сорвался, восемь переломов, почти инвалидность… А собаками он еще в горах заболел. Говорил, что вот только тут все понимает, и не надо сомневаться, кто перед тобой стоит — плохой или хороший, можно доверять ему или нет.

— Душе уютно, как в домашних тапочках.

— Вроде того.

— Андрей, а вы не хотите на концерты иногда ездить с нами? — спросила она, в опасении, что вот сейчас, и жизнь разведет ее с этими людьми насовсем. Какой будет повод теперь увидеть их? — Вы играете замечательно, и если есть свободное время… И все же заработок…

— Заработок — это хорошо, конечно. Можно подумать…

— А я тогда поговорю насчет вас с кем надо.

* * *

Образовалась теплая компания. Они с Марком, Юля со своим партнером Степаном, девушка по имени Оля из городского театра, в черном балахоне и черной островерхой шляпе колдуньи, и Андрей, который, как выяснилось, был приписан к ТЮЗу, с гитарой под мышкой.

Вообще Аурика эти пароходные странствия не слишком любила. Все смотрят в первую очередь на стол, и дали бы им спокойно поесть. Так нет, они их с первой минуты обязаны — поставьте три восклицательных знака — развлекать!!!

А через час, когда уже и наелись вроде, так — пьяные, и им бы самим петь и плясать. Так нет, они их развлекать по-прежнему должны, деньги уплочены.

В конце концов, эти деньги ее и мирили с ролью навязчивой погремушки перед лицом непонимающего младенца, но все равно осадок оставался.

А нынешний контингент…и вовсе…мужики бандюганского вида. Включили бы им попросту музыку, такую, чтобы берега дрожали — и хорош.

— Ёкарный бабай, — огорченно выдохнула не стеснявшаяся в выражениях Юля, — Опять каблук дуба дал! Хорошо, что я запасные туфли взяла…

— Да еще и штормит…

Это для них — хуже нет. Пол — то уходит из-под ног, то взмывает вверх, как на качелях. Попробуй удержать равновесие в танце.

— Вот что, — вмешалась до того молчавшая Оля, — Давайте поделим время. У них за Волгой пикник намечен, полянка там ровная, столы накроют. Сейчас поем мы. Я свое, например, вверх ногами пропою, юноша, думаю тоже. А на том берегу, мы берем тайм-аут, а вы работаете. Идет?

Опыта у Оли видно было немало, программу она взяла в свои руки с уверенностью бывалого конферансье.

Перебирая костюмы, Аурика слышала ее усиленные микрофоном, такие теплые интонации, будто не бандюганы сидели перед ней, а папа-мама приехали после долгой разлуки.

— Наконец мы с вами начали свое путешествие на борту этого прекрасного теплохода…

И программа у Оли была такая же немудреная, хочешь — слушай, хочешь — подпевай, а нет — она не обидится. Весь набор, а хочешь — на заказ. От «черного бумера», до «мусей с пусями».

Андрей контингент тоже оценил, подмигнул Аурике, и не Розенбаума с Визбором, а выдал нечто блатное, про Софочку, которая «справляет именины» и иже с ней.

— Но мы-то не переделаемся, ни на варьете, ни на стриптиз, — недовольно думала Аурика. Но как бы то ни было, ехали они в то самое село, и когда все напьются, может до отплытия им можно будет хоть на полчаса к Мише сбежать?

На берег они снова сходили последние. Денек был для пикника не слишком подходящий, небо серое, того гляди, не начал бы накрапывать дождь, окончательно все испортив. Ветер дул свежий, вода даже на взгляд казалась холодной. Ни загорать, ни купаться. Разве что после второй бутылки.

— Глядите, — тут же показал ей Андрей, — Штольни дымят.

И верно — тянулся оттуда дым, как будто в глубине вулкан проснулся.

— Опять те, кого Миша зовет ненормальными, грелись…

— Что грелись — понятно, а тушить теперь кому? Хорошо, если они сами-то выйти успели.

Столы к их прибытию и, правда, были уже накрыты — вилку положить некуда. Фрукты и овощи, которые в начале лета — редкостью, дымящийся плов, шашлыки. Здесь сперва хотели, а потом считали деньги. Если считали…

Аппаратуру, колонки и прочее, помог установить Андрей. Роль кулис сыграл заброшенный каменный домик, который местное население не использовало под уборную только потому, что кусты кругом. Ближе и проще.

— Ну? — полу кивком спрашивал Марк, уже держа Аурику за талию. Она так же коротко кивнула и… Музыка уже властно звала их

Время дает горестный бал

В Зимнем дворце тоски

Я захожу в мраморный зал

Белой твоей пурги…

Когда тысячу раз пройден путь — каждое движение танца — не остается нужды волноваться — не сбиться, не забыть бы, а лишь чувство, которое надо выразить.

На мгновение закрыв глаза, Аурика представляла себе снежную бурю, мятущийся вихрь. Или черемуху в цветении, огромным колышимым ветром букетом, всю ее белизну, сорвавшиеся метелью невесомые лепестки… Надо было удержать в себе это чувство полета…

Когда они выходили — и со сдерживаемою силой вступали в круг, пары одна за другой — это было единое «ах» публики. Так рознилось с будничной жизнью изящество их, и движения — точно несущие в себе поющую ноту — и сверкание нарядов.

Русский вальс — трепетный круг солнца и вьюг,

Милый друг — вот и прошли годы разлук,

Милый друг — вот и пришло время любви

Русский вальс — нашу любовь благослови…

Это «благослови» странно звучало здесь. Аурика слышала обращенную к ней фразу, желавшую выразить ласку.

— У, ты, снежиночка какая…

Следующее у них в программе было танго, но и Юля и Аурика не успели еще и за плечики взяться, чтобы сменить белые платья на черно-красные, пенящиеся кружевами. В проем двери — а двери самой не было — сунулись сразу несколько.

— Да хватит вам плясать, снежиночки… Идем к нам…

Марк теснился — прикрыть Юлю, или, во всяком случае, не отпускать ее от себя. Но преграда он был никакая. На голову ниже и вдвое тоньше младшего бандюгана…

Аурика долю секунды смотрела прищуренными глазами. Лица у этих неандертальцев — не то, что нехорошие, там только плоть и сила. Такие и не поймут, что в том обидного, если они девок осчастливят?

Спрятаться за Андрея? На минуты оттянуть и подставить его? Бежать? Но как — чтобы не догнали? Догонят через десять шагов. Один путь, куда не сунутся они, и может быть повезет ей…

Она кошкой прыгнула в окно, выходившее на другую сторону, в сторону гор. И не ждавшие ее движения, и не могущие так быстро пролезть за ней… Им пришлось выходить, обегать…

В штольни! Туда, в дым им путь заказан. Только увидел бы Андрей!

Каблуки давно стали так привычны ей, что она летела, не ощущая крутизны склона, а только бы успеть — нырнуть, исчезнуть в этом дыму. Она не успела оглянуться — видит ли кто? Мелькнуло платье — белое, в белые клубы…

* * *

Андрей видел.

Но если в обычной жизни был он рассеян и не находчив, то сейчас у него хватило выдержки — не броситься следом за Аурикой, и не сцепиться с парнями, так и не добежавшим до штолен.

В другую сторону надо было спешить. И Андрей побежал — задохнувшись уже через несколько минут, но как-то надо было бежать, и воздуха должно было хватить, чего бы ни стоило это… И хватило, хотя перед знакомой калиткой он уже — ковылял.

— Мишка, ты сможешь вытащить ее оттуда?

— Бог ты мой! — Михаил шарахнул кулаком об стену. И сказал, — Душмана бери, чтобы не пристали к тебе. Я — пошел…

— Я тоже.

— Дальше входа ты не сунешься. Хорошо, если я смогу вытащить оттуда — ее. Но не обоих.

* * *

Аурика сидела, опершись спиной о совсем уже ледяную стену и обхватив колени руками.

Четверть часа назад она думала о том, усталая ли нынче придет мама, и не погрызет ли щенок без нее новые туфли. Теперь размышляешь — как именно люди умирают от угарного газа.

И она сейчас боялась заглянуть себе в душу. Там было такое — «торнадо»… И ужасно страшно…просто от темноты. Оттого, что такая густая темнота со всех сторон, плотная. Кажется, дай сюда свет — даже солнце не справится, тьма так и будет висеть черной медузой.

А если эти все-таки захотят достать ее отсюда?

— Ничего, — говорила она себе, — Тут вокруг еще километры, еще можно затаиться.

Но Андрей должен бы, когда они потеряют к штольне интерес, прийти и забрать ее отсюда. Ей бы самой выглянуть наружу, да знать бы — когда? Не стоит ли там кто-то у входа?

Дым ей пока не очень мешал. Но ни часов со светящимся циферблатом, ни телефона с собой… Впрочем, какая связь возьмет отсюда, из такой каменной глубины? А вдруг здесь правда водятся призраки?

Ощущение призрака рядом было настолько реальным, что Аурика поняла — она засыпает. Так бывает, когда сон волной захлестнет под колени, и ты, незаметно для самой себя, уже плывешь и тонешь в подсознании.

А, может, уходят именно так?…

* * *

— Аурика!

Это она услышала и сказала — в мире подсознания все живые существа должны слышать даже шепот, тем более, что громче произнести она просто не может, не получается.

— Я тут…

А потом ей показалось, что ее обнимают, как в танце, и отрывают от земли, и…любое движение ей было сейчас головокружительным. И руки она узнала — это была ее почти мистическая особенность — она узнавала прикосновения тех, с кем танцевала хоть однажды.

— Миша, — сказала она таким явным для нее, но на самом деле — почти неслышным шепотом, — Миша, я и вас сюда затянула…Вы тоже хотите спать?

Сознание ее начало проясняться немного позже, когда стало тянуть ветерком. Но из штолен они еще не вышли — свет и воздух лились откуда-то сверху, из небольших щелей в каменных стенах, похожих на окошечки башни.

— Ты решила отправиться — на тот свет?

— А куда мне еще было? — спросила она со слабой улыбкой.

Он сел на несколько минут, чтобы перевести дыхание. Она полулежала у него на руках.

— Мы ведь можем и не выбраться, понимаешь? Назад — нельзя. А здесь выхода нет. Тут только немного свежего воздуха.

— Все равно… Там, с этими, было страшнее. А тебе страшно?

Он покачал головой. Он не мог позволить себе бояться.

— Отсюда должен быть еще один путь. Если вспомню… Но сидеть больше нельзя… Попробуешь встать?

Она попробовала. Если опираться на стены и на него… Но голова…такая тяжелая голова…

— Я бы и дальше нес… Но там есть такие ходы, что только поодиночке…

…Для нее это был бесконечный путь. Так бывает, когда идешь по незнакомой дороге. А если каждый шаг на этой дороге и дивен, и страшен… Тьма, и пустынность, и невозможность тут ничего живого, и смерть за плечами.

Он шел впереди. Аурике не хватало света фонаря, но она не заботилась о том, чтобы что-то видеть. Ей дело было — идти за ним, и не отставать.

Они еще несколько раз останавливались — даже не столько перевести дух, как еще раз осознать, что происходит, примириться с этим — и идти дальше.

И холодно было, очень холодно. На ней давно уже была его куртка, и когда они останавливались, он тер ей руки, и почему-то — щеки и уши, но его пальцы тоже были ледяными. И он дышал ей в лицо, как на стекло, когда хотят, чтобы оно запотело — и ей казалось, что у нее на ресницах тут же повисает иней.

А потом был свет, и его голос, дрогнувший в спазме так, будто дальше он говорить не может:

— Вот он… Вышли…

* * *

Это было совсем другое место. Другая река, другие горы. Прошедший через то, через что прошли они — мог ли вернуться в прежнее? Река казалась много уже, берега, заросшие кустарником, были безлюдны. День клонился к вечеру, но у них обоих сил не было ни встать, ни идти.

То есть, Аурика так думала за себя. Она лежала на горячей земле и думала, что вот теперь она встать не сумеет. Там встала, а тут…

Только держаться за эту землю, чтобы она не сорвалась из-под тебя, и ты не полетела куда-то в синеву неба.

— Спишь? — услышала она его голос.

— Я не знаю…

— Ты понимаешь, что еще совсем немного там и… Разве так можно — играть с жизнью?

— Я иногда думаю, что лучше бы того света не было. Страшно не уйти, а оттуда видеть, что будет с мамой… Рухнуть бы сразу в черную яму, и не знать ничего. А может — это и совсем не страшно, — говорила Аурика. Опьянение ли смерти и дыма еще не прошло, что ее тянуло сказать сокровенное, — Мы же здесь просто — посланники… Нас кто-то прислал, и мы должны пройти свой путь до конца. Здесь слишком много не-встреч, разлук… Но это только путь… А все встречи будут там…

— А вот ты зачем пошел? — спросила она с улыбкой почти виноватой, потому что — впутала его в это дело, — Как бы твои собаки — без тебя?

«Потому что любить, значит мне только одно — служить», — мог бы сказать он. Но не сказал, конечно.

Солнце уже почти опустилось за реку. Но это был мир, живой мир, и ночь в нем не пугала.

* * *

Она проснулась на рассвете… Да, мир был, но и не было его.

Город с переливающимися башнями — сиреневый, и золотой и лазурный, и пурпурно-огненный — стоял впереди, несомненный в торжестве своей яви. Как рожденное чувство, как движение души…

И тихий звон с башен. Хрустальным переливом бубенцов, дальним колокольным гулом…

«Тогда встанет град Мирный…»

Она тронула плечо Михаила.

Тяжелые, окованные старым золотом ворота были отворены, и неведомые дороги лежали перед ними…

Нина Калюжная и её дочь Машка

Глава 1. Наши дороги

За окном еще сумерки. Утро все медлит, медлит…

— Манька, вставай…

Стоит дочке сквозь сон понять, что я ее зову, как она вскочит тут же. Она — очень ответственный человечек: не дай Бог опоздать в школу.

Но кто бы знал, как мне жалко ее будить! По лазоревым лугам заповедных снов бродит сейчас ее душа. Темно-русые косы лежат на подушке, длинные — гордость Машкина. Она растила их с первого класса: на линейку пошла еще с хвостиками, почти не видными из-за огромных бантов. А сейчас, когда перешла в пятый, косы ниже талии — на улице оглядываются.

Я тихо-тихо наклоняюсь и прикасаюсь губами к Машкиной щеке: раз, второй…  Хорошая моя, доченька моя, семь часов уже…

Что вставать пора понимает и Ромка — наш рыжий спаниель. Он прыгает на постель, и занимается своим главным собачьим делом. Мы же не охотники, другой работы у Ромки нет. А вот поднять тех, кто никак не просыпается — это да! Ромка обнимает Машку золотистыми-пушистыми лапами, тычется носом в щеку. И она подымает голову:

— Мам?

— Иди, умывайся, я кофе сварю.

Это уже традиция: наш с ней утренний, кофейный «пинок», чтобы сон окончательно слетел.

— Что учили про первобытных людей — помнишь?

Машка прихлебывает кофе, закусывает бутерброд с докторской колбасой, кивает.

Уроки мы пока делаем вместе. По образованию я — историк, закончила университет. Мечтала научные книги писать, а направили в школу. Выдержала я там недолго. Школа была элитная, и ученики мои чувствовали, что все им позволено. Бегали на переменке за мороженым, и на уроках, не торопясь, его ели. Обсуждали на английском свои дела. Дисциплину предлагалось наводить самыми мягкими мерами.

— Докажите, что им нужен ваш предмет, — повторяла директор.

Впрочем, кричать я бы и не могла. Голос у меня такой от природы — негромкий, мягкий. Пару раз крикну — и сипеть буду несколько дней.

Полгода чувствовала себя то клоуном на манеже, то негодящей актрисой в роли Бабы-Яги. В конце концов, сдалась, со слезами упросила директоршу подписать «по собственному», и ушла в только что открывшуюся городскую газету.

Зато теперь так радостно мне учить Машку! Вчера мы с ней толковали про древних жителей пещер и шалашей. Я чуть ли не в лицах изображала, как они охотились на мамонта, добывали огонь и кутались в шкуры.

Помню, что когда сама училась в школе — мы не считали «устные» предметы — серьезными. Придет историчка или географичка пару раз в неделю, и к следующему уроку — все забудется. Полистаешь перед звонком учебник — и кое-как ответишь, если спросят.

Потом мне понравились костюмные исторические фильмы, захватила их романтика. Эти воплощенные на экране легенды, до сих пор не подтвержденные историками.

А поскольку «бич школьный», математика — давался мне с превеликим трудом, тем более вела его Маргарита Федоровна, которая и указкой по спине врезать могла в минуты раздражения, решила я пойти по гуманитарной стезе.

Уже на первом курсе университета стало ясно, что на «истфак» идут действительно: или дураки или карьеристы. Были среди нас молодые люди, которые хотели сделать карьеру в политике. И преуспели: один нынче депутат губернской Думы, другой еще выше — в столице.

Романтики выяснили: средневековая Франция — это не только рыцари в латах и на конях, но и виды феодальной собственности на землю.

Впрочем, лекции читали у нас интересно. На банальный вроде бы курс — «введение в специальность» — приходили с других факультетов. Потому что читал его сам ректор.

Он входил в аудиторию и останавливался у кафедры:

— Какая у нас сегодня тема? — спрашивал он, — Музеи?

И начинался тот самый рассказ-импровизация, ради которого сбегали со своих занятий другие студенты. Чтобы собрать воедино те факты, что зажигали наши глаза, надо было перечитать изрядное количество томов.

— Знаете ли вы, — спрашивал Виктор Васильевич, — что генерал Врангель не отмечал своих подчинённых за боевые заслуги орденом Святого Георгия, одной из самых почётных наград России? Мало того, главнокомандующий Русской армией издал специальный приказ и запретил в своей армии носить такие ордена, пожалованные ранее адмиралом Колчаком «за отличия, оказанные в гражданской войне». В братоубийственной войне русских с русскими награждение боевым российским орденом представлялось неэтичным…  Понимаете? Гражданская война — это трагедия, и награждать за храбрость в убийстве соотечественников — низость. Ни-зость!!!

И все же, я кажется не теоретик. Самое большое впечатление на меня произвела археологическая экспедиция. Перед поездкой преподавательница долго пугала нас, обещая — край земли, суровые условия жизни и тяжелую работу.

Но если я и вспоминаю сейчас нашу выцветшую ветхую палатку — то неизменно с нежностью.

Помню, как на берегу небольшого залива высадил нас катер, и мимо турбаз, мимо обжитой земли — мы ушли в бескрайние поля. Уже начинали нежным золотом отливать колосья, и волновались они — сухо и легко, и как дальние острова поднимались за ними крыши деревень, а мы все шли…

И только поздним вечером вышли к месту, где разбили лагерь. Тут поле сужалось клином, и с двух сторон его — темными полосами окаймлял лес. Позже мы разведаем, что леса здешние — из кряжистых дубов, орешника, одичавших яблонь и вишен.

Но звала нас к себе оконечность клина — мыс, одною стороною вдающийся в Волгу, другою — в залив. Мы свалили рюкзаки там, где указала руководительница и, уже не слушая ее, потянулись к древнему поселению.

Травы здесь росли высокие. В полутьме мы различали метелки цветов, в воздухе стоял густой, нагретый за день аромат меда. И полынь здесь была высока, и колосья неведомые задевали плечи. Оказалось, мы идем по некоему подобию рва.

А потом вышли мы на самый конец мыса. Левитановский пейзаж «Над вечным покоем» — ерунда против! С одной стороны раскинулась, тяжело катит волны Волга. С другой — зеркальная гладь залива. И такая даль кругом необозримая, без единого села — ни огонька, ничего!

Так и было тут пять тысяч лет назад, когда сидела на краю обрыва красавица и плела косы, смотрела на ту же луну, что и мы сейчас, и прислушивалась — не застучат ли сухими ударами — по запыленной дороге копыта коня.

Про коня я не зря вспомнила. В археологичке мы все выучились ездить верхом. Местные ребята приводили лошадей. Они шли к нашим девчонкам — вместо букетов — с конями. Но если кого-то из девушек и вправду интересовали ухаживания, то я обмирала от счастья, научившись — взлетать в седло.

Отпустит поводья тот, кто держал коня — и пошел вымахивать он в ночное поле…  Парни наши, бывало, скакали — а мне нравилась эта неторопливая поступь лошади: будто плывешь во тьме. Светляки под конские копыта — зеленой россыпью, а звезд над головою столько, что откинь ее только — и пропадешь в этих мирах. Внизу — огни, вверху — огни, и плывет под тобою конь по океану тьмы и звезд. Потреплешь рукою тяжелую, мощную шею — ладонь влажной станет от конского пота. И снова теряешь ощущенье реальности. Черной волною надвигается лес, его сучья закрывают небо. И все равно не страшно — как во сне.

Так жили степняки. И как мы возвращались они к искорке костра — брызжущей вдали.

Наши пели:

Акинаком рубану, рубану

Я по скифской роже,

А потом коня возьму, эх возьму

Конь всего дороже.

Мой железный акинак, акинак,

Да колчан с стрелою,

Загуляю до утра, до утра,

С гетерой молодою…

И далеко относил ветер голоса…

Днем мы раскапывали поселения — находили осколки глиняной посуды, превратившиеся в настоящие окаменелости, изредка — бусину, пряжку, какой-нибудь железный крючок: в те времена железа было мало, и день считался удачным для археологов, если обрели такую находку.

А ночью мы садились на коней. И это соприкосновение с реальной жизнью древних: днем мы держали в руках их вещи, всматривались в них — в узоры, вычерченные ногтем по краю кувшина, в переливы бус, ночью же — мы входили в их души: то же небо было над нами, тот же ветер холодил наши щеки.

Вот это все — оживило сухую «историю». С тех пор я могла воспринимать ее только как цепь событий — мучительных, радостных, тяжких, героических — цепь, с которой и я была неразрывно соединена. И о чем бы с тех пор ни говорили в университете: о монголо-татарах или Лжедмитрии, но нужно было только прикрыть глаза, только вообразить, почувствовать — и дым на улицах горящего города, и свист опускающегося меча, и как колотилось сердце у того, кто надеялся укрыться от сечи…

Но, Боже мой, давно уже пора встряхивать головой, и отгонять от себя те картины. Мы бежим с Машкой в школу, а история у неё — не единственный предмет. И надо ей напомнить, чтобы не забыла, как в прошлый раз, записать задание по английскому, а если Андрей Салин снова будет грозиться разбить ей очки — не пробовать дать сдачи, он все равно — сильнее. А сказать про очки учительнице, потому что если Андрей их и вправду разобьёт, то беда просто. Пока закажем, пока сделают.

Возле школьных ворот я легко касаюсь Машкиных волос:

— С Богом!

И еще несколько секунд медлю, глядя, как дочка уходит: уже такая большая рядом с первоклашками…

С гордостью медлю: растем все же, растем…

Вспоминаю, как в роддоме Машкина крошечная, теплая ладошка, выпросталась из пеленки и шлепнула по груди. Ее глаза — ведь не может же младенец нескольких дней от роду понимать что-то, чего не понимаем мы…  Философское…  Но она смотрела так, будто пришла из миров, где известно все, и глаза у нее не темные, как у меня, а голубые.

— Потемнеют, — говорили соседки по палате.

Но сейчас, когда ей одиннадцать, она так и осталась голубоглазой. Ясный взгляд. И быть ей много добрее меня. Помню, купили мы хомяков. Парочку — и я сказала, что малышей, которые у них родятся, верно, придется сдавать в зоомагазин.

— А разве это законно — отбирать детей у матери? — с волнением спросила Машка.

Она даже в столовой школьной никогда не съест обед до конца. Самое вкусное — пиццу, булочку, шоколадку — несет в класс. Немало у них есть ребят, у которых родители не могут заплатить за обеды, и Машке легче отдать свое, чем видеть голодных друзей.

Нам еще рано думать о будущем, но учится дочка слабо, несмотря на наши общие старания, и когда речь заходит о том, кем ей стать, я говорю:

— Матушкой. Подрастешь — выходи замуж за священника. Будешь вести дом, растить детей и вместе с мужем помогать сирым и убогим.


… Я иду домой. Машку вышла провожать еще в виде «Прости, Господи». Куртку накинула на домашний джемпер, не накрашенная. Хорошо, что утром прохожим некогда разглядывать друг друга — все торопятся.

Сентябрь метет дорогу золотыми листьями.

У каждого возраста свое время года. Много лет назад, когда мне было четырнадцать — я необыкновенно остро чувствовала весну. Свежий, горьковатый запах первых тюльпанов. Их срезаешь — и стебли истекают соком.

Тюльпаны переполнены расцветом весны, ушедшей в землю талой водой — тяжелы их рдеющие как паруса, алые лепестки. Любила — чтобы много их было! Зароешься лицом в букет, и ощущаешь свою пробуждающуюся женственность.

Потом пышная сладость пионов, великолепие роз — в которых уже все отточено, все совершенно.

А теперь — может быть рано — но сентябрь ощущаешь как родное, как ровесника.

Спокойная, немного печальная простота фиолетовых, лиловых, красных звезд — астр и хризантем. Сколько отпущено Богом теплых дней — столько и цвести. Все толще ковер под ногами — зарываются в листья поношенные мои туфли. И все светлее в небе: обнаженные ветви тополей — мудростью и смирением восточной графики.

Глава 2. Встреча

Я возвращаюсь домой, чтобы выпить еще кофе и «нарисовать лицо». Двор, где стоит наш с Машкой дом, похож на сотни других, и я его не люблю. «Спальный район», сплошные шестнадцатиэтажки. Их высокие стены не пускают во дворы солнце, давят каменным «громадьем». Но здесь сравнительно недорогое жилье и родители помогли мне купить однокомнатную квартиру, когда я с маленькой Машкой ушла от мужа.

Вот об этом не хочется даже вспоминать. Год, прожитый у свекра со свекровью, в семье настолько чуждой, что я могла себя там чувствовать — в лучшем случае- гостьей, в худшем — девчонкой на побегушках — этот год был одним из самых тяжелых в жизни.

Супруг мой после работы расслаблялся вином, очень любил ходить по гостям. Родители надеялись, что он «остепенится» и упрекали меня, что этого не происхоит. Но мои любимые книги и фильмы — привычный досуг не слишком хозяйственной домоседки — для мужа не представляли ничего способного заинтересовать.

С появлением Машки мне стало совсем тяжело. Чужой дом, так и не ставший своим, где надо спрашивать разрешения по каждому поводу, самому мелкому. Первые месяцы дочка была беспокойной, мешала остальным.

Свекор со свекровью стали настойчиво интересоваться — нет ли у нас возможности заиметь свое жилье. Приводили в пример годы собственной молодости. Свекор тогда был военным, служил. Кочевали, снимали маленькие комнаты, спали чуть ли не на полу, но замечательная супруга — настоящая офицерская жена — везде умудрялась навести уют.

Мне было уже по-настоящему тошно, оттого что целый день приходилось находиться с людьми, понимания с которыми не было никакого. Не спускать с ребенка глаз — чтобы он никому не помешал. Мне это насточертело!

Тогда отец мой продал «северные» акции, купил нам с дочкой «однушку» — и я категорически заявила, что переедем мы туда вдвоем: только я, и Машка. Теперь, когда дочке одиннадцать — мы помногу месяцев не видим ее отца, хотя живем в одном городе, просто в разных районах. Если он и появляется, то ненадолго — с дешевой мягкой игрушкой, конфетами. И мается, явно не знает, о чем с Машкой говорить. О том, что ей реально надо — новом пальто, например — я молчу из гордости. А ему — то ли в голову не приходит, то ли новая жена изо всех сил поощряет такую экономию.

Говорю ж, не хочется об этом вспоминать…

Лучше сяду к зеркалу и нарисую себя красивую. Еще когда училась в университете. Верочка Пинчук — модница и большой специалист по макияжу — говорила:

— Не могу уже из дома выйти без косметики. Вот как будто босиком, только это лицо. Я это поняла много позже, уже в редакции работая. Свежести юной нет…  стараешься, стараешься сделать себя лучше… Вот уже вроде все, что могла — тон наложила, румяна, глаза подвела…  А такие они усталые — глаза.

Мы все в редакции усталые, кроме разве что совсем молоденьких девчонок, которые еще и не пишут толком, так, «живые диктофоны».


Сегодня я сижу на совещании в администрации. Речь идет о техническом перевооружении местного завода. Намучилась я с предприятием этим в свое время. Ну не дается мне промышленная тема…

Сижу напротив главного инженера Бориса Ивановича.

— А сейчас, — говорит он, — Мы выпускаем бамперы и профили.

Подпираю голову рукой и тоскливо гляжу на него:

— Борис Иванович, а что такое бампер?

И потом — с той же тоскою:

— А что такое профиль?

Спасибо диктофону, что записывает точно.

Сегодня заговорили о том, что закупает завод новую линию, что на стажировку в Швецию едут несколько специалистов. И Борис Иванович одного из них представил:

— Наш молодой сотрудник, очень перспективный инженер…

Невысокий, изящный.

— Иван Николаевич до Нового года пробудет в Швеции…

Я пометила в блокноте, что можно сделать с молодым, перспективным — интервью.

Когда вся совещание закончилось, шел уже пятый час вечера. Надо было еще заглянуть в редакцию: посмотреть, есть ли что-то срочное на завтрашнее утро.

Ступени на лестнице скользкие — не люблю этот евроремонт.

— Нина, поедете с нами?

Борис Иванович. Правильно — им на завод возвращаться по нашей улице, мимо «Городского вестника».

В машину меня наш редакционный шофер Саша так и не научил изящно садиться.

— Сперва заднюю часть на сидение опускай, потом — ноги затаскивай, — повторял он.

Но машины у нас дома никогда не водилось, и я лезу в нее как неумелый спелеолог в тесную пещеру.

— И дверь не закрыла, — резюмировал шофер.

Перспективный инженер Иван протянул через меня руку, захлопнул дверцу.

— Вы не хотите дать нам интервью? — спросила я.

Глаза у него — темные, очень внимательные…

— О чем вы хотите говорить?

— Ну… в двух словах о себе, о цели поездки…  Если мы сегодня договоримся о встрече…

Он неожиданно рассмеялся — как-то очень искренне, по-детски:

— Я испугался, что вы прямо сейчас будете меня спрашивать. А я сейчас не готов. Надо подумать…

— Думайте. Если, например, в среду? В котором часу вас устроит?

Глава 3. Далекие и близкие

Ничего особенно страшного на моем столе не скопилось. Из библиотеки принесли зарисовку о детском празднике, две информации переслали из спорткомитета, лежит приглашение в совет ветеранов, и записка редактора — завтра рейд по неблагополучным семьям.

Главное — быстро набросать план — что за чем идет, чтобы не забыть.

Коллега мой, Влад, полулежит, облокотившись на стол, умостив голову на руках. Он видит выражение моего лица. Поднимает голову и торжественно декламирует:

Утро. Бодун. Кабинет. Понедельник.

Руки трясутся. Сливаются строчки.

Рядом такой же унылый подельник.

Грустно. Без денег доходим до точки.

Трудно собрать непутевые мысли.

Я с перепоя. Я мямля и рохля.

Дзинь! Телефонная трель словно выстрел.

Здравствуйте, бабушка, чтоб вы подохли…

В ротике кака, в животике бяка.

Давит виски несусветная вава.

Что вам, бабуся?.. Какая собака?..

Кто покусал?.. Ах, оставьте вы, право…

Мне бы сто грамм. Мне же больше не надо.

Как ни крути, все раздумья про водку.

Вновь позвонили какие-то гады.

Там у кого-то замкнуло проводку…

Видно, судьба им досталась плохая.

Сами, небось, перепутали клеммы…

Что? Говорите, весь дом полыхает?

Эх, господа… Мне бы ваши проблемы!

Тише, ребята! Не надо так грубо!

Сколько же в нас еще всяческой гнили!

Знали бы вы, как горят мои трубы,

Вы бы сюда лишний раз не звонили…

Так задолбали, что больше нет мочи —

То хулиганы, то злые соседи…

Девочка, милая, ты-то что хочешь?

Как ты сказала?! Работать в газете?!

Двигайся ближе. Вглядись в эту рожу:

Веки опухли и щеки обвисли.

Горестный след оставляет на коже

Сплав интеллекта и творческой мысли!

Что ты моргаешь пустыми глазами?

Что ты сжимаешь худые колени?

Хлеб журналиста пропитан слезами,

Потом и массой других выделений!

Это тебе не Гомер и не Пушкин!

Это борьба на износ, до упора!..

Слушай, подруга, добавь на чекушку…

Славная девочка! Будешь спецкором![2]

— Правда, добавь, а… — просит он.

— Обойдешься, — говорю я.


Домой надо идти через магазин. Какие-нибудь котлеты купить на ужин. Да еще Машка просила — тетради в клеточку… Сейчас, к вечеру, просто физически ощущаешь — какое усталое делается лицо, стареет на глазах… Свернуться бы калачиком, выпить таблетку от головы…

— Мам!!!

Машка виснет на шее, тяжелая она стала все-таки…

— Доченька, у мамы голова болит… Дай поводок…

Спаниель нарезает круги вокруг меня: требовать в этот час прогулку — святое дело.

И течет привычно наш вечер. Делаем с Машкой уроки. В математике я скоро помочь ей уже не смогу, но пока еще тяну. Пишем под диктовку русский — и Машка до слез расстраивается, когда я нахожу в готовой работе три ошибки:

— Доченька, я ж медленно диктовала…  Каждую букву голосом выводила…  Что же ты будешь делать на диктанте в классе?

У Машки уже губы сковородником — предчувствует, что будет дальше:

— Только не ругай меня!

— Да я и не собираюсь. Но ты знаешь, что надо…

Манька роняет голову на стол и плачет. Переписывать целую страницу! Мне жаль ее так, что хочется послать подальше и школьную программу и требовательную «русичку», которая к тому же — наша классная руководительница. Но если дочка так и останется в троечницах — что ее ждет? Как смогу я оплатить ей институт, если нам еле хватает на насущное?

— Что теперь — внеклассное чтение? Том Сойер?

И только совсем уже вечером, мы сидим на кухне, как два усталых солдата, вернувшихся из боя, и пьем чай.

— Доченька, я пойду, погреюсь в ванной…

— Опять замерзла? — спрашивает Машка.

Она знает эту мою особенность — мерзнуть, когда другим еще тепло.

— Ты как капуста ходишь, мам…

Это о моих свитера, что надеваю один на другой, и о привычке ночью кутаться в пару одеял.

… Я сижу в ванной, чувствуя, как наконец-то в горячей воде отступает головная боль…  Машка «делает пену». Наливает в пробку шампунь и подставляет его под струю воды. И заворожено смотрит, как растет под ее руками пушистое облако. Переливы цветов в каждом пузырьке пены — как чешское стекло.

— Мам, я хочу такое платье! Бальное! Золушка в таком была…

Машка прикладывает к себе пенные «рукава»:

— Красиво?

И смеется… Краешки передних зубов у нее сколоты — гуляла с Ромкой, тот рванул поводок, дочка упала. Длинные темные косы ее сейчас спадают на бумазейный халатик. Золушка, у которой сказка еще только начинается…

День кончен. Погашен в нашей комнате свет… 

Машка уже спит, прижавшись ко мне. А я смотрю фильм, сделав звук совсем тихим, чтобы ее не разбудить. Какие-то космические приключения. Я устала так, что мало слежу за сюжетом. Звездное небо…  Иная жизнь, в иных мирах…  Когда я в последний раз видела звезды?


Мы с дочкой идем в театр. Довольно редко там бываем — но все же ходим. Я еще не могу рассказать дочке о замечательной книге Ивана Ефремова «Час быка». У него там общество делилось на «джи» и «кжи» — долго и кратко живущие. Интеллигенты, приносящие пользу, получали право на долгую жизнь. А безграмотные и сильные, работали, пока молоды, а потом — в расход. И сколько у меня есть сил — я буду тянуть дочку в «джи». «Кжи» у нас и так хватает.

К сожалению, в драмтеатре детских спектаклей нет, и мы смотрим «Братьев Карамазовых». На исходе второго часа Машка показала на артиста, который играл секретаря: то есть, сидел на заднем плане, и задумчиво водил пером по бумаге.

— Мам, чего он там рисует?

— Чёртиков, — ответила я, не подумав.

Всё. Машке попала в рот смешинка. Ее затрясло, она хохотала и не могла остановиться, так что мне пришлось ее вывести.


Насладились зрелищем, называется! Вернулись домой — и Машка скорее включила обогреватель, залезла под одеяло. Ромка тут же вскочил на постель, свернулся у нее в ногах и сладко вздохнул. Не спаниель, а кошка какая-то. Только не мурлычет…

Я налила себе бокал вина. И согреться, и настроение такое, будто отняли праздник. Сижу я — нарядная, в бархатном платье, тяжелые серьги качаются вдоль щек, а на душе так погано…

Налила еще бокал, включила компьютер…  Может, в Интернете отпустит…

Когда в почтовом ящике я увидела письмо от некоего Демидова — мне пришлось несколько минут вспоминать, кто это такой…  Иван Демидов…  Так это же тот инженер с автомобильного завода, о котором я писала. Мы поговорили, я сделала материал…

Он на меня тогда произвел сложное впечатление. Безусловно, умный. Тему свою знает так, что будь я без диктофона… Снимала потом запись и удивлялась — сразу шел прекрасный текст, практически ничего не надо было корректировать. Внешне тоже очень хорош. Мне нравится этот тип красивых лиц с примесью южной крови. По орлиному изогнутый тонкий нос, очень внимательный взгляд темных — так что зрачков не видно — глаз…  Так смотрят, когда не заботятся о впечатлении, которое производят, но стараются понять суть — человека, разговора… 

Одет изысканно даже: дорогой костюм, белоснежная рубашка, галстук…  И все это очень естественно, в этой одежде его удобно. На других, бывает, костюм сидит, как на корове седло…

Но казалось, он поставил между собой и людьми прозрачную, но прочную стену: не скажет слова лишнего, не будет в нем простоты, искренности…  Он и пошутит, и посмеется, и вместе с тем — ничего не узнаешь о нем, больше того, что он сам хочет сказать. Он об этом — прямо сказал, после того, как я задала вопрос — поддерживает ли его в работе семья.

— О себе — не люблю.

Что же он мог написать теперь? Я открыла письмо.

«Здравствуйте, Нина!

Пишу Вам уже из Швеции, из Стокгольма. Возможно, Вас в свое время обидела моя краткость. Но мне тогда не о чем было говорить. За эти же дни увидел столько, что…  я подумал — это может быть интересно и Вам…

Я не буду говорить о работе — мне показалось, что Вы очень далеки от всего, что касается машин — не обижайтесь, пожалуйста. Но мне бы хотелось, чтобы кто-нибудь — хотя бы мысленно увидел то, что вижу сейчас я.

Может быть, впечатления такие яркие оттого, что я впервые за пределами страны. Из северных столиц я видел только Петербург, а теперь очарован новым знакомством.

Стокгольм стоит на четырнадцати островах, а всего островов, островков и скал — здесь тысячи. Многие из них для столичных жителей то же самое, что для нас дачи и садовые участки. Правда, жить на таком островке, обдуваемом со всех сторон промозглым ветром и заливаемом холодным дождем, — удовольствие для избранных — этим Стокгольм похож на Питер.

Если очень приглядеться, то можно рассмотреть к северу от Нормальма череду плоских крыш. На одной из них живет Карлсон — «мужчина в самом расцвете сил». Бронзовых человечков, птиц и зверей здесь встречаешь повсюду. А в одном укромном и неприметном дворике Старого города прячется Мальчик-с-пальчик, самая маленькая уличная скульптура…»

Глава 4. Вкус моря

… С тех пор он начал мне писать. Оглянувшись назад, я вижу — не было ничего особенного в тех письмах. Но тогда — как же я ждала их…  Как умела видеть в них больше, чем они таили…

Я знала, что письма могут прийти только поздно ночью — разница во времени, да и занят Иван был, наверное, допоздна.

Я укладывала Машку, и лежала рядом с ней в темноте, повернув голову в сторону компьютера. Огни модема — красные и зеленые — напоминали самолет в ночном небе. Около двух часов ночи я тихонько вставала и включала машину. И счастье — нежный звонок колокольчика, выпрыгнувший желтый конвертик сбоку — пришло письмо.

В основном он писал о том, что довелось увидеть. Хотелось, видно, поделиться, но может, кроме меня — не с кем было? А мне приходили на ум сказки Андерсена, его страны, северные. Тролли норвежские, зеленоватый лед озер, заснеженные избушки и долгие вечера у очага.

Не только о Стокгольме писал Игорь — в выходные их возили по всей стране, и мне пришлось доставать карту и отыскивать на ней чужие города. Он слал фото. Алданские острова. Дощатые мостики над гладью воды… Неправда, что север беднее юга красками! Нежнее! То же богатство, но в оттенках, переливах. Взять серый цвет: от перламутрово-серебристого — до приглушенных, бархатных, насыщенных оттенков…

Одинокие маяки, неторопливые паромы, мельницы — взмахи огромных крыльев — в вечернем небе…

А еда…

— Манька, давай сделаем, как мне Иван написал…  Бутерброды с креветками, листьями салата, вареным яйцом и ломтиком лимона…

Машка принюхивается к розовым креветкам, пробует:

— Странные, мам…  Это что же за вкус…

— Вкус моря.

О чем могла рассказать Ивану в ответ — я? Уже смел всю листву октябрь, и клен под окном стоит голый, тянет к небу черные ветки, будто смиренно молится, чтобы его пощадила зима…

Что коллега моя, Катя, нашла по Интернету свое счастье, и теперь уезжает в Испанию. Мы знаем её, она не оглянется назад, и никакой «ностальгии» у нее не будет, разве что ночью, под одеялом — или в жаркой Испании не нужны одеяла? — она передернется, вспоминая Россию, как страшный сон…

А другая коллега, Ленка, сделала портфолио у известного фотографа. И получилась на снимках настоящей красавицей, звездой немого кино. Фотограф Ленку задекорировал красным шёлком, надел на неё шляпку с вуалеткой, сделал акцент на кисть, на тонкие красивые пальцы, о которые она оперлась подбородком, а лицо — в полутени. Эту фотографию она закинула в службу знакомств, неделю купалась в восторженных посланиях, выписала себе лучшего из женихов, а на вокзале он её — даже не узнал.

Я по-прежнему хожу по одному и тому же кругу, как ослик с тележкой. То заседание, то совещание, то городское мероприятие…  Редко, очень редко попадаются какие-то щемящие темы, когда нельзя остаться равнодушной…  Собака, что несколько месяцев на остановке ждет хозяина. Старуха, которая в годы войны водила трактор, а теперь на ступеньках магазина соседский мальчишка отнял у нее сумку с пенсией и избил — до больницы…

Но в целом я пишу уже почти автоматически, казенными предложениями, трафаретом. Я знаю, как часто чиновники врут нам в лицо, и это вранье мы должны еще и красиво оформить, чтобы достойно выглядели на страницах газеты эти самые чиновники, чтобы сами себе понравились.

С Машкой пока нельзя говорить об этом, рано. Поэтому так дороги, непередаваемо дороги мне были его редкие, скупые вопросы:

«Очень измучила работа?», «Как у тебя, не болеешь ли?», «Если после выходных не хочется на службу — это очень плохо. Это называется нечеловеческая усталость, значит, не отдохнула», «Как Машка?»

В ответ я писала ему о мелочах нашей жизни. О крысе по кличке Мелкий, как ночью он раскачивает клетку, уцепившись за прутья розовыми лапами с длинными тонкими пальцами — и напоминает матроса, загулявшего на берегу и проснувшегося в каталажке. О том, что, наконец, дали тепло, и мы с Манькой сидели на ковре у нагревшейся батареи. Это было счастье: за темным окном ветер и ледяной осенний дождь, а мы пьем огненный чай, нежим спины об батарею и отогрелись до последней жилочки…

… Я давно уже ощущаю возраст. Хотя мама моя говорит:

— Тебе четырнадцать лет и никогда не будет пятнадцать.

Она имеет в виду мою бесхозяйственность: вечный бардак в шкафах с одеждой, искреннее непонимание — с чего начать генеральную уборку, неумение закручивать банки с консервами и печь пироги.

— Нельзя все время читать книжки и сидеть за компьютером. Оглянись, сколько дел…

Я откладываю книгу и берусь за пылесос. Глядишь на беспорядок, который предстоит ликвидировать — и брови сходятся к переносице, а на лице застывает выраженье борца с жизнью. И лицо стареет, снашивается. Я ощущаю это свое старение, стесняюсь его… 

Потому еще я и привязалась к этой переписке, что, не видя адресата, можно было — как вином — пьянить себя мыслью, что сейчас, ночью, душа с душою говорит.

Я не сомневалось: по возвращении будет встреча, ведь за эти месяцы, я ему тоже стала дорога. Так много одиночества в мире, что не может не ценить человек обретенную родную душу… 

О себе он рассказывал немного — и будто думал над каждой фразой, будто ему даже здесь важно было впечатление, которое произведет он. Он писал, что тоскует о детстве: не было времени краше и чище. И в то же время поражала его западная жизнь. Он сравнивал ее с нашей — и с горечью писал, что нас — обокрали.

«Остаться бы здесь, но кому я тут нужен? Но как не хочется возвращаться в наше провинциальное болото!» — читала я.

А потом он перестал писать. Это было в самые тоскливые дни ноября: темно и холодно. Напрасно светился экран компьютера, и пейзаж на нем — домик над озером. Колокольчик больше не звонил.


… За неделю до Нового года завод, на котором работал Иван, отмечал юбилей. Гуляли, конечно, во Дворце Культуры.

Я сама вызвалась пойти. Может, узнаю что-то о нем? Встречу в фойе начальство, спрошу, как поживает герой моего материала…

Гирлянды белых шаров обвивали колонны, под потолком качались серебряные звезды. В фойе были накрыты столы а-ля фуршет.

Почти сразу я увидела директора завода — невысокого, щекастого, похожего на бульдога. И рядом, в той же компании начальства, стоял он… Иван… Нарядный, в чёрном, отлично сидящем на нём костюме. Улыбался собеседникам, и что-то им рассказывал.

Я стояла там, где кончается лестница, положив ладонь на широкие холодные перила. Дышать было трудно и как-то физически больно. Шли минуты, а я стояла…  Мне надо было идти туда, в толпу, дождаться торжественной части и концерта, чтобы это всё описать, а я не могла…

Не сразу, но он увидел меня. Еще несколько мгновений вглядывался — узнавая. Смущение? Нет! Взгляд его был добрым, даже ласковым… Он ни в чем не был передо мной виноват.

Но невозможно было представить, что вот сейчас, дружески кивнув, он и вовсе отвернется и продолжит прерванный разговор…  Что ему уже настолько нет до меня дела…

Я повернулась, наконец, и побежала вниз. Шёл снег. Летели вихрем крупные снежинки. Мне нельзя было в автобус с таким лицом, я надеялась, что если долго идти, почти бежать, то какую-то часть горя я оставлю в пути — и Машка меня не испугается.

Глава 5. Говорят, под Новый год…

— Мам, — Манька осторожно гладит меня по голове, — Ты устала?

— Да, доченька, спать хочется.

Машка укрывает меня одеялом и садится смотреть телевизор, приглушив до минимума звук. Она всегда чувствует, если меня не стоит беспокоить.

Мне стыдно. Я знаю, что мое «горюшко — не горе», что горе будет, если что-то случится с Машкой, или с родителями, вот это — настоящая беда…  Я понимаю, что надо встать, встряхнуться и на радость Маньке начать готовиться к Новому году.

Но я ни-че-го не хочу…  Теперь мне уже не надо вставать посреди ночи, чтобы выхватить из Интернета только что пришедшее письмо. Можно отлично выспаться. Кроме Маньки, и мамы с папой, да еще спаниеля Ромки я никому на свете не нужна. И меньше всего мне хочется работать… 

Наверное, наши душевные боли так или иначе выходят наружу. К утру у меня разболелся палец на правой руке. Я уже не могла спать, казалось, что не рука лежит под подушкой, а больной зуб — ломит, и дергает, и горит.

Утром я сама вскрыла нарыв иголкой, наложила повязку, и хватилась, что на последний день старого года и остался весь ворох дел, до которых не доходили руки.

Начинать надо было с ёлки. Помчались мы с Машкой на рынок — мама родная! Все новогодние деревца, оказывается, разобрали. Остался грязный, истоптанный снег, усыпанный хвоей.

Но как в советские времена, когда дефицитом торговали из-под полы, к нам подошла женщина и негромко спросила:

— Вам ёлочку? Пойдёмте со мной…

Она привела нас в какую-то будку, где на полу валялись ёлки, забракованные торговцами.

— Мам! — испугалась Машка, видя, что я вытаскиваю из кучи какой-то остов, — Это же не ёлка, это палка какая-то…

— Сто пятьдесят рублей, — сказала женщина, — Не бойтесь, в тепле она распушится.

Было б чему пушиться! Как в анекдоте про причёску из трёх волосков, на ёлке было считанное количество веток. Одна радость — инвалидка наша оказалась легкой, и я, не отдыхая, донесла её до дому левой, здоровой рукой.

По дороге нас ещё и спрашивали:

— Где вы… мммм… ёлочку брали?

Манька весь год ждала часа, когда с антресолей снимут коробки с игрушками. Водились у нее старые знакомцы, с которыми она разговаривала, как с людьми. Старик с неводом из сказки о рыбаке и золотой рыбке был для неё «дедушкой». Конькобежец с фарфоровым личиком, в островерхом колпачке и пышном воротнике считался завидным женихом, и она подбирала ему невесту, среди многочисленных стеклянных фигурок, изображающих куколок.

А любимой игрушкой был медвежонок, лезущий по стволу дерева.

Разбирая в кухне продукты, я слышала, как Машка с ним ворковала:

— Ну, расскажи… как ты весь год был один? Темно в коробке, да? Сейчас мы тебя повесим, выберем тебе место получше…

Я перебираюсь в комнату, чтобы вольготно разложить продукты на столе, и крошить себе салаты.

Включаю телевизор, и вот уже метель кружит на фоне безликих многоэтажных домов.

Со мною вот что происходит,

Ко мне мой старый друг не ходит

«Иронию судьбы» мы смотрели даже в роддоме. Соседке по палате принесли крохотный телевизор, и поздно вечером мы сидели все вместе, на крайней у окна койке, пристроив телевизор на подоконнике. История любви, необходимая в эти часы — как бой курантов, как вера в чудо…


Ближе к вечеру звонит мама:

— Ну, сколько можно вас ждать…

Я внутренне ахаю, потому что сегодня к родителям не собиралась. Хотела поздравить их по телефону, а завтра уже приехать с официальным визитом. Но мама, оказывается, иначе не мыслит: за праздничным столом должны собраться все.

Я-то думала погода будет мне союзницей.

— Ведь минус двадцать пять…

— Закутай Машеньку пуховым платком и вызови такси.

Господи, а мне так хотелось — отметив с дочкой праздник — впасть в свое привычное состояние анабиоза. Лежать, свернувшись клубком. Тогда уходят мысли, отступает боль…

А у родителей всегда одно и то же.

Отец смиренно смотрит телевизор. Его бы воля: выпить, закусить, и спать лечь. С Новым годом все равно не разминешься: утром встанешь, а он уже здесь.

Но мама считает, что все должно быть согласно традициям. Шампанское надо открывать, когда будут бить Куранты.

Машка к шампанскому уже привыкла («Мама, оно похоже на горький лимонад»). Ей лестно, что ее считают взрослой, и она торопливо понимает свой бокал.

Я закрываю глаза. В этот переходный момент — уже закуковала птичка в наших старых часах, возвещая полночь — год переходит в год, открывается дверь в иные миры, и я прошу:

— Господи, дай мне силы радоваться тому, что у меня есть…

И с ёлки — у мамы деревце не чета нашему, стройное и пушистое, отец позаботился — слетает золотистая спираль серпантина, и невесомо ложится на мою голову…

Поздний час

Фары автобуса выхватывали из темноты дорогу, кружащийся снег…

Трасса здесь сложная — горный серпантин, и хотя горы невысокие, но лететь со склона не хочется никому. Машины ползут осторожно, водители вглядываются: не покажется ли из-за поворота еще один автомобиль.

Герман ехал в Шелестово с последним автобусом. И машин навстречу почти не попадалось. Новогодние праздники кончились, туристам нечего было делать в далеком селе.

Хотя вскоре здесь собирались построить целый развлекательный комплекс, и Дед этого очень боялся.

— Когда речь идет о том, как погубить красоту — эти (имелись в виду чиновники) на редкость изобретательны. Знаешь ли ты, Герочка, как было здесь прежде? Куда там! Ты ведь увидел уже улицы, перевитые газовыми трубами, старинные дома, от которых вандалы отрывают доски, и пруды, в которых загнила вода.

О селе дед мог рассказывать долго, хотя не было оно ему родным. Занесло его семью сюда по несчастью. Отец и мать его были сосланы на тяжелые работы, добывали в горах мрамор.

Герман видел лишь остатки живописных мраморных карьеров — месторождение давно истощилось. Но в середине прошлого века оно процветало, и трудились здесь сотни людей; и Дед, когда подрос и выучился, вернулся сюда бухгалтером.

Сталина уже не было в живых, родителей оправдали (отца — посмертно), но Дед так и остался жить в селе. Даже не попытался найти в большом городе применения своим многочисленным талантам.

Особенно — еще со школьных времен — преуспевал он в математике. Бывало, учитель еще объясняет задачу, а Илюша уже у доски.

— Можно проще, можно лучше…

И тут же набрасывает решение своим особенным способом. Ласково и с сожалением смотрит на него учитель:

— Ты прав, Трегубов, но они ведь одноклассники твои этого не поймут…

Был Дед способен и к музыке, часами сидел у приемника, когда передавали оперу или хороший концерт, а, оказавшись в городе, мог надолго замереть под окнами музыкальной школы, чтобы послушать даже ученическую игру. Это необходимо ему было — как другим еда и питье.

Голос ему был дан от природы небольшой, но приятный. Музыкального инструмента он так и не освоил, но уже в зрелые годы, на концертах в Доме культуры часто выступал с романсами.

Карьеры не сделал — на пенсию ушел с той же бухгалтерской должности, но еще много лет его вспоминали как самого добросовестного сотрудника, на чьи расчеты без сомнения можно было положиться.

Выйдя на пенсию, Дед занялся садом, этим вскоре даже прославился. Вывел новый сорт вишни, особенно сладкий — за саженцами к нему приходили не только сельчане, но и приезжали издалека. А десятки сортов яблонь, что росли у него!

— Как ты, Илья Григорьевич, даже названия все упомнишь? — дивились соседи.

Ухаживать за садом помогали дети со всего села. Обкопать и побелить деревца, собрать яблоки в плетеные корзины, полить розы и георгины в палисаднике…  Дед неизменно — хоть понемногу — но платил своим помощникам, оставлял их обедать.

— Не возьму денежек, — порой мотала головой какая-нибудь девочка.

— Нельзя, деточка, — отвечал Дед, — Иначе деревце, что ты посадила, не приживется.

Все труднее жилось сельчанам. Мраморное месторождение истощилось, люди перебирались в город, или ездили туда на заработки.

Урожай, что собирал Дед, по большей части шел в дома тех, кто нуждался. Что-то удавалось и продать, и деньги тоже распределялись особенно. Приобретя нужное для сада, остальное Дед тратил на книги. Прочитывал — и передавал в сельскую библиотеку. И журналы, на которые был подписан, после переплетал и отдавал в читальню.

Зимой, вместо работ на земле, Дед занимался резьбой по дереву. Любимейшее его дело! И самое дорогое сердцу — наличники. Дивными кружевами оплетал окна, тончайшей прорезной резьбой. Не отойдешь от дома, все всматриваешься в переплетение узоров.

Как человеческие руки могут сделать такое?

Герман помнил вечера, когда они сидели: дед с инструментами — над работой, а Герман — праздно у голландки. Дрова уже догорали. Жарко натопленная печь светилась и казалась прозрачной, а в темной глубине ее — рдели и шли переливами темно красного и алого — угли.

Дед казался совсем старым — от сосредоточенности над делом своим, оттого, что не был оживлен беседой.

Очки — он надевал их, только работая, прядь седых волос, упавшая на лоб, руки темные от загара, жилистые. Ему на долю не выпало и года, свободного от труда, и не природа, а образ жизни сформировали в нем достаточную крепость и выносливость. И Герман удерживался от совета — лечь, отдохнуть, не засиживаться на восьмом-то десятке… Постоянная забота о чем-то держала деда на свете вернее любого отдыха.

Но когда он начинал рассказывать, и сам вдохновлялся, и смеялся — отступала жалость, оставляя место — только любви к нему.

— Как я готовился к экзаменам в институт, Герочка! С ума сходил — невозможно было не поступить, стыдно! Отец же мой учитель по профессии — я бы ему в глаза смотреть не смог, если бы завалил экзамен.

И я сидел — сперва по десять часов, потом по двенадцать, по шестнадцать. А потом раз — и упал в обморок. Как перепугалась мама! Она говорила: «Илюшенька, ты лежал, как мертвый». Побежала за фельдшером — один фельдшер у нас тогда в селе был. Тот пришел, сделал укол камфары, и сказал — что мне нельзя прикасаться к книгам! Так я год работал грузчиком, Герочка. Вагоны разгружал. Переживал, что все позабуду, что и знал… Зато как потом наверстывал — через год!

А когда я после института вернулся сюда — какое мне тут показалось раздолье!. Волга по весне наполняла водой ерики — и что за рыба в них водилась! Стерлядь я даже не любил — нет, вру, не стерлядь — пироги со стерляжьей визигой. Невкусно казалось. Но осетров каких ловили! Помню у соседей — там хозяин отменный рыбак — огромный осетр лежал в тазу. Нам принесли потом пол-литровую банку черной икры.

Да все вокруг — это было нечто единое, понимаешь, Герочка? Как это говорят теперь? Архитектурный стиль? Дома почти все деревянные, в один этаж, только два дома и отличались. Тот, где прежде купец Ваничев жил — там подымался мезонин. И промышленник Ухов, что до революции владел мраморным заводом — у него каменный дом был.

А вокруг, такая красота, Герочка, что аж в груди щемило. Папу сюда вроде по несчастью занесло, а когда мы с ним ходили в горы — подымались на вершины и смотрели оттуда на разлившуюся реку, на Заволжье, он говорил:

— Если в жизни кончатся силы, Илюша, приезжай сюда. Эти места вернут тебе веру в себя, — и с усмешкой, — Не знал папа, что я никуда отсюда не уеду.

— И не хотелось?

— Почему не хотелось, Герочка? Поездить, да…  Посмотреть нашу Россию. О загранице тогда не мечталось. Я и ездил, сколько мог. «Крест» поставил на стране. От Архангельска до Батуми, с севера на юг проехал. И от Минска — до Владивостока, с запада на восток. Центр, конечно, весь посмотрел — старые наши города…  В Прибалтике был. А вот в Средней Азии не пришлось. Началась вся эта заваруха. Деления, отделения! Такую страну не четвертовали даже, а на сотню кусков разорвали — как вороны! Как я жалею: Самарканд, Бухара — сокровища, а не города…, - мечтательно, — Обсерватория Улугбека… Так и не увидел.

А теперь, Герочка, и здесь сделают черт те что. Вместо того, чтобы сохранить село, которому — триста лет, это ж поискать надо такой живой памятник! Так нет: из него сделают — горнолыжный курорт.

Я б запретил строить тут особняки, непременно, запретил бы! Построят вот такую образину на четыре этажа — а рядом дом Ваничева от ветхости рассыпается, ступеньки гниют, резьбу отрывают — на растопку! Живут же там — алкоголики!

И владелец соседнего особняка уже кривится — давно пора снести эту рухлядь!

Рухлядь! Село процветало, благодаря Ваничеву! Он первую школу тут построил, больницу, церковь какую осилил — из города приезжали сюда венчаться. Говорили, что мало в России храмов таких — в стиле «русское барокко». Там благодать, там у порога ноги к полу прирастают, и рука тянется креститься.

Спаса лик видел? Знаешь, что в храме этом при советской власти — склад удобрений был? Все стены разъедены, а лик проступает. Глаза! Такие глаза, что если есть у тебя в душе хоть пятнышко светлое, ты же сам плакать начинаешь — от стыда за братьев своих, за то, что люди сотворили такое.

А скольким мужикам Кузьма Архипович Ваничев работу давал! Рухлядь! «Иваны, не помнящие родства!»

Будет курорт — только особняки и оставят. Да гостиниц настроят. В Европе туристов везут — старину смотреть. А у нас что сделают? Было село — и нет села. Зачем им! Скоро люди вообще думать будут, что хлеб из печи берется, там и растет!

… Герман вздрогнул, отгоняя дрему. Автобус повернул плавно, и въезжал теперь в село. На центральной улице фонарей было достаточно, среди местных жителей ходила шутка: «Не Шелестово, а сельский Голливуд». И в этом ярком свете он залюбовался белизной снега. В городе нет такого, там лежит грязная снежная каша. А здесь — даже дорога белоснежная, да высокие сугробы с двух сторон, да снежные шапки на домах… И все это — первозданной белизны.

И вечер был мягкий, без мороза. После пропахшего бензином автобуса Герман стоял и надышаться не мог. Волга скована льдом, лес на склонах гор — спит, а воздух — чистый, свежий, влажный. С чем сравнить? Ключевую воду пьешь — и будто очищаешься, причащаешься природе, так и тут — дышишь, и яснеет голова и сердце умиляется этой тишине, этому покою.

Герман перехватил сумку — тяжелую, к Деду он никогда не ездил без подарков, и уже через несколько минут сворачивал в знакомый переулок.

* * *

Илья Григорьевич не приходился Герману родным дедом. Более того, познакомились они всего семь лет назад. Тот случай мог бы стать трагическим, если бы они оба не вмешались.

Герман тогда был в Шелестово первый раз. Прослышал, что есть такое замечательное место. Он взял отпуск в июле, когда вода в реке особенно хороша.

Это потом он понял, что врачу «скорой помощи» лучше отдыхать зимой. Отоспаться в бесконечные зимние ночи.

Герман знал: приходишь домой после дежурства и не видишь ничего, кроме дивана и сложенного вчетверо мягкого пледа. Раздеваешься, как пьяный — куртку и ботинки сбрасываешь в прихожей, остальное швыряешь — на стул… Торопливо развертываешь плед, обнимаешь подушку, и засыпаешь мгновенно, едва успев опустить на нее голову.

Работа зимой — собачья. В этом году февраль был особенно вьюжным, машины буксовали, когда вызов поступал из частного сектора, посылали Германа. Ладно, девчонки, и даже старенькая Анна Дмитриевна, как-нибудь переберутся через сугробы. Но как они будут — если что — через них же тащить больного до машины?

А потом был и совсем сумасшедший снегопад. Мелко, нестрашно начал лететь с неба снежок, а через час исчезли уже тротуары — их потом так и не расчистили до весны, дворники даже не подступались. Снегоуборочной техники хватало только на центральные улицы, люди на работу шли бок о бок с автобусами и грузовиками. И врачи «скорой» тоже ходили на вызовы пешком. Как часто их ругали тогда! «Вас вызывали час назад, человеку плохо, а вы…»

…Сейчас Герман взял не весь отпуск — неделю. Как вынырнуть, воздуху глотнуть, и снова — в работу.

…А началось его знакомство с Дедом — со штолен.

В горах, что окружали Шелестово, после разработок остались штольни. Непосвященным они казались неглубокими пещерами, в которые приятно зайти летом. Кругом жара, камни раскаляются настолько, что впору яичницу на них жарить, а шагнешь под каменные своды, и — будто в холодильнике оказываешься. От силы градусов пять-семь.

Здесь свет играл в причудливые игры. Длинные косые лучи его отливали голубым цветом. Если отойти к стене и глядеть на входящего, он растворялся в этих лучах, лишь силуэт виден. Привидение, да и только.

А над головою нависали тяжелые каменные своды. Казалось, не в горе ты, а в феодальном замке, выстроенном в романском стиле. Каменные плиты пересекали глубокие трещины. Однажды здесь побывал инженер с ГЭС, и тут же выбежал.

— Закрыть эти штольни немедля! Железными решетками! Пускать сюда людей — полное нарушение техники безопасности. Вот-вот все рухнет…

Это он еще дальше не прошел. У входа было относительно светло, и вошедших успокаивало сознание, что так — легко вернуться! Несколько шагов пройти — и снова привычный летний день, небо над головой… Но если отойти чуток подальше, и свернуть в боковой проход… Штольни тянулись под землей километров на десять, заплетались причудливыми лабиринтами.

Дед, конечно, знал эти места лучше других. И к нему нередко обращались приезжие из города — просили поводить, показать.

Он отвечал всегда:

— Право — не стоит. Штольни забросили полвека назад. Им нет конца. И там много летучих мышей.

— И что, все эти подземные лабиринты можно пройти?

— Все — наверняка нет. Если только со специальной техникой. Там столько завалов… Мало того, что время разрушает камни, но всякие ненормальные еще разбирают крепи…

— Зачем?

— Ночевать туда идут — романтика! Сильных впечатлений хочется… Ну и костры жгут. А потом сидят у костра, и сочиняют разные небылицы. Например, про Черного Альпиниста, который утаскивает зазевавшихся туристов. Учитель, Сашенька Ямщиков сочинил. Деток туда своих водил, шестой класс — ну и чтобы не разбегались придумал эту страшилку…  Потом даже в книжки вошла эта история, как старинная легенда. Ходит, мол, призрак, за людьми охотится. Сашенька очень смеялся: «Я-то своим ребятам сказку, выдумал, вроде как про злого бабая, а теперь мой Альпинист прославился». Привидение опять же кто-то сфотографировал.

— Это, каким же образом?

— Снимали свод пещеры почему-то одновременно, обычным аппаратом и цифровым. На обычном — ничего, камень и камень. А цифровой потом выдал что-то такое, туманное, белое… Вот туристы и сидят часами, караулят призраков.

А хуже всего, что когда замерзнут, они крепи жгут. А те пропитаны креозотом, отрава… погибнуть очень просто. Да и без костров…  Деревянные подпорки все уже прогнили, обвалы сходят, света нет. Словом, человек в своем уме туда не сунется. Эти же ненормальные там даже свадьбы играют.

— А у входа можно хотя бы посмотреть? — спросил тогда Герман.

— У входа можно.

Стоило шагнуть под своды штольни, как холод стал пронизывающим. Но не таким как бывает зимой. Он добирался ледяными пальцами до костей, и было в нем что-то зловещее.

Однако сюда проникал свет. И видно было, где можно пройти, а где путь уже завален камнями.

— Тут есть даже журнал, — сказал Дед, — вон, в выемке. На стенах много не напишешь, а поделиться впечатлениями хочется.

Герман прочел:

«Господа спелеологи!

Ищу мужика, чтобы выйти замуж. Ты: в белом комбезе и каске, фонарь Petzl Zoom, можно с ацетиленкой, невысокий, худой, в обвязке, «Вибры» (только не берцы), с двумя (четырьмя) банками тушенки, с четырьмя банками сгущенки (только не с нудлами).

Желательно, чтобы была палатка для интимных встреч на Вашей стороне. Жду тебя со сталактитом, можно с калембулой сушеной.

О себе: 130-80-130 в комбезе, в «Вибрах», рост ниже высоты штрека, вес 120 кг с рюкзаком, фонарь отличный («Бычок»), спальник теплый, примус «Смерть мужу», а зовут меня Хиппи Пещерная Крыса.

P.S. Просьба лесбиянок, геев, бисексуалов и гермафродитов не беспокоить. Нервные и психи допустимы».

— Пройдите-ка дальше…

Герман шагнул куда-то в сторону, где царила тьма, и было жутко ступать, не видя земли под ногами. Он включил сотовый телефон — вместо фонарика — глянул на груду камней под ногами, и кивнул Деду, что готов возвращаться.

А несколькими днями позже из штолен потянуло дымом — какие-то «ненормальные» снова разожгли костер, и все не выходили из подземных коридоров. Вызваны были из города спасатели. И вот тогда — повел их Дед, который наощупь, по числу шагов ориентируясь, мог пройти большую часть подземных коридоров.

Герман тоже хотел пойти, но его не взяли.

— Врач? — спросил совсем юный мальчишка-МЧСник. — Так будь здесь, врач. Если кого вынесем, ты тут больше пригодишься, чем мы. А туда лезть — хрен его знает, чем кончится.

Кончилось, однако, все относительно благополучно. Туристов — парня и девушку — искали не дольше часа. Им достало ума забиться в один из боковых ходов, где дыма было поменьше, и не пытаться отыскивать выход, тем самым окончательно заблудившись.

Парень, которого звали Сашей, оклемался сам — ему хватило посидеть на свежем воздухе.

Девушку, молоденькую совсем, лет шестнадцати, спасатели вынесли и уложили на расстеленный брезент. Ее мутило — от дыма и пережитого страха. Небось, дома будет плакать на мамином плече и клясться, что больше никогда.

Но Герман смотрел уже не на нее, а на Деда. Тот сидел на камнях, сняв противогаз, лицо было мокрым, руки дрожали…

— Ах, дураки, ах, дураки какие… Папа бы мой увидел — выпорол бы точно. Валидольчику, или чего — нет у вас ребята?

Тут и скорая подъехала. Сперва сделали укол девчонке. Герман, не спрашивая, быстро набрал в шприц лекарство для Деда.

Горе-спелеологов усадили в машину — везти в город. А Герман повел Деда домой. В тот же день, забрав у прежней хозяйки вещи, он переехал к нему.

С тех пор, почти каждый месяц он приезжал сюда. Иногда жизнь допекала так, что побывать у Деда становилось насущным. Как смыть грязь с души. Но порой он чувствовал, что Дед о нем думает и ждет его. Герман доверял этому странному чувству, потому что — как выяснялось — оно его не обманывало.

Вот и теперь. Он открыл калитку, на которой не было запора.

И совершенно забыл про Руслана. Но Руслан зверь умный — каким-то образом запоминал всех, кто хоть раз приходил к Деду, и был им принят как гость. И относился к ним соответственно: вежливо. Герман лишь вздрогнул, увидев в стороне от тропинки огромную, неподвижно лежащую собаку, напоминавшую льва.

Руслан только повернул голову и внимательно на него смотрел. Он мог лежать так часами, вот и сейчас его густую шерсть основательно занесло снегом. Это был не снежный человек, но снежный пес — лишь глаза горели, в них отражался блеск фонарей.

Дед почему-то звал Руслана на «вы», и все пробовал приохотить жить в доме. Он хотел относиться к нему на равных — как к другу, но могучий азиат сам определил границы отношений, подходил к двери и скрёб ее тяжелой лапой — просил выпустить.

— Жарко, Русланушка? — сочувствовал Дед — Но не обижайтесь тогда на цепь. Я знаю, что вы пес умный, но если кто придет, особенно дети — ведь напугаются, а? Рост-то вам Бог дал богатырский… Не пожалел.

Руслан с цепью вполне смирился, и терпеливо стоял, ждал, пока Дед пристегнет карабин. Чужих людей он чуял издалека, и предупреждал низким басовитым лаем, что дом под его охраной. Тех же, кого знал, встречал как сейчас Германа — внимательным взглядом. Лаской он не одаривал никого, кроме Деда.

— Среднеазиатские овчарки — удивительные собаки, Герочка, — говорил Дед, — Я читал, как они без всякой привязи сторожат сельские церкви. Представляешь, сколько туда идет народу, прихожан? И азиаты пропускают, дети малые на них едва ли не верхом катаются, как на лошадках. Но если вор на церковную утварь решит позариться…  Они чувствуют человека… умысел его чувствуют…

… Шаги за дверью были тяжелыми, неуверенными, шаркающими. В последний год у Деда болели ноги. И Герман в очередной раз решил попробовать уговорить его лечь в больницу на обследование. Хотя дело это было почти безнадежное.

— Все идет, как надо, — говорил Дед, — Это свет тушат…

— Что? — не понял Герман.

— Не помню сейчас, у кого я эту мысль прочитал, Герочка… А смысл ее в том, что Бог загодя готовит нас к уходу. Вроде как в театре. Сперва пустеет сцена, потом уходят зрители, медленно гасят свет…  Так что все нормально — и душа готовится к переходу, и тело.

Герман это понимал, только смириться никак не мог, как вообще не мог смириться со смертью. И острее всего он чувствовал это в Чечне, где несколько лет служил военным врачом.

А когда вернулся, бывший однокурсник, ныне главврач в городской больнице, сказал ему:

— Места хирурга пока нет. На «скорую» пойдешь?

И недавно, с похвалою себе, тот же главный отметил:

— Хорошо, что я тебя, брат, в «скорую» тогда назначил. Ну, у тебя и хватка…

Была в Германе, действительно, звериная какая-то хватка к жизни, не шанс выхватить — полшанса. Знанием, опытом, быстротой рук своих — и чем-то сверхъестественным, что верующие объяснили бы — Божьей помощью, а экстрасенсы — энергетикой.

Сколько раз удивлялись и в травматологии, и в той же хирургии:

— Да как ты пациента до больницы-то додержал? Он у тебя по идее на месте аварии должен был скончаться…

Как? В Чечне, в полевом госпитале, научился Герман прибегать к опыту своих коллег времен Великой Отечественной. А чаще — доказывал с пеной у рта, что здесь — как нигде — нужно все, что изобрела нынче медицина. Потому что — не спасешь иначе… Вот эту девочку десятилетнюю, с сорока процентами ожогов — не спасешь…

А снилась ему еще одна девочка, Катя. С минно-взрывной…  Пока ее не отправили в Москву, она еще и рисовала. Одна рука была изуродована, а второй — Катя рисовала. Он сам принес ей блокнот, карандаши и рисунки потом хранил.

Яркие цвета. Взглянешь вскользь — звездочки в небе, алые цветы…  А всмотришься — это — бомбы летят, пылает земля. И девочка в синем платьице, стоя на коленях, руки к небу протянула. Молится.

Не было в Катиных рисунках мрачных оттенков, а ведь именно так передают войну взрослые художники. У нее же яркие краски, светлые…  Костры, похожие на цветущие маки, бомбы, как звезды…  Будто ее детская душа всех прощала, и даже ужас войны не мог погасить света этой души.

Но только когда Герман был пьян, или всё на клин сходилось — по ночам, в полусне, он над этими рисунками плакал. Щемило над ними сердце так, что никакой водкой это было не заглушить.

* * *

— А я уже думал: или я день перепутал, или случилось у тебя что-то. Сейчас звонить собирался. Я ведь тебя с утра ждал, — Дед еще говорил, но Герман коротко его обнял, ощутил легкое сухое тело, вдохнул запах — тот, что был в его мастерской. Живой запах дерева.

Как ребенок был Дед: если первый день отпуска нынче, то и явиться Герман должен был с утра. А так — огорчительно: сколько времени для общения потеряно!

Но к великому удивлению Германа — Дед был не один. То есть от одиночества соскучиться не мог, а просто беспокоился. В комнате, в уголке, между печью-голландкой, и стеной, прислонившись к стене, сидела молодая женщина. Неподвижно сидела и может, даже дремала — глаза были закрыты.

Красивая женщина — настолько хороша, что об этом даже спору идти не могло. Лицо от близкого жара раскраснелось и будто посмуглело. Длинные золотистые волосы падали на грудь. Руки с тонкими пальцами обнимали колени.

Вряд ли женщина эта жила здесь, в селе. Значит — гостья, и, скорее всего — приехала надолго, на несколько дней. И Герман с досадой почти подумал, что не посидишь теперь спокойно с Дедом, не поговоришь.

— Все, теперь давайте чай пить, — сказал дед. — Варенька, что ты — заснула? Вставай, знакомьтесь. Вот это и есть Герман, друг мой, доктор…

Женщина поднялась — легко, хотя Герману показалось, что она устала и видимая лёгкость эта далась ей непросто — но не любит или стесняется она чужого сочувствия.

— Добрый вечер, — сказала она, — Илья Григорьевич, вы не рассердитесь, если я вместо чая — спать пойду? Глаза закрываются прямо…

Дед посмотрел внимательно и не спросил ни о чем. Снял с гвоздика у двери плоский серебристый ключ.

В глубине сада стоял маленький бревенчатый домик, бывшая баня. Но как баня он давно уже не использовался. Там жили приезжавшие к Деду гости. Дед вышел за Варей в сени — проводить.

Герман включил большой электрический чайник. У него было чувство, что он здесь — дома. Чаепитие являлось основным событием вечера, к которому Дед готовился. Чай заваривал непременно с травами, «особенно» для всякого гостя — кому со смородиной, с чабрецом, с ромашкой…  И столу место было отведено главное — посреди комнаты. Всегда стояли, ждали гостей, печенье и конфеты, в вазочках, покрытых салфетками.

Герман вынимал из сумки консервы, копченую рыбу с золотистой кожицей, бутылки с пивом. Что еще мог привезти холостяк холостяку?

Он знал, что Дед когда-то был женат. Но давно и недолго. Молоденькая учительница, приехавшая сюда по распределению — он возлагал на нее надежды, думал, что привяжется она к здешним местам, захочет — приложить сюда силы, отдавать детям не только знания, но и опыт жизненный и просто любовь. Не все ли равно — сельские дети, городские…  Ведь выбрала же она себе это дело — учительствовать.

И милая такая девушка, глаза чистые, как у тех же детей…

Но года через три она тут заскучала. Ей, окончившей университет, преподавать в классах, где по восемь-десять человек? Жить в селе, где кино — раз в неделю, по воскресеньям, в клубе, таком старом, что власти местные всерьез сомневаются — пускать ли сюда молодежь на танцы или провалится пол?

А самое главное — вокруг одни и те же лица. Человек еще и рта не раскроет, а ты уже знаешь, что он скажет. Все его заботы как на ладони — и какие же они скучные!

Тетя Валя беспокоится — женится ли ее внук так удачно, как у сестры недавно женился? Какие невестка Ольга блины печет, как на стол накрывает — в пять минут! Аккуратистка, рукодельница. Когда успевает? Ведь еще и работает: она из тех счастливиц, кто в селе чистую работу нашел: в магазине торгует.

Так что, если внук Дениска долго перебирать будет — не сыщется ему здесь невесты. Как бы не пришлось тогда уезжать в город и искать: и заработок, и судьбу.

А дядя Коля если придет, то сядет «обсуждать политику». Зачем этот министр так решил, ведь лучше бы этак… Как будто его, дядь-Колино мнение, до министра дойдет и будет учтено.

И так Ирине стало тошно, что едва не взмолилась мужу — отпусти!

Там, у мамы, в городе — трамваи под окнами. Улица круто сбегает к Волге. Спустишься — и речной вокзал — белоснежные теплоходы из Москвы, Ленинграда, Астрахани — огромные, как дома. Вестники иных городов, далекого мира.

А наверх пойдешь — парк с памятником Пушкину. И всегда там много людей: студенты, матери с колясками, старики с газетами. Ты смотришь, на тебя смотрят…  Новые лица, заговорить интересно…  И разбегаются от парка этого улицы — во все стороны, куда ни пойди — магазин, или кафе, музей, библиотека, кинотеатр.

Так и кончилась дедова семья.

Герман и представить не мог, чтобы расстались супруги в ссоре. Наверное, и проводил Дед Ирину, и матери передал с рук на руки. Но вспоминая из жизни друзей — даже мелочи, о бывшей жене своей он почти никогда не упоминал.

Сам Герман — еще перед тем, как уехать на Кавказ — пробовал жить с одной девушкой. Тоже медичкой, на которой — чем черт не шутит — может, и женился бы. Но «после войны», когда вернулся он совсем уже другим человеком. Настолько, до странности — чужой показалась ему эта девушка…  И он ей, верно, тоже, потому что такое — всегда обоюдно… что сами собой закончились отношения.

Зато это новое в нем почувствовали девчонки со станции «скорой», и числили его едва ли не братом.

Просто было обращение его. Он не собирался переходить никому дорогу, делать карьеру, добиваться разных мелких благ. На новых машинах, что недавно получила «скорая», ездили на вызовы молодые фельдшерицы, а он все больше на старой, в которой так холодно было зимой.

— Многие из Чечни уже с другими мозгами приезжают. Такие странные становятся, — констатировал бывший друг, нынче главный, — Ты, Герка, одним днем живешь. То есть живой — и ладно. Но ты подожди — как Шуркин на пенсию уйдет, переведу я тебя все-таки в хирургию…

Герман пожимал плечами.

* * *

За окном стояла полная луна. Серебристая, с темными размытыми пятнами — неведомые моря, материки…

И было так тихо, как не бывает в городе. Руслан давно уже был пущен в дом. Герман ночевал в маленькой комнате, смежной с кухней. Только кровать у окна, и комод у противоположной стены, больше и не помещалось здесь ничего. Да еще — выступал серебристый бок голландки.

Тепло и спокойно было сейчас Герману. Необыкновенное чувство защищенности испытывал он здесь. Морозный лес на окне, сияющий в свете луны доходил почти до самого верха стекла… Разглядывай переливы ветвей этих сказочных деревьев, или приподнимись — и увидишь высокую, пышную, нетронутую перину снега… Кажется, сюда может придти Дед Мороз, но шаг его не оставит следа… 

И никто не позвонит сейчас Герману, не прибежит за ним — и не будет этой тревоги, которую нужно скрывать от больного и близких, оставаясь внешне спокойным и сдержанным, и даже веселым. А ведь порою видишь, что безнадежно дело…

Герман повернулся на бок, к окну лицом…  Свет луны, в отличие от света фонарей не мешал ему нисколько…

Только здесь, у Деда, когда время начинало течь так спокойно и неторопливо, он задумывался — чего же он хочет от жизни… Он знал, что за напряженной работой незаметно пробежит и год, и пять, и десять лет. Но необходимо, время от времени, останавливаться и подводить итоги.

Часто ему хотелось жить так, как Дед. Нашлось бы ему место в сельской больнице. И он знал бы здесь каждого: и древнюю старуху Марью Петровну, и запойного конюха Мишку, и только что родившегося, единственного на все село младенца…

По весне он бы копал огород…  Только подумал — и запахи нахлынули сразу: сырой, но уже прогретой солнцем земли. И срезанных лопатой первых трав. И дыма от костра, на котором преет листва. А вечером не усталость даже, а жаркая, расслабленная нега в мышцах, как после бани… Сидишь у костра, и смотришь на яркую, перевернутую, взбитую черноту земли — и медленно садится за зеленую дымку полей майское солнце, обещая бесконечный вечер. И ветер уже вечерний, свежий с Волги… 

И женщина любимая идет, несет тебе куртку.

Спать уже не хотелось. Но не было в нем пока Дедовой ясности, примиренности. Слишком много еще сил, и страстно хотелось их к чему-то приложить.

Здесь — да, все до единого человека на перечет, но нет среди них того, то, — Герман заколебался, ища сравнение. Странно, пришел на ум древний образ, — Кто дополняет и составляет с тобой единое целое, делая существование твое совершенным и завершенным в своей красоте: как меч и ножны.

А без этого так отчаянно скучно станет, что замечешься, пока возраст не возьмет свое, пока не станешь готов служить людям в целом…

Есть еще путь — крепчать хозяйством, богатством расти, чинами — но он никогда не мыслил для себя этого пути, даже смешною ему представлялась его важность.

Да и в городе — вроде жизнь каждый день подбрасывает новое, выездов за смену выпадают десятки, а со временем — в памяти всё сливается. Это в первый год еще дивишься чему-то, хочется рассказать. А потом — схожесть случаев, характеров людских.

Вечером одуряющая усталость, телевизор…  Ничто не интересно Герману до страсти: ни политика — он быстро притомился смотреть эти передачи, даже талантливые, с вдохновенной умной ложью. Он слышал в них фальшь нутром, как собака, как предки Руслана, не пропускавшие воров к сельской церкви, так и он не мог впустить это в душу.

Ни техника — какие-нибудь новейшие компьютеры или машины. Ни дальние страны — ничто не было способно захватить его целиком. Смысл жизни не был найден, и он с горечью подумал, что, видимо, ущербен в этом, в главном. И чтобы не мучить себя, надо принять это: просто делать свое дело, и радоваться коротким передышкам, со всей возможной остротой радоваться: прогулке по зимней тропе, клину птиц, пролетевшему над головой, голосу Деда…

Тихо было и тепло… Герман натянул на себя одеяло, погружаясь в волны дремы, предшествующей сну…

Где-то далеко залаяла собака, и низким басом, в поддержку ей — ответил из сеней Руслан…

* * *

Утром дед затеял жарить блины. Плита у него была маленькая, в две конфорки — и сковорода прикрыла ее почти всю. Дед готовил от силы пару раз в день — если сейчас блинов нажарит, то ближе к вечеру сварит суп — вот и вся еда. Не считая чая, конечно, который тут пили в любое время дня — зависело это от прихода гостей, да еще когда от долгой работы хотелось Деду взбодриться.

Но всегда приготовленное было вкусно, а Герману после городской еды казалось даже роскошью.

— Покличь Варюшу, — сказал дед, — Одиннадцатый час уже…  Пока горячее все…

Герман даже курку не набросил — вышел во двор, банька была в десяти шагах. За ночь Варины следы замело, и Герман подумал, что сейчас возьмет лопату и очистит двор и дорожку на улицу прочистит широко и гладко, чтобы еще несколько дней легко ходилось Деду.

Он слегка постучал в низкую дощатую дверь. Тишин. Никто не ответил ему. И дверь оказалась не заперта. В предбаннике — холодно, почти так же, как на улице. Внутренняя дверь — чуть приоткрыта. Он поколебался секунду — и вошел. Холодно, как же холодно… Выстыло все, как она спала здесь?

Маленькое окно выходило на глухой забор, и было завешено жёлтой шторой. От этого убранство комнатки освещалось каким-то призрачным тусклым цветом…  На постели, укрытая одеялом, лежала Варя — так неподвижно, будто она и не шевелилась с вечера.

Герман наклонился над ней сразу — его встревожила эта неподвижность. Варины руки были ледяными. Но он понял, что не случилось с ней ничего — это просто сон, такой глубокий, бессильный… Его зовут «мертвым» — такой сон.

Надо было затопить здесь, и не тревожить ее, дать выспаться…

Скоро он вернулся с дровами. Вышел еще — одной охапки будет мало. Дрова у Деда хранились в сарае, были сухими, разгорятся сейчас же…

Как же хорошо топить печь! У себя в городе он тосковал по этому живому огню. Перекладины чьего-то ветхого забора занялись сразу, первым, малым жаром согрело лицо. А потом ровный, ясный — без дыма — огонь разросся, потянулся, и пошел в пляс над поленьями…

Когда дрова прогорят — будет еще красивее, зардеются переливами драгоценных камней, жарким, живым их блеском — угли. Но победит тьма пепла, и вот уже в ней, только отдельные искры…  Если ангелы пролетают над городами- не такими ли они их видят? Огоньки домов во тьме…  Или — огоньки душ?

Герман подложил еще дров, и поднялся. Дед уже беспокоится, верно, что не идет никто.

* * *

Варя появилась, когда зимний день уже клонился к закату. Легко, неслышно отворилась скрипучая, обычно, дверь — и Варя появилась на пороге, высокая, вся в черном: куртка, брюки. Только золото влажных волос по плечам — на улице шел снег, и теперь таял на ее голове, плечах.

— Добрый вечер сказать? Аж стыдно мне, что так заспалась…

— Варенька, — Дед и всегда был приветлив, но сейчас в голосе его Герман слышал какую-то особую нежность, — Ты не замерзла там? Как же ночью-то? Герочка вот с утра пришел, натопил… Да ты ведь голодная…

— Спасибо вам, что не будили, — улыбнулась Варя.

Была в ней сейчас эта готовность к радостной улыбке, будто испытывала она чисто физическое облегчение.

Так бывает, когда мучает головная боль. Не часы — дни. Ты уже свыкся с ней, и вдруг нашел лекарство. Мир прояснился, боль отступила. И ты спешишь воспользоваться этой передышкой, хотя и не веришь, что она надолго. И это тоже было в Вариных глазах — неуверенность, беззащитность. Внутренний вопрос, в движениях даже: можно я тут сяду? можно — спрошу? Вы не рассердитесь, если я…?

Дед почти ничего Герману о Варе не рассказал — и это при его привычке доверчиво делиться своей и чужой жизнью. Артистка, работает в театре оперетты (И хорошо как поет, Герочка!) Дочке двенадцать лет уже, растит ее одна.

— А как вы познакомились с ней? — спросил Герман.

— Она прочитала статью, что я написал в газету. Просто многое в мои годы вспоминается, Герочка, и вот решил: надо сохранить. Я ведь в свое время в Большом театре известнейших артистов слушал…  Лемешева, Козловского. Она прочитала, и знаешь — нашла меня. Через газету адрес узнала, что ли…  Приехала познакомиться, попросила, чтобы я ей рассказал подробнее. Она настоящая артистка, ей все интересно, что относится к ее делу. А потом стала приезжать…, - сказал Дед чуть ли не с удивлением, как будто не привык к тому, что раз побывавшие у него в доме, приходят сюда еще и еще.

— Что ты сейчас поешь, Варенька? — спросил Дед.

Варя накрывала на стол — здесь все начинали хозяйничать.

— Все то же, — откликнулась она, — Ничего нового, совсем. Две главных партии — в «Сильве» и «Марице», и еще несколько оперетт. Там я на вторых ролях…  Пою чаще не в театре, а когда выезжаем на гастроли.

— Далеко?

— Нет, — она покачала головой с этой простой своей улыбкой, — В областные наши города, маленькие. В один день успеваем обернуться, ночевать домой возвращаемся.

— Анечку — с собой берешь?

— Если школа позволяет — беру. Или у Наташи оставляю. Вы-то как, Илья Григорьевич? — спросила она, и та же тревога любви, что и у Германа, была в ее голосе.

Она ждала ответа, но и всматривалась. Глаза скажут вернее, чем Дед, который, наверняка, начнет уверять, что чувствует он себя прекрасно. Отчего тогда закашлялся? Простудился, или это сердечный кашель?

Вместо ответа Дед ласково погладил ее по руке.

А потом они пили чай, и Дед рассказывал последние новости. Наконец-то объединили два музея: один краеведческий, посвященный истории села, другой вроде картинной галереи, где выставлялись работы художников, рисовавших здешние пейзажи. Во дворе объединенного музея сделали сцену — летом будут праздники.

Дело хорошее, ведь восстановить Дом культуры денег так и не нашлось. Туда перестали пускать людей: все окончательно пришло в ветхое состояние. Вот-вот провалятся полы, рухнет крыша. А летом в село приезжает столько народу, что главная улица запружена. Кто с пляжа — кто на пляж.

— Дачники, отдыхать…  И дела себе не найдут… Загорают, купаются — и все. А если погода плохая? Да и как вылежать день за днем на пляже? Вот и слоняются, глазеют…  Мальчишки начинают по огородам лазить. В штольни опять же…

А зимою село будто вымирает. От больницы (здесь ведь была хорошая больница, при папе еще — даже родильное отделение было, и не пустовало) — одни развалины остались… Школа — пустая стоит. Это ведь жутко, заходишь — и четыре пустынных этажа. Классы, доски, школьная столовая, спортзал — и тишина. Раньше ребята в две смены учились. А теперь восемь детей в осталось, всего! Три в детсаду, пять в школе. По утрам автобус их отвозит в соседнее село…

Что будет — Бог весть… Дачная «потемкинская деревня»? Хоть бы уж ума хватило воскресить, сделать, как говорят сейчас — музей под открытым небом…  Да кому это нужно, — Дед махнул рукой, — У вас вон, в городе, здания восемнадцатого, и девятнадцатого века в центре города рушат, чтоб строиться…

— Дома жалко, — тихо сказала Варя, — Но людей еще больше. Поджигают ведь дома по ночам, Илья Григорьевич. Место в центре дорого стоит. Бывает, человек отказывается уезжать из дома, где четыре поколения его семьи выросли — куда-нибудь на окраину. Ну и поджигают. И не все успевают выскочить…

— Было, — кивнул Герман, — Выезжали мы на вызов. Мать, детей двое… нет, живые все, но в последний момент выбежали. Девочка в ночной рубашке, больная, с астмой…  Все ее лекарства сгорели. Потом всем миром деньги собирали, чтобы новые купить. Мы же и, отвозили…

— Кто же эти нелюди? — у Деда были такие глаза, будто поверить он не мог, что кто-то сознательно такое делает. Может — не ведают, что творят?…

— А другой случай был, дом горел, а на окнах — решетки. Вся семья погибла, — еще тише сказала Варя, — Давайте не будем об этом Илья Григорьевич…

— И что, нельзя было машину подогнать, сорвать эти решетки? — не верил Дед.

— Там подруга моя была. И ее маленькая дочка…

— Ужас, Варенька…

Она замолчала на несколько секунд. И привычное выражение боли снова проступило на лице. И так же привычно она заставила его отступить, обратившись к Деду:

— А конный двор не закрыли у вас тут? На лошади можно поездить, Илья Григорьевич?

— Конечно! Это хорошо будет…  Идите-ка вы оба. Там по-прежнему Таня Тимкина, к ней все дети наши сельские ходят — покормить лошадок, почистить, поездить. Она там всегда, если сразу не откроет — просто постучите сильнее…

* * *

На улице мороз был, наверное, около двадцати. Снег уже не шел. Варя подняла капюшон у куртки, подбородок окунула в шарф, но глаза ее блестели:

— Посмотрите, это же совсем «Ночь перед Рождеством»! И ьсно, когда морозно, воздух хрустальный… И ни ветерка — дым из труб подымается прямо, густыми таким столбами… А небо! Ей-богу, сейчас появится черт и украдет месяц… 

Герман едва не рассмеялся. Действительно, укрытое снегом село напоминало сейчас иллюстрацию в старинной книге. И в небе, искрившемся звездами, могла пролететь черная тень — Баба-Яга в ступе, или кто-то с рогами и копытами.

Таня Тимкина была женщиной лет под сорок. Поверх белого свитера наброшен пуховый платок.

Конюшня — маленькая, три лошади, да жеребенок.

— Ну что, берите Пашу, — Таня кивнула в сторону крайнего денника, где стоял рослый гнедой жеребец, — А вам (это Варе) поседлаю Агру… 

Агра — маленькая белая арабская лошадка — любопытно тянулась мордой сквозь решетку.

— Неудобно, пожалуй, будет? — и Варя показала рукою, что один всадник окажется высоко, а другой — низко.

— Тогда Короля. Он старый, спокойный… Все больше шагом ходит, пробежаться его вряд ли заставите… 

Герман принес седла — сразу оба. Знал, что они тяжелы. И Пашу пошел седлать сам, чтобы не давать Тане лишней работы. И так пришли как хозяин, который барин…  Хочется ли лошадям в такую пору из теплой конюшни?

Герман первым вывел коня, и Таня спросила его:

— Надолго вы?

— Я думаю, далеко за село выезжать смысла нет, к родникам сейчас не проберешься… 

— К родникам — нет, и в горы не съездишь, конечно — замело все…  Но по трассе можно проехать километров несколько. Машин в это время почти нет… 

И с удовольствием добавила:

— Хорошо, когда даешь лошадь человеку, который что-то умеет. А то летом — ой… Только и следи, чтобы не заехали куда, чтобы вернулись вовремя. А то еще приедут герои, и начинают гонять коня. Загонят — а я потом лечи… 

Варе тоже не пришлось помогать — она легко поднялась в седло… 

Один за другим всадники выехали из конюшни, и лошади пошли вымахивать — сперва по окраинной улице села, потом — в темную, заснеженную степь. А там уже свернули на трассу, и тут всадники пустили коней идти рядом.

— Раза два-три в год получается к лошади подойти, — сказала Варя, — Я все жду, когда забуду совсем, как держаться… 

— Это не забудется. Если страх в первый раз преодолели… 

— Я научилась еще у бабушки, в деревне. Лет четырнадцать мне было. Ну, как научилась? Ребята в седло подсадили, коня по крупу шлепнули — вперед…  Он как понес меня в поле! Силища такая! Все под тобой качается, и понимаешь, что это не аттракцион какой-нибудь управляемый — а настоящий живой зверь со своими мыслями. И уносит он тебя туда, где людей нет… 

Варя усмехнулась и прикрыла глаза:

— И какое же счастье было, когда минут через пять конь мой остановился и начал есть овес. Я с него тихонечко сползла. И все стояла — не решалась его попросить…  Попросить, понимаете? «Коник, дорогой, а не вернетесь ли вы со мной обратно? Разрешите взять вас за повод?»

Тихонечко взяла все-таки повод, потянула, а конь… он сразу со мной пошел. И так мне его стало вдруг жалко! Такой большой и огромный. И такой покорный. А если я — на живодерню поведу?

Герман впервые с живым интересом взглянул на Варю — что за мысль пришла ей в голову?

— А что… У меня Аня, с тех пор когда я ее к бабушке возила, вообще мясо в рот брать перестала. «Не могу знакомую курицу есть…»

— Дочка?

— Да…  Сейчас уж не знаю, как ее обмануть и накормить получше. Я же после спектаклей поздно возвращаюсь. Смотрю — в кастрюлях все цело. Значит, Аня куриный бульон и котлеты не ела, А развела кипятком эту растворимую бурду в лоточках. Да что ж ты фыркаешь, мой славный, — Варя пригнулась гибко, и с наслаждением почти обняла коня за шею, вдохнула запах, — Соскучилась я по вас… Все-таки славное чувство, когда верхом едешь, правда?

Герман кивнул. На коне веселее и сильнее чувствуешь себя. Больше в тебе и власти и удали… 

— А вы?

Варя не договорила, но и это было понятно ему.

— Да я давно уже…  Даже не помню… Кажется, когда практику в деревне проходил. И в Чечне приходилось… Там порою и не проедешь иначе, только на коне. И сейчас, если уйду к эмчээсникам — ребята зовут — тоже, наверное, придется… 

— Тяжелая работа… 

— Наша работа вообще тяжелая. А ваша Илья Григорьевич говорил про театр — такая редкая, красивая…

— Красивая, — согласилась она.

Фонари над дорогой горели ярко, лицо Вари хорошо было видно Герману. Он увидел, что она прикусила губу, и глаза ее заблестели от слез… 

Он замолчал. Сам не любил, когда лезут в душу, и уважал это чувство в других.

А ей… нельзя было держать эту паузу долго, но как объяснить, чем жила она прошлый год… 

* * *

Она помнила тот вечер…

Как свободна она была до него! Свободна, несмотря на стылый, пахнущий бензином автобус, возивший их на спектакли в далекие Дома культуры…  Не смотря на своего партнера — ей-же, к стулу было легче сыграть страсть, чем к нему. Ни голосом, ни внешностью, ни обаянием даже — ничем не мог он «взять» зал, натянуть ту струну между героем и героиней, которая должна, должна звучать, чтобы поверили им зрители…

Но она любила — не только спектакли, но даже репетиции, с их бесчисленными повторами, прогонами…  Настолько сильным было ее воображение, что умела она петь — наделяя душой предметы. Пела хрустальной люстре, сверкающей сотнями подвесок, глухой синеве бархатных портьер, недвижной важности малиновых кресел.

В последний миг перед началом она сама еще не знала, как зазвучит ее голос. Дирижером был кто-то свыше. И все время, что она пела, она ощущала присутствие этого мистического..

А потом — этот спектакль, в праздничный день, в областном театре — для избранных. И ужин после него, на который ведущие артисты были приглашены…

Его посадили напротив. Салонный, ничего не значащий разговор. И неотступный, пристальный его взгляд.

Она никогда не считала себя интересной для кого-то вне сцены. Только там ей дано было пленять и покорять — по законам оперетты и таланта.

Но разговор длился, и с этого вечера изменилось все. И ничего не изменилась. Жизнь ее осталась той же: репетиции и спектакли, нервное, урывками, хозяйничанье дома, вина перед Анечкой и щемящая любовь к ней, счастье, что есть она.

И только встречи с ним, редкие встречи, о которых она не знала — будет ли следующая, преобразили все настолько, что — подходя к зеркалу — Варя всерьез не знала — она ли в нем отразится? Он был человеком более, чем известным, ученый с именем, И Варя сама считала, что думать об их совместности — невозможно. Но пусть — следы на песке, лишь бы следы эти не сразу смыло набежавшей волной.

И расстаться было пока невозможно, немыслимо. Сплеталось тут все: и чисто физическое чисто, и — снова ассоциация со следами — единственно возможные, дополняющие друг друга отпечатки ног…  У него — та же беззащитность, что у нее. И невозможно было на него опереться. Родное. Оттиск сердца…

Иногда все в ней молило: передышки! А в остальное время она благодарила Бога, за данную ей любовь, за каждую минуту этой любви, и за боль тоже…

— Только не отбирай, я все вытерплю, — шептала она.

— Вот где красиво…, - тихо сказал Герман.

Варя не заметила, как поднялись они на невысокий холм.

Далекой темной равниной застыла вдоль горизонта Волга. А закинь голову — и увидишь звёзд неисчислимое множество!..  Небо переливается искрами, рассыпается в морозном воздухе сиянье…  Открытое небо…  И слышит оно все, о чем просишь его…

Под небом голубым

Глава 1. Ирина

В городском Дворце культуры шел вечер, посвященный годовщине вывода войск из Афганистана. Все было чин-чином. Народу полный зал: ближе к сцене сидели чиновники, дальше — зрители попроще. На большом экране, за спинами выступающих, трепетали блики Вечного огня.

Уже отзвучали речи в соответствии с табелем о рангах: сперва мэр — маленький и румяный, будто вырезанный из розового мыла говорил о том, что на «афганцев» сегодня равняется молодежь. Потом городские меценаты, пожертвовавшие к этому дню на закладку в парке Победы памятного камня и на корзины цветов, напоминали о долге российского солдата.

Дали слово и двум «афганцам», которые «вышли в люди» — один возглавил ЖЭУ, у другого был свой магазин. Они поблагодарили организаторов вечера за проявленное внимание.

Короткие речи перемежались выступлениями артистов. Сережка Корольков с песней об Афгане прошел хорошо. Пел просто, без ложного надрыва.

— Дождь идет в горах Афгана

Это странно, очень странно

Мы давно уже отвыкли от обилия воды

И дождю подставив лица

Все пытаются отмыться

От жары, столетней пыли, серой пыли и беды…

Негромко пел, как, наверное, наши солдаты пели в Афганистане, когда у них была свободная минута.

А вот Светку хотелось взять за ухо, и увести со сцены. Разве это танец? Хореографических способностей у Светки — никаких.

… За кулисами Петька-худрук глянул на Иру, стоящую у самого занавеса:

— Все нормально?

— Все, — шепнула она, — Минут десять у меня еще есть?

Петька кивнул и внимательно посмотрел на нее. Со стороны могло показаться — Ира сумасшедшая. Глаза прикрыты, пальцы к вискам прижаты, шепчет что-то. И такая у нее на лице боль, будто зуб заговаривает.

Ира маленького роста, волосы светлые, короткие, как у ребенка — легкие…  Платье белое, шелковое, с цветочками — сейчас вроде не носят такой фасон… И большой черный платок с кистями наброшен на плечи.

Петька знал, что прежде Ира играла в драмтеатре, но ни в одной роли ее не видел. Он не был театралом, а худруком стал, потому что мама много лет была директором Дворца, и его за шкирку запихнула в институт культуры.

Петька со всеми сходился быстро, все ему давалось легко и просто. Он смотрел на Иру, и ему было ее жалко. Ну, чего так переживает? Она сейчас должна была читать отрывок из «Цинковых мальчиков» Алексиевич. Но ведь похожие концерты — каждый месяц. Пора привыкнуть. Вышла, выступила, ушла — все.

— И не надо позволять историкам поливать грязью те годы, — гремел со сцены толстый дядька с длинными усами, — Наш священный интернациональный долг…

У Иры лицо теперь было поднято вверх, будто она молилась. Свет падал на него, и оно казалось голубым.

Ведущая Катя Малинина объявила ее. Ира вздохнула коротко, и шагнула из-за кулис. Вышла на середину сцены, встала, замерла. Будто она первый раз здесь и не вполне понимает, зачем пришла. Вгляделась в зал, сжала в кулачках шерстяные складки платка, которые через несколько секунд стали мокрыми от пота:

— Я по такой любви вышла замуж…  Выскочила! Он — летчик, высокий, красивый…Безумно хотела сына. И сын, чтобы как он…Как будто кто-то подслушал на небе — сын весь в него, капелька в капельку.

Я не могла поверить, что эти двое замечательных мужчин — мои. Не могла поверить! Любила дом. Любила стирать, гладить. Так любила все, что на паучка не наступлю, муху, божью коровку словлю в доме, в окошко выпущу. Пусть все живет, любит друг друга — я такая счастливая…

Тишина была в зале. Как будто никого здесь не было — только пустота высоких потолков. И ее голос — негромкий, но каждое слово слышно.

Она говорила о том, какой красивый рос ее сын, как все ему подражали, даже она — мать — подражала. А потом был Афганистан.

Ира запахнула на груди платок. Губы не слушались. Ей самой всегда хотелось плакать в этом месте. Но ей надо было прожить все это до конца — перед зрителями. Эту страшную правду. Горе матери.

— Уже весь город знает… В Доме офицеров черный креп висит и его фотография… Уже самолет с гробом вот-вот приземлится… Мне ничего не говорят… Никто не решается… На работе моей все ходят заплаканные…

Я как просыпаюсь.

— Люди! Вы что, с ума сошли? Такие не гибнут…

Ира протянула руки. Она просила — то ли у Бога, то ли у людей — что были перед ней, там, внизу, в полутьме. У них — и у всех людей:

— Дайте мне муки, самые печальные, самые страшные, пусть только доходят до него мои молитвы, моя любовь. Я встречаю на его могилке каждый цветок, каждый корешок, стебелек: «Ты оттуда? Ты от него?.. Ты от сына моего…»

Какое-то смятение было там, в глубине зала… Вскрик легкий, потом кто-то вскочил, и мужской голос:

— Женщине плохо! Матери плохо стало!

* * *

— Я вызвал «скорую», — повторял Петька.

Женщину вынесли, она лежала на узком диванчике в холодном фойе. Людей вокруг было немного. Немолодой мужчина, верно, родственник, любопытствующая вахтерша, растерянная Ира…

— Нельзя такое со сцены…  повторял мужчина, — Один раз самому себе прочитать и то тяжко.

По лестнице взбежал врач. Ира чувствовала себя во всем виноватой. И — как на пожаре. Скорее бы начали тушить.

— Здесь она, быстрее, пожалуйста…

Врач наклонился над бледной женщиной, которая дышала так тяжело, так часто, что и слышать это было мучительно: Тихо спросил:

— Как зовут ее? — и уже громко, рокочущим ласковым голосом, будто давно зная, — Ну, Анна Филипповна, что случилось с нами? Дышать трудно?

Застегивал на руке женщины тонометр.

— Сейчас укол я вам сделаю, и минут через пять полегчает…

Хрустели ампулы, врач вводил женщине одно лекарство за другим. А потом сидел рядом, держал ее руку, слушая пульс, вглядывался в лицо, будто искал что-то — может следы другой болезни, могущей осложнить дело.

Он видел, что говорить ей трудно, и пока не говорил с ней, но все его внимание — было поглощено ею. Пристальный цепкий взгляд. Ире подумалось, что такой взгляд бывает у человека, когда он пишет стихи, и пытается сложить эти слова, которых еще нет, во что-то единственно верное. Ира сама стояла не дыша.

— Пить хочется, — сказала Анна Филипповна. Голос выдавал, как у нее пересохло во рту.

— Водички принесите, — негромко сказал врач в сторону — вахтерше, Ире…

И, снова нагибаясь:

— Лучше вам сейчас?

— Лучше, — явное облегчение заставило старуху забыть все, кроме того, что она теперь свободно дышит.

— Сейчас вы еще полежите, а потом…  очень осторожно поднимайтесь…  Завтра участкового вызовите…

Ира отошла и начала спускаться по лестнице, чувствуя, как дрожат ее пальцы на широких холодных перилах. Потом не выдержала и перекрестилась.

* * *

На улице уже нежно и тонко пахло весной. Ярче стало солнце, синее и выше небо, на лотках торговцев появилась мимоза — желтые сухие катышки с особым ароматом первой зелени.

Ира каждый год покупала себе хоть веточку. Весна начиналась с мимозы — так было с самого ее детства, когда не продавали иных цветов, кроме гвоздик и мимозы.

Нынче много тепличных роз, но Ира сама видела, как торговка опрыскивала букет «туалетным спреем» — лишь бы пахло от него чуть цветами.

… А букеты роз и подносили чаще всего после спектаклей.

* * *

В театральную студию ее привела мама. Кроху-первоклассницу, сильно картавящую и всегда готовую заплакать. Белобрысую, с косичкой, как мышиный хвостик. Привела, чтобы Иринка научилась чисто говорить, и так же бойко декламировала со сцены стихи, как другие ее одноклассники.

Удивительно, Марина Юльевна ее не отвергла.

— Каждый ребенок может раскрыться, — сказала она.

И маленькая девочка полюбила студию. Не то, чтобы само лицедейство — хотя ей нравилось вместе со всеми изображать «морскую капусту» или «сибирский валенок». И не разные «зачины» — сыграй, как «из зоопарка убежал тигр».

Ей хорошо было, когда они сидели допоздна в полутемном зале — только сцена освещена, и придумывали что-то, и обсуждали, и шутили, и дурачились. А потом, уже укутанная в пушистый серый платок Марины Юльевны, Иринка слушала сказки, которые та читала — о муми троллях и Маленьком принце, и все плыло, сливались миры, и иногда она засыпала…

Она любила то непередаваемое, что зовется душой театра. Дружбу и сказочную атмосферу, что царили здесь. Она дорожила ими бесконечно, так как дома была единственным ребенком, и, чаще всего, должна была развлекать себя сама.

Став старше, она уже с успехом играла — и Розу в том же «Маленьком принце», и Машу в «Щелкунчике». Романтические образы выходили у нее хорошо, а бытовые роли никак не давались. И те, кто считает, что актриса должна быть «разноплановой», никогда не согласились бы, что ей нужно идти на большую сцену.


В училище они поступали вместе с Нютой Барабанщиковой — крепкой голубоглазой девушкой, от которой веяло такими свежестью и здоровьем, что после экзамена старик из приемной комиссии сказал ей:

— Джульетту играть не будешь, а кормилицу — самое то.

И потом он же — Ире:

— А вот ты как раз — Джульетта.

Джульетту она не сыграла, но роли были хорошие. В театре поставили несколько романтических пьес Цветаевой, она была Дамой. И Матерью в «Кровавой свадьбе» Гарсиа Лорки.

А потом пришел новый режиссер и… нет банальностей, вроде предложения постели с его стороны и дерзкого отказа — с ее, не было. Просто поменялся репертуар. Нужно было играть полукриминальных девиц, подруг бизнесменов, богатых дамочек, ищущих, чем развлечь себя. Иру пробовали на роли, но раз за разом она показывала себя неудачно, пока прочно не отошла на второй план.

И тогда она ухватилась за случайно полученное предложение — самой набрать ребят, создать студию при Дворце Культуры. Ей казалось, все будет так же ясно, чисто и сказочно, как в детстве.

Пришли дети. Она смотрела на них уже взрослыми глазами, видела, что талантливых среди них нет. Зачем утомлять впустую, натаскивая на определенные движения и интонации?

Она учила их самому простому, тому, что может в жизни пригодиться. Читать стихи, осознавая их. Уметь отличить верное от фальши.

Но Дворец требовал отдачи. Надо было — выступать. И чаще, чтобы не мучить зря детей и не стыдиться за них, она выступала сама…

* * *

… С того афганского вечера минуло два месяца.

Город праздновал день рождения. Предполагался концерт на городской площади — для всех. В качестве «гвоздя» пригласили известный ансамбль из столицы. И вечер во Дворце культуры — для избранных. С награждениями почетных гостей, выступлениями артистов и фуршетом.

Накануне работники Дворца возились долго. Петька сам, никому не доверяя, натягивал над сценой гирлянду из надувных золотых звездочек. Колонны покрывали такой же золотистой фольгой. Директор по двадцать раз обзванивала артистов — все ли смогут прийти, никто ли не откажется? Она сама взялась и за детей из театральной студии. Принесла стихи местного поэта, велела выучить по куплету.

И вот часть вечера была уже позади. Вручены главные награды — все тем же, до боли знакомым официальным лицам.

Танцевала опять Света, и Ира из зала позавидовала, какие у нее замечательные колготки — матовые, с рисунком…  А ее собственные — Ира час назад заметила — поползли, и пришлось в гримерке спешно искать лак, и кисточкой замазывать длинную дорожку.

Ирины детки честно все проскандировали, и ни разу не сбились. Потом они спустились со сцены один за другим, и мамы сразу стали кутать их поверх воздушных платьиц и белых рубашек — в кофты: в зале было прохладно.

В фойе уже накрывали столы для фуршета, и когда двери приоткрывались — остро пахло холодцом с чесноком и позванивали бокалы.

Ведущая Катя, ровно всем улыбаясь, вскрывала очередной конверт:

— В номинации «Верность делу»…  награждается врач городской больницы Андрей Кулагин.

Мужчина уже взбегал на сцену, и Ира его узнала. По быстроте, желанию не терять ни секунды… Это был доктор, что приезжал тогда на «скорой».

Люди зааплодировали вдруг дружно, и — аплодисменты эти не стихали… Минута, две, три, пять…  Овация эта показывала, как любят его…  И это было много больше, чем та статуэтка, которую Катя держала в руках и готовилась передать врачу.

Собственно весь ритм этих хлопков был — Лю-бим! Лю-бим!

А он стоял где-то в глубине сцены, не выходя даже к краю, к свету — пережидая… И ценя это выражение любви, и торопясь уйти от всеобщего внимания. Лишь только можно стало — он спустился так же быстро, а ему всё продолжали аплодировать…

Никто больше не удостоился такого признания…  Ни заслуженные учителя, ни подающие надежды мальчики-спортсмены, ни юные таланты из школы искусств.

Ира поднялась — она сидела в глубине зала — с краю, и вышла тихонько, не дожидаясь конца.

Их «театральная» комнатка была на третьем этаже, под самой крышей. Туда вела лесенка с крутыми ступенями. Ира повернула ключ в двери. Холодно было — кто-то не закрыл форточку. Окно — аркой. Днем на подоконник всегда слетались голуби. Но сейчас уже темнело.

Ира села с ногами на диван, прижалась щекой к спинке, обтянутой пропылившейся тканью, потянула на себя лежащий тут же плед в крупную шотландскую клетку.

Ей очень хотелось плакать… 

Отчего жизни прошло так много, и так впустую? Тот доктор, наверное, даже не задумывался об оправданности каждого своего дня. Счастливый удел! Конечно, он страшно уставал, и ему никогда не хватало времени, чтобы отоспаться…

Но и она была сейчас утомлена — годами, казавшимися теперь прожитыми бесцельно.

Зачем судьба сложилась так? Могло бы ничего не быть… Ни ролей, над которыми она долго и терпеливо работала, ни занятий в студии, которые вела теперь — четыре раза в неделю. А потом она возвращалась в тишину своей квартиры и думала, чем занять вечер.

Зачем тогда была юность, когда изо всех сил стремишься «поставить душу на цыпочки», насколько можешь взглянуть — выше окружающего. Почувствовать, увидеть, услышать — ярче, острее, чем другие, больше оценить прелесть мира, и по праву этой оценки — стать как бы его обладательницей.

Зачем было бредить колдовскими стихами поэтов серебряного века? Сидеть до рассвета в парке и смотреть, как движутся — или нет? — звезды. Воочию увидеть — плывет по небу сложно сотканный ковер созвездий, и пытаться понять, что это такое — иные миры?

Зачем годами работать над выразительностью слова, жеста, поворота головы? Что изменится в жизни, если не придется сыграть ей больше ничего? А даже если сыграет…

Ведь все это будет забыто зрителями — через несколько минут после того, как опустится занавес… И к этому она шла?

В комнате было уже совсем темно.

— Я никогда не знала, что есть именно мое дело, — думала она, — Но я не сомневалась никогда, что могу, умею любить. И могла бы жить служением тому, кого полюблю…  Я из тех дур, которые с радостью поедут на каторгу и, делая так, чтобы дорогому человеку было легче, переносимее — будут светлеть душой сами. Потому что вот это-то и есть то, ради чего я пришла сюда…

Господи, но если я к середине жизни, не обрела ни дела, ни любви, так прибери меня…  Я не хочу ни накладывать на себя руки — ведь Ты не велел этого, ни мучительной смерти не хочу — а как погибают молодые? — только мучительно! Я хочу просто — не быть… Лучше небытие, чем вот так — впустую — сквозь пальцы течёт — богатство жизни, которое Ты дал мне.

Она закрыла глаза, и — кружилась ли голова — но казалось ей, что она падает, падает и не может остановиться, и пусть длится это падение — только бы не возвращаться…

Глава 2. Роман

В конце ХХI века все ожидали войны. И, наконец, все поняли: это случится вот-вот… Роман гнал машину, спешил больше ради Сони, чтобы она не волновалась — они успеют.

Им везло много больше, чем другим, хотя странно было говорить о везении в преддверии страшных событий. Но нужная им автострада была свободной. Какой сумасшедший двинется навстречу будущему переднему краю? Люди спешили эвакуироваться, и вот те-то дороги, что вели вглубь страны, вдаль от городов, и были забиты автомобилями, грузовиками, велосипедами. Многие шли пешком.

Машины временами гудели, больше от безнадежности — пробки образовались колоссальные. На взгляд Сони, можно было наплевать на дороги — и выбираться любыми путями — хоть по полю ехать, хоть по тропе, через лес. Неважно. Какие могут быть правила, если окружающий мир через несколько часов, возможно, перестанет существовать.

А сами-то они вменяемые? Прямо под ракеты едут.

— Ромка, там действительно надежное место?

Этот вопрос с утра она задала, по крайней мере, в десятый раз.

— Нет, я все понимаю, ты гениальный ученый, твою жизнь нужно сохранить, но прости, я все-таки не могу поверить — там безопасно?

Роман кивнул.

Соня не была паникершей. А партнером в работе — просто идеальным. Увлеченная тем же делом, признающая его авторитет, никогда ничего не забывающая, лишенная умения обижаться — Соня. Измучилась она, бедняга, за эти дни, когда решался вопрос об их дальнейшей судьбе.

Роман настаивал — их работа может пригодиться во время войны, еще как! Не зря они в последние годы занимались лучевой болезнью. Да хоть простыми врачами пойти им с Соней…

Но со стороны руководства прозвучало решительное «нет». Таких ученых, как господин Витаев надо сохранить…  Не зря были затрачены большие средства на постройку надежного убежища.

К политике Роман чувствовал прямое отвращение. Но его научные изыскания могли пригодиться тому же руководству страны, если после применения ядерного оружия, проблемы со здоровьем возникнут у Президента и его окружения.

Соня в такие тонкости не вдавалась. Ей просто было страшно. Потная, не накрашенная, с опухшими глазами, она готова была задремать на заднем сидении. Но ей, видно, здорово действовала на нервы поездка по этой пустынной дороге. Соня достала термос с кофе, отвинтила крышку.

— Будешь? — спросила она у Романа.

И, когда тот мотнул головой, начала снова:

— Я понимаю, они вложили столько денег. Все-таки, ты ученый мирового уровня… Ты должен уцелеть. Но чего-то мне кажется, что мы лезем аккурат — тигру в пасть.

«Когда приедем, надо будет дать ей успокоительное», — подумал Роман. И обернулся с улыбкой:

— Сейчас сама увидишь.

Уже кончился лес, и замелькали коттеджи поселка, но Соня не успокоилась.

— Смотри, и тут пусто. Все умные люди уехали. Может, пока не поздно…

Роман направил машину к одному из коттеджей. Мирная картина предстала их глазам. Двухэтажный белый дом, окруженный лужайкой. У входа — розы: красные, желтые, белые. Невысокие, покрывающие клумбы ковром, и плетущиеся, будто волною накрывшие специальные опоры. Тихо-тихо, только птица в саду отчетливым, каким-то неземным голосом просила: «пить-пить-пить»…

Роману было грустно. Дом его детства. Он помнил эти деревья, их ветки, на которые он карабкался. Еще стоит в саду собачья будка, где жил сенбернар Джек, его вечный спутник в прогулках. Сколько всему этому осталось?

Соня первой выбралась из машины. Она пошла к дому так быстро, что сомнений не было: если место покажется ей ненадежным, она тут же заберется обратно в джип, и поедет туда «где все». Роман двинулся за ней, на пороге помедлил, погладил входную дверь, выкрашенную белой краской.

— Направо, Соня.

В маленьком коридоре, прямо под лестницей, ведущей на второй этаж, была малоприметная дверца, ни дать, ни взять — ведущая в чулан.

Роман достал из кармана связку ключей, повернул один из них в замке.

— Входи.

— Сюда? В эту конуру? И вещи сюда заносить?

Еще больше Соня поразилась, увидев металлическую коробку, которая, видимо, была кабиной лифта. На запястье Роман носил металлический браслет с неброскими синими кристаллами. Соня никогда не спрашивала, почему он так им дорожит. Сейчас Роман нажал на один из кристаллов, и кабина плавно заскользила вниз.

Они ехали в лифте, и спуск был нескончаем. И чем дольше он длился, тем спокойнее делалась Соня. Наконец, лифт остановился. Роман нажал еще на один синий кристалл, и в стене образовался люк, высотой в человеческий рост. За ним была площадка, напоминающая лестничную клетку.

Роман подобрал другой ключ из связки и отпер дверь.

— Входи.

Соня поставила сумку — огромную, черно-синюю, с вышитым гербом страны — как она оттянула ей руки! И с любопытством осматривалась. Ей-богу, обычная квартира. По левую руку небольшая комната, предназначенная, очевидно для отдыха. Диван, обтянутый светлой кожей, огромный телевизор — во всю стену, несколько полок с книгами. На полу большой ковер с ярким узором.

Здесь было даже окно! Высококачественный стерео пейзаж: тропики, на пустынный песчаный берег накатываются умиротворяющие, прозрачные волны, а у лазурного неба колышут головами пальмы.

Напротив — ванная комната. Стены выложены голубым кафелем. Есть и душ, и стиральная машина.

Соня открыла следующую дверь. Самое большое помещение. Полки, как в библиотеке, только на них не книги, а банки и бутылки. Полный запас консервированных продуктов. Тут же — плита и обеденный стол.

Налево — комната, кажущаяся пустой. Одни стены.

— А здесь что? — недоуменно спросила Соня.

— Спальня. Сейчас объясню.

— А за теми дверями, дальше?

— Мой кабинет и аварийный лифт.

— Разве тем же путем вернуться будет нельзя?

— Когда начнется война, дом превратится в руины.

Они вернулись в спальню: пустую серебристую коробку.

— Смотри, — Роман щелкнул клавишей на стене у входа.

Правая стена плавно отодвинулась и Соня ахнула. Две кабины, и в каждой — постель и телевизор, и автомат, чтобы получить чашку кофе…  Все было таким простым, уютным. Без лаконичной строгости военного времени. Они будто снова вернулись в мирные дни.

Убежище Соне страшно понравилось. Первым делом она отправилась смывать с себя дорожную грязь, и не покидала ванную комнату больше часа. Вышла в розовой пижаме, в полотенце, красиво обернутом вокруг головы, благоухающая то ли шампунем, то ли ароматической солью.

— Господи, как же хорошо…

Соня пошла готовить ужин, варить кофе. Самые простые действия доставляли ей сейчас удовольствие. Наконец-то, безопасность. Она загнала за стол Романа, и потребовала у него открыть вино. Он видел, что она смертельно устала, но не мешал ее радости. Потом он проводил ее в спальню.

Соня легла, он укрыл ее одеялом в белоснежном пододеяльнике — таком хрустяще-свежем. Нажал на кнопку в изголовье. Мягко засветился экран по левую руку. И Соне показалось, что она перенеслась из подземного убежища в иное время — на сотни лет назад…  Еще один стерео пейзаж. Она будто лежала в деревенском доме у окна, а за ним моросил мелкий осенний дождь. Стало свежо, и Соня почувствовала запах этого дождя. Он убаюкивал, успокаивал.

— Спи, — сказал Роман, и опустил панель, отгораживающую ее уголок.

Он сварил себе крепчайший кофе и прошел в кабинет. Как ни устал он, но знал, что в эту ночь не уснет. Приборы передавали данные о том, что происходит наверху, картинка была на экране монитора.

Он сел за другой компьютер, прихлебывал кофе, раскладывал электронный пасьянс и ждал.

На земле вечерело. Краски сделались приглушенными, как на гобелене. Тишина стояла в опустевшем поселке. Пустынная улица, такие мирные дома. В слабом ветре трепетали листья берез.

— Может, хоть это место уцелеет? — думал он.

Приборы бесстрастно передавали то, что происходило наверху, а он ждал. Наивные мысли мучили его — о тех, кто сейчас собрался решать судьбу мира: «Какое право имеют обрекать они на смерть вот эту березу? Цветы? Разве та кошка, что сейчас мелькнула за забором, знает, что ждет ее этой ночью? Какое право у них есть распоряжаться ее жизнью?»

Но спросить с них за это мог только Бог.

Когда небо на востоке осветилось красным, он понял — началось. И нужно было отойти, потому что вершится нечто чудовищное. Но Роман не мог заставить себя оторваться от экрана.

Багровое зарево горело и час, и два…  Сколько еще продержится этот островок, где по-прежнему боязливо трепетали листьями березы?

Вдали, в небе — отчетливые и вместе с тем нереальные, как на компьютерной «войне» поплыли три черных машины. Они шли — низко над землей — чудовищные в своем смертоносном могуществе.

И тогда Роман увидел женщину, бегущую по улице. Он не знал возраста ее, он не думал, будет ли тратить машина боевой заряд, чтобы уничтожить эту одинокую фигуру.

Он понимал, только насколько она беззащитна. Он вскочил, и побежал к аварийному лифту. Спустя несколько минут, он уже был на поверхности. Воздух был горяч и тих, краски — фантастически яркие, и машины — как из кошмарного сна..

— Сюда! — крикнул он женщине.

Она была уже совсем близко. И — синяя вспышка, в которой исчез мир…

Глава 3. Арсений Михайлович

Арсений Михайлович дремал в кресле, и у его ног дремала собака. Время от времени собака поднимала голову и смотрела на хозяина, точно говоря: «Может, хватит время вести? Пойдем куда-нибудь?» Собака была молодая, овчарка — веселая хулиганка. Но уже год ей исполнился, и разума хватало осознать: хозяин спит — мешать нельзя.

— Последняя моя собака, — говорил Арсений Михайлович.

Он помнил библейское — сроку человеку семьдесят лет, а что свыше, то от крепости — и на крепость свою не очень надеялся. Судьбы животных казались ему сродни судьбам невольников в «Хижине дяди Тома». Уйдет хозяин, и как сложится судьба осиротевшего существа?

Он привык быть хозяином своего тела, а теперь, по утрам, немалых усилий стоило преодолеть боль. Не хотела подниматься левая рука — плечо ныло, как больной зуб. Уже и умостишь ее на подушке, руку эту треклятую, а плечо все ноет, не унимается.

И на ноги вставать было мучительно. Он наклонялся, поочередно тер суставы, осторожно, пробуя, поворачивал ступни туда-сюда, потом нетвердо вставал.

Прежде тело дарило ему — радость. С тех пор, как шестилетним мальчиком, согласно воле отца, он выбежал на арену цирка в веселом танце. А мимо, по кругу, обдавая его тяжелым вихрем полета, неслись лошади.

И десятилетия с тех пор — тело было инструментом, который, в конце концов, подчинялся его воле. Долгие репетиции, рубахи, которые потом можно было выкручивать, как после стирки — не в счет. Больше пота, но естественнее, изящнее движения.

Он давно уже стал лучшим из лучших наездников, и любование было смотреть на него, даже просто — когда он сидел на коне.

Такая легкость, даже небрежность была в том, как он держит поводья… Но столько силы чувствовалось — и в повороте головы, и в развороте плеч.

— Он на любом коне — всё может, — говорили знающие его.

* * *

А в жизни он был молчалив. Больше слушал, чем говорил, но глаза были ласковые, и очень редко он осуждал кого-то. Хватало души — понять. И по возможности — помочь, облегчить. Продумывал он и чтобы партнеры его как можно меньше испытывали страха. Попробуй, не дрогнуть, когда стоишь у щита, а всадник — с лошади — метает в тебя ножи.

Здесь не только мастерство обнадеживало, но и вся суть его — не позволяющая причинить боль другому.

В быту он был нетребователен, довольствовался малым, но в кутерьме цирковых переездов оказывался неоценим. Вскипятить чай на вокзале, достать припрятанное теплое одеяло и укрыть им ребят, взять на себя самое тяжелое, утомительное, работать без сна…

В него влюблялись не потому, что он стремился понравиться. Но из-за спокойной его простоты, умения в совершенстве делать то, что только в древности умели мужчины, готовности помочь и бесконечной доброты, с которой он подходил к людям.


Выйдя на пенсию, он не захотел оставаться в шумной столице.

— Довольно. Тишины хочется.

И купил домик в деревне. Тогда-то и распался его брак. Жене хватило месяца, чтобы насладиться тишиной, соскучиться, и уехать в город. Там, в их опустевшей квартире, все было так удобно, отлажено, так красиво…  До последней безделушки, шелкового покрывала, телефона, который она брала с собой в ванную.

Станция метро в двух шагах, мини-рынок под окнами. Долгие разговоры с приятельницами. А если ночью прихватит сердце — подойдешь к окну, и увидишь, что в соседних домах — то там, то тут горит свет. И не страшно. Нет этой деревенской абсолютной тишины и темноты…  Разве что собака залает, или кто-то выйдет на крыльцо покурить.

Но Арсений Михайлович нашел себе занятие, и не скучал в тишине. Работал по коже, делал упряжь для лошадей, сидя у окна, вдыхая запах сирени, или глядя на белоснежное сверкающее полотно снега — в городе не бывает такой первозданной белизны.

* * *

… Это было в середине апреля, в Великую субботу. Еще во дворе кое-где лежал снег маленькими грязными островками, но почки на деревьях уже удлинились, заострились, засветились зеленым.

Арсений Михайлович впервые после долгой зимы отворил окно, дал свежему воздуху войти в дом. Смахнул накопившийся за зиму между рам мусор. За работу он сел уже к вечеру, мечтая просидеть и ночь, послушать доносящийся издали звон колоколов, Пасхальную заутреню…

Но ближе к трем часам задремал. И только собака почувствовала — что-то происходит. Тишина сделалась совсем невесомой, прозрачной, и в то же время полной ожидания — сродни той, когда в «Щелкунчике» только-только пробили часы, и вот-вот…

Нежные переливы неземной голубизны в небесах — были в тот момент незаметны овчарке — настороженно прислушивающейся, но не слышащей, а чувствующей, что меняется мир вокруг нее.

Глава 4. Город золотой

«… Смотри, вон впереди твой вечный дом, который тебе дали в награду. Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он подымается к самой крыше. Вот твой дом, вот твой вечный дом. Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит».

«Мастер и Маргарита»

Снег вокруг был синим.

Ира поднялась, стряхнула его с одежды — на ней отчего-то были теплые штаны и куртка и медленно пошла. Она шла окраиной заснеженного поля, мимо темного леса. Где она находилась — она не ведала, но не боялась совершенно.

А потом впереди засветились окна дома. Деревянный дом в два этажа. Резьба обвивала маленький балкон мезонина. Снег вокруг был нетронутым, лишь узкая, утоптанная тропа вела к крыльцу.

Идти ли ей дальше, или постучаться? Все было нереальным, как во сне, и она медлила.

Хлопнула дверь. Высокий мужчина, в наброшенном на плече полушубке, вышел набрать дров из поленницы. Ира шагнула вперед, так, чтобы оказаться в луче света, падающем из окна. Мужчина слегка сощурился, приглядываясь. Но не удивился.

Он спросил:

— Вы, кажется, моего века?

* * *

… Она сидела в комнате, у камина, и ощущение сна длилось. Кресло, теплый плед, которым хозяин покрыл ее ноги, крупные хлопья снега за окном…

Роман вошел, осторожно неся дымящуюся миску. В янтарной ухе тонул большой кусок рыбы. Ира почувствовала, что голодна, и с наслаждением окунула ложку.

Потом Роман налил ей стакан красного вина.

— А теперь спать, — сказал он, — Я обо всем расскажу завтра.

Он помог ей подняться по лестнице, в маленькую комнату, где только и стояла — постель. Тут было тепло, но он еще укрыл ее одеялом. Она смотрела на снег за окном.

— Может быть, это тот свет? — подумала она, засыпая.


Ира проснулась утром, чувствуя в себе необыкновенную свежесть и силу. Пока разум не пытался осознать происходящее, но на душе было так спокойно, как будто она вернулась домой.

Солнце поднялось уже высоко. Оно озаряло лес, голубоватые горы вдали, снег. Самый обыкновенный зимний пейзаж.

Ира слышала внизу шаги. Значит, хозяин встал. На спинке кровати висела ее одежда. Зеркала тут не было. Она оделась, пригладила волосы, и не волновалась больше — хорошо ли выглядит? «До церемоний ли здесь, на краю земли?» — вспомнилась фраза из какой-то книги.

Она спустилась вниз по крутой деревянной лестнице. Роман хозяйничал на кухне.

— Теперь я рыбу пожарю, — сказал он, — Рыба — основное, что есть здесь зимой. Я ловлю ее в озере. Ее здесь много. Летом я бы лучше вас угостил.

Она опять почувствовала сильный голод. Такой голодной она была только в детстве.

— Я могу помочь?

— Вы умеете варить кофе? Не бурду. Настоящий кофе.

— Чтобы достаточно крепко и, ни в коем случае не кипел?

Он улыбнулся и протянул ей турку и банку с кофе.

— Вода вон в том кувшине. Плита растоплена.


Они сидели за столом и ели.

— А где я? — спросила она просто, как будто вопрос был не особенно важным.

Роман пожал плечами.

— Если бы я знал! Я и сам точно не знаю. Мой дом — поблизости от города. И мне кажется, что все это — отнюдь не на нашей Земле.

— Мы умерли?

— Нет. То есть, я не могу сказать точно. Вы как сюда попали?

Она стала вспоминать. Но теперь даже минувший день казался нереальным.

— Я ушла в костюмерную… Так устала…  аж слезы текли…  И стало холодно. Так холодно! Я открыла глаза и поняла, что лежу в снегу.

— Ясно, — сказал он и накрыл рукой ее руку, — Может быть, для кого-то вы и умерли. Может, вы и не вернетесь назад. Но не исключено, что возвратитесь…

— Кто же это решает? А вы — вернетесь? Что случилось с вами?

— Мне — некуда возвращаться. Мой мир погиб, я уверен в этом.

— Да что же здесь такое?

— Успокойтесь, вы пришли туда, куда должны были прийти. Сегодня вечером мы с вами спустимся в город.

— Да расскажете вы мне или нет?

— Если бы я сам мог это понять…  Наша ли это земля, или что-то иное…  Вот лес, за ним — озеро, а если идти по тропинке — будет крутой спуск в низину.

Там лежит город. В нем живет немного людей, но каждому из них вы можете верить. По тем или иным причинам, они не нашли своего места в том времени, в котором жили. Они приходят сюда измученными. Многие из них «положили жизнь за други своя».

Здесь они отдыхают. И видят, что не одиноки.

— А потом…

— А потом звезды на небе потихоньку сходятся в Крест. В течение нескольких дней появляется новое созвездие. В миг. Когда это окончательно совершается, по небу проходит что-то вроде северного сияния. Такой серебряный всплеск. И город пустеет. Те кто здесь жил — уходят туда, где они подлинно нужны. А на их место начинают стекаться новые люди.

— Но почему вы знаете это?

— Я оставлен здесь навсегда — наверное, затем, чтобы объяснять все тем, кто вновь придет, чтобы встречать их. Я просто все это знаю.

— А если я не хочу уходить отсюда? Мне можно тоже остаться здесь?

— Здесь? — он повел рукой вокруг, подразумевая свой дом, а потом махнул в сторону окна — Или там?

— Не знаю…  Но не возвращаться.

— Это решаем не мы. Я нынче отведу вас в город, и знаю, где вам понравится жить.

— А сейчас?

— Сейчас? — он вдруг улыбнулся широко, как мальчишка, которому есть, чем гордиться — Пойдемте смотреть.

* * *

Она накинула куртку, и осторожно ступила за порог. Роман уже ждал ее. А ей хотелось взять его за руку, чтобы решиться наступить на этот снег. Сегодня, когда она не была так замучена и не плавала между небытием и реальностью, она пригляделась к окружающему миру и ахнула.

Казалось, она никогда не видела такого снега. Каждый кристалл мягко горел и переливался на солнце особенным чистым светом. Каждая ель была воплощением зимней сказки — хоть картину рисуй, да попробуй нарисовать такое.

Меж сосен вилась утоптанная тропинка — шириной в человеческий шаг. Роман кивнул, предлагая следовать за собой, и пошел первым.

Минут через десять они спустились к озеру. Вот тут она онемела. Столь дивной картины представить было нельзя. Зеркальная поверхность озера — серебро и хрусталь, и в ней — отражение неба, розовых облаков… Высокие, скалистые горы, кое-где покрытые снегом — как оправа драгоценного камня.

Здесь не могло быть музыки, но она услышала ее — вода всегда была связана для нее с музыкой. Переливы, напевы старинного испанского романса. Она заплакала. В этот момент душа ее открылась. Будто нашла силы вновь любить, верить — и жить.

— Я тоже плакал, когда пришел сюда, — тихо сказал он. — Значит, вы чувствуете красоту так же, как и я.

Они долго сидели у кромки озера на старой деревянной скамье, полузанесенной снегом.


Вечер уже накрыл все вокруг синевой, когда они подошли к краю горы, полого спускавшемуся вниз.

— Помните, как в детстве катались на санях? Как вы любили — самой править, или?…  — спросил Роман.

— Нет-нет, быть за чьей-то спиной.

— Садитесь, — он вынес откуда-то из-под ели, и опустил на снег небольшие легкие санки.

Она обняла его полушубок. Спуск был долгим, долгим… Сани остановились на окраине улочки. Узкой — казалось, два человека тут не разминутся. Каменные дома, темные окна. Жил ли здесь кто-то? Несколько минут Ира с Романом шли друг за другом, а потом свернули на другую улицу, просторнее. Здесь окна домов ярко светились.

Они подошли к одной из дверей, и Роман дернул за шнурок колокольчика.

Им открыл высокий человек. Молодой старик. Голова его была седой, но глаза — пристальные, внимательные, очень живые.

— Я знал, что ты сегодня кого-то приведешь, — сказал он Роману.

Такая ласка была в его голосе, что Ире стало тепло и без очага.

* * *

Тут и нашла она дом.

Она могла часами сидеть у ног Арсения Михайловича. Перед камином лежал мягкий полушубок. Ира сидела, щурилась, смотрела на огонь. Арсений Михайлович опускал руку от работы — гладил ее волосы. Она жмурилась и готова была мурлыкать как кошка. Во всяком случае, душа мурлыкала.

Неожиданно начинался между ними разговор. Он вспоминал прошлое. Блеск выступлений и забавные случаи, которых так много накопилось за жизнь. Человеческими качествами он наделял лошадей. И будто сам становился конем, рассказывая, как страшно прыгать сквозь пламя. И блеск кинжалов в его руках, и мелькание факелов, когда он жонглировал ими — все это видела она в его рассказах.

От обид, которые творили люди — отмахивался.

— А, что с них возьмешь…

Но сквозь все это: сквозь препятствия, труд и боль — сделать то, что от тебя зависит — красивым — это была главная задача.

Она никогда не думала, что человек может жить настолько душой. Служением красоте. Не оглядываясь на рутину быта. Невыносимо было думать, что такой человек ушел, что больше он не украшает собой жизнь на земле.

Он тоже с интересом расспрашивал ее. Но ей было поведать — много меньше. Делала, что могла, да мало могла…  Выйти на сцену, и донести до сидящих в зале ту же красоту — в оттенках не то, что слов — интонаций. Отдать завтрак из сумки собаке, попрошайничающей на остановке.

А что еще?

* * *

У нее была маленькая комната в мезонине. Из окна видна выложенная брусчаткой городская площадь, старая церковь, заснеженные крыши домов.

Когда она не спала — лежала и смотрела на снег, идущий так медленно и невесомо, что снежинки, кажется, зависали над землей. Но спала она очень много — и никак не могла выспаться. Каждая ночь снимала с души глубинный слой усталости.

Ей никуда не хотелось идти. Не было нужды заботиться о пище: ее хватало. В погребе стояли мешки с крупой, овощами. Кофе.

Ей хотелось только сидеть у его ног.

Но иногда приходили гости. Бледная женщина, забежавшая ни минуту взять для себя икону — Арсений Михайлович делал для икон оклады из кожи, внимательно посмотрела на Иру.

— Вам не скучно все время ходить в этом? Пойдемте ко мне, возьмите платья.

Женщина была кем-то вроде хозяйки магазина, жила на той же улице. О плате здесь речь, естественно, не шла. Но как упоительно было стоять перед высоким старинным зеркалом и примерять — ощущать, как касается кожи нежный шелк, любоваться сложным плетением кружева. Перехватывать талию поясом…

А потом женщина проводила ее к витрине с драгоценностями. Все было доступно: острый блеск алмазов и тепло янтаря. Все зависело только от ее желания. Ира выбрала колье и серьги с синим авантюрином — напоминавшим звездное небо.

Но на настоящие звезды она боялась смотреть.

Сколько сроку ей отпущено быть тут? Она не сможет забыть этот мир. Он как «каменный цветок» из сказки — вечная песнь красоте. Но куда ей будет дано отправиться? Чему служить?

* * *

Дни текли.

Ей казалось — она впервые познала подлинную радость. Радостно было выходить на улицу и идти. Замирать перед стеной, балконом, деревом. Возможно и там, в жизни, они были так же прекрасны. Но только здесь она научилась это видеть в полной мере.

Она стояла и плакала от этой красоты. Капля, повисшая на стекле, переливалась всеми цветами радуги. Трещины, бежавшие по штукатурке, сливались в сложный, древний узор. Зеленый мох напоминал о воде венецианских каналов.

— И надо уметь всегда, во всем находить это прекрасное, — думала она.

Можно было зайти в любой дом, и увидеть ту же красоту в людях. Женщина, работавшая в хосписе, и облегчавшая последние дни уходящим…  Ребенок, замечательно игравший на скрипке, в том мире — не любимый родителями. Солдат, подставивший грудь под пули, чтобы не стрелять самому…

Кто-то рассказывал о себе, кто-то молча улыбался. Но везде ее принимали с искренней лаской и желанием о ней позаботиться.

Шла и прошла весна, уходило лето.

Это случилось в ту августовскую ночь, когда падает особенно много звезд.

Был праздник яблок. Город пах ими. На площади сложили большой костер — и искры взлетали в небо. Люди несли яблочное вино, пироги, корзины с фруктами. Пела скрипка.

А она знала. Потому что, утром придя, Роман обронил ее другу тихое:

— Сегодня.

Она знала, потому что нынче Арсений Михайлович не снимал руки с ее волос, а иногда наклонялся и целовал их.

Теперь они вдвоем сидели у костра, и ее голова лежала у него на груди. И она смотрела в огонь, и молилась, чтобы там — куда они попадут — было хорошо ему.

Время от времени пересохшими губами она прихлебывала холодное яблочное вино из тяжелой глиняной кружки.

А потом по небу точно прошел всполох. Переливы зеленого первозданного льда качнулись невиданным занавесом. Переливы, сияющие величием сотворения мира. И это было самое прекрасное, что можно увидеть.

* * *

… Она подняла голову. Она, оказывается, заснула, уронив голову на руки.

На ней было лиловое платье — простого фасона, далекого века. В течение нескольких минут она жила сложной двойной жизнью — еще всё помня иной мир, но уже забывая, и осознавая настоящее.

Она в мастерской у мужа — принесла ему ужин. Он склонился — делает ножны к мечу. Знакомый горбоносый профиль…  Неужели?

Он поднял голову и улыбнулся ей. Она не успела ничего сказать. Стук копыт окном. Гость приехал.

Всадник спешился, вошел в дом.

— Это большая честь для меня, что такой великий воин — сделал ножны к моему мечу, — с поклоном сказал он, — Береги своего мужа, женщина, и пусть сын твой вырастет столь же великим.

Они вышли на крыльцо — проводить гостя. Безбрежной гладью лежало перед ними море. И степной ветер пах полынью.

Право на рай

Глава 1. В душегубке

— Скоро, что ли, нас из этой душегубки выпустят? — Света повозилась, пытаясь устроиться в неудобном углу, — Как это у них называется — каюта?

Похоже на металлический чулан, совершенно пустой, даже лавочек нет. Только из стен торчат длинные гвозди, или штыри, или что-то в этом роде. Вот и держись за них, когда катерок качает. Хотя бы затем держись, чтобы не вписаться в них лбом.

И в эту клетушку загнали десятка два девчонок — Света еще не успела сосчитать, сколько их всего едет. Мальчишки не поместились — их оставили на палубе. Моросил мелкий дождь, там, наверху, было медленно и прохладно, а тут, внизу, они уже всё выдышали, скоро будет вакуум.

— Меня сейчас стошнит, — прошептала Ася, нервно зевая и прижимаясь к Свете. — Отвлекись, — тоже шепотом посоветовала та, — Как говорит мой любимый зубной врач бесплатным больным: «Вдох — выдох, вдох — выдох!»

— Чего — вдох?

— А ты представь, что воздух — есть.

— Идиотский совет, — раздраженно пробормотала полулежащая рядом Ирка Прохорова, — Девчонки, давайте хоть щелочку приоткроем!

— Там дождь…

— Ну и пусть дождь! Кто боится — пусть идет сюда, на мое место, тут не вымокнешь, а я — к двери. Плевать я хотела на дождь! Хоть подышу…

— Правда, давайте, а то я уже вырубаюсь.

— И я…

Ирка поднялась, и, пошатываясь, переступая через чужие ноги, пошла снабжать всех кислородом. Но дверь оказалась запертой.

— Давайте стучать!

— Тут вон как мотор шумит. Никто ничего не услышит.

Ирка пару раз ударила ногой в дверь, ещё повернулась, врезала пяткой, сказала:

«Глухо, девки!» — и вернулась на своё место.

Оставалось только безропотно ждать. Света прикрыла глаза.

Они выехали из дома несколько часов назад, утром, а сейчас близился их первый походный вечер. Но все были уже грязные, липкие, уставшие и голодные. И злые. Эти автобусы, которые отправляются не по расписанию. Пыльный ветер в раскрытые окна. Вокзалы, пересадки. Нервотрепка с билетами.

Галина Ивановна всем объясняет, что едут студенты-практиканты, археологическая экспедиция. И тогда ими начинают интересоваться, задавать глупые вопросы и давать не менее глупые советы.

— Клады ищете? Да разве так найдешь? Вы бабок в деревнях порасспрашивайте — они знают, что и где после революции зарывали.

Ну, как объяснить всем этим доброжелателям, что едут практиканты раскапывать древнее поселение, три тысячи лет до нашей эры, где и железа-то предполагается найти всего ничего, а больше — керамику, остатки разбитых в незапамятные времена крынок и кувшинов.

— А кто найдет могильник — тому куплю бутылку французского коньяка, — торжественно пообещала руководитель практики.

— Галин Иван, но в одиночку пить не будешь. А на всех — что бутылка? Вы нам поставьте бочонок пива — мы вам сразу все найдем. Хоть пирамиду.

— Нет, товарищи, ни за что! Экспедиция — это, прежде всего, сухой закон.

Начальница каждый раз пугалась всерьез. Как будто вокруг нее уже простиралось мертвое поле из пьяных студентов, а ректор подписывал ей заявление «по собственному желанию».

Но теперь, по большому счету, всем было все равно. И бутылка французского коньяка представлялась гораздо менее привлекательной, чем ведро горячего чая. А еще для полного счастья, надо было добраться, наконец, до места, разбить лагерь, заползти в свою палатку, вытянуть ноги и дышать, дышать…

Ася бессильным движением пристроила голову на коленях у Светы.

— Очень теперь понимаю тех, кто на подводных лодках, — чуть слышно пожаловалась она, — Бедненькие! Наверное, вот так же помирали, когда вовремя всплыть было нельзя.

— Скорее всего, — мрачно согласилась Света.

И все-таки, если б не духота, ей бы все это нравилось. Какое-никакое, а начиналось приключение. Света так устала от последних месяцев домашней жизни…

Началось с черной полосы зачетов-экзаменов. Их сдавали все студенты, но историкам особенно не везло. Приходилось перелопачивать целые горы литературы, да еще каждый преподаватель норовил включить в список что-нибудь исключительное. Только в ОРК — отделе редкой книги — и достанешь, да и то в очередь.

Света уже привыкла — заходишь в читальный зал областной библиотеки: множество столиков, множество лиц. А вот если лица и столика не видно, одни книги до потолка — значит там родной брат, историк. Отыскивай его под этим завалом и жми лапу.

— «Повесть временных лет» достал?

— Нет, в «отказах» оказалась. Уже выдали кому-то. Грекова монографию конспектирую.

И ведь каждый том столько весит, что им убить можно. Причем даже замахиваться не надо, просто уронить сверху — и готово.

Без четверти девять вечера на стене под потолком оживал динамик:

— Уважаемые читатели, просим сдать книги, библиотека закрывается.

В огромном старинном здании — это царство книг занимало одно крыло. В другом располагалась хореографическая школа. А центр был отдан Театру оперы и балета. Два крыла к вечеру стихали, а в театре начинался привычный праздник. Света же, с тоской глянув на сияющие окна, позволяла себе единственную роскошь — пройти пешком две-три остановки. Блаженно было ощущать весенний ветер, дышать запахом первых клейких листьев…

— Эй, принцесса!

Но на такие пошловатые голоса она не откликалась, бежала к трамваю. Света жила вместе со старшей сестрой. У той полгода назад родились близнецы. Теперь Витька и Ванька только начинали ползать. Света едва успевала открыть двери, как нужно было включаться в домашнюю круговерть.

«У кого — театры, а у кого — рутина беспросветная», — думала Света. Ванная была полнехонька бельем, ветхая стиральная машинка гудела, перемалывая очередную порцию, и конца-края этой работе не было видно…

Поздно ночью, не способные уже к словам, сестры сидели на маленькой кухне и из последних сил пили кофе. Спали близнецы, спала старшая дочка Дины (мало ей было одной Кристинки?), спал глава семейства. Сестры пили кофе и не могли встать.

— Ну, как ты? — спрашивала, наконец, Дина, — Как дела вообще?

— На букву «хорошо», — отвечала Света, заплетающимся языком, — А у тебя?

— У меня на ту же букву, но звучит неприлично. Тебе будильник на сколько ставить?

Сдав последний экзамен и придя домой, Света как села на низкую скамеечку в коридоре — переобуться — так и заснула. Близнецы ползали через ее ноги и дергали за джинсы, Кристина что-то шептала на ухо, а Света спала. И дышалось так легко…

…Катер, оказывается, пришвартовался. И в распахнувшуюся дверь (кто сказал, что рай на земле невозможен) звали их:

— Вылезайте, приехали!

Глава 2. Звезды над лагерем

От пристани до будущего лагеря было десять километров. По словам Галины Ивановны. — Это ерунда, товарищи! — энергично заявила она, — Я всю жизнь хожу — и знаю. Вот шестьдесят километров — это да. Это встаешь в темноте — и до темноты идешь. А тридцать — это только до обеда. По тридцать километров в день вы у меня все будете делать.

— Мамочки! — судорожно вздохнула Ася, — Она же вроде говорила, что раскоп рядом. Куда она собирается нас таскать?

— Может, круги вокруг лагеря заставит нарезать. Бегом. Как на физкультуре.

— А я даже обуви приличной не взяла. Сланцы и сапоги для дождя.

— Вот-вот, сапоги. С портяночками, как в армии.

— Да они ж резиновые. А в армии, кажется, кирзовые. Что такое кирзовые? Они из чего?

Но вообще-то дорога к лагерю оказалась нетрудной. Во-первых, все были без рюкзаков. Рюкзаки уехали на грузовике, и теперь должны были ждать их на месте. Во-вторых, идти все же не по бездорожью. Пыльная лента широкой тропы вилась среди полей.

— Это что растет — овес? Овес вроде бы…

— Галин Иван, а мы правильно идем?

— Правильно, правильно, — обнадеживал Федя Садчиков, ориентировавшийся на местности, как собака. Федя перешел уже на третий курс, и каждое лето мотался по экспедициям, так как собирался стать археологом.

Поля тянулись бесконечно. И все же после химического воздушного коктейля большого города, откуда они утром выехали, этот влажный, настоянный на травах воздух, оживил всех. А тут еще солнышко начало проглядывать — вечернее, но все равно ласковое солнышко меж тучками по-над лесом.

— Классно, что мы без груза, — сказала Ася, — Мне мама чего только ни напихала в рюкзак. Консервы: уверена, что мы здесь оголодаем. Вещей — вагон. Я достаю, она их обратно запихивает. И свитер, и куртку, и вязаную шапочку — представляешь? Вдруг, говорит, ночью будет холодно спать.

— А ты моего крокодила видела? — осведомилась Света, — Говорю Динкиному Сергею: «Ты в этом разбираешься, купи рюкзак и спальник». Он ухватился — давай, дескать, деньги, я тебе все самое лучшее выберу. Он такие поручения обожает, как пацан. Приносит. Ну, спальник еще ничего, а рюкзак — альпинистский. Карманы впереди, карманы по бокам… Когда я этого крокодила набила, он стал выше меня, а уж толще — не говорю. Он в дверь грузовика не влезал, в открытую…

— А как же альпинисты такие в горы таскают?

— Ну, там чокнутые дяди, которым это доставляет удовольствие. Мне подруга рассказывала, у нее парень альпинист. Чуть ли не снежный барс. Она говорит: «Что прут на себе эти мужики — нам с места не сдвинуть».

— А где он побывал? — заинтересовалась Ася «снежным барсом».

— И на Кавказе, и на Алтае, и на Тянь-Шане, и еще она говорила про какие-то горы незнакомые. Последний раз вообще пришел никакой. Там пурга была, они спали на каменных выступах, привязывали себя к ним.

При мысли о замерзающих мужественных альпинистах, путь начал казаться совсем легким. Ася лишь слегка морщилась, поглядывая на натертую ремешком сланца ногу.

— Долго еще? — подала голос Ирка Прохорова, — Галин Иван, вот-вот стемнеет уже.

— Девочки, мы сейчас мимо деревни проходим, туда за молоком будем ходить. А за деревней почти сразу лагерь.

Далекие крыши домов проплывали мимо, как вдруг Федя почти завопил:

— Вижу! Дядь Колин грузовик вижу! Костер вижу тоже! Костер развел, класс!

— Пришли, ура! — провозгласила Ирка.

— Ой, ноги не ходят, донесите меня кто-нибудь…

— Галин Иван, сейчас палатки будем ставить, да?

Место оказалось чудное. Поле, с двух сторон окаймленное лесом, обрывалось впереди темнеющим вечерним воздухом. Со слов начальницы все уже знали, что там, на обрыве — раскоп. А вот тут, где и дубы, и сосны, и орешник, и все разнотравье июльское — им жить.

— Давайте пока одну большую палатку поставим, шатровую, — предложила Галина Ивановна, — В ней и переспим, а утром будем расселяться.

— Вы думаете, кто уснет? — фыркнула черноволосая, полная Нина Сумская, — Наши парни дадут уснуть, как же! В колхозе когда были — с ними до трех ночи, блин, никто не спал. То курят, то анекдоты травят, то магнитофон врубят.

— Да? А кто к нам на нары лез и просил — поставьте блатягу, поставьте Шуфутинского… — передразнил Сережка Кузьменко, полтора метра с кепкой, по кличке «Большой».

— Балда! За чаем лезли — у вас же там розетка была. Куда б мы кипятильник включили — тебе в уши?

Дядя Коля поднялся от костра и приветствовал подходящую публику:

— Дотопали? Я уж думал — один ночевать буду.

Голубой грузовик, единственный штрих цивилизации на фоне природы, выглядел пришельцем из столь же далеких времен, как динозавр. Только наоборот, в другую сторону эры.

— Помоги стащить, а, — попросила Света, ухватившись за лямки своего рюкзака.

— Боже! — ужаснулась Ася, рванувшись на помощь, — Я думала, мы с мамой одни такие… Но ты-то чего сюда напихала?

— Тише! Не урони! А впрочем, роняй, мне уже все равно. А палатка? Спальник? Шмотки, потом я еще несколько прибамбасов придумала. Мне кажется, никто в большом шатре спать не будет, давай свою ставить.

Лучшее место заняла Галина Ивановна, как только решили расселяться.

— Мальчики, нам вот тут, под этим дубом, чтобы отдельно. Мы с Еленой Петровной тут в прошлом году жили.

Помощница начальницы, которую никто не замечал из-за полной ее безгласности, кивнула.

Света с Асей всей этой кутерьмы по обустройству начальства не заметили. В два счета они натянули свою канареечно-желтую палатку — это вам не грязноватая казенная брезентуха на шесть человек (а большинству так предстояло жить). Расстелили на полу пленку, надули матрасы. Светка торжественно достала из рюкзака подвесной электрический фонарь.

— А мы со своим светом будем!

— Не зажигай! — замахала руками Ася, — Сейчас пол-лагеря сбежится на огонек. Пошли к костру лучше чай пить. Я спать хочу, умираю, прямо стоя могу заснуть.

…Первый раз отступили тревоги последних недель. Они сидели на бревнах, вокруг огня, держа в руках кружки с дымящимся сладким чаем. И вытянутые ноги вроде бы перестали гудеть, и под носом выступил пот.

А через какое-то время, когда Ася уже умащивалась в спальнике, Света лежала, высунув голову из палатки.

— Звезды, — тихим от потрясения голосом говорила она, — Я даже забыла, что они есть. Смотри, как их много — небо аж светится, серое, а не черное. Это же целые миры. Ты посмотри, какие звезды…

Глава 3. Близ города мертвых

Раннего подъема Галина Ивановна устраивать не стала. Всё равно о работе на раскопе сегодня думать не придется, надо заняться лагерем. Предстоит переделать тысячу дел: поставить большие палатки — продуктовую и камеральную для будущих находок, съездить в деревню за водой и договориться, чтобы им продавали молоко, составить список дежурных, разобрать привезенное. А еще прочитать ребятам лекцию о том, что их ждет. Лекцию можно сопроводить экскурсией на раскоп и на «могилу неизвестного предка».

Народ между тем отвратительно поздно — часам к восьми, начал выползать из палаток и протирать глаза. Сегодня погода ожидалась не такая, как вчера. Солнце стояло высоко, и было очень тепло. А будет — жара. Теперь стало заметно, что место, где они расположились — обжитое. К сосне был прибит алюминиевый рукомойник. В нем даже осталось немного воды, наверное, от вчерашнего дождя. В воде плавала рыжая хвоя.

На соседнем дереве висели правила, выжженные на деревянной табличке.

1. Сахем всегда прав.

2. Если сахем не прав — смотри пункт 1.

3. Чтобы жизнь медом не казалась — 5 горячих.

4. Чтобы жизнь никогда медом не казалась — 10 горячих.

И так далее, и так далее, список по воспитанию молодежи, причем все упиралось в «горячие».

— Вот погодите, — злодейски пообещал Большой, — Приедет граф Зубов — он пороть умеет. Лопатой порет.

— Видела я этого Зубова, — шепнула Ася, — Ростом до полсосны, глаза голубые, морда красная, руки как грабли. С пятого курса.

Постепенно жизнь входила в колею. Дядя Коля привез воды. Большой, демонстрируя свою лихость, развел огонь и вскипятил чай. Галина Ивановна велела вскрыть банки с яблочным джемом и наделать бутербродов. Можно было идти к столу. Стол представлял собой кусок земли, обкопанный вокруг канавой. Так и расселись, свесив в канаву ноги, и время от времени, ставя кружки на травку.

Галина Ивановна свою подняла, как бокал с шампанским и начала заздравную речь.

— Вставать будем в пять, — сказала она, — Лучше всего работается утречком и по холодку. Днем уходим в лагерь — обед и отдых, а потом опять на раскоп. Купаться можно здесь, прямо через лесочек спуститесь — и залив. Там вода теплая. А за раскопом уже Волга. Она гораздо холоднее и сразу глубоко. А я за вас отвечаю.

Напротив, через поле, вон, видите — Барский сад. Не спрашивайте, почему так называется, в общем, сад заброшенный. Туда можно ходить за малиной и вишнями. Да, еще! Нам нужно выбрать дежурных, составить список. На каждый день — мальчика и девочку.

— Кто ко мне пойдет работать девочкой? — задумчиво спросил Кирилл, смуглый парень с восточным лицом.

— Что за шуточки?

— Галина, Ивановна, я забочусь исключительно о списке. Не надо так грязно обо мне думать.

…На раскоп пошли после обеда. Вдававшийся в Волгу мыс отделял от «большой земли» овраг, утонувший в цветах. Городские жители — они и названий их не знали — белых, розовых, желтых, голубых. И запах был такой…мед, а не запах.

— Смотри, какая красота, — сказала Ася, взяв Свету за руку, потому что подходили к обрыву.

Раскоп представлял собой оконечность мыса, почти правильной треугольной формы. Мыс двумя обрывистыми боками вдавался: с одной стороны — в залив, с другой — в Волгу.

— Замечательное место выбрали они для своего городища, — тихо сказала Света. Вид отсюда был величественный. Свете он напомнил картину Левитана «Над вечным покоем». Волга медленно наливалась свинцовым цветом.

— Галин Иван, а ведь гроза будет…

— Пойдемте, товарищи, скорее, я вам еще могилу покажу.

Гроза шла со стороны Барского сада. Из-за деревьев поднималась чернота. И первый порыв ветра — сильного и холодного — торопил.

— Вот это здесь странно, — говорила Галина Ивановна, — Ветра идут в основном оттуда, а там «город мертвых». Обычно древние устраивали так, чтобы ветер дул наоборот: с города живых — на город мертвых.

Подошли меж тем к оврагу, и Галина Ивановна принялась объяснять сорока парам не слишком внимательных глаз.

— Видите, на том склоне две белые точки, ну вон — возле тех корней — кружочки такие белые. Это ножки. Овраг же разрушается, ступни тоже разрушились, упали, а это кости ног. Если в следующем году получим разрешение на раскопки, мы этого человека раскопаем.

— Труп — это мертвое тело, а покойник — мертвая личность, — процитировал Кирилл.

Но, уже не слушая никого, несколько парней спускались бегом, по не слишком крутому склону.

— Куда вы? — крикнула Галина Ивановна.

Кто-то на секунду притормозил:

— Так черепушку достать — на пепельницу!

— Вандалы! Вернитесь! — закричала начальница.

И тут туча, решив, видимо, что уже пора, громыхнула сначала, потом упали первые капли, и наконец на головы рухнул сплошной водопад.

— Домой! Скорее!

Накрывшись футболками, косынками, руками — все бросились в лагерь. И — минуя свои палатки, ручейком, один за одним ныряли в огромную, пустую еще камеральную. «На улице» стало совсем темно, и на все лады и оттенки по палатке хлестал дождь.

— Берите с собой очки и рубашки с длинными рукавами — от солнца, — припомнила Нина недавние слова Галины Ивановны, — Ни на каком юге вы так не загорите.

— Сколько времени-то? Седьмой час? А как же ужин?

— Будет ужин, будет, — успокаивал дежурный Кирилл, — Консервами вас накормлю, согретыми у самого сердца.

— А сегодня футбол, — чей-то глухой голос вспомнил еще не забытую программу.

— Вот-вот, в прошлый раз…

Долгий спор о футболе прервало появление Галины Ивановны и тихой Елены Петровны.

— Ну что, товарищи, не замерзли? — спросила начальница.

Революционное обращение звучало у нее очень естественно. Подсела к собравшимся — и начались воспоминания о предыдущих экспедициях. Вот, к примеру, как граф Зубов нашел древнее кольцо, и мерил всем девчонкам на палец, а оно подошло только его жене, беременной на четвертом месяце.

Света обернулась и увидела, что в углу палатки на расстеленном старом спальнике сидит парень. Чужой, незнакомый. Наверное, старшекурсник.

— Он что, живет тут? — с удивлением подумала Света, — Палатку сторожит, что ли?

Но Ася толкнула ее в бок — начальница говорила что-то интересное. И Света, отвернувшись, стала слушать.

Глава 4. Степняки и кони

Это случилось в третий или четвертый их вечер здесь. Все к этому времени уже напоминали партизан, не установивших связи с Большой землей. Голодные, мерзнущие… Установилась сырая погода. Света думала, что никогда она не страдала от холода так, как тут. Утром народ вскакивал, не дожидаясь пятичасового подъема. Все собирались у костра, и из-под рук у дежурных выхватывали кружки с горячим чаем.

На раскоп уходили в свитерах и куртках, но и там холодный ветер с Волги леденил пальцы. К двум часам шли в лагерь обедать, а после работать не удавалось, потому что начинался дождь. Маялись, не находя себе места в отсыревших палатках. Не приходилось думать ни о купании, ни о каких-то прогулках. К вечеру моросящий дождь прекращался и все живыми вешалками окружали костер, пытаясь довести отсыревшую одежду до мало-мальски сухого и теплого состояния. Мысль о том, что надо возвращаться в «неотапливаемую» палатку, и забираться в холодный спальник, а среди ночи бегать «в кустики» была совершенно невыносима.

— П-почему мама не положила мне с собой грелку? — стучала зубами Ася, залезавшая в спальник исключительно в куртке, брюках и вязаной шапочке.

— Есть еще такая хорошая вещь — электрический сапог.

— Кончай прикалываться! Куда б мы его тут включали? Лучше б шубу…

— А что? Твоя мама бы обрадовалась. Сказала — молодец, доченька, бери-бери…

— Нет, ну мы все-таки идиотки! А термос нам кто мешал взять? Набирали бы чаю — хоть ночью пили горячий.

— А ты видела, — хмыкнула Света, — как мальчишки сегодня заваривали? Настоящий чай кончился, они отошли в поле, нарвали в темноте первой попавшейся травы — и в котелок.

— Боже, а мы пили! Ты чего мне раньше не сказала?

— А ты чего, не почувствовала? У меня, например, что-то на зубах скрипело — земля или песок.

…Миг спустя мимо палатки сухо и четко как выстрелы простучали копыта. Эти звуки Света слышала только в кино. Ей не поверилось. Она рывком подняла полог. Вблизи костра, его светом озаряемые, стояли две лошади. Темные, огромные. Всадники уже спешились и лошади стояли вольно, помахивая длинными хвостами, пофыркивая. Они были свои здесь. Гораздо естественнее дяди Колиного грузовика. Будто сами соседи-степняки приехали в гости.

— Это, скорее всего местные, — сказала Ася, — Ты туда не ходи, а вдруг они лягаются или кусаются.

— Они травоядные, это я еще помню, — ответила Света и с замиранием сердца пошла к костру, осознав вдруг, что если и хотелось чего-нибудь в жизни, так это хоть раз сесть на коня.

Но уже выстроилась живая очередь. Покататься собирались все.

Лошадь поменьше звали Бурушкой, побольше — Королем. Те, кто был здесь в прошлом году, узнали их и теперь гладили, несли хлеб, срывали из под копыт траву и подсовывали ее под лошадиные морды.

Сильная половина лагеря, забыв о джентльменстве, оттирала слабую. Вспрыгивать на коня никто не умел. Парни грузно заваливались, подтягивались, взгромождались… Светин черед был — за Иркой Прохоровой.

— Осторожнее, — бросила Ирка, соскакивая наземь, — Он у меня все шагом шел, а потом другую лошадь учуял — и как рванет!

Света робко поставила ногу в треугольное стремя, ухватилась за седло. Кажется, ей помог дядя Коля, с большим любопытством наблюдавший за происходящим.

— Ну что, сидишь? Тогда — вперед! — и кто-то шлепнул Короля по крупу.

Когда под ней началось мерное сильное движение, Свете пришлось стиснуть зубы. Она обнаружила, что готова закричать от страха, взмолиться: «Снимите меня!» — отъехав шага на четыре от костра. Причем Король ступал вяло, точно спал на ходу. Но Свете мнилось, будто несет ее неведомая сила. Она вся закаменела в отчаянном усилии справиться со страхом.

И огонь, и лагерь почти мгновенно пропали за спиной. Король мерно вымахивал в поле. Плотная, густая ночь окружила Свету, все стало — как во сне. Россыпями горели где-то внизу зеленые огоньки светляков. Руки сжимали поводья. Впереди черной стеной вставал Барский сад. Она не могла ни о чем думать, все плыло вокруг.

И вдруг Король встал. Опустил голову, и начал есть. Он взмахивал мордой слева направо, захватывая этим движением стебли, и ел, ел. Он, конечно, мог пастись так всю ночь.

— Поедем, а? — шепотом попросила Света, — Поедем, пожалуйста…

Король не обращал на нее никакого внимания. Он ел. Света собралась с духом и слегка потянула поводья:

— Коник, ну пойдем же…

Еще выждала минуту и шлепнула ладонью по необъятному крупу:

— А ну пошли…

Трудно сказать, Король это заметил или нет. Ну что оставалось делать? На большее Света решиться не могла. Она и так уже все свои силы исчерпала. Стременами бы ему в бока! А если он поскачет или встанет на дыбы? Мамочки, что же делать-то?

Медленно-медленно Света высвободила ноги из стремян, повернулась и стала сползать вдоль лошадиного бока. Она полагала, что лошадь лягается обычно задними копытами, и куда-то назад, а не вбок. Но вообще-то четко представить траекторию этого движения она не могла, и ей казалось, что тяжелое, в железной подкове копыто достанет ее повсюду.

С большим облегчением она, наконец, ощутила под ногами землю. И — была не была — взяла поводья.

— Давай-ка, пошли в лагерь.

Огонь мелькал далекой искоркой. Идти к нему без тропинки, через поле… Но какой — миль пардон — выход?

Была еще одна жуткая возможность. Сейчас Король увидит или учует вторую лошадь, вырвется (ей при этом достанется копытами) и поминай, как звали — и ее, и Короля.

Ноги тонули, овес расступался, она как будто брела в темной воде. Король дышал ей в спину. Когда Света добралась, наконец, до костра, она вся дрожала от страха и усталости.

— Ты чего так долго? — удивилась Ирка.

— А она того коня за собой по полю водила. Пешком, — ехидно сказал дядя Коля.

— А ну вас! Чтоб я еще когда-нибудь в жизни…

Местные ребята, приехавшие на лошадях, сидели поодаль. Света заметила, что один из них был огненно-рыжий. И вспомнила, как Галина Ивановна рассказывала, что у них в деревне очень мало девушек, две или три. И ребята летом, когда приезжают студенты — археологи, каждый вечер едут сюда. Тут-то девчонок много. А лошадей с собой — как презент. Вроде как другие кавалеры — коробку конфет или букет цветов.

На негнущихся ногах, еще не отойдя от потрясения, Света забралась в палатку. Ася давно спала, скорчившись в своем тощем спальнике и во сне пытаясь согреться. А Свете было жарко.

И последнее, что она услышала, засыпая — стук копыт рядом — и мимо — и вдаль.

Глава 5. Так жили древние

C этой самой ночи народ дружно «заболел» лошадьми. Очередь на катания была расписана до конца смены. Зато несложная, в общем-то, работа археолога превратилась в сплошную пытку.

Разве это труд? Любому работяге скажи — обхохочется. До обеда раскопать квадрат метр на метр, после обеда еще один такой же. Но как вдохновить себя на этот подвиг, если ты на рассвете лег и на рассвете же нужно встать.

— Подъем! — обреченно кричат дежурные. Они тоже катались на лошадях, и им тоже хочется спать.

Древними старцами, кряхтя и разминая кости, ползут студенты из палаток. Никто не умывается, откладывая это на «после раскопа». Поеживаясь на холодном рассветном ветерке, все тянутся к костру, берут у дежурных кружки с чаем, отыскивают сонными глазами — на каком бутерброде повидла больше. И — дожевывая, дозевывая, досыпая на ходу, тянутся на раскоп.

Раскоп разделен на квадраты. На каждый из них встают двое. Парни копают, если можно так сказать. Копнул — и стой, пока твоя напарница не перетрет землю в пальцах. Находки выкладываются на бумажные листы с указанием номера квадрата и штыка.

Находки скудные. В основном, керамика, черепки. Редко-редко попадется пряжка, или бусинка, или пряслице. Тогда день считается удачным.

У Кирилла напарниц сразу две. И он любезно предоставляет им всю работу. Сам он стоит, опершись на черенок лопаты подбородком, и играет со всеми сразу в «балду».

— Так, слово из шести букв, первая «к»…

— Это не оружие?

— Нет, это не кинжал, — улыбается Кирилл.

Его гарем занят делом, время хоть и медленно, но движется к обеду, и Кирилл вполне доволен.

Еще у Васьки, по прозвищу Ганс Милый Друг, две напарницы. А вообще, если б было можно, к нему на квадрат уселись бы все девчонки до единой. Ганс недавно побывал в Германии, и еще не растерял европейской галантности. Его фройляйн сидят, свесив ножки, а он делает всю грязную работу, и лишь время от времени подает им на лопате находки.

Через каждые сорок пять минут полагается перекур. Большинство использует эти блаженные минуты, чтобы подремать хоть чуть-чуть, вытянувшись на склоне, на сухой траве. У кого есть силы — еще шутят. Подкрадываются к лежащим, и рывком дергают за ноги.

— Ой-ей…

По сухой траве скользишь вниз легко и стремительно, как с горы заснеженной, до самой узкой полоски берега, до залива. А взбираться наверх предстоит самому, по этому же скользкому склону.

Елена Петровна провозглашает:

— Конец перекура! На работу!

И зов ее кажется итогом всей деятельности инквизиции. Кирилл задумчиво, но достаточно громко произносит:

— Елена Петровна к раскопу пошла,

«Конец перекура!» — сказала она.

Толпа разъяренных студентов напала,

Только рука из отвала торчала…

Асе сегодня улыбнулась удача. Утром она оказалась на квадрате с Сережкой Большим, самым опытным археологом экспедиции, если не считать начальниц. Поэтому, когда чуть позже им попался развал древнего кувшина, Сергей, посмотрев на Асю, велел ей не мешать, отойти куда подальше, и взялся за работу сам. Лопату он сменил на совок и кисточку, сел на корточки и стал откапывать остатки кувшина, стараясь сохранить положение каждого черепка.

— Ювелирная копка, блин, — время от времени бормотал он, — Тоже мне, китайский фарфор…

Асе оставалось только наблюдать за этим процессом. Попутно можно было загорать.

А Свету поставили копать могилу. Ее обнаружили еще вчера, к концу дня — на рыжеватом глинистом фоне черное пятно правильной формы. И вот, как только пришли на раскоп, Галина Ивановна сосватала могилу Свете.

— Мамочки, — охнула оказавшаяся рядом Нинка Сумская.

— Что, Нинка, боишься? — прищурился Кирилл. — Правильно-правильно, сейчас покойничек выскочит, укусит тебя и убежит!

— Дурак ты! А если там кости? И череп? И вообще скелет?

— Ну и что, он же древний!

— Товарищи, если вы будете так говорить, я вам зачет не поставлю! Никакого покойничка вы здесь не найдете. Своих мертвых древние люди сжигали. Тут прах, пепел… Вот если б вы мне покойника нашли!

В глазах Галины Ивановны отразилась ее давнишняя мечта, но Света ей не дала размечтаться.

— Так как же мне ее копать? — мрачно спросила она.

— Убираешь всю эту черную землю, пока опять не дойдешь до рыжего. У тебя получится яма. Это и есть могила. Поняла?

Что ж тут непонятного? Света обвела совком черный овал и принялась рыть. Работа оказалась на удивление легкой. Земля была рыхлой, податливой, будто и не слежалась совсем за тысячи лет. Ни корней в ней не было, ничего — одна черная пыль. Яма углублялась быстро. Свете пришлось залезть в нее и копать у себя из-под ног. Вскоре могила была ей уже по пояс, потом — по плечи. Она увлеклась. И не слышала импровизации, которую наверху затеял Кирилл.

— Галина Ивановна, — очень вежливо начал он, — Обратите внимание, какой сегодня ветер.

— Совсем глаза заслепило, — подхватила Нина Сумская, — Пыль летит и летит.

— Ну что вы предлагаете, товарищи? Надо носить очки…

— Галина Ивановна, а легкие? Легкие не выдерживают! У меня, например, уже начинается астма…

— Давайте немного подождем, может быть, ветер стихнет.

— Как стихнет? Третий час уже дует — все сильнее и сильнее.

— Эй, на отвале! — закричала начальница.

На краю раскопа, на склоне, куда уносится обработанная земля, копошились еще двое. Они проверяли, не выбросили ли какие находки?

— На отвале! Вам тоже дует?

— Мы что! — донеслось оттуда, потому что там работали тоже не дураки, — Нас давно уже занесло и замело…

— Собирайте вещи — возвращаемся в лагерь! — в сердцах сказала Галина Ивановна, — В первый раз вижу такую смену. Чтобы так боялись работать!

— Она всем так говорит, — шепотом прокомментировали старшекурсницы.

Ася, увлекшись содержательным разговором с Большим — о том, почему у древних людей столько битой посуды, так и пошла с ним рядом в лагерь, не вспомнив о подруге.

И Света не заметила, как наверху все стихло. Она сидела на корточках и выгребала совком дно почти готовой могилы.

— Давай руку! — вдруг послышалось сверху.

Голос был глуховатый, мужской, незнакомый. Света вскинула голову. Нагнувшись над краем могилы, ей протягивал руку высокий худой парень в заштопанном свитере — тот самый, что жил один в камеральной палатке. Был он замкнут и молчалив, и никто к нему особенно не приглядывался. Вот сейчас он чуть ли не в первый раз заговорил при ней.

— Давай я тебя вытащу.

— Вот спасибо, — сказала Света, разгибая ноющую спину.

Она — из ямы, а он — на фоне неба — он вдруг показался ей… Она зажмурилась, встряхнула головой, потянулась к нему. Он одним сильным движение перенес ее наверх, на землю.

— Класс, — сказала она, оглядываясь, — Это все, значит, про меня забыли. Он промолчал, подобрал лопату и, не оглядываясь, пошел по узкой тропинке в лагерь. Света шла следом, вдыхала медовый запах цветов и смотрела в его чуть сутулую спину.

Глава 6. Мужчины, которых мы выбираем

— Между прочим, мы завтра дежурим, — ехидно сказала Ася, — Если ты и эту ночь будешь на лошадях скакать, воображаю, что ты завтра наготовишь.

— Может, будем по очереди: ты — завтрак, я — обед?

— Нет уж, спасибо вам большое! Каждый должен сам расплачиваться за свои хобби. Думаешь, мне хочется в четыре утра вставать? Я вообще сова.

— Зараза ты, а не сова. Кто с нами из мужиков?

— Большой. Короче: или обе встаем, или обе спим. Пусть убивают.

— Не убьют, — сказала Света, показывая на свод сахемских правил, — Читай параграф тринадцатый «Дежурный — личность неприкосновенная».

…На рассвете, в тот единственный час, когда местные ребята уже ускакали в деревню, а студентов еще не разбудили, Большой подвешивал над костром два ведра с водой, а Света с Асей, зевая, составляли меню на день.

— Христом Богом тебя прошу — только не лапшу, — говорила Ася, — Мне эта лапша до такой степени насточертела, что ты представить себе не можешь. Чтобы я ее когда-нибудь дома в рот взяла! Лапша с тушенкой, лапша без тушенки, лапша с тушенкой, лапша без тушенки…

— Давай пшенную кашу тогда. На завтрак.

— Сколько ни езжу в экспедиции, — откликнулся от костра Большой, — Никогда пшенка толком не получается. Всегда пригорает.

— Конечно, если на таком огне! Тише сделай… Стой! Ты зачем воду мешаешь грязной палкой?!

— Это не грязная палка, а сук такой закопченный. Им все мешают.

— Теперь я понимаю, почему у дежурных никогда нет аппетита.

— Потому что, когда все на раскоп уйдут, они консервы трескают, — проинформировал Большой, — Думаете, я не наемся? Я уже почти дистрофиком на эту неделю стал.

Пшенка — диво дивное — не пригорела. И с маслом и сахаром смотрелась — и елась — весьма неплохо. За завтрак искренне благодарили.

Как дежурным, им предстояло пахать не разгибаясь. Оставь надежду выспаться, всяк ставший дежурным! Нужно перемыть горы посуды, съездить в деревню за водой, молоком и хлебом, приготовить топливо, сварить обед, потом опять посуда, ужин…

Хорошо еще, что Большой не сачковал, свою часть работы делал честно: таскал тяжелые ведра и бидоны, поехал в деревню с дядей Колей… Это было самым тяжелым пунктом в программе. По вечерам дядя Коля регулярно принимал на грудь, а по утрам опохмелялся. Как шофер он явно не перерабатывал — трудно ли посидеть за баранкой полчаса в день? И в эти полчаса он от души веселился и пел. Голос у него был — громче трубы, а слух отсутствовал начисто. Вежливо слушать его могли только деревенские — они привыкли к мычанию коров, а также к голосам дикой природы. Просвещенные же люди, в особенности лагерные гитаристы — тихо бледнели.

Большой мужественно взял обязанности слушателя на себя. Только после обеда выдалось свободное время. Примерно на час-полтора они смогли позволить себе отойти от костра. Большой немедленно исчез в продуктовой палатке.

Света налила воды в умывальник — в лагере все смешалось, и умывались вечером — и предложила:

— Пошли к заливу. Головы помоем. Выкупаемся.

Ася с готовностью закивала.

Захватив мешочки с мылом и шампунями, полотенца и то, что предназначалось в стирку, они углубились в густой и очень ими любимый лесок (орехов то сколько!), отделявший лагерь от берега. Но над берегом еще был песчаный откос. И сейчас они беспомощно стояли наверху его.

— Мамочки-и-и! — с визгом решилась Света и, взрыхляя пятками песок, побежала, заскользила, поехала вниз.

— А я? Ой, лови-и-ите!

— Тихо, не съезжай мне на голову!

— Ничего, вымоешь!

Залив был теплый и мелкий, вода уже давно цвела. На другом берегу виднелись мостки и были привязаны лодки. Все местные тут рыбачили.

— Интересно, кого они в этой тине ловят? И как в ней мыться?

— Зато вода теплая, — резонно ответила Ася, — Смотри как удобно: я мешочек с шампунем положила, и он вокруг меня плавает. И полочки не надо. Между прочим, речная вода очень хорошо промывает волосы.

— А с этой зеленью и краситься не надо. Изумрудный оттенок — последний писк моды нашей археологички. Будем всех очаровывать, как русалки.

— Между прочем, наши мужики вас уже прибить готовы — кто с местными гуляет…

— Кто гуляет?! Мне лошади нужны, а не этот, извини, контингент…

— Не знаю, может тебе, конкретно, и лошади, но ты на остальных посмотри! Наши парни только плюются. Ты заметила — они сидят по очереди, сторожат возле костра, чтобы не случилось ничего.

— Благородные какие! — фыркнула Света, но вспомнила, что и она замечала. Чаще всего сидел Кирилл: терпеливо, до поздней ночи сидел у костра, травил свои вечные шуточки. И вроде бы даже не очень смотрел в их сторону, когда они возвращались.

— Совсем, говорят, наши девчонки совесть потеряли, — грустно, по-бабьи подытожила Ася.

— Нет уж, я так не хочу, — Света отжала мокрые длинные пряди, — Ладно, если любовь до гроба, но замуж — фигушки! Я на Динку насмотрелась. Ведь не узнаешь, какая раньше была и какая сейчас. Ее эти дети совсем испиявили.

— Не обязательно ведь столько детей заводить…

— А что — она думала, что близнецы получатся? Сейчас с ней вообще говорить невозможно. Почем картошка на рынке, почем мясо, сколько сэкономила, что надо делать — стирать или готовить… Я делаю, а в душе тихонько вою волком.

— Тогда богатого себе ищи, чтобы никаких проблем.

— И который больше всего свои деньги любит? Спит и млеет?

— Нет, я бы не отказалась, — мечтательно сказала Ася, — Представляешь, можно мир посмотреть… Везде поездить… Потом как дома все может быть хорошо, как в кино показывают. Такая ванна большая черная, везде цветы…

— Тебя бы знаешь, кто понял? Андрюха. Он мне вчера говорил, как он тоскует без ванны. Он ведь в дипломаты хотел пойти, чтобы везде ездить и жить цивилизованной западной жизнью.

— А бывают такие дипломаты по сто кило весом? Они же все стройные, как артисты…

— Наверное, ему и предки объяснили так же — и пустили только на истфак. Слушай, а если бы твоему новому русскому было не до тебя, а только — до работы?

— Ну и пусть. Если бы у меня был особняк, я бы вообще не заметила, есть он там или нет.

Света поежилась. Вечер еще, вроде, не наступил, но погода определенно менялась. Тянуло холодом.

— Пошли, ужин ждет, когда мы его готовить начнем.

— Что будем варить?

— Кашу варили, картошку в обед варили, остается лапша. Вперед!

Ася застонала про себя, еще раз присягнула в душе ненависти к лапше и стала взбираться вслед за Светой по песчаному склону.

Глава 7. Барский сад

Вновь установившаяся дождливая погода не то, чтобы сильно отравляла жизнь, но осложняла ее. С утра обычно чуть моросило — и на раскопе можно было работать. К обеду дождь начинал идти стеной и стихал к вечеру. И сразу резко холодало. Сырость и холод. Холод и сырость. Вместо того, чтобы купаться и загорать, вместо прогулок и даже раскопа — прячься в палатке или грейся у костра.

Света решила сходить в Барский сад. Асю склонить к этой авантюре не удалось.

— Ты туда за ягодами, что ли, хочешь? — жалостливо спросила она, видя, что Света собирается не шутя, — У нас дача, так что я ягодами закормленная, я по ним не западаю.

— Мне просто интересно, — Света вбивала ноги поочередно в Асины резиновые сапоги, — Галина Ивановна говорила — там красиво.

— Ну, расскажешь потом, — Ася зевнула и стала умащиваться поудобнее, — Накрой меня сверху твоим спальником, плиз…

Света была в теплом спортивном костюме и куртке, и все же довольно быстро пришлось спрятать в карманы заледеневшие руки. Мокрый овес хлестал по ногам. Середину поля отмечал неведомо как здесь выросший — большой кряжистый дуб. Света удивилась, что в него еще ни разу не попала молния. Барский сад вставал ей навстречу и казался заросшим, диким, темным. Конечно, он безлюден, разве что — лесной дух? В это верилось.

— Я сюда ночью приезжала — и не боялась, — повторяла себе Света, — А сейчас только посмотрю, что там — и назад.

Она нырнула в чащу, чувствуя, как колотится сердце…Да, тут было много малины — мелкой, кислой. Высоко, на одичавших вишнях краснели ягоды. Света продиралась сквозь кусты совсем недолго, когда впереди засветлело. Там явно была поляна, и она решила дойти до этой поляны. Нежная, светом пронизанная зелень манила к себе. Будто она была на дне и это дно светилось отраженно. Света сделала еще несколько шагов и чуть не отшатнулась, увидев — человека.

Поляна — маленькая, будто комната, убранная зелеными коврами, одной своей стороной имела обрыв, и там, как в окне, видна была Волга и необозримые дали за ней. И на этой поляне — чудо: стоял стол и две скамьи. И сидел на одной из них, глубоко задумавшись, тот парень, что жил в камералке. Все-таки свой. Значит, можно было идти дальше.

Он резко обернулся на ее шаги, и на лице его было неудовольствие. Скорее всего, он один знал про это место. И дорожил своей тайной.

Света остановилась в нерешительности. Он на нее смотрел. Уже без этой затаенной досады первого взгляда.

— Прости, я не хотела мешать, — сказала она, — Сейчас, гляну, что здесь и уйду. Она шагнула к обрыву.

— Только осторожнее, — он нагнулся, поднял из-под ног и показал ей обрывок колючей проволоки, — Тут везде это понабросано, не наступи.

Она заметила в углу поляны еще и качели.

— А откуда все это здесь?

— Не знаю, — сказал он своим глуховатым голосом, — Десять лет назад это все тут уже было.

Она подошла к обрыву. Далеко внизу мерно накатывала на берег свои волны река. Свинцовый цвет ее сливался с далью другого берега.

Света стояла молча, и думала, что все это похоже на ту единственную картину, которую ей хотелось бы иметь. Этот серый цвет, такой многообразный, живой и печальный, в зеленой рамке листьев. Простой, ясный запах лесной сырости. Умиротворяющая чистота.

— Хочешь — садись, — кивнул он на скамью.

Она села. И сидела молча. Ей было тут хорошо. Как и ему, видно. И в глубокой задумчивости этой не хотелось говорить.

Нескоро сказала она тихо:

— Сюда никто из наших не ходил.

Он покачал головой.

— И хорошо, — добавила она.

Он взглянул на нее. Он сидел совсем близко, и Света поняла, что ей не показалось тогда — было в нем что-то. Он был красив, но это не замечалось. Его отчужденность все побеждала. Отчужденность и внутренняя сила. Посмотришь навстречу — притихнешь и опустишь глаза.

— За ягодами ходила? — спросил он.

— Просто хотела посмотреть, что это за Барский сад.

— Как тебя зовут?

— Света. А тебя?

— Костя, — сказал он после паузы.

Это было его и не его имя. Его так почти никто не звал. Когда-то, давным-давно, его звали Котик. А в последнее время… Но называть себя так, как привык, он ей не стал. Эта девочка с длинной косой была из того времени.

— Ты учишься? — спросил он, — Первый курс?

— Ага. А ты тоже из нашего универа?

— Нет, — усмехнулся он, — Я тут просто работаю.

— Мне тут так нравится, — призналась Света, — Я в таких путешествиях никогда не бывала. Чтобы в палатках жить, и такая волюшка. Меня б мама никогда не пустила, а тут никуда не денешься — учебная программа. Я теперь так на вторую смену хочу.

— А почему ты решила — в историки? Сейчас вроде немодно.

— Знаешь, — сказала она, и природная доверчивость начала к ней возвращаться, — Я лет в пятнадцать начиталась всяких рыцарских книжек. Про Францию, Англию, средние века. Фильмы опять же про то время такие красивые… Вот и пошла — думала все это будем изучать. А тут — виды феодальной собственности, виды крестьянской зависимости. Тоска. И всю обратную дорогу она говорила ему о своем разочаровании по поводу несовершенства программы.

У костра собралась целая толпа народа. Приехал давно ожидаемый граф Зубов, которым все время всех пугали. Он сидел на бревне у огня, но и так возвышался над остальными. Огромный, краснолицый, с всклокоченной соломенной шевелюрой.

— Рады? — спрашивал он невозможным своим голосом, — Ну погодите!

Он увидел Светиного спутника и встал. Выражение лица его сразу изменилось. Больше не было насмешки. У него даже рот приоткрылся.

— Кошара? — спросил он, — Ты?!

— Здорово, Зуб, — сказал тот негромко.

И сгрести в объятия, как видно хотел Зубов, не получилось. Они просто стиснули друг другу руки.

— Когда? — спросил Зубов.

— В мае, — был односложный ответ, — Потом.

И кивнув, чтобы Зубов возвращался к ждавшим его, старый знакомый приподнял полог и исчез в своем доме, в камеральной палатке.

Глава 8. Живу хорошо, пока не пристрелили

Местные, наконец, решились. У них давно руки чесались устроить разборку из-за девчонок. Им не нравилось, что их «оттирают», девчат караулят.

Галина Ивановна что-то предчувствовала, и в один из вечеров рассказала историю, случившуюся несколько лет назад. Как ехали они со студентами на грузовике. Не ехали, а ползли — грузовик старый, дороги сельские, а за ними гнались местные. Пьяные. И кидались камнями.

— Хорошо, у нас был мальчик один замечательный. После армии. Он скомандовал девчонкам: «Ложись!» А парням: «Занимай оборону!»

— Отбились? — сочувственно спросила Нина Сумская.

— Да. А потом хотели в милицию. А милиция деревенская, дверь на замке, и милиционер, сказали, уже три дня пьет.

…За эти годы местные прошли большой путь — от каменного века к железному. По традиции они пришли пьяными. Но не с камнями, а с обрезами. И в одну минуту, их быстрые тени пронизали лагерь. Несколько выстрелов — настоящих, близких, страшных прозвучали в лесу. Местные были у костра, скользили между палаток. Их все прибывало. От выпитого они чувствовали себя злыми и бесстрашными.

Студенты укрылись в большой продуктовой палатке. Это произошло само собой. Никому не захотелось показывать смелость и встретиться с шальной пулей. Ну, посадят потом горе-стрелка — и что? Он же даже не вспомнит ничего, когда протрезвеет. А тебя — на склон оврага, под бок к неизвестному предку?

Последними приползли по-пластунски, видимо, вспомнив, как это делается в военных фильмах, брат с сестрой, Лилька с Андрюшкой.

— Кого нет? Кого еще нет? — раздавались тревожные голоса.

— Света с Асей — а эти где?

В это время приподнялся полог, в палатку вошла Ася.

— Ты живая? Где ты была? Ой, мамочка, опять стреляют!

— Завтра пишу письмо домой, — сказала Лилька, чуть слышно клацая зубами, — «Дорогая мама, живу хорошо — пока не пристрелили…»

— Доигрались, девки? — с попыткой насмешки спрашивала Ирка Прохорова.

— А Светка?

— Она кажется…поехала кататься, — растерянно сказала Ася.

— Что?!

— Я в палатке была. Там лежала, тряслась. Меня Костя нашел и сюда привел. А сам поехал ее искать.

…Света едва успела отъехать от лагеря. Бурушка шла в сторону раскопа, по тропинке над обрывом, в полной темноте, когда рядом прозвучал выстрел. Лошадь дернулась всем телом, испугавшись прежде Светы. Она могла рвануться влево, потерять равновесие, и скатиться по песчаному склону. Или встать на дыбы. Но к счастью, она шарахнулась, куда нужно было — в поле. И пустилась галопом.

Света, побелев от страха, пыталась удержать в руках поводья, и ноги — в стременах, не слететь, не грянуться о землю. Ее с размаху бросало вверх-вниз. Причуды темноты скачками неслись навстречу. Вот уже дуб. Сколько она еще продержится? Ей казалось чудом, что она еще в седле. И чудо все длилось.

И вдруг лошадь стала успокаиваться, и уже не галопом, а рысью затрусила куда-то вбок. А там — не зеленый огонек светлячка, уже привычный Свете, а красный огонек папиросы. Высокие силуэты коня и всадника.

— Света?

— Я, — ответила она, узнав Костю и испытывая ощущение «горы с плеч», — Господи, я думала, что уже все.

— Лошадь понесла?

— Еще бы, там как пальнули — прямо над ухом! А ты здесь откуда?

Под ним была Мартышка — высокая, худая, норовистая лошадь.

— Я знал, что твоя рванет, — сказал он, — И мало ли что. Ты в лагерь хочешь? Туда поедем?

Свете еще с трудом давалась речь. В лагерь? Но ведь там… Он понял.

— Поехали в объезд, во-о-н по той дороге. Да не бойся ты Бурушки, она умная. А вот эту, — он похлопал Мартышку по шее, — Когда объезжали, били поленом. Характерец у нее…

— Нелюди! А ты не знаешь, как там наши?

— Сидят тихо, как мыши, — он усмехнулся, — Парни за девчонок спрятались, так что местные их трогать не будут.

— С Аськой там, наверное, уже истерика. Я тоже удивляюсь, что еще живая.

— Да они не в тебя стреляли.

— А в кого? Друг в друга?

— Это у них называется «баловаться». Утром в деревне бабки будут говорить: «Знаешь, вчера баловались ребятишки…»

— А лошадь? Она же неслась, как сумасшедшая. Она меня даже не замечала, что я на ней. — Ты уже хорошо ездишь.

— Ты что! Меня как будто не было — сидел один ужас и кое-как держался. А ты не боишься? В смысле возвращаться?

Он думал о чем-то своем и ответил не сразу и немного невпопад.

— Возвращаться? Да, надо…Галин Иване с Еленой это тоже все надоело, наверное. Ну ладно — ты успокоилась? Так значит, езжай в объезд. Вернешься — уже все кончено будет.

Кивнув ей, он сжал бока лошади и галопом поскакал в лагерь.

Уже светало, когда весь этот кошмар кончился. Подъехав к лагерю в серых рассветных сумерках, Света увидела двух начальниц, медленно бредущих от палатки к палатке. — А где еще местные? — усталым, напряженным голосом невыспавшегося человека спрашивала Галина Ивановна, — Вот мы их сейчас вальком…

В руках у нее было нечто, что Света затруднилась бы описать, и что она сама по видимому считала грозным оружием. Глазам изумленной Светы предстала картина — из их желтой, канареечной палатки буквально выкатился местный парень с обрезом в руках, и следом выглянула донельзя испуганная Ася.

Костя у тлеющего костра что-то втолковывал рыжему Саньке — главарю местных разбойников. — Еще раз, — услышала Света, и дальше пошел какой-то жаргон, непонятный для нее, как китайский язык. Санька торопливо и часто кивал. И, судя по всему, не знал, как уйти поскорее. Света слетела с лошади и бросилась в палатку:

— Что случилось?

— Ты где б-была, — Ася уцепилась за нее дрожащими заледеневшими пальцами, — Галин Ивана начала нас по палаткам разгонять, у-уже тихо б-было, я п-пошла, а тут этот козел с ружьем. С-спать ложится. Я ему — уходи, а он с ружьем стал ползать. Ползает и ползает, выход ищет. Ружье шварк мне на ноги!

Они прижались друг к другу. Света обняла Асю. Она уже чувствовала, что все хорошо и успокаивалась.

— Посмотри, — сказала Ася и наклонила голову, — У меня этой ночью, наверное, седые волосы появились. Посмотри — есть?

Глава 9. Посвящение

Дикий индейский клич несся по лагерю.

— Эй-го-го-о-о…

— Опять нашествие? — с ужасом спросила Ася.

— Да ты что! Не будут же они среди бела дня.

И в этот момент к ним в палатку всунулась совершенно невозможная рожа. Красно-черно-белая, размалеванная до полной неузнаваемости. В волосах торчали перья. — Мама! — Ася чуть не сбила Свету, пытаясь отползти. Голые мускулистые руки схватили ее и вытолкнули из палатки.

Визг летел отовсюду. Где-то били в бубен. Тяжелый топот, прыжки, улюлюканье. Расправившись с Асей, индеец вернулся и, раскинув руки, как курицу, начал ловить Свету. На жуткой роже сияли голубые глаза братца Иванушки.

Света попыталась проскользнуть мимо, но Большой схватил ее за шкирку, и, не слушая ойканья и стенаний о помощи, поволок к костру. Начиналось традиционное Посвящение, напоминавшее дьявольский шабаш или торжественную годовщину побега из сумасшедшего дома.

Сахемы торжествовали. Костер пылал — до самого неба. Сахемы с гиканьем и свистом носились вокруг. И волоком тащили, и бросали на колени всех этих первогодков, только утром сдавших зачет.

У костра восседала Галина Ивановна — тоже вся раскрашенная. Но вместо перьев на голове у нее был пышный венок из полевых цветов. А в руке она держала большую палку, тоже перевитую цветами. Что же касается графа Зубова… Короче, опускай глаза, ползи к нему на карачках и не рассуждай. Девчонки-старшекурсницы гордо восседали в этой компании, в ожерельях из веток, долженствующих символизировать их власть.

А остальные сгрудились робкой коленопреклоненной толпой. Посвященье проходило с испытаниями и без испытаний. Зубов грозно указывал на очередную жертву, ее подволакивали, и он — либо милостиво давал имя сразу и вешал на шею вновь посвященному древний черепок на веревочке, либо приказывал устроить испытание.

На голову Кириллу надели пиджак, и один его рукав подняли к небу.

— Какая погода будет завтра? — грозно спросил Зубов.

— Солнечная, — ответил Кирилл, глядя на ясное небо.

Старшекурсница незаметно поднесла чайник и налила в рукав воды.

— Врешь все, — сказал Зубов, глядя на мокрого, отфыркивающегося Андрюшку, Дождь будет. Пять горячих ему.

Двух неразлучных подружек заставили накормить друг друга вареньем. Им дали по банке, по чайной ложке и завязали глаза. Все катались со смеху. Маринка набирала варенья чуть-чуть и ощупью искала Риткино лицо. А Ритка зачерпывала ложку с горой, и тыкала ее решительно вперед — Маринке в ухо.

— Сразу видно, кто кого больше любит, — молвил Зубов и отпустил девчонок с миром.

— Тьфу, — бранилась Ритка, разглядывая черепок, — Что за имя мне дали — «Жрица завтраков, обедов и ужинов»!

— Надо было меньше жрать! — холодно ответствовала Ирка Прохорова.

Света стала «Амазонкой, скачущей в ночи», Ганс так и остался «Милым другом». Асе очень льстило, что она «солнышко лесное». Свете хотелось спросить у Кости — какое у него прозвище, ведь он сахем.

Меж тем готовился праздничный ужин. Старшие девчонки взяли это дело на себя. Они сделали огромную сковороду мяса с подливкой, приготовили всеми забытую вещь — картофельное пюре и испекли торт из муки, яиц и сгущенки.

Нужно ли говорить, что чай, заваренный самой настоящей заваркой, а не первой попавшейся под ноги травой, показался всем напитком Богов.

Все было съедено и допито, но никто не расходился. Лагерь стал их домом, таким обжитым, таким родным. И только вместе им было хорошо.

— Можно еще картошки испечь, — сказала Ритка. — Ведь картошка осталась.

— Молчать, жрица!

Смущенно подошли и вдали от костра расселись прощенные деревенские.

Большой закапывал в золу картошку.

Граф Зубов сидел молча, глядя на затухающий огонь, уронив между колен огромные свои руки. Ему услужливо поднесли гитару:

— «Кирпичики» спой!

Эту допотопную песню любили за эффектный конец, когда после паузы нужно было дружно крикнуть «Хрясь!» как можно громче. У Зубова это «Хрясь» получалось так, что лошади шарахались, и уши закладывало.

Света с Асей сидели, укрывшись необъятной болоньевой курткой, густо пропахшей дымом.

— Ну вот, — жалобно говорила Ася, — Только-только тепло становится, а я даже загореть не успела. Ну что за лето такое подлое! Вторая смена приедет — все тепло ей достанется.

— Не хнычь. У нас впереди еще август. Будем ходить на пляж.

— Ой, — встрепенулась Ася, — Ритка сейчас «Гостиницу» будет петь, а я еще не все слова записала.

Она побежала к палатке. У нее имелась тетрадь, куда она всю смену записывала пенсии. Ася мечтала научиться играть на гитаре, но с ее пухлыми слабыми пальчиками мало что получалось.

Костя неслышно подошел и сел рядом. И Света побоялась, что другие заметят, как у нее на лице неудержимо расцветает улыбка.

— А у тебя какое археологическое имя? — спросила она.

— Кистень.

И это было то имя, к которому он привык.

Света не думала, как она сама выглядит после этих недель. Лицо обветренное, щеки горят. Волосы здесь начали у нее виться.

Кистень закурил. Ася шуршала ручкой по бумаге.

— Коридорные шаги — злой угрозою,

Было небо голубым — стало розовым.

А я на краешке сижу — и не подвинулся,

Ах, гостиница моя, ты гостиница…

…Звезды — старые знакомые — тихо плыли по небу, отмечая время.

Автобус они заняли сразу весь. До остановки их довез в кузове своего грузовика дядя Коля. Но это было в общем-то запрещено, против правил. Теперь им предстояло пересесть и ехать до Ульяновска в автобусе, как белым людям.

Кстати, эти белые люди их и поразили. Автобус был занят, но водитель разрешил войти еще нескольким женщинам. Парни освободили им места. На этих женщин все смотрели. Они были невообразимо чистыми и аккуратными. Блузки, юбки, каблучки… Разве такое бывает? Сами они чувствовали себя тарзанами, первобытными людьми. От женщин пахло духами. Это не укладывалось в голове.

Света и Ася сидели в самом конце автобуса. Кистень — у их ног, на ступеньках, где наглухо закрытая вторая дверь.

— Вот приеду домой, — блаженно говорила Ася, — Закроюсь на полдня в ванной. Вымою голову сначала одним шампунем, потом другим. «Не нужна мне с неба манна, мне бы ванна, ванна, ванна»…

А Свете больше всего хотелось назад. Она ощущала, что из жизни уходит то, что уже не повторится.

— Давайте обменяемся адресами — предложила она.

Ася чуть не подавилась пирожком с капустой, который купила на остановке.

— Сказать тебе, где я живу? — прокашлявшись, спросила она, — А может, ты мне скажешь?

Света покраснела густо, в цвет своей футболки. Тут до Аси наконец дошло.

— Я вам рюкзаки донесу, — сказал Кистень, — На вокзале это будет все — каждый сам станет до дому добираться.

Он ничего не сказал о себе, не открыл, где его дом, и Свете стало грустно до слез.

— Не хочу я домой, — сказала она, — Приеду, буду у Динки на вторую смену проситься.

— Может быть, второй раз все будет не так. Совсем не так. Лучше, если ты запомнишь, как было хорошо.

Кистень, конечно, был прав. Совершенно прав.

— А ты много по археологичкам ездил?

— Еще со школы. У меня мать… с Галиной Ивановной дружила. Меня и брали на все лето. Как в лагерь.

Ему и теперь предстояло ехать — на август. Деньги были нужны позарез, но он этого не сказал. Чтобы развлечь их, начал рассказывать, как вначале тоже боялся копать могилы, особенно детские. А ему все время их поручали — давай, мол, раскапывай своих ровесников.

— Только там не так, как здесь было. Там ямка такая, как овальное блюдо, и лежит в ней скелетик, на боку, ножки согнуты, рядом плошка с зерном…

Света смотрела на него и открытым, искренним, ждущим был ее взгляд. Ничего не было в нем тайного, такого, что не мог бы прочесть он.

Вот и сейчас он увидел, как в ответ на внутренне молчание, на пустяки, слетавшие с его губ, взгляд ее начал гаснуть, и лицо пыталось стать холодным, замкнутым. И губы слегка задрожали.

Он узнает, где ее дом. Но и все. Потому что, если сказать ей, откуда он только что освободился… И у него еще не было своего дома. Этот дом еще предстояло найти. Он коснулся ее запыленной старенькой кроссовки: — Подошва еле держится. Осторожнее иди.

Она только кивнула. Вокруг был уже город. И неуклонно, неотвратимо близился конец. Вокзал.

Глава 10. Ни в какие ворота

Это было — черт знает что. Это ни в какие ворота не лезло.

— Ты хочешь поехать на вторую смену? — не веря, переспросила Дина, — Еще двадцать дней? Ты — хочешь?

Несказанным было — а как же я? Я надеялась, минуты считала, тревожилась. Думала — ты приедешь, и мне будет спокойнее, веселее, легче. А ты, выходит, обо мне не думала совсем? — Зачем? Тебе что, без этого зачет не поставят?

— Зачет мне уже поставили. Просто я хочу туда опять. Мне понравилось.

Момент, чтобы обрадоваться встрече был безнадежно упущен. Они уже ссорились. — А тебе плевать, что за тебя здесь все волнуются? — почти закричала Дина. Не могла же она объяснить прямо, что надеялась на сестру. Ей стыд мешал это сказать — сама должна понимать. А если не понимает?

— А что за меня волноваться? Я не абы куда ушла — в лагерь уехала со своими. Что — не имею права?

— Имеешь, конечно, имеешь, — с горечью сказала Дина, — А ты к родителям не хочешь съездить? Может, им помочь нужно? Старики ведь уже. Да просто — соскучились они, пожить с ними.

— Я знаю, — прервала ее Света с тем особенным ядом в голосе, который сразу дал понять — ей много есть что сказать, — Но ты мне объясни, я что, уже совсем не человек? Мне надо быть пристегнутой к вашей жизни? У родителей молодость была — и танцы, и стройотряды — все было. Ты пять лет в институте жила, как хотела…

— Я к вам каждые выходные ездила!

— Значит — тебе так нравилось.

— У меня просто совесть была.

— Хватит на меня давить! — закричала Света, и глаза у нее сразу сделались полными слез. — Теперь меня совестью мучить будешь? У меня своя жизнь может быть или нет? Или я должна быть вечно в этих стирках, готовках, уборках? Да пошли вы все! — Чтоб я тебя еще хоть раз о чем-то попросила, — сказала Дина и у нее тоже затряслись губы, — Я виновата, что сейчас туда поехать не могу?

Она чувствовала себя сейчас справедливой и бесконечно обиженной, потому что сумела так повернуть дело. Она многого недоговаривала, но это и нельзя было сказать вслух. То, что она завидует, от всей души завидует сестре, ее молодости и свободе, тому, что она может так распоряжаться собой, и все у нее еще впереди. А у нее самой руки повязаны, и ясно, что это надолго.

А Света чувствовала себя виноватой. Она не была оторвавшейся от родного дома самостоятельной девушкой. Она все еще оставалась членом семьи. Ее отпустили, потому что ей это было нужно — пройти практику и получить зачет. А теперь она хочет гулять. В то время, как другим так трудно.

Она вся еще была там. В одну минуту к ней это решение пришло — единственно верное, простое — вернуться. Еще на месяц. Еще месяц все это будет длиться. И ведь не все даже уехали из лагеря. Остался Большой, и граф Зубов, и Ганс остались. Они стерегут лагерь и ждут вторую смену. И сейчас, наверное, будут варить ужин. Продуктов еще много в палатке — они станут варить кашу с тушенкой. И лошадей вечером приведут. А Кистень? Вернется он? Если да, то как же она тут останется?

А Динка отвернулась к окну. И это ее «езжай» — переступив через него, как потом вернуться назад? Но как тут тяжело… Как снова сжиться, стерпеться с этим? Духота кухни, где вечно что-то варится, хнычущие голоса детей, Динкина тоска, которая просто висит в воздухе — глухим чадом.

Сейчас, подождите минутку. Это надо еще переломить в себе, то, что она никогда не вернется — туда. И он… Он знает, где ее дом. Но он просто как…растаял в воздухе. Исчез. Никого не увидела она, выбежав на балкон. Надо твердо сказать себе, что он…что вполне возможно — все. И вообще — ничего в жизни не повторяется.

Кристина дергала ее за руку:

— Света! Чего ты мне привезла? Ну, Света же!

Света передохнула и сказала:

— Пойдем.

Свой огромный синий «эдельвейс» она перетащила волоком, и он, конечно, застрял в дверях ее комнаты. Он был ей сейчас, как дом, в нем было все нужное ей для жизни — там. Но вот она начнет его разбирать, и этот маленький дом растворится в большом. И не будет его.

Света шмыгнула носом и загрубевшими пальцами принялась решительно развязывать веревки.

Все вещи густо пропахли дымом. Она доставала их и бросала на пол, потому что все это сразу нужно было стирать. Два свитера — даже в них обоих было не согреться ночью в палатке. Спортивный костюм — в нем она ходила на раскоп. Грязные футболки — вон какое пятно от томатного соуса… Журнал, который она брала с собой читать, а потом, по примеру Аси, весь исписала песнями. Целлофановый пакет с зубной щеткой, маленьким зеленым обмылком и почти пустым, скрученным тюбиком от зубной пасты.

— Так… так… — приговаривала Кристинка, цепко хватая каждую появляющуюся вещь.

— Стой! Стой! Это не тебе. Не тронь все это — ручки будут грязные. Вот это посмотри лучше.

— А что это такое? — спросила Кристинка.

С виду то, что подавала ей Света, казалось обычным камнем. Но он был тонким, плоским, с закругленным краем, и виднелся на нем какой-то узор.

— Это называется — венчик. Когда-то, давным-давно, у людей была такая посуда. Видишь, древний человек даже узор ногтем прокорябал. Пять тысяч лет назад. Потом она разбилась.

— Это чашка? — поняла Кристинка.

— Ну, может, чашка. А может — кувшин. Или горшок — древний-древний. Уже как камень. Это я в последний день нашла. Представляешь, пять тысяч лет!

Для Кристинки самым большим было число «сто». Когда ей не могли купить игрушку, говорили, что она стоит сто рублей.

— Дай! — потребовала она, протянув руку. И получив венчик, умчалась в кухню:

— Мам, мам, смотри!

Света сгребла кучу грязного белья и пошла в ванную. Этот уголок любили все без исключения члены семьи. Начиная от близняшек, которых только посади в теплую воду и набросай игрушек — и до Леши, который сидел здесь по два часа, отмачивая строительную грязь и заклиненную спину.

Поэтому обе хозяйки старались держать здесь все в чистоте и уюте. По белому кафелю вились темно-зеленые ветки искусственных растений, на полу — нарядный коврик, бак скрывает белье для стирки. Ну, Светина-то гора ни в одном баке не поместится. Остается только свалить все в углу, и попросить Динку не ругаться — завтра с утра она все разберет.

И поскорее запереть дверь, потому что Кристинка тут же начнет ломиться к ней: «Ой, я тоже хочу купаться!»

Света открыла воду на полную мощность, сделала ее погорячее, поспешно скинула свою одежду, от которой, как ей казалось, пахло уже не старым козлом, а ископаемым мамонтом, и залезла в еще пустую ванную. Идиотка, хоть бы горбушку хлеба с собой захватила!

Она любила забираться в ванную с журналом в одной руке и бутербродом в другой. Бурлит теплая вода, шелестят глянцевые страницы… Как говорил Андрюшка — в цивилизации все-таки есть своя прелесть.

Она становилась потрясающе, нереально чистой. С третьего раза промылись волосы (придется купить Динке новый шампунь). Мамонтом больше не пахло. Руки стали розовыми — даже ладони, даже под ногтями. Зато в ванне плавали серые клочья пены.

Множество забытых дел ждало ее. Она расчесала волосы массажной щеткой, и покрыла обгоревшее, обветренное лицо густым слоем крема. Вспомнила, что халат ее остался где-то там, в шкафу. Но тут висел синий халат Дины, и она запахнулась в него и завязала пояс, чувствуя, как похудела.

— У тебя есть что-нибудь поесть? — спросила она, появляясь в кухне.

Дина поняла, что сестра никуда не поедет, что это — мировая, но на всякий случай ответила сдержанно:

— В холодильнике котлеты, а вот тут в кастрюльке — лапша. Еще теплая, я только детей кормила…

— Лапша? — переспросила Света и расхохоталась чуть не истерически.

— Ты чего?

— Мы весь месяц ели — одну лапшу. С томатным соусом. Мы ее проклинали последними словами. Аська дала обет к ней всю жизнь не прикасаться. И вдруг ей дома сейчас тоже предложат…

— Голодно было? — спросила Дина. И этим она тоже пошла на мировую.

— А то нет! — Света уже закусила полкотлеты. Маленький Ванька лез к ней, и Света подхватила его. Прикинь, молоко мы в деревне покупали. А у них там какие-то правила. Выписывали нам по полкружки на брата. Тихо-тихо, у нас что, еще один зуб прорезался? Я смотрю, он мне палец муслякает. Температура была? Очень они тебя достали?

— Нет, на этот раз без температуры. Похныкали денька два, покапризничали. Не уходи, я чайник поставлю.

Теперь можно было, наконец. поговорить, и уложить этот сумасшедший месяц — в слова.

Глава 11. Кистень

Дом был еще тот. Впрочем, для хозяйства Кистеня он вполне подходил. Все его имущество помещалось в рюкзаке, старом, защитного цвета. С которым он когда-то давно ходил в походы. И в ту пору рюкзак был гораздо тяжелее.

Хотя — Кистень не замечал своей бедности. Он даже не задавался вопросом — беден ли он? После тюрьмы его возможности казались ему совершенно неограниченными. Он принадлежал сам себе — разве этого мало?

В местах лишения свободы он провел ровнехонько десять лет.


Если бы об этом узнала мама…  Но маме не дано было ничего знать. Он очень надеялся на это. На то, что она обрела забвение. Потому что с памятью в раю делать нечего. Не рай это будет — мука.

Мама. Их домашнее божество. И Кистень, которого тогда звали Котик, и его старший брат Саша любили ее так, как сыновья редко любят мать. Как малыши — без оговорок, беззаветно.

Правда Саша не только любил, но и радовал. Красивый, тихий и послушный мальчик. Ответственный на редкость. Здоровый — даже простуды обходили его, как заговоренного. Со всех сторон маме повторяли: «Как вам с Сашенькой повезло».

Наверное, это была компенсация за вечно больного Котика.

Котик умудрился простудиться еще в роддоме. Была зима, а топили жарко, и медсестры, запарившись, открывали форточки. Его первое в жизни койко-место было у окна, и, пожалуйста — бронхит.

С тех пор и пошло. Промочил ноги — насморк. Глотнул холодной воды — ангина. Раз в кои то веки вышел с остальными детьми на физкультуру — попрыгать в прохладный день в школьном дворе — воспаление легких.

У мамы была каторжная судьба матери, имеющей больного ребенка. Поликлинику они обжили, как родной дом. Перебывали у всех специалистов. А участковая врач сделалась просто членом семьи. Да и весь ритм домашней жизни подчинялся его хворям.

— Саша, собирайся в школу тише, не буди брата, он сегодня всю ночь кашлял.

— Котик! Ну, надо же что-нибудь поесть. Придумай, что ты хочешь, а я сбегаю в магазин.

— Ты же знаешь, что не можешь идти гулять — посмотри, какой ветер на улице.

Даже врачи говорили, что этот худенький, умный мальчик, наверное, обречен. Перепробованы все лекарства, но что делать, если природа не берет свое, не помогает ничем?

… За одно только Саша мог благодарить брата — летом они все ездили к морю. Мама считала, что морской воздух для Котика просто незаменим, и весь год откладывала деньги на эти поездки. И все равно — санатории, профилактории и даже турбазы были не для них — они ехали всегда дикарями. И всегда в Крым. Снимали комнату у какой-нибудь бабки. Мама уговаривалась — чтобы и готовить было можно. Они не шиковали — не ходили по кафе, не заказывали шашлыки и чебуреки. Покупали на местных базарчиках картошку, огурцы. Иногда — как роскошь — мороженое. И каким это было счастьем: сидеть на каменистом берегу, смотреть на прибой и, торопясь, облизывать белый кирпичик, чтобы ветер не понес молочные брызги в лицо.

Весь день был их. Они уходили к морю с рассветом, когда на пляже еще никого не было, и песок и вода были холодными. Котик сидел в свитере, ему полагалось только дышать. Да он и не рвался купаться — холодрыга. Но мама и Саша «закалялись». Котик смотрел, как они бр-р-р — входили в воду, как плыли по яркой дорожке, которую бросало на воду поднимающееся солнце. Плыли далеко, так что их головы были едва видны. Море пахло терпко — за ночь на берег выносило много водорослей. Котик блаженствовал — никого вокруг, и эта необъятность и сила перед ним. Он был тогда книжным мальчиком, а тут у моря легко читались и Катаев и Станюкович и Грин — допотопная скука для нынешних любителей боевиков. Котик же, оторванный болезнями от возможных друзей, всерьез возмечтал когда-нибудь остаться навсегда тут.

Как-то они всей семьей познакомились с мальчиком. Его звали Женей. В этом маленьком поселочке он отдыхал у бабушки, а так жил вместе с родителями в Севастополе. Женя дотошно и с юмором рассказывал, какая у них тут в Крыму жизнь, кому и как отравляет существование местная мафия. На эту тему видимо все знали много, раз так много знал этот мальчишка. За своих родителей Женя не тревожился. Мама у него работала медсестрой в больнице, а отец ходил в море на рыболовецком судне. Семья перебивалась, и спасали ее во многом уловы отца «для себя». Женя сыпал названиями рыб, а Котик думал, что и ему хочется жить так. Богатыми они никогда не были, и воспитаны были так, что не стала для них мечта «пробиться» единственной заветной мечтой. «Вилла» и «Мерседес» звучало все равно как «космический шатл и дворец на Луне». Зачем они нужны? А вот идти в море за рыбой…

И вообще пора кончать со всеми этими болезнями. Надоело, понимаете?

Оказалось, судьба ждала его решения. Вернувшись, он потребовал купить себе первые в жизни кроссовки и спортивный костюм (в младших классах школы, когда он еще ходил на физкультуру, он обходился Сашиными) — и начал бегать по утрам. Мама умоляла его повременить — сегодня не та погода, ветер, дождь, нельзя начинать так резко, вначале гимнастика на ковре!

А потом маму убили. Это было так просто и страшно, что не укладывалось в голове именно из-за простоты и безысходности. Поздно возвращалась с работы, безлюдная улица, какой-то пьяный отморозок…

На рассвете из милиции позвонили. Саша сидел у телефона, Котик был еще в прихожей. Он только что вернулся: бегал по району, по маминым знакомым, искал.

Саша поднял трубку…

Мама жила еще несколько дней. Она лежала в больничной палате неузнаваемая, почерневшая. Только лицо и было видно. Все остальное — бинты, трубки…

Мама не открывала глаз, не узнавала их. Единственные слова, которые она чуть слышно произнесла, были:

— Какая жестокость…

Котик сидел возле ее постели неотступно, не отошел ни на час. Он был совсем маленький, поникший. Одной рукой он вцепился в волосы, другой все гладил мамину руку, повторяя голосом, от которого у Саши перехватывало горло:

— Мамочка… Мамочка…

* * *

После похорон братья едва узнавали друг друга, так переменились оба. Саша осунулся, стал много серьезнее, пытался присматривать за братом. Но это удавалось плохо. Котик забросил учебу, пропадал неведомо где и неведомо с кем, и призвать его к порядку не удавалось.

А через месяц он — через своих сомнительных друзей, нашел того, кто оставил их сиротами.

Саше казалось, что это страшный сон. Не мог, не мог Котик носить с собой нож, не мог ударить живого человека в горло… Тем более — добить…

На суде Котик сидел, опустив голову на руки, не глядя ни на кого. На вопросы отвечал не сразу, судя по всему — соображал плохо. Когда же ему дали последнее слово, он прокричал тоненьким, мальчишеским голосом:

— Да, убил! И еще раз убил бы, если б мог! Не жалею… Не могу… Делайте со мной что хотите!

Он получил десять лет. В лагере его вторым именем стала археологическая кличка — Кистень. Удар у него был тяжелым и не миновал цели.

Глава 12. Приехал в город цирк

Первую работу после выхода из колонии, Кистеню дала мамина подруга — преподаватель университета Галина Ивановна Вишневская. За два археологических месяца удалось заработать достаточно, чтобы снять ветхий дом в частном секторе.

— Ты тут, малый, приберись маленько, — сказал хозяин, вручая ключ. Жил он на другом конце города, развалюху использовал как дачу. Но деревянные дома, где не было постоянных хозяев, сплошь и рядом — жгли, а урожай воровали. Так что много выгоднее было домик сдать.

Первые дни Кистень только тем и занимался, что выносил полусгнивший хлам и сжигал его в огороде. Соседи сначала косились настороженно, но потом успокоились. Молчаливый парень от костра не отходил, пока не погаснут последние угли. Только заметили соседи: он будто все время зяб — тянул руки над пеплом, в котором уже и искр не было, ловя последнее тепло.

Сад был не в лучшем состоянии, чем дом. В щели забора свободно заходили собаки, и гуляли в зарослях лебеды и лопухов, высотою в человеческий рост. Но уничтожать зеленую стену у Кистеня рука не поднималась. Стена эта отгораживала его от улицы.

Нужно было идти к людям — как-то выстраивать жизнь, искать новую работу. Но Кистень все оттягивал этот момент. Ему пока было трудно с людьми.

Целыми днями он лежал — в чистом и пустом теперь доме — на кровати, закинув руки за голову. Поднимался раз в день, чтобы сварить несколько картошек «в мундире» и вскипятить чаю.

По вечерам Кистень сидел на крыльце, курил. Или просто бездумно закрывал глаза, подставлял лицо ветру, даже сквозь сомкнутые веки, ощущая бег ветвей, колыханье листвы. Дышалось ему удивительно легко, казалось — он вдыхает свободу.

Одна была у него тоска — об этой девочке, о Светлане. Но мог ли он отягощать своей искалеченной судьбой чью-то жизнь? Тем более — ее… Нет и нет.

Но она ему снилась почти каждую ночь. Иногда он просто ощущал ее руку — на своей. Раньше ему так снилась мама. У нее были такие же руки — мягкие, в которых, вроде, и силы нет. Почему же его — битого, стреляного, все на свете прошедшего — тянуло прижаться к этим ладоням и заплакать? И чтобы его как маленького, погладили по голове и сказали, что все еще будет хорошо… Пусть это не сбудется никогда, но хоть на мгновение поверить…

Иногда он встречался со Светой во сне так, как они могли бы встретиться наяву. Они снова были в археологичке, и лежали на берегу залива. Рядом Волга несла тяжелые свинцовые волны, а в заливе вода была неподвижна, и отливала изумрудом, как в старинных каналах.

Кистень пытался отвлечься, но лицо Светы неотступно стояло перед ним. Он видел ее приоткрытые губы, ощущал запах ее кожи, влажной после купанья. Она была частью его и каждый раз, просыпаясь, он поднимался мучительно, как раненый, и убеждал себя, что вопреки законам, половина человека тоже может жить.

* * *

Новой работы он не мог найти долго. Всех отпугивала его судимость. Наконец, Кистеня взяли дворником, решив, что метлу и лопату можно доверить даже бывшему уголовнику.

Ему нравилось чистить снег. Весь день промолчать. Летели комья снега, у края расчищенной дорожки вырастала снежная стена. Кистень вспоминал, как маленький гулял с мамой. Ее старое черное пальто с песцовым воротником, узорные варежки, которые она сама вязала… Мама держала Котика за руку.

— Гляди, сколько снега, — говорил он, закидывая голову, чтобы поймать мамин взгляд, — Такие вокруг горы — как два меня…

Кистень встряхивал головой, чтобы избавиться от воспоминаний. Снегири, яркие, как последние яблоки, сидели на ветках и окликали его звонкими голосами. Говорят, души переселяются в птиц…

Так прошла зима.

* * *

В апреле в город приехал цирк. Раскинул шатер на центральной площади, под голубыми елями.

Зрелище было даже призрачное. У людей еще рабочий день, никого нет — ни на площади, ни в парке по соседству, но, обрамляя нарядный шатер, горят разноцветные лампочки, играет музыка. Тонко пахнет весенней листвой, и все вокруг в зеленой дымке.

К восьми вечера публика собралась, и началось представление. Конечно, Света ни за что не пошла бы в цирк — не маленькая, но Кристинка попросилась, и ей купили билет. Теперь нужно было ее встретить.

Света стояла у оградки, слушала бравурную музыку, и как объявляют номера, и представляла: Кристинка сидит на первом ряду и хлопает дрессированным собачкам и гимнастам.

Из вагончика, что стоял близ шатра, вышла девушка — смуглая, в белой майке и шортах, с такой совершенной фигурой, что было ясно — тоже гимнастка. К ней подошла подружка — полная, в ярком махровом халатике. И гимнастка стала рассказывать ей, что нынче на представлении едва не разбилась — ей неправильно подали трапецию.

Видимо, это сильно поразило ее: она вынесла из вагончика планшет, включила его, присела на скамейку и стала писать.

Дети, облепившие заборчик, на представление не попавшие — билеты дороги, с жадным любопытством смотрели. Потом одна девочка решилась спросить:

— Тетя, а что вы пишете?

Гимнастка посмотрела через плечо, улыбнулась. И стало ясно — она вовсе не «звезда», с ней можно говорить просто.

— Пишу подруге в Киев. Рассказываю, что сегодня со мной было.

— А что? А нам скажите…

Света отошла, чтобы лучше видеть выход. Представление вот-вот должно было кончиться.

Вечер становился прохладным, но от цирка шло тепло, там горели прожекторы, хлопали в ладоши десятки людей… Света стояла и грелась — этим призрачным теплом.

Неожиданно… не может быть, это у нее начинаются галлюцинации… Но вот же… Нет, подождите… Да…да…он!

Поодаль ото всех стоял Кистень. Чуть ссутулившись, засунув руки в карманы.

Света ахнула, поднесла ладонь к губам, и с замирающим сердцем, стала протискиваться поближе.

Он, он… Его взгляд. Пристальный, и в то же время немного отрешенный. Кистень смотрел на яркий шатер, на разноцветные огни. Смотрел, будто ему не хватило этого праздника — и детства.

Света подходила к нему медленно, у нее ноги не шли. Он еще не видел ее, но Света нашла его руку, и накрыла ее своей ладонью.

Наташа

Осень уже почти сдалась зиме. С крыш ещё падали капли, но снег на ветках деревьев уже не таял. Унылая улица преобразилась, и стала похожа на сказочный лес.

В редакции заканчивался долгий рутинный день. Уже сделаны были все полосы завтрашнего выпуска: последние «дырки» заткнуты. Телефоны звонили всё реже. Кто-то из сотрудников опускал жалюзи, отгораживаясь от меркнущего пейзажа за окном, кто-то ставил чайник…

В коридоре мерцала наряженная ёлка — её установили рано в этом году. Редактор сказала: «Чтобы люди настраивались на праздник». И никого не смущало, что к концу декабря, ёлка, возможно, уже осыплется.

Наташа потянулась так истово, словно пыталась стряхнуть нудную боль с шеи и плеч. Не компьютер, а убивец — за несколько лет она превратилась в старуху, у которой ломит каждая косточка. Позор.

От природы Наташе была дана большая гибкость и особенный талант к движению. В дедушку ли? Тот мальчишкой ещё Волгу переплывал, зажав в зубах монетку, чтобы на том берегу заплатить перевозчику и с ним вернуться обратно.

Когда он решил выучить плавать пятилетнюю Наташу, на городском пляже зашёл в воду неглубоко — девочке по грудь, и предложил ей: «Ложись ко мне на руки…» Наташа мигом уловила необходимый ритм движений, и с его рук поплыла сразу.

— Русалка, поди ж… — ошарашенно сказал дед.

И воду, и тело своё чувствовала она прекрасно. Спустя время — в годы юности — подобно деду уплывала на другой берег Волги, а когда удавалось съездить на море — приводила в трепет спасателей: её тёмная головка исчезала далеко за буйками, растворялась в голубизне волн.

А по натуре была молчалива, нелегко сходилась с людьми. Любила природу: умела залюбоваться накатывающейся волной, очертаньями ветки дерева на фоне неба, блеснувшим на солнце разломом камня…

Она окончила геологический институт, долгими месяцами была в экспедициях, так же легко, как плавать, научилась ездить верхом. И вообще ей легко давалось обустройство кочевого быта — из-за умения довольствоваться малым и особенной ловкости, таланта — сходу разжечь костёр, сочинить вкусную еду, навести уют в палатке.

И работник она была хороший. А с друзьями и любовью по-прежнему не получалось… Вот книжки в рюкзаке возила — грешна. Стихов много помнила. Дивилась и наслаждалась красотой мест.

Ближе к тридцати — не только душа, но и тело застонали от одиночества… Но кто ж знал, что у того единственного, которого из других выделила она, дома осталась такая же гражданская жена. Да ещё сын.


…Рожать она уехала к бабушке. Деда к той поре в живых уже не было. И понеслось.

В декабре, под Новый год на свет появились девочки-близняшки. А весною бабушку разбил инсульт. И вот уже шестой год она лежит, и врачи говорят, что улучшения не будет.

Из декретного отпуска Наташа так и не вышла — сразу написала заявления об увольнении. Бюджет семьи составляли бабушкина пенсия, детские пособия и случайные Наташины заработки. Порой ее звали убрать квартиру, понянчить детей.


Потом ей повезло — освободилось место в редакции городской газеты. Наташу взяли. Сказалась ее любовь к книгам — писала она не хуже других.

Теперь можно было не бояться голодной смерти, но вдруг нахлынула такая усталость… Придешь с работы домой — и ни минуты покоя. Тысяча проблем маленьких детей, и плачущий голос бабушки из комнаты — исскучавшейся в одиночестве, жаждущей поговорить о своих болях.

— Наташа-а-а, посиди возле меня, куда ты всегда убегаешь? Я ж целый день одна…

Наташа считала долгом своим — хорошим уходом задержать родного человека на свете — возможно дольше, но уже ей трудно было вспомнить — кто сама она? Только ли тяжкий труд её доля?

Ни в одной экспедиции она так не уставала. А падать нельзя. Впереди ещё марафон на много лет. Как выдержать? Она и не выдержала бы, если бы не…


Пройдёт ещё около часа, сотрудники начнут собираться домой, а Наташу на углу будет ждать машина.

А началось всё — кто бы предсказал? Её послали написать статью о только что отстроенной больнице. Здание получилось одним из лучших в городе, и прославить его можно было, не кривя душой.

Не обошлось и без смеха. Рассказывали — новую хирургию посетил сам губернатор, прошёлся по этажам, заглянул в уютные маленькие палаты. — А почему телевизоры так неудобно поставили? Больным, наверное, плохо видно… С тех пор следить, чтобы телевизоры стояли у больных под самым носом — сделалось такой же важной задачей сестёр, как и выполнение медицинских назначений.


В приёмном покое молоденькая сестричка выдала Наташе голубые бахилы, и она отправилась на второй этаж ждать главного. Как и везде, здесь была своя иерархия — никто не решился бы и слова сказать без верховного благословения.

Коридор был пуст. Из столовой последние пообедавшие тянулись осторожными шагами недавно прооперированных.

В ординаторской был только один врач. Он писал быстро, заполняя страницу за страницей, и время от времени вздыхая — видно, труд этот не любил. Поднял на неё взгляд.

Наташе он показался мальчишкой. Светлое, чистое лицо, голубые глаза…

— Вам…

— Евгения Леонидыча…

— Сейчас будет, подождите.

Чувствуется, он был рад, что посетительница — не к нему, и можно продолжать — и поскорее отделаться от нелюбимой работы.

— Саша, готов? — заглянула в дверь ещё одна сестра. Какие они здесь все молодые и красивые…

— Вам сейчас идти оперировать? — решилась спросить Наташа. — И… как вы…не волнуетесь?

Ей показалось, он едва не хихикнул в ответ на глупый вопрос:

— Борюсь душевным трепетом.


Потом пришёл главный, и долго, обстоятельно рассказывал Наташе про дела больничные. Хорошо, что она взяла вторую кассету для диктофона. Главный ей не понравился — обаяния в нём было ноль целых фиг десятых, и любви к своей профессии столько же. Вот хозяйственник из него, наверное, был неплохой — он никак не мог закончить перечислять, что еще надо купить для больницы. Под конец, однако, он сам утомился от своих монологов, и откровенно обрадовался Наташиному кивку.

— У меня всё.

— Выход найдёте?

Лифт, конечно, был занят. Но вниз — не вверх… Наташа вышла на площадку пятого этажа, глянула вниз — на бесконечные ступени. Внезапно закружилась голова. От постоянного переутомления такое с ней часто бывало. Обычно она умела скрывать это состояние — стоит выйти на свежий воздух, сесть на лавочку, закрыть глаза и посидеть несколько минут… И дурнота отступит, можно возвращаться в общество, как ни в чем не бывало.

Но в этот раз приступ головокружения был особенно сильным. Похоже, стены и пол собрались поменяться местами. И — лестничный провал впереди…

— Эй-эй-эй, — кто-то крепко взял её под локоть…

…Она сидела на диванчике в коридоре. Молодой человек Саша заглядывал ей в лицо. Слава богу — не перепугано, как тётки-бабки, если бы она упала на улице… Смотрел доброжелательно и даже весело. С чего бы это хирургу пугаться обмороков?

— Что с нами — знаем? — спросил он.

— Знаем. Давление низкое, — в тон ему ответила она.

— Так лечиться надо.

— Сейчас пройдёт, — она сунула руку в карман куртки, достала и бросила на язык таблетку кофеина, — Не беспокойтесь, идите по своим делам…


Четверть часа спустя она стояла на ступеньках больницы, вдыхая свежий зимний воздух и решаясь тронуться в путь.

Хлопнула дверь, Саша сбежал по ступенькам мимо неё, уже без белого халата, в куртке — видимо, его смена закончилась… Обернулся, и глянул искоса, причем взгляд был такой же быстрый, цепкий, всё замечающий, как тогда, в ординаторской.

— Давайте подвезу…

У него были «жигули» зеленого цвета.

Наташа тихонько напела:

— Все уснули до рассвета

Лишь зелёная карета,

Мчится, мчится в вышине,

Hе угнаться за каретой,

Ведь весна в карете этой

Он улыбнулся и кивнул — помнил эту песню. Может быть, Саша был ее ровесником, просто жизнь его шла легче, и он не состарился так быстро…


Пока они ехали — а путь был долгий, через весь город — разговорились. Наташа настолько не ждала мужского внимания к себе, что заговорила с Сашей просто, как со случайным попутчиком. Они действительно принадлежали к одному поколению, и воспоминания о городе у них были общие.

— А помнишь, вон в том дворе стоял фонтан в виде слона?

— Еще бы… Я помню даже то, что когда-то в этом дворе показывали кино. Ребятня собиралась на лавочках. Приезжала передвижка…

В итоге весь путь до дома радостно повторялся этот зачин: «А помнишь?»

Остановив у её дома — хрущёвка, где за два метра до подъезда уже пахнет подвалом: сыростью и мышами — он, отсмеявшись, наконец, попросил: — Слушай, пришли мне статью, когда будет готова. Интересно, что ты там про нашу больницу накатаешь…

Достал дорогую барсетку, блокнот, черкнул адрес своей электронной почты.


Эту связь она приняла, как подарок судьбы. Без обязательств, без завтра…

Она переступала порог его квартиры, чувствуя себя собакой, которую впустили из ледяной непогоды — в тепло. Здесь блаженно ей было всё.

Полутьма. Мягкий свет торшера — по левую руку, а по правую — сказочный мир большого аквариума. Голубой проблеск рыб в нежной зелени водорослей, плавно колышущие хвостами красавицы — они подплывали к самому стеклу, и круглые их глаза — может быть, видели Наташу?

Он приходил из кухни вместе с запахом кофе, задёргивал шторы, отгораживая их мир от улицы, присаживался перед ней на корточки.

— Устала?

Конечно не так, как он, выстаивавший в операционной много часов подряд. Её усталость была иного рода. Наташе хотелось свернуться клубком и пролежать так несколько лет подряд, чувствуя, как время течёт мимо тебя, словно песок в часах.

Ей казалось, что усталость эта неисцелима.

Постепенно она начала оживать. Теперь в магазинах она замечала красивые вещи, которые хороши были бы на ней. Ей хотелось попросить подать те или иные духи, просто: открыть, понюхать…

Она проводила ладонью по поверхности стола — и приятна ей была его прохладная гладкость. Щемяще прекрасными казались ветки рябины, и шапки мокрого снега на последних ягодах.

И когда она делала тяжелую домашнюю работу, не грязь была у неё перед глазами, а память этой красоты. И ей было легче.

Она похорошела, стала следить за собой много больше.

— Глазки-то как засветились, — говорили на работе. — Да ты, у нас, оказывается, хорошенькая! Влюбилась, что ли?

Она не влюбилась. Полюбила. Сашу — и через него свою жизнь. Радостно теперь отвечала она на объятия детей, смеялась с ними. И о бабушке — не просто заботилась, но хватало сил и жалеть, и, благодаря этой жалости делать для старушки больше, чем та просила. Конец дня. Можно выключать компьютер. Накинуть шубку, и выбежать — в хоровод летящих снежинок. В полутьме призрачно вырисовывались очертанья машины. А в самой машине было уж и совсем темно. Но она видела его короткую улыбку — не может сдержаться, рад.

Гулкость высокой лестницы, поворот ключа в знакомой двери. И уже в прихожей можно обнять Сашу, и несколько минут блаженно стоять, прильнув к нему. Обрывалось сердце, пересыхали губы.


…Будем пить кофе? — спрашивал он после.

Или хвастался:

— Смотри, что я приготовил…

В этот раз он поставил перед ней казан фантастического плова. Дымился рис, желтели в нём кольца лука, много было и сочной моркови, и поджаренного до тёмной корочки мяса. А ещё она узнала шампиньоны, и ананасы…

— Ты трезвый был, когда готовил?

— Вполне. Повар из меня, конечно, еще тот. Но скучно каждый раз одно и то же. — Да-а, — сказала она, попробовав. — Тут одним словом не похвалишь. Чего там — поэма…

Он засмеялся. Он сдержан был в смехе, но уж когда разбирало, то хохотал совершенно по-мальчишечьи…

— У меня всё такое, в стиле «дружбы народов». Что есть, то и кидаю в кастрюлю. Ничего ведь?

— Вполне. Когда я училась в институте и жила в общежитии, мы варили суп в электрочайнике. Вермишель к спирали прикипала.

Они были друг для друга всем. Любовниками… Друзьями такими, будто знакомы сто лет. Он не раз звал её замуж, но она говорила: «Нет».

Пока у неё был праздник, чудо в жизни, дававшее ей возможность везти свой воз дальше. А съехаться — значило, и ему в этот воз впрячься. На это она не могла его обречь. Пусть лучше так. Она пойдет по жизни, неся его, как бриллиант в кармане дешевого пальто.

…Он проводил её и долго стоял у подъезда.

Её ждали. Светились окна в доме, дверь открылась ей навстречу, взлетели, приветствуя, девчоночьи голоса…

Она не могла понять, чего стоило ему возвращение — в одиночество. Снова тоска, с которой он не может справиться. Острая, захватывающая всё существо его. Будто он ребёнок и ждёт не дождётся родных. А их все нет.

Закрылась дверь — и он опять один, на тёмной улице. Холодно. И во имя избавления от этого холода, он всерьёз задумался: та молодая медсестричка, что все крутится возле него в отделении — она давно хочет за него замуж…

Старый артист

Хозяева решили продавать квартиру, которую Лена снимала в последние восемь лет. А Юрия Григорьевича дочь увозила на дачу. И самое плохое, что он был этим доволен. Только сказал ей:

— Леночка, но ты же потом сообщишь нам свой новый адрес? Придешь в гости?

Она поджала губы, дёрнула плечами. Жест неопределенности, но он его примет, как согласие. Так проще.

Лене хотелось плакать. Но нельзя было. Если б Юрий Григорьевич тоже ощущал их разлуку, как горе… А раз нет, то и слезы не помогут.

Теперь ей нужно было искать новое пристанище, бросая обжитое место.


Лена окончила педагогический институт, и нашла работу в центре «Согласие». Туда помещали детей из неблагополучных семей, если дома у них обстановка складывалась совсем уже аховая.

Центр напоминал хорошую гостиницу. Спальни в коврах, зал эмоциональной разгрузки, зимний сад, бассейн… Но в первое время все без исключения дети плакали и просились домой. К алкашкам-мамам, пустым холодильникам и грязному тряпью.

Воспитательницы к этому настолько привыкли, что повторяли одни и те же слова::

— Подожди, мама вылечится и придёт.

Попробуй, скажи, что маму лишают родительских прав, и ребёнку отсюда две дороги: в детдом или в приемную семью. Это ж сколько слёз будет!

Воспитательницы, хоть и закалённые, а нервы берегут.


Но зарплата в центре немного выше, чем была бы в школе. Можно снять себе угол.

Тогда Лена и нашла эту квартиру. Хозяева работали на Севере. Жилье находилось на девятом этаже, под самой крышей. Вся лоджия была заставлена цветочными горшками. Пьешь здесь чай — и будто в саду сидишь. Благоухает индийский жасмин, покачивают головками разноцветные петунии, костром горят бархатцы…

Юрий Григорьевич, впервые зайдя к ней в гости, тоже восхитился этим райским уголком:

— Как у вас красиво.

Лена же приглядывалась к необычному соседу. Вероятно, в молодости он был не так хорош: не так чувствовалась порода. Старость подсушила лицо, заострила тонкие черты. На седых волосах — чёрный берет. Стоит на балконе и курит.

Какое же совершенное лицо… Природа провела резцом в порыве вдохновения. Лицо старого римлянина.

Юрий Григорьевич — бывший артист. Играл в городском драматическом театре. Несколько лет назад овдовел. Жил с дочерью в старинном доме, в центре города.

Потом дочь вышла замуж, а Юрий Григорьевич ушел на пенсию. Сбережений в семье особых не водилось, и жилищную проблему решили так: купили Юрию Григорьевичу скромную квартиру в тихом районе.


С тишиной, однако, не очень получалось. К Юрию Григорьевичу шли и шли. Казалось, театр без него осиротел. Лена потом не раз задавалась вопросом — почему он ушёл? Ведь играют же люди на сцене до гробовой доски. А он — предпочёл просто жизнь. Здоровье у него, правда, было слабое. В кармане пиджака постоянно лежал валидол.

Весь этот народ — мальчишки и девчонки, только начинающие ходить в студию, и те, кто сейчас играл на первых ролях, и совсем пожилые, ровесники Юрия Григорьевича, — шли и по одному, и компанией — но редко в доме у него кого-то не было.

У Лены со старым артистом отношения вначале были нейтральные. При встрече на балконе — они обменивались замечаниями о погоде. Сталкиваясь в лифте — уступали друг другу место, предлагали поднести сумку…


Лена — не была нелюдимкой. Просто вещь в себе. Но дети её любили, особенно маленькие. Возьмёт она малыша на колени, обнимет, прижмёт — и ребёнок безошибочным инстинктом чувствует, что это — с любовью. Мелкие бегали за ней стайкой:

— Мама Лена!

Она сама маленькая, как подросток. Волнистые белокурые волосы уложены на затылке. Несовременно, но зато такая прическа отнимала мало времени.

Гардероб тоже был прост — какая-нибудь блузка, юбка…  Приятно в носке — Лене и довольно. Единственную роскошь себе позволяла — любила бусы. Бус у Лены было много — целая шкатулка. Лёгкие, с позолотой, с камнями или стеклом, малыши в центре подолгу их рассматривали.

Говорила Лена мало, зато умела слушать. И привыкнуть не могла, как другие воспитательницы, к судьбам детей, которых направляли в центр. Ей малого хватало. Документы ребенка читает, а в глазах уже слёзы. Представляет, каково ему жилось в семье, которую и язык-то не повернется назвать родной.

Оттого, что она столько времени проводила Лена с детьми, ей и мнилось, что у нее есть семья. А когда есть — то уже ничего и не ищешь. Так она и жила: немного дом, а больше — центр, где она и ночевала часто, охотно подменяясь на дежурствах.


Но к Юрию Григорьевичу — со временем — она тоже стала заходить. Сблизили их книжки.

— Леночка, у вас Розанова нет?

— Может, что-то отдельное, в сборниках. Заходите, поищу…

Книг у нее было много, нужный томик сразу найти непросто.

Северные хозяева единственную комнату разделили шторами на «зал» и «спальню». В той половине, что у двери — мягкий диван полукольцом, перед ним столик. И шкаф тут имелся, но не книжный, а для посуды.

В «спальне» — широкая кровать с шёлковым покрывалом, трельяж — и дверь на балкон, в «зимний сад». Весёлая квартира, для людей, которым за рюмочкой — под хорошее кино — посидеть, да спать лечь…

Книги, которые Лена покупала на все свободные деньги — класть было некуда. На то, чтобы повесить полки, её хозяйственных способностей не хватало. Требовалась — кажется? — дрель. Или, ещё лучше — наёмные руки, которые она даже не представляла себе, где отыскать и нанять. И книги в ожидании, когда подвернётся случай, стояли на подоконнике, вытесняли рюмки из «горки», и даже стопками лежали на полу.

Юрий Григорьевич прошёл за Леной в комнату и заметил это сразу. Он чувствовал: Лене неудобно, что она так долго ищет ему Розанова. Можно было сказать.

— Ну, позже занесёте…

Но ему не хотелось так сразу уходить. Он тоже любил книги, и посмотреть чужую библиотеку для него было, что страстному коллекционеру — чужую коллекцию. Да и с кем сейчас можно о книгах поговорить… Не о модных новинках, но о действительно любимых авторах… С гостями? Его гости были — особая статья. Они приходили — для себя, и даже если приходили слушать его — то всё равно для себя. Молодым нужно было учиться. Он ничего не скрывал, Показывал, советовал… Объяснял — каждый жест. Но как было другим добиться его изящества, его слияния: чувства, слова и жеста?

Забывали, зачем пришли. Сидели, любовались. Те, кто умнее, понимали — надо искать своё. Повторить — всё равно, что переписать гениальные стихи и присвоить себе авторство.

Приходили к Юрию Григорьевичу стареющие, влюблённые в него актрисы. В него часто влюблялись. Он дорожил этим, пока отношения были красивыми. Но красоту жизни он любил больше, и если становилось тяжело… Если у его спутницы появлялась своя, не зависящая от него, боль — он не был способен долго и терпеливо поддерживать её. Самоотречение — да, ради спектакля, дела, но ради другого человека — нет.

Жена, после нескольких лет брака, смирилась с этим, и они стали жить — почти друзьями. Она довольствовалась тем, что считалась женой известного артиста. И не мешала ему — месяцами пропадать на гастролях, засиживаться ночами у друзей…

Он изучал людей, впитывал в себя чужие судьбы, чтобы у одного взять жест, у другого улыбку, у третьего — движение бровей.

Когда все расходились, он стелил постель, заваривал крепкий чай, снимал с полки книгу — и уходил в иной мир. Вот тут — не жалел сердца, мог и заплакать, и засмеяться, потому что автор был его брат — художник. И был замысел, очищенный от «шелухи», которая неизбежна в жизни. Читал Юрий Григорьевич, представляя внешне и стараясь понять персонажей, будто ему предстояло сыграть их. Иначе он уже не мог.


Сейчас он любовался Леной: очень женственна. Такие женщины были лет сорок-пятьдесят назад — без агрессивного подчёркивания своего пола. Ситцевый голубой халатик, перехваченный поясом, белокурая коса ниже пояса. Рост маленький, тянется на носках, ищет на верхней полке. Обернулась с книжкой в руках. Лёгкое, сухое золото бус шелестит вокруг шеи.


В ту же неделю он сделал ей полки. Чуткие, изящные руки его — были ещё и умелыми. Но у Лены опять вскипели слёзы на глазах: ей было жалко, что он свое время, тратит не на что-то высокое, а на то, как удобнее устроить её книжки.

А потом сложилось естественно, что они много и охотно стали друг другу помогать. Лена утром, без стеснения, стучала в соседнюю дверь.

— Юрий Григорьевич, я после работы в магазин забегу — вам что-то взять?

А вечером, разбирая сумки, говорила:

— Меня девочки на работе научили салат делать — я тут всё для него взяла. Сейчас попробую изобразить — не побоитесь отравиться?

Они садились за стол. Юрий Григорьевич ел все — чем только ни приходилось питаться на гастролях. Но он мог и оценить старания Лены — были в его жизни и дорогие рестораны, и кулинарные изыски. Да он вообще был чуток ко всему талантливому: будь то стихи, или удачно приготовленное блюдо.

Лена втянулась и радостно участвовала в его домашних делах. Говорила:

— Я нынче липкую ленту принесу: и мы все окна на зиму заклеим…

Или:

— Да ерунда какая — хлеба нет. Вот еще проблема: булочная-то внизу… Пять минут, сидите, Юрий Григорьевич.

В свою очередь, не было почти вечера, чтобы старый артист не постучался к ней с книгой, заложенной на том месте, которое ему хотелось прочесть. Или не упрекнул даже:

— Леночка, я чай уже заварил… Восьмой час — а вы не идёте…

Они пили чай, а могли и по рюмке вина — когда друзья приносили ему что-то хорошее: дорогой коньяк, или марочное крымское вино, и ему хотелось угостить Лену.

Смотрели новости. Часто люди, о которых рассказывали, — были поводом Юрию Григорьевичу вспомнить то или иное событие, с ними связанное. И Лене оставалось только сидеть и слушать. Театр одного актёра. Для одного зрителя.


И скоро у Лены появилось ощущение, что она Юрию Григорьевичу более душевно близка, чем иные друзья, которых он знал долгие годы.

Хотя вряд ли существовал человек, с которым Юрий Григорьевич держал бы дистанцию. Он сближался быстро, легко, со всеми говорил просто, и невозможно было даже предположить в нём какую-то двойную мысль, тайную выгоду. Умел быть ненавязчивым: не он тянул к себе человека — тянулись к нему. Чувствовали в нём высоту — Богом данного таланта, мудрости и опыта, и хотелось открыться, и говорить с ним о сокровенном, как человек лишь несколько раз в своей жизни говорит.

И засиживались у него часто гости — к Лениной тревоге. Потому что мало кто видел, когда Юрий Григорьевич устал, и ему надо лечь.

В то же время Лена чувствовала, что в нужные минуты — нервной какой-то силой он мог держаться дольше, чем кто-либо — но нельзя было черпать из этого источника бесконечно.

Она не гасила свет в коридоре, и если гости расходились не очень поздно, он обязательно стучал к ней.

— Леночка, Бога ради, совсем меня заговорили… Можно вашего кофе?

Чай заваривал лучше он, кофе варила она. И под лёгкий треск старой ручной мельницы — он рассказывал ей, кто приходил — и что-то забавное из этого визита. И она смеялась до слёз, потому что легко и необидно, но точно он передавал все оттенки речи собеседника, и умел так обыграть простые его фразы, что на мир смотрелось веселее.


Впервые с Леной происходило такое. До сих пор кругом были люди, такие же, как она. Со многими из них можно было поговорить, а на некоторых даже — положиться.

Но впервые она встретила человека, которого сразу признала выше себя, которым можно было восхищаться.

Юрий Григорьевич любил нравиться. Возможно, это было профессиональное, а возможно шло из детства. Так ребёнок хочет, чтобы его все любили. И в то же время была в нем непередаваемая магия таланта:

— Вы словно живое стихотворение, — однажды решилась сказать она ему.

Он улыбнулся и коснулся её плеча.

Она прислушивалась к его голосу, приглядывалась к жестам, всё же стараясь понять, что составляет очарование его. Он показывал ей записи старых спектаклей, и кое-что ей получалось заметить. В одной из сцен героиня, до того ему в свадьбе — отказывавшая, вдруг давала свое согласие. И как радостно, как мгновенно откликался он: взлетал, протягивал ей руку, всего себя отдавая — мгновенная реакция души…

В другой сцене ему требовалось прикрыть героиню от пуль — и он прикрывал: не только телом, руками, но даже кончиками пальцев.

А что говорить о его голосе — то рокочущем, то тающе мягком… В такие минуты она забывала, сколько ему лет, — вернее, она давно это забыла, но всеми силами души она начинала мечтать о близости с ним. С ним мог быть возможен тот совершенный танец тела и чувств, который — если хоть раз был в жизни, на смертном одре вспомнится — с пересохшими губами.

Даже, пусть он на миг обнял бы её, на миг быть с закрытыми глазами — у его груди… Она запрещала себе думать об этом. Очень добрые, уважительные отношения были сейчас у них. И если бы не он изменил их, а она — дала понять ему свои мысли, и ему это оказалось бы не нужно…

Он показал бы это — нельзя мягче — чтобы не обидеть её. Но ей бы оставалось после этого — только никогда его не видеть.


В конце зимы он заболел. Друзья увозили его в деревню, на семейный праздник, в загородный дом. Были там и шашлыки, и баня, и долгие прогулки по заснеженному лесу…

Пальто у Юрия Григорьевича чёрное, лёгкое, не мешающее движениям. Увлекаясь — делом или разговором — он не замечал, холодно ли…

Вернулся с небольшой температурой и кашлем. В таких случаях приезжал знакомый врач.

— Настоящий дон Корлеоне, — думала Лена о старом артисте. Весь ход жизни был у него окружён друзьями.

И вот уже в комнате Игорь. Аккуратный, немногословный молодой человек, с быстротою рук настоящего хирурга, и всегда с предвидением болезни.

— В лёгких пока чисто, — сказал он, одновременно слушая, и глядя на Лену. Она стояла с листочком — ожидая, что записать, за каким лекарством бежать в аптеку, — Но мне кажется — этим не кончится. Утром ещё буду его смотреть.

Юрий Григорьевич лежал в большой комнате — где дышится легче, и телевизор для развлечения.

Лена решила всю ночь просидеть рядом с ним. Когда человеку за семьдесят, всё лёгочное — тревожно. И она оказалась права. Ночью Юрий Григорьевич стал задыхался. Грудь его западала от непрерывного кашля, он прижимал к губам полотенце, и на нем оставались пятна крови.

— «Скорую»!

— Нет, Леночка, нет! Дождёмся утра, Игоря… Право, дождёмся утра.

Утром Игорь посмотрел на Лену, как на виноватую:

— Почему он всё ещё здесь? Почему не вызвали меня или неотложку?

— Я запретил, Игорёк — Юрий Григорьевич говорил тихо. — Какая больница? Прошлый раз чуть не уморили.

Игорь кивнул. Старый артист звонил ему тогда… Его положили «с сердцем», запретили вставать… Но в душной маленькой комнате, с наглухо запечатанными окнами, ему становилось всё хуже. И если бы Игорь не добился перевода туда, где были кислородные аппараты… Он сам переносил Юрия Григорьевича на каталку, сам дежурил возле него.

— Вот, — он быстро написал на листке несколько названий, — этого у меня нет, остальное привёз… Бегите, покупайте, а я пока ставлю систему…

— Леночка, деньги в шкафу…

Но её уже не было в квартире.


В последующие недели они выхаживали Юрия Григорьевича в четыре руки. Системы утром и вечером. Игорь прокалывал гибкую, прозрачную трубку, ведущую к руке, вводил всё новые лекарства.

На плечах Лены была тысяча мелких дел, связанных с уходом за больным. Главное держать форточку приоткрытой, чтобы Юрию Григорьевичу дышалось легче, и следить, чтобы холодный воздух не доставал больного.

Она позвонила на работу, взяла отпуск «без содержания», так как нельзя было отлучиться надолго. Отходила лишь несколько минут — в магазин. А потом готовила ему что-то разрешенное врачом: бульон, паровые котлеты… 

Про «деньги в шкафу» она и не помнила. Главное было, чтобы ему стало легче.

— Возраст, и пневмония тяжёлая — бормотал Игорь, тоже просиживавший здесь часами…

Он ничего не обещал. А Юрий Григорьевич чувствовал себя виноватым. Он не жаловался — и только по дыханию его, да по температуре — Лена могла понять, лучше ему или…

В те минуты, когда он мог говорить, не задыхаясь, он старался рассказывать что-то, для неё интересное… Но быстро утомлялся, и засыпал, и тогда она брала его руку, и снова и снова слушала пульс. Или тихо, стараясь не разбудить, ставила ему термометр.

Ей было бы спокойнее, если б Игорь всё время сидел рядом. Странно, но ни у кого из них троих не возникло мысли — позвонить дочери Юрия Григорьевича, которая жила в том же городе, в получасе езды.

Что касается друзей — старый артист попросил никому не сообщать о его болезни:

— Не надо никого беспокоить… Будут приходить, волноваться… А у меня нет сил нет успокаивать.


Это случилось с разницей в несколько дней.

Лене позвонили «северные хозяева».

— Неудобно вам такое говорить… Так хорошо у нас с вами всё складывалось. За квартиру нам было спокойно. Только… мы её продавать хотим.

Само по себе расставание с привычным жильём огорчило бы Лену мало. Она никогда не принимала внешнее, материальное — близко к сердцу. Но, найди она новое жильё, даже по соседству, всё равно это будет уже не то, что с Юрием Григорьевичем — дверь в дверь. Они жили почти одним домом.

Как примет это он? Ему становилось лучше. Юрий Григорьевич уже ходил по квартире и мечтал о дне, когда сядет на балконе, подставит лицо раннему апрельскому солнышку.

Несколько дней Лена собиралась с духом. А потом оказалось, что зря старалась.

В квартире Юрия Григорьевича, по-хозяйски распахнув шкаф, доставала вещи и укладывала их в сумку женщина средних лет, с короткой стрижкой.

— Это моя Светочка, — сказал старый артист. Он сидел в кресле и улыбался. — Доченька, познакомься. Леночка — мой большой друг.

— Спасибо вам, — серьёзно, с интонациями Юрия Григорьевича, сказала Светочка. — Я знаю, что с папой было очень плохо. Я его уже ругала — почему не позвонил, как так можно? Всегда он всех бережёт…

— А что ж ты сама? — про себя спросила Лена. — Неужели жизнь к тебе так щедра, что ты про такого отца можешь забыть на месяцы?

— Я его завтра на дачу увезу, — говорила Света. — У нас хорошая дача, тёплая… Пусть гуляет в сосновом бору…

— А… — начала Лена.

У нее сто вопросов было — достаточно ли там тепло? И останется ли Света приглядывать за отцом. А если нет — кто будет это делать?

— Мы дадим тебе адрес, ты же приедешь к нам? — спросил Юрий Григорьевич.

Лена пожала плечами.

— Ну, ты позвонишь тогда, — говорил он, чтобы не было сомнений, что она приедет.


…Дома она легла на подушку, и подумала, что Господь Бог — это гроссмейстер, который просчитывает партию на десять ходов вперёд. Обиды в душе её не было. На что обижаться? Что чуда не случилось? Что не стала она «зарёю вечерней»? На это обижаться нельзя…

Но войти в число гостей Юрия Григорьевича — и по-доброму сидеть с ним за чаем — на это у неё тоже сил не было. Может, она когда-нибудь и поднимется до таких высот — лишь бы видеть того, кого любишь… Но сейчас так невозможно было.

А значит — надо уехать далеко, на другой конец города, и адреса не оставить.


Всё уже случилось, и надеяться было не на что.

Она открыла окно и долго стояла, глядя в ночное небо. Двор тёмный — пустырь, и звёзды видны ярко. Но был апрель, а не август, они не падали, и даже желание загадать — нельзя.

Но всё это — весенний сырой воздух, и яркое звёздное небо — были так хороши, что сквозь — как она думала — безнадёжность в её душе — всё же властно приходила мысль, что мир прекрасен, и стоит жить хотя бы ради этой его прелести.

Сыр с плесенью

Стояли те последние мартовские дни, когда на дорогах ноги вязнут в грязной снежной каше, а ледяной дождь сменяется мелким снегом.

ые хлопья снега, то моросит легом.

<Дефект распознавания скана>

Такая погода напоминает Великую Субботу, когда даже верные ученики Христа замерли в сомнениях и тревоге: воскреснет ли Он? И хотя знаешь, что Пасха вот-вот, и скоро от этих грязных сугробов не останется и следа, но где-то в душе — не веришь, что весна на пороге.

Коты наши поочередно вспрыгивали в распахнутый проём форточки и замирали — изучая улицу, напряженно подняв хвосты.

— Ну, куда, куда понесли свои мохнатые абрикосы? Дождь там, — говорила мама.

И коты возвращались — дремали на столе, ловя тепло от батареи и лампы, возле которой я читала. Потом укладывались на постель, величественно и сонно жмурились и засыпали под шум дождя.

Запел сотовый телефон. Я люблю его голос — потому что мой номер не знает никто, кроме друзей. На этот раз звонила школьная подруга.

— Я к тебе приеду?

— Конечно, — отвечаю я.

И только потом думаю, что добираться ей ко мне двумя автобусами, а дело к вечеру, и этот дождь…

— Мне такое тебе надо рассказать, — почти поет она.

— Отпрашивайся тогда у домашних с ночевой…

— Там посмотрим, — говорит она и отключается.

Спустя час я открываю дверь — и не узнаю её. Мы дружим… Боже мой… с восьмого класса. И сейчас, на пятом десятке, мне кажется, что мы снова — в том же восьмом. Она отряхивается от дождя. Белокурые волосы, как у девчонки, распущены по плечам. Алая куртка — цвет тюльпанов, которые скоро, не смотря ни на что — зацветут.

— Сразу сядь, — говорит она, — потому что я тебе такое расскажу-у-у..

— Подожди, раздевайся, я налью тебе чаю… Ты промокла? Как ноги? Снимай сапоги и засовывай их под батарею.

— Ты думаешь — я из дома? Ха! Я не из дома, и не домой…

Она вынимает из пакета одно за другим.

— Конфеты вот… Пицца, сунь в микроволновку. Это сыр с плесенью, ты не смотри — это не вредная плесень, такая специальная, пищевая… Этот сыр хорошо под белое вино…

— Сейчас принесу. И бокалы.

Мы колдуем над столом в четыре руки — творим праздник… И вот все разрезано, разлито, дымится… Она закидывает руки за голову:

— Я влюби-и-илась…  — говорит мечтательно, и время снова тает, тает.

Она первой из нашего класса вышла замуж.

— Правильно, — сказал кто-то из школьных красавиц полураздраженно-полузавистливо. — Такой, как она, надо торопиться — пока берут.

Почему ее хаяли? Или это я смотрела на нее пристрастными, любящими глазами? Другие видели простенькое личико, полноту. А мне, если сравнить человека — с вещью, первое что на ум пришло бы — печка. Возле нее было тепло.

И до замужества ее, и после — как я любила бывать у нее в гостях! Они с Сашей строили дом — упоенно. Будто взяли девизом афоризм — о доме, дереве и сыне.

Новоселье. Мы сидим под яблонями, и Саша качает на коленях Максимку. А она склонилась над моим плечом — разливает чай, нарезает горячий еще пирог с антоновкой. Мы будем сидеть долго, и Саша унесет ребенка спать, а мы еще будем говорить. Только с ней я могу быть откровенна, как с самой собой. И только со мной она говорит — будто с зеркалом.

Зрелость ей шла. Она стала одеваться со вкусом, много путешествовала, и очень целенаправленно. За год знала — что хочет посмотреть в следующий отпуск. Привозила множество фотографий. И, бывало, альбомную страницу по часу не перевернет — пока во всех подробностях не расскажет об изображенном на снимках. О музеях, набережных, кафе чужих городов.

Саша не ездил с ней — свою не любовь к перемене мест, оправдывая тем, что хозяйство нельзя бросать. И вот…

— Я влюбилась, — говорит она, и смотрит на меня голубыми глазами.

Помню — школа, весна — и вот такие же прозрачные глаза у нее были. Первые цветы, теплый ветер — все звало на улицу. Не то, что решать задачи, но даже списывать у меня она не хотела… ей было не до того. И теперь тоже.

— Я влюбилась в него в детстве. Ты понимаешь, что это такое — любить с детства?

— А почему же вы с ним тогда не…

— Потому что я была — дура. Думала: мужа буду выбирать, как сапоги. Чтобы был серьезный и надежный… Но ты представляешь, что такое — сто лет прожить серьезной жизнью? Удавиться хочется. На меня в один миг такая тоска нахлынула… И тогда я нашла его в Интернете. Написала: «Привет». Только «Привет» — и все — понимаешь? Одно слово. А он как будто ждал. Взял и приехал. Бросил жену и дочку, и приехал. Понимаешь, сразу…

— И что он сказал им: «Ухожу к любимой женщине»?

— Нет, пока сказал: «В командировку еду». Ты подожди… не суди… — торопится она, — Мы сняли домик на турбазе… Понимаешь… такого в моей жизни никогда не было. Это… какой-то… фейерверк… Фейерверк счастья. Этот сыр тоже он привез… И я ведь теперь… не могу… вернуться… не могу видеть мужа.

Если я маме об этом скажу, она меня убьет! Как можно так, словно в пропасть шагнуть… Мама меня от этой пропасти начнет оттаскивать. Но если б она задумалась, каково это — жить без любви! Каждый сам по себе. Я будто стояла лицом ко всему миру — одна. А Сашка лежал себе где-то там, за моей спиной и смотрел телевизор. Он даже не задумывался — насколько никчемно проходит жизнь перед телевизором. Ему даже страшно не было… А я все время одна.

Ее рука лежит на столе передо мной. Перебирает, трет в пальцах кусочек окаянного этого сыра с плесенью. Зеленеют пальцы, приобретая мертвенный оттенок.

Я вспоминаю, как в школе гадала ей по руке. На уроке физики.

Физик был молодой, талантливой, жил своей он наукой. Но совершенно не умел найти с классом общий язык. Начинал увлеченно рассказывать что-то сложное — видел, что не понимают и не слушают. Краснел, пытался прикрикнуть на нас — тонким, детским каким-то голосом… И видел, что его опять-таки не слушают, и не боятся его гнева. Махал рукой… Если бы мы знали, что и четырех лет пройдет, как посадит он в машину попутчиков, и один из них накинет ему удавку на шею… Если бы знали — были бы к нему добрее?

А тогда, на уроке, она обернулась, и, не таясь от физика — протянула мне руку:

— Погадай!

Днями раньше я купила книжку «Азбука колдовства» с ведьмой на обложке и прочла о гаданиях по линиям руки.

Теперь ладонь ее лежала передо мной и, деля вид, что вглядываюсь, я говорила, что жизнь ее ждет — легкая: богатый муж и двое детей.

Я забыла об этом на годы, а теперь вдруг, благодаря ей, вспомнила.

— Ты мне обещала мальчика и девочку. А если… я от него рожу?

Я глажу ее руку. Нежностью пальцев своих я прошу: «Можно я не буду ничего говорить?»

— Ну? — спрашивает она.

— Ты хочешь знать, что я думаю?

Я думаю, что держу в руках капельницу с ядом. Когда-то я читала боевик — дешевку, но одну сцену не забуду. Преступнику вынесли смертный приговор. Его уложили, привязали, ввели в вену иглу. Подошел лаборант и открыл клапан. По трубке потекла жидкость, чистая как вода. И тогда человек осознал, как сильно хочет жить и любить. Но было поздно. Смертельный коктейль уже распространялся по телу и делал свое дело, отключая жизненные системы одну за другой.

Я глажу ее руку — теплую… Я смотрю на нее. Господи, какое счастье в ее глазах! Такая синева… чистая… такие теплые лучи… что не только ей, но и мне снова пятнадцать лет. И не было еще ничего в жизни, никакого горького опыта… Еще не растрачены силы: ни лжи, ни предательства, ни разлук, ни стиснутых зубов — ничего не было.

Нет, не должно в мире быть места — и зависти. Ведь, чем больше счастья вокруг, тем вернее и ты погружаешься в его сияющие волны. Я поднимаю бокал — и говорю.

— Дай тебе Бог…

Подарок

Она стояла в храме. Темно-желтая восковая свеча нагревалась от тепла пальцев, клонила голову.

Икона тоже была написана в золотых тонах. Сегодня она не осмелилась подойти ни к Донской, ни к Казанской… Слишком мрачно было на душе. И она не могла просить о «правильном»: «Дай мне сил смириться, перенести…»

Она пошла к Ангелу-хранителю. Самый низкий чин в небесной иерархии, ему можно поплакаться, рассказать всё, как есть.

— Мне плохо, — говорила она Ангелу. — Я старая, усталая тетка…  Не хочу никакого Нового года. Хочу залечь, как медведь в спячку и проспать до весны. А потом покидать вещи в сумку и уехать к морю. Навсегда.

Ангел был прекрасен. Печальное детское лицо и приподнятая рука. Можно было представить, что рука эта невесомо лежит на ее голове.

— Знаешь, да? — спросила она. — Не нужна я ему совсем. Ему подавай юную девочку, и жизнь с чистого листа…  А разлюбить я его не могу. И обидные слова ему сказать не смогу. Хотела, даже пробовала. Поняла, что самой больнее будет…

И попросила:

— Ты пригляди за ним, ладно? Можешь даже не за мной, а за ним. Мало ли куда я уеду, так ты позаботься о нем…  Пусть у него все будет хорошо…  И помолись за него. Обязательно помолись. Ты ведь умеешь, не то, что я.

Она шла домой и повторяла про себя, тихо:

— Ну и пусть у него будет какая-нибудь красивая, без проблем. Богатая…

Это было так банально, что напоминало слышанный от бабушки романс.

Он любит деньги, любит карты, любит женщин и вино,

А тебя он, молодую, лишь загубит ни про что…

Конечно, она была не молодая, а он — не злодей. Напротив, его любили. Сотрудники на работе любили, мать, и вообще — женщины. И он любил — красивые вещи, саму красоту.

— А я уже никогда не буду такой, — думала она, — Только старой и некудышней. Так что не трать на меня силы, Ангел…  Давай, мчи к нему…

Она шла, и тень летела за ней, и у этой тени были крылья.

У фонаря она остановилась. И обернулась. Что-то призрачно засветилось, пошло переливами, засверкало. Она любила Новый год за это сверканье — мишуры, игрушек… Ожидание чуда.

Ангел смотрел на нее, и теперь он не был печальным. Он слегка улыбался. Наверное, потому, что она не верила, что он ей явился, и все приглядывалась к его крыльям. Крылья были большие, изогнутые и напоминали лебединые.

— Я сделаю тебе подарок, — услышала она, — Потому что ты никогда его не проклинала. Даже в мыслях. И желала ему добра: для него, не для себя.

Ей показалось — это ее дыханье в морозном воздухе вдруг завихрилось, сгустилось и… Между ними стояла девушка. Длинные темные волосы, густые брови, яркие зеленые глаза.

— Это…

— Твоя душа, — сказал ангел. — Она у тебя молодая.

Девушка была в модной короткой курточке и мини-юбке.

— Он сейчас здесь — сказал Ангел, указывая крылом на светящиеся окна кафе. И велел девушке, — Иди.

Она увидела с улицы — все столики были заняты. Он сидел у стойки бара. Смуглые пальцы, бокал вина.

Девушка вошла и, не торопясь, направилась к бару. Его соседи в это время поднялись. Она села с ним рядом.

Он посмотрел на девушку. Удивительные глаза у нее…  Он не мог подобрать слов…  Ласковые…

— Будете коньяк? — спросил он.

Она улыбнулась и кивнула. И просто было ему с ней. Так бывает с человеком, в присутствии которого, говоришь, не: «Я» и «Ты», а «Мы».

Она коснулась его руки, и это было как в том сне, который снится нам два-три раза в жизни. Восторг соединяется с удивительным покоем: и смерти нет, и страха нет, и мы в земле обетованной. Просыпаясь, мы плачем как дети — нам жаль возвращаться.

… Они с Ангелом смотрели на эту пару с улицы.

— Что мне делать? — спросила она.

— Ступай, пусть сегодня она говорит с ним, — сказал Ангел.

… Он не помнил, сколько времени прошло. Никого не было рядом с ним. Но девушка…  Она ведь приходила? Да, и с нею он испытал ощущение: ему дано что-то высшее, ради чего человек приходит на землю.

Он вышел из кафе, и не знал куда идти. Снег летел крупными хлопьями. Он шел туда, где часто бывал в последние месяцы.

Старый дом на темной улице. Светилось одно окно, на втором этаже. Он поднялся по лестнице, своим ключом отпер дверь.

В комнате горел ночник, в виде человечка. с крыльями и фонариком, парящего над земным шаром.

В постели спала женщина. У нее было такое усталое лицо, как будто она всю жизнь держала этот фонарик над Землею. Но…, - он склонился, и поцеловал ее руку, узнавая, — Не было другой такой в этой жизни. Потому что на Земле — все кончается. А она обещала — вечное…

Роман с жизнью

…Вечер позднего октября. Дождь и холодный ветер — классическое сочетание для того, чтобы оценить уют тёплой постели.

Но Лиза сказала:

— Дорогой, коньяк совершенно кончился. Не наберётся даже чайной ложки. И кофе на исходе.

Эту её многолетнюю привычку — вечернюю чашку кофе с коньяком, медленно выпиваемую перед телевизором, попытался свести на нет врач районной поликлиники.

— Когда человеку под восемьдесят, любая доза алкоголя…

— Когда человеку под восемьдесят, его уже ничем не напугаешь, — смеялась Лиза. — Уже не остаётся страхов — чудесное время! И мы за это выпьем, доктор!

Она собственноручно наполнила две хрустальные рюмки.

Прощаясь, врач поцеловал у неё руку.


Роман уже привык к необычности Лизы. Когда родители оставили его, десятилетнего, на её попечение, чтобы без помех делать карьеру в Москве, он в первый вечер горько ревел, тоскуя по маме. Лиза сказала, остановившись в дверях его комнаты:

— Завтра запишу тебя в кружок бальных танцев.

— На кой чёрт?! — возмутился он со всей искренностью детского горя.

— Чтобы ты проводил вечера в объятиях красавиц, а не слезах и соплях, — ответила она.

— А ты? — он имел в виду, зачем ему красавицы, когда есть Лиза.

— А мне нужен настоящий кавалер, а не такое вот недоразумение, — сказала она.

И он пошёл, и старался изо всех сил, осваивал все эти «па» сперва у станка, а потом в середине зала. Он ни за что не хотел выглядеть ничтожеством в глазах Лизы. А затем пришёл успех, они с партнёршей Наташей кочевали с конкурса на конкурс и почти неизменно выигрывали. Ему улыбалась карьера танцовщика, но подошло время армии.

Провожая и крестя его на дорогу, Лиза сказала:

— Надеюсь, у тебя хватит доброты вернуться живым.

— Доброты? — удивился он.

— Ну, ты же понимаешь, что без тебя моё существование теряет всякий смысл.

А когда он вернулся, и простреленная в Кандагаре нога сказала танцовщику в нем— «свободен», Лиза чуть ли не с ужасом спросила:

— Надеюсь, ты не пойдёшь в контору перекладывать бумаги?!

После долгого восстановительного лечения он стал работать в «службе спасения».


…«Стекляшка» была прямо перед домом — дорогу перейти. Её построили недавно. Выпилили громадные тополя, в июне затопляющие парк болотом белого пуха, танцплощадку увенчали куполом, празднично переливающимся по вечерам, облезлые «Лодочки» и драных лошадок заменили на «Орбиты» и «Русские горки», а у входа в парк появилось это самое кафе «На огонёк».

На его открытой площадке в хорошую погоду все места были заняты. Внутри же было тесно: всего-то шесть столиков, да и душно.

Летом Роман здесь не бывал, — толпа не влекла, а осенью стал заходить. Если вдруг выяснялось, что дома нет чего-то необходимого. Или он знал: нынче не заснуть. Нечасто такое бывало. Чёрный спрут необъяснимого ужаса подбирался к нему считанные разы, но тогда уж — не жди пощады.

Спасатель по работе своей, в такие минуты «вытянуть» самого себя он не мог. Последний раз это произошло после редкой в их тихом городе аварии, когда две легковушки буквально сплющили друг друга, и тот свет одновременно принял пятерых. Парней спасателям пришлось извлекать из искорёженных кузовов. А девчонку выбросило через ветровое стекло. Пацанку лет пятнадцати в джинсовом костюмчике. Её увезли почти сразу, но еще несколько дней, с отчётливостью стерео картины, он видел её, будто уснувшую на раскалённом асфальте. И сразу, против воли, вспомнил он Афган, когда смерть была хозяйкой их судеб.

А сегодня, в стекляшке он увидел женщину. Сидела она одна, спиной к нему — и с той, погибшей, схожа была только окаменелостью позы. Одета женщина была в лёгонькую, почти прозрачную красную кофточку. На спинке стула ничего не висело, а вешалок тут не водилось. Как она выйдет под дождь почти раздетая.

Расплачиваясь за коньяк, Роман ещё раз бросил на женщину внимательный взгляд. Под потолком висел телевизор, показывали какой-то костоломный боевик, немногочисленные посетители невольно его смотрели, а женщина глядела в окно. Была уже почти ночь, по стеклу бежали струи дождя. Глаза у женщины были полными слёз.

Роман, уже не колеблясь, подошёл к ней.

— Вызвать вам такси? — спросил, как мог мягко.

Не сразу, но она медленно покачала головой. С тяжелобольными не обсуждают способы лечения. Он взял её под локоть:

— Пойдёмте со мной.

Наверное, интонация была верной, потому что женщина не испугалась. Она подчинилась.

— У нас гости, Лиза, — сказал он, открывая дверь.

Старой женщине, как и внуку, хватило одного внимательного взгляда.

— Проходите, дорогая… Надеюсь, ты позаботишься о чём-нибудь горячем, — эти слова были обращены к внуку.

Четверть часа спустя Роман подошёл к дверям гостиной с подносом, на котором стояли дымящиеся чашки, прислушался — и вернулся на кухню.

— Это уже болезнь, — говорила женщина. В её тоне слышалась та откровенность, на которую большинство людей способно лишь несколько раз в жизни. — Правда, раньше всё было больнее, острее. Когда я надеялась на что-то. Что он хотя бы как-то, немного полюбит меня. А теперь, когда я поняла, что этому не быть… Пустыня. Говорят — проходит месяц, два — и становится легче. А у меня год к концу идёт, и какой год…

Лиза не перебивала, не задавала наводящих вопросов — только слушала. Женщина смотрела мимо неё и говорила как бы сама с собой:

— Эти мысли не оставляют ни на минуту. Засыпаешь — и думаешь о нём, проснёшься среди ночи: и опять — он же. Наваждение — по улице ли идёшь, на работе ли сидишь. Не отпускает… Ни на миг не отпускает… Почти непереносимое время — тот час, когда он может позвонить. Не позвонил, и душа будто умирает. И снова ждать день — считать минуты…

Мне бы понять — почему так получилось? Что я сделала? Ведь ни одного резкого слова, никогда… Не навязывалась — только ходила посмотреть на него издали. Он не замечал меня, точно знаю… Да, у него семья, но не могло быть в ней ссор из-за меня, мы ведь были вместе только один раз — и в такой тайне… Он увёз меня куда-то далеко за город, мы возвращались — час…

А теперь, если случайно, совершенно случайно встречу его машину на улице — он проезжает мимо, головы не поворачивая. Я сначала с такой радостью тянулась, думала, он тоже обрадуется, затормозит. Куда там! Если издали меня заметит — сворачивает. За что же?

Весь этот сумбур мужчина не мог бы понять. Но для женщины здесь и полутона были ясны.

— Сына его встречаю — как ожог. Он же не знает меня, спокойно идёт навстречу. Папины брови, глаза, всё выражение лица… Мне хоть бы такого сына! Я бы ничего больше у Бога не попросила — этим бы жила… У них скоро ещё кто-то родится…

— Дорогая, — сказала, наконец, Лиза. — Вы простите старуху за резкое выражение. Внук мой к такому уже привык. Но есть люди — как дерьмо, при ближайшем рассмотрении — выворачивает. И в том, что вы мне о нём рассказали, трезвый взгляд видит…

Вы ищете — что же вам делать сейчас? Что будет верно? Женщины обычно идут двумя путями. Можно попытаться что-то доказать ему. Заняться собой — потратить деньги на туалеты, на причёску. Закрутить с кем-то роман, но всё время попадаться ему на глаза. Ведь всё это делалось бы ради него, чтобы он оценил, в конце концов…Вы продолжали бы гореть в том же огне, и сами бы подкладывали в него дров.

Или же — другое. Решить: да, надежды нет. Но раз кроме него никто мне не нужен, а он меня не любит… Значит — всё, с любовью конец, буду жить чем-то другим. Приняв такое решение, вы за считанные дни постареете на двадцать лет, и когда эта особь — заметьте, вполне довольная собой, будет в очередной раз проезжать со свистом, вы пройдёте мимо бесполым существом. Потому что вместе с любовью нас покидает вся радость, вся красота.

Дорогая моя, есть единственная возможность достойно всё это преодолеть. Из этого мужчины вам надо вырасти.

Женщина посмотрела на Лизу усталым и почти не верящим взглядом.

— Вы сами поняли, что не нужны ему, и это вам далось тяжело. Если бы у него хватило мужества встретиться с вами, вы бы, по крайней мере, смогли сохранить к нему уважение. А что остается от мужчины без мужества? Костюм и гениталии. И это гнилое обаяние. В конце концов, его чары спадут.

Но вы должны работать над собой — всю жизнь, идти всё дальше и дальше, раскрыть все свои таланты.

Ваша внешность. Нельзя стараться быть красивой ради кого-то, нельзя играть роль — из неё так легко выйти, когда вы о ней забываете, когда нет настроения. Женственность должна стать сутью — каждым движением вашим, каждым поворотом головы…

А что касается смысла бытия…

Дорогая моя, возможен лишь один настоящий роман — это роман с жизнью. Вот кто не изменит до последней минуты! И говорят — она упоительна — эта минута. Какой-то наркотик — необыкновенные образы, райский сад! Мне скоро предстоит увидеть всё это.

Сколько острых ощущений, какое великолепие жизнь даёт нам! Мужчины — лишь часть этого…

Вы были в Париже? Не зря говорят — увидеть его и умереть. Но разве хуже Рим? Или Венеция? А недавно я видела по телевизору сказочный остров Бали… Сколько языков вы знаете? Когда вы в последний раз танцевали? В ресторане, при свете огней, с незнакомцем, которому вы нравитесь?

Вам предстоит чудо — рождение первенца, это ни с чем не сравнимо, всё это счастье у вас ещё впереди. Столько книг! Столько людей, которые будут вам интересны — по-человечески интересны, без всяких мучений.

И когда вы достаточно пройдёте этой дорогой, то, встретив своё сокровище, решите, что и впрямь были больны, если «это» могло хоть как-то интересовать вас. Вы будете королевой, у которой «такое» уже не может вызвать никаких чувств.

— Но ведь время идёт. Я не юная, от меня всё уходит. А девушки вокруг — они расцветают.

— Когда вы гуляете, то, наверное, отмечаете молодые, красивые лица. Но вряд ли хоть одно из них остаётся в памяти. Но красивая женщина в зрелые годы — это уже другое… Весною много прекрасных цветов, но розы весной не цветут.

…Было около двух часов ночи, когда Лиза, наконец, кликнула Романа, и велела ему доставить Зою домой.

— Вы носите жемчуг, — прощаясь, говорила Зоя, уже по-другому, она была уже здесь, не в потустороннем. — Вам так идёт…

— Жемчуг — снисходителен, — отвечала Лиза. — Бриллианты — безжалостны. Они беспощадно подчёркивают вульгарность, некрасивость. А жемчуг любому лицу придаёт толику благородства. Он не смеётся над старостью…

…Кончилась осень, миновала зима, и большая часть весны была позади, когда Роман вновь увидел Зою. И — самое смешное — в той же «стекляшке». Он завернул сюда по дороге с работы, выпить кофе, потому что дома ждала разруха ремонта.

Роман наслаждался одним из первых тёплых майских вечеров, минутой покоя, когда прозвучал звонкий голос:

— И вправду — вы!

Темноволосая красавица смотрела на него с искренней радостью. Чтобы узнать эту женщину, подошедшую незаметно, ему потребовалась минута.

— Снова — и здесь же! Как вы живёте? Как Лиза?

— Лиза в отъезде. Когда я затеял ремонт, она сказала: «Это — Армагеддон! Чем я могу помочь?» Я ответил, что мне понадобится её свежий глаз, когда всё будет готово — и отправил её к подруге. А как у вас?

— Бегу с подработки. С телевидения. В редакции у меня свободный график, и знакомые позвали ещё вести «Вечерние новости».

— Вы домой сейчас? Но вам же далеко идти… И уже почти темно. Я провожу.

Они пошли через парк. Зоя легко взяла его под руку — и всё спрашивала о работе, удивлялась тому, что он рассказывал ей, интересовалась — нельзя ли о нём написать…

А на одной из скамеек, скрытая тенью разросшейся сирени, сидела пара. Женщина, усталая, с небрежно стянутыми в «хвостик» волосами, покачивала коляску. Мужчина, опустив руки между колен, смотрел перед собой.

— Уснула, наконец? — спросил он. — Пойдём?

— Посидим ещё, — попросила она. — Я так редко выхожу.

Дома был и телевизор, и возможность вытянуть ноги, но ему пришлось уступить — задержаться ещё. Невольная досада делала ожидание тягостным.

Он посмотрел на проходившую мимо пару. Зою он не узнал. Но всё смотрел вслед, когда она уже миновала его. Как хороша! Высокая, стройная, в платье, серебристо отливающем в свете фонарей… Такая грациозная, такая уверенная в себе… Королева!

Он залюбовался ею, даже не пожелав. Желать было безнадёжно. Для таких женщин — он знал это — он не представлял собой ничего.

Варвара

Впервые я поняла, что способна «метать громы и молнии». Обычно окружающие считали, что я даже повысить голос не могу. А вот поди ж ты.

— Что значит «он в шоке»? Кто должен быть в шоке — мы или он?! Сколько он собирается из этого шока выходить?!

Ленка сидела на кровати, втянув голову в плечи. Она тоже не привыкла ко мне — орущей. И тем более — бьющей кулаком в стену. Кроме того, Ленка пребывала в состоянии, близком к панике. Все предостережения занудливой старшей сестры воплотились в жизнь. Сестра может торжествовать. Но что же ей, бедняге, сейчас делать?

Ленка привыкла считать себя ребенком. Наверное, с тех пор, когда мать отчалила на Север за большими заработками. Она сказала, что иначе на ноги нас не поставит. Отца своего мы в жизни не видели, так что в ее словах была доля истины. Но лишь доля: многие наши ровесники выросли без отца, но при матери.

Самые тяжелые времена к тому времени остались позади. Я уже училась в институте культуры. Ленка еще ходила в школу. Предполагалось, что ее воспитание я пока возьму на себя, а мать будет высылать нам деньги. Она планировала уехать на пару лет, но теперь уже ясно, что назад она не вернется. На Севере у нее появилась семья. Муж — в отличие от нашего отца, ее собственный, а не «взятый напрокат». И поздний ребенок — долгожданный сын, на которого она не надышится. Мы же с Ленкой уже взрослые, можем обойтись и без материнской заботы.

Но вначале сестру дружно жалели друзья и соседи.

— В тринадцать лет остаться практически сиротой! С ума сошла Валентина! Всех денег не заработаешь, лучше б за девчонкой доглядывала…

Доглядывать научилась я. Ленка росла доброй, но безалаберной донельзя. Она могла испечь торт, восхитившись каким-нибудь рецептом. Но не умела сварить макароны. Она по два часа расписывала ногти себе и мне, создавая шедевры, а потом я зашивала ее колготки, стараясь сделать шов незаметным — присылаемые матерью деньги мы расходовали экономно. Я понимала, что в любой момент мать может счесть нас уже самостоятельными, и материальная подпитка закончится.

А мне нужно было скопить Ленке денег на институт. Времена менялись, и становилось почти невозможным попасть на бюджетное отделение. Если же сестра останется без образования — это будет катастрофа. Ей придется, как и матери, всю жизнь зависеть то от одного мужика, то от другого.

В десятом классе Ленка прибавила мне седых волос. Вначале она увлеклась туризмом и песнями у костра. Игру на гитаре я одобрила. Голос у Ленки есть, песни славные. Но смириться с тем, что их группа постоянно тренируется в горах, даже зимой ночует в палатках… И эти туристские вольности…

Потом туризм кончился, и пришел черед нового увлечения. И вот уже Ленка собирается не куда-нибудь, а в студию при городском театре, хочет учиться на актрису. Больше никуда не желает, хоть на коленях за ней по лестнице ползи.

На прослушивании ей сказали:

— Колоритный типаж..

Это потому, что крепкая она у нас девочка. Тип красивой крестьянки. Я смирилась. Решила, что буду продолжать копить деньги. Выгонят Ленку, или поумнеет она — и я оплачу ей учебу в настоящем институте.

А летом Ленка уезжает к бабушке в деревню и возвращается оттуда беременной. В тот момент, когда она мне об этом сказала, мне захотелось ее убить. Вторым номером. Но сначала нанять киллера для Пашки Зайцева и отстрелить ему яйца. Я его знала — семнадцатилетний оболтус, напоминающий человекообразную обезьяну. И вдруг у него просыпаются тонкие чувства. Оказывается, он не может сообщить эту новость своей матери. Пребывает в шоке. Явно на всю оставшуюся жизнь.

— Только попробуй пойти на аборт! — сказала я.

Ленка посмотрела на меня с радостным недоверием — видимо, боялась, что я пошлю ее именно избавляться от ребенка. Но, во-первых, за все нужно расплачиваться. Во-вторых, я отношусь к категории тех дур, которые не представляют, как можно убить собственного ребенка.

Кофе я запивала корвалолом, и смирялась с мыслью, что маленькая семья наша скоро вырастет. В городской театр Ленке теперь рыпаться было бесполезно. Но я поговорила со своей знакомой, режиссером Варварой Савичевой, которая вела экспериментальный театр-студию «Секрет». Спектакли ставили в основном детские, заработки были копеечные. Но Ленку Варвара Савичева взяла.

Стильная она была женщина, эта Варвара. Одевалась в народном стиле. Длинные юбки из цветастых тканей, коса ниже пояса… Неудивительно, что ей Ленка понравилась. И она ей сразу дала играть Панночку в «Вие», которую Ленка и исполняла до нового года, пока ее окончательно не разнесло.

С подготовкой приданого новорожденному забот мы не знали. Нам всего натащили. Ленкины туристы и артисты несли распашонки, ползунки, кофточки, чепчики. У кого братья-сестры выросли, у кого свои дети встали на ноги. Появились у нас и кроватка, и коляска, и даже ночной горшок. Только пеленки мы с Ленкой выкроили сами и подшивали их по вечерам, глядя телевизор.

Родила Ленка на ура. Акушерка сказала, что это были образцово-показательные роды. Сестра даже не пискнула ни разу. Тип крестьянки себя оправдал. А девочку она назвала Варварой. В честь режиссера, в которую была влюблена.

Наши обязанности по уходу за Варькой распределились так. Утром с малышкой сидела я, потому что библиотека открывалась к полудню. Сестрица же моя всегда была совой. Встать на рассвете для нее все равно, что на эшафот взойти. Вечером же она тащила Варьку с собой в студию.

И росла та театральным ребенком. Поверх чепчика ей надевали шляпу с пером, набрасывали на распашонку плащ и так фотографировали. Она засыпала в мягком кресле, пока Ленка репетировала. Ее нянчили все по очереди и ее крестная, Варвара Савичева, тоже.

Летом была возможность съездить на месяц в деревню. Там девочка могла бы почти сутками быть на воздухе. Но мы с Ленкой решительно отмели эту мысль… Изображать строки из песни: «Сладку ягоду рвали вместе, горьку ягоду я одна»? Нет уж, пощадим Пашку-папашку, пусть остается в шоке.

* * *

Это случилось осенью. Ленка с малышкой пошли с утра в поликлинику — сдавать анализы, а я на кухне занималась обедом. Когда раздался звонок, я думала, что пришел кто-то из Ленкиных друзей. К ней постоянно кто-нибудь приходил.

Но это была мать Пашки. Я знала эту женщину. Она предпочитала никогда не слышать дурных новостей, не расстраиваться. И, естественно, делала вид, что не знает о похождениях сына. Хотя всей деревне они были известны.

Так с чем она пожаловала? Новость была — хоть садись на стул и хватайся за спинку. Пашку, оказывается, судят. Они с дружками там по пьяному делу чего-то грабанули. Но если сейчас выяснится, что у Пашки маленький ребенок — суд это учтет. Может, срок дадут поменьше. Или вообще условно осудят.

— А где Лена? — озираясь, спросила женщина.

Ее так интересовала внучка, что о ней-то она даже не спросила. Только один ребенок существовал для нее на свете — ее великовозрастный сын, а все другие должны были повести себя так, чтобы ему было лучше.

Пока я набирала в рот воздуха, и со мной второй раз в жизни должна была случиться истерика, вошла сестра со свертком на руках. Вот она, Варька. Но Пашкина мать на нее не взглянула. Ее интересовала только Лена. Что скажет Лена? Поможет оформить нужные справки или нет?

— Да ни-ког-да!

— А мы и сами можем подать, чтоб отцовство установили. И не запретишь, — Пашкина мать попробовала взять тон, которым говорят с гулящей девкой, не достойной уважения. Сама она — порядочная женщина, всего лишь вырастившая преступника, а Ленка — шалава, еще изображает из себя… 

— Сейчас достаточно кровь сдать и все…

Это и оказалось для Ленки последней каплей. Они только что вернулись из больницы, где у Варьки брали кровь, и девчонка обревелась. Ленка, жалея ее, тоже была вся в слезах. А теперь второй раз тащить ребенка на экзекуцию, чтобы этот великовозрастный обезьян спрятался за детской спинкой? За этим маленьким тельцем в голубом вязаном костюмчике?

Я никогда не видела Ленку такой. В сумке у нее были бутылочки с кефиром из молочной кухни. Одним движением Ленка грохнула бутылку о тумбочку, и с «розочкой» в руке пошла на женщину:

— Если я еще раз услышу, что этот… ее отец, ты у меня до конца жизни Квазимодой ходить будешь, швабра подзаборная!..

Ленка захлопнула дверь, и, кажется, при этом ударила женщину по лицу. Та еще что-то кричала, но нам уже было не до того. Перепуганная Варвара захлебывалась плачем, я капала Ленке валерьянку.

— Я поверила, что ты ее можешь убить…

— Я теперь Разбойницу в «Снежной королеве» играю, — Ленка вытирала глаза оказавшимся под рукой кухонным полотенцем, — Так что все о'кей…

Белые голуби

Белые голуби — это, конечно, красиво. Но для храма — сущая беда.

И если Федька не перенесет куда-нибудь свою голубятню, то уборку, подобную сегодняшней, придется делать каждую неделю. А кому? Ревностных, хотя и сварливых помощниц — подвизающихся при храме бабушек — не пошлешь отмывать двухметровую ограду из красного кирпича, украшенную чугунным литьем, которую и облюбовали милые птицы.

И на колокольню бабушки тоже не очень-то полезут.

Отец Вячеслав был единственным священником в селе, которое, казалось, и Бог забыл. И все вопросы — большие и малые — именно ему приходилось обдумывать, входя в малейшие детали.

Ирине до родов осталось два месяца. Она и так не щадит себя: к престольному празднику собралась делать привычную дорожку из скошенной травы, усыпанной розами — от ворот храма до входа в него. В Пюхтицком монастыре подсмотрела, и терпенья достало ей — повторить. Прихожане первый раз — ахали, ступить не решались.

— Никак Владыку ждете? Для кого красота такая?

— Для вас, для вас, дорогие, — повторяла Ирина, и манила рукою — идти.

И записи духовных песнопений, что теперь звучат в храме до позднего вечера — тоже ее дело. Кто бы и когда ни пришел — открыты двери. И тихо, будто — вдали, будто — с небес — мужской хор.

Порой и лучше придти, когда никого нет. Поставить свечу. Сказать, что хотел, Богу. В такие минуты не стоит смотреть в лица прихожан. Отец Вячеслав проходил, опустив глаза. Как бересту — огонь: в изгибы, в изломы, в муку; так и тут: все чувства на лицах — в неведомых страстных просьбах.

Отец Вячеслав никогда не считал, что ему дано многое. Может быть, кто-то и читает мысли…  Правда, плачущий ребенок обычно успокаивался, стоило священнику положить руку на детскую головку. На крестинах у отца Вячеслава всегда тихо бывало. Но какой, верно, тяжкий и ответственный дар — видеть, что делается в чужой душе…  С чего это он к душе подошел? Начинал-то — с голубей… 

— А голубям не иначе как… 

— Шеи посворачивать, — мягко закончил знакомый голос, — Но лучше — Федьке.

Отец Вячеслав быстро повернул голову. В дверях стояла, стояла… но еще время нужно было, чтобы разглядеть.

В последние годы зрение у него ухудшалось стремительно, вплотную подводя к слепоте. И в областной клинике, где он раз в полгода лежал, с переменами к лучшему не обнадеживали.

— Следующий субботник за мной, — сказал тот же голос, — И рогатку сделаю для Иосифовны.

Вот когда он узнал:

— Славушка!

Это была старая знакомая. Когда он только получил назначение сюда, во время первых же служб, обратил внимании на пару. Бабушка с внучкой стояли обычно близ иконы «Умиление», столь любимой Серафимом Саровским. Белокурая девочка лет пяти еще путала порою руку, которой надо креститься. Бабушка — высокая, худощавая, с интеллигентным лицом, в светлой кружевной накидке, вместо привычного женщинам — платка. Он тогда еще подумал, присмотревшись к ней, что знает она службу не хуже него.

Славку по осени увезли в город, а дружба с Наталией Сергеевной скрасила им с Ириной несколько лет.

Ее дом был в пяти минутах от храма, возле святых источников. Когда-то считали их просто родниками — бьют два ключа с удивительно вкусной водой, и березовая роща над ними — красиво.

Потом стали замечать случаи исцеления. Кто, хлебнув целебной воды, пьянство оставит, кого желудок томить перестанет, от кого темные мысли уйдут.

Набрали воды — повезли на исследование. Но чудо не объяснишь, и узнали только, что в ключах много серебра, будто святили водицу…  Поставили тут всем миром часовню, и начали не только приходить за водою, но и приезжать издалека.

Наталия Сергеевна видела приезжих из окна, и именно ей было первое огорчение — смотреть на брошенные пустые бутылки и прочий мусор. Сама наводила порядок, а летом помогала ей Славка.

— Ну что за варварство, — повторяла Наталия Сергеевна, когда отец Вячеслав с матушкой приходили в гости.

В ее доме — деревянном, которому было уже, наверное, лет сто, все содержалось в отменном порядке. Никогда не скажешь, что воду сюда носят ведрами, из колонки. Белизною горели полотенца, завораживали сложным узором кружева.

Это не составляло стержень жизни, просто нельзя было иначе, надо — «держать тон». А действительно дорогое сердцу — книги. Большая библиотека, которою отец Вячеслав с матушкой Ириной с большой радостью начали пользоваться.

— Когда была война, и прежде, когда — революция, никто из нашей семьи книги не продавал. Всё продавали — украшения, одежду, бронзу… А о книгах и тогда мечталось — о тех, каких не было. Мама моя переписывала Диккенса от руки, — Наталия Сергеевна вздыхала, — Может, если бы папа успел… 

Это была семейная легенда.

Еще во время гражданской — ее отец, бывший при прежнем режиме начальником почты, спрятал где-то довольно внушительную сумму — золотыми монетами, чтобы возвратить ее в казну, когда кончится «смута».

В 1938 году его неожиданно арестовали. Когда уводили, он не успел сказать домашним, где находится «клад». Были б эти деньги в руках — легче жилось бы семье в последующие годы. А так все держалось только на неустанном, с утра до поздней ночи — труде.

Наталия Сергеевна стала учительницей в сельской школе, преподавала литературу, в дома ждали свои дети, и всевозможные женские хлопоты: начиная с огорода, и заканчивая вязанием кружевных воротничков — дочкам к школьной форме.

Славка уже формы не носила. Она росла на глазах отца Вячеслава, проводя в деревне все каникулы, и совпадение их имен было поводом для домашних шуток. Мол, так они сроднились, что даже имя поделили пополам.

Ныне Славке…  двадцать два… двадцать три уже…  и нет на свете Натальи Сергеевны, и в прошлое лето Славка к ним не заглядывала, а теперь вот… 

— Да где ж поселить тебя? К нам с матушкой пойдешь?

Была еще при крестильном помещении комната с громким названием «гостиница» — на две кровати, но там сейчас разместился Женя — молодой художник, приехавший расписывать храм.

— Да ни за что…  Вы мне от бабушкиного дома ключ дайте.

Умирая, Наталия Сергеевна отказала церкви и дом, и библиотеку свою.

— Славушка, — смущение было на лице отца Вячеслава, — Не сможешь ты там жить сейчас. Там у нас в последнее время старушка жила одна, немощная совсем. В общем там, самое малое, ремонт делать надо.

Славка могла возмутиться…  да что угодно могла. Но она засмеялась.

— Вот и займусь. Я на несколько дней всего к вам. Ну — что успею… 

— Отдохнуть здесь хочешь?

— Не-а. Вы мне расскажите, что у вас на Купалу происходит… 

Ясно. Только вот как докатились до города вести о том, что каждую ночь на Ивана Купала в селе то пожар случается, то человек пропадает, и бывает — не находят его? А Славка, как была любительницей страшных сказок, так и осталась.

— Ты же знаешь, что для меня это не может быть ничем иным, как суеверием. Совпадением. Недавно одну старушку хоронили, даже я ее — ведьмой назову. А Федька гонял как раз голубей. Ну, один и завис в небе, как раз над покойницей. Так прихожане бабушку тут же в святые и произвели.

Славка снова рассмеялась. Но идея ее не отпускала:

— Все равно я тут до Купалы поживу и посмотрю. Ну, дайте ключ… Ну, никого не боюсь — ни грязи, ни крыс, ни призрака бабушки Наташи… 

Священник поднялся.

— Пойдем тогда к Тамаре Иосифовне. Она, как староста, по ключам главная у нас.

* * *

Славка все-таки не ожидала такой степени запустения. Это вам не паутина по углам. Впечатление было такое, что дом немножко начали ломать, но потом передумали. В спальне, из наслоившейся на полу грязи начал расти молодой клен. Стекла кое-где были выбиты, еще кое-где отодраны доски.

Вряд ли это сотворила немощная старушка. Скорее всего, после ее смерти из опустевшего дома стали тащить все подряд все, кому не лень.

Сил у Славки было много. Но уборка предстояла грандиозная. Что там говорил отец Вячеслав о гостеприимстве матушки Ирины? Часа через четыре Славка напоминала себе лошадь, ту самую, которую легче пристрелить… 

За это время несчитанное количество ведер было принесено — с водой, прозрачней хрусталя, а потом Славка выплескивала в заросли в огороде какую-то жижу иссиня-черного цвета. Там же, в огороде, выросла куча хлама, который предстояло еще порубить, а потом уже аккуратно сжечь, чтобы не оказаться виновницей очередного купальского пожара.

Итогом усилий стала комната, приобретшая почти жилой вид. То есть бомж или переселенец счел бы ее вполне даже достойной. Окна Славка затянула полиэтиленовой пленкой.

Мутный полиэтилен и не позволил ей увидеть мелькнувшую черную рясу. Она отворила на стук — распаренная и такая грязная, что как понимала — ее саму уже полагалось брать двумя пальцами и окунать в емкость с водой.

— Живая? — она не могла еще привыкнуть к взгляду отца Вячеслава — сквозь нее — и мимо. В этом сумраке он наверное вообще ничего не видел, — Ну идем к нам ужинать… У Ирины пироги с вишнями… 

* * *

— Неужели и правда — всю ночь? — не поверила Славка.

Худенький юноша, с которым они час назад познакомились и пили чай, и матушка Ирина сунула им с собой по огромному куску пирога в газете, тут же пропитавшейся вишневым соком, — рассказывал вещи: Славке — неожиданные, ему — привычные.

О том, что расписывает он храм по ночам. А как же? Днем в храме люди, а ночью никто не мешает, спокойно работается. Не страшно ли? Да место же — святое… 

— Гроб с панночкой, между прочим, тоже в церкви стоял. И она вставала и ходила, — напомнила Славка. И добавила мечтательно, — Завтра поищу в сундуке бабушки Наташи какой-нибудь антиквариат, возьму у Иосифовны свечек, и явлюсь тебя пугать.

— Не надо, — серьезно ответил Женя, — У меня всего лишь старые козлы, ненадежно. Тянешься повыше, чтоб прописать деталь, забудешь обо всем… тут над ухом в ладоши хлопни, и все, загремишь… 

— Ладно, живи, — разрешила Славка, — И ты весь год так?

— Летом, в основном. Зимой дома иконы пишу, а летом — в храмы зовут. По мне б — лучше дома сидел. Хорошо у нас там, тихо…  Яблони…  Без суеты работается. Голову подымешь — деревья, небо…  И будто рукой твоей кто водит, будто не сам… 

Славка вспомнила свой «спальный район», раскаленный колодец двора, скандальную соседку.

— Слушай, а это что? — вдруг остановилась она.

— Где?

— У источников… 

А там стояли машины — белая и сиреневая. Славка в моделях не разбиралась, но машины явно дорогие, иномарки. Приехавшие веселились вовсю. Не было поблизости мест краше, чем у родников, и разудалая компания это оценила. Хохот, мат и такая музыка, что земля вздрагивала под ногами.

Женя не успел удержать Славку — она ринулась вперед. В полутьме он заметил только, что она нагнулась — не иначе, подняла что-то с земли.

Потом он услышал ее голос, высокий, в крик срывающийся:

— … Не свалите отсюда, этим вот камнем, все стекла на ваших тачках…  Из клоповника? Да, я из этого клоповника…  Сейчас на колокольню, в колокол… пусть люди посмотрят, что вы здесь творите…

Когда человек пребывает в такой степени ярости, что готов не задумываясь бить стекла в машине, а схвати его — пустит в ход и зубы, и когти и каблуки — чтобы продолжить отдых, имея рядом такого человека — надо его или убить или, по крайней мере, из действительности выключить.

К такому развитию событий компания из трех парней и двух девок, видимо, не была готова. А тут еще подбегал Женя.

И, не смотря на новую волну мата, компании стало ясно, что праздник придется отложить.

— Я пойду, я всех подниму, — кричала Славка, и ее трясло. И Женя не знал, то ли ее тащить отсюда, то ли тех не подпускать к Славке, — Мы ваши тачки…  мы вас… 

Женя тащил ее, а она еще норовила пнуть импровизированный стол на траве, и попасть по бутылке, и по тем рукам, что к ней тянулись… И локтями — в Женю, чтоб отпустил, и она снова на тех кинулась… 

Потом Славка с Женей услышали — стихла музыка, но еще звучали голоса… и еще потом — шум отъезжающих машин.

— Вот я ночью в храме ведьм не боюсь, — говорил Женя, кутая Славку в летнюю свою, тонкую куртку, — А ты? Ведь измордовать могли до последней степени… 

Зубы у нее начали стучать только теперь.

— Ты говорил, что твоей рукой кто-то водит… Может, я не сама…  Может, тоже понесло… 

— Тогда ты должна была не кидаться на них с кулаками, а встать рядышком, и как Вячеслав говорит — вразумлять… 

— Ага… прямо кино — «расскажи мне, студент, как наши космические корабли… бороздят Большой театр…»

Они сидели неподалеку от села, на пригорке, заросшим мелкими, пушистыми цветами, днем — желтыми. А сейчас — только медовый запах от них… 

— Глянь, зарево, — вдруг сказал Женя. — Костер или…

Он приподнялся.

— Да эти гады тебе дом подожгли…  Бежим… 

* * *

Как водится, пожарная машина из райцентра добралась в село только к утру, когда можно было по пальцам сосчитать уцелевшие от дома головешки. И это был уже не пожар, а — цифра для статистики.

Двое молодых ребят в форме на пепелище и не сунулись. Постояли, покивали сочувственно, посоветовали сходить к участковому и написать заявление «ущерб-то для вас значительный, или нет?..»

Одна Славка побрела на пожарище неизвестно зачем — вернее всего, посмотреть — не уцелело ли хоть что на память.

Женя пошел следом — там же гвозди обгорелые, то да се…  хоть за локоть эту помешанную поддержать… 

— Смотри, — оторопело сказала Славка.

Пожар обнажил то, что никогда не открылось бы им. Заржавленную крышку никому не ведомого погреба. О котором знал, наверное, только прадед Ипатий.

* * *

— А я-то думала здесь — невесть что, на виллу на Канарах и белый «Мерседес» хватит.

— Фу, как пошло… 

Перед отцом Вячеславом стояла объемистая, позеленевшая от времени шкатулка. Открытая крышка позволяла видеть тускло поблескивающие золотые монеты.

— Это ведь твое… 

— Ну да еще… бабушка Наташа все вам отдала. Может, ради этого как раз… Чтобы нашли… Не знаю, как на «Мерседес», а на ограду вокруг источников вам точно хватит. С воротами. И ключ — Иосифовне.

Славка собиралась на автобус. В руках у нее была авоська с пирогами. Вещей не осталось, в пожаре сгорело все. Джинсы Славки были перемазаны золой.

На дорожку присели, и Женя ждал минуты, чтобы встать следом за Славкой — он собрался ее провожать. А отец Вячеслав перекрестил ее на прощанье.

— Да, — сказала Славка, вставая, — Если там останется какая-то мелочь — Федьке, на новую голубятню — и на самой что ни на есть возможной окраине. Голуби, это, конечно, классно, да только гадюки они, эти голуби…

Зеркало

Квартиру Катя купила на все деньги, которые у нее были. Ей казалось, она даже вытряхивает мелочь из карманов. Ничего особенного, заурядная однокомнатная «московской планировки», девятый этаж. Но для Кати — апартаменты, Версаль, рай на земле, и что там еще.

И как собирались эти деньги! Мать и отчим продали «Оку», о которой мать говорила: «Полтора часа позора, и мы на даче». Сняли с книжки все, накопленное за десять лет. Отчим не возражал, напротив — настаивал. Кате — двадцать пять, того и гляди — замуж, а то и просто, извините, в подоле принесет. А покой на старости лет нужнее всего.

Все это попахивало банальным отделением — мол, это твое, теперь мы тебе ничего не должны, но новоиспеченная владелица квартиры не обижалась.

Ей это жилье тоже дорого далось. Вспомнить хотя бы предвыборную компанию, во время которой она зарабатывала недостающие деньги. Загородный дом очередного «народного избранника»… 

Ее принимали в летней кухне. Катя чувствовала себя приблудной собакой, которую хозяин по слепоте перепутал с любимой моськой и пустил на огонек, но в любой момент может турнуть. Она сидела на краешке роскошного кресла, и с сапог капало на этот проклятый элитный пол с подогревом.

На стол были поданы бычьи яйца — суперблюдо, доставленное из ресторана… А в Кате просыпалось некое чувство, которое в семнадцатом году бушевало в ее прадедах, и ей больше всего хотелось кастрировать сладкоголосого хозяина. А потом — самое себя — когда она готовила статью для газеты.

Такое «творческое изнасилование» длилось несколько месяцев, и потом Катя говорила себе, что хотя бы на балкон и санузел она накопила сама.

Можно было переселяться. Мать с облегчением отдала ей то, что давно мешало, из-за чего тесниться приходилось, а выкинуть было жалко. Диван, уцелевший от купленного тридцать лет назад гарнитура. Кресла примерно той же эпохи. Пианино, на котором Катю когда-то учили играть. Ее — еще школьный — письменный стол. Все это передавалось со словами: «Разбогатеешь, дочка, хлам выкинешь, обставишься по своему вкусу».

…В первый же вечер после возвращения с работы Катю встретил у двери — кот. Огромный пушистый серый кот, по виду которого трудно было сказать — домашний он или приблудный. Вроде бы тощий и не слишком чистый, но как уверенно он скользнул в открывшуюся дверь. Растерявшаяся Катя утешила себя мыслью, что это к счастью.

Позже она уверилась в мысли, что кот здесь — жил. Он оглядывался в ванной, видимо, искал свой ящик, в кухне обнюхивал пол в одном месте — наверное, его здесь кормили. Спать он, нимало не сомневаясь, улегся на телевизор, пушистый хвост свесился, а Катя уснула с мыслью, что на новом месте она не одна.

Черт бы его побрал, это ощущенье! Если бы только кот! Но через несколько дней жизнь ее в этом доме приобрела мистический характер.

Началось с чайника. Катя пришла с работы, а на электроплите закипает чайник. Что за шутки! Если бы она ушла, и оставила плиту включенной, вода бы давно выкипела. А чайник полнехонек.

И такое загадочное, благоприятное для нее, повторялось — и множилось.

Из окон — не дуло. Даже из большого, того, где ход на лоджию. Ничего она на зиму не заклеивала, на улице свистал ветер, а подойди к окну, приложи ладонь — и даже колебания воздуха не ощутишь.

Светало теперь поздно, и пару раз Катя запросто могла проспать. Но в семь часов, когда пора ей было подниматься, на кухне вспыхивал свет.

Казалось, что здесь, кроме нее и кота, живет еще кто-то невидимый. Обычно редакционной работы Кате было достаточно, чтобы устать, гости бывали у нее редко. Вечерами сил оставалось на теплую ванну и телевизор, который она часок смотрела перед сном. Но порою ощущалось одиночество, хотелось поговорить.

Тогда она брала на руки кота, который благодаря ее стараниям, был теперь почти неприподъемным, и рассказывала ему, что случилось за день, кто ее обидел или похвалил, куда она ездила, о ком писала…

Кот слушал, слушал дом.

Город начинал потихоньку готовиться к Новому году. Уже искрились гирлянды в киосках, зазывали магазины, маня подарками, в кафе заранее заказывали столики… 

Для Кати и ее подружек традиционным был новогодний вечер, когда редакция заказывала ресторан, и все они — человек сто — гуляли до двух ночи, и пели, и пили, и разыгрывали сувениры, и провожали друг друга домой, но все это — в преддверии праздника, накануне.

31-го же, конкретно для Кати намечались три варианта. Ехать к матери и отчиму (не соберись она — там не огорчились бы нимало), напроситься к кому-то из знакомых (а не чертыхнется ли про себя тот, кому она позвонит), и вариант третий — купить деликатес коту, деликатес себе, и, никому не мешая, тихо и скромно, под своей крышей… 

Пожалуй, это было единственно верное решение. Одно лишь разнообразие она себе позволила — гадание, на которое давно не решалась. Бабушка, когда была еще жива, говорила о нем: «Страшное. Прежде, когда так гадали, иконы из дома выносили, ведь — нечистого зовешь…»

Икон у Кати не водилось, а кота прогнать не удалось. Когда она села перед зеркалом и зажгла свечи, кот прыгнул и тяжелым теплым телом своим свернулся у нее на коленях.

Она сидела и молчала, смотрела не в зеркало даже, а просто перед собой, в никуда, думая, что только такой поверхностный взгляд может породить — образы.

Потом она не могла бы сказать, когда увидела его…  Кажется, согласно мистическим законам должен был ей привидеться — коридор и кто-то по нему идущий.

Ничуть не бывало. Там, в отдалении от нее, в зеркальной глубине сидел парень. В белой рубашке, с темными волосами. Лица она не могла хорошо рассмотреть. Да, кажется, это и нельзя было, полагалось при приближении существа из преисподней, принявшего облик человеческий, зеркало — разбить.

— Да не подойду я, не бойся, — прозвучал голос.

Это сказал не тот, «зеркальный». Голос прозвучал внутри ее головы, отчетливо и совершенно вне ее сознания.

— Ты кто? — спросила она, и тоже потом сообразить не могла, прошептала это или подумала.

— Я здесь жил…  не поняла что ли? — откликнулся голос.

— Ты… умер? — спросила она, чуть ли не с ужасом. Общаться с живым покойником — этого еще не хватало. Она поседеет, если он скажет «да».

— Ну, считай, что умер, — подумав, изрек голос. — Шарахнули меня по головушке, и теперь ничегошеньки я не помню — ни кто я, ни откуда. И это, наверное — навсегда.

— А где ты сейчас? — продолжала она спрашивать шепотом.

— В больнице. И меня, правда, считают умершим. Раз ты здесь живешь.

— Кот твой?

— Мой.

— А все эти штучки, типа полтергейста? Чайник и все прочее? Ты?

— Ну, я. Все равно не сплю. Трудно, что ли?

— А тебя можно… найти?

— Да ради Бога! Приезжай в Ульяновск, топай в клинику, там я — живое тело. Погляди, если интересно.

— Ты на меня злишься… что я теперь здесь обитаю?

— Глупая ты. И чего шарахаешься — не собираюсь я тебя душить… 

Но вдруг сидящий наклонился, и лицо его оказалось у самого стекла — с той стороны его. С визгом вскочила Катя, и в полном ужасе сбросила зеркало на пол. Что, как известно, среди плохих примет аналогов не имеет, да еще в новогоднюю ночь.

…Узнать что-то удалось только после праздников. Когда из благостного сна рождественских каникул выползли все конторы. Еще через несколько дней Катя села в автобус.

— Есть такой, — сказали ей в Ульяновской больнице, посмотрев фотографию, — Господи, неужели выяснили — кто он? Раз в сто лет у нашей милиции что-то получается! Да нет, он не лежит, вполне нормальный. Только не помнит ничего, а так…  Да вон он, во дворе, снег чистит…  А куда ж мы его пока денем? Проще здесь держать было, чем бумаги оформлять.

Катя спускалась во двор в полном смятении. Теперь все произошедшее окончательно становилось мистикой. Ну, добро бы у нее открылся дар ясновидения, и все это в ту ночь ей просто примерещилось, такое бывает, говорят. Но то, что он «сам» к ней пришел… 

И вдруг он сейчас все вспомнит, и приедет, и докажет свои права, и ее из дома выгонит? Куда ей идти?

Он чистил снег — высокий мужчина в сером свитере.

— Илья! — позвала она.

Он не оглянулся. А чего ему оглядываться. Он твердо знал, что имени у него нет. Его здесь звали: «парень… молодой человек…»

Тогда она подошла и встала перед ним, и сунула ему под нос карточку, где и фотография его была приклеена, и все о нем написано.

…Она не стала ему рассказывать, как нашла его. Объяснила в двух словах, когда они уже ехали домой. Так, и так, накладка вышла — видимо, решили, что вы умерли. Вы же здесь уже давно, так что кто-то продал вашу квартиру. Я ее через фирму покупала. Как-нибудь с этим разберемся, что сейчас говорить… Вы пока вспоминайте — себя, и что было с вами.

Но кот был доволен чрезвычайно. Он терся об ноги вошедшего так, что если бы шерсть его была чуть пожестче, брюкам Ильи пришел бы конец. Протер бы их кот своей лаской.

— Васька, — медленно сказал Илья и наклонился, и погладил кота.

А войдя в комнату, он огляделся и взял пустую раму от зеркала, посмотрел сквозь нее, в глубокой задумчивости, будто припоминая…

— Ты будешь жить здесь, — сказал он Кате, глядя на нее — совсем как тогда.

Отложил бывшее зеркало, и пошел в кухню — ставить чайник.

Примечания

1

Стихи А. Тимофеевского

2

Стихи Влада Южакова


home | my bookshelf | | Мед багульника (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу