Book: Из песка и пепла



Из песка и пепла

Эми Хармон

Из песка и пепла

Настоящему ребе Натану Кассуто – у меня нет слову только восхищение

Amy Harmon

From sand and ash


Перевод с английского Елены Фельдман


Оригинальное название: From Sand and Ash Copyright © 2016 by Amy Sutorius Harmon

This edition is made possible under a license arrangement originating with Amazon Publishing, www.apub.com, in collaboration with Synopsis Literary Agency.

Автор изображения © Rekha Garton/ Trevillion images

Изображение на обложке использовано с разрешения https://www.trevillion.com/stock-photo/historical-woman-in-blue-dress/search/detail-0_00261033.html?dvx=2114

ООО «Клевер-Медиа-Групп», 2020

Пролог

24 марта 1944 года


Должно быть, Анджело задремал в сырой траве у обочины, но вечер выдался зябким, тонкая сутана служила плохой защитой от холода, и вскоре он проснулся, дрожа. Любое движение вызывало стон, но, по крайней мере, острая боль в правом боку окончательно привела его в чувство. Вокруг было темно, а во рту так сухо, что он не удержался и слизнул росу с мельтешившей перед лицом травинки. Нужно было двигаться, чтобы согреться. Чтобы найти воду. Чтобы найти Еву.

Анджело с трудом поднялся на ноги и сделал шаг, затем другой, убеждая себя, что идти все же лучше, чем лежать. Каждый вдох опалял грудь огнем: похоже, несколько ребер были сломаны. Темнота и больная нога делали ходьбу тем еще испытанием, но постепенно он нашел позу, причинявшую меньше всего боли, и, войдя в своеобразный ритм, захромал по Ардейской дороге к Риму. По крайней мере, он надеялся, что хромает к Риму; помоги ему Господь, если он случайно свернул не в ту сторону.

Правый глаз пока служил ему, хоть и не очень исправно; левый же заплыл вовсе, нос был сломан.

Что ж, невелика потеря: эта часть тела никогда его особо не красила. На правой руке недоставало трех ногтей, а мизинец левой был вывернут под неестественным углом. В какой-то момент Анджело споткнулся, полетел на землю и, выставив перед собой руки, приземлился как раз на злополучный палец. Обрушившаяся на него боль была такой, что перед глазами вспыхнули звезды, а горло сжали рвотные позывы. Стараясь не потерять сознания, Анджело осторожно поднялся на колени и не столько вознес, сколько простонал молитву к Деве Марии, умоляя даровать ему еще немного сил. Видимо, она его услышала, потому что он продолжил путь.

До базилики Святой Цецилии в Трастевере было не так уж далеко – километров девять, десять? Но в его состоянии эта дорога грозила растянуться на часы, а он даже не знал, сколько сейчас времени. Впрочем, темнота была его союзником. Раз уж ему полагалось лежать мертвым, будет безопаснее, если таким он, по всеобщему мнению, и останется. Анджело мог лишь догадываться, как выглядит со стороны: волосы перепачканы в крови и грязи, сутану покрывают подсохшие багровые пятна и все это окружает зловоние пота и смерти. Он не менял одежду уже три дня. Сейчас его было бы легче принять за посланника ада, чем за члена Божьего воинства.

Анджело знал, что по пути ему должна встретиться еще одна церковь – ни одна дорога в Риме не обходилась без пятка церквей. Он порылся в памяти, стараясь выудить из нее имя настоятеля, но не преуспел. Поблизости был еще монастырь.

И школа. И там и там он спрятал по несколько беженцев. Детей. Евреев. Но сейчас дорога была тиха: ему не встречалось ни души с тех пор, как мимо прогромыхали грузовики с немецкими солдатами, еще не успевшим остыть оружием и пустыми ящиками из-под коньяка. Они ехали со старой каменоломни – из катакомб, населенных теперь новой смертью. Древние призраки не могли больше претендовать на Ардеатинские пещеры.

Дорога до церкви заняла мучительную вечность, но при виде фонтана Анджело все же ускорил шаг. А затем почти повалился в него лицом, охнул от боли – и тут же подавился водой, случайно втянув ее носом, а не ртом. На вкус она была омерзительна и позже непременно обещала аукнуться ему расстройством желудка, но прямо сейчас это было лучшее, что Анджело пробовал за всю свою жизнь. Напившись вдоволь, он принялся приводить себя в порядок, едва сдерживая слезы, когда разбитые подушечки пальцев касались ледяной поверхности. Он как мог счистил кровь и грязь с волос, затем с кожи. Если рассвет застанет его в пути, он, по крайней мере, хотел выглядеть настолько прилично, насколько это было возможно.

Анджело в испуге вздрогнул, когда на него упала человеческая тень, но тут же понял, что его случайный сосед высечен из камня. В невидящем взгляде застыло сочувствие, но простертые к Анджело руки были бессильны помочь кому бы то ни было. Анджело не знал ни имени святого, ни смысла статуи, название церкви тоже ускользало от него, но что-то в этой фигуре, торжественное выражение лица или печальная смиренность позы, пробудили в нем воспоминания о скульптуре святого Георгия резца Донателло и том дне, когда Анджело впервые услышал его зов.

Ему было тринадцать, когда святой Георгий заговорил с ним. Не в буквальном смысле, конечно. Анджело не был ни глупцом, ни пророком. И все же произошедшее было для него реально. Весь тот день он пропрыгал на костылях: нога слишком ныла, чтобы пристегивать протез. Школьная экскурсия лишила его последних сил, а с мальчишками ему все равно было не слишком интересно, так что Анджело даже не пытался за ними угнаться. Отец Себастиано отвел их во дворец Барджелло, и не успел Анджело сделать двух шагов от порога, как увидел статую.

Она стояла на возвышении, углубленная в нишу, так что ее нельзя было коснуться. Хотя Анджело хотел бы. Он подобрался к скульптуре так близко, как сумел, и застыл с запрокинутой головой, разглядывая святого Георгия, пока тот неотрывно смотрел в свою древнюю даль с невинностью, которая плохо сочеталась с доспехами, и бесстрашием, которому противоречила тревожная складка бровей. Глаза статуи были широко распахнуты, спина выпрямлена. Какая бы опасность ни грозила святому, он собирался встретить ее со всем возможным достоинством, хотя, судя по внешности, едва достиг того возраста, в котором берутся за меч.

Анджело стоял и смотрел на него как завороженный. Минута утекала за минутой, а он не замечал ни роскошного купола, ни фресок, ни витражей. Огромный музей со всеми его чудесами поблек перед одной-единственной скульптурой.

Теперь, более чем дюжину лет спустя, Анджело поднял глаза к статуе, которой никогда не касалась рука Донателло, и, несмотря на это, вознес к ней молитву.

– Помоги мне, святой Георгий, – произнес он громко, надеясь, что небеса его услышат. – Помоги встретить то, что грядет.

Затем Анджело развернулся и побрел прочь от фонтана – по дороге древней, как сам Рим, на каждом шагу ощущая усталой спиной взгляд неизвестного святого. Мысли его вновь обратились к своему защитнику и тому далекому дню, когда все в жизни было простым и ясным, а бессмертие казалось желанным даром, а не ужасной пыткой. После перенесенной боли никто не смог бы соблазнить его бессмертием. Теперь он с большей охотой принял бы смерть.

В тот далекий день Анджело созерцал святого Георгия не один, но понял это, только когда человек рядом начал рассказывать историю, стоящую за скульптурой:

– Георгий был римским солдатом. Даже капитаном. Он не отрекся от своей веры в Христа, хотя ему обещали золото, власть и почести просто за то, что он склонится перед богами империи. Видишь ли, император не хотел его убивать. Он очень ценил юного Георгия. Но тот был непреклонен.

Анджело наконец оторвал взгляд от статуи Донателло. Рядом с ним стоял священник вроде падре Себастиано – старше отца Анджело, но моложе его деда, Сантино. Глаза мужчины блестели, волосы были уложены волосок к волоску, а лицо излучало доброту и любопытство, однако сложенные за спиной руки и вся его осанка несли торжественную печать самоотречения.

– Он погиб? – спросил Анджело.

– Да, погиб, – мрачно ответил священник.

Анджело догадывался и сам, но правда все равно его ранила. Ему хотелось для юного героя победы.

– Он погиб, но он поразил дракона, – добавил священник мягко.

Эти слова не имели для Анджело никакого смысла, и он в смущении наморщил нос, снова переведя взгляд на скульптуру и огромный щит в руке Георгия. Рассказ священника показался ему правдивым, но в правдивых историях не было места драконам.

– Дракона? – переспросил Анджело. – Как это?

– Зло. Искушение. Страх. Дракон – символ той битвы, которую ему пришлось выдержать с самим собой, чтобы остаться верным Господу.

Анджело кивнул. В этом объяснении для него было гораздо больше смысла. Они со священником снова погрузились в молчание, разглядывая давно умершего солдата, которого воскресила к жизни рука мастера.

– Как твое имя, молодой человек? – спросил священник.

– Анджело. Анджело Бьянко.

– Знаешь, Анджело, а ведь святой Георгий умер больше пятнадцати веков назад. Однако вот они мы – стоим здесь и о нем разговариваем. Разве это не бессмертие… в некотором роде?

От этой мысли у Анджело перехватило горло. Он скорее сморгнул непрошеные слезы.

– Да, отец, – прошептал он. – Именно так.

– Святой Георгий рискнул всем, и теперь он бессмертен.


Святой Георгий рискнул всем, и теперь он бессмертен.


Анджело застонал, воспоминание заставило его желудок сжаться. Какая ирония! Какая немыслимая, беспощадная ирония! Он тоже рискнул всем – и, вероятно, потерял то единственное, ради чего отказался бы от бессмертия.

Когда небо на востоке окрасилось зарей, а бледный свет омыл башни и колокольни Вечного города, Анджело наконец добрался до ворот Святой Цецилии. В ту же секунду, словно приветствуя его, начали звонить к заутрене колокола. Но Анджело вряд ли их заметил: взгляд его был прикован к железным шпилям, а мысли полны единственной надеждой, что Ева каким-то чудом ждет его внутри.

Несколько минут спустя матушка Франческа обнаружила его привалившимся к воротам, словно Анджело пришпилил к ним прислужник Сатаны. Должно быть, она приняла его за мертвеца, потому что в ужасе вскрикнула, осенила себя крестным знамением и побежала за помощью. У Анджело не осталось сил ее успокаивать.

Он молча наблюдал сквозь заплывшие веки, как рядом опускается Марио Соннино – проверяет у него пульс, а затем начинает раздавать остальным указания, чтобы Анджело занесли внутрь.

– Снаружи опасно, – выговорил Анджело разбитыми губами. Марио было опасно находиться за воротами. Марио было опасно находиться внутри ворот.

– Тебя… могут увидеть, – попытался Анджело снова, но слова прозвучали не более чем шелестом.

– Несем его наверх, в комнату Евы! – скомандовал Марио.

– Где… Ева? – выдавил Анджело. Губы не слушались, но ему нужно было знать.

Никто ему не ответил. Его быстро подняли по лестнице – Анджело вскрикнул от боли в ребрах – и бережно уложили на кровать. Вокруг витал запах Евы.

– Ева! – повторил он громче и как мог обвел комнату единственным, не до конца заплывшим глазом. Но силуэты вокруг туманились, а люди хранили пугающее молчание.

– Мы не видели ее уже три дня, Анджело, – наконец ответил Марио. – Ее забрали немцы.

24 марта 1944 года

Виа Тассо


Признание: меня зовут Батшева Росселли, а не Ева Бьянко, и я еврейка. Анджело Бьянко – не мой брат, а священнику который хотел только уберечь меня от того места, в котором я теперь оказалась.

Когда я впервые встретила Анджело, он был ребенком. Как и я. Ребенком, чьи глаза в столь юном возрасте знали слишком много разочарования. После прибытия в Италию он долгое время не разговаривал. Только смотрел. Я думала, это из-за того, что он американец. Думала, он не понимает итальянскую речь. Сейчас, конечно, смешно вспоминать, как я пыталась говорить с ним громко и медленно, будто у него было что-то не в порядке со слухом. Как я танцевала вокруг него, наигрывала на скрипке и распевала песенки— просто чтобы посмотреть, улыбнется ли он. Когда же он улыбался, я обнимала его и целовала в щеки. Его уши были совершенно здоровы. Он прекрасно меня понимал. Просто в те первые дни он слушал. Наблюдал. Учился.

Камилло, мой бесконечно терпеливый отец, просил оставить Анджело в покое, но я не могла. Просто не могла. И так в этом и не преуспела, как сейчас понимаю. Я танцевала вокруг него годами, пытаясь привлечь его внимание и желая только увидеть его улыбку. Желая быть рядом с ним, желая любить его и быть любимой в ответ. Уже тогда во мне жила бунтарка, которая раз за разом выходила на битву со страхом, пускай я его и не сознавала. Эта бунтарка всегда была моей главной союзницей, хотя иногда я ее ненавидела. Она выглядела как я и страдала как я, но никогда не позволяла мне сдаваться. Даже когда страх отбирал у меня все причины бороться, бунтарка отвоевывала их обратно.

Отец однажды сказал мне, что мы приходим на землю, чтобы учиться. Господь хочет, чтобы мы взяли от жизни все, чему она способа научить. А потом мы собираем эти знания, и они становятся нашим подношением Богу и человечеству. Но чтобы учиться, мы должны жить. А чтобы жить, иногда приходится сражаться.

Это мое подношение. Уроки, которые я усвоила, крохотные акты неповиновения, которые сохранили меня в живых, и любовь, которая питала мою надежду, когда у меня не было ничего, кроме нее.


Ева Росселли


Глава 1

Флоренция

– У Сантино есть внук. Ты знала? – спросил Еву папа.

– У дедули есть внук? – удивилась Ева.

– Да, у дедули. Только он на самом деле не твой дедуля, ты же это понимаешь?

– Он мой дедуля, потому что ужасно меня любит, – возразила Ева.

– Да, но он не мой отец, и он не отец твоей мамы, – терпеливо объяснил папа. – Поэтому он не твой дедушка.

– Да, папочка. Я знаю, – ответила Ева раздраженно, не вполне понимая, зачем так подробно растолковывать очевидное. – А Фабия мне не бабушка.

Произнесенные вслух, эти слова все равно ощущались ложью.

– Да. Именно. Видишь ли, у Сантино и Фабии есть сын. В молодости он уехал из Италии в Америку, потому что там для него было больше возможностей. Он женился на американской девушке, и у них родился маленький мальчик.

– А сколько ему сейчас?

– Одиннадцать или двенадцать. Он на пару лет старше тебя.

– И как его зовут?

– Анджело. В честь отца, видимо. Но пожалуйста, Батшева, помолчи минутку. Перестань меня все время перебивать.

Папа называл Еву полным именем, только когда его почти безграничное терпение начинало истощаться, так что она послушалась и прикусила язык.

– У Анджело умерла мама, – продолжал папа печально.

– Бабуля поэтому вчера прочитала телеграмму и расплакалась? – Ева уже забыла о своем намерении не перебивать.

– Да. Сантино и Фабия хотят, чтобы их сын привез мальчика в Италию. У него некоторые проблемы со здоровьем. С ногой, точнее. Они хотят, чтобы внук пока пожил с ними. Старший брат Сантино – священник, и они думают, что мальчик мог бы поступить в семинарию здесь, во Флоренции. Ему, конечно, поздновато начинать, но он ходил в Америке в католическую школу, так что не должен отстать от одноклассников слишком сильно. Может, он их еще и перегонит…

Последние слова папа произнес таким тоном, будто размышлял вслух, а не сообщал Еве то, что ей действительно следовало услышать.

– Помогу ему по мере сил, – пробормотал он.

– Думаю, мы подружимся, – заявила Ева. – Раз у нас обоих умерли мамы.

– Это точно. Друг ему понадобится.

Ева не помнила свою мать. Та умерла от туберкулеза, когда Ева была совсем малышкой. В ее памяти сохранилась лишь расплывчатая картинка, как мама неподвижно лежит в постели с закрытыми глазами. Еве тогда едва ли исполнилось четыре, но она до сих пор помнила высоту кровати и чувство триумфа, с которым она подтянулась и перекатилась на одеяло, продолжая сжимать в руке крохотную скрипку. Она хотела сыграть для мамы.

Ева проползла по одеялу и коснулась лихорадочной щеки, чей ярко-красный цвет делал маму похожей на разрумяненную куклу. Та медленно подняла веки. Ее глаза были стеклянными и словно смотрели сквозь Еву, усиливая неприятную ассоциацию. Ева испугалась – испугалась этой почти безжизненной фигуры с остановившимися на ней голубыми глазами. А затем мама произнесла ее имя, и оно хрустнуло у нее в губах, словно старая бумага.

– Батшева, – прошептала она.

За этим словом последовал ужасающий приступ кашля, который надломил и сотряс все ее тело. Этот скрипучий шепот и то, как мама рвано выдыхала после каждого слога, будто имя Евы должно было стать последним словом в ее жизни, надолго поселило в девочке ненависть к нему. Всякий раз, когда папа пытался назвать ее Батшевой после маминой смерти, она затыкала уши и начинала рыдать.

Тогда-то папа и стал звать ее Евой. Это было единственное воспоминание Евы о маминой жизни – об их недолгой жизни вместе, – и его она предпочла бы забыть. Такая память не доставляла ей никакого удовольствия. Гораздо больше ей нравилось рассматривать мамину фотокарточку, притворяясь, будто она действительно помнит эту очаровательную женщину с мягкими каштановыми волосами и фарфоровой кожей. На снимке она держала Еву на коленях, сидя рядом с гораздо более молодым Камилло: в черных волосах еще не поселилась седина, лицо серьезно, но в карих глазах пляшут смешинки.

Ева пыталась вообразить себя малышкой на фото – крохотной девочкой, неотрывно глядящей на мать снизу вверх. Но, как она ни старалась, память безмолвствовала. Ева даже не была похожа на маму. Так уж вышло, что она уродилась в отца, разве что кожа чуть бледнее, а губы розовее. Тосковать по кому-то, кого не знал, было трудно.

Ева задумалась, любил ли Анджело, внук Сантино, свою маму. Она надеялась, что не очень сильно. Любить, а потом потерять кого-то – намного хуже, чем не знать его вообще.

* * *

– Почему ты грустишь? – спросила Ева, обнимая колени под длинной ночнушкой.

Она нашла Анджело в папиной библиотеке: двери на балкон были распахнуты, дождь тяжело барабанил по розовой плитке внизу. Ева не ждала ответа: до сих пор он не отвечал ей ни разу. Анджело уже три месяца жил у них на вилле вместе с бабулей и дедулей, и Ева делала все, чтобы с ним подружиться. Она играла для него на скрипке. Танцевала. Плескалась в фонтане прямо в школьной форме и грязно ругалась – только чтобы вызвать у него смех. Иногда он и правда смеялся, и это вдохновляло ее на новые попытки. Но до сегодняшнего дня он никогда ей не отвечал.

– Я скучаю по маме.

Сердце Евы подпрыгнуло от изумления. Он заговорил с ней! По-итальянски! Ева знала, что Анджело понимает обращенную к нему речь, но думала, что говорит он только по-английски, как и полагается американцу.

– А я свою маму не помню. Она умерла, когда мне было четыре, – сказала Ева, надеясь, что беседа на этом не прервется.

– Ты совсем ничего не помнишь? – спросил Анджело.

– Ну, папа мне кое-что рассказывал. Она была австрийкой, а не итальянкой, как он. Ее звали Адель Адлер. Красиво, правда? Я иногда люблю выводить ее имя лучшим почерком. Мне кажется, так могли бы звать какую-нибудь американскую звезду кино. Она даже немного была похожа на актрису. Папа говорит, это была любовь с первого взгляда.

Конечно, это была пустая болтовня, но Анджело смотрел на Еву с интересом, и она решила продолжить.

– Когда папа впервые встретил маму, он был в Вене по делам, продавал бутылки для вина. У него свой стекольный завод – ну, ты знаешь. Так что он продает бутылки всем винодельням. А в Австрии очень хорошее вино. Папа однажды дал мне попробовать. – Ева решила, Анджело должен знать, насколько она искушена в жизни.

– Она тоже играла на скрипке? – спросил Анджело нерешительно.

– Нет. Мама ни на чем не играла. Но она хотела, чтобы я стала великой скрипачкой, как мой австрийский дедушка. Он был очень, очень знаменит. Ну, или так говорит дядя Феликс. – Ева пожала плечами. – А какой была твоя мама?

Анджело не отвечал несколько секунд, и Ева подумала, что он так и вернется к своему обычному молчанию.

– У нее были темные волосы, как у тебя, – прошептал он наконец. Затем медленно вытянул руку и коснулся ее волос. Ева затаила дыхание; пальцы мальчика скользнули по длинному локону и снова упали.

– А какого цвета у нее были глаза? – спросила Ева мягко.

– Карие… Тоже как у тебя.

– И она была красивая, как я?

В этом вопросе не было кокетства: Еве постоянно твердили, что она красавица, и она привыкла воспринимать это как должное.

Анджело склонил голову к плечу, задумавшись.

– Наверное. Для меня – была. И она была мягкой.

Последнее слово он произнес по-английски, и Ева наморщила нос, не уверенная, что поняла правильно.

– Мягкой? Soffice или grassa?

– Нет. Не grassa. Не толстой. Просто все в ней меня успокаивало. Она была… мягкой.

В этом ответе звучали такие мудрость и зрелость, что Еве оставалось только хлопать глазами.

– Но… твоя бабуля тоже мягкая, – заметила она наконец, просто чтобы сказать хоть что-нибудь.

– Да, но иначе. Бабуля все время суетится. Пытается сделать меня счастливым. Окружить любовью. Но это не то же самое. Мама была любовью. Ей даже не нужно было стараться. Она просто… была.

Некоторое время они сидели молча, глядя за окно. Ева думала о матерях, любви и чувстве одиночества, которое всегда вызывал у нее дождь, пускай она и не была одинока.

– Хочешь быть моим братом, Анджело? – спросила она, рассматривая его профиль. – У меня никогда не было брата. Я бы очень хотела!

– У меня есть сестра, – прошептал он, не сводя глаз с дождя и, кажется, вовсе ее не слыша. – Она осталась в Америке. Она родилась… и мама умерла. И теперь она в Америке, а я здесь.

– Но о ней заботится твой папа.

Анджело грустно покачал головой:

– Он отдал ее моей тете. Маминой сестре. Она всегда хотела ребенка.

– А тебя – нет? – спросила Ева озадаченно.

Анджело пожал плечами, словно это не имело значения.

– Как ее зовут… твою маленькую сестренку? – не отступала Ева.

– Анна. Папа назвал ее в честь мамы.

– Вы с ней еще увидитесь.

Анджело повернул голову. В свете маленькой лампы на столе Камилло его глаза казались скорее серыми, чем голубыми.

– Вряд ли. Папа сказал, мой дом теперь в Италии. Но я не хочу жить в Италии, Ева. Я хочу к своей семье. – Голос Анджело надломился, и он уставился на свои ладони, словно стыдясь минутной слабости. Это был первый раз, когда он назвал ее по имени, и Ева осмелилась взять его за руку.

– Я буду твоей семьей, Анджело. Я буду хорошей сестрой, обещаю. Можешь даже звать меня Анной, когда никто не слышит.

Анджело тяжело сглотнул. Пальцы, переплетенные с Евиными, сжались.

– Я не хочу звать тебя Анной, – выговорил он сквозь слезы и снова посмотрел на Еву, часто-часто моргая. – Я не хочу звать тебя Анной, но я буду твоим братом.

– Ты можешь быть Росселли, если хочешь. Папа не станет возражать!

– Тогда я буду Анджело Росселли Бьянко. – Он улыбнулся и шмыгнул носом.

– А я буду Батшева Росселли Бьянко.

– Батшева? – Настал черед Анджело недоуменно хмурить брови.

– Да. Так меня зовут по-настоящему. Но все называют меня просто Ева. Это еврейское имя, – добавила она с гордостью.

– Еврейское?

– Ага. Мы евреи.

– Что это значит?

– Если честно, я и сама не уверена. – Ева пожала плечами. – У меня в школе нет уроков религии. Но я не католичка. Большинство моих друзей не знают наших молитв и не ходят в храм. Ну, кроме моих кузин Леви и Клаудии. Они тоже евреи.

– Ты не католичка? – переспросил Анджело в изумлении.

– Нет.

– Но ты же веришь в Иисуса?

– В каком смысле – верю?

– Что он истинный Господь?

Ева наморщила лоб:

– Нет. Вряд ли. Нашего Бога зовут по-другому.

– И ты не ходишь на мессу?

– Нет. Мы ходим в храм, но не очень часто. Папа говорит, чтобы Бог тебя услышал, необязательно идти в синагогу.

– А я ходил в католическую школу. И на мессу каждое воскресенье. Мы с мамой всегда ходили на мессу. – С лица Анджело никак не могло сойти шокированное выражение. – Не знаю, смогу ли я быть тебе братом, Ева.

– Почему? – растерялась она.

– Потому что мы не одной религии.

– Разве евреи и католики не могут быть братьями и сестрами?

Анджело затих, обдумывая вопрос.

– Не знаю, – признался он наконец.

– А я думаю, что могут, – заявила Ева решительно. – Вот папа и дядя Августо – братья, но они не соглашаются по куче вопросов.

– Ладно. Тогда мы будем соглашаться во всем остальном, – сказал Анджело серьезно. – Чтобы… уравновесить.

Ева кивнула с такой же торжественностью:

– Во всем остальном.

* * *

– Прочему ты все время со мной споришь? – вздохнул Анджело, всплеснув руками.

– Я не все время с тобой спорю! – заспорила Ева.

Анджело закатил глаза, отчаявшись стряхнуть вторую тень. Она преследовала его повсюду, и обычно он не возражал, но сегодня он все утро учил Еву играть в бейсбол – никто в Италии не играл в бейсбол! – и сейчас у него ныла нога. Увы, чтобы о ней позаботиться, сперва нужно было, чтобы Ева ушла из комнаты.

– Так что у тебя за проблемы с ногой? – спросила Ева, заметив его беспокойство. Она уже научила Анджело основам футбола, и, хотя бегал он не очень хорошо, вратарь из него получился отменный. Однако, сколько бы они ни играли вместе, Анджело ни разу не заговаривал о больной ноге, и Ева проявила недюжинное терпение, дожидаясь, пока он сам раскроет ей секрет. Теперь это терпение иссякло.

– Нет у меня с ногой никаких проблем… Просто самой ноги нет.

Ева в ужасе втянула воздух. Отсутствующая нога была еще хуже, чем она успела себе навоображать.

– Можно посмотреть? – почти взмолилась она.

– Зачем? – неловко заерзал Анджело.

– Я в жизни не видела потерянную ногу!

– В том-то и трудность. Нельзя увидеть то, чего нет.

Ева раздраженно выдохнула:

– Тогда я хочу посмотреть на то, что осталось.

– Мне придется снять штаны, – ответил Анджело с вызовом, надеясь ее шокировать.

– И что? – спросила Ева нахально. – Думаешь, меня смутят твои вонючие труселя?

Брови Анджело поползли вверх, и Ева снова сменила тон на умоляющий:

– Ну пожалуйста, Анджело! Никто не показывает мне ничего интересного. Все обращаются со мной как с ребенком.

Все обращались с Евой как с маленькой принцессой. В этом доме с нее буквально пылинки сдували, но Анджело заметил, что она не особенно этим наслаждается.

– Ладно. Но тогда ты тоже покажешь мне что-нибудь интересное.

– Что? – Ева в сомнении нахмурилась. – У меня нормальные ноги. И все тело нормальное. Что мне тебе показать?

Казалось, Анджело на мгновение задумался. Ева была уверена, что он попросит ее показать девчачьи части тела. Если их застукают, дедуля наверняка всыплет обоим по первое число, а бабуля перекрестится, достанет свои черные бусы и начнет молиться. Но Еве тоже было любопытно, и она бы не отказалась, если бы кто-нибудь просветил ее насчет мальчишечьих частей тела.

– Я хочу, чтобы ты показала мне книжку, в которой пишешь. И прочла что-нибудь из нее, – решил Анджело.

Еву такая просьба удивила, но это было все же безопаснее, чем игра в «покажи и назови», и она раздумывала только пять секунд.

– Идет. – Ее ладонь метнулась к нему для быстрого рукопожатия. По недовольному взгляду Анджело Ева поняла, что он беспокоится, не продешевил ли. Уж очень легко она согласилась. Наверняка он подумал, что она пишет о нем. И она действительно писала о нем – но не волновалась, если он про это узнает.

Тем не менее Анджело встряхнул ее ладонь и принялся закатывать правую штанину. Другие флорентийские мальчики круглый год ходили в коротких штанишках, но только не Анджело. В своих длинных брюках и уродливых черных ботинках он выглядел настоящим маленьким мужчиной.

– А говорил, придется снимать штаны! – фыркнула Ева, недовольная, что ее обдурили уже здесь.

– Хотел посмотреть, что ты скажешь. Ну, ты явно не дама.

– Дама! Просто я не из тех глупышек, которые падают в обморок при виде чьих-то подштанников.

Вместо ответа Анджело вытянул ногу – раздвижные стальные стержни, которые одним концом крепились к правому колену и бедру, а другим ныряли в черный ботинок.

Ева в благоговении коснулась их вытянутой рукой.

– Так я могу ходить сам. Это мне папа сделал.

Лицо Анджело исказилось, как и всякий раз при упоминании отца. Тот был кузнецом и обещал научить Анджело тоже делать разные вещи из металла. Чтобы работать руками, ноги не требовались. Но это было до смерти матери. Теперь отец Анджело был в Америке, сам он – в Италии, а здесь никто не собирался учить его кузнечному Делу.

– Она снимается? – Ева явно вознамерилась увидеть его во всей безногой красе.

Анджело расстегнул ремешки и тихонько застонал, словно освободиться от протеза было облегчением. Ева беззастенчиво уставилась на обнажившуюся ногу, которая заканчивалась сразу под коленом. При этом ее рот округлялся все больше, пока не превратился в безмолвную букву О.

Лицо Анджело приобрело смущенное и даже слегка пристыженное выражение, будто он сделал что-то плохое. Ева немедленно сжала его руку.

– Тебе от нее больно?

Кожа, которой был отделан верх протеза, казалась мягкой, и Анджело носил толстый носок, чтобы защитить колено от веса и давления стержней. Но все равно это было не то же самое, что надевать ботинок, и неровно вылепленная культя выглядела натертой и покрасневшей.

– Немного неудобно. Зато я могу ходить сам. До этого я долго пользовался костылями. Стержни раздвигаются, видишь? Они будут расти вместе со мной – по крайней мере еще несколько лет. И когда у меня устает колено, я всегда могу снова взяться за костыли.

– Как ты потерял ногу?

– У меня ее и не было.

– Ты родился без нее?

– Доктор сказал, что, когда я был у мамы в животе, пуповина обвила одну ногу и пережала. Поэтому к ней не поступала кровь, она развилась неправильно и часть ее отмерла. Когда я родился, эту мертвую часть удалили. – Анджело равнодушно пожал плечами. – Мама говорила, никакой трагедии в этом нет – если не делать из этого трагедию.

– Но часть твоей ноги все же выросла правильно. – Ева не сводила глаз с мышц обнаженного бедра.

Анджело тотчас залился краской и начал пристегивать протез обратно, торопясь снова раскатать штанину. От его смущения Ева смутилась тоже. Ей просто хотелось, чтобы Анджело знал: лично она не видит в его ноге ничего ужасного.

– Я упражняюсь каждый день. Прыгаю, наклоняюсь, приседаю. Врачи говорят, чем сильнее я буду, тем больше смогу сделать. А я очень сильный, – добавил Анджело застенчиво, мельком взглянув на Еву, прежде чем опустить глаза. Она улыбнулась и кивнула, явно впечатленная.



Неожиданно Ева вскочила с места и умчалась в свою комнату. Анджело посмотрел ей вслед, гадая, увидит ли ее сегодня еще раз, но она вернулась прежде, чем он успел застегнуть последний ремешок. В руках у нее была черная книжечка. Вместе с ней Ева плюхнулась на кровать совсем близко к Анджело, он дернулся, чтобы освободить ей место, и чуть не свалился на пол. Ева задумалась, ощущает ли он дрожь рядом с ней. Она рядом с ним иногда ощущала, хотя это чувство было по-своему приятным.

Анджело поднял на нее глаза, и Ева узнала этот взгляд. Так временами смотрел на нее отец, когда не понимал, зачем она что-то сделала.

– Ты же хотел увидеть мою книжку? – спросила Ева.

– Я хотел, чтобы ты мне ее показала, – возразил Анджело.

– Ладно. В общем, это моя книга признаний. – Ева открыла мягкую кожаную обложку и перелистнула несколько страниц, не давая Анджело вглядеться чересчур пристально.

– У тебя очень красивый почерк, но я плохо читаю по-итальянски. Говорю хорошо, а читаю только по-английски.

Ева кивнула, обрадованная, что он не сможет так уж легко проникнуть в ее слова и мысли.

– Я думал, это твой дневник. – В голосе Анджело сквозило разочарование. – И кому ты признаешься?

– Ну конечно, это дневник! Просто я в нем признаюсь в разных вещах. Очень личных. – И Ева пошевелила бровями, намекая, что он сейчас услышит строго конфиденциальную информацию. На самом деле обычно она просто описывала события дня, но так звучало солиднее.

– Прочитай мне что-нибудь, – потребовал Анджело.

– А я думала, ты робкого десятка, – прямо сказала Ева. – Но нет, тот еще командир. Я рада.

Анджело постучал по странице, напоминая Еве про их договоренность.

– Ладно. Я прочитаю признание, которое написала про тебя, когда ты только приехал.

– Про меня?

– Ага. Думаю, тебе понравится.


Я так рада, что Анджело приехал. Устала все время быть среди взрослых. Папа говорит, что я умнее и взрослее сверстников, потому что выросла в окружении старых людей. Думаю, это хорошо. Но со старыми иногда скучно. А я хочу играть в прятки и догонялки. Хочу, чтобы было с кем секретничать. Съезжать по перилам, прыгать на кровати, вылезать в окно спальни и сидеть на крыше вместе с другом. И не с таким, который только у меня в голове.

Анджело одиннадцать, он всего на два года старше меня, но я такого же роста, вообще он довольно мелкий. Бабуля говорит, это нормально. Девочки растут быстрее, а он потом догонит. Но он очень симпатичный, и у него очень красивые глаза. Лаже слишком красивые для мальчика.

Хотя это не его вина, конечно. Еще у него волосы вьются как у девчонки. Надеюсь, он будет коротко их стричь и никогда не наденет платье. А то он станет красивее меня, а это мне вряд ли понравится.


Анджело метнул в Еву сердитый взгляд, и она захихикала над его недовольством.

– Да-да, ты очень симпатичный, – поддразнила она его. – Хотя нос великоват.

– Можешь не волноваться, что я стану красивее тебя, – пробурчал он. – Потому что ты самая красивая девочка, которую я встречал.

Стоило Анджело осознать, что он сказал, как все его лицо снова запунцовело.

– Это признание мне не очень понравилось, – добавил он быстро. – Прочитай какое-нибудь другое.

Так Ева и поступила. Она читала ему одно признание за другим, и он слушал ее внимательно, как священник.

1938

17 ноября 1938 года

Признание: иногда я боюсь засыпать.


Прошлой ночью мне опять приснился старый сон. Сон, который я вижу с девяти лет и по-прежнему не понимаю, хотя он, кажется, понимает меня. Я оказываюсь в темноте, но откуда-то знаю, что не одна. Вокруг ничего не видно – только отблеск луны в маленьком окошке вверху стены и какие-то перекладины; со всех сторон выступающие из мрака. Я напугана.

Я знаю, что должна добраться до окна. Неожиданно мои поднятые руки натыкаются на выступ стены, а носки туфель проскальзывают между перекладинами. Я начинаю карабкаться, используя их вместо ступеней.

– Если прыгнешь, нас накажут!

Чьи-то пальцы хватаются за мою одежду, но я отчаянно отбиваюсь, стряхивая их.

– Нас убьют! – причитает какая-то женщина за спиной.

– Подумай об остальных!

– Если прыгнешь, разобьешься, – шипит кто-то еще.

Вокруг нарастает согласный ропот. Но я не слушаю.

Я просовываю голову в окно и пью воздух, словно родниковую воду. Словно саму жизнь. Целый водопад холодной надежды. Я открываю рот и делаю жадные вдохи; и, хотя они не могут унять бушующий в горле пожар, у меня все же прибавляется сил.

Я проталкиваю в окно плечи, цепляясь за все и ничего, извиваюсь, пытаясь освободиться, – и вдруг повисаю головой вниз над неугомонным говорливым миром, сквозь шум которого все равно могу расслышать грохот собственного сердца.

Затем я падаю.


Ева Росселли

Глава 2

Италия

Разбудил Еву отец. Он звал ее по имени и яростно тряс за плечи, пытаясь вырвать из оков сна.

– Ева! Ева!

Он был испуган, она отчетливо это слышала. И его страх заставил бояться ее тоже.

Ева подняла тяжелые веки – и тут же увидела, какое облегчение отразилось на его лице.

– Ева! Ты так меня напугала! – Отец сгреб ее в охапку, смяв одеяла между ними. Его шея пахла сандаловым деревом и табаком, и привычный аромат снова сделал Еву сонной и расслабленной.

– Прости, – прошептала она, не зная точно, за что извиняется. Она спала, только и всего.

– Что ты, mia сага. Не стоило мне поднимать такой шум. Когда ты была маленькой, то порой засыпала так крепко, что Фабия прикладывала ухо к твоему сердечку. Наверное, я позабыл.

Прошло несколько секунд. Папа разомкнул объятие, и Ева снова упала на подушки.

– Мне снился сон, – пробормотала она.

– Хороший?

– Нет. – В этом сне не было ничего хорошего. – Тот же старый сон, про который я тебе рассказывала.

– Вот оно что. На этот раз ты прыгнула?

– Да. Можно и так сказать. Но не сама. Скорее вывалилась из окна. Позволила себе упасть – и проснулась.

– Мы часто пробуждаемся от сна, когда падаем, – успокоил ее отец. – За секунду до того, как приземлиться.

– Это к лучшему, – прошептала Ева. – То падение меня бы убило.

– Тогда зачем ты прыгаешь… во сне? Почему непременно хочешь спрыгнуть?

– Потому что иначе я умру. – Это была правда. Во сне Ева знала это наверняка. Прыгай, или умрешь.

Отец потрепал ее по щеке, словно ей было восемь, а не восемнадцать, почти девятнадцать, – и Ева, схватив его руку, поцеловала ладонь. Он тут же поджал пальцы, словно собирался унести поцелуй с собой, – еще одна их привычка из детства.

Папа был уже в дверях, когда Ева его окликнула:

– Я кричала? Кричала и тебя разбудила?

– Кричала. Но ты меня не разбудила. Я уже не спал.

Часы показывали три утра. Внезапно Ева осознала, каким старым выглядит отец, и эта мысль напугала ее сильнее недавнего кошмара.

– Все в порядке, пап? – спросила она с тревогой.

– Sono felice se tu sei felice. – «Я счастлив, если ты счастлива». Так он всегда отвечал.

– Я счастлива, – нежно улыбнулась ему Ева.

– Тогда в моем мире все хорошо. – И снова те же слова.

Папа выключил свет, и комната погрузилась в темноту. Однако на пороге он задержался.

– Я люблю тебя, Ева. – На этот раз его голос звучал странно, будто сквозь слезы, но Ева больше не видела его лица.

– И я тебя люблю, папа.

* * *

Отец Евы, Камилло Росселли, знал, что надвигается. Он думал, что достаточно обезопасил дочь, а может, она была слишком итальянкой, слишком юной и слишком наивной, чтобы не заметить приближающейся бури и думать только о танцах под дождем. Многие ее друзья и понятия не имели, что она еврейка. Большую часть времени Ева не помнила об этом сама. Она не ощущала, что как-то отличается. Конечно, она видела мультфильмы, высмеивающие евреев, случайные унизительные надписи и статьи в газетах Сантино. Папу они приводили в бешенство. Но для Евы все это было чистой политикой, а политика в Италии предназначалась для политиков, а не простых людей, которые обычно лишь пожимали плечами и возвращались к своим делам.

И конечно, она слышала споры Камилло с дядей Августо. Но они постоянно спорили. Всю Евину жизнь они препирались минимум раз в неделю.

– Евреи – чистокровные итальянцы, – говорил дядя Августо. – Синагоги в Италии появились раньше, чем церкви.

– Вот именно, – гневно отвечал Камилло и подливал им обоим вина.

– Мы точно так же теряли друзей и семьи в мировой войне. Все ради защиты своей страны, Камилло! Неужели это ничего не стоит?

Камилло кивал и пригубливал, пригубливал и кивал.

– Если уж на то пошло, фашистам я доверяю больше, чем коммунистам, – добавлял Августо.

– А я не доверяю ни тем ни другим, – возражал Камилло.

Здесь их мнения традиционно расходились, и остаток вечера они проводили, дымя сигарами, приканчивая бутылку и споря, кто хуже – дуче со своими чернорубашечниками или большевики.

– Ни один свободолюбивый еврей не может поддерживать идеологию, основанную на силе и устрашении, – говорил Камилло, наставляя на младшего брата длинный палец.

– Зато, по крайней мере, они не пытаются отобрать у нас нашу религию. Фашистам католический консерватизм так же чужд. Они стремятся скорее к национализму. Даже революции.

– Евреи редко выигрывали от революций.

Здесь Августо издавал громкий стон и раздраженно всплескивал руками.

– И когда ты в последний раз был в синагоге, Камилло? Да ты больше итальянец, чем еврей. Ева хоть знает наши молитвы? Понимает, что сегодня шабат?

От этих вопросов Камилло принимался виновато ерзать на стуле, но отвечал каждый раз одно и то же:

– Я помню, что сегодня шабат, и, уж конечно, Ева знает молитвы! Я еврей и всегда им буду. А Ева всегда будет еврейкой. Не потому, что мы ходим в синагогу. И не потому, что соблюдаем праздники. Это наше наследие. То, кто мы есть и кем будем всегда.

В последнее время эти беседы все чаще сводились к обсуждению антисемитизма, который начал заполнять радиовыпуски и газеты. Шурин Камилло, Феликс Адлер, чей резкий германо-австрийский акцент так отличался от взмывающего, опадающего и перекатывающегося говора остальных членов семьи, даже грозился уехать из Италии, когда в июле в газетах был обнародован «Расовый манифест», отравивший им весь август. Как и каждый год, Росселли проводили отпуск в Маремме, спасаясь на побережье от городской жары, – но Manifesto della Razza настиг их и там, захватил мысли и лишил счастья.

– Муссолини настраивает против нас общество, – раздраженно говорил Камилло. – Утверждает, будто евреи плохо служили своей стране. Конечно же, это мы виноваты в низких зарплатах и высоких налогах. Из-за нас людям негде жить и нечего есть, а школы переполнены. Из-за евреев в Италии не хватает рабочих мест, а уровень преступности постоянно растет!

Августо в ответ лишь фыркал. Он всегда был оптимистичнее старшего брата.

– Эту чушь печатают только газеты, которые хотят вытрясти из правительства побольше деньжат. Уж не знают, как извернуться, чтобы подлизаться к фашистам. Никто им не верит. У итальянцев своя голова на плечах.

– Но итальянцы молчат! Никто не возражает. Нравятся эти писульки нашим друзьям или нет, они с ними мирятся. И мы, евреи, миримся тоже! Мы слишком недавно выбрались из гетто, чтобы обзавестись чувством собственного достоинства. Надеемся на лучшее, готовимся к худшему, а когда это худшее происходит, говорим: ну, мы так и знали. Помнишь кафе на виа Сан-Джана, где я обычно пью кофе по утрам? Кто-то притащил туда старые ржавые ворота. Прислонил к стене напротив и повесил табличку: «Евреям место в гетто». Она там висит уже неделю. Никто ее не снял. И я не снял тоже, – закончил Камилло пристыженно.

– Король положит этому конец, – возразил Августо. – Попомни мои слова.

– Король Эммануил сделает то, что скажет ему Муссолини.

Ева честно слушала, но для нее все они были стариками. Камилло, Августо, Муссолини, король.

Стариками, которые слишком много болтали. А она была юной девушкой, которой меньше всего хотелось слушать.

5 сентября 1938 года, через неделю после их возвращения с моря, вышел новый закон, подготовленный фашистами и подписанный королем. Он постановлял, что евреям отныне запрещается отдавать своих детей в частные либо государственные итальянские школы, а также занимать любые должности в итальянских образовательных учреждениях – от детских садов до университетов. И это был лишь первый из подобных законов.

Ева получила диплом о среднем образовании прошлой весной, но вместо того, чтобы подать документы в университет, решила подождать и изучить варианты. Камилло просил ее не откладывать поступление, но она нарочно тянула время. Пока ее интересовала только музыка. Ева вот уже два года играла в Тосканском оркестре и была самой юной первой скрипкой в его истории. К тому же ее внимания добивались сразу три ухажера – милый еврейский мальчик, игравший на виолончели, молодой католик, игравший преимущественно в невинность, и флорентийский полицейский, который бесподобно смотрелся в форме и любил танцевать. Ева жонглировала ими без малейших угрызений совести и не собиралась оставлять это занятие в сколько-нибудь обозримом будущем. Она была юна и прекрасна, а жизнь хороша. Поэтому она не стала подавать документы. И неожиданно эта дверь перед ней захлопнулась.

Наутро после сна о прыжке Ева проснулась в кошмаре другого рода. Когда она спустилась на кухню к завтраку, Сантино сидел на своем обычном месте за щербатым столом, где Фабия накрывала ему кофе – столовая, говорила она, только для Камилло и Евы, – и читал La Stampa, национальную газету, которую изучал еженедельно от корки до корки. Перед ним лежали еще три газеты. Читая, он то и дело проводил ладонью от бровей до подбородка и повторял «Господь милосердный», словно не мог поверить своим глазам. Фабия плакала.

– Что такое, бабуля? – спросила Ева, немедленно к ней подскочив. Как и всегда, ее мысли первым делом обратились к Анджело. Неужели с ним что-то случилось?

– Новые законы, Ева, – ответил Сантино мрачно и постучал пальцем по газетному листку. – Против евреев.

– Куда мы пойдем? – спросила Фабия Еву. – Мы не хотим от вас уходить!

Ева могла только в замешательстве качать головой. Затем она взяла одну из газет Сантино и углубилась в чтение.

Слезы Фабии были вызваны тем, что не-иудеям больше не дозволялось работать в домах иудеев. И она, и Сантино были католиками. Согласно La Stampa, новые расовые законы также запрещали евреям владеть домами, имуществом и фирмами свыше определенной стоимости. Принадлежащие евреям предприятия не могли нанимать больше ста работников, да и теми должны были управлять неевреи. На «Острике», стекольном заводе Камилло, работало свыше пятисот человек. Отец Евы сам основал компанию и даже получил степень в области химической промышленности, стремясь делать свое дело как можно лучше, благодаря чему добился значительной прибыли.

Но теперь все это не имело значения.

Учителя-евреи должны были не просто покинуть школы и университеты: учебники, написанные евреями, тоже попадали под запрет. Неевреи и евреи больше не могли жениться, а евреи – быть законными опекунами неевреев.

Отец Камилло, Альберто Росселли, родился в гетто. Прошло всего шестьдесят восемь лет с тех пор, как евреи в Италии получили свободу и все права итальянских граждан. И теперь эти права у них вновь отбирали. Отныне евреи не могли занимать должности в политике. Не могли служить в армии. Евреям иностранного происхождения даже не разрешалось находиться в Италии – а это значило, что Феликсу Адлеру, шурину Камилло, предстоит в течение четырех месяцев покинуть страну. Вот только возвращение в Австрию было для него невозможно.

Ева перечитывала статью снова и снова, цепляясь взглядом то за язык, то за отдельные подробности. Общий смысл упорно ускользал. Ей никак не удавалось понять, что происходит. Что уже произошло.

В тот же день дядя Августо, тетя Бьянка, Клаудия и Леви собрались у них дома, чтобы с разной степенью скептицизма обсудить случившееся, пока наконец все семья не погрузилась в напряженное молчание. Дяде Августо оставалось только скрести в затылке.

– Почему опять так происходит? Почему евреи? Вечно евреи!

Камилло сказал Сантино и Фабии, что в законах наверняка есть лазейки и он обязательно что-нибудь придумает. Но, хотя он успокаивал всех как мог, Ева впервые в жизни ему не верила.

* * *

Вечером Ева взяла шляпку, сумочку и, не в силах больше выносить сгустившуюся над виллой тучу, отправилась в семинарию. Прошло три года с тех пор, как она виделась там с Анджело в последний раз.

Сперва Фабия и Ева навещали его почти каждый день. Так ему было легче свыкнуться с переселением под новую крышу; а потому, едва у него выдавался свободный часок, они втроем отправлялись в тратторию поесть джелато или поиграть в шашки на площади. Падре Себастиано, директор семинарии, делал Анджело заметные поблажки – с учетом его семейных обстоятельств и регулярных пожертвований Камилло. Так что Фабия вязала, Анджело с Евой болтали и смеялись, и это придавало ему сил до следующей встречи.

Медленно, но верно Анджело расстался с образом маленького сироты и превратился в настоящего итальянского семинариста, влившись в ряды Других юношей, чьей общей целью была карьера католического священника. Однако после того, как ему исполнилось пятнадцать, Анджело попросил Еву не приходить больше к воротам семинарии. По его словам, это вызывало неодобрение и подтрунивания других учеников. Ева тогда только рассмеялась и воскликнула: «Но мы же семья!»

Губы Анджело дрогнули, словно он хотел что-то сказать, но предпочел дождаться, когда Фабия отойдет.

– Да что такое, Анджело? – фыркнула Ева, упершись ладонями в бедра.

– Мы с тобой не родственники.

– Но мы одна семья!

Это внезапное отвержение причинило Еве боль, однако Анджело был непреклонен, как умел только он.

– Ты слишком красива, а я слишком к тебе привязан. Ты мне не сестра, не кузина и вообще не родственница, – упрямо повторял он, как будто эта правда делала больно ему самому. – Другие мальчики тоже считают тебя красивой. И говорят про тебя разные вещи. Про тебя и про меня. Так что лучше тебе не приходить.

После этого их отношения изменились. Ева перестала ждать Анджело у ворот семинарии, и, хотя от школы до виллы, которую они оба называли домом, было всего пять кварталов, теперь Ева виделась с ним только на каникулах или выходных, когда он приходил навестить бабушку с дедушкой.

Они с Анджело по-прежнему смеялись и болтали, оставаясь наедине, и она по-прежнему играла ему на скрипке, но что-то между ними изменилось безвозвратно.

Однако сейчас Ева в нем нуждалась. Ей нужно было увидеть Анджело и сказать, что ее мир разваливается на части. Их мир. Потому что их миры были неразрывно переплетены, как и их семьи, желал Анджело признавать ее или нет.

Идя по улице, Ева то и дело ловила себя на том, что смотрит на знакомые здания и соседей новым взглядом. Но все вели себя как обычно. Никто на нее не глазел, не тыкал пальцем и не кричал: «Смотрите, еврейка!» По пути ей встретилась донна Мирабелли; когда они поравнялись, соседка улыбнулась Еве и поприветствовала ее с обычной теплотой. Магазины были открыты; земля не разверзлась и не поглотила Италию. Новые законы – просто глупость, сказала себе Ева. Ничего не изменится.

На этот раз она не стала дожидаться Анджело у ворот, а пересекла площадь, обогнула фонтан, в центре которого, окруженный голубями, простирал руки Иоанн Креститель, и зашла прямиком в двери с маленькой табличкой «Семинарио ди Сан-Джованни Баттиста». Иоанн Креститель был святым покровителем Флоренции, и едва ли не каждая вторая постройка в городе называлась в его честь.

За дверями оказалось крохотное фойе, где сидел за конторкой и что-то печатал усталый священник с редеющими волосами. За спиной у него спускались по широкой лестнице несколько учеников. При виде Евы они замедлили шаги. Девушки в семинарии явно были нечастыми гостьями. Стук клавиш смолк, и священник за конторкой выжидательно уставился на Еву.

– Мне нужно увидеть Анджело Бьянко. Пожалуйста. Это по семейному вопросу.

– Подождите здесь, синьорина, – ответил священник вежливо, положил очки на конторку и, поднявшись, разгладил сутану. Затем он проворно скрылся за двойными дверями слева, и Ева задумалась, находится ли там еще одна лестница или Анджело ждет сразу за ними.

Когда тот появился, на лице его читалась глубокая тревога, а голубые глаза были широко распахнуты. Анджело тут же протянул к Еве руки – у него уже начали появляться манеры священника, – и ей стоило огромных трудов успокоиться и только улыбнуться, а не броситься ему на шею. Волосы Анджело были расчесаны на прямой пробор и прилизаны – укрощенные, но не покоренные. Даже сейчас они слегка кучерявились, словно море в ветреную ночь, темные и блестящие. На секунду Еву посетило искушение взлохматить их, но вместо этого она лишь сжала пальцы, неожиданно осознав, что готова расплакаться.

– Мы можем пройтись? – выпалила она.

– Ева? Что такое? Что случилось?

– Все в порядке. Ничего… особенного. Я просто… Анджело, пожалуйста. Нам нужно поговорить наедине.

– Дай мне минуту. – И Анджело снова скрылся за дверями – так быстро, как позволяла ему хромота. Спустя пару минут он действительно вернулся с широкополой черной шляпой, обычной для семинаристов, и тростью, которую наконец перестал отвергать.

– А ничего, если ты вот так уйдешь со мной? – Еву не покидало ощущение, что ее в любой момент могут арестовать.

– Ева, мне двадцать один год. И я не узник. Я сказал падре Себастиано, что нужен дома и вернусь к утру.

Они вместе пересекли площадь и свернули на улицу, но Еве пока не хотелось домой.

– Мы можем немного прогуляться? Я весь день слушаю, как Фабия плачет, папа строит планы, а Сантино стучит молотком. Прочему он вечно что-то прибивает, когда расстроен? Дядя Феликс с обеда играет на скрипке – ужасные, ужасные мелодии, – а когда не играет, ходит из угла в угол.

– Законы. – Это был не вопрос. Анджело уже знал.

– Да. Законы. Теперь я не смогу учиться в университете, Анджело. Ты слышал? Надо было поступать прошлым летом, как советовал папа. Тем евреям, кто уже учится, разрешат закончить, но я не поступила. А теперь и не смогу. Евреи больше не могут быть абитуриентами.

– Матерь Божья, – выдохнул Анджело. Привычные слова прозвучали скорее проклятием, чем молитвой.

Некоторое время они шли в молчании, оба переполненные бессильной яростью.

– Чем думаешь заняться вместо университета? – спросил наконец Анджело.

– Попробую преподавать музыку. Но сейчас полно учителей-евреев, раз им запретили работать в обычных школах.

– Ты могла бы давать частные уроки.

– Только ученикам-евреям.

– Ну… Это уже кое-что. – Анджело попытался ободряюще улыбнуться, но Ева лишь нахмурилась.

– А может, выйду за какого-нибудь милого еврейского мальчика, нарожаю ему толстых еврейских детишек и буду жить в гетто! Если, конечно, нас не выгонят из страны, как Шрайберов выгнали из Германии, моего дедушку Адлера – из Австрии, а дядю Феликса со дня на день – из Италии.

Анджело вопросительно склонил голову:

– О чем ты? Какие Шрайберы?

– Шрайберы! Неужели не помнишь? Немецкие евреи, которые у нас жили? – Ева не могла поверить, что он забыл. Когда в 1933 году Адольф Гитлер стал канцлером Германии, дела у немецких евреев пошли из рук вон плохо. Один расовый закон принимался в Германии за другим – точно так же, как сейчас в Италии.

Ева остановилась, почувствовав внезапную дурноту. Они думали, что в Италии никогда такого не случится. Но на самом деле они ничем не отличались от Шрайберов и других беженцев, которым Камилло открыл свои двери. Целых два года в гостевом домике постоянно кто-то жил. Разные семьи, но все – евреи. И все – немцы. Никто из них не задерживался надолго, но вилла Росселли стала убежищем, где эти несчастные могли перевести дух и подумать, что им делать дальше. Все беженцы вели себя очень тихо и обычно даже не выходили из своих комнат.

У Шрайберов были две девочки: одна ровесница Евы, другая чуть старше – Эльза и Гитте. Ева хотела с ними подружиться – она говорила по-немецки, – но дочери Шрайберов не покидали гостевого домика. Сперва Ева жаловалось, что с таким же успехом у них вообще могло бы не быть гостей. Для нее гости означали веселье, развлечение. Но Камилло объяснял ей, что беженцы устали и напуганы и для них приезд сюда не несет никакой радости.

– Но чего им пугаться? Они же теперь в Италии! – В Италии было безопасно. В Италии никого не волновало, что ты еврей.

– Представь: они потеряли дома, работу, Друзей. Всю свою жизнь! А ведь господин Шрайбер даже не еврей.

– Тогда почему он уехал?

– Потому что госпожа Шрайбер – еврейка.

– Она австрийка, – уверенно возразила Ева.

– Австрийская еврейка. Как твоя мама. Как дядя Феликс. По новым немецким законам немцам запрещено жениться на евреях. Господина Шрайбера могли отправить в тюрьму, хотя он женился на Анике задолго до принятия всех этих законов. Поэтому им пришлось бежать.

Шрайберы были первыми. Но далеко не последними. Многие месяцы через виллу Росселли тек неиссякающий поток. Одни беженцы были более открытыми, чем другие, с учетом тех ужасов, которые им пришлось перенести. Дядя Августо даже посмеивался над отдельными историями. Только за глаза, разумеется, и только в беседах с Камилло, который на протяжении этих двух лет все больше серел.

Чего нельзя было отрицать, так это того, что большинство беженцев, принятых ими даже на короткий срок, находились на разных стадиях шока, а еще постоянно пребывали в нервозном напряжении, будто на пороге вот-вот могла объявиться полиция.

– Я их не помню, Ева, – сказал Анджело мягко. – Но помню, что на вилле некоторое время жили иностранцы.

– Два года, Анджело! Потом они перестали приезжать. Папа сказал, они больше не могут выбраться из Германии.

Тогда Ева не поняла, что это значит, – просто пожала плечами и вернулась к своей жизни. Больше у них в доме не объявлялось никаких испуганных евреев. До сих пор. Теперь их дом был переполнен испуганными евреями.

Ева застыла и сжала кулаки. Сейчас ей требовалась каждая капля сил, чтобы удержать слезы под веками. Но они все равно просочились в уголки глаз и заструились по щекам. Развернувшись, она зашагала в обратную сторону – в поисках места, где могла бы выплакаться без свидетелей. Анджело следовал за ней: безмолвная тень, чья слегка неровная поступь приносила Еве странное успокоение.

Ева шла куда глаза глядят и, только добравшись до места назначения, осознала, что все это время блуждала не бесцельно. Она стояла перед воротами Сан-Фридиано на бульваре Лудовико Ариосто, прямо у входа на старое еврейское кладбище. Здесь не было ни ее матери, ни дедушки с бабушкой – кладбище закрыли в 1880 году, почти шестьдесят лет назад и задолго до того, как они умерли.

Высокие кипарисы, обрамлявшие главную аллею, всегда вызывали у Евы чувство безопасности. Однажды, много лет назад, отец привел ее сюда и показал, где покоятся его прапрадедушка и бабушка по материнской линии. Они носили фамилию Натан – еврейское имя с впечатляющей историей, сказал он. К сожалению, Ева совсем ее не помнила, но кладбище ей нравилось, и она не раз приходила сюда одна, чтобы возложить гладкие камушки на надгробия этих Натанов и вновь пообещать себе расспросить Камилло о предках. Это обещание никогда не выполнялось. Теперь на могилах было совсем мало камней: шестьдесят лет – долгий срок даже для тех, кто старается хранить воспоминания.

Сегодня у нее не было с собой подношений. Ни гальки, ни красивых камушков. Абсолютная легкость в карманах и огромная тяжесть на сердце.

Обветшалые надгробия напоминали Еве перепутанный шахматный набор: некоторые плиты были массивными и фигурными, другие – высокими и богато украшенными, но большинство – низенькими и покосившимися, словно древние пешки. Еве нравилось думать, что надгробия в какой-то мере отражают людей, которые под ними лежат: царственная стать предков вызывала у нее гордость.

Она сразу прошла в дальний угол, к маленькой скамеечке, поставленной кем-то много лет назад, чтобы живые могли спокойно побеседовать с тенями любимых. Анджело следовал за ней по-прежнему молча, но сняв шляпу, как будто носить ее среди могил казалось ему кощунственным. Какая ирония, подумала Ева. Во время молитв и религиозных ритуалов еврейские мужчины, наоборот, покрывали головы, демонстрируя смирение перед Всевышним. Но Ева не стала говорить об этом Анджело.

– Что это за место, Ева? – спросил он, аккуратно присаживаясь рядом: руки на коленях, шляпа в пальцах, трость прислонена к скамейке между ними. Ева подавила порыв ее столкнуть. Как же она устала от вещей, которые их разделяют.

– Старое еврейское кладбище. – Она поворошила носком ковер из палых листьев и сорной травы и выковырнула из земли маленький камушек. Наклонилась, подняла его и покатала между ладонями, очищая от налипшей грязи. Затем встала, положила на надгробие старейшего из Натанов и снова опустилась рядом с Анджело. Тот немедленно взял ее руку и перевернул ладонью вверх, рассматривая.

– Зачем ты это сделала? – И Анджело, достав носовой платок, принялся бережно оттирать грязь с ее пальцев. Эта нежность стерла и гнев Евы. У нее задрожали губы. Как бы она хотела сейчас уткнуться лбом ему в плечо и выплакать весь накопившийся страх и смятение.

– Ева! – позвал Анджело мягко, когда ответа так и не последовало.

Она проглотила чувства, комом теснившиеся в горле, и попыталась выдавить хоть звук. Слова получились тихими, почти шепотом.

– Папа рассказывал, в древние времена было не принято ставить могильные плиты или надгробия. Евреи все равно их возводили, но скорее чтобы случайно не наступить на могилу, не осквернить ее и самому не запачкаться от соприкосновения с мертвецом. Я не знаю точно. Это мицва. – И Ева пожала плечами – универсальный итальянский жест, означающий: «Я не знаю почему, но знаю, что это очень важно».

– Что такое мицва?

– Что-то… заповедь или традиция… что возвышает земное до божественного. – Снова пожатие плечами. – Так вот, в эпоху до плит и надгробий каждый, кто проходил мимо могилы, клал на нее камень, пока из них не получался памятник. Думаю, в конце концов кто-то догадался, что к ним можно добавить камень побольше и написать на нем имя или дату рождения. А теперь мы делаем это просто в знак памяти.

– Что-то, что возвышает мирское до божественного, – пробормотал Анджело. – Красиво.

Закончив очищать ладони Евы, он вернул их ей на колени – как всегда, уважительно, как всегда, бережно. Но ей хотелось не этого. Ей хотелось, чтобы Анджело накрыл их своими, крепко стиснул и сказал, что все будет хорошо. Эмоции были такими нестерпимыми, а мысли – шумными и неотвязными, что Ева прижала дрожащую ладонь ко лбу, словно пыталась не дать им сбежать. Но несчастья этого дня пробили брешь в ее защите, и неожиданно она услышала, что высказывает Анджело все то, о чем должна была молчать:

– Я думала, что однажды выйду за тебя замуж. Ты знаешь? Я хотела выйти за тебя, Анджело. Но теперь этого не случится.

Он втянул воздух, но ничего не ответил. Ева наконец заставила себя поднять взгляд. Его голубые глаза неотрывно смотрели в ее, и в них читалось понимание. Анджело удивили ее слова, но не чувства.

– Этого никогда бы не случилось, Ева. Через год я приму духовный сан и стану священником. Мой путь предопределен, – сказал Анджело твердо, но в изгибе его губ сквозило напряжение, а рука, протянутая к ее щеке, едва заметно дрожала. Ева в отвращении отшатнулась, смахнув ее, будто назойливую муху. Чувства ее метались между нежностью и негодованием.

– Нет. Этого не случится, потому что я еврейка. А новые законы запрещают католикам жениться на иудеях. Запрещают тебе любить меня. Теперь для тебя все станет намного проще, не так ли?

– О чем ты, Ева? – Анджело сохранял ровный тон, словно пытался успокоить капризного ребенка. Вот только Ева не была ребенком, и это он тоже понимал.

– Я видела, как ты на меня смотришь. Ты хочешь стать священником, но любишь меня.

– Ева! – Окрик прозвучал пощечиной, и Ева вздрогнула. – Ты не можешь говорить такие вещи.

Анджело резко встал, сжимая обеими руками трость.

– Нам пора. Скоро стемнеет, а после такого дня Камилло наверняка будет волноваться, куда ты пропала.

Ева поднялась следом. Однако она еще не закончила.

– Папа говорит, множество мальчиков становятся священниками из-за давления семьи. Потому что иначе они не получат достойного образования. Он волновался, что ты поступил в семинарию только потому, что так хотели твой отец и бабушка с дедушкой. И потому что ты никогда не чувствовал, будто у тебя есть дом.

– Все не так, Ева. Ты же знаешь. Знаешь, что я сам хотел стать священником.

– Но ты был ребенком. – Голос Евы выдавал сомнение. – Разве ты мог понимать, какую цену заплатишь?

– Эта цена – ничто по сравнению с тем, что я получил.

Глаза Анджело были такими ясными, такими бесхитростными и при этом яростными, что Еве оставалось только молча сносить его взгляд.

– Господь даровал мне силу. Мужество. Покой. Цель. – В тоне Анджело звучала абсолютная убежденность.

– А он не смог бы даровать тебе все это, если бы ты не стал священником? – спросила Ева с горечью.

– Нет. Не думаю, Ева. Не таким образом.

Он протянул ей руку – предложение мира, – и она приняла ее, позволив увести себя с кладбища. Пока они прокладывали путь среди могил, Ева вдруг подумала, что рада этой поддержке. Гнев и отчаяние истощили ее, оставив усталой, слабой и продрогшей. Сейчас она могла только слепо передвигать ноги, опираясь на руку Анджело.

– Я мог бы стать солдатом, – сказал он внезапно. – Летчиком. Если бы я родился с двумя здоровыми ногами, то пошел бы в авиацию. Я мечтал о полетах с тех самых пор, как научился ходить. Может, потому, что не мог бегать, как другие мальчишки. Когда умеешь летать, бегать необязательно. Но теперь, когда война идет и в воздухе, а Муссолини издает эти безумные законы, я даже благодарен за свою хромоту. Благодарен, что мне не приходится сбрасывать бомбы и воевать за вещи, в которые я не верю.

– А католическая церковь – единственное, во что ты веришь?

Анджело вздохнул:

– Ева, я не понимаю, о чем ты спрашиваешь.

– Ты веришь в людей? Веришь в меня?

Голос Евы дрожал от усталости. Она больше не пыталась сражаться. Спорить с Анджело было все равно что биться о стену – в итоге она лишь делала себе больнее.

– Я верю в Бога. Не в людей, – ответил он мягко, но непреклонно, и Еве захотелось его ударить.

– Но Бог действует через людей. Разве нет?

Анджело промолчал, ожидая от нее продолжения. Взгляд его был устремлен куда-то между ее лицом и дорогой; удлиняющиеся тени дарили обоим странное чувство уединения. Анджело так и не забрал у Евы руку, и теперь она позволила себе сжать ее изо всех сил.

– Мой отец раньше верил в Италию. Дядя Августе верил даже в фашизм. Фабия верит в Папу, Сантино верит в труд, а ты веришь в церковь. Но знаешь, во что верю я, Анджело? Я верю в свою семью. В своего отца. В Сантино и Фабию. И в тебя тоже. Я верю в людей, которых люблю больше всего на свете. Пожалуй, любовь – единственное, во что я верю.

– Не плачь, Ева, – прошептал Анджело. – Пожалуйста.

До этого момента Ева даже не сознавала, что плачет. Она подняла руку и быстро вытерла слезы с щек.

– Эти законы уничтожат нас всех, Анджело. Дальше будет только хуже. В это я тоже верю.

1939

29 июня 1939 года

Признание: прежде я никогда никого не ненавидела.

Ни одну живую душу.

Но я учусь.


Принимаются всё новые расовые законы. Анджело примчался домой, как только узнал, – оказалось, мы были о них ни слухом ни духом. В тот день ему не посчастливилось стать вестником дурных новостей, хотя хороших новостей сейчас словно нет вовсе.

Евреи больше не могут оказывать услуги неевреям. Врачи, журналисты, адвокаты – любые квалифицированные специалисты. Все они в один день лишились средств к заработку. Но и это еще не всё. Нам запрещено посещать популярные курорты и места для отдыха. Мы больше не можем проводить отпуска на пляже, в горах или на минеральных источниках. Не можем размещать в газетах рекламу и некрологи. Не можем публиковать книги и читать публичные лекции. Нам даже нельзя держать в доме радио.

Услышав об этом, я засмеялась и сказала Анджело:

– Нельзя иметь радио? А как насчет электробритв? Папа так любит свою новую электробритву – не привязывайся к ней слишком сильно, пап! Интересно, что дальше? Стиральные машинки? Телефоны?

Но Анджело не рассмеялся в ответ. Вместо этого он уставился в газету, которую держал в руках.

– Вы пока можете владеть телефонами. Но ваших имен в телефонных справочниках не будет, и вам за На этот раз не засмеялся никто. Абсурдность новых законов – самая оскорбительная их часть. И оскорблениям этим, похоже, не будет конца.


Ева Росселли

Глава 3

Вена

– Отец сказал, что больше не выйдет из дома. В последний раз немецкий солдат заставил его драить тротуары. Теперь у него руки в ожогах от хлорки, так что он не может играть на скрипке. – Дядя Феликс упал на диван и спрятал лицо в ладонях. – А еще они ворвались в квартиру и все забрали. Ценные вещи, предметы искусства. Он сейчас ютится в моей старой спальне с единственной скрипкой – она, к счастью, немцам не приглянулась – и трясется, что больше никогда не сможет играть из-за язв на руках. А в его комнате живет немецкий комендант. Разгуливает по его дому, ест с его тарелок, сидит за его столом. И при этом отец по-прежнему верит, что все обойдется. Хотя многих его друзей уже арестовали. Музыкантов, художников, писателей, ученых. Просто взяли и отправили в рабочие лагеря! Сколько они там протянут, Камилло?!

Последний вопрос из-за прижатых к лицу рук прозвучал неразборчивым стоном, но отец Евы лишь покачал головой в ответ. На самом деле дядя Феликс не нуждался в его мнении о судьбе австрийских узников. И они оба это знали.


– Они арестовывают евреев каждый день. Надо его оттуда вытащить. Съездить и привезти сюда.

– Ты не сможешь, – возразил Камилло мягко. – Они только и делают, что высылают евреев из Австрии, а уж в страну тебя точно никто не пустит. В лучшем случае развернут на границе, в худшем арестуют и депортируют силой. Нет ни одного варианта, при котором ты доберешься до Отто и вывезешь его из Австрии. Ты же знаешь, я делаю все, что могу. Но ему нужно подать заявление на визу. Отстоять в очереди, как остальным, и показать паспорт. Сказать, что у него в Италии есть семья, место, где остановиться…

Камилло уже тысячу раз вел эти беседы со свекром, но Отто Адлер был усталым и упрямым, а бесконечные очереди в миграционный департамент наводили ужас одним своим видом. Многие из ожидающих становились объектом тех же унижений, которым недавно подвергся он. Их заставляли оттирать рисунки со стен или политические лозунги с тротуаров, драить мостовые и подбирать голыми руками лошадиное дерьмо.

– Я ему говорил, – снова простонал Феликс. – Он не слушает.

12 марта 1938 года Австрия приняла Гитлера с распростертыми объятиями. Аншлюс, так они это назвали. Союз. Но, по мнению Отто Адлера, это слово было лишь бирюлькой, которой нацистская пропаганда украсила насильственное присоединение Австрии к Германии.

Отто Адлер наблюдал за происходящим из окна своей квартиры, располагавшейся высоко над улицей. Улицей, заполненной тысячами людей, которые размахивали кривыми крестами, вскидывали руки и ликующе кричали автоколонне, медленно двигавшейся по дороге. Это был военный парад во главе с самим Адольфом Гитлером. На всем протяжении пути он стоял в открытом автомобиле во главе колонны и благосклонно махал восторженным толпам, которые приветствовали его, уроженца Австрии, в своем прекрасном городе – не как завоевателя, а как спасителя или мессию.

На Отто Адлера все это не произвело никакого впечатления, и, уж конечно, он не стал присоединяться к празднованию. Вместо этого он отвернулся от окна и возвратился к своим репетициям. Но беснующаяся толпа была назойливее мух, доносившийся снизу шум просачивался сквозь ставни и стены и не давал отвлечься даже на Концерт Чайковского для скрипки с оркестром ре мажор.

– Sieg heil, Sieg heil, – монотонно неслось снизу, сбивая его с ритма и заставляя чертыхаться.

В конце концов он пожал плечами и изменил темп, подстроившись под нацистскую речовку. Он всегда умел приноравливаться. «Вот в чем проблема многих евреев, – говорил он сыну в письме. – Они не желают приноравливаться. Ассимилироваться. Но мне это удалось. Меня принимали в самом высоком обществе, я играл для членов королевской семьи и ужинал с сановниками. Коротышка фюрер меня не напугает. Я приноровлюсь – и буду счастлив, пока у меня есть моя музыка. Мне многого не надо».

И все же ему было мучительно смотреть, как Австрия преклоняется перед немцами. Как его страна лежит простертая перед Гитлером, позволяя утюжить себя танками и пламенными речами, и празднует вторжение будто благо.

Восемь месяцев спустя – и за считаные дни до принятия расовых законов в Италии – нацистские штурмовики и гитлерюгенд скоординировали и осуществили жестокие еврейские погромы по всей Германии и Австрии. Мародеры грабили и разрушали еврейские дома, сожгли девятьсот синагог и уничтожили или значительно повредили семь тысяч магазинов, принадлежащих евреям. На них нападали, плевали, без разбору вытаскивали на улицу мужчин и женщин. Девяносто один человек погиб. Еще тридцать тысяч усилиями полиции были арестованы и отправлены в концентрационные лагеря. Когда же все закончилось, нацистское правительство выставило еврейским общинам счет за ущерб, обвинив в случившемся их самих.

Весь этот ужас получил прекрасное название – «Хрустальная ночь», или «Ночь разбитых витрин». Отто Адлер написал Камилло, что сейчас он мог бы сделать в Вене состояние. У «Острики» ушел бы минимум год, только чтобы заменить все разбитые окна и треснувшее стекло на улицах. В том же письме Отто признавался, что наконец испытывает страх. Что больше не видит смысла приноравливаться.

«Как можно договориться с людьми, которые хотят твоего полного уничтожения? Я не могу приноровиться к смерти!»

1938 год выдался для евреев кошмарным. 1939-й оказался еще хуже.

* * *

В тот день Анджело пришел из семинарии, собираясь присоединиться к Камилло, Феликсу и бабушке с дедушкой на концерте Евы, только чтобы узнать, что она исключена из оркестра. Без объяснений. Просто приказ освободить место первой скрипки. Впрочем, Ева не нуждалась в объяснениях. Причина была очевидна: из оркестра уволили еще одного еврейского музыканта – виолончелиста, с которым она то сходилась, то расходилась весь последний год.

– Мне все равно. Им же хуже, – только и ответила Ева, дерзко вскинув подбородок. Глаза ее сверкали. Но ей определенно не было все равно. И уж тем более дяде Феликсу. Эта новость стала не первой, но особенно болезненной пощечиной учителю, который годами воспитывал из Евы непревзойденную скрипачку.

Феликс не смог до конца смириться ни с одним из законов. Он жил в Италии тринадцать лет, по прошествии пяти получив итальянское гражданство, однако по новым правилам оно аннулировалось. Камилло пришлось похлопотать, чтобы для шурина сделали исключение. В детали его не посвятили, но Феликс подозревал, что не обошлось без взяток, которые Камилло всегда охотно уплачивал. На время он оказался в безопасности, чего нельзя было сказать об Отто Адлере. Шаткое будущее отца в Австрии и постоянное унижение, усиливающееся с каждым новым постановлением фашистов, превратили импозантного сорокапятилетнего мужчину в шестидесятилетнего старика. Голубые глаза затянула серая пленка тревоги, светло-каштановые волосы выцвели до седины. Он словно усох, затих и теперь почти все время проводил в своей комнате.

– Я была у них лучшей, – повторила Ева, не сводя взгляда с дяди Феликса. – Мне не нужен оркестр, чтобы быть скрипачкой.

– Ты уже скрипачка. Этого у тебя никто не отнимет, – ответил Феликс чопорно. Но что-то в его позе противоречило гордым словам.

Ева смотрела, как он шаг за шагом отступает в темноту – с лицом, искаженным бессильной мукой. Анджело пришлось закусить щеку изнутри, чтобы не выразить отборным ругательством все то, что он думает о новых законах и удавке, которую они затянули на шее любимой им семьи.

– Пойдем, Ева, – произнес он неожиданно. – Немного прогуляемся. Тебе нужен воздух, а мне нужно джелато.

На самом деле ему было нужно отнюдь не джелато. Скорее уж поколотить кого-нибудь или от души пошвыряться камнями в окна. Но вместо этого они с Евой отправились в магазинчик на главной площади, куда Анджело заходил не далее как на прошлой неделе.

Официально это была аптека; Анджело регулярно покупал там мазь, которая успокаивала боль и смягчала покраснение правой культи, натертой громоздким протезом. Витрина заведения была выкрашена в веселый, приветливый желтый цвет. Вот только приветствовал он теперь не всех. Новая табличка в окне гласила: «Евреям вход воспрещен». Табличка на соседнем магазине звучала еще абсурднее: «Евреям и собакам вход воспрещен». Как будто это были синонимы.

Анджело сглотнул подступившую к горлу желчь и толкнул дверь аптеки. Перезвон колокольчиков привлек внимание продавщицы, полускрытой рядами полок.

– Buongiorno signore, – поздоровалась она привычно.

Анджело не ответил – просто взял с обычного места мазь и положил ее на прилавок, ожидая, когда женщина пробьет чек. Взгляд ее был теплым, но отсутствие ответа на традиционное приветствие явно не прошло незамеченным.

– Как вы их различаете? – наконец не выдержал Анджело.

– Scusami?

– Как определяете, кто еврей, а кто нет? Ваша табличка запрещает заходить евреям.

Женщина залилась краской и опустила глаза.

– Я не определяю. И не спрашиваю. Мне все равно.

– Тогда зачем табличка?

– На нас давят, вы же понимаете. Чтобы фашисты позволили нам спокойно работать, на двери должна висеть табличка. Я просто пытаюсь уберечь свой магазин.

– Вот как. А ваши соседи? Фашисты имеют что-то против собак?

Продавщица хихикнула, будто Анджело удачно пошутил, но он вонзил в нее такой яростный взгляд, что все ее веселье как ветром сдуло.

– Я ходил к вам годами, – продолжал Анджело спокойно. – Но порога вашего больше не переступлю, пока на двери будет висеть этот знак.

– Но вы не еврей, синьор, – возразила женщина. Черная семинарская сутана и широкополая шляпа указывали на это более чем определенно.

– Нет. И не собака. И не фашистская свинья.

И Анджело, оставив мазь на прилавке, развернулся к выходу.

– Все не так просто, синьор, – окликнула его продавщица. Когда Анджело обернулся, ее лицо было пунцовым. Ему удалось ее смутить. Хорошо.

– Все именно так просто, синьора, – ответил он. И для него это действительно было так – правда, в которую он верил всем сердцем. Черное и белое. Добро и зло.

– Мне нужно успеть домой до заката. Сегодня шабат, – вполголоса произнесла Ева, возвращая его в реальность. Но спешность, с которой она схватила перчатки и шляпку, выдавали другую причину побега.

Некоторое время они нарочно слонялись по улицам, покупая огромные порции своего любимого джелато и пытаясь ненадолго забыть о существовании мира вокруг. Им это было нужно – смеяться, играть в беспамятство, хоть на час или два притвориться, будто их жизни по-прежнему радостны и просты.

Но они не могли идти с закрытыми глазами. Их мир больше не был ни радостным, ни простым. Доказательства этого попадались им на каждом шагу, а Анджело с Евой не были слепыми.

– Даже не похоже на нас, правда? – спросила Ева между ложками мороженого, кивнув на брошенную кем-то возле скамейки газету. Она придержала туфелькой заглавную страницу, чтобы ветер не перелистнул ее дальше. Посередине размещалась карикатура еврея с гротескными чертами лица, который тащил в свой кабинет бесчувственную даму арийской внешности. Рисунок был озаглавлен «Осквернитель расы». Ева подняла листок, чтобы рассмотреть его поближе. Затем перевела взгляд на Анджело и прищурила глаза.

– Да ты носом и то больше похож! – В голосе Евы звучало веселье и напускная небрежность.

– У меня римский нос, – с достоинством ответил Анджело, тоже стараясь ее рассмешить, но в желудке завязался неприятный узел. Он видел слишком много подобного «юмора» в итальянской прессе. Эта кампания длилась не первый год, только теперь ее усугубляли псевдонаучные измышления о чистоте расы и обвинения итальянских евреев во всех бедах страны, хоть те и составляли меньше одного процента населения.

Анджело читал все национальные газеты – привычка, приобретенная еще в детстве, когда он особенно сильно тосковал по Америке. Но если он хотел быть итальянцем, то должен был понимать Италию. И он старался как мог, хотя еще в двенадцать лет, усердно штудируя La Stampa, начал задаваться вопросом, отражают ли эти газеты позицию всей Италии или только ее правительства.

– Он скорее похож на Муссолини, – добавил Анджело, пытаясь вернуть Еве ее обычное смешливое расположение духа.

– На Муссолини… И на синьора Бальбо, руководителя оркестра, – ответила Ева блекло, и Анджело смял попавшийся под руку клочок бумаги. На ум ему пришла карикатура из другой газеты: австрийка сидит на скамейке, на которой висит табличка «Nur Fur Arier» – «Только для арийцев». Анджело не мог не задаваться вопросом, скоро ли Еве запретят сидеть на скамейках и в ее родной стране.

– Ты никогда раньше не соблюдала шабат, – заметил Анджело. Не потому, что его волновал этот вопрос, а потому, что тему отчаянно требовалось сменить.

– Да… Знаю. Забавно, правда? Я даже не задумывалась об иудаизме, пока меня не начали за него преследовать. Папа всегда считал учение главным делом в жизни человека, но сейчас нам стало особенно важно понимать, из-за чего вокруг такая шумиха. Этак недалеко и до набожности. – Ева подмигнула Анджело и пожала плечами.

Она повзрослела за последний год. По-прежнему держала нескольких ухажеров на привязи, но этот поводок становился все длиннее, а свидания – короче и реже. Давала еврейским детишкам уроки скрипки – за гроши или вовсе бесплатно, – а в остальное время упражнялась дома. Жизнь ее разительным образом сузилась до музыки, семьи и нескольких еврейских друзей, которые в последнее время стали такими же настороженными и скрытными, как сами Росселли.

– И что ты узнала? – спросил Анджело, немедленно напомнив себе отца Себастиано. Он скорее ухмыльнулся, стараясь сгладить впечатление.

– О, много чего. Но самого важного так и не поняла.

– Чего же?

– За что люди так нас ненавидят?

* * *

– Они забрали отца! – закричал Феликс. – Его арестовали!

– Откуда ты знаешь? – спросил Камилло с лицом, белым как полотно.

Феликс сжимал письмо. Рука его дрожала, точно пораженная болезнью, и бумага трепетала, словно ее сотрясала заключенная внутри ужасная правда.

– От горничной. По закону она не может работать на еврея, но немецкому командиру понадобилась прислуга, так что он нанял ее стряпать и убирать. Она всегда заботилась об отце. Делала что могла. Сказала, что сразу бы мне позвонила, но испугалась. Все телефонные линии сейчас прослушиваются. Но она решила, что я должен знать. Когда она пришла в квартиру четырнадцатого – две недели назад! – отца там уже не было. Она спросила офицера, где он, и тот ответил: «Настала его очередь».

– Куда его забрали?

– Она точно не знает. Написала, что весь дом зачищен. Не осталось ни одного еврея. Офицер сказал, что скоро их в Вене вообще не будет.

– Я читал, некоторых просто отправляют в еврейские гетто. – Камилло начал расхаживать из угла в угол. Мозг его уже лихорадочно искал решение.

– Горничная считает, его выслали в трудовой лагерь. Ее брат работает на железнодорожной станции, оттуда каждый день отправляются поезда – еще до рассвета, чтобы венцы не видели. Он сказал, все вагоны забиты евреями. И все идут в местечко Маутхаузен возле Линца.

– Но Линц недалеко от Вены. Это же хорошо!

– Это не хорошо, Камилло! Нет в этом ничего хорошего. Его там убьют!

В голосе Феликса звучала такая убежденность, что Ева вздрогнула, а Камилло рухнул в кресло будто подкошенный.

– Они забрали у него скрипку. Когда горничная пришла на работу, немецкий командир как раз ее разглядывал. Сказал, что отошлет сыну в Берлин. Он собирается отправить отцовскую скрипку своему сыну! – повторил Феликс с внезапной яростью и вдруг размахнулся, сметая со стола лампу и радио, которое им больше не позволялось иметь.

* * *

– Что ты играешь, Ева? – со вздохом спросил Феликс от окна, через которое смотрел на сад. – Я почему-то не узнаю. Слегка похоже на Шопена, но это не он.

– Это Шопен. Просто смешанный с Росселли, сбрызнутый Адлером и приправленный яростью, – ответила Ева с закрытыми глазами, прижимая подбородком скрипку.

Она ждала, что дядя начнет ее распекать и снова ворчливо велит «играть что написано». Но он промолчал. Поэтому Ева возобновила игру – на сей раз с открытыми глазами, наблюдая, как дядя следит за порханием ее смычка, льнущего к струнам, словно флиртующая с цветком пчела. Руки Феликса были сложены за спиной, ступни составлены вместе. Такую позу он обычно принимал, глубоко задумавшись. Или слушая.

Их с Евой отношения были густо замешаны на любви и ненависти с тех самых пор, как он приехал в Италию в 1926-м – через два года после смерти ее матери. Еве тогда едва исполнилось шесть, и она оказалась не готова к такому маэстро, как дядя Феликс. Он прибыл в Италию, чтобы сделать из нее скрипачку, достойную фамилии Адлер, и из любви к покойной сестре, о чем не уставал напоминать. Это было ее предсмертное желание. В Италии дядя Феликс обзавелся и другими учениками и присоединился к Тосканскому оркестру, но его главной целью всегда оставалась Ева.

Та же донимала его при любой возможности. Она была своенравной и рассеянной, уроки ей быстро наскучивали, и она умела буквально растворяться в воздухе, когда приближалось время занятий. Однако у нее был дар. Она обладала совершенным слухом и то, чего не могла взять дисциплиной, компенсировала музыкальностью. Она любила скрипку, любила играть, и в конце концов дядя Феликс научился закрывать глаза на остальное, хотя подобная снисходительность давалась ему нелегко.

Он далеко не сразу понял, что в действительности Ева не читает ноты, которые он перед ней ставит. Она просто слушала его игру, а затем повторяла. Если какое-то место было ей непонятно, Ева просила показать его еще раз, после чего с легкостью воспроизводила по памяти такт за тактом.

Уроки сольфеджио стали пыткой для обоих. Его ненавидела Ева, его ненавидел дядя Феликс, а часть времени они еще и ненавидели друг Друга. Он заставлял ее делать то, что она презирала, и редко позволял то, что она любила. Только длинные ноты, гаммы и игра с листа – и так день за днем.

– Не хочу учить длинные ноты! – топала ногой Ева. – Хочу играть Шопена.

– Ты не умеешь играть Шопена.

– Умею! Слушай. – И Ева немедленно исполняла ноктюрн Шопена, полный замысловатых вариаций – дядя Феликс нарочно добавлял их в произведение, чтобы испытать племянницу.

– Не умеешь. Это попугайство, а не Шопен. Ты не знаешь нот. Просто слушаешь меня и играешь, не видя музыки и сочиняя ее на ходу.

– Я вижу музыку у себя в голове! – ныла Ева. – И выглядит она не как черные точки и загогулины. Скорее радуги, полет, Альпы и Апеннины. Почему мне нельзя просто слушать и играть?

– Потому что я не всегда буду рядом, чтобы показать тебе пример! Ты должна уметь читать с листа и превращать ноты в музыку – и в голове, и на инструменте. Да, ты сочиняешь музыку сама, но все великие композиторы, слушая музыку, видели и ноты. Ноты, а не Апеннины! Если ты не научишься читать и писать их, то никогда не сможешь зафиксировать и собственные сочинения.

В итоге Ева освоила нотную грамоту. Но все равно слишком полагалась на свое умение подражать, приукрашивать, приноравливаться. Последнее слово напомнило ей о дедушке. Кое к чему он так и не сумел приноровиться.

– Дядя Феликс! – Ева опустила скрипку и смычок, оборвав импровизацию. Дядина спина казалась жесткой, как доска.

– Продолжай, пожалуйста, – попросил он тихо.

– Что тебе сыграть?

– Что хочешь. Что-нибудь, смешанное с Росселли и сбрызнутое Адлером, – ответил он, и плечи его задрожали.

Ева никогда прежде не видела дядиных слез, но за последние месяцы он плакал уже дважды. Как его утешить, она не знала, а потому просто заиграла снова. Заиграла ноктюрн Шопена ми-бемоль мажор, потому что он был нестерпимо прекрасен, но в финале, по своему обыкновению, отклонилась от оригинала и закончила чем-то новым, неожиданным даже для себя.

Когда Ева опустила скрипку, дядя Феликс сидел в кресле и промокал глаза скомканным носовым платком. В глазах у него читалась такая грусть, что у Евы самой заныло сердце. Однако он лишь ласково улыбнулся ей, прежде чем заговорить. Несмотря на усталый голос, каждое слово было взвешенным:

– Всю свою жизнь я был хорош только в одном. В игре на скрипке. Не так, как мой отец, конечно. Может, в итоге я бы до него и дорос, но я слишком много пил и слишком часто выходил из себя. Я приехал в Италию, потому что потерпел крах в Вене. Я приехал в Италию, потому что влюбился в женщину, которая меня не любила. И последние тринадцать лет вымещал все это на тебе. Если бы ты не была такой сильной, я бы тебя сломил. Заставил меня ненавидеть. Но ты давала мне отпор. Противостояла. И теперь я тебя слушаю, и я в восхищении.

– Правда?.. – Ева не верила своим ушам. Никогда прежде ей не говорили ничего подобного.

– Когда ты играешь, ко мне возвращается надежда. Они могут отобрать у нас дома, имущество, семьи. Жизнь. Могут выгнать нас, как уже выгоняли раньше. Могут унижать нас и расчеловечивать. Но они не могут отобрать наши мысли. Наши таланты. Наши знания и воспоминания. В музыке рабства нет. Музыка – это открытая дверь, через которую ускользает душа. Пусть только на пять минут, но тот, кто слушает ее здесь и сейчас, свободен. Любой, кто слышит ее, поднимается над земным. Когда ты играешь, я слышу, как над твоими струнами встает вся моя жизнь. Слышу длинные ноты и гаммы, слезы и часы мучений. Слышу тебя и себя, запертых в этой комнате. Слышу своего отца и его уроки, которые я тебе передал. Слышу их все разом – свою жизнь, его жизнь, снова и снова по кругу. Все это воскресает, когда ты играешь.

Ева отложила скрипку. Уже не сдерживая слез, опустилась на колени перед дядей, обвила его руками и притянула к себе, прижавшись щекой ко впалой груди. Он мягко обнял ее в ответ, и оба застыли в горестном молчании, прислушиваясь к ветру, который выводил одну и ту же тоскливую ноту. Звучанием она странно походила на ту, которую Ева вплела в Шопена, – и на секунду она задумалась, станет ли этот ветер единственным свидетелем и плакальщиком, когда смерть, покончив с Австрией, доберется и до них тоже.

10 августа 1939 года

Признание: за девятнадцать лет меня целовали множество раз. Но так – никогда.


Я словно тонула, но не испытывала потребности в воздухе. Падала, но знала, что никогда не ударюсь о землю. Даже сейчас у меня дрожат руки, а сердце кажется разбухшим и горячим, будто вот-вот взорвется. Или взорвусь я сама.

Хочется плакать. Хочется смеяться. Хочется уткнуться лицом в подушки и беззвучно кричать, пока не усну. Может, хотя бы сон поможет мне справиться с этими чувствами.

Поверить не могу, что все и правда случилось, – так долго я ждала. Целых семь лет, с тех самых пор, как в шутку подговорила Анджело поцеловать меня впервые. Я ждала, и ждала, и ждала его все эти годы – и вот сегодня в крохотном мирке, где поместились бы лишь мы двое, на долгую пару часов он стал моим.

Знать бы еще, сумею ли я его удержать. Боюсь, когда наступит завтрашний день, мне придется ждать его снова.


Ева Росселли

Глава 4

Гроссето

Анджело удивился, когда Камилло объявил, что снова снял на отпуск их пляжный домик, учитывая новые расовые законы, принятые в Италии тем же летом. Однако Камилло оформил бронь прежде, чем законы вступили в силу, и упрямо заявил, что снимал этот домик последние двадцать лет и будет снимать еще двадцать. Поэтому в августе – за считаные месяцы до того, как разразилась война, – вся семья села в поезд до Гроссето, положившись на способность Камилло улаживать любые неурядицы.

Первую пару дней из запланированных Анджело пятидневных каникул они отсыпались, ели, играли в шахматы и спорили обо всем и ни о чем – просто потому, что Камилло и Августо нравилось спорить, а Анджело нравилось их слушать. Впрочем, в последние месяцы их дебаты случались все реже: фашизм показал миру истинное лицо, и Августо вынужден был признать свою неправоту. Однако братья все равно находили поводы для разногласий – кажется, к обоюдному облегчению.

Ева гуляла дни напролет, пританцовывая под слышную только ей мелодию и заигрывая с волнами, набегавшими на берег, пока не замерзала и не промокала с головы до ног. Тогда она ложилась на большое белое полотенце и задремывала в лучах солнца, которое сцеловывало с нее каждую капельку, после чего все повторялось. Обычно фарфоровая кожа сперва порозовела, а потом стала шоколадной, отчего Ева начала намного сильнее напоминать итальянку. При темных волосах и глазах ее кожа была заметно менее оливковой, чем у Анджело, которому хватало часа на солнце, чтобы изжариться до черноты. Спустя пару дней он уже выглядел так, будто всю жизнь забрасывал сети с рыбаками Гроссето.

Пляжи были окаймлены приморскими соснами с зонтичными кронами; как-то раз Анджело забрел в заросли пробкового дуба, где семьи аристократов до сих пор охотились на кабанов, да так и затерялся среди лиственной тени, запахов и тишины. Когда же солнце сделало его кожу липкой от пота, он повернул обратно к пляжу с твердым намерением искупаться в прохладной чистой воде – и внезапно обнаружил, что небеса утратили свою утреннюю голубизну и ясность. Теперь их все кучнее заволакивали тучи, но Анджело все равно сбросил рубашку, снял брюки и протез и допрыгал на одной ноге до кромки Тирренского моря. Вскоре к нему присоединилась Ева, и они шутливо пихались, брызгались и покачивались на волнах морскими звездами, пока угрожающее ворчание в небе не загнало их обратно на берег.

Дождь обещал разразиться с минуты на минуту, но воздух по-прежнему ощущался парным молоком, так что они рискнули расстелить полотенца и позволили послеполуденному жару высушить мокрые волосы.

– Что это? – Ева кивнула на груду одежды, рядом с которой валялись лесные находки Анджело. Он редко забирал их домой – беспорядок был ему неприятен, а сентиментальность чужда, – но кое-что из сегодняшних трофеев должно было приглянуться дедушке.

– Да вот, нашел черно-белые иглы дикобраза.

– Неплохо. Хотя, конечно, не сравнится с розовыми фламинго, которых я видела сегодня в лагуне, – ответила Ева, не сводя глаз с приближающейся грозы. На губах ее играла легкая улыбка – не насмешка, скорее приглашение к игре.

– Подумаешь, фламинго, – с готовностью фыркнул Анджело. – Я сегодня вспугнул в роще сипуху, так что она чуть не спланировала мне на голову. И задушил кабана голыми руками! Хотел притащить домой на ужин, но потом вспомнил, что иудеи свиней не едят.

Ева закусила губу, явно пытаясь выдумать еще более впечатляющую историю.

– А я нашла вот что, – наконец сказала она и протянула ему раковину, по-прежнему закрытую и склеенную с одной стороны.

Анджело осторожно разомкнул створки. Внутри было гладко и пусто. Если здесь когда-то и обитала жизнь, она давно покинула это место.

– Жемчужины не было?

– Нет. Только песок.

– Но песок может стать жемчужиной, – заметил Анджело, возвращая раковину Еве.

– Песок не может стать ничем, кроме песка, глупышка. Он просто прячется внутри, и песочное зернышко постепенно обрастает слоями арагонита…

– Чем? – перебил Анджело. Этого слова он раньше не слышал.

– Минеральное вещество, которым устрица обертывает попавшую в нее песчинку.

Упоминание устрицы производило на обоих все тот же старый эффект, и Ева мимолетно кольнула Анджело взглядом, прежде чем снова перевести его на горизонт. В других обстоятельствах он бы и не заметил. Но сейчас они находились приблизительно в той же точке, где и семь лет назад, хотя тогда небеса были чисты и им на головы не угрожал обрушиться ливень.

– Ты имеешь в виду перламутр? Откуда ты знаешь все эти мудреные слова?

– От папы. Он же химик, Анджело. И знает настоящие названия всех веществ, открытых человеком.

– И вот так маленькая надоеда становится прекрасной жемчужиной. – Анджело подмигнул Еве и легонько стукнул ее по носу.

– Это ты меня сейчас назвал маленькой надоедой?

Анджело невольно рассмеялся. Она всегда его смешила.

– Да. Именно так. Прекрасной надоедой.

– Продолжай в том же духе, и я убегу с твоей железной ногой. Будешь прыгать до самого дома.

Анджело в притворном ужасе округлил глаза.

– Бессердечная!

– Бессердечная надоеда, – подтвердила Ева, в шутку на него замахнувшись, но он легко блокировал ее удар, да еще и попутно отобрал раковину.

По небу снова прокатился громовой раскат, отнюдь не такой далекий и глухой, как раньше. Анджело и Ева, продолжая обмениваться добродушными тычками, наспех оделись и собрали свои нехитрые пожитки. Увы, слишком поздно: набухшее небо содрогнулось снова, а затем разверзлось прямо у них над головами. Песок мгновенно покрылся темными крапинками, и Ева взвизгнула. Даже с протезом Анджело за ней не угнался бы, а Ева не собиралась бросать его мокнуть одного. Поэтому они дружно закрутили головами в поисках убежища.

Рука в руке они пробрались по песку к деревьям и маленькой рыбацкой хижине, которая стояла чуть в отдалении от берега. Замок был сломан, а сама хижина давно заброшена, но из пыли и паутины по-прежнему торчали удочки и рыбацкие сети.

Мокрые, облепленные одеждой, с черными от воды волосами, липнущими к разгоряченным щекам, они с хохотом ввалились в хижину, чьи сырые стены и землистая темнота делали ее похожей скорее на подземелье для пыток, чем на убежище от грозы. Ева тут же схватила в одну руку удочку, а Другой бросила Анджело рыболовную сеть. Не прошло и пары секунд, как в хижине снова разгорелся бой, перемежаемый возгласами «En garde!», «Ощути мою ярость!» и «А как тебе это, недотепа?!». В какой-то момент Ева совершила ошибку, чересчур далеко выбросив руку с «рапирой», и Анджело в два счета ее обезоружил.

– Сдавайся, мошенница! – ухмыльнулся он. Черные кудри липли ко лбу, а голубые глаза не отрывались от Евы, которая скользящей походкой кралась вокруг, изображая опытного фехтовальщика. Губы девушки дрожали от смеха, в позе читалась почти забытая в последние месяцы расслабленность – и сердце Анджело невольно смягчилось.

Ева почувствовала перемену в его настроении и сделала ложный выпад, словно собираясь присесть на колени, но вместо этого метнулась вперед и схватила Анджело за руку, как будто бы для броска через плечо. Это уже больше напоминало греко-римскую борьбу, чем фехтование, и Анджело, отшвырнув сеть, рывком притянул соперницу к себе. Спина Евы оказалась прижата к его груди, предплечье Анджело проскользнуло под ее бюстом, а крупная рука крепко обхватила грудную клетку.

Он подразумевал это частью игры и явно не думал, как еще может быть истолкован его жест. Но его тело вжалось в нее от груди до бедер, волосы Евы мазнули ему по лицу, знакомый девичий запах защекотал ноздри – и губы Анджело, уже готовые потребовать капитуляции, вдруг замерли над шелковым завитком уха Евы.

Несколько долгих секунд они стояли неподвижно: окаменев в случайном объятии с закрытыми глазами и чуть приоткрытым ртом, пытаясь сделать вдох, но не пошевелиться и не издать ни звука и борясь с нарастающим от этих попыток головокружением. Когда Анджело схватил Еву, она машинально вскинула руки и теперь отчаянно цеплялась за него, всеми силами удерживая своего заложника. Она даже не осмеливалась позвать его по имени – это разрушило бы чары.

А затем его губы невесомо скользнули по мочке ее уха, скуле – и обратно. Ева постаралась скрыть дрожь, пробежавшую по позвоночнику, но Анджело все равно ее заметил. Ощущение губ тут же пропало, однако он не отстранился и не разомкнул объятия.

Ева медленно повернула голову и приподняла подбородок, чувствуя, как его дыхание прокладывает теплую дорожку по ее щеке. Затем настал черед уже ее дыхания щекотать его щеку и согревать губы. Мгновение, и оба снова застыли: с ноющими от напряжения мышцами, пытаясь ощутить все разом, ничего не упустить и при этом не перейти черту. Они так и не открыли глаз, когда эта черта оказалась прямо у них под ногами, и они, промедлив еще один бесконечный миг, перешагнули ее вместе – лицом к лицу и друг в друга.

Губы соприкоснулись. Столкнулись. Отпрянули. Сомкнулись и отпрянули вновь. Вжались, замерли, скользнули чуть в сторону. И все это по-прежнему с закрытыми глазами. Готовясь все отрицать.

Анджело чуть сдвинулся, позволяя Еве развернуться, и танец возобновился под другим углом: более прямолинейный, менее случайный. Случайность.

Невинность. Сладость. Три слова наконец сумели пробиться сквозь затуманенный разум Анджело, и он еле заметно кивнул самому себе. Да. Это было невинно.

Его рот по-прежнему был прижат ко рту Евы, этот легчайший кивок приподнял ее верхнюю губу, и язык Анджело нечаянно скользнул в приоткрывшееся пространство. Нечаянно. Невинно. Сладко. Так невыносимо сладко. Совсем как тот поцелуй много лет назад.

Но сладость дурманила голову не хуже вина Камилло – и Анджело пил ее, как вино, стремясь забрать изо рта Евы все до последней капли и уже не в силах остановиться. Вкусом ее поцелуй не напоминал ничего, что он пробовал ранее, и она баюкала его лицо в своих ладонях, позволяя напиться, как утопающему, забыться в ощущениях и запахах, раствориться в безрассудном жаре ее рта.

А потом они открыли глаза.

Темные и дымные столкнулись с голубыми и сверкающими, и Анджело захотелось снова зажмуриться. Но вместо этого он поднял голову и мягко выпустил Еву из рук.

– Ева, – прошептал он, и она вздрогнула – такая му́ка звучала в этом слове.

– Еще, – взмолилась она: словами, глазами, всей собой. – Еще, Анджело.

– Матерь Божья, – выдохнул он обреченно. Но прелестная Мадонна, мать его возлюбленного Христа, не могла сравниться с мадонной, которая стояла перед ним.

Они разом прильнули друг к другу; восстановленная связь была такой желанной, такой жадной, что их вздохи разлетелись вокруг, словно хор приглушенных «аллилуйя». Не осталось ничего, кроме ртов и радости, ласки и ликования, и единственный поцелуй все разрастался и множился, пока не переродился в нечто совершенное иное, никогда не испытанное ими прежде.

Гроза снаружи стихла и превратилась в радугу нежных пастельных оттенков, рассыпанную по серебристым лужам, которых они не увидели. Фабия звала их к ужину, но они не слышали. Подкравшийся вечер лишил воздух последних остатков тепла, но им было не холодно. Где-то в пляжном домике Камилло набивал трубку, тревожась о будущем двух молодых людей, которые всегда любили друг друга, но не были друг другу предназначены. И когда их костры отбушевали и разгорелись спокойным ровным пламенем, они наконец учуяли дым.

* * *

Они покинули рыбацкую хижину, не утратив невинности, однако не вернулись к безопасности и благоразумию. Вместо этого они углубились в благоухающий, влажный после дождя вечнозеленый лес, который караулом обступал один бок пляжного домика, настолько остра была их неготовность разлучиться, забыть о прикосновениях и поцелуях, разомкнуть объятия и вернуться туда, где разъединенность неизбежно повлечет за собой вину и сожаления. По крайней мере для Анджело.

Наконец они все же расстались. Ева на цыпочках прокралась в свою комнату – пьяная от любви, оглушенная желанием и вынужденная прикрывать ладонью улыбку, чтобы не рассмеяться в полный голос. Анджело же отправился на веранду и постарался выбросить все мысли из головы. Он тоже прижимал руку ко рту, но не чтобы удержаться от смеха. Пальцы его все еще хранили аромат Евы.

Тело снова напряглось, выдохи сделались болезненными; он переживал восхитительную агонию. Анджело никогда прежде не испытывал такого удовольствия, но источником его было не просто тело или кожа Евы. Не ее губы или сладость дыхания. Не то, как она одним прикосновением вызывала у него дрожь. Нет, это было нечто большее. Не только удовольствие, но счастье.

Конечно, его предупреждали о коварстве плоти. Семинаристов всесторонне наставляли, бесконечно предостерегали, даже пугали потерей души, когда доходило до обуздания страстей и отрицания любых чувственных порывов. Но никто не говорил ему, что он будет переполнен таким нестерпимым счастьем. Глаза жгло слезами, но не оттого, что он рухнул в капкан, которого любой семинарист страшился и одновременно втайне желал. Это любовь сделала каждое касание равным искуплению, а поцелуй – преображению. Не похоть. Не удовольствие. Любовь.

Анджело давно понимал, что любит Еву, но никогда не позволял себе мысли, что именно такую любовь испытывает мужчина к женщине. Не допускал самой этой идеи. Он сознательно изничтожил ее еще в тот момент, когда решил сочетаться браком с церковью, отвергнув таким образом всех остальных.

– Анджело!

Анджело отдернул пальцы ото рта, будто его застали с рукой в кассовом аппарате. Камилло вышел на веранду и огляделся, явно ожидая, что Ева тоже будет где-нибудь поблизости. Не заметив ее, он опустился в кресло справа от Анджело и начал набивать трубку с таким видом, словно в его распоряжении было все время мира. Было еще не поздно, хотя Анджело с Евой пропустили ужин. Никто из домочадцев пока не ложился спать, и сумеречный воздух наполняли приглушенные голоса и звенящий смех. Анджело надеялся, что остальные не обратили внимания, сколько времени они с Евой провели наедине.

Камилло курил трубку, что-то мурлыкая себе под нос; дым вырывался у него изо рта благоуханными клубами. Анджело всегда любил запах его трубки и теперь ненадолго прикрыл глаза, позволяя ему смешаться с солью и морем, дождем и зеленью, прежде чем выдохнуть и тут же глубоко вдохнуть снова.

– Возможно, ты наша единственная надежда, Анджело, – произнес Камилло спустя некоторое время.

До Анджело не сразу дошел смысл его слов; уютная темнота навевала дремоту, а схлынувшая волна адреналина неизбежно оставила его вялым и расслабленным.

– Что вы имеете в виду, Камилло? – Тот всегда настаивал, чтобы Анджело обращался к нему просто по имени.

– Знаешь, а ты ведь мог бы жениться на Еве и увезти ее в Америку. У тебя есть американское гражданство. Будь она твоей женой, ты смог бы вывезти ее из Италии. Из Европы. Защитить от того, что надвигается.

Анджело был так поражен, что мог только сидеть и смотреть в темноту, словно из нее вот-вот должны были выскочить арлекины с криками «Шутка! Попался!». Видимо, его молчание чересчур затянулось, потому что Камилло подался вперед и внимательно заглянул ему в лицо.

– Она никогда вас не бросит, – ответил Анджело наконец, приведя единственное возражение, которое пришло ему на ум.

– Ха! – И Камилло, негромко хохотнув, снова пыхнул трубкой и откинулся в кресле. – Так я и знал.

– Что вы знали, папа? – спросил Анджело, нечаянно назвав его по примеру Евы.

– Что ты не станешь со мной притворяться. Ты любишь Еву. И она любит тебя. Но ты священник, а она еврейка.

– А вы поэт, – ответил Анджело мягко, хотя его сердце колотилось как бешеное.

Камилло добродушно рассмеялся:

– О да. Поэт и мыслитель. Потому и курю эту трубку. Она придает мне философский вид.

– Я еще не священник, – пробормотал Анджело. Это было глупостью, конечно. Он провел в семинарии девять лет. Девять. Сейчас шли последние месяцы его учебы. День рукоположения в сан был уже назначен.

– С таким же успехом обрученный мужчина мог бы сказать, что еще не женат.

Сравнение было таким точным, что Анджело не нашелся с ответом. По натуре он был слишком честным, а весь этот день настолько его оглушил, что сил играть в игры уже не осталось. Камилло был прав. Он не мог притворяться. Реальность начала рассеивать сладостный туман, в котором он пребывал.

Анджело не был глупцом. Не был слепым, или глухим, или немым. Но он определенно был простаком. Он думал, что сможет любить Еву, не влюбляясь в нее. Думал, что сможет держаться поблизости, не приближаясь к ней слишком сильно. Думал, что сможет не выбирать между Евой и Господом.

Но он не мог.

Он был не исключением, а правилом. Ему было далеко до святого Георгия, повергающего драконов во славу Божью. Он был всего лишь Анджело Бьянко, которого бичевал коварнейший из всех змеев – огненно-красный дьявол с семью головами и десятью рогами, как описал его Иоанн Богослов в Книге Откровения.

– Я хочу стать священником, Камилло, – прошептал Анджело, и в груди у него заныло, будто этими словами он предавал Еву. Он и в самом деле ее предавал, как недавно предал церковь и самого себя. Последние несколько часов были самыми восхитительными в его жизни, однако явно не самыми достойными.

– Я знаю, – ответил Камилло. – Именно поэтому ты сидишь сейчас здесь, а не гуляешь где-нибудь с Евой. И поэтому же годами обращался с ней как с сестрой, а мне позволял обращаться с тобой как с сыном.

– Вы – моя семья, – только и смог выговорить Анджело. Горло сдавило.

– Да. Но ты все равно можешь ее спасти.

Во взгляде Камилло читалось такое откровенное ожидание, что Анджело запутался окончательно.

– Но я думал… Вы говорили про…

– Женитьбу? Нет. Во-первых, это незаконно. Католики больше не могут сочетаться браком с иудеями, хотя все предыдущие десятилетия в Италии это никому не мешало. Например, тридцать лет назад дядя Сантино, убежденный католик по вероисповеданию, преспокойно женился на моей тетушке-еврейке.

После этих слов Камилло раздраженно фыркнул, но тут же помахал рукой в воздухе, разгоняя вместе с клубами дыма и свою насмешку, и воспоминание о запутанной семейной связи, которая в первую очередь и поселила их с Сантино под одной крышей.

– А во-вторых, ты прав. Ева никогда меня не бросит. Это характерная еврейская черта: мы скорее умрем, чем разлучимся с любимыми. – И Камилло снова пыхнул трубкой, позволяя недолгому молчанию прояснить мысли. – Хотя кто знает? Возможно, это не еврейская черта. Возможно, это общечеловеческая черта… Как бы там ни было, она не оставит меня даже ради собственного спасения.

– Я не понимаю, Камилло. Что я должен сделать? – Анджело надеялся услышать точный ответ, указания, которые проложат перед ним прямую и узкую дорогу.

– Ты – наша единственная надежда, потому что вскоре окажешься в силах помочь множеству людей. Церковь уже давно помогает беженцам. Ты знал?

Анджело покачал головой. Вопрос заключался лишь в том, откуда об этом знал Камилло.

– Я искал разные способы помочь своему свекру. В том числе сотрудничал с DELASEM…

– С кем? – Анджело понятия не имел, что это такое.

– Delegazione per l’Assistenza degli Emigranti Ebrei, – расшифровал Камилло. – Делегация помощи евреям-эмигрантам. Это растущая сеть, Анджело. Католическая церковь негласно помогает им где может. Вероятно, в конце концов католики все-таки спасут наши души. – И Камилло усмехнулся с трубкой во рту. – Или хотя бы жизни. Лично я был бы признателен уже за это.

– Что мне делать? – Инструкции по-прежнему выглядели весьма смутными.

– Из-за угрозы войны контракты «Острики» умножились десятикратно. Государство всегда было нашим главным заказчиком. Платят они не слишком щедро, зато закупки делают в промышленных масштабах. Следует радоваться, что компанию не национализировали во имя народного блага. Раньше мы специализировались на стекле ручной работы, но вложились в оборудование для плавки более прочного промышленного стекла, когда Муссолини встал в позу и война начала казаться неизбежной. Сейчас мы богаче, чем когда бы то ни было, и изрядная часть этой прибыли перечисляется DELASEM. Я даже пожертвовал крупную сумму церкви – с условием, что ты будешь доверительным собственником и лично выберешь, какой церковной организации пойдут эти деньги. Я хочу, чтобы они достались беженцам и тем, кто их кормит и укрывает. Ты сможешь за этим проследить? Сделаешь это для меня?

– Как? – только и спросил Анджело.

– Став священником. Как ты всегда и собирался. А если наступят худшие времена, ты используешь свои связи, чтобы нас спрятать. Мне нужно, чтобы ты спас нашу семью, Анджело.

* * *

Ева проворочалась всю ночь – сперва в радостном возбуждении, вновь и вновь прокручивая в голове недавние поцелуи, а затем в жестоком отчаянии, когда воспоминания сменились мыслями о будущем. Последний год наглядно доказал ей, что счастливых финалов не бывает – лишь счастливые интерлюдии, которые в итоге делают все еще хуже.

Задремала она только на рассвете, так что проснулась к полудню. Неспешно приняла ванну, высушила и завила волосы, накрасила ногти на ногах красным и наконец спустилась по лестнице в три часа дня, уверенная, что домочадцам будет достаточно один раз взглянуть на ее лицо, чтобы прочесть все отпечатанные на нем чувства. Встреча с Анджело откровенно ее страшила: Еве тоже было бы достаточно одного взгляда, чтобы понять, испытывает ли он то же самое. Возможно, разумней не смотреть на него вообще.

Фабия была на кухне – обваливала в муке и жарила сардины. Сантино прилаживал к шляпе иглы дикобраза, найденные вчера Анджело, а остальные сидели на веранде, потягивая лимонад с примесью чего-то явно более крепкого и наслаждаясь легкой прохладой, которую оставила в подарок вчерашняя гроза.

Все они приветствовали Еву с обычной сердечностью, ни словом не обмолвившись о ее позднем пробуждении или пропущенном ужине. Анджело нигде не было видно. Ева вздохнула чуть свободнее и подсела к отцу на большие садовые качели, прикрыв глаза на тот случай, если Анджело внезапно решит к ним присоединиться.

Однако вместо него на дорожке появились управляющий пляжным домиком и его супруга. В самом их визите не было ничего необычного: пожилая пара всегда была безупречно вежлива и доброжелательна и то и дело заглядывала проведать своих гостей. По слухам, несколько домиков они ежегодно приберегали для одной из богатейших в Италии семей, хотя Ева вечно забывала, для какой именно. Неудивительно, что все собравшиеся на веранде встретили их с привычной теплотой, которая почти немедленно сменилась чем-то холодным и липким.

Управляющий и его жена сразу направились к Камилло и остановились перед ним бок о бок, словно им требовалась моральная поддержка для аморального дела.

– Мне искренне жаль, синьор, – начал старик. – Я знаю, что вы приезжали сюда долгие годы, и мы всегда были рады вас принимать. Но теперь люди жалуются. Здесь многие вас знают и знают, что вы евреи. А по новым законам… Сами понимаете.

Несколько мгновений Камилло молчал, будто не мог поверить своим ушам, после чего медленно поднялся с качелей. Такую обиду нужно было встречать стоя.

– Мы, разумеется, вернем вам деньги, – поспешно добавила старуха и протянула ему конверт.

Камилло забрал его, вскрыл и молча посмотрел на лиры. Ева отчетливо видела его унижение, и ее лицо тоже вспыхнуло от ярости. Поднявшись, она остановилась рядом с отцом и взяла его за руку. Он на секунду напрягся, а затем сжал ее пальцы.

– Вот как, – наконец сказал Камилло спокойно. – И когда именно нам следует уехать?

– Чем раньше, тем лучше. Нам бы не хотелось лишних проблем с постояльцами или карабинерами. – И управляющий пожал плечами, словно смиряясь с неизбежными обстоятельствами. – Ничего не поделаешь.

– Тогда мы уедем завтра утром, – сухо сказал Камилло.

Старуха посмотрела на мужа. Тот посмотрел на Камилло.

– Вам лучше уехать сегодня, синьор.

На веранде воцарилась тишина настолько раскаленная, будто в лица им дышала открытая топка.

– До Флоренции день пути, а среди нас пожилые люди, – ответил Камилло мягко, но непреклонно. – Мы как раз собирались обедать, а потом еще нужно будет собрать вещи. Мы уедем завтра утром.

Старуха подалась вперед и выхватила конверт у него из рук.

– Тогда это мы удержим, чтобы покрыть убытки, – процедила она. – И пеняйте на себя, если сюда заявятся карабинеры и выволокут вас за шиворот. Уж они-то будут не так вежливы, как мы.

На лицах управляющего и Камилло проступило одинаково шокированное выражение. Женщина перешла к враждебности без малейшего повода.

– Думаю, вы вполне можете съехать завтра, – подытожил старик и направился прочь, комкая в руках шляпу. – Идем, Твида.

Жена последовала за ним, так и не вернув конверт.

Стоило Анджело появиться и выслушать новости от рыдающей бабушки, как он помчался к дому управляющего, причем с такой яростью, что дверь, которой он хлопнул на прощание, едва не слетела с петель. Через полчаса он вернулся в потрясении и с таким лицом, будто его подташнивало. Остальные не решились спрашивать, как прошла беседа.

Анджело молчал все время, пока они ужинали жареными сардинами Фабии, зеленым салатом и томатами. Судя по застывшим лицам и измученным глазам присутствующих, никто не верил, что их мытарства ограничатся последней трапезой, ожидая за Тайной вечерей и все последующие страсти. Правда, Ева сомневалась, что кто-нибудь оценит ее католическое остроумие, так что оставила его при себе.

Затем они в смущенном ступоре упаковали вещи и отправились спать непривычно рано; обсуждать прерванный отпуск никому не хотелось. На следующее утро они оставили дом таким же чистым и опрятным, каким и получили, и забрались в арендованные автомобили, которые должны были отвезти их вместе с багажом на вокзал.

Ева не собиралась оборачиваться, но, когда машина тронулась с места, все же бросила один последний взгляд на исчезающий вдали домик. Они не вернутся в Маремму. Больше не будет пляжа с белым песком и свежей рыбы с рынка Гроссето. Не будет украденных поцелуев. В этом она была уверена. Все радости, составлявшие ее лето, превратились в воспоминания, и воспоминания эти были безвозвратно испорчены.

15 августа 1939 года

Признание: я боюсь быть отвергнутой.


Отвергнутый младенец с большой вероятностью погибнет, даже если его базовые потребности будут удовлетворены. Отвергнутый ребенок проведет всю жизнь в попытках угодить окружающим, при этом никогда не испытывая довольства собой. Отвергнутая женщина пойдет вразнос, стремясь почувствовать себя желанной. А отвергнутый мужчина вряд ли решится на новую попытку, как бы ни было велико его одиночество. Причем отвергнутые люди будут бесконечно доказывать себе, что они это заслужили, просто чтобы придать смысл этому бессмысленному миру.

Я всегда верила, что для человеческого сердца нет ничего страшнее отвержения, но весь последний год сознательно приучала себя к нему. Привыкала. Готовилась. Буквально шла ему навстречу, вместо того чтобы бороться. Как же я себя за это ненавижу! Порой меня посещает вопрос, куда подевалась прежняя Ева – девчонка с искрой, которая втайне верила, что может совершить что угодно, стать кем угодно и любить кого угодно. Но потом я вспоминаю.

Ее отвергли.


Ева Росселли

Глава 5

Рим

Анджело ждали в семинарии только через три дня, так что первые два он потратил на поездку в Рим и встречу с монсеньором Лучано. Анджело исповедовался ему в чувствах к Еве, признался в пережитой ими близости и попросил о наставлении и отпущении грехов. Монсеньор выполнил обе его просьбы, однако с трудом смог скрыть тревогу.

– В этом нет будущего, сын мой.

Анджело подумал о Еве, ее солнечной улыбке и смеющихся глазах, о том, как ощущались ее губы на его губах. Она любила его. Он любил ее. В этом определенно было будущее, но монсеньор Лучано, словно услышав в его молчании непроговоренные сомнения, продолжал:

– Даже если ты не станешь священником… Она еврейка, Анджело.

– Да.

– Ты не сможешь на ней жениться.

– Из-за законов?

– Да. Но не только. Ты католик и не можешь жениться на неверующей.

– Но она верит в Бога. – Анджело ощутил странную обиду и потребность защитить Еву, хоть он и понимал, о чем ведет речь его наставник.

– Какого Бога? – продолжил монсеньор Лучано. – Явно не в Иисуса.

– Вы правда думаете, что Господь выставляет условия, монсеньор? – возразил Анджело неожиданно для самого себя. – Возможно, единственное условие – это любовь. Любовь к Нему, любовь к другим. Она не отвергает Христа, просто не знает Его.

– И ты уверен, что поможешь ей узнать?

Анджело на секунду задумался над этим вопросом.

– Трудно сказать, отец. Но даже если она примет Иисуса как своего Спасителя, все равно вряд ли крестится.

– Почему?

– Потому что она еврейка… Иудейка. – И Анджело всплеснул руками, отчаявшись найти лучшее объяснение. – Это ее наследие. История. Для нее это не просто религия. Это ее суть и суть ее отца. Суть их предков.

– Но это не твоя суть, – негромко произнес монсеньор Лучано, испытующе вглядываясь в лицо Анджело.

Тот отшатнулся, будто ему отвесили пощечину, а затем скорее отвернулся от духовника, не желая, чтобы тот заметил, какой эффект произвели на Анджело его слова.

Это была не его суть.

Вот в чем заключалась проблема. Анджело не был евреем. Евреи его воспитали и любили, но он не был одним из них. Болезненное чувство отверженности, которое он испытал после смерти матери, когда отец оставил его в Италии, снова подняло чешуйчатую голову и опалило грудь изнутри.

В церкви тебе самое место, Анджело. Здесь ты не будешь ни для кого обузой. Вот что сказал ему отец на прощание. Теперь он был старше и мудрее, вполне понимал логику отца и разделял желания бабушки с дедушкой, но старые эмоции – и особенно чувство неустойчивости – никуда не делись.

– Ты знаешь, как будет лучше, Анджело. Знаешь, в чем истина. А теперь ступай и не оглядывайся, – добавил монсеньор.

Анджело оставалось только кивнуть. В церкви ему было самое место. В глубине души он верил в это и сам. Он никогда не был предназначен Еве.

* * *

Последний день каникул Анджело провел во Флоренции с Евой, стараясь внушить ей, что между ними ничего не изменилось и не изменится. Он провел ее по всем своим любимым местам, пытаясь показать их собственными глазами и хотя бы таким образом объяснить, что им движет, но вместо этого лишь почувствовал себя экскурсоводом по городу, который она и без того прекрасно знала.

Хотя Ева молчала, Анджело почти физически ощущал ее уныние. Шедевры живописи и архитектуры, трогавшие его, оставляли ее равнодушной. Однако он не оставлял попыток, указывая то на фреску, то на статую и подробно рассказывая, за что их ценит и любит, пока лицо Евы мало-помалу не прояснилось и произведения искусства не ожили и для нее тоже.

Несмотря на множество сокровищ, которыми полнился дворец Барджелло, в нем Анджело хотел показать Еве только статую святого Георгия работы Донателло – юного, со щитом в руке и с лицом, обращенным к невидимой угрозе.

– Падре Себастиано привел нас сюда через два года после моего приезда в Италию. И эта статуя изменила для меня все. Я не мог оторвать от нее взгляда. Остальные мальчики давно ушли дальше, а я все стоял и смотрел. Тогда ко мне подошел другой священник и рассказал историю про святого Георгия и дракона.

Анджело по памяти воспроизвел притчу, которая так переломила ход его мыслей и направила всю жизнь в иную колею. Пока он говорил, Ева не сводила глаз со скульптуры, словно могла разглядеть его сквозь пелену лет – мальчишку, захотевшего стать святым.

– Он рискнул всем, – добавил Анджело после окончания истории, – и, хотя погиб за свою веру, благодаря ей же обрел бессмертие.

Когда Ева подняла на него глаза, в них читалась грусть. Возможно, она видела правду и эта правда причиняла ей боль.

– После этого дон Лучано – священник, которого я повстречал в тот день, – решил за мной присматривать и даже начал писать в семинарию, интересуясь моими успехами. Теперь он монсеньор в Риме. Надеюсь, я и дальше смогу у него учиться.

Это было самое горячее желание Анджело.

На площади Дуомо они остановились перед коваными дверями баптистерия, и он показал Еве жизнь Христа, скрупулезно запечатленную в бронзе – панель за панелью, барельеф за барельефом.

– Когда я их впервые увидел, то просто оцепенел. Это было все равно что влюбиться. Знаешь, когда отводишь взгляд от человека, а глаза все равно возвращаются обратно. – Голос Анджело понизился до благоговейного шепота, но Ева лишь кивнула, почему-то рассматривая его профиль, а не двери баптистерия.

Анджело отвернулся от барельефов.

– Ну а теперь Санта-Кроче.

– Санта-Кроче? – заныла Ева, словно ей было пять. Конечно, она его дразнила, но за шуткой скрывалась все разрастающаяся тоска. Чем больше достопримечательностей они обходили, тем шире становилась пропасть между ними.

Они немного прошлись – между площадью Дуомо и базиликой было всего несколько кварталов, – коротая время за неспешной беседой. Стоял жаркий август, прогноз обещал дождь, но небеса были чисты, и ветер почти не ощущался.

– Ты когда-нибудь бывала внутри? – спросил Анджело, когда они двинулись через широкую площадь ко входу в церковь.

– Конечно. Несколько раз на школьных экскурсиях и один – с дядей Феликсом. Он тогда заставил меня играть у ворот, помнишь? Я собрала целую толпу. Он был ужасно доволен.

– Как не помнить! Ты мне потом все уши прожужжала. По-моему, ты тоже была ужасно довольна.

Ева всегда оживала под взглядами толпы; когда она в красках расписывала Анджело, сколько людей привлекла своей игрой, он искренне жалел, что его там не было.

– Играть для публики в миллион раз лучше, чем в одиночестве, – сказала Ева, подтверждая его мысли.

– Что ж, а мне Санта-Кроче нравится и снаружи, и внутри. По-моему, она прелестная. И не такая пугающая. – Анджело подмигнул Еве, но она только вздохнула и покачала головой.

Он еще раз осмотрел возвышающуюся перед ними белоснежную громаду: арочные порталы, замысловатую резьбу и крышу с несколькими крестами и синей шестиконечной звездой, которая внезапно напомнила ему другую – желтую и уродливую. Она была нашита на одежде некоторых гостей Камилло. Эта мысль повергла Анджело в уныние. Слава богу, Италия еще не дошла до того, чтобы клеймить своих евреев.

– Не такая пугающая? – с сомнением протянула Ева, потирая затылок. Анджело был готов поклясться, что слышал ее хныканье. В то время как его искусство воодушевляло, Еву оно подавляло. Хотя, возможно, дело было в нем. Возможно, это он вызывал у нее тоску.

– Католицизм такой… вычурный, – наконец сказала Ева, пытаясь охватить взглядом все и сразу.

– За это я его, в частности, и люблю. Он сложный, прекрасный… И каждая деталь обладает ритуальным значением. Пожалуй, он как красивая женщина. Ни на минуту не дает расслабиться.

Ева фыркнула:

– Да что ты знаешь о красивых женщинах?

– Я вырос с одной. Полагаю, этого более чем достаточно.

Ева рассмеялась в ответ. Конечно, он пытался быть милым. Но это не мешало ему говорить правду.

– Я вовсе не сложная, Анджело.

– Для меня – сложная. – И он бросил на нее быстрый взгляд, прежде чем снова его отвести.

– Нет. Это ты видишь меня такой. Для меня ты намного сложнее, чем я когда-либо буду. Я даже не уверена, что тобой движет. Никогда не могла понять это твое стремление к…

– Богу? – закончил он за нее.

– Нет. Не совсем так. Скорее к возвышению.

Анджело в ступоре на нее уставился.

– Возвышению? – наконец переспросил он неверяще.

– Ты не жаден до власти… Или богатств. Женщин, веселья, музыки… Удовольствий.

– Я правда такой скучный? – Он рассмеялся над собой, и Ева рассмеялась тоже. Однако она еще не договорила.

– Но ты жаден до цели, до смысла, до… мученичества. Возможно, даже до святости.

– Думаю, ты описываешь амбиции любого хорошего священника, – ответил Анджело, странно успокоенный этим ответом.

– Да? Наверное… – Ева выглядела слегка ошеломленной.

– Как думаешь, а почему синагоги такие скромные? Потому что иудаизм тоже намного более… простой? Аскетичный? – Настала очередь Анджело подыскивать верное слово.

Ева на мгновение задумалась.

– Не все синагоги скромные. Но в отличие от католицизма, который веками мог беспрепятственно себя украшать, – и Ева покосилась на Анджело, – для постройки синагоги нужна только Тора и десяток мужчин. Остальное как-нибудь соберется само. Папа считает, это из-за того, что евреям как народу не давали нигде надолго обосноваться. Мы вечно в пути. Исход все еще продолжается. Мы не можем пустить корни в земле, поэтому пускаем их в своих традициях. Семьях. Детях.

Анджело видел, как тяжело Еве бороться с нахлынувшими чувствами, и потянулся взять ее за руку. Ее слезы вечно вызывали у него желание рвать одежду и волосы на голове. Наблюдать ее боль было нестерпимо. Сама несправедливость происходящего была нестерпимой. Однако сейчас ему оставалось только в бессилии смотреть, как она пытается вернуть самообладание.

– И теперь это повторяется снова, Анджело. Как и раньше. Исход.

Он молча кивнул, признавая ее правоту. Но когда Ева подняла глаза, в них сверкали не слезы, а неукротимая ярость.

– Все наши ритуалы связаны с детьми. Ничего общего с католицизмом, где от человека требуется принести обеты, которые лишат его корней, детей, семьи. У Анджело Бьянко не будет потомков. Твой род прервется на тебе.

Анджело покачал головой, однако не стал защищать ни церковь, ни себя. Ева злилась – и имела на это полное право. Гнев, боль, тоска по другому устройству мира, где все было бы иначе для людей и для них двоих, сплелись в тугой неразрубаемый узел. Анджело все понимал. Отчасти он даже разделял ее чувства. Вряд ли Ева винила его за существующий миропорядок, но она определенно винила его за то, что могло бы сбыться и никогда уже не сбудется.

– Я хотел показать тебе не Санта-Кроче. Она прекрасна, но как-нибудь в другой раз. Идем.

И Анджело, выпустив руку Евы, перехватил ее за локоть, увлекая к живописным галереям справа от базилики, пока перед ними не вырос обрамленный колоннами вход в отреставрированную капеллу Пацци.

– Капелла Пацци, архитектурный памятник эпохи Ренессанса, построенный по проекту Филиппо Брунеллески, – отрапортовала Ева. Что ни говори, а она была флорентийкой и дочерью Камилло Росселли, который почитал учение превыше всего. Но Анджело был почти уверен, что она никогда не заглядывала дальше знаменитого фасада.

– Отлично. А теперь давай зайдем внутрь и посидим немного, – предложил он.

Ева покорно последовала за ним под своды пустой часовни. Судя по лицу, она явно ожидала чего-то более пышного, более вычурного; но от увиденного ее черты смягчились, а дыхание участилось, будто ей вдруг стало мало воздуха. Затем одна ее рука взлетела к груди – да так и осталась прижатой к сердцу, словно оно могло проломить клетку ребер и вырваться на волю, под пронизанный светом парящий купол.

– Тебе нравится, – заметил Анджело, более чем довольный произведенным эффектом.

Он провел Еву к одной из каменных скамей под высокими окнами и арочными пилястрами, которые замыкали прямоугольный периметр помещения. Там он со вздохом уселся и вытянул ноги, рассеянно потирая колено. Ефотез всегда причинял небольшую боль – точно ботинок, умудряющийся натирать во всех местах сразу. Обычно Анджело принимал ее со смирением: она напоминала ему о слабостях и наполняла благодарностью за сильные стороны.

– Когда-то давно здесь собирались монахи Санта-Кроче, – негромко объяснил он Еве. – Здесь был капитул, общая зала для братии.

Сейчас они находились в капелле одни, но само убранство требовало почтения.

– Интересно, как звучала бы здесь скрипка, – пробормотала Ева, не сводя глаз с потока света, который лился на них через круглое отверстие в куполе.

– Чудесно. Эти своды, наполненные звучанием твоей скрипки… Просто рай, – ответил Анджело, искренне желая когда-нибудь это услышать. Напряжение, натягивавшееся между ними с утра, словно лопнуло на пороге часовни, и теперь они сидели в дружественном молчании. – Брунеллески сделал ставку на сочетание круглых и квадратных форм. Прямоугольная основа с центральным сферическим куполом. Геометрическое совершенство. Все пропорции идеально выверены и находятся в гармонии друг с другом. Ничего лишнего. Белая штукатурка стен, серый камень пилястров, даже глазурованные терракотовые изразцы – все сбалансированно, все работает на световую гармонию и единство.

– Я вижу, – кивнула Ева. – Очень красиво.

В следующих ее словах звучало неподдельное изумление:

– Как я умудрилась всю жизнь прожить в этом городе и никогда здесь не побывать?

– Ты родилась во Флоренции и воспринимаешь ее как должное. Но я родился в Нью-Джерси, а это место не слишком славится своей архитектурой, знаешь ли. Даже мальчишкой – причем весьма унылым и потерянным – я понимал, что этот город особенный. Если ты заберешься на холмы возле города и посмотришь на Флоренцию сверху, то увидишь сплошное море куполов, колоколен и замковых рвов эпохи Средневековья. Будто время здесь остановилось… Будто Возрождение еще в самом разгаре. Во Флоренции ты словно переносишься на пять веков назад, когда все эти часовни только строились…

– Ты забирался на холмы? – фыркнула Ева. – В жизни бы туда не полезла.

– Неужели ты сомневаешься в моих скалолазных способностях? – улыбнулся Анджело и постучал себя тростью по протезу.

– Ничуть. – Теперь она тоже улыбалась. – Более того, я думаю, что ты родился с одной ногой, чтобы у окружающих был хоть какой-то шанс за тобой угнаться.

– Ах, Ева. Слова истинной сестры.

– Я тебе не сестра, Анджело, – ответила она спокойно. Он не стал спорить. Забавно, как они то подчеркивали, то отрицали свое родство – в зависимости от того, какие цели преследовали. Но сейчас Анджело не собирался хитрить. Настал его черед исповедоваться.

– Ева!

– Да? – В ее голосе мелькнула тень страха.

– Помнишь, год назад мы были на еврейском кладбище и ты сказала, будто Камилло беспокоился, что я поступил в семинарию под некоторым давлением семьи?

Ева кивнула.

– Я не хотел тогда в этом признаваться, потому что ты непременно уцепилась бы за мои слова. Но Камилло был прав.

Брови Евы взлетели от изумления, однако Анджело еще не закончил.

– Перед отъездом в Америку отец открыто заявил мне о своих ожиданиях. Сказал, что мой дядя дал все необходимые рекомендации и меня без проблем примут в семинарию. Что обо мне здесь позаботятся и дадут хорошее образование. Что из-за больной ноги физический труд – вроде того, которым он занимается сам, – для меня невозможен, так что церковь станет для меня наилучшим местом. «Тебе будет трудно обеспечить семью. Поэтому твой долг – обеспечить хотя бы себя и не быть обузой для других», – процитировал Анджело невозмутимо.

– Он такое сказал? – Ева сжала кулаки, красная от злости.

– Да, – кивнул Анджело. – Прости его. Я простил.

– Ты смог бы стать кем угодно, Анджело. И до сих пор можешь.

– Ах, вот и она. Девчонка, уверенная, что я могу ходить по воде.

– Я иудейка, Анджело. Мы не верим, что кто-либо в принципе может ходить по воде.

Это была шутка на грани богохульства, но Анджело все равно склонил голову и улыбнулся.

– Когда я здесь, то словно растворяюсь в пространстве. С самого детства я ощущал себя негармоничным из-за ноги, но в этом месте все обретает логику. Все становится простым и ясным. Разум и тело наконец составляют единство. Баланс.

– Но ты не можешь здесь жить, – возразила Ева. Анджело решил бы, что она его дразнит, если бы в ее голосе не звучала такая тоска.

– Нет. Не могу. Но я могу попытаться сохранить в себе это чувство умиротворения и осмысленности. Сперва я и правда не хотел быть священником. Но теперь думаю, что именно этот путь наметил для меня Господь. Я начал думать так в тот день, когда увидел святого Георгия. Не знаю как, не знаю почему, но я должен победить собственных драконов, Ева. Мы все должны. Своих драконов я решил побеждать так.

Ева слушала его, бледная как полотно. На горле отчаянно пульсировала жилка. У Анджело самого грохотала кровь в ушах; по позвоночнику под рубашкой, которую он надевал под облачение семинариста, скатилась капля пота.

– Произведения искусства, которые я тебе сегодня показывал, созданы в древние времена. Но все их объединяет одна вещь. Это история христианства. Живой, дышащей доктрины, которая до сих пор вдохновляет миллионы мужчин и женщин. Это барьер, который отделяет нас от хаоса, эгоизма, бессмыслия. Остров надежды и света посреди кромешной тьмы. Для меня его всегда было достаточно… более чем достаточно. Я влюбился в католичество благодаря искусству, и, когда оно попросило отдать ему жизнь, я не раздумывал ни минуты. Понимаешь? Когда ты любишь кого-то столь безраздельно, то сделаешь для него что угодно. Именно такие чувства я испытываю к церкви и к Богу. – Анджело на мгновение заколебался. – И к тебе.

Их с Евой взгляды схлестнулись, и он увидел проблеск радости в дымных карих глубинах, прежде чем тот поблек от сознания, что Анджело еще не договорил.

– Я бы сделал для тебя что угодно, Ева. Что угодно. – Анджело вспомнились слова Камилло о том, что, возможно, ему суждено не только благословлять, но и спасать жизни евреев, и это придало ему сил для продолжения. – Но я должен выбрать между тобой и церковью. Она нужна мне, Ева. Мне нужна церковь, а я, думаю, нужен церкви.

Она не ответила. Ни слова, ни взгляда, ни даже вздоха.

– Ева? – Вопрос прозвучал ровно, но в глубине души Анджело уже знал ответ. Чувствовал, как оно сгущается между ними – темное, вязкое, скользкое. Опасное.

Она наконец подняла глаза – и Анджело, задохнувшись, вскочил со скамьи и попятился. Сейчас им нельзя было находиться рядом. Господь милосердный, что же он натворил?

Она не просто любила его. Она была в него влюблена. А он не мог ответить ей взаимностью. Правда, которую он так тщательно от себя скрывал, вскипела и разлилась в груди, точно масло – темное, вязкое, скользкое. Опасное.

Анджело зашагал было к выходу, но тут же остановился и пошел обратно. Ева встретила его на полпути. Глаза ее блестели, губы дрожали.

Kyrie, eleison. Господи помилуй. Christe, eleison. Христе помилуй.

– Я не могу, – прошептал он.

– Можешь, – прошептала она в ответ умоляюще, бросив притворство.

Целую минуту он вновь рассматривал эту вероятность. Может ли он? Анджело закрыл глаза и попытался вообразить, как идет прочь от церкви. Отцовские слова набатом отдавались в голове. В церкви тебе самое место. Здесь ты не будешь ни для кого обузой. Он попытался их заглушить, но на смену уже заступил голос Камилло. Ты окажешься в силах помочь множеству людей. Мне нужно, чтобы ты спас нашу семью. И наконец – финальная партия монсеньора Лучано. Это не твоя суть, Анджело.

– Я не могу, Ева, – повторил он более твердо, а затем сухо добавил после паузы: – И не буду.

Он останется сильным. Он не проиграет эту битву даже ради Евы.

– Но ты уже был моим. – Голос Евы звучал мягко, но за кривой усмешкой читалась неподдельная мука. Она смеялась над собой, и агония в ее лице отдавалась в груди Анджело такой же пронзительной болью. Они всю жизнь отражались друг в друге. Когда она стояла перед ним, он не видел больше ничего. Она словно поглощала его взгляд. Но его глаза были предназначены для иного сияния.

Анджело на мгновение прикрыл их и сделал глубокий вдох. Когда он снова взглянул на Еву, осталась только сталь.

– Это была ошибка. Во всех смыслах. Ты это знаешь. Я это знаю. Никто из нас не допустит ее повторения. Здесь нечего обсуждать. – Он прижимал кулаки к бокам, словно пытался таким образом удержать в руках и себя самого.

– Я люблю тебя, Анджело.

Последняя правда. И может быть, единственная, которая имела значение.

– Я тоже тебя люблю.

Вот и все. Да, эта правда ужасала его, но не так сильно, как перспектива предать единственный путь, в который он верил всем сердцем.

– Но недостаточно?

– Больше, чем кого бы то ни было.

– Но недостаточно, – горько повторила Ева.

– Людей меряют по сдержанным обещаниям. А я дал слово. Ты хотела бы любить мужчину, который не держит слово?

Их взгляды опять столкнулись, и Анджело буквально увидел миг, когда она ему поверила. Увидел ее принятие, ее готовность сдаться. Увидел маленькую девочку, которая всегда поддавалась на его капризы и следовала за ним куда угодно. Она знала, что он не уступит. Несгибаемый Анджело, так она его звала. А однажды сказала, что его добродетель разочаровывает в той же степени, в какой и восхищает. Сейчас он совсем не чувствовал себя добродетельным.

Ева кивнула. Смиряясь. Соглашаясь. Челюсть Анджело дернулась, и изгиб губ отвердел снова. Он без единого слова протянул ей руку, но Ева ее не приняла.

– Уйди, пожалуйста, – прошептала она. – Просто уйди.

– Я отведу тебя домой. Мне нужно убедиться, что ты добралась благополучно.

– А мне нужно, чтобы ты ушел прямо сейчас. – Голос Евы возвысился.

– Я не оставлю тебя здесь, – нахмурился Анджело, намереваясь добиться от нее еще одной уступки.

– Уже оставил, – просто ответила она. А когда подняла глаза, в них больше не было маленькой девочки. – Уходи, Анджело.

Настала его очередь смиряться.

Анджело с тяжелым сердцем развернулся и вышел из часовни, зная, что в этот раз – как и все будущие – Ева за ним не последует.

1940

10 июня 1940 года

Признание: я по‑прежнему люблю свою страну – даже после всего, что она сделала.


Италия отвергла своих евреев; но в глубине сердца, преданного и покрытого шрамами, я все еще итальянка и сейчас содрогаюсь при мысли о том, что надвигается на мою страну.

Мы официально вступили в войну. Италия вторглась во Францию и одновременно объявила войну Великобритании. Больше никаких слухов и поз, угроз и бряцания оружием. Италия участвует в войне на стороне Германии. Наш союзник – страна, чей лидер ненавидит евреев.

Интересно, скольким еще людям, скольким евреям придется умереть, прежде чем Гитлер объявит себя победителем. Германия уже захватила Данию и Норвегию, смяв их безо всякой жалости. Бельгия сдалась за восемнадцать дней. Франция на очереди. Когда падет Великобритания, не останется никого, кто смог бы его остановить.

Америка не хочет вступать в войну. Я вполне разделяю это желание. Впрочем, евреям в Италии все равно запрещено нести военную службу. Евреи других стран на нас почти обижены. Это, конечно, не мешает фашистской полиции каждый день штамповать трудовые указы. Еврейских мужчин и мальчиков, а иногда и женщин без разбору вытаскивают из домов и хватают на улицах, а потом заставляют грести гравий, рыть траншеи или таскать кирпичи. Фашисты говорят, это наш патриотический долг. Говорят, это наименьшее, что мы можем сделать, как будто не сами выпустили закон, запрещающий евреям служить в армии. В кои‑то веки я не против дискриминации. Хотя все равно кажется неправильным сидеть сложа руки, пока другие гибнут на поле боя, – пускай они и сражаются за ужасные вещи.

Анджело тоже меня отверг. Отверг и оставил. Совсем как Италия. В прошлом ноябре его посвятили в духовный сан, и с тех пор я его не видела.


Ева Росселли

Глава 6

Шива

Через два дня после того, как Италия вступила в войну, Камилло прервал занятия Евы и Феликса в музыкальной комнате. Еве хватило одного взгляда на отцовское лицо, чтобы у нее вспотели ладони, а сердце пустилось вскачь.

– Здесь сотрудники иммиграционной службы, – сказал Камилло мрачно. – Полиция. Carabinieri.

Феликс застыл с занесенным смычком и скрипкой, стремящейся к кульминационной ноте – ноте, которой ей уже не суждено было достичь. Затем в его чертах проступило смирение, плечи поникли, а руки безвольно вытянулись по бокам. Он аккуратно положил скрипку на банкетку и пристроил рядом смычок.

Они медленно спустились по лестнице, словно привязанные невидимой резинкой, которая с каждым шагом все настойчивее умоляла их вернуться в безопасность музыкальной комнаты, под защиту Баха и Паганини, к успокоительной рутине длинных нот и гамм.

Трое итальянских полицейских уже ждали в фойе. Фабия впустила их в дом и предложила чего-нибудь выпить. Она так и не свыклась с мыслью, что ей больше не полагается бросаться к двери по первому звонку, точно обыкновенной прислуге. Теперь она официально была хозяйкой дома, хотя сама горячо отрицала любые перемены. Для нее все осталось по-старому, а если Камилло считал нужным немного схитрить, так это было его дело. Дом по-прежнему принадлежал ему, а она по-прежнему была его экономкой. Обожаемой, да. Но экономкой.

– Феликс Адлер? – бодро спросил один из карабинеров.

– Это я, – ответил дядя Феликс устало. На лице его читалось почти облегчение, словно он давно готовился к этому визиту и был благодарен, что с ожиданием покончено.

– У нас ордер на ваш арест.

– Ясно. – Феликс кивнул и со странным спокойствием сложил руки за спиной. Сейчас он не походил ни на яростного маэстро, ни на меланхоличного философа.

– Но он гражданин Италии! – В отличие от шурина, Камилло не собирался сдаваться так просто. Он выглядел оглушенным, словно вина за происходящее каким-то образом лежала на его плечах. Сперва Отто. А теперь Феликс.

– Он еврей иностранного происхождения. Его гражданство аннулировано по законам 1938 года. – И полицейский предъявил Камилло стопку постановлений, щедро усыпанных печатями. В Италии любили печати.

– Для него сделали исключение, – упрямо возразил Камилло.

– Оно тоже было аннулировано. – Полицейский сложил бумаги и сунул их под мышку.

Камилло отшатнулся, как от пощечины, в лицо бросилась кровь.

– Как? Почему?

Этот вопрос карабинер оставил без ответа, повернувшись к Феликсу.

– Следуйте за нами, пожалуйста.

– Куда вы его забираете? – Голос Камилло дрожал от ярости.

– Это временное задержание. Потом его переправят в Феррамонти. Или в Кампанью, в Салерно. Куда-нибудь на юг.

– Но он останется в Италии? – спросил Камилло беспомощно, оглядываясь на Феликса, однако тот не проронил ни слова. Такое мгновенное смирение с судьбой выбивало из колеи не меньше, чем ордер на арест.

– Скорее всего. Не волнуйтесь. Мы не нацисты и не собираемся никого третировать. Но Италия на военном положении, а оно требует особых мер, вот и все. Простое интернирование. Вам нечего бояться, – заверил его карабинер. Заметив Еву, он выпятил грудь колесом и разулыбался, как будто она могла оценить знаки внимания в такую минуту.

– Вы не возражаете, если я соберу небольшую сумку? – поинтересовался Феликс вежливо. Еве оставалось лишь в ступоре смотреть на его бесстрастное лицо.

– Давайте, только побыстрее. У нас нет времени собирать все ваши пожитки, да и места для них тоже. Всем необходимым на первое время вас обеспечат.

Феликс понятливо кивнул и начал подниматься обратно на второй этаж. Офицер последовал было за ним, словно арестованные уже наделали шуму своими попытками к бегству, но остановился наверху лестницы, так и не решив, на кого ему смотреть – на Еву или на Феликса. Феликс тем временем зашел в свою комнату и, оставив дверь приоткрытой, начал громко выдвигать и задвигать ящики, чтобы никто даже не усомнился в его намерениях.

Звук выстрела донесся до них странно приглушенным и наполнил весь дом долгим блуждающим эхом, точно от захлопнутой двери. Несколько потрясенных секунд никто не двигался с места. Офицер, ждавший наверху, опомнился первым и опрометью кинулся в комнату, где скрылся его арестант. Остальные замерли внизу, не сводя глаз с выступающего над коридором балкона и ожидая объяснений. Но вместо них раздался вопль, а затем поток отборных итальянских ругательств вперемешку с молитвами к Богородице.

Камилло пустился бежать, преодолевая по две ступени зараз, – прыть, которой Ева за ним прежде не замечала. Камилло Росселли не унижал себя бегом. Ева сразу же бросилась следом, но, прежде чем она смогла хотя бы заглянуть в дядину комнату, отец преградил ей путь и дрожащими руками удержал снаружи.

– Подожди, Ева, – велел он. – Дай я зайду первым.

Офицер появился на пороге, бледный как полотно, с блестящей от пота верхней губой. Он решительно захлопнул за собой дверь, будто здесь больше нечего было обсуждать.

– Он мертв, – сообщил полицейский. – Выстрелил себе в голову.

Несмотря на сухость тона, горло его ходило ходуном, точно офицер боролся со рвотными позывами. Натягивая фирменную черную фуражку, он впервые избегал смотреть Еве в глаза. Она тут же оттолкнула его с дороги и ворвалась внутрь, в по-мужски аскетичную комнату, полную запахов сапожной ваксы, кофе и крема для бритья. Но теперь к ним прибавился еще один запах. Крови. Крови и чего-то едкого, в чем Ева позже научилась узнавать порох.

– Ева! – Отец схватил ее за локоть и утянул обратно. Но не раньше, чем она увидела багровую лужу, которая, словно живое существо, расползалась по мозаичному полу из-под гардероба.

Оставленный в одиночестве, Феликс Адлер зашел в шкаф, закрыл дверцу и спокойно покончил с собой.

* * *

С общепринятой точки зрения их семья вряд ли могла считаться традиционной: Анджело сомневался, что во многих еврейских семействах можно встретить католического священника и его дедушку с бабушкой, также католиков, но других родственников у Феликса Адлера не было. Родителей у него не осталось, только Сантино и Фабия. Братьев и сестер тоже – лишь Камилло, муж покойной сестры. Он ни разу не женился и так и не обзавелся детьми, хотя всегда обращался с Евой и Анджело словно с родными. Поэтому именно Камилло, Ева, Сантино, Фабия и Анджело собрались в синагоге перед службой, чтобы исполнить обязанности авелимов – официальных скорбящих.

Анджело примчался из своего маленького прихода, как только узнал новости, и Ева бросилась ему в объятия. Сгустившееся между ними напряжение было временно забыто перед лицом более важных обстоятельств. Они не общались с самого рукоположения. Ни писем, ни телеграмм, ни Дружеских визитов. Семь месяцев назад Анджело посвятили в духовный сан, и с тех пор дома его не видели ни разу.

Теперь они стояли бок о бок, взявшись за руки, пока ребе Кассуто в меру своих сил пытался дать объяснение неизъяснимому. Ева безмолвствовала. Она не отходила от Анджело с самого приезда, но, хотя все это время цеплялась за него, явственно давая понять, как в нем нуждается, упорно хранила молчание и даже плакала почти бесшумно, словно Феликс забрал с собой и весь звук. Маэстро ушел, и музыка ушла следом.

Камилло хотел, чтобы она сыграла на службе, но Ева лишь покачала головой, и он, видимо, понял.

Поэтому он попросил другого ученика Феликса исполнить что-нибудь из Мендельсона – выбор, который Феликс точно бы оценил, – и вопрос был закрыт.

Перед началом обряда они разрезали рубашку Феликса: криа, или надрывание одежды, символизировало их потерю и прореху в полотне семьи. Судьба оторвала его от них, и каждый из скорбящих взял себе по клочку ткани, повторяя строки из Книги Иова: «Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно!» Эти лоскуты им предстояло носить прикрепленными к одежде в течение последующих семи дней шивы.

Но Феликса забрал не Господь. Феликс сам решил уйти. Суицид в иудаизме осуждался так же сурово, как и в католичестве, однако ребе Кассу-то первым произнес: «Барух ата, Адонай, Даян ха-Эмет» – «Благословен ты, Господь, Судья истинный». Феликс стал жертвой войны, добавил он, и больше эта тема не поднималась.

Месяцем раньше Анджело провел свои первые похороны. Возлюбленная жена и мать – одна из прихожанок его крохотного прихода – неожиданно покинула этот мир. Анджело боялся подвести ее семью в час нужды, но стоило ему отрешиться от собственных переживаний, сосредоточившись вместо этого на усопшей и ее близких, как нужные слова сами пришли на ум. Он вел службу на латыни, а ребе Кассуто на иврите – Ева переводила ему, что знала, – но ощущения были почти такими же. Бог сотворил нас по своему образу и подобию, и к нему мы вернемся.

После службы они присоединились к длинному шествию до кладбища, останавливаясь по пути семь раз и словно подчеркивая таким образом тяжесть и горечь своей задачи. Опущенный в могилу гроб засыпали землей: Феликс возвращался к праху, из которого вышел. Это было прекрасно и мучительно. Как сама жизнь. Как возвращение домой. Как новая встреча с Евой.

Затем они отправились на виллу и остаток дня провели, принимая постоянный поток друзей и соседей, пока он тоже не подошел к концу, как и прочие ритуалы. Теперь они с Евой сидели на табуретках таких низких, что Анджело пришлось уложить протез перед собой, и смотрели на свечу, зажженную сразу же, едва они переступили порог.

– Что значит «шива»? – спросил он негромко, желая вырвать Еву из кокона ее молчания. Она казалась такой отстраненной, что Анджело начал за нее беспокоиться.

– Семь. «Шива» значит «семь», – ответила она незамедлительно.

– Вот оно что. Мы останавливались сегодня семь раз. И вы будете сидеть шиву в течение недели. Семь дней.

Странно. Прошло ровно семь месяцев с тех пор, как он в последний раз был дома.

– Да.

– Почему именно семь?

– Это из Иова. Когда он все потерял, друзья сидели с ним семь дней и семь ночей, скорбя с ним и за него.

Они снова погрузились в молчание. Анджело разрывали боль потери, доводящее до слез бессилие и отчаяние, что он больше не может вызвать у Евы смех и сделать их отношения простыми и беззаботными, как когда-то. Он вцепился в волосы – и вдруг понял, что исповедуется.

– Я не смогу остаться. Я бы так хотел, Ева. Но у меня есть неотложные обязательства.

– Знаю, – ответила она спокойно. – Спасибо, что приехал.

– Если бы я мог, я бы забрал всю твою боль. Увез ее с собой. И пережил за тебя.

Он охотно пережил бы за нее любые мучения, если бы это значило, что Еве не придется их испытать.

– Знаю, – ответила она вновь, будто поверила каждому слову. – Но боль, к сожалению, устроена не так. Мы можем причинить ее, но очень редко можем исцелить.

– Поговори со мной. Может, так станет легче. Расскажи, зачем все это. – И Анджело широким жестом обвел комнату, охватив и свечу, и занавешенные зеркала, и низкие табуретки с траурными блюдами, которыми семье предстояло питаться до окончания шивы. По виду это была странная смесь яиц, хлеба и чечевицы – не лучший способ утешиться, если бы выбирал лично он.

– Расскажи, зачем нужна свеча, – попросил Анджело, давая Еве отправную точку.

– Один из членов семьи зажигает свечу сразу же, как только возвращается с похорон. Она называется поминальной и будет гореть все семь дней.

Анджело кивнул, побуждая ее продолжать.

– Эта свеча напоминает нам об ушедшей душе и о свете Господнем. В конце концов, Он сотворил наши души из Своего света. Об этом должно говориться в Торе.

– «Свеча Господа – душа человеческая», – процитировал Анджело.

– Да, – кивнула Ева. – Именно.

Комната вновь погрузилась в тишину, и на лицо Евы вернулось пустое выражение.

– А табуретки? – настойчиво спросил Анджело, не желая, чтобы она опять от него ускользнула.

Ева чуть заметно вздрогнула, словно на мгновение забыла о его присутствии.

– Так мы ближе к земле. И к любимому человеку, который теперь в ней.

Символизм. Что ж, Анджело был католическим священником. Если он в чем-то и разбирался, так это в символизме.

– А зеркала?

Все зеркала в доме были завешаны темной тканью.

– Шива – не время думать о внешности. Никто не может осуждать скорбящего. Люди имеют право переживать горе так, как просит их душа. Это жест доброты к ним. Вся шива – о тех, кто остается.

Анджело потянулся и взял Еву за руку, пытаясь хоть такой мелочью облегчить ее ношу. Некоторое время они сидели на своих странных маленьких табуретках, глядя на колеблющееся пламя свечи и цепко переплетя пальцы.

– Я соблюдала шиву после твоего рукоположения, – неожиданно сказала Ева. – Я не понимала, что делаю. Но ровно неделю не выходила из дома. Просто не могла. Завесила зеркало в комнате, чтобы мне не пришлось на себя смотреть. И все семь дней спала на полу. Ты оставил меня, и я скорбела.

Ева невесело засмеялась и высвободила руку. Анджело не нашелся с ответом, но это внезапное признание каким-то образом достигло своей цели, потому что его сердце в ту же минуту отяжелело от разделенной скорби.

Она была на его рукоположении. Они все пришли – Ева, Камилло, Феликс, Сантино и Фабия. Его семья. Анджело оставалось лишь догадываться о впечатлениях Евы в тот день. Что она подумала, увидев его распростертым ниц, со сложенными под головой руками и закрытыми глазами, пока над ним и сквозь него бесконечно прокатывалась священная литания?

Kyrie, eleison. Господи помилуй. Christe, eleison. Христе помилуй.

«Боже, сделай меня достойным. Сделай меня лучше. Помоги стать Твоим верным слугой. Помоги стать лучше, чем я есть» – так он беззвучно молился, и в самом деле желая только быть лучше, быть достойным.

В памяти встал мраморный Георгий резца Донателло, и Анджело почувствовал, как начинает щипать глаза.

«Помоги мне победить моих драконов, – шептал он. – Помоги одолеть змея. Не дай дрогнуть. Помоги. Помоги».

– Отче Небесный, Боже, помилуй нас. Сыне, Искупитель мира, Боже, помилуй нас. Дух Святой, Боже, помилуй нас, – нараспев повторяли голоса вокруг.

Руки Анджело были миропомазаны и перевязаны – знак, что отныне все благословленное им будет благословлено Господом. Епископ возложил ладони ему на голову и спросил, клянется ли Анджело в смирении. Он ответил «да». «Да» смирению. Тогда епископ спросил, готов ли он посвятить свою жизнь Богу и отринуть земные блага. Он ответил «да». «Да» нищете. И наконец – «да» обету безбрачия. «Да» – готовности отвергнуть наслаждения плоти ради радостей Царства Небесного. Только ему Анджело обещал свою жизнь, сердце и верность.

И все же он не мог перестать думать. Думать, что чувствует сейчас Ева, глядя на него. Испытывает ли то же волнение, которое посещало его всякий раз, когда священник выносил чашу для причастия и голоса взмывали к куполу благоговейным хоралом. Анджело не мог перестать размышлять, замечает ли она эту красоту, понимает ли ее тоже. Ему отчаянно хотелось, чтобы поняла. И отчаянно хотелось, чтобы это стало ему безразлично.

Внезапно Ева подалась к нему, и Анджело на секунду решил, будто она снова собирается взять его за руку. Но вместо этого Ева ухватила ниточку, вылезшую из рукава его сутаны, оторвала ее и принялась разглаживать в пальцах.

Когда на следующее утро Анджело уехал в Рим, нить из его сутаны была обернута вокруг клочка ткани, оставшегося от рубашки Феликса, и приколота к ее блузе.

* * *

В августе, через два месяца после смерти Феликса, Камилло взял Еву на пляж; «однодневный вояж», так он окрестил их поездку. Теперь им было позволено только это. Однодневные вояжи. Они не могли ни остановиться на курорте, ни снять домик, а потому сели на поезд до Виареджо, прошли десять минут от станции, скинули обувь и погрузили ноги в песок, притворяясь, будто они в отпуске – отпуске, в котором так нуждались.

Из-под закатанных брюк Камилло торчали костлявые лодыжки. Он снял шляпу, и теперь ветер ерошил его полуседые волосы, а солнце отражалось от очков, рассыпая блики. Ева спустила с плеча корзину для пикников и убрала босоножки внутрь, чтобы не нести их в руках. Пляж был переполнен – настоящий лес зонтов и хохочущей детворы, – и она невольно пожалела о безлюдных пляжах Мареммы, где часами могла идти вдоль кромки прибоя и так и не встретить ни одной живой души.

В конце концов они отыскали местечко, где присесть, и разложили на покрывале обед, разглядывая все и ничего и наслаждаясь хотя бы краткой переменой декораций. Снова налетел ветер, обдав их песком и солеными брызгами, и обед начал ощутимо хрустеть на зубах.

– Забавно, правда? – неразборчиво пробормотал Камилло, глядя себе под ноги.

– Что забавно, пап?

– У меня песок в бутерброде. И такой же песок между пальцами. – И Камилло потряс сперва левой, а затем правой ногой, словно демонстрируя, что да, между пальцами у него действительно сплошной песок.

– Не очень-то забавно, – фыркнула Ева.

– Меня это раздражает. Всюду песок. В еде, в одежде, все натирает, колется и хрустит. Обедать на пляже – так себе удовольствие. Видишь? Что бы я ни делал, некоторых вещей просто не избежать.

В голосе Камилло звучала задумчивость, словно он размышлял над серьезной загадкой или головоломкой. Ева знала, что мысль отца порой ходит окольными тропами, поэтому промолчала, ожидая продолжения.

– Однако весь мой бизнес построен на песке. Песке, соде и извести. Без песка не было бы стекла. Мой отец назвал компанию «Острикой» – устрицей, – потому что устрица берет песчинку и превращает ее в нечто прекрасное. Как и мы. Мы берем песок и превращаем его в стекло.

– Я не знала! Подумать только, дедушка был настоящим романтиком.

– Мы хотим сделать земное прекрасным. Разве не так? – продолжал Камилло, и Ева вспомнила беседу, которая состоялась у них с Анджело на кладбище, когда она объясняла ему суть мицвы.

– Для тебя всё – мицва, – ответила она мягко, беря отца под руку. Глаза ее были обращены к горизонту, а мысли полны Анджело и устрицами. Как бы она ни сопротивлялась, все напоминало ей о нем.

– О, если бы. Я просто устрица, которая прячется в своей раковине и превращает песок в стекло. – В голосе Камилло звучали такая боль и безысходность, что все прочие мысли мигом вылетели у Евы из головы.

– О чем ты, пап?

– На самом деле я не отличаюсь от большинства. Я точно так же надеялся, что все образуется само собой.

– Что именно?

– Мир, Ева. То, в каком он ужасном состоянии. Я думал, достаточно будет исхитриться тут, изловчиться там, отыскать в законах лазейки, подходящие к нашей ситуации. И правда сделал все это. Удержал завод на плаву, сохранил дом, позаботился о тебе, Сантино и Фабии. Но мир не торопится исправляться сам собой. И Италия тоже. Они не исправятся без помощи. Я не могу больше сидеть сложа руки и надеяться впустую. Не могу продолжать прятаться в своей раковине и создавать стекло.

Я должен сделать больше. Мы все должны. Иначе погибнем.

– Папа… – Что-то в словах отца насторожило Еву.

Он поднял на нее полные грусти глаза:

– Я хочу поехать за твоим дедушкой, Ева. У меня долг перед Феликсом.

– В Австрию? Но… разве он не… в лагере?

– Вряд ли немцам нужен немощный старик. Работник из него никудышный. Так что я его выкуплю. Уж в чем в чем, а в торговле я всегда был хорош, ты знаешь. Я съезжу за ним и привезу сюда. А потом Анджело поможет нам спрятать его до конца войны.

– И как ты его оттуда вытащишь?

– «Острика» обеспечивает бутылками множество австрийских виноделен. Я был в Австрии десятки раз, ни у кого и сомнений не возникнет, что я опять еду по работе. При этом я гражданин Италии, мои документы ясно на это указывают. И у меня будут с собой бумаги, подтверждающие, что твой дедушка тоже итальянский гражданин.

– Откуда они у тебя?!

– У «Острики» очень хороший печатник. Помнишь Альдо Финци? Он делает этикетки для бутылок – и превосходные, – а еще новые паспорта для беженцев. Должен заметить, одна из лучших его работ. Я не хотел тебе говорить, прости. Незнание не ранит.

– О боже, папа, – простонала Ева. – Если вас с дедушкой разоблачат, то арестуют обоих.

И отберут завод, если узнают, что ты штампуешь там фальшивые документы!

– Завод мне больше не принадлежит, – ответил Камилло беспечно. – Так что не отберут.

– А синьор Сотело знает?

Джино Сотело был лучшим другом отца и его нееврейским партнером по бизнесу.

– Да. Джино знает. И если со мной что-то случится, надеюсь, позволит Альдо продолжать работу. Это вопрос спасения жизней.

У Евы оборвалось сердце. Ни о ком она не беспокоилась так, как об отце, а теперь он собирался подвергнуть свою жизнь страшнейшей опасности. В глубине души Ева уже не верила, что дедушка Отто жив. Его арестовали, отправили в лагерь, и дядя Феликс лишился последней надежды. Феликса они лишились тоже. Но его они теряли постепенно – шаг за шагом, унижение за унижением, пока у него не осталось ни одной причины не спускать курок.

– Не переживай так. Я скоро вернусь, и вернусь с Отто. Но я не могу его там бросить. Сам он не выберется. Австрийцам запрещено покидать страну, а австрийским евреям уж тем более.

– Папа, не надо. Пожалуйста! Очень тебя прошу.

– Все будет в порядке, я не привлеку внимания. Буду тихим и обходительным, как всегда. Человек-невидимка. Все пройдет гладко, вот увидишь.

– Если с тобой что-то случится, у меня никого не останется. Никого! – И Ева разрыдалась, все же променяв мужество на честность. Она не могла позволить ему уехать.

– Все будет в порядке, – повторил Камилло. – И даже если со мной что-то произойдет, у тебя всегда будет Анджело. Он мне обещал.

В отцовском голосе звучала такая убежденность, словно он мог изменить порядок вещей одной своей волей.

– Но, папа, как ты не понимаешь! У меня никогда не будет Анджело. – Ева перевела заплаканный взгляд на горизонт, пока слезы градом катились по щекам и жгли глаза. – У меня больше нет Анджело, нет дяди Феликса, а скоро не будет и тебя.

1943

16 сентября 1943 года

Признание: я никогда не чувствую себя в безопасности.


Только в среду горожане плясали на улицах, празднуя окончание войны для нашей страны. Италия сдалась Америке, и та гарантировала перемирие. Все говорили, что американцы вот-вот приедут и наши солдаты вернутся домой. Некоторые даже заявляли, что расовые законы отменят. Но в субботу немцы оккупировали Флоренцию и установили контроль над всей Италией к северу от Неаполя. Празднование закончено, но война – нет. Разве что поменялся расклад.

От папы по‑прежнему ни слова. Сейчас я стараюсь вообще о нем не думать – слишком больно. Может, это слабость, но до меня доходили слухи о трудовых лагерях. Что на самом деле это лагеря смерти. Что, если я никогда его больше не увижу? Поэтому я вычеркнула его из головы и просто продолжаю жить – день за днем, шаг за шагом. Прости меня, пап.

Анджело с нами. Он вернулся. По его мнению, дела идут все хуже, а не лучше. Уговаривает меня ехать с ним в Рим. Не знаю, с чего он взял, что в Риме для меня будет безопаснее. Не далее как в июле его бомбили американцы, а на Флоренцию бомбы пока не падали. Но он утверждает, что сможет меня спрятать. Он помогает беженцам с начала войны. Фабия и Сантино останутся одни, но Анджело говорит, что я лишь подвергаю их опасности. Они тоже за меня боятся и умоляют уехать с Анджело. Верят, что он сможет меня защитить. Вот только они не знают, что Анджело вызывает во мне чувства, крайне далекие от безопасности. Рядом с ним я становлюсь безрассудной и яростной. А еще невыносимо грустной. Знаю, рядом со мной он тоже не чувствует себя в безопасности.


Ева Росселли

Глава 7

Вилла

За последние восемнадцать месяцев Анджело приезжал из Рима во Флоренцию двенадцать раз, и ни разу – с личными целями. У него была не вызывающая сомнений причина навещать родной город, он прекрасно знал местность и ее обитателей, особенно в церковных кругах, свободно владел английским, неплохо – французским, сносно – немецким и, разумеется, бегло – итальянским. И хотя он был молод и хорош собой, отчего привлекал внимание везде, где бы ни появлялся, черная сутана, жесткий белый воротничок и отсутствующая нога обеспечивали его таким алиби, которому прочие итальянские мужчины могли лишь позавидовать.

Теперь в Италии прятались не только евреи; вдвое больше солдат в панике искали укрытие, чтобы их не застрелили на месте или, задержав, не выслали в немецкие трудовые лагеря. Сдавшись американцам 8 сентября, Италия поставила своих граждан в безвыходное положение. Отныне они были врагами, а не союзниками Германии, и немцы рассматривали итальянских солдат как военнопленных. Далеко не один молодой священник угодил на допрос в гестапо, а некоторым даже пришлось посидеть за решеткой, пока за них не поручились старшие коллеги. У Анджело таких проблем не возникало. Его вид точно соответствовал легенде, а это значительно упрощало перемещения по стране.

В то утро он сопровождал из Рима восьмерых иностранных беженцев. Анджело распределил их по поезду, чтобы, даже если одного поймают, у остальных была надежда спастись, и велел притвориться спящими. Так они могли бы сонно нашарить документы и сунуть их контролеру, не говоря ни слова и не выдав себя.

Дорога заняла шесть часов, но подопечные Анджело сыграли свои роли безукоризненно. Авантюра прошла так гладко, как он и надеялся. Вся группа высадилась на вокзале Санта-Мария-Новелла, и Анджело отвел их в одноименную базилику неподалеку. Там их встретил уже другой священник, которому предстояло сопроводить беженцев в Геную. Из Генуи их должны были переправить еще куда-то; в идеале – в безопасность.

Некоторых беженцев отвозили в Абруццо, откуда контрабандистам и местному священнику было легче доставлять их на территорию союзников. Анджело не знал имени этого священника. Каждый волонтер двигался фактически вслепую, видя лишь свой отрезок пути. Этого требовали соображения безопасности: даже схваченные, они не смогли бы выдать того, чего не знали. У их организации не было официального лидера, да и самой организации, по сути, не было – просто сеть отчаявшихся людей, которых обстоятельства подтолкнули к таким же отчаянным мерам. До сих пор система работала исключительно по милости Господней и за счет доброты и отваги каждого участника.

Однако Анджело приехал во Флоренцию не только из-за беженцев. Не на этот раз. Сейчас он действительно направлялся домой, и с безусловно личными целями. Он знал, что эта поездка неизбежна, что этот день придет, но до поры до времени наблюдал и выжидал. В июле, когда Бенито Муссолини сместили и генерал Бадольо занял его место, Анджело затаил дыхание. Многие думали, что старые законы вот-вот отменят и все наконец наладится. Этого не произошло. Затем американцы начали бомбить Рим, район Сан-Лоренцо превратился в руины, и Анджело почти отказался от своей затеи, решив, что во Флоренции безопаснее. Однако потом Италия заключила перемирие с союзниками, в Рим вкатились танки с немецкими оккупантами, и он понял, что ждать дальше нельзя.

Война ранила Флоренцию – состарила нестареющий город, – и теперь ее голова была низко опущена, точно у скорбящей вдовы. Как и в Риме, здесь кишели немцы, за провизией выстраивались длинные очереди, а жители и думать забыли о неспешных прогулках. Теперь они передвигались короткими перебежками, словно так их было труднее засечь. Заметить. Захватить. По натуре итальянцы были экспрессивными и обстоятельными. Обычно они не шли, а шествовали, но война положила конец и этому.

Теперь они метались.

Дойдя до больших ворот, Анджело обнаружил, что они не заперты. Надо будет отругать деда. Дни, когда двери можно было оставлять нараспашку, давно миновали. Затем пересек притихший двор виллы, которую когда-то называл домом, – виллы, где они с Евой плескались в фонтане и разбили несколько окон, пока он учил ее играть в бейсбол. Анджело с удовольствием отметил, что сад и особняк ничуть не изменились. Бабушка с дедушкой не переставали о них заботиться. Цветы по-прежнему демонстрировали буйство красок, а дорожки были тщательно подметены – ни осколков, ни других следов катастрофы, зажавшей всю Италию в кулак. Самые жаркие дни остались позади, сентябрьский воздух был теплым и мягким, над головой расстилалось безоблачно-голубое небо. Однако эта безмятежность наполняла Анджело тревогой, словно идеальная погода и приятный ветерок нарочно сговорились с нацистами, чтобы усыпить бдительность итальянцев.

Анджело подумал, что бабушке с дедушкой не стоило бы так трепетно заботиться об особняке: это лишь делало из него более привлекательную мишень. Недвижимость в самом сердце города, на одной из главных улиц, отлично видная даже из-за высоких стен. Прекрасная. Ухоженная. Неотразимая. Совсем как Ева и та стена, которую она вокруг себя возвела. Но стен было недостаточно. Настало время прятаться по-настоящему. Анджело предстояло уговорить Еву уехать с ним в Рим, а может, и Сантино с Фабией. Им будет лучше за пределами города, вдали от собственности, которая лишь привлекала к семье ненужное внимание.

Камилло пропал почти три года назад. Три года – и ни единой весточки. Все, что им удалось разузнать, – Освенцим. Само по себе слово звучало безобидно, будто название детской болезни. Однако стоило шепнуть его среди людей более опытных, как в трех слогах проступал и лязг свинца, и перезвон похоронных колоколов. Конечно, это были только слухи, но слухов этих оказывалось достаточно, чтобы евреи снимались с насиженных мест и бежали в поисках нового укрытия только с тем, что было на них надето. Другие, напротив, старались еще глубже забуриться в свои дома, надеясь, что эта болезнь каким-то чудом их минует, не заметит, обойдет стороной. Чума и правда однажды пощадила Флоренцию. Но гораздо чаще она заходила прямо в ворота.

Самые благоразумные прятались. Камилло прятаться не стал. Он до последнего верил, что итальянское гражданство его защитит, но даже с итальянским гражданством его арестовали и отправили в Освенцим. Больше им ничего не было известно.

Анджело постучал молотком по красной лакированной двери. Пока он ждал ответа, его глаза на секунду метнулись вправо – туда, где обычно висела мезуза[1]. Анджело помнил день, когда Камилло ее снял. Шел 1938 год, и плечи его были широко расправлены, хотя по лицу струились слезы. Едва расовые законы вступили в силу, Камилло переписал дом на Сантино и Фабию. Когда же Анджело спросил, почему он плачет, тот ответил, что ему стыдно.

– Я снял ее из страха. Более достойный человек сражался бы за свою веру. Но я не такой человек. К стыду своему, я не такой.

Дверь медленно открылась, и Фабия выглянула на послеполуденное солнце, щурясь от его лучей и прикрывая глаза ладонью.

– Анджело! – ахнула она. Упавшая было ладонь снова взлетела к ее щеке, а затем так же стремительно – к его. Чтобы обхватить лицо внука, Фабии пришлось вытянуть обе руки. То ли она так уменьшилась с их последней встречи, то ли он так вытянулся.

– Анджело, милый мой мальчик! Сантино, ты только посмотри, кто пришел! – Бабушка оглянулась на просторную переднюю, и глаза Анджело тоже поспешно окунулись в ее сумрачную прохладу. Однако его мысли занимал не отдых после долгой дороги и даже не встреча с дедушкой. Он думал о Еве.

– Вымахал-то как! – заворковала Фабия, и Анджело снова перевел взгляд на ее сморщенное лицо. – Настоящим красавцем стал. Mamma mia! Вылитый отец.

Последующие слова предсказуемо утонули в слезах. Фабия не могла говорить о своем «Анджелино», его отце, без рыданий. Они не видели его уже целую вечность и, как подозревал Анджело, не увидят больше никогда. В этой ситуации он гораздо больше переживал за бабушку с дедушкой, чем за себя.

Сантино прошаркал из глубины дома, восторженно хлопая в ладоши и повторяя имя Анджело. Его белоснежные волосы ничуть не изменились и все так же оттеняли густыми кудрями забронзовевшую на солнце кожу. Голубые глаза, чью точную копию Анджело каждый день наблюдал в зеркале, светились облегчением.

– Наконец-то приехал! Скажи, что погостишь хоть немного. Мы так соскучились!

Анджело расцеловал Сантино в обе щеки и наклонился, чтобы обнять. В отличие от глаз рост он унаследовал явно не от дедушки. А стоило ему выпрямиться и отступить на шаг, как глаза сами прикипели к тонкой фигурке, которая спускалась по монументальной мраморной лестнице.

На Еве было темно-синее платье, чей сапфировый оттенок делал бледную кожу кремовой, почти светящейся. После их последней встречи она похудела и укоротила волосы – теперь они вились гладкими кольцами только до плеч, как того требовала мода. Обычно Ева носила более длинные стрижки. А может, это возраст сделал ее осторожной и рассудительной, внимательной к чужим взглядам и мнениям. Анджело всей душой надеялся на последнее. Так для нее было безопаснее.

Спускаясь, Ева приветствовала его с непривычной сдержанностью, особенно заметной на фоне слез Фабии и хлопков Сантино. Он ответил так же спокойно, жалея в душе, что не может ни заключить ее в объятия, ни окончательно убедить себя, что она всегда была ему лишь сестрой и сестрой останется. Мимолетно поймав ее взгляд, Анджело поискал в нем прощение, но не нашел. Только осторожность. Она была так молода – всего двадцать три года, – но уже излучала то звенящее напряжение, которое Анджело множество раз видел в своих беженцах за минувшие годы. Эта вросшая в подкорку опаска заставляла Еву казаться старше своих лет.

И все же она оставалась самой красивой девушкой, которую он встречал.

Ева преодолела последнюю ступеньку и направилась к нему, вытянув обе руки. Анджело сжал одну из них двумя своими.

– Вот какие у нас теперь порядки? – спросила Ева мягко. – Так священники приветствуют Друзей?

Анджело гневно вспыхнул от ее насмешки и тут же проглотил наживку, притянув к себе для крепкого, хоть и краткого объятия.

Ева чуть заметно дернулась, словно не была готова к такой близости, и ее тихий изумленный выдох защекотал шею Анджело. Она все еще пахла жасмином, который Фабия выращивала в горшках под окнами, но теперь к этому аромату добавился какой-то еще, будто печаль, в которую Ева была облачена, имела собственный запах. За то время, что они не виделись, скорбь стала ее второй тенью. Однако Анджело трудно было ее за это осуждать: жизнь обрушивала на Еву один удар за другим, и она терпеливо сносила их все.

Слишком долго. Ему следовало вернуться гораздо раньше. Но он пытался жить дальше, пытался позволить жить дальше ей. Теперь же Анджело думал, сумели бы они начать с самого начала – найти общую почву, место, где мальчишка-католик и еврейская девочка снова смогли бы стать семьей и настоящими друзьями? Прошли те времена, когда она покорно следовала за ним куда угодно. Сейчас Анджело сомневался, что Ева последует за ним хотя бы через улицу. И все же он собирался употребить все свое красноречие, чтобы ее убедить.

Ужин был скудным – война другого не предполагала, – но Ева достала из отцовских запасов бутылку австрийского вина, и постепенно за столом зазвучали смех и воспоминания, пускай и несколько натужные. Ева тоже участвовала в беседе, хотя ее короткие улыбки заметно запаздывали, отягощенные все тем же напряжением. Строго говоря, она мало присутствовала в настоящем моменте. Искры в блестящих глазах выглядели скорее нервными, чем озорными, а изгиб шеи обзавелся новым тревожным наклоном, как будто Ева все время прислушивалась, не подходит ли к дому беда. Она всегда была подвижной и грациозной, точно музыка, которую она годами извлекала из скрипки, проникла под самую ее кожу. Но теперь эта гибкость сменилась настороженной скупостью движений, словно Ева была готова в любую секунду вскочить и убежать. Наблюдение за ней наполняло Анджело бессильной яростью, а та взвинчивала его нервы.

Постепенно разговор сместился с прошлого на будущее. Фабия была убеждена, что старые расовые законы, подписанные Муссолини в угоду Гитлеру, теперь будут отменены, раз во главе правительства встал другой человек, а Италия больше не является союзником Германии.

– Боюсь, некоторое время будет становиться только хуже, – ответил Анджело тихо.

– Хуже?! – вскричала Фабия, и Анджело почти увидел, какие мысли промелькнули у нее в голове: бедствия, выпавшие на долю Евы, очереди за продовольствием, тысячи молодых итальянцев, убитых на русском фронте и в Северной Африке, – всё ради победы и идеологии, которую большая часть страны даже не разделяла.

– Ева, тебе будет лучше поехать со мной в Рим. – Анджело обернулся к ней, не обращая внимания на изумленные лица бабушки и дедушки. – На самом деле я ради этого и пришел.

– В Риме не безопаснее, чем во Флоренции, – возразила она немедленно.

– Он ближе к югу, ближе к союзникам. И в Риме тебя никто не знает. У тебя ведь есть фальшивые документы?

Ева не ответила – только молча уставилась на Анджело, вероятно раздумывая, сколько ему известно и откуда.

– Во Флоренции от них никакого толку, – продолжил Анджело, будто она ответила ему решительным кивком. – Здесь тебя знает слишком много людей. Слишком многие знают, что ты еврейка. Фальшивые документы принесут тебе только неприятности, как случилось с Камилло. Его разоблачили при использовании поддельного паспорта. Если у нацистов возникнут подозрения, тебя будут пытать до тех пор, пока ты не признаешься, от кого его получила. Пока не сдашь Альдо Финци, Джино Сотело и дедушку с бабушкой.

Три пары глаз дружно расширились. Ножки Евиного стула заскрежетали по паркету.

– Откуда ты знаешь про Альдо Финци и синьора Сотело?!

– Я знаю про них все. Они помогают нам годами. И я знаю все про то, чем ты занимаешься.

– Нам? – колко переспросила Ева.

– Церкви. – Анджело не хотел называть конкретных людей, отчасти потому, что сам знал очень немногих, отчасти из соображений безопасности. Конечно, приписывать такую честь – или вину – всей церкви было неверно. Он встречал множество пасторов и прихожан, которые пошли бы на сотрудничество, только если бы им выкрутили руки и пригрозили потерей души. Однако было множество и тех, кто помогал искренне – открывал свои двери, погреба и сердца одному беглецу за другим. Некоторых евреев укрывали женские монастыри, куда ни разу за все века их существования не ступала нога мужчины. Еврейских детей прятали в католических школах, их матери надевали католические подрясники, а отцы на время становились монахами и зубрили католические молитвы, чтобы выжить. И при этом никто не пытался обратить их в христианство.

– Ты правда думаешь, что мои друзья и соседи побегут к фашистам с доносами? Я дружу со многими в местной полиции. Даже они в первую очередь итальянцы, а потом уж фашисты. И большинство искренне ненавидят немцев.

– Но власть сейчас у немцев, а не у местной полиции. Что, если они начнут платить за предательство? Скажем, три тысячи лир за каждого еврея? До какой стадии отчаяния дошли твои друзья, Ева? А соседи? Кто-нибудь из них тебя выдаст. Я видел, как это происходит. Некоторые итальянцы даже думают, что чем скорее будет покончено с евреями, тем скорее закончится оккупация. Дайте немцам то, чего они хотят, и они уйдут. Люди в это верят.

Продолжить он не успел: Сантино и Фабия вскочили со стульев, пытаясь одновременно утихомирить Анджело, успокоить Еву и всеми правдами и неправдами отвлечь их от угрозы, которую не хотели признавать. Было гораздо легче надеяться, что со временем дела сами пойдут на лад. Но Анджело знал, что не пойдут.

Наконец опасную тему оставили во имя сохранения мира, и все разошлись по спальням. Анджело отправился в свою прежнюю комнату в задней части виллы, предназначенной для слуг, хотя он никогда не был слугой. Временами ему хотелось, чтобы его место в доме было обозначено более четко, чтобы его роль было легче назвать и объяснить.

В комнате он первым делом преклонил колени перед старым крестом, который давным-давно повесил для него Сантино. Было время вечерней службы, час, когда истинный христианин преисполняется благодарности и хвалы Господу, но Анджело внезапно осознал, что зачитывает псалом из другой части – мольбу о помощи.

– Укажи мне, Господи, пути Твои и научи меня стезям Твоим. Направь меня на истину Твою и научи меня, ибо Ты Бог спасения моего; на Тебя надеюсь всякий день…

Получив в двадцать два года крохотный приход, он ежечасно молил Господа о наставлении. Это был нескончаемый хорал, который не утихал у него в голове ни на минуту – и вряд ли должен был утихнуть в обозримом будущем.

Закончив молитву, Анджело поднялся и энергично растер лицо. Он чувствовал себя обновленным. Затем сполоснул руки, успокоил дыхание и, выйдя из комнаты, отправился обратно к мраморной лестнице. Осада была еще не закончена. Он не собирался возвращаться в Рим без Евы.

Она открыла по его стуку немедленно, словно ждала, и Анджело вознес молчаливую благодарность, что она еще не успела переодеться ко сну. Ему совершенно точно не стоило видеть Еву в развевающейся сорочке, какой бы целомудренной та ни была.

Впустив его, она сразу отошла к окну, за которым виднелся столь оберегаемый Сантино сад, теннисный корт, на котором Ева частенько задавала Анджело жару, и пропитанная лунным светом темнота, чья безмятежность теперь казалась ему угрожающей. От одного взгляда в ночь у Анджело начинали зудеть ладони и барахлить желудок, словно агенты гестапо уже сидели по тенистым углам, наставив пистолеты на прекрасную девушку, чей золотой силуэт преступно отчетливо выделялся в раме окна.

Анджело быстро дошел до нее, рывком втянул в глубь комнаты и задернул шторы. Ева ответила ему изогнутой бровью, но возражать не стала, лишь отступила на другую половину спальни.

– Однажды ты сказала, что веришь в меня. Пожалуйста, поверь сейчас. Поверь моим словам. Я был свидетелем настоящих зверств. Солдаты, которым удалось вернуться в Италию, видели лагеря. Поезда, забитые евреями. Состав за составом. Беженцы тоже про них рассказывают. Это не пропаганда, Ева. Люди не хотят верить, но мне нужно, чтобы ты меня выслушала. Чтобы поверила мне вновь.

– И когда я такое говорила? В тридцать восьмом? Пять лет назад я действительно в тебя верила. Сейчас я не верю ни во что. Я останусь во Флоренции с Сантино и Фабией и сделаю все возможное, чтобы меня не убили, не арестовали и не отправили в лагерь. Договорились? А ты вернешься в Рим, к своей церкви, и с чистой совестью продолжишь быть падре Бьянко. Ты попытался. Я отказалась. Конец истории.

– Да Матерь Божья! – не столько взмолился, сколько чертыхнулся Анджело сквозь зубы, но тут же отчитал себя и превратил ругательство в молчаливую молитву: «Богородица, смилуйся. Мадонна, помоги мне обуздать гнев и спасти эту девчонку». К этой молитве он добавил другую, к своей покойной матери, и еще одну к Адели, матери Евы, – на тот случай, если иудеи и католики в итоге все-таки оказываются на одних небесах.

Чем дольше он жил на земле, тем больше убеждался, что человечество понятия не имеет ни о Боге, ни о рае; только когда использует Его имя в качестве оправдания для убийства, преследования и дискриминации. Анджело любил Бога – и чувствовал, что Бог любит его в ответ, но никогда не думал, будто обладает какими-то особыми правами на эту любовь лишь потому, что был воспитан в католической традиции или стал священником.

– У меня здесь работа, Анджело. Если тебе действительно известно, чем я занимаюсь, то ты должен понимать, что я не уеду.

– А что бы сказал твой ребе? – Это был беспроигрышный вопрос, поскольку Анджело в точности знал, что сказал ребе Кассуто. Первым делом он спрятал жену и детей в женском монастыре – Анджело помогал их размещать, – а потом отправился в укрытие и сам. Все отделения DELASEM, с которыми сотрудничал ребе Кассуто, прекратили работу. С этого момента еврейские участники организации полностью ушли в подполье.

Ева смотрела на него, часто сглатывая.

– Я не смогу вот так взять и спрятаться, Анджело, – наконец прошептала она.

– Я тебе помогу. Я тебя спрячу.

– Я не о том. Если я поеду в Рим, ты позволишь мне продолжать работу. Я хочу помогать… Хочу делать то же, что и ты, – добавила Ева настойчиво, хотя Анджело уже почувствовал слабину в ее обороне. Впрочем, на его лице не отразилось ни тени облегчения. В глубине души он не верил, что сумеет ее уговорить.

– Ты будешь не в том положении, чтобы делать то же, что и я, – ответил он честно. – Но если для тебя будет хоть какая-то возможность помочь, я скажу, обещаю.

– Почему тебе не все равно, Анджело? Если честно? – тихо спросила Ева, и Анджело, побледнев, отшатнулся, словно ему влепили пощечину. Щеки пылали, будто Ева и вправду пересекла комнату и ударила его.

Однако ее лицо оставалось невозмутимо, а глаза непроницаемо-черны. Скрестив руки на груди, она и в самом деле ждала от него ответа.

– Это глупый вопрос, Ева. – Анджело сам слышал, что говорит как мальчишка, и злился на себя за это. На вилле Росселли у него никак не получалось быть падре Бьянко, терпеливым и хладнокровным.

– Разве? Ты приложил все усилия, чтобы я почувствовала себя невидимкой. Я для тебя не существую, Анджело. Я еврейка. Гитлер хочет, чтобы я не существовала вообще. Помнишь?

На мгновение они оба вспомнили. Даже слишком отчетливо. Однако происходящее не имело никакого отношения ни к расе, ни к религии Евы, и она это знала. Анджело понял, что ему трудно дышать, когда тиски, которыми она для него была, сжали сердце с особенной жестокостью. Тиски… и порок. Вот чем она для него стала, и Анджело больше не мог этого отрицать.

17 сентября 1943 года

Признание: я еду в Рим с Анджело.


Не знаю, что еще делать. Вокруг слишком тихо, все замерли в нервном ожидании. Ребе Кассуто призывает евреев бросать дома и прятаться. По его сведениям, у фашистских фанатиков появились вооруженные объединения, которые выслеживают евреев и антифашистов, и никто им не препятствует. Немцы уже депортировали тысячи евреев из французской Ниццы – евреев, которых защищала итальянская армия, но теперь она распущена. Ребе Кассуто говорит, что немцы не уйдут из Италии просто так, а раз мы больше не на одной стороне, с чего бы им считаться с нашими законами и гражданством? Итальянское правительство тоже не может нас защитить, даже если бы и хотело. Никто не может. Дядя Августо, тетя Бьянка, Клаудия и Леви уже в Риме. Леви изучает гражданское право в Папском университете – единственном, куда по‑прежнему допускают студентов-евреев. Дядя Августо уверен, что Ватикан сумеет нам помочь. Но до сих пор он только и делал, что ошибался.


Ева Росселли

Глава 8

Рим

На следующий день Ева и Анджело отправились на вокзал рано. Их провожали Сантино с Фабией – на морщинистых лицах теплились ободряющие улыбки, но глаза были тревожны. Перрон содрогался от обычной суматохи: одни пассажиры выгружались из вагонов, другие стремились скорей в них забраться. Все торопились, немцы наблюдали, поезда свистели, вынуждая перекрикивать эту какофонию и комкать прощальные напутствия. Наконец все четверо сбились в кучку, взялись за руки и склонили друг к другу головы, чтобы обменяться последними словами и знаками любви.

– Заботься о ней как следует, Анджело! – Сантино похлопал внука по худым щекам, и тот, поцеловав деда в лоб, коротко прижал его к груди.

– Помните, что я сказал! Никакого сопротивления. Если придут немцы, пусть забирают что угодно. Берегите только себя. Камилло не хотел бы, чтобы вы с бабулей пострадали, сражаясь за его имущество. Он всю жизнь беспокоился только о Еве, а ее теперь буду беречь я. Обещаю.

Удивительно, но Фабия не плакала. Кажется, для слез она была слишком напугана – маленькие ладони тряслись, улыбка дрожала, – и Ева едва подавила желание сказать Анджело, что передумала. Внезапно ее охватило ужасающее предчувствие, что она видит Сантино и Фабию в последний раз, что воды Леты смоют их точно так же, как отца и дядю Феликса, – ни письма, ни надежды. Должно быть, она чем-то выдала свою панику, потому что Фабия тут же стиснула ее руки, и страх на старческом лице сменился бесконечной любовью.

– Мы любим тебя, Ева, – сказала она твердо. – Мы прожили хорошие жизни и были счастливы. Не переживай за нас. Мы есть друг у друга, а дела потихоньку наладятся. Когда-нибудь война закончится, и мы все снова будем вместе. И тогда ты мне сыграешь, ведь правда?

– Правда, – прошептала Ева, уже не пытаясь сдерживать слезы.

Фабия притянула ее к себе и прошептала на ухо:

– Господь тебя видит, Ева. И Анджело Он видит тоже. Это любящий Господь.

Ева крепко обняла ее в ответ, хотя мысли ее и противоречили чувствам. Господь видел либо всех, либо никого. Слишком многие взывали к Нему в отчаянии, чтобы Он мог по-прежнему наблюдать за ними, ничего не делая.

Анджело коснулся локтя Евы, подхватил ее тяжелый чемодан, сунул под мышку той же руки собственную небольшую сумку и, склонившись за тростью, позволил Фабии обнять себя в последний раз. Ева взяла второй чемоданчик поменьше и футляр со скрипкой, и они вместе поднялись в вагон, пообещав прислать весточку, как только доберутся до Рима.

– С ними все будет в порядке. Им не о чем беспокоиться, – сказал Анджело негромко. И хотя он не добавил «…теперь, когда ты уехала», Ева услышала эти слова почти так же отчетливо, как если бы он их произнес. После начала немецкой оккупации те, кто укрывал евреев, никогда не могли считать себя в безопасности. – Кстати, вот твой паспорт.

Ева озадаченно взяла документы.

– Но у меня есть паспорт, Анджело.

– Священник не может путешествовать наедине с молодой дамой, только если она не приходится ему родственницей. Теперь ты моя сестра. Видишь? – Он постучал по паспорту, который Ева до сих пор оцепенело сжимала в руках, и она наконец обратила внимание на написанное внутри. Документы выглядели абсолютно настоящими – от официальной эмблемы до надписей и печатей. Ева могла оценить работу. Она помогала Альдо Финци делать фальшивые документы с тех самых пор, как Камилло уехал в Австрию и не вернулся. Но по этим документам ее звали Ева Бьянко, и она больше не была еврейкой.

– Но как?..

– Альдо, – ответил Анджело коротко. – Я попросил его об услуге некоторое время назад. Просто на всякий случай.

– Я из Неаполя? – изумилась Ева так тихо, что услышал ее только Анджело.

– К югу от линии союзников никто не выдаст немцам никакой информации. Так что они не смогут проверить, правда ли ты та, за кого себя выдаешь.

– Вот только у меня нет неаполитанского акцента.

– Неважно. Ты говоришь по-итальянски. Немцы – нет. А даже если и говорят, ты сможешь их одурачить. У тебя всегда был великолепный слух, а немцам будет не до того, чтобы разбираться в акцентах.

Их негромкую беседу неожиданно прервала пара с детьми, которая зашла в купе и уселась напротив. Через пару минут к ним присоединился еще один грузный мужчина, занявший место справа от Анджело. Теперь им оставалось либо болтать о пустяках, что требовало слишком много труда, либо молчать большую часть пути. Еву это устраивало. Ей не нужно было говорить с Анджело. И сам Анджело тоже был не нужен. Сразу после приезда в Рим она намеревалась разыскать дядю Августо и остаться с ним, тетей Бьянкой, Клаудией и Леви до конца оккупации. Конечно, она была готова помогать Анджело в его работе с беженцами; за последние годы Ева стала неплохим подмастерьем типографа и продемонстрировала бы все, на что способна, если бы он нашел ей печатный станок. Но она совершенно точно не собиралась прятаться в женском монастыре, как Анджело предлагал ей накануне вечером.

Первые несколько часов пути прошли спокойно, но в Кьюзи в вагон поднялись несколько немецких офицеров и штатский переводчик с черной нарукавной повязкой, которая обозначала его принадлежность к фашистам.

– Documenti! – заорал штатский, и люди засуетились, вытаскивая паспорта. У Евы вспотели ладони и перехватило дыхание. Для поддельных документов всегда наступал час проверки, и теперь он выпал на ее долю. Альдо утверждал, что его фальшивки не знают равных. Что ж, скоро увидим.

В отличие от нее Анджело казался совершенно спокойным. Когда немец подошел к ним и потребовал бумаги, он лишь склонил голову в жесте, характерном для священников, и вложил паспорт в протянутую ладонь офицера.

Немец изучал его приблизительно вечность. Затем что-то сказал итальянскому переводчику – так тихо, что Ева не смогла разобрать слов, хотя свободно владела немецким. И наконец снова поднял подозрительные светлые глаза на Анджело, который выглядел ничуть не встревоженным этим досмотром.

В следующую секунду светлые глаза переметнулись к Еве и сузились еще больше. Немец почти ткнул ладонью ей в лицо:

– Документы?

Она послушно протянула ему паспорт – тот, который получила от Анджело всего несколько часов назад. Немец изучил его с такой же подозрительностью.

– Бьянко, хех? Интересно. У вас одна фамилия? – Последний вопрос был обращен уже к Анджело. Спутник немца поспешил его перевести.

– Она моя сестра, – солгал Анджело невозмутимо. А он отличный врун, подумала Ева.

– Sie ist meine Schwester, – повторил переводчик.

– Что-то не похожа она на твою сестру. Скорее уж на жену, – ответил немец.

Переводчик торопливо выплюнул по-итальянски слова, которые они и без того уже поняли.

– А ты, я думаю, дезертир, – продолжил немец. – Итальянский трус, который удрал от своих обязанностей. Никакой ты не священник.

– Она моя сестра, а я священник. Не солдат. И не дезертир. – Анджело закатал подол сутаны и постучал по протезу, привлекая внимание немецкого офицера. – Солдатом я никогда не был. Из одноногих лучше получаются священники.

Убежденный этой демонстрацией, хоть и не очень довольный ее исходом, немец с сопением вернул им документы и перешел к следующим жертвам. Во время проверки он был так сосредоточен на Анджело, что едва удостоил вниманием паспорт Евы – мазнул глазами по имени, да и только. Ева убрала документы в чемоданчик и наконец позволила себе выдохнуть. Поймав ее взгляд, Анджело улыбнулся одними уголками губ. В поезде у них не было никакого личного пространства, никакой возможности отпраздновать эту крохотную победу, но, когда Анджело внезапно стукнул Еву пальцем по носу, она машинально потянула его за мочку уха – старый бейсбольный сигнал, которому он ее однажды научил, – а потом сразу отвернулась к окну, чтобы он не мог заметить ее ответную улыбку.

Еву изумила легкость, с которой Анджело обнажил протез. Так было далеко не всегда. В детстве он заставил ее ждать полгода, прежде чем закатал штанину. Ева умирала от любопытства, но он упорно не хотел делиться секретом. В обмен на честь увидеть «потерянную ногу» ей пришлось читать Анджело признание за признанием, одну дневниковую запись за другой, и он слушал ее с таким вниманием, словно она была самым восхитительным человеком на свете.

Он давно уже так на нее не смотрел. По правде говоря, Анджело старался не смотреть на нее вообще. Даже сейчас его глаза были прикованы к окну, за которым пролетала сельская местность – мешанина цветов и форм, лишенная из-за скорости деталей и смысла и напоминающая скорее смазанное полотно, чем реальную жизнь. Глядя на нынешнего Анджело, легко было поверить, что мальчик, которым он когда-то был, тоже не имел ничего общего с реальностью.

Ева вытащила из саквояжа ручку и блокнот и открыла его на чистой странице, надеясь таким образом перестать коситься на Анджело и забыть о нем хоть ненадолго. Однако вместо этого ей вспомнилось, как она впервые услышала его имя.

Анджело. Анджело Вьянко. Белый Ангел.

Она сразу же его полюбила. Они оба испытали потерю, да, но горе Анджело было еще свежо, и он переживал его всей душой. Ева свое горе не пережила и не прожила. Возможно, в этом отчасти и заключалась трудность. Анджело еще в юные годы научился отпускать прошлое. Первые настоящие потери обрушились на Еву гораздо позже; позже – и все одновременно.

В детстве она не вполне осознавала утрату матери – и тем острее ощущала ее сейчас, когда осталась единственной из рода Адлер. Горькая ирония: в ее воспоминаниях мама всегда умирала, а вот отец не должен был умереть никогда. Обычное дело, если говоришь кому-нибудь «до встречи», сажаешь его на поезд, а он не возвращается. В глубине души все равно живет надежда, что однажды он вернется.

Поездка в Австрию была чистым безумием. Ева поняла это сразу же, как только услышала об отцовском плане, и он попытался утешить ее на свой манер.

Все будет в порядке. У тебя всегда будет Анджело. Он мне обещая.

В этом он тоже ошибался. У нее никогда не было Анджело – за исключением тех нескольких часов в Маремме. Воспоминание о рыбацкой хижине привычно отозвалось болью в груди.

– Ты все еще пишешь в этой старой тетрадке? – В голосе Анджело звучала улыбка.

Ева подняла взгляд от пухлого блокнота в кожаной обложке. Разумеется, это была не та книжка, которую помнил Анджело. С тех пор она исписала уже четыре, но всегда сохраняла одну манеру изложения, как будто такая мелочь сама по себе могла придать жизни Евы устойчивость.

– Да. Хотя не очень часто, конечно, – кивнула Ева и, закрыв блокнот, туго спеленала страницы эластичной резинкой. Затем убрала книжку в саквояж и снова сложила руки.

– И по-прежнему в ней исповедуешься? – мягко спросил Анджело.

– Нет, – солгала Ева. – Я решила, что исповеди – это для священников.

Последние слова прозвучали враждебнее, чем ей хотелось, и Ева быстро пожала плечами, сглаживая впечатление.

– Просто записываю разные события, вот и все.

– И о чем ты писала… сейчас? – продолжал Анджело, и Ева вонзила в него гневный взгляд. Он наклонился и пальцем разгладил сердитую складку у нее между бровей.

– Ева, я просто поддерживаю беседу. А не допрашиваю тебя. Необязательно прожигать меня взглядом.

Она отвернулась, и рука Анджело упала обратно на колени. Несколько секунд прошли в молчании.

– Я вспоминала Маремму, – наконец ответила Ева со вздохом. – Ту поездку на поезде. Было просто ужасно.

Она не стала уточнять, какую именно поездку.

– И все равно мы ездили туда каждый год, – сказал Анджело, улыбаясь.

На этот раз Ева не улыбнулась в ответ. Проблеск белых зубов между изящно вылепленных губ заставил ее лишь вздрогнуть и отвести глаза. От улыбок Анджело ей делалось физически больно.

– Я никогда туда не вернусь, – ответила она глухо и закрыла глаза, притворяясь, будто ее клонит в сон. Но в мыслях ее так и продолжал мелькать домик с красной черепичной крышей и большой верандой, окруженный лесом и морем и вобравший в себя лучшее от двух миров.

* * *

Решимость Камилло обойти расовые законы вызывала у Анджело восхищение. В то время она даже дарила надежду. В 1938 году, едва была принята первая часть законов, Камилло переписал особняк на Сантино и Фабию, условившись, что для домочадцев ничего не изменится. С этого дня они с Евой платили «аренду» за те две комнаты, которые занимали, – по удивительному совпадению она как раз равнялась месячному жалованью Сантино и Фабии, – а счета Камилло продолжал оплачивать из семейного бюджета.

Джино Сотело официально стал единственным владельцем «Острики», но они с Камилло подписали дополнительное соглашение, оговаривавшее, что между ними все остается по-прежнему, заверили его у адвоката в США и положили крупную сумму денег на трастовый счет на имя Анджело. Тот по-прежнему являлся американским гражданином, так что схема сработала. Камилло вернулся на завод, но теперь не получал жалованья. Если бы кто-то поинтересовался, его пригласили для консультации.

Все это требовало доверия. Как там говорила Ева давным-давно? Иногда Бог действует через людей. Это была правда. Камилло вынужден был сотрудничать с людьми, и ему удалось обхитрить законы именно благодаря доверию к самым близким. Он сделал абсолютно все верные шаги, пока не допустил одного неверного.

Анджело знал, что Ева не спит, хотя его самого ритмичная тряска поезда обычно убаюкивала. Ева пыталась держать его на расстоянии. Упомянув Маремму, она тотчас замкнулась в себе, но Анджело вряд ли мог ее за это винить. На него самого это слово производило такой же эффект, хотя его воспоминания о Маремме были и вполовину не столь сложны и обширны. Он удивился, что Ева вообще про нее заговорила. Последняя поездка была мучительна, особенно то, как все закончилось.

В юности Анджело оставался в Маремме на весь август, как и другие домочадцы, но с годами и усложнением учебной программы целый месяц стал для него непозволительной роскошью. К тому же, как бы он ни любил свою семью и побережье, три недели созерцания солнца, песка и Евиной красоты оказывали на молодого семинариста явно нездоровое влияние – и неважно, что они с Евой называли друг друга кузенами. Однако бабушка просила, умоляла, канючила, и он все равно приезжал, пусть даже на несколько дней.

Анджело любил пляжи Мареммы. Они полнились воспоминаниями и были окутаны теплотой и белым сиянием: белый песок, белые ракушки, белые полотенца. Белый сарафан, который Ева носила в то давнее лето, когда впервые его поцеловала.

Для Евы это тоже был первый поцелуй, хотя и первый из множества, как полагал Анджело. Ева сама убедила его попробовать, сказав, что им просто необходимо выяснить, из-за чего люди разводят столько шума. В тот год ей было двенадцать, а Анджело четырнадцать – возраст все еще слишком нежный и далекий от священнического сана, чтобы всерьез беспокоиться, не потеряет ли он бессмертную душу, поцеловав синьорину. Так что предложение Евы показалось ему разумным, даже заманчивым, и Анджело, пожав плечами, невозмутимо приблизил к ней свое лицо.

Губы Евы были мягкими, а вот его, похоже, собрали весь песок Мареммы. Ева сморщила нос и засмеялась.

– Щекотно! – Она отряхнула ему рот, и они попытались снова, однако на этот раз забыли закрыть глаза. Весь поцелуй оба таращились друг на друга, хотя из-за такой близости не видели ничего, кроме ресниц и веснушек.

Наконец они застыли, так и не разомкнув губ, и Ева снова начала смеяться. Анджело отстранился и в смущении потер рот.

– Мне кажется, мы это делаем неправильно, – пробормотал он.

Смех Евы тут же оборвался.

– Правда? – нахмурилась она. – А что еще надо делать?

– Ну, для начала закрыть глаза.

– Но ты-то свои не закрыл!

– Я тоже закрою.

– Ладно. Что еще?

Анджело догадывался, что в поцелуе каким-то образом участвуют языки. Каким именно, он уверен не был – весь процесс представлялся ужасно мокрым и немного отталкивающим. Но он решил, что попробует высунуть его самую чуточку. Если ничего не получится, можно будет сказать Еве, что облизал ее случайно.

– Наклони голову к плечу, чтобы мы не сталкивались носами.

– А ты сядь поближе, чтобы не тянуться так далеко, – предложила Ева.

Перед третьей попыткой Анджело особенно тщательно убедился, что на губах у него нет никакого песка. Они подались друг к другу и одновременно закрыли глаза, инстинктивно отвернув головы. Так было намного лучше, особенно учитывая, что Ева не хихикала. Анджело аккуратно высунул язык и коснулся ее верхней губы. На вкус она была как виноград и солнечный свет. Ева замерла от неожиданности, но не отстранилась, и Анджело зачерпнул полные пригоршни песка, когда ее язык нерешительно вернул ему ласку. Затем их языки соприкоснулись, ее виноградно-солнечный аромат заполнил весь его рот и защекотал нос. У Анджело даже закатились глаза, настолько оглушительны были эти ощущения.

Здесь-то их и застукала бабушка. Она заверещала и принялась шлепать их по головам, умудряясь в перерывах еще громко молиться и осенять себя крестным знамением. Еву и Анджело на два дня развели по разным комнатам, а затем Камилло вызвал обоих для серьезной беседы.

– Папочка! Это было отвратительно. Все равно что целоваться с устрицей! В жизни больше не поцелую ни одного мальчика.

– Правда? – перебил Анджело, изумленный такой разницей в их ощущениях.

– Совсем ни одного? – Камилло выглядел таким же ошарашенным.

– Нет! Зря мы это затеяли. Анджело мне как брат. А я ему сестра. Этого больше не повторится, папочка. Не волнуйся! А теперь можно я заберу своего друга? Ну пожалуйста! Я не хочу играть все каникулы в одиночестве.

– Анджело? – Теперь Камилло смотрел на него, испытующе вскинув брови.

– А? – Анджело не знал, что и думать. Чувства его были задеты не на шутку.

– Целоваться с Евой было все равно что с устрицей?

Анджело растерянно перевел взгляд с Камилло на Еву, затем обратно. Он не привык врать. Особенно Камилло. Следует ли ему сказать, что губы Евы ничуть не напоминали устрицу? Должен ли он признаться, что это были самые потрясающие пятнадцать секунд его жизни?.. Но тут Ева комично распахнула глаза и набычила голову, всем своим видом говоря: «Да подыграй ты, идиот!»

О… О!

– Гм-м. Ну, может быть, не совсем с устрицей… Но это было мокро и противно, да, – соврал Анджело. – Наверное, все равно что целоваться с бабушкой.

Ева захохотала, ни капельки не обиженная. Камилло бросил на дочь строгий взгляд, и она, продолжая смеяться, обхватила ладонями его лицо и расцеловала в обе щеки.

– Не волнуйся, папочка. Анджело мой брат. А теперь можно мы уже пойдем на пляж?

Это воспоминание вызвало у Анджело улыбку. Ева была так хитра, так убедительна. Камилло оставалось только вздохнуть и отпустить их гулять.

Однако до самого конца каникул их не оставляли наедине. Они больше не целовались, как будто заключили негласный уговор. Реакция старших родственников была предельно ясна: если они хотели остаться в жизни друг друга, с поцелуями следовало покончить.

Они никогда не обсуждали этот случай. Никогда не признавались друг другу, что это был прекрасный первый поцелуй, драгоценное воспоминание. Но еще много лет после того события, стоило кому-то упомянуть устрицы, они ухмылялись и обменивались взглядами. Они обменивались взглядами, и в груди у Анджело разливалась боль.

Он машинально потер сутану над сердцем, словно пытаясь унять эту старую тоску. Пальцы наткнулись на крестик, и Анджело рассеянно обвел его, закрыв глаза и стараясь сосредоточиться на дневной молитве. Но мягкое покачивание поезда и силуэт девушки рядом упорно отбрасывали его мысли назад, к белым пляжам и запретным поцелуям.

Глава 9

Церковь Святой Цецилии

Пронзительный свисток и удар гонга вырвали Анджело из объятий сна. Они были в Риме. В итоге он все-таки задремал. Ева тоже: ее голова покоилась на его плече, как будто она до последнего старалась удержаться на сиденье ровно, но в итоге проиграла закону тяготения. Анджело затопила нежность, и он поспешил прикрыть глаза и попросить у Бога сил – в уже не поддающийся счету раз со вчерашнего утра.

Ева завозилась у него на плече, а потом резко отпрянула. Анджело спокойно закончил молитву и вытянул перед собой руки, давая ей время прийти в себя. Поправил стоячий воротничок, пробежался ладонями по коротко стриженным волосам – это был единственный способ заставить их лежать хоть сколько-нибудь смирно – и водрузил на голову широкополую черную шляпу.

– Мы на месте, – произнес он негромко, наконец оборачиваясь к спутнице.

Ева чуть заметно кивнула, прилаживая к волосам маленькую белую шляпку. Затем освежила красную помаду на губах, защелкнула дамскую сумочку и снова спрятала ее в саквояж.

Они бок о бок вышли из поезда. Суматоха и грохот вокзала подействовали на обоих освежающе, хотя день по-прежнему был слишком жарким для сентября.

– Я приготовил тебе жилье. Оно неподалеку от моего, – бросил Анджело через плечо, прокладывая путь в толпе пассажиров и не стесняясь использовать для этого трость.

– Я поживу у дяди, – тут же раздалось позади. – Мы вчера обменялись телеграммами. Меня уже ждут.

Анджело остановился как вкопанный, и Ева выругалась сквозь зубы, когда врезалась в его жесткую спину. Он почти сразу продолжил движение, но, когда они добрались до автобусной остановки и опустили багаж на тротуар, не замедлил выразить ей свое неудовольствие на ухо.

– Они живут в преимущественно еврейском квартале.

Ева лишь вскинула точеную бровь и поджала губы, ожидая продолжения.

– Поселиться у еврейской семьи – самое глупое, что ты можешь сделать. Проще повесить на грудь звезду.

– Хочешь сказать, что они в опасности? – пробормотала Ева чуть слышно.

– Да! О господи, Ева, именно это я и хочу сказать. – Анджело неверяще покачал головой. – Если ты остановишься у дяди, это лишит смысла весь твой приезд в Рим. В город, где твое имя, адрес и религия еще не числятся в каком-нибудь фашистском списке, к которому есть доступ у СС. В город, где никто не укажет на тебя пальцем.

– Я все равно хочу к ним заглянуть, Анджело. Мы не виделись два года.

В эту секунду к остановке подкатил автобус, и Анджело решительно зашагал к нему, подхватив чемодан Евы и свою гораздо более скромную сумку.

– Наш рейс, – объявил он, хотя Ева понятия не имела, что это значит или куда этот автобус направляется.

Они поднялись в салон и, уложив сумки на верхнюю полку, заняли места впереди. Когда автобус качнулся, закряхтел и грузно покатил по римским улочкам, Ева наконец рискнула задать мучающий ее вопрос:

– А где ты живешь?

– Недалеко от твоего дяди. На западном берегу Тибра, возле базилики Санта-Мария-Маджоре.

Для Евы эти приметы не значили ровным счетом ничего.

– Ты живешь с другими священниками?

– Я квартирую у монсеньора Лучано и его старшей сестры. Очаровательная старушка. Когда не изображает домоправительницу, целыми днями плетет кружева. Относится ко мне как к сыну. Она очень трогательно заботится о нас обоих.

– Я думала, ты живешь в… бенефиции. Разве не так называются дома священников?

– Раньше жил. После рукоположения я полгода служил в деревушке к югу от Рима, прежде чем меня назначили викарием при церкви Святого Сердца. Это к востоку от Трастевере, недалеко от Колизея.

– Викарием?

– Вторым священником прихода. Там я прослужил два года и за это время неплохо узнал местность.

– А теперь?

– А теперь у меня другие обязанности.

– Ты не служишь ежедневные мессы? – В воображении Евы он в основном вкладывал облатки в разинутые рты прихожан и читал длинные проповеди. Неожиданно она поняла, что в действительности знала очень мало о будничной жизни Анджело.

– Я хожу на ежедневные мессы. Иногда даже несколько раз в день, если позволяет служба. Но нет. Я помощник монсеньора Лучано, а он – высокопоставленный чиновник Папской курии.

– Что такое Папская курия?

– Административный орган католической церкви.

– Ты работаешь в конторе? – Ева была шокирована.

– Да. Именно так. Когда я не бегаю по всему городу, то работаю в конторе в Ватикане. Для моего ведомства сейчас очень напряженные дни. А дальше будет становиться только сложнее.

– И что у тебя за ведомство?

– Помощи мигрантам.

Еве могла только хлопать глазами.

– Такое ведомство существует?

– В некотором смысле да. Официально мы оказываем пастырскую помощь мигрантам, бродягам, туристам и паломникам. Конгрегацию возглавляет кардинал. Монсеньор Лучано служит кардиналу Дюбуа, а я помогаю монсеньору Лучано. Моя работа заключается в том, чтобы выполнять любые его поручения, но я редко сижу за конторкой и печатаю, если ты успела такое вообразить. Для этого у нас есть штатные секретари. Я же обеспечиваю физические контакты, так что провожу весь день на ногах.

– Как интересно. Одноногий священник проводит весь день на ногах.

– Да. Иронично. – Анджело усмехнулся, и голубые глаза сверкнули.

Ева не улыбнулась в ответ, пускай и хотела. Слишком легко было вернуться к их прежней манере общения, когда они беспечно шпыняли и поддразнивали друг друга. Для нее это ничем хорошим не закончится. Только заставит сильнее тосковать по Анджело, когда она вернется домой во Флоренцию. Поэтому она решила сохранять невозмутимость, хотя, когда он заговорил снова, в его голосе не было и тени смеха.

– Я хочу, чтобы ты остановилась в Святой Цецилии. Это закрытый монастырь, но там есть комнаты для квартирантов возле главного входа. И он в Трастевере, так что ты будешь недалеко от семьи.

Предложение прозвучало как приказ, распоряжение, не терпящее возражений, – и Ева машинально открыла рот, чтобы заспорить.

– Ева, прошу тебя, – взмолился Анджело так жалобно, что она едва не подумала, будто все предыдущее ей послышалось.

– Я не хочу оставаться в одиночестве, – пробормотала она, ненавидя себя за беспомощный тон.

– Лучше в одиночестве, чем за решеткой, – твердо ответил Анджело, хотя глаза его светились сочувствием.

– Не знаю, Анджело. Я бы не была так в этом уверена.

– Ева. – Он вздохнул. – Ты же не всерьез.

– А откуда ты знаешь? – мгновенно ощерилась она. – Откуда тебе знать, что я чувствую?

Анджело смерил ее взглядом, говорящим, что ему известно абсолютно все про ее чувства, и Ева раздраженно отвернулась к окну. Ничего он не знал.

– Я уже сказала семье, что приеду, – упрямо повторила она. – Меня ждут. Уверена, тебя они тоже будут рады видеть.

Анджело только покачал головой; гнев сомкнул ему губы и превратил залегшую между бровей складку в ущелье.

– Я их повидаю, мы вместе пообедаем, а потом ты запрешь меня в монастыре, если считаешь это строго необходимым, – добавила Ева, прежде чем он успел возобновить свое наступление.

Анджело с облегчением выдохнул, и остаток пути они провели в угрюмом молчании.

* * *

Чтобы добраться до дяди Августо, им пришлось пересесть с одного автобуса на другой, а потом еще проехать пару кварталов на трамвае от бульвара Домина. Было два часа пополудни, а путешествовали они с шести утра. Анджело выглядел на удивление бодрым; его черная сутана и широкополая шляпа пережили дорогу значительно лучше, чем Евина красная облегающая юбка и белая блуза. Сейчас она чувствовала себя только грязной и помятой и без всяких сожалений сняла шляпку, пока они ждали у двери. Здание было чистым и опрятным, коридоры широкими и светлыми, и все же это был серьезный шаг назад по сравнению с флорентийским домом дяди Августо, который сейчас сдавался за гроши неевреям. Наконец дверь чуть-чуть приоткрылась, и в щелку выглянул карий глаз.

– Ева! Анджело! – Дверь распахнулась настежь, и Клаудия, заметно менее пухленькая, чем в их последнюю встречу (единственный плюс военных пайков), энергично втянула Еву в тесную прихожую. Анджело постигла та же участь.

Ева мельком отметила натертые до блеска полы, картины на стенах и предметы мебели, которые помнила еще по Флоренции. Домашняя атмосфера и старание сделать квартиру по-настоящему уютной несколько ослабили узел у нее в желудке. Все это время она беспокоилась о тете, дяде, кузенах. Но, судя по увиденному, дела у них шли неплохо.

– Мы не хотели без вас садиться за стол, – продолжала щебетать Клаудия. – Леви раздобыл фруктов. Он у нас настоящий гуру черного рынка! Может достать то, чего нет нигде.

Гостиная оказалась забита битком.

– Ева, помнишь Джулию? Мамину сестру?

Джулия была намного младше Бьянки – ей едва ли сравнялось тридцать, – и Ева с Клаудией привыкли воспринимать ее скорее как умудренную опытом старшую сестру, чем тетю. Она и сейчас была очаровательна, хотя находилась на последних месяцах беременности. Завидев Еву, она устало улыбнулась и попыталась приподняться, однако ее муж, Марио, решительно усадил жену обратно на софу и вместо этого встал сам.

Марио был врачом: высокий стройный мужчина с добрыми глазами – характерная еврейская черта, если верить Камилло.

– У нас, евреев, добрые глаза и быстрый ум, – говорил он обычно.

Ева не знала, насколько это соответствует истине. Камилло объявлял характерными еврейскими чертами все подряд, но Марио немного напоминал отца, так что, возможно, это была правда.

Ева присутствовала на свадьбе Марио и Джулии – в ту пору ей исполнилось двенадцать или тринадцать, – и они с Клаудией сочли Марио весьма привлекательным мужчиной. К тому же он играл на скрипке, что по умолчанию делало его родственной душой. На самом деле он был не особенно красив – теперь Ева ясно это видела, – но все его лицо лучилось добротой, и он был безусловно предан жене. Ева тепло ему улыбнулась и потрясла ладошку маленькой девочке, у которой от радости сразу проступили ямочки на щеках.

– Это Эмилия, – представил ее Марио. – А юноша, который скоро побьет Леви в шахматы, – Лоренцо, наш старшенький.

Услышав свое имя, Лоренцо – мальчик восьми или девяти лет с двумя дырками вместо передних зубов – поднял голову от шахматной доски и заулыбался. Леви тут же прервал игру, в три огромных шага добрался до Евы и Анджело и сгреб Еву в медвежьи объятия. Та расхохоталась, а маленькая Эмилия принялась верещать, чтобы ее покружили тоже.

– И меня, меня! Покружи меня, Леви!

– Точно! Покружи лучше Эмилию! – рассмеялась Ева, когда он наконец опустил ее на пол.

Леви с Анджело обменялись рукопожатием, и тетя Бьянка принялась звать всех к столу, на котором был наскоро сервирован нехитрый обед. Беседа перекидывалась с одной темы на другую – после двух лет разлуки нужно было многое наверстать. Затем Анджело перешел к волнующим его вопросам, и Ева повернулась к Джулии, чтобы тоже удовлетворить любопытство.

– Когда ждешь ребенка?

– Через месяц, – вздохнула Джулия так тяжко, словно месяц был вечностью. – Я бы и сейчас не прочь, но обстоятельства не самые подходящие.

– Вы тоже квартируете в этом здании?

– Нет. Мы живем в старом гетто, – ответила Джулия быстро. – Марио – врач, но из-за новых законов потерял всю клиентуру. У нас был дом в Перудже…

Фраза оборвалась, и Ева не стала настаивать на продолжении.

– А ты останешься с Августо и Бьянкой? – вежливо перевела тему Джулия.

– Я пока не уверена, – замешкалась Ева, не желая поднимать вероятно неудобный вопрос. Разумеется, ее ответ не остался незамеченным.

– Что значит – не уверена? – возмутилась Клаудия с другой стороны стола. – Конечно же, ты останешься у нас! У меня в комнате достаточно места.

– Я уже подготовил для нее жилье, – вмешался Анджело, и Клаудия тотчас нахмурилась.

– Но… зачем?

– Ева останется здесь, – заявил дядя Августо, как будто ставя точку в дискуссии.

– Здесь небезопасно, – сказал Анджело негромко. – Небезопасно для всех вас, если говорить начистоту. Вам лучше сменить квартиру, Августо. Или уехать из Рима.

– Но Рим – самое безопасное место для евреев! Папа – наша лучшая защита. Здесь немцы ведут себя прилично. Никто не хочет публичных разборок с Ватиканом. А каждый третий немец – католик. Ты знал, Анджело? Именно поэтому я и привез сюда семью.

– Папа в безвыходном положении. У него нет никакой власти над Гитлером. Он не смог спасти евреев в Германии. Не смог спасти их в Австрии и в Польше. И в Риме не сможет тоже.

За столом повисло тяжелое молчание, и Ева вздрогнула. Анджело отложил вилку и мрачно посмотрел на Августе.

– Если вы не хотите прятаться, это ваш выбор. Но Ева здесь не останется. – Следующие слова он произнес еще тише, словно у стен могли быть уши: – В крайнем случае позвольте мне сделать вам новые документы. Предъявите их немцам, когда они начнут стучать в дверь.

– Документы вроде тех, что были у Камилло? Такие документы?! – взорвался Августе, заскрипев ножками стула по паркету. В итоге он все же остался сидеть, но наставил на Анджело указательный палец. – Мой брат выдавал себя за того, кем не являлся. Его поймали. И теперь его нет.

Через неделю после того, как Камилло Росселли отправился в Австрию на поиски Отто Адлера, «Острику» посетила с вопросами итальянская полиция. С ними связалось гестапо. В Вене Камилло наткнулся на кого-то, кто знал, что он еврей и выдает себя за другого человека. Камилло пересек границу под именем Джино Сотело, своего нееврейского партнера по бизнесу. Это оказалась ошибкой: как итальянскому еврею, даже с собственными документами ему было бы безопаснее, чем с фальшивыми.

Джино Сотело разыграл изумленную невинность, и ему поверили, но только потому, что Камилло Росселли заявил, будто украл у него паспорт. Разумеется, это была ложь – Джино был прекрасно осведомлен о его плане, – но так Джино не пришлось отвечать перед судом, а Камилло не пришлось признаваться властям, что документы на самом деле фальшивые. Типография «Острики» продолжила подпольную работу.

Увы, это не спасло Джино от необходимости лично сообщить Еве, что ее отец арестован. Он позвонил в дверь с серым лицом, комкая в руках шляпу, и сказал, что в ближайшем будущем Камилло домой не вернется. У итальянской полиции ему удалось разузнать лишь то, что Камилло вместе с другими еврейскими узниками отправили в трудовой лагерь под названием Освенцим.

– Три года. – Августо выставил три пальца, подчеркивая свою мысль. – И ни одного слова. Я так делать не буду. Я не стану делать ничего, что подвергнет опасности мою семью. Никаких фальшивых документов.

С этими словами он стукнул ладонью по столу, и маленькая Эмилия оттопырила губу, будто ее ударили тоже.

– Это ваш выбор, – повторил Анджело. – Но Ева здесь не останется.

Ева с трудом проглотила раздражение. Сколько можно обсуждать ее за глаза? Однако она промолчала. Дядя Августо вечно спешил с выражением оптимизма. А оптимизм, как они успели убедиться, вел к смерти.

Они провели в гостях еще час, но дни становились все короче, а в Риме с приходом немцев установили новый комендантский час. Марио Соннино проводил Еву с Анджело до дверей квартиры, а потом и дома, не переставая болтать о пустяках.

Но стоило им оказаться на улице, как он тронул Анджело за локоть.

– Я хочу документы, – прошептал Марио. – На всю семью. Как только ребенок родится, мы уедем из Рима. Ты поможешь?

Ева и Анджело дружно кивнули, и Ева сжала его руку.

– Это займет несколько недель. И если Анджело не сможет помочь, помогу я.

Анджело наградил Еву предостерегающим взглядом, но спорить не стал. Не здесь.

Марио с благодарностью кивнул:

– Спасибо. Спасибо вам обоим.

Он нацарапал на клочке бумаги свой номер и адрес и протянул Анджело. А затем, когда они уже собирались уходить, внезапно позвал:

– Ева!

– Да?

– Не возвращайся сюда, – пробормотал Марио. – Падре прав.

* * *

До церкви Святой Цецилии оказалось действительно недалеко; уже через пятнадцать минут Ева с Анджело подошли к воротам величественного здания, которое стояло в дальнем углу мощенной булыжником площади. В Риме были сотни церквей – большие и маленькие, пышные и ветхие, знаменитые и малоизвестные, – но арочный вход Святой Цецилии словно тихо приветствовал их, пока они шагали по внутреннему дворику между розовых кустов и скамеек.

Прямоугольный бассейн с огромной вазой в центре так и приглашал присесть на его бортик для неспешной беседы или раздумий, хотя сейчас двор был абсолютно безлюден. В него отовсюду смотрели ряды окон; с одной стороны возвышалась в несколько этажей женская обитель, с другой – древние бани. Анджело пояснил, что церковь названа в честь святой Цецилии, благородной римлянки, которую три дня пытались умертвить в раскаленной бане – и обнаружили в итоге не только невредимой, но и распевающей песни. Впоследствии баня превратилась в часовню, а Цецилия стала святой покровительницей музыки. Ева попыталась вообразить, как выглядит перестроенная в часовню баня, и решила, что непременно должна туда проникнуть, даже если монахини не захотят ее пускать.

Они с Анджело заглянули в неф[2] в поисках настоятельницы, но там было так же тихо и пусто, как и во дворе. Сам неф показался Еве серым и тоскливым; арки потолка опускались слишком низко, чтобы ассоциироваться с божественным вознесением, но распростертая перед алтарем статуя несколько сглаживала впечатление. Ева раньше не видела таких скульптур – реалистичных и прелестных, хотя и невыносимо печальных. Мраморная женщина лежала на боку, словно спала, но лицо ее было уткнуто в землю, пряди волос занавешивали профиль, а отчетливо видная рана на шее рассказывала совсем другую историю.

– Это святая Цецилия? Что с ней случилось? – Ева никак не могла оторвать взгляда от хрупкого девичьего горла.

– Когда палачи потерпели неудачу с раскаленной баней, ей попытались отрубить голову.

– Попытались?

– По легенде, ей нанесли три удара топором, но сумели лишь тяжело ранить. Она умирала еще несколько дней, успев обратить многих в христианство.

– В чем было ее преступление? – спросила Ева.

– Чистая политика. Она слишком открыто выражала свои взгляды. – И Анджело криво усмехнулся, как будто речь шла не только о Цецилии.

Ева услышала улыбку в его голосе, но не улыбнулась в ответ. Сейчас она могла лишь неотрывно смотреть на замученную святую.

– Отец Бьянко! Мы ждали вас раньше. – Удивленный женский голос помешал Анджело продолжить рассказ.

Обернувшись, Ева увидела миниатюрную монахиню с обвислыми щеками и острыми глазками, которая семенила к ним с прытью, почти чудесной для такого возраста. Она зашла не с главного входа, а через дверцу слева от апсиды[3].

– Матушка Франческа, это Ева, – просто сказал Анджело, как будто уже говорил про нее монахине.

– Вам лучше поторопиться, падре, – ответила та. – У сестер-адораток скончалась паломница, и возникло некоторое разногласие, как теперь поступить.

– Я проведаю тебя завтра, – сказал Анджело Еве, коротко поклонился монахине и заспешил к выходу, стуча тростью по каменным плитам и слегка покачивая маленькой сумкой. Еве оставалось лишь смотреть ему в спину и раздумывать, зачем она вообще приехала в Рим.

– Сюда, – скомандовала настоятельница и зашагала вслед Анджело – через главный вход и дворик. При этом она ни разу не обернулась, чтобы проверить, идет ли за ней Ева.

Та взяла свой огромный чемодан, который все это время таскал Анджело, кое-как ухватила другой рукой саквояж и скрипку и поковыляла за монахиней, стараясь не очень отставать. Настоятельница провела ее в неприметную дверцу слева от входа и, пока они поднимались по узкой лестнице, наконец удостоила некоторыми объяснениями:

– В обители проживают монахини бенедиктинского ордена и францисканки-миссионерки Непорочного Сердца Марии. Раньше нас было больше, но дни славы обители, увы, миновали.

Ева невольно задумалась, как давно миновали эти дни. Два столетия назад? Три?

– Раньше эти комнаты занимали насельницы, но теперь нам не нужно столько места. Часть монахинь ведет уединенный образ жизни, но часть активно несет апостольскую весть в миру. Так что эти помещения мы сдаем квартирантам. Небольшой доход никогда не помешает. А уж сейчас особенно.

Ева кивнула, гадая, надолго ли ей хватит привезенной пачки банкнот. Деньги стремительно обесценивались. Скоро их можно будет использовать вместо туалетной бумаги. С этой точки зрения захваченные ею драгоценности выглядели надежнее.

Настоятельница толкнула дверь и зашла внутрь. Убранство комнаты сводилось к узкому матрасу на железном каркасе и деревянному кресту на стене; с другой стороны виднелись простой стул, несколько выдвижных ящиков и маленький шкаф. Матушка Франческа зажгла настольную лампу, как бы обозначая, что отныне это и есть Евин дом.

– Это твоя комната. В конце коридора – общая ванная, но, кроме тебя, квартирантов сейчас нет. Редкая роскошь. Вечерняя служба в шесть. Ожидается, что ты к нам присоединишься.

– Но… я не католичка, – запротестовала Ева.

– Теперь католичка.

18 сентября 1943 года

Признание: монахини мне не нравятся.


Я устала до смерти, но сон ускользает от меня так же упорно, как и Анджело. В монастыре слишком тихо, слишком пахнет стариной. Почему весь Рим пахнет старостью? Хотя, может быть, дело во мне и это я никак не могу оттереть запах скорби со своей кожи. Сейчас я чувствую себя такой же древней и разваливающейся, как тот храм, мимо которого мы сегодня проезжали на автобусе. Но храму, по крайней мере, не нужно прятаться.

Я провела здесь меньше двенадцати часов, а уже скучаю по Флоренции так отчаянно, что готова отправиться домой пешком. Флоренция пахнет цветами. Жасмином, Фабией и отцовской трубкой. Даже спустя все эти годы я могу учуять его в коридорах виллы, и этот запах приносит одновременно утешение и пытку.

Сейчас я лежу на узкой кровати в странной комнатке и прислушиваюсь к молчанию стен. Хотела было поиграть на скрипке, но от эха у меня кожа покрылась мурашками – будто я Гамельнский крысолов, призывающий мертвых монахинь. Ни крысы, ни призраки мне не нужны, так что скрипку я пока отложила подальше.

В шесть часов была вечерня. Монахини пели, а старый священник служил мессу. Были там и другие монахини – за маленькой дверцей на другом конце апсиды. Они ни разу не вышли наружу. Этого ли хочет для меня Анджело? Может, он думает, что я просижу в монастыре до конца войны, а он потом погладит себя по голове и поздравит с моим спасением?

Но ради чего меня спасать? Я пытаюсь вообразить будущее, но даже в жизни, где за мной не гоняется гестапо и больше нет поводов для постоянного страха и тревог, не вижу никакого смысла или надежды.


Ева Росселли

Глава 10

Еврейское гетто

«Паломница», неожиданно отошедшая в мир иной, была на самом деле старой еврейкой, которая решила остаться в Риме, когда ее сын с семьей бежал в Геную. Сестры-адоратки приняли ее у себя, и она тихо почила во сне, сидя у окна в белом плате и черном католическом подряснике с чужого плеча.

Анджело заверил настоятельницу, что завтра первым же делом посетит раввина главной синагоги и узнает у него, нельзя ли провести похоронный обряд по иудейскому обычаю. В противном случае им пришлось бы похоронить усопшую на монастырском кладбище. Другого выхода у них не было. Она умерла среди монахинь и будет покоиться среди монахинь. Возможно, когда война закончится, они смогут убрать крест и установить вместо него звезду Давида. Возможно, смогут написать ее настоящее имя. Возможно, однажды ее семья вернется и возложит на могилу несколько гладких камушков, как делала когда-то Ева в знак почтения к предкам, которых даже не знала. Но также оставалась вероятность, что Регине Равенне придется вечно лежать в земле под чужим именем и бессмысленным крестом и правду будут хранить только Анджело и сестры Поклонения Святым Дарам.

Это знание и ответственность давили на Анджело. Будь его воля, он бы начал вести записи. Завел толстую книгу и заполнил ее длинными списками беженцев и их родственников, чтобы потом отчитаться за каждого человека, за которого чувствовал ответственность. Но записи и списки были опасны. Поэтому самые необходимые бумаги он держал в Ватикане, а в остальном лишь умолял Господа укрепить его память, чтобы никто и ничто не кануло в небытие.

Домой он возвращался уже после наступления комендантского часа, но, по счастью, ни на кого не наткнулся. У него были документы, позволяющие выходить на улицу в любое время – если того требовал священнический долг, – но ему не хотелось лишний раз врать о старой женщине, к которой его вызывали. А женщиной этой была беспаспортная еврейка.

Последнюю пару лет Анджело только и делал, что громоздил одну ложь на другую. Иногда он скучал по крохотной деревушке, где провел первые полгода после рукоположения. Есть, молиться, спать, служить мессы. Вот и все, что ему нужно было делать. К тому же улицы там были настолько узкими, а дорога до деревни такой крутой и извилистой, что немецкие танки трижды застряли бы, прежде чем до нее добраться. Однако затем его вызвали в Рим и провели экспресс-курс по служению и выживанию на улицах Вечного города.

Монсеньор Лучано – в некотором смысле его покровитель и человек, наблюдавший за ним столько лет, – устроил Анджело своим помощником в курию. Это был совершенно новый опыт. В курии он познакомился и с монсеньором О’Флаэрти, ирландским священником в Ватикане, который был глубоко вовлечен в работу с беженцами. Так началась двойная жизнь Анджело. Целыми днями он бегал по городу и заглядывал в каждую церковь, каждый монастырь, каждую обитель и каждую общину, откуда возвращался с записями о количестве и доступности комнат.

И люди начали приходить. Еврейка, которой нужно было спрятать сыновей. Раввин, который не хотел оставлять свою паству, но понимал, что таким образом создает угрозу для семьи, и надеялся уберечь хотя бы ее. Слух распространился, и поток беженцев стал постоянным. Вся церковь оказалась втянута в смертоносную игру в прятки, и Анджело обратился в зрение и слух – молодой священник с хромотой и способностью к языкам, особенно хорошо понимающий евреев. Он знал их требования к пище, знал религиозные обычаи и очень скоро стал очередной шестеренкой в огромном механизме, чьей целью было спрятать всех тех, на кого велась охота.

Начали они с евреев иностранного происхождения, которые должны были покинуть Италию еще по законам 1940 года, но им некуда было идти – совсем как Феликсу. Однако в июле ветер переменился, и с падением бомб и диктаторов церковь наводнилась испуганными итальянцами.

Монсеньор велел Анджело найти другие способы укрытия беженцев. Тогда-то он и вспомнил про Альдо Финци. Анджело отправился во Флоренцию и попросил печатника «Остри к и» ему помочь. Вместе они изготовили больше двухсот паспортов для евреев, которые могли спрятаться на виду при наличии верных документов. Благодаря этому освободились места для беженцев, которым трудно было смешаться с местным населением из-за незнания языка или внешности. Укрыть еврейских мужчин было труднее всего. Как, впрочем, и молодых итальянских парней, от которых ожидалось по возрасту, что они будут сражаться. А ведь оставались еще дети. Три монастыря в городе были до крыши забиты еврейскими сиротами. Некоторых можно было пристроить в семьи, но дети создавали особенную угрозу. Одно неверное слово, одна неосторожная фраза – и ребенка разоблачили бы вместе с принявшей его семьей. Они подумывали о сельской местности, но туда было слишком сложно добираться. Вся авантюра была сложной и с каждым днем становилась только отчаянней.

Анджело работал не один – рядом с ним трудились сотни отцов и сестер, священников и монахов, которые открывали свои двери и закрывали глаза на подступающую со всех сторон опасность. Но иногда Анджело ощущал себя в мучительном одиночестве. Конечно, безопаснее было не делиться, не доверяться, нести свою ношу, не обременяя ей никого. Но он смертельно устал от скрытности.

В ту ночь он забрался в кровать, едва совершив самые необходимые молитвы. Нога ныла, тело скручивала чудовищная усталость, но мысли его упорно возвращались к Еве. Как она рассталась с ним в Святой Цецилии – без единого протеста, с нечитаемым лицом и лишь сжимая скрипку, словно это была для нее самая драгоценная вещь на свете. Он ушел не оглядываясь. Так было нужно. Ева теперь была в безопасности, а Анджело ждали в другом месте. И все же он не мог не вспоминать август 1939 года, когда точно так же оставил ее в капелле Пацци.

Тем летом они вернулись из Мареммы в реальность с новым знанием о мире и друг друге. Анджело знал, что должен сделать, и сделал это. Но воспоминания преследовали его все равно.

* * *

26 сентября – менее чем через десять дней после того, как Ева поселилась у сестер Святой Цецилии, – подполковник Капплер, глава подразделения СС в Риме, потребовал, чтобы в немецкий штаб на виа Тассо было доставлено пятьдесят килограммов золота. Если еврейская община не сумеет собрать их в течение тридцати шести часов, двести евреев будут арестованы и депортированы.

Набережная де’Ченчи возле Большой синагоги заполнилась толпами людей, не теряющих надежды умилостивить дракона. Анджело запретил Еве выходить за ворота Святой Цецилии, но она, разумеется, ослушалась, собрала все драгоценности, которые привезла с собой в Рим, и заняла место в очереди, чтобы добавить в общую кучу и свое подношение. Дядя Августо вместе с другими старейшинами занимался подсчетом и взвешиванием золота. Увидев Еву, он заверил ее, что это вымогательство – «добрый знак».

– Немцы – логичные люди. Намного выгоднее забирать у нас золото, чем людей.

Ева лишь покачала головой. В преследовании евреев не было ни смысла, ни логики. Однако, жертвуя фамильные драгоценности, она на секунду поверила в правоту дяди Августо.

Ева как раз выходила из синагоги, когда заметила в очереди Марио и Джулию Соннино с обоими детьми. За прошедшие дни живот тети стал еще внушительнее, и Ева убедила стоящих перед ней людей пропустить Джулию вперед, чтобы ей не пришлось часами ждать на ногах. Соннино пожертвовали свои обручальные кольца и швейцарские карманные часы, которые передавались в семье Марио на протяжении трех поколений. Джулия пошутила, что незагорелая полоска у нее на пальце служит достаточным свидетельством замужнего статуса, однако, скручивая с руки толстый золотой ободок, она едва не плакала. Ева дождалась вместе с детьми, когда они освободятся, а затем сопроводила их в еврейское гетто, которое находилось всего в квартале от огромной синагоги.

– Нам понадобятся фотографии. Такого же качества, как на официальных документах, – пробормотала Ева по пути. Марио быстро кивнул, немедленно поняв, что она имеет в виду. – Мы отвезем их типографу. Он вклеит снимки в паспорта, а затем проштампует поверх. Это усложняет процесс, но иначе документы не будут выглядеть правдоподобно. Подписи и отпечатки пальцев можно добавить потом, но фотографии нужны как можно скорее.

Анджело по-прежнему хранил каменное молчание по поводу своих маневров, то и дело отвергая помощь Евы. Кажется, он и в самом деле вознамерился продержать ее в монастыре до конца войны, но там она медленно сходила с ума. Ева знала, что Соннино числятся в самом низу невообразимо длинного списка людей, которым требовались новые документы, а потому решила взять их под свою ответственность.

– Фотографии готовы, – ответил Марио вполголоса. – Наши и еще десяти человек из гетто. – Он бросил на Еву извиняющийся взгляд. – Я не хочу злоупотреблять твоей добротой. Но этим людям больше некуда идти.

Из квартиры Соннино Ева вышла с двенадцатью фотографиями, припрятанными в лифчике, и обещанием принести паспорта сразу же, как только они будут готовы. Теперь ей оставалось лишь ускользнуть от Анджело и доехать до Флоренции и Альдо Финци. Купить обратный билет, попотеть одну ночь в типографии и вернуться в Рим на следующее утро. А если Анджело разрешит, она возьмет фотографии и привезет паспорта и для других беженцев.

Долго искать его не пришлось. Анджело стоял у ворот синагоги с несколькими другими священниками из разных приходов города. С собой у него было внушительное количество золота от римлян-итальянцев, которые хотели внести свою лепту, но боялись, что «богатенькие евреи» при виде их начнут воротить носы. Старые стереотипы были все еще живучи.

Никто не воротил нос. Среднее пожертвование составило 3,5 грамма, и над очередью витал ощутимый страх. Старший лейтенант СС «великодушно» продлил срок сперва на четыре часа, а потом еще на четыре. Поползли слухи, что Папа вмешается и пожертвует недостающее золото из католических закромов, если еврейская община не успеет к указанному часу. Дядя Августо поспешил поделиться этой новостью с Анджело, ухмыляясь, будто Чеширский Кот.

– Что я тебе говорил, падре? Под боком у Ватикана нам бояться нечего.

Однако нужное количество каким-то чудом набралось и без вмешательства церкви, и более ста десяти фунтов – пятьдесят килограммов – золота, включающего последние ценности и без того обездоленных людей, отправились в немецкий штаб на виа Тассо еще до истечения 28 сентября. Римские евреи поздравили друг друга с успехом, Августо открыл бутылку вина, и над булыжными мостовыми прокатился многоголосый вздох облегчения.

Тем не менее уже на следующий день к главной синагоге подкатили немецкие грузовики, и офицеры СС вывезли раввинскую библиотеку – каждую книгу, каждый священный свиток и ценный документ. Также они забрали картотеки с записями о членах и меценатах общины. Еврейским старейшинам оставалось лишь беспомощно смотреть, как все их наследие до последнего клочка конфискуют те самые люди, которые только накануне обещали оставить их в покое.

Город затаил дыхание, но следующая неделя прошла спокойно. Затем другая. Ева купила билет до Флоренции и призналась Анджело в своих планах. Несмотря на относительное затишье, время для семьи Соннино стремительно истекало. Анджело начал спорить, но Ева была непреклонна, и ему пришлось смириться и тоже взять билет до родного города, который они покинули меньше месяца назад.

Поездка прошла без осложнений. Никто их не задержал. Никто ни о чем не спросил. Никто не взглянул на них лишний раз. Они не встретили никого из знакомых, и никто из знакомых не увидел их – за исключением Альдо, который сердечно приветствовал друзей, пришедших на закате в его маленькую типографию. По его словам, здесь дела обстояли так же. В Городе цветов царил покой – вот только лицо печатника выдавало постоянную тревогу, от которой все трое не могли избавиться, как ни старались.

Всю следующую ночь они верстали, регулировали печатные цилиндры, подгоняли пробелы, подливали чернила в матрицу и изготовляли один драгоценный лист за другим. Затем вклеивали фотографии, ставили поверх печати, штемпелевали эмблемы и прописывали в графе с местом рождения те южные города, куда немцы не смогли бы обратиться за подтверждением. Они сушили, обрезали, ровняли, складывали – и тут же начинали все сначала, ориентируясь на разные образцы из разных мест. По очереди вздремнув на диване в углу, Ева и Анджело встретили утро с почерневшими пальцами и целой стопкой бумажных надежд. Альдо давно отчаялся отмыть въевшуюся под кожу краску, но они целых двадцать минут оттирали руки, чтобы скрыть все следы своего ночного занятия.

В шесть утра Ева и Анджело уже сидели в скором поезде до Рима – в свежей одежде, с красными ладонями и так и не навестив Сантино и Фабию. Это было неизбежно, но Ева только теперь осознала: за последние два года Анджело, вероятно, бывал во Флоренции десятки раз.

– Я прощаю тебя, – пробормотала она, когда раздался удар гонга и поезд отправился со станции точно по расписанию.

– Правда? – тихо спросил Анджело. В его голосе звучала такая же усталость, какую она ощущала во всем теле.

– Да. Хотя, может, и не стоит. Сколько раз ты приезжал во Флоренцию с начала войны?

– Множество, – честно ответил Анджело.

– И я никогда тебя не видела. Ни разу.

– Нет.

– Почему?

Он покосился на нее:

– Ты знаешь почему, Ева.

Что-то жаркое и жадное проскользнуло у нее в животе, и она скорее закрыла глаза, не зная, как продолжить эту беседу, чтобы не выдать своей тяги к запретному. Губы словно кололо крошечными иголками, ладони вспотели, дыхание сбилось. Еве потребовалось немало времени, чтобы взять себя в руки, и до самого конца поездки они больше не произнесли ни слова об умолчании или прощении.

* * *

Исаако Соннино, здоровый 3,2-килограммовый мальчик, родился 15 октября 1943 года. Приняв младенца, отец тут же передал его Еве, которая его омыла, запеленала и вручила Джулии в заранее подготовленном белом одеяле. До этого Ева в жизни не держала ребенка и уж тем более никого не пеленала, однако неплохо справилась с помощью Изабеллы Донати – живущей через коридор старушки, которой пришлось закрыть свой магазин из-за расовых законов. Муж ее давно умер, оба сына погибли в Первой мировой, и теперь, как она сама заявляла, ей было нечего делать и почти нечего бояться. По характеру она была спокойной и уютной, словно летний ветерок на взморье, и вскоре после знакомства Ева сделала мысленную пометку перетащить ее к сестрам Святой Цецилии. Там еще оставалось довольно места, хотя за последнюю неделю Анджело подселил в обитель две семьи.

Еве бы понравилась ее компания, монахиням понравился бы ее суп, а синьора Донати была бы в безопасности за монастырскими стенами.

Накануне вечером Ева пришла к Соннино, сжимая стопку драгоценных паспортов. Теперь к ним нужно было лишь добавить вымышленные имена, подписи и отпечатки пальцев. Но у Джулии уже начались роды, поэтому Ева отложила документы и осталась помогать: играла с детьми, замеряла время между схватками, а потом и наблюдала за появлением малыша на свет.

Синьора Донати ушла домой далеко за полночь, но Еве было опасно появляться на улице после комендантского часа, поэтому она задержалась у Соннино, а заодно и загнала в постель старших детей, которые всю эту ночь дремали урывками. Перед рассветом осоловелый, но улыбающийся Марио отправился в город, заявив, что хочет быть первым в очереди за пайками. Лоренцо и Эмилия, которым временно постелили в гостиной, при его уходе проснулись опять и, сердитые и голодные, наотрез отказались засыпать обратно.

Ева погрела им остатки супа, надеясь, что уж с полными желудками они утихомирятся. Пока дети выскребали ложками тарелки, она достала скрипку Марио и принялась настраивать ее на слух, пощипывая и подтягивая струны до тех пор, пока Эмилия не раскапризничалась и не запросила сыграть.

– Ты знаешь песню про птичку? – И Эмилия затянула на шепелявом идише песню про вольную птичку, верного маленького друга. Ева вспомнила, что учила ее когда-то в детстве, и ее собственный страх немного ослаб.

– Знаю, но не очень хорошо. Напой, а я подстроюсь.

Эмилию не пришлось уговаривать дважды, и вскоре Ева уже водила смычком по струнам, оттеняя звонкий голос девочки мелодичным стоном скрипки.

– А теперь другую, – внезапно велела Эмилия с нетерпением, присущим всем маленьким детям.

– И повеселее, – проворчал Лоренцо, который не собирался упускать свой шанс поразвлечься.

– Но вам пора спать! Мы не спали всю ночь. Ваша мама и то уже уснула. Я сыграю что-нибудь американское, идет? Но вы ляжете и закроете глазки.

Дети тут же забрались под одеяла и послушно зажмурились.

Ева погасила все лампы, кроме самой тусклой, и свернулась в углу дивана, твердо намеренная убаюкать малышей до того, как их отец вернется домой. Ему тоже нужно будет поспать. Для Евы это была самая длинная ночь в жизни, и сейчас ей хотелось только закрыть глаза и урвать для себя хоть несколько минут покоя.

Она зажала скрипку между плечом и подбородком и на пробу заиграла Дюка Эллингтона[4], улыбнувшись при воспоминании, как Анджело качал бедрами и тряс головой. Тогда он впервые познакомил Еву с джазовой музыкой – в ту же неделю на побережье, когда поцеловал ее по-настоящему. Когда столь недолго ее любил, прежде чем надеть сутану священника и оставить раз и навсегда.

– It don't mean a thing if it ain't got that swing[5]. – Это были единственные слова, которые Ева могла напеть, да и то потому, что Анджело объяснил ей значение. Она со смехом пыталась повторить их вновь и вновь, но язык запинался о грубоватую английскую речь. Однако Ева не была певицей, и слова не имели для нее большого значения.

Песенка была быстрой и задорной, но сейчас ей не хотелось ничего быстрого и задорного, и она самовольно изменила темп, сделав мелодию задумчивой, даже завораживающей. Анджело говорил, что джаз родился из плача, и теперь Ева ясно это слышала. Лишенная оригинального темпа, музыка стала напоминать классическую песню для шабата.

– Она не веселая, – зевнул Лоренцо с по-прежнему закрытыми глазами.

Эмилия уже спала.

– Зато красивая. А красивое – всегда радостное.

– Не похожа она на американскую, – пробормотал Лоренцо. После этого он тоже затих.

Ева поиграла еще несколько минут, но веки ее становились все тяжелее, пальцы казались ватными, и скрипка в конце концов соскользнула на колени.

Скоро наступит рассвет, Марио вернется, и она побредет домой. Но до тех пор немножко поспит.

Разбудили ее отрывистые крики. Где-то раздался грохот сапог и несколько выстрелов. Ева подкралась к окну и осторожно выглянула наружу, во все еще затопленную мраком ночь. Шел дождь, и темнота казалась скользкой и вязкой.

А затем она увидела их. Немцев. Офицеров СС в металлически-серых пальто и выпуклых черных шлемах, которые выстраивались вдоль переулка, почти неразличимые в предутренних сумерках. Один из них вскинул оружие и выстрелил в воздух, предостерегая всех, кто попробует прошмыгнуть мимо. Ему ответили другие выстрелы дальше по улице.

Весь дом резко проснулся, и одна семья за Другой – все еще в пижамах и с детьми на руках – начала в испуге выбегать на улицу. Их немедленно хватали и заталкивали в кузова припаркованных неподалеку грузовиков. Квартира Соннино находилась на четвертом этаже, и было лишь вопросом времени, когда немцы начнут колотить и в их дверь.

Из спальни раздался тихий оклик Джулии, и Ева торопливо отступила от окна, перешагнув через детей на полу. Они каким-то чудом не проснулись.

– Это СС. Похоже, что они окружили все здание, если не все гетто. Я не уверена. Но они загоняют людей в грузовики.

Джулия осторожно села в кровати, подоткнула новорожденного малыша двумя подушками и натянула халат поверх сорочки. Вставая, она заметно пошатывалась, и Ева поспешила придержать ее за узкую спину. Она была слишком худой. А ведь ей еще предстоит кормить ребенка. Впрочем, сейчас это составляло наименьшую из их проблем.

– Марио еще не вернулся? – прошептала Джулия, оглядываясь на маленькую гостиную.

– Нет. Но это к лучшему. Так его, по крайней мере, не схватят.

Джулия начала дрожать, и Ева с тошнотворной уверенностью поняла, что в заключении та не протянет и недели. Как и младенец.

– Надо спрятаться, Джулия, – сказала она твердо. – Думай. Где мы можем спрятаться?

Джулия отчаянно потрясла головой. В пустых глазах читался только ужас.

– Нигде. Здесь негде прятаться, Ева.

Ева отпустила ее и снова подкралась к окну. Улица наполнялась людьми, солдаты лающе выкрикивали приказы, время от времени раздавались звуки пальбы. Еве оставалось лишь надеяться, что это холостые выстрелы, призванные нагнать страху, а не направленные в кого-то конкретного. Что ж, если их целью действительно было вызвать страх, своего они добились. Хотя так и не сумели разбудить вымотанных за ночь детей.

– Мы спрячемся здесь, – заявила Ева бодро. Разумеется, это не сработало бы. Это просто не могло сработать.

Но это было уже что-то.

– Где? – пискнула Джулия.

– Помоги мне! – И Ева начала толкать прямоугольный стол с массивной мраморной столешницей – слишком тяжелый, чтобы предыдущие жильцы решились забрать его с собой. Если им удастся подтащить его к двери и перевернуть вертикально, он как раз забаррикадирует вход. Это было единственное, что пришло Еве на ум.

Джулия подскочила к ней и принялась помогать изо всех своих скромных сил. Вместе они подтащили стол к двери, молча отдуваясь и процарапывая по паркету длинные борозды.

Когда до цели оставалось чуть больше полуметра, они попытались водрузить стол стоймя, но не совладали с весом и едва успели перевернуть падающую громаду набок. В итоге он встал горизонтально, еще на полметра высунувшись с обеих сторон дверной рамы.

Ева последним толчком загнала его точно под ручку и невольно задумалась, не использовался ли он так уже прежде.

– Дверь заперта? – спросила Джулия чуть слышно, все еще задыхаясь от натуги. Низ ее ночнушки был алым от крови, по голому полу тянулась цепочка темных капель. Ева не знала, какое кровотечение считается нормальным после родов, поэтому притворилась, будто ничего не видела. Сейчас на жалость не было времени.

– Заперта. Но вы с детьми должны спрятаться в шкафу в спальне. Заставь их сидеть тихо любой ценой. Я буду держать дверь. Может, они подумают, что здесь никто не живет, и уйдут. Если не получится, я скажу, что одна тут.

И Ева, не дожидаясь ответа Джулии, бросилась к спящим детям. Подхватила на руки Эмилию, отнесла ее к шкафу и осторожно положила в углу, прислонив к задней стенке. Девочка тотчас свернулась клубком, словно на материнской груди. Удивительно, но она даже не захныкала. Джулия помогла Лоренцо подняться и доковылять до места; при этом мальчик так и не разлепил веки. Ева решила, что дальше тетя справится сама, и плотно закрыла за ними дверь спальни.

На лестнице уже грохотали сапоги.

Ева бросилась к входной двери и уперлась спиной в стол, а ступнями в противоположную стену, которая создавала узенькую прихожую между кухней и гостиной, после чего напрягла ноги и зажмурилась. Неожиданно она осознала, что повторяет строки из Амиды[6]: «Воззри на наши бедствия, и заступись за нас, и спаси нас скорее ради Имени Своего, ибо могучий Спаситель Ты». Она не могла выпрямиться и сделать три шага, как того требовал обычай, но решила, что если Господь оскорбится этим в такую минуту, то спасения от него ждать уж тем более нечего. Поэтому она просто продолжала молиться, на всякий случай прибавляя после каждого раза: «Избавь нас!»

Дверь содрогнулась под ударами кулаков.

– Öffne die Tur! – приказал голос по-немецки, и Ева зажала ладонями рот, чтобы заглушить рвущийся из горла крик.

Из спальни не доносилось ни звука.

– Öffne die Tur!

– Воззри на наши бедствия, и заступись за нас, и спаси нас скорее ради Имени Своего, ибо могучий Спаситель Ты, – прошептала она сквозь трясущиеся пальцы.

– Открыть дверь! – рявкнул другой голос на корявом итальянском. За спиной снова замолотили кулаки. Ручка затрещала, косяк застонал под мощными толчками из коридора, но замок, укрепленный баррикадой из стола, выдержал. У Евы от напряжения начали дрожать ноги.

В следующую секунду ее оглушили два выстрела. Пули прошили дверь у нее над головой, и колени Евы немедленно обмякли. В коридоре отчетливо чертыхнулись – видимо, немец забыл предупредить напарников, чтобы те прикрыли уши. Ева осторожно перевела взгляд на две дыры в стене. Пули с легкостью продырявили дерево и ушли глубоко в старую штукатурку. Вокруг лениво опускалось облачко пыли. У Евы по щекам заструились слезы ужаса, но молитва костью застряла в горле. Она не могла ни закричать, ни пошевелиться.

– Там никто не живет! – внезапно послышалась из коридора. – Квартира пострадала при воздушных налетах в июле.

– Что-то держит дверь, – возразил офицер.

– Обломки. Потолок обрушился в нескольких местах. Люди погибли.

Ева осознала, что голос принадлежит Изабелле Донати. Спокойный тон женщины делал ее непревзойденной лгуньей. Теоретически слова о погибших жильцах должны были утихомирить СС: преследование мертвых евреев не входило в их задачу.

За дверью послышался новый выстрел – на этот раз пуля просвистела точно у Евы над макушкой. Затем еще один, и стол врезался ей в спину.

Один немец рявкнул на второго, и вдруг – Ева ушам своим не поверила – они отступили от двери и перешли к следующей квартире. Она затаив дыхание ждала, что солдаты вернутся, – ждала, по ощущениям, многие часы, – но в коридоре больше не раздавалось ни топота сапог, ни криков, ни другого шума. Тишина казалась обманчивой – словно нож уже занесен и вопрос лишь в том, когда наивная жертва повернется к убийце спиной.

Когда Ева наконец попыталась выпрямиться, ноги ее подвели. Каждая мышца горела огнем, отсроченный шок не давал удержать равновесие. Она застонала и оперлась о стену, глядя сверху вниз на стол, по которому разбегалась густая паутина трещин. Или последняя пуля – пуля, которую она ощутила спиной, – застряла в мраморе, или выстрел сверхъестественным образом прошел мимо.

Ева проковыляла через гостиную в крохотную спальню и, в два шага добравшись до шкафа, распахнула дверцу. Ей не терпелось поделиться радостной новостью. Джулия тут же завизжала и выставила перед собой одну руку, второй крепко прижимая к груди младенца, как будто это могло защитить их от любой опасности. После часа в полной темноте она лишь слепо моргала от яркого света. Видимо, Лоренцо тоже не разобрался, кто перед ним, потому что вихрем вылетел из шкафа и принялся молотить Еву с таким остервенением, словно от этого зависела его жизнь.

– Убирайтесь! Оставьте нас в покое! – орал он.

– Лоренцо, это я! Это Ева! Тише! Они ушли, все в порядке. – Ева обхватила размахивающего кулаками мальчугана и снова перевела взгляд на его мать. Джулия на ватных ногах добрела до кровати и устало опустилась в подушки, одной рукой поправляя пуговицы на сорочке, а другой по-прежнему держа малыша. Исаако наконец проснулся и теперь оглушительным ревом выражал миру свое недовольство.

– Они ушли, – повторила Ева. – Но зачистили все здание. Всех остальных забрали.

Скольких именно? В гетто по соседству жили сотни евреев. Сотни.

– О господи, – простонала Джулия. – Марио. Что, если они схватили Марио?

Еве оставалось лишь беспомощно покачать головой.

– А где Эмилия? – Ее вдруг осенило, что она до сих пор не видела девочку.

– В шкафу. – И Джулия горько рассмеялась. – Проспала все веселье.

Неожиданно в дверь заколотили снова. Лоренцо вскрикнул, и Джулия вместе с ребенком вскочила на ноги.

– Тихо! – прошипела Ева и подкралась обратно к двери, собираясь удерживать ее столько, сколько получится.

– Джулия! Джулия! – приглушенно раздалось из коридора. Затем в замке повернулся ключ, и в приоткрывшейся щелке появилось испуганное лицо Марио Соннино.

– Джулия! – позвал он опять.

– Это Марио! – крикнула Ева, и ее голос надломился от облегчения. – Джулия, это Марио!

– Папа! – завопил Лоренцо и, опередив мать, пулей кинулся к двери.

– Помоги оттащить стол, – велела ему Ева.

Вместе они кое-как сдвинули тяжелую столешницу. Марио тут же протиснулся в проход и одной рукой обхватил сына, а второй обнял жену. Ева забрала у Джулии младенца, поцеловала покрытую пухом макушку и легонько похлопала по спине. Малыш немедленно затих, однако сердце Евы не собиралось успокаиваться так быстро. Ужас, пережитый в последний час, медленно подтачивал ее самоконтроль.

– Они забрали всех евреев. Переходили от дома к дому. Мне пришлось бежать всю дорогу. Я стоял в очереди, когда услышал новости. Все сразу бросились врассыпную. Так что пайков я не принес, – добавил Марио виновато. – Господи, я думал, что опоздал! Боялся, они вас заберут и я останусь один.

– Тебе повезло, – вздохнула Ева. – Приди ты чуть раньше, и немцам бы попался, и нас выдал.

– Как вы справились? Как? – Теперь по щекам Марио уже открыто катились слезы радости. – Все целы? Малыш? Эмилия?..

– Мы спрятались в шкафу. – И Лоренцо гордо выпятил грудь. – Сидели тихо как мышки, и немцы подумали, будто никого нет дома!

– В шкафу? – повторил Марио недоверчивым шепотом. – Все?

Его взгляд снова переметнулся к лицу жены, наверняка подметив и ее бледность, и туго сжатый от напряжения рот.

– Кроме Евы! Ева держала дверь, – отчитался Лоренцо.

Все взгляды внезапно обратились на Еву. У Марио расшились от изумления глаза.

– Ваша соседка убедила их, что здесь никто не живет. – У Евы задрожали губы. – Не знаю, что бы мы делали, если бы не она.

– Синьора Донати исчезла, – прошептал Марио. – Ее квартира стоит нараспашку. Все квартиры по коридору. Кроме нашей. СС заходили в каждую дверь и проверяли, что никого не осталось. Кажется, телефонные провода тоже перерезаны.

– Но нас они не нашли! – ухмыльнулся Лоренцо.

– Куда они всех забрали? – наконец раздался тихий голос Джулии.

– Не знаю. – Марио потрясенно покачал головой. – Но одним гетто дело не ограничится.

Я слышал, у них есть адреса. Имена. В Риме евреям больше не безопасно.

– Бьянка и Августо! – закричала Джулия. Теперь, когда Марио был дома, она осознала, что беспокоиться следовало не только за него. Ева похолодела. Нужно как можно скорее предупредить дядю и его семью.

– Я пойду. – Ева сунула малыша обратно Джулии и заторопилась к двери, но тут же сообразила, что забыла обуться. Добежав до бугристого дивана, она быстро сунула ноги в туфли, а руки – в рукава длинного красного пальто. Раньше Ева его обожала, но сейчас предпочла бы, чтобы оно было грязно-бурого цвета: не вызывало восхищения и не привлекало внимания. Сейчас ей нужно было стать невидимкой. Как там говорил папа? «Голову опусти, спину выпрями». При воспоминании об отце желудок Евы болезненно сжался. Господи, до чего же она по нему скучала. Неужели СС схватили его, как Изабеллу Донати? А потом затолкали в грузовик, чтобы отвезти туда, откуда не возвращаются?

– Ох, Ева! Будь осторожна, – вздохнула Джулия.

Ева поцеловала ее в щеку и обняла Лоренцо, прежде чем снова поднять взгляд на Марио.

– Вы без меня справитесь? – тихо спросила она. – Я вернусь, как только смогу, и мы вместе доделаем документы. Сейчас Джулии нужно вернуться в постель. Но вы сами понимаете, что здесь оставаться нельзя. Если у вас нет другого убежища, приходите в церковь Святой Цецилии. Там мы что-нибудь придумаем.

– Я позабочусь о семье, – ответил Марио твердо, хотя его глаза задержались на Еве одну лишнюю секунду. – Спасибо тебе. Не переживай за нас, сегодня нам повезло. У тебя с собой паспорт?

Ева кивнула, зная, что он имеет в виду не ее старые документы еврейки. Нет, он говорил о паспорте Евы Бьянко, уроженки Неаполя.

– Мама! – послышался из спальни сонный голосок. – Мы играем в прятки? Я хочу водить.

Маленькая Эмилия терла глаза и широко зевала. Ужас минувшего утра совершенно прошел мимо нее. Марио и Джулия негромко рассмеялись, и смех сменился слезами облегчения, пока они обнимали друг друга и всех троих детей.

Ева не стала им мешать. Мысли ее были обращены к тому, что осталось от ее собственной семьи, и к угрозе, которая все еще их преследовала.

Глава 11

Трастевере

Переулок, выходящий на виа дель Портико д’Оттавия, был непривычно тих: четыре дома между Тибром и театром Марцелла в одночасье лишились всех своих жильцов. Купол собора на соседней площади бесстрастно взирал на Еву с высоты, заставляя ее чувствовать себя особенно маленькой и беззащитной. Инстинкты умоляли спрятаться – или хотя бы перебегать от одного дверного проема к другому, из тени дерева под укрытие куста, – однако она усилием воли заставила себя идти прогулочным шагом.

Было еще рано, хотя не так рано, чтобы вызвать подозрения. Улицы медленно наполнялись спешащими по делам римлянами. В утреннем свете пережитый ночью ужас казался странным миражом, то тающим, то вновь проступающим в памяти кошмаром. По пути Еве встретился немецкий грузовик – кузов прикрывали толстые брезентовые фалды, – однако она не позволила себе ни опустить голову, ни броситься прочь. Нет, она спокойно прошла мимо, говоря себе, что паникой только привлечет ненужное внимание, хотя в животе у нее все вернее затягивался холодный узел.

Перейдя мост Гарибальди, Ева двинулась по широкому бульвару ди Трастевере. Увы, местность была ей непривычна, и она так и не решилась нырнуть в один из боковых переулков. Когда она все-таки свернула на знакомую улочку в окружении пальм и крохотных магазинов, то от страха уже не чувствовала ног. Эта улица тоже выглядела вымершей – как и виа д’Оттавия, – и Ева наконец пустилась бежать.

Она уже почти добралась до церкви, когда чьи-то сильные руки обхватили ее со спины. Ева завизжала, и мужская ладонь тут же закрыла ей рот. В следующую секунду она оказалась зажата между широкой грудью и стеной алькова.

– Ева, Ева, это я! Тише!

Это был Анджело. Ева развернулась и тут же вцепилась в него, чтобы не упасть, настолько велико было ее облегчение, смешанное с отчаянием.

– Grazie a Dio! – Анджело мимолетно прильнул к ней колючей щекой и вновь отстранился, баюкая Евино лицо в ладонях. То, что он не успел побриться, лучше слов описывало его утро; голубые глаза лихорадочно блестели, взлохмаченные волосы торчали во все стороны, неряшливо закрывая одну бровь. Взгляды Евы и Анджело пересеклись, и радость с благодарностью на мгновение уступили место другому, почти первобытному чувству. Это была потребность лично подтвердить, удостовериться, даже отпраздновать – и Анджело яростно впился губами в ее рот, не столько целуя, сколько убеждаясь, что она действительно здесь, здесь и с ним.

Ева оцепенела от такой нежданной атаки, но всего на один удар сердца. Затем ее руки взлетели к лицу Анджело, рот приоткрылся, а разум на несколько украденных секунд затопило ликующее безумие. Губы, зубы, языки беспорядочно сталкивались, утверждая одну простую истину: они живы и вместе. Плотина рухнула; осталось лишь необузданное чувство, лишенное соображений приличия и долга, пристойности и притворства. Сейчас между ними не было ни расстояния, ни лжи. Однако время не могло остановиться навечно. Ева отстранилась, чтобы глотнуть воздуха, и вместе с кислородом к ней вернулись и воспоминания.

– СС устроили облаву! – закричала она, сжимая кулаки. – Надо предупредить дядю.

Анджело ответил не сразу: его облегчение и желание не спешили отступать так быстро. Наконец он заставил себя поднять взгляд с припухших губ Евы на ее расширенные глаза – и она невольно вздрогнула от невыносимого сочувствия, которое прочла в его лице.

– Я знаю. Знаю, Ева. СС повсюду. Евреев задерживают по всему городу.

– О нет. Господи, пожалуйста, нет.

– Я ходил к Августо. Когда монахини сказали, что ты не возвращалась ночевать. Я решил, что тебя схватили. Что я опоздал и тебя забрали тоже. – Анджело осекся и с усилием сглотнул, словно все еще чувствуя вкус недавнего ужаса.

Ева прикрыла глаза, как будто это могло защитить ее от его следующих слов.

– Может, их предупредили. Может, они успели спрятаться до прихода СС, – предположила она безнадежным тоном.

– Их забрали, сага, – ответил Анджело мягко, зная, что не сможет скрывать от нее правду. – Я видел грузовик. Видел, как он уезжал. И как Августо забирался в кузов. Похоже, он был последним. Он тоже меня видел.

У Евы подкосились ноги и хлынули слезы из глаз. Анджело едва успел ее подхватить, прежде чем силы покинули ее окончательно.

– Куда их увезли? – Это должен был быть крик, но вопль заблудился у нее между ребер и выцвел до шепота.

– Не знаю. Но мы выясним. Мы это выясним, Ева.

Она затихла, оцепенев в кольце его рук. Несколько долгих секунд оба были погружены в молчание, будто над головой у них, грозя уничтожить все живое, пролетал метеор и не имело уже никакого значения, куда они побегут или где спрячутся. Поэтому они продолжали стоять в ожидании конца света, вцепившись друг в друга, часто дыша и даже не пытаясь подобрать слов. Когда же к ним вернулась способность мыслить, вместе с ней пришло и ужасающее осознание.

– Золото, – пробормотала Ева. – Золото, которое мы так долго собирали… которого хотели немцы. Это ведь был обман? Чтобы усыпить нашу бдительность.

Анджело отступил на шаг, заглянул ей в лицо – и вдруг прошипел английское ругательство, которому научил Еву еще десять лет назад. После чего выпустил ее из рук и вцепился себе в волосы, повторяя грязное слово вновь и вновь. Голубые глаза пылали от бешенства.

– Да. Это был обман. Мы для них просто марионетки, а они дергают за ниточки.

* * *

Евреев, задержанных во время облавы, свезли к военному училищу и заперли там под присмотром вооруженной охраны. Вскоре за воротами начала собираться толпа: обычные для таких случаев зеваки наряду с перепуганными соседями, ставшими свидетелями арестов. Во двор училища въезжал один грузовик за другим, люди глазели и перешептывались, а офицеры СС орали на них и пытались вытолкать прочь, рассыпая угрозы, которые почти никто не понимал. Двор превратился в загон для тысячи двухсот евреев; больше половины составляли женщины и дети, у которых не было с собой ни еды, ни одеял. Многих так и привезли в пижамах. Задержанным объявили, что их отправят в трудовые лагеря на западе. Тетя, дядя и двое кузенов Евы оказались в числе арестантов.

Чтобы увидеть их, Папе было бы достаточно выглянуть из окна: от военного училища до Ватикана было меньше двухсот метров. Анджело надеялся, что он вмешается. В конце концов, он знал об истории с золотом, даже предлагал пожертвовать недостающее, если не наберется пятидесяти килограммов. А среди задержанных были преимущественно римские евреи, которых защищал итальянский закон. Увы, он больше ничего не значил. Теперь в Италии царил закон фюрера, а фюрер хотел, чтобы все евреи до единого были депортированы. Фюрер хотел Judenrein – мир, свободный от еврейского населения.

Анджело с Евой вернулись в церковь Святого Сердца, собирая по пути крупицы информации. Анджело, казалось, знал всех – и все знали молодого падре. Он утешал и наставлял, посылал за тем или другим, внимательно слушал и молниеносно действовал. Он был прирожденным лидером и в самом деле хорошим священником. Ему шла эта роль. Удивительно, но, хотя Ева все время держалась рядом, никто не счел их близость странной или неподобающей. Война превратила традиции в посмешище.

Едва они добрались до места, Анджело отвел Еву в комнату в подвале. Ее прежний хозяин, церковный сторож, погиб во время воздушного налета, который оставил в руинах изрядную часть города. Когда его нашли, он сидел у церковных ворот босой и без одной руки, даже в смерти стремясь к так и не обретенному спасению. У входа до сих пор можно было заметить его кровь. Комната тоже выглядела не особенно гостеприимной: матрас на старом пружинном каркасе, вычурное, но давно поблекшее кресло Викторианской эпохи и за маленькой перегородкой раковина с туалетом и овальным треснувшим зеркалом на голой перекладине.

– Здесь ты будешь в безопасности. Белье чистое, уборная тоже. Мы знали, что это помещение рано или поздно понадобится. Я предупрежу сестру Элену, она или кто-нибудь еще из монахинь принесет тебе поесть. Не возвращайся в Святую Цецилию, пока я не проверю, что там не было облавы.

– Но в Риме меня почти никто не знает. Никто, Анджело! Мне необязательно здесь прятаться. Возьми меня с собой. Я говорю по-немецки! Возможно, от меня будет какой-то толк.

– Нет. Сейчас тебе нужно держаться от шумихи подальше. Если хоть один человек тебя узнает и укажет пальцем, ты мигом попадешь за забор с остальными. Достаточно одного человека, Ева. И я уже не смогу тебя спасти.

Она последовала за ним к выходу из подвала.

– Но если мы найдем черный ход… Какую-нибудь незапертую дверь… Возможно, мы сумеем освободить мою семью…

– Нет! – В голосе Анджело звучала такая ярость, что Ева запнулась на середине фразы и молча уставилась на его искаженное гневом лицо.

В глазах тут же вскипели слезы разочарования, но Анджело лишь выставил руки и начал толкать ее спиной через все крохотное помещение, пока позади не оказалась каменная стена. Анджело уперся в нее ладонями по обе стороны Евиной головы.

– Сегодня ты уже дважды избежала ареста. Дважды. Бог улыбается тебе, Ева, но такого безумия я не допущу. Я пойду туда один. И сделаю все, что смогу, чтобы спасти стольких, скольких смогу. Но если ты продолжишь упорствовать, я привяжу тебя к этой кровати, и тогда из комнаты не выйдет вообще никто.

– Хватит строить из себя бессмертного! – Ева положила руки Анджело на грудь и принялась толкать его обратно, разозленная, что он на нее злится. – Думаешь, я слепая? Думаешь, не знаю, как священников, которые пытаются помочь евреям, пытают, расстреливают, вешают на мостах и сбрасывают с поездов?! Если итальянца уличают в помощи еврею, ему приходится едва ли не хуже!

– О господи, Ева! Единственная вещь в мире, которой я действительно боюсь, – это что с тобой что-нибудь случится. Понимаешь? Я справлюсь с чем угодно, вынесу что угодно, если буду при этом знать, что ты в безопасности. Я не могу служить так, как от меня требуется, не могу быть таким священником, каким должен, если трясусь от страха. Мою веру подтачивает страх за тебя. Ты не единственная, кто потерял семью. Твоя семья – и моя тоже. Я тоже их потерял, Ева! И не могу теперь потерять еще и тебя. Пожалуйста. Прошу тебя. Если у тебя есть ко мне хоть какие-то чувства, дождись меня здесь. Позволь мне сделать то, что нужно, со спокойной душой, зная, что тебе ничего не угрожает. Умоляю.

Ева молча кивнула, потрясенная его неистовством и тронутая чувствами. Затем опустилась на кровать и кивнула еще раз.

– Я дождусь. Но ты должен будешь вернуться. Что бы ни случилось, как бы ни было поздно. Ты должен вернуться, Анджело.

* * *

В конце концов Ева сдалась сну, зная, что так будет легче скоротать часы ожидания. Закуталась в тонкое одеяло, подтянула колени к груди и попыталась притвориться, что она всего лишь устрица в раковине, крохотная создательница стекла и не более того. Затем она задремала с молитвой на губах, слушая перестук капель и поскрипывание подвальных стен, хотя в мыслях у нее по-прежнему металось эхо криков и ружейных выстрелов.

Проснулась она от страха. Ей снова привиделся старый кошмар про многолюдную темноту, из которой она должна была сбежать, спрыгнуть, хотя прыжок страшил ничуть не меньше. Ева открыла глаза, убеждая себя, что во мраке подвала никого нет, а она под защитой монастырских стен. Никто не хватал ее за одежду, никто не пытался стащить за ноги. Даже мерцающий в ночи свет был не лунным, а исходил от масляной лампы, которая горела так слабо, что едва рассеивала темноту.

– Анджело?

Пламя вытянулось иглой – и вдруг лихорадочно заметалось, осветив силуэт Анджело. Он сидел в старом викторианском кресле совсем неподвижно: видимо, не хотел ее будить.

Ева приподнялась и потянулась к воде, которую принесла ей сестра Элена. На подносе был еще хлеб, и Ева разломила его и протянула половину Анджело. Он молча взял ломоть. Некоторое время они ели в тишине, хотя хлеб был бессилен утолить голодный ужас, поселившийся у обоих в желудке. После этой нехитрой трапезы Ева заставила Анджело выпить воды, а затем присела у его ног и просяще заглянула в лицо.

– Расскажи мне.

Тот промолчал. Ева взяла его за руки, пытаясь дать хоть какую-то опору.

– Расскажи, Анджело.

Он глубоко вздохнул, словно ответ требовал мужества.

– Я обошел все училище. Даже нашел незапертую дверь, как ты и полагала. Я решил, что, раз я священник, а до Ватикана рукой подать, никто не спросит, что я тут делаю. А если бы и спросили, у меня была благовидная причина. – Анджело вздохнул еще раз и тихо добавил: – Я видел Леви.

Сердце Евы пустилось вскачь, на губах затрепетала робкая улыбка. Однако мрачное лицо Анджело почти сразу заставило ее погаснуть. Сердце зачастило с тоскливыми перебоями.

– Он и еще несколько мальчишек тоже нашли эту незапертую дверь. Когда я подошел, они стояли возле нее и спорили. Я подозвал их и сказал, что путь свободен. Позади училища не было никакой охраны. Они могли просто взять и уйти.

– Но они не ушли, – прошептала Ева, уже зная финал истории. В голове почти звучал голос брата, заявляющего, что он не бросит семью.

– Они не ушли, – подтвердил Анджело. – Один из парней возразил, что, если они сбегут, остальных могут наказать.

– Поэтому они продолжали стоять возле открытой двери, отказываясь ей воспользоваться, – простонала Ева.

– Можно ли их за это винить? – ответил Анджело. – Что сделала бы на их месте ты, Ева? Я знаю, что не стал бы спасаться, если бы ты не смогла спастись вместе со мной. Они выбрали остаться со своими близкими.

– Их же убьют, – прошептала Ева.

– Может, и нет, – возразил Анджело чуть слышно.

– Их отправят в лагеря. Ты знаешь слухи, Анджело. Не можешь не знать. Это лагеря смерти.

– Некоторые утверждают, что это просто британская пропаганда. – Анджело не хотелось отнимать у нее последнюю надежду.

– Ты знаешь, Анджело! – И Ева, сморщившись, принялась вытирать слезы дрожащими ладонями. – Ты слышал рассказы солдат. Они видели крематории. Видели общие могилы.

– И все-таки нам кое-что удалось, – добавил Анджело. Сейчас ему нужно было дать Еве хоть что-то – что угодно, чтобы уцепиться и не скатиться в пропасть отчаяния. А еще избавиться от чудовищных видений, которые вызвали в его воображении ее слова. – У некоторых евреев были типичные итальянские фамилии. Мы убедили их встать отдельно с неевреями, которых арестовали по ошибке. Один из пленников знал немецкий, успокаивал всех и переводил им слова солдат, так что неразберихи и наказаний удалось избежать. Немцы сказали, что, если кто-нибудь солжет, его расстреляют на месте. Но риск себя оправдал. СС отпустили всех неевреев. Я поручился за некоторых. Сказал, что они мои прихожане.

Анджело остановился перевести дыхание, и Ева тут же обхватила его руками – в ужасе от опасности, которой он себя подверг, и глубоко тронутая его храбростью.

– Это было кошмарно. Немцы конфисковали все их имущество. Охрана сказала, что это компенсация за тех, кто не сможет работать в трудовых лагерях. Кто окажется слишком слаб, или стар, или юн. Но я видел, что самые ценные вещи прикарманили офицеры. И там была женщина, у которой начались роды. Ева, ей пришлось рожать на бетонном полу. Никто даже не потрудился отвезти ее в больницу. Она родила здоровую девочку.

Анджело осекся, не в силах продолжать. Он так хотел дать Еве надежду, но вместо этого лишился остатков собственной. Медленно подняв руки, он наконец обнял ее в ответ и зарылся лицом в темные волосы.

– Чем дольше я смотрю на мир, тем труднее мне верить в Бога, – признался он сипло. – Но как я тогда могу быть священником? Иногда мне кажется, что верить слишком больно.

– Не верить еще больнее, – прошептала Ева, гладя его по волосам. – Я начинаю думать, что только благодаря Богу хоть кто-то из нас все еще жив.

Анджело лихорадочно стиснул руки у нее на спине, опалив шею хриплым шепотом.

– Я должен вывезти тебя отсюда. Убрать из Рима. Но я не знаю, куда тебя отправить, где ты будешь в безопасности. А еще боюсь окончательно рехнуться, если не смогу каждый день проверять, что ты жива и здорова.

– Сейчас нигде не укрыться, Анджело. И нигде мне не будет лучше, чем здесь. Да, я согласилась уехать из Флоренции, но из Рима я не уеду. Я тебя не оставлю, – добавила Ева мягко.

Удивительно, но его опустошенность давала ей силы держаться самой – хотя бы ради Анджело. Когда смерть ждала за воротами, для притворства было не место. Поэтому она лишь крепче сжала его в объятиях, и они затихли, найдя друг в друге временный покой и утешение, раз ничего иного у них не осталось. Так Ева и уснула, положив голову ему на плечо.

* * *

Домой Анджело возвращался уже в чернильных сумерках, особенно непроглядных перед рассветом. Квартира монсеньора Лучано располагалась всего в нескольких кварталах от старого прихода Анджело и церкви Святого Сердца, где он оставил Еву уже второй раз за сутки. Когда наступит утро, она сможет взять фальшивые документы и самостоятельно вернуться к монахиням Святой Цецилии. Узнав, что в их монастыре облавы не было, Анджело вздохнул чуть свободнее. Ни одна из церквей, обителей и общин, где он разместил беженцев, не попала в списки СС. На некоторое время его подопечные – как евреи, так и итальянцы – оказались в безопасности, однако Анджело понимал, что в ближайшее время ему придется прятать еще очень многих.

Сейчас он собирался несколько часов вздремнуть, а потом вернуться к военному училищу и посмотреть, не удастся ли помочь задержанным евреям чем-нибудь еще.

Анджело поднялся в скромную квартиру, оставил трость и шляпу в прихожей и начал расстегивать пуговицы сутаны, желая только освободиться от громоздкого облачения, наскоро ополоснуться и упасть лицом в кровать. Услышав из гостиной свое имя, он едва не подпрыгнул от удивления. Монсеньор Лучано сидел в пижаме и халате рядом с ненужным сейчас камином, держа на коленях закрытую Библию, – будто слишком устал, чтобы ее читать, но сам вес книги его успокаивал.

– Монсеньор! Вы уже встали или еще не ложились?

– Думаю, справедливым будет любой ответ. – В голосе монсеньора Лучано звучала улыбка. – День выдался просто кошмарным. Как тут уснуть.

Анджело не собирался задерживаться – ему нужно было выспаться, – но он почувствовал, что наставник ждал именно его, а потому тяжело опустился в кресло напротив.

– Где ты был, Анджело? – Вопрос был дружеским, а не обвиняющим, и все же Анджело постарался взвешивать свои следующие слова.

– Дядю, тетю и двух кузенов Евы арестовали во время облавы. Я весь день пытался добиться их освобождения, но в конце концов вынужден был сообщить Еве, что не преуспел.

Это была правда, но простота ее формулировки уже несла в себе ложь. Две короткие фразы не могли передать ни ужас минувшего дня, ни лихорадочные метания Анджело, ни тем более тошнотворное сознание, что в итоге он не сумел спасти практически никого.

– Я волнуюсь за тебя, мой юный друг, – негромко признался монсеньор Лучано.

– Почему? – Анджело тоже волновался, но отчего-то подозревал, что причины их тревог не совпадают.

– Это девушка, из-за которой ты усомнился в своем решении стать священником. Ева. – Монсеньор Лучано явно не забыл ни мучительную исповедь Анджело, ни разговор, который состоялся у них после той ужасной и восхитительной поездки в августе 1939-го.

– Да, это она, – кивнул Анджело, не сводя глаз с духовника.

– Ты любишь ее.

– Да. Люблю. Но сама по себе любовь не греховна, – просто ответил Анджело, хотя эта правда тоже несла в себе ложь.

– Верно. Однако она отвлекает. А ты обещал свое сердце иному.

– Если в Божьем сердце достаточно места для всего человечества, неужели в моем не хватит для двоих?

– Только не когда ты в священническом сане. – И монсеньор вздохнул. – Ты знаешь, Анджело. Знаешь опасность искушений.

– Я люблю ее с детства. Это чувство для меня не ново. Я вырос с ним и к нему привык. Мое сердце все равно принадлежит Господу.

Правда. Правда. Правда. И тем не менее – ложь.

– Но сейчас мы на войне. А война лишает людей видения перспективы. В такое время остаются только жизнь и смерть, «сейчас» и «никогда». Война толкает человека на поступки, от которых он в другом случае воздержался бы. Именно потому, что «никогда» выглядит слишком пугающе, а «сейчас» обещает утешение. «Будем есть и пить, ибо завтра умрем».

– Книга Исайи? Должно быть, вы и в самом деле обеспокоены.

Монсеньор Лучано невесело рассмеялся:

– Не отклоняйся от темы.

– Вы можете думать, будто я ищу оправдания. Пусть так. Но я знаю одно. Она побуждает меня служить Ему лучше. Честно говоря, она – единственная причина, по которой я служу вообще.

Монсеньор Лучано вскинул брови и скрестил руки – вылитый терпеливый отец, ожидающий, как его грешник сын попробует отбрехаться от ада.

– Я вижу ее в лице каждого еврея. Наверное, было бы проще отвернуться от их бед и сказать, что так предначертано. В конце концов, они распяли нашего Господа. Некоторые так и говорят, монсеньор. Вы знаете сами.

Монсеньор Лучано медленно кивнул, и Анджело во внезапном озарении понял, что он тоже говорил себе такое на том или ином этапе.

– Но Ева не распинала нашего Господа. Как и ее отец. Ни один из ныне живущих евреев не приносил нашего Господа в жертву. – Анджело почувствовал, как грудь сдавливает гнев, а шею заливает горячая краска. Здесь ему пришлось сделать паузу, глубоко вдохнуть и напомнить себе, что монсеньор Лучано не виновен в преследовании евреев. – Они обыкновенные люди. И многие – большинство из них – люди хорошие. Камилло и Ева полюбили меня и приютили под своей крышей. Они стали моей семьей. Синьор Росселли так в этом и не признался, но я знаю, что он пожертвовал церкви значительную сумму, чтобы меня без проблем приняли в семинарию. Думаю, потом он жертвовал еще, чтобы, когда я стану священником, меня ждало хорошее назначение. Я никогда не стоял в очереди, монсеньор. В отличие от многих других сразу после рукоположения мне выделили собственный приход. Это из-за тех денег и вашего влияния, а не за мои заслуги.

Камилло приютил и моих дедушку с бабушкой. Когда были приняты те абсурдные законы против евреев, он переписал на них всю недвижимость и имущество. И попросил лишь вернуть ему часть, когда все вернется на круги своя. А если этот момент не наступит – присмотреть за Евой и в случае нужды дать ей крышу над головой. Это была его последняя просьба перед отъездом в Австрию.

И теперь, когда я вижу семью, которая бежит ради спасения своей жизни, семью, лишенную дома и родной страны, то в каждом лице я вижу Еву. Это заставляет меня трудиться упорней, монсеньор. Молиться упорней. Я вижу Еву – и понимаю, ради чего я здесь.

– Постарайся вместо нее представлять нашего Господа, Анджело. Ведь наш Спаситель тоже был евреем. – В голосе монсеньора проскользнули умоляющие нотки; он изо всех сил пытался направить мысли Анджело в более безопасное русло.

– Да. Был. И если бы оказался на земле в наши дни, немцы тоже бы Его арестовали. И Марию, и апостолов. После чего загнали в идущий на север поезд, забитый так плотно, что негде присесть. Их заставили бы днями стоять в собственных испражнениях, не давая ни еды, ни воды. А потом, когда они наконец прибыли бы на место, вынудили работать до смерти или сразу удушили в газовой камере.

– Анджело! – Монсеньор потерял дар речи от такой грубости. Анджело едва не рассмеялся над шокированным выражением его лица. Однако он сдержался. И не разрыдался, вцепившись в волосы, как ему того хотелось. Да, это было грубо. Зато правдиво. Истина иногда принимает причудливые формы.

– Видите ли, в чем разница, монсеньор. Иисус принес себя в жертву добровольно. Он мог спастись, но был Искупителем и сделал свой выбор. Ева – обычная девушка. И она не выбирала. Весь еврейский народ лишили выбора, свободы и достоинства. И они не могут спастись, как бы ни хотели.

* * *

Весь следующий день Анджело следил за военным училищем: оно находилось так близко к Ватикану, что из окна в кабинете монсеньора Лучано можно было рассмотреть часть двора. Анджело с позволения начальства организовал доставку еды узникам – столько, сколько получилось наспех собрать. Солдаты разрешили оставить пайки во дворе, но Анджело не был уверен, что адресаты этих передач получат хоть крошку.

Долгое время все было тихо. Немцы с автоматами дежурили на улице, в здание не заходила и не выходила ни одна живая душа. Но ранним утром 18 октября, спустя сорок восемь часов после начала облавы, к училищу начали подъезжать военные грузовики. Едва придя в Ватикан на рассвете, Анджело позаимствовал служебный автомобиль и последовал за ними на некотором расстоянии. Однако грузовики отправились не на обычный вокзал и пленников посадили не в пассажирские поезда. Анджело с монсеньором О’Флаэрти – ирландским священником, который руководил сбором еды, – весь день смотрели, как фуры въезжают на погрузочную платформу станции Тибуртина. Мужчин, женщин и детей – многие из них до сих пор в пижамах или в том, что было на них надето в ночь облавы, – загоняли в грузовые вагоны, в которых от тесноты едва можно было встать, не говоря уж о том, чтобы присесть. Двери наглухо закрывали и запирали. Затем пустые грузовики уезжали обратно к училищу, откуда возвращались с новыми арестантами, после чего все повторялось.

Хотя день был теплым, задраенные вагоны больше не открывали. Уборных в них не было, и задержанные ни разу не получили воды. Анджело и монсеньор О’Флаэрти могли лишь наблюдать издалека – пара шпионов в сутанах и с биноклями. С такого расстояния им не были слышны ни крики детей, ни вопросы, которыми наверняка обменивались невольные пассажиры поезда. Однако некоторыми из них они задавались сами.

Зачем немцам понадобилось перевозить всех этих людей на сотни миль, прежде чем убить? И зачем их вообще убивать? В этом не было никакого смысла. Значит, узники предназначались для самой грязной работы. Это было единственное логичное объяснение.

Но Анджело слышал и другое. Несколько беженцев из Чехословакии рассказывали ему о таких поездах. О том, что на самом деле происходит в лагерях. В памяти его до сих пор звучали слова, сказанные накануне монсеньору Лучано: «Их загонят в идущий на север поезд, забитый так плотно, что негде присесть. Заставят днями стоять в собственных испражнениях, не давая ни еды, ни воды. А потом, когда они наконец прибудут на место, вынудят работать до смерти или сразу удушат в газовой камере».

– Почему Папа бездействует? – не выдержал Анджело, когда к станции подъехала очередная фура. – Почему не вмешается? Это римские евреи! Им гарантировали, что такого не произойдет. А теперь мы стоим тут и не делаем для их спасения ровным счетом ничего.

Монсеньор О’Флаэрти опустил бинокль, потер усталое лицо и быстро вознес молитву, прежде чем обратить к Анджело измученные глаза.

– Я не знаю, Анджело. Но знаю, что иногда мы видим только свой угол ада. Папа должен просчитывать, как его действия в одном месте повлияют и на все остальные, на всех людей вообще. Если он сейчас вступится за евреев, как отреагирует Гитлер? Грань так тонка. Любое решение может нарушить равновесие. А от него зависит множество жизней – больше, чем людей в этом поезде. Церковь укрывает тысячи евреев и заботится еще о миллионах по всему миру. Сможем ли мы продолжать свою работу, если дула винтовок повернутся к Ватикану?

У Анджело не было ответа на этот вопрос. Сейчас ему оставалось лишь беспомощно наблюдать, как его угол ада стремительно расширяется. Наконец в два часа пополудни – через восемь часов после прибытия на станцию первых фур – поезд отошел от перрона. В составе его было двадцать грузовых вагонов с двенадцатью сотнями римских евреев.

20 октября 1943 года

Признание: дядя Феликс был прав по поводу длинных нот.


Он вечно пытал меня ими – самое скучное, нудное, невыносимое занятие, которое только выпадает на долю скрипачей. Одна и та же нота, длящаяся бесконечно. Нельзя изменить ни высоту, ни силу, ни тембр. Папа ненавидел длинные ноты почти так же, как я. Музыкальная комната на вилле находилась по соседству с библиотекой. Однажды я больше часа мучила скрипку, и он запустил книгой в стену. Я вздрогнула и сбилась незадолго до своего личного рекорда.

Дядя Феликс разозлился и закричал: «Ты никогда не подчинишь скрипку, если не подчинишь длинные ноты, Батшева!» Я тоже разозлилась и заорала в ответ: «А ты никогда не подчинишь итальянский, если так и будешь говорить только на немецком!» Папа это услышал, и меня на неделю посадили под домашний арест за непочтительность.

Я иногда играю длинные ноты, когда остаюсь одна в своей комнате в обители, и впервые в жизни они приносят мне утешение. Меня утешает собственная способность выдерживать один неизменный звук – даже когда болят руки и душа просит музыки.

Жизнь похожа на длинные ноты: нельзя изменить ни высоту, ни силу, ни тембр. Она просто длится, и мы должны подчинить ее, чтобы она не подчинила нас. Дядя Феликс ей проиграл, хотя кто‑то мог бы возразить, что он всего лишь опустил смычок.

Интересно, что думают монахини об этом упражнении – когда из моей комнаты ночь за ночью несется один и тот же скрипичный стон. Полагаю, если кто‑нибудь и понимает силу непреклонности, так это сестры Святой Цецилии.


Ева Росселли

Глава 12

Виа Тассо

Через два дня после облавы мародеры сообразили, что задержанные евреи уже никогда не вернутся за своими пожитками, и принялись выносить из гетто все имеющее хоть какую-то ценность. Перед рассветом третьего дня в колокольчик на воротах Святой Цецилии позвонили. У ворот стоял Марио Соннино вместе со всей семьей.

– Нам велел прийти сюда отец Анджело, – сказал он, когда матушка Франческа подозрительно уставилась на него из-за железных прутьев.

– И Ева, – прочирикала Эмилия. – Ева здесь?

Матушка Франческа бросила взгляд на усталую мать, прижимающую к груди ребенка, на двоих старших детей, которые цеплялись за руки отца, и скорее повела их в комнату, соседнюю с Евиной.

Та проснулась от детского плача. Услышала в коридоре быстрые шаги монахинь, торопившихся разместить новых жильцов, и тоже поспешила откинуть одеяло и одеться в темное.

В комнатку Джулии и Эмилии поставили еще одну кровать, а большой ящик приспособили под колыбель. Марио и Лоренцо поселили этажом ниже, где уже квартировали двое евреев. У монахинь были строгие правила насчет совместного проживания мужчин и женщин, но Марио лишь с благодарностью кивнул. Выяснилось, что у него был и другой план, но претворять его в жизнь оказалось слишком поздно.

– Все пути эвакуации отрезаны. Немцы закрыли порт в Генуе, и на швейцарской границе тоже опасно. Хотя Джулия с детьми все равно не выдержали бы такого путешествия. Я не знал, куда еще идти, Ева. У нас есть поддельные паспорта, но негде жить. А с моей внешностью и поддельный паспорт не поможет.

– Я так за вас волновалась, – покачала головой Ева, помогая им раскладывать нехитрые пожитки. – Надо было прийти к вам раньше. Но Анджело и слышать об этом не захотел. Сказал, что в гетто слишком опасно.

– Так и есть. Но не волнуйся, падре сам к нам заглянул и велел прийти сюда до рассвета. Ночью на улицах спокойнее всего. Была еще одна семья, которая предлагала нас укрыть, – врача, моего бывшего коллеги, – но сейчас это слишком опасно. За евреями охотятся не только немцы.

Ева знала, о чем он говорит. С гестапо сотрудничали также чернорубашечники, ОВРА – Организация выявления и подавления антифашизма – и Национальная фашистская партия, все итальянцы по происхождению. Они активно выслеживали евреев и шпионили за другими итальянцами.

– Я не хотел подвергать риску его семью. – Внезапно Марио замер и уставился в пол, как будто ему было стыдно. – Поэтому теперь мы подвергаем риску этих женщин, – закончил он горьким шепотом.

– Здесь вы будете в безопасности, – твердо ответила Ева. – И монахини тоже. Это был правильный выбор.

В последующие дни Анджело привел еще двух сестер-евреек, пятнадцати и шестнадцати лет, которым удалось ускользнуть от облавы. Старший брат вытолкал их в чердачное окно и велел бежать по крышам, сказав, что последует сразу за ними. Вместо этого его застрелили. Затем их ряды пополнились пожилой парой, еще одной молодой семьей с двумя сыновьями возраста Лоренцо, парой братьев чуть за двадцать и мужчиной с маленькой дочкой. Крохотная обитель начала трещать по швам.

Селить квартирантов без документов было противозаконно, а из всех жильцов только у Евы и Соннино были паспорта, с которыми их не арестовали бы сразу. Не вносить квартирантов в реестр тоже противоречило закону. Хотя сейчас незаконным было само существование евреев в Риме. Матушка Франческа испереживалась, где же они всех разместят и что скажут полиции, если та нагрянет с вопросами. Анджело пришлось отвести ее в сторонку и напомнить, что Деву Марию тоже гоняли от двери к двери, пока в конце концов она не родила Спасителя в хлеву.

– Мы не можем отвернуться от этих людей, матушка. Им больше некуда идти.

Также у Анджело были письма от кардиналов, которые он не стеснялся использовать при каждом удобном случае. В этих обращениях они просили религиозные учреждения открыть свои двери беженцам и сделать все возможное для их укрытия. Пасторы в деревушках вокруг Рима тоже не уставали напоминать прихожанам, что их Спаситель был евреем. Чувство вины католиков было мощным орудием, и Анджело с собратьями давили на него без малейших угрызений совести.

Все следующие дни Анджело с матушкой Франческой наставляли беженцев в катехизисе и литургии, обучали молитвам «Патер Ностер» и «Аве Мария», а потом экзаменовали, не зная пощады. Те евреи, у кого были фальшивые паспорта, а внешность и акцент не вызывали подозрений, сходили вместе с Евой в municipio за талонами на еду и надлежащими видами на жительство. Альдо подготовил для Марио дополнительный комплект документов, включая освобождение от воинской обязанности и лицензию на ведение врачебной практики. Конечно, Марио не стоило ими размахивать, но в случае задержания они должны были послужить лишней страховкой.

Однако даже с учетом продовольственных карточек, которые им удалось раздобыть, число беженцев в обители – число беженцев в любой церкви и монастыре Рима – неизбежно оставляло кого-то голодным. Марио знал, куда Леви ходил на черный рынок, и они с Анджело отважились на несколько тайных вылазок, чтобы разжиться маслом и молоком – продуктами, в которых Джулия нуждалась сильнее всего. Она чувствовала себя не особенно хорошо, и молока для малыша не хватало.

Но Анджело был изобретателен. Через два дня после облавы одна из прихожанок его старого прихода потеряла ребенка в пожаре, в котором едва не погибла и сама. Анджело каким-то образом об этом узнал и привез убитую горем женщину к монахиням Святой Цецилии, обеспечив ее крышей над головой, а маленького Исаако Соннино – кормилицей. В чем бы ни возникала нужда, он находил лазейку. Детские способности вратаря чудесно преобразились в нем в умения священника военного времени: просчитывать, поддерживать, защищать.

Во всех, кому он служил, Анджело пробуждал ту же находчивость и уважительность. И не останавливался ни на минуту. Его активность не раз привлекала внимание итальянской полиции, но ему неизменно удавалось выпутаться из проблем при помощи молитвы и склоненной головы. Многое он старался делать из-за стен Ватикана, где до него не мог добраться итальянский закон. Однако в том, что касалось участия Евы, Анджело был непоколебим. Она не могла рисковать собой. Это было его единственное условие, и Ева честно его соблюдала, пока контроль над ситуацией попросту не вырвали у Анджело из рук.

* * *

Он сидел на скамье у остановки – сгорбившись, комкая в руках фуражку. Немецкий офицер, почему-то оставшийся в одиночестве. Проходя мимо, люди ускоряли шаг, но он, казалось, не замечал ни насмешливых, ни испуганных взглядов и даже не подозревал о неудобстве, которое доставлял горожанам.

Ева все утро провела в очереди за пайками – единственная помощь, которую Анджело соглашался от нее принять, хотя возвращалась она едва ли не с пустыми руками. На этот раз с ней была еще скрипка Марио: Еве следовало обменять ее на еду, если встретится что-нибудь стоящее. Ничего не встретилось. Теперь она ждала трамвая, который должен был отвезти ее на другой конец города.

До рейса оставалось еще пятнадцать минут – и это в лучшем случае. Но Ева устала до смерти, ноги нещадно ныли, и вид грузного немца, занявшего всю скамейку, пробудил в ней внезапную ярость и нахальство, от которых Камилло наверняка бы пришел в ужас. Она почти слышала его бесплотный голос: «Невидимость – наша лучшая защита, Батшева!»

Однако невидимость могла сработать для Камилло Росселли – худого, слегка сутулого мужчины средних лет, – а не для красивой молодой женщины. Ева давно усвоила, что ее лучшая защита – чужие взгляды. Не прятаться, а выступать в свет софитов и вести себя так, чтобы никто даже не усомнился в ее праве занимать это место. Поэтому она села рядом с немцем, выпрямила спину и спокойно уложила скрипку на колени. После чего вздернула нос и напомнила себе, что в ее стране он всего лишь чужак, непрошеный гость. Если ее соседство причиняет ему неудобства, может взять да подвинуться.

Немец явно удивился – Ева почувствовала, как он дернулся. Она царственно повернула голову, смерила его своим самым надменным взглядом и отвернулась опять. Он продолжил пялиться. Чтобы подтвердить это, Еве даже не нужно было на него смотреть.

– Ты играешь? – спросил он по-немецки.

Ева притворилась, будто не поняла. Немец вздохнул, наклонился и постучал по футляру скрипки.

– Ты играешь? – спросил он снова, после чего изобразил действие жестами, и Ева вдруг заметила, каким усталым он выглядит. Какие темные у него мешки под глазами.

Она единожды кивнула: резко дернула подбородком и отвела взгляд.

– Сыграй, – попросил он просто, настойчиво постучав по футляру.

Ева покачала головой. Нет. Она не будет для него играть. Немец уныло откинулся на спинку скамейки, и она подумала, что тем дело и кончится.

– Мой отец тоже играл. Он любил музыку. Бетховена и Моцарта. Баха… Он любил Баха. – Немец говорил так тихо, что Ева могла бы притвориться, будто не слышала. Однако на последнем слове его голос дрогнул, а печаль стала осязаемой. Ева почти прониклась к нему сочувствием.

– Сыграй, – потребовал немец опять, возвысив голос. А затем резко подался к ней и выхватил футляр из рук.

Ева тут же вскочила и отступила на шаг. Это был не ее драгоценный Страдивари, но Еве хватило бы ума не отнимать даже и его.

Немец опустил футляр на землю, открыл и достал скрипку и смычок. После чего встал и сунул их Еве так грубо, что она едва не выронила то и другое. Кажется, офицер не заметил.

– Играй! – заорал он, и бледное лицо неожиданно побагровело от злости.

Где-то рядом заплакал ребенок, и Ева наконец поняла, что они привлекают внимание. Но никто не пришел ей на помощь. Никто не вмешался. В этом году в Риме царила невидимость. Сама же Ева была так потрясена, что не могла ничего ответить и лишь молча смотрела на немца, выставив перед собой смычок, точно меч.

– Ты идиотка?! Играй! – проревел он. А потом вытащил из кобуры пистолет и направил ей прямо в лицо.

Ева крепче перехватила смычок, наскоро подтянула струны и вскинула скрипку к плечу, отвернув лицо от даже не дрогнувшего пистолета.

Его отец любил Баха. Так он сказал. Ева зажала скрипку подбородком и начала играть «Аве Мария» Баха и Гуно – версию, которая заставляла ее плакать по собственной матери и вновь и вновь терзать длинные ноты, желая наконец подчинить инструмент и приблизиться к ней хотя бы таким образом.

Краешком глазам она видела, что пистолет опустился, но лишь на самую малость. Поэтому Ева зажмурилась и сосредоточилась на чистоте тона, надлежащем тремоло и на том, чтобы дрожь в ногах не мешала игре. Она пренебрегла невидимостью – и посмотрите, к чему это привело. Теперь ее единственной защитой было играть, и играть хорошо.

Первая тягучая нота вышла робкой и нерешительной. Но Ева только сглотнула, яростно стиснула инструмент и прильнула щекой к потертому лаку, точно лаская любовника. Мелодия замерцала, окрепла, и вскоре с ее струн заструилась такая воздушная ария, с которой не смогло бы соперничать даже опытное сопрано. И все же Ева слышала ее словно сквозь шум водопада: отчаянно бухающее сердце заглушало и серебристые глиссандо, и вибрирующие крещендо, в то время как некая часть ее мозга – часть, наблюдающая за ситуацией будто со стороны, – отстраненно раздумывала, станет ли это ее исполнение последним. Окажется ли оно достойно жертвы ее дяди, времени ее дяди и всех тех часов бесконечных упражнений, которые заставляли Камилло страдальчески стонать, а Анджело, напротив, просить еще и еще.

И вот все закончилось. Произведение подошло к финалу. Ева опустила смычок и подняла глаза на своего мучителя. По лицу немца катились слезы, рука с пистолетом безвольно свисала вдоль бока. Через несколько секунд он убрал оружие в кобуру и отвернулся. При этом он не спешил уходить, и Ева задумалась, попросит ли он сыграть еще. Легкие горели огнем; кажется, она только сейчас осознала, что не вдыхала уже очень долго.

Однако немец, не оборачиваясь, сказал лишь одно – глухо, но отчетливо:

– Vergib mir

«Прости меня».

Затем он сделал несколько шагов – выпрямившись, со сложенными за спиной руками – и вдруг зашагал вперед с целеустремленностью человека, который точно знает, куда ему нужно. К остановке подъезжал трамвай; в кои-то веки дребезжание его колес прозвучало для Евиных ушей музыкой. Немец направился ему наперерез, словно собирался вытащить пистолет и заставить вагон замереть, как недавно вытащил пистолет и заставил Еву играть. А потом, когда до состава оставалось всего несколько метров, резко ускорил шаг и с хладнокровием, которое оказалось для Евы пугающе знакомым и ужасающе предсказуемым, бросился под колеса. С таким звуком мог бы разверзнуться ад. Над улицей прокатился воющий, хлюпающий, перемалывающий стон, и весь состав содрогнулся, точно пытаясь проглотить человека целиком, а потом выплюнуть его обратно.

Прохожие закричали и принялись указывать пальцами. Не прошло и нескольких секунд – минут? – как в отдалении взвыла сирена, затем другая, и безоблачно-голубое небо взорвалось ревом мстительных фурий.

Ева на ватных ногах добрела до футляра, который так и лежал раскрытым посреди тротуара. Осторожно уложила в него скрипку, защелкнула замок и тяжело опустилась на скамейку в ожидании трамвая, который уже был здесь, но не мог ее никуда отвезти. Руки дрожали, горло содрогалось в рвотных позывах, воздух казался расплавленным свинцом. И все же Ева продолжала сидеть, пока в груди у нее разрастался ужас и заставлял каменеть израненное войной сердце и изрешеченные шрапнелью легкие.

Неожиданно улица наполнилась немцами со свистками и дубинками; они сгоняли свидетелей в кучу и орали на языке, которого, кажется, никто не понимал. Но Ева понимала.

– Кто-то его толкнул! – кричал офицер. – Кто его толкнул?

Перепуганная толпа начала оглядываться, словно в поисках преступника, и одна женщина ткнула в Еву, как бы говоря: «Это она!»

– Она была с ним, – произнесла женщина по-итальянски. – Девушка со скрипкой. Она была с ним.

Несколько офицеров и горстка очевидцев двинулись к скамейке вслед за ее указующим пальцем. Возможно, немцы и не поняли слов женщины, зато однозначно поняли жест.

Ева вскочила со скамейки и затрясла головой.

– Neinl – выпалила она по-немецки. – Нет! Его не толкали. Он сам бросился под трамвай. Я в этот момент на него смотрела.

Двое офицеров отделились от группы и подошли к ней вплотную.

– Имя? – рявкнул один, опуская руку на пистолет.

– Ева, – ответила она тупо. Фамилию она вспомнить не смогла. После чего сообразила, что фамилию называть как раз не стоило, и невольно порадовалось оцепенению, которое так вовремя связало ей язык.

– Документы?

Ева порылась в сумочке и поспешила вложить фальшивый паспорт ему в ладонь. Офицер несколько секунд его изучал, затем отдал обратно.

– Ты пойдешь с нами.

– Что? 3-зачем? – Ева поняла, что говорит по-итальянски, и повторила вопрос по-немецки.

– Десять гражданских за одного немца. Таков закон фюрера. Ты видела, что случилось. Кого еще мы должны забрать?

– Но он покончил с собой, – запротестовала Ева.

– По твоим словам. Иди за мной.

– Он вышел на пути и бросился под колеса! – закричала Ева на этот раз по-итальянски, оглядываясь на очевидцев и зная, что хоть кто-то тоже должен был видеть его самоубийство. Но все молчали – тесная кучка перепуганных людей с расширенными глазами. Никто не произнес ни слова.

– К нему даже никто не подходил! – продолжала кричать Ева. – Он просто взял и вышел на пути. Кто-то должен был это видеть!

Одна женщина наконец кивнула. Ее пример придал храбрости другому очевидцу, и вскоре уже несколько человек наперебой забормотали, подтверждая Евины слова. Однако немецкий офицер или не понял, или предпочел не заметить. Схватив Еву за руку, он протащил ее к автомобилю, который был против всех правил припаркован посреди улицы. Рявкнул что-то двоим напарникам, отдал приказы еще нескольким и грубо запихнул ее на заднее сиденье. Еще через несколько секунд машина тронулась с места, и Ева в одночасье лишилась свободы и надежды.

* * *

Немецкая полиция обустроила штаб-квартиру на виа Тассо. Это был странный выбор: скромная улочка с жилыми домами и школами, одним концом упирающаяся в полуразрушенную арку, а другим – в Святую лестницу[7]. С самого большого здания свисали красные полотнища с огромными свастиками, особенно аляповатыми на фоне скучного желтого фасада.

Внутри оказалась строительная площадка под охраной солдат с автоматами. Немцы провели в Риме меньше шести недель, но, судя по увиденному, были настроены на долгую оккупацию. Часть стен снесли и возвели на новом месте, отгородив кабинеты; вдоль одного из коридоров тянулся длинный ряд камер без кроватей и уборных. Во многих сидели люди.

Еву отвели в комнатушку, больше напоминающую чулан, и заперли там в темноте такой кромешной, что глаза привыкли только через несколько минут. Периодически до нее доносились крики или лающие приказы, и она закрыла уши ладонями, чтобы не слышать ничего вообще. Вместо этого она попыталась придумать, как оправдается – если ей дадут такую возможность, – но мысли сами возвращались к меланхоличному немцу и его последним мгновениям.

В первую минуту она испытала к нему ненависть, которая стала только сильнее, когда он направил дуло ей в лицо. Но потом Ева увидела его слезы и ощутила его отчаяние. Теперь она его не ненавидела. Просто не могла. Она слишком хорошо его понимала.

– Прости меня, – сказал он.

И она его простила. От всего сердца. А заодно и дядю Феликса. Три долгих года Ева гнала прочь все мысли о нем.

Но сейчас, в темноте камеры, она снова чувствовала его рядом.

* * *

Ожидание, по ощущениям, заняло многие часы. Ева не знала, сколько прошло времени, но ей отчаянно требовалось в туалет, а горло пересохло настолько, что было больно глотать.

Наконец ее выпустили, дали воды и позволили воспользоваться уборной – еще одной комнатушкой с переполненным ведром на бетонном полу, – после чего отвели по лестнице на верхний этаж, по сравнению с которым нижние казались другой планетой. Там Еву проводили в просторный кабинет, где за огромным столом из красного дерева ее ожидал немецкий офицер среднего роста и компактного телосложения. Форма его едва не хрустела, манеры были быстрыми и живыми, а светлые глаза уступали в остроте только тону.

– Я капитан фон Эссен. Как ваше имя, Yraulein?

– Ева Бьянко. – Она репетировала свои реплики часами.

– Что вы делаете в Риме, госпожа Бьянко?

– Мой брат – священник в Ватикане. Я переехала сюда, чтобы быть ближе к нему. И в поисках работы.

– Как зовут вашего брата?

– Анджело Бьянко. Он работает на Папскую курию.

– А что, в Неаполе работы не нашлось?

Ева покачала головой:

– Нет.

– Вы очень хорошо говорите по-немецки. Хотя с австрийским акцентом.

Она кивнула.

– В школе такому немецкому не учат.

– Я изучала немецкий и в школе, но у меня был преподаватель музыки – австриец.

– Вот как?

– Да.

– И какой же музыке он вас учил?

– Игре на скрипке. Мы проводили вместе много времени.

– И где ваш учитель сейчас?

– Мертв.

Ева ждала, что капитан начнет выспрашивать подробности, – и он, похоже, действительно об этом подумывал, но потом решил перейти сразу к делу:

– Немецкий военный тоже мертв. Он был очень преданным офицером. Сомневаюсь, что он мог просто так шагнуть под трамвай.

– Но он шагнул, – ответил Ева тихо, но твердо.

Капитан смерил ее взглядом, опустился в кресло и задумчиво переплел пальцы.

– И вы его не толкали?

– Нет!

– И не видели, чтобы его толкал кто-то еще?

– Нет. Никто его не толкал. Мне кажется, он был… не в себе.

– Почему вы так решили?

– Он приставил мне к голове пистолет и заставил играть на скрипке, – честно ответила Ева.

Капитан вскинул толстую светлую бровь и подался вперед.

– И вы?..

– Я сыграла.

– Продемонстрируйте.

Он указал на дверь. Футляр со скрипкой был прислонен к стене слева от входа. Как только Еву привезли в штаб-квартиру, его забрали вместе с документами. Интересно, зачем капитан задавал ей все эти вопросы, если заранее знал ответы?

Ева открыла футляр, стараясь держаться твердо. Уже второй раз за день ее загоняли в угол и приказывали играть на скрипке ради освобождения.

– Вы знаете Вагнера? – с любопытством спросил капитан.

Ева напряглась, вспомнив слова дяди Феликса. «Никакого Вагнера. Он не очень-то любил евреев. Так с чего мне любить его произведения?»

– Не так хорошо, чтобы играть.

– Гм-м. Какая жалость. Хотя в Германии еще множество чудесных композиторов. Моцарт, Шопен…

– Моцарт был австрийцем. Шопен тоже, – поправила его Ева. Она понимала, что это дерзость, но не собиралась отказываться от своих слов. Сложно сказать, в какой момент она потеряла страх. Видимо, где-то между мыслями о самоубийстве, пока сидела в темном чулане без окон.

– Но Австрии больше не существует. Теперь это единая страна с Германией.

Ева молча кивнула, не зная, как далеко может завести ее язык.

– Сыграйте Шопена, – решил капитан.

Ева покорно вскинула скрипку к плечу. Отрешилась от наблюдающего за ней немца и воскресила в памяти старую мелодию, вариацию, которую исполняла для дяди Феликса. Шопен, смешанный с Росселли, сбрызнутый Адлером и приправленный яростью.

– Genug, – сказал капитан прохладно. «Достаточно». Кажется, музыка не произвела на него большого впечатления. Ева немедленно остановилась.

– Свидетели подтвердили ваши показания. Похоже, что вы не совершили ничего противозаконного. Можете быть свободны.

И он снова встал из-за стола, как будто все это с самого начала было формальностью, а долгие часы, проведенные Евой в комнатушке метр на два, – бюрократической оплошностью. Ева могла лишь остолбенело на него смотреть, гадая, не играет ли он с ней.

– Вы умеете печатать? – внезапно спросил капитан.

Ева заморгала, не понимая, как они так быстро перешли от Шопена к ее освобождению, а затем к навыкам обращения с печатной машинкой.

– Да, – Утверждение прозвучало скорее вопросом, растерянно приподнявшись в финале.

– Мне нужен секретарь со знанием немецкого.

Ева похолодела от ужаса.

– Вы хотите, чтобы я здесь работала?

– Да. Здесь. Мы хорошо платим. Нужно бегать по поручениям. Подшивать дела. Печатать. Приносить кофе. Ничего слишком сложного. Никто не будет приставлять вам пистолет к голове и заставлять играть на скрипке. – Хотя капитан не улыбнулся, Ева была уверена, что таким образом он демонстрирует чувство юмора. – Вы сами сказали, что вам нужна работа.

– Да. Да, нужна. – Мысли Евы метались между страхом и открывающимися возможностями.

– Тогда решено. Шесть дней в неделю. Воскресенье – выходной. Жду вас в понедельник к восьми. Конец рабочего дня в пять. Ваш брат – священник – здесь. Ждет внизу. Скажете ему, что с вами обращались хорошо. – Это была не просьба.

Ева вновь потеряла дар речи от изумления. Анджело был здесь?

– Комендантский час уже начался. Вас обоих отвезут домой на машине. В понедельник отчитаетесь.

Капитан дождался, пока Ева уберет скрипку в футляр, и протянул ей ее поддельные документы. За сегодняшний день они спасли ее уже дважды. Надо будет сказать Анджело.

Один из немцев проводил ее обратно в дежурную часть. Сейчас вход охраняли только двое солдат с автоматами, и еще двое сидели за большим столом. Анджело с опущенной головой ждал на металлическом стуле. Он был без шляпы и оцепенело сжимал в руках крест. Когда Ева почти добралась до нижней ступени, он без энтузиазма поднял голову – будто за сегодняшний день проделывал это уже множество раз и всякий раз увиденное наполняло его разочарованием.

Анджело немедленно вскочил на ноги, ища в лице Евы какие-либо следы заключения. Она попыталась улыбнуться, чтобы его успокоить, но изгиб губ ощущался фальшивым, а само усилие почему-то вызвало желание плакать. Поэтому Ева просто сцепила зубы и позволила солдату сопроводить ее к выходу.

– Машина уже ждет, – сказал он Анджело. – Вас обоих отвезут домой. Пожалуйста, следуйте за мной.

И он не оглядываясь размашисто зашагал к двери. Анджело тут же схватил Еву за руку, сжав запястье с такой силой, что завтра на этом месте должны были проступить синяки. Ева не могла не оценить иронию: единственный вред, который ей причинили в штаб-квартире СС, ей нанес Анджело.

Солдат придержал дверцу блестящего «фольксвагена», подождал, когда они устроятся на заднем сиденье, и проворно нагнулся, наставив на них круглую серую каску:

– Адрес?

Анджело ответил за обоих; судя по всему, это был адрес квартиры, которую он делил с монсеньором Лучано и его сестрой. Немец щелкнул каблуками, с силой захлопнул дверь и передал указания шоферу. Считаные секунды спустя машина отъехала от тротуара.

Улицы казались вымершими: римляне дисциплинированно сидели по домам, ожидая, когда взойдет солнце и они смогут вернуться к своим делам. Ева с Анджело молчали. Немец за рулем бросил на них любопытный взгляд в зеркало заднего вида: задержал глаза на Еве, покосился на Анджело и снова уставился на дорогу. Анджело выпустил ее руку, когда она забиралась в автомобиль, и с того момента больше не прикасался.

– Одну женщину повесили сегодня на фонарном столбе, – буднично начал водитель по-немецки. Анджело с Евой не проронили ни слова. – Партизанку. Она просила о священнике. Вы слышали, отец?

Анджело коротко кивнул, но руки его сжались в кулаки.

– Когда вы сказали, что в штабе ваша сестра, я, святой отец, уж было подумал, что речь о той партизанке. У нас нечасто бывают женщины. К счастью, я ошибся. – И шофер начал насвистывать, будто речь шла о каком-то занятном случае.

По пустым улицам дорога заняла едва ли четверть обычного времени. Вскоре Анджело с Евой уже стояли на темной мостовой перед зданием, которое она не узнала, и смотрели, как черный «фольксваген» растворяется в ночи.

10 ноября 1943 года

Признание: я не привыкла молиться.


В юности я даже не задумывалась о молитвах. Папа не уделял им большого внимания, и я тоже. Пока однажды все не изменилось. Тогда я начала прислушиваться – и молиться.

Иудейские молитвы передаются из поколения в поколение, и, когда я читаю их, они звучат для моего слуха колыбельными. Через эти молитвы я ощущаю связь со своими родителями, и их родителями, и их родителями. Я чувствую, как они поют мне – далекие, но не исчезнувшие бесследно. Пускай сейчас мы не вместе, эта разлука не продлится вечно. Поэтому я продолжаю молиться. Поэтому я буду молиться всегда – и в этом смысле всегда буду иудейкой.

Анджело молится не так, как я. Он называет Бога другим именем. Но я убеждена, что истинный Бог – не только мой или только Анджело. Он просто… Бог. Да и разве был бы Он Богом, если бы покровительствовал только некоторым своим детям? И неважно, как эти дети Его называют. Я звала отца «папочкой», а Анджело – «Камилло». Но разве это имело какое‑то значение? Разве имеет значение, как именно мы молимся, если наши намерения чисты, а любовь к Нему побуждает нас любить друг друга, прощать и стремиться стать лучше?

Но, видимо, да. То, как мы молимся, имеет значение.

Потому что меня за мои молитвы могут убить.


Ева Росселли

Глава 13 Церковь

Церковь Святого Сердца

– Иди за мной, – тихо велел Анджело, после чего отвернулся и нырнул в один из узких переулков. Он так и не взял Еву за руку и вообще вел себя так, словно у стен могли быть уши. Мерный стук трости гулко отдавался от брусчатки. Они в полной темноте обогнули заднюю часть здания и оказались у черного входа в какую-то церковь, окруженную высокой стеной. Ева с запозданием узнала церковь Святого Сердца. Просто они подошли к ней с другой стороны.

Анджело сунул руку за высокий белый воротничок и вытащил нашейную цепочку, на которой висели несколько ключей. Одним из них он отомкнул ворота. Те открылись совершенно бесшумно, словно их регулярно смазывали, а потом закрылись за спутниками с таким же осторожным щелчком. Анджело прошел по узкой дорожке к заднему входу в церковь и, отперев его еще одним ключом, пропустил Еву в неф.

Ее тут же окутал душный аромат ладана и свечного воска, сквозь который смутно проступал запах старых камней и сырых углов. Вечерня давно закончилась, и сейчас церковь озаряли лишь свечи на стенах, наполнявшие помещение мягким теплым сиянием. Анджело быстро преклонил колени перед крестом и скользнул на одну из церковных скамей. Ева села рядом.

– Зачем мы здесь? – Ева знала, что Анджело не собирался возвращать ее к сестрам Святой Цецилии, раз дал шоферу другой адрес. Но она думала, что они отправятся к нему домой.

– Я не знал, куда еще тебя привести. Здесь мы хотя бы можем поговорить спокойно.

– Ты не доверяешь монсеньору Лучано и его сестре?

– Я им доверяю. Но не хочу подвергать опасности. А каждый раз, стоит мне обернуться, за углом поджидает какая-нибудь новая угроза. – Анджело сцепил руки и уложил их на спинку скамьи впереди. – Ева, что с тобой сегодня произошло?

– Я видела смерть человека. Немецкого военного. Он покончил с собой – точно как дядя Феликс. Я ждала трамвай на остановке. Но он приставил пистолет мне к голове…

– Mio Dio! – простонал Анджело, роняя голову на скрещенные руки.

– Он приставил пистолет мне к голове, Анджело, – повторила Ева. – И заставил играть на скрипке.

В пересказе вся история выглядела древнегреческой трагедией, которую актеры-неумехи разыграли на кустарной сцене.

– А потом, когда я закончила, попросил у меня прощения. И пошел прочь.

– Как он умер? – спросил Анджело.

– Бросился на пути перед трамваем. Он точно понимал, что делает. – Ева прижала пальцы к глазам, думая, сумеет ли когда-нибудь забыть это зрелище. Этот звук. – Люди начали кричать, а я никак не могла сдвинуться с места. Затем приехали немецкие солдаты. Я рассказала им, что произошло, но они мне не поверили.

– Они тебе поверили. Иначе ты не сидела бы сейчас здесь, а раскачивалась на фонаре вместе с той бедной девочкой. – Анджело мрачно взглянул на Еву. В колеблющихся тенях голубые глаза казались серыми.

– Кем она была?

– Участницей Сопротивления. Партизанкой. Даже моложе тебя. Ее убили прямо на улице.

Анджело отвернулся, устало растирая лицо, и Ева поняла, что этот день оставил шрамы не только на ней.

– Как ты узнал, что я у немцев? – пробормотала она, не сводя глаз с Девы Марии в голубых одеждах, которая с бесконечным смирением взирала на них с возвышения в углу.

– Одна из монахинь Святой Цецилии тоже ходила за пайками и увидела, как тебя увозят. Она сразу побежала в Ватикан и сообщила мне. – Горло Анджело конвульсивно дернулось. – Ева, я в жизни не испытывал такого страха.

– А я испытывала, – тихо ответила она. – Несколько раз.

Долгое время Анджело не сводил с нее взгляда. Просто смотрел, впитывая, и Ева смотрела на него в ответ.

– Мне предложили работу.

– Что? – изумился он, и чары рассеялись.

– Капитан, который меня допрашивал. Капитан фон Эссен. Ему нужен секретарь, который говорил бы по-немецки. – Ева указала на себя. – Я говорю.

– Ева, mio Dio! – Анджело потряс головой, – Нет. Ты не можешь.

– Я должна. У меня нет никаких причин отказываться. У обители не сегодня-завтра кончатся деньги.

– Нет! Мы тебя спрячем. А когда ты не появишься, он наймет кого-нибудь другого. Он не знает, где ты живешь. И не сможет тебя найти.

– Зато сможет найти тебя, Анджело. Он знает, где ты работаешь. Знает твое имя.

– Я справлюсь, – огрызнулся он.

– Нет. Не справишься. И я в любом случае возьмусь за эту работу. Может, так я сумею кому-нибудь помочь. Услышу, если будет готовиться новая облава…

– Ева! – Анджело схватил ее за плечи и тряхнул с такой силой, что у нее клацнули зубы. – Это безумие!

– Нет! Не безумие. Это война. И я сделаю что смогу. Я не собираюсь отсиживаться в углу, пока другие умирают. Если в моих силах помочь, я должна помочь.

– Ты должна выжить! – закричал Анджело, все еще сжимая Еву за плечи. Он был в ярости, но под яростью скрывалось отчаяние, которое Ева так хорошо знала. Это было то же отчаяние, которое испытала она сама, когда Камилло сообщил ей о намерении отправиться в Австрию. Однако сейчас Ева понимала отца как никогда. Он был вынужден действовать. Действие и было жизнью – даже если вело оно к смерти.

– Нет, Анджело. Я должна не просто выжить. Я должна жить. Не прятаться. Не ждать. Не надеяться, что все как-нибудь образуется само собой. Ты не можешь запретить мне сражаться. Я же не указываю тебе, что делать! И ты не можешь говорить мне, чтобы я не пыталась помочь.

– Ева…

– Если я не могу сражаться, лучше прямо сейчас пустить себе пулю в лоб, как дядя Феликс, или броситься под трамвай, как тот немецкий офицер. Я вот настолько близка к отчаянию, Анджело. – И Ева на щепотку развела большой и указательный пальцы. – Сопротивление – это все, что у меня осталось. Как ты не понимаешь?

Он смерил Еву долгим взглядом, пытаясь успокоить их обоих, зная, что должен спасти их обоих.

– Сопротивление. – Анджело коснулся ее лба своим и прикрыл глаза, не находя в себе сил отстраниться. – Я понимаю, – вдруг добавил он тихо. – Я отлично тебя понимаю.

В следующую секунду он отпустил плечи Евы и рывком поднялся со скамьи.

– Тебе нельзя возвращаться домой по темноте. Уже комендантский час, а до Святой Цецилии слишком далеко. Сможешь остаться здесь на ночь?

Дождавшись ее кивка, Анджело зашагал прочь, но не к выходу из церкви, а к алтарю. Там он зажег свечу, при помощи трости снова преклонил колени перед деревянным крестом и спрятал лицо в руках. Несколько долгих минут он молился. Анджело не знал, наблюдает ли за ним Ева или уже ушла в подвальную комнатку, где ночевала в прошлый раз. Сейчас он знал только, что его собственное сопротивление сломлено и больше у него нет против нее никакой защиты.

Анджело так и не отнял ладоней от лица. Однажды его научили молиться таким образом, и с тех пор он не изменял привычке. Это помогало отрешиться от места и окружения, укрыться от всего, кроме произносимых слов. Однако вскоре он почувствовал, что не может оставаться на ногах, и опустился перед крестом ниц, вытянув перед собой руки, как когда-то давно на рукоположении.

Он был обычным мужчиной. Молодым, хромым, напуганным. Но он отдал бы жизнь за Еву. Он отдал бы жизнь за всех людей, которых пытался спасти. Это должно было чего-то стоить; и оно стоило. Однако Анджело нарушил слово. Он баюкал Еву в руках и целовал ее, сознательно и добровольно предавая данную клятву. Да, она горевала, да, он был в ужасе. Да, это было простительно, даже объяснимо. Но у каждой нарушенной клятвы были свои последствия, и он боялся, что последствием в конце концов станет невинная жизнь. Не его, нет; но кого-то, кто от него зависит.

– Прошу, не отвернись от меня из-за моей слабости. Не лиши Еву Своего милосердия, не позволь моей любви к ней подвергнуть ее опасности. – Так он беззвучно молился, и губы его чуть заметно двигались, роняя невесомые слова.

Именно этого Анджело боялся больше всего. Что его собственная греховность каким-то образом иссушит поток благословений и лишит тех, за кого он был в ответе, божественного покровительства. А он был в ответе за множество людей.

Когда он навещал монсеньора Лучано перед рукоположением, тот зачитал ему библейский отрывок о Давиде и Батшеве, и имя Батшева не ускользнуло от внимания Анджело. В тот день он с особенной горечью слушал, как царь Давид не отвел глаз от купающейся Батшевы и не оградил ее красоту от своего взгляда. Как не отступился от своего желания, даже узнав, что она замужем за Урией – его преданным военачальником, который годами верно служил царю и стране. Как Давид возлег с Батшевой и зачал с ней ребенка, а потом отправил Урию на верную смерть. Он упорствовал в своих грехах, и каждый из них был тяжелее предыдущего.

Повторял ли Анджело его путь, оставаясь подле Евы? Умышленно ли смотрел на ее красоту и не отводил взгляда, когда должен был? Трудность заключалась в том, что он просто не мог держаться от нее подальше. Это даже не было вопросом выбора. А Ева не была чужой женой, и за нее не отвечал никакой другой мужчина. За нее отвечал лично Анджело. Да, он принес клятву Господу, но еще он дал обещание Камилло. И Ева была – его. Она принадлежала ему с самой первой встречи.

– Сердце чистое сотвори во мне, Боже, и дух правый обнови внутри меня. Не отвергни меня от лица Твоего и Духа Твоего Святого не отними от меня. Возврати мне радость спасения Твоего и Духом владычественным утверди меня. Научу беззаконных путям Твоим, и нечестивые к Тебе обратятся.

Слова Давида звучали будто его собственные. Закончив молитву, Анджело с трудом поднялся на колени и вскинул голову, ища зажженную им свечу и крест над ней – единственные преграды, которые пока отделяли его от кромешного мрака.

Однако теперь по соседству с его свечой горели еще несколько. Ева сидела рядом, тоже склонив голову в молитве и протянув руки к огню. Анджело не хотел ее тревожить, а потому безмолвно дождался, когда она закончит и откроет глаза. Заметив его внимание, Ева подогнула пальцы и взглянула на сложенные горстью ладони.

– Что ты делаешь? – спросил он тихо.

– Сегодня шабат.

Анджело кивнул. Она читала свои молитвы перед католическим крестом. Если ее это не тревожило, то его уж тем более.

– Этими руками, – продолжала Ева, по-прежнему рассматривая свои согнутые пальцы, – мы тянемся к тому, что нам не предназначено, и берем то, что нам не принадлежит. Так, как я всегда тянусь к тебе.

И Ева, наконец подняв голову, вперила в него немигающий взгляд. Так, как я всегда тянусь к тебе. Анджело почувствовал, как учащается пульс, но не отвернулся.

Мы тянемся к тому, что нам не предназначено, # берем то, что нам не принадлежит.

Ева снова опустила взгляд на свои руки и провела пальцем одной по ладони другой – будто миропомазала ее, как миропомазал Анджело епископ на рукоположении.

– Этими пальцами мы касаемся окружающих нас нечистот. Под ногти забивается грязь, линии на ладонях становятся черными. И все же, когда мы воздеваем руки в молитве или мольбе, мы показываем, что даже такие, запятнанные миром, они могут прикасаться к божественному. Вот почему в шабат мы обращаем руки к огню, но подгибаем пальцы, чтобы пламя отразилось в ногтях. Даже наши ногти, самая нечистая часть, способны отражать свет Господа. По крайней мере, так я это понимаю. – Ева невесело улыбнулась и уронила руки на колени, хотя глаза ее так и были устремлены к свече.

Анджело поднял собственные ладони и подогнул пальцы, чтобы ногти поймали отблески огня. Это были не руки ученого, хотя официально он и считался богословом. Нет, они были широкими и грубыми – руки пахаря, а не священника. Такие же были у его отца, осознал он внезапно, когда в глубине памяти шевельнулось смутное воспоминание. Отец ошибался. Он вполне мог стать кузнецом.

Его руки прекрасно это доказывали.

– Огонь очищает, – пробормотал Анджело, разглядывая грязь на ладонях. Пол перед крестом нуждался в хорошей мойке.

Ева кивнула:

– Когда мы совершаем утреннее омовение рук, то споласкиваем правую прежде левой, ставя милосердие выше силы. А еще вспоминаем о близости шабата и об огне или иной силе, которая очищает.

Анджело развернул открытые ладони, чтобы теперь они смотрели не на свечу, а на Еву.

– Я тоже к тебе тянусь, – сознался он. – И стремлюсь взять то, что мне не принадлежит.

Затем он опустил руки и попытался встать; протез делал его нескладным и неуклюжим, а чудовищная усталость минувшего дня только усугубляла ситуацию.

Ева поднялась следом.

– Я всегда была твоей, Анджело, – ответила она, эхом вторя его недавним мыслям. Она была его. – Но ты никогда не был моим.

Это была правда. Она всегда становилась для него второй. Но теперь? Теперь, вместо того чтобы считать ее второй, он разрывался пополам. Священник в Анджело боролся с мужчиной, и на память ему неожиданно пришло выражение о слуге двух господ.

– Анджело!

– Да?

– Жизнь трудна, – прошептала Ева так тихо, что ему пришлось напрячь слух. Вдруг она рассмеялась – без веселья, скорее в жесте горького неверия. – Жизнь трудна. Какое преуменьшение! «Трудна» – слишком мягкое слово для тех зверств, которые мы видели. Жизнь – это ад с редкими просветами неба, которые лишь делают надежду еще более болезненной. Жизнь невыносима. Уродлива. Мучительна. Это пытка.

Ева на секунду умолкла, а когда заговорила вновь, то больше не шептала. Да, ее голос по-прежнему был тих, но теперь в нем звучала сталь, и Анджело слышал, что она верит в каждое произнесенное слово.

– Но есть вещи, которые не должны быть трудными, Анджело. Любовь ко мне не должна быть трудной. Ты не должен тосковать по мне, или бороться с мыслями обо мне, или день за днем молить своего Бога о прощении и по десять раз читать Розарий только потому, что меня любишь. Все это не обязано быть таким трудным. Все это может быть простым. Вероятно, это вообще единственное, что в нашей жизни просто. Если ты перестанешь быть священником, никто не умрет. Никто не лишится души. Более того, не пострадает ни один человек на свете. Ты можешь быть моим. Я могу быть твоей. Все просто.

Ее слова эхом заметались у него в голове и сердце, точно благовест, которым семью часами ранее звал к обедне приходской священник. Анджело неверяще покачал головой. Нет. Все не может быть так просто.

– А как же Бог?

– Бог простит.

– А мои клятвы?

– Бог простит.

– Ты так уверена в природе Бога? – Голос Анджело звучал непринужденно, даже насмешливо, однако глаза оставались тревожными, между бровями залегла глубокая складка.

– Анджело, есть только две вещи, которые я знаю наверняка. Первая: я тебя люблю. Я люблю тебя всю свою жизнь. И буду любить следующие пятьдесят лет. Вторая: никто не знает природы Бога. Ни ты, ни я, ни мой отец, ни монсеньор Лучано, ни ребе Кассу-то. Ни даже Папа Пий XII. Никто.

Губы Анджело дрогнули, и он расхохотался. Он беззвучно смеялся несколько минут подряд, и вся боль и напряжение вчерашнего дня придавали его смеху слегка маниакальный оттенок. Однако остановиться он не мог. Он смеялся, и смеялся, и смеялся, а Ева, улыбаясь краешками губ, терпеливо дожидалась, когда к нему вернется самообладание.

Наконец Анджело глубоко вздохнул и утер ладонью слезящиеся глаза.

– А как же те люди, которые от меня зависят, о прекрасная пророчица? Курия, прихожане, евреи, которых я укрываю? Созданная нами сеть? Следует ли мне прямо сейчас сбросить сутану и убежать вместе с тобой?

– Ты продолжишь делать то, что делал. Как и я. Пока не закончится война.

– То есть ты будешь притворяться, что католичка, а я буду притворяться, что по-прежнему священник?

– Нет. Я буду притворяться, что не еврейка, а ты будешь притворяться, будто в меня не влюблен. Как и всегда. – И Ева ехидно ему улыбнулась.

– Ах, Батшева, – произнес Анджело с нежностью и, наклонившись, поцеловал ее в лоб, хотя с трудом позволил себе даже такое выражение привязанности. – Не знаю, мудра ты или просто лукава.

Она целую вечность смотрела на него снизу вверх, словно всерьез размышляя над этим вопросом. Но Анджело слишком устал, чтобы возводить стены. Слишком измучился. Слишком боялся, что ее отнимут силы, над которыми он не властен. Весь мир вокруг них вышел из-под контроля, и сейчас он крутился волчком, пытаясь спасти хоть что-то.

– Я не мудра и не лукава. Просто не могу позволить себе такую роскошь, как моральные дилеммы. Есть правда, а есть самообман. Полагаю, мы все временами нуждаемся и в том и в другом. Спокойной ночи, Анджело. – С этими словами Ева развернулась и прошла к маленькой дверце слева от апсиды, за которой скрывался спуск в подвальную комнату. Анджело оставалось лишь проводить ее взглядом.

25 ноября 1943 года

Признание: я шпион.


Не все виноградари хотят заниматься виноделием. Многие продают плоды винодельням, и те производят вино под собственной маркой. Мой отец сделал состояние на продаже бутылок, лично отобранных виноделами. У папы были заготовки всех форм и размеров, так что каждая бутылка получалась уникальной, как и содержащееся в ней вино. Это был мощный коммерческий аргумент, и папа всегда настаивал, что вино из бутылок «Острики» вкуснее. «Форма важна, – говорил он обычно. – Многие этого не понимают, но поверь мне. Форма важна».

Каждый будний день мне приходят на ум папины заготовки. Вот уже две недели, как я работаю на виа Тассо и всеми силами стараюсь отлить из себя идеального секретаря – быстрого и услужливого, а потому не привлекающего внимания. Анджело волновался, что меня, как и бутылки «Острики», выбрали за форму, но, кажется, капитана фон Эссена действительно интересуют только мои лингвистические способности. Анджело все равно каждый вечер заглядывает в обитель, чтобы убедиться, что я пережила очередной день.

Римляне даже не называют виа Тассо немецкой штаб-квартирой, такой ужас и отвращение она у них вызывает. Вместо этого они говорят laggiù – «там». Например, «такого‑то и такого‑то забрали туда».

Мне редко удается передохнуть за своим столом, на кухне или в уборной. Большую часть времени я бегаю по поручениям, передаю приказы, печатаю бесконечные отчеты, варю кофе и делаю все, что попросит капитан. Но я многое слышу и подмечаю. Это мрачное место – пускай кабинеты и отделены от камер, которые до сих пор преследуют меня в кошмарах. Я видела их, я сидела в одной из них, и, хотя меня саму не пытали, я знаю, что многие другие не избежали такой участи. Поэтому я продолжаю прислушиваться и наблюдать, надеясь только, что когда‑нибудь это принесет пользу.


Ева Росселли

Глава 14

Флоренция

Стоило Анджело выйти из поезда, как к нему подскочил перепуганный Альдо Финци в сутане священника – сутане, которую сам Анджело ему и дал. Просто на всякий случай. Было 27 ноября 1943 года, и для Флоренции настало время маскировок.

На «Острику» был совершен налет, дом Альдо перевернули вверх дном, печатный станок разбили. Его искали – но не только его. Немецкая и итальянская полиция выслеживала всех флорентийских евреев и не утруждала себя скрытностью.

– Ребе Кассуто арестовали, – чуть не рыдал Альдо, пока они шли с вокзала, сами толком не зная куда. Сейчас ад был повсюду. – А еще пастора и нескольких других участников подполья. Я боялся, что это ты, Анджело. Потому и пришел. Я думал, что это ты.

Анджело приехал во Флоренцию именно с этой целью – встретиться с ребе Кассуто и передать ему остатки денег Камилло. Однако сегодня он задержался на контрольно-пропускном пункте и упустил утренний поезд. Вероятно, это опоздание спасло ему жизнь.

Анджело приобнял Альдо за плечи, пытаясь успокоить, однако сам был в полном смятении от услышанного. Они с Натаном Кассуто познакомились благодаря DELASEM. Камилло представил их после смерти Феликса, чтобы молодой раввин знал, как связаться с Анджело, если ему понадобятся средства.

Ребе Кассуто был высоким привлекательным мужчиной с добрыми глазами и обходительными манерами. Раньше он работал врачом, но расовые законы лишили его всей клиентуры. Судьба, случай и редкое второе образование талмудиста открыли перед ним другой путь, но в какое печальное, трагичное для раввинов время! И все же он не поддался ни давлению, ни искушению «затаиться и выждать», как поступили многие другие еврейские лидеры. Нет, он неустанно предостерегал людей, уговаривал их прятаться или уезжать, а потом принял решение остаться с теми членами своей паствы, которым было некуда идти. Теперь его арестовали.

На улицах царил полный хаос. Немцы с рупорами разъезжали от квартала к кварталу, требуя у жильцов – всех жильцов – немедленно покинуть дома. Без вещей, без оружия – его позволялось иметь только полиции – и в течение максимум трех минут. Если кого-нибудь найдут укрывающимся в доме, его застрелят на месте.

Римская облава повторялась вновь, вот только на этот раз в ней не было ни капли секретности. Охота на флорентийских евреев разворачивалась при свете дня во всей своей омерзительной пышности и сюрреалистичном блеске.

В трех кварталах от станции они наткнулись на семью, стоящую вдоль стены с поднятыми руками.

Отец пытался урезонивать солдат, куда-то указывал и отчаянно жестикулировал. Один из немцев ударил его прикладом винтовки в висок, и мужчина упал точно подкошенный. Полные жизни руки безвольно вытянулись по бокам. Заметавшуюся в истерике семью расстреляли тут же у стены. Отец уже лежал на тротуаре в луже крови, но солдат все равно наклонился и всадил еще одну пулю ему в голову – проверяя, что семейство не расстанется даже в смерти.

Анджело и Альдо видели, как еврейских детей вырывают из материнских рук и заталкивают их в один грузовик, а рыдающих родителей – в другой. На углу, в каких-то метрах от семинарии, мимо них промчался мальчишка, который пытался спастись бегством от итальянской полиции, но тут же упал от выстрела в спину. Анджело пришлось через него переступить, чтобы зайти вместе с Альдо в ворота. Отец Себастиано с другими монахами собрали учеников для молитвы; все головы были низко опущены. Немцы уже были здесь – и ушли с пустыми руками, хотя Анджело точно знал, что среди семинаристов прячутся и несколько еврейских мальчиков.

– Дождись меня здесь, – велел он Альдо. – Мы вместе вернемся в Рим, но сначала мне нужно проведать родственников. Не высовывайся на улицу.

– У меня с собой отливки для печати. Я разбирал набор после каждой партии и успел вынести их из типографии. Все образцы, все штампы разных провинций. А еще стопку готовых документов и сотню таких, куда нужно только добавить фотографии и имена. Всё в камере хранения на вокзале. Если раздобудешь печатный станок, я смогу продолжать работу и в Риме.

Анджело понятия не имел, как это провернет, но знал, что найдет ему станок, даже если придется поставить его в монастыре. Он быстро расцеловал маленького типографа в щеки, пообещал вернуться как можно скорее и с бухающим сердцем запетлял по улицам к вилле.

СС его опередили.

Когда он подошел к воротам, несколько солдат уже переворачивали кровати, распахивали шкафы, простукивали стены и заглядывали во все темные углы. Капитан с бумажным планшетом и в черной форме, выдающей его принадлежность к ОВРА, допрашивал Сантино и Фабию во дворе, хотя его способности к переводу оставляли желать лучшего. По всей видимости, бабушку с дедушкой выставили из дома и теперь пытали по поводу местонахождения Камилло и Евы Росселли. Стоило Анджело к ним приблизиться, как в грудь ему нацелилось дуло пистолета, однако он лишь любезно приветствовал собравшихся.

– Вы Анджело Бьянко? – спросил офицер СС.

У Анджело кровь застыла в жилах. Он не проживал во Флоренции уже четыре года. Но они откуда-то знали его имя, знали, какое отношение он имеет к вилле.

– Да, – ответил он по-немецки.

Пусть итальянский чернорубашечник теряется в догадках, о чем они говорят. Лицо его почему-то показалось Анджело знакомым, а знакомство с врагом обычно не сулило ничего хорошего.

– Вы знаете, где сейчас Батшева Росселли? – тут же встрял итальянец.

– Нет. – Сантино покачал головой. – Мы не видели ее много месяцев.

– Затрудняюсь в это поверить. Вы ее семья. Она наверняка сказала вам, куда направляется. – Член ОВРА говорил с такой убежденностью, будто был знаком с Евой лично.

Неожиданно Анджело понял, что так и есть. Этот полицейский ухаживал за Евой много лет назад. Ей нравилось, как он выглядит в форме и что с ним всегда можно было сходить на танцы. Анджело страшно ревновал, хотя не признавался в этом даже самому себе. Облачение священника вряд ли можно было назвать мужественным, а на танцах ему и вовсе ничего не светило. Его вечно задевал энтузиазм Евы по поводу занятий, которые он не мог с ней разделить.

Этот молодчик встречался с Евой и несколько раз после принятия расовых законов. А теперь он стоял во дворе их дома и выспрашивал у дедушки с бабушкой, где она, чтобы помочь немцам ее арестовать и депортировать. Злость внезапно прояснила память Анджело. Джорджо. Итальянского головореза звали Джорджо де Лука.

– Джорджо! Это ты! А я тебя сперва и не признал! – воскликнул Анджело с фальшивой радостью и принялся трясти руку полицейского, словно они были закадычными друзьями. После чего повернулся к офицеру СС и охотно посвятил его в романтический интерес чернорубашечника к женщине, которую они разыскивали.

– Мы так надеялись, что Джорджо с малышкой Евой поженятся, – доверительно сообщил он по-немецки. – Они глаз друг с друга не сводили!

Брови офицера СС поползли вверх.

– Так вы знаете, где сейчас Ева? – поспешно перебил итальянец, сузив глаза. Ему явно не понравилось, что Анджело ставит под сомнение его лояльность Германии.

– Нам достоверно известно, что она обручилась с неаполитанцем и переехала жить к нему, – уверенно соврал Анджело. – Но вы же понимаете, какая сейчас связь между севером и югом. Мы уже много месяцев не получали от нее ни весточки.

Немец, раздраженный, что остался в стороне от беседы, многозначительно откашлялся. Анджело поспешил перевести ему свой ответ.

– Интересно. Могу поклясться, что видел ее с вами не далее как в сентябре, падре. Вы вместе садились в поезд до Рима.

Это Анджело переводить не стал – лишь покачал головой и пожал плечами, прибегнув к старой итальянской манере игнорировать неудобные вопросы. Пожми плечами, а потом для верности еще раз. Знать ничего не знаю. Не спрашивайте меня.

Похоже, офицер СС засомневался. Его люди начали возвращаться во двор, и он махнул им, велев забираться в грузовик.

– Хочу напомнить, что укрывать евреев противозаконно, отец. Надеюсь, вы не прячете фрейлейн Росселли. Это не обернется ничем хорошим ни для вас, ни для ваших родственников.

Анджело быстро закивал:

– Конечно-конечно. Можете быть спокойны. Законы превыше всего. – Он раболепно склонил голову перед офицером и на мгновение повернулся к Джорджо де Луке. – И Джорджо, как приятно было тебя повидать. Если Ева будет звонить, непременно скажу, что ты заглядывал.

Джорджо побагровел и, ничего не ответив, потопал к машине. Немецкий офицер щелкнул каблуками и направился следом; лоб его рассекала глубокая складка. Анджело, Сантино и Фабия молча наблюдали, как они пересекают двор и выходят за ворота. Всех троих колотила дрожь.

Дом был перевернут от чердака до подвала, некоторые ценности конфискованы «в пользу рейха», однако сами Сантино и Фабия не пострадали, а виллу не реквизировали. Теперь не было никаких сомнений, что, останься Ева во Флоренции, она бы уже сидела в одном из нацистских грузовиков. СС в точности знали, где ее искать.

– Не задерживайтесь во Флоренции, – прошептал Анджело дедушке. – Как можно скорее уезжайте к дяде.

У него было предчувствие, что гестапо еще вернется.

Еву удивил этот вопрос. При устройстве на работу она сообщала свой адрес для личного дела. Капитан мог просто туда заглянуть. Да он и заглянул, скорее всего.

– Я снимаю комнату в гостевом крыле при церкви Святой Цецилии.

У нее не было причин лгать. Информацию было легко проверить, а такая версия выглядела вполне правдоподобной, учитывая, что жилье в Риме Еве подыскивал ее брат-священник. И все же ей не хотелось привлекать к обители излишнего внимания. В Святой Цецилии квартировала не только она.

На лице капитана промелькнуло нечитаемое выражение, словно он не ожидал, что Ева ответит честно.

– Я думал, вы живете у брата.

– Нет. Он работает в курии помощником монсеньора Лучано. Монсеньор и его сестра – коренные римляне и до сих пор живут в том же доме, где родились. Анджело мог бы поселиться в духовном училище вместе с другими священниками и секретарями Ватикана, но он старается быть как можно более полезным для монсеньора. В последние годы у того развились проблемы со здоровьем. – Так логично. Так разумно. Так рационально. И все же у Евы сжался от тревоги желудок.

– Вот оно что. – Капитан улыбнулся и дружелюбно ей кивнул. – А где именно находится эта церковь? Я пока плохо знаком с местностью.

– На западном берегу Тибра, в Трастевере. Вы бывали в Трастевере? – Сама будничность. Никаких секретов от начальства.

– Ах да, Трастевере, – кивнул капитан, будто все внезапно обрело для него смысл. – Разве это не еврейский квартал?

Ева ждала этого вопроса, а потому с легкостью сделала удивленное лицо.

– Не думаю, что встречала там хоть одного еврея. Да и как бы я его узнала? У нас в обители все католики.

Ответ прозвучал простодушно, даже глуповато, и капитан, рассмеявшись, похлопал ее по руке.

– Дотуда неблизкий путь, а темнеет сейчас рано. Надо отпускать вас пораньше, чтобы вы успевали добраться домой до комендантского часа.

Анджело твердил ей это каждый божий день.

– Это было бы очень великодушно с вашей стороны. Я все время боюсь, что меня задержат.

– Тогда решено. Можете сегодня уйти в половину пятого.

Ева уже развернулась, собираясь покинуть кабинет, когда за спиной внезапно раздалось:

– И кстати, Ева…

Капитан впервые назвал ее по имени, а не фрейлейн Бьянко, и она немедленно напряглась, однако обернулась к начальству с неизменной улыбкой.

– Если вы услышите о каком-нибудь еврее по соседству… Сообщите мне. – Это была не просьба. – За хорошее вознаграждение, конечно.

Ева кивнула, чувствуя, как к горлу подкатывает желчь, и поспешила выйти из кабинета. Только накануне она подслушала болтовню солдат о девушке-еврейке, которая выдала гестапо десятки своих собратьев. Ее любимым занятием было слоняться по рынку в самые оживленные часы или стоять в очереди за пайками, где она демонстративно приветствовала друзей и знакомых членов общины. Офицеры СС, которые следовали за ней по пятам, немедленно брали бедняг на заметку, и вскоре те оказывались на виа Тассо, даже не подозревая, что раскрыла их сестра по крови. Ее услуги были для немцев неоценимы, и они щедро вознаграждали приспешницу лирами и свободой.

Интересно, гадала Ева, задумывалась ли та девушка, что произойдет, когда она окажется последней из римских евреев? Когда перестанет представлять ценность для гестапо? Если бы Ева знала ее имя, то без сомнений прикончила бы иуду собственными руками.

Услышав эту историю, Анджело в отвращении покачал головой, но, как и полагается хорошему священнику, попросил Еву простить.

– Твоя ненависть лишь тебе навредит, – вздохнул он.

– Главное, чтобы я успела навредить ей. А я очень, очень хочу ей навредить.

Анджело только рассмеялся над ее неистовством и дернул за локон, будто в детстве.

– Что, если кто-нибудь укажет на меня на улице и я точно так же исчезну по щелчку пальцев? Что тогда, Анджело? Тебе будет легко простить?

Он смерил ее угрюмым взглядом. От недавней улыбки не осталось и следа.

– Помнишь, как я попросил тебя больше не приходить к семинарии с бабушкой?

– О да. Ты сказал, что я тебе не сестра, не кузина и вообще не родственница. И что ты ко мне слишком привязан. – Конечно, Ева его дразнила, но воспоминание все равно всколыхнуло старую боль.

– Я пытался тебя защитить.

– И какое отношение это имеет к прощению?

– Я велел тебе больше не приходить, потому что некоторые мальчики взяли тебя на заметку. Начали о тебе расспрашивать. Просить познакомить. Я отказался. Они думали, что ты моя кузина, и не понимали, почему я тебя так ревностно оберегаю.

У Евы вырвался смешок, но Анджело даже не улыбнулся.

– Я ударил одного из них. Разбил губу и поставил фингал под глазом. Он сказал, что, если бы у него была такая сестренка, он бы уединялся с ней почаще.

Ева чуть заметно приподняла бровь.

– Отец Себастиано решил, будто меня дразнили из-за ноги. Я не стал его разубеждать, но уже тогда понял, что мои чувства к тебе далеки от братских. Понял, что должен защитить тебя… от себя самого. Когда дело касается тебя, мои инстинкты выходят из-под контроля. Не знаю, сумею ли я простить того, кто причинит тебе вред. Но если не смогу тебя защитить, себе уж точно не прощу.

Анджело в самом деле оберегал ее как мог. В этом у Евы сомнений не было, и остаток дня она провела в тревожных раздумьях, следует ли сказать ему, что капитан расспрашивал ее о месте жительства и знакомых евреях. Анджело и без того волновался, называя ее своей сестрой. Будучи священником, он вызывал у немцев повышенное подозрение, а значит, заодно подвергал опасности и Еву Подполковник Капплер, глава немецких СС в Риме, взял на мушку монсеньора О’Флаэрти, отчего-то убежденный, что тот руководит римским подпольем. К несчастью, так оно и было. На каждой улице выросли контрольно-пропускные пункты, а обладателей паспортов Ватикана теперь досматривали с особым пристрастием. Одного из помощников монсеньора О’Флаэрти, итальянского священника, арестовали как возможного участника Сопротивления. После пыток его расстреляли.

В итоге монсеньор О’Флаэрти начал проводить все встречи в стенах Ватикана, чтобы не привлекать к своим людям внимания Капплера. Организация внедрила систему кодовых имен, а помощники О’Флаэрти были приведены в состояние повышенной боеготовности. Анджело из-за хромоты получил кличку О’Мэлли – в честь знаменитого ирландского пирата.

Ева познакомилась и с монсеньором О’Флаэрти, и с монсеньором Лучано, когда они всем миром пытались собрать пятьдесят килограммов золота. Монсеньор О’Флаэрти пользовался репутацией сердцееда, поскольку не пропускал ни одного собрания или званого вечера. Однако сам он смеялся, что в его компании дамам бояться нечего, а чтобы быть в курсе всех городских новостей, иногда приходится потрясти сутаной на вечеринках. При знакомстве он широко улыбнулся Еве и тут же вовлек ее в долгую беседу, отчего произвел на нее самое приятное впечатление, пускай их общение и несколько затруднял ирландский акцент. Монсеньор Лучано был заметно менее дружелюбен. Еве показалось, что он ее не одобряет. Когда их представили, он протянул к ней руки – жест, характерный для священников, – но так и не дотронулся.

Ева давно подметила эту странность католического духовенства – объятие, никогда не получающее завершения. Оно заставляло ее чувствовать себя обманутой. Возможно, евреи по натуре своей были более открытыми, более склонными к физическому выражению симпатии. А может, это была специфическая черта Камилло и его семьи. Отец каждый день расцеловывал ее в щеки, словно они не виделись накануне. Каждый день – пока однажды не сел в поезд, ободряюще помахал на прощание и исчез навсегда.

В глубине души – той ее потаенной части, где, язвя и натирая, хранились песчинки болезненной правды, – Ева знала, что отец уже не вернется. И каждый день молилась, только чтобы он не страдал. Это была еще одна песчинка, коловшая ее, когда она вообще позволяла себе о нем задуматься. Если он мертв, она смирится. Заставит себя. Но если он страдает… Этого Ева не смогла бы перенести. Ее любимые были ее ахиллесовой пятой. Возможно, и хорошо, что их осталось так мало. Если она в самом деле собирается шпионить за немцами, у нее должно быть как можно меньше уязвимых мест.

* * *

В середине декабря Ева отправилась вынести мусор и заодно поискать коробку с канцелярскими принадлежностями, которую все точно видели, но никто не мог сказать где. Тогда-то она и наткнулась на чулан, в котором для разнообразия хранились не моющие средства, не конверты и не ленты для печатной машинки.

Он даже не был заперт.

В углу, за невысокой стопкой пустых полок, стоял бочонок, набитый золотом. Золотом, которое некогда принадлежало еврейской общине Рима и до сих пор хранилось в той же самой таре. Ева в недоверчивом ужасе опустила в него руки, просеивая сквозь пальцы браслеты, броши, серьги и ожерелья. Там были обручальные кольца, древние монеты и даже золотые зубы. Подцепив одно изящное кольцо, Ева вдруг осознала, что оно принадлежало Джулии. Та отдала немцам свою самую ценную вещь, чтобы уберечь римских евреев от депортации и смерти; однако их все равно забрали, некоторые превратились в пепел, а кольцо Джулии так и пылилось в кладовке на виа Тассо – забытое, ненужное и абсолютно бесполезное для своих новых хозяев.

Неожиданно Ева разрыдалась. Слезы катились по щекам и падали в бочонок, заполненный единственными напоминаниями о тех, кто сгинул на севере. Все это было фарсом. Игрой. Чудовищной издевкой, чьи масштабы не укладывались в голове. Немцам даже не нужно было это золото. Они так и не отправили его в Германию. Для них оно было ничтожно – как и сами евреи.

Ева в гневе надела кольцо Джулии на палец, твердо намеренная вернуть его хозяйке. Затем склонилась над бочонком и принялась перебирать драгоценности в поисках чего-нибудь, что принадлежало ее семье. Августо отдал золотую цепочку от часов, несколько булавок для галстука и печатку. Бьянка пожертвовала еще больше. Ева подняла полные золота ладони, но злые слезы, застилавшие глаза, превращали его в один сверкающий клубок без конца и начала.

Ева бросила его обратно в бочонок и отступила на шаг, не зная, как лучше поступить. Это место вызывало у нее дурноту, а поиск драгоценностей Бьянки мог занять весь день. Однако золоту здесь было не место. Оно не принадлежало немцам. Поэтому Ева – без всякого плана или конкретной цели, скорее стремясь уравновесить чаши правосудия и вернуть то, что было украдено, – начала набивать карманы своей облегающей юбки.

Уже через две пригоршни она поняла, что это не сработает. Вывернула карманы, взяла маленькую урну, которую должна была вынести, и, уложив четыре пригоршни золота на самое дно, опять присыпала его сверху мусором. Наткнувшись на тонкую пилку для ногтей с золоченой рукояткой, Ева на секунду заколебалась, а потом импульсивно сунула ее в туфлю. Конечно, это было жалкое оружие, но с ним она немедленно почувствовала себя лучше.

Кое-как успокоившись, Ева промокнула глаза, расправила блузку и пригладила волосы. Затем открыла дверь, выключила свет и с высоко поднятой головой зашагала по лестнице к кабинетам на третьем этаже. Урна с золотом на дне легкомысленно покачивалась в одной руке.

Деньги, которые Камилло оставил для помощи беженцам, давно не могли удовлетворить их бесконечных нужд, а из Италии Анджело было слишком сложно получить доступ к счету в США. Что ж, она будет возвращаться в чулан каждый раз, когда ему и монсеньору О’Флаэрти потребуются средства. Это золото еще сыграет свою роль. Счастливого Рождества и веселой Хануки.

15 декабря 1943 года

Признание: я украла, но мне не стыдно.


Сегодня я нашла на виа Тассо золото, отобранное у римских евреев, и забрала часть себе. Высыпала его в шляпку и закрепила булавками так, чтобы она не свалилась в автобусе по дороге домой. План сработал отлично, хотя одна цепочка запуталась в волосах чуть не намертво. Когда я показала золото Анджело, он не разрыдался, как я. Нет, он начал орать – и орал довольно долго, рассказывая, что в жизни не встречал такой глупой женщины. Тогда я заорала на него в ответ и поклялась, что принесу еще, потому что это золото не принадлежит немецким подонкам. После этого Анджело произнес страшное богохульство, пнул стену протезом и обнял меня так крепко, что чуть не придушил. Я слышала, как его сердце грохочет у меня под щекой. И хотя мне не хочется заставлять его волноваться, я ничуть не сожалею о том, что сделала. Я буду возвращаться за золотом опять, и опять, и опять, пока не вынесу все до последней крупицы. Немцы не заметят пропажи. Они про него вообще забыли, а нам оно нужнее.

Джулия расплакалась, когда я вернула ей обручальное кольцо. А потом разозлилась, как Анджело, когда я объяснила, где его нашла. Однако они с Марио не стали на меня орать. Вместо этого они сразу начали строить планы, как бы вывезти с виа Тассо весь бочонок. Марио сказал, что на черном рынке за него можно будет купить что угодно – от молока и обуви до безопасной эвакуации в Швейцарию. Поэтому он уговорил Анджело не отказываться от золота. Ему за столькими нужно присматривать, за стольких бояться; но, полагаю, главная причина, по которой он все‑таки взял драгоценности, – это чтобы я не пошла обменивать их на черный рынок сама.

Должно быть, Марио заметил его колебания, потому что добавил, что это золото спасет сотни жизней. Анджело кивнул, но ответил, что он больше беспокоится из‑за моей жизни и опасности, которой я себя подвергаю.

Я возразила ему, что моя жизнь в данном случае не приоритетна. Он не стал спорить, но, когда поднял на меня глаза, ответ был написан у него на лице крупными буквами. Я – его приоритет. Не знаю, когда это изменилось, но теперь это так.

Золотая пилка, которую я сунула в туфлю, по‑прежнему там и лежит. Конечно, это сомнительное оружие, хотя лезвие у нее довольно острое. Однако она напоминает мне о том, что с нами сделали, и почему‑то придает храбрости.


Ева Росселли

Глава 15

Рождество

Утром в сочельник Анджело первым делом заглянул в кабинет монсеньора О’Флаэрти и предложил ему прогуляться до грузовой площадки позади Ватикана, где располагались кухни и служебные входы.

– У меня для вас сюрприз, монсеньор. Ответ на ваши молитвы.

– Какие именно, Анджело? В последнее время я молился о множестве разных вещей.

– Еда, одежда, припасы. Подарки.

– Подарки?

– Разве не вы говорили, что нашим маленьким пилигримам не помешает в Рождество немного веселья?

Глаза монсеньора вспыхнули надеждой.

– Что за чудо ты сотворил?

– Я? Никакого, – пожал плечами Анджело. После чего добавил с ужасным ирландским акцентом: – Одна из наших помощниц наткнулась на горшок с золотом.

– Что ты имеешь в виду?

– Помните Еву? Девушку, которая случайно устроилась на работу в штаб гестапо?

– Ах да. Ева. – Глаза монсеньора сузились. – Монсеньор Лучано недавно про нее говорил.

Анджело не хотел знать, что говорил про Еву монсеньор Лучано.

– Она нашла золото, которое Капплер отобрал у евреев. Все пятьдесят килограммов. Они пылились в чулане на виа Тассо, как будто немцы так и не придумали, что с ними делать.

Монсеньор осенил себя крестным знамением и медленно выдохнул:

– Господь милосердный. Какая ирония!

– Ева отыскала кольцо, которое принадлежало сестре ее тети. Это одна из квартиранток Святой Цецилии. Всего она принесла четыре полные пригоршни золота. И на следующий день еще столько же.

Монсеньор уставился на него с отвисшей челюстью, и Анджело невольно задумался, был ли у него самого такой вид, когда Ева впервые призналась ему в своем подвиге. Она была слишком бесстрашной. Слишком безрассудной.

– Что ж, немцам это золото все равно не принадлежит, – ответил О’Флаэрти, по-прежнему недоверчиво качая головой.

– Нет. Не принадлежит. Но Ева забрала его не для себя. Она отдала все драгоценности мне, и я купил на них это.

Анджело отдернул брезентовые фалды грузовика, и монсеньор протяжно присвистнул. Кузов машины ломился от еды, игрушек и разнообразных припасов.

– Сегодня Рождество, монсеньор. Пора развозить подарки.

О’Флаэрти расхохотался и пустился в пляс. Не успел Анджело и глазом моргнуть, как его тоже втянули в ирландскую джигу.

– Монсеньор, я не танцую!.. – завопил он, с трудом пытаясь не растянуться на полу.

– Ну конечно, танцуешь! – возразил О’Флаэрти, но все-таки сжалился над ним и закончил танец в одиночку, высоко вскидывая колени и не переставая посмеиваться.

– Ева уже завернула и подписала все подарки, чтобы мы не перепутали, куда какой. Иудеи отмечают Хануку, а не Рождество, но она сказала, что это не принципиально. И что в этом году мы все можем отпраздновать день рождения Иисуса, раз уж Его церковь защищает ее народ.

– Мне нравится эта девчонка, – усмехнулся О’Флаэрти и еще пару раз щелкнул каблуками.

Анджело она тоже нравилась, но об этом он решил монсеньору не говорить.

– Что ж, тогда время для богоугодного дела. – О’Флаэрти хлопнул Анджело по спине. – Не будем медлить!

Весь день до вечера они колесили по городу: развозили гостинцы и благословляли детей, спрятанных в монастырях – там, где особенно не хватало еды, ботинок и поводов для веселья. Монсеньору О’Флаэрти было опасно покидать Ватикан, но он и так все время рисковал, а сегодня у них с Анджело была не только благовидная, но и правдивая причина объехать римские обители.

– Эта твоя Ева. Расскажи мне про нее, – попросил в какой-то момент монсеньор с пассажирского сиденья. Анджело вел грузовик, ужасно довольный собой. Ему нечасто выпадала возможность порулить, и он никогда не позволял протезу лишать себя такого удовольствия.

Анджело покосился на монсеньора, гадая, какой смысл тот вкладывает в слово «твоя», однако не стал ни спорить, ни отнекиваться.

– Мы выросли вместе и были так близки, как только могут быть два человека. Мои бабушка с дедушкой работали на ее отца и жили у него в доме. Я переехал в Италию в одиннадцать лет и, когда не учился в семинарии, проводил все время с ее семьей. Думаю, будет правдой сказать, что я люблю ее больше жизни.

Все это действительно было правдой, если опустить некоторые усложняющие детали и побочные сюжетные линии.

– И все-таки ты стал священником, – задумчиво ответил О’Флаэрти.

– Да.

Монсеньор перевел взгляд за окно. Некоторое время он хранил молчание, словно осмысливая запутанные жизненные решения Анджело.

– Она красивая девушка, – наконец произнес он негромко.

– Да, – снова кивнул Анджело, не видя смысла лукавить.

– Я слышал, она играет на скрипке? – добавил монсеньор.

– Ева потрясающая скрипачка. Получила классическое образование.

– Интересно, знает ли она кельтскую музыку, – пробормотал О’Флаэрти, и Анджело тут же расслабился. – Мне ее здесь не хватает.

– Ева почти что угодно может сыграть на слух. Я попрошу ее вас порадовать.

– Она же не работает в Рождество?

– Нет.

– Тогда она просто обязана присоединиться к нам завтра. Мы в любом случае не развезем все подарки за один день. Навестим католические школы прямо в Рождество. Ева заслуживает увидеть плоды своих трудов.

– Скорее уж плоды своих краж, – хмыкнул Анджело.

– И это тоже!

* * *

Для вручения подарков Еве пришлось позаимствовать католическую рясу и апостольник. Если их остановят – а их просто не могли не остановить, учитывая количество контрольно-пропускных пунктов по всему городу, – ей следовало изобразить монахиню, которая в компании двух священников развозит детишкам гостинцы от Ватикана. К тому же такая легенда должна была вызвать меньше вопросов и в самих школах.

Переступая порог, Анджело без лишних подробностей представлял ее как сестру Еву. Монсеньор О’Флаэрти, по своему обыкновению, затмевал всех в комнате, и Анджело с Евой старались держаться у него за спиной, предоставляя ирландцу расточать улыбки и объятия и в основном отвлекать внимание на себя. Однако в строгом одеянии, с покрытыми волосами Ева выглядела странно очаровательной, так что вовсе не заметить ее было невозможно.

Последней их остановкой стала семинария Святого Виктория, где старшие мальчики встретили Еву мечтательными улыбками, а младшие немедленно обступили ее кругом, дотрагиваясь до черных одежд с таким благоговением, словно в Рождество к ним сошла сама Дева Мария.

В честь праздника всех семинаристов усадили в длинный ряд и подстригли. Старших еще научили бриться, и Еве пришла в голову прекрасная идея намылить чумазые мордашки малышей и тоже дать им возможность «побриться», словно большим. Для этого Ева просила их посидеть смирно, аккуратно счищала мыльную пену тупой стороной ножа для масла, а затем похлопывала по маленьким личикам чистым полотенцем. Взамен она получала сверкающие улыбки и такие же сверкающие щеки. Каждую из них Ева звонко расцеловала, а потом вручила детям по леденцу.

После мессы настала пора печь каштаны, которые монахи многие месяцы собирали специально для рождественского стола. Запах плодов был густым и сочным, а вкус оказался еще лучше. Готовящиеся каштаны постоянно увлажняли смоченной щеточкой, а затем складывали в корзины и подбрасывали в воздух, пока скорлупа не трескалась, обнажая нежное белое нутро. Ева заявила, что ничего вкуснее в жизни не пробовала, и Анджело вынужден был с ней согласиться.

Детство Евы – а заодно и его – было настолько привилегированным, насколько возможно, и все же существовали вещи, которые нельзя было купить ни за какие деньги. Аромат жаренных на огне каштанов, заливистый детский смех, чувство единения и общей цели, разделенной кучкой обездоленных людей, неожиданно придали этому вечеру ослепительный блеск, который, знал Анджело, не потускнеет в его памяти даже спустя годы. Кроха трех или четырех лет – такой хрупкий, что Анджело боялся обнимать его слишком крепко, – забрался к нему на колени и прильнул к груди свежестрижеными кудряшками. Его родители погибли в Сан-Лоренцо во время июльской бомбардировки, после которой многие римские школы и семинарии превратились в сиротские приюты.

Везде, куда бы ни приводила их дорога, Ева доставала скрипку и играла «Adeste Fideles» и «Ти scendi dalle stelle». Исполнила она их и для воспитанников Святого Виктория. Монсеньор О’Флаэрти не скрываясь плакал, монахи слушали с благоговейно опущенными головами, а дети тихонько подпевали. К хору присоединились даже еврейские ребята, которые ощущали своеобразное родство с выросшим в нищете Иисусом. На несколько кратких часов им удалось отрешиться от обычного страха и лишений и сполна окунуться в атмосферу праздника.

Ты сошел во мрак со звезд,

Вечный наш Спаситель.

В темноте пещеры мерз,

Светлый Искупитель.

По земле босым ходил,

Нищий и раздетый.

Что за цену заплатил

За любовь ко мне Ты!

Что за цену заплатил

За любовь ко мне Ты…

– Откуда ты знаешь эти песни? – спросил Еву монсеньор О’Флаэрти, когда они втроем возвращались в Ватикан. Фургон грузно подскакивал на немощеных дорогах. Монсеньор напел несколько тактов, и глаза его опять увлажнились при воспоминании о светлых рождественских гимнах. – Ты же еврейка.

– Но еще и итальянка, – спокойно ответила Ева. – А нельзя быть итальянкой и не знать «Ти scendi dalle stelle».

– Ох, прости мое ирландское невежество, – сказал монсеньор по-английски с нарочитым акцентом. – Спой ее для меня еще разок, милая.

Ева негромко затянула песню, и голос ее был так же чист и звонок, как и у ее скрипки. Она знала наизусть весь текст, но была одна строчка, от которой у Анджело особенно перехватывало дыхание, а сердце начинало поджариваться на медленном огне. Что за цену заплатил за любовь ко мне Ты. О, что за цену заплатил за любовь ко мне Ты…

Припев повторялся вновь и вновь, и Анджело оставалось лишь крепче сжимать руль, вглядываясь в звездную темноту и затылком ощущая взгляд монсеньора О’Флаэрти.

* * *

Январь 1944 года выдался таким же сырым и серым, как и декабрь 1943-го. Монастыри и духовенство вместе с остальными жителями оккупированного города жадно прислушивались к новостям из краденых радиоприемников. Судя по репортажам, американская армия, продвигаясь по итальянскому «сапогу» в направлении к Риму, допускала один промах за другим. Ночные сводки Би-би-си о действиях союзников открывались бравурными аккордами Симфонии № 5 Бетховена, однако за ними обычно не следовало ничего обнадеживающего. Немцы ликовали и принимались расхаживать с еще более самодовольным видом, при каждой возможности подчеркивая свой успех.

Однако были и маленькие победы. Монсеньор О’Флаэрти придумал, где остатки еврейской общины могли бы собираться для отправления религиозных обрядов, – в древней церкви, обнаруженной археологами под действующей базиликой Святого Климента. Та располагалась неподалеку от Колизея и находилась под дипломатической защитой Ирландии, что обеспечивало подпольным собраниям хоть какую-то безопасность. Всего базилика имела три уровня: в самой нижней части по-прежнему можно было увидеть руины жилого дома I века, поверх которого в IV столетии возвели первую церковь. В то время в ней собирались гонимые римлянами христиане, и от иудеев и их покровителей не ускользнул зеркальный символизм истории. Руины были сырыми и темными, между влажных стен гуляло эхо подземной реки, однако само святилище удивительным образом несло ощущение мира.

Несмотря на рискованность затеи, Ева, семейство Соннино и другие члены подполья собирались там при каждом удобном случае. Устраивались в правом приделе под потускневшей фреской своего брата по несчастью Товии[8] и из последних сил цеплялись друг за друга и древние традиции, которые делали их изгнанниками и все же дарили единство.

Ева садилась рядом с Джулией и маленькой Эмилией, Лоренцо – с отцом и другими мужчинами, и они все вместе пели песни и читали молитвы, стараясь сохранить корни живыми и напомнить себе, что значит быть евреем. Красоту, символизм, чувство семьи и общности.

Звонкий детский голосок Эмилии явственно выделялся из хора, и в нем одновременно слышались прошлое и будущее. Ева держала малышку за руку, подпевала ей и думала про Камилло и дядю Феликса, покойную мать и дедушку с бабушкой. Про свободу и солнечный свет, любовь и надежду, белый песчаный берег и те благословенные дни, когда папа делал стекло, а жизнь была простой и понятной.

Песок и зола. Древние ингредиенты стекла. Такая красота буквально из ничего. Папу этот факт неизменно приводил в восхищение, а Ева никогда не могла осмыслить его до конца. Из песка и пепла – перерождение. Из песка и пепла – новое бытие. Каждая песня, каждая молитва и крохотный акт неповиновения тоже заставляли ее чувствовать себя перерожденной и обновленной, и она мысленно поклялась не сдаваться. Поклялась и дальше творить стекло из пепла, и это решение само по себе было победой.

Ева продолжала выносить золото с виа Тассо, а Анджело, невольно переквалифицировавшийся в контрабандисты, – превращать его в припасы. Однако самым большим их триумфом, за который нужно было сказать спасибо череде странных случайностей и любопытству Греты фон Эссен, стал новый печатный станок для Альдо Финци.

Грета фон Эссен, очаровательная и смертельно скучающая супруга капитана фон Эссена, немедленно прониклась к Еве симпатией – возможно, потому, что Ева была одной из немногих людей, с кем она могла поговорить в Риме по-немецки. В свои почти сорок Грета оставалась на редкость эффектной женщиной и за неимением детей посвящала все время хобби и домоводству. Она не упускала случая украсть Еву в обеденный перерыв, а потом, сидя с ней где-нибудь в кафе, посвящала ее в такие подробности жизни со своим Вильгельмом, которые Ева предпочла бы не знать никогда.

Однажды Грета не выдержала и расплакалась прямо над бокалом вина, сказав, что стала разочарованием для мужа и рейха.

– Это наш долг – подарить родине детей. А у нас их явно уже не будет. Вильгельм меня стыдится. Считает, что это из-за моего бесплодия его так медленно повышают в звании.

Ева похлопала ее по руке и что-то сочувственно проворковала, однако с большим облегчением приняла предложение закончить обед и проехаться мимо новых магазинов, которые должны были отвлечь внимание Греты от Вильгельма и бесплодия. Остаток обеденного перерыва они провели, блуждая по модному кварталу с одежными, галантерейными и парфюмерными магазинами, среди которых затесалась и одна старая, но прославленная книжная лавка с изящной золотой надписью на витрине. На двери ее висел большой замок, а у порога возвышалась стопка газет.

Грета, жадная до всего антикварного, немедленно прильнула носом к окну, пытаясь разглядеть внутреннее убранство. Все товары явно были на своих местах, хотя магазин давно не работал.

– Что здесь написано? – спросила Грета, указывая на золотые буквы на витрине.

– Libri nuovi e rari – «Новые и старые книги», – тут же перевела Ева. Над этой надписью красовалась еще одна – «Луццатто и Луццатто», и Ева почувствовала старую дурноту. Она была уверена, что Луццатто уже не вернутся. Эта фамилия принадлежала итальянским евреям; должно быть, магазин пустовал с октябрьской облавы. Немцы повесили на дверь замок, словно это теперь была их собственность, но Грета заявила, что при содействии мужа наверняка сумеет раздобыть ключ.

– Там должны быть книги стоимостью в тысячи долларов! А ты знаешь, как Гитлер любит разные диковины. Подумай только, что я могу там отыскать! Какой был бы замечательный подарок фюреру от Вильгельма.

Ева скорее бы съела свою шляпку, чем помогла капитану фон Эссену раздобыть подарок для Гитлера, однако придержала язык, и ее самообладание вскоре вознаградилось.

Три дня спустя они вернулись в магазин вместе с Гретой и немецким солдатом, который, кажется, был только рад возможности улизнуть из штаба. Фрау фон Эссен приехала в меховом пальто и кокетливой шляпке с вуалью, однако, стоило им переступить порог, скинула то и другое и закопалась в стеллажи с такой жадностью, что Ева предпочла убраться у нее с дороги. Похоже, немецкого солдата посетила та же мысль, потому что он вышел на улицу и принялся щелкать зажигалкой, гораздо более увлеченный своими сигаретами, чем антиквариатом.

Ева изучала надписи на корешках, когда обнаружила маленькую дверцу, спрятанную за высокой и особенно пыльной этажеркой. За ней оказалась ведущая вниз лестница, похожая на ту, которую Ева видела в древней ризнице Святой Цецилии. Она осторожно спустилась по ступеням и там, в подвале, больше напоминающем пещеру, отыскала собственное сокровище. Луццатто был не только книготорговцем. Посреди подземной комнаты стоял печатный станок со всеми лотками, рычажками и шестеренками, которые обещали сделать Альдо Финци необыкновенно счастливым и производительным человеком.

Однако лучше всего оказался отдельный вход, который вел из типографии в переулок за магазином. На гвозде у двери покачивалось несколько ключей. Ева проверила, что они подходят, вознесла молчаливую благодарность синьору Луццатто и, опустив ключи в карман, вернулась по лестнице обратно в магазин. Они снова были в деле.

Глава 16

Февраль

– У Альдо готова еще партия документов, – сказал Анджело. – Зайди сегодня после работы в тратторию возле трамвайной остановки. Закажи что-нибудь из выпечки. Он займет место в очереди сразу за тобой. Урони сумочку. Альдо ее поднимет и заодно передаст тебе паспорта. Забери заказ и уходи. Не говори с ним, сделай вид, будто вообще его не знаешь. Для тебя он незнакомец.

Ева кивнула. Анджело ненавидел давать ей подобные поручения, однако он физически не мог успеть везде одновременно, а ей до книжной лавки было ближе, чем ему.

– Траттория, уронить сумочку. Уйти. Поняла, – подтвердила Ева.

– Не возвращайся в Святую Цецилию. Встретимся в церкви Святого Сердца. Если придешь раньше, зажигай свечу и молись.

– Сегодня шабат.

– Знаю, – ответил Анджело с легкой улыбкой. – Я постараюсь успеть до темноты, чтобы ты смогла вернуться домой. В противном случае останешься на ночь там.

– А почему ты не хочешь, чтобы я сразу пошла в Святую Цецилию?

– К виа Тассо ближе Святое Сердце. И мне тоже будет легче до него добраться.

– А еще, если за мной будет хвост, так я не подвергну никого опасности, – добавила Ева.

И это тоже, хотя Анджело не хотелось допускать саму такую возможность. Должно быть, что-то промелькнуло в эту секунду на его лице, потому что Ева немедленно сменила тему. Несколько минут спустя она направилась на работу, а Анджело в противоположную сторону, к Ватикану.

* * *

Ева опаздывала. В половине пятого фон Эссен принес ей для перепечатки отчет «исключительной важности» и велел оставить у него на столе, когда Ева будет уходить. Он то и дело забывал, что обещал отпускать ее пораньше. Сам он уже ушел, взяв новоприбывших солдат в какой-то очередной патруль. Он обожал патрули, Ева давно это заметила. Форма СС с иголочки, начищенные до зеркального блеска ботинки, оружие на изготовку. Что ж, недолго ему осталось щеголять. На улице с самого утра зарядил проливной дождь, который делал и без того унылый день бесконечным и словно замедлял ходики часов.

В итоге Ева покинула штаб в половине шестого – на полчаса позже намеченной встречи. Обмотала голову шарфом и сразу пустилась бежать, надеясь, что опаздывающая на трамвай римлянка не вызовет ни у кого подозрений. Оставалось молиться, чтобы Альдо ждал ее в траттории.

У входа в кафе Ева замедлила шаг и заняла очередь за выпечкой, как они и договаривались. Однако Альдо нигде не было видно. Ева купила сладкую булочку, снова вышла под капающий полосатый навес и принялась нервно грызть корично-сахарное лакомство, которое полагалось смаковать с куда большим пиететом. Взгляд ее безостановочно шарил по лицам, и, когда булочка подошла к концу, Ева поняла, что так и не почувствовала вкуса. Было уже шесть – комендантский час. Вскоре ей придется убраться с улицы.

В эту минуту Ева и увидела Альдо. Он развязной походкой шагал по мостовой, сжимая в руке газету. Ева торопливо отряхнула пальцы от сахарной пудры и выбросила салфетку в урну, стараясь вести себя как ни в чем не бывало. Затем сунула озябшие ладони в карманы пальто и двинулась по виа Регала – прочь от траттории и навстречу Альдо. Резкий свист и окрик за спиной заставили ее вздрогнуть. Однако комендантский час едва вступил в силу, и Ева была уверена, что оклик обращен не к ней. Поэтому она продолжала идти, так и не повернув головы. Альдо мазнул взглядом по источнику шума и незаметно переложил газету за пазуху. Видимо, документы были внутри.

– Шагай дальше! – прошипел он, когда они поравнялись, даже не взглянув на Еву. Позади снова засвистели. Ева послушно прошла мимо.

– Buonasera, comandante, – тут же послышался за спиной голос Альдо. Он растягивал слоги и говорил чуть громче нужного, будто был слегка подшофе. – Пропустите со мной стаканчик? Я угощаю!

Он справится. Альдо справится. По возрасту он давно не подходил в призывники, а по документам был самым настоящим итальянцем. Не о чем волноваться. Офицер что-то сказал по-немецки, и Альдо преувеличенно расхохотался. Ева узнала голос. Это был не просто военный. Это был капитан фон Эссен. Затылок мгновенно ужалила паника, но Ева не осмелилась нарушить приказ. Темное пальто и такой же шарф делали ее со спины неузнаваемой. Поэтому она продолжила путь – твердой походкой и глядя строго перед собой. Каблуки высекали дробь по булыжникам мостовой. Десять метров. Двенадцать. Пятнадцать.

Шаг, шаг, шаг, отсчитывала она про себя, и ритм слов вкупе со стуком туфель заставлял ее двигаться все быстрее, быстрее, быстрее. Наконец здание кончилось, и Ева нырнула за угол, под укрытие шишковатой оливы. Только тогда она позволила себе оглянуться на Альдо – не в силах уйти, так и не узнав, что стало с другом.

Время не замедлилось, не было никаких знаков. Оно просто продолжало течь, лениво роняя секунды, совершенно безразличное к человечеству. Фон Эссен стоял перед Альдо. Дуло его пистолета смотрело в ложбинку на шее печатника, словно он хотел оружием раздвинуть ему воротник. Затем он спустил курок.

Альдо Финци упал на мостовую будто подкошенный. На улице не послышалось ни единого протеста – ни от Альдо, ни от кучки людей в униформе, которые теперь его окружали, ни от Евы. Ни крика, ни восклицания. Только гулкий звук разряженного оружия. И время покатилось дальше, даже не задумавшись о человеке, чье время только что истекло. Ток. Тик. Ток. Точ. Но. В срок.

Фон Эссен убрал пистолет в кобуру и достал из нагрудного кармана серебряный портсигар. Щелчок крышки отмерил еще одну секунду. Сухое шипение спички – другую. Пламя пыхнуло и тут же опало, будто сделало судорожный вдох и выдох. Капитан поджег сигарету, затянулся и бросил спичку на распростертое у его ног тело. Прежде чем погаснуть, она испустила тонкий дымный завиток, словно это душа убитого покинула тело и растворилась в сырых сумерках.

Ева могла только стоять и смотреть – холодная и молчаливая, как само время. Больше на улице не было никого. Ничто так эффективно не очищает округу, как появление немецкого патруля.

– Er war ein Jude[9], – коротко бросил фон Эссен.

Ева без труда расслышала слова. Он даже не потрудился понизить голос. Да и с чего бы? Альдо был всего лишь евреем. Он убил всего лишь еврея.

– Как вы догадались? – спросил один из его спутников, подталкивая Альдо носком сапога.

– Велел ему снять штаны, – просто ответил фон Эссен.

Солдат ногой перевернул Альдо на спину.

– Обрезанный член не спрячешь.

Ха. Ха. Ха. Ток. Тик. Ток.

– Оставьте его здесь. Итальянцам будет полезно увидеть, что происходит с нарушителями закона. Их предупреждали. Евреям было велено сдаться месяцы назад. Он не послушался. И что с ним теперь?

Ничуть не озабоченный происшествием патруль продолжал путь, и звуки голосов отдалились вместе с шагами.

Ева дождалась, пока они не стихнут окончательно, – на том же месте, где оглянулась в последний раз. После чего направилась к Альдо на ватных ногах и вихляющей походкой, словно была именно так пьяна, как он пытался изобразить перед капитаном. Пятнадцать метров, десять, пять. Три. На улице уже почти совсем стемнело, и, хотя ливень прекратился, воздух полнился вязкой влагой, вот-вот обещающей вновь перейти в дождь. Мокрые улицы сверкали черным глянцем – как и кровь Альдо. Но Ева смотрела не на кровь.

Она не могла отвести взгляд от лица друга. К счастью для Евы, глаза его были закрыты и только очки сидели немного криво, будто у ребенка, задремавшего за чтением. Ева сгорбилась на земле рядом – и тут же заметила газету, краешек которой выглядывал из-за отворота пальто. Она была пухлой от спрятанных внутри документов. И все еще теплой.

– Боже! Боже! – простонала Ева, чувствуя, как к горлу тошнотворной волной подкатывает желчь. Нет, она не станет об этом думать. Не сейчас.

Ева со стиснутыми зубами вытащила из газеты сверток и затолкала его за ворот платья, стараясь не обращать внимания на липкий жар на коже. Тугой ремень не позволил бы документам свалиться к ногам. Затем в чистом порыве запахнула на Альдо полы пальто, чтобы даже в смерти не оставить друга нагим и униженным, поправила покосившиеся очки и встала, прикрывая рукой предательский бугорок на талии. После этого она двинулась прочь, слепо переставляя одну ногу за другой; но, хотя ритм шагов совпадал с метрономом времени, ни одна прошедшая секунда не несла облегчения.

* * *

Анджело ждал ее в церкви: расхаживал по длинному нефу со сложенными за спиной руками и опущенной головой. Ева чудовищно опаздывала. Должно быть, последние несколько часов он провел в тревоге, что с ней что-то случилось. С ней и правда что-то случилось. Анджело будто почувствовал ее присутствие: стоило ей переступить порог, как он вскинул голову, и лицо его мгновенно озарилось облегчением.

– Я пришла, – произнесла Ева чужим голосом. – Я принесла… провиант.

Этим словом они обозначали все подряд, в том числе то, что называть вслух не следовало. Сейчас в Риме могли подсматривать и подслушивать даже стены. «Провиант» был обтекаемым. «Документы» – нет. После этого Ева развернулась и сразу направилась к маленькой дверце, ведущей в подвальную комнату. Ей нужно было отмыться от крови Альдо. За спиной тут же послышались шаги Анджело. Она узнала бы их где угодно: гулкий, глухой, гулкий, глухой.

Мерный ритм воскресил в памяти Евы удаляющиеся шаги убийц Альдо, и ее снова затрясло. Она даже не смогла расстегнуть пальто – пальцы промахивались мимо пуговиц.

– Ева! Что случилось? Почему так долго? – Тревога в голосе Анджело переросла в панику.

Он потянулся к ней, но Ева отступила в сторону, не в состоянии сейчас выносить его взгляд. Сосредоточившись, она все-таки сумела высвободить из петли первую пуговицу. Затем вторую. Добравшись до пятой, она сунула руку в вырез платья, вытащила сверток с паспортами и бросила его Анджело. Он легко поймал документы на лету и положил их на маленький комод, даже не посмотрев. Ева невольно задумалась, испачканы ли теперь и его руки.

Лифчик прилипал к груди. Ева задыхалась, мелкими глотками втягивая ровно столько воздуха, чтобы не упасть. Стоило ей вдохнуть чуть глубже, как горло сразу наполнялось желчью.

– Я шла пешком. – Ответ так запоздал, что почти потерял смысл.

– Всю дорогу?

– Да. Всю дорогу.

– После комендантского часа! Тебя могли арестовать.

– Мне пришлось. Я боялась садиться в трамвай в крови.

– В крови? Ты ранена? Да боже, Ева, посмотри на меня!

Анджело схватил ее руки и развернул ладонями вверх. Взгляд Евы против воли опустился следом.

Крови было на удивление мало. Ева всю дорогу держала ладони в карманах, и теперь они, наверное, тоже были в пятнах. Она вырвала руки из хватки Анджело и наконец расстегнула пальто до конца.

– Madre di Dio!

А вот на желтом платье крови было на удивление много. Багровая влага пропитала тонкий хлопок между грудями и спускалась узким клином до самого пояса. Анджело вцепился в нее снова – на этот раз непримиримее. Сдернул ремень, разорвал платье от воротничка, так что пуговицы разлетелись по всей комнате, и лихорадочно зашарил по коже в поисках раны.

Ева не пыталась его остановить.

Бюстгальтер выглядел еще хуже платья, и Анджело, кое-как справившись с застежкой, отшвырнул его тоже. Пальцы закружили по ребрам и животу, пытаясь обнаружить источник крови. Сейчас лицо Анджело могло поспорить по белизне с трусиками Евы – единственным, что осталось на ней надето. Платье мятой лужей лежало вокруг ног, а она так и стояла столбом, лишь инстинктивно прикрывая грудь руками.

– Это не моя, – выдавила Ева наконец.

Взгляд Анджело тут же переметнулся от ее туловища к лицу. Руки застыли в воздухе.

– Это кровь Альдо. Он мертв.

– Нет, – простонал Анджело. – Господи, нет.

– Да, – оцепенело кивнула Ева.

– Расскажи мне все, – велел Анджело, увлекая ее к раковине.

Пока она пересказывала случившееся, спотыкаясь на каждой кошмарной подробности, он быстрыми и почтительными движениями отмывал ее кожу от крови.

– А потом я оставила его лежать посреди улицы. – Голос Евы надломился. Первый шок прошел, и теперь сквозь него начал просачиваться ужас.

– Нет. Не ты. Это они оставили его лежать посреди улицы.

– Я старалась не смотреть на кровь. У него было разворочено все горло. Кажется, пуля прошла навылет. – После этих слов Ева вздрогнула и, оттолкнув руки Анджело, бросилась мимо раковины к унитазу.

Он молча придерживал ей волосы, пока она снова и снова опорожняла желудок. Затем закутал в одеяло и на руках отнес на маленькую кровать. Какой-то очень отдаленной частью мозга Ева сознавала, что Анджело видел ее без одежды – что он сам снял с нее эту одежду, – и оплакивала еще один их первый раз, испорченный войной. А может быть, войной подаренный. Анджело принес ей стакан воды и заставил выпить. Ева с благодарностью подчинилась, хотя и вздрогнула, когда ледяная влага скользнула в пустой желудок.

– Дыши, Ева. Просто дыши.

– Фон Эссен даже не спросил у него документы. Никакие! Он хотел его унизить. А потом убил.

Слова звучали неразборчиво из-за клацающих зубов. Ева только теперь поняла, до чего замерзла. Одеяло сползло с плеч, и голая кожа – там, где ее касалась сырость подвала, – покрылась мурашками.

Анджело тут же уложил ее на кровать и снова накинул одеяло. Затем разыскал и принес второе, подоткнул его со всех сторон и пристроился рядом, баюкая Еву в теплых объятиях. Постепенно ее дрожь унялась, а зубы перестали стучать на всю комнату. При этом Анджело ни на секунду не переставал бормотать что-то успокаивающее и задавать ей то один, то другой вопрос, словно понимал, что Еве нужно выговориться, выплеснуть все пережитое до последней подробности.

– Увы, это не редкость. Такое происходит сплошь и рядом. Еврейские мужчины в этом смысле более уязвимы. Их выдает сама плоть.

– Получается, Альдо умер ради документов, от которых никакого прока? Которые не смогли спасти даже его?! – Неверящий голос Евы взвился до истерической ноты.

– Ш-ш-ш. Тише, Ева, – прошептал Анджело, гладя ее по волосам. – Документы Альдо спасли множество жизней. И ты спасла множество жизней. Ты же на самом деле это понимаешь?

Но Ева лишь покачала головой, пока не готовая к похвале.

– Все это было… случайностью. Нам оставалось метра три друг до друга, когда позади раздался крик. Альдо шепнул мне не останавливаться, и я так и сделала. Просто пошла дальше. А он пошел навстречу смерти.

На этот раз Анджело промолчал. Ева чувствовала его ужас – тот эхом отражал ее собственный, – однако ладонь у нее на волосах была тяжелой и успокаивающей, и постепенно она расслабилась в тепле знакомых рук и коконе одеял. Сознание начало уплывать: схлынувший адреналин оставил после себя пустоту и усталость, но Ева боялась засыпать. Боялась, что тогда Анджело уйдет и она окажется в темноте наедине с кошмарами, против которых у нее не будет никакой защиты. От этой мысли ее сердце снова пустилось вскачь, а дыхание участилось.

– Ева… – Должно быть, Анджело заметил, как она напряглась, и его это встревожило.

Она придвинулась ближе и приникла губами к шее над белым воротничком, который маячил в темноте наподобие гало. Анджело окаменел, словно Ева застала его врасплох. Она на пробу лизнула щетинистую кожу на горле – и тут же услышала, как он подавил то ли ругательство, то ли стон. Ева не была уверена.

Приподняв лицо, она на ощупь отыскала рельефный выступ челюсти и покрыла ее жадными поцелуями, пытаясь добраться до рта и зная, какое отупляющее удовольствие за этим последует. Ей нужно было, чтобы он ее поцеловал, чтобы хоть ненадолго заставил забыть обо всем. Их губы встретились. Анджело с жадностью ответил на ласку, однако спустя секунду сам разорвал прикосновение.

– Ева, нет, – тихо сказал он и сел, выпустив ее из рук.

Ева хотела последовать за ним, но запуталась в одеялах и начала яростно извиваться, силясь сбросить их на пол. Внезапной волной накатили удушье и паника. Наконец она отчаянным рывком высвободила руки, сдернула одеяла до пояса, а потом и вовсе отшвырнула их в сторону, оставшись на кровати неприкрытой и непокорной.

Теперь она лежала, бездумно растекшись по простыне и глядя в низкий каменный потолок. Подвальный воздух приятно холодил кожу. Затем Ева перевела взгляд со стропил на собственное тело, пытаясь увидеть его будто бы со стороны – так, как видел его Анджело. Живот над простыми белыми трусами был не просто плоским, а впалым. Среди прочего война лишила ее и мягких округлостей форм, сделав силуэт скорее девичьим, чем женственным. Однако тени были к ней милосердны, даже великодушны, а грудь с двумя темно-красными пиками оставалась высокой и полной.

Ева подняла взгляд на Анджело. Тот смотрел на ее наготу с откровенным отчаянием и судорожно сжатыми челюстями, словно боролся с теми же самыми демонами, которые рыскали сейчас по ночным улицам и отняли жизнь у Альдо. В следующий миг их глаза встретились, и безысходный голод в лице Анджело наполнил Еву темным жаром и сознанием собственной силы. Слишком долго она оставалась беспомощной.

Ева притянула его руку к губам, мягко поцеловала ладонь и повела ей по собственному телу: подбородку, шее, затем груди. Кажется, она слышала свое имя, но в ушах у нее стоял такой рев, что она не рискнула ничего отвечать. Просто не смогла. Прижав ладонь Анджело к левой груди, Ева задержала ее там, над грохочущим сердцем, вздрогнула и закрыла глаза. Рука Анджело была такой тяжелой и теплой, бережной и успокаивающей. Он не отдергивал ее, но и не дотрагивался до Евы сам, удерживаясь на грани между простым прикосновением и лаской.

Ей было все равно. Сейчас ее наполняло ненасытное, оглушающее желание, и она сдвинула ладонь Анджело чуть в сторону, чтобы охватить и вторую грудь. Пурпурные наконечники немедленно отвердели. Рука Анджело дрожала, и эта дрожь передавалась и Еве; в животе словно гудела скрипичная струна, которую пытал невыносимо медленным натяжением смычок. Тело вибрировало в возрастающем крещендо, и Ева повела ладонь Анджело ниже, мимо ребер и живота в прикрытую тенями ложбинку между бедер – к той последней точке, где ее рот приоткрылся в судорожном вздохе.

Ева чувствовала, как разрастается там болезненная, тянущая пульсация, словно ее сердце тоже последовало за рукой Анджело. Возможно, дело было в смерти, на волосок от которой она сегодня прошла. Возможно, в постоянной опасности, которая поджидала их за каждым углом. Но в эту секунду ее тело горело от нестерпимой жизни, жажды, нужды, удовлетворить которую могла только твердая ладонь Анджело, и Ева продолжала бездумно вплавляться в нее самым своим средоточием – содрогаясь, раскрываясь, а потом молча распадаясь на осколки.

Анджело не проронил ни звука и не сделал ни единой попытки высвободить запястье из ее хватки – невольный соучастник преступления. Однако затем в колодец времени упала первая секунда, вторая, третья, и горячий туман в мыслях Евы сменился холодящей ясностью. Стоило облегчению от разрядки поблекнуть, как здравый смысл вместе с амбарными замками запретов мгновенно вернулись на свои места.

Блаженство превратилось в ужас. Ева тут же выпустила ладонь Анджело и, отпрянув к стене, скорчилась на краю кровати. Рука взметнулась ко рту, заглушая рыдания. На этот раз она плакала от стыда, раздавленная тем, что она сделала, что он видел, что она заставила сделать его. И все же ее тело тихо пело, внося в раскаяние предательскую нотку.

Ева скорее почувствовала, чем увидела, как Анджело склонился над кроватью. Вновь набросил ей на плечи одеяла, прикрывая наготу и стыд, мягко вытер слезы на щеках, а потом вернул руку на волосы.

– Не плачь, Ева, – прошептал он. – Пожалуйста, не плачь. Я понимаю.

Но она лишь горестней разрыдалась, не в силах поверить его словам. Он обнял ее опять – так, что ее лицо оказалось спрятано в выемке его шеи, а руки зажаты между их телами. Анджело дышал с натугой и ощущался таким напряженным, словно только усилием воли подавлял желание сбежать.

– Прости, Анджело, – простонала она чуть слышно.

– Тебе не за что извиняться. – И Анджело, коснувшись губами влажного виска, продолжил гладить ее по волосам – размеренно, успокаивающе, как когда-то это делал Камилло. – Ш-ш-ш, Ева. Ш-ш-ш. Я понимаю.

Но слезы продолжали падать все равно.

* * *

Так Ева и уснула – спрятав заплаканное лицо у него на плене и с теплой рукой в волосах. Только тогда Анджело позволил себе отстраниться. Тело ныло от неудовлетворенного желания. Левая рука онемела, спина не гнулась после того, как он почти час пролежал, скрючившись неизвестной буквой. Ева не должна была узнать, какой эффект на него оказывала. И о том, что его воля вот-вот грозила рассыпаться в прах.

Он сказал, что понимает, и это действительно было так. Она жаждала соприкосновения с реальностью, которое могли дать только наиболее интенсивные переживания – секс, опасность, боль. Анджело выслушал достаточно исповедей побывавших в мясорубке солдат, которые опускались до самоудовлетворения, секса или еще чего похуже в почти невообразимых условиях. Такая реакция была естественной. Он понимал. И все же ему понадобилась каждая крупица веры и самоконтроля, чтобы не стать соучастником Евы и не воспользоваться ее минутной слабостью. Но он не остановил ее. Не отвел взгляда, как царь Давид от купающейся Батшевы, и теперь подозревал, что заплатит за это свою цену.

Хотя Ева заплатила первой. Она просила у него прощения, а ему хотелось ее благодарить. Анджело терзала эта мысль – позорная и правдивая. Открывшееся ему зрелище было прекрасно – открывшаяся ему Ева была прекрасна, – и он не мог пошевелиться, захваченный оглушающим изумлением, пока она не рухнула в такие глубины стыда и отчаяния, от которых у него самого навернулись слезы.

Он подводил ее снова и снова, но больше не знал, что с этим делать. Не знал, как исцелить ее, или удержать на краю, или спасти. Не знал, как стать тем, в ком она нуждалась. Знал только, что любит ее. Бесконечно и безнадежно.

Анджело тяжело вскарабкался по ступеням и проскользнул в тихую церковь. Зажег свечу, спрятал усталое лицо в ладонях, которые до сих пор пахли Евиными волосами, и выстонал все свои страхи и ошибки, лишь умоляя Господа не отвернуться от него в слабости и принося благодарность Альдо Финци – где бы тот сейчас ни был – за то, что спас жизнь Евы ценой собственной.

8 марта 1944 года

Признание: Грета фон Эссен мне нравится.


Ничего не могу с собой поделать. Она так добра и так печальна – сочетание, которому просто невозможно не симпатизировать. Полагаю, все мы – сумма тех мест, в которых были воспитаны, людей, которые нас любили или оказывали на нас влияние, и истин, которые нам внушали снова и снова по мере взросления.

Наши убеждения необязательно основываются на личном опыте, но, когда это так, их почти невозможно переломить. Грете раз за разом твердили, что она красивая неудачница, провалившая единственную миссию, ради которой была создана; увы, ее собственные ощущения говорят то же.

Грета неглубока, но, мне кажется, лишь потому, что глубина грозит ее утопить. Поэтому она продолжает барахтаться на поверхности, вымученно улыбаясь своей жизни и мужчине, к которому привязана. Я позволяю ей меня опекать, но не потому, что ищу замену матери, а потому, что она нуждается в ребенке. И к тому же, если быть честной, обеспечивает мне хоть какую‑то безопасность. Защиту от капитана.

Грета фон Эссен мне нравится, но ее мужа я ненавижу. Стоит закрыть глаза, и перед внутренним взором снова встает его лицо – спокойное и холодное. Точно такое, с которым он спустил курок и застрелил Альдо.


Ева Росселли

Глава 17

Март

В пятницу утром подполковник Капплер первым делом послал за капитаном фон Эссеном. За обедом сотрудники гестапо только и обсуждали, как стены кабинетов тряслись от начальственного ора. Ева редко видела подполковника и была вполне довольна этим обстоятельством, однако капитан перед ним пресмыкался и делал все, чтобы угодить. Как вскоре выяснилось, сам герр Гиммлер приехал в Рим, чтобы выразить Капплеру недовольство фюрера. Гитлер был разочарован его неспособностью подавить итальянское Сопротивление, а также раскрыть и уничтожить подполье, укрывавшее солдат, партизан и евреев.

Всю предыдущую неделю Капплер и фон Эссен строили планы, включавшие множество карт и консультации с Петером Кохом – сухопарым, аристократичного вида итальянцем с немецким именем, который организовал собственный военизированный отряд фашистов. Карты заставляли Еву нервничать, а фашистский лидер вызывал мурашки по коже. К счастью, сегодня он не удостоил штаб своим вниманием, зато фон Эссен вернулся от подполковника с таким красным лицом и лихорадочными глазами, что Ева заподозрила у него простуду.

– Идите за мной, – рявкнул он, протопав мимо Евиного стола.

Она тут же схватила блокнот для записей, карандаш и посеменила следом, надеясь только, что его состояние не заразно. К счастью, капитан не заставил ее ждать слишком долго.

– Герр Гиммлер в Риме. Подполковник хочет произвести на него впечатление. Завтра вечером планируется ужин с самыми важными людьми Италии. Богатые мужчины, красивые женщины. Вино, еда, развлечения.

Очевидно, ответственность за прием возложили на плечи капитана. Будь он умнее, уже позвонил бы жене.

– Какой самый шикарный отель в Риме? – спросил он Еву.

– Вилла Медичи, капитан. Она выходит на Испанскую лестницу[10] и располагается в пешей доступности от фонтана Треви[11] и лучших магазинов Рима.

Это было первое, что пришло Еве на ум. Озвученные бесценные сведения она почерпнула у двух женщин, которые обсуждали сегодня утром в трамвае, как прекрасно отреставрировали виллу и какого замечательного наняли в штат шеф-повара. Оставалось надеяться, что они знали, о чем говорили.

Капитан тут же бросился к телефону, требуя, чтобы его соединили с виллой Медичи. Ева воспользовалась возможностью и потихоньку выскользнула из кабинета, хотя до нее даже через стену продолжали доноситься приказы и требования начальства.

– Фрейлейн Бьянко! – прогрохотало через несколько минут из-за двери.

Ева подпрыгнула и поспешила вернуться на ковер.

– Где мне до завтра найти развлечение для гостей? В отеле есть небольшой ансамбль, но мне нужно что-то поинтереснее. Что-то особенное.

Ева растерялась. В настоящий момент она могла предложить капитану только католический хор мальчиков или монашеские песнопения, но сомневалась, что его это устроит.

– Вы. – Внезапно Фон Эссен поднялся из кресла и, обогнув стол, обличающе ткнул в Еву пальцем. – Вы! – почти заорал он ей в лицо.

– Что я?..

– Гиммлер любит классическую музыку. А вы играете на скрипке. И очень хорошо, насколько я помню. Бах, Бетховен, Моцарт. Вы нам сыграете. Прекрасная итальянка, играющая на скрипке. Идеально! – Он с торжеством хлопнул по столу и снова взялся за телефон, как будто это был вопрос решенный.

Ева окаменела.

– Но мне нужны репетиции! – возразила она, заикаясь. – Я не играла много лет! И мне совершенно нечего надеть на такое мероприятие.

– Я слышал, как вы играете. Нас устроит. И у вас есть время до восьми часов завтрашнего вечера, чтобы порепетировать. Грета поможет с нарядом. Я сейчас же ей позвоню. – И он махнул ладонью в сторону двери, показывая, что на этом с ней закончил.

– Я не могу! Умоляю вас, капитан…

– Можете и сыграете. Я не оставляю вам выбора в этом вопросе. Или прикажете приставить вам к голове пистолет? – Капитан выжидающе вскинул светлые брови.

Ева могла только в ужасе на него смотреть. Он правда считал это смешным?

– У меня нет буквально ни одной причины полагать, что вы не справитесь с этой задачей, милая Ева, – наконец добавил он спокойно. – Я знаю, что вы меня не подведете. А теперь будьте умницей и покиньте мой кабинет.

* * *

Грета в восторге таскала Еву из одного магазина в другой, настаивая, что они должны одеть ее с головы до ног, включая кружевное белье и шелковые чулки, которые были сейчас в Риме не меньшей редкостью, чем кофе из настоящих зерен, а не из цикория. Она же заставила Еву влезть в красное платье, такое тугое и открытое, что Ева покрылась в нем нервной сыпью и отказалась выходить из примерочной.

– Грета, прошу вас! Мне кажется, вы не понимаете всей серьезности ситуации. В этом платье я не смогу дышать. Если я не смогу дышать, я не смогу думать. Если я не смогу думать, я не смогу играть. А если я не сыграю как надо, меня и вашего мужа расстреляют.

Грета захихикала, будто в жизни не слышала большего абсурда, но все же нашла ей другое платье – черный футляр без рукавов и с глубоким квадратным вырезом, который облегал Еву, не заставляя ее задыхаться.

– Ничего, накрасим тебе ногти и губы поярче… Завьем волосы… Нужно подчеркнуть твою итальянскую красоту!

О господи, с отчаянием подумала Ева. Вот только привлечения внимания ей и не хватало. Грета словно прочла ее мысли, потому что лукаво добавила:

– Когда герр Гиммлер тебя увидит, то просто потеряет голову, – после чего снова рассмеялась, хотя между бровей у нее залегла тревожная складка. Кажется, она только сейчас сообразила, что Ева работает с ее мужем и желудок у той неприятно сжался.

– Вы пытаетесь меня напугать? – тихо спросила Ева. – Внимание герра Гиммлера – последнее, чего мне бы хотелось.

– Он очень влиятельный мужчина. – И Грета, пожав плечами, подняла на нее простодушный взгляд.

– Мне не нужен влиятельный мужчина.

– А какой нужен? – спросила Грета и принялась вытаскивать из волос Евы шпильки, чтобы проверить, как они будут смотреться распущенными. Затем прочесала темные кудри пальцами и перекинула их на одно плечо. Голубые глаза задумчиво сощурились.

– Хороший. Добрый. Такой, который будет меня любить.

Перед мысленным взглядом сразу же встало лицо Анджело, но Ева усилием воли прогнала это видение.

Она опозорила себя перед ним. Теперь стоило ей о нем задуматься, как кожу заливала горячая краска, пульс учащался, а собственное тело начинало казаться грязным и словно бы чужим. Они так и не обсудили случившееся после смерти Альдо. Ева не могла поднять тему первой, а Анджело и не стал бы. Поэтому они просто двинулись дальше, сделав вид, будто ничего не было.

– Ты в кого-то влюблена! – Голос Греты вырвал ее из размышлений. Немка смотрела на Еву во все глаза. – Я вижу по лицу. Ты вся покраснела. Расскажи мне!

– Что? Нет. Ничего подобного, – возразила Ева, заикаясь.

– Да-да-да! У тебя кто-то есть. Не надейся, я не отстану, пока не выясню, кто он.

– Просто парень из моего родного города, – уступила Ева. – Ничего особенного.

– Когда вы виделись в последний раз?..

– Грета! Пожалуйста. Я не хочу о нем говорить.

Ева не хотела о нем говорить. Довольно было того, что она круглосуточно о нем думала. Об Анджело, о безнадежности любви к мужчине, который никогда не ответит тебе взаимностью, о безнадежности жизни, в которой остается только прятаться и притворяться. О том, что будет, когда война закончится и она вернется домой, во Флоренцию. Что тогда? Перспектива снова годами не видеть Анджело страшила Еву больше смерти. Больше виа Тассо. Больше обители с ее тихими стенами и еще более тихими монахинями. Это было невыносимо.

Грета надула губки – милый до убийственности жест, который она наверняка годами оттачивала на муже.

– А что такого? Любовь – единственное переживание, доступное нам, женщинам.

– Возможно, когда война закончится, я и подумаю о любви, – заявила Ева. – Но сейчас я для этого слишком напугана. Единственное, чего мне хочется, – это пережить завтрашний вечер.

– Есть вещи хуже страха, – серьезно ответила Грета. Ее внезапная грусть застала Еву врасплох.

– Какие?

– Смирение. Равнодушие. Страх доказывает, что ты еще не потеряла вкус к жизни.

– Тогда я ужасно хочу жить, – прошептала Ева. – Потому что мне чертовски страшно.

Грета сжала ее руку, и их взгляды в зеркале встретились. Вместе они составляли разительный контраст: фигуристая блондинка и худощавая брюнетка.

– Я тебе завидую, – пробормотала Грета с отчетливой тоской. – У тебя вся жизнь впереди.

– Но никто не знает, сколько эта жизнь продлится. Она может оборваться хоть завтра.

– Тем больше причин носить красивые платья и играть прекрасную музыку. – И Грета подмигнула, рассеивая сгустившуюся между ними печаль. – А теперь выбрось все тревоги из головы и обязательно пригласи брата. Пусть погордится сестренкой. К тому же будет нелишним продемонстрировать, что у тебя есть защитник.

Еву не покидала уверенность, что завтрашний прием обернется катастрофой. Поэтому сразу после похода по магазинам она бросилась в обитель и, извинившись перед соседями, до глубокого вечера терзала скрипку. Когда же на улице совсем стемнело, она прокралась в церковь и продолжала репетировать там, чередуя лихорадочную игру с молитвами и выстраивая выступление с такой дотошностью, словно от его успеха зависела ее жизнь. В глубине души Ева в этом не сомневалась.

* * *

Платье было простым, но мерцающий черный шелк, мягко облегавший стройную фигуру Евы, только подчеркивал ее скромное изящество. Темные волосы завили и расчесали на прямой пробор; с одной стороны Ева заправила их за ухо, с которого свисала бриллиантовая капля, и та рассыпала радужные брызги всякий раз, когда выныривала из водопада каштановых кудрей. Красная помада и легко подведенные глаза довершали образ. Хотя она была бледна, в свете ламп ее кожа выглядела перламутровой, а на фоне эбенового платья и вовсе производила драматический эффект.

Выйдя на маленькую сцену – единственный островок света посреди затененного зала, – Ева вскинула голову и неспешно отбросила волосы с плеча. Аудитория разразилась аплодисментами, и все, даже приглушенные, разговоры немедленно стихли. В таком же одиночестве она стояла сегодня перед домом Анджело – с покрасневшими глазами и нервами, звенящими как струна. Ева специально зашла к нему утром, чтобы рассказать о приеме, и он, увидев ее страх, просто вынужден был проглотить собственный. Анджело знал, что бессмысленно умолять ее спрятаться. Этот рефрен и без того ни на минуту не смолкал у него в голове: спрятать ее, спрятать, спрятать. Ева отказывалась каждый раз. Сейчас уговоры тоже ни к чему бы не привели, поэтому он решил, что постарается взамен быть сильным – хотя бы ради нее.

– Чего ты боишься, Ева? Ты потрясающая скрипачка. Ты играла для тысяч. И уж конечно, сумеешь сыграть сегодня для гораздо меньшей аудитории.

Она спрятала лицо в ладонях, и Анджело пришлось сжать кулаки в карманах сутаны, чтобы не выдать собственную дрожь. Она боялась, что окажется единственной еврейкой в зале, полном немецкой полиции. Ровно по той же причине ему хотелось сгрести ее в охапку и запереть в монастыре.

– Я не хочу с ними делиться, – прошептала Ева. – Мой талант принадлежит мне. Мне и дяде Феликсу. Я не хочу их развлекать, не хочу дарить им радость или удовольствие. Будь моя воля, я бы плюнула им всем в суп, расколотила тарелки и отравила вино. Но не стала бы для них играть.

Анджело расхохотался, чтобы не расплакаться.

– И все-таки сыграй. Сыграй, чтобы потом стоять перед ними победительницей и знать, что тебя зовут Ева Росселли, а они рукоплещут еврейке.

Губы Евы дрогнули, приподнялись и наконец расплылись в улыбке. Не смущаясь ни временем, ни обстановкой, она присела перед Анджело в глубоком реверансе, а когда выпрямилась, на лице ее мерцала ухмылка.

– В тебе тоже есть немного чертовщины, мой белый ангел. Должно быть, я тебя заразила.

Она определенно его заразила. Заразила и изжарила до костей. За последний час Анджело постарел на десять лет. Сейчас он стоял у дальней стены, физически неспособный есть, пока она играет, хотя желудок и урчал от витающих в зале запахов. От приготовленного для него места за столом он вежливо отказался. Руки сжимали крест, глаза не отрывались от Евиного лица. Глядя на нее, он одновременно умирал от страха и трепетал от гордости. Хотел схватить ее и уволочь в безопасное место – и жаждал, чтобы весь мир услышал ее игру. Жаждал засвидетельствовать ее триумф над людьми, которые в лучшем случае повернулись бы к ней спиной, а в худшем убили на месте, если бы только узнали ее настоящее имя. Но они не знали. И Ева продолжала играть – ликующая и блистательная, могущественная и уязвимая; победоносная армия из единственного человека, чьи жертвы даже не подозревали, что покорены.

Но и эта битва подошла к концу. Ева опустила смычок и поклонилась, обозначая финал выступления. А затем, едва выпрямившись, безошибочно отыскала его глазами в толпе. Анджело отчетливо видел ее ужас, хотя она не переставала одарять аудиторию любезными улыбками, а потом спустилась с возвышения все с той же царственной осанкой. Капитан фон Эссен подскочил к ней, помог преодолеть последние несколько ступеней и под локоток отвел в сторону. Кажется, он горячо ее поздравлял. И неудивительно: Ева представила его в лучшем свете. Анджело видел, как он бормочет ей что-то на ухо, приблизив губы чуть ближе нужного, а она, напрягшись, с застывшей улыбкой качает головой. Фон Эссен склонился еще ближе, явно на чем-то настаивая, и Ева наконец приняла от него конверт.

Анджело захлестнула ярость. Горло под стоячим воротничком опалило огнем. Он взял себя в руки, прекрасно зная свое место и то, какого выученного раболепия ожидают от священника, однако не сдержал вздоха облегчения, когда капитан отступил в сторону и Ева двинулась мимо него к выходу. Она ни на секунду не переставала улыбаться, лавируя между блистательных гостей и ломящихся от еды столов, в паре улиц от которых голодал целый город, и с такой же улыбкой выплыла в гардероб, где оставила скрипичный футляр. Анджело немедленно вышел следом.

– Что он сказал? – спросил он едва слышным шепотом.

Ева заглянула за каждое пальто, шарф и угол и только тогда ответила:

– Грета настаивает, чтобы я осталась на ночь в отеле. Мне уже сняли номер. Капитан сказал, что я это заслужила. – Ева показала ему ключ и конверт, набитый банкнотами.

Ярость Анджело превратилась в адский костер.

– А что, он надеется к тебе присоединиться?

Ева бросила один взгляд на его лицо и тут же затрясла головой.

– Нет. Нет, правда, не думаю. Ты же видел в зале Грету. Я прекрасно представляю, на что он способен, но он никогда не распускал со мной руки.

– Не оставайся, Ева. Я ему не доверяю.

– Я тоже. Но не из-за приставаний. Меня тревожит другое.

Анджело вопросительно поднял брови.

– Мне кажется, сегодня в Святой Цецилии будет облава. Он знает, что я там квартирую. И не хочет, чтобы я возвращалась на ночь домой.

– Почему ты так решила? – Мысли Анджело уже бросились врассыпную, охватывая миллион разных вероятностей.

– Он что-то говорил утром в штабе… Что-то насчет вечерних мероприятий. Целый час висел на телефоне с подполковником Капплером. Я думала, он имеет в виду это. – Ева обвела рукой банкетный зал и свое платье. – Но сегодня в штаб приходил еще один человек, по фамилии Кох. Сегодня и трижды на прошлой неделе. По-моему, он один из лидеров squadristi[12].

Стоило Анджело услышать имя, как он выругался и перекрестился, а потом перекрестился еще раз, извиняясь за то, что сделал это одновременно. Иногда он боялся, что его вытурят из семинарии до рукоположения. Для священника он неприлично много сквернословил, хотя и винил во всем свое американское происхождение.

– Кох – печально известный охотник на евреев. Он уже несколько месяцев выслеживает монсеньора О’Флаэрти. Он и подполковник Капплер. Но почему Святая Цецилия?

– Вряд ли только Святая Цецилия. Скорее каждая церковь, обитель и монастырь в Трастевере.

– И ты уверена, что все произойдет именно сегодня?

– Капитан сказал, что мне лучше остаться в отеле, чтобы избежать «проблем». Я спросила, не может ли он просто вызвать мне такси, но он ответил, что сегодня в Трастевере будет неспокойно.

– Надо предупредить сестер, – кивнул Анджело. Вилла Медичи располагалась на приличном расстоянии от Трастевере и еще дальше от Ватикана.

– Во всех комнатах должны быть телефоны. Я слышала, как дамы восхищались этим в уборной. Похоже, им не терпелось подслушать разговоры друг друга. – Ева с готовностью протянула ему ключ, и Анджело уставился на него во все возрастающей тревоге.

– Мы попросим другой номер, – решил он внезапно. – Иди за мной.

Они вместе направились к стойке регистрации, но Анджело, не доходя до нее, замедлил шаги и опустил на запястье Евы предостерегающую ладонь.

– Лучше я, – шепнул он. – А ты постой здесь и притворись напуганной.

– Да мне и притворяться не надо, – пробормотала Ева.

Анджело вполне понимал ее чувства. У него самого бешено колотилось сердце в груди. Однако он лишь приветливо улыбнулся и кивнул консьержу, который немедленно поднес его руку к губам для поцелуя, видимо не уверенный, относится ли Анджело к числу важных гостей.

– Синьор, нам нужна ваша помощь, – произнес Анджело sotto voce[13] – Моя сестра остановилась в этом отеле. Она известная скрипачка и только что играла для гостей на званом вечере. Видите ли, она очень красива. – Здесь Анджело сделал паузу, как бы предлагая консьержу лично в этом убедиться.

Консьерж – низенький мужчина с лоснящимися черными волосами и аккуратными усиками – немедленно заглянул Анджело за спину, и глаза его слегка расширились.

– Да-да, я вижу, – пробормотал он неловко, точно не знал, полагается ли ему признать красоту сестры священника или вовсе воздержаться от комментариев по этому поводу.

– Один из гостей начал оказывать ей нежелательное внимание. Ничего серьезного. Но если это возможно, я хотел бы переселить ее в другую комнату. К несчастью, тот мужчина видел, из какого номера она выходила, и теперь сестра немного напугана.

– Конечно, падре. Конечно. Я понимаю. – Консьерж забрал протянутый Анджело ключ и принялся листать страницы лежащего перед ним журнала. – Вы останетесь с сестрой?

Анджело постарался не выдать своего смятения по поводу возможного подтекста этих слов.

– На время. Хочу убедиться, что с ней все будет в порядке.

– Разумеется, падре. – Консьерж с готовностью закивал и, вручив Анджело два ключа, быстро перекрестился, будто с его последней исповеди прошло уже немало времени.

Анджело не знал, то ли улыбнуться, то ли вздохнуть. В его присутствии люди часто становились нервозными и словоохотливыми, но он решил, что этому консьержу понервничать не помешает. Так он будет более сговорчивым.

– Нам перенести вещи синьорины в ее новую комнату?

– Благодарю, не нужно. Она была так расстроена, что хотела покинуть отель сразу после выступления. Поэтому я на время отнес ее вещи в гардероб. Мы сами заберем их оттуда.

– Очень хорошо, синьор. То есть падре. Очень хорошо. – Консьерж опять закивал и для верности перекрестился еще раз.

Номер оказался огромным. За двойными дверями скрывалось маленькое фойе, которое, в свою очередь, вело в роскошную гостиную. Панорамные окна выходили прямиком на Испанскую лестницу, однако у Анджело не было времени любоваться видом. В Трастевере находилось десять монастырей, церквей и обителей, которые укрывали евреев, и это не считая двух десятков итальянских семей, прятавших некоторых беженцев у себя. Если облава накроет весь западный берег, то и предупреждать его следовало целиком.

Анджело поднял трубку, связался с Ватиканом и попросил секретаря монсеньора О’Флаэрти. После чего сообщил, что О’Мэлли стало доподлинно известно, будто сегодня вечером в Трастевере будет служиться всенощная месса. Это было их кодовое обозначение для ночного рейда.

Он располагал всего одним словом – и горсткой доверенных людей, которые могли разнести весть по близлежащим монастырям и обителям. Большинство из них не были оборудованы телефонами, поэтому каждый раз казалось чудом, что кто-то отвечал на его вызов, выслушивал предупреждение, а затем, верно его поняв, передавал по назначению. Анджело потратил немало времени, чтобы связаться с ними через оператора по спаренным телефонным линиям, которые тем более исключали всякую конфиденциальность, однако в итоге дозвонился до всех гонцов, кроме одного. Монахинь Святой Цецилии нужно было предупредить лично.

– Не ходи, – взмолилась Ева. – Что, если фон Эссен застанет тебя там во время рейда?

– Я должен, – просто ответил Анджело. – Дождись меня здесь. Обещаю, я скоро вернусь.

Ева кивнула, хотя глаза ее были расширены от страха, а лицо превратилось в фарфоровую маску. Анджело видел, о чем она думает. Что это слишком опасно, что много лет назад Камилло точно так же отправился в Австрию навстречу катастрофе. Однако Ева не стала его отговаривать, и Анджело поразился ее мужеству. Она тихо проводила его до дверей – тонкий силуэт в длинном черном платье, свеча в темноте.

– Я так тобой сегодня гордился, – искренне сказал Анджело на пороге. – И Феликс гордился бы тоже. Ты удивительная женщина, Ева Бьянко. Удивительная.

У Евы был такой вид, будто она вот-вот расплачется, и Анджело поспешил захлопнуть за собой дверь, пока сам не поддался слабости и не притянул ее в объятия. Он был уже на середине лестницы, когда осознал, что назвал ее Евой Бьянко, а не Росселли, словно это была ее настоящая фамилия. Словно она принадлежала ей по праву.

Глава 18

Крипта

Анджело всего на квартал успел отойти от виллы Медичи, ковыляя так быстро, насколько ему позволяли протез и трость, когда рядом затормозил длинный черный автомобиль. Стекло опустилось, и в окне показалась верхняя половина лица капитана фон Эссена. На заднем сиденье он был один.

– Я уверен, что вы знаете о комендантском часе, отец Бьянко, – вкрадчиво произнес капитан. – Даже у человека вашего статуса могут быть неприятности.

– У меня есть разрешение, и живу я недалеко. Работа священника выходных не предполагает. – Анджело улыбнулся и вздохнул, хотя сердце у него предательски сжалось. Этот человек убил Альдо Финци. А еще с ним что-то было категорически не так. Вероятно, вежливая речь и обходительные манеры не могли замаскировать того, насколько он наслаждается своей принадлежностью к рейху. С людей именно такой породы станется пытать жертву, с прискорбием рассказывая ей, что она сама виновата в случившемся.

– Я подвезу вас, отец. Садитесь.

Анджело заколебался, не зная, как лучше отказаться. Он не хотел, чтобы его подвозили.

– Я настаиваю, – тихо продолжил капитан. – Хотя бы ради вашей сестры. Полагаю, вы посетили нас сегодня, чтобы ее поддержать. А теперь оказались в затруднительном положении, возвращаясь домой после комендантского часа.

Не успел Анджело обогнуть автомобиль, как шофер выскочил с водительского сиденья и распахнул перед ним дверь. От такой услужливости он вздохнул чуть свободнее.

– Мне показалось, я видел на приеме вашу супругу, – заметил Анджело, когда дверца за ним захлопнулась. В машине ее не было, и тревога Анджело разгорелась с новой силой.

– Да. Скорее всего. Но она предпочла продолжить общение с друзьями, а у меня появилось неотложное дело. Работа военного тоже не предполагает выходных. Это у нас общее.

– Без сомнения, – вежливо кивнул Анджело, складывая руки на коленях.

– Ева сегодня была чудесна, – пробормотал капитан. – Изумительная девушка. Было такой честью услышать ее игру. Герр Гиммлер остался под впечатлением. Как и подполковник Капплер.

– Да. Она чудесная. – Анджело запретил себе думать о Гиммлере, Капплере или их восторгах Евой. Подобные мысли наверняка подтолкнули бы его к чему-то опасному или безрассудному, а сейчас он не мог позволить себе ни того ни другого.

– Вы двое очень дружны, как я понимаю? Ева упоминала, что переехала в Рим, чтобы быть к вам поближе. У меня такие же отношения со старшей сестрой. Она мне как вторая мать. Хотя это не ваш с Евой случай, конечно. Вы же отец. – И капитан рассмеялся собственному остроумию.

Анджело внутренне ощетинился, однако лишь покачал головой и слегка пожал плечами.

– Да, это не наш случай. У нас разница всего в два года.

– Хорошо, что вы священник. В противном случае у людей могло бы создаться превратное впечатление, – ответил капитан негромко, после чего замолчал и уставился в окно. Шофер пропускал один поворот за другим. Анджело не знал, куда они направляются, но везли его явно не домой.

Наконец водитель затормозил перед воротами Святой Цецилии, без зазрения совести использовав древнюю площадь в качестве парковки. Капитан потянулся к дверце, и Анджело похолодел.

– У меня здесь кое-какое дело. Вероятно, вы смогли бы мне помочь, отец. Вы так хорошо говорите по-немецки, а мой итальянский до сих пор скуден. Мне не помешал бы переводчик.

Позади их «мерседеса» затормозил грузовик, и из кузова посыпались солдаты СС с винтовками.

– Что вы задумали? – ахнул Анджело, торопясь вылезти из автомобиля и преградить им путь. Увы, сейчас он мог разве что выставить перед собой руки, надеясь их задержать и молясь, чтобы беженцы в обители успели подготовиться или спрятаться.

– Рейд, святой отец, – просто ответил фон Эссен. – Католическая церковь пренебрегает нашими законами. У нас есть основания полагать, что римские монастыри вроде этого до сих пор укрывают евреев.

– Там нет ни одного еврея! Я знаю этот монастырь. Знаю сестер.

– Ну конечно, знаете. Ваша собственная сестра снимает здесь комнату. Однако мы обязаны убедиться лично.

– Нет! Я не понимаю. Места отправления культов заповедны. За этими стенами находится закрытый монастырь. Туда не может войти никто из посторонних. Ни еврей, ни немец, ни священник!

– Вся католическая церковь и даже сам Папа не имеют влияния ни на одного офицера СС. Вы же это понимаете, отец? – И капитан улыбнулся Анджело, хотя глаза его оставались холодными и безучастными.

Он склонил голову, давая команду своим людям, и те немедленно заколотили в ворота прикладами винтовок. Ночь наполнилась гулким тоскливым лязгом. Анджело беспомощно смотрел сквозь прутья на молчаливый двор и глянцевую поверхность фонтана, в которой отражались луна и черное небо. Оставалось молиться, чтобы жильцы, несмотря на поздний час, не успели лечь спать. У вялых и дезориентированных людей было мало шансов на спасение.

Он быстро провел мысленную ревизию постояльцев. У Соннино документы были, но, если капитан посчитает нужным прибегнуть к своей унизительной практике, Марио выдаст обрезание. Юным сестрам, пережившим октябрьскую облаву, паспорта сделать не успели. Однако монахини Святой Цецилии упорно обучали их молитвам, так что их спасение зависело скорее от маскировки. У двух братьев были и паспорта, и освобождения от воинской повинности, но их мог выдать акцент; а еще у них оставалась та же проблема, что у Марио. Этим двоим было лучше спрятаться. Семья с двумя маленькими сыновьями и отец с дочерью документов не имели – точнее, имели, но только такие, в которых значились евреями. Итого внутри находилось восемь человек, которых арестовали бы на месте, и еще несколько оставались под угрозой раскрытия.

– Позовите их, отец, – велел фон Эссен. – Убедите открыть ворота. В противном случае нам придется повредить монастырскую собственность. А мы же этого не хотим, верно? Мы разумные люди.

Стоило Анджело возвысить голос, как лязг прикладов немедленно стих. Хотя вслух он обращался к матушке Франческе, мысли его были устремлены к святой Цецилии. Сейчас она единственная могла защитить невинных, искавших спасения в ее стенах.

– Матушка Франческа, это отец Бьянко! Я здесь с капитаном немецкой полиции фон Эссеном. Он настаивает, что должен осмотреть здание. Полиция ищет укрывающихся евреев.

Анджело был почти благодарен, что может обозначить угрозу в четких и недвусмысленных выражениях, хотя и не знал, какой от этого прок – разве что напугать беженцев до смерти. Ни на что большее времени у них все равно не было.

Во дворе появилась матушка Франческа. Обычно она семенила по монастырю с невообразимой для ее возраста прытью, убежденная, что Божье дело не терпит промедления. Теперь же она тащилась к воротам нога за ногу. Руки настоятельницы были благочестиво сложены, лицо угрюмо.

– Отец Анджело. – Матушка приветствовала его легким поклоном и перевела взгляд на капитана.

– Откройте ворота, – скомандовал тот, не сводя с нее глаз.

Матушка Франческа вопросительно качнула головой, словно не понимала немецкий. Анджело не сомневался, что так оно и было, хотя требование капитана не вызывало сомнений на любом языке.

– Велите ей открыть ворота! – рявкнул фон Эссен.

Анджело повиновался, и матушка Франческа наконец отперла замок – с величайшей неохотой и двигаясь будто сонная муха. Солдаты СС тут же ринулись внутрь, едва не сметя по пути крошечную монахиню. На ногах она удержалась лишь потому, что в последнюю секунду уцепилась за створку ворот.

Капитан фон Эссен поднес ко рту рупор и прогрохотал, что все, кто немедленно не выйдет во двор, будут расстреляны. Анджело придерживал матушку Франческу под локоть. Он не осмеливался задавать ей никаких вопросов, чтобы не привлечь внимания солдат перешептываниями, однако исправно переводил все слова капитана.

– Нет! – закричала она, едва услышав о новом приказе. – У нас живут монахини-затворницы! Им нельзя выходить во двор, вообще нельзя покидать монастырь.

Анджело передал фон Эссену ее тревоги.

– Что ж. Тогда мы сами их навестим. – И капитан широко развел руками, как бы подчеркивая абсолютную гуманность такого выхода.

– Нет! – Настоятельница топнула ногой. – Только через мой труп! Мужчины в монастырь не войдут.

– Боюсь, тогда вы будете не единственной, кто погибнет, – сказал Анджело негромко. – Они убьют вас, а потом все равно войдут в монастырь. Лучше сберегите жизнь для завтрашних сражений.

– Прислушайтесь к падре, он говорит дело, – заметил капитан с улыбкой.

Анджело нестерпимо захотелось плюнуть ему в лицо.

– Ступай с сестрой в монастырь, Шредер, и возьми с собой трех человек, – распорядился фон Эссен. – Падре, идите с ними. Офицеру Шредеру может понадобиться переводчик.

Матушка Франческа шла впереди с низко опущенной головой, словно несла на своих плечах всю тяжесть мира. При этом она не переставала громко молить святую Цецилию о прощении. Вставив ключ в замок решетки, которая отделяла обитель от остального мира, она обернулась и с отчаянием спросила:

– Можно мне хоть объяснить им, что происходит?

– Nein, – ответил офицер, когда Анджело перевел ему просьбу. – Это только даст им время спрятаться.

Но монахини были уже готовы – ждали их, выстроившись в длинный ряд и сложив ладони в молитве. Им не требовались никакие объяснения. Склоненные головы в черных платах и белых чепцах были почти неотличимы друг от друга, и все же взгляд Анджело сразу метнулся в середину линии. Между юными сестрами стояло несколько монахинь, однако их молодость и миловидность неизбежно бросались в глаза. Анджело оставалось лишь молиться, пока офицер Шредер вышагивал вдоль ряда, разглядывая женщин в равной степени с презрением и подозрительностью.

Внезапно он остановился перед младшей из сестер, и та опустила голову еще ниже. Офицер вытянул руку и резко дернул ее за чепец, будто надеясь стащить его с головы, но тот даже не покосился. Остальные солдаты захихикали, и Шредер побагровел от злости.

– Сними это! – рявкнул он. Должно быть, он знал, что монахини согласно своим обетам стригутся почти наголо. Женщина с длинными развевающимися волосами немедленно вызвала бы подозрения.

Девочка бросила на Анджело панический взгляд, но тут же отвела его, словно понимая, что в ее ситуации это только навредит. Затем закрыла глаза и глубоко вздохнула. Анджело сделал то же самое. Вдруг с ее губ посыпались слова молитвы – молитвы, которую она с таким трудом заучивала, но все же вызубрила ради самосохранения.

– Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя и на земле, как на небе…

Солдаты СС начали переминаться с ноги на ногу. Она читала по-итальянски, но слова молитвы было нетрудно узнать на любом языке. Они находились в монастыре – месте, полностью изолированном от внешнего мира. Ни мужнин, ни женщин, ни солдат, ни священников. Перед ними стояли монахини-затворницы, и некоторые из немцев явно понимали, что это значит.

– Сними! – проревел Шредер, вплотную приблизив к ней лицо и обрызгав щеки слюной.

Девочка подняла руки и сняла черный плат. При этом она ни на секунду не прекращала молиться, а чепец так и остался на месте.

– Хлеб наш насущный дай нам на сей день и прости нам долги наши, – она взглянула прямо в голубые глаза немца, – как и мы оставляем должникам нашим…

– Все. Все их снимите! – заорал он, обводя монахинь дулом пистолета, и для наглядности снова дернул девочку за чепец. А когда она заколебалась, приставил оружие ей к голове. – Всем снять платки! Сейчас же!

Анджело попытался обуздать ярость. Он смертельно устал от немцев, которые походя приставляют пистолеты к головам женщин. С Евой поступили так же, а ведь она всего лишь оказалась в неудачном месте в неудачное время. Офицеры СС размахивали оружием с потрясающей наглостью и безнаказанностью. Анджело мог лишь молить Господа покарать их в свой срок по справедливости.

Солдаты нервно заерзали, почувствовав перемену в настроении командира. Монахини дрожащими руками начали расстегивать платы, и их голоса вплелись в начатый девочкой речитатив.

– И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь. – Все монахини до единой сняли платы и отвели глаза, избегая смотреть на мужчин. Те неприкрыто пялились на их стриженые макушки.

Анджело проглотил вздох облегчения. Две девочки-еврейки обрили головы почти до скальпа. Чуть заметный пушок делал их совершенно неотличимыми от сестер Святой Цецилии. Вероятно, расставшись с волосами, они спасли себе жизнь.

Шредер медленно убрал палец с курка. Глаза его полыхали, а губы были сжаты в тонкую полоску – расписка в нерешительности под полным бешенства взглядом. Еще через секунду он опустил оружие. Он выставил себя перед подчиненными полным идиотом и сам это сознавал. Наконец Шредер спрятал пистолет в кобуру и потопал обратно к решетке, которая с самого начала предостерегала их от вторжения.

– Все чисто, – отчитался он фон Эссену, когда вышел во двор. Лицо офицера до сих пор горело от смущения, хотя темнота была к нему милосердна.

Остальные обитатели монастыря уже стояли на улице таким же испуганным рядом. Фон Эссен прохаживался мимо них со сложенными за спиной руками, будто горделивый профессор. Один из немцев сжимал реестр, который причинил матушке Франческе столько волнений.

Взгляд Анджело сразу метнулся к Соннино. Джулия держала младенца, Марио – маленькую Эмилию, а Лоренцо одной ладошкой цеплялся за руку отца. Бедный Лоренцо. Он был уже достаточно взрослым, чтобы сознавать опасность, но все еще слишком юным, чтобы понять, почему все это вообще происходит. Это была уже вторая облава, которая выпала на долю их семьи; вторая ночь, когда от них требовалось преодолеть немыслимые обстоятельства. Женщина, которую Анджело пригласил в кормилицы к малышу Исаако, стояла тут же, но с таким пустым лицом, будто окончательно потеряла интерес к своей судьбе. Ни одного из беспаспортных евреев во дворе не было.

Пока Анджело с настоятельницей были в монастыре, другая половина отряда обыскала гостевые комнаты и остальные здания. Судя по тому, что они не услышали ни криков, ни звуков выстрелов, все паспорта прошли проверку, а комнаты квартирантов не вызвали у немцев подозрений.

Несколько солдат рысцой вернулись из церкви, и Анджело услышал, как они с капитаном переговариваются по поводу запертой двери, ведущей в подземелье. В древности, когда церковь или иное сооружение приходило в негодность, горожане просто надстраивали новое поверх, используя остатки старого в качестве фундамента. В результате весь Рим представлял собой слоеный пирог из разных эпох, нагроможденных друг на друга. Около пятидесяти лет назад под базиликой Святой Цецилии были обнаружены руины двух древних домов, один из которых предположительно принадлежал благородной римлянке Цецилии. Археологи провели раскопки, и в 1899 году в западном углу подземелья была обустроена пышная крипта для поклонений. Однако настоящее захоронение Цецилии располагалось за ней, прямо под главным алтарем. Анджело неожиданно задумался, не спрятали ли отсутствующих беженцев среди мертвецов. Лично он не нашел бы лучшего места.

Видимо, фон Эссену пришла в голову та же мысль.

– Отец Бьянко, матушка, следуйте за мной, – велел он, направляясь к церкви вслед за солдатами. Когда они зашли внутрь, немцы уже свернули в левый придел и столпились возле огромной запертой двери.

– Что за ней?

– Зона раскопок, – ответил Анджело. – Руины. Часть старой сыромятни, маленькое семейное святилище, несколько мозаик. И крипта.

Капитан повернулся к настоятельнице:

– После вас.

Матушка Франческа отперла дверь, и вся группа начала спускаться по лестнице, которая на самом деле представляла собой не более чем вырубленные в скале ступени. Влажные стены пахли землей и древностью. Римом.

Добравшись до низа, солдаты немедленно рассредоточились и запетляли по осыпающимся туннелям. При этом они не стеснялись заглядывать с фонариками во все углы, а в особенно темные места даже тыкать винтовками. В подземелье было освещение, но, когда матушка Франческа зажгла лампы, они замигали так раздраженно, словно лично хотели выразить нарушителям свое неодобрение.

– Что там? – Фон Эссен указал пистолетом на толстую чугунную решетку, перекрывавшую дальнейший путь.

– Крипта. Могилы мучеников Цецилии, Валерия, Тибурция, Максима, Луция и Папы Урбана I. – На этот раз матушке Франческе не понадобилось знание языка капитана, чтобы понять, о чем он спрашивает. Анджело поспешил перевести ее ответ на немецкий.

Лицо фон Эссена исказилось от отвращения, однако он не отступил раньше и не намерен был отступать сейчас.

– Откройте.

– Я не позволю вам осквернять могилы! – Матушка Франческа замотала головой и осенила себя крестным знамением.

Капитан понял, что она отказывается, и потерял остатки терпения. Рейд явно не приносил желаемых результатов.

– Откройте! – заорал он, наставляя пистолет на строптивую настоятельницу.

Та достала из рукава старый ключ, и голос ее взвился в предостережении. Фон Эссен вопросительно посмотрел на Анджело.

– Тот, кто осквернит могилу святого, умрет его смертью, – повторил Анджело с непроницаемым лицом. – Святая Цецилия погибла от ударов топора.

Сейчас старая монахиня была похожа на ведьму из «Макбета», изрыгающую заклятия и предрекающую страшные несчастья. Военные неловко заерзали, однако фон Эссен лишь покачал головой и приказал им осмотреть захоронение. Пока они обходили могилы, матушка Франческа кружила рядом, шипя, словно разъяренная кошка, и ни на секунду не сводя взгляда с наглецов. Похоже, подручным фон Эссена и самим не терпелось закончить обыск, поэтому вскоре вся группа поднялась по лестнице обратно в церковь. Разумеется, ни Анджело, ни настоятельница не упомянули, что они осмотрели лишь новую крипту. В старую, находившуюся за могилой Цецилии, можно было добраться только через узкий лаз в стене. По размеру она была совсем небольшой, как раз чтобы укрыть пятерых взрослых и троих детей.

– Вот видите, матушка, не так уж сложно, – хмыкнул капитан, как будто все случившееся было штатной экскурсией по римским древностям. После чего подошел к ряду перепуганных квартирантов и хлопнул в ладоши, давая охране команду «вольно». – Мы потеряли здесь достаточно времени. Едем дальше.

Солдаты тут же развернулись и помаршировали к выходу.

– Падре? После вас. – И фон Эссен указал перед собой ладонью, приглашая Анджело пройти первым.

– Спасибо, я лучше домой, – ответил тот без всякого выражения. Он не собирался садиться в машину с фон Эссеном, пока ему не приставят дуло к виску, да и тогда вряд ли.

Однако к капитану, похоже, вернулось его фальшивое великодушие, потому что он лишь любезно кивнул, щелкнул пальцами и начал раздавать приказы. Солдаты запрыгнули в грузовик и снова скрылись за черным брезентом вместе со всеми своими винтовками и угрозами. Фон Эссен последовал за ними к ждущему его автомобилю, но у самой двери остановился и бросил через плечо несколько слов, которые, знал Анджело, предназначались ему в той же мере, что и настоятельнице.

– Если мы выясним, что вы укрываете здесь евреев, мы вернемся. Мы вернемся, матушка.

Никто ему не ответил. Колеса «мерседеса» прошуршали по булыжнику мостовой, и через несколько секунд машина скрылась за поворотом, будто ее и не было. До рассвета оставалось еще несколько часов, но эту ночь Святая Цецилия пережила – как и евреи, прятавшиеся в ее стенах. Теперь Анджело мог лишь предостеречь остальных.

– Звоните в колокола, матушка, – велел он вполголоса. – Пять раз. Пусть все знают, что немцы вышли на охоту.

Вскоре ночь прорезал громкий и настойчивый трезвон – предупреждение всем, кто его слышал. Не знавшие условного обозначения просто пожали бы плечами. Колокола в Риме были обычным делом, и даже в полночь благовест мог вызвать удивление, но не тревогу. Однако вскоре издали донесся ответный звон – пять гулких ударов, – потом с другой стороны еще пять, и так пока вся округа не загремела от звучной переклички. Весть услышали и передали.

18 марта 1944 года

Признание: сегодня я встретилась со своими драконами. А теперь сижу в одиночестве в роскошном номере отеля, заполняю блокнот признаниями и гадаю, поразят ли в конце концов эти драконы меня или, что хуже, Анджело.


Размышления о драконах напомнили мне о четырнадцатом дне рождения. Папа тогда нанял семью циркачей – клоунов и цыган, – которые привели пони, показывали трюки и предсказывали будущее. Все это было ужасно захватывающе, особенно гадалка. Она была немногим старше нас – лет восемнадцать или девятнадцать – и довольно красивой: с высокой полной грудью, осиной талией и огромными золотыми кольцами в ушах. Я не могла отвести от нее глаз. Кажется, папу ее откровенный вид слегка встревожил, но это был лучший день рождения на свете, и одноклассники потом вспоминали его еще много месяцев.

У цыганки были карты Таро и большой стеклянный шар, в который она заглядывала, притворяясь, будто читает будущее. Я попросила ее предсказать и мою судьбу, но в последнюю секунду струхнула, убежала за Анджело и притащила его за собой в маленький полосатый шатер, чтобы он для успокоения держал меня за руку. В то время ему было шестнадцать, и он выглядел заметно взрослее других мальчиков. На вечеринку он согласился прийти только после долгих уговоров, но даже тогда держался в стороне и предпочитал наблюдать, есть торт и слушать, как папа с дядей Августо спорят о политике. Он больше не был ребенком, и меня не отпускало ощущение, будто я его понемногу теряю.

Цыганка рассмеялась, когда я попросила ее продолжать. Должно быть, я показалась ей очень маленькой и глупенькой. У нее были темные глаза и ярко-красные губы, и я по одному ее взгляду могла сказать, что она сочла Анджело весьма привлекательным. Она даже смотрела на него, а не на меня, когда переворачивала мои карты – не помню точно какие. Помню только, что собственная судьба не произвела на меня большого впечатления и в целом я осталась разочарованной. Но потом цыганка предложила разложить карты и для Анджело. Он потянул меня прочь – до предсказаний ему явно не было дела, – однако гадалка встала и силой усадила его на стул, с которого я только что поднялась. Я сжала руку Анджело, показывая, что это мой мальчик, но цыганка лишь презрительно вскинула брови.

Она сказала Анджело, что его полюбит прекрасная женщина, которая подарит ему множество сыновей, и я возразила, что он учится на священника. Тогда гадалка добавила, что он станет героем для множества людей, и я ответила, что для меня он уже герой. «Ты поразишь драконов», – торжественно предсказала цыганка, не обратив внимания на мои слова, и Анджело вдруг замер и стиснул мою руку.

«Ты поразишь драконов, но не раньше, чем они поразят тебя», – прошипела она. В ту же секунду Анджело вскочил со стула и потащил меня прочь из шатра.


Ева Росселли

Глава 19

Вилла Медичи

Анджело сорок минут добирался обратно до отеля, и каждый шаг был наполнен ужасом. Он боялся, что опоздает, что, зайдя в номер, увидит перевернутую мебель и пустую кровать. В голове метались панические видения, как squadristi охотников на евреев колотят в двери, а потом увозят Еву в ночь и неизвестность. Он не доверял фон Эссену. Настойчивость, с которой тот предлагал Еве остаться в отеле, казалась фальшивой, и к тому времени, как Анджело повернул в замке ключ, он уже изжарил себя тревогой до костей.

Но все было хорошо. Ева спала на самом краю огромной кровати, словно сидела-сидела, ожидая его, да так и склонилась дремотной головой на подушку. Ноги ее по-прежнему касались пола. Анджело едва не покачнулся от облегчения. Затем тихонько прошел в ванную и проглотил несколько горстей воды из-под крана, пытаясь заглушить боль в груди. Но это была хорошая боль. Боль, за которую он был благодарен. В ней смешались любовь, тоска и потеря; и хотя сегодня Анджело не потерял Еву, боль подсказывала ему: это все еще возможно. Даже вероятно. Боль говорила ему, что он идиот.

Должно быть, Ева успела принять ванну. В комнате до сих пор витал пар и аромат мыла и жасмина, пускай Анджело и не понимал, как Еве удалось его сохранить. По военным временам настоящая ванна была непозволительной роскошью, поэтому он не раздумывая стянул с себя сутану, а потом бросил на пол и все остальное. Кожу окутывало зловоние пота и страха.

Анджело забрался в ванну, стараясь не разбудить Еву, и до упора выкрутил горячую воду, которая все равно показалась ему недостаточно обжигающей. Затем растер кожу мочалкой и намылил голову маленьким ароматным кусочком мыла, к которому Ева притронулась и отложила в сторону. На раковине виднелись еще тюбик зубной пасты, зубная щетка, расческа и шапочка для душа – все атрибуты роскошного отеля. Анджело сполоснул рот и почистил зубы щеткой, которую наверняка использовала и Ева, стараясь не слишком задумываться о ее рте или интимности такого жеста. Потом пристегнул обратно протез, надел штаны, но так и не смог заставить себя влезть в рубашку или сутану. В итоге он просто встряхнул их и повесил на дверь, надеясь немного проветрить.

Когда он вернулся в комнату, Ева спала все в той же позе, прелестная и неподвижная. Белая простыня почти не скрывала очертаний тела, но лицо ее было повернуто вниз, обнажая тонкое горло и затеняя черты. Эта картина напомнила Анджело о скульптуре Цецилии, и он в два шага пересек расстояние до кровати и опустился перед ней на колени, охваченный внезапным ужасом. Когда он приподнял ноги Евы и уложил ее спиной на кровать, она даже не шелохнулась. Анджело немедленно прижался ухом к ее груди и поднес пальцы к губам, пытаясь уловить сердцебиение или дыхание. Несколько мучительных секунд он не мог заметить никаких признаков жизни. Ни одного.

У Анджело зашумело в ушах, и он наконец сообразил, что при таком грохоте собственного сердца нечего и надеяться расслышать Евино. Он реагировал слишком остро. И сам это понимал. Анджело сделал несколько глубоких вдохов, пытаясь успокоиться. В ту же секунду его пальцев коснулось теплое дыхание, и сердце Евы застучало чаще и громче, словно она почувствовала, что он рядом.

Анджело затопило облегчение. Он осторожно поднял Еву на руки – простыня потянулась следом – и опустился в кресло у кровати, дожидаясь, когда она проснется. Он не позволил себе ни намотать на палец волосы цвета темного шоколада, беспорядочной волной струившиеся по плечам и спине, ни даже чересчур пристально вглядеться в расслабленное лицо, которое сейчас находилось в каких-то сантиметрах от его. Нет, вместо этого он смотрел за окно в мартовскую ночь и смиренно ждал, силясь заглушить внутренний шум: грохот в груди, стук в висках и все те благоразумные голоса, которые умоляли его немедленно отпустить Еву и убраться от искушения куда подальше.

Он просто подержит ее, сказал себе Анджело. Хотя и понимал, что отпустить уже не сможет. Не сумеет.

– Анджело? – Слово прозвучало не более чем выдохом, и он машинально прикрыл глаза, разрываясь между облегчением и отчаянием.

Он был смущен до смерти. И напуган. Анджело не знал, что собирается ей сказать, и одновременно боялся, что сказал уже слишком много. Поэтому он продолжал сидеть с закрытыми глазами, не говоря ни слова.

– Анджело?.. – Голос окреп, а вопрос прозвучал более выраженно.

Анджело попытался было вознести молитву, но неожиданно понял, что не хочет Господней помощи. Не хочет божественного вмешательства. При этой мысли он наконец сдался, открыл глаза и взглянул в обращенное к нему лицо. Радужки Евы были так темны, что он видел в них собственное отражение – два бледных ореола, дрожащие в чернильных глубинах.

– Ты спала так крепко, что я испугался, – прошептал Анджело. – Наверное, тебе что-то снилось. Куда ты уходила?

– Искать тебя, – прошептала Ева в ответ.

– Я пришел.

Ева подняла руку и прижала к его щеке, будто желая убедиться лично. Это прикосновение – такое благоговейное, такое бережное – сломило Анджело окончательно. Как подобная нежность могла раскрошить его волю в пыль? И все же она поселила в нем трещину, а, видит Бог, от трещины не так уж далеко от разлома.

Ева не притягивала его к себе, даже не поднимала головы, покоящейся на груди Анджело. Все произошедшее было исключительно на его совести. У него не было никаких извинений, никаких оправданий своему поступку.

Он склонил голову и накрыл ее губы своими. Анджело хотелось бы думать, что он не выбирал, что сделал это под влиянием момента, однако он не мог себе лгать. Он поцеловал Еву намеренно. Ничего общего с поцелуями в рыбацкой хижине или даже у стены в день первой облавы – горячечными ласками, которые совершались в порыве, без раздумий или подготовки. На этот раз он действовал осознанно.

Это его губы приоткрылись, встретив ее. Его дыхание продолжало связывать их невидимой нитью, когда первое прикосновение, одновременно робкое и решительное, разом оглушило его и выжгло дотла. Это сделал Анджело. И никто, кроме него. Впрочем, Ева тоже не бездействовала. Одна рука, лежавшая у него на щеке, переместилась на затылок, оглаживая изгиб черепа; другая взлетела к шее, удерживая в объятиях. Ева смаковала его точно так же, как он смаковал ее. Теперь они оба вплавлялись друг в друга разомкнутыми ртами, сталкиваясь языками и торопясь добраться до горячей атласной изнанки.

Для мужчины со столь скудным опытом в науке чувственности Анджело на удивление легко пропустил этап пробных мазков и стеснительных подражаний. Никто не думал о технике, правильности движений или темпа. Если у них и были какие-то мысли, они сводились к цветным пятнам под закрытыми веками, нарастающей тяжести внизу живота и волне ошеломительных ощущений, которая с головой накрыла обоих, стоило Еве оседлать бедра Анджело и прижаться к его груди. Ее руки оплетали его шею; его – ласкали ее спину. Грохочущие друг в друга сердца задавали такой пьянящий и требовательный ритм, что ему невозможно было не подчиниться.

Затем Анджело встал, одной рукой продолжая придерживать Еву за спину, а другой подхватив ее под бедрами, и в два шага добрался до залитой луной кровати. Ева чуть слышно застонала, опускаясь лопатками на простыню, и его мгновенно стреножило чувство вины, словно он каким-то образом сломил ее, и совершенно не в том смысле, в каком она сломила его.

Анджело слегка отстранился и вгляделся в ее лицо. Комната была погружена в темноту, но свет луны и уличных фонарей, просачивающийся сквозь длинные шторы, раскрашивал обоих в бархатный черный, перламутровый белый и множество тонов серого.

Одно бесконечное мгновение они смотрели друг на друга в потрясенной, наполненной желанием неуверенности. Анджело ожидал разрешения продолжать, но Ева затаила дыхание, отказываясь разделить с ним эту ответственность. Она не торопила его, не умоляла, не шептала «Еще, Анджело», как когда-то в рыбацкой хижине целую жизнь назад. Она хотела, чтобы он принял решение самостоятельно. Чтобы сделал выбор. Он отчетливо видел это по ее лицу.

Анджело медленно поднял руку и коснулся Евиной щеки, вновь поразившись тому, какая шелковая у нее кожа. Затем провел подушечкой большого пальца по губам, разделяя их на две розовые створки, нагнулся и первым накрыл рот Евы своим.

– Еще, Ева. Еще.

Поцелуй возобновился. Анджело пил ее, словно умирал от жажды, и это одновременно унимало и еще усиливало боль у него в груди. Сейчас он физически не смог бы оторваться от губ Евы, хотя его переполняло желание ощутить ее всю, провести ладонями по коже, запомнить все холмы и ложбинки и раз и навсегда стать с ней одним. Наконец-то.

Анджело был настолько захвачен своим падением, настолько жаждал изучить каждый сантиметр ее тела, что никак не мог остановиться, выдохнуть, взять себя в руки. В эту секунду он напоминал ребенка в кондитерском магазине, который с горящими глазами перебегает от одной витрины к другой. Если близость с Евой означала, что его жизнь будет измеряться часами и минутами, а не годами и месяцами, – пускай.

– Я люблю тебя, – прошептал он, чувствуя потребность объяснить свой внезапный порыв. – Я так сильно тебя люблю. И потерял столько времени.

Глаза неожиданно защипало, словно это признание отперло какой-то замок у него внутри. Боль стихла, и ее место заняло огромное разбухшее сердце.

– А когда война закончится, ты тоже будешь меня любить? – шепнула Ева ему на ухо голосом, хриплым от желания.

Анджело понимал, о чем она спрашивает, но ход его мыслей споткнулся и замер, не в силах продвинуться дальше этого конкретного мига – мига, когда он сжимал в руках единственное сокровище, которого желал.

Он закрыл глаза, пытаясь найти ответ, взглянуть на ситуацию с высоты и услышать голос Господа.

Но вместо этого чувствовал только пальцы Евы, которые скользили по его закрытым векам, губам, скулам и подбородку. Вместо голоса Бога он слышал Евин: «А когда война закончится, ты тоже будешь меня любить?» И в эту секунду в Анджело выкристаллизовалось осознание. Последняя и окончательная правда. Она была единственным, чего он хотел в этом мире, – и не в таком смысле, в каком мужчина обычно хочет женщину. Он не хотел, чтобы эта нужда когда-нибудь удовлетворилась. Не хотел на время забыться в ее теле. Он хотел ради нее жить. Когда закончится этот вечер, когда закончится война. Всегда.

Он вдруг дошел до этой точки – а может быть, приближался к ней долгие годы, – но теперь драконы, которых он некогда стремился поразить, представлялись ему иначе. Драконы похоти, тщеславия и алчности. Драконы эгоизма и честолюбия. Драконы смертности и жажды власти. Все они исчезли, и их место заняла безусловная любовь и желание самопожертвования, готовность отречься от всех прочих нужд и амбиций ради чего-то иного. Ради Евы. Доктрина любви и мира, которую он старался нести людям, Господь, которому он так отчаянно стремился служить, остались прежними. Изменился сам Анджело.

Он больше не хотел бессмертия. Не хотел быть героем. Даже не хотел быть святым. Теперь он желал только быть хорошим человеком, достойным Евы Росселли. Он хотел Еву. Хотел ее поцелуев и улыбок, взглядов и смеха. Хотел детей от нее. Хотел раз за разом покрывать ее грудь поцелуями и ощущать тяжесть ее ног на своих бедрах. Хотел ее клятв, ее любви и доверия, слез и секретов, мудрости и молитв. Хотел провести с ней всю оставшуюся жизнь – и более ничего.

Анджело открыл глаза, но еще несколько мгновений мог только дышать, оглушенный этой внезапной правдой. Есть вещи, которые не должны быть трудными.

– Когда война закончится, я стану твоим – отныне и во веки веков. А ты станешь моей.

– Евой Бьянко? – улыбнулась она дрожащими губами.

– Евой Бьянко. На самом деле.

* * *

– Ты спишь? – прошептала Ева.

Анджело не ответил. Глаза его были закрыты, дыхание размеренно. Он лежал на животе, и Ева машинально провела пальцем вдоль позвоночника, однако остановилась незадолго до пояса. Если она продолжит его трогать, он наверняка проснется, а ему нужно было выспаться.

Анджело дремал, вместо подушки подложив под голову скрещенные руки. Смуглая кожа ярко контрастировала с белой простыней, и Еве на ум снова пришел светлый песок и теплые дни в Маремме, когда Анджело в точно такой же позе спал на пляже. Она тихонько поцеловала его в плечо и осторожно опустила голову на широкую спину. Сама она была слишком счастлива, чтобы спать. Слишком полна жизнью. Когда еще она чувствовала себя такой живой? Под кожей словно гудело электричество. Анджело занимался с ней любовью. Анджело ее любит.

– Анджело меня любит, – прошептала Ева чуть слышно, желая озвучить это открытие вслух, пусть даже только молчаливым стенам. В целом мире для нее не нашлось бы слов слаще.

– Да. Любит, – глухо донеслось снизу.

– А Ева любит Анджело, – ответила она и прижалась губами к его коже.

– Поспи хоть немного, – сказал он тихо. – Скоро рассветет.

Эта мысль проколола ее радость, точно воздушный шарик. Ева закрыла глаза и попыталась отрешиться от реальности, но та все равно просочилась в щели между веками и скопилась горечью во рту. Не успела она осознать, что делает, как с ее губ сорвалась печальная правда.

– Да. И жизнь продолжится. Нам придется выйти из этой комнаты. И снова начать бояться.

Анджело аккуратно перекатился на бок, и голова Евы соскользнула с его спины на кровать. Он тут же притянул ее к себе – кожа к коже, грудь к груди, – и их дыхание слилось в унисоне.

– Сейчас тебе страшно? Именно в эту минуту? – спросил он.

– Нет.

– Больно? – Голубые глаза были темны от усталости.

– Нет. С моим телом все отлично.

Анджело говорил не совсем об этом, но она поняла, что он имеет в виду. Физически она не испытывала никаких неудобств.

– Тебе тепло?

Ева кивнула. Сейчас ей было тепло как никогда.

– Одиноко?

– Нет. Ты… ты на меня сердишься, Анджело? – спросила она тихо.

– Нет. – Он покачал головой, не сводя с нее взгляда. – Нет. Просто больше всего на свете я хочу окружить тебя миром. Покоем. Безопасностью.

Он так и не рассказал ей, как прошел визит в Святую Цецилию, не рассказал, пережили ли беженцы прошлую ночь. Но Ева знала, что, если бы это было не так, он не лежал бы сейчас рядом с ней.

– Наступит ли когда-нибудь время, когда люди перестанут бояться? Весь мир стонет в агонии, Анджело. Ты слышишь? Я слышу этот стон каждую секунду, и мне страшно. Я так устала бояться.

Вместо ответа он коснулся ее губ своими – сперва мягко, затем настойчивей. Он не мог унять дрожь мира или исцелить людскую ненависть. Не мог исправить ничего в существующем миропорядке – Ева понимала это сама, – но от его поцелуев ее снова затопило счастье, омыло от макушки до пяток и ненадолго унесло прочь все страхи. Ева прижалась к Анджело, возвращая поцелуй, и на эти несколько минут ощутила в его объятиях настоящую безопасность.

Утро выдалось холодным и ясным. Полоска бледного света все разрасталась и разрасталась на горизонте, пока не охватила небо над Римом целиком. На юге продолжалась война. На севере бушевала смерть. На востоке не стихал скорбный плач. На западе не ослабевала борьба. Но прямо сейчас в комнате посреди оккупированного города, не имея в своем распоряжении ничего, кроме любви, Анджело и Ева изо всех сил держались друг за друга – и каждый хотя бы ненадолго находил в другом счастье и покой.

* * *

Утром в понедельник Ева надела красную юбку и белую блузку, в которых когда-то села в поезд до Рима; Флоренцию она покидала с четырьмя платьями, двумя юбками и тремя блузками. Ева знала, что это даже больше, чем у многих, но от бесконечных ручных стирок ткань выцвела и потрепалась. Отправляясь на прием, она прихватила с собой смену одежды, чтобы не ехать потом в трамвае в вечернем платье, однако сейчас не отказалась бы надеть его еще разок. Ей хотелось, чтобы Анджело снова взглянул на нее так, как в субботу. От одного воспоминания об этом Еве становилось трудно дышать, а щеки заливала краска.

Последние сутки они с Анджело провели все в том же номере в отеле, оплатив лишнюю ночь из гонорара Евы за выступление. Впервые за вечность они ели досыта – фрукты, курицу и пасту в сливочном соусе, – а в остальное время притворялись, будто в мире нет ничего, кроме этих четырех стен и их двоих.

– Не хочу, чтобы ты шла на работу.

Анджело остановился в дверях и закусил губу. Накануне он выстирал рубашку и сутану в раковине и высушил их на вешалке. Сейчас на нем были только штаны и рубашка; сутану он надевать не стал, просто перекинув ее через руку. Ева не знала, что это значит. Вероятно, ему не хотелось щеголять рясой и крестом в роскошном отеле – по крайней мере в столь ранний час.

– Я должна. Все будет хорошо. В Святой Цецилии не нашли ни одного еврея. У фон Эссена нет причин меня подозревать.

Анджело низко опустил голову, так что подбородок едва не коснулся груди, и тяжело выдохнул. Ева чувствовала исходящее от него напряжение и заранее мучилась, что они расстанутся на такой ноте, а потому прильнула к нему всем телом и приподнимала лицо Анджело до тех пор, пока их взгляды не встретились. Темные брови над голубыми глазами нахмурились, и Ева прижалась губами к его рту, оставив глаза открытыми, чтобы удержать его здесь, с ней, в этом конкретном моменте.

Анджело тут же обвил ее руками и оторвал от пола. Он определенно делал успехи в науке поцелуев. А может, просто целовался так же, как молился, – нежно, неистово и полностью отдаваясь процессу. Когда они наконец оторвались друг от друга, оба задыхались, и больше в это утро о виа Тассо не было сказано ни слова.

Однако Анджело волновался зря. Капитан фон Эссен провел весь день на встречах. Если не считать пары раз, когда Еве пришлось занести кофе в кабинет, полный немцев в форме, в понедельник они не пересекались вовсе, и домой она вернулась почти в таком же счастливом головокружении, как и утром.

Вторник прошел так же. Капитан фон Эссен не выходил из своего кабинета. Он определенно был не в духе, но окружавший Еву пузырь золотого восторга не получалось пробить никакими язвительными замечаниями и односложными приказами. Они с Анджело условились встретиться после работы в церкви Святого Сердца, и большую часть пути до нее Ева преодолела бегом – слишком взбудораженная, чтобы ждать трамвая. Если же кого-то из прохожих и удивила девушка, шныряющая по улицам с широкой улыбкой на лице, ей было все равно.

Анджело ждал у алтаря, не сводя глаз с креста, и Еву вдруг охватила тревога, что его мучает чувство вины или сожаления. Услышав за спиной ее шаги, он обернулся. Анджело улыбался. И улыбка эта была прекрасна и ослепительна, как само солнце. Еву захлестнуло такое облегчение, что она не удержалась на ослабших ногах и опустилась на ближайшую скамейку. Но у Анджело были идеи получше.

Едва добравшись до Евы при помощи трости, он увлек ее по лестнице в подвальную комнатку, где она когда-то испытала столько страха и отчаяния. Но теперь ее обвивали руки Анджело, целовали губы Анджело. На вкус они отдавали яблоками – значит, сегодня он снова был на черном рынке, – и Ева с жадностью приникла к ним языком, слизывая ворованную сладость и беззвучно благодаря Бога за милосердие. Анджело каждый раз подвергал себя чудовищному риску, отправляясь на берега Тибра за тем, чего больше было не достать нигде.

Наконец они оторвались друг от друга.

– Этого я и боялся, – простонал Анджело ей в волосы.

– Чего? – выдохнула Ева, пока не готовая закончить с поцелуями.

– Что потеряю над собой контроль. Я знал, что стану бесполезен, как только поддамся чувствам. Что не смогу думать больше ни о ком. Не то чтобы я и раньше не думал о тебе круглые сутки… Но теперь мне доступно другое, более глубокое знание. Я не просто тебя люблю. Я хочу любить тебя во всех возможных смыслах. Каждый раз, когда я закрываю глаза для молитвы, я вижу тебя. – И Анджело со стоном зажмурился, словно его терзала неподдельная боль.

Ева захихикала над такой театральностью и поцеловала его в напряженный изгиб челюсти.

– Если я тебя знаю, за один этот день ты уже принес пользы за десятерых. Наверняка работал без продыху, едва преклонил утром колени для молитвы. Ты же сегодня молился?

– Да. И не раз.

– О чем?

– Просил Господа защитить невинных, облегчить муки страдающих, поддержать слабых. А еще помочь мне обуздать похотливые мысли.

– А что, у тебя их много? – прошептала Ева ему в уголок рта.

– Ты даже не представляешь, – вздохнул Анджело.

– Значит, эту просьбу Бог не исполнил.

– На самом деле я и не хотел, чтобы он ее исполнял.

Ева снова хихикнула и накрыла его губы своими – жадно, настойчиво, собирая счастливые вздохи и драгоценные обещания. В эту ночь она уснула с надеждой в сердце и несмолкающей молитвой в мыслях – молитвой, которую, знала она, одновременно с ней возносят столь многие.

– Воззри на наши бедствия и спаси нас, – просила она. – Пожалуйста, спаси нас всех.

21 марта 1944 года

Признание: иногда мне кажется, что немцы непобедимы.


В конце января американский десант высадился в итальянском Анцио и занял прибрежный плацдарм совершенно неожиданно для немецкого командования. Увы, вместо того, чтобы сразу же продолжить наступление на Рим и прорвать «линию Густава», войска союзников необъяснимо остановились и принялись укреплять плацдарм, дав немцам возможность перегруппироваться и провести серию контратак. За следующие два месяца в боях погибли тысячи человек. Американцы, которым 22 января оставалось всего 58 километров до Рима, 21 марта находятся от него все в тех же 58 километрах.

Иногда я боюсь, что эта война никогда не закончится и мне придется вечно сидеть на виа Тассо, воровать золото из чулана и поцелуи у мужчины, который окончательно станет моим, только когда Рим будет освобожден.


Ева Росселли

Глава 20

Виа Разелла


В среду капитан фон Эссен был непривычно тих. Все утро он провел, запершись в своем кабинете. В обед Ева ждала Грету, которая днем раньше обещала за ней заехать и показать какой-то новый магазин, но Грета так и не появилась. Ева немного встревожилась и рискнула заглянуть к капитану, чтобы справиться у него о самочувствии супруги.

– С Гретой все хорошо? – спросила она, как только ей разрешили войти.

– Да, – сказал фон Эссен, однако в глазах его промелькнуло какое-то странное выражение. – Мы собирались сегодня пообедать вместе.

– Понятно, – кивнула Ева.

Это был странный ответ, учитывая, что Грета так и не приехала. Капитан откинулся в кресле и склонил голову к плечу, разглядывая ее в упор.

– Присядьте, Ева.

Она пристроилась на краешке одного из стульев для посетителей – том же самом, на который всегда садилась, когда записывала под диктовку капитана. Он тут же подался к ней через стол и, уложив перед собой руки, смерил ее озадаченным взглядом.

– Вам известно, что ни один из наших рейдов по монастырям в прошлые выходные не дал результатов?

Ни один. Ни евреев, ни партизан, ни антифашистов. Как такое может быть? Подполковник был уверен, что церковь – ключ ко всему. Но нет. – Капитан сцепил кончики пальцев и опустил на них голову, будто бы в глубокой задумчивости. – Я вернулся домой в таком раздражении, что жена три дня опасалась ко мне подходить. Однако вчера вечером она рассказала мне кое-что, во что я с трудом смог поверить.

И фон Эссен продолжил сверить Еву взглядом, не утруждая себя объяснениями, что же такого рассказала ему жена. Молчание затягивалось. У Евы уже затянулся в животе холодный узел, но капитан неожиданно сменил тему.

– Вы были так очаровательны в субботу, дорогая. Просто чудо. Какая удача, что вы так хорошо играете и были не против перед нами выступить.

Ева не стала ему напоминать, что как раз она-то была очень против.

– Спасибо, капитан, – ответила она просто. – Принести вам кофе?

– Благодарю, не нужно. Хотя кое-что вы для меня сделать можете. У вас же наверняка есть способ связаться с братом в Ватикане?

– Нет. Я никогда туда не звонила и не ходила.

Это была правда, но брови фон Эссена взметнулись в изумлении, словно ему было трудно в такое поверить.

– О! Но они, конечно же, смогут передать ему сообщение от вас, если понадобится. – Капитан поднял трубку блестящего черного телефона и провернул диск. – Ватикан, пожалуйста, – попросил он оператора, подмигнув Еве. – Ваш брат работает с монсеньором. Напомните, как его зовут?

– Монсеньор Лучано, – ответила Ева оцепенело, гадая, хотел ли капитан услышать от нее имя монсеньора О’Флаэрти. Он вообще знал, что Анджело работает с монсеньором О’Флаэрти? Дело было в этом?

Фон Эссен повторил имя оператору и замолчал, благодушно улыбаясь Еве. Она медленно поднялась и застыла перед столом. Холодный ком в желудке разрастался с каждой секундой.

– О! Очень хорошо. Мое имя капитан фон Эссен, и я работаю в немецкой полиции. Мне нужно передать сообщение отцу Анджело Бьянко, помощнику монсеньора Лучано. Это очень важно. – Капитан сделал паузу, будто его попросили подождать. – Пожалуйста, передайте отцу Бьянко, что его сестру арестовали и допрашивают в штабе гестапо.

– Если Еву задержали, ты уже не сможешь ей помочь! Не сможешь ее спасти, Анджело. Но ты все еще можешь спастись сам. Вспомни о людях, которые на тебя полагаются! Ты должен подумать о них, сын мой.

Но Анджело лишь поцеловал руку наставника и попросил его передать новости монсеньору О’Флаэрти. Анджело был уверен, что тот поймет. И поможет, если это будет в его силах. Он сам рисковал, как никто другой.

– Мы уже не сумеем вызволить тебя из штаба! Папа не может вмешаться. Она не стоит твоей жизни, Анджело! – кричал монсеньор Лучано, пытаясь угнаться за Анджело по коридору. Но тот даже не оглянулся.

Покинув укрытие Ватикана, он доехал на двух автобусах до виа Тассо, хотя прекрасно понимал, что его заманивают в ловушку. Однако у него не было выбора. Фон Эссен знал, что ключом к Анджело была Ева, и не преминул этим воспользоваться. Так что Анджело ничуть не удивился, когда в комнату в конце концов зашел именно он.

– Благодарю за визит, отец Бьянко. Конечно, мне следовало навестить вас самому, но в отношениях с Ватиканом так много политики… Так много неясности. К тому же он обладает дипломатической неприкосновенностью. Я подумал, проще будет провести беседу здесь, если что-то вдруг пойдет не по плану. – Капитан уселся и скрестил ноги в блестящих сапогах. Анджело даже видел в них отражение своего креста.

– Вы хотели, чтобы я приехал сюда, потому что на территории Ватикана у вас нет никакой власти, – спокойно ответил Анджело.

– Ну что вы, зачем мне она? – вкрадчиво поинтересовался фон Эссен. – Вы ведь обыкновенный священник. И совсем ничего не знаете о спрятанных по всему Риму евреях. Не так ли?

– Где моя сестра? За что ее арестовали?

Фон Эссен примирительно поднял ладони:

– Нет-нет, вы не поняли. Ей просто задали несколько вопросов. И кстати, не пора ли оставить эти игры? Ева же вам на самом деле не сестра.

У Анджело кровь застыла в жилах.

– Все это так печально, конечно. Ева чудесная скрипачка. В субботу никто не мог отвести от нее глаз. Прекрасная музыка и прекрасная девушка, что за сочетание. Она сперва не хотела играть… Думаю, вам известно. Мне пришлось просить, умолять. Даже угрожать. Бедная Ева! Наверное, она была так напугана. – Капитан притворно вздохнул. – Хотя никто не заподозрил бы этого по ее игре. Все были просто очарованы. Особенно жена Пьетро Карузо, начальника римской полиции. Фрау Карузо была уверена, что уже встречала эту девушку во Флоренции. Она слышала ее игру много лет назад, но до сих пор не забыла. Ту скрипачку звали Ева Росселли. Год спустя фрау Карузо снова посетила концерт того же оркестра, но девушка исчезла. Ей объяснили, что Еве Росселли пришлось оставить коллектив по причине своего еврейского происхождения.

Анджело ничем не выдал своих чувств, не позволил ни тени эмоции проскользнуть на лице. Однако это, скорее всего, было не важно. Фон Эссен знал.

– Только вообразите, как рада была фрау Карузо, когда услышала в субботу ее игру, – продолжал капитан гипнотизирующим речитативом, словно пересказывал занимательную историю компании дам за чаем. – И как она удивилась, что мы пригласили для развлечения наших высоких гостей чистокровную еврейку.

По фасаду наконец пробежала трещина. Лицо фон Эссена мимолетно исказилось от ярости, но он быстро взял себя в руки.

– К счастью, фрау Карузо оказалась исключительно благоразумной женщиной и сообщила о своих подозрениях напрямую моей жене. А та, посомневавшись, наконец рассказала мне.

Его жена сомневалась. Это объясняло, почему понедельник и вторник прошли спокойно. Фон Эссен узнал не сразу. Анджело задумался, зачем та женщина вообще выжидала. И наказал ли ее муж за молчание. Анджело полагал, что да.

– Я кое-что по вам проверил, отец Анджело. Вы приехали в Италию в юности. И когда не обучались в семинарии, жили с бабушкой и дедушкой. А те работали на еврейскую семью по фамилии Росселли. Я был уверен, что вы тоже еврей, который только притворяется священником. Но нет. Вы и правда католической священник, рукоположенный Римской епархией, слуга нашего Господа и Папы Пия XII и восходящая звезда курии. Вы именно тот, за кого себя выдаете. В отличие от Евы. И она вам, конечно, не сестра, хотя вы и выросли вместе.

Когда Анджело не возразил и вообще не ответил ни слова, просто оцепенев на стуле, капитан расхохотался. Это был уродливый смех, лишенный юмора или веселья. Сейчас в нем звучала только издевка.

– Полагаю, вы в самом деле ее любите, пускай и не братской любовью. Честно говоря, я думаю, что вы с ней спите. Как устоять перед такой красотой, а? Я сам с трудом удержался. Хотя что за недостойное священника поведение! – И капитан покачал головой, словно не мог поверить в подобную низость. – Не сомневаюсь, что она вам помогала. Передавала информацию. Должно быть, подслушала что-то о планирующихся рейдах. А может, я сам виноват. Так хотел оградить ее от проблем. И она меня предала.

На лице фон Эссена снова промелькнула ярость, но на этот раз ему не удалось спрятать ее так ловко. Он перегнулся к Анджело через стол: острый взгляд и подчеркнуто мягкий голос.

– Однако я готов пойти с вами на сделку, отец. Я отпущу Еву. Девчонка мне нравится, и я не хочу, чтобы ее пытали из-за вас. Поэтому я ее отпущу и дам фору – возможность спрятаться, прежде чем мы за ней придем. Но мне нужно знать, где вы укрываете остальных евреев. Вы же понимаете, что мы все равно их найдем. В каждом монастыре, каждой обители, церкви, школе и семинарии. Мы прочешем их опять – одну за другой – и вытащим на свет каждого еврея. Сообщив их местоположение, вы не измените их судьбу. Зато, возможно, измените судьбу Евы.

Разум Анджело лихорадочно заметался между разными вероятностями, но почти сразу отмел их все.

Мучается ли она сейчас от боли? Сидит в камере в ожидании депортации? Она вообще на виа Тассо?.. Анджело задохнулся и сжал кулаки. Раньше он и не подозревал, что способен ненавидеть кого-то с подобной силой. Эта ненависть была такой острой, что ранила, такой горькой, что он почти чувствовал ее вкус на языке, и такой обжигающей, что грудь пекло, точно углями.

Анджело не закрыл глаз и не склонил головы, но начал молиться про себя, пытаясь отыскать веру и силы. Не смотрел на капитана, не думал об ожидающих за дверью солдатах в касках и с винтовками, а просто умолял Всевышнего о помощи. Сейчас в его распоряжении было только такое оружие.

Капитан снова откинулся на стуле. Видимо, торги были еще не закончены.

– Хорошо. Давайте начнем с десяти. Десять евреев за Еву. Десять за одного – разве не таково правило? Мне нужно десять адресов. – Он протянул Анджело карандаш и лист бумаги. – Или просто имена. Просто названия церквей, и я препоручу Еву вашим заботам. Вы отдаете мне список, я отдаю вам сестру, и мы расходимся. Никто не будет знать. Только вы и я. Ева, наверное, догадается, но она будет благодарна, что вы оценили ее жизнь выше остальных.

– Я не располагаю интересующей вас информацией, капитан. Боюсь, ничем не могу помочь, – твердо ответил Анджело без малейшего промедления и вообще не позволив себе задуматься.

– Нет? Даже ради спасения вашей сестры? – Фон Эссен опять сделал ударение на последнем слове. – Я обязательно ей передам. – И он уставился на Анджело, будто ожидая его следующего шага.

«Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою; благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего Иисус. Святая Мария, Матерь Божия, молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей. О, милосердный Иисус! Прости нам наши прегрешения, избавь нас от огня адского и приведи на небо все души, особенно те, кто больше всего нуждаются в Твоем милосердии. Аминь».

Слова Розария, молитвы, прокатывались у Анджело в голове, точно горестный барабанный бой. Моля Господа о спасении Евы, он одновременно просил у нее прощения. Анджело с радостью отдал бы свою жизнь за ее, но он был не вправе распоряжаться жизнями Других и знал, что Ева тоже этого не одобрила бы.

Капитан встал и выглянул за дверь.

– Приведите девчонку, – распорядился он ближайшему охраннику.

Анджело немедленно вскочил.

– Сядьте, отец. Я из любезности не стал вас связывать, но сделаю это, если понадобится.

Анджело остался на ногах. Капитан приблизился к нему со сложенными за спиной руками – похоже, это была его любимая поза.

– Мужчины только о ней и говорят, отец. Какая она красотка. Думаю, здесь ей придется несладко. Вы же понимаете? А в лагере тем более. Хотя в лагерях несладко всем.

– Да помилует Господь вашу душу[14], – прошептал Анджело, не доверяя себе большего. Пальцы почти ныли от желания стиснуть их на горле капитана.

– Ее не изнасилуют – не здесь, по крайней мере. Вы знаете, что немцу незаконно возлечь с еврейкой? Нельзя марать родословную. У нас высокие стандарты в этом отношении.

– О, милосердный Иисус! Прости нам наши прегрешения, избавь нас от огня адского и приведи на небо все души, особенно те, кто больше всего нуждаются в Твоем милосердии. Аминь, – повторил Анджело вслух, не сводя глаз с капитана и на этот раз особенно подчеркнув голосом мольбу о тех, кто нуждается в милосердии.

Дверь открылась, и солдат в каске втолкнул Еву в комнату с таким видом, словно тычки и запугивание входили в его должностную инструкцию. Глаза ее были распахнуты, а лицо бледно, но волосы и одежда казались чистыми, а сама она – невредимой.

– Сядьте, – велел капитан, и немецкий солдат, силой усадив Еву на стул, неподвижно застыл у нее за спиной.

– И вы, – скомандовал фон Эссен Анджело. На этот раз он подчинился, не отрывая взгляда от Евы. Сам капитан сел между ними, замкнув треугольник, словно собирался их стравить. – Я не хочу быть грубым. Моя жена очень к вам привязана, Ева. И сейчас сама не своя от происходящего.

Ева наконец отвела глаза от Анджело и с каменным выражением уставилась на капитана. Тот ответил ей таким взглядом, будто она предала его лично.

– Я предложил отцу Бьянко обменять вашу свободу на сведения о церквях, которые укрывают евреев. Не всех. Только десятерых. Но он сказал, что ничем не может мне помочь. Что вы об этом думаете?

Ева продолжала смотреть на него в упор. Капитан вздернул бровь, ожидая ее ответа, а когда его не последовало, подался вперед и доверительно понизил голос:

– Вы могли бы спасти друг друга. У меня нет желания вредить никому из вас. Мне просто нужно выполнить свою работу. Я испытываю огромное давление со стороны самого герра Гиммлера. – И капитан покачал головой. – Так почему бы тебе не сказать мне, Ева, где твой брат прячет евреев?

– Я единственная еврейка, которой он помог, и то потому, что мы выросли вместе, – твердо ответила Ева.

– Наверное, ты очень благодарна, – мягко ответил фон Эссен. После чего резко выхватил пистолет, но вместо того, чтобы наставить его на Еву, ударил Анджело рукояткой по лицу.

Голова Анджело откинулась, и вся левая половина лица обагрилась горячей болью. Однако он почти рассмеялся от облегчения. Если капитан собирался вести допрос таким образом, он ничуть не возражал. Еву спрашивать, Анджело бить. Будь его воля, он бы прямо сейчас вознес Господу благодарственную молитву.

– У вас уже есть я! Отпустите его, – закричала Ева.

– Скажи мне то, что я хочу знать, и можете быть свободны.

– Я единственная еврейка, которой он помог, – повторила Ева, закрыв глаза, точно боялась не вынести того, что последует дальше.

На этот раз боль обожгла правую половину лица.

– Я единственная еврейка, которой помог Анджело! – заорала Ева. – У вас есть я! Отпустите его!

По щекам покатились слезы. Очевидно, капитан полагал, что ее будет легче сломить. Анджело не был так наивен. Она не заговорит. Будет страдать, глядя на его мучения, но никого не выдаст.

– Откуда у тебя поддельный паспорт? – неожиданно сменил тему фон Эссен.

На этот вопрос Ева ответила без раздумий; здесь ее признание уже не могло подвергнуть никого опасности.

– От человека по имени Альдо Финци. Он когда-то работал типографом на заводе моего отца.

– Еврей?

– Да.

– И где я могу найти герра Финци?

– Он мертв, – резко вмешался Анджело, отвлекая внимание капитана на себя.

Тот презрительно вскинул брови:

– Как кстати.

– Уверен, что Альдо Финци с вами не согласился бы, – парировал Анджело.

– И как он умер?

– Месяц назад вы застрелили его на улице возле трамвайной остановки. Не припоминаете?

Анджело явно застал капитана врасплох. Тот склонил голову, словно роясь в глубинах памяти.

– Вы велели ему снять штаны, а потом застрелили в голову.

Похоже, капитан был потрясен, что Анджело знает такие подробности. Неужели он и правда считал себя настолько неуязвимым и непобедимым, что думал, будто все его преступления остаются без свидетелей?

– Вы застрелили человека посреди улицы, – тихо повторил Анджело. – Но если вы отпустите Еву, я вас не выдам.

– Думаете, кому-нибудь есть дело до смерти одного еврея? – неверяще спросил фон Эссен. – И вот этим вы собираетесь со мной торговаться?

– Война закончится. Германия проиграет. И вы ответите за свои прегрешения, – выплюнул Анджело окровавленными губами. – Отпустите Еву, и я за вас поручусь. Показания священника кое-чего стоят. Я скажу, что вы благородный человек, и вы вместе с женой спокойно вернетесь в Германию. В отличие от многих других, которым придется заплатить за свои преступления.

Фон Эссен рассмеялся:

– Не знаю, как вы пронюхали про еврея на улице. Но вы, очевидно, там были, а это только подтверждает, что Ева не единственная еврейка, которую вы укрываете.

Он снова выглянул за дверь, и спустя секунду в комнату зашли два офицера СС.

– Верните ее в камеру, – велел капитан солдату, охранявшему Еву. После чего повернулся к двум новоприбывшим. – Падре заберите тоже. Обрабатывайте его, пока не заговорит. И проследите, чтобы девчонка слышала его крики.

* * *

Их разлучили тридцать шесть часов назад. Анджело пытали и допрашивали тридцать шесть часов подряд. Сутки и еще полсуток ада. Ева слышала, как он просил пить. Вместо этого его окунули головой в ведро с ледяной водой и лишили сна. Слышала, как он кричит от боли, хотя пытается сдерживаться ради нее. Его избивали. Мучили. Угрожали подробными описаниями того, что сделают с ней. Однако у Анджело не вырвалось ни одного признания – только молитвы и тихие, но твердые слова, что ему нечего им сообщить.

В пятницу охрана начала освобождать камеры от мужчин – и евреев, и неевреев. В гестапо остались только Ева и две сестры-еврейки, которые уже были официально осуждены и теперь дожидались поезда на север. Услышав, как солдаты приказывают Анджело встать и двигаться на выход, Ева сразу бросилась к двери и прижалась к окошку. Его распухшее, багровое лицо было не узнать, однако солдаты не забрали у него сутану, и теперь обычно белый воротничок пятнали капли крови. Волочась мимо ее камеры, Анджело обернулся ради одного последнего взгляда, хотя и без того с трудом удерживался на ногах.

– Анджело! – закричала Ева. – Анджело!

Двое оставшихся солдат подтолкнули друг друга локтями и направились к ее камере. Ева немедленно отскочила от стекла, но, стоило двери открыться, все равно попыталась заглянуть им за спины. Ей нужно было знать, куда забирают Анджело. Ее тут же втолкнули внутрь, причем с такой силой, что Ева ударилась о противоположную стену.

– Ну-ну, Yraulein. Держи себя в руках. Что подумают твои еврейские подружки?

– Точно! Решат, будто ты крутишь шашни со священником. – И один из солдат сложил ладони в пародии на молитву, распутно причмокивая губами.

– Катитесь в ад, – выплюнула Ева на немецком. Глаза жгло от непролитых слез, разум отказывался верить происходящему. Анджело не могли увести просто так. Они обязательно еще увидятся.

– О-о! Маленькая Yraulein говорит по-немецки! – Первый солдат заметно удивился.

– Ты немецкая еврейка? – безучастно спросил второй.

– Катитесь в ад, – повторила Ева.

Он вплотную приблизил к ней лицо. Глаза военного были холодными, даже льдистыми. И голубыми. Почти такого же оттенка, как у Анджело. Но глаза Анджело напоминали небо. Теплое. Чистое. Бескрайнее. Любимое.

– Я уже там, дорогуша. Но, к несчастью для тебя, этот ад даже близко не стоял по сравнению с тем, в который ты отправишься. И очень скоро.

– Хотя это даже неплохо, – поддакнул первый солдат с фальшивой жизнерадостностью. – Твоему папочке не придется без тебя скучать. Ты же знаешь, куда его забирают?

Ева промолчала, не сомневаясь, что им и без того не терпится поделиться.

– Его расстреляют вместе с остальными. Тридцать три члена немецкой полиции погибли сегодня на виа Разелла от партизанских бомб. За каждого убитого умрут десять итальянцев. Мы освобождаем не только тюрьму на виа Тассо. «Реджину Чели» тоже вывозят. Всех евреев, партизан и антифашистов. Если не хватит пленных, будем забирать гражданских с улиц. Триста тридцать мужчин. В следующий раз партизаны дважды подумают, прежде чем подкладывать бомбы.

– Вот только следующий раз для многих из них не наступит, – добавил первый солдат. – Как и для твоего священника. Надеюсь, ты дала ему что-нибудь на память.

Ева закрыла голову руками и стекла на пол, слишком оглушенная, чтобы слушать дальше. Она даже не заметила, когда они ушли.

24 марта 1944 года


Анджело Бьянко, мой белый ангел.

Они забрали тебя,

и теперь меня нет.

Но когда‑то

мы были здесь вместе.


Ева Росселли

Глава 21

Ардеатинские пещеры

Их выстроили в ряд с заложенными за голову руками, пересчитали, загнали в грузовики – точь-в-точь как евреев в ночь октябрьской облавы, – а затем отвезли к старой каменоломне возле знаменитых катакомб, куда вечно выстраивались очереди туристов, а горожане даже не заглядывали. В этом году туристов в Риме не было. Только немцы, осажденные итальянцы и католическая церковь. Только война, голод, безысходность и смерть.

У Анджело горели от побоев ребра, один глаз полностью заплыл. Сидя в кузове, он не мог понять, куда их везут, но дорога не заняла много времени. Когда 336 человек – на шесть больше, чем было объявлено, – высадили из грузовиков и снова выстроили в линию, он немедленно узнал окрестности, и сердце у него упало. Для резни и придумать было нельзя лучшего места.

Немцы потрудились, чтобы пленники были надежно связаны и запуганы винтовками, но никто все равно не помышлял о побеге. Интересно почему? Была ли надежда так сильна, что заставляла людей до самого конца стремиться к сотрудничеству? Анджело наблюдал подобное вновь и вновь. Очень немногие отваживались бороться. Большинство считали, что сопротивление заранее обречено на провал, что оно означает только верную смерть. Поэтому они продолжали сотрудничать – и надеяться.

Однако эта надежда быстро подошла к концу, когда в каменоломне начались расстрелы. Люди ударились в слезы, и Анджело прибегнул к единственному способу облегчить их участь, который знал. Поразительно, но солдаты не велели ему заткнуться, когда он начал читать молитву, и не остановили, когда он двинулся вдоль ряда арестантов к тем, кому предстояло зайти в пещеры первыми. Запястья Анджело были связаны за спиной, поэтому он не мог осенить пленников крестным знамением, но дернул правой рукой, подразумевая этот жест.

Анджело спустился вместе со второй группой и, миновав лабиринт туннелей, оказался в огромной пещере. При этом он ни на секунду не переставал молиться, по мере сил совершая последние обряды и надеясь только, что Бог его простит и помилует души трехсот тридцати пяти человек, которые провожали его отчаянными взглядами. Его – падшего мужчину, который даже не хотел больше быть священником.

Пятерых пленников ставили на колени. Пятеро палачей прижимали дула винтовок им к затылкам. Щелкали пять курков. Пять человек падали. Еще пятерых ставили вплотную к груде мертвецов, только чтобы те спустя секунду разделили их участь. Анджело каждый раз ждал, что его вот-вот вытолкнут в центр и тоже поставят на колени, – и каждый раз его обходили стороной, позволяя продолжать молитвы за тех, кто умирал вокруг.

Двое – мальчик с отцом – встали бок о бок и погибли тоже бок о бок, рухнув на землю в неуклюжем объятии. Анджело заплакал, однако не прервал молитву и так и не закрыл глаза. Ему нужно было видеть, нужно было засвидетельствовать происходящее, пусть даже и на пороге собственной смерти. Этого требовала кровь невинных.

Расстрел занял многие часы. Когда груда трупов становилась слишком высокой, солдаты выстраивали другой ряд, а после того как пещера заполнялась до отказа, переходили в соседнюю. Анджело следовал за ними, не переставая благословлять идущих на смерть. Когда последний арестант упадет лицом на окровавленную гору смерти, найдется ли кто-то, кто разделит с ним его последние мгновения?

Ближе к концу наступил краткий перерыв, когда часть солдат перетаскивала тела, а часть отправилась по темным туннелям за новыми жертвами. Неожиданно Анджело пихнули в спину и начали подталкивать куда-то в сторону, а когда он уперся, схватили за веревку на запястьях и дернули настойчивей.

– Идемте, отец, – произнес голос над ухом, хотя Анджело не был уверен, действительно ли он прозвучал под сводами пещеры или только у него в голове.

В ушах звенело от сотен непрерывных выстрелов, против которых у него не было никакой защиты.

Почти полная потеря слуха усугубила и без того шаткое равновесие, и на очередном шаге Анджело споткнулся и упал. Чьи-то грубые ладони тут же вздернули его на ноги, и он поковылял дальше.

Неожиданно веревки на запястьях исчезли, и Анджело едва не вскрикнул от боли, когда в занемевшие конечности хлынула кровь. Твердая рука на плече тащила его все дальше по узкому туннелю, пока впереди не показался маленький треугольный просвет. Конвоир подтолкнул Анджело к отверстию в стене, и тот наконец выбрался наружу примерно в полусотне метров от главного входа, возле которого толпились испуганные арестанты. Здесь Анджело остановился и обернулся, не уверенный, чего от него ждут. Сейчас он находился на возвышении и отчетливо видел полукруг заляпанных кровью немцев в касках. Их сослуживцы, которым выпало охранять пленников, стояли, прислонившись к пустующим ныне грузовикам, курили и потягивали коньяк прямо из бутылок – не иначе как для храбрости. Анджело видел в пещере, как рвало некоторых офицеров; другие просто отказывались спускать курок. Командир отсылал их наружу или все же вынуждал стрелять. Большинство солдат были не так щепетильны. Когда Анджело выбрался из пещер, никто даже не повернул головы в его сторону, и неизвестный конвоир опять потянул его за руку, указывая на деревья невдалеке.

У солдата оказался приплюснутый нос, круглое лицо и покрасневшие веки. Анджело заметил, что его щеки усеивают брызги крови – маленькие багровые точки размером с булавочную головку, – которые придавали немцу нездоровый вид.

Он что-то говорил, и Анджело постарался сосредоточиться на движении губ. Все слова доносились до него словно сквозь шум воды, и он мимолетно задумался, вернется ли еще слух или это уже первая стадия умирания.

– Идите. Никто из нас не хочет убивать священника, – сказал солдат.

Затем снова подтолкнул Анджело и для верности указал направление пистолетом.

– Идите! – прорычал он, вплотную приблизив к Анджело лицо с лихорадочно блестящими глазами.

Тот наконец понял, что ему приказывают бежать. Развернувшись, он начал тупо переставлять одну ногу за другой. Застежки протеза ослабли, и на очередном шаге он едва не упал, однако не решился остановиться и подтянуть их, в любую секунду ожидая выстрела в спину. Но его так и не последовало. Анджело продолжал идти, ковыляя через деревья к дороге, которая, по его воспоминаниям, должна была там находиться. Под ногами чавкала размокшая от дождей земля, деревья только начинали опушаться новыми листьями. Некоторые до сих пор стояли голыми, словно зима была к ним суровей, чем к остальным. В затуманенном шоком мозге промелькнула мысль, вернутся ли они еще когда-нибудь к жизни или так и останутся стоять скелетами среди живых собратьев, пока их не свалит на землю некая сила.

Следом пришел вопрос, вернется ли когда-нибудь к жизни и сам Анджело. После этого он перестал думать вообще. Просто блуждал кругами, спотыкаясь и оскальзываясь, пока спустя час или несколько минут – он не мог сказать наверняка – не набрел на дорогу. Знак у развилки указывал на Fosse Ardeatine. Неожиданно земля содрогнулась, и Анджело рухнул плашмя, готовясь к падению бомб. Однако он не слышал ни воя, ни визга, а в небе над ним не было ни звезд, ни полосок. Земля дрогнула снова, затем еще раз, и деревья у Анджело над головой начали в ужасе перешептываться, трепеща листьями в прохладном мартовском свете.

Он вдруг понял, что происходит. Немцы взрывали пещеры. Пытались замести следы, спрятать тела и запечатать входы, как будто город мог не хватиться пропажи трех сотен человек. Анджело дополз до обсаженной деревьями обочины, ощущая лишь боль, ужас и отчаяние, и дождался, пока по дороге часом позже не прогрохочут немецкие грузовики. Дело было сделано. Вокруг сгущалась темнота, а он еще два дня назад лишился своей трости. И креста. И Евы. Эта мысль неожиданно ужалила его сильнее всего, и он не скрываясь застонал сквозь сжатые зубы.

Спаси мою семью, просил Камилло. Стань священником и спаси мою семью. Но спасать больше было некого. Анджело даже не был уверен, что сумеет спастись сам. Однако он все же поднялся на дрожащие ноги и заставил себя идти вперед. Для хромого мужчины с разбитым сердцем дорога до Рима обещала стать бесконечной.

* * *

– Он мертв. Отец Бьянко мертв. Ты же это понимаешь? Но тебе умирать необязательно. Я позволю тебе отсюда выйти. Сохраню наш маленький секрет. Тебе просто нужно сказать, где он прятал беглецов, – пытался вразумить Еву капитан фон Эссен.

Она даже не удостоила его взглядом. Капитан был идиотом. Неужели он не понимал, что теперь она хотела только умереть? Не сознавал, что ей стало абсолютно незачем жить? Золотой пилкой, по-прежнему спрятанной в левой туфле, Ева выцарапала на стене камеры имя Анджело вместе с датой и подтверждением, что она тоже здесь была. Они оба были. Но на стене много не нацарапаешь, а Ева хотела оставить одно последнее признание, пусть даже его не прочтет никто, кроме капитана.

– Дайте мне бумагу и карандаш, – попросила она тихо.

Фон Эссен тут же бросился к двери, щелкнул пальцами и распорядился принести ей все необходимое. Несколько секунд спустя в комнате появился солдат с письменными принадлежностями. Капитан положил их перед Евой, сел напротив и заулыбался, кивая, словно гордился ее благоразумием. Словно был уверен, что она наконец-то начала сотрудничать.

Ева поставила вверху листа сегодняшнюю дату – 24 марта 1944 года – и начала писать по-немецки.


Признание: меня зовут Батшева Росселли, а не Ева Бьянко, и я еврейка. Анджело Бьянко – не мой брат, а священник, который хотел только уберечь меня от того места, в котором я теперь оказалась.


Она писала несколько минут, неспешно заполняя страницу своими последними мыслями. А закончив, подтолкнула лист к капитану и подняла на него безучастный взгляд. Он начал читать, багровея на глазах. Это было определенно не то признание, на которое он рассчитывал.

– Ты покойница, – выплюнул он наконец. – Ты это понимаешь?

– Мы все умрем, капитан, рано или поздно, – ответила Ева, складывая руки на груди. – На вашем месте я бы прикончила меня сейчас. Потому что в противном случае я расскажу всему миру, что вы за человек и что сделали. Расскажу Грете, что вы ополоумевший убийца. Хотя, подозреваю, она знает и так.

– Уведите ее! Она бесполезна, – рявкнул фон Эссен охраннику. После чего встал и взглянул на Еву сверху вниз. – Приятного путешествия, Fräulein Бьянко.

Ева вздрогнула при звуках этой фамилии. Фамилии Анджело. Она никогда уже не будет Евой Бьянко. Когда ее арестовали, она испытала почти что облегчение. Событие, которого она так долго страшилась, боялась, избегала, наконец произошло. И она вдруг ощутила себя свободной от страха. Невозможно бояться того, что уже случилось. Предвкушать ужас, который уже здесь. Арест принес Еве странное умиротворение, тихий покой. Все позади. Она знала, что именно так и будет. И теперь могла перестать бояться.

Но потом они арестовали Анджело и начали его пытать. И страх вернулся. Если подумать, он обладает странной природой: зарождается где-то на груди, а потом просачивается сквозь кожу, ткани, мышцы и кости, пока не превращается в черную дыру размером с душу – Дыру, поглощающую любую радость, удовольствие и красоту. Но не надежду. Каким-то образом надежда единственная остается неподвластна страху, и именно она заставляет человека совершать следующий вдох, следующий шаг, следующий крохотный акт неповиновения, пускай он и заключается всего лишь в том, чтобы продолжать жить.

Когда Еве сказали, что Анджело мертв, она потеряла и надежду.

* * *

– Помоги мне, святой Георгий, – взмолился Анджело статуе над церковным фонтаном.

Вряд ли она изображала именно святого Георгия, но сейчас это было неважно. Возможно, это был святой Иуда, покровитель отчаявшихся людей и безвыходных ситуаций. В таком случае у Анджело было к нему задание.

– Помоги мне встретить то, что грядет, – попросил он непослушными губами. – Помоги добраться до Рима и найти Еву. Позаботься о ней, пока меня нет рядом.

Затем Анджело напился омерзительной воды из фонтана и как мог привел себя в порядок, стараясь не думать о крови и запахе смерти, которые до сих пор покрывали его кожу. После чего развернулся и снова поковылял к Риму. Ему нужно было добраться до Святой Цецилии до рассвета. Нужно было отыскать Еву.

Несколько часов спустя он сделал последние шаги и мешком свалился возле монастырских ворот. Над головой тут же начали звонить колокола, но их Анджело уже не слышал.

* * *

Ева до сих пор была в сером платье, которое надела на работу в среду, узком черном поясе и черных туфлях на низком каблуке. Модная неряха. Волосы сбились в колтуны. Она не расчесывала их… сколько? В среду ее арестовали. В пятницу разлучили с Анджело, в субботу утром посадили в поезд. Сейчас все еще была суббота, и она сидела в зловонной темноте вагона, стиснутая со всех сторон чужими телами. Они дарили ей тепло, но одновременно вызывали желание вскарабкаться к маленькому окошку вверху стены, чтобы хоть мельком увидеть небо и глотнуть воздуха, не побывавшего сто раз в легких других людей. В этом вагоне были только женщины и дети. Всех мужчин-евреев вывезли из тюрем, чтобы добрать нужное число пленников для репрессалии. Как Анджело.

Четыре дня. Именно столько прошло с тех пор, как она в последний раз расчесывала волосы. Или чистила зубы. Или смотрелась в зеркало. У Евы было странное чувство, что если она увидит себя, то не узнает собственного лица. Всего семь дней назад она лежала в объятиях Анджело, счастливая, как никогда в жизни. А теперь скорбела по своей былой жизни в поезде, везшем ее на смерть.

Она постаралась занять место у стены. Угол они отвели под уборную, и, хотя сперва никому не хотелось ей пользоваться, в конце концов это пришлось сделать всем. Ева думала, что никогда не сможет простить немцам унижение старух, которые неловко приседали в этом углу, пытаясь сохранить остатки достоинства и одновременно не наступить в чужие отходы, пока по щекам у них катились слезы ужаса. Одно дело убить кого-то. Совсем другое – унизить его и расчеловечить, лишить гордости, словно еще одной части тела. Первое делает человека убийцей. Второе – чудовищем. Ева была уверена, что многие женщины в поезде предпочли бы быструю и чистую смерть, но не медленную потерю своей человечности.

Дорога заняла много часов. Один раз поезд остановился, и они услышали лай собак, выкрики на немецком и голоса людей, которых заталкивали в соседние вагоны. Двери так и не открыли, но Еве показалось, что они во Флоренции. Это место пахло Флоренцией, пахло домом – и она прижала пальцы к глазам, пытаясь не разрыдаться и не начать звать бабушку с дедушкой, словно ребенок. Впрочем, сейчас она все равно не смогла бы закричать: в горло будто насыпали песка.

Стоял конец марта, так что узники хотя бы не дрожали от холода. Могло быть гораздо хуже. Правда, сложно убеждать себя, насколько кошмарней могла бы быть ситуация, когда ты и без того на окраине ада. Голодные дети страдали больше всех. Или нет? Когда дети страдают, те, кто их любит, но не может облегчить их агонию, мучаются вдвойне.

Когда поезд наконец тронулся, пленники едва не заплакали, настолько велико было их облегчение от смены одной пытки на другую. Ева села, подтянув колени к груди, чтобы не занимать слишком много места, и прислонилась затылком к стене вагона. Она на удивление крепко спала в первую ночь после задержания, уже ожидая поезда, который должен был увезти ее от прежней жизни. От борьбы. От всего, что стало вдруг представляться немыслимо трудным. Теперь Ева провалилась в сон столь же глубоко и быстро – способность, которой она обладала с детства, – надеясь хоть так ненадолго ускользнуть от реальности.

Увы, она сразу же его узнала. Это был сон, который она видела сотни раз. Однако теперь в ее груди зародилось смятение. Точно ли она спала? Вес тел, сдавливающих ее со всех сторон, ощущался поразительно реальным. Ева припомнила, как ее заталкивали в машину, как немец на улице приставил пистолет ей к голове. Это был не сон. Хотя она точно уже видела это место.

Они не свернули на северо-восток к перевалу Бреннера, по другую сторону которого лежала Австрия, а направились вдоль западного побережья Италии к Франции. В Пьемонте, не доезжая двадцати километров до французской границы, пленники неделю провели в транзитном лагере Борго-Сан-Дальмаццо, где их наконец накормили жидким супом и черным хлебом и дали достаточно воды, чтобы вымыться и утолить жажду. Осознание, что их везут на запад вместо востока, снова было встречено слезами облегчения, хотя с этого момента им предстояло двигаться на север.

– Берген-Бельзен. Нас везут в Берген-Бельзен! – закричала одна женщина с дрожащей на губах улыбкой, после чего закрыла глаза и подняла голову к небесам, чтобы вознести хвалу Господу. Они направлялись не в Освенцим, и многие уже считали это поводом для праздника.

Удивительно, как распространяются слухи: передаются из уст в уста и преодолевают огромные расстояния, чтобы поддержать или утешить, огорчить или ужаснуть. Берген-Бельзен был далеко не так плох, как Освенцим. Там можно было выжить. Семьям даже разрешали остаться вместе. Иногда узникам давали немного молока или сыра. По крайней мере, так утверждали слухи, истории, слышанные некоторыми из женщин. Но Берген-Бельзен находился в Германии. В северной Германии, уточнил кто-то в испуге. В этом смысле Польша была предпочтительней. Германия означала Гитлера.

– Ливийских евреев, которые укрывались в Италии, выслали прошлой осенью в Берген-Бельзен, – добавил кто-то. – Остальных потом отправляли в Освенцим. Так что нам повезло.

Повезло. Они умрут медленней, будут страдать дольше. Ева хотела только, чтобы все закончилось.

Берген-Бельзен означал смерть по капле, в то время как Освенцим походил на смертельную инъекцию. Скоростной поезд на тот свет. Будь воля Евы, она выбрала бы его.

Пожалуй, ее начинала слегка тревожить собственная готовность расстаться с жизнью. Но только слегка.

* * *

Когда Анджело пришел в себя, Марио Соннино сидел с книгой у его кровати. Настольная лампа населяла комнату причудливыми тенями. Должно быть, он что-то дал Анджело. Морфий? Он то приходил в сознание, то снова его терял, каждый раз спрашивая, нет ли новостей о Еве, и уплывая в беспамятство прежде, чем успевал получить ответ. Но Анджело понимал, что ее нет в Риме. Марио сказал, что никто не знает наверняка, но монсеньор О’Флаэрти слышал про поезд с еврейскими женщинами и детьми, который отправился со станции Тибуртина в субботу.

Анджело хотел бы забыться опять, но чувствовал, что эти благословенные часы для него миновали. Марио помог ему свесить ноги с кровати – протез сняли – и воспользоваться ночным горшком. О том, чтобы прыгать по коридору до уборной, не могло быть и речи, а для костылей у него слишком саднило все тело.

Справив нужду, Анджело съел немного холодной поленты и черного хлеба, выпил стакан воды и снова откинулся на подушку. Марио не спешил уходить, явно желая услужить ему чем-нибудь еще.

– Я вправил тебе палец и перевязал ребра. В некоторых трещины, но переломов нет. Ты пока весь черно-синий, но отек спадет. Нос я тебе тоже поставил на место. Как твои глаза? Я немного волновался за правый.

– Видит, – ответил Анджело. – Все будет нормально.

– Да. Конечно. Ребра будут заживать дольше всего, но в целом обошлось без непоправимого ущерба. Хотя ногти обратно могут не отрасти.

– Ногти меня не волнуют, – тихо сказал Анджело.

– Нет, – пробормотал Марио. – Не волнуют. – И он снова тяжело опустился в кресло.

– Я должен ее найти, Марио.

Тот с усилием сглотнул, словно сгустившееся в комнате напряжение костью застревало у него в горле.

– Как?..

– Не знаю. – Голос Анджело дрогнул, и он спрятал лицо в ладонях, как делал всегда при молитве. Но теперь этот жест не нес утешения. – Американцы на подходе. Нам просто нужно было продержаться еще чуть-чуть. Мне нужно было сберечь ее еще немного. Я был таким идиотом, Марио. Надо было жениться на ней в тридцать девятом. Я мог бы увезти ее в Америку, как и говорил Камилло.

– У нас всех была возможность бежать. Мы все слышали этот внутренний голос: «Спасайся, пока не поздно». Меня мучают те же мысли, Анджело. – И Марио потер шею, вновь борясь со старыми сожалениями и чувством вины, которое преследовало его столько ночей подряд.

– Ева однажды сказала мне, что еврейский народ пускает корни в своих традициях, детях, семьях. Она не понимала, почему католическая церковь просит человека отказаться от потомства. Жалела, что я стану последним из Бьянко. Мой род прервется на мне. – Анджело с трудом мог говорить, но ему нужно было выпустить все это наружу. – А я был так захвачен идеей бессмертия, так хотел стать мучеником или святым, что упустил из виду одну простую правду. Став священником, я сам отказался от того, чего желал. Наше бессмертие заключается в детях и их детях. В корнях и ветвях. Семья и означает бессмертие. Но Гитлер уничтожил не просто корни или ветви, а целые семейные деревья, леса! Все они вырублены. Ева была последней Росселли. Последней Адлер.

Осознание этой мысли погрузило обоих в молчание. Некоторое время они сидели, опустив головы и сгорбив плечи под тяжестью взаимной потери. Марио пришлось приложить немалые усилия, чтобы подобрать слова для ответа.

– Но ты спас и защитил столько ветвей, Анджело, – прошептал он. – Ты спас мою семью – как и Ева. Мы никогда этого не забудем. Я расскажу своим детям, а они своим. Может, у вас и не будет детей, носящих ваши фамилии, но вас будут помнить и почитать многие другие ветви.

Марио заплакал, и Анджело с благодарностью коснулся его руки, пускай его сердце и отказывалось принимать такое отношение. Этого было недостаточно.

Он не хотел почестей. Не хотел славы героя. Он хотел только Еву, а ее у него отобрали. То, чего он боялся больше всего, случилось на самом деле.

– Она тебя любила, – сказал Марио. Это был не вопрос, и Анджело задумался, видели ли все вокруг то, что он отказывался признавать так долго.

– Да. А я люблю ее. – Прошедшее время было здесь неуместно. Он никогда бы не перестал любить Еву.

– Она знала? – мягко спросил Марио. – Знала, что ты ее любил?

– Да. – Анджело вытер мокрое лицо.

Она знала. Он успел ей рассказать, успел показать. Это было единственное, за что он испытывал благодарность, понимая в глубине души, какая удача выпала на его долю.

Марио встал и прошел к маленькому комоду в углу, на котором лежали аккуратной стопкой несколько книг. Анджело сразу их узнал. Дневники Евы.

– Это Евины. Их тут несколько. На вид похожи, но датированы разными годами. Думаю, теперь они твои. – Марио положил блокноты на кровать рядом с Анджело и тихо вышел из комнаты.

В стопке было четыре книги, абсолютно одинаковые на вид. Единственная разница заключалась в легкой потертости обложек, датах вверху каждой страницы и почерке, который менялся и взрослел вместе с хозяйкой. Однако последний блокнот был заполнен лишь наполовину, и Анджело понял, что не может смотреть на пустые страницы. Каким-то образом они ранили сильнее убористых строк, наполненных Евиными мыслями, потому что в словах она продолжала жить. Пустота дразнила его тем, что могло бы случиться; что должно было случиться.

Анджело пролистал к последней записи и прочел ее просто для того, чтобы отвлечься от незаконченной истории.

22 марта 1944 года

Признание: целовать Анджело – это мицва.


Произнеси я такое вслух, моя еврейская бабушка перевернулась бы в гробу, а дядя Августо обвинил бы в святотатстве. И все‑таки это правда. В Анджело я обретаю собственный проблеск божественного, островок покоя. Когда он меня целует, когда обнимает, я начинаю верить, что жизнь состоит не только из боли, страха и страдания. И впервые за много лет чувствую надежду. Чувствую, что Бог действительно любит своих детей – всех до единого – и именно Он дарит нам мгновения света и радости посреди бесконечных испытаний.

Анджело закрыл книжку и заплакал.

Глава 22

Нигде

После недели пребывания в Борго-Сан-Далмаццо их снова посадили в поезд. На этот раз к ним присоединились мужчины, женщины и дети из Других мест, которых тоже свезли в транзитный лагерь. Поезд состоял из двадцати вагонов, и в каждый из них затолкали примерно по сотне евреев. Многие были с семьями и шумели, чтобы им позволили остаться вместе. Ева была одна, а потому безропотно позволила втолкнуть себя в тесный вагон, в то время как более отчаянные люди цеплялись друг за друга и пытались выбить местечко получше. Ева нашла какой-то угол, сползла по стене, как на первом этапе пути, и постаралась забыться сном. Все равно в поезде было слишком темно, чтобы разглядеть хоть что-нибудь.

Стоило ей подтянуть колени к груди и отрешиться от душной тесноты вагона, как ноздрей коснулся запах табака и завиток дыма. Ева тут же вскинула голову, пытаясь вдохнуть их полной грудью. Он сидел рядом – точно такой же, как в их последнюю встречу, – вытянув перед собой ноги, словно в его распоряжении было все пространство мира. В одной руке он держал трубку, чей огонек слегка рассеивал темноту, в другой – бокал темного вина, напоминавший в его ладони гигантский драгоценный камень. Еве так хотелось пить.

– Папа? – позвала она, и собственный голос прозвучал у нее в голове тонким и ребяческим.

– Батшева, – ответил отец с улыбкой, катая в ладони бокал вина; однако эта улыбка быстро поблекла. – Ева, почему ты спишь? – упрекнул он ее.

– А что мне еще делать?

– Бороться. Жить.

– Я больше не хочу бороться, папа. Я хочу быть с тобой. С дядей Феликсом, дядей Августо, Клаудией и Леви.

– И Анджело, – закончил за нее отец. – В первую очередь ты хочешь быть с Анджело.

– Да, хочу. Он там? С тобой? – Ева все бы отдала, чтобы его увидеть.

– Нет. – Камилло покачал головой. – Он там, с тобой.

– Где? Я в поезде! Меня везут в Германию.

Отец коснулся ее щеки. Она чувствовала его ладонь – легкую и долгопалую.

– Анджело теперь в тебе. Его плоть – твоя плоть, его ветвь – твоя ветвь.

– Но его убили! Они убили всех. И меня убьют тоже.

– Ева, послушай. Всю свою жизнь ты видела один сон. Сон об этом месте. Ты же его узнала, верно?

Ева кивнула, и ее опять затопил страх – наполнил вены и превратил пальцы в лед.

– Тебе нужно прыгнуть, Ева.

– Я не смогу.

– Сможешь. Что нужно сделать сначала?

– Подобраться к окну. – Ева сомневалась, что сумеет протиснуться в такое маленькое отверстие. К тому же его закрывали прутья. Прутья она никак не смогла бы убрать.

– Подобраться к окну, – подтвердил Камилло. – А потом? Что ты делала во сне потом?

– Вдыхала холодный воздух.

– Да. Ты делала вдох и набиралась мужества. А дальше?

Ева упрямо замотала головой. Она еще не забыла того порочного облегчения, сладкого яда, который проник в ее вены при мысли, что теперь наконец-то можно сдаться и расслабиться. Он на время подарил ей свободу, и сейчас она не готова была снова вернуться к сопротивлению.

– У меня не получится, пап. Да я и не хочу. Я так устала. И осталась совсем одна.

– И все-таки ты должна. Ты последняя из Росселли. Прыгай, Батшева. Иначе ты наверняка умрешь и Анджело умрет тоже.

– Анджело уже мертв.

– Ты должна прыгнуть, Ева. Прыгнуть и выжить, – прошептал отец, и его дыхание поцелуем коснулось ее мокрой щеки. Он ощущался таким реальным. Как и сон, который больше сном не был.

Когда Ева очнулась, отец исчез бесследно, а ее краткая передышка от борьбы закончилась.

* * *

Наутро больной, но уже способный стоять на ногах Анджело уложил все четыре блокнота в саквояж, с которым Ева когда-то приехала в Рим. Затем свернул ее одежду и убрал в чемодан побольше, не желая, чтобы к ее вещам притрагивался кто-либо еще. Застелил кровать, аккуратно расправил покрывало – пускай Анджело и знал, что после его ухода одна из сестер сразу снимет белье для стирки, – а потом долго мял в руках наволочку, на которой запах его волос по-прежнему мешался с запахом Евы. В конце концов Анджело не выдержал и тоже сунул ее в саквояж, однако не ощутил даже укола вины. Это был не первый раз, когда он взял то, что ему не принадлежало.

Анджело снова вздрогнул от горя и неверия. Сейчас ему было больно не только дышать и двигаться, но даже думать, причем все это не имело никакого отношения к избитому телу. Физическую боль он только приветствовал: она отвлекала.

Наконец Анджело вышел из комнаты и потащился вниз по лестнице, стараясь не уронить вещи Евы. Матушка Франческа тут же к нему подскочила и принялась яростно ругать, пытаясь попутно отобрать чемоданы.

– Что это вы задумали? – кудахтала она. – Вам нужно отдыхать! Еще хотя бы несколько дней.

– Я и так провел в постели три дня, – спокойно ответил Анджело. – Наотдыхался вдоволь. И теперь возвращаюсь домой.

– Вам нельзя домой! Приходил монсеньор Лучано. Принес ваши вещи и велел оставаться тут, пока не приедут американцы. Если вас считают мертвым, то не будут искать. Пока вы сидите в обители и не высовываетесь на улицу, вы в безопасности. Монсеньор О’Флаэрти уже проводит все встречи на ступенях Святого Петра, чтобы его не арестовали. А из Ватикана выходит только в маскировке! Его на днях чуть не схватили на улице. Какой-то молодчик попытался вытащить его за белую линию, а за ней-то протекция Ватикана не действует. Хорошо, кто-то раскусил его план и задал негодяю хорошую взбучку!

Глаза матушки Франчески сверкали, щеки раскраснелись. Анджело не мог не улыбнуться, видя ее боевой настрой. В последние месяцы ей выпало столько поводов для бурных эмоций, сколько никогда в жизни.

Однако новости вносили в его планы некоторые коррективы. Анджело знал, что не может отсиживаться в комнате Евы, дожидаясь конца войны. Если он не будет работать, не будет двигаться, он погибнет. Станет еще одной жертвой военной безысходности. Шагнет под трамвай, бросится с моста или сам спровоцирует немца на выстрел. Он уже чувствовал, как ворочается в животе черное отчаяние – точит ядовитые клыки и выжидает момента, чтобы запустить их в пока живое сердце. Но у Анджело была работа, и он собирался ее выполнить. Он просто возьмет пример с монсеньора О’Флаэрти.

Лучший способ спрятаться, говорила Ева, это не прятаться вообще. Поэтому Анджело натянул поношенные брюки и рубашку, которые сохранил еще со времени службы в деревенском приходе. Переступая порог, священникам полагалось надевать сутану, однако в предоставленном ему ветхом домике и древней церквушке всегда была гора работы, и за полгода он сносил пару штанов и несколько рубах.

Затем Анджело отстегнул протез и подвязал одну штанину, чтобы его увечье было заметно любому встречному. Среди прочего монсеньор Лучано принес ему костыли, и с закатанными рукавами, свисающей изо рта сигаретой, трехдневной щетиной и в черной кепке Анджело в точности напоминал молодого солдата, который выплатил родине все возможные долги и теперь хочет только, чтобы его оставили в покое.

Конечно, в таком виде он неизбежно привлечет внимание: кто-то проводит его сочувственным взглядом, кто-то поторопится отвести глаза. Возможно, немцы спросят у него документы – у Анджело был заготовлен комплект на этот случай, – но, вероятнее, не посмотрят дважды. Так что он уложил сутану, крест и смену одежды в походный ранец, забросил его на спину и сунул в карманы два паспорта: настоящий и поддельный. Чтобы попасть в Ватикан, ему нужен был первый.

* * *

Большинство евреев в вагоне говорили на французском. Ева учила его в школе, но с тех пор основательно подзабыла и вынуждена была прислушиваться, чтобы понять, о чем речь. Однако намерения мужчины по имени Арман были ясны без перевода. Сейчас он вскарабкался к окну и пилил решетку золоченой пилкой для ногтей. Удивительно, но Еве удалось пронести ее через все испытания, виа Тассо и неделю в Борго-Сан-Дальмаццо. Так что, когда Арман спросил, если ли у кого-нибудь что-нибудь, чем можно перепилить решетку, Ева сразу протянула ему свой талисман.

Арман трудился весь день, лишь иногда меняясь с мальчиком двенадцати или тринадцати лет по имени Пьер, который был в вагоне вместе с матерью Габриэль. Та окунула платок в стоящее в углу ведро с мочой, и, когда Арман не пилил, Пьер елозил тряпкой по прутьям, надеясь, что едкая жидкость поможет разъесть металл.

Наконец Арман уперся ногами в стену вагона и, ухватившись за исцарапанный прут, начал тянуть его со всей возможной силой.

– Поддается! Я чувствую! – закричал он торжествующе.

Еще один мощный рывок, и прут с треском переломился вверху. Арман скорее ухватился за свободный конец и отогнул его на себя, так что в решетке образовалось отверстие примерно тридцать на тридцать сантиметров. Даже с его худощавостью пробраться в такой просвет было бы нелегко.

– Они выстрелят в того, кто прыгнет первым, – сказал Арман мальчику, который помогал ему целый день и целую ночь. – Так что первым пойду я.

– Даже не думайте! Я несу ответственность за каждого в этом вагоне, – заявил грузный мужчина с кипой на макушке. – Если вы прыгнете, меня накажут. Нас всех накажут! – И он обвел рукой стоящих вокруг людей.

– Вы погибнете! – поддакнула у него из-за спины какая-то женщина. – Когда нас везли в Сан-Далмаццо, один такой смельчак тоже пытался выпрыгнуть из окна. Зацепился одеждой и угодил под колеса. Когда мы высаживались, вся стена была в крови. Один клочок ткани остался.

– Нас везут в Берген-Бельзен! – добавил другой мужчина. – Совсем незачем так рисковать.

Но Арман лишь с отвращением покачал головой:

– Берген-Бельзен – трудовой лагерь! Место, где людей заставляют работать до смерти. А мы не сделали ничего плохого. Хватит вести себя так, будто мы задолжали что-то этим немцам!

Вокруг опять всколыхнулись голоса, призывающие его подумать о других.

– Нет уж! Я прыгаю. Лучше умереть сейчас, чем загнуться в лагере! – заорал Арман и решительно начал подтягиваться к решетке.

Ева вместе с остальными смотрела, как он извивается в окне, пытаясь пропихнуть плечи. Ему уже почти удалось выбраться по пояс, когда над поездом раскатился гром выстрела. Люди завизжали, ноги Армана резко дернулись и обмякли. После этого он неподвижно повис в проеме, который с таким трудом проделал.

Кто-то из мужчин втянул его обратно в вагон. У Армана недоставало части головы, а все остальное было залито кровью, которая мешала рассмотреть лицо. Он был мертв. Одна женщина зарыдала, но большинство пассажиров хранили ошарашенное молчание, стараясь не смотреть на человека, который рискнул всем и проиграл.

– Откуда они стреляют? – тихо спросила Ева. – Немцы. Где они? Мы ведь в поезде. Я не понимаю.

Как бы немцы ни старались убедить в этом своих пленников, он все же были не всесильны. Они не взирали на землю откуда-то сверху, избирая жертв с небес, подобно Господу. Вместо того чтобы напугать, Еву этот выстрел только разозлил.

– У них есть наблюдательный пункт, дозорный и движущиеся прожекторы в обоих концах поезда, – объяснила Габриэль. – На паровозе и последнем вагоне. Дождись, когда прожектор отвернется, и вылезай ногами вперед. Не головой.

– Значит, если проскользнуть быстро и в нужный момент, шансы все-таки есть? – Ева надеялась, что задала вопрос правильно. Она коверкала некоторые слова и абсолютно ко всем добавляла лишнюю гласную – она была italiana, в конце концов, – но ее, кажется, поняли.

Габриэль кивнула и, взяв сына за руку, начала ему что-то негромко объяснять. Мальчик больше не хотел прыгать. Теперь он закономерно боялся, что его или мать снимет выстрелом немецкий дозорный.

– Постарайся добраться по стене до стяжек. Там тебя будет не так легко увидеть, и ты сможешь развернуться и прыгнуть лицом вперед. Прикрой голову и скатись по склону. Потом замри. Не двигайся, пока не пройдет весь поезд, но и тогда немного выжди, чтобы тебя не заметил часовой на последнем вагоне.

– Откуда вы все это знаете? – удивилась Ева.

Габриэль пожала плечами:

– Я не знаю. Просто мне это кажется логичным. Я только о том и думаю с тех пор, как нас посадили в первый поезд.

– Вы знаете, где мы сейчас?

– В Швейцарии, наверное. Хотя, может, уже въехали в Германию. Надо прыгать как можно скорее. Иначе нас завезут в глубь страны, а чем глубже мы окажемся, тем хуже потом придется.

– Я не буду, – заплакал Пьер. – Не буду прыгать. Это слишком опасно!

– Куда вы пойдете? – перебила его Ева.

Женщина как могла утешила сына, после чего негромко ответила:

– Мы бельгийцы. И хотим просто добраться до дома. Немцы отступают. Думаю, в Бельгии мы уже будем в безопасности. Нам пришлось бежать во Францию, когда вторгся Гитлер.

– Что случилось потом?

– Итальянская армия ушла – по правде говоря, мы только благодаря им продержались так долго, – и немцы заняли территорию, которую контролировали итальянцы. Начались облавы. Моего мужа схватили и депортировали. Нам с Пьером удавалось прятаться еще пять месяцев. Но в феврале нас раскрыли и отправили в транзитный лагерь. Там мы и ждали все это время, когда прибудет группа побольше.

– Мама, пожалуйста, – взмолился Пьер. – Нам необязательно это делать! Мы сильные, мы справимся в лагере.

– Нет, Пьер. Это наш единственный способ попасть домой, – твердо ответила Габриэль, глядя сыну в глаза. – Ты должен прыгнуть, и ты прыгнешь, как мы и договаривались. А потом доберешься до Бельгии. Ты выживешь, Пьер.

Он кивнул, хотя по лицу у него градом катились слезы. Затем яростно стиснул мать, и она расцеловала его в щеки и на мгновение прижала к себе, прежде чем подтолкнуть к окну.

Пьер покорно вскарабкался наверх. На этот раз никто не возражал. Никто не пытался вызвать у него чувство вины или воззвать к ответственности. Все просто угрюмо наблюдали. Пьер был намного миниатюрней Армана, однако пропихнуть ноги в маленькое отверстие, цепляясь при этом за край окна, уже само по себе было подвигом. Затем он замер в ожидании луча прожектора, а когда тот прошел мимо, быстро выскользнул в отверстие, не заколебавшись и не оглянувшись. Плечи с крохотной заминкой исчезли вслед за туловищем; пальцы еще мгновение цеплялись за верх окна, но потом пропали тоже. Тишину не нарушил ни один выстрел.

Габриэль перекрестилась и расплакалась. После чего повернулась к Еве:

– Давай. Твоя очередь!

– Нет! Пьер ждет вас, – запротестовала Ева. – Он сделал это ради вас!

– Я не смогу. У меня нет уже ни силы, ни проворства, чтобы пережить такой прыжок. Я это знаю, и он знает. Потому и не хотел прыгать.

– Вы должны попытаться! Ваш сын будет в отчаянии.

– Прыгай, – твердо сказала Габриэль. – И присмотри за моим мальчиком. Помоги ему добраться до дома.

Ева замотала головой:

– Нет! Вы не можете так с ним поступить.

– У меня нет выбора. Он должен выжить. – Она подтолкнула Еву к окну. – Надо спешить! Скоро ты его уже не найдешь. Мы отдаляемся с каждой секундой.

– Но… – Ева подумала о мальчике, который ждет в темноте свою мать.

Габриэль обратила к ней лихорадочный взгляд и стиснула пальцами плечо.

– S’il vous plait. Пожалуйста. Я сделала все, чтобы его спасти. Помоги мне. Спасись сама и помоги моему сыну.

– Я вас подсажу, – предложил кто-то, дергая Еву за рукав.

За спиной у нее стоял мужчина средних лет с маленьким ребенком и беременной женой. Они бы не стали прыгать.

Ева опять поколебалась.

– Давай! – велела Габриэль, и Ева наконец беспомощно кивнула. Отчаявшаяся мать шепотом затараторила ей последние указания: – Доберитесь до Бастони. Там живет тетя моего мужа. Она спрячет вас с Пьером до конца войны. Передай Пьеру, что я его люблю и горжусь им. Что я буду бороться и обязательно выживу. И мы снова будем вместе. Мы все. Однажды.

Мужчина, который предлагал подсадить Еву, согнул колени и сцепил пальцы в замок, чтобы получилась ступенька. Ева поставила ногу ему на предплечья, и он, резко разогнувшись, поднял ее к самому окну, так что она смогла уцепиться правой рукой за край проема, а левой за оставшийся прут.

Ева не стала набираться мужества или ждать, когда пройдет луч прожектора, а сразу сунула голову в отверстие – как в том сне. После чего принялась яростно извиваться – плечами, боками, всем телом, – пока фактически не вывалилась из окна, в последнюю секунду повиснув на левой руке. Поезд качнулся, и ноги Евы проехались по стене вагона. Она взвизгнула и крепче стиснула пальцы на пруте, пытаясь отыскать хоть какую-то опору. Один бесконечный миг она болталась в невесомости, но потом все-таки нашарила выступ внизу вагона.

Над головой прогрохотал выстрел, затем другой. Ева разжала пальцы и что есть сил оттолкнулась носками туфель, стараясь развернуться в прыжке, как цирковой акробат. «Скользи на базу! – кричал ей Анджело, когда они играли в бейсбол. – Скользи, Ева, скользи!»

Она скользнула по воздуху параллельно земле, стремясь добраться до невидимой домашней базы. После чего сгруппировалась и закувыркалась по склону: голова, лопатки, спина, ягодицы, ноги, голова, лопатки, спина. Словно ковер, который выбивают о булыжники: встряхивают и ударяют, встряхивают и ударяют.

Наконец сила инерции иссякла, и Ева распласталась на спине, глядя в усыпанное звездами небо. Легкие горели, и первые несколько секунд у нее никак не получалось расправить диафрагму и вдохнуть полной грудью. Но она справилась. Ева представила, как Анджело развел бы сейчас руки и закричал «Сэйф!» – как делал всегда, когда ей удавалось добраться до базы.

Ева улыбнулась, но тут же раскашлялась и села, проигнорировав вторую часть указаний Габриэль вслед за первой. Ей говорили не шевелиться, пока не пройдет весь поезд. Ева даже не проверила, где он сейчас. Однако состав уже медленно исчезал: черный прямоугольник вдали, который с каждой секундой становился все меньше и меньше, тише и тише.

Ева подумала, как славно было бы снова откинуться на землю и полежать так еще минутку. Тело начинало возмущаться жестким приземлением, ее наверняка усеивали ссадины и царапины, но прямо сейчас она ощущала искру жизни впервые с тех пор, как Анджело увезли с виа Тассо. Ей не хотелось думать ни о завтрашнем дне, ни о своем одиночестве. Только праздновать успешный побег и еще немного продленную жизнь. Вот и все.

– Maman! Мамап! – донесся до нее голос Пьера. Похоже, мальчик с самого прыжка бежал вслед за поездом, пытаясь отыскать мать.

Ева тут же вскочила на ноги, покачнувшись, когда от головы отхлынула кровь. Вокруг стояла темнота, до Пьера оставалось еще приличное расстояние, и он пока не понял, что у насыпи его ожидает совсем не Габриэль. Ева пошла навстречу, страшась момента истины, а когда Пьер остановился как вкопанный, ощутила болезненный укол жалости.

– Где моя мама? – пропыхтел он, с трудом переводя дух после погони за поездом.

– Она не стала прыгать. Мне очень жаль.

– Maman! – закричал мальчик и снова побежал вдоль рельсов, оскальзываясь на неровной земле и не переставая звать маму.

Ева сдавила ноющие виски и зашагала следом. Она не знала, что еще делать. Ей не хотелось отбирать у Пьера надежду. Не хотелось лишать мужества. Но она знала, что Габриэль не прыгнула. Она любила сына достаточно, чтобы расстаться с ним, если это могло спасти ему жизнь.

При этом Ева прекрасно понимала Пьера, который опустился на насыпь и спрятал лицо в ладонях. Понимала его отчаяние. Жизнь – сомнительное утешение, если тебе предстоит провести ее в одиночку.

– А вдруг она все-таки решит прыгнуть, а я уйду? – прорыдал мальчик.

– Можем немного подождать, – предложила Ева. – Если она прыгнет, то вернется сюда вдоль путей.

– А если она уже прыгнула и поранилась? И лежит где-нибудь возле рельсов? – Сейчас его голос звучал как у потерянного малыша.

– Мы услышим, когда она начнет нас звать, – мягко ответила Ева.

Пьер уныло кивнул. Некоторое время они сидели бок о бок в ожидании зова, который не мог раздаться. Наконец Ева поняла, что больше не в силах выносить тишину. Она замерзла, у нее саднило все тело, а вокруг росли совершенно одинаковые деревья. Она понятия не имела, в какую сторону им идти.

– Пьер, ты узнаёшь эти места? – спросила она тихо. – Есть предположения, где мы?

– Берген-Бельзен на севере. Значит, эти рельсы тоже ведут на север. – Он махнул вслед ушедшему поезду, после чего указал прямо перед собой. – А мы собирались на запад. Бельгия там.

– А у меня на родине ничего не осталось, – пробормотала Ева. Пожалуй, у нее не осталось ничего в целом мире, но она усилием воли прогнала эту мысль. Погоревать можно будет и потом. Сейчас ей нужно было выжить. – Я пойду с тобой в Бельгию. Твоя мама сказала, что у вас тетя в Бастони. И что она сама отыщет тебя после войны.

Пьер кивнул и немного просветлел лицом, утешенный, что все-таки остался не в полном одиночестве.

– Надеюсь, мы еще в Швейцарии, – задумчиво сказал он. – Если так, все будет в порядке. Мы можем пойти куда угодно и попросить совета и помощи. Но сначала нужно понять, где мы. Солнце вот-вот встанет. Давай я заберусь на дерево и посмотрю, что за лесом. А если ничего не увижу, пойдем по рельсам обратно на юг. Мама говорила, там должен быть город.

Габриэль готовила его к самостоятельному путешествию. Это было очевидно. Ева кивнула, и мальчик начал карабкаться на ближайшее дерево. Не прошло и нескольких минут, как из кроны донесся его взбудораженный голос:

– Там есть дорога! Я вижу дорогу! Дойдем до нее и поищем какие-нибудь указатели.

Спустя некоторое время они действительно выбрались на дорогу, и это, безусловно, было поводом для радости. Вот только радость их прожила недолго. Первый встреченный указатель гласил: «Франкфурт 10 км».

Они были в Германии.

28 марта 1944 года

Признание: я предал свои клятвы и не раскаиваюсь.


Ева однажды сказала мне, что уверена только в двух вещах. Во-первых, что никто в целом мире не знает природы Бога. Ни один человек. А во‑вторых, что она меня любит. Мои жизненные убеждения начинают сводиться к тем же пунктам. Я люблю Еву и всегда буду ее любить. В остальном я знаю только то, что ничего не знаю.

Многие с охотой расскажут, в чем заключается воля Господа. Но на самом деле ее не знает никто. Потому что Бог тих. Всегда. Он тих, а вопль отчаяния у меня в голове так громок, что сейчас я могу лишь поступать сообразно своей воле и надеяться, что она каким‑то образом совпадает с Его.


Анджело Бьянко

Глава 23

Перекрестки

Анджело he давали покоя пустые страницы в дневнике Евы. Ее схватили, украли, отобрали у него, и теперь ее история была не закончена. Анджело не мог этого так оставить, а потому решил, что продолжит писать в блокноте сам, пока тот не вернется к законной хозяйке.

Первую запись он сделал в день, когда отправился в Ватикан – на костылях, в штатском и до последней мелочи напоминая человека, который едва избежал смерти, причем неоднократно. Его сразу же проводили в кабинет монсеньора О’Флаэрти, а тот позвал монсеньора Лучано.

– Ты выглядишь так, будто побывал в аду, – пробормотал О’Флаэрти, приподнимая за подбородок его опухшее лицо. – Из тюрем и с улиц забрали больше трехсот человек. Никто не знает, что с ними стало. И вдруг мы получаем весть, что ты жив. Избит, но жив. Что случилось? Куда тебя увезли? И что с остальными?

– Все мертвы, – выдавил Анджело.

– Господь милосердный! – ахнул монсеньор О’Флаэрти.

– Как?! – закричал монсеньор Лучано.

– Нас отвезли в Ардеатинские пещеры. Заводили в каменоломни по пять человек и стреляли каждому в затылок. Ближе к концу один из солдат вывел меня через другой туннель. Он спас мне жизнь. У других отобрал, но мою спас. Сказал, что не хочет убивать священника. – Анджело осекся, все еще не в силах вернуться к этим воспоминаниям. – Многие солдаты вообще не хотели никого убивать. Капплер прислал им ящики с коньяком для храбрости.

Анджело, словно приливной волной, снова затопило ужасом. Он закрыл глаза и попытался сосредоточиться на дыхании, на здесь и сейчас, на твердой руке монсеньора О’Флаэрти, сжимавшей его плечо.

– Чудо, что ты остался в живых, – прошептал монсеньор Лучано. – Хвала Господу.

– Я благодарен за свое спасение, монсеньор, – тихо ответил Анджело. – Но прямо сейчас мне очень сложно восхвалять Господа. Я выжил. Но еще триста тридцать пять человек – нет. Если я что и испытываю, так это чувство вины. Я жив, сотни мертвы, а Ева на пути в концлагерь.

– Я пытался узнать, куда направлялся тот поезд, Анджело, – сказал О’Флаэрти после короткого молчания. – Но выяснил только, что она в нем была.

– Ничего, она молодая и сильная, – попытался утешить его монсеньор Лучано. – С ней все будет в порядке.

Анджело с трудом проглотил ругательство. Иногда монсеньор Лучано бывал невообразимо слеп и туп.

– Тебе нельзя сейчас возвращаться в квартиру, Анджело. Останешься в Ватикане, пока Рим не освободят, – продолжил он таким тоном, словно это был вопрос решенный.

– Я буду работать, пока Рим не освободят, – согласился Анджело. – Пока людям, за которых я несу ответственность, не придется больше скрываться.

– А потом? – спросил монсеньор О’Флаэрти, уловив по его тону, что это еще не финал.

– А потом оставлю сан священника, – твердо ответил Анджело. – Я нарушил свои клятвы.

Нарушил добровольно и намеренно. Анджело дал обет послушания, но вел себя как угодно, только не послушно. Дал обет безбрачия – и занимался любовью с Евой. Единственной клятвой, которую он до сих пор не предал, был обет нестяжания. Хотя, вероятно, Анджело нарушил и его? Он был жаден до времени с Евой. Жаден до ее прикосновений, поцелуев, любви. Она предлагала их ему снова и снова, а он раз за разом отказывался. Отвергал ее. Пока не прозрел и, приняв ее любовь, поцелуи и прикосновения, стал богатейшим на земле человеком. Человеком, богатым обещаниями и возможностями. Теперь он хотел только еще, еще и еще.

Вот что мучило его больше всего. Он мог провести с Евой целую жизнь, но разбазарил ее собственными руками. Он не испытывал раскаяния за преданные клятвы. Он раскаивался, что не предал их раньше. Ему вообще не следовало их приносить.

Монсеньор О’Флаэрти выслушал его признание молча, а вот монсеньор Лучано пришел в ярость.

– Ты нарушил обеты, но рукоположения это не отменяет! Грех может быть отпущен. Ты не перестаешь быть священником оттого, что согрешил. От сана так просто не освобождают, и тебе это известно. Ты принадлежишь Господу, Анджело. Не себе, не Еве. Господу! – горячо повторял монсеньор Лучано, ударяя себя кулаком в грудь, как будто Бог прятался где-то у него под сутаной.

– Я принадлежу Еве, – тихо сказал Анджело. – В глубине души я только ее.

– Но Евы больше нет! – закричал монсеньор Лучано.

– Есть! Она всегда здесь! – заорал Анджело в ответ. Настала его очередь стучать себя кулаком в грудь. – Она все еще со мной, и я все еще ее. И всегда буду ее!

– Неужели ты не можешь одновременно любить Еву и Господа? – спросил монсеньор Лучано после долгой паузы. Его гнев иссяк, и теперь в лице и голосе священника читалась только смертельная усталость. Однако Анджело был полон решимости ответить честно, даже если это значило причинить боль его старому наставнику.

– Нет. Но я хочу спросить вас о том же, монсеньор. Неужели я могу служить Господу, только будучи священником? Католиком? Я больше в это не верю. Не после того, что видел. Я хочу поступать верно из верных побуждений. Не потому, что кто-то меня осудит, а кто-то восхитится. Не потому, что боюсь или стесняюсь делать что-то другое. И не потому, что этого от меня ждут люди. Я хочу исполнять Его волю. Но именно это труднее всего – понять, в чем заключается Его воля. Не по версии католической церкви, а на самом деле.

– Ты нужен нам, Анджело, – сказал монсеньор О’Флаэрти. – Нужен Риму. Беженцам… Церкви.

Но Анджело лишь покачал головой:

– Я слишком долго ставил Еву на последнее место. Она нуждается во мне больше всех. Нуждается, чтобы я не опустил сейчас руки.

Монсеньор О’Флаэрти кивнул:

– Скажи мне одну вещь. Ты просто не хочешь быть священником или хочешь быть с Евой больше всего остального?

– Я хочу быть с Евой, – честно ответил Анджело.

– А если Ева… не выживет? – вмешался монсеньор Лучано. – Что тогда?

– Я не могу об этом думать, монсеньор. И не стану.

– Я не уговариваю тебя сдаться, – продолжил монсеньор Лучано умоляющим тоном. – Просто прошу не оставлять службу. Ты священник. Это не изменилось. Если Ева выживет, если она к тебе вернется, мы сможем обсудить твою секуляризацию. Уход в миряне.

– Я не собираюсь ждать, пока она вернется, монсеньор. Я сам должен ее отыскать.

– Но ты не можешь просто так оставить сан, Анджело. И понимаешь это. Рукоположение неотменимо, – убежденно подытожил монсеньор Лучано.

Анджело запустил в волосы трясущиеся руки, сгорбленный болью и безысходностью.

– Значит, я прощен? – спросил он устало.

– Ты не раскаиваешься! – рявкнул монсеньор Лучано.

Анджело сверился с внутренним компасом. Он раскаивался? Нет, не раскаивался.

– Я прошу прощения у вас обоих за то, что разочаровал. Что оказался не таким человеком, каким вы хотели меня видеть. Но я не стыжусь ни своих чувств, ни своих поступков.

– Тогда ты точно не прощен, – буркнул монсеньор Лучано.

– В религиозном смысле грех тебе не отпущен, – мягко подтвердил монсеньор О’Флаэрти. – Но ты можешь продолжать службу. Лично я тебя прощаю. От всего сердца. И могу заверить, что Бог тоже простит, если ты Его попросишь. Он поймет, Анджело. Ты знаешь, что поймет. И подарит твоей душе мир.

Любящее прощение монсеньора О’Флаэрти, сдобренное чуть шероховатым ирландским акцентом, едва не заставило Анджело расплакаться. Гнев и возмущение покинули его, и теперь он с трудом удерживался на ногах. Он так устал. Так невероятно устал.

– Мы приготовили для тебя комнату. Довольно скромную, конечно, но тебе стоит отдохнуть. Скоро наступит завтрашний день, а провиант на исходе. – О’Флаэрти тяжело вздохнул. – Без Евиного золота нам придется нелегко.

Анджело снял заплечный ранец и вытряхнул все, что в нем лежало, на толстый ковер. Он был забит золотом – цепями, кольцами, браслетами и булавками для галстука.

– Перед выступлением на вечере Ева пришла на работу с пустым скрипичным футляром и до краев наполнила его золотом. Затем отпросилась домой, якобы чтобы переодеться, и отдала все матушке Франческе. Она боялась, что прием закончится какой-нибудь бедой и она не сможет принести больше. Она была права. Все закончилось бедой.

– Ее узнали. – Это был не вопрос. Финал истории уже дошел до О’Флаэрти по его каналам.

– Да. Жена начальника римской полиции сказала Грете фон Эссен, что уже встречала Еву во Флоренции. И что та еврейка. А Грета сообщила мужу, хотя могла бы промолчать. Она дружила с Евой. И предала ее.

– Да. Предала. Но, вероятно, еще сумеет искупить свою вину. Она католичка, и довольно набожная в отличие от мужа. Обычно она ходит в церковь на виа Разелла. И была там на службе, когда взорвалась партизанская бомба. – Монсеньор О’Флаэрти умолк и в задумчивости потер подбородок. – Ее духовник – отец Бартоло. По его словам, последние две недели она приходит каждый день. Возможно, она сможет дать ответы на твои вопросы.

* * *

Ева в немом ужасе смотрела на указатель.

– Ничего, могло быть хуже, – затараторил Пьер с фальшивой жизнерадостностью. – Бастонь точно к западу от Франкфурта. Почти по прямой.

Он указал на дорогу, пересекавшую трассу, на которой они стояли. Окрестности выглядели совершенно безлюдными, и это одновременно обнадеживало и пугало. В небе начинал разгораться рассвет, но им было некуда пойти и негде спрятаться, не говоря уж о том, что из всех пожитков у них оставалась только надетая на себе одежда и золоченая пилка, которую Ева снова сунула в туфлю.

– И далеко до нее? – Ева попыталась воскресить в памяти уроки географии, но потерпела крах. Хорошо, что хоть Пьеру местность была немного знакома.

– Нет, совсем недалеко… на поезде. Papa все время ездил во Франкфурт по работе. Немцы мастерят лучшие игрушки. Он мне каждый раз что-нибудь привозил.

– Как далеко, Пьер? – Он явно увиливал от ответа.

– Двести пятьдесят километров, – тихо ответил мальчик.

Двести пятьдесят километров. По оккупированной немцами территории.

– А сколько до Швейцарии? Ты помнишь?

Он покачал головой:

– Нет. Не очень. Но так же далеко, если не дальше.

Ева опустилась на обочину и уткнулась лбом в колени. Пьер присел рядом. Ни у кого не было сил продолжать разговор. Некоторое время они просто наблюдали за восходом солнца, которое заливало золотистым сиянием макушки деревьев.

– Анджело, – прошептала Ева, когда солнечный луч добрался и до ее отяжелевшего сердца. Красота всегда заставляла ее тосковать по нему. – Что мне делать? Как бы ты поступил?

– С кем ты разговариваешь? – негромко поинтересовался Пьер, который не понимал итальянского.

– С небесами, наверное. Все мои любимые теперь там.

Пьер понимающе кивнул.

– Как тебя зовут? – спросил он внезапно.

У Евы вырвался недоверчивый смешок. Бедный мальчик даже не знал ее имени. Она была для него полной незнакомкой. И все же сейчас у него не было никого ближе.

– Ева Росселли.

Пьер уверенно пожал ее протянутую руку. Пальцы мальчика были такими же холодными.

– Пьер Ламонт.

– Пьер Ламонт. Не очень-то еврейская фамилия.

– Мой отец не был евреем. Только мама. Но немцы его все равно забрали.

Что за цену заплатил за любовь ко мне Ты. Что за цену заплатил за любовь ко мне Ты…

– Моего отца тоже забрали, – вздохнула Ева, пытаясь отрешиться от навязчивой мелодии в голове. За любовь часто приходится платить ужасную цену.

– Это ты с ним сейчас разговаривала?

Похоже, Пьера ничуть не удивляло, что она ведет беседы с небом.

– Нет, с Анджело.

– Кто такой Анджело?

– Человек, за которого я хочу… хотела выйти замуж. Я любила… люблю его очень сильно.

– И что сказал Анджело? – деловито осведомился Пьер, будто ответы с небес были для него обычным делом.

У Евы немедленно встал ком в горле, а глаза защипало от слез.

– Он не ответил.

– А что бы сказал, если бы мог?

– Он бы посоветовал мне молиться. – Здесь у Евы даже не возникло сомнений.

– Это мы можем сделать. А потом?

– Если бы Анджело был здесь… – Ева на секунду задумалась – и вдруг услышала ответ так отчетливо, словно он прозвучал у нее над ухом. – Если бы Анджело был здесь, он бы велел мне найти церковь.

Пьер немедленно вскочил на ноги и, схватив Еву за руку, куда-то потащил. Она покорно побрела следом, отряхивая на ходу юбку, как будто ее замызганное платье могло стать еще хуже от сидения на обочине.

Пьер вернулся к перекрестку и решительно зашагал на запад.

– Ева, смотри! – Он протянул руку к горизонту. – Вон там, видишь?

Ева сощурилась и ахнула от изумления. Пьер указывал на тонкий белый шпиль, который возвышался в отдалении над горсткой пасторальных домиков.

– Merci, Анджело, – просто сказал Пьер.

– Merci, Анджело, – прошептала Ева. – А теперь помоги нам найти священника вроде тебя.

* * *

Она была эффектной женщиной – стройной и величественной, – а ростом едва ли уступала мужу. Однако за красотой амазонки скрывалась натура запуганной мыши. Анджело наблюдал из угла, как Грета фон Эссен заходит в церковь, преклоняет колени перед крестом и зажигает свечу. Затем она вознесла краткую молитву и исчезла за шторкой исповедальни, где провела еще несколько минут, прежде чем направиться обратно к огромным дверям церкви. Здесь-то ее и встретил Анджело. Он опять был без сутаны – лишь в рабочей одежде и старой фуражке, – и Грета покосилась на него с явным испугом.

Она быстро отвела глаза, но почти сразу же снова вгляделась в его лицо, склонила голову к плечу и поджала губы, точно никак не могла подыскать ему место в памяти. Анджело отчетливо увидел момент, когда ей это удалось.

Грета развернулась и заспешила в противоположную сторону, к двери слева от апсиды. Анджело в приступе ярости бросился следом, стараясь догнать ее по мере своих хромых сил.

– Стойте! – гаркнул он, когда она прибавила шагу. – Я просто хочу поговорить. Уж разговор вы мне задолжали.

Грета тут же замерла, будто подчиняться приказам давно вошло у нее в привычку. После чего медленно обернулась и уставилась на него с заметным трепетом.

– Мой муж сказал, что вы погибли. – В голосе женщины звучало осуждение, словно, посмев не умереть, Анджело совершил нечто недостойное.

– Практически. А он не упомянул, как именно я должен был погибнуть?

Она покачала головой.

– Ну конечно. Вряд ли бы это вызвало у вас любовь или восхищение. А что случилось с Евой, вам известно?

Грета быстро кивнула и перевела взгляд на сумочку, которую сжимала в руках. Ее била дрожь.

– Расскажите мне. – Анджело постарался смягчить тон.

– Ее депортировали.

– Куда?

– Не знаю.

– Вы даже не потрудились спросить? – Анджело говорил подчеркнуто ровно, но Грета все равно вздрогнула.

– Она мне солгала!

– Как? Как она вам солгала?

– Не призналась, что еврейка.

– Потому что вы не смогли бы вынести правду. Посмотрите, что стало с Евой… со мной, как только вы узнали.

– Она сказала, что вы ее брат. – Еще один упрек, который не имел никакого отношения к Грете. Она явно пыталась оправдаться в собственных глазах, объяснить себе то, что сделала.

– Я ей не брат.

– Значит, она солгала мне дважды.

– Ваш муж – кровожадный ублюдок, а вас беспокоит ложь во имя спасения?! – Анджело с трудом удержался от крика.

– Вы хоть вообще священник? – язвительно поинтересовалась Грета.

– Да.

– Видимо, не очень хороший, – пылко ответила она.

– Нет. Не очень хороший. Хотя я всегда делал все, что мог, – честно ответил Анджело и неожиданно понял, что это правда. Он всегда делал все возможное, исходя из тех сил и ресурсов, которыми располагал.

– Мой муж сказал, вы были влюблены в Еву. – И вновь насмешка, как будто любовь сама по себе была чем-то постыдным.

– Я всегда ее любил. И люблю. И отыщу, чего бы мне это ни стоило. – Анджело без тени раскаяния выдержал ее взгляд.

– Я знала, что у Евы кто-то есть. Вы тот парень из ее родного города. О котором она отказывалась говорить.

Анджело кивнул, и Грета сдулась у него на глазах, точно воздушный шарик. Когда она снова подняла взгляд, в нем больше не было ни насмешки, ни стремления защититься. Только сожаление.

– Я не хотела говорить Вильгельму. Я тоже заботилась о Еве. Но понимала, что если он выяснит правду не от меня – и выяснит, что я знала, – мне несдобровать. Фрау Карузо все равно рассказала бы кому-нибудь еще. Уж слишком сочным был секрет. Слишком соблазнительным.

– Мне нужно знать, куда увезли Еву. Вы сможете выяснить?

– Не знаю, – плаксиво прошептала Грета. Напуганная, она сразу впадала в беспомощный ступор, а, как подозревал Анджело, напугана она была большую часть времени.

– Выясните, куда ее увезли, и мы поможем вам выбраться из Рима. Вам лучше вернуться домой, синьора.

Грета мгновенно вскинула глаза:

– Почему? Разве немцы не побеждают? Американцев ведь разбили в Анцио?..

Анджело покачал головой. Он знал, что это лишь вопрос времени. Господь не будет безмолвствовать вечно.

– Наступление на Рим застопорилось. Но за американцами огневая мощь, численное превосходство и, что важнее, правда. То зло, которое я видел, необходимо остановить. Это война уже не между двумя равными, но противоборствующими силами, которые в чем-то не сошлись. Это война между добром и злом, правдой и неправдой. Зло должно быть остановлено. И его остановят. Когда это произойдет, люди вроде вас окажутся под перекрестным огнем.

– Если я узнаю, куда ее отправили, как мне с вами связаться? – тихо спросила Грета, даже не пытаясь спорить по поводу добра и зла, правды и неправды. В глубине души она понимала все и сама. Должна была понимать.

– Скажите отцу Бартоло. Он мне передаст.

10 мая 1944 года

Признание: я не знаю, что делать.


Еву отправили в Берген-Бельзен. Я сперва испытал облегчение, что не в Освенцим, а потом понял, что не знаю даже, где этот Берген-Бельзен находится. Информацию раздобыла Грета фон Эссен. Отец Бартоло сказал, что она была уверена и что лично видела транспортные записи. Не знаю, как она получила к ним доступ, но спросить я уже не мог. Несколько дней назад Грета уехала в Германию вместе с монахинями, которые возвращались из паломничества в Ватикан. Все устроил монсеньор О’Флаэрти.

Северная Германия. Берген-Бельзен. У меня есть направление. Однако Ева с таким же успехом могла бы быть на Луне.

Немецкая полиция в Риме с каждым днем становится жестче и отчаянней. Внезапная облава в монастыре в Сан-Лоренцо закончилась задержанием трех монахов и дюжины иностранных евреев. Один мальчик попытался бежать, и его застрелили на глазах у родителей. Те бросились к его неподвижному телу, и их тоже расстреляли. Монахов забрали на виа Тассо вместе с беженцами.

Еще об одном планирующемся рейде нас предупредил местный фашистский чиновник. К югу от Рима есть заброшенная вилла, где мы разместили под присмотром монахов-капуцинов полсотни еврейских сирот. Нам удалось на час опередить гестапо и оперативно пристроить детей по семьям в соседних деревнях. После окончания рейда всех вернули на виллу. Остается молиться, чтобы немцы не решили навестить их еще раз.

Это нескончаемая игра в кошки-мышки, охотника и жертву, и меня не перестает удивлять, как другие выдерживают такое давление. Однако у нас есть цель, и мы стараемся не задумываться дальше завтрашнего дня и сегодняшнего момента. Просто боремся, молимся и спим – когда получается.

Становится все жарче, и жители южных районов города возле Ардеатинских пещер начинают жаловаться на вонь. Мертвецы напоминают о себе. Окутавшие город страх и гнев, отчаяние оккупационных войск и ощущение неизбежного конца наполняют воздух над Римом тем же смертельным смрадом. Никто из нас не продержится долго. Но я должен – ради Евы. И она, где бы сейчас ни была, тоже должна продержаться.

Глава 24

Американцы

4 июня 1944 года 5-я американская армия заняла Рим без всяких фанфар и шумихи. Немцы просто ушли. Длинные красные полотнища и нацистские флаги на виа Тассо свернули. Реквизированные квартиры освободили. Политических заключенных выпустили на волю. Немцы не оказали никакого сопротивления. Одни называли это влиянием Папы, другие – стратегической перегруппировкой, третьи – уважением к историческому и художественному наследию Рима. Но в чем бы ни заключалась настоящая причина, когда пришло время, немцы просто оставили город.

Римляне задержали дыхание и навострили уши. Днем накануне американцы разбросали с самолетов листовки, призывающие жителей не выходить на улицы – на случай, если конфликт обострится. Но стрельбы так и не последовало. Бомбардировок тоже. Только тихий бумажный листопад и рассвет ясного июньского утра.

Стоило первым американским грузовикам и танкам въехать в Рим, как горожане высыпали из домов. Люди танцевали прямо на улицах: странное зрелище, учитывая, что именно итальянцы заключили союз с беспощадным диктатором и сражались и умирали бок о бок с сыновьями Германии. Теперь же они встречали американцев, как лучших друзей. Когда девятью месяцами ранее в Рим вкатились немецкие танки, горожане умирали, чтобы их остановить. Это лучше слов говорило о чувствах итальянского народа и об их возмущении войной, которую большинство даже не поддерживало, однако вынуждено было проливать кровь во имя абсурдных целей и обезумевших людей.

Анджело со смесью облегчения и горечи наблюдал за парадом военной техники. Машины грохотали по булыжным мостовым, а люди плакали от радости. Марио со своей маленькой семьей, монахини Святой Цецилии и даже монсеньор Лучано с престарелой сестрой – все до единого высыпали на улицы, чтобы приветствовать американских военных, а те улыбались и махали горожанам, будто кинозвезды. Для Рима война была закончена. Для духовенства, для Сопротивления, для евреев в подполье этот день знаменовал сокрушительную победу. Они выжили. Большинство из них.

Но некоторые – нет. А некоторые все еще могли погибнуть. Война не закончилась для тех, кто был депортирован. Не закончилась для Евы и бесчисленного множества евреев, томящихся в лагерях на севере и востоке. Не закончилась для союзных войск, которым предстояло все дальше теснить немецкие дивизии.

Два дня спустя, 6 июня, Анджело и еще несколько ватиканских священников столпились возле радиоприемника. Диктор Би-би-си торжественно объявил о наступлении «Дня Д».

– Сегодня ранним утром началась высадка десанта на северо-западе оккупированных немцами европейских территорий… Объединенные военно-морские силы под командованием генерала Эйзенхауэра при мощной поддержке авиации начали высадку союзных войск на северном побережье Франции…

Всю следующую неделю страны антигитлеровской коалиции с замиранием сердца прислушивались к сводкам с фронта. В первый день Нормандской операции немцы лишились только тысячи человек. Потери союзников составили в десять раз больше, однако к 12 июня все пять береговых секторов были соединены под их командованием, что обеспечило армию плацдармом для изгнания Гитлера из Франции.

От Нормандии было рукой подать до Парижа, и когда в конце августа французскую столицу освободили вслед за итальянской, Анджело решил осуществить единственный план, который смог придумать. Майор 5-й армии, проведший прошлый год в Италии, дал ему несколько советов:

– Пятую разделяют. Часть сил перебрасывают во Францию. Война в Италии зашла в тупик, отец. Мы и так потеряли здесь чертову уйму времени, сражаясь за каждый драный холм, только чтобы обнаружить за ним еще один такой же. Рим мы взяли, но, если дела и дальше пойдут так, как в последние девять месяцев, эта каторга затянется надолго. Такими темпами мы уйдем из Италии, только когда сдадутся или немцы, или мы. Здесь мы воюем уже за сантиметры. Если вы хотите добраться до своей девчонки, лучше отправляйтесь во Францию и двигайтесь оттуда в Германию вместе с американцами.

Анджело сообщил монсеньору О’Флаэрти о своих намерениях и получил его благословение – вместе с напоминанием, что он «по-прежнему священник». Он не был освобожден от сана. И не мог сочетаться браком. Для этого ему потребовалось бы разрешение самого Папы, что было маловероятно. Если бы они с Евой захотели пожениться, им пришлось бы сделать это вне католической церкви. Тем не менее монсеньор О’Флаэрти крепко обнял Анджело на прощание и велел, если тот разыщет Еву, обязательно привезти ее в Рим, чтобы они смогли увидеться еще раз.

На время своего пребывания в городе 5-я американская армия разместилась в недавно отреставрированном отеле «Хасслер», более известном среди местных как вилла Медичи. Анджело отправился туда в сутане, но без трости, и сразу попросил о встрече с командующим. Он решил воспользоваться советом майора и записаться добровольцем в любом качестве, для которого его сочтут пригодным. Сейчас его единственной целью было добраться до Германии.

Отель полнился воспоминаниями о Еве, хотя в нынешнем виде он мало напоминал роскошную гостиницу, где она играла на скрипке перед целым залом врагов. Стоило прикрыть глаза, и перед мысленным взглядом тут же возникала хрупкая фигурка в длинном черном платье: тонкая шея склонена к инструменту, в ушах переливаются бриллиантовые звезды, а мерцающий взгляд устремлен к нему через всю толпу. Анджело сжимал одну из этих серег в руке, когда стоял, опершись о раковину, в номере отеля – все еще разгоряченный после ванны и охолоделый после вечерних событий. Нервы звенели струной, мысли никак не хотели выстраиваться в ряд. Должно быть, тогда-то в нем и произошел этот сдвиг, смена приоритетов, после которой он проскользнул в комнату со спящей Евой, измученный ожиданием и полный любви.

– Отец? Чем могу помочь?

Опрятный мужчина в военной форме, с зализанными назад волосами и с сигаретой в зубах, приглашающе махнул ему от двери своего кабинета. В действительности это был гостиничный гардероб – тот самый, где Ева рассказала Анджело о готовящейся облаве. Он торопливо встал и последовал за командиром, стараясь не выдать походкой своей хромоты, но, вероятно, за счет этих усилий только сделав ее более заметной. После чего, едва присев, сразу перешел к делу:

– Я хотел узнать, не могу ли быть чем-нибудь полезным вашим людям.

– У нас есть капелланы, отец, но еще парочка никогда не помешает. Вы говорите об этом?

– Я живу в Италии с одиннадцати лет, но по происхождению американец. Бегло говорю по-немецки и по-итальянски и неплохо по-французски. Так что могу быть не только капелланом, но и переводчиком.

– Но зачем? В армии платят мало. И вы не обязаны этого делать.

– Обязан. К тому же священникам тоже платят немного. Большинство из нас трудится не ради денег, верно?

– В точку, падре. Но в чем настоящая причина?

– Пять месяцев назад одну еврейскую девушку, очень важную для меня, депортировали и отправили в концентрационный лагерь. Я намерен ее найти. Мне сказали, что лучшим способом будет последовать за американской армией в Германию. Я готов служить в любом качестве, если это позволит мне добраться до Германии в кратчайшие сроки.

– Но вы должны будете остаться с нами до конца, даже если каким-то чудом найдете свою подругу. Вам придется пройти всю войну. Свернуть на полпути не получится.

– Я понимаю. Моя единственная цель – разыскать ее и доставить в безопасное место. В остальном я полностью в вашем распоряжении.

– Да. Отец О’Флаэрти говорил, что вы человек решительный.

Анджело вздрогнул при упоминании монсеньора.

– Он предупредил меня о вашем визите. Отец О’Флаэрти укрывал нескольких наших летчиков, подбитых немцами. Так что мы перед ним в долгу. Он сказал, что лучший способ ему отплатить – это помочь вам.

Анджело только кивнул, тронутый жестом. На монсеньора О’Флаэрти всегда можно было положиться.

– А что с ногой? Вы вроде прихрамываете.

– О, пустяки. Детская болезнь. Пешком я перешагаю любого. Так что не волнуйтесь, никому не придется таскать мои кости.

Командир рассмеялся и откинулся в кресле.

– Не сомневаюсь, отец. Похоже, у вас ангел-хранитель за плечом. Монсеньор О’Флаэрти упомянул, что вы пережили резню в Ардеатинских пещерах. Обещаю, это не сойдет ублюдкам с рук.

– В тот день погибло много хороших людей, – тихо ответил Анджело.

– Много хороших людей погибло на этой чертовой войне. Именно это заставляет меня двигаться дальше. Я сделаю все, чтобы помочь вам найти подругу. Но предупреждаю: это будет долгая и грязная дорога. Немцы не собираются сдаваться просто так. И если в нас будут стрелять, нам придется стрелять в ответ.

– Все равно я не знаю, что еще делать. Я не могу просто купить билет до Германии и потребовать ее освобождения. Но и сидеть в Риме тоже не могу. Сейчас меня удерживает на плаву только вера, что она до сих пор жива. Если я смогу добраться до нее вовремя… Если она сумеет меня дождаться… Большего мне не нужно.

Командир сделал глубокую затяжку и медленно выдохнул дым, не сводя глаз с Анджело. После чего кивнул, словно принял какое-то решение и был по его поводу спокоен.

– Через три дня во Францию отправляется военный транспорт. Вы поедете на нем. Не сомневайтесь, мы быстро подыщем вам работенку, так что скоро вы еще пожалеете, что во все это ввязались. 20-я бронетанковая дивизия только что прибыла в южную Францию и быстро продвигается к границе с Германией. Это лучшее, что я могу вам предложить, отец. Удачи.

* * *

– Я еду с тобой, – твердо сказал Марио.

– Нет, не едешь.

Стоило Анджело спуститься по ступеням собора Святого Петра, как он увидел за воротами Марио – с армейским рюкзаком за спиной и решимостью в глазах.

– Я врач. Они меня возьмут. Может, по-английски я говорю и не очень хорошо, зато ты коренной американец. Вместе из нас получится отличная команда. Врачеватель тел и целитель душ. Божественный лекарь. – Марио улыбнулся и пожал плечами.

– Точно. Спасаю души направо и налево, – ответил Анджело с ироничной улыбкой. В последние пять месяцев его обязанности определялись нуждами военного времени: накормить, укрыть, защитить. Религиозных обрядов он больше не отправлял, чувствуя себя недостойным, раз открыто заявил, что уйдет из священников, как только найдет Еву.

– Я еду с тобой, – повторил Марио.

– Нет, Марио. У тебя жена и трое детей, которые прошли через ад. Вы наконец-то можете вернуться к нормальной жизни. Ты им нужен. Подумай о них!

– Джулия со мной согласна. Она с детьми останется в обители, а я буду каждый месяц высылать им жалованье. Здесь они в безопасности, Джулии помогают. Я не солдат, Анджело. И не собираюсь сражаться. Но я могу спасать жизни, а мне за это еще будут платить. Если совсем не сложится, присоединюсь к Красному Кресту. Но я и так всю войну просидел в подполье, пока моих собратьев забивали, точно скот. Это мой способ дать отпор и изменить что-то в мире. Здесь у меня даже нет работы…

– Ты всегда можешь ее найти, – возразил Анджело. – А если с тобой что-то случится на фронте, я себе не прощу. Понимаешь? Нельзя, чтобы мир потерял еще хоть одного еврея. Еще хоть одного человека вроде тебя. Не заставляй меня нести этот груз.

Но Марио лишь покачал головой:

– Если я с тобой не поеду, то тоже себе не прощу. Когда в нашу дверь ломилось гестапо, Ева удерживала ее в одиночку. Она в одиночку спасла всю мою семью. И ее забрали. Моя соседка, синьора Донати, добровольно вышла к мужчинам с винтовками, чтобы убедить их, будто в нашей квартире никто не живет. Будто там пусто. Ее забрали тоже. Ты раз за разом подвергал себя риску, боролся и изворачивался, чтобы спасти жизнь сотням евреев. Тебя пытали и чуть не убили. Ты мог бы выдать нас в любой момент и спастись сам. Но ты этого не сделал.

Но знаешь что, Анджело? Все это время у меня не было выбора, принимать или нет ваши жертвы.

Я должен был. Но больше не буду. Моя очередь платить по счетам. Я хочу быть там, когда освободят лагеря. Настал мой черед спасать жизни. Поэтому я еду с тобой, и ты меня не остановишь.

13 декабря 1944 года

Признание: я не смог расстаться со скрипкой Евы.


Я прошел всю Францию со скрипичным футляром на спине. Окружающие иногда просят меня сыграть, а когда я отвечаю, что не умею, смотрят как на сумасшедшего. Может, я и правда сошел с ума. Все прочее, включая три законченных блокнота, осталось у сестер Святой Цецилии. Но со скрипкой Евы я расстаться не смог. Когда я ее отыщу, она наверняка захочет сыграть снова.

Сослуживцы считают меня странным. Взять хоть пасторский воротник, который я упорно надеваю вместе с формой вместо сутаны. Большинство капелланов ходят в военном. Думаю, Марио рассказал некоторым из солдат мою историю, чтобы пресечь кривотолки. Похоже, теперь все знают, что скрипка на самом деле принадлежит девушке, которую разыскивает отец Бьянко. Однако Марио не очень хорошо говорит по‑английски, так что боюсь даже предположить, какие слухи могла породить его болтливость.

Тем не менее косые взгляды значительно поредели, а солдаты начали называть меня «отец Анджело». Еще мне придумали кличку Херувимчик, но прозвища в армии дело обыденное и даже служат выражением симпатии. Иногда она напоминает мне семинарию – только с винтовками, недоеданием и волдырями от обморожения. Впрочем, в моем положении есть и плюсы: когда у тебя только одна нога, больше одной траншейной стопы[15] ты уж точно не заработаешь.

У протестантов есть гимн, где поется о спасении «души, полной дерзости». Моя мать пела его много лет назад – и вот вчера я снова услышал ее от одного солдата на межконфессиональной службе, которую проводил для дивизии. Не хочу выглядеть святотатцем, но я убежден, что только дерзость души удерживает меня в живых, так что я не желал бы от нее спасения.

Прошло почти четыре месяца с тех пор, как я оставил Рим. И чуть меньше девяти – с тех пор, как в последний раз видел Еву. Теперь вместо продвижения в глубь Германии нас без всяких объяснений перекидывают на восток, к Люксембургу. Одному Богу известно, каких сил мне стоит не покинуть подразделение и продолжать путь в одиночку. Остается молиться, чтобы душа Евы оказалась такой же дерзновенной, как и моя.


Ан