Book: Повседневная жизнь российских жандармов



Повседневная жизнь российских жандармов

Григорьев Б. Н., Колоколов Б. Г

Повседневная жизнь российских жандармов

Предисловие

В сознании русских людей слово «жандарм» вызывает примерно такие же отрицательные ассоциации, как слова «палач», «каратель», «изверг» или любое другое из этого смыслового ряда. Целые поколения революционно-демократических и советских историков XIX и XX веков изрядно потрудились над тем, чтобы представить защитников царского самодержавия и русской государственности в самом неприглядном свете и изобразить их как грубых, несправедливых, жестоких, коварных и лживых «врагов народа». И их труд не пропал даром — мы оказались чрезвычайно внушаемой нацией.

Получается странная картина: мы хотим стабильности и безопасности своей страны, но с презрением относимся к людям, которые честно выполняют эту работу. Мы пытаемся вернуть России честь и достоинство, но подвергаем остракизму граждан, которые всего лишь выполняли свой гражданский долг и оставались верными присяге. В ходе сбора материала для нашей книги мы столкнулись с массой фактов, свидетельствующих о том, что при изображении «царских сатрапов» историки зачастую не только замалчивали о них правду, но и занимались недобросовестной подтасовкой реальных фактов, безоговорочно принимая на веру измышления революционных демократов, которые в силу своих партийных и идеологических позиций вряд ли могли выступать в роли объективных и единственных свидетелей нашего прошлого.

Хотелось бы в этой связи уточнить термин «провокация», который многими авторами и историками автоматически связывается с деятельностью жандармов и работой царского политического сыска. Большевистская и советская историография без всяких оговорок априори называла служебную деятельность жандармов провокацией, а революционеров — жертвами провокации. Каждый внедренный в революционную среду агент полиции автоматически считался провокатором. Между тем провокация означает только одно: когда спецслужба сама провоцирует и подталкивает объекта своего наблюдения на свершение преступления и создает ему для этого благоприятные, заманчивые условия. Такое кое-где случается сейчас и случалось в прошлом. Называть же провокацией оперативные средства борьбы с ниспровергателями строя нечестно и некорректно. Разве может любая полицейская служба в борьбе с терроризмом обойтись без агентуры, без наружного наблюдения и без технических средств контроля, освещения и проникновения в лагерь террористов? В жандармско-полицейской среде царской России не все были «сатрапами», «грубыми мужланами» и «жестокими садистами», так же как в среде их противников — декабристов, народовольцев, эсеров и эсдеков — отнюдь не все были «рыцарями без страха и упрека». Факты свидетельствуют о том, что в царском жандармско-полицейском корпусе, начиная со времен Александра I и кончая последним Романовым Николаем II, было достаточно много честных, умных и идейно убежденных офицеров, которые болели за Россию, желали русскому народу благополучия и по-своему пытались влиять на ход событий.

В каждую эпоху находились люди, которые защищали русскую государственность (а защищать монархию в то время было равносильно тому, чтобы стоять на страже интересов государства), и если мы признаем право на существование армии, то должны признать также и право на обеспечение безопасности страны от подрывных элементов. Мы привыкли чествовать русскую армию, ее ратные подвиги и заслуги, какому бы царю она ни служила. Но вот до сих пор не можем воздать должное защитникам страны, сражавшимся на других фронтах — представителям спецслужб. Причин тому много: одна из главных — традиционное, зачастую оправданное-, неприятие власти вообще и «полицейских ищеек» в частности.

Как бы там ни было, такое отношение нам кажется несправедливым и даже обидным. Кстати, укажем на одну из «фигур умолчания» в отечественной историографии о полицейско-сыскных службах царской России: уже в XIX веке полицейские и жандармы в своей оперативной деятельности опирались на существующие в стране законы. Это означало, что, прежде чем осудить человека на смертную казнь или на каторгу, нужно было выявить доказательную базу, и уж на ее основе суды выносили приговоры. Нечего и говорить, что с революционно-пролетарским произволом большевиков этот порядок не имел ничего общего. Когда Чрезвычайная следственная комиссия Временного правительства, специально созданная в 1917 году для расследования «преступной» деятельности бывших «царских сатрапов», допросила ответственных представителей тайной полиции и царской охраны, то сделала для себя сенсационное открытие: ничего противозаконного им инкриминировать было невозможно.

Жандармерия царской России была неоднородной не только с точки зрения человеческого материала, но и с точки зрения задач, которые она решала в ходе своей служебной деятельности. Уже в раннем средневековье борьба с двумя государственными преступлениями — крамолой, изменой и ересью, с одной стороны, и посягательствами на жизнь князей и царей, с другой — вызвала к жизни разные службы, получившие со временем название царской охраны и царского политического сыска (розыска), известного в революционных кругах как охранка и закрепившегося под этим именем в нашем общественном сознании. В царствование Александра I начинается формирование специализированных профессиональных подразделений с присущими им специфическими функциями и задачами: для тайной полиции и полицейского сыска (знаменитое Третье отделение) и для охраны августейшей персоны императора и членов его семьи. К сожалению, во многих советских, да и постсоветских трудах этой существенной разницы между охраной и политическим сыском (охранкой) не проводится и функции одной ветви полицейской службы приписываются другой. Охрана в нашем «младокапиталистическом» обществе стала широко распространенным понятием. Если в социалистическом государстве охрана скромно пряталась где-то за дощатыми заборами, в сумерках спецотделов, в черных правительственных «ЗИЛах» и «Волгах» и представала в образе одетого в овчинный полушубок пенсионера с нестреляющим ружьем, то теперь она стала самодовлеющим, непременным и постоянным признаком жизни. Вдруг появилось много чего охранять! Теперь, как никогда, наполнилось конкретным смыслом летучее выражение Жванецкого: «Что охраняешь, то и имеешь» — правда, иногда с точностью до наоборот.

Из вышесказанного становится понятным, что для охраны требуются объект («что охраняешь») и субъект («то и имеешь»). В нашем случае речь пойдет об охране русских монархов — области человеческой деятельности, ушедшей в прошлое и оттого вызывающей, на наш взгляд, оправданный исторический интерес. Авторам пришлось прилагать определенные усилия, чтобы благополучно «проплыть между Сциллой и Харибдой» и не уклониться в сторону от заданной темы повествования. Дело в том, что охранники — это всего лишь статисты на подмостках любой исторической сцены, призванные оставаться всегда в тени, на заднем плане событий, и при скудной информации о их повседневной жизни внимание любого исследователя волей-неволей фокусируется на тех, кого они охраняли. По мере возможности авторы пытались все-таки строго держаться избранной темы и не уводить читателя в дебри царской повседневной жизни. Что из этого получилось, судить читателю.

Повседневная жизнь царского жандарма проходила в постоянной борьбе с «чумой» XIX века — народовольческой «крамолой» и террором, борьбе не на жизнь, а на смерть, потребовавшей многочисленных жертв с обеих сторон. Надо признаться, что на этом поприще жандармские офицеры Департамента полиции и Отдельного корпуса жандармов добивались ощутимых профессиональных результатов. Не их вина, что развитие России пошло по тому пути, по которому оно пошло. Спецслужбы и тогда, и в более поздние времена являлись всего лишь исполнителями политических директив и установок власть предержащих, но у власти не всегда хватало политической воли, прозорливости, ума и необходимой энергии, а у общества — правильного понимания их работы и необходимой поддержки. На Руси власть, и особенно полицию, никогда не любили.

Царские спецслужбы выдвинули из своих рядов целую плеяду жандармских офицеров и полицейских чиновников, сумевших доказать свою профессиональную пригодность, верность долгу и присяге и способность противостоять опасному внутреннему врагу, каким им представлялись, к примеру, «Народная воля» и боевые организации эсеров и эсдеков. Мы в первую очередь назвали бы здесь генералов Черевина, Герасимова и Спиридовича, полковников Мартынова и Заварзина, подполковника Судейкина, гражданских чиновников Департамента полиции Зубатова и Рачковского. Сейчас, с расстояния более сотни лет от того времени, с раскрытием новых архивных источников, их поступки и деяния, известные нам по школьному курсу истории, предстают в совершенно ином виде.

И еще: возникшие при советском режиме спецслужбы, вопреки утверждениям их создателей, появились отнюдь не на пустом месте. Им не пришлось «изобретать велосипед». Они использовали весь накопленный Департаментом полиции опыт агентурно-оперативной работы, стыдливо умалчивая об этом.

Наше повествование о царских жандармах мы постарались наполнить живыми и примечательными деталями из их повседневной жизни, быта, нравов, взаимоотношений с вышестоящим начальством и августейшими персонами. Всё это давно и безвозвратно ушло в прошлое, а прошлое — всегда загадочно и интересно. Жандармы и полицейские были такими же людьми, как все, как мы. Они честно выполняли свой долг перед своим государем и своим Отечеством, так же как мы выполняем свой долг — перед своим. Они — часть нашей истории и потому достойны нашего уважения и внимания.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ПОЛИТИЧЕСКИЙ СЫСК

Глава 1 Начало

От опричников до гвардии

Сомнительная честь творца первой профессиональной охранной структуры на Руси XVI века принадлежит Ивану Васильевичу IV — царю и великому князю, прозванному Грозным, который зимой 1565 года объявил о введении опричнины. До него политическим сыском князья занимались от случая к случаю. Именно Иван Грозный поставил это дело на солидную и постоянную основу и поручил его людям профессиональным.

Как пишет историк Р. Г. Скрынников, текст указа об опричнине не сохранился, однако его содержание подробно передано летописцами. Царский указ предусматривал образование в государстве особого социального слоя, выделенного из других (опричь означало «кроме», «помимо») по признакам единой территории, особого финансового обеспечения и вооружения и находившегося в личном распоряжении монарха. Согласно указу об опричнине, царь принял к себе на службу тысячу дворян «…и поместья им подавал в тех городах с одново, которые городы поймал в опришнину».

Структурно опричное войско делилось на опричный двор, состоявший из князей и дворовых детей боярских, и собственно опричный корпус, который составляли городовые или уездные дети боярские.

Автор изданной в 1582 году за границей на немецком языке книги «Тирания» Г. Хофф отмечает, что кандидаты в опричнину проходили тщательный, нетрадиционный для средневековой России отбор, в ходе которого специальная опричная комиссия изучала, говоря современным языком, их анкетные данные: происхождение их рода и рода их жен, а также интересовалась, с кем конкретно из князей и бояр они находились в приязненных отношениях. В опричнину после такого отбора зачислялись лишь те кандидаты, в отношении которых не возникало никаких сомнений о их личной преданности царю.

По замыслу Грозного опричная тысяча была создана в первую очередь как его личная преторианская гвардия, которая совмещала в себе функции охраны и политического сыска и служба в которой была весьма почетна и выгодна для худородного дворянства, получившего значительные царские милости и привилегии. Опричное войско создавалось для жестокой и бескомпромиссной борьбы с непокорной знатью, и поэтому при наборе опричников предпочтение волей-неволей отдавалось худородному провинциальному дворянству. По этому поводу сам царь Иван сокрушался в одном из своих писем: «По грехам моим учинилось и нам того как утаити, что отца нашего князи и бояре нам учали изменяти, и мы и вас, страдников, приближали, хотячи от вас службы и правды».

«Опричнина была наделена функциями охранного корпуса, — отмечает Р. Г. Скрынников, — при зачислении в государев удел каждый опричник клятвенно обещал разоблачать опасные замыслы, грозившие царю, и не молчать обо всем дурном, что он узнает. Опричникам запрещалось общаться с земщиной. Удельные вассалы царя носили черную одежду, сшитую из грубых тканей. Символами службы в опричнине были… собачья голова и метла, привязанные к седлу: подобно псам опричники должны были грызть царских врагов, а метлой выметать измену из страны».

Семь лет, в течение которых на Руси существовала опричнина, вошли в ее многострадальную историю как наиболее кровавые страницы и на века оставили в памяти народной суеверный ужас и страх перед тупой и беспощадной машиной насилия и террора. С помощью опричнины царь Иван добился главной политической цели: установил в подвластной ему стране режим никем и ничем неограниченной самодержавной власти, вызвавшей, по свидетельству летописца, «…в людях ненависть на царя». Кровавые злодеяния опричников, достигшие своего апогея в 1567–1570 годах, новгородский разгром, многочисленные жестокие казни подозреваемых в измене и заговорах бояр и бывших опричников сковали страхом и ужасом всех «царских холопов» в Русском государстве.

По иронии судьбы, пишет Р. Г. Скрынников, «…в конце концов, жертвой страха стал и сам Грозный. На протяжении всей опричнины он жил затворником в Слободе под надежной охраной и никуда не выезжал иначе как в сопровождении многих сотен вооруженных до зубов преторианцев. Постоянно опасаясь заговоров и покушений, царь перестал доверять даже ближайшей родне и друзьям». Достаточно сказать, что в походе на Новгород его охраняли 1300 опричных стрельцов и опричных дворян.

При всеобщей ненависти и значительном количестве подлинных и мнимых врагов царь Иван сумел все-таки прожить 53 года, из которых 46 лет был на троне, и умереть естественной смертью в 1584 году. Существует, правда, предположение, неподтвержденное вескими аргументами, что он мог быть отравлен ближайшими боярами Богданом Бельским и Борисом Годуновым, как были предположительно отравлены его первая и третья жены.

Как бы то ни было, документально зафиксирована только одна попытка отравить царя, организованная князем Владимиром Андреевичем Старицким, якобы претендовавшим на престол во время болезни царя Ивана в 1553 году. Во время суда в 1569 году опричными судьями ему было предъявлено обвинение в том, что он «подкупил повара, дал ему яд и приказал погубить великого князя». Для очной ставки с ним были приведены доносчик-повар и другие свидетели. По приказу Грозного князь Владимир, его жена и девятилетняя дочь были отравлены, а его тетка княгиня Евфросиния Андреевна Старицкая была задушена «в избе в дыму». Казнен был и повар-отравитель Молява.

На этом расправы не кончились: в 1570 году были казнены на Поганой луже в Китай-городе в Москве сын Молявина — Алексей, тоже царский повар, какой-то истопник Быков, подключник И. Кайсаров, четыре конюха и один скоморох. Судя по всему, опричники избавлялись от дворцовой прислуги, доносы которой были использованы ими во время суда над князем Старицким. Это обстоятельство позволяет довольно основательно подозревать их в фальсификации дела опального князя.

Если бы эффективность опричнины можно было оценивать по количеству выявленных ею заговоров против своего патрона, то она могла бы заслужить весьма высокую оценку — при одном, правда, непременном условии, что все эти заговоры действительно имели место, а не были грубо сфабрикованными предлогами для внесудебных расправ над неугодными царю боярами. Поэтому воздержимся от такой оценки опричнины и отметим лишь, что она действительно была первой профессиональной сыскной структурой в средневековой России.


Со смертью царя Ивана на авансцену политического сыска вместо опричников выходят стрельцы — воинское формирование, выполнявшее также охранные функции. Те же задачи решали и некоторые приказы: Постельный, Конюшенный, Тайный и др. В ведении Постельного приказа находились, например, и дворцовая охрана, и расследование всевозможных «тайных дел». Постельничие, ведая многочисленным штатом дворцовой прислуги и царским гардеробом, «дозирали» при этом стольников, стряпчих и жильцов, несших охрану дворца и ночную стражу. Как видим, до специализации и до эволюции этих двух разных ветвей охранно-сыскного дела в две самостоятельные службы дело еще не доходило, и с этой точки зрения наблюдался даже некоторый регресс. Вероятно, напоминание о такой службе — об опричнине — было одинаково неприятно и для царей, и для простого народа.



Стрелецкий период в истории охранно-сыскного дела в конце XVI — начале XVII века совпал с царствованием сына Ивана Грозного Федора Ивановича, последнего из рода Рюриковичей; с возвышением Бориса Годунова, сосредоточившего уже тогда в своих руках всю полноту власти. Этот период был тесно связан со Смутным временем (1598–1613). После смерти Годунова в стране началась жестокая борьба за опустевший трон, сопровождавшаяся неприкрытым вмешательством в нее таких соседних с Россией государств, как Речь Посполитая и Швеция, и таких доморощенных и иностранных авантюристов, как Лжедмитрий I, Лжедмитрий II и дочь польского сан домирского воеводы, «гордая полячка» Марина Мнишек, супруга обоих Лжедмитриев. Ни о какой системе политического сыска речи не возникало — на русский трон, толкаясь, лезли претенденты, быстро сменяя один другого, так что никто не успевал подумать о завтрашнем дне. Да и после избрания Земским собором в феврале 1613 года царем Михаила Федоровича Романова обстановка в стране продолжала оставаться нестабильной. После Смутного времени страна долго еще корчилась в муках неурядиц, бунтов и всплесков открытого неповиновения властям.

XVII столетие российской истории часто называют «бунташным веком», и это определение не лишено оснований. Достаточно перечислить лишь наиболее масштабные народные восстания того времени: Соляной бунт 1648 года в Москве, Хлебный бунт 1649 года в Пскове и Новгороде, Медный бунт 1662 года в Москве, восстание Степана Разина и его атаманов в 1670–1671 годах.

Царствование Михаила Романова с точки зрения политического сыска было более-менее спокойным, поскольку было избавлено от заговоров, чего нельзя сказать о правлении его сына Алексея. Впрочем, жизнеописания обоих царей не содержат никаких упоминаний о реальных попытках устранения их с трона или покушений на их жизни, хотя, конечно, не обошлось без модной для того времени боязни «колдовства, сглазу и других практик», которые могли повредить государю и членам его семьи.

Так, в 1638 году в этом тяжком преступлении была обвинена придворная мастерица Дарья Ламанова, которая якобы хотела «пепел сыпать на государской след». В результате следствия, к которому были привлечены 15 человек и в ходе которого в традициях того жестокого века широко применялись пытки, подследственных обвинили в смерти двух сыновей царя Михаила Федоровича — Ивана и Василия и в ухудшении здоровья царицы Евдокии Лукьяновны (Стрешневой), Позднее, в 1642–1643 годах, в аналогичном преступлении — «порче» царицы Евдокии — был обвинен «тюремный сиделец» Афанасий Каменка, который под пыткой признался, что хотел царицу «уморить до смерти, а дать ей в питье траву…». Вопрос о том, как он мог совершить это преступление, сидя в тюрьме, следствие по понятной причине совершенно не интересовал.

Но все эти дела, по сравнению с размахом сыскного дела при Иване Грозном, представляли собой детские забавы.


На Руси всегда, а во времена усиления единоличной власти царя при Иване Грозном — особенно, самым главным законом считалась «воля государева», а в такой отрасли уголовного права, как государственные преступления, роль и позиция царя в расследовании и наказании были определяющими. Государственным преступникам вменяли в вину измену, крамолу, покушение на жизнь царя или ересь, и под эти понятия подводились все или почти все деяния.

Произвол царя в сыскном деле был определяющим, но мы знаем из истории, что какие-то рамочные законы в стране все-таки существовали и кое-как выполняли функции юридического регулирования жизни людей. Впервые государственное преступление как таковое упоминается на Руси в памятнике XIV–XV веков в Псковской Судной грамоте, где в статье 7-й речь идет о «переветнике», то есть изменнике, перешедшем на сторону врага. В Судебнике 1497 года, являвшемся кодексом общерусского значения, в статье 9-й, перечисляющей особо опасные преступления, каравшиеся смертной казнью, наряду с уголовными преступниками упоминаются «коромолник» (бунтовщик, мятежник или заговорщик) и некий «подымщик» (подстрекатель или зачинщик восстания). В новом Судебнике 1550 года в 61-й статье, содержащей перечень преступников, подлежащих за свои «воровские» дела смертной казни, рядом с «коромольником» появляется «градский здавец», то есть военачальник, сдавший город неприятелю, а загадочный «подымщик» уже не упоминается. Н. М. Карамзин объясняет, что подобная предубежденность Ивана IV была небезосновательной: слишком много ненадежных воевод развелось у царя, так что он был вынужден предусмотреть для них особую статью в своем законодательстве.

Алексей Михайлович Тишайший решил особо озаботиться своим авторитетом и своей безопасностью, и знаменитое Соборное уложение 1649 года предусмотрело на этот счет специальную вторую главу — «О государьской чести и как его государьское здоровье оберегать». В ней речь идет о трех видах государственных преступлений: о преступлениях против здоровья и жизни государя; об измене, то есть о преступлении против власти государя, которое выражалось в смене подданства, бегстве за рубеж, в связях с неприятелем во время войны, а также в сдаче крепости врагу, причем не только в виде прямых действий, но и в виде намерений совершить эти действия («умысел»); и, наконец, о «скопе и заговоре». Таким образом, все государственные преступления в Уложении практически сводились к двум их важнейшим видам: к посягательству на жизнь и здоровье государя и на его власть. Любое покушение на жизнь, здоровье и честь царя и его семьи рассматривается впредь с точки зрения закона как тягчайшее преступление против государства и Церкви.

Следует отметить, что розыскная и судебная практика того времени была значительно шире этих законов. В них, например, не упоминались такие широко распространенные в обыденной реальности жизни политические преступления, как «непристойные слова» о государе, его семье, предках, его распоряжениях, грамотах, царском гербе и титуле; ошибки в произношении и написании титула царя, отказ присоединиться к здравице в его честь, непроизнесение молитвы за его здоровье и непожелание ему «долгих лет» и другие подобные деяния, считавшиеся по давней традиции столь же опасными государственными преступлениями.

Как на практике рассматривались политические дела подобного рода уже после принятия Уложения, можно судить по делу холопа Сумарокова, который в 1660 году, стреляя по галкам из пищали, попал пулей в царские хоромы, за что по приговору специально созданной для расследования этого дела следственной комиссии ему отсекли правую ногу и левую руку. А известный в русской и шведской истории дьяк Посольского приказа Григорий Котошихин, ставший потом тайным агентом шведской разведки и одним из первых русских перебежчиков в Швеции, допустив в царской грамоте ошибку в перечислении многочисленных титулов «тишайшего» царя, был нещадно бит батогами.

Следует также отметить, что первые цари из династии Романовых не брезговали лично заниматься делами политического розыска. Михаил Федорович и Алексей Михайлович охотно присутствовали на допросах и пытках государственных преступников. Так, в 1670 году царь Алексей Михайлович, которому симпатизировал Николай II за его кроткий и незлобивый характер, был в застенке, где пытали за «непристойные слова» в подметном письме боярина Матвеева Кирюшку, после чего лично вынес ему приговор о ссылке.

Стрельцы должны были в мирное время нести охрану столицы и царской резиденции — Кремля, а в военное время участвовать, наряду с другими войсками, в военных действиях, то есть мы видим здесь совмещение охранных обязанностей с функциями чисто военными. Наиболее почетной считалась служба в Стремянном полку, который нес охрану царя во время выездов из Москвы и участвовал в оцеплении на улицах, по которым проезжали иностранные послы, следовавшие на прием к царю.

Что же представляло собой стрелецкое войско середины и конца XVII века? Численность его достигала 20 тысяч человек. Стрельцы со своими домочадцами жили в Москве в отдельных слободах. Войско, как правило, пополнялось за счет детей стрельцов и реже — за счет вольных людей, «резвых и стрелять гораздых», за которых должны были поручиться как минимум два старослужащих стрельца. Из казны на них выделялось до 100 тысяч рублей жалованья. Оружие и форма выдавались им также за счет казны, а лошади — из царской конюшни. В каждом стрелецком полку был свой цвет форменной одежды, состоящей из суконного кафтана, обшитого галунами, ярко-желтых или красных сапог и бархатной шапки, отороченной мехом.

Своего наивысшего расцвета и значения стрелецкие формирования достигли после смерти царя Федора Алексеевича, когда развернулась ожесточенная борьба за власть между молодым Петром I и его единокровной сестрой Софьей, опиравшейся на городовых стрельцов, выполнявших еще со времен царя Алексея охранные и полицейские функции. Софья пыталась использовать их в своих корыстных личных целях против матери Петра — Натальи Кирилловны Нарышкиной, ее родственников и верного боярина Матвеева. Таким образом, стрельцы, втянутые иногда и помимо их воли в придворные интриги и борьбу за власть, в этот короткий промежуток времени фактически в большей степени решали судьбу кандидатов на царский трон, нежели несли их физическую охрану.

15 мая 1682 года вооруженные стрельцы, поднятые лживыми утверждениями клевретов Софьи Хованского и Милославского на бунт, известный в истории под названием «хованщина», жестоко расправились в Кремле с боярином Артамоном Матвеевым и князем Михаилом Долгоруким, сторонниками партии Нарышкиных, подняв их на копья, а потом изрубив саблями на мелкие куски. Разгоряченные первой кровью и первой победой стрельцы кинулись во дворец, требуя предъявить им якобы «убиенных» царевичей Ивана и Петра, и безжалостно убили еще двух Нарышкиных, братьев царицы. Это кровавое зрелище навсегда запечатлелось в сознании Петра I и не могло не оказать негативного влияния на его психику, сформировав устойчивую неприязнь и ненависть к стрельцам.

За оказанную услугу Софья выдала стрельцам из казны 24 тысячи рублей. 26 мая по требованию стрельцов оба царевича, как известно, были возведены на престол, а 29 мая 1682 года правление, по молодости царевичей, перешло в руки единокровной сестры Петра I царевны Софьи. Действия стрельцов были оправданы специальными оправдательными грамотами. Стрелецкое войско было переименовано в надворную пехоту, но усмирить их сразу правительнице не удалось. Только после того, как один из их лидеров князь Иван Хованский был обвинен в растрате казны, своеволии, потворстве стрельцам, расколе и смутных речах, приговорен к смертной казни и немедленно казнен, Софье удалось набросить узду на стрелецкую вольницу.

Страсти несколько улеглись, и неустойчивое равновесие между двумя центрами власти — реальной в лице Софьи и потенциальной в лице Петра — продержалось до 1685 года, когда борьба за престол переросла в заключительную фазу. Опасаясь за свою судьбу, царевна Софья вновь решила разыграть беспроигрышную для нее до сих пор стрелецкую карту. Сначала через своего верного начальника Стрелецкого приказа Шакловитого, а затем и самолично она вновь попыталась подбить надворную пехоту на бунт против Петра, который в это время находился в Преображенском.

Но стрельцы Стремянного полка Мельков и Ладогин решили предупредить царя, прискакали среди ночи в Преображенское и разбудили спящего Петра, который, изрядно перепугавшись со сна, немедленно поскакал в Троицкую лавру, где собрал свои потешные войска. Вскоре большая часть стрельцов, оценив реальную силу Петра, перешла на его сторону и покинула Кремль, где находилась Софья. Воспользовавшись этим, молодой царь сначала добился выдачи Шакловитого, который был предан суду и вскоре казнен вместе со своими сообщниками, а затем и Софья была заточена в Новодевичий монастырь.

Последней каплей, переполнившей терпение царя Петра I по отношению к стрельцам, стала попытка покушения на его жизнь, предпринятая 22 февраля 1697 года стрелецким полковником Иваном Цыклером и его сообщниками из числа стрельцов — Соковниным, Пушкиным, Елизарьевым и Силиным. В их планы входило поджечь дом приближенного к царю Лефорта, который устраивал в нем в этот день прощальный вечер в честь своего отъезда за границу, и в поднявшейся суматохе убить Петра. Как утверждает легенда того времени, в самый разгар пира в дом Лефорта явились два стрельца, которые предупредили царя о готовящемся покушении и назвали место, где собрались заговорщики. Царь проявил немалую смелость и самообладание: взяв с собой нескольких самых доверенных лиц из своего окружения и не сказав им и другим участникам попойки ни слова, он немедленно нагрянул с ними в дом Цыклера и арестовал заговорщиков.

Цыклер, Соковнин и Пушкин были вскоре приговорены к четвертованию, их обезображенные трупы из Преображенского были привезены в Москву на Красную площадь и брошены здесь у специально приготовленного столба. В течение нескольких месяцев зловоние разлагающейся плоти отравляло воздух на Красной площади.

Перед отъездом из Москвы за границу в начале 1698 года Петр I, опасаясь не без веских оснований новой стрелецкой смуты во время своего отсутствия в стране, отдал приказ о выводе большинства стрелецких полков из Москвы и распределении их на южных пограничных рубежах России. В гарнизоне Москвы, состоявшем почти исключительно из солдат и потешных войск, осталось всего шесть стрелецких полков. Лишившись своих удобных, насиженных годами столичных дворов, стрельцы легко поддались на новые призывы бывшей правительницы Софьи «идти на Москву». Царскому воеводе Шеину с солдатами удалось остановить их на ближних подступах к столице и разогнать пушечной пальбой. Начались повальные аресты и пытки участников бунта, в которых вскоре принял активное участие прервавший свою поездку по Европе Петр I. Не выдержав страшных пыток, стрельцы проговорились о письмах к ним царевен Софьи и ее сестры Марфы. Царь лично допросил своих сестер, но они ни в чем не признались. Петр I, с детства ненавидевший стрельцов, решил воспользоваться этим последним их бунтом для того, чтобы раз и навсегда каленым железом выжечь стрелецкую измену и покончить со стрельцами как служивым сословием. В сентябре — декабре 1698 года в Москве шли казни стрельцов. Всего было уничтожено почти две тысячи мятежников; в казнях по приказу Петра I в качестве палачей принимали участие бояре. Как гласила народная молва, царь сам, не утерпев, брался за топор палача.

Так на дыбах, виселицах и плахах трагически и кроваво завершалась история стрелецких воинских формирований, выполнявших одновременно охранные и полицейские функции. После стрелецкого розыска 1698 года само слово «стрелец» стало приравниваться к слову «изменник» — обозвать кого-нибудь «стрельцом» означало заподозрить его в измене.

Слово и дело

При Петре Великом розыскное дело получило «великое» развитие. Переустройство страны, всемерное напряжение физических и душевных сил народа и вызванное этим недовольство и сопротивление широких его слоев требовали от царя крепкой узды и сильной власти.

Интерес Петра к сыску объясняется как личными пристрастиями, так и острой борьбой за власть, которую он выдержал в молодости. Недоверчивый и подозрительный от природы, он всегда считал, что его подданных могут удержать в узде только страх и жестокое насилие. Сыскным делом у него занимались сразу несколько служб: Преображенский приказ, так называемые майорские канцелярии, Тайная коллегия и Тайная канцелярия. При Петре же до невиданных доселе размеров развилась жуткая практика слова и дела.

Сначала, естественно, было слово, а потом уже по нему фабриковали дело… Магическая, жуткая фраза: Слово и дело! Достав i палея в наследство от прежних времен, она произносилась на Руси — и при Петре, и после него — часто, пожалуй, даже слишком часто. Предназначалась эта сыскная практика отнюдь не для «высокородных господ» и произносились роковые слова не в княжеских и графских дворцах и гостиных, а в основном в шинках, кабаках и на грязных улицах простыми людьми, и адресовались такому же «подлому» уху. Для государственных преступников из числа сановных лиц существовали иные правила обращения при аресте и задержании. К ним приходили неожиданно, без всякого предупреждения, давали время на то, чтобы одеться, и уводили в Тайную канцелярию.

Какое государственное преступление мог совершить крестьянин, солдат, мелкий чиновник? Да никакого, кроме словесного. Вот за произнесение «предерзостных» слов в адрес царствующей особы в основном и заводили дела. Настоящих, серьезных заговоров против Петра практически не было: вздыбленная Россия безропотно принимала реформы царя и своими костьми укладывала путь к российским победам и «парадизам». Настоящее «зловредство» могли учинить люди грамотные и знатные.



Лишь самое крупное из производившихся при Петре дел — дело царевича Алексея — может рассматриваться как государственный заговор. Следствием по делу опального царевича было вполне доказано, что он вынашивал изменнические планы и желал гибели всем начинаниям своего отца. Петр I лично допрашивал своего сына. В ходе следствия применялись и пытки: сохранились документы, свидетельствующие о том, что 19 июня 1718 года в Петропавловской крепости Алексею было дано 26 ударов кнутом. Отец уклонился от вынесения прямого решения по делу сына, поручив эту тягостную, но совершенно ясную для него процедуру высшим чинам своей гражданской администрации, генералитету и духовенству. 24 июня 1718 года послушный царю «синклит мудрецов» вынес царевичу смертный приговор, который так и не был официально приведен в исполнение. По одной версии, не выдержав допросов и пыток, царевич скончался в Петропавловской крепости, по другой — был задушен в ней по приказу отца. Алексей был тайно погребен под колокольней в крепости, без надгробия. Организатор его побега Алексей Кикин был колесован (то есть подвергся отсечению головы, а затем переламыванию членов трупа, которые выставлялись на колесе).

Как отмечает историк Е. В. Анисимов, первый опыт участия в допросах и пытках царь получил в 1689 году, когда допрашивал Федора Шакловитого, и в 1697 году, лично ликвидируя заговор Цыклера. Он также принимал активное участие в стрелецком розыске 1698 года, продиктовав «Вопросные статьи», которые легли в основу всего следствия. Помазанник Божий часто бывал на пытках и приглашал своих гостей в застенок, где пытали женщин, приближенных к царевнам Софье и Марфе.

С 1700 по 1705 год царь рассмотрел в Преображенском приказе и вынес резолюции по 50 делам. Источники свидетельствуют, что сыскным делом царь занимался непрерывно и даже в походы брал с собой арестованных и допрашивал их в перерывах между баталиями. Жестокость и кровожадность его были на уровне своего века, верным сыном которого он оставался всю жизнь. Известны, по крайней мере, два случая, когда он приказал запытать до смерти упорствующих в своей «ереси» старообрядцев.

Впечатляет история о том, как Петр I, слепо доверявший гетману Мазепе, выдавал ему доносивших на него людей, которых тот и казнил. Так были уничтожены уже накануне перехода Мазепы к шведам доносчики на него Кочубей и Искра, на что Петр I якобы реагировал знаменитой сентенцией: «Снявши голову, по волосам не плачут»[1]. Суров и беспощаден был Петр I и в решении своих семейных проблем. По его приказу был посажен на кол офицер Степан Глебов, охранявший в монастыре его первую жену Евдокию Лопухину, которая в 1700 году была им насильно разведена и пострижена в монахини, и дерзнувший вступить с ней в любовную связь. Усердные занятия Петра I в пыточных делах и застенках воспринимались большинством его подданных как позорное, не царское дело. Многих несчастных, публично осуждавших царя-кровопийцу, ждали казнь, кнут и ссылка в Сибирь. Не простила народная молва Петру I и его личное участие в допросах и пытках сына Алексея, заклеймив его позорным званием «сыноубийцы».

По утверждению Е. В. Анисимова, известны и другие раскрытые заговоры, которые можно интерпретировать как подготовительные действия к покушению на Петра I, однако при внимательном их рассмотрении оказывается, что в большинстве случаев все эти заговоры сводились к пустой болтовне. Так, в 1703 году в Черкасске арестовали 18 казаков, которых обвинили в намерении захватить царя, когда он появится на Дону. 27 июня 1721 года во время празднования в Петербурге очередной даты Полтавского сражения, когда Петр I как полковник стоял в строю Преображенского полка, к нему трижды подходил пьяный крестьянин Максим Антонов. Когда фурьер Емельян Аракчеев попытался арестовать Антонова, тот начал яростно сопротивляться. В завязавшейся драке на поясе у Антонова вдруг обнаружился нож. В итоге было признано, что его попытки подойти к государю поближе не были случайны, и Антонова без всякого расследования сослали «в вечную работу» в Сибирь. По словам же самого потерпевшего, он всего лишь захотел засвидетельствовать «царю-батюшке» свое почтение. Нетрезвый вид мужичка к обстоятельствам, смягчающим вину, не причислялся.

Пункт 43 главы IV петровского Воинского артикула гласил: «Когда кто пьян напьется и во пьянстве своем что злаго учинит, тогда то не токмо чтоб в том извиненьем прощение получил, но по вине вящею жестокостью наказан быть имеет… Ибо в таком случае пьянство никого не извиняет, понеже он во пьянстве уже непристойное дело учинил».

Яркой иллюстрацией этого положения является следующий случай.

16 ноября 1722 года в шинке малороссийского города Конотопа повстречались гетманский мужик Данило Белоконник и гренадер Спицын.

— Дядя, — молвил солдат, — пойдем-ка в шинок да выпьем винца.

Белоконник согласился — он только что продал воз дров, и в кармане у него звенело несколько грошиков. Впрочем, первым стал угощать Спицын, и скоро пирушка закипела. Спицын предложил выпить за здоровье императора.

— На х… пошел твой император! — крикнул захмелевший Белоконник. — Таких императоров много, а я знаю токмо праведного государя, за кем я хлеб и соль ем!

— Слово и дело! — вскричал Спицын и побежал к своему поручику с доносом. Белоконника взяли, составили рапорт и препроводили к командиру полка, «высокородному господину и высокопочтенному полковнику». Высокородный господин отослал Спицына и Белоконника в Малороссийскую тайную коллегию, оттуда Спицына с Белоконником повезли в Петербург в Тайную коллегию…

Пытать гетманского мужичка не пришлось — он сам чистосердечно признался, что никогда не слышал, чтобы русский православный царь-государь прозывался императором. Сам П. А. Толстой, занимавшийся делом Белоконника, признал это свидетельство за истинное, но записал, что «…без наказания вину Белоконника отпустить невозможно, для того, что никакой персоны такими непотребными словами бранить не надлежит».

Данило Белоконник отделался батогами и был отпущен домой.

…В келье Даниловской обители, что в городе Переяславле, в ночь с 30 на 31 декабря 1721 года собрались отцы Даниил, Ираклий, Ефрем, Иоасаф, Евстафий и Маркел. Дали псаломщику Никите три алтына и послали за вином. Провожали старый год шумно и весело, как принято у русских людей. Наконец угомонились, задули свечу к легли спать. Отцу Иоакиму не спалось, и ему пришла в голову удачная мысль спеть многолетие.

— Благочестивейшему, тишайшему, самодержавнейшему государю нашему, Петру Алексеевичу — многая лета-а-а! — загремел в тишине его голос.

Многолетие неожиданно подхватил отец Ираклий:

— И Святейшему Правительствующему синоду — многая лета!

— А ну его, — сказал первый.

— Нет, ты постой, — начал Ираклий, — для чего ж мы о царице Екатерине Алексеевне многолетие не упомянули?

— Да какая ж она нам царица? — отвечал Иоаким. — Нам царица старая, что была первая супруга царя…

— Что ты врешь? — проворчал Ираклий и благоразумно отошел в сторонку.

— Полно вам орать-то, — осадил Иоакима Даниил, — перестаньте петь да кричать, ложитесь спать.

В келье стало тихо, все заснули. Все, да не все! Отец Иоасаф бодрствовал. Он все слышал, тихонько выбрался из кельи и наметом побежал к архимандриту Варлааму. Слово и дело! Три дня спустя бдительный архимандрит передонес о случившемся вышестоящему начальству, и 4 января 1722 года все виновные и свидетели были доставлены в столицу. Сначала с делом должен был разобраться Синод. Отец Иоаким сознался только в шумном праздновании Нового года, чему способствовала трехалтынная покупка. Хорист Ираклий тоже не отказывался от своих слов, а вот отец Иоаким на повторном допросе стал играть в «несознанку». Козлом отпущения Синод решил сделать все-таки «зачинщика» отца Иоакима, за обнаружением состава преступления «…последовало обнажение виновного от монашеского чину» и возвращение к имени, которое он имел в бельцах, — Яков Бенедиктов[2].

5 января архиепископ Феодосии отправил арестанта к «изящному и превосходительному господину, действительному тайному советнику и кавалеру» П. А. Толстому «для надлежащего следования к учи-нения указа, понеже оное дело надлежит до Тайной канцелярии». 8 января расстрига Яков был приведен в застенок. Он покаялся еще на пороге пыточной, и необходимости в том, чтобы пытать бедного автора царского многолетия, не было, но «три деятеля кнута» — Толстой, Ушаков да Скорняков-Писарев — решили иначе. Пытали, ничего нового не добились и 5 февраля приговорили «сослать в монастырь, по назначению Синода».

…Жил да был в Петербурге некто Питер Юрьевич Вилькин, на самом деле ливонский швед, взятый в плен в битве под Лесной, попавший сначала в казначеи к графу Апраксину, потом переданный английскому купцу в качестве приказчика, а затем, став свободным человеком, занялся браковкой юфти и содержанием вольных домов. Сидел он как-то 15 января 1723 года в своем доме на Выборгской стороне, справлял веселую «вечеринку» и услаждался игрой на гуслях и скрипке. Царицыны певчие и музыканты Рубан, Чайка и Лещинский, напившись до «положения риз», проснулись только утром, когда хозяин стал потчевать их чаем.

Чайка стал жаловаться на боль в ногах, на что Вилькин заявил, что жить певчему осталось недолго — год, от силы три. Понеже лицо у него было пухлое да и раны на неге имелись. Музыканты от изумления открыли рот и перестали играть.

— Врешь, — сказал один из них, — откуда ты знаешь?

Вилькин сказал, откуда: еще в бытность свою в Риге он осматривал одного иноземца и определил, что не жить тому более трех часов. Так оно и вышло.

— Кстати, — обратился Вилькин к одному из певчих, — сколько лет его императорскому величеству?

— Пятьдесят четыре.

— Много, много ему лет, — задумчиво молвил швед, — вишь, он непрестанно в трудах пребываем надобно ему ныне покой иметь… Ежели и впредь в таких трудах станет обращаться и паки такою же болезнью занеможет, как четыре года тому назад, то более трех лет не будет его жизни.

Музыканты молча встали, собрали инструменты и послали за извозчиком. Вилькин, смущенный их страхом, стал было объяснять, что его «ученость» идет от книг, от Библии, но этим напугал гостей еще больше.

Два дня спустя самый трусливый из них, Рубан, уже стоял перед своим начальником Мошковым и заявлял грозное «Слово и дело!». Скоро на Выборгскую сторону был послан отряд солдат с изветчиком Рубаном, чтобы взять «болтуна-немца» под крепкий караул. В Тайной канцелярии показание Рубана было подтверждено Чайкой и Лещинским. Вилькин признался в том, что говорил о пределе жизни царя Петра, но упоминал не три года, а десять! Накинув Петру Алексеевичу семь лет, ведун полагал облегчить этим свое наказание.

Но следователи не удовлетворились этим, равно как и ссылкой на книжные знания Вилькина, и стали выпытывать у него «подробности». Устроили очную ставку с изветчиком, на квартире у шведа произвели тщательный обыск, все имущество его опечатали, а к изучению переписки виновного на немецком языке привлекли переводчика. Дело кажется ясным — швед болтун, но «изящный превосходительный» Толстой со товарищи продолжает ребяческие игры. Зачем? Неужели он и его помощники Ушаков и Писарев так глупы и несведущи? Да нет, отвечает русский историк М. И. Семевский, они не глупы, им нужно показать государю свое усердие!

И томится бедный швед в застенках, пока тянется это нескончаемое и пустопорожнее следствие. В конечном итоге оно заканчивается батогами и свободой по «всемилостивейшему указу». Легко отделался!


Русский историк М. И. Семевский признавался, что никак не мог понять, чем определялась мера наказания «клиентам» Тайной канцелярии Петра Великого, потому что обнаружил, что за одно и то же преступление ее начальники давали совершенно разные наказания. Вероятно, пишет историк, у их руководителей Толстого, Ушакова и Скорнякова-Писарева были на этот счет какие-либо особые соображения. М. И. Семевский же в своей книге «Слово и дело» приводит любопытный факт, когда во время поездки в 1717 году в Голландию Петр I «испросил жизнь» обратившегося к нему местного преступника, пожалев его. «Факт любопытный, — заключает историк, — крик иноземного солдата-преступника склонил его к милости, а вопли и стоны страдальцев — сына, сестер, жены, родственников, ведомых на лютейшие муки и истязания, не могли вызвать милости».

Воистину: «Жестокий век — жестокие сердца!»[3]

…Давайте с помощью все того же М. И. Семевского заглянем в самый «темный» угол Российской империи того времени — в застенки Тайной канцелярии. Что же ожидало там бедных жертв «слова и дела»?

Историк приводит указ от 1742 года под названием «Обряд, како обвиненный пытается», которым регулировался порядок добывания улик и свидетельского материала по «приличившимся злодействам» при императрице Елизавете. Но ничего нового «веселая Элизабет» со времен своего отца не изобрела — все осталось по-старому. Приведем здесь пересказ «Обряда» — да извинит нас читатель за некоторые жуткие подробности.

Пыточная или застенок Тайной канцелярии обычно представлял собой подвальное помещение, огороженное «палисадом». Дыба должна состоять из двух вкопанных в землю столбов с перекладиной, «…и когда назначено будет для пытки время, то кат или палач явится… с своими инструментами: хомут шерстяной, к которому пришита веревка долгая; кнутья и ремень, которым пытанному ноги связывают». Затем в застенке появляются судья и его помощники: посовещавшись между собой о том, получения каких сведений нужно добиваться от подследственного, они дают знак караульному ввести его.

Палач, получив от караульного жертву, «…долгую веревку перекинет через поперечной в дыбе столб и, взяв подлежащего пытке, руки назад заворотит и, положа их в хомут, чрез приставленных для того людей встягивается, дабы пытанной на земле не стоял». Висящей жертве выворачивают назад руки, связывают одним концом ремня ноги, а другим концом привязывают ремень к столбику перед дыбой. Растянувши таким образом жертву, палач бьет ее кнутом, и «допрос» начинается: судья спрашивает, палач «работает» кнутом, а секретарь немедленно фиксирует показания на бумагу.

Для запирающихся «злодеев» предусматривались дополнительные меры воздействия: тиски, «зделанные из железа в трех полосах с винтами», одни из которых — большие — накладывались на руки, а двое тисков — на ноги; удушающая веревка и кляп («просунув кляп, вертят так, что оной изумленным бывает»); литье или капанье холодной воды на голову («от чего также в изумление приходит»). Если и после этих пыточных средств «изумленный злодей» отказывается дать нужные показания, то прибегают к следующей мере: «…пытанному, когда висит на дыбе, кладут между ног на ремень, которым они связаны, бревно, и на оное палач становится за тем, чтоб на виске потянуть ево, дабы более истязания чувствовал. Есть ли же и потому истины показывать не будет, снимая пытанного с дыбы, правят руки, а потом опять на дыбу таким же образом поднимают для того, чтобы и чрез то боли бывает больше».

По неписаным законам было положено производить пытку три раза, но если жертва начинает путаться и менять показания, судья мог назначить еще один или несколько «сеансов изумления», пока «с трех пыток одинаковое» не скажет. Далее обряд предусматривал и такую пытку, как ведение горящего веника по спине, «на что употребляетца веников три или больше, смотря по обстоятельству пытанного».

Если «пытанный» выживал, то независимо от того, подлежал он смертной казни или ссылке на каторгу, палач в любом случае должен был вырвать ему специальными железными клещами ноздри, а «сверх того особливыми… стемпелями на лбу и на щеках кладутся знаки в о р, в тех же стемпелях набиты железные острые спицы словами, и ими палач бьет в лоб и щеки, и натирает порохом, и от того слова видны бывают».

Практику «Слова и дела» в 1762 году отменил Петр III, а пытки просуществовали в России до сентября 1801 года, пока они не были отменены Александром I.

Виллем Монс, шут Балакирев и другие

У Петра Великого в качестве денщика-охранника служил «генеральс-адъютант» Виллем Монс, впоследствии понравившийся его супруге Екатерине и взятый ею в свой двор в качестве камер-юнкера. При Екатерине брат бывшей кукуйской[4] любовницы Петра Анны Монс в полную силу проявил свои способности и скоро занял при ней такое положение, которое заставляло высших сановников империи склонять перед ним свои головы. Достаточно сказать, что сам светлейший князь Меншиков искал у него покровительства. Ловкий, беспринципный «ловец счастья и чинов» Монс, благодаря мздоимству, скоро стал не только самым богатым и влиятельным лицом при царском дворе, но и любовником Екатерины.

Царь Петр мог еще закрывать глаза на казнокрадство и мздоимство, но ходить в роли рогоносца он, естественно, не хотел. Как только он узнал об измене супруги, участь красавчика Монса была решена. Нас в данном случае судьба Монса интересует исключительно с точки зрения того, как работала при Петре «знаменитая» Тайная канцелярия, возглавляемая не менее знаменитым графом П. А. Толстым.

Все началось с доноса.

У Монса служил некто Егор Столетов — «канцелярист коррешпонденции Ея Величества» Екатерины хитрый, коварный и дерзкий человек, о которых на Руси принято говорить «себе на уме». В обязанности канцеляриста входило составление докладов-экстрактов для государыни на основе поступавших на ее имя разных челобитий и прошений. Виллем Монс контролировал этот канал и использовал его в целях личного обогащения. Столетов это быстро смекнул и немедленно закрепил за собой возможность доступа к «пирогу» и собственную незаменимость на этом участке работы. Он составил под себя соответствующую официальную инструкцию, которая обеспечивала ему монопольное право на прием челобитий и которую Монс собственноручно утвердил.

Екатерина, принимая по ходатайствам решения, всецело прислушивалась к Монсу, а Монсом в некоторой степени руководил Столетов. Все шло великолепно, и все были довольны, пока… пока Егорша, внутренности которого буквально распирало от сознания собственной значимости, не стал болтать и хвастаться. Как Монс действовал именем императрицы, так и Столетов, удовлетворяя ходатаев, стал употреблять имя своего начальника. Нескромное поведение канцеляриста стало достоянием Виллема Монса, его сестры Матрены Балк и ее мужа Петра Балка, также приближенного к Екатерине. Адмирал Ф. М. Апраксин предупредил П. Балка о «бездельнике» и «непутевом» мужичке Егорке Столетове, а П. Ягужинский уговаривал В. Монса прогнать Столетова, который «шалил» его именем. М. Балк со слезами на глазах умоляла брата бросить опасного канцеляриста, пока он как следует «не укусил» и не довел семью до виселицы.

— Виселиц-то много! — самоуверенно отвечал Виллем Иванович. — Если сделает Егор какую пакость, то ему виселицы не миновать!

Но не только самоуверенность руководила Монсом — слишком много знал Егорша Столетов о махинациях и взяточничестве своего начальника и не только о них… Не так-то просто было отделаться от наглого и жадного сообщника.

Е. Столетов был не единственный, кто втерся в доверие к Монсу. В «помощниках» у камер-юнкера числился стряпчий Хутынского монастыря, а потом солдат гвардии Иван Балакирев — веселый, остроумный и находчивый человек, склонный к шуткам и балагурству. (Читатель, несомненно, узнал в нем знаменитого шута Балакирева.) Вот этот-то Балакирев, «приняв на себя шутовство», и прилепился к Монсу. В обязанности Балакирева входило поддержание контакта между Монсом и Екатериной и вынюхивание дворцовых сплетен. «Домашний человек» Балакирев был расторопным малым, но слишком невоздержанным на язык.

Однажды Балакирев встретился со своим приятелем, учеником-обойщиком Иваном Суворовым и поведал тому о «важных» письмах, которые он доставляет от императрицы Монсу, и о том, что к этим письмам пытается получить доступ Столетов. Суворов уже был наслышан об опасном романе Монса с царицей — ему об этом рассказал Михей Ершов, слуга петровского денщика Поспелова. В часы досуга Суворов и Ершов вели на эту тему досужие разговоры, но тут Суворов услышал от Балакирева нечто другое — о письме, в котором содержался рецепт о составе питья. Какого и про кого? А ни про кого, загадочно ответил Балакирев, но намекнул на хозяина! Суворову было мало собеседника Ершова, и он посвятил в новую тайну своего знакомого Бориса Смирнова, а тот проинформировал Ершова. Новость прошла по кругу и осела у совестливого и трусливого Михея.

Странно, конечно, что о романе царицы болтали обойщики, шуты и денщиковы слуги, а значит, и их господа, в то время как муж ничего пока об этом не подозревал. В подобных условиях доносчик должен был объявиться. И он объявился. Им стал Михей Ершов. Правда, донос несколько задержался, потому что в это время начались приготовления к коронации Екатерины Алексеевны, за которую Виллем Монс должен был быть пожалован званием камергера — Петру I оставалось только подписать указ о камергерстве. Но это не мешало любовнику его августейшей супруги примерять камергерский костюм и называть себя новым чином.

Накануне отъезда царской семьи из Преображенского[5] в Петербург, 26 мая 1724 года, Михей снес донос куда следовало. «Я, Михей Ершов, объявляю: сего 1724 года апреля 26 числа ночевал я у Ивана Иванова сына Суворова, и между протчими разговорами говорил Иван мне, что, когда сушили письма Виллима Монса, тогда-де унес Егор Михайлов (сын Столетов!) из тех писем одно письмо сильненькое, что и рта разинуть боятся…» Михей Ершов не побоялся: он поведал Тайной канцелярии о рецепте «питья про хозяина», который находится у денщика Поспелова, и не преминул добавить, что «Егорка-де подцепил Монса на аркан!».

Допросили Смирнова, на которого ссылался Ершов, и убедились, что дело пахнет серьезным — покушением на жизнь его императорского величества! И что же: всех причастных к болтовне поволокли в застенок Тайной канцелярии, и застенок огласился воплями истязуемых? — спрашивает Семевский и отвечает: ничуть не бывало. Донос канул в воду или провалился сквозь землю. И тот, кто не дал ему хода, по всей видимости, предупредил Екатерину.

Государыня пребывала в полном здравии и перед своей коронацией находилась на верху блаженства. Но 26 мая, в день доноса, с ней сделался сильнейший припадок — род удара. Больной пустили кровь, но лучше ей не стало. По всем церквям был отдан приказ петь молебны о ее выздоровлении, а 31 мая ей стало еще хуже. Петр, не догадываясь о причинах заболевания супруги, был в отъезде, а когда 16 июня вернулся в свой «парадиз», то застал там письмо Екатерины о полном своем поправлении.

Но донос Ершова не пропал — через полгода он откуда-то вынырнет опять.

…8 июля 1724 года Екатерина торжественно въехала в Петербург. По дороге из Москвы в «парадиз» неугомонный болтун Иван Суворов имел разговор с придворным стряпчим Константиновым и рассказал тому о том, как «Монсова фамилия вся приходила к Монсу просить со слезами, чтоб он Егора Столетова от себя отбросил… а Монс отвечал: „Виселиц много!“ И как Егор, сведав про то, сказал: „Он, Монс, прежде меня попадет на виселицу“». Обойщик рассказал, что Столетов домогался какого-то письма Монса, но пока не достал. От того, чтобы шепнуть об «убойной силе» этого письма, Суворов благоразумно удержался. Константинов спросил, почему Монс никак не женится, а Суворов многозначительно отвечал, что если тот женится, то потеряет кредит у одной важной особы.

Разговор шел с глазу на глаз, но, сообщает Семевский кто-то его услышал, зафиксировал на бумаге и на время затаился. Кто? Это остается до сих пор загадкой.

Время шло, отношения между Петром и Екатериной внешне были сердечными, а Монсы и Балки продолжали пользоваться при дворе «кредитом». Биллем Иванович, до чрезвычайности встревоженный доносом, окунулся в хозяйственные и административные хлопоты и снова вернулся к любимому ремеслу стяжательства. Поток приятных и дорогих презентов возобновился. Егор Столетов принимал в этих трудах самое деятельное участие. О том, что «наверху» все успокоилось, свидетельствовала «грамотка» к Монсу от денщика Поспелова. «Государь мой, братец Виллим Иванович, — писал вполне „любительно“ денщик, — покорно прошу вас, моего брата, отдать мой долший поклон моей милостивой государыне матушке, императрице Екатерине Алексеевне; и, слава богу, что слышим ея величество в лутчем состоянии; дай Боже и впред благополучие слышат. Остаюсь ваш моего друга и брата слуга Петров Поспелов». Цидулка ласкала слух и успокаивала.

Прошла коронация Екатерины Алексеевны, а с ней пролетело лето, и наступила осень. И тут, 5 ноября, объявился донос Михея Ершова. Кто «колупнул» дело Монса: Поспелов, Ягужинский, Макаров, Меншиков, Толстой, остается до сих пор непонятным. Все упомянутые лица зависели от милости императрицы и ни доносчиками, ни реаниматорами процесса против Монса выступать не могли. Быть может, это был А. И. Ушаков, правая рука П. А. Толстого в Тайной канцелярии? Уж он-то не терпел Виллема Ивановича — это точно. Но ведь и он тоже зависел от милости царицы. Непонятно.

Петр о доносе Ершова мог узнать только от какого-то анонима, направившего царю письменное предупреждение. Достоверно известно, что в начале ноября некто принес письмо лакею царя Ширяеву. Каково было его содержание, куда оно исчезло и от кого поступило, история сведений не сохранила. Но из описи 1727 года, сделанной рукой Ивана Черкасова, помощника кабинет-секретаря Макарова, однозначно явствует, что письмо касалось дела Монса: «Пакет, а на нем написано: письмо подметное, принесенное в пакете к Ширяеву в ноябре 1724 года, вместо котораго указал его императорское величество положить в тот пакет белой бумаги столько же, и сожжено на площади явно. А сие письмо указано беречь…» Итак, чтобы усыпить бдительность Монса, Петр приказал письмо сжечь, вложив в конверт для вящей убедительности чистую бумагу — таково было отношение царя ко всем анонимным письмам, но не к этому. Его он приказал сохранить!

5 ноября в Тайную канцелярию был взят Иван Суворов. Он рассказал все, что узнал от Балакирева и что письмо с рецептом для питья Столетов снес кабинет-секретарю Макарову, а тот передал его Поспелову. Пока ни слова об адюльтере, и царь мог отнестись ко всему как к заурядному на Руси делу. Розыск продолжился на следующий день, но 7 ноября прошел без допросов. Не в этот ли день неизвестное лицо проинформировало государя о том, что делается в его собственной семье? И что за совпадения: фурьерский журнал, ведущийся так неукоснительно и скрупулезно, именно за этот день никаких сведений о том, чем занимался Петр, не содержит.

Зато хорошо известно, что царь делал 8 ноября 1724 года. Это было воскресенье, и Петр поехал в Петропавловскую крепость, где в одном из ее застенков его ждали Ушаков и Черкасов (последний должен был записывать показания), а рядом трепетали от страха Суворов, Столетов и шут Балакирев. Начали с Балакирева. Шут показания Суворова в основном подтвердил, но были и некоторые противоречия, которые шут объяснил своей забывчивостью. Балакиреву устроили очную ставку с Суворовым — шут стоял на своем, и тогда его императорское величество приказал вздернуть его на дыбу. Висение с вывернутыми руками развязало язык «домашнему человеку» Монса, он стал многое рассказывать о махинациях и взятках своего хозяина, но о письмах между ним и царицей ни слова не произнес. Спросили Столетова, но ничего нового от него тоже не узнали. Потом вернулись к словоохотливому Суворову, и он сообщил даже то, о чем его не спрашивали — о своем разговоре со слугой Поспелова.

Это было что-то. Петр поехал за объяснениями к своему денщику. Что произошло между царем и Поспеловым, никто не знает. Царь вернулся в Зимний дворец, поужинал вместе с супругой и придворными, среди которых был и Виллем Иванович. Монс был в этот вечер в ударе и, как вспоминал саксонский посол Лефорт, «долго имел честь разговаривать с императором, не подозревая и тени какой-нибудь немилости». Перед тем как встать из-за стола, Петр спросил Монса о времени.

— Десятый час, ваше величество, — ответил тот.

— Ну, время расходиться! — С этими словами царь отправился в свою комнату. Придворные тоже начали расходиться. Монс, придя домой, разделся и закурил трубку. И тут в комнату вошел «инквизитор» Ушаков. Андрей Иванович объявил фавориту, что с этой минуты он арестант, взял у него шпагу, ключи, запечатал бумаги и отвез несчастного камергера к себе на квартиру.

На квартире Монса ждал сюрприз — на пороге стоял Петр.

— А, и ты тут! — сказал он, окидывая Монса презрительным взглядом и с редким для себя самообладанием удерживаясь от гнева. Он не стал допрашивать дрожавшего от страха камергера и ушел, оставив его терзаться угрызениями совести до утра. Утром в понедельник, 9 ноября, его свезли в Петропавловскую крепость. Взятки, подарки, лихоимство Монсов и Балков царя интересовали мало — известием об измене жены он был поражен в самое сердце, и нужно было стереть любовника с лица земли. Немедленно!

…Петропавловский застенок. По углам чадят светильники, но их слишком мало, а помещение слишком мрачно, чтобы дать свет. По стенам забегали бесшумные тени: служители Тайной канцелярии вносят ворохи всевозможных бумаг, изъятых по обыску в доме камергера. Пришел Петр и дал приказ ввести арестанта. Монс опускает голову, потому что на царя невыносимо смотреть — столько гнева, жажды мести и презрения сконцентрировалось в его глазах, и Монс не выдерживает, начинает дрожать всем телом и падает в обморок…

Ему открыли кровь и по приказу царя унесли под караул, чтобы дать там ему время оправиться. Царь с жадностью принялся за бумаги. «Противных» документов было много, слишком много. Но до нас дошли лишь те, которые уличали Монса во взятках. «Те» доказательства исчезли. Вряд ли Петр рискнул оставить свой позор на суд потомков. По всей видимости, все было сожжено.

Понедельник 9 ноября был для Петербурга кошмарным днем. Город замер от испуга, узнав об аресте фаворита. В покоях Зимнего дворца весть передавали шепотом, по секрету. По дворцу, подобно призракам, бесшумно перемещались фрейлины, денщики; императрица заперлась в своих внутренних покоях, а в канцелярии в ворохах бумаг все рылся и рылся царь Петр…

Историки приводят душещипательные сцены объяснения Петра с супругой с битием венецианских зеркал, с пощечинами, громкими словами. И лишь фельдмаршал Репнин своим заступничеством спас изменницу Екатерину. Документов на этот счет нет. Все прочее — досужий вымысел, и лучше об этом помолчать, как справедливо говорит М. И. Семевский.

…10 ноября Монс снова был приведен к государю. Разговор происходил без посторонних, царь дневников не вел. О чем царь говорил с камергером, осталось тайной. После допроса утомленный Петр ушел обедать; отдохнувши, вечером отправился на именины к капитану Гослеру. Очевидец свидетельствует, что государь был очень весел.

11 ноября Монса перевезли в Зимний дворец, где заседал суд по делам первой важности и где допросы продолжились. По свидетельству некоторых современников, Монс в те дни внешне страшно переменился, но стоял на том, что никакой вины за собой не знает. По воспоминаниям упомянутого уже Лефорта, Монс во всем признался, и пыток к нему не применяли. Императрица якобы просила супруга о помиловании Монса, но ей было отвечено: «Не в свои дела не встревать». Документы следствия показывают, что Лефорт был прав — камергер всю свою вину признал. Иначе как он мог избежать дыбы? Да ничего иного ему и не оставалось.

А следствие длилось. На допросы были вызваны все члены семьи Монсов и Балков. Вопросы и ответы касались все тех же «челобитных». Все остальное Петр уже давно узнал сам и копаться в своем белье Тайной канцелярии не позволил.

14 ноября состоялось первое заседание «высшего суда», включавшего девять заседателей. Черкасов читал протоколы допросов фигуранта дела и всех свидетелей, заседание закончилось заключением продолжить слушание дела на следующий день. За окном раздавались барабанные дроби и зычный голос, приглашавший новых свидетелей и доносчиков по делу. Всем было ясно, что дело кончится плохо и для тех, кто проигнорирует эти призывы. И новые доносчики и свидетели шли на заседания суда…

Расторопный Черкасов готовил приговор, в котором не содержалось и намека на прелюбодейство обвиняемого с царицей.

Приговор был короток и ясен: Монса казнить, а все его движимое и недвижимое имущество взять в казну. Столетова — бить кнутом и сослать на 10 лет в Рогервик. Балакирева — бить батогами и в Рогервик на три года. Петра Балка — капитаном, а пажа Балка, его брата — урядником в гилянские новонаборные полки. На улицах Петербурга были развешаны объявления следующего содержания:

«1724 года, ноября в 15-й день, по указу его величества императора и самодержца Всероссийскаго объявляется во всенародное ведение: завтра, то есть 16-го числа сего ноября в 10 часу пред полуднем будет на Троицкой площади экзекуция бывшему камергеру Виллему Монсу да сестре его Балкше, подъячему Егору Столетову, камер-лакею Ивану Балакиреву — за их плутовство… А подлинное описание вин их будет объявлено при экзекуции».

Говорят, перед казнью царь Петр встретился с Монсом и сказал ему по-немецки:

— Мне очень жаль тебя потерять, но иначе быть не может.

И Монсу отрубили голову, и тело его с неделю лежало на эшафоте. А когда помост стали ломать, то останки подняли на колесо на всеобщее обозрение. Петр якобы как-то специально поменял свой ежедневный маршрут и провез «душеньку-Катеньку» мимо этого колеса. Вероятно, лицемерка Скавронская натянуто улыбалась и делала вид, что ничего не происходит. А может, достала платочек и украдкой смахнула набежавшую слезку[6].

Феминизация переворотного дела

Вслед за стрельцами пришла гвардия.

Первые гвардейские полки — элитные войсковые части России вплоть до падения династии Романовых в 1917 году — появились на свет божий благодаря «потешным» играм малолетнего Петра I. Потешные батальоны, набранные из дворян, холопов, придворных слуг, были развернуты в два регулярных полка, поселенных в селах Преображенском и Семеновском и от них получивших свои названия. Рядовой и сержантский состав их рекрутировался из русских, а офицерский на первых порах почти полностью состоял из иностранцев.

Днем основания Российской императорской гвардии считается 30 мая 1700 года, когда в этот день своего рождения Петр I провозгласил создание лейб-гвардии Преображенского и Семеновского полков. Покровителем гвардии был назван святой Андрей Первозванный, а ее девизом — надпись на этом ордене: «За веру и верность». Измайловский полк и Конная гвардия были учреждены уже в царствование Анны Иоанновны[7].

Итак, в начале XVIII века под развернутыми знаменами и под барабанный бой на авансцену российской истории вышли гвардейские полки, чтобы сыграть свою, отведенную им Провидением, роль ударной силы решения спорных династических проблем. Гвардейцы после царствования Петра и до Бородина в общем-то мало стяжали себе славы на полях сражений, зато весьма и весьма преуспели по части дворцовых переворотов. На протяжении всей послепетровской эпохи гвардия принимала самое активное участие в целой серии дворцовых заговоров, сбрасывая или возводя на престол самодержцев. В. О. Ключевский писал: «Абсолютная власть без оправдывающих ее личных качеств носителя обыкновенно становится слугой или своего окружения, или общественного класса, которого она боится и в котором ищет себе опоры. Обстоятельства сделали у нас такой силой дворянство с гвардией во главе».

Петр I умер 28 января 1725 года, не написав завещания и оставив, таким образом, после себя вопрос о престолонаследнике открытым. Эта мина замедленного действия немедленно привела к столкновению интересов двух придворных партий: недовольной Петровскими реформами родовитой знати, сделавшей ставку на его десятилетнего внука (сына убиенного царевича Алексея), с «птенцами Петра» — Меншиковым, Толстым, Ягужинским и другими, тесными узами связанными с вдовствующей императрицей.

Разгоревшимся спорам и шумному выяснению отношений между ними у комнаты умирающего государя положили конец пришедшие под барабанный бой под окна Зимнего дворца по приказу Меншикова молодцы — гвардейцы Преображенского и Семеновского полков под командованием генерал-аншефа И. И. Бутурлина (1661–1738), решившие исход дела в пользу Екатерины I.

Это был дебют гвардейцев на политической сцене России, показавший подлинную силу этой военной касты[8]. И втянулись в это весьма прибыльное дело красавцы-усачи, да и грех было не втянуться после того, как на них пролился прямо-таки дождь всяческих наград, званий, подарков и прочих милостей благодарных императоров, а особенно императриц, 70 лет правивших Россией после смерти Петра I. И пошла плясать гвардия на паркетах Зимнего дворца под грохот барабанов, топот ботфортов и бряцание шпор…


Первой жертвой гвардейской камарильи при непродолжительном правлении Петра II стал сам автор первого «гвардейского» переворота — светлейший князь, герцог Ижорский и Козельский, генералиссимус Александр Данилович Меншиков, арестованный гвардейцами по приказу царя и высланный в Березов, где он и закончил свой жизненный путь. Его место при царе Петре II заняли другие временщики — князья Долгорукие.

Внук Петра I — Петр II (Алексеевич), правивший после Екатерины I всего три года, в 14-летнем возрасте внезапно заболел оспой и вскоре умер. Князья Долгорукие, стремившиеся женить его на своей дочери и племяннице княжне Екатерине Долгорукой, незадолго до его смерти составили фальшивое завещание, в котором обрученная невеста императора объявлялась императрицею и наследницей престола. Лишь только Петр II испустил дух, как ее брат князь Иван Алексеевич Долгорукий вышел из комнаты со шпагою наголо в руке и закричал: «Да здравствует императрица Катерина!» — но так как на этот возглас, не подкрепленный боем гвардейских барабанов и маршем гвардейских полков, никто не откликнулся, то он, убедившись в тщетности своего авантюрного плана, вложил шпагу в ножны, отправился домой и предал огню злополучное завещание.

Без гвардейцев государственные перевороты не получались.

После Петра II у руля власти встала племянница Петра Анна Иоанновна, вдова герцога Курляндского, мирно жившая до этого в Митаве. Самодержавная власть императрицы была на первых порах ограничена «кондициями» так называемого Верховного тайного совета («верховники»), попытавшегося оставить за собой реальную власть в империи. Как известно, «верховники» смогли прожить без самодержавной власти всего 37 дней: 25 февраля 1730 года, склонив на свою сторону гвардию, Анна Иоанновна покончила с номинальным двоевластием и де-юре стала самодержицей Российской. Правителем де-факто был привезенный ею из Митавы обер-камергер из небогатого и недревнего курляндского дворянского рода Иоганн Эрнст Бирон[9], ставший фаворитом императрицы. Для упрочения своего положения, как отмечалось выше, Анна Иоанновна учредила третий гвардейский полк, который по имени любимого ею подмосковного села назван был Измайловским и который целиком состоял из… прибалтийских немцев. Скоро полк пойдет в дело — с его помощью на русский престол взойдет еще одна немецкая — Анхальт-Цербстская — принцесса.

Бездетная Анна Иоанновна перед своей смертью в октябре 1740 года передала престол самому молодому в истории династии Романовых императору — двухмесячному сыну своей племянницы Анны Леопольдовны, дочери ее старшей сестры Екатерины Ивановны — Ивану VI Антоновичу, отцом которого был принц Брауншвейгский Антон Ульрих. Регентом при нем был назначен все тот же Бирон, но регентство его продлилось всего три недели — до 9 ноября 1740 года. В тот день, а вернее ночь, гвардейцы под командованием фельдмаршала Бурхарда Кристофа Миниха (1683–1767) арестовали Бирона, вытащив его прямо из теплой постели в спальне несохранившегося до наших дней деревянного Летнего дворца в Летнем же саду. При этом чуть не произошел конфуз: подполковник К. Г. Манштейн, который по приказу Миниха вошел во дворец во главе команды гвардейцев, чтобы арестовать Бирона, в поисках его спальни заблудился в темных дворцовых переходах и чуть не провалил переворот. Гвардейцы еще плохо освоились с обстановкой в царских покоях, потом этот недостаток они исправят.

Как писал в 1873 году в журнале «Русская старина» С. Шубинский, «герцога Бирона и его жену, спавших на широкой двуспальной кровати, разбудили и приказали повиноваться; однако не тут-то было, Бирон соскочил на пол и попытался спрятаться под кроватью, так что произошла потасовка и солдатам пришлось пустить в дело приклады… Потом Бирона кое-как одели (накинули на него солдатскую шинель), посадили в карету и повезли сначала в Зимний дворец, а потом — в Шлиссельбургскую крепость. Как все свергнутые тираны, Бирон сразу же впал в отчаяние и начал праздновать труса. После ареста он падал в обморок, плакал; по дороге в Шлиссельбург предлагал охране золото и драгоценности, умоляя допустить его к ногам Анны Леопольдовны… Герцога Курляндского судили, приговорили к четвертованию, но правительница Анна заменила казнь ссылкой».

После свержения Бирона Анна Леопольдовна получила регентство над своим малолетним сыном, а ее муж Антон Ульрих, не выиграв ни одного сражения, стал вторым в истории России (после Меншикова) генералиссимусом. Впрочем, регентство матери императора Ивана VI Антоновича, которому «стукнуло» всего два месяца и шесть дней, было номинальным: вслед за Бироном недолго правил и Миних, а после его отставки весной 1741 года власть перешла в руки хитрого и осторожного вице-канцлера, немца Андрея Ивановича Остермана[10].

Правление Анны Леопольдовны, характеризовавшееся немецким засильем у трона, было недолгим. 25 ноября 1741 года дочь Петра I Елизавета Петровна с ротой гвардейцев того же Преображенского полка захватила Зимний дворец, арестовала Брауншвейгскую фамилию и отправила их всех вместе с младенцем-императором в ссылку в Холмогоры, где они содержались почти сорок лет в особой тюрьме[11].

Будучи еще цесаревной, Елизавета-Петровна приблизила к себе прапорщика лейб-гвардии Семеновского полка, молодого красавца-дворянина незнатного рода, но ловкого, решительного и энергичного Алексея Яковлевича Шубина, страстно влюбилась в него и ввела в свою маленькую свиту ездовым. Через этого любимца рядового и офицерского состава гвардии цесаревна сблизилась с ней и усилила свою популярность в войсках.

Русский писатель и историк Д. Л. Мордовцев по этому поводу говорит следующее: «У гвардейцев, по старому русскому обычаю, она крестила детей, бывала на их свадьбах. Как некогда стрельцы за царевну Софью Алексеевну, гвардейцы готовы были головы сложить за свою обожаемую красавицу цесаревну… Шубин поднял Елизавету Петровну в глазах войска, которое еще продолжало чувствовать, что оно оставалось войском ее отца, „солдатского батюшки-царя“. По русскому обычаю каждый солдат-именинник стал свободно приходить к своей цесаревне, к своей „матушке“, и приносил ей, попросту, именинного пирога, а ласковая цесаревна подносила ему чарку анисовки и сама выпивала за здоровье именинника. Матушка-цесаревна села в сердце каждого солдата, тут и Шубин, со своей стороны, нашептывал, что дочь-де она Петра Великого, да сидит в сиротстве, и солдатики уже проговаривались, что Петровой-де дочери „не сиротой плакаться“, а сидеть бы ей на отцовском престоле».

Такая популярность цесаревны в войсках не могла пройти мимо внимания тайного надзора, учиненного за ней по приказу Анны Иоанновны, прекрасно помнившей о духовном завещании ее матери, Екатерины I, согласно которому в случае смерти императора Петра II русскую корону должна получить одна из ее дочерей. По приказу Анны Иоанновны Алексей Шубин, мечтавший к тому времени стать женихом цесаревны, в 1731 году был схвачен и сослан от греха подальше на Камчатку. Прошли еще десять долгих лет, прежде чем мечта Елизаветы Петровны взойти на престол стала явью.

События развивались следующим образом: 23 ноября 1741 года на куртаге 22-летняя правительница Анна Леопольдовна встретилась с 31-летней цесаревной Елизаветой Петровной и сделала ей реприманд за тайные переговоры с французским послом де ля Шетарди и чересчур вольные отношения с гвардейцами Преображенского полка. Цесаревна обещала исправиться.

24 ноября 1741 года Анна Леопольдовна отдала приказ гвардейским полкам готовиться к походу в Финляндию на войну со шведами, который мог перечеркнуть все планы Елизаветы использовать эти части для своего «восшествия на престол» и заставил ее ускорить приближение мечты. Ночью 25 ноября Елизавета отправилась в санях из своего дворца, который находился вблизи Марсова поля, к слободе Преображенского полка, размещавшейся вблизи нынешнего Преображенского собора на улице Пестеля.

Пока сани несутся по морозным улицам Петербурга, попробуем рассмотреть эскорт Елизаветы. При ближайшем рассмотрении эти люди, едущие вместе с ней в одних санях навстречу неизвестности, представляют собой довольно занятную картину. Во-первых, мы видим личного врача цесаревны, лейб-медика Йоханна Германа (Ивана Ивановича) Лестока, немца французского происхождения (из французских гугенотов, переселившихся в Германию, «лесток» по-французски — «меч»), будущего графа и тайного советника. С ним рядом — его приятель, некто Шварц, немец без определенных занятий (впрочем, немец тогда являлся профессией). На запятках едет сержант Преображенского полка Грюнштейн, крещеный еврей, служивший Елизавете в качестве «связника» со своим полком[12]. И, наконец, на облучке саней в роли кучера сидит единственный представитель русского дворянства в этой пестрой компании — Михаил Илларионович Воронцов (1714–1767), в то время камер-юнкер «малого двора» Елизаветы, входивший в ее ближайшее окружение. Он был еще секретарем цесаревны и на фоне гвардейских солдафонов выделялся своей образованностью и умением владеть пером. Впоследствии М. И. Воронцов станет одним из составителей манифеста о «восшествии на престол» Елизаветы, получит графский титул, должность вице-канцлера и чины действительного тайного советника и государственного канцлера.

Надо полагать, всех их мучила одна неотвязная мысль о том, не приняла ли Анна Леопольдовна после нервного объяснения с цесаревной каких-либо мер по защите своего трона. Но, к счастью для них и к несчастью для нее и ее семьи, правительница совершила непоправимую ошибку, понадеявшись на то, что эта беседа профилактического характера остудит цесаревну и ее ближайшее окружение.

В журнале «Русская старина» в переводе с французского в 1870 году были опубликованы «Записки» придворного брильянтщика швейцарца Иеремии Позье о пребывании его в России в 1729–1764 годах. В записках Позье дает в целом объективную картину переворота 25 ноября 1741 года, свидетелем которого он был в Петербурге. Он, в частности, пишет о том, как секретарь французского посольства де Вальденкур «вручил червонцы господину Лестоку» для передачи гвардейскому полку.

Далее он продолжает: «Было около полуночи, когда они приехали. Принцесса, вышедшая из саней, вошла в первую казарму и явилась солдатам, спрашивая их: „Признаете ли вы меня за дочь вашего императора батюшки Петра I?“ Они все поклонились ей в ноги, отвечая, что признают. Она сказала: „Готовы ли вы помочь мне сесть на престол, который у меня отняли?“ Они все отвечали, что будут ей повиноваться во всем, что она им станет приказывать… Она велела тремстам человекам следовать за ее санями и впереди их поехала во дворец… Она вышла из саней в сопровождении трех лиц своей свиты (очевидно, Лестока, Воронцова и Грюнштейна. — Б. Г., Б. К.) и человек пятидесяти гренадеров и явилась перед часовыми, и, когда сказала им несколько слов, они позволили себя сменить… гвардейцами. Первым делом Елисаветы при выходе во дворцовый двор было пройти прямо в караульную; по ее приказанию тамошние барабаны распороты были ножом. Остальную часть ее отряда ввели в дверь… Затем сменены были часовые, бывшие в императорских покоях, и поставлены туда из числа прибывших с принцессой; затем она сама прошла в покои; регентша и муж ее были взяты спящими… После того Елисавета откомандировала Лестока с одним гвардейским офицером и двадцатью гренадерами арестовать Остермана, первого министра. Воронцов, со своей стороны, отправился арестовать фельдмаршала Миниха, который немедленно признал Елисавету императрицей… так же как фельдмаршал Ласси, которого арестовал Грюнштейн, так что все это „совершилось без пролития одной капли крови“».

Согласно распространенной в то время легенде, гвардейцы подхватили вылезшую из саней и не поспевавшую за ними в снегу Елизавету на свои широкие плечи и буквально внесли ее во дворец. Если это было действительно так, то расхожее утверждение о том, что власть она получила на штыках гвардейцев, не совсем точно: на трон ее в буквальном смысле слова внесли на солдатских плечах. На отчеканенной позже медали историю, как водится, поправили: на ней она изображена в длинном до пола платье с декольте, идущая впереди строя солдат.

Те три сотни — точнее 347 человек — солдат Преображенского полка, которые помогли ей захватить престол, вошли в историю под именем «лейб-компании» (называемой также «царской ротой»). Всех их благодарная царица возвела в дворянское достоинство и щедро наградила деньгами, чинами и крепостными крестьянами. По ее приказу всем 347 преображенцам были срочно изготовлены так называемые «лейб-компанейские» дворянские гербы, на которых был краткий девиз: «За верность и ревность». («Ревность» в смысле ревностности к службе и долгу, разумеется.)

Но, как говорится, мавр сделал свое дело, мавр должен уйти. Никакой реальной властью при дворе эти «ветераны революции», спасшие, по официальной версии, матушку-Россию от «немецкого засилья», не обладали, да и по определению не могли обладать. Их уделом стали постоянное поклонение Бахусу и карточному столу да молодецкие гвардейские забавы, на которые государыня и двор взирали весьма снисходительно к вящей зависти и неудовольствию их менее удачливых сослуживцев и многочисленных недоброжелателей, прозвавших их «тристаканальями».

История политического сыска сохранила немало дел, заведенных на лейб-компанце Елизаветы Петровны, которые, почти постоянно находясь в состоянии большого подпития, часто кричали «слово и дело», то есть делали «ложные изветы», а полицейские рапорты того времени изобилуют уголовными деяниями разных чинов «царской роты»: один из них убил продавца на рынке, не уступившего ему товар по более низкой цене; другой выкрал среди бела дня в одной из лавок молодую прислужницу и продал ее. Многочисленные приказы, призывавшие их вести себя «добропорядочно, как регул требует», ими нагло игнорировались и в течение всего царствования Елизаветы Петровны не исполнялись. Они продолжали бесчинствовать, устраивать пьяные драки, воровать. Когда же их командир генерал-фельдмаршал Людвиг Иоханн Вильгельм принц Гессен-Гомбургский предпринял попытку призвать их к порядку и попытался наказать одного из них за особо безобразную выходку, они обиделись и отказались появляться при дворе. Узнав об этом, Елизавета Петровна перепугалась и приказала немедленно отменить наказание ради их «знатной» службы.

При всей своей внешней легкомысленности, фатальной склонности к нарядам (15 тысяч платьев в гардеробе), балам, театрам, охотам и прогулкам, Елизавета Петровна, раз взяв в свои нежные руки корону и водрузив ее в момент коронации на свою красивую головку, делала все возможное, чтобы удержать ее как можно дольше. Любая подлинная или мнимая попытка лишить ее самодержавной власти или даже дерзнуть ограничить ее в этом вызывала с ее стороны немедленную и беспощадную реакцию. Хотя она категорически запретила проливать кровь во время переворота, — и крови действительно. не было пролито ни одной капли, — а затем указом 17 мая 1744 года фактически отменила смертную казнь в России, ее приговоры по делам о «скопе и заговоре» были достаточно суровы. Она на всю свою жизнь запомнила, сколь легко совершаются дворцовые перевороты.

Наиболее реальным из них, по нашему мнению, было дело 1742 года, по которому привлекались камер-лакей Александр Турчанинов, прапорщик Преображенского полка Петр Квашнин и сержант Измайловского полка Иван Сновидов, замышлявшие свержение и убийство императрицы Елизаветы. Они представляли довольно многочисленные круги тех гвардейцев, кто не был доволен переворотом и тем, что все лавры, почести и невиданные для остальной гвардии привилегии за него получили лишь 347 компанцев[13]. Турчанинов же, как лакей, служивший при дворе, мог быть для них незаменимым проводником к спальне императрицы, что было крайне важно с учетом имевшегося прецедента с едва не провалившимся арестом Бирона, с чем мы упоминали выше.

Менее реален был другой заговор, «открытый» в 1743 году одним из упоминавшихся нами фаворитов императрицы, ее лейб-хирургом графом Й. Г. Лестоком, донос которого был фактически нацелен на его главного соперника при дворе вице-канцлера графа А. П. Бестужева-Рюмина. Лесток донес императрице, что против нее составляется заговор и что заговорщики будто бы при помощи камер-лакея (опять!), подающего закуски, хотят ее отравить и восстановить прежнее правительство с регентством Анны Леопольдовны.

Характерна реакция двора на весть об этом заговоре. Вот как ее красочно описывал один из современников этого события: «Я не в силах изобразить тот ужас, который распространился при известии о заговоре… Во дворце бодрствуют царедворцы и дамы, страшась разойтись по спальням, несмотря на то, что у всех входов и во всех комнатах стоят часовые. В видах усиления их бдительности, именным указом повелено кабинету давать солдатам, которые в ночное время содержат пикет… у покоев императрицы на каждый день по десяти рублей. Бдительность и рвение телохранителей усилено, но именитые особы не ложились в постель на ночь, ждали рассвета и высыпались днем. От всего этого… беспорядок и общая неурядица во всем с каждым днем усиливаются».

По городу разослали патрули. В конце концов по этому делу были арестованы и подвергнуты пыткам генерал-поручик Степан Лопухин, его жена — статс-дама, признанная при дворе красавица Наталья Лопухина, жена брата вице-канцлера, обер-гофмаршала двора графа Бестужева-Рюмина (старшего) Анна Бестужева и несколько гвардейских офицеров, приятелей Степана Лопухина. В результате этой дворцовой интриги, усугублявшейся тем, что Наталья Лопухина имела неосторожность появиться на каком-то балу во дворце в точно таком же наряде, как и сама царица (совершенно ужасный проступок с точки зрения любой красивой женщины, а не только императрицы!), основные фигуранты по этому, также как и по предыдущему, делу были приговорены к битью кнутом, вырезанию языка и ссылке в Сибирь, с конфискацией всего имущества, прочие — только к битью кнутом или плетьми[14] и ссылке в Сибирь или к разжалованию из гвардии с понижением в чине. Так закончилось это громкое, но, в сущности, малозначительное по своей реальной угрозе для трона дело, получившее название «лопухинского заговора».

Весьма примечательной для елизаветинского сыска стала громкая история с французским посланником маркизом Шетарди, считавшимся личным другом императрицы. Именно маркиз вместе со шведским послом Нолькеном в конце 1740 года через личного врача цесаревны И. Лестока вступил в переговоры с Елизаветой и обещал всяческую поддержку в случае восшествия на престол. И хотя переворот произошел без всякого участия Шетарди, он поспешил представить себя в качестве главной его пружины и заслужил в обществе репутацию «своего человека» в Зимнем дворце.

Франция желала втянуть Россию в союз против Австрии, чему сильно противился канцлер А. П. Бестужев-Рюмин, и Шетарди стал с помощью Лестока плести против канцлера интриги. Но Бестужев-Рюмин оказался хитрее маркиза: служба перлюстрации перехватывала все письма посла и давала их читать канцлеру. Чтиво было довольно занимательное: француз, раздосадованный препятствиями, возникшими на пути заключения антиавстрийского союза, писал в Париж отчеты, не скрывая своего презрения к императрице, ее министрам и нравам, царившим при ее дворе:«…любовь к самыя безделицы, услаждение туалета четырежды или пятью на день, повторенное и увеселение в своих внутренних покоях всяким сбродом… все ея упражнения составляют».

Некоторые свои письма уверенный в своей безопасности и безнаказанности маркиз даже не шифровал. Но и шифрованные письма не составляли препятствий для Бестужева-Рюмина. В его распоряжении был ученый-математик X. Гольдбах, который был «…в состоянии… вашему сиятельству… как скоро вы мне токмо приказать изволите, и цифирный ключ вручить, способом которого каждому, который по-французски разумеет, все иныя той же цифири пиесы дешифровать весьма легко будет». А. П. Бестужев-Рюмин приказал, и Гольдбах скоро вручил канцлеру цифирный ключ, а уж по-французски русские уже тогда достаточно разумели. В результате императрице Елизавете скоро был представлен «меморандик» по перлюстрированной корреспонденции Шетарди. разгневанная Елизавета тут же подписала указ главе Тайной канцелярии А. И. Ушакову: «…к французскому бригадиру маркизу Шетарди немедленно поехать и ему имянем нашим объявить, чтобы он из нашей столицы… в сутки выехал».

Изумление французского посла не поддавалось описанию. Он был буквально поражен на месте и не мог вымолвить ни слова. Когда же он оправился от удара и стал было что-то приводить в свое оправдание, Ушаков добавил еще «горяченькой» информации, и маркиз окончательно сник. Он даже не мог сослаться на свою дипломатическую неприкосновенность, потому что, возомнив себя «другом» Елизаветы, он пренебрег вручением ей верительных грамот. В момент своей высылки маркиз оказался обычным частным лицом, а не представителем своего короля! «По всему видно, что он никогда не чаял, дабы столько против его доказательств было собрано, — писал канцлер М. И. Воронцову, — а когда он оныя услышал, то еще больше присмирел, а оригиналы, когда показаны, то своею рукою закрыл и отвернулся, глядеть не хотел»[15].

В июне 1745 года Елизавета Петровна в сопровождении свиты выехала из Петербурга в Ревель, где наблюдала за маневрами флота, а затем прибыла в порт Рогервик — бухту в Финском заливе, где в 1723 году Петр I заложил крепость и порт. Отсюда она должна была следовать в Ригу, но внезапно изменила свое решение и срочно вернулась в Петербург. Вот что по этому поводу пишет Екатерина II в своих «Записках»: «Многие ломали себе голову, чтобы отгадать причину этой перемены; несколько лет спустя основание тому раскрылось. При проезде… через Ригу один лютеранский священник, сумасшедший или фанатик, передал… письмо или записку для императрицы, в которой он ее увещевал не предпринимать этого путешествия, говоря, что она подвергнется там величайшей опасности, что соседними врагами Империи расставлены люди, — подосланные ее убить… Это писание было передано Ее Императорскому Величеству и отбило у нее охоту ехать дальше; что касается священника, то он был признан сумасшедшим, но поездка не состоялась».

Рисковать своей священной жизнью Елизавета Петровна явно не хотела.

В журнале «Русская старина» за 1871 год приводится следующее свидетельство ее современника: «От излишнего страха императрица Елисавета переменяла опочивальни и приказывала в тех комнатах с нею ночевать людям, разумеется, из низкого звания, но облеченным ее доверенностью. Так, один из камердинеров ложился близ самой ее кровати, и, когда она ночью чувствовала потребность встать, переходя через него, пробуждала его, он, прикасаясь к ней рукою, называл ее „лебедь белая“, — в память чего и дано ему прозвание Лебедев. Чтобы наскоро нагреть комнату, которая казалась ей неимоверно холодною, она приказывала созывать гвардейских караульных офицеров и прочих дежурных придворных чиновников».

Гораздо серьезнее было дело арестованного в 1754 году поручика Бутырского пехотного полка Иосифа Батурина, планировавшего арест Елизаветы Петровны и убийство ее фаворита и тайного морганатического супруга генерал-фельдмаршала графа А. Г. Разумовского, командира «лейб-компании». Конечной целью заговора было возведение на престол великого князя Петра Федоровича. Батурин имел сообщников в гвардии и даже своих людей в «лейб-компании». Он пытался также привлечь к заговору солдат одного из батальонов Преображенского полка. В исторических бумагах, собранных К. И. Арсеньевым, по этому поводу говорится следующее: «Солдат он обнадеживал… что которые-де будут к тому склонны, то его высочество теми капитанскими рангами и будут на капитанском жалованье, как ныне есть лейб-компания».

Батурин, как до него и Турчанинов, играл здесь на слабой струнке солдат и их зависти к привилегиям лейб-компанцев. Авантюрист не побоялся даже подстеречь на охоте великого князя Петра Федоровича и попытаться привлечь его к заговору, но наследник престола, перепугавшись до смерти, тем не менее о встрече с ним императрице не сообщил. Заговор все-таки был раскрыт, и Батурин заключен сначала в Петропавловскую крепость, где он в 1767 году настолько расположил к себе охрану, что чуть было не совершил оттуда дерзкий побег[16], а потом был сослан на Камчатку.

Но и там он не угомонился и в 1771 году учинил новый бунт, в результате которого вместе с другими мятежниками захватил судно и попытался бежать на нем за границу. Наконец-то побег ему удался, но вмешалось Провидение, и после долгого плавания по трем океанам он умер на судне у берегов Мадагаскара, так и не обретя долгожданной свободы.

Журнал дежурных генерал-адъютантов за 1748 год сохранил нам следующее распоряжение Елизаветы Петровны: «Какой тот человек, который Ея и. в. в Петергофе поднес ружье, из коего стреляют ветром — допросить и на допросе взять, под лишением живота, обязательство, чтобы ему впредь таких запретительных ружей в России не делать». Мастера, немецкого оружейника Йоханна Гута, вскоре нашли. Е. В. Анисимов по этому поводу совершенно справедливо замечает: «Думаю, что этот запрет на пневматическое оружие в России был связан с боязнью государыни за свою жизнь».

М. И. Семевский в исследовании о графе Лестоке приводит любопытный эпизод из дел Тайной канцелярии за 1762 год, в котором речь идет о беглом солдате, показавшем на допросе, что какой-то польский ксендз «научил его учинить злое дело к повреждению высочайшего Ея и. в. здравия и дал ему для того порошки и говорил-де, чтобы оные, где государыня шествие иметь будет, высыпать на землю». Оказалось, что он не только испытал этот взрывной порошок на курах, которым оторвало ноги, но и «для учинения онаго злого намерения, наряжаясь в офицерское платье, ходил во дворец и ездил в Царское Село, токмо-де того злого своего намерения не учинил он от страху». Очевидно, что недостаточно строгий режим охраны царских резиденций при Петре I продолжился и во время правления «дщери Великого Петра»[17].

Как бы то ни было, но Елизавета Петровна, до конца своей жизни простодушно верившая в возможность проехать в Англию сухопутным путем, благополучно процарствовала 20 лет, заслужив в поэме А. К. Толстого титул «веселой царицы», и умерла естественной смертью от «грудной болезни». Как метко заметил историк В. О. Ключевский: «Елизавета была умная и добрая, но беспорядочная и своенравная русская барыня XVIII века, которую по русскому обычаю многие бранили при жизни и тоже по русскому обычаю все оплакали по смерти».

Императрица Елизавета Петровна, ставшая последней представительницей русской линии династии Романовых, умерла в 1761 году, официально не вступая в брак и не имея законнорожденных детей, поэтому трон по ее воле унаследовал племянник, внук Петра I — Петр III Федорович (сын старшей дочери Петра I и Екатерины I — Анны Петровны и герцога Шлезвиг-Голштейн-Готторпского Карла Фридриха'), с которого началась Голштейн-Готторпская линия династии Романовых.

Петру III, радевшему больше о судьбе своей Голштинии, довелось повелевать громадной Россией всего полгода. 28 июня 1762 года гвардия низложила его и посадила на трон его супругу Екатерину II Алексеевну, урожденную Софию Фредерику Августу принцессу Анхальт-Цербстскую. 6 июня 1762 года он был убит во дворце в Ропше охранявшими его гвардейцами во главе с одним из фаворитов царицы графом Алексеем Григорьевичем Орловым.

«Золотой век» правления Екатерины II продолжался 34 года. Унаследовавший вслед за ней трон ее сын Павел I, отцом которого предположительно принято считать фаворита его матери графа и камер-юнкера Сергея Васильевича Салтыкова, просидел на троне менее четырех с половиной лет и 11 марта 1801 года был убит заговорщиками-гвардейцами, которые возвели на престол его старшего сына Александра I Павловича. На этой трагической ноте прервалась зловещая цепь дворцовых заговоров и переворотов, ударной силой которых на протяжении 76 лет была российская императорская гвардия. Положительную роль в этом сыграла их последняя жертва — император Павел I, который в 1797 году издал новый закон о престолонаследии, так называемое «Учреждение об императорской фамилии», согласно которому российский престол впредь наследовался по праву первородства в мужском колене, от отца к сыну, и женщины могли «идти в бой» лишь в случае пресечения мужской линии. Этим законом был внесен относительный порядок в хаотический процесс престолонаследия, установившийся после Петра I, который наделил себя и своих преемников правом единоличного определения своих престолонаследников по монаршему волеизъявлению. И лишь однажды, когда после смерти Александра I этот порядок был нарушен и в стране на 17 дней сложилась обстановка междуцарствия, декабристы вновь «тряхнули стариной» и, пробудив от затяжного летаргического сна гвардию, 14 декабря 1825 года вывели на Сенатскую площадь Петербурга лейб-гвардии Московский и лейб-гвардии Гренадерский полки, а также Гвардейский морской экипаж.

Но финальный звонок гвардейского беспредела прозвучит значительно позже, когда запасной батальон лейб-гвардии Преображенского полка первым выступит на стороне Февральской революции 1917 года, а Гвардейский морской экипаж, еще до формального отрешения Николая II от престола, во главе со своим начальником великим князем Кириллом Владимировичем, будущим «императором в изгнании», прибудет строем к Таврическому дворцу и предоставит себя в распоряжение Временного правительства. Есть нечто символическое в том, как позорно со-шла с российской исторической арены императорская гвардия, начавшая свой славный боевой путь в качестве основной воинской и охранительной структуры самодержавия и бесславно закончившая его в качестве вооруженной силы революции, ниспровергнувшей самодержавие. Правда, цвет гвардии и ее лучшие кадровые полки, традиционно верные присяге, данной царю и Отечеству, к этому времени уже полегли в болотах во время неудачного наступления русских войск летом 1916 года на реке Стоход[18]. «Феминизация» самодержавной власти в России в XVIII веке привела к тому, что многочисленные дворцовые заговоры и перевороты, о которых речь шла выше, совершались, в сущности, по одной и той же нехитрой схеме. Очередная претендентка на российский престол устанавливала близкие, чаще всего любовные, отношения с обиженным сановником или офицером гвардии и через него оказывала влияние на гвардейцев, недовольных своим положением при дворе и засильем у трона всевозможных авантюристов и проходимцев из числа иностранцев (почти исключительно немцев). При этом в идеологической обработке гвардейцев широко использовалась их «верность» заветам Петра I, раны, нанесенные иностранцами национальному достоинству и чувству россиян, а также их неукротимая страсть к богатству и славе. Такие слова, как бальзам, смазывали грубые гвардейские души и воспламеняли их на подвиг во «славу отечества». Тем более что проникнутые духом военного товарищества и кастовости гвардейцы, несшие караульную службу при дворе и воочию наблюдавшие изнутри дворцовую жизнь со всеми ее интригами, развратом и склоками, уже давно утратили какие-либо иллюзии о божественном происхождении царской власти.

В такой ситуации кому как не красивой женщине с ее врожденным искусством обольщения мужчин самой природой было предназначено направить праведный гнев и недовольство гвардейцев-усачей в нужное ей русло и с их помощью взять верховную власть в стране в свои нежные, но властные руки?

Скрипач из Голштинии, женатый на Тартюфе в юбке, и их бедный сын

Правивший Россией с 25 декабря 1761-го по 28 июня 1762 года Петр III интересен для нашего исследования лишь в одном аспекте: его остром конфликте с гвардией, приведшем вскоре к его свержению с трона и насильственной смерти. Конфликт этот начался с того, что он сразу же ликвидировал «лейб-компанию» — знаменитую роту Преображенского полка, которая возвела на престол его тетку Елизавету Петровну и которая с развернутым штандартом участвовала в ее похоронах 25 декабря 1761 года. В подписанном им 18 февраля 1762 года Манифесте «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» был включен пункт, непосредственно касавшийся гвардейских полков. В гвардию теперь принимали не только дворян, но и простолюдинов с определенными внешними данными: обязательно высокого роста, в Преображенский полк — только шатенов, в Семеновский — блондинов.

Гвардия вообще была для Петра III бельмом на глазу. Как писал в своих «Записках о Петре III, императоре Всероссийском» историк Штелин, «…еще будучи великим князем, называл он янычарами гвардейских солдат… и говорил: они только блокируют резиденцию, не способны ни к какому труду, ни к военным экспедициям и всегда опасны для правительства». Не так уж далек был от истины этот несчастный и, в общем-то, беспечный голштинец, увлекавшийся игрой на скрипке и в солдатики!

В. О. Ключевский по этому поводу замечает: «Руководимый своими вкусами и страхами, он окружил себя обществом, какого не видели даже при Петре I, столь неразборчивом в этом отношении, создал себе собственный мирок, в котором и старался укрыться от страшной ему России. Он завел особую голштинную гвардию из всякого международного сброда, но только не из русских подданных: то были большею частию сержанты и капралы прусской армии, сволочь, по выражению княгини Дашковой, состоявшая из сыновей немецких сапожников. Считая для себя образцом армию Фридриха II, Петр старался усвоить себе манеры и привычки прусского солдата, начал выкуривать непомерное количество табаку и выпивал непосильное множество бутылок пива, думал, что без этого нельзя стать „настоящим бравым офицером“… На беду, император чувствовал влечение к игре на скрипке, считая себя совершенно серьезно виртуозом…»

Все это вызвало вначале смутное раздражение гвардии — этой, по словам В. О. Ключевского, «щекотливой и самоуверенной части русского общества», которое вскоре переросло в скрытую ненависть и открытое неповиновение. Чашу терпения гвардии переполнила последняя капля, когда старый просторный темно-зеленый кафтан, введенный в русской гвардии еще Петром I, был заменен на узенький прусский мундир и отдан был приказ готовить армию в союзе с Пруссией к походу на Данию, некогда захватившую Шлезвиг у его родного Голштинского герцогства. Гвардейцы не без оснований опасались также, что «голштинский скрипач» вскоре осуществит на практике угрозу, высказанную еще временщиком Бироном, грозившим раскассировать русскую гвардию по армейским полкам и тем самым положить конец существованию ее как привилегированного рода войск, приближенного ко двору. Этими неразумными действиями импульсивного и непредсказуемого Петра III были созданы все необходимые социально-политические предпосылки для заговора, и он не заставил себя долго ждать.

Его главным организатором, душой и мозгом была супруга Петра III Екатерина Алексеевна, которая, тем не менее, старалась держаться в тени внешне более активных исполнителей ее тайных замыслов: воспитателя ее сына великого князя Павла — графа Н. И. Панина, гвардейцев братьев Григория, Алексея и Федора Орловых и княгини Е. Р. Дашковой. В своих «Записках», опубликованных в России только в 1906 году, а до этого изданных за границей в 1858 году А. И. Герценом, Екатерина II пишет о том, что первый подход к ней с предложением о совершении переворота был сделан от лица гвардии мужем княгини Дашковой вице-полковником лейб-гвардии Кирасирского полка, князем Михаилом-Кондратием Ивановичем Дашковым еще в декабре 1761 года: «При самой кончине Государыни императрицы Елисаветы Петровны прислал ко мне князь Михаил Иванович Дашков, тогдашний капитан гвардии, сказать: „Повели, мы тебя взведем на престол“. Я приказала ему сказать: „Бога ради, не начинайте вздор; что Бог захочет, то и будет, а ваше предприятие есть ранневременная и не созрелая вещь“. К князю Дашкову же езжали и в дружбе и согласии находились все те, кои потом имели участие в моем восшествии, яко то: трое Орловых, пятеро капитаны полку Измайловского и прочие…»

В письме к своему фавориту графу Станиславу Понятовскому, будущему королю Польши, написанном немногим более месяца спустя после переворота, Екатерина, подробно излагая все события 28 июня 1762 года, подчеркивает, что замысел переворота вынашивался в течение шести месяцев и что «…умы гвардейцев были подготовлены в последние дни, в заговоре участвовало от 30 до 40 офицеров и около 10 000 рядовых. За три недели не нашлось ни одного предателя…».

Невольно возникает вопрос: если в идею заговора были посвящены столько гвардейцев, то почему Петр III не знал о его подготовке и не принял контрмер по его раскрытию и разгрому? Одна из причин этого феномена лежит на поверхности: именно при Петре III отменили практику «Слова и дела!», а 21 февраля 1762 года указом императора была упразднена и Тайная канцелярия, в функции которой входило расследование политических преступлений, направленных против государя и государственной безопасности. Хотя этим указом политический сыск вовсе не упразднялся, однако его функции были перераспределены. Право осуществления предварительного следствия было передано из центра местным органам, которые направляли обвиняемого в Тайную экспедицию Сената, лишь установив факт совершенного преступления. Таким образом, железное ярмо политического сыска, господствовавшего веками в России, на какое-то непродолжительное время ослабло, и этим не преминули воспользоваться заговорщики.

Определенную роковую роль сыграло также и несерьезное отношение к назревавшим событиям самого императора, к которому, надо полагать, не могли не поступать те или иные доносы о «скопе и заговоре», но тот, как пишет В. О. Ключевский, «веселый и беззаботный, не понимая серьезности положения, ни на что не обращал внимания и продолжал ветреничать в Ораниенбауме, не принимая никаких мер предосторожности…».

За что вскоре и был жестоко наказан.

Неожиданный арест 27 июня одного из участников заговора преображенца Петра Пассека послужил детонатором, ускорившим взрыв. Вот как описывает дальнейшее развитие событий В. О. Ключевский: «…28 июня Алексей Орлов вбежал в спальню к Екатерине и сказал, что Пассек арестован… Императрица села с фрейлиной в карету Орлова, поместившегося на козлах, и была привезена прямо в Измайловский полк. Давно подготовленные солдаты по барабанному бою выбежали на площадь и тотчас присягнули, целуя руки, ноги, платье императрицы… Затем в присутствии приводившего к присяге священника с крестом в руке двинулись в Семеновский полк, где повторилось то же самое. Во главе обоих полков… Екатерина поехала в Казанский собор, где на молебне ее возгласили самодержавной императрицей. К движению примкнули конногвардейцы и преображенцы с некоторыми армейскими частями и в числе свыше 14 тысяч окружили дворец, восторженно приветствуя обходившую полки Екатерину… Вечером 28 июня Екатерина во главе нескольких полков, верхом, в гвардейском мундире старого петровского покроя… рядом с княгиней Дашковой, тоже верхом и в гвардейском мундире, двинулась в Петергоф… Петр принужден был собственноручно переписать и подписать присланный ему Екатериной акт якобы „самопроизвольного“ клятвенного отречения от престола… Бывшего императора удалили в Ропшу, загородную мызу, подаренную ему императрицей Елизаветой, а Екатерина на другой день торжественно вступила в Петербург. Так кончилась эта революция, самая веселая и деликатная из всех нам известных, не стоившая ни одной капли крови, настоящая дамская революция. Но она стоила очень много вина: в день въезда Екатерины в столицу 30 июня войскам были открыты все питейные заведения; солдаты и солдатки в бешеном восторге тащили и сливали в ушаты, бочонки, во что ни попало, водку, пиво, мед, шампанское».

Низвергнутый с трона император просил оставить при себе четыре особенно дорогие для него вещи: скрипку, любимую собаку, арапа и фаворитку Фрейлину Елизавету Воронцову. В среде гвардейцев нашлось всего несколько офицеров, сохранивших верность своей присяге Петру III. Это были офицеры Преображенского полка С. Р. Воронцов, П. И. Измайлов и П. П. Воейков, исполнявший обязанности командира Преображенского полка. Именно майор П. П. Воейков арестовал капитана Пассека и отправил Петру III срочное донесение об этом. Все трое были заблаговременно арестованы солдатами. Известно также, что гвардейцев осуждали моряки, но в защиту свергнутого императора они выступить не рискнули. Остался верен присяге и дед А. С. Пушкина — Лев Пушкин, которому поэт посвятил следующие строки:

Мой дед, когда мятеж поднялся

Средь петергофского двора,

Как Миних, верен оставался

Особе третьего Петра.

Попали в честь тогда Орловы,

А дед мой — в крепость, в карантин.

…А Миних, кстати, не долго хранил верность Петру III и сразу же перешел на сторону Екатерины.

Историки единодушно отмечают, что переворот 28 июня разительно отличался от всех предшествовавших ему переворотов. В. О. Ключевский писал: «Дело 28 июня, завершая собою ряд дворцовых перс воротов XVIII века, не во всем было на них похоже. И оно было исполнено посредством гвардии, но его поддержало… сочувствие столичного населения, придавшее ему народную окраску. При том оно носило совсем иной политический характер. В 1725, 1730 и 1741 годах гвардия установляла и восстановляла привычную верховную власть в том или другом лице, которые вожди ее представляли ей законным наследником этой власти. В 1762 году она выступала самостоятельной политической силой, причем не охранительной, как прежде, а революционной, низвергая законного носителя верховной власти, которому сама недавно присягала. К возмущенному национальному чувству примешивалось в ней самодовольное сознание, что она „создает и дает отечеству свое правительство…“» Справедливости ради следует заметить, что это был типичный вооруженный захват власти, сопровождавшийся отсутствием императора в столице, массовым подкупом солдат и одурманиванием войск и населения вином. Эта так называемая «дамская революция» имела свой печальный эпилог. Исторический опыт свидетельствует о том, что, в принципе, бескровных революций не бывает, и как бы ни старались те, кто развязывает их, представить свои деяния постфактум в самом благопристойном виде, капли, пятна или потоки человеческой крови неминуемо проступают на их «революционных» знаменах.

Не был исключением из этого правила и переворот 28 июня. Потому что были Ропша и убийство императора пьяными офицерами-гвардейцами. К сожалению, никаких объективных свидетельств того, что произошло во дворце в Ропше 6 июля, то есть на восьмой день после переворота, у нас нет, и вряд ли они когда-нибудь появятся. История сохранила для потомков лишь несколько документов, исполненных непосредственными участниками этого трагического события, ожидать от которых правдивого изложения фактов было бы верхом наивности. Вместе с тем они дают более или менее убедительные основания для построения рабочих версий случившегося.

Мнение о том, что Екатерина II санкционировала убийство мужа, высказывали Клод Рюльер, секретарь французского посланника в России, который был непосредственным свидетелем переворота, С. Марешаль и другие иностранцы. «Я не знаю, прав ли я, но она мне так же отвратительна, как и само событие», — писал французский посланник де Бретейль, питавший к Екатерине II дружеские чувства. Да и как было не подозревать ее в этом, если 9 августа 1762 года специальным указом она следующим образом «наградить соизволила» убийц Петра III, уже возведенных в высокие чины: «Преображенского полка секунд-майору и генерал-майору Алексею Григорьевичу Орлову — 800 душ. Лейб-гвардии Преображенского полка капитану-поручику Петру Пассеку — 24 000 рублей. Поручикам князю Федору Барятинскому — 24 000 рублей; Евграфу Черткову — 800 душ. Преображенского полка капитану-поручику Михаилу Баскакову — 600 душ. Конной гвардии подпоручику Григорию Потемкину — 400 душ». Как сказано было в рескрипте, «за отменную службу, верность и усердие нам и Отечеству; для незабвенной памяти о нашем к ним благоволении». По подсчетам историков, награды сорока наиболее активным участникам переворота составили 526 тысяч рублей и 18 тысяч крестьянских душ, то есть в среднем на каждого пришлось по 450 душ и 13 150 рублей. Только пяти братьям Орловым за все время царствования Екатерины II было пожаловано 17 миллионов рублей и 45 тысяч крепостных крестьян.

Сколько всего «каналий» отблагодарила матушка-императрица, сказать теперь трудно — триста или более… Она продолжала оказывать им свое «благоволение» до их и до своего смертного часа. Встретив как-то Барятинского, граф Воронцов спросил его: «Как ты мог совершить такое дело?» — на что тот ответил, пожимая плечами: «Что тут было делать, мой милый, у меня было так много долгов». Видимо, зная об этом, Екатерина II наградила его крупной суммой наличных денег, а не крепостными крестьянами[19].

«В сравнении с Екатериной II, — пишет Е. В. Анисимов, — Елизавета Петровна кажется жалкой дилетанткой, которая выслушивала почтительные и очень краткие доклады Ушакова (руководителя Тайной канцелярии. — Б. Г., Б. К.) во время туалета между закончившимся балом и предстоящей прогулкой. Екатерина же знала толк в сыске, вникала во все тонкости того, что „до Тайной касается“. Императрица сама возбуждала сыскные дела, писала, исправляла или утверждала „вопросные пункты“, ведала всем ходом расследования наиболее важных дел, выносила… или одобряла „сентенции“-приговоры… Она лично допрашивала подозреваемых и свидетелей». Под постоянным контролем императрицы шло расследование дела Василия Мировича (1764), пытавшегося освободить из тюрьмы бедного Иоанна Антоновича; самозванки-княжны Таракановой (1775). Императрица вникала в расследование дела Е. Пугачева, инициировала политические сыскные дела в отношении А. Н. Радищева и Н. И. Новикова. В 1774 году она писала: «Двенадцать лет Тайная экспедиция под моими глазами», но политический сыск оставался «под глазами» императрицы до конца ее царствования.

Там, где дело касалось незыблемого в ее глазах персонального права на престол, она забывала обо всех гуманистических принципах и философских рассуждениях ее любимых французских просветителей Вольтера и Дидро. Малейшее, даже самое вздорное на первый взгляд, подозрение в «скопе и заговоре» против нее как самодержицы, всякая, даже гипотетическая, угроза ее трону расследовались в Тайной экспедиции под ее прямым и непосредственным руководством, и неотвратимость жестокого и иногда несоразмерного с содеянным проступком наказания была неизбежна. Угроза престолу и ее власти мгновенно превращала «просвещенную» императрицу в жестокого тирана. «Тартюф в юбке» — так назовет ее наш великий поэт, подчеркивая в первую очередь такие ее черты, как лицемерие, коварство и хитрость, скрывавшиеся под внешней благопристойностью.

С того момента, как Екатерина II взошла на престол, с которого она с помощью гвардии свергла своего венценосного супруга Петра III, она всеми фибрами своей души ощущала зависимость от гвардейцев. В письме, написанном своему бывшему фавориту графу Станиславу Августу Понятовскому вскоре после переворота, она прямо писала: «Положение мое таково, что мне приходится соблюдать большую осторожность и прочее, и последний гвардейский солдат, глядя на меня, говорит себе: вот дело моих рук». С гвардией надо было рассчитываться за оказанную ей бесценную услугу. «Сверх всего этого, — отмечает В. О. Ключевский, — необходимо было предупреждать попытки недовольных в гвардии повторить соблазнительное по успеху дело 28 июня во имя другого лица, пресекать „дешперальные и безрассудные перевороты“, как она выражалась».

Как всегда в таких масштабных событиях, в которые были вовлечены сотни людей, нельзя было осчастливить своей благодарностью всех участников, кто-то из гвардейцев считал себя обделенным монаршими милостями, а кому-то кружила буйную голову мысль о легкости переворота и соблазнительной близости и доступности верховной власти. Иным авантюристам и храбрецам-гвардейцам за дружеской попойкой казалось, что надо сделать не так уж много усилий для того, чтобы поймать за хвост «птицу счастья». К их числу относились измайловские офицеры братья Гурьевы и их приятель Хрущов. Страшно завидуя братьям Орловым, которые стали вельможами, в то время как они сами по-прежнему были не у дел и без гроша в кармане, эти горячие гвардейские головы в октябре 1762 года ведут застольные разговоры о возвращении на престол экс-императора Ивана Антоновича, сидящего в Шлиссельбургской крепости. Правда, кроме пьяной болтовни, дело у них пока не идет вперед, но и этого было достаточно для вынесения им сурового приговора к смерти, замененного затем шельмованием и ссылкой в Сибирь.

Не прошло и двух лет, как снова возникла опасность государственного переворота. Теперь освободить и возвести на престол Иоанна Антоновича попытался весной 1764 года поручик Василий Мирович. Но его попытка не удалась: в соответствии с давнишней, утвержденной еще Елизаветой Петровной и подтвержденной затем Екатериной II инструкцией, офицеры стражи Власьев и Чекин закололи шпагами несчастного узника, просидевшего в заключении в общей сложности около 23 лет. Хотя смертная казнь и была отменена еще при Елизавете Петровне в 1754 году и публичных казней в столице давно уже не было, в этом случае Екатерина II была непреклонна, и Мирович был казнен отсечением головы «за умысел против особ императорского дома».

Заговоры в гвардии продолжались до начала 1770-х годов, по делам «о скопе и заговоре» были, в частности, привлечены гвардейцы Опочинин-Батюшков и Оловенников-Селихов: первый пытался выдавать себя за сына Елизаветы Петровны и английского короля, а второй затеял спор из-за короны со своими подельниками, причем один из них говорил ему: «Когда тебе можно царем быть, так и я буду». Серьезной опасности эти «застольные заговоры» не представляли, но Екатерина II расправлялась с их участниками со всей присущей ей в таких случаях жестокостью, стремясь запугать других потенциальных охотников за ее короной.

В знаменитой оде «Фелица» Г. Р. Державин за послабления в преследовании подданных за мелкие преступления, связанные с оскорблением изображения государя, царского титула и указа, спел императрице Екатерине II осанну:

Можно пошептать в беседах

И, казни не боясь, в обедах

За здравие царей не пить.

Там с именем Фелицы можно

В строке описку поскоблить

Или портрет неосторожно

Ее на землю уронить.

Действительно, при Екатерине II с отменой в 1762 году «Слова и дела» исчезло множество столь популярных в прошлом дел «о непристойных словах», «о небрежном или непочтительном обращении подданных с изображением государя» и т. п. Но придворный пиит явно кривил душой и беззастенчиво льстил императрице, утверждая, что о ней можно было безнаказанно «пошептать в беседах». Е. В. Анисимов замечает по этому поводу: «…Екатерина II на такие шептания смотрела плохо и быстро утрачивала обычно присущую ей терпимость и благожелательность. Вообще она очень ревниво относилась к тому, что о ней говорят люди, пишут газеты. Внимательно наблюдала императрица за общественным мнением внутри страны и оставалась всегда нетерпимой к тому, что… называла „враками“, то есть недобрыми слухами, которые распространяли о ней, ее правлении и делах злые языки из высшего общества и народа. Нетерпимость эта выражалась в весьма конкретных поступках власти. Выразительным памятником борьбы со слухами стал изданный 4 июня 1763 года „Манифест о молчании“ или „Указ о неболтании лишнего“… Надо думать, что этот указ был вызван делом камер-юнкера Хитрово, который обсуждал с товарищами слухи о намерении Григория Орлова жениться на императрице».

Выше уже говорилось об активном участии Екатерины II в делах политического сыска. Не брезговала она и личным приемом доносчиков по наиболее важным делам. Курьезный случай из сыскной практики императрицы приводит в своей книге все тот же Е. В. Анисимов: «В 1774 году, в разгар восстания Пугачева, некий купец Астафий Долгополов сумел заморочить голову не только Г. Г. Орлову, поднятому ради него посреди ночи, но и самой Екатерине II, с которой Орлов ему устроил встречу. Долгополое наобещал государыне поймать и доставить властям „злодея“ Пугачева. Императрица приняла простолюдина в своих покоях — честь невиданная — и благословила на благородное дело, а Орлов снабдил удальца мешком денег и сам подписал ему паспорт. Авантюрист, добравшись до Пугачева, все открыл мятежникам… Потом, когда стали вылавливать сподвижников Пугачева, императрица очень опасалась, как бы Долгополова под горячую руку (без должного следствия и наказания за его „предерзость“) не повесили бы среди прочих мятежников».

И все же основная опасность для ее власти, которая была для нее важнее всего на свете и которую она осознавала как главную любовь и привязанность всей своей жизни, исходила не от забубённых гвардейских головушек и не от лихих «злодеев» типа Емельки Пугачева, а от живых претендентов на трон. Екатерина II прекрасно отдавала себе отчет в том, что у нее нет никаких законных прав на добытую с помощью гвардии российскую корону — по крайней мере до тех пор, пока были живы те лица, которые этими несомненными правами обладали.

Этими лицами, располагавшими по сравнению с ней значительно большими правами на российский престол, были ее венценосный супруг Петр III, свергнутый ею с трона, ее нелюбимый сын великий князь Павел и «прирожденный» царь Иоанн VI Антонович.

Мы далеки от мысли, что Екатерина несет прямую ответственность за смерть своего супруга, но то, что его смерть отвечала ее тайным желаниям и что Григорий Орлов «со товарищи» догадывался об этом, у большинства историков и у любого объективного исследователя не вызывает сомнений. Что касается судьбы несчастного Ивана Антоновича, то и здесь она сыграла роль косвенного виновника его гибели, оставив в силе старую, еще елизаветинскую инструкцию, по которой страже предписывалось лишить его жизни в случае любой попытки со стороны освободить его[20]. Естественно, что никакой прямой ответственности за убийство сына Павла I гвардейскими заговорщиками, последовавшее через четыре года с лишним после ее смерти, Екатерина нести тоже не могла, но 11 марта 1801 года ее тень незримо сопровождала заговорщиков, поднимавшихся по крутым ступенькам и скользивших по узким коридорам Михайловского замка к спальне императора. Ибо в конце своей жизни она сделала все от нее зависящее, чтобы лишить цесаревича Павла его законного права на престол в пользу ее старшего внука великого князя Александра Павловича[21].

Внук ее, Александр Павлович, знал об этом желании императрицы, и еще неизвестно, как бы он поступил, не ведая об этом, когда один из главарей заговорщиков граф Пален посвятил его в их замыслы. Не зароди Екатерина II в его молодой и тогда еще вполне совестливой душе страсть к обладанию императорской короной, как знать, какова была бы его реакция на сообщение о заговоре с целью свержения с трона его отца.

Но этими тремя лицами список претендентов отнюдь не исчерпывался, так как были еще две претендентки, не имевшие законного права на престол, с которыми Екатерине II тоже пришлось, говоря современным языком, «разбираться». Одной из них была дочь Елизаветы Петровны от морганатического брака с генерал-фельдмаршалом, графом А. Г. Разумовским Августа Тараканова (родилась в 1745 или 1746 году), которая законного права наследования престола не имела, но определенную опасность для Екатерины представляла[22].

Второй претенденткой, также вошедшей в историю, была лже-Тараканова. В 1774 году Екатерина II направила в Италию героя морского сражения с турецким флотом графа А. Г. Орлова-Чесменского, компромат на которого находился в ее шкатулке, поручив ему «поймать всклепавшую на себя имя во что бы то ни стало» и доставить ее в Россию. Что он и исполнил, применив хитрость, коварство и обман. Следствие по делу самозванки, которое Екатерина II поручила вести одному из самых приближенных к ней лиц — генерал-фельдмаршалу, князю А. М. Голицыну, наткнулось на непреодолимое препятствие, и, несмотря на все усилия, ему не удалось получить от нее каких-либо серьезных показаний. Самозванка твердо отрицала все предъявленные доказательства ее «преступной» деятельности за границей и даже отказалась назвать свое подлинное имя, подписав письмо Екатерине коротко, по-царски — Елизавета, чем вызвала у нее приступ праведного гнева.

Императрица прислала Голицыну двадцать так называемых «доказательных статей», составленных на основании показаний самой пленницы, членов арестованной вместе с ней свиты и захваченной у них переписки. «Эти статьи, — писала Екатерина, — совершенно уничтожат все ее ложные выдумки». Но и этими «доказательными статьями» от «распутной лгуньи», как ее называла императрица, никаких показаний получить так и не удалось[23].

* * *

Подведем итог событиям XVIII века в России. Итак, XVIII век в истории охраны в России характерен началом формирования более или менее четких структур политического сыска и создания привилегированных гвардейских подразделений, осуществлявших охрану вокруг и внутри царских резиденций и во время выездов охраняемых высочайших персон за их пределы.

Их появление вызывалось необходимостью обеспечения общей безопасности самодержавия как политической системы и личной безопасности ее верховных носителей в лице российских императоров и императриц. В основу же их создания был положен принцип ничем не ограниченного самодержавного властвования, четко сформулированный в разных по форме, но одинаковых по смыслу словах целым рядом российских самодержцев и самодержиц XVII–XVIII веков:

«Ибо Его Величество есть самовластный монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен. Но силу и власть имеет свои государства и земли, яко христианский государь, по своей воле и благомнению управлять» («Артикул воинский» Петра I);

«А кого хочу я пожаловать, в том я вольна» (Анна Иоанновна);

«Подобное положение, не доложась мне, не подобает делать, понеже о том, что мне угодно или неугодно, никто знать не может» (Екатерина II в переписке с сановниками).

В XVIII веке в России еще не существовало единого государственного учреждения, которое сосредоточивало бы в себе весь политический розыск и сыск в империи. Тем не менее Преображенский приказ (1698–1729) во главе с князем-кесарем Ф. Ю. Ромодановским (1698–1717) и его сыном И. Ф. Ромодановским (1717–1729); первая Тайная канцелярия во главе с графом П. А. Толстым (1718–1726); Верховный тайный совет (1726–1730) во главе со светлейшим князем А. Д. Меншиковым (1726–1727), а потом — графом А. И. Остерманом и светлейшим князем А. Г. Долгоруким (1727–1730); вторая Тайная канцелярия или Канцелярия тайных розыскных дел (1731–1762) во главе с графом А. И. Ушаковым (1731–1747) и графом А. И. Шуваловым (1747–1761) и, наконец, Тайная экспедиция (1762–1801) во главе с С. С. Макаровым (1762–1794) уже выполняли функции политического сыска под строгим контролем находившегося в то время на престоле самодержца или самодержицы, которые отнюдь не делегировали им части своих полномочий, а только поручали, под своим неусыпным оком, заниматься делами по государственным преступлениям.

В XVIII веке не существовало еще четкого разделения функций между государственными учреждениями политического розыска и гвардейскими подразделениями, обеспечивавшими личную безопасность самодержцев. По воле государей или государынь гвардейцы активно привлекались к выполнению несвойственных им сыскных функций. Менялись названия государственных учреждений, занимавшихся политическим сыском, увеличивались или сокращались по воле монарха выполняемые ими функции, увеличивалось по мере роста их значения финансирование из казны или по мере их сокращения оно драматически уменьшалось, неизменной оставалась одна лишь неограниченная власть самодержца, постоянно контролировавшая и направлявшая этот процесс.

Так, по приказу Петра I в 1713–1724 годах широко создавались так называемые «майорские» временные следственные комиссии или розыскные канцелярии, во главе которых стояли майоры гвардии: И. И. Дмитриев-Мамонов, впоследствии сенатор и генерал-аншеф, граф С. А. Салтыков, впоследствии московский генерал-губернатор, граф А. И. Ушаков, впоследствии начальник второй Тайной канцелярии, князь М. Н. Волконский, впоследствии генерал-аншеф и сенатор. Этим временным органам политического сыска Петр I поручал ведение наиболее важных для него дел по розыску, аресту и обыску подозреваемых государственных преступников, а также давал права на проведение допросов, очных ставок, пыток и даже на подготовку проектов приговоров. Таким образом, они выполняли все розыскные и следственные действия, входящие в функции органов предварительного дознания, следствия и даже суда.

В 1718 году царь поручил гвардейцу Г. Г. Скорнякову-Писареву арестовать в суздальском Спасо-Покровском монастыре свою первую жену, бывшую царицу Евдокию, и произвести в ее келье тщательный обыск, захватив все бумаги и письма. Майор С. А. Салтыков в том же году с Преображенскими солдатами арестовал и доставил в Петропавловскую крепость А. В. Кикина и других соучастников по делу царевича Алексея. Канцелярия И. И. Дмитриева-Мамонова вела расследование по громкому делу знатного царедворца, губернатора Сибири князя М. П. Гагарина, обвиненного во взяточничестве в крупных размерах и приговоренного судом к повешению.

Все «майорские» канцелярии подчинялись лично Петру I, который непосредственно направлял и руководил их деятельностью, рассматривал их доклады и читал «экстракты» следственных документов. В 1724 году, когда необходимость в них отпала, он специальным указом распустил все «майорские» канцелярии, передав их дела в преобразованный Сенат. Следует также отметить, что в первой Тайной канцелярии в качестве помощников графа П. А. Толстого («асессоров», как их тогда называли) активно трудились старшие гвардейские офицеры А. И. Ушаков, Г. Г. Скорняков-Писарев и И. И. Бутурлин. Известно, что после падения осенью 1727 года А. Д. Меншикова его допросы осуществлялись офицерами гвардии под руководством других членов Верховного тайного совета, ставшего на деле следственным органом первой инстанции. В 1762 году по приказу Екатерины II гвардейцами был арестован Ростовский архиепископ Арсений (Мациевич).

В столице аресты осуществлялись довольно буднично: за подозреваемым из Тайной канцелярии или экспедиции посылали на извозчике гвардейского офицера с двумя-тремя солдатами, которые производили его арест и обыск, после чего доставляли арестованного в Петропавловскую крепость. При аресте людей знатного сословия делались более серьезные приготовления: посылались закрытая карета и более многочисленный караул, иногда до нескольких десятков человек, если обыск предстоял во дворце или большом доме.

Арестантов из провинции доставляли в столицу под усиленным караулом, закованными в кандалы, иногда с кляпами во рту. Доставка знатных арестантов производилась в режиме особой секретности. Так, в 1744 году в полной тайне доставлялись на Север члены так называемой брауншвейгской фамилии, причем, вопреки установившейся традиции, Елизавета Петровна, опасаясь заговора в гвардии, заменила гвардейский караул армейскими офицерами и солдатами. Четырехлетнего Ивана VI Антоновича везли отдельно от родителей в закрытой коляске под именем Григория, и караулу запрещалось его кому-нибудь показывать, «имея всегда коляску закрытою».

Нередко гвардейцев использовали в совсем уж несвойственной им как представителям благородного сословия сыскной функции филеров для ведения слежки, то есть наружного наблюдения, за подозреваемыми государственными преступниками. Как видно из опубликованных в 1864 году в журнале «Русский архив» «Исторических документов 1742 года», по приказу правительницы Анны Леопольдовны в 1741 году за дворцом цесаревны Елизаветы Петровны было установлено наружное наблюдение, которое осуществлялось с тайного стационарного поста — «безвестного караула» силами аудитора Барановского и сержанта Обручева под командованием гвардейского майора Альбрехта, находившихся постоянно в специально отведенной для этого квартире в соседнем с дворцом доме. Кроме того, другой участник этой команды некто Щегловитов ездил по столице за ее экипажем в каретах извозчиков.

За домом Миниха, которого Анна Леопольдовна и ее муж принц Антон Ульрих подозревали в опасном для их власти сговоре с Елизаветой Петровной, также было установлено наружное наблюдение, осуществлявшееся командой переодетых в цивильное платье гренадеров во главе с гвардейцем секунд-майором Василием Чичериным. Каждый гренадер-филер получал за эту работу большие по тогдашним временам деньги — 20, а капрал — 40 рублей в год.

Следует отметить, что с помощью наружного наблюдения и внедренных в число слуг цесаревны Елизаветы «надежных людей» (попросту говоря, агентов) были получены неопровержимые данные о тайных сборищах заговорщиков. Однако Анна Леопольдовна не только не приняла мер к подавлению заговора на основании этих данных, но даже, как мы отмечали выше, имела неосторожность проговориться о своих подозрениях в беседе с Елизаветой Петровной, чем ускорила осуществление переворота в ночь на 25 ноября 1741 года и обрекла себя и свою семью на долгие годы заключения, а своего сына Ивана VI Антоновича — на смерть в казематах Шлиссельбурга.

Елизавета Петровна «подхватила эстафету» из рук Анны Леопольдовны, установив в 1748 году за своим опальным лейб-медиком Лестоком наблюдение, которое начальником второй Тайной канцелярии А. И. Шуваловым было поручено капралу Семеновского полка С. Каменеву и его солдатам, одетым в солдатские плащи или в серое ливрейное платье. Доморощенные филеры, прогуливавшиеся около дома лейб-медика и бежавшие за его санями, своими непрофессиональными действиями обратили на себя внимание слуг, которые захватили одного из них, и тот признался Лестоку, что слежку за ним он ведет по указанию начальства.

Оценивая все попытки покушений на жизнь и здоровье правящих в России в XVIII веке монархов, о которых речь шла выше, мы, вслед за доктором исторических наук Е. В. Анисимовым, склонны считать, что почти все их весьма трудно интерпретировать как реальные, а не фальсифицированные следствием. Вполне допустимо также предположение о том, что «часть покушений на государей XVIII века была пресечена на раннем этапе их подготовки… Естественно, что полностью отрицать наличие угрозы жизни самодержцев XVIII века мы не решимся — в обществе всегда были сумасшедшие, неудовлетворенные честолюбцы, завистники, фанатики и другие люди, готовые покуситься на жизнь монарха».

А если это так, то следует признать, что уже в XVIII веке в России зарождается система государственных органов и формирований, воплотившаяся в конце XIX и начале XX века в альфу и омегу охраны и органа политического розыска и сыска, получившего название «охранки», от взаимодействия и тесного сотрудничества которых зависела личная безопасность государя и его семьи.

Образно это можно представить в следующей виртуальной картине: суверен со своей личной охраной находится в замке, защита которого во многом зависит от того, как будут развиваться события за его стенами. Если внешняя охрана, то есть политический розыск, будет в состоянии выявлять на первоначальном этапе и пресекать все попытки подготовить покушение на жизнь суверена, то его внутренней личной охране будет значительно легче и надежнее обеспечивать его безопасность как в стенах его резиденции, так и во время выездов за ее пределы. Без тесного взаимодействия внешней и внутренней личной охраны суверена его жизнь будет находился в состоянии перманентной опасности, и как бы хорошо ни справлялась со своими обязанностями личная охрана, она не могла гарантировать от провалов в случае неожиданных и заранее подготовленных покушений.

Именно такая система и начала зарождаться в России в XVIII веке. Убийства Петра III, Ивана VI Антоновича и Павла I выпадают из нашей модели, ибо они были совершены лицами, призванными осуществлять охрану указанных лиц, по этой причине шансов остаться в живых у жертв этих преступлений просто не было. Это тот самый случай исключения из правил, который подтверждает само правило.

Глава 2

Появление жандармов

Экспедиции, комитеты, комиссии

В течение всего своего царствования Александр I носил в душе незаживающую, постоянно кровоточащую рану своего грехопадения в роковую ночь 11 марта. Под впечатлением от этого мрачного события его чуткая супруга Елизавета Алексеевна напишет 13 марта 1801 года: «Великий князь Александр, нынешний император, был абсолютно подавлен смертью своего отца, от того, каким образом тот скончался, его чувствительная душа навеки останется истерзанной».

Как все слабохарактерные люди, Александр I, дав себя уговорить на устранение отца с трона, не мог простить за это двух главных инициаторов заговора — Н. П. Панина и П. А. Палена. Первым из них подвергся опале, инициированной вдовствующей императрицей Марией Федоровной. Пален уже 16 июня 1801 года он, неожиданно для всех, был удален о; всех дел и выслан из Петербурга в свое курляндское имение. Александр I терпел его общество всего три с половиной месяца. Карьера братьев Зубовых оказалась чуть длиннее: в январе 1802 года Платон Зубов был вынужден уехать из России за границу. Княгиня Дарья Христофоровна Ливен в своих записках писала: «Все они умерли несчастными, начиная с Николая Зубова, который вскоре после вступления на престол Александра умер вдали от двора, не смея появляться в столице, терзаемый болезнью, угрызениями совести и неудовлетворенным честолюбием… Князь Платон Зубов, сознавая, насколько его присутствие неприятно императору Александру, поспешил удалиться в свое поместье. Затем он предпринял заграничное путешествие, долго странствовал и умер, не возбудив ни в ком сожаления. Пален… закончил существование в одиночестве и в полном забвении… Он совершенно не выносил одиночества в своих комнатах, а в годовщину 11 марта регулярно напивался к 10 часам вечера мертвецки пьяным, чтобы опамятоваться не раньше следующего дня. Умер граф Пален в начале 1826 года, через несколько недель после кончины императора Александра».

23 марта 1801 года во время похорон Павла I в Петропавловском соборе во главе траурной процессии, следовавшей по улицам столицы, с короной усопшего в руках шел тридцатилетний Панин — как в свое время с короной Петра III шел его убийца Алексей Орлов. Летом 1802 года Панин уезжает за границу. «Государь сильно желал избавиться от него; Панин был ему в тягость, был ему ненавистен и возбуждал его подозрения… Все время, пока он еще был в Петербурге, он был окружен шпионами, которые непрестанно следили за ним. Государь по несколько раз в день получал от тайной полиции сведения о том, что Панин целый день делал, где он был, с кем говорил на улице, сколько часов провел в том или другом доме, кто посещает его и, если возможно, о чем говорили с ним… Государь был в сильном беспокойстве, его мучило присутствие Панина, он постоянно предполагал, что Панин составляет изменнические планы, и не знал покоя, ни душевного мира, пока Панин не уехал», — свидетельствует в своих мемуарах Адам Чарторыйский.

В январе 1805 года Панин увольняется по именному указу «от всех дел» и поселяется в своем смоленском имении под тайным надзором полиции. Даже смерть Александра I не внесла никаких изменений в его 25-летнюю опалу, так как Мария Федоровна взяла с вступившего на трон своего другого сына Николая I единственную клятву — не возвращать из деревни Панина! Тот так и умер, не прощенный, в 1837 году в своем имении Дугино.

От царской немилости пострадали и рядовые участники заговора. «…Подверглись полнейшей опале только те, которые заведомо считались убийцами, как князь Яшвиль, Татаринов, Скарятин, и то не все, — сообщает великий князь Николай Михайлович, — остальные же (Мансуров, Аргамаков и Марин) продолжали свою службу, и никто их никогда ничем не тревожил… Князь Яшвиль дерзнул написать императору Александру вызывающее письмо, никем не читанное в ту эпоху… Александр Павлович читал его, и предание гласило, что именно за это письмо, а главным образом за фразу: „Поймите, что для отчаяния всегда есть средство“, Яшвиль был удален в деревню с воспрещением появляться в обеих столицах… Он страдал манией преследования, как последствие тяжелой обстановки в юношеские годы».

Министр полиции А. Д. Балашов утверждал, что реформатор первых лет царствования Александра I М. М. Сперанский имел неосторожность в разговоре с ним обмолвиться фразой: «Вы знаете подозрительный характер государя. Все, что он делает, он делает наполовину. Он слишком слаб, чтобы править, и слишком силен, чтобы быть управляемым».

Как же человек с таким неординарным характером и, мягко говоря, своеобразным жизненным опытом решал проблему политического сыска за годы своего царствования, продолжавшегося, по подсчетам великого князя Николая Михайловича, 24 года 8 месяцев и 7 дней?

В наследство от августейшего батюшки ему достались два органа политического сыска: существовавшая уже 39 лет Тайная экспедиция во главе с сенатором А. С. Макаровым, деятельность которой он прекратил 2 апреля 1801 года, и созданная еще при Палене в 1800 году Тайная полицейская экспедиция при санкт-петербургском губернаторе во главе с надворным советником Иваном Гагелъсгрёмом — шведом на русской службе. Последний, приступая к выполнению своих обязанностей, даже не поменял подданства и был фигурой весьма загадочной, появлением которой в России мы обязаны, очевидно, Палену, поставившему его во главе полицейской службы не без явного умысла иметь на этом посту полностью зависимого от него иностранца. Естественно, что уже осенью 1802 года Гагельстрём был уволен и жил в своем имении под Могилевом. Во время Отечественной войны он был выслан в Оренбург, где жил до конца 1815 года.

С удалением Гагельстрёма деятельность Тайной полицейской экспедиции, однако, не прекратилась, и в течение какого-то времени она была фактически единственным органом политического розыска и сыска в России, который, в соответствии с утвержденным еще Павлом I документом о его создании, «…обнимает все предметы, относящиеся к здравию Государя, его Императорской Фамилии, к безопасности его Самодержавия… и к безопасности управления и управляемых». Из этих слов мы заключаем, что в сферу деятельности Тайной полицейской экспедиции входили также и вопросы физической охраны государя.

Это тайное ведомство при Александре I было передано в ведение санкт-петербургского обер-полицмейстера Ф. Ф. Эртеля, а с созданием в 1802 году Министерства внутренних дел подчинено его первому министру князю В. П. Кочубею. Тем не менее Министерство внутренних дел до 1880 года занималось делами политического розыска или, как тогда говорили, «высшей, или государственной полицией» лишь частично, и в число его главных задач эта деятельность не входила. «Дней Александровых прекрасное начало», по определению А. С. Пушкина, в полицейской области знаменовалось поиском новых форм и органов, наиболее полно отвечавших изменившейся внутренней и международной обстановке. Уезжая в 1805 году в армию, царь заявил: «Я желаю, чтобы учреждена была секретная полиция, которой мы пока еще не имеем и которая необходима в теперешних обстоятельствах». Это желание монарха было реализовано учреждением 5 сентября 1805 года принципиально нового органа «высшей полиции» — межведомственного комитета, который в делопроизводстве назывался либо «Комитетом по делам высшей полиции», либо — по дате создания — «Комитетом 5 сентября 1805 года». В его состав вошли министры военно-сухопутных сил граф С. К. Вязмитинов, юстиции — князь П. В. Лопухин и внутренних дел — князь В. П. Кочубей.

Предусматривалось, что «Комитет должен получать немедленно и исправно сведения посредством обер-полицмейстера столицы… о подозрительных людях… о скопищах и собраниях подозрительных», а также от Дирекции почт «о подозрительных переписках». Последнее предполагало систематическое использование перлюстрации и негласный контроль корреспонденции российских и иностранных подданных.

Судя по имеющимся в архивах скудным данным о практической деятельности этого Комитета, она была довольно вялой и к 1807 году совсем сошла на нет. Причин для этого было несколько: и отсутствие опыта, и нехватка подходящих чиновничьих кадров, и определенная русская расслабленность и расхлябанность. Но главное, по нашему мнению, состояло в том, что политический сыск был чужд натуре русского дворянина и офицера: служить полицейской ищейкой, шпионом, следить за «своими» и «ябедничать» начальству было, с их точки зрения, распоследним делом. Впрочем, обстановка в стране оставалась спокойной и некоторое время можно было еще поблагодушествовать и покрасоваться в белых перчатках.

Однако дальнейшее развитие событий, в первую очередь необходимость усиления борьбы с наполеоновскими шпионами, обусловило появление преемника — нового межведомственного «Комитета охранения общей безопасности», или «Комитета 13 января 1807 года». В него вошли министр юстиции князь П. В. Лопухин и сенаторы граф Н. Н. Новосильцев и А. С. Макаров, пожалуй, лучший специалист того времени в области «высшей полиции». Кроме них, к работе Комитета часто привлекали министров военно-сухопутных сил, внутренних дел и главнокомандующего войсками в столице империи. Комитету были подведомственны «вообще все дела, касающиеся до измены государству и тайных заговоров противу общей безопасности», борьба с французскими шпионами и распространителями политических слухов, а также «предерзостных слов» в адрес императора, который не мог терпеть, чтобы кто-то напоминал ему о судьбе его покойного отца или положительно высказывался о Наполеоне. Этот межведомственный орган сыграл определенную роль в канун и во время «грозы 12-го года», но затем его деятельность стала заметно ослабевать. Можно с уверенностью сказать, что Комитет в целом не оправдал возложенных на него ожиданий, так и не сумев сосредоточить в своих руках все нити управления русским политическим розыском и сыском, что и привело к его закрытию в январе 1829 года.

Учреждение и становление «высшей полиции», как мы видим, проходили в России со скрипом и большими трудностями.

Ретивым администратором и реформатором из ближнего круга императора М. М. Сперанским была предпринята еще менее удачная попытка создания, кроме межведомственных комитетов, самостоятельного полицейского ведомства — Министерства полиции. Создание этого органа обусловливалось также присущей «северному сфинксу» повышенной подозрительностью и чувству недоверия к людям: он, подобно Наполеону, предпочитал получать сведения по делам «высшей полиции» не из одного, даже всеобъемлющего, источника, а из разных, конкурирующих между собой независимых источников.

Министерство полиции было учреждено в июне 1811 года, к его ведению относились «все учреждения к охранению внутренней безопасности относящиеся». В результате этого впервые после упразднения Тайной экспедиции большинство высших полицейских функций было сосредоточено не в межведомственном координационном Комитете, а в специальном ведомстве, причем министр полиции получал самые широкие полномочия: «Существо власти, вверяемой министру полиции, состоит в том, чтоб действиям его… к охранению внутренней безопасности установленным, доставить скорое и точное исполнение». Идея и замысел были, вероятно, вполне актуальными, но исполнение их, как всегда в России, оказалось отвратительным.

Первым министром полиции был назначен генерал-лейтенант А. Д. Балашов (1770–1837), который до этого весьма успешно исполнял обязанности московского и санкт-петербургского обер-полицмейстеров и санкт-петербургского военного губернатора и в этот период сблизился с Александром I. Несмотря на это, верный себе «северный сфинкс» и здесь подстраховался: кроме положенных по должности официальных докладов министра полиции А. Д. Балашова, он получал тайные доклады от его подчиненного, француза по происхождению Я. И. де Сангрена (1776–1864), начальника Особенной канцелярии министерства, в ведении которой были «дела особенные… кои министр полиции сочтет нужным предоставить собственному его сведению и разрешению». Таким образом, император пытался исключить возможность сговора между своими верноподданными и представления ему неверной информации и тем самым вносил сумятицу в организацию всего дела. Принцип альтернативной информации не задался, но зато вовсю развернулся русский чиновник — существо самое изобретательное в этом мире на уловки. Ловкий интриган А. Д. Балашов исхитрился и сумел-таки представить Александру I высосанные из пальца доказательства «измены» М. М. Сперанского, которые и послужили основанием для опалы и ссылки реформатора в канун Отечественной войны 1812 года.

Непосредственно во время Отечественной войны более активную роль в делах «верховной полиции» стало играть не Министерство полиции, а военная полиция при военном министре князе М. Б. Барклае-де-Толли (1761–1818), которую возглавлял упомянутый выше Я. И. де Сангрен, оставивший интересные «Записки», опубликованные в 1882–1883 годах. Приведем из них лишь два эпизода, связанных с Александром I.

В канун начала военных действий император прибыл в Вильну, где находился штаб 1-й Западной армии во главе с М. Б. Барклаем-де-Толли. Воспользовавшись этим, Наполеон направил в Вильну своего представителя, некоего Нарбонна якобы для того, чтобы поздравить Александра I с прибытием. Де Сан-грен окружил его кучерами и лакеями, в роли которых выступали переодетые офицеры виленской полиции. «Когда Нарбонн, по приглашению императора, был в театре в ложе, перепоили приехавших с ним французов, увезли его шкатулку, открыли ее в присутствии императора, списали инструкцию, данную самим Наполеоном, и предоставили государю». Император, таким образом, забыв о правилах приличия, лично участвовал в оперативном мероприятии, называемом на языке современных спецслужб «негласным обыском».

В другой раз Александр I обратился к де Сангрену с просьбой проверить дошедший до него слух о том, что конструкция построенной деревянной залы для намеченного с его участием бала весьма ненадежна. Каково же было его удивление, когда, прибыв на место, де Сангрен убедился, что зала уже рухнула. Все попытки начальника военной полиции найти архитектора, производившего строительство, не дали результата. Он скрылся, инсценировав мнимое самоубийство.

С марта 1812 года император стал использовать А. Д. Балашова для особо важных поручений в армии, а управляющим Министерством полиции в его отсутствии стал бывший министр военно-сухопутных сил С. К. Вязмитинов, при котором значение министерства как органа политического розыска и сыска неуклонно падает. Наконец, 4 ноября 1819 года император ставит последнюю точку в затянувшейся агонии главного полицейского ведомства своей империи, «…признав нужным для лучшего распределения дел, Министерство полиции присоединить к Министерству внутренних дел…». При этом наиболее важное подразделение Министерства полиции — Особенная канцелярия была передана в полном составе в ведение Министерства внутренних дел, где она до 1826 года и продолжала заниматься политическим розыском под руководством преемника Я. И. де Сангрена — М. Я. фон Фока (1774 или 1777–1831), начавшего свою карьеру еще при Павле. Когда же было создано знаменитое Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии, то фон Фок занял пост его управляющего.

Сомнительная честь прочитать заупокойную молитву Министерству полиции при-его похоронах выпала на долю министра внутренних дел князя В. П. Кочубея, который после приема части дел министерства докладывал императору о положении дел в столице: «Город закишел шпионами всякого рода: тут… и русские шпионы, состоявшие на жалованье, шпионы добровольные… Эти агенты не ограничивались тем, что собирали известия и доставляли правительству возможность предупреждения преступления, они старались возбуждать преступления и подозрения. Они входили в доверенность к лицам разных слоев общества, выражали неудовольствие на Ваше Величество, порицали правительственные мероприятия, прибегали к выдумкам, чтобы вызвать откровенность со стороны этих лиц или услышать от них жалобы».

Эта записка, подготовленная не без вполне понятного конъюнктурного желания представить поверженного конкурента в борьбе за государственные субсидии в самом черном свете, тем не менее является одним из немногих документальных свидетельств применявшихся Министерством полиции провокационных методов в своей практической оперативно-розыскной деятельности.

Накануне восстания декабристов охранные службы Александра I внешне работали вполне удовлетворительно и снабжали императора кое-какой информацией. Но сам заговор им раскрыть не удалось, и если бы не доносчики из числа офицеров, привлекаемых в члены Северного и Южного обществ, то правительство было бы застигнуто врасплох. Да и у самой высшей власти не всегда наличествовала необходимая политическая воля, чтобы противопоставить заговору своевременные и эффективные меры.

Первый тревожный звонок неблагополучного положения в империи прозвучал со стороны все той же русской гвардии осенью 1820 года. Неповиновение солдат одного из лучших гвардейских полков — Семеновского, шефом которого Александр I стал 13 ноября 1796 года, еще будучи наследником, повергло в шок как командование гвардейского корпуса в лице его командира генерал-лейтенанта князя И. В. Васильчикова (1776–1847) и начальника штаба генерал-лейтенанта, будущего графа А. Х. Бенкендорфа (1781–1844), так и самого императора.

Вот что пишет по этому поводу великий князь Николай Михайлович: «Происшествие в любимом полку поразило и огорчило Государя до крайних пределов… Ни заверения Васильчикова… что в беспорядках не было и тени политической подкладки, ни даже убеждения графа Аракчеева, что „нижние чины всех менее виновны“, не могли переубедить Государя… Александр Павлович держался особого мнения, веря твердо, что зло пришло извне, от каких-то карбонариев… Поражают строгость и суровая жестокость в примененном наказании над некоторыми нижними чинами, признанными судом зачинщиками бунта. Лишь для немногих сделано смягчение наказания против решения военного суда, а главарям, несмотря на боевые их отличия и бытность в кампаниях, кара увеличена до прогнания шесть раз сквозь строй через тысячу человек батальона шпицрутенами». Трудно поверить в то, что та же самая рука, конфирмовавшая (то есть утвердившая) этот жестокий и бесчеловечный приговор, двадцать лет тому назад — в сентябре 1801 года — подписала указ, отменявший пытки в России! «Семеновская история» сильно напугала царя и послужила основанием для командования гвардейского корпуса принять дополнительные меры по усилению контроля за офицерским и рядовым составом гвардии. По докладу И. В. Васильчикова, 4 января 1821 года Александр I утвердил его проект создания Тайной военной полиции и предложенную им кандидатуру ее управляющего, выделив на ее содержание 40 тысяч рублей в год. И. В. Васильчиков по этому поводу докладывал царю: «Начальство гвардейского корпуса необходимо должно иметь самые точные и подробные сведения не только обо всех происшествиях в вверенных войсках, но еще более — о расположении умов, о замыслах и намерениях всех чинов. Корпус сей окружает Государя, находится почти весь в столице, и разные части оного… тесно связаны и в беспрерывном сношении друг с другом… Совершенно необходимо иметь военную полицию при гвардейском корпусе для наблюдения войск, расположенных в столице и окрестностях… Полиция сия должна быть так учреждена, чтоб и самое существование ее покрыто было непроницаемою тайной…»

Утвержденный императором штат новой полицейской службы состоял из 12 «смотрителей»: 9 из них получали по 600 рублей ассигнациями в год и должны были следить за поведением и высказываниями нижних чинов в банях, на базарах, в трактирах и других заведениях. Трое «смотрителей» с годовым окладом по 3 тысячи рублей должны были надзирал за офицерами. Руководство ими должен был осуществлять управляющий. На этот пост И. В. Васильчиковым был рекомендован коллежский советник, библиотекарь Гвардейского штаба М. К. Грибовский с окладом 6 тысяч рублей в год, который он должен был для конспирации получать в кассе другого ведомства.

С профессиональной точки зрения главным недостатком этой службы было то, что изучение настроений офицерского и рядового состава гвардии намечалось осуществлять вне офицерских собраний и казарм гвардейских полков, что, несомненно, должно было негативно сказаться на количестве и особенно качестве получаемой информации. Без приобретения агентуры и источников информации непосредственно среди офицеров и солдат гвардии трудно — было рассчитывать на создание системы всеобъемлющего контроля за их настроениями. Хотя сразу после создания этой спецслужбы в 1821 году М. К. Грибовский и представил одну из первых записок о тайном обществе, которую А. Ф. Бенкендорф доложил императору, но получить полную и достоверную картину подготовки восстания 14 декабря 1825 года тайной военной полиции так и не удалось. Впрочем, М. К. Грибовский находился в этой должности всего до июля 1823 года, после чего он за свою верную службу был назначен симбирским вице-губернатором.

В результате почти двадцатипятилетних экспериментов Александром I и его ближним кругом была создана малоэффективная политическая полиция, представленная в канун восстания декабристов тремя несвязанными друг с другом и совершенно самостоятельными органами: находящимся на стадии отмирания межведомственным Комитетом охранения общей безопасности (Комитет 13 января 1807 года), более или менее активно работающей Особенной канцелярией Министерства внутренних дел и вновь созданной тайной военной полицией. Ни о каком взаимодействии между ними речь не могла идти, наоборот: между двумя последними шла острая закулисная конкурентная борьба за расположение императора, что отвлекало их от основных обязанностей по выявлению тайных врагов самодержавия.

Деятельность этих органов более или менее теплилась только в двух столицах, в первую очередь в Петербурге, который «кишел шпионами», а на необъятных просторах империи ни одна из этих спецслужб своих местных специальных подразделений не имела. Забегая вперед, приведем нелицеприятную, но справедливую оценку этой системы, которую дал в своем проекте «Об устройстве высшей полиции» в начале 1826 года А. X. Бенкендорф: «События 14 декабря и страшный заговор, подготовлявший уже более 10 лет эти события, вполне доказывает ничтожество нашей полиции и необходимость организовать новую полицейскую власть».

Созданные Александром I органы политического розыска и сыска накануне восстания 14 декабря 1825 года оказались не на высоте своего положения, но это вовсе не значит, что император ничего не знал о зревшем заговоре. Мы уже говорили о присущей российской политической жизни вековой традиции доносительства. В XIX веке ее с блеском поддержали новые «доброхоты» из самых различных слоев русского общества. Для некоторых из них подача властям предержащим «изветов» (доносов) стала главной и неплохо оплачиваемой профессией в жизни. Жизнь, несмотря ни на что, все-таки «прогрессировала».

Доносчику первый пряник?

Первый донос властям, отставному ротмистру и следственному приставу Батурину в ноябре 1820 года сделал юный корнет лейб-гвардии Уланского полка А. Н. Ронов. Он сообщил, что капитан лейб-гвардии Финляндского полка Н. Д. Сенявин, сын выдающегося российского адмирала Д. Н. Сенявина (1763–1831), принадлежит к тайному обществу и пытался завербовать его в члены общества.

Сенявин-младший категорически отверг это обвинение. Поскольку А. Н. Ронов не смог ничем подтвердить своего голословного обвинения, то руководивший расследованием этого дела петербургский военный генерал-губернатор, герой Отечественной войны 1812 года, генерал от инфантерии граф М. А. Милорадович (1771–1825) сообщил командиру Гвардейского корпуса генерал-лейтенанту, князю И. В. Васильчикову: «Ронов — молодой мальчик, а Сенявин оказался прав». В итоге «за поступки, не свойственные офицерскому званию», Ронов в декабре 1820 года был уволен от службы и выслан в город Порхов под надзор полиции. М. А. Милорадович выдал Батурину 700 рублей, «чтобы потчевать уланских офицеров и выведывать, но уланы спокойны и офицеры в истории совсем не участвуют». Министр внутренних дел князь В. П. Кочубей о деле Ронова «имел счастье донести от себя государю императору»[24].

Широко распространенное в советской исторической науке утверждение, что самодержавие всячески поощряло любого доносчика на его политических противников, таким образом, часто было далеко от истины. Сам факт доносительства был презираем — во всяком случае в офицерской среде, и если он к тому же не подтверждался, вердикт был суров: либо начальство само увольняло лжедоносителя со службы, либо прошение об этом подавало офицерское собрание полка, которое практически всегда удовлетворялось.

Тайной военной полиции во главе с ее заведующим библиотекарем Гвардейского штаба М. К. Грибовским вскоре после ее создания удалось проникнуть в руководящий орган Союза благоденствия — Коренной совет, и Грибовский представил командованию Гвардейского корпуса на этот счет подробную записку. Это была первая, заслуживавшая самого пристального внимания властей информация о тайном обществе, его целях, персональном составе и конкретной преступной деятельности. В записке были перечислены имена заговорщиков, среди которых были хорошо известные императору гвардейские офицеры и штатские лица: Никита Муравьев, Сергей Трубецкой, Павел Пестель, Николай Тургенев, Федор Станка, Михаил Орлов, Вильгельм Кюхельбекер, Михаил Фонвизин и др.

Надо отдать должное профессиональной интуиции и ловкости М. К Грибовского, его несомненным аналитическим способностям и наличию у него определенного интеллектуального багажа. Судя по всему, это был идейный защитник самодержавия, что можно обнаружить в упомянутой записке. — «Русские столько привыкли к образу настоящего правления, при котором живут спокойно и счастливо и который соответствует местному положению, обстоятельствам и духу народа, что мыслить о переменах не допустят».

Тем более интересно, что после назначения в 1823 году симбирским вице-губернатором Грибовский не погнушался низкой «подкрышной» должностью библиотекаря. Он пробыл на ней до января 1826 года, а затем был вызван в Петербург и «употреблен по особым поручениям», с которыми, надо полагать, успешно справился, так как в марте 1826 года произведен в статские советники и по рекомендации А. X. Бенкендорфа в сентябре 1827 года был назначен харьковским губернатором. Впрочем, уже в октябре 1828 года Грибовский на этом посту проштрафился и был привлечен по высочайшему повелению к суду «по разным предметам». Дело рассматривалось в Сенате, который в январе 1831 года определил собрать о нем дополнительные сведения. Судя по тому, что в 1833 году он числился при герольдии, наказания по суду ему удалось все-таки избежать.

Хотя записку Грибовского император оставил без каких-либо последствий, она, несомненно, сыграла свою роль при принятии им через год, 1 августа 1822 года, рескрипта на имя министра внутренних дел князя В. П. Кочубея: «Все тайные общества, под каким бы наименованием они ни существовали, как-то: масонских лож или других, закрыть и учреждения их впредь не дозволять, а всех членов сих обществ обязать подписками, что они впредь ни под каким видом ни масонских, ни других тайных обществ ни внутри Империи, ни вне ее составлять не будут».

После возвращения императора из-за границы 24 мая 1821 года генерал И. В. Васильчиков вновь доложил ему записку «О тайных обществах в России», составленную все на тех же материалах М. К. Грибовского. В первый раз при докладе А. X. Бенкендорфа она осталась «без пометки». Во второй раз реакция Александра I была более определенной: «По рассказам Иллариона Васильевича, записанным… со слов его сына… Государь долго оставался задумчив и безмолвен. Потом он сказал, разумеется, по-французски: „Дорогой Васильчиков… Ты знаешь, что я разделял и поощрял все эти мечты, эти заблуждения… Не мне свирепствовать, ибо я сам заронил эти семена“».

Каких-либо документальных данных о том, какой все-таки информацией о тайных обществах располагал император в период 1822–1824 годов, не сохранилось. Вместе с тем уже после смерти Александра I в его бумагах была обнаружена следующая запись, сделанная для себя в 1824 году: «Есть слухи, что пагубный дух вольномыслия или либерализма разлит или, по крайней мере, разливается между войсками; что в обеих армиях, равно как и в отдельных корпусах, есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют при том миссионеров для распространения своей партии… из генералов, полковников, полковых командиров, сверх сего большая сеть разных штаб- и обер-офицеров».

…А доносы продолжались. Наиболее урожайным на них был грозовой 1825 год. В апреле этого года чиновник при начальнике Южных военных поселений генерал-лейтенанте графе И. О. де Витте (1781–1840)[25] отставной коллежский советник, литератор и ботаник А. К. Бошняк (1786–1831), по заданию своего покровителя «проникнуть во мрак, скрывающий злодеев», вошел в доверие к чинам Южного общества — отставному полковнику В. Л. Давыдову (1793–1855) и подпоручику квартирмейстерской части 2-й Южной армии В. Н. Лихареву (1803–1840) — и в мае того же года два раза сообщал де Витту о том, что «целью заговора есть истребление или заключение всей императорской фамилии и установление республиканского правления, так и некоторые о планах общества подробности». В конце июля он вновь попытался войти в контакт с указанными лицами, но был заподозрен ими (Лихарев грозил ему, в случае измены, ядом и кинжалом), что «затруднило дальнейший успех его сношений с ними».

В марте 1826 года Бошняк был вытребован в Петербург и «по отобрании от него показаний в Комиссии об успехе и образе действий его в вышеозначенном поручении отправлен обратно в Херсонскую губернию…». С учетом его успешной работы в июле 1826 года он вместе с фельдъегерем Блинковым был командирован в Псков для тайного сбора сведений о находящемся там А. С. Пушкине, имея словесный приказ де Витта «возможно тайно и обстоятельно исследовать поведение известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению и вольности крестьян».

Не правда ли, странное задание: логичнее было бы подозревать поэта в связях с декабристами, а не в роли возмутителя крестьян, но из Херсонской губернии графу де Витту было виднее. С 19 по 24 июля 1826 года Бошняк находился в Псковской области и, судя по своему отчету графу Витту, отнесся к своему поручению с примерным усердием. Сначала он в Новоржеве опросил хозяина гостиницы Катосова и уездного заседателя Чихачева, потом отправился в село Жадрицы к отставному генерал-майору П. С. Пущину, дяде декабриста и лицейского товарища поэта И. И. Пущина, оттуда заехал в монастырскую слободу Святогорского монастыря и расспросил о Пушкине «богатейшего в оной» крестьянина Столарева. Все эти источники информации единодушно свидетельствовали в пользу благопристойного поведения поэта. Точку на всей секретной миссии Бошняка поставил игумен Иона: «На вопрос мой, не возмущает ли Пушкин крестьян, игумен… отвечал: „Он ни во что не мешается и живет, как красная девка“». В декабре 1826 года Бошняк возвратился к де Витту с повышением жалованья до 5 тысяч рублей в год[26].

Наконец наступила очередь и военных. 25 ноября 1825 года капитан Вятского пехотного полка А. И. Майборода, член Южного общества с 1824 года, сделал на декабристов донос на высочайшее имя через генерал-лейтенанта Рота. Последний отправил его в Таганрог, где находился тогда император, на имя начальника Главного штаба и управляющего квартирмейстерской частью, генерал-лейтенанта, будущего генерал-фельдмаршала и графа И. И. Дибича-Забалканского (1785–1831). Майборода писал: «…подозревая давно полкового командира своего Пестеля в связях, стремящихся к нарушению общего спокойствия, дабы лучше узнать о том, подавался к оным притворно и тем выведал, что в России существует уже более 10 лет и постепенно увеличивается общество либералов…»

Донос Майбороды подтвердил первоначальные сведения Грибовского о существовании тайного общества. В начале декабря по распоряжению начальника Главного штаба его величества раскрытие заговора и принятие надлежащих мер были возложены на генерал-адъютантов Чернышева и Киселева. Вытребованный ими Майборода представил подробные показания на 46 лиц, участвовавших в обществе. 5 декабря Чернышев выехал из Таганрога в Тульчин для расследования этого дела. В том же декабре 1825 года Майборода был призван «по высочайшему повелению в Петербург и переведен в лейб-гвардии Гренадерский полк тем же чином» — оставлять его в полку, на командира которого он сделал персональный, хотя и вполне справедливый донос, было невозможно[27].

Донос Майбороды «совершенно подтвердил» поручик того же Вятского пехотного полка Старосельский, который в январе 1826 года был вызван в Петербург и помогал Комиссии своими показаниями, за что «удостоился заслужить высочайшее одобрение». Дальнейшая его судьба неизвестна.

Нам трудно судить, что подвигло этих двух армейских пехотных офицеров на сомнительные, с точки зрения кодекса чести офицера, подвиги. Действительно ли ими руководили патриотические чувства и монархические убеждения, или это были карьеристы, стремившиеся любой ценой вырваться из не удовлетворявшей их честолюбия и амбиций унылой и серой провинциальной жизни на окраине империи в Тульчине и любыми средствами попасть в столичные гвардейские полки? Бог им судья!

Из сыпавшихся, как из рога изобилия, на Александра I доносов в канун его смерти 19 ноября 1825 года на особом месте стоит донос унтер-офицера 3-го Украинского уланского полка И. В. Шервуда (1798–1867). По своему содержанию и степени информированности о деятельности Южного общества он значительно уступает доносам Майбороды и Старосельского, но из всей когорты доносителей один только Шервуд удостоился аудиенции у императора и один только он был по-царски вознагражден за оказанную трону услугу. Весьма импозантно выглядит и фигура самого доносителя, как бы скроенная из крайних противоречий и театральных масок. Достаточно образованный, владевший иностранными языками, обходительный и приятный в общении с людьми, но честолюбивый, алчный и низменный по характеру проходимец и авантюрист, ловкий и трезвый правительственный агент, не останавливавшийся перед провокационными методами дознания, и мелкий жулик, не брезговавший спекуляциями и нечистоплотными махинациями, — таков был Шервуд, открывший галерею портретов агентов и осведомителей, украшавших стены Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии, а затем и Департамента полиции. Англичанин по происхождению, Шервуд с двухлетнего возраста жил в России, получил хорошее образование. В службу вступил рядовым в 3-й Украинский уланский полк и сразу был произведен в 1819 году в унтер-офицеры. Войдя в круг офицеров, он при случайных обстоятельствах узнал о существовании тайного общества.

Полученные им первоначально сведения носили отрывочный и неполный характер. Тем не менее Шервуд решил сыграть ва-банк и, в обход своего прямого начальника графа де Витта, направил письмо на высочайшее имя через лейб-медика императора, тоже англичанина по происхождению, Виллие, в котором сообщал, что «имеет открыть важную тайну, относящуюся до особы Государя».

Письмо дошло до Александра I, и по его приказу Шервуд 12 июля был доставлен к Аракчееву с фельдъегерем в его имение Грузино. На другой день Аракчеев отправил его в Петербург, сообщив императору, что «…имеет донести Вашему Величеству касающиеся до армии… состоящее будто в каком-то заговоре, которое он не намерен никому более открывать, как Вашему Величеству». 17 июля 1825 года Шервуд был представлен через генерал-майора П. А. Клейнмихеля Александру I в Каменноостровском дворце. Получив монаршее благословение на продолжение розыска, Шервуд 30 июля представил Александру I подробную записку о своих дальнейших шагах, которая высочайше была одобрена. Доносчику была вручена тысяча рублей на расходы и разрешено увольнение в отпуск на год.

Вернувшись на юг, Шервуд встретился с основным своим источником информации по Южному обществу — прапорщиком Нежинского конно-егерского полка Ф. Ф. Вадковским (1800–1844), который в 1824 году «по высочайшему приказу за неприличное поведение» (шутки по поводу императора и сочиненную им сатирическую песню) был переведен из лейб-гвардии Кавалергардского полка в этот провинциальный конно-егерский полк и являлся активным членом Южного общества. Быстро завоевав его полное доверие, Шервуд был принят им в тайное общество. Вадковский, отличавшийся кипучей энергией и неуемной инициативой, был приятно поражен тем, как споро и блестяще Шервуд выполнил его поручение привлекать к делу тайного общества военных поселенцев. Представленный ему Шервудом отчет содержал данные на якобы принятых им в общество новых членов: двух генералов и 47 штаб- и обер-офицеров. Что, естественно, не соответствовало действительности и было стопроцентной дезинформацией.

После этого (3 декабря) Вадковский вручил Шервуду рекомендательное письмо к Пестелю, в котором давал ему самую лестную характеристику и просил ознакомить его с текстом написанной Пестелем Русской Правды. До этого Шервуд уже успел переслать Аракчееву свое донесение о тайном обществе и о его членах: Пестеле и генерал-интенданте 2-й армии А. П. Юшневском (1786–1844) — последнее сообщение Шервуда, с которым ознакомился Александр I.

После событий 14 декабря на Шервуда обрушился целый град царских милостей: он был произведен в прапорщики, а потом в поручики и переведен в лейб-гвардии Драгунский полк; ему было высочайше повелено впредь именоваться «Шервуд Верный»; был утвержден дворянский герб Шервуда — и все это за один 1826 год. Но поредевшая после казней и ссылок в Сибирь декабристов столичная гвардейская среда не приняла доносчика в свои ряды, он не пользовался расположением своих сослуживцев, среди которых получил прозвище «Шервуда Скверного» и «Фидельки». В 1827 году Бенкендорф использовал его для выполнения отдельных поручений, связанных с изучением родственников и знакомых некоторых репрессированных декабристов, но тот представил на этих вполне благонамеренных людей такие несусветные обвинения, что даже А. X. Бенкендорф не выдержал этой «липы», начертав на полученной от него записке эмоциональную и почти афористичную резолюцию: «Точная чума этот Шервуд», и таким эпистолярным средством лишил проходимца покровительства Третьего отделения, чем вызвал у него ответную злобную реакцию[28].

Руководителю заговора против Павла I графу Палену досужая молва приписывает следующие слова, якобы сказанные им П. И. Пестелю: «Если вы хотите сделать что-нибудь путем тайного общества, то это глупости, потому что, если вас двенадцать, двенадцатый непременно окажется предателем». Как показала история тайных обществ декабристов, старый интриган и конспиратор был недалек от истины.

Мы подробно рассказали о шести наиболее значимых доносчиках по делу декабристов, всего же их как минимум было 19 человек на 131 осужденного по этому делу, то есть каждый седьмой, а не двенадцатый, как утверждают некоторые историки, был доносчиком. Остальные, правда, были людьми значительно более мелкого калибра: это были заштатные проходимцы, пытавшиеся ловить свою золотую рыбку в воде, взбаламученной событиями 14 декабря, или зарвавшиеся авантюристы с уголовными наклонностями.

Не лишен практического интереса для историков не подтвердившийся при тщательной проверке донос отставного майора Жандармского полка И. В. Унишевского на дежурного штаб-офицера 4-го пехотного корпуса подполковника Л. В. Дубельта о его принадлежности «к тайным сходбищам в Киеве еще в 1816 году». Отставник Унишевский, «будучи призван по высочайшему повелению в Комиссию, отозвался, что он, кроме уже показанного им, ничего более присовокупить не может… Комиссия оставила сие без внимания». Так была официально подтверждена «неприкосновенность» будущего управляющего Третьим отделением, генерала от кавалерии Л. В. Дубельта (1793–1862) к делу о тайных обществах.

На особом месте среди всех этих доносчиков, по нашему мнению, находятся два декабриста, дрогнувшие перед самым выступлением на Сенатской площади и поставившие в известность власти о его скором начале. Речь идет о титулярном советнике, чиновнике канцелярии петербургского военного генерал-губернатора графа Милорадовича Г. А. Перетце (1789–1890), члене Союза благоденствия, организаторе вместе с Ф. Н. Глинкой (1786–1880) самостоятельной ячейки тайного общества. Г. А. Перетц в канун восстания (12 или 13 декабря) просил действительного тайного советника Гурьева предупредить графа М. А. Милорадовича о возможности возмущения в день присяги Николаю I. Судя по тому, что после поражения восстания Перетц в беседе с декабристом Д. А. Искрицким высказывал довольно трезвые суждения о том, что «бунтовщики весьма глупо сделали, начав дело, не быв уверены в войске и без артиллерии… что вместо дворца пошли на площадь; что, не видев… артиллерии, простояли неподвижно, как бы дожидавшись, чтобы ее привезли на их погибель», возможным мотивом его предательского поступка могло быть неверие в успех восстания. Как бы то ни было, за свое участие в тайном обществе он отделался лишь легким испугом: просидев в Петропавловской крепости полгода, он «по высочайшему повелению» в июне 1826 года был отослан на жительство в Пермь, где предписано было «…иметь за ним бдительный надзор и ежемесячно доносить о поведении». Впоследствии ему было разрешено жить везде, за исключением столичных губерний.

Другой член Северного общества, подпоручик лейб-гвардии Егерского полка Я. И. Ростовцев (1803–1860) в письме Николаю I от 12 декабря 1825 года донес о готовящемся восстании: «Противу Вас должно таиться возмущение, которое вспыхнет при новой присяге…» и просил царя «не делать ему никакого награждения, чтобы остался благороден и бескорыстен в глазах Его Величества и в собственных глазах». 14 декабря он, находясь в рядах войск, верных Николаю I и подавлявших восстание, был ранен. Мы не можем судить о том, действительно ли он считал себя после этого акта прямого предательства и перехода на сторону самодержавия «благородным и бескорыстным» человеком, но император перед ним в долгу не остался. Уже 18 декабря Ростовцеву был присвоен чин поручика и открыт, таким образом, путь к блестящей карьере генерал-адъютанта, генерала от инфантерии, члена Государственного совета и председателя Главного комитета по крестьянскому вопросу. Внеся свой большой вклад в дело освобождения крестьян 19 февраля 1861 года, он, по мнению известного писателя и славянофила И. С. Аксакова, загладил свою прежнюю вину и был «прощен декабристами».

И, наконец, опишем еще пару ярких персонажей из паноптикума доносчиков и предателей — тип патологический или маниакальный, для которого доносительство приобретает болезненный оттенок и становится не только своеобразным образом жизни, но и постоянной средой обитания. Им оказался чиновник рижской таможни, уроженец Пруссии Иван Михайлович Нимзе, который, находясь по делам службы в январе 1826 года в столице, «…объявил министру финансов, что желает сделать важное донесение по делам Комиссии. Будучи призван к председателю Комиссии, он объяснил, что имеет сведения о существовании в Вильне тайного общества и что на месте надеется открыть оное. По докладу о сем Государю Императору, Его Величество высочайше поручить изволил господину начальнику Главного штаба распорядиться о том… 22 апреля позволено Нимзе возвратиться к месту службы».

Донос на поверку оказался блефом, как и другие, сделанные им до этого в Риге «важные донесения». В 1827 году в Третьем отделении на доносчика И. М. Нимзе было заведено специальное дело, а в 1828 году он был выслан из Гатчины в Бельск. В декабре 1828 года за нежелание прекратить «кропание» лживых доносов, как позднее и Шервуд Верный, он был заключен в Шлиссельбургскую крепость, откуда через шесть лет, в 1834 году, отправлен на жительство в Варшаву под надзор полиции. Однако и после этого Нимзе «продержался» только год и уже в 1835 году возобновил любимое дело — строчить доносы, чем и занимался до 1839 года, когда в его деле появилась следующая сентенция: «Он разными средствами несколько раз наживал и проматывал большие суммы и ныне находится в плохих обстоятельствах; он весьма невоздержан, предан пьянству и разврату».

Определенной разновидностью патологического доносчика является доносчик «из любви к искусству», доносивший не «корысти ради, а токмо» для собственного удовольствия, не из желания продвинуться по службе, а только из стремления показать свою значимость «сильным мира сего». Типичным представителем такого доносчика был основатель Харьковского университета В. Н. Каразин, который однажды для подтверждения своей точки зрения на какой-то предмет дерзнул попытаться установить частную переписку с Александром I. Было это в первые годы царствования императора, и его патетическое письмо растрогало и взволновало молодого и весьма впечатлительного монарха.

Каково же было возмущение царя, когда он узнал, что его интимные письма ревнителю просвещения стали всеобщим достоянием. Каразин клялся в своей невиновности. Не беремся судить, был ли он сам виновником утечки, или это произошло в результате перлюстрации его корреспонденции «верховной полицией». Склонны всё же считать, что, даже если полиция вскрывала его переписку, она вряд ли бы дерзнула вскрыть личные письма к нему императора. Вероятнее всего, Каразин не удержался от соблазна показать своему просвещенному окружению значимость собственной персоны, к мнению которой прислушивается сам император. Как бы то ни было, царь сделал ему августейший реприманд и впредь категорически запретил ему писать на высочайшее имя. Но все было напрасно: Каразин продолжал забрасывать Александра верноподданническими посланиями, и царь вынужден был охладить его чрезмерный монархический пыл непродолжительной отсидкой под арестом в своем имении.

Но и этот урок не пошел ему впрок. В 1819 году Каразин опять привлек к своей персоне внимание властей, выступив в защиту харьковского профессора Шада, высланного за вольнодумство за границу. В начале 1821 года Каразин был заподозрен императором в авторстве найденного во время Семеновского дела «…во дворе Преображенских казарм пасквиля злостного, коим полк Преображенский вызываем был восстать на защиту сослуживцев своих». По приказу императора Каразин был арестован и посажен в Шлиссельбургскую крепость.

Незадолго перед своим арестом Каразин в письме министру внутренних дел Кочубею от 28 декабря 1820 года сигнализировал о распространении в столице возмутительных стихов, авторство которых приписывалось какому-то полковнику. На допросе в крепости он фактически подтвердил мнение правительственных кругов о том, что их написал полковник лейб-гренадерского полка Шелихов. На вопрос Кочубея: «Кто же наши демократы?» — Каразин, не задумываясь, ответил: «Много их, например Тургенев». Кочубей немедленно приказал установить за действительным статским советником Н. И. Тургеневым (1789–1871), одним из создателей и руководителей Северного общества, тщательное наблюдение. Подозрения в том, что автором «подметного листка» являлся Каразин, оказались несостоятельными, и он был выслан из Шлиссельбурга с фельдъегерем в свое харьковское имение под надзор полиции.

Следует заметить, что за несколько месяцев до своего ареста 27 марта он обращал внимание Кочубея на излишний либерализм цензуры, а 2 апреля 1820 года министр внутренних дел получил от «без лести преданного» Каразина донос на А. С. Пушкина, вслед за которым император отдал приказ Милорадовичу о производстве обыска у опального поэта. Надо отдать должное Каразину: он не опускался до лживых, безосновательных доносов и со своими ограниченными возможностями частного «блюстителя порядка» сумел затронуть многие болевые точки общественной жизни империи и своевременно просигнализировать о них властям, вырываясь иногда на полшага вперед от «верховной полиции», чем не мог не возбудить с ее стороны черной зависти.

Выше мы отметили, что на решительный шаг в отношении заговорщиков-декабристов политической воли у императора Александра не хватило: 18 октября он вяло приказал «продолжать расследование» и лишь 10 ноября, за девять дней до своей смерти, отдает начальнику Главного штаба И. И. Дибичу приказ произвести аресты выявленных членов тайной организации. И. И. Дибич начинает реализовывать его, арестовав П. И. Пестеля в Тульчине только в начале декабря. Через 25 дней после кончины Александра I артиллерийские залпы на Сенатской площади в Петербурге возвестили всему миру о том, что царствование этого странного императора, начавшееся мрачной трагедией 11 марта 1801 года, закончилось кровавой драмой 14 декабря 1825 года.

Следователь-монарх

Советские историки немало потрудились над тем, чтобы создать образ закоренелого солдафона и ретрограда «Николая Палкина», при котором идея утверждения государственного абсолютизма в России получила свое наивысшее развитие. Абсолютизм абсолютизмом, но оголтелым ретроградом и безжалостным самодержцем Николай I не был. Взойдя с пушками на престол, он немедленно — 17 декабря 1825 года — учредил Следственную комиссию, которую номинально возглавил военный министр, генерал от инфантерии, граф А. И. Татищев (1763–1833), а фактически всей ее работой руководил сам, еще не успев прийти в себя после всех пережитых во время восстания ужасов и страхов. «Самое удивительное, что меня не убили в тот день», — говорил он впоследствии.

Представшая перед молодым императором зловещая и пестрая картина обширного заговора гвардейских и армейских офицеров — выходцев из лучших аристократических семейств империи, ключевой идеей которого было установление в России республиканского строя и физическое уничтожение всей императорской фамилии, при ближайшем рассмотрении, мягко говоря, оказалась не той, которую нам всегда рисовали при изображении восстания декабристов. Не будем утверждать, что работа Следственной комиссии была верхом объективности, а поведение декабристов на следствии — образцом для подражания. Нет, всё в этом деле было немного не так или совершенно иначе.

Советские историки справедливо отмечали, что восстание декабристов принципиально отличалось от многочисленных дворцовых переворотов XVIII века тем, что впервые в России недовольная часть дворянского общества в лице гвардейских и армейских офицеров взяла в руки оружие не для того, чтобы посадить на престол очередного претендента и тем самым защитить или расширить свои привилегии, а Для того, чтобы свергнуть самодержавие и установить в стране республиканский строй. При этом стыдливо замалчивалось и старательно затушевывалось, что именно эти передовые представители дворянства впервые обосновали кровавую идею цареубийства и уничтожения правящей династии как необходимого предварительного условия для победы нового политического строя в стране. Эти «какие-то богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног…» — как писал о них А. И. Герцен, ради достижения своих «благородных» политических целей были готовы забрызгать свои блестящие доспехи кровью невинных женщин и детей. История не дала им этого позорного шанса, оставив его на будущее для большевиков, но первородный грех цареубийства, родившийся в разгоряченных головах декабристов, унаследовали и реализовали вскоре на практике пришедшие им на смену разночинцы-народовольцы, но об этом мы подробно поговорим позже.

Попробуем кратко подвести итоги деятельности Следственной комиссии и созданного для суда над декабристами Верховного уголовного суда. В «Алфавите Боровкова», названного так по имени его автора, секретаря Комиссии, значатся 579 лиц, в той или иной степени «прикосновенных» к восстанию декабристов. Из этого числа 290 человек, то есть 50 процентов, вышли из процесса совершенно чистыми от всяких подозрений: 115 человек были признаны не принадлежащими к тайным обществам; сведения о 120 подследственных Комиссия «оставила без внимания» за их малозначительностью; 34 человека полностью реабилитированы и восстановлены в прежних чинах и званиях с выплатой прогонных для возвращения из Петербурга к прежнему месту службы; 10 человек попали в «Алфавит» по недоразумению и 11 человек оказались доносителями.

Для примера: из 34 человек, освобожденных с оправдательными аттестатами, сошлемся лишь на дело коллежского асессора, служащего при генерале Ермолове писателя А. С. Грибоедова. По показаниям ряда декабристов (Оболенский, Трубецкой, Рылеев, Бриген, Оржицкий), писатель был представлен следствию как член Северного общества, хотя сам он это решительно отрицал. Результат? «При докладе об оном комиссии 2-го мая 1826 года Высочайше поведено освободить с аттестатом, выдать не в зачет годовое жалованье и произвести в следующий чин».

Из остальных 289 человек в той или иной степени признан виновным 131 человек (46 %), из них пятеро были казнены, 88 сосланы на каторгу, 18 — на поселение, 1 — на житье в Сибирь, 4 — в крепостные работы и 15 разжалованы в солдаты. 124 человека (43 %) переведены в другие полки или места службы, отданы под надзор полиции или для дальнейшего следствия, 4 человека высланы за границу, судьба 9 человек осталась неопределенной, а 21 человек умер до или после следствия.

…Пусть читатель сам судит о кровожадности царских карательных органов и о мере наказания декабристов, совершивших по юридическим понятиям того времени самое тяжкое преступление.

Третье отделение в действии

Восстание декабристов, несмотря на его сокрушительное поражение, впервые в истории Российской империи потрясло основы самодержавного строя и явилось первым тревожным звонком для царствующей династии Романовых. Перед правящей элитой России впервые со всей остротой и неотвратимой неизбежностью встал вопрос об адекватном ответе на этот смертельный вызов. И Николай I оказался на высоте своего долга перед царствующей фамилией и своей семьей, коренным образом реформировав доставшуюся ему в наследство от Александра I неэффективную и громоздкую систему политического розыска и сыска и создав специальное автономное подразделение для обеспечения своей личной безопасности, подчинив его непосредственно министру императорского двора.

В январе 1826 года генерал-адъютант, генерал-лейтенант, будущий генерал от кавалерии и граф Александр Христофорович Бенкендорф (1781–1844) представил Николаю I проект «Об устройстве высшей полиции». Эта знаковая историческая фигура заслуживает того, чтобы мы уделили ей немного внимания.

А. X. Бенкендорф — выходец из немецкого дворянского рода, переселившегося в XVI веке в Лифляндию, представители которого в начале XVIII века перешли на российскую службу. Образование получил в иезуитском пансионе в Петербурге, по окончании которого в 1798 году зачислен унтер-офицером в Семеновский полк; в декабре того же года произведен в прапорщики с назначением флигель-адъютантом к императору Павлу I. Участник военных действий в Грузии, во Франции и против Турции в 1803–1807 годах. Во время Отечественной войны 1812 года и заграничных походов русской армии проявил выдающиеся качества боевого кавалерийского генерала, отличился большой личной храбростью, был комендантом Москвы после оставления ее французами. За отличие и храбрость награжден многими российскими орденами, включая орден Святого Георгия 4-й и 3-й степени, произведен в генерал-майоры. Его портрет висит в Военной галерее Зимнего дворца среди других военачальников Отечественной войны 1812 года. С 1819 года — начальник штаба Гвардейского корпуса, пожалован в генерал-адъютанты и в 1821 году произведен в генерал-лейтенанты. Напомним, что в 1821 году он представил Александру I подробную записку со сведениями о Союзе благоденствия, которую император оставил без последствий, но события через четыре года подтвердили правоту и прозорливость графа. Принимал самое активное участие в подавлении восстания декабристов 14 декабря 1825 года на Сенатской площади и состоял членом Следственной комиссии.

Главная идея его двухстраничного проекта «Об устройстве высшей полиции» состояла в одной фразе — обнаружившегося к тому времени «…ничтожества нашей полиции и необходимости по-новому организовать полицейскую власть». Перед новой полицией ставились две главные задачи: поиск и выявление лиц, групп и организаций, оппозиционных к правящему режиму, и пресечение их деятельности, а также выяснение настроений подданных, то есть совмещение системы политического розыска и политического контроля.

Новое подразделение «высшей полиции», получившее название Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии, было создано 3 июля 1826 года, то есть через шесть с половиной месяцев после событий 14 декабря 1825 года, когда Николай I подписал указ «О присоединении Особенной канцелярии Министерства внутренних дел к Собственной Его Величества Канцелярии». Это детище А. X. Бенкендорфа органически включило в себя наиболее дееспособный орган созданной Александром I системы политического розыска — Особенную канцелярию Министерства внутренних дел во главе с ее многолетним руководителем М. Я. Фоком. Последний стал вскоре управляющим Третьим отделением, которое в течение всей своей истории оставалось сугубо гражданским учреждением. Первоначально оно размещалось в доме на углу набережной реки Мойки и Гороховой улицы, а с мая 1838 года обосновалось в специально приобретенном для него казной за 500 тысяч рублей ассигнациями доме 16 на набережной реки Фонтанки, который с тех пор стал главным центром политического розыска в Российской империи и оставался в этом качестве до Февральской революции 1917 года.

Смешно сказать, но первоначально штат Третьего отделения насчитывал всего 16 гражданских чиновников! С точки зрения руководителей нынешних многочисленных российских спецслужб, уму непостижимо, как такая мизерная структура смогла организовать политический розыск и контроль на территории необъятной империи, составляющей почти одну шестую часть всего земного шара, с многомиллионным и многонациональным населением?

Отделение делилось на четыре экспедиции:

1-я экспедиция занималась «предметами высшей полиции и сведениями о лицах, состоящих под полицейским надзором»;

2-я экспедиция ведала раскольниками, сектантами, фальшивомонетчиками, должностными преступлениями и делами об убийствах, а также прошениями и жалобами; сюда же относились места заточения политических преступников (Секретный дом Алексеевского равелина Петропавловской крепости, Шлиссельбургская крепость, Суздальский Спасо-Евфимиев монастырь);

3-я экспедиция следила за проживающими в России иностранцами;

4-я экспедиция занималась крестьянским вопросом, сбором сведений «о всех вообще происшествиях» на территории империи, решала кадровые проблемы личного состава.

В 1842 году была создана 5-я экспедиция, ведавшая театральной цензурой.

Таким образом, Третье отделение в одном лице представляло и решало конгломерат различных проблем, связанных с функциями контрразведки, политической и уголовной полиции, цензуры, светской и духовной юриспруденции.

Надо отдать должное организаторскому таланту А. X. Бенкендорфа, понимавшего, что такой всеобъемлющий распорядительный орган в центре не мог функционировать, не имея своих исполнителей на местах, что являлось ахиллесовой пятой всей системы политического розыска и сыска при Александре I. Не мудрствуя лукаво он предложил использовать для этого около 60 децентрализованных и не имеющих единого статуса жандармских подразделений, выполнявших в основном функции военной полиции и частично внутренней стражи. По его мнению, это давало возможность получать «…сведения от всех жандармов, рассеянных во всех городах России и во всех частях войск».

28 апреля 1827 года Николай I подписал указ о создании корпуса жандармов[29] (с 1836 года — Отдельного корпуса жандармов, ОКЖ). Через 13 лет после создания Третьего отделения, в 1839 году, должности управляющего Третьим отделением и начальника штаба корпуса жандармов будут объединены: занимавший эту должность, таким образом, будет состоять одновременно на военной и гражданской службе.

Управление корпусом осуществлялось из столицы империи, где с конца XIX века на улице Фурштадтской в доме 40 размещался его штаб. Вся территория страны была поделена сначала на пять, а затем на восемь жандармских округов, во главе которых стояли жандармские генералы. Численность корпуса жандармов для огромной империи была также невелика: в первый год своего существования он насчитывал всего 4278 человек (3 генерала, 41 штаб-офицер, 160 обер-офицеров, 3617 нижних чинов, 457 нестроевых). В основу принципа комплектования корпуса было положено стремление сделать из него отборное воинское соединение. Это касалось как рядового, так особенно и офицерского состава. По указу Николая I от 25 марта 1835 года в корпус направлялись наиболее развитые и годные к службе солдаты «благовидной наружности», «неукоризненной нравственности», «сметливы и расторопны».

Еще более строгие требования предъявлялись к кандидатам на офицерские должности. Ими могли быть офицеры не моложе 25 лет, трезвого поведения, не имеющие долгов, принадлежащие к дворянскому сословию и политически полностью благонадежные. Крещеные евреи и женатые на католичках жандармскими офицерами стать не могли, но занимать чиновничьи должности в полицейских органах им не возбранялось. Обязательной была подписка о непринадлежности к тайным обществам.

На протяжении всей истории существования корпуса он никогда не испытывал недостатка в офицерских кадрах. Объяснялось это высоким социальным статусом жандармов, их независимым положением в провинции и более высоким — примерно в три раза больше, чем в армии, материальным обеспечением.

С годами кадры Третьего отделения росли и расширялись: в 1862 году в его составе было 36 чиновников, в 1873 году — 58, в момент ликвидации в 1880 году вместе со сверхштатными — всего 72. Но все равно как-то все это не вяжется с укоренившимися в нашем деформированном историческом сознании постулатами о грозной, мрачной и неумолимой бюрократической машине самодержавия!

В 1862 году на секретные расходы Третьего отделения отпускалось из казны ежегодно 38 685 рублей 71 копейка. Тогдашний начальник вышеуказанного ведомства и шеф Отдельного корпуса жандармов генерал-адъютант князь В. А. Долгоруков в прошении на высочайшее имя писал: «По современным политическим обстоятельствам упомянутая сумма оказывается далеко недостаточною для удовлетворения предназначенных для нее расходов». Император санкционировал увеличение этих расходов до «50 тысяч рублей серебром в год». Сверх этой суммы «на содержание тайных агентов в Париже и Берлине и для подписки на заграничные журналы» отпускалось ежегодно всего 2886 рублей 53 копейки.

…Итак, в июле 1826 года создатель этой новой си стемы политического розыска и сыска Бенкендорф был назначен главным начальником Третьего отделения, шефом Корпуса жандармов и командующим Императорской Главной квартирой, сосредоточив, таким образом, в одних руках руководство «высшей полицией», ее исполнительными жандармскими формированиями на местах и личной охраной императора.

Не будем утомлять читателя описанием этой колоритной фигуры российского политического розыска. Приведем лишь один небольшой, но достаточно яркий эпизод из его жизни. 7 ноября 1824 года на Петербург обрушилось одно из самых страшных за всю историю имперской столицы наводнений, воспетое Пушкиным в «Медном всаднике». Александр I, наблюдавший за разгулом стихии из окон Зимнего дворца, пытался организовать спасение гибнущих в бурных водах разбушевавшейся Невы верноподданных. По свидетельству очевидца тех событий, изложенных в публикации С. Адлера «Описание наводнения, бывшего в Санкт-Петербурге 7 числа ноября 1824 года», «Его Величество… Высочайше повелеть соизволил генералу Бенкендорфу послать 18-весельный катер Гвардейского экипажа, бывающий всегда на дежурстве близ дворца, для спасения утопавших. Генерал сей… сам перешел через набережную, где вода доходила ему до плеч, сел не без труда в катер… и на опаснейшем плавании, продолжавшемся до трех часов ночи, имел счастье спасти многих людей от явной смерти…». Князь С. М. Волконский (1860–1937), внук декабриста С. Г. Волконского и правнук А. X. Бенкендорфа, камергер и директор Императорских театров, выпустивший в Берлине в эмиграции пронзительную по своему человеческому звучанию книгу «Мои воспоминания. Родина» (1923), пишет, что в родовом поместье Бенкендорфов Фалле, под Ревелем, на стене в столовой «…висит картина, изображающая древнюю старушку… Это портрет женщины, которую прадед мой, граф Бенкендорф, спас во время наводнения».

Приведем один пример из деятельности Третьего отделения, который свидетельствует о тонком профессиональном подходе его сотрудников к решению самых деликатных задач. Сотрудник отделения А. А. Ивановский в своих воспоминаниях о А. С. Пушкине описывает период, когда тот в связи с начавшейся Русско-турецкой войной в апреле 1828 года обратился к Бенкендорфу с просьбой прикомандировать его к императорской канцелярии на Кавказе. Последовал высочайший отказ, и поэт впал в полную прострацию, а фактически заболел. А. А. Ивановский посетил Пушкина в гостинице Демута, убедил его в том, что Николай I не мог поступить иначе, опасаясь за жизнь «царя скудного царства родной поэзии», и предложил ему присоединиться на выбор к трем походным канцеляриям: Бенкендорфа, Нессельроде или Дибича, а то вообще отправиться в Кавказскую армию Паскевича. Нужно было видеть, пишет Ивановский, как воспрянул Пушкин при этом предложении. На прощание «бунтовщик» Пушкин горячо обнял сотрудника Третьего отделения Ивановского. При этом поэт прекрасно знал, где работал «милейший Андрей Андреевич».

После разгрома движения декабристов бдительное око Третьего отделения строго контролировало внутриполитическую жизнь страны, не давая ни малейшей поблажки ни «западникам», ни «славянофилам». Единственная крупная оппозиционная режиму подпольная организация «западников» — кружок петрашевцев — совместными усилиями Министерства внутренних дел и Третьего отделения была ликвидирована в 1849 году и большинство ее активных членов, включая М. В. Петрашевского (1821–1866) и Ф. М. Достоевского (1821–1881), были отправлены в Сибирь на каторгу. Характерна реакция управляющего Третьим отделением генерала Л. В. Дубельта на это событие в его «Записках»:

«Вот и у нас заговор! — Слава Богу, что вовремя открыли… Выслать бы их из России как людей, недостойных жить в своем Отечестве… Такие меры принесли бы чудесные плоды… А то крепость и Сибирь, сколько ни употребляют эти средства, все никого не исправляют; только станут на этих людей смотреть, как на жертвы, станут сожалеть об них, а от сожаления до подражания недалеко»[30].

Аналогичная судьба постигла славянофильское тайное общество «Кирилло-Мефодиевское братство», члены которого, известный русский историк Н. И. Костомаров (1817–1885) и украинский поэт Т. Г. Шевченко (1814–1861), были заключены в 1847 году в Петропавловскую крепость, а затем высланы под надзор полиции. Несомненный интерес, по нашему мнению, представляет сделанная по поводу этой организации в январе 1862 года дневниковая запись Дубельта, выражающая как официальную третьего отделения, так и его личную точку зрения:

«Эти господа имели намерение сделать из Малороссии государство самостоятельное и отодвинуть ее к временам Гетманщины и Гайдаматчины… При осмотре бумаг этих господ найдены в портфеле Шевченко дурно нарисованные, самые безнравственные картинки, большая часть из них составляла карикатуры на Особ Императорской фамилии и, в особенности, на Государыню Императрицу; и самые неблагопристойные стихи на счет Ея Величества. Когда спросили Шевченку: что это? — он отвечал: „Простите, вперед не буду!“ …Они в 1847 году были разосланы в разные отдаленные губернии. Ныне царствующий государь простил Шевченку, он возвратился в Петербург и перестал пьянствовать потому, что допился до водяной болезни, от которой и умер. Надо было видеть Шевченку, вообразите человека среднего роста, довольно дородного), с лицом, опухшим от пьянства, вся отвратительная его наружность, самая грубая, необтесанная, речь мужицкая, в порядочном доме стыдно было бы иметь его дворником, и вот этого-то человека успели украйнофилы выказать славою, честью и украшением Малороссии…»

Таким образом, утраченная при его предшественнике и возрожденная на новой основе Николаем I, централизованная система политического розыска и сыска за годы его царствования доказала свою жизнеспособность и эффективность. Достаточно сказать, что ни одного покушения на жизнь императора за 30 лет его царствования не было. Правда, время от времени в Третье отделение поступали тревожные доносы о подготовке таких покушений, но все они оказывались ложными. Приведем лишь некоторые из них, которые нашли, отражение в дневнике Дубельта. (16 апреля 1853 года в нем сделана следующая запись: «Отставной прапорщик Бардовский донес, что из полиции бежал арестант Клементьев, которого кто-то уговаривал застрелить Государя во время открытия Благовещенского моста, что в Петербурге есть много вредных людей, что заставляет думать, что кроется; заговор против Государя и правительства… Оказалось, что Бардовский все врал. Не уймутся эти доносчики, доколе не явят над одним из них публичного примера строгости».

Видимо, не явили, так как 30 января 1854 года Дубельт записывает в дневнике: «Крепостной человек инженер-подпоручика Нееровича Фома Касперович сделал донос, что… Неерович и Доманский уговаривали его убить Государя, обещав ему за это свободу… Слава богу… Касперович сознался, что сделал ложный донос… повелено отдать его на 10 лет в арестантские роты».

6 февраля 1854 года: «Известный занятиями по магнетизму князь Алексей Владимирович Долгоруков донес Государю, что приведенные им в ясновидение мещанка Максимова и сын действительного статского советника Кандалевцева объявили, что англичане и англичанки хотят отравить Его Величество».

Видимо, Николай I не был напуган и поражен коварством всей английской нации, так как в феврале Дубельт записал: «Князю Долгорукову — магнетизеру приказано объявить, чтобы вздоров не распускал».

«Сотрудники благих намерений Государя»

Третье отделение было создано, но это отнюдь не означало, что во главу угла его деятельности с первых дней было положено агентурное начало. К осознанию необходимости ведения агентурной работы жандармы и чиновники отделения приходили постепенно, по мере того как жизнь ставила перед ними новые задачи и проблемы. И процесс этот шел медленно.

Только год спустя после учреждения Отделения в инструкции жандармским офицерам были сделаны первые робкие и расплывчатые наставления по приобретению источников информации. Более подробно эта проблема была затронута А. X. Бенкендорфом в 1832 году в секретной инструкции, предназначенной исключительно для жандармских (штаб-офицеров в губерниях. Но и здесь шеф жандармов вел себя архиосторожно, а его рекомендации излагались в туманных выражениях и чуть ли не эзоповским языком. Причины вполне понятны: не только русское общество было не готово воспринять идеи агентурно-вербовочной работы, но и сами жандармы еще длительное время страдали «дворянской болезнью», считая доносительство и шпионаж бесчестным занятием.

В этой инструкции так говорилось о лицах, которые могли бы представить для Отделения вербовочный интерес: «Вы, без сомнения, даже по собственному влечению вашего сердца, стараться будете узнавать, где есть должностные лица совершенно бедные или сирые, служащие бескорыстно верой и правдой, не могущие сами снискать пропитание одним жалованьем; о таких имеете доставлять ко мне подробные сведения для оказания им возможного пособия и тем самым выполните священную на сей предмет волю Е. И. В. — отыскивать и отличать скромных военнослужащих». После прочтения этого пассажа у читателя может сложиться впечатление, что речь идет не о государственном розыске, а о какой-то благотворительной организации, преследующей сугубо филантропические цели. Вот так Александр Христофорович хотел совместить несовместимое: сопереживание и любовь к сирым своим соотечественникам с суровой полицейской действительностью!

В другом документе господам штаб-офицерам более четко разъяснялся смысл работы среди «скромных военнослужащих», которая позволила бы приобретать «…многочисленных сотрудников и помощников, ибо всякий гражданин, любящий свое Отечество… потщится на каждом шагу вас охранять и вам содействовать полезными своими советами и тем быть сотрудником благих намерений своего Государя». И все. Никаких конкретных указаний или рекомендаций в этих инструкциях не давалось. А. X. Бенкендорф, вероятно, выражал в них лишь благую надежду на то, что его подчиненные сами придут к желаемым результатам, ибо, по его словам, было невозможно «предначертать вам правила, какими вы во всех случаях должны руководствоваться, но я полагаюсь в том на вашу прозорливость». И мы бы добавили, на «собственные влечения» штаб-офицерских сердец.

Как бы то ни было, а агентурный аппарат Отделения стал постепенно создаваться. Формировался он в основном в двух столицах для освещения настроений не всего общества, а лишь его наиболее развитой в интеллектуальном отношении верхушки. Как ни парадоксально, но документов о личном составе агентурного аппарата Третьего отделения сохранилось в архивах меньше, чем по агентуре его преемника Департамента полиции. И дело, как нам кажется, вовсе не в том, что чувство конспирации было более свойственно первым жандармам, чем их последователям. Скорее всего, этот парадокс объясняется слабой работой канцелярии и крайней запущенностью и небрежностью при ведении оперативных учетов Отделения, что видно, например, на результатах деятельности агента-внутренника «Народной воли» в Третьем отделении Николая Клеточникова, представлявшего своим товарищам сведения, в которых обычно «смешивались в кучу кони и люди». В его информации официальные чины Отделения, сотрудники наружного наблюдения, всякого рода доносчики, заявители и действительные секретные сотрудники «стриглись под одну гребенку», и надо было обладать знанием структуры Отделения, его столичного состава и особенностей агентурной работы, чтобы отделить их друг от друга и добраться до сердцевины — тайной агентуры.

В советской историографии утвердилось мнение, что большинство агентов Отделения в профессиональном и интеллектуальном отношениях стояли на низком уровне. Историки, в частности, отмечали, что их донесения страдали многословием, расплывчатостью и банальностью рассуждений. Так, А. С. Нифонтов и В. Кошелев, проанализировав агентурные сообщения секретного сотрудника Третьего отделения в Москве Н. А. Кашинцева, освещавшего настроения в студенческой и преподавательской среде 30–40-х годов XIX века, пришли к выводу, что они носили поверхностный характер и их информативный уровень, по просвещенному мнению исследователей, был низок.

Не вступая по этому вопросу в полемику с уважаемыми авторами, укажем только на то, что многословие и неконкретность были характерными чертами языка той эпохи — взять хотя бы те же инструкции Бенкендорфа. Оценивать же информационную насыщенность агентурных текстов с позиций нашего времени было бы вообще не совсем корректно. В агентурной среде Третьего отделения были разные люди, и их профессиональный уровень во многом зависел от культурно-профессионального уровня сотрудников Отделения, их вербовавших. Но как бы ни оценивать агентурный аппарат А. Х. Бенкендорфа, нельзя не признать, что он представлял собой довольно колоритный социальный срез русского общества николаевской эпохи.

Нашу галерею портретный зарисовок агентов Отделения начнем с известных отечественных журналистов и литераторов: Фаддея Венедиктовича Булгарина (1789–1859) и Николая Ивановича Греча (1787–1867), издателей журнала «Сын отечества» и газеты «Северная пчела», которые общественным мнением и российской словесностью навечно зачислены в списки секретных сотрудников жандармского ведомства. Но, кажется, никто не дал себе труд заглянуть в «святцы», чтобы попытаться подкрепить обвинения на эмоциональном уровне весомыми и бесспорными доказательствами и фактами.

То, что оба эти господина поддерживали тесный контакт с Третьим отделением, не подлежит никакому сомнению. Но это нисколько не означает, что их на этом основании можно безапелляционно зачислять в разряд заштатных жандармских «стукачей». Да, Булгарин по заданию Отделения действительно написал превеликое множество аналитических записок и обозрений о цензуре и книгопечатании в России, с профессиональных позиций освещал для властей литературную жизнь империи и ратовал за усиление надзора за, так сказать, средствами массовой информации, что и расценивалось его либеральными современниками как доносы и вызывало к нему резко отрицательное отношение (А. С. Пушкин называл его Видоком[31]).

Из массы негативных отзывов о Булгарине приведем лишь одно, принадлежащее перу И. И. Панаева: «Новое пишущее и читающее поколение этого времени всё без исключения презирало Булгарина. Тот, кто печатал свои статьи в „Пчеле“ или был в коротких отношениях с ее редактором, компрометировал себя в глазах молодежи». Резким диссонансом этим утверждениям звучит свидетельство П. П. Каратыгина, сына известного в 20–50-х годах XIX века водевилиста П. А. Каратыгина: «Булгарин, трус по природе, ограждая себя от подозрений правительства и всячески выставляя себя патриотом и верноподданным, дружил с чиновниками всех экспедиций Третьего отделения и жандармскими офицерами, но агентом… не являлся».

Еще менее «тянул» на это «почетное» звание постоянный компаньон и деловой партнер Булгарина по издательскому делу Греч, которого с ним прежде всего связывали финансовые интересы и обязательства. Греч, по сравнению с Булгариным, не был так сильно «засвечен» своими темными отношениями с чиновниками Отделения, тем не менее «Северная пчела» в финансовом отношении напрямую поддерживалась Бенкендорфом, а после его смерти — его преемником А. Ф. Орловым, и верно отрабатывала эти субсидии, печатая, выражаясь Довременным языком, заказные редакционные статьи, угодные правительству. Все это давало право современникам, не вникая в детали взаимоотношений Булгарина и Греча с Третьим отделением, считать их «братьями-разбойниками», состоявшими на жалованье у Бенкендорфа.

Мы же вслед за П. П. Каратыгиным и современным историком А. Г. Чукаревым склонны полагать, что эта «великолепная парочка» на самом деле осведомителями Отделения не являлась. Они играли роль правительственных рупоров или, выражаясь в терминах современных спецслужб, являлись агентами влияния и с достаточно высоких литературно-издательских позиций выполняли в пропагандистском аппарате Российской империи специфическую функцию.

Другой весьма колоритной фигурой на литературном поприще столицы был агент Третьего отделения Александр Львович Элькан (1786–1868), служащий Департамента путей сообщения и публичных зданий, занимавшийся «для души» театральной критикой и переводами. Мемуарист К. Касьянов дает весьма красочный портрет А. Л. Элькана: «Почти не было ребенка, который бы не знал, что под именем „Элькан“ известен сутуловатый, темно-русо-кудрявый, гладко выбритый, румяный, с толстыми ярко-красными губами, с огромными, всегда оскаленными зубами, смеющийся, веселый, постоянно чему-то радующийся господин в очках с черною оправою, встречаемый повсюду и почти одновременно, вечный посетитель театров, концертов, маскарадов, балов, раутов… загородных поездок, зрелищ всякого рода и сорта, господин-юла».

Между тем «Элькан был агентом высокого класса. Он превосходно владел французским, немецким, английским, польским и итальянским языками, знал все оттенки русского языка, все особенности, тонкости, все поговорки и пословицы, русские местные присловья, подражал всем акцентам, „чокал“, говорил на „о“, на „а“, на „е“, смотря по тому, с жителем какой местности ему приходилось говорить. Он обладал энциклопедическими познаниями: не существовало той науки, того искусства, которые не были бы ему известны, конечно, поверхностно»[32].

Естественно, просвещенное петербургское общество не могло пройти мимо факта «позорного» сотрудничества этого русского «профессора Хиггинса» с Третьим отделением и реагировало в присущей ему язвительной манере. Мемуаристка того времени М. Ф. Каменская пишет, что ее отец, близкий к декабристам известный гравер и художник Ф. П. Толстой, узнав о том, что на бал в его доме под маской маркиза пожаловал Элькан, тотчас попросил его покинуть зал, что тот и сделал, «не ответив ни слова».

Элькан был любимым объектом далеко не дружеских шаржей столичных карикатуристов и самодеятельных художников. Его характерную и вполне узнаваемую фигуру изображали на вывесках, ламповых абажурах, фарфоровых чашках и даже на ночных горшках. Правда, продажу ночных сосудов вскоре запретили: художник-любитель допустил ошибку, изобразив Элькана в мундире государственного чиновника. Вволю поиздеваться над конкретным человеком было дозволено, но только если он был не в государевой униформе! Нам трудно судить, насколько полезным считал Александр Христофорович этого вдрызг расшифрованного секретного сотрудника, но, судя по его чрезвычайной активности и доступу в литературный мир столицы, Элькан был, несомненно, агентом первой величины.

Оторвемся теперь от литературно-театральной богемы и поднимемся еще на одну ступеньку иерархической лестницы русского общества первой половины XIX столетия, ведущей нас в аристократические круги. По мнению современников (Ф. Ф. Вигеля[33] и других), секретным сотрудником Отделения была Каролина Адамовна Собаньская, дочь киевского губернского предводителя графа А. С. Ржевусского, входившая одно время в окружение А. С. Пушкина. Этой великосветской красавице и незаурядной по уму женщине, легко завлекавшей в любовные сети мужчин, поэт посвятил стихи «Что в имени тебе моем?»[34]. Поэт и критик П. А. Вяземский (1792–1878) 7 апреля 1830 года в письме к жене интересовался: «Собаньская умна, но слишком величава. Спроси у Пушкина, всегда ли она такова…» Успокойтесь, Петр Андреевич: Собаньская всегда была такова. Это была ее рабочая маска, предложенная, по всей вероятности, ее любовником, который и ввел красавицу в круг «сотрудников благих намерений Государя». А любовником Каролины Адамовны был не кто иной, как упоминавшийся нами выше генерал И. О. де Витт — не менее яркий и колоритный персонаж николаевской эпохи. Генерал плохо владел пером, и К. А. Собаньская, с которой он вступил в связь в 1816 году, была привлечена им для написания отчетов и донесений в Петербург. Началось со шлифования неуклюжих текстов де Витта, а кончилось формальным сотрудничеством с тайной полицией. Связь с де Виттом продолжалась у Собаньской более 20 лет. Упомянутый уже нами Ф. Ф. Вигель писал потом: «Ей было уже лет под сорок, и она имела черты лица грубые, но какая стройность, что за голос и что за манеры. Мне случалось видеть в гостиных, как, не обращая внимания на строгие взгляды и глухо шумящий женский ропот негодования, с поднятой головой она бодро шла мимо всех прямо к последнему месту, на которое садилась, ну, право, как бы королева на трон. Много в этом случае помогали ей необыкновенная смелость (ныне ее назвали бы наглостью) и высокое светское образование. У Собаньской было много ума, ловкости, хитрости женской и, по-видимому, самый верный расчет».

В 1831 году де Витт развелся со своей женой и узаконил отношения с Собаньской. От агентурной деятельности Каролины Адамовны в архивах сохранился всего один документ. В 1832 году Третье отделение послало ее в командировку в Дрезден, в котором окопались участники разгромленного накануне польского восстания. (Ее муж отличился при подавлении восстания, был награжден золотой саблей с алмазами и надписью «За храбрость» и орденом Святого Георгия 2-й степени, назначен варшавским военным губернатором и председателем уголовного суда над мятежниками.)

Разведывательная миссия «гордой полячки» в Дрезден полностью провалилась — и не потому, что она обнаружила полную к ней неспособность, а потому, что она просто не захотела. Польская кровь Собаньской оказалась сильнее «преданности без лести» Третьему отделению и России. Что интересно: даже Николай I оказался прозорливее мужа графа де Витта, отправившего свою жену с заданием в Саксонию. В письме польскому наместнику Паскевичу от 1 октября 1832 года император писал: «Посылаю тебе оригиналом записку, полученную из Дрездена от нашего посланника, самого почтенного, надежного и в особенности осторожного человека; ты увидишь, что мое мнение насчет Собаньской подтверждается. Долго ли граф Витт даст себя дурачить этой бабой, которая ищет одних только своих польских выгод под личиной преданности, и столь же верна графу Витту как любовница, как России, быв ее подданной. Весьма хорошо б было открыть глаза Витту на ее счет, а ей велеть возвратиться в свое поместье на Подолию».

Мы не знаем, открыл ли Паскевич по августейшему совету глаза графу де Витту на проделки супруги, но известно, что граф дал «себя дурачить этой бабой» вплоть до 1836 года, когда его брачный союз с обладательницей великолепного литературного стиля окончательно распался. А Собаньская? О, агентесса Третьего отделения оказалась на редкость выносливой. После графа де Витта Каролина Адамовна вышла замуж за капитана лейб-гвардии С. X. Чирковича, удачно пережила его и на шестидесятом году вышла замуж за французского литератора Ж. Лакруа. А потом пережила и француза и скончалась на 91-м году, пропустив впереди себя всех: и графа де Витта, и Бенкендорфа, и Николая I, и Александра II. Жаль только, что старушка не оставила после себя мемуаров — ей было что рассказать потомкам!

В женской обойме Третьего отделения К. А. Собаньская была не одинокой. Извольте познакомиться еще с одной представительницей самой второй по древности профессии — с «Еврейкой». Под этим весьма претенциозным псевдонимом скрывалась в свое время супруга известного столичного актера Екатерина Андреевна Хотяинцева, тоже входившая в близкое окружение А. С. Пушкина. Литературовед-пушкинист М. Д. Филин подробно рассказывает нам о ее агентурной деятельности на ниве русской литературы, театра и на кое-каком еще поприще. Ее агентурные донесения свидетельствуют о разнообразных интересах, о несомненном литературном вкусе и безупречном стиле, об аналитическом складе ума и точных, объективных оценках описываемым в них предметам и персонам.

В архивах сохранился один из первых оперативных опусов «Еврейки» за март 1826 года под заголовком «О книгах и библиотеках», в котором она сигнализировала по начальству о продаже на книжных развалах Толкучего рынка идеологически вредной литературы на иностранных языках. Агентесса не поленилась приобрести на «толкучке» книгу французского автора Оноре де Мирабо и с подробным анализом содержания представить ее обер-полицмейстеру столицы Гладкову. «Идеал Европы предписывает бедствия, постигшие Францию, — пишет она в своем донесении, — распространению вредных мнений, рассеянных в книгах мнимыми философами, будто одушевленными любовью к ближнему; подобные книги продаются и здесь хозяевами лавок за безделицу, ибо они не знают и не разумеют содержания оных». Не ограничиваясь сигналом, «Еврейка» предлагала и решения назревшей, по ее мнению, проблемы (нет-нет, не собрать все книги да сжечь): «Сделать реестр, и те, которые по содержанию своему заслуживают быть истреблены, отдать назначенному от правительства чиновнику, который, однако, обязан заплатить хозяевам то, что им они стоят». На новые партии книг, приобретаемые книготорговцами, она тоже предлагала составлять «реестрики» и продавать только «за подписанием назначенного для того чиновника».

Пушкинист Б. Л. Модзалевский приводит еще одно агентурное сообщение «Еврейки» от 9 апреля 1828 года в отношении известной княгини Евдокии Ивановны Голицыной (1780–1850), хозяйки литературного и светского салона на Большой Миллионной улице Петербурга[35]: «Княгиня весь день спит, целую ночь пишет бумаги и прячет их в сундук, стоящий в ее спальне. Все люди говорят, что она набожна, но я была в ее спальне и не нашла ни одной набожной книги; лежат книги больших форматов, — я открыла некоторые; это была французская революция с эстампами, Римская история и проч. Я взяла из одной книги вложенную в нее бумагу, на коей написано множество имен: я удержала оную у себя, дабы можно было из оной видеть, с кем знакома княгиня, и которую при сем прилагаю». До сундука с заветными бумагами «Еврейке» добраться, видно, не удалось, а вот «оную бумагу» удержать у себя сумела…

Кстати, свое донесение «Еврейка» подписала своим настоящим именем: то ли она удостоилась псевдонима на более позднем этапе, то ли о его присвоении ей не было известно. О том, соответствовал ли он ее подлинной национальности или был выбран с учетом ее личных и деловых качеств, архивы тоже хранят молчание.

«Еврейка» в своей деятельности на благо империи уделяла внимание и другим насущным проблемам, например, ходившим по рукам запрещенным стихам и рукописям. Из ее донесений явствует, что это явление в николаевскую эпоху носило универсальный характер и охватывало все слои русского общества от самих столпов государства до научившихся грамоте приказчиков. В числе не брезговавших «самиздатом» лиц агентесса называет генерал-фельдмаршала И. И. Дибича-Забайкальского, генерала от инфантерии А. П. Ермолова и адмирала Н. С. Мордвинова, вполне лояльно настроенных к самодержавию и самому императору Николаю I.

Недремлющее око Екатерины Андреевны в 1827 году уведомляло А. X. Бенкендорфа о том, что «…надо велеть обратить внимание на князя Вяземского, говорят, что он враг Государя и всей Августейшей Фамилии». Это был, конечно, явный перебор: князь, хотя и поддерживавший в свое время отношения с декабристами, был обычным либеральным резонером и на какие-либо активные действия против режима никогда бы не решился. К тому же он удалился в свое подмосковное имение Остафьево и занимался главным образом поэзией и литературной критикой.

«Засветилась» «Еврейка» и на экономических преступлениях. От нее поступил сигнал о злоупотреблениях чиновников Министерства финансов при оформлении таможенных грузов. А. X. Бенкендорф немедленно отреагировал на него и дал указание инициировать в министерстве служебное расследование, закончившееся увольнением со службы и арестом проворовавшихся таможенников. Этот эпизод свидетельствует о том, что Третье отделение не «зацикливалось» на одних только идеологических или политических проблемах и что его руководство намного шире понимало определение безопасности империи, нежели полагали некоторые его критики.

Е. А. Хотяинцева в конце концов расшифровалась и, как водилось в тогдашнем обществе, подверглась остракизму (до физического устранения доносчиков противники строя тогда еще не созрели). А. X. Бенкендорф, высоко ценивший услуги «Еврейки», судя по сохранившимся архивным документам, помогал ей в том, чтобы безболезненней преодолеть эти невзгоды.

Журнал «Русская старина», издаваемый историком М. И. Семевским, опубликовал в 1881 году «Донесения М. Я. фон Фока А. X. Бенкендорфу». Михаил Яковлевич фон Фок был первым управляющим Третьим отделением, и когда Бенкендорф в 1826 году находился на коронации царя в Москве, писал ему письма, в которых упоминались фамилии некоторых секретных сотрудников, так сказать, «первого призыва». Среди них значилась Екатерина Наумовна Пучкова (1792–1867) — по словам Фока, «писательница и умная женщина» (вероятно, и приятная во всех отношениях). Е. Н. Пучкова, как сообщал Фок своему шефу, 14 августа 1826 года передала важную информацию о своих встречах в Париже с «невозвращенцем» Александром Ивановичем Тургеневым, приговоренным за участие в первых рядах декабристского движения к смертной казни, замененной потом на каторгу. Пучкова утверждала, что Тургенев был вполне лояльно настроен по отношению к Николаю I и его правительству, «оказался проникнут самым лучшим духом и принял обе присяги»[36].

Всего, согласно утверждению генерала Л. В. Дубельта, помощника Бенкендорфа, в начале 50-х годов в агентурном аппарате Отделения насчитывалось 11 женщин, некоторые из которых были вхожи в великосветские круги.

В «Донесениях» Фока упоминается также известный в литературных кругах прозаик и драматург С. И. Висковатый, служивший в 1828–1829 годах переводчиком при Дирекции петербургских театров. Он относился к числу добровольных помощников Отделения и в июле 1826 года инициативно прислал жандармам целую тетрадь своих наблюдений за настроениями общества после казни декабристов. Мы читаем: «О казни и вообще наказании преступников в простом народе слышны… выражения: „Начали бар вешать и ссылать на каторгу, жаль, что всех не перевешали…“»

Еще одним «агентом влияния» Третьего отделения был А. Н. Очкин, секретарь правления Петербургского университета, в 20–50-х годах редактировавший газету «Санкт-Петербургские новости». Именно в этой газете в июле 1826 года (№ 58) были опубликованы заключительные материалы по делу декабристов с поименным перечислением всех осужденных и с указанием вины каждого. Материалы сопровождались комментариями, выдержанными в верноподданническом духе. Став позднее цензором Петербургского цензурного комитета, Очкин навлек на себя гнев властей за пропуск в печать неугодных правительству материалов. Вероятно, к этому времени на Отделение он уже не работал.

М. Я. фон Фок упоминает еще нескольких агентов, например, коллежского советника Министерства финансов Бландова, неизвестных нам Гофмана, Зотова, а также подмосковного помещика Г. Нефедьева. О последнем он писал: «С этим господином не знаешь никаких затруднений: ни жалованья, ни расходов. Услуги, которые он может оказать нам, будут очень важны вследствие его связей в высшем и среднем обществах Москвы. Это будет ходячая энциклопедия, к которой всегда удобно обращаться за сведениями относительно всего, что касается надзора». Управляющий Отделением вспоминает еще об одном агенте: «Граф Лев Соллогуб… может принести нам большую пользу в Москве посредством брата и своих родных. С этим человеком также никакого жалованья, никаких расходов… Граф — человек скромный, способный выполнять даваемые ему поручения». Как видим, в русском обществе было достаточно выходцев из самых высших его слоев, готовых сотрудничать с тайной полицией безвозмездно, то есть на чисто идеологической основе.

Мы можем констатировать, что в составе названной нами на описываемый период времени агентуры Третьего отделения десять человек (семь мужчин и три женщины) были перед современниками «засвечены», то есть расшифрованы как секретные сотрудники тайной полиции: из них одна представительница великосветских кругов, три издателя и редактора петербургских газет, три литератора, одна представительница театральных кругов и два представителя московского дворянства. На основе этого миниатюрного социального среза агентуры с большой долей вероятности можно утверждать, что главный упор в своей работе Третье отделение делало на интеллектуальные круги тогдашнего российского общества.

Схема прохождения агентурной информации была предельно проста: письменные агентурные донесения, поступающие к жандармским офицерам и чиновникам Отделения, докладывались сначала его управляющему Фоку, тот систематизировал, обобщал и анализировал их и в виде сводок подавал наверх графу Бенкендорфу. А уже Александр Христофорович решал, какие из них следовало докладывать Николаю I.

Не следует думать, что состоять в рядах секретных сотрудников Отделения считалось тогда «делом чести и славы». На ниве вербовочной работы весьма часто имели место отказы и конфузы, как, к примеру, это однажды случилось с самим Бенкендорфом. Со слов своей бабушки, супруги коменданта Вильно, А. Есаков в статье «Граф А. X. Бенкендорф и епископ Цивинский» («Русская старина». № 7. 1881) пишет о том, как в 1839 году граф пытался привлечь ее к сотрудничеству с Третьим отделением для освещения настроений в местном обществе: «Коснувшись этого предмета, он очень ловко перешел к главной цели своего посещения и стал доказывать ей, что как русская она может оказать большую услугу Отечеству, сообщая секретно ему… все, что ей покажется там в салонных кружках достаточным его внимания. Но граф Бенкендорф потерпел неудачу». Комендантша оказалась крепким орешком.

Мы уже упоминали о том, что Третье отделение после разгрома польского восстания в 1831 году было вынуждено заниматься разработкой осевших в Западной Европе его участников, для чего за границу командировались и опытные жандармские офицеры, и способные секретные сотрудники Отделения. Звездами первой величины среди последних, несомненно, были две яркие фигуры своего века: Яков Николаевич Толстой (1791–1867)[37] и Дарья Христофоровна Ливен, урожденная Бенкендорф (1785–1857).

Весной 1823 года Я. Н. Толстой уезжает во Францию для лечения ноги и все свое время отдает пропаганде русской изящной словесности (по меткому выражению П. А. Вяземского, он становится «генеральным консулом по русской литературе во Франции»). Он ведет колонку по русской литературе в «Ревю энциклопедик», переводит на французский язык Пушкина, знакомит французов с творчеством Грибоедова, Крылова, Бестужева-Марлинского. Хотя «генеральный консул по русской литературе» никакого касательства к событиям 14 декабря 1825 года не имел, но его имя в следственных материалах по делу декабристов все-таки появилось. «По показанию князя Трубецкого, Бурцева и Пестеля, — читаем мы в этих материалах, — Толстой и некоторые другие были членами общества „Зеленой лампы“». «По изысканию Комиссии оказалось, что предметом общества было единственно чтение вновь выходящих литературных произведений и что оно уничтожено еще до 1821 года. Комиссия, видя, что общество сие не имело никакой политической цели, оставила оное без внимания».

Таким образом, одно обвинение с Я. Н. Толстого было снято, но появилось другое, и Комиссия постановила: «Толстой Яков. Старший адъютант Главного штаба. Трубецкой и Оболенский, называя его членом тайного общества, присовокупили, что он со временем нахождения… за границею уже 3 года тому назад прекратил… сношения с членами общества… По докладу о сем Комиссии… высочайше повелено отдать под секретный надзор начальства и ежемесячно доносить о поведении; Исполнение о нем сделано господином Начальником Главного штаба Его Императорского Величества». Я. Н. Толстой попал в разряд «подвергнутых исправительным наказаниям», и весной 1826 года ему было предписано вернуться в Россию. Поскольку он сделать это отказался, то 25 ноября 1826 года он был уволен от службы в армии и пополнил ряды русских эмигрантов-невозвращенцев.

Зарабатывал он себе на жизнь исключительно литературными занятиями, в том числе взял на себя неблагодарный труд защищать Россию от многочисленных нападок и клеветнических измышлений на страницах французских газет[38]. Это позволило русскому правительству по-иному взглянуть на бывшего «диссидента», да и сам Толстой был настроен в пользу того, чтобы урегулировать свои отношения с Россией, и в письме к брату Ивану в августе 1830 года намекнул, что он готов был бы принести своему правительству пользу за границей. Он дал понять, что превосходно знает Париж с его духовной стороны и находится в сношениях с влиятельными людьми, но ему трудно их поддерживать по причине крайней нищеты: «Если бы генерал Закревский… в глазах Его Величества… употребили меня на дело, то я был бы очень полезен».

К 1833 году полуголодная жизнь Толстого слегка изменилась к лучшему. В Париж приехал корреспондент Министерства народного просвещения князь Элим Петрович Мещерский, который, несмотря на свой 25-летний возраст, успел уже получить опыт дипломатической работы в ведомстве канцлера К. В. Нессельроде и делал теперь успешную карьеру по ведомству Уварова. Князь стал привлекать Толстого к своей работе.

И. Н. Толстой, занимавший важный пост в одном из военных учреждений, в 1835 году предложил брату написать биографию фельдмаршала И. Ф. Паскевича. Биография, написанная в угодном правительству духе, произвела в Петербурге должное впечатление. Политическая реабилитация Я. Н. Толстого практически состоялась, и в августе 1836 года Мещерский передал Толстому вызов в Петербург. В конце 1836 года, после 13-летнего отсутствия, Яков Николаевич по вызову А. X. Бенкендорфа выехал в Россию и, остановившись в Варшаве, подал наместнику Польши И. Ф. Паскевичу докладную записку, которую немедленно отправили в Петербург с курьерской почтой. В ней Толстой подробнейшим образом излагал план своей будущей деятельности, включавший, в частности, подкуп наиболее влиятельных французских газет и журналов, а также учреждение в Париже на подставное лицо издания, которое служило бы негласным рупором русской политики. На все про все требовалось около 50 тысяч франков или 12 500 рублей.

Посол России во Франции граф Петр Петрович Пален в ноябре 1836 года писал Бенкендорфу о необходимости иметь в Париже «…агента с безобидной политической миссией, чтобы в тайне обрабатывать местную прессу и заводить с нею связи без огласки, под прикрытием служебных обязанностей. Таким агентом может быть Яков Толстой, который уже 12 лет защищает и политические интересы России. Он не покажется французам подозрительным и сможет с успехом бороться с распространяемыми о нас заблуждениями и клеветой». Шеф жандармов не замедлил представить Николаю I доклад «о желательности использования Якова Толстого в сношениях с французскими журналистами». Царь не только утвердил это предложение, но и приказал П. П. Палену выплатить Я. Толстому из посольских средств 10 тысяч рублей для погашения многолетних долгов.

В январе 1837 года Толстой прибыл в Петербург и успел встретиться с Пушкиным накануне его дуэли с Дантесом, а 29 января, когда его старый друг по «Зеленой лампе» раненый умирал на Мойке, его принял Бенкендорф. Аудиенция была длительной и насыщенной. Судя по всему, бывший диссидент и шеф жандармов быстро нашли общий язык, потому что в тот же день Бенкендорф отправил министру народного просвещения Уварову отношение с просьбой принять Толстого на службу парижским корреспондентом с окладом 3888 рублей в год из сумм Третьего отделения. Таким образом, «крыша» агенту была обеспечена, и в октябре 1837 года он вернулся снова в Париж.

Упоминавшийся нами литературовед Б. Л. Модзалевский в 1899 году писал о Толстом: «Должность его была загадочная и неопределенная. Занимаемое им место не относилось к служебным, но получал чины и ордена. Личное его дело хранилось в Министерстве просвещения, но он числился по особым поручениям в Третьем отделении. Сам он говорил о своей должности „как о единственном месте, не определенном штатами, — для защищения России в журналах и опровержения противных ей статей“. Ежегодно он посылал в Петербург депеши, которые в архиве Министерства просвещения обнаружить не удалось»[39].

Мало сказать, что деятельность Толстого в Париже была удачной — она была ошеломляюще успешной. Уже к концу 1838 года он приобрел такого авторитетного агента, как редактор газеты «Пресс» Эмиль де Жирарден. В обмен на полученное из Петербурга разрешение распространять газету в России Э. Жирарден начал активную кампанию против польских эмигрантов и их агитации против Российской империи. В декабре того же года в Париж прибыл чиновник по особым поручениям Третьего отделения A. А. Сагтынский и с удовлетворением отметил успехи в работе Толстого. Они вместе наметили список французских ученых и писателей, призванных поощрять «деятельность, созвучную интересам России», и приступили к их вербовке. Основой вербовки, как правило, выступали деньги и подарки.

В 1839 году Толстому удалось прекратить публикацию неблагоприятных для России очерков из истории рода Демидовых; в 1842 году польский граф B. Замойский предпринял попытку издать в Париже написанную им сатирическую биографию Николая I, но Я. Н. Толстой с помощью посла Н. Д. Киселева добился аудиенции у министра иностранных дел Франции Гизо, и тот наложил запрет на печатание биографии. В 1843 году чиновник посольства П. В. Долгоруков анонимно опубликовал книгу о русском дворянстве, в которой содержалась критика крепостничества в России. Толстой установил автора, который вскоре был отозван в Россию и сослан в Вятку. Он держал в поле зрения Бакунина и его контакты с Карлом Марксом, а в 1845 году он и сам познакомился с теоретиком пролетарской революции и даже предлагал ему материальную помощь на подготовку революционных изданий. Маркс от денег отказался.

При всем при этом Толстому долгое время удавалось оставаться в тени; он слыл в Париже хлебосольным русским старожилом, ведущим праздную жизнь барина якобы на деньги, присылаемые из русского имения. Один из его парижских знакомых В. А. Муханов вспоминал: «Яков Толстой с радостью принимает вновь прибывших в Париж русских путешественников, вводит их во все дома, оказывает им всяческие услуги. Его можно встретить и на посольских обедах, и в литературном салоне министра народного просвещения Франции Сальвенди, и в кафе на бульварах. При встречах в дружеских кружках он предпочитает скорее расспрашивать, чем рассказывать сам».

В 1845 году случился скандал, в котором пострадала репутация Толстого. Некто Головин издал во Франции книгу «Россия Николая I», Толстой откликнулся на нее критической статьей, а обиженный Головин опубликовал ему ответ, в котором прямо называл его сотрудником Третьего отделения. К этим обвинениям присоединилась немецкая газета «Аугсбургер альгемайне цайтунг», назвав его человеком без всякой официальной должности, но стоявшим выше русского посольства в Париже. Яков Николаевич был вынужден на время уехать в Лондон, а когда в 1847 году скандал утих, он вернулся во Францию, где Бакунин и Анненков выступили в его поддержку, а Анненков даже пытался переубедить Маркса изменить о Толстом свое мнение. Возможно, писал Анненков Марксу, что тот перепутал «честного, простого и прямого» Якова Николаевича с каким-нибудь однофамильцем — Толстых на Руси пруд пруди! Но Маркс не поверил.

Во время революции 1848 года новое революционное правительство обнаружило документы, свидетельствующие о возможных контактах французской полиции с Третьим отделением, которые шли через Толстого. Одновременно бывший посланник России в Турине и Штутгарте Обресков, «воодушевленный» революцией, опубликовал во французской прессе «анекдот» о Толстом, в котором разгласил доверенные ему по службе сведения о подлинной роли «литературного генконсула» при посольстве.

Но скоро революция пошла на убыль, в госучреждения Франции вернулись старые друзья и контакты Толстого, обстановка вокруг него нормализовалась, а его деятельность на поприще «плаща и кинжала» возобновилась с удвоенной энергией. С марта по декабрь 1848 года он вел постоянное визуальное наблюдение за событиями на улицах Парижа, широко и смело использовал имевшуюся у него на связи агентуру и в результате снабжал Петербург подробной и достоверной информацией о положении в стране. Он чуть ли не ежедневно отправлял в Россию кодированные депеши, задействовав дополнительный канал связи через Брюссель (парижский канал перлюстрировался и был ненадежен). В марте 1848 года Толстой представил в Петербург список нового республиканского правительства Франции, снабдив его подробными характеристиками, за ним последовали материалы о расстановке политических сил в парламенте, а накануне военных действий России в Венгрии он направил обзор по французской армии с данными о ее численном составе и дислокации до батальона включительно, о ее вооружении, материальной части, бюджете и настроениях. Я. Н. Толстой точно и заранее спрогнозировал приход к власти Луи Бонапарта (Наполеона III).

При новом режиме прежняя деятельность Толстого по оказанию выгодного для России влияния на общественный климат Франции стала невозможной и агент переключился на добычу политической информации. В 1850 году он стал посылать тревожные сообщения о росте русофобии в Великобритании, озабоченной усилением позиций России в Европе и Азии, в письме от 27 марта он впервые упомянул о намерениях англичан уничтожить русский флот и сжечь Севастополь. Сменивший графа Бенкендорфа граф А. Ф. Орлов интереса к работе и информации Я. Н. Толстого, к сожалению, не проявлял… А сведения, добываемые агентом-разведчиком, шли между тем прямо из министерств, сената и парламента Франции. Прошел целый год, прежде чем в Петербурге поняли серьезность положения России. Крымская война была уже не за горами…

В 1854 году Я. Н. Толстой заблаговременно отошел на запасные позиции и переехал в Бельгию: он был уверен, что разрыв дипломатических отношений Франции с Россией был вопросом времени. Здесь он активно сотрудничал со своим информатором, правительственным чиновником Вальферсом, добывавшим ценную и актуальную информацию о Франции. Деятельность Толстого в Севастопольскую кампанию — особая глава. Еще в конце 40-х годов ему удалось завербовать некоего Паскаля, секретаря французского военного теоретика генерала Жомини. При Наполеоне III Паскаль стал его военным секретарем и наиболее осведомленным агентом России в окружении императора! Сколько бумаг из французского штаба и правительства оказалось в это время в Петербурге!

После восстановления мира в 1856 году Я. Н. Толстой вернулся в Париж. Ему исполнилось уже 65 лет, заниматься разведкой становилось все трудней, и тогда он возобновил отставленные в сторону обязанности «генерального консула по литературе». В июне 1866 года он в чине тайного советника попросился в отставку и получил пенсию две тысячи рублей в год, но на «заслуженном отдыхе» пробыл недолго и 15 февраля 1867 года в возрасте 75 лет в полном одиночестве скончался в Париже.

В качестве эпитафии на его могиле на Монмартрском кладбище можно было бы выгравировать следующие слова, принадлежащие академику Е. В. Тарле:

«…не заурядный шпион из иностранного отдела Третьего отделения, а человек, которому в молодости Пушкин посвящал стихи, который много общался со многими выдающимися современниками в России и за границей и которого они считали человеком, подходящим к общению с ними по своему умственному уровню. Яков Толстой смотрел на свою роль как на лазутчика, пробравшегося во вражеский стан и сигнализирующего оттуда в свой лагерь о поднимающихся опасностях и надвигающихся тучах».

По сравнению с Я. Н. Толстым жизнь и деятельность на ниве агентурной разведки светлейшей княгини Дарьи (Доротеи) Христофоровны Ливен, урожденной Бенкендорф, окружена таинственным ореолом неразгаданных секретов, недоказанных предположений и скороспелых выводов. Западная историография безапелляционно зачисляет Д. X. Ливен в агенты Третьего отделения. А. Г. Чукарев, автор солидной и подробной работы о тайной полиции России в 1825–1855 годах, никаких подтверждений этому постулату не находит. Никаких указаний на принадлежность Д. X. Ливен к разведывательной деятельности или к агентуре Отделения в его архивах также не найдено, если не считать единственного документа, содержащегося в дневнике Л. В. Дубельта. Речь идет о письме Дарьи Христофоровны к своей золовке и вдове графине Е. А. Бенкендорф от апреля 1852 года, в котором княгиня комментирует события, связанные с приходом к власти Наполеона III и встречей в Венеции великого князя Константина, сына Николая I, с графом де Шамбор, последним представителем рода Бурбонов, которого он публично назвал «Его Величество». Д. X. Ливен пишет, что она знает об этой «досадной истории» и проинформировала об этом посла России во Франции Н. Д. Киселева, но сочла необходимым продублировать информацию и в Третье отделение. Конечно, истинным адресатом была не золовка, а сам управляющий Отделением и начальник штаба Отдельного корпуса жандармов генерал Дубельт, который, кстати, никак не комментирует это послание. Судя по всему, у княгини к этому времени не оказалось других каналов связи с Отделением, и она использовала в этих целях промежуточный адрес жены умершего брата. Впрочем, возможно, об этом было условлено с братом или Дубельтом заранее. На этом признаки разведывательно-агентурной работы княгини Ливен практически исчерпываются.

Сообщим краткие биографические данные княгини Ливен. Итак, она была сестрой грозного графа А. X. Бенкендорфа, руководителя Третьего отделения и шефа жандармов. Родилась в 1785 году в семье рижского губернатора генерала от инфантерии Христофора Ивановича Бенкендорфа и баронессы Анны Юлианы Шиллинг фон Канштадт, подруги детства и юности императрицы Марии Федоровны (супруги Павла I), прибывшей в Россию вместе с ней из Вюртемберга. Воспитывалась в Смольном институте под опекой императрицы, стала потом ее фрейлиной и выдана замуж за любимого генерала Павла I Христофора Андреевича Ливена (1777–1838), бывшего потом в фаворе и у Александра I. Генералу и князю X. А. Ливену с 1809 года и до самой смерти было суждено служить по дипломатической линии: сначала три года послом в Берлине, а потом 22 года послом в Лондоне.

Княгиня Дарья Христофоровна, пройдя азы дипломатии в Берлине, развернула в Лондоне бурную деятельность: она открыла там блистательный светский салон и привлекла в него элиту британской нации и весь цвет дипломатического корпуса. Не блиставшая особой красотой, высокого роста, с прямым станом и длинноватой шеей, худая и гордая, она, тем не менее, обладала какой-то особой привлекательностью и прелестью, выражавшейся в ее огненно-черных глазах. Расчетливая и эгоистичная, с характером прямым и правдивым, она отличалась постоянством своих привязанностей, а отсутствие настоящей сердечности компенсировала большой чувственностью.

При развитом уме княгиня не отличалась особой образованностью, зато в совершенстве владела пером. Как-то супруг предложил ей в шутку написать депешу министру иностранных дел Нессельроде. Княгиня настолько быстро и успешно справилась с этой задачей, что потом как-то незаметно втянулась в работу «посланницы», и в результате Нессельроде завел с ней самостоятельную переписку! Всезнающий свидетель века Ф. Ф. Вигель так охарактеризовал супругу русского посла в Лондоне: «Дарья Христофоровна… исполняла должность и посла, и советника посольства, ежедневно присутствовала при прениях парламента и сочиняла депеши. Сия женщина, умная, сластолюбивая, честолюбивая, всю деятельную жизнь свою проводила в любовных, политических и общественных интригах. Веллингтон, Каннинг и весь лондонский высший свет были у ног ее. Куды какую честь эта женщина приносила России…»

По свидетельству князя П. В. Долгорукова, она «…снабжена была от природы хитростью непомерной; сметливая, ловкая, вкрадчивая, искательная, никто лучше ее не умел влезть в чью-либо душу; в искусстве интриговать она не уступала самому Талейрану… Важные должности, с юношеских лет занимаемые ее мужем, доставили ей возможность всегда и везде постоянно окружать себя государственными деятелями, в обществе коих, в беседе с которыми она приобрела тот огромный навык общественный, то знание людей, какими отличалась на старости лет своих».

Император Александр I беседовал с ней о европейской политике и снабжал устными инструкциями, а в 1818 и 1822 годах он приглашал ее участвовать на Аахенском и Веронском конгрессах Священного союза. К этому времени относится ее роман с австрийским канцлером Меттернихом, продолжавшийся добрый десяток лет.

…Апрель 1823 года. Перенесемся в Брайтон, небольшой курортный городок на юге Англии. По улице городка уверенной походкой проходит стройная, средних лет леди с большими серыми глазами и пышными темно-каштановыми волосами, завитыми у висков. Все в незнакомке — одежда, манеры, облик — выдает даму высшего света. Но почему она разгуливает без всякого сопровождения и пешком? Это заставляет прохожих внимательно присматриваться к ней, оглядываться, обмениваться на ее счет мнениями.

Незнакомке между тем совсем не нравится находиться в центре всеобщего внимания. А тут, как назло, навстречу скачет элегантная всадница, а улочка слишком узка, для того чтобы избежать встречи. Ба, да это же Каролина Лэм, жена родовитого аристократа и члена парламента Уильяма Лэма! Только этого еще не хватало! Имя Каролины, эксцентричной, взбалмошной женщины, было у всех на слуху — ведь она была любовницей Байрона. Всадница тоже узнала в пешей незнакомке супругу русского посла Ливена и сразу затараторила о том, что выехала в город, чтобы якобы купить сэру Уильяму сыра и справить другие хозяйственные надобности.

— А ты что тут делаешь, милочка?

Вопрос застал Дарью Христофоровну врасплох. Она смутилась и пробормотала что-то невнятное. Отговорившись какой-то общей, не очень учтивой фразой, княгиня поспешила уйти, сопровождаемая недоуменным взглядом «амазонки». А что ей было делать? Не объяснять же англичанке, что ей нужно было конспиративно отправить письмо, да еще какое: оно состояло из четырех вложенных один в другой конвертов! Внешний конверт был адресован секретарю австрийского посольства в Лондоне Нойманну, второй — тоже ему, там лежала записка: «Нет нужды объяснять вложенное, мой дорогой друг». На третьем конверте был написано: «г-ну Флорет», он содержал четвертый, самый важный, без всякого адреса и имени. Внутри лежало донесение Дарьи Христофоровны — запись беседы с королем Англии, содержавшая уйму политических сведений и предназначавшаяся канцлеру Меттерниху, прикрытому псевдонимом «Флорет». Попади это письмо в руки британской тайной полиции…

Канцлер Меттерних наверняка считал княгиню Ливен своим агентом и был формально прав. Ведь княгиня регулярно снабжала его секретнейшей информацией о положении в Англии. Но за сим романом скрывался более сложный агентурно-информационный переплет. Не такова была любовница австрийского князя, чтобы просто так снабжать его важными сведениями. Да и происходило все это под контролем графа Нессельроде и императора Александра I, хорошо представлявших себе антироссийскую сущность австрийца. Было бы чрезвычайно интересно получить документальные доказательства того, что Дарья Христофоровна использовала эту любовную связь в интересах России, но нам и так ясно, что она выполняла роль обычной «подставы», в чью задачу входило снабжать двуликого и коварного Меттерниха дезинформацией.

Косвенным доказательством этому является конфиденциальная беседа Дарьи Христофоровны в 1825 году в Петербурге с царем, на которой шла речь о планах резкого поворота во внешней политике России: об отходе от Австрии и сближении с Англией. Министром иностранных дел Англии в то время был Джордж Каннинг — ловкий и гибкий политик, ставший через два года премьер-министром. Княгиня Ливен хорошо знала сильные и слабые стороны Каннинга и, главное, имела к нему подходы. Беседа с Александром I прошла успешно — об этом можно судить по ремарке царя, сделанной после беседы А. X. Бенкендорфу: «Когда я видел твою сестру последний раз, она была привлекательной девочкой, сейчас она — государственный деятель». В тот же день у княгини состоялась деловая беседа с Нессельроде, на ней канцлер повторил долговременное задание царя: разрыв с Меттернихом и сближение с его противником Каннингом. В интересах России…

С приходом к власти Николая I агентурная деятельность княгини Ливен продолжилась с удвоенной энергией, теперь ей во всем помогал брат, возглавивший Третье отделение. В своих записках за 1830 год А. X. Бенкендорф так прокомментировал встречу сестры с императором в Варшаве: «Сестра моя умом своим и любезностью успела при этом случае еще больше возвысить и при дворе, и в публике свою давнишнюю репутацию».

В 1834 году миссия X. А. Ливена при Сент-Джеймсском дворе закончилась и он с женой был отозван в Петербург. Сопровождая в 1838 году наследника трона великого князя Александра в заграничной поездке, член Государственного совета и попечитель при цесаревиче Александре князь Христофор Александрович на 64-м году жизни внезапно скончался в Риме.

Супруга его в России адаптировалась плохо: обсуждать политику в светских гостиных со старыми маразматиками было скучно, ей не хватало привычной западноевропейской политической «сутолоки», разведывательного антуража, без которых, как без допинга, она уже не могла представить свою жизнь. Охлаждение к мужу, который вскоре умер, потеря двух сыновей, суровый северный климат усугубляли ее одиночество и склонность к депрессии. И она выехала в Париж, купила там дом, принадлежавший роду Талейрана, и открыла салон, еще более блестящий и знаменитый, нежели в Лондоне. Достаточно упомянуть среди ее близких друзей Франсуа Гизо, историка, государственного деятеля и премьер-министра Франции. Революция 1848 года положила конец карьере Гизо, а многолетняя интимная связь Дарьи Христофоровны с ним стала ее своеобразной лебединой песнью.

Княгиня Ливен не была обычным агентом-информатором или агентом влияния. Ее никто никогда не вербовал, потому что в этом не было нужды и потому что контакт с ней поддерживался на самом высоком уровне. Последнее время она поддерживала связь с царем и братом, а после смерти брата писала свои донесения к его вдове, графине Бенкендорф, от которой они попадали управляющему Третьим отделением Дубельту. И так до самой смерти. Мы бы назвали ее добровольным доверенным лицом императора и Отделения, что отнюдь не умаляет ее грандиозного вклада в историю политического сыска и российской разведки.

Умерла Д. X. Ливен в Париже весной 1857 года. В соответствии с предсмертным пожеланием княгини ее положили в гроб в черном бархатном платье фрейлины российского императорского дома.


В специальной записке Третьего отделения об усовершенствовании тайного надзора говорится о тяжелой участи лиц, занимающихся осведомительством жандармов: «Доноситель за обнаружение и истребление зла не только редко, мало или вовсе не вознаграждается, но всегда злобно преследуется и рано или поздно бывает злодейски язвим своими врагами. Они всю жизнь ему не прощают, клевещут и домогаются судить его… Имя доносчика — как бы справедлив он ни был, подвергается порицанию, доносившего отовсюду вытесняют и стараются не давать ему нигде места в службе. Он несчастнейшее существо». Поэтому, делает анонимный автор записки вывод, «никогда не нужно объявлять благонадежнейших доносителей, их надлежит сильно защищать».

Но это, как говорится, хорошая теория, а что же делалось на практике?

В реальной жизни все было не так просто. Осведомителей многие жандармские генералы глубоко в душе презирали и давали им это понять самым бесцеремонным и неприкрытым образом. Русский историк М. К. Лемке (1872–1923) утверждал, что как Бенкендорф, так и Дубельт, рассчитываясь с ними, в зависимости от ранга информатора исходили из сумм 3, 30 и 300 рублей или червонцев — как бы в память о 30 сребрениках, за которые Иуда продал Христа. Некоторые «добродетельные» генеральские сердца становились даже на путь предательства — такие, например, как упоминавшийся уже нами генерал А. А. Сапынский, в частности, предупредивший А. И. Герцена о необходимости соблюдения осторожности в разговорах: «Почем вы знаете, что в числе тех, которые с вами толкуют, нет всякий раз какого-нибудь мерзавца, который лучше не просит, как через минуту прийти сюда с доносом». Тот же Сагтынский во время ареста петрашевцев 23 апреля 1849 года демонстративно держал в руке документ, в котором был указан агент-доноситель П. Д. Антонелли, да так, чтобы арестованные непременно могли прочитать. Первым фамилию секретного сотрудника прочел Ф. М. Достоевский и тут же поставил об этом в известность своих товарищей. Что пережил потом бедный Антонелли, можно только догадываться.

Такое поведение первых жандармов России мы можем объяснить только тем, что тайный сыск со всеми его «прелестями» был для них делом новым и непривычным. Все они только что оторвались от чисто военной среды, в которых доносы считались гнусным и позорным делом. «Чистоплюйство» неоднократно подводило дворян и мешало им приспосабливаться к новым условиям жизни и работы. Корпоративный дух, корпоративная мораль только начинали зарождаться в недрах Третьего отделения, и понадобятся десятилетия, прежде чем они зримо и прочно воплотятся в деятельности руководителя Особого отдела Департамента полиции С. В. Зубатова, считавшего для себя «сношение с агентурой самым радостным и милым воспоминанием», а «агентурный вопрос — святая святых»[40].

«Алчущий счастья быть полезным…»

Моих преступлений много, но милостей в душе венценосца… еще более…

Роман Медокс

Откроем еще одну главу из повседневной жизни Третьего отделения, главу, может быть, не самую славную, но зато увлекательную и поучительную. В центре нашего повествования — «сын доброго англичанина», непревзойденный мастер провокации и авантюрист высочайшей пробы Роман Михайлович Медокс. Его похождения так необычны, а повороты судьбы настолько головокружительны, что требуют большого изобразительного искусства, ибо, говоря его собственными словами, «буквы, сухие знаки, слабо изображают» их. Жаль, что история Романа Медокса не попала в руки Н. В. Гоголю — пьеса могла получиться не хуже «Ревизора».

Кратко о происхождении нашего героя.

В № 81 «Санкт-Петербургских ведомостей» от 9 октября 1767 года появилось объявление: «Через сие объявляется, что славной английской эквилибрист Меккол Медокс 15 числа сего октября месяца на театре, что при деревянном зимнем доме, искусство свое показывать будет, к чему всех охотников почтеннейшее приглашает». Через много лет это не помешает его сыну и нашему герою, эквилибристу пера и кинжала Роману Медоксу написать в автобиографии, что семья Медоксов вела свое начало от древних финикийских племен, живших на Кавказе, а его упомянутый выше отец Михаил Георгиевич Медокс, рожденный 14 мая 1747 года в Англии, был профессором математики Оксфордского университета, который в 1766 году прибыл в Россию, был представлен воспитателю великого князя Павла Петровича графу Н. И. Панину и определен преподавателем физики и математики к наследнику русского престола. Излишне говорить, что никакого преподавателя по фамилии Медокс у будущего императора Павла I никогда не было. От эквилибристики отец нашего героя перешел к механике и физическим опытам и представлениям, чем и заслужил признание своих современников. Его диковинные часы с двигающимися фигурками были выставлены в 1872 году на московской политехнической выставке. Какое-то отношение он имел и к учреждению Большого театра — вероятно по части оборудования механизмов сцены. Механик-эквилибрист М. Г. Медокс умер в 1822 году.

Что касается трех его сыновей, то об одном из них, адъютанте генерала Вельяминова, известный нам А. П. Ермолов в 1822 году в письме А. А. Закревскому писал, что это — «величайшая дрянь»[41]. Как у всякого авантюриста, у Романа Медокса не было даже единой даты рождения: сам он заявлял, что родился в 1795 году, его племянник утверждал, что дядя появился на свет 18 июля 1789 года, а жандармы Третьего отделения полагали, что он родился в 1793 году. Мы считаем, что в этом отношении следует поверить жандармам.

Роман Михайлович был способным и незаурядным человеком, а получив неплохое и разностороннее образование в доме отца, мог бы сделать в российском государстве отличную карьеру. Но эквилибристика, склонность к мистификациям, чудесным превращениям и переодеваниям оказались наследственной чертой нашего героя, и он все свои помыслы и способности направил на авантюры уголовного характера.

Первый раз Роман Медокс дал о себе знать в драматический для России момент — в период нашествия Наполеона. Коленьке Гоголю было всего три годика, а в России уже объявился Хлестаков. Да что там Хлестаков! Медокс по своей необузданной фантазии и мастерству перевоплощения превзошел гоголевского героя во сто крат. «В те дни, как Россия, зрев пламенем объятую Москву, мечтала снова пасть рабою пред другим Батыем, я, 17-ти лет от роду, в пылу юности рвался на ее защиту, был корнетом по кавалерии и, по ходатайству лейб-медика Виллие — при атамане Платове…» — так объяснял он потом свои «подвиги» в записке Николаю I в 1830 или 1831 году.

Что же «учинил» наш потомок кавказских финикийцев, сын английского «профессора», протеже знаменитого Виллие и корнет Войска Донского? А вот что: назвавшись флигель-адъютантом Соковниным и выдавая себя за адъютанта министра полиции А. Д. Балашова, он явился в город Георгиевск, центр Управления Кавказом, показал соответствующее предписание и заявил, что имеет высочайшее поручение сформировать из кавказских джигитов кавалерийскую воинскую часть и направить ее в помощь М. И. Кутузову. Для осуществления сей благородной цели он потребовал выдать ему соответствующую сумму денег.

Убеленные сединами и украшенные орденами заслуженные русские генералы и представители местной власти приняли молодого патриота с подобающими его служебному положению почестями. Вице-губернатор[42] барон Врангель, вопреки установленному порядку и предупреждению со стороны казенной палаты, распорядился выдать Соковнину 10 тысяч рублей; командующий войсками генерал С. А. Портнягин решил перещеголять вице-губернатора: он разослал к местным горским князькам воззвания и лично выехал сопровождать Соковнина по Кавказской линии, показывая крепости, устраивая гарнизонам смотры и вызывая на беседы чеченцев, кабардинцев и других добровольцев, предлагая им поучаствовать в войне с французами. Как и в гоголевском «Ревизоре», местное начальство стало наперебой чествовать, увеселять, угощать и развлекать столичного флигель-адъютанта и всячески способствовать выполнению его патриотической миссии.

Барон Врангель не замедлил доложить генерал-адъютанту и министру полиции, что «…наставления о завязывании сношений с горскими народами, преподанные ему через адъютанта Соковнина, он постарается выполнить». Министру финансов Д. А. Гурьеву губернатор пожаловался на свою казенную палату, которая под надуманным предлогом чинила ему препятствия при выдаче денег представителю Петербурга, и похвастался, что, в отличие от казенной палаты, верит подписи Гурьева на документе, представленном Соковниным, а потому взял на себя ответственность за выдачу ему казенных денег, чтобы «не задерживать успеха дела».

В рапорте военному министру Горчакову от 31 декабря 1812 года генерал Портнягин сообщал, что хотя и не имеет ни от своего начальства, ни от министра полиции прямого предписания, но «горя ревностным усердием содействовать во всем том, что относится к пользе и славе государя и отечества», он, Портнягин, старался во всем помочь Соковнину. При этом генерал отмечал, что «если этот молодой офицер будет так же и впредь действовать, то успех не сомнителен».

Генерал был недалек от истины: на самом деле, миссия Соковнина имела большой успех среди горцев, они валом валили к нему на прием и записывались на войну с французами. Полученные от барона Врангеля деньги Медокс-Соковнин употребил на подмазывание горской аристократии и племенной верхушки. На свои личные нужды он почти ничего не взял, да деньги ему были не нужны, поскольку местное начальство взяло его на полное довольствие.

Молодой патриот оказался намного дальновидней Хлестакова. Он знал, что в Петербург полетят реляции и отзывы о его миссии на Кавказе, и решил взять их под свой контроль. Он явился к почтмейстеру, показал ему «секретное» предписание о том, чтобы ему на ознакомление выдавалась вся официальная входящая и исходящая переписка губернатора (!), и попросил чиновника «держать рот на замке». Почтмейстер пообещал беспрекословно и неукоснительно выполнять требование авантюриста. Ознакомившись с вышеупомянутым отчетом Врангеля, а также с рапортом Портнягина и письмом казенной палаты и убедившись, что барон и генерал полностью верят ему, Соковнин-Медокс задержал их отправление по назначению и оставил все у себя.

Потом он пришел к Портнягину и под предлогом того, что ему необходимо срочно отправить министру полиции секретный отчет о действиях местных гражданских властей, а «правительство не доверяет барону Врангелю», попросил в свое распоряжение офицера для его собственных особых поручений. С портупей-прапорщиком Казанского пехотного полка Зверевым, минуя официальные каналы сообщения, Медокс-Соковнин послал Балашову и Гурьеву свои версии отчетов относительно своей миссии. В письме к министру полиции Медокс раскрывает свой замысел, в высокопарных выражениях объясняет суть своей обманной, но полезной для отечества миссии и просит его добиться ее одобрения у самого государя императора. Письмо заканчивалось словами: «Может быть, нарочный от вашего высокопревосходительства летит уже арестовать меня как преступника. Без страха ожидаю его и без малейшего раскаяния умру, споспешествуя благу отечества и монарху». Министру финансов патриот Медокс тоже сообщил о совершенном подлоге, но предложил ему ничего не предпринимать «без сношения с министром полиции Балашовым, который все знает». В конце письма Медокс «успокоил» министра финансов тем, что в будущем на то же самое благородное дело ему понадобится еще некоторая сумма денег.

Таким образом, авантюрист, осознавая, что долго на плаву не продержится, предпринял наглую попытку оправдать и легализовать свои действия и даже получить за них похвалу государя. Роман Медокс был до крайности тщеславен и честолюбив. Когда разразился грандиозный скандал, дело по вербовке черкесского войска двигалось уже к завершению. Но, к сожалению, не завершилось, и побывать в Париже и напоить своих коней в Сене черкесам так и не удалось[43].

Из Министерства полиции пошло предписание к главнокомандующему столичным гарнизоном генералу С. К. Вязмитинову о направлении указания вице-губернатору Врангелю арестовать Соковнина. Но авантюрист сумел продлить себе срок пребывания на свободе, умудрившись втянуть в свою историю московского губернатора Ф. В. Ростопчина и даже Комитет министров, так что его арест произошел лишь 6 февраля 1813 года. При аресте выяснилось, что перед появлением в Георгиевске Медокс, в порядке репетиции своего предприятия, по подложным документам успел взять несколько сотен рублей из казенных палат Тамбова, Воронежа и Ярославля. При аресте он назвался Всеволожским, при допросе в Петербурге — Голицыным, намекая, очевидно, на свое княжеское происхождение.

Когда, наконец, полиция разобралась в личности Соковнина-Голицына, выяснились другие любопытные подробности из биографии Медокса. Надворный советник Яковлев, в доме которого Медоксы снимали квартиру, сообщил следствию, что Роман Медокс был изгнан отцом из дома за распутство, потом служил писарем в полиции, но и оттуда его прогнали; потом он определился унтер-офицером в какой-то армейский полк, участвовавший в походе в Финляндию, из него дезертировал, каким-то образом пристал в полк ополчения, украл общественные деньги и снова скрылся.

Дело было доложено императору. С. К. Вязмитинов не без восхищения писал Александру I: «Получив от природы изящные способности, образовал он их хорошим воспитанием, которое доказывается на первый случай знанием иностранных языков: французского, немецкого и английского, сведениями в литературе и в истории, искусством в рисовании, ловкостью в обращении и другими преимуществами, свойственными человеку благовоспитанному, а особливо основательным знанием отечественного языка и большими навыками изъясняться на оном легко и правильно». Генерал нисколько не лукавил и в характеристике Романа Медокса ничего не прибавлял и не убавлял. Роман Михайлович на самом деле был незаурядной личностью, а его аферы объяснялись всего лишь тем, что «из честолюбия сделался он мечтателем».

Как мило и как это было по-русски: мечтатель-авантюрист! Взять бы на месте государя-императора да простить Романа Михайловича, да сделать его хотя бы помощником реформатора Сперанского. Вот уж Медокс довел бы реформу русского общества до конца. Но нет, Александр I упрятал бывшего корнета и флигель-адъютанта в Петропавловскую крепость. А зря!

Кстати, о министре полиции А. Д. Балашове. Если сопоставить слова доклада по делу Медокса начальника тайной полиции Я. Де Санглена о том, что казенные деньги самозванцу выдавались «из уважения к особе министра полиции», с известными фактами о том, как Балашов правдами и неправдами, вплоть до признания своего якобы купеческого происхождения, домогался наследства богатых купцов Баташевых, то получится довольно любопытная деталь для характеристики полицейских чинов России эпохи Александра I и Николая I.

…Из Петропавловской крепости арестант Медокс был переведен в Шлиссельбургскую, где и просидел до воцарения на престоле Николая I. В середине 1826 года Медокс близко познакомился с некоторыми декабристами, ожидавшими отправления в сибирскую ссылку: Юшневским, Пущиным, Бестужевым, Фонвизиным и Нарышкиным. Он постарался как можно больше узнать о их личной жизни, их взаимоотношениях, а декабристы, полюбившие общительного и образованного Медокса, научили его всяким премудростям конспирации, включая азбуку общения между собой с помощью перестукивания через стены камер. В 1826 году его снова перевели в Петропавловскую крепость, откуда он на имя А. X. Бенкендорфа подал просьбу ходатайствовать за него перед царем о помиловании — не как «за того негодяя, каким он был в 1812 году», а как за раскаявшегося. При этом Роман Михайлович скромно просил назначить его на службу по дипломатическому ведомству.

Скоро Медокса помиловали и дали на выбор три города для поселения на жительство: Архангельск, Петрозаводск и Вятку. Медокс выбрал Вятку, куда он в 1827 году выехал под гласный надзор полиции. История не оставила нам свидетельств того, как Медокс доказывал вятской полиции свое раскаяние, что он делал в городе и чем добывал средства к пропитанию. Известно лишь, что Медокс не упускал ни одной возможности сойтись с декабристами, которых конвоировали по этапу в Сибирь. О своем знакомстве и сочувствии Медоксу, в частности, написал родителям И. И. Пущин, проезжавший через Вятку в места отдаленные.

В Вятке наш герой задержался не надолго и скоро по подложному паспорту выехал оттуда в неизвестном направлении. Царю было доложено о бегстве Медокса, и он дал указание Бенкендорфу во что бы то ни стало поймать подлеца. Александр Христофорович немедленно разослал по всем городам и весям Циркуляр следующего содержания:

«Находившийся в г. Вятке по высочайшему повелению под надзором полиции Роман Медокс сын бывшего содержателя московского театра, английского жида Медокса, бежал, как предполагается, с паспортом на имя мещанина Ал. Мотанцова… Прошу ускорить распоряжением о непременном отыскании и задержании помянутого жида Медокса… Приметы бежавшего такие: росту 2 аршина до 7 вершков, лицом бел и чист, волосы на голове и бровях светло-русые, редковатые, глаза серые, нос невелик, островат, когда говорит — заикается; от роду ему до 35 лет».

Между тем Медокс побывал в Москве, выклянчил у родных денег и стал пробираться на любимый Кавказ, но был задержан в Екатеринодаре и отправлен в Петербург. Победная реляция о поимке преступника была получена шефом жандармов Бенкендорфом, и тот поспешил уведомить об этом государя. Николай I распорядился упрятать Медокса в один из сибирских батальонов и держать его там под строжайшим надзором.

Пока Медокса везли в Петербург, он снова умудрился бежать, написав по пути письмо сестре, в котором сообщал, что определен рядовым в Омск и что «…дух мой скоро воспрянул — и я на краю пропасти нашел случай писать к государю, который по первой почте отвечал». Медокс находился в бегах, но не унывал и даже «воспрянул духом» от возможности заслужить прощение царя. Казалось, он теперь сам в первом попавшемся на пути городе явится с повинной, но не тут-то было: Медокс, напротив, сменил паспорт, поехал в Одессу и целый год вертелся там среди друзей и родственников сосланных в Сибирь декабристов, не испытывая нужды в средствах.

Из Одессы Роман Михайлович написал еще одно письмо Николаю I (30 мая 1828 года), в котором он излагал историю своих приключений в 1812 году на Кавказе, описывал страдания в тюрьме и просил помиловать его, определив рядовым в Молдавскую армию. Царь отдал новое распоряжение схватить нахала, но тот казался неуловимым: со своими знаниями иностранных языков он легко растворился в многонациональном контингенте портового города. Как бы дразня власти и самого Николая I, «нелегал» Медокс отправил царю еще одно письмо — теперь на хорошем английском языке. Далее в биографии Медокса наступает более чем годичный провал. Аналогичным образом в архивах Третьего отделения по странному совпадению отсутствуют какие бы то ни было сведения о том, что происходило с Медоксом в июле 1828-го — сентябре 1829 года и какие действия в это время предпринимало отделение по его поимке.

После указанного периода Медокс при загадочных обстоятельствах оказался не в Омске, а в Иркутске! Предписание царя сослать Медокса рядовым в Омск все-таки исполнилось, но сосланный повел в Сибири образ жизни отнюдь не простого рядового солдата. Он появляется в Иркутске, заводит тесные связи с наиболее видными декабристами, входит в их дома, пользуется их полным доверием, становится учителем в семье опального городничего А. Н. Муравьева[44], одного из основателей Союза спасения, и даже пытается завести роман с приехавшей в Сибирь его родственницей. Командированные из Петербурга жандармские полковники и ротмистры тайно встречаются в Иркутске с Медоксом, они доставляют от него письма Бенкендорфу и Николаю I. Странные отношения у рядового солдата завязываются с генерал-губернатором А. С. Лавинским, оказывавшим Медоксу тайное покровительство. С бароном П. Л. Шиллингом, агентом Третьего отделения и изобретателем электромагнитного телеграфа, он выезжает в Кяхту, а потом появляется на Петровском заводе.

Вся эта активность, естественно, не могла не привлечь внимания властей и даже посторонних наблюдателей. Когда же до высшего военного начальства и гражданского губернатора Иркутска доходит весть о том, что какой-то солдат беспрепятственно общается с каторжниками, которым запрещены всякие контакты даже с родственниками, и когда это начальство справедливо требует вернуть солдата к месту его службы в Омск, то этот ссыльный солдат грозит… убрать иркутского губернатора, который мешает раскрыть ему новый декабристский заговор!

Становится окончательно ясным, что Медокс был запущен в Иркутск не без ведома и согласия А. X. Бенкендорфа, для того чтобы вести наблюдение за поведением сосланных дворян. Недаром Роман Михайлович так долго и тщательно собирал сведения об опальных декабристах и их родственниках — теперь они ему пригодились и сделали его весьма привлекательным для Третьего отделения. Р. М. Медокс оказался идеальным агентом, оказавшимся в самом центре ссыльной среды, еще не остывшей от событий 1825 года и не утратившей идеалов, которыми они жили три года тому назад.

Впрочем, городничий А. Н. Муравьев, кажется, отлично понимал, какую щуку запустили в его пруд, и имел на счет ловкого, образованного и неглупого Медокса обоснованные подозрения. Когда «учитель Медокс» появлялся в его доме, Муравьев сказывался простуженным и не выходил из своего кабинета. Впрочем, другие декабристы были менее щепетильными при общении с агентом Бенкендорфа.

Медокс влюбился в свояченицу городничего княжну Варвару Михайловну Шаховскую, воспетую в стихах Н. А. Некрасовым и А. И. Одоевским в числе жен декабристов, последовавших за своими мужьями в ссылку. Чувства жандармского агента к Шаховской были неискренними, да и княжне влюбленный Медокс показался не очень симпатичным, к тому же она приехала в Сибирь, чтобы соединиться со своим женихом декабристом П. А. Мухановым[45]. «Влюбленность» же Медокса помогала ему успешно прикрывать свою шпионскую миссию и одновременно вести собственную игру.

В архивах Третьего отделения сохранились сведения о том, как барон Шиллинг весной 1831 года предложил Бенкендорфу принять Медокса на службу и как шеф жандармов ответил ему, что пока (июнь 1831 года) он считает это преждевременным. Вероятно, речь шла о формальном зачислении Медокса агентом Отделения, а пока он, по всей видимости, с учетом своего авантюрного прошлого, проходил у графа испытательный срок, начавшийся еще в 1829 году.

И Медокс оправдал возлагаемые на него надежды. В сентябре 1831 года он сообщает Бенкендорфу о том, что в Иркутске им раскрыт новый большой антиправительственный заговор, что им вскрыты тайные каналы связи нераскаявшихся в ссылке декабристов с людьми в Центральной России и что для полного раскрытия заговора непременно следует вызвать его в Петербург и Москву (!). В письме Медокс лицемерно «удерживается… ненавистью к доносам и страхом казаться подло ищущим личных польз в деле столь прискорбном, сопряженном с падением многих». Он льет крокодиловы слезы о будущей судьбе своих жертв и подписывает послание высокопарной фразой: «Истинно алчущий счастьем жить полезным и честно пребыть навсегда… Роман Медокс».

О существовании переписки сосланных декабристов с оставшимися на родине родственниками и друзьями Бенкендорфу было известно, но считалось, что она носила обычный бытовой характер. Нет нужды упоминать о том, что сообщение о заговоре с большим облегчением было воспринято Николаем I, которого давно грызли подозрения в отношении тех, кого он совсем недавно отправил в сибирские рудники или рядовыми в действующую Кавказскую армию. Он всегда чувствовал неуверенность в своих подданных, и вот эта неуверенность и мучительные подозрения наконец подтвердились. И скоро дело по раскрытию нового заговора декабристов завертелось…

Враг доносов и алчущий счастья быть полезным не дремал. Он писал и советовал не только Бенкендорфу, но и установил связь с иркутскими жандармскими офицерами капитаном Алексеевым и полковником Ф. Кельчевским и начал их теребить, понукать и поучать, как лучше поступить в том или ином случае. Полковник Ф. Кельчевский докладывал Бенкендорфу: «На третий день выезда княжны Варвары Шаховской из Иркутска в Тобольск явился к капитану Алексееву известный Медокс… и заявил, что он твердо решился открыть ту переписку, которой отчасти и он был предводителем… Многое кажется невероятным… по собранным нами в Иркутске сведениям, Медокс поведения хорошего, но в характере его есть что-то странное, и имеет пылкие воображения…»

Княжна Шаховская, влюбленность к которой служила Медоксу прикрытием для шпионажа, уехала в Центральную Россию и лишила агента возможности для оправданных визитов в дом городничего. Медокс уже достаточно глубоко проник во взаимоотношения декабристов и решил, что настало время дать своему «пылкому воображению» волю. Но жандармы все еще испытывают к нему известное недоверие и многое им вполне справедливо кажется невероятным. Но в заговор уже поверили царь и Бенкендорф, так что Ф. Кельчевский может спрятать свой скептицизм куда-нибудь поглубже и помалкивать. (Впрочем, полковник нагоняет на царя еще больше страха своим намерением проверить слухи о появлении в Сибири старца, выдававшего себя за покойного Александра I.)

«Главной комиссионеркой» в поддержании связи заговорщиков со своими людьми в Центральной России Медокс называет княжну В. М. Шаховскую (любовь побоку!), а главными действующими лицами в России — вдову и мать двух сосланных на Петровский Завод декабристов Е. Ф. Муравьеву, сестру П. А. Муханова Елизавету, связников верхнеудинского купца Шевелева, используемого якобы декабристами «втемную», а также иркутских купцов Белоголового, Портнова и Мичурина, оренбургских декабристов Таптикова и Дружинина[46], сестру И. И. Пущина Анну, жену Юшневского (следовательно, под подозрение попадал и сам декабрист), графа Н. П. Шереметева[47] и многих других.

Отечество в опасности! В обеих столицах и Одессе появилось новое тайное общество!

Для спасения отечества собрались генералы нач-штаба корпуса жандармов граф А. И. Чернышев и граф А. X. Бенкендорф и выработали для Николая I доклад, согласно которому необходимо было под соответствующей легендой перевести на другое место гражданского губернатора Цейдлера (пожелание Медокса выполнялось с точностью), заменить на Петровском Заводе в Чите проштрафившегося жандарма плац-майора Лепарского, находившегося в родстве с декабристом С. Г. Волконским; для связи с Романом Медоксом в Иркутске назначить нового офицера, а за княжной В. М. Шаховской учинить негласный надзор.

Скоро в Иркутск выехал новый связник Третьего отделения адъютант военного министра ротмистр Вохин. Ротмистр составил план действий и представил его на утверждение высочайшему начальству. Главную свою задачу Вохин видел не в прекращении переписки заговорщиков, а в выявлении членов нового тайного общества. Свое появление в Иркутске он планировал прикрыть передачей письма Медоксу от его московской сестры Елены Степановой. Контакт с агентом таким образом будет легализован и понятен для посторонних. Затем он возьмет с собой Медокса и отправится с ним в Верхнеудинск, Кяхту, Петровский Завод и прочие места и попытается с его помощью добыть новые доказательства заговора. Ротмистр предлагал плац-майора Лепарского пока не трогать и оставить его на месте, с тем чтобы не возбуждать дополнительных подозрений у заговорщиков. И самое интересное: Медокс должен будет заявить заговорщикам, что он прощен государем, скоро выедет из Сибири и будет готов предоставить себя в их полное распоряжение. (Ротмистр оговаривался, что прощение Медокса будет условное, не настоящее.) Вохин вез с собой письмо Бенкендорфа к своему агенту, в котором граф сообщал, что, «оказав услугу правительству, он может надеяться на монаршую милость».

Заволновался А. С. Лавинский. Он стал выказывать верноподданническую ревность со своей стороны: отобрал у бдительного солдата Омского батальона записку и проинформировал Бенкендорфа о «предъявлении, сделанном в Иркутске рядовым Романом Медоксом». При докладе генерал-губернатору Медокс проявил фантазию и к своей записке приложил «заговорщицкое» и собственноручно сфабрикованное письмо декабриста Юшневского, в котором декабрист якобы посвящал Медокса в тайны заговора и некоторых условностей, которыми пользовались заговорщики для связи между собой. По донесению генерал-губернатора помощник Бенкендорфа А. Н. Мордвинов немедленно сделал доклад императору. Царь оставил на докладе взволнованную пометку: «Вот полное доказательство досель подозреваемого обстоятельства в Чите становится весьма важно, и нельзя терять времени. Завтра переговорим».

Медокс, осчастливленный предстоящей амнистией, направляет Бенкендорфу так называемый «большой донос», в котором детально излагает историю своего открытия. Доклад методично разбит на главы: «Начало моего знакомства с государственными преступниками», «Источник сношений с государственными преступниками», «Сношение через господина иркутского гражданского губернатора», «Сношение мимо господина губернатора», «Проезд жен государственных преступников», «Проезд слуг в Петровский Завод к женам преступников», «Проезд на поселение Дружинина», «Мое неожиданное открытие заговора Союза великого дела», «Невозможность знать всю переписку с преступниками», «Прекращение сношений через княжну Варвару Шаховскую», «Мое донесение о существовании Союза великого дела», «Мое объяснение жандармскому капитану Алексееву», «Мое доставление письма Юшневского господину шефу жандармов», «Мое свидание с Фаленбергом и Мухановым». И с точки зрения объема, и с точки зрения формы и содержания «большой донос» Романа Медокса несомненно можно считать не только перлом агентурного донесения, но и литературным шедевром эпохи Пушкина и великолепным образчиком политической провокации и фабрикации.

Истинная цель приезда Вохина с Медоксом на Петровский Завод была разоблачена декабристами, что явствует, к примеру, из записок И. Д. Якушкина, но зато Медоксу вполне удалось обвести Вохина вокруг пальца и «всучить» ему новые неоспоримые свидетельства «большого заговора». Безудержная фантазия и изобретательность Медокса внесли новый момент в драматичное описание загадочного Союза великого дела: он представил описание степеней членства в Союзе (их было семь!), системы проверки членов при переходе в следующую степень доверия и даже самого диплома на звание члена тайного общества. По объему этот документ можно было назвать вторым «большим доносом» Медокса, но только по объему. По другим же качествам он вполне превосходил описанный выше. Документ, прочитанный самим Николаем I, плавно подводил начальство к мысли о необходимости перевода Медокса из Сибири на просторы Центральной России. Там, именно там засели основные враги отечества!

Впрочем, Медокс не надеялся на сообразительность руководителей Третьего отделения и приложил к отчету «Наставление правительству», в котором агент со знанием дела поучал своих оперативных руководителей в тайнах конспирации и политического сыска: как не спугнуть заговорщиков, как усыпить их бдительность, как бы их следовало расселить по Иркутскому и Читинскому краям, как прекратить их общение С Центральной Россией, а главное, как ему лучше выехать из Сибири, где и кого посетить, как лучше переместить гражданского губернатора статского советника Цейдлера и т. д. и т. п. В конце «Наставления» Медокс советует отправить на Петровский Завод «хорошую повивальную бабку, к чему предлогом может служить какой-нибудь разговор о смерти жены Н. Муравьева, случившейся после несчастных родов», ибо, утверждает мастер провокации, иркутская повитуха, через которую якобы шел один из каналов связи заговорщиков, уже не сможет там появляться, и канал, таким образом, заглохнет сам собой. Ну и, конечно, «купца Шевелева не трогать на время, ибо, может быть, чрез него» Медоксу придется действовать.

План был отличный! И правительство, и царь на него клюнули.

Вохин, пообщавшись с Медоксом и ознакомившись с обстановкой в Иркутске, представил в Петербург докладную записку, в которой соглашался с указаниями агента и предлагал и далее развивать его провокацию. Примечательно, что ротмистр, хотя и робко, но высказал предостережение от безусловного доверия к доносам Медокса, указывая на возможность фабрикации и подлога с его стороны. Аналогичные сомнения высказал и генерал-губернатор Восточной Сибири А. С. Лавинский, разгадавший цель приезда Вохина в Иркутск и обидевшийся на то, что его не поставили в известность и стали действовать помимо него. Обиделся на военное и гражданское начальство и Медокс и в письмах в Петербург стал поучать министра внутренних дел, как лучше устроить управление Иркутской губернией.

В конце концов А. С. Лавинского отстранили от должности, а Медокса решили вызвать в Петербург. Его уволили со службы, выдали надлежащие документы и отпустили на родину с подъемным пособием в сумме 600 рублей, выданных по указанию Бенкендорфа из средств Третьего отделения под видом вспомоществования со стороны его родственников. Сбылась мечта рядового Омского батальона, настал час его торжества.

В октябре 1833 года Роман Михайлович, согласно договоренности с Бенкендорфом, выехал из Омска в Москву, о чем граф предупредил начальника Московского жандармского округа генерала С. И. Лесовского[48], введя его в курс всего дела. Медокс выехал из Сибири, получив от декабриста Юшневского опознавательный купон для вступления в контакт с членами Союза великого дела. А. X. Бенкендорф пересылал купон С. И. Лесовскому и объяснял значение помещенных на нем условностей: ключ — Е. Ф. Муравьева, Нестор — Юшневский, XIV — Медокс, спираль — Санкт-Петербург, рядом с ней непонятный знак — И. П. Шипов, в конце — знак четырех степеней членов тайного общества, присвоенный, надо полагать, нашему герою. Московскому жандармскому начальнику нужно было установить связь с агентом, вручить ему купон и, проинструктировав надлежащим образом, направить его на контакты с членами тайного общества. Интересно, что и Бенкендорф, инструктируя Лесовского и напоминая ему о похождениях Медокса в 1812 году, известного «за весьма изворотливого и плутоватого человека», допускает следующую фразу: «…буде означенный купон окажется не подложно Медоксом составленным…» — то есть особых иллюзий в отношении своего агента не питал.

5 ноября Медокс приехал в Москву и, как и полагалось бывшему рядовому Омского батальона, остановился в самой лучшей гостинице «Лейпциг» на Кузнецком Мосту, позвал к себе портного, заказал ему гардероб на 600 рублей и поехал к родственникам изумлять их своим блеском. Натешившись вдоволь своим новым положением и обнаружив, что карман его опустел, а кредиторы осаждают с просьбами оплатить счета, Медокс прибег к испытанному средству восполнить нехватку презренного металла за счет казны. Отчаянно блефуя, раздуваясь от фанфаронства и собственной значимости, он посетил генерал-губернатора Голицына и, ссылаясь на важное поручение правительства, отказ родных принять его в своих домах, «проездом в Санкт-Петербург» выманил у него 100 рублей и обещание умерить пыл кредиторов[49].

Видя, что московские власти ценят его слишком дешево, Медокс собрался в Петербург, и Лесовский поспешил приступить к выполнению секретного указания Бенкендорфа. Но авантюрист заявил Лесовскому, что вступать в контакт с тайным обществом не будет, не получив дополнительные наставления от петербургского начальства. Жандарм, однако, интерпретировал это заявление агента как желание пополнить в столице свои пустые карманы, о чем немедленно доложил в Петербург. Проницательному жандармскому генералу, в отличие от гоголевского городничего Сквозник-Дмухановского, понадобилась всего лишь одна беседа с Хлестаковым-Медоксом, чтобы разгадать его натуру. «Разговаривая с ним довольно долго, — сообщал он Бенкендорфу, — я не нашел в нем ни одного из тех качеств, кои нужны для тайных сношений, открытий или предприятий, и мне кажется, что все им рассказанное есть большей частию выдумка и ложь: мудрено, чтобы столь лукавые бездельники, каковы государственные преступники, содержимые в Петровском Заводе, были столь же плохи, что вверили важную для них тайну Медоксу, такому ничтожному человеку и по способностям ума, и по предшествовавшей жизни его». Не желая обидеть скудное по уму начальство, Лесовский приписал, что мог ошибиться в оценке Медокса, поскольку не знал всего того, что знало высшее начальство.

Покрутившись с неделю в Москве, Медокс выехал в Петербург. Там его в приемной Бенкендорфа случайно встретил Э. И. Стогов, наблюдавший как частное лицо за Медоксом в Иркутске в 1830 году и состоявший теперь на службе при шефе жандармов. Уже тогда Стогов составил себе не очень лестное мнение о рядовом солдате Медоксе, и вот эта темная личность появляется у самого Бенкендорфа! Предоставим слово Стогову.

«Я подошел к нему и поздоровался:

— Как вы здесь?

— Я не хотел оставаться без Лавинского.

Это он сказал спокойно, как бы сказал: хорошая погода. Вообще, Медокс в зале шефа был как дома. Вышел граф Бенкендорф, подошел к Медоксу, назвал его по фамилии, спросил, давно ли приехал.

— Вчера, — заикаясь, отвечал Медокс.

— Ты будешь жить в Петербурге?

— Ваше сиятельство, в России нет человека без звания, а я никакого звания не имею; прошу пожаловать мне какое-нибудь положение.

Граф засмеялся и ласково сказал;

— На днях зайди.

Дубельт, видя, что я разговаривал с Медоксом как знакомый, спросил меня, и я рассказал ему об Иркутске, а на вопрос мой Дубельту — кто такой Медокс? — он отвечал:

— А кто знает этого чертова сына? Он и сам сбился с толку.

Через немного дней Медокс явился; граф объявил ему, что государь пожаловал ему звание отставного солдата, на которое и получил свидетельство.

Медокс, казалось, был очень доволен. Я много раз встречал его в щегольском фаэтоне; он раскланивался со мною; я сказал ему мою квартиру; он не сказал мне своей, говорил: „Живу временно, скоро перееду“. Медокс всегда отлично одет, всегда вежлив и всегда скуп на слова…»

Р. М. Медокс продолжал получать деньги из кассы Третьего отделения и разъезжать в изящных фаэтонах, и не думая приступать к делу. А. Н. Мордвинов, двоюродный брат декабриста А. Н. Муравьева, вслед за Лесовским тоже распознал в Медоксе проходимца. Оба они, находясь в родстве с государственными преступниками, боялись поднять голос и указать начальству на истинную ценность агента Медокса, а граф Александр Христофорович, зная настроения царя, тоже не осмеливался посмотреть на дело непредвзятым взглядом. Приходилось надеяться на то, что Медокс рано или поздно разоблачит себя сам. С. Я. Штрайх справедливо полагает, что если бы нити всех козней неутомимого авантюриста не находились в руках Лесовского и Мордвинова, то его усердие обернулось бы для декабристов еще большими бедами.

Роман Михайлович, нимало не беспокоясь о раскрытии Союза великого дела, приятно проводил время и составил на имя Бенкендорфа еще одну записку, в которой учил шефа всероссийской службы политического сыска способам «уловления крамолы», предлагал заменить собой все Третье отделение и… просил денег. А. X. Бенкендорфу предложения Медокса казались убедительными, и с разрешения царя он давал ему возможность и дальше развивать провокацию. Шли, однако, недели и месяцы, Медокс блаженствовал, живя на свободе, одеваясь у лучших портных Петербурга и нанимая шикарные экипажи; он продолжал дурачить царских министров и губернаторов и, как Хлестаков хвастался перед своим приятелем Тряпичкиным, так и он извещал сибирских знакомых о своей жизни в столичных эмпиреях. Супруга декабриста Юшневского откликнулась письмом, в котором изъявляла искреннюю радость, что судьба к дорогому Роману Михайловичу оказалась благосклонной.

Наконец в декабре 1833 года Медокса «выперли» обратно в Москву, где его ждал Лесовский. Все пошло, как в первые дни знакомства с Медоксом: имитация деятельности, ноль результатов, жалобы на нехватку денег. Теперь, правда, у Медокса появилось новое препятствие: он стал ссылаться на то, что выполнению задания мешает его низкий социальный статус. Кроме того, он решил жениться, и непременно на богатой невесте.

15 января 1834 года генерал вручил наконец Медоксу заветный купон, а через два дня агент якобы попытался спросить князя Валентина Шаховского, пора ли вручить купон его тете К. Ф. Шаховской, главной связной Союза великого дела в Москве, и попытался выяснить у него, кто является главой союза. Князь якобы ответил, что в этих делах он не компетентен, что тетя вряд ли захочет принять купон, и посоветовал Медоксу ничего не спрашивать и быть поскромнее, если хочет, чтобы ему оказали доверие. Лесовский окончательно понял, что Медокс тянет время, поскольку никакого союза на свете не существовало. Через несколько дней агент рассказал Лесовскому, что был у князя Касаткина, который якобы заверил его в полном к нему доверии, и добавил, что купон в скором времени понадобится. Мельница махала крыльями, в жерновах ее не было ни зернышка, а еврей Медокс бегал вокруг ветряка и делал вид, что скоро будет мука.

«Впрочем, — писал Лесовский в своих отчетах в Петербург, — невзирая на ничтожность настоящих открытий Медокса, обещающего многое, я наружно показываю полную веру к обещаниям его в открытии злоумышленного общества…» Он повторил в отношении его имевшиеся ранее подозрения и высказал мнение, что за всеми выдумками Медокса скрывается личный корыстный интерес, в чем его убеждает и выгодный брак Медокса — он женился на падчерице секретаря городской думы И. И. Смирнова и получил в приданое дом, на 10 тысяч рублей всякого платья, белья и других вещей. Сверх того, отчим жены завещал Медоксам по смерти все свое имущество. Лесовский отмечал, что выгодный брак Медокс совершил с помощью своих контактов с высокопоставленными лицами, подозреваемыми им в связях с тайным сообществом, намекая тем самым на недопустимость использования агентом деловых связей в личных интересах. Р. М. Медокс зажил со своей женой в квартире на Плющихе, в доме княгини М. А. Голицыной.

Царь с Бенкендорфом сильно разгневались на Медокса, но не в связи с его бездеятельностью, а из-за того, что в брак он вступил без их разрешения! «Как он мог жениться без позволения?» — написал Бенкендорф Лесовскиму. Московский генерал, прикидываясь дурачком, отписал шефу Третьего отделения, что он был в курсе сватовства Медокса к девице Смирновой, но поскольку в предписании и инструкциях графа насчет Медокса никаких запретов относительно изменений в его семейном положении не содержалось, то никаких мер принято не было.

После этого случая Николай Павлович, кажется, начал понимать, с каким проходимцем имеет дело Бенкендорф. Он вызвал к себе графа и потребовал or него ускорить реализацию доноса Медокса. Бенкендорф взял под козырек и приказал Лесовскому разобраться с тайным сообществом в восьмидневный срок. В противном случае, писал граф, Медокса следует снова арестовать и отправить обратно в Сибирь. Лесовский знал, чем может кончиться этот ультиматум, но возражать не стал. Через два дня он был вынужден писать Бенкендорфу срочную депешу о том, что Медокс, несмотря на принятые меры наблюдения за ним, 3 апреля 1834 года сбежал из Москвы в неизвестном направлении, захватив 6 тысяч рублей из приданого жены и оставив ее в полном неведении относительно своих намерений. Действовал он при этом конспиративно грамотно: днем заехал с женой к ее крестной матери, там, посидев некоторое время, сказал, что ему срочно нужно навестить свою сестру и что заедет за супругой потом обратно, а сам сел на извозчика, доехал до Пречистенки, отпустил его к жене, взял другого извозчика, добрался с ним до Малого театра, отпустил его и пешком пошел в направлении Лубянки. Там его следы затерялись.

Опять по всей России пошли циркуляры о поимке Романа Михайловича Медокса, опять рассылались его приметы, снова были подняты по тревоге сотрудники ведомства Бенкендорфа… При этом Бенкендорф упорно продолжал верить в существование тайного общества и приказал довести расследование по этому делу до конца. Всех фигурантов доноса Медокса взяли в разработку, в том числе князя Касаткина-Ростовского, убежденного монархиста и богомола, никогда не имевшего никаких контактов с семьями декабристов. Шпики Третьего отделения несколько недель не спускали с него глаз, шли по пятам за его домочадцами и окружили не только его московский дом, но и подмосковное имение. Князь взывал о помощи, Лесовский предпринимал попытки распутать этот гордиев узел, а в Петербурге его запутывали все больше и крепче. В конце концов жандармы устали и дело прекратилось само собой.

Медокс блаженствовал на свободе, а его дело о поимке разбухало до невиданных размеров. И вдруг в июне 1834 года на имя Лесовского поступило от него письмо. Медокс писал из Старого Оскола. Он извинялся перед Степаном Ивановичем за неожиданный отъезд из Москвы, изъявлял готовность быть полезным отечеству и оставался «вашего превосходительства всепокорнейшим слугою». Помахав Лесовскому ручкой, Медокс снова пропал. Как выяснилось впоследствии, он направил свои стопы на любимый Кавказ. Его видели во всех городах Центральной и Южной России, но все время опаздывали с арестом. В некоторых городах, к примеру в Таганроге, у некоторых честных граждан пропадали крупные суммы денег. В Таганроге разоблаченный воришка Медокс был вынужден спасаться бегством от разгневанных обывателей и бросить чемодан со своими личными принадлежностями и подделанными документами и печатями.

Граф Бенкендорф на перечне городов, посещаемых его агентом, наложил резолюцию: «Оставить до арестования Медокса, и потом нужно будет допросить и исследовать подробно все его поездки и причины оных». Шеф Третьего отделения все еще надеялся на то, что Медокс разъезжает по России по его заданию. Как бы то ни было, но Бенкендорф стал готовить проект «к совершенному успокоению правительства», сводившемуся к погибельному для ссыльных декабристов решению о расселении их в разные крепости поодиночке. К счастью, до этого дело не дошло и правительство «успокоилось» так или иначе.

Впрочем, предположения Бенкендорфа оказались небеспочвенными: Медокс на самом деле возобновил свои контакты если не с декабристами, то с членами их семей… Он целый месяц прожил в имении сестер декабриста В. Ф. Раевского, втерся к ним в доверие, распушил перья и разыграл влюбленность в младшую из них, Марию, пытаясь «превзойти все ожидания» скептика Лесовского, то есть добыть хоть какие-нибудь сведения о государственном заговоре. В июне, вернувшись наконец в Москву и ожидая в избушке на Воробьевых горах своего неминуемого ареста, слал в курскую деревушку Марии Раевской пламенные признания в любви и известие о том, что «…в Ливнях вашу жареную курицу, еще не начатую, унесла у меня собака».

Земля стала буквально гореть под ногами беглеца. По приезде он отправил портнихе М. Т. Ушаковой, проживавшей в одном доме с его женой, записку с просьбой передать ее супруге. Жена тут же обратилась в полицию, и 10 июля 1834 года московский генерал-губернатор рапортовал Бенкендорфу о поимке Медокса. На допросах Медокс всю вину за произошедшее валил на уволенного к этому времени Лесовского, якобы до смерти напугавшего его своим грубым ультиматумом. В архивах Третьего отделения сохранился документ, который можно было бы назвать «Грустным признанием Медокса», из которого явствовало, что никаких выводов для себя он так и не сделал. Виноваты были люди, виноваты обстоятельства, но только не сам Медокс. Впрочем, он признался, что «обманывал весьма много и самый главный обман его состоит в том, что купон, им представленный, был собственно им составлен».

Не побоялся «ужасно гонимый роком» Медокс обратиться и к самому Николаю I и смиренно припасть к его стопам. Не дождавшись прощения, он вслед за этим настрочил царю новый донос на декабристов. Царь прочитал эти сочинения, но простить Медоксу купона не мог. Он приказал Бенкендорфу доставить его в Петербург и заключить в крепость. И после этого Медокс предпринял попытку одурачить жандармов, составив новую записку, которую просил показать только царю.

22 июля 1834 года Медокса в кандалах и под конвоем отправили в Петербург. Царь видеть его не захотел, а Бенкендорф давно от него отрекся. На новой записке Медокса царю от 30 июля граф сделал несколько пометок, совершенно уничтожавших агента в глазах Николая I.

Медокс в предвидении окончательного краха метался, словно в предсмертных судорогах. 25 июля 1834 года его посадили в каземат № 5 Зотовского бастиона Петропавловской крепости, а в день подачи последней записки царю перевели в Шлиссельбург. Второе заключение Медокса оказалось на восемь лет дольше прежнего и продолжалось целых 22 года. Через два года ему разрешили написать письмо сестре — естественно, через Третье отделение, еще через год позволили писать, и он занялся переводом какой-то французской книжки по географии. Потом от коменданта крепости, видимо, попавшего под влияние пройдохи, последовали обращения с просьбой принять талантливого арестанта на службу, но каждый раз Бенкендорф накладывал на них резолюцию: «Нельзя».

Раз в четыре-пять лет Роману Михайловичу разрешали свидание с братом. Пришедший на смену Бенкендорфу А. Ф. Орлов в 1847 году обещал Медоксу походатайствовать о помиловании, но из этого ничего не вышло. Вероятно, Николай I еще помнил про купон и решил сгноить обманщика в заключении.

В письме к брату от 16 февраля 1843 года Медокс пишет о своих заслугах перед отечеством, о своей миссии в Москве и таинственно намекает на то, что «…все это дело делалось с Бенкендорфом в кабинете один на один».

Освободил Медокса в 1856 году уже Александр II.

Одряхлевший авантюрист поехал к брату оканчивать свою нелепую жизнь под надзором полиции. Бежать Роман Михайлович уже никуда не собирался и 22 декабря 1859 года умер в родовом селе Притыкино Каширского уезда от двукратного апоплексического удара.

Глава 3

Время террора и время побед

Удары — ответные меры, удары — ответные меры…

Царю-освободителю в истории не повезло.

Великий царь, по словам аккредитованного в 80-х годах в Петербурге французского дипломата М. де Вогюэ, был достоин лучшей участи. Достаточно вспомнить о его реформах — Петр Великий не совершил большего. Вот что писал об Александре II французский дипломат Морис Палеолог: «…Вспомните о его трудностях, которые ему надо было преодолеть, чтобы уничтожить рабство и создать новые основы сельского хозяйства… Подумайте, что 30 миллионов человек обязаны ему своим освобождением… А его административные реформы! Ведь он попытался уничтожить чиновничий произвол и социальную несправедливость. В устройстве суда он создал равенство перед законом, установил независимость судей, уничтожил телесные наказания, ввел суд присяжных… в иностранной политике созданное им не менее значительно. Он осуществил замыслы Екатерины II о Черном море, он уничтожил унизительные статьи Парижского трактата; он довел московские знамена до берегов Мраморного моря и стен Константинополя; он освободил болгар, он установил русское преобладание в Центральной Азии… в самое утро своего последнего дня он работал над преобразованием, которое должно было превзойти все остальные и которое неминуемо вывело бы Россию на путь мирного западноевропейского развития. И в этот день революционеры его убили!.. Да, быть освободителем небезопасно!»

Одним из самых ярких воспоминаний детства императора Александра II, вошедшего в российскую историю под славным именем Царя-освободителя, был, несомненно, день 14 декабря 1825 года, когда он, восьмилетний мальчик, вместе с матерью и бабкой ждал в одной из комнат Зимнего дворца, чем кончится бунт декабристов на Сенатской площади, от исхода которого зависели судьба его августейших родителей и его собственное будущее. Вот как описывает эту драматическую сцену со слов своего отца, находившегося в этой же комнате, фрейлина Мария Муханова: «…Время длилось, было уже поздно. Государю Наследнику захотелось кушать, и он начал жаловаться на голод. Батюшка принес ему с кухни котлетку, усадил за стол, снял с него гусарский ментик и хотел взять с него саблю, чтобы ему покойнее было сидеть, но он ударил по эфесу и сказал: „Этого я никому не отдам“».

Стоя на окне, он первым увидел подъезжавшего к дворцу отца, который, разгоряченный от пережитых волнений, вбежал по тогда еще деревянной лестнице дворца, ведшей из-под главных ворот к покоям вдовствующей императрицы Марии Федоровны, и увидел там изнемогавших от волнения и страха мать, жену и сына. Утерев Сашеньке слезы, отец вынес его к лейб-гвардии Саперному батальону, стоявшему бивуаком во дворе дворца. Солдаты встретили их восторженными криками радости, и отец на короткое время передал маленького Сашу в руки этих громко кричавших усачей-гвардейцев, от которых пахло винным перегаром и потом.

Дурные предзнаменования начались в первые же дни его царствования. Во время присяги новому императору с колокольни Ивана Великого в Московском Кремле сорвался огромный колокол «Реут» и задавил десять человек. Вскоре колокол водрузили на прежнее место, но во время коронации Александра II он сорвался вновь, погубив семнадцать человек. И тогда митрополит Московский Филарет предсказал: «Царствие будет хорошо, а конец неблагополучен».

Детский импульс опоры на эфес сабли, как средство личной защиты, стал доминирующим фактором всей последующей жизни императора Александра II до самого трагического ее конца. Суровые реалии жизни поставили перед Александром II вопрос о том, каким путем ему как самодержцу вести Богом данную империю. И он избрал путь отказа от принципа «закручивания гаек», применявшегося августейшим родителем, встав на стезю постепенного осуществления кардинальных реформ, призванных вернуть Россию на магистральные пути мировой цивилизации.

Основная реформаторская деятельность царя пришлась на период до 1865 года. Причину этой политической метаморфозы советская историография традиционно видела в ущербности и ограниченности Александра II, который как личность якобы был значительно ниже своих дел и не смог оправдать возлагавшихся на него революционно-демократической общественностью надежд на введение в России конституционной формы правления, а потому-де встал на путь жестоких репрессий в отношении тех людей, которые питали такие розовые надежды и так восторженно приветствовали Царя-освободителя.

Но так ли это на самом деле и может ли нести ответственность за все, что случилось в ту пору в России, только один Александр II? Что же произошло в роковом 1866 году, прервавшем поступательный процесс реформирования всех главных сторон российской жизни, проводившийся Александром II? А вот что: в этот год, 4 апреля, было совершено первое покушение на жизнь императора, предпринятое 26-летним Д. В. Каракозовым.

Известный советский историк Е. В. Тарле писал: «Никогда не поймет наших законов… тот будущий историк, который, положив на своем письменном столе текст изучаемого закона по левую руку, не положит по правую руку донесения департамента полиции за те месяцы, которые соответствуют времени зарождения и изготовления данного закона». Воспользуемся же этим дельным советом маститого историка в качестве методологии изучения царствования Александра II, где особенно легко проследить взаимосвязь указанных в сводках полицейских органов наносимых революционерами ударов по самодержавию и ответных защитных мер царского правительства.

Итак, чем же император ответил на первую, но далеко не последнюю попытку покушения на его жизнь, предпринятую Каракозовым? Первый вывод, который напрашивался сам собой из дела Каракозова, заключался в том, что Третье отделение не смогло получить упреждающую информацию о планах цареубийства, обсуждавшихся в кружке ишутинцев[50], и конкретных приготовлениях Каракозова к террористическому акту. Второй вывод также был на поверхности: петербургская полиция не смогла обеспечить личную безопасность императора во время его выезда из царской резиденции на прогулку в Летний сад. В докладной записке, представленной Александру II председателем Следственной комиссии графом М. Н. Муравьевым, по этому поводу говорилось: «Исследование преступления 4 апреля обнаружило с самого начала полное расстройство столичных полиций; они были лишь пассивными зрителями развития у нас тех вредных элементов и стремлений, о которых говорилось выше…»

В записке предлагалось провести преобразование полиции с главной целью «…образовать политические полиции там, где они не существуют, и сосредоточить существующую полицию в Третьем отделении Вашего Императорского Величества канцелярии, для единства их действий и для того, чтобы можно было точно и однообразно для целой Империи определить, какие стремления признаются правительством вредными и какие способы надлежит принимать для противодействия им».

Иными словами, предлагалось создать в империи на местах территориальные органы политической полиции, подчинив их в столице Третьему отделению. Речь, таким образом, шла о создании самостоятельного органа политической полиции в центре с представительствами на местах на всей территории империи. От замысла до исполнения в России лежит длинный путь, и эта мера, родившаяся после выстрела Каракозова, была реализована лишь через 14 лет после многочисленных покушений на Александра II, когда 6 августа 1880 года при Министерстве внутренних дел был создан Департамент полиции (ДП). Правительственный щит был выставлен после того, как в стране вовсю орудовал меч революции.

Через год после выстрела Каракозова, в мае 1867 года, на Александра II было совершено второе покушение — исполнителем его оказался некто Антон Березовский, 20 лет, бежавший в 1863 году после подавления польского восстания из Польши во Францию. Он заявил, что стрелял в русского императора, желая отомстить ему за подавление польского освободительного движения.

Император не мог не почувствовать, что его жизнь теперь изменится в худшую сторону и что незримая угроза новых посягательств на нее неизбежна. Можно себе представить, какие чувства испытывал император, читая предоставленную ему Третьим отделением прокламацию «Молодая Россия», составленную студентом Петром Зайчневским: «Мы изучили историю Запада, и это изучение не прошло для нас даром; мы будем последовательнее не только жалких революционеров 92 года, мы не испугаемся, если увидим, что для ниспровержения современного порядка приходится пролить втрое больше крови, чем пролито якобинцами в 90-х годах». И далее: «Выход из этого гнетущего страшного положения, один — революция, революция кровавая, неумолимая; революция, которая должна радикально изменить все, все, без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка. Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольются реки крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы». Правда, рекам крови автор прокламации видел и альтернативу в захвате Зимнего дворца и истреблении «живущих там»: «Может случиться, что все дело кончится истреблением императорской фамилии, то есть какой-нибудь сотни-другой людей».

Такая альтернатива вряд ли могла устроить Александра II, и он вынужден был, как в далеком детстве, защищать себя и свою семью, опираясь на эфес сабли, то есть на силу.

В конце 1869 года в связи с убийством в Москве студента Иванова было раскрыто тайное революционное общество «Народная расправа» во главе с вольнослушателем Петербургского университета С. Г. Нечаевым, разработавшим так называемый «Катехизис революционера», один из параграфов которого делил российское общество на несколько категорий: «1-я категория неотложно осужденных на смерть… 2-я категория должна состоять из таких людей, которым даруют возможность только временно жить, чтобы они рядом зверских поступков довели народ до неотвратимого бунта. К 3-й категории принадлежит множество высокопоставленных скотов… Их надо эксплуатировать всевозможными методами, сделать из них своих рабов. Прежде всего, должны быть уничтожены люди, особенно вредные для революционной организации, и такие, внезапная и насильственная смерть которых может навести наибольший страх на правительство и, лишив его умных и энергичных деятелей, потрясти его силу». Событием, прорвавшим плотину законности и порядка в империи и давшим простор для вакханалии политических покушений и убийств, явился суд присяжных в Петербурге, оправдавший дворянку В. И. Засулич, 28 лет, привлекавшуюся по нечаевскому делу к уголовной ответственности, которая 24 января 1878 года выстрелом из револьвера тяжело ранила в грудь петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова в его собственной приемной[51].

Особенно богат был покушениями «сезон охоты» на должностных лиц империи в 1878 году. Ограничимся лишь беглым перечислением этих покушений:

23 февраля в Киеве было совершено покушение на товарища местного прокурора Котляревского. Трое неизвестных террористов произвели в него два револьверных выстрела, но промахнулись. Впоследствии было установлено, что в их числе были член «Земли и воли» Валериан Осинский, повешенный по приговору киевского военно-окружного суда в 1879 году, и его товарищ Иван Ивичевич, получивший смертельное ранение во время вооруженного сопротивления при аресте в том же году;

25 мая ударом стилета в спину был убит в центре Киева штабс-капитан барон Густав Гейкинг, адъютант Киевского губернского жандармского управления. Его убийца, студент Новороссийского университета Григорий Попко, отстреливаясь от погони, ранил полицейского и убил схватившего его рабочего Виленского. В 1879 году по приговору одесского окружного суда он был приговорен к бессрочной каторге.

С особой жестокостью революционеры расправлялись со своими единомышленниками, заподозренными в сотрудничестве с Третьим отделением или давшими признательные показания в ходе следствия или суда (так называемыми «откровенниками»). Вот лишь беглый перечень этих жестоких расправ:

участник возникшего в Киеве в 1873 году революционного кружка «Коммуна», бывший юнкер Николай Горинович во время следствия по этому делу дал откровенные показания, получил благодаря этому свободу и через год после освобождения появился в Елисаветграде. Революционеры приговорили его к смерти и поручили исполнение приговора народовольцу Льву Дейчу, который при встрече плеснул ему в лицо высококонцентрированный раствор серной кислоты. Несчастный остался жив, но был изуродован и ослеп. На его груди террорист оставил записку: «Такова судьба всех шпионов». Впоследствии Дейч был осужден одесским военно-окружным судом к 13 годам и 10 месяцам каторги, откуда бежал за границу, где примкнул к «Искре», а затем стал видным меньшевиком;

1 февраля 1878 года в Ростове-на-Дону пятью выстрелами из револьверов был убит солдатский сын Аким Никонов. Его убийцы уже упоминавшийся террорист Ивичевич и Людвиг Брантнер, впоследствии повешенный по приговору киевского военно-окружного суда, оставили на его трупе записку: «Шпион Аким Никонов убит за доносы на социалистов»;

26 февраля 1879 года в Москве в гостинице Мамонтова народоволец Михаил Попов и два его товарища убили, нанеся четыре ножевых ранения в грудь и изуродовав лицо чугунной гирей, одного из лучших агентов Третьего отделения Николая Рейнштейна, выданного революционерам внедренным в Отделение «кротом» Николаем Клеточниковым. На груди трупа, исполняя вошедший в моду зверский обряд, убийцы оставили следующую записку: «Изменник, шпион Николай Васильевич Рейнштейн осужден и казнен нами, социалистами-революционерами. Смерть иудам-предателям»;

В 1878–1881 годах народовольцы вынесли смертные приговоры и привели их в исполнение с разной степенью жестокости, кроме вышеуказанных лиц, в отношении Тавлеева, Шавашкина, Финогенова, Фетисова, Курилова, Барановского, Прейма. Труп убитого в Петербурге ударом кинжала в живот агента Третьего отделения Александра Жеркова также был обезображен тяжелой железной гирей, которая валялась рядом с ним на месте преступления.

4 августа 1878 года террористы убили главного начальника (с декабря 1876 года) Третьего отделения и шефа жандармов генерал-лейтенанта Н. В. Мезенцева, правнука А. В. Суворова. Жандармский генерал В. Д. Новицкий в мемуарах вспоминает о своем разговоре с Мезенцевым в 1875 году, когда были получены данные о том, что народовольцы намерены терроризировать правительство, пустить в ход яды и оружие, а В. П. Рогачева, оправданная по процессу 193-х и высланная из Петербурга, приобрела револьвер и заявила о готовности явиться к шефу жандармов и выстрелить в него. Мезенцев на это возразил, «что власть шефа жандармов так еще велика, что особа шефа недосягаема, обаяние жандармской власти так еще сильно, что эти намерения следует отнести к области фантазии и бабьим грезам, а не к действительности».

Но суровая действительность превзошла все самые мрачные фантазии, и шеф жандармов через три года пал, правда, не от револьверного выстрела Рогачевой, а от удара «социально-революционного кинжала» (по определению того же Новицкого) другого народовольца — отставного поручика С. М. Кравчинского (1850–1894), который был членом кружка «чайковцев» и участником «хождения в народ». Будущий писатель Степняк привел в действие план убийства шефа жандармов во время его обычной прогулки. Ему «ассистировал» народоволец А. И. Баранников, а шарабаном, унесшим террористов с места покушения, управлял Адриан Михайлов. Видимо, Кравчинскому, вошедшему в историю русской литературы под псевдонимом Степняка, мало было обессмертить себя в литературе — ему захотелось еще стать «бессмертным в истории».

После убийства Мезенцева Кравчинский скрылся за границу, где вскоре в типографии «Земли и воли» была издана его статья «Смерть за смерть», в которой он с присущим ему литературным талантом и пылким пафосом революционного пропагандиста и агитатора пытался оправдать зверское убийство Мезенцева и представить его актом справедливого возмездия: «Само правительство толкнуло нас на этот кровавый путь, на который мы встали. Само правительство вложило нам в руки кинжал и револьвер. Убийство — вещь ужасная. Только в минуту сильного аффекта, доходящего до потери самосознания, человек, не будучи изувером и выродком человечества, может лишить жизни себе подобного. Русское же правительство нас, социалистов, нас, посвятивших себя делу освобождения страждущих, довело до того, что мы решаемся на целый ряд убийств, возводим их в систему… Нашлись мстители, найдутся и последователи… Генерал-адъютант Мезенцев убит нами, как человек, совершивший ряд преступлений».

Далее он перечисляет пять конкретных обвинений, которые сводятся к тому, что шеф жандармов убит только за то, что он с усердием и рвением выполнял возложенные на него по закону служебные обязанности.

Ф. Энгельс по-марксистски четко и определенно откликнулся на убийство Мезенцева: «Политическое убийство в России — единственное средство, которым располагают умные и уважающие себя люди для защиты против агентов неслыханно деспотического режима».

Кравчинский жил в Швейцарии и Италии, а затем в 1884 году перебрался в Лондон, где написал получившие в то время известность художественные и публицистические произведения о революционной России («Подпольная Россия», «Андрей Кожухов» и другие). В 1895 году, переходя по железнодорожным путям в окрестностях Лондона, он попал под поезд. Новицкий по этому поводу пишет в своих воспоминаниях: «10 декабря 1895 года он был убит маневрировавшим железнодорожным поездом при переходе через рельсы запасных путей». Но он все-таки вошел в историю русского революционного движения в двух ипостасях: как известный писатель и заурядный террорист-убийца и как человек, «погибший при весьма загадочных обстоятельствах».

Практически со Степняка-Кравчинского начинается длинный перечень умерших естественной смертью русских революционеров, политических и общественных деятелей, писателей и поэтов, диссидентов и предателей, смерть которых бездоказательно приписывалась царским, а затем и советским спецслужбам согласно принципам: «Нет дыма без огня» или «Все могло быть»[52]. Мы можем сослаться только на один, подтвержденный документально, случай активного мероприятия Департамента полиции по физическому устранению политических врагов режима, который имел место в октябре 1907 года, когда агент охранного отделения Андрей Викторов отравил за границей эсера-максималиста Янкеля Черняка, участвовавшего в знаменитом «эксе» максималистов в Фонарном переулке в Петербурге.


…Какова же была реакция царя и правительства на действия народовольцев?

В день похорон генерала Мезенцева, 8 августа 1878 года, в присутствии Александра II состоялось внеочередное заседание Совета министров, принявшее следующие защитные меры по обузданию терроризма и вакханалии политических убийств в империи:

право задержания лиц, подозреваемых в совершении государственных преступлений, было предоставлено не только дознавателям, но и всем офицерам Отдельного корпуса жандармов, а в местностях, где их нет, — полицмейстерам и уездным исправникам;

оказание сопротивления при задержании выводилось из гражданской юрисдикции, и все лица, повинные в этом, подлежали отныне военному суду, приговоры которого не могли быть обжалованы и немедленно приводились в исполнение;

административно-ссыльные и лица, осужденные судом за государственные преступления, поселялись в Сибири в специально созданных для этого колониях, к устройству которых было решено приступить немедленно.

Но слишком общи и расплывчаты были все эти паллиативы, слишком робко и неуверенно действовали еще полицейские чины и властные структуры, а потому кампания запугивания высших должностных лиц империи продолжилась. Не отказались революционеры и от попыток «достать» царя. За ним началась настоящая охота[53]. О том, как реагировало на очередное покушение на жизнь «обожаемого монарха» русское общество, свидетельствуют дневниковые записи графини Марии Клейнмихель, изданные в 1918 году в Берлине в переводе с французского языка под претенциозным, но весьма точным названием «Из потонувшего мира»: «Покушения на жизнь Императора были тогда довольно часты и следовали одно за другим, что и создало известный этикет. После первого покушения… все спешили в Зимний дворец, двери которого были для всех широко открыты. Так же было и после второго покушения. После третьего — покушения стали привычным явлением»[54].

…1879 год начался с двух крупных покушений. 9 февраля на подножку кареты, увозившей вечером из театра домой харьковского генерал-губернатора, генерал-майора князя Д. Н. Кропоткина (двоюродного брата анархиствующего князя П. А. Кропоткина), вскочил неизвестный молодой человек и одним единственным, но прицельным выстрелом нанес ему смертельную рану, от которой он вскоре скончался в страшных мучениях. В прокламациях, появившихся затем в Харькове, утверждалось, что он убит по приговору Киевского отделения социально-революционной партии. Газета «Земля и воля» опубликовала письмо социалиста-революционера, взявшего на себя казнь Кропоткина — имя его, естественно, не упоминалось. Харьковский генерал-губернатор обвинялся в жестоком обращении с политическими заключенными и в зверском подавлении студенческих волнений.

По горячим следам местной полиции убийцу разыскать не удалось. И лишь после 14 ноября 1879 года он был арестован — им оказался киевский революционер Григорий Гольденберг, принимавший до этого участие в покушении на жизнь киевского товарища прокурора Котляревского, за что был выслан в Архангельскую губернию, откуда бежал и перешел на нелегальное положение. Следуя из Одессы с небольшим, но очень тяжелым чемоданом, он привлек к себе внимание жандармов на станции Елисаветград. Владелец подозрительного груза был задержан, при вскрытии чемодана обнаружился динамит.

На дознании Гольденберг вначале держался до вольно стойко, отказывался давать показания на соучастников, убийство князя Кропоткина преподносил как героический акт и заявлял, что «…револьверные выстрелы не перестанут за нас говорить… пока в России не будет конституции».

Но за всей этой внешней бравадой одесский прокурор А. Ф. Добржинский — опытный криминалист и тонкий исследователь человеческих душ — быстро разглядел уже знакомый ему тип революционера, способного на романтический порыв и безумные поступки ради славы и удовлетворения непомерного честолюбия, но в то же время психически неустойчивого и подверженного влиянию со стороны.

С учетом этого прокурором была организована его вполне профессиональная и грамотная внутри-камерная разработка, включавшая в себя:

проведение его встреч с матерью, умолявшей его ради семьи не губить себя;

знакомство его с содержанием панических писем на эту же тему отца; помещение к нему в камеру завербованного из числа народовольцев агента-внутрикамерника Ф. Е. Курицина, контролировавшего его психическое состояние и степень стойкости в «задушевных» беседах во время длинных тюремных ночей;

установление с ним непосредственного человеческого контакта и внушение к себе, как к следователю, доверия с его стороны.

Комплексное использование всех этих средств психологического воздействия позволило прокурору А. Ф. Добржинскому притупить волю Гольденберга к сопротивлению и внушить ему на первый взгляд совершенно химерическую идею о том, что главной причиной образовавшейся между правительством и революционными организациями бездонной пропасти взаимной ненависти и недоверия друг к другу является отсутствие информации о подлинных целях и действительных намерениях друг друга. И если он, Гольденберг, возьмет на себя почетную миссию открыть глаза властям на истинные цели и кадры революционной партии, правительство, убедившись в том, насколько они отвечают интересам народа, прекратит свою борьбу с ней.

Считать Гольденберга полным глупцом и совершенно наивным в политике человеком у нас нет никаких оснований, но просто диву даешься, как он мог безропотно проглотить такую явную наживку. Вероятно, он к этому моменту уже сломался и полностью капитулировал, а умный психолог и прокурор А. Ф. Добржинский подсластил ему эту горькую пилюлю, подбросив «благородную» идею сохранить свое лицо и выступить в роли мессии, примиряющего непримиримое. Как бы то ни было, 9 марта 1880 года Гольденберг написал свои 80-страничные показания, дополнив их позднее характеристиками на упомянутых в них 143 деятелей своей партии, включая даже их внешние приметы. Вскоре, правда, он прозрел и, не вынеся мук совести, 15 июля 1880 года повесился на полотенце в тюремной камере.

Покушение на главного начальника Третьего отделения и шефа Отдельного корпуса жандармов генерал-адъютанта А. Р. Дрентельна (1820–1888), занявшего этот пост через два месяца после убийства Мезенцева, протекало по схожему сценарию, но с полным фиаско для покушавшегося. 13 марта 1879 года, когда Дрентельн следовал в карете вдоль Лебяжьего канала в Петербурге на заседание Кабинета министров, его догнал всадник на породистой лошади и с близкого расстояния на полном скаку произвел один выстрел в окно кареты. Чтобы попасть в быстро движущуюся цель с такой позиции, надо быть отменным стрелком, каковым покушавшийся студент Медико-хирургической академии 21-летний польский дворянин Л. Ф. Мирский отнюдь не являлся. Пуля из его пистолета пролетела мимо, опалив только воротник шинели Дрентельна. По приказу генерала кучер кареты стал преследовать незадачливого стрелка, лошадь под которым вскоре споткнулась и упала. Но Мирский успел сесть в пролетку и скрыться. В прокламации, выпущенной революционерами в день покушения, говорилось, что Дрентельн «достоин смерти уже за одно то, что был при существующих политических условиях шефом жандармов».

Жандармы быстро установили личность покушавшегося по брошенной им во время погони лошади, чистокровной английской кобыле по кличке Леди, купленной им накануне покушения в конном манеже за 300 рублей. Вскоре он был арестован в Таганроге, оказав при аресте вооруженное сопротивление. Но и в статичном положении, произведя три выстрела, он опять промахнулся. Петербургский военно-окружной суд приговорил его к смертной казни через повешение. В отсутствие Александра II в столице временный генерал-губернатор И. В. Гурко заменил казнь бессрочной каторгой, «нарвавшись» за это на реприманд царя, в гневе заявившего по этому поводу: «Действовал под влиянием баб и литераторов». Но, как бы то ни было, Александр II не стал отменять его решение.

А 2 апреля 1879 года на Александра II было совершено очередное покушение — к счастью, и на этот раз не достигшее своей цели. (Покушавшийся на жизнь императора А. К. Соловьев выследил свою жертву на Дворцовой площади и несколько раз выстрелил в нее чуть ли не в упор, но промахнулся.)

Чем же власти ответили на очередной удар революционеров, какие конкретные меры защиты самодержавного строя в России от новых посягательств террористов ими были приняты?

Александр II «повелеть соизволил» предоставить чрезвычайные полномочия генерал-губернаторам Петербурга, Москвы, Киева, Харькова, Одессы и Варшавы, которыми стали герои Русско-турецкой войны 1877–1878 годов, боевые генералы Гурко, Тотлебен, Лорис-Меликов и другие, по обеспечению общественного порядка и спокойствия на вверенных им территориях и по бескомпромиссному искоренению преступных террористических организаций. Они получили право подвергать административному аресту и высылке без суда любое неблагонадежное в политическом отношении и подозрительное лицо, закрывать или приостанавливать любые периодические издания, объявлять военное положение и т. п.

По царскому указу от 5 августа 1879 года был изменен процессуальный порядок уголовного судопроизводства. В соответствии с ним каждый обвиняемый в политических преступлениях мог быть предан суду без проведения предварительного следствия и без показаний свидетелей. Достаточно было лить полицейских документов. По таким делам исключалась возможность обжалования приговора в высшей судебной инстанции.

Была запрещена свободная продажа оружия, усиливался паспортный режим, сокращалась выдача видов на жительство в столицах, вводилось круглосуточное дежурство дворников, им вменялось в обязанность доносить в полицию обо всех подозрительных лицах. Воинские части, расквартированные в Петербурге, получили приказы о их дислокации и действиях в случае введения в столице чрезвычайного положения. Для высших сановников государства вводилась выездная вооруженная охрана.

Но все это опять были полумеры, не способные повернуть развитие событий и поставить заслон на пути террористического половодья. Они были восприняты революционным подпольем и сочувствующей им либеральной публикой как новый виток репрессий самодержавия, при этом, как всегда, телега (защитные меры правительства) ставилась впереди лошади (террористических проявлений преступных революционных организаций). На съезде террористической фракции «Земли и воли» в Липецке еще летом 1879 года была создана «Народная воля», поставившая террор во главу угла всей своей революционной деятельности. На заседании Исполнительного комитета «Народной воли» 26 августа 1879 года в Лесном под Петербургом был вынесен смертный приговор Александру II. Позднее было публично заявлено в прокламации, что «Смерть Александра II — дело решенное и что вопрос тут может быть только во времени, в способах, вообще в подробностях». Иными словами: убийство царя — всего лишь дело техники. И началась техническая подготовка покушения.

5 февраля 1880 года в Зимнем дворце прогремел взрыв, жертвами которого стали в основном обслуживающий персонал дворца и охрана — солдаты Финляндского полка. Исполнитель теракта С. Халтурин под видом рабочего-подмастерья проник в царскую резиденцию и заблаговременно занес туда несколько пудов динамита. Этот взрыв потряс всех, и русское общество охватила настоящая паника. Александр II вынужден был отменить намечавшиеся 19–20 февраля в масштабах всей империи торжества по случаю 25-летия своего царствования. После участия 8 февраля в похоронах солдат Финляндского полка и до самого 19 февраля он от выездов за пределы Зимнего дворца воздерживался.

После того как были преданы земле тела несчастных жертв террористов, перед Александром II со всей остротой снова встал неумолимый вопрос: что делать и какие экстраординарные меры предпринять в ответ на очередной удар революционеров? Стало совершенно ясно, что дальше так продолжаться не может и что полицейско-охранные структуры, доказавшие свою неэффективность и беспомощность, должны быть реорганизованы.

Для осуществления подготовительной работы была учреждена Верховная распорядительная комиссия по охранению государственного порядка и общественного спокойствия, в которую вошли наследник и такие близкие ему люди, как П. А. Черевин и К. П. Победоносцев. 7 февраля 1880 года наследник записывает в своем дневнике: «Утро все провел у Папа, много толковали о мерах, которые нужно же, наконец, принять самые решительные и необыкновенные, но сегодня не пришли еще к разумному». 9 февраля: «.. У меня был Дрентельн, с которым толковали о настоящем печальном времени».

Живописную картину панического состояния властей и общества в эти трагические дни нарисовал французский дипломат М. де Вогюэ: «Пережившие эти дни могут засвидетельствовать, что нет слов для описания ужаса и растерянности всех слоев общества. Говорили, что 19 февраля… в годовщину отмены крепостного права будут совершены взрывы в разных частях города; указывали и улицы, где эти взрывы произойдут; многие семьи меняли квартиры, другие уезжали из города. Полиция, сознавая свою беспомощность, теряла голову; государственный аппарат действовал рефлекторно; общество чувствовало это, жаждало новой организации власти, ожидало спасителя».

И этот спаситель, как по мановению волшебной палочки, явился, сразу же породив вокруг своего имени массу сплетен, слухов и мифов. Им, совершенно неожиданно для многих сановников, стал генерал-адъютант, граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов (1825–1888), армянин по национальности, боевой генерал, прославившийся во время Русско-турецкой войны 1877–1878 годов взятием считавшейся неприступной крепости Каре на кавказском театре боевых действий, а затем успешной борьбой с чумой в низовьях Волги в 1879 году. После убийства князя Д. Н. Кропоткина он занял пост харьковского генерал-губернатора и, сочетая жесткие методы борьбы с революционерами и либеральные уступки общественности, быстро сумел навести порядок в этой неспокойной губернии, в которой свили гнездо террористы-народовольцы. Большую известность ему принес совершенно нестандартный и экстравагантный для того времени поступок, когда он, использовав для управления губернией лишь малую часть выделенного кредита, остальное возвратил в казну. Он был единственным из генерал-губернаторов, не включенным в народовольческий список приговоренных к смерти.

Политические слухи и сплетни того времени создавали впечатление того, что Лорис-Меликов в роли «спасителя Царя и Отечества» появился спонтанно и как бы случайно, вылетев, как джинн, из кувшина. По крайней мере, такую версию дает в своей книге Морис Палеолог, утверждающий, что на совещании в Зимнем дворце он единственный из присутствующих высших сановников империи предложил «…свор политическую программу, в которой принципы сильной власти удачно сочетались с либеральными принципами», дополнив ее предложением сосредоточить власть в руках одного человека, пользующегося полным доверием царя. «Александр II неожиданно поднялся, глаза его заблестели и, как бы пробуждаясь от тяжелого сна, он прервал Лориса-Меликова: „Ты будешь этим человеком“, — сказал он и закрыл заседание».

Графиня Клейнмихель в своих мемуарах рисует еще более нереальную картину назначения Лорис-Меликова в диктаторы: «Император его подозвал и сказал ему приблизительно следующее: „Я крайне устал. Ты пользуешься повсюду успехом. Спаси меня. Я передам тебе мою власть. Вели приготовить для тебя широчайшие полномочия… Возьми все в свои руки“».

На самом деле все было совсем не так или, точнее, почти совсем не так.

7 февраля, как мы отмечали выше, состоялось первое неофициальное обсуждение ситуации наследника с царем, на котором окончательное решение принято еще не было. 8 февраля в своем кабинете император собрал узкий круг членов семьи и высших сановников государства: председателя Комитета министров П. А. Валуева, министра Двора и уделов А. В. Аллерберга, министра внутренних дел Л. С. Макова, военного министра Д. А. Милютина, начальника Третьего отделения и шефа Отдельного корпуса жандармов А. Р. Дрентельна и потребовал от них высказаться по существу вопроса. Предложения собравшихся не отличались особой новизной и оригинальностью и не шли далее усиления полицейских мер и введения в империи чрезвычайного положения. Наследник престола предложил тот «самый решительный и необыкновенный путь», о котором он упоминал в своем дневнике 7 февраля: создать Верховную следственную комиссию. На первый взгляд это было не бог весть какое новшество: после выстрела Каракозова тоже была создана такая комиссия, успешно расследовавшая это преступление. Но суть предложения на сей раз заключалась в том, что комиссия наделялась чрезвычайными и обширными полномочиями, далеко выходившими за ее чисто следственные функции.

Вот что писал в этот же день великий князь Александр Александрович отцу по этому поводу: «Ты приказал всем присутствующим… представить свои соображения. Смело могу предположить, что они… ничего путного не представят. К сожалению, мы это видели за все последние годы… Нужны новые люди, свежие силы. Время слишком серьезное, слишком страшное, чтобы не принимать самых энергичных мер, а не то будет поздно и правительству уже не справиться с крамолой. Я уверен, что Ты согласишься на это предложение. Я так уверен, что другого исхода нет и быть не может».

11 февраля наследник записал в своем дневнике: «В половине девятого был у меня граф Лорис-Меликов, который получает новое назначение, а именно председателя Верховной комиссии, в которой должны соединиться все политические дела, и ему предполагается дать большие права и полномочия. Толковали с ним слишком два часа и о многом успели переговорить». На следующий день 12 февраля вышел указ «Об учреждении в С.-Петербурге Верховной Распорядительной Комиссии по охранению государственного порядка и общественного спокойствия» с целью «…положить предел беспрерывно повторяющимся в последнее время покушениям дерзких злоумышленников поколебать в России государственный и общественный порядок». В нем, в частности, было сказано: «В видах объединения всех властей по охранению государственного порядка и общественного спокойствия предоставить Главному Начальнику Распорядительной Комиссии по всем делам, относящимся к такому охранению: а) права Главноначальствующего в СПб. и его окрестностях, с непосредственным подчинением ему С.-Петербургского градоначальника; b) прямое ведение и направление следственных дел по государственным преступлениям в СПб. и С.-Петербургском военном округе; с) верховное направление упомянутых в предыдущем пункте дел по всем другим местностям Российской Империи… Все требования Главного Начальника… подлежат немедленному исполнению как местными начальствами, генерал-губернаторами, градоначальниками, так и со стороны всех ведомств, не исключая военного. Все ведомства обязаны оказывать Главному Начальнику… полное содействие…

Распоряжения Главного Начальника… и принимаемые им меры должны подлежать безусловному исполнению всеми и каждым и могут быть отменены только им самим или особо Высочайшим повелением».

Главным начальником Распорядительной комиссии назначался граф М. Т. Лорис-Меликов. 14 февраля наследник записал в своем дневнике: «Сегодня вступил в новую должность граф Лорис-Меликов; дай, Боже, ему успеха, укрепи и настави его!»

6 августа 1880 года, через шесть месяцев после ее создания, комиссия была распущена царским указом, в котором, в частности, говорилось: «Ближайшая цель учреждения Комиссии — объединение действий всех властей против борьбы с крамолою — настолько уже достигнута… что дальнейшие указания Наши по охранению государственного порядка и общественного спокойствия могут быть приводимы в исполнение общеустановленным законным порядком, с некоторым лишь расширением круга ведения Министерства внутренних дел».

Указом Александра II предусматривались упразднение Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии, передача всех его дел в ведение Департамента государственной полиции МВД, предоставление права заведывания Корпусом жандармов министру внутренних дел на правах шефа жандармов; наделение его полномочиями для ведения высших следственных дел по государственным преступлениям. Министром внутренних дел и шефом жандармов был назначен граф Лорис-Меликов, а первым директором Департамента государственной полиции 17 августа 1880 года — барон И. О. Велио (1827–1899), с 1861 года служивший до этого на разных должностях в Министерстве внутренних дел, мало связанных с политической и общей полицией. Назначение непрофессионала на этот ответственный пост определялось, как это часто водилось раньше и водится до сих пор, личным выбором и персональным кадровым вкусом графа Лорис-Меликова, предпочитавшего видеть во главе подчиненного ему Департамента государственной полиции близкого к нему по взглядам и карьере чиновника-бюрократа, а не строптивого жандармского генерала.

Ничего нет легче, чем предсказывать судьбу таких «калифов на час», они обычно сидят в своих руководящих креслах ровно до тех пор, пока находится в фаворе у верховных властей выдвинувший их влиятельный патрон, и мгновенно лишаются их, как только звезда шефа закатывается на руководящем небосклоне. Так случилось и с бароном И. О. Велио: он прослужил в своей должности меньше восьми месяцев и был отправлен в отставку 12 апреля 1881 года, даже раньше своего патрона, вышедшего в отставку 4 мая того же года.

Указом от 15 ноября того же года были определены штаты Департамента государственной полиции: директор, вице-директор, чиновники для особых поручений — 3, секретарь — 1, журналист — 1, делопроизводители — 3, старшие помощники делопроизводителей — 10, младшие помощники — 9, казначей и начальник архива с помощниками, чиновники для письма — 18. Как мы видим, штатное расписание департамента было весьма скромным и оставалось таковым до самого своего конца: в 1914 году в нем было всего 92 кадровых сотрудника и около 300 внештатников.

18 февраля 1883 года к Департаменту государственной полиции был присоединен Судебный отдел Министерства внутренних дел, и с этого момента ДГП получает свое окончательное название Департамент полиции (ДП). На местах «охранительно-розыскной» работой стали заниматься губернские и областные жандармские управления (ГЖУ и ОЖУ), жандармско-полицейские управления железных дорог (ЖПУ), с 1903 года — розыскные пункты, охранные отделения (ОО), а в период с 1907 по 1914 год — районные охранные отделения (РОО). Все они в своей агентурно-оперативной деятельности подчинялись Департаменту полиции, а по строевой линии — Отдельному корпусу жандармов (в последние годы царской власти охранные отделения подчинялись еще градоначальникам).

Первые губернские жандармские управления были созданы еще в 1867 году, в их задачу входил и политический сыск, и следствие по государственным преступлениям. Жандармско-полицейские управления, созданные в 1861 году, должны были осуществлять охрану железных дорог и внешнего порядка на них, то есть выполнять общеполицейские функции на всем пространстве земли, отчужденной под железные дороги. Правда, после 1906 года ЖПУ также стала вменяться обязанность производить дознания и по политическим преступлениям и обзаводиться секретными сотрудниками, что было воспринято железнодорожными жандармами однозначно негативно — со спокойной жизнью было трудно расставаться.

В таком виде охранно-розыскная система встретила новые вызовы народовольческого террора, апогеем которого стало убийство Александра II, и продолжила свою работу при сыне и внуке убиенного царя. В дальнейшем, меняя методы и приемы розыскной работы, Департамент полиции добился в борьбе с революционерами определенного перелома, и конец XIX века прошел для него и страны относительно спокойно — пока не нахлынули волны повального увлечения марксизмом и эсеровского террора. Опасность обнаружили слишком поздно, и до самого 1917 года борьба Департамента полиции с революционным движением напоминала схватку с гидрой, у которой вместо одной отрубленной головы вырастало несколько новых.


…Двуединая политическая составляющая позиции нового министра внутренних дел — твердость и решительность в борьбе с революционерами и либеральные заигрывания с общественностью, жаждущей перемен, делали его вполне приемлемой фигурой как для правого, так и для либерального крыла русской политической элиты того времени. Царю и его ближайшему окружению импонировали прежде всего неукротимая решительность и боевой настрой бравого генерала в борьбе с крамолой.

Одним словом, назначение Лорис-Меликова было принято на ура. Тем более что случай предоставил ему прекрасную возможность на глазах всей России предстать во всем великолепии своей личной храбрости и завидного самообладания. 20 февраля, когда граф подъезжал в экипаже к парадному подъезду своего дома на углу оживленной Большой Морской улицы, к нему приблизился, как писал в своем дневнике Д. А. Милютин, «…возле двух стоявших у подъезда часовых, вблизи двух верховых казаков, конвоировавших экипаж, и торчавших тут же городовых, молодой человек и выстрелил в него из револьвера… Но, к счастью, несмотря на то что убийца стрелял в упор, граф не ранен, но разорвана шинель и мундир и легкая контузия. Я поехал к нему и застал целый раут, ужас, что народу наехало и приезжало поздравить графа, и народ на улице толпился массой».

«Слава Богу, что уцелел этот человек, который так нужен теперь бедной России!» — записал в дневнике в тот день наследник.

Герой дня не только уцелел, но и, сохранив полное самообладание, сразу после выстрела бесстрашно бросился на незадачливого террориста, сбил его на землю и, слегка придушив, лично передал в руки подоспевшим городовым, стоявшим у подъезда дома. Стрелявшим оказался 23-летний мещанин, письмоводитель из Слуцка И. О. Млодецкий, который, как это было заявлено в прокламации Исполкома «Народной воли» от 23 февраля, действовал исключительно на свой страх и риск и поддержкой организации не пользовался.

Дело Млодецкого было решено в рекордные сроки: следствие было проведено в тот же день, 21 февраля состоялся суд, приговоривший его к повешению, а 22 февраля он был уже казнен.

Таким образом, с первых же дней существования Распорядительной комиссии ее главный начальник продемонстрировал революционному подполью, что он намерен самым жестким и беспощадным образом бороться с террором. Советский историк Н. А. Троицкий подсчитал, что за 14 месяцев его правления было проведено — большей частью в закрытом порядке — 32 судебных процесса с 18 смертными приговорами. Только за время с 18 марта по 21 июля 1880 года Распорядительная комиссия рассмотрела 453 дознания о государственных преступлениях. Граф Лорис-Меликов не скрывал, что целью его политики, как это было изложено в его программном воззвании «К жителям столицы», опубликованном 15 февраля в «Правительственном вестнике», является создание благоприятных условий для победы над революционной крамолой путем сочетания репрессий против революционеров с уступками по отношению к либералам с тем, чтобы привлечь их на сторону властей и таким образом изолировать экстремистов из революционного лагеря.

…Пока верховная власть в империи была занята приведением в порядок своих расстроенных рядов и реорганизацией системы управления и обеспечения государственной безопасности, народовольцы, раздосадованные в очередной раз своей неудачей, в марте 1880 года с удвоенной энергией начали готовить новое — восьмое — покушение на царя — на этот раз в Одессе, надеясь взорвать его экипаж, когда он будет передвигаться с железнодорожного вокзала по Итальянской улице к морской пристани для следования дальше на яхте в Крым. Но какой-то неведомый и неумолимый рок тяготел над всеми начинаниями народовольцев по подготовке цареубийства. При изготовлении взрывчатого вещества в химической лаборатории для проложенного с превеликими трудностями подкопа под проезжей частью Итальянской улицы произошел взрыв, в результате которого были ранены и травмированы Григорий Исаев и Анна Якимова. К тому же 22 марта 1880 года в Петербурге скончалась долго болевшая и морально убитая адюльтером своего августейшего супруга несчастная императрица Мария Александровна, и в связи с этим печальным событием выезд царской семьи в Крым был отменен[55].

План очередного — девятого — покушения на Александра II предусматривал взрыв его экипажа на Каменном мосту на Екатерининском канале при его следовании от Царскосельского вокзала в Зимний дворец. В этом проекте были задействованы элитные силы «Народной воли» в лице ее самого активного члена и фактического руководителя Андрея Желябова и лучшего пиротехника Николая Кибальчича. Но надо же было готовить и новое поколение, поэтому к делу был подключен молодой агент Исполкома «Народной воли» из рабочей среды Макар Тетерка, не имевший опыта террористической деятельности.

Кибальчичем были подготовлены семь пудов динамита, затопленных с лодки в четырех черных гуттаперчевых подушках под Каменным мостом, а электрические провода к ним были закреплены на стоявшем поблизости плоту. Все было готово для взрыва, и народовольцам даже удалось узнать точную дату отъезда царской семьи в июне 1880 года из Царского Села в Ливадию через Петербург. Но недаром говорят, что от великого до смешного один шаг. а трагедия часто оборачивается фарсом: Макар Тетерка, не имевший по бедности ручных часов и от вполне понятного волнения не сомкнувший глаз всю ночь, под утро заснул и не услышал цокота копыт лошадей царского экипажа, благополучно промчавшегося по Каменному мосту. Можно представить себе, как чувствовал себя юный террорист, когда на его бедную голову обрушился справедливый гнев товарищей по подполью, требовавших его сурового наказания. Но это печальное событие в его революционной биографии, тем не менее, позволило ему потом с достоинством ответить на ехидный вопрос председательствовавшего на процессе «двадцати» сенатора П. А. Дейера: «А убивать можешь?» — «Я еще, собственно, никогда никого не убил».

Был задуман комбинированный план покушения, состоящий из трех взаимосвязанных частей: взорвать царский экипаж во время проезда его в манеж по Малой Садовой улице, выкопав для этого под проезжей частью минную галерею и снабдив ее мощным зарядом динамита; в случае невозможности по какой-либо причине взрыва или его неудачи царский экипаж должны были атаковать несколько метальщиков, вооруженных ручными бомбами; в том случае, если императору опять фатально повезет, Андрей Желябов брался завершить всю операцию смертельным для царя ударом своего кинжала.

Минная галерея на Малой Садовой улице была едва не обнаружена властями. Роковую роль для народовольцев в этой драме чуть не сыграл местный дворник Никифор Самойлов, всевидящее око которого обратило внимание на непонятную активность в ночное время в помещении склада, о чем он, свято памятуя свои обязанности по полицейскому ведомству, не замедлил поставить в известность полицейского пристава Тяглева, в околоток которого входила эта улица. Доклад пристава пошел по команде и привлек к себе внимание градоначальника, отдавшего приказ на следующий день, 28 февраля, направить на склад для проверки санитарно-техническую инспекцию во главе с престарелым генерал-майором инженерной службы Мравинским, которая, проведя весьма поверхностный осмотр склада, ничего предосудительного в нем не обнаружила. В этот момент все рискованное предприятие народовольцев буквально висело на волоске: стоило членам генеральской инспекции вскрыть хотя бы один мешок и бочонок, набитые землей из подкопа, в которых, по словам хозяев, хранились сыры, или полюбопытствовать, что находится за нехитрым маскировочным устройством, прикрывавшим вход из склада в подкоп, и тайное стало бы явным. Но ничего этого не произошло, верхогляд Мравинский прошелся по помещениям и не «полюбопытствовал», за что впоследствии был строго наказан Александром III. Мораль этого происшествия проста: нельзя поручать генералам дела, с которыми могут справиться младшие офицеры, не генеральское это дело вскрывать какие-то грязные мешки и бочки. С этого момента фортуна, так долго благоволившая Александру II, стала поворачиваться к нему спиной и не позволила предотвратить последнего покушения народовольцев.

В. Н. Фигнер в своих мемуарах «Запечатленный труд» вспоминает о том, как народовольцами была выбрана дата покушения: «15 февраля, в воскресенье, император, ездивший по воскресеньям в Михайловский манеж, и всегда по разным улицам, проехал по Малой Садовой. Подкоп к этому времени был уже кончен, но мина не заложена… Негодуя, Комитет на заседании постановил, чтобы к 1 марта все приготовления были кончены, мина и разрывные снаряды готовы. Наш план… преследовал одну цель, чтобы это… покушение наше было окончательным». Но 27 февраля Желябов был арестован на квартире приехавшего из Одессы в Петербург члена Исполкома, дворянина и генеральского сына Михаила Тригони, при этом он вполне осознанно не оказал полиции сопротивления, хотя и был вооружен револьвером. (Существует версия, согласно которой жандармы вышли на след Желябова с помощью арестованного ранее и завербованного начальником петербургского ГЖУ полковником Комаровым народовольца Окладникова. Кое-что жандармы уже научились делать.)

После ареста Желябова все руководство покушением перешло в руки его любовницы Софьи Перовской, которая, по словам Льва Тихомирова, любила «всеми силами своей глубокой натуры», и без ее жгучей ненависти, упорства, распорядительности и целеустремленности последнее покушение народовольцев на жизнь Александра II вряд ли бы было столь успешным.

Арестовав Михайлова и Желябова, граф Лорис-Меликов уже предвкушал окончательный и близкий разгром «Народной воли» и находился в близком к эйфории состоянии. Известный жандармский генерал, заведующий охранной агентурой, подведомственной дворцовому коменданту, один из первых «жандармов-историков», написавший несколько книг по истории революционного движения в России, А. И. Спиридович[56] так характеризовал графа: «В упоении собственной славы Лорис-Меликов в одном из своих всеподданнейших докладов красиво изобразил государю то успокоение и благополучие, которого он достиг якобы в Империи своими либеральными мерами, смешав непозволительно для государственного человека в одну кучу народ, либеральное общество, политиканов и революционеров. За тот знаменитый доклад, образчик безграничного самомнения, легкомыслия и политического невежества со стороны министра внутренних дел, Россия заплатила спустя немного времени жизнью своего царя-освободителя».

Князь В. П. Мещерский в своих мемуарах «Мои воспоминания», опубликованных в Петербурге в 1898 году, писал: «Чтобы судить о том, как в этом отношении был непостижимо силен граф Лорис-Меликов, достаточно припомнить, что накануне 1 марта государь говорил с сияющим лицом: „Поздравьте меня… Лорис мне возвестил, что последний заговорщик схвачен и что травить меня уже не будут…“»

Но праздновать победу над террористами было слишком рано.

Тревожные сведения стали поступать из-за границы. Заграничной агентуры в аппарате Департамента полиции тогда еще не было, но отдельные его сотрудники и агенты информировали руководство об обстановке в рядах русской эмиграции. Наше внимание привлекли лишь три сообщения из этого ряда.

В информации от 29 ноября 1880 года (с пометкой: «Доложено Его Величеству 2 декабря 1880 года. Генерал-адъютант гр. Лорис-Меликов») говорилось следующее: «Сведения, полученные от заграничных корреспондентов, по-прежнему продолжают утверждать, что русские нигилисты в последнее время начали сознавать свое бессилие и совершенную бесплодность своей пропагандистской деятельности; к этому присовокупляют, что лица, составляющие революционную партию во Франции, считают дело русских нигилистов окончательно потерянным.

Между тем сообщения, доставленные дипломатическим путем, идущим из источников официальных, удостоверяют противоположное и доводят до сведения, что Гартман при посещении им Броше (Broches), одного из наиболее выдающихся социалистов в Лондоне, находящегося в близких отношениях с кружком русских нигилистов, высказывал, что нигилистическая агитация не только продолжает свое дело, но все более и более укрепляется…

Поддерживаемая Верой Засулич и редакцией „A Revolte“ („Бунтарь“ — орган П. А. Кропоткина) пропаганда имеет значительный успех в Париже… Гартман не сомневается, что недолго то время, когда нигилисты отомстят правительству за все понесенные ими жертвы. В заключение он заявил, что действия нигилистов не приостановятся даже в случае перемены главы правительства…»

Информация от 16 января 1881 года. — «Нигилисты признают, что последние правительственные распоряжения и меры парализуют их действия и что поэтому теперь Петербург менее всего пригоден для возбуждения революционных предприятий. Они возлагают свои надежды на провинцию, где… почва для революционного движения подготовляется самим правительством, которое назначает неспособных людей на высшие в провинции должности» (с пометкой: «Возвращено от Гр. 20/I»).

Информация от 13 февраля 1881 года: «…Нигилисты проповедуют, что для успеха социальной революции необходимо вовлечь Россию в войну с какой-либо из иностранных держав. Как только Россия, по их словам, будет находиться в напряженном состоянии вследствие войны, тогда для революционной партии нетрудно будет возбудить общее народное восстание». Всего через каких-то 36 лет большевики во главе с Лениным в октябре 1917 года блестяще реализуют на практике в России завет революционеров 80-х годов.

И в это самое время, когда народовольцы приступили к оборудованию минного туннеля на Малой Садовой улице в Петербурге, министр внутренних дел Лорис-Меликов бил в победные колокола, утверждая, что «крамола» уничтожена, революционеры разогнаны и в стране наступило спокойствие. Хитрый царедворец лил успокаивающий бальзам на исстрадавшуюся душу императора, израненную серией неудавшихся покушений на его жизнь.

Но пришло 1 марта 1881 года…

А все или почти все несчастья для королей и царей случаются в марте. Мартовские иды…

1 марта 1881 года вошло в историю России как один из самых печальных и трагичных дней, оставив на ее облике страшное, позорное клеймо и проведя в ее судьбе глубокую и жирную борозду, разделяющую «до» и «после». В этот день народоволец Игнатий Гриневицкий бросил бомбу в царя и смертельно ранил его. Ни «высокая» государственная полиция, ни царская охрана не смогли предотвратить террористического акта против августейшей особы.

Охранные службы в который раз расписались в своем полном бессилии. Департаменту полиции нужно было проникнуть в конкретные планы народовольцев, но для этого требовалось внедрить своих людей в революционную организацию. Охране нужно было тщательней обеспечивать и обставлять маршруты выезда государя в город, но из записок капитана Коха видно, в каком плачевном состоянии она находилась накануне покушения на Александра II. «Спаситель» России М. Т. Лорис-Меликов уже «почивал на лаврах», полагая народовольческие ячейки полностью разгромленными, и серьезного внимания охранным мероприятиям не уделял.

Царь-Миротворец

Уж Александр II в могиле,

На троне — новый Александр.

Александр Блок

В историю России Александр III вошел как Царь-Миротворец. И действительно, редчайший факт: он был чуть ли не единственным российским самодержцем, в течение всего царствования которого (13 лет 7 месяцев и 20 дней) Россия не вела ни одной войны, хотя дважды в восьмидесятые годы находилась на грани вооруженного конфликта на Балканах и в Афганистане. И если военных действий за пределами империи Александру III благополучно удалось избежать, то внутреннюю войну с «крамолой», унаследованную от отца, ему пришлось вести еще долго.

Отметим сразу, что хотя в борьбе с «крамолой» и террором царь и его тайная полиция достигли значительных успехов, но к конечному результату — полному искоренению «революционной заразы» — им приблизиться так и не удалось. Не успели. Можно с полной уверенностью утверждать, что если бы судьба дала Александру III еще несколько лет правления, Россия бы стала другой страной. Но России катастрофически не везло и до последнего времени не везет на умных, честных и энергичных правителей, а потому Россия стала тем, чем стала.

Удалившись временно в Гатчину и обеспечив более-менее приемлемые условия для личной безопасности своей семьи и самого себя, император мог, наконец, подготовить документ о своих намерениях, которого с нетерпением ждала от нового самодержца вся страна. Тем более что Исполком «Народной воли» своим письмом к императору от 10 марта 1881 года настойчиво вынуждал его к этому. Автором этого послания был уже упоминавшийся нами народоволец Л. А. Тихомиров. В нем он констатировал, что Исполком «вот уже три года вступил в отчаянную, партизанскую войну с правительством», апофеозом которой стала «кровавая трагедия, разыгравшаяся на Екатерининском канале». Вопреки очевидным фактам в письме утверждалось, что цареубийство «вызывает в огромной части населения радость и сочувствие» и что «цареубийство в России очень популярно», а вина за репрессии последних десяти лет полностью возлагалась на правительство. Фактически императору предлагалось сдаться на милость победителей, приняв два их предварительных условия в виде общей амнистии всех политических преступлений прошлого и созыва «представителей от всего русского народа для пересмотра существующих форм государственной и общественной жизни».

Ответ монарха, подготовленный обер-прокурором К. П. Победоносцевым, не заставил себя долго ждать: с террористами переговоры не ведутся — императивный постулат, который актуален и для нынешней России. С террористами ведется принципиальная и жесткая борьба, Александр III это отлично понимал и оказался на высоте создавшегося в стране положения. 29 апреля 1881 года появился высочайший манифест, где четко и ясно было заявлено: «Посреди великой Нашей скорби глас Божий повелевает Нам стать бодро на дело правления… с верою в силу и истину Самодержавной власти, которую Мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всех поползновений». Далее манифест призывал к «искоренению гнусной крамолы, позорящей русскую землю… к водворению порядка и правды…» и ставил тем самым жирную точку на политике преобразований прошлого царствования. В обществе его вскоре назвали «ананасным манифестом», имея в виду содержащуюся в тексте фразу: «А на нас возложили священный долг самодержавного правления».

Реакция на манифест со стороны Исполкома «Народной воли» тоже последовала без всякой задержки. Она не уступала в жесткости манифесту и предполагала продолжение террора. На сей раз народовольцы планировали возглавить «агитацию в высших придворных и высших служебных сферах» в целях создания там оппозиционной режиму организации. Предложение это, сделанное анархистом П. А. Кропоткиным еще в 1874 году, показалось для «Народной воли» актуальным, и Исполком приступил к его реализации.

Как утверждает советский историк С. С. Волк, революционеры начали по этому поводу переговоры с начальником Академии Генерального штаба генералом И. И. Драгомировым, но развития они не получили. Вот что пишет исследователь по этому поводу: «С членами военной организации („Народной воли“) Буцевичем и Грачевским несколько раз встречался гусарский майор Н. А. Тихоцкий, который был вместе с ними арестован 4 июня 1882 года. Этот арест произвел немалое впечатление в свете, так как Тихоцкий, считавшийся светским жуиром, был известен в аристократических кругах, танцевал на придворных балах. Крупных улик против него не было, а сам он никаких показаний не дал, поэтому его революционная деятельность осталась жандармам неведомой. Между тем Тихоцкий, по предложению Грачевского, пытался использовать свои аристократические связи в столице и как будто даже подал прощение о зачислении на службу в охрану Гатчинского дворца (начальника охраны, жандармского подполковника Ширинкина он знал по прежней службе). Тихоцкий хотел воспользоваться своим искусством меткой стрельбы, чтобы застрелить Александра III из окна во время его прогулки по парку. Однако переговоры о поступлении на службу были прерваны из-за ареста».

В. Н. Фигнер, по собственным воспоминаниям, предлагала сохранить сырный магазин Кобозевых на Малой Садовой улице «…еще на 2–3 дня на случай, не поедет ли новый император, живший с императрицей в Аничковом дворце, в Михайловский манеж по той же Малой Садовой, по которой ездил его отец, и если это произойдет, взорвать мину, предназначавшуюся для Александра II». Однако большинство членов Исполкома отклонили ее безрассудное предложение. Напрасно в своих письмах Исполкому, передаваемых из тюрьмы по конспиративным каналам в феврале 1882 года, неугомонный А. Д. Михайлов призывал: «Успех, один успех достоин вас после 1 марта. Единственный путь — это стрелять в самый центр. На очереди оба брата, но начать надо с Владимира. Необходимо своротить еще зараз две головы, — и вы победите»[57].

Но истекающий кровью в результате последовавших за убийством Александра II многочисленных арестов Исполком уже не в силах был ни на какие более или менее активные действия, не говоря уже о подготовке очередного цареубийства. Обе противоборствующие силы укрылись: одна в Гатчине, другая в Москве, для того чтобы зализать нанесенные друг другу кровоточащие раны и подготовиться к новому раунду смертельной борьбы.

В минуту душевной слабости в конце 1881 года Александр III признавался в письме к К. П. Победоносцеву: «Так отчаянно тяжело бывает по временам, что, если бы я не верил в Бога и в его неограниченную милость, конечно, не оставалось бы ничего другого, как пустить себе пулю в лоб. Но я не малодушен, а главное, верю в Бога и верю, что настанут, наконец, счастливые дни и для нашей дорогой России».

Тем не менее его ответ на мученическую смерть своего отца был предельно жесток и неумолим: 3 апреля пять цареубийц были казнены, а 14 августа того же 1881 года им было утверждено «Положение о мерах сохранения государственного порядка и общественного спокойствия», согласно которому предусматривалось введение министром внутренних дел на территории империи положений «усиленной охраны» и Комитетом министров — «чрезвычайной охраны». В условиях «усиленной охраны» местные генерал-губернаторы получали особые полномочия; «воспрещать всякие народные, общественные и даже частные собрания»; «делать распоряжения о закрытии всяких вообще торговых и промышленных заведений»; «воспрещать отдельным личностям пребывание в местностях, объявленных в положении усиленной охраны»; «передавать на рассмотрение военного суда отдельные дела о преступлениях, общими уголовными законами предусмотренные»; «требовать рассмотрения при закрытых дверях всех тех судебных дел, публичное рассмотрение коих может послужить поводом к возбуждению умов и нарушению порядка». Генерал-губернаторам предоставлялось также право утверждения всех приговоров военного суда по передаваемым туда делам. Местным начальникам полиции, а также начальникам жандармских управлений и их помощникам предоставлялось право предварительного задержания на срок до двух недель всех подозрительных на совершение государственных преступлений лиц и членов «…противозаконных сообществ, а также производство во всякое время обысков во всех без исключения помещениях, фабриках, заводах и т. п.».

Положением о чрезвычайной охране предусматривалось, кроме этих мер усиленной охраны, наделение генерал-губернаторов следующими дополнительными правами: «…подвергнуть в административном порядке лиц заключению в тюрьме или крепости на три месяца или аресту на тот же срок, или денежному штрафу до 3 тыс. рублей»; «приостанавливать периодические издания на все время объявленного чрезвычайного положения»; «закрыть учебные заведения на срок не долее одного месяца». При министре внутренних дел учреждалось Особое совещание, состоящее из двух членов от МВД и двух — от Министерства юстиции, которому предоставлялось право с санкции министра внутренних дел направлять в ссылку предназначенных для этого лиц на срок от одного до пяти лет.

За студентами, исключенными из высших учебных заведений за участие в беспорядках, за лицами, возвратившимися из административной ссылки, а также за лицами, отбывшими тюремное заключение за совершение государственных преступлений, устанавливался негласный надзор полиции сроком до двух лет. Эти суровые карательные меры подкреплялись жесткой судебной практикой. По данным советского историка М. Н. Гернета, опубликованным в вышедшей в 1954 году в Москве книге «История царской тюрьмы», подтвержденным американским исследователем Ричардом Пайпсом, с 1881 по 1894 год по политическим делам в России было вынесено 74 смертных приговора, из которых только 12 приведено в исполнение; всего по политическим делам было задержано и допрошено около четырех тысяч человек, из них на каторгу направлено 106 человек. (В эти цифры не входят пятеро повешенных по делу о цареубийстве 1 марта 1881 года[58].)

Что касается «Положения об охране», то практически вплоть до 1917 года не было ни одного года, когда в той или иной местности обширной империи не применялись бы чрезвычайные меры. В фонде № 1467 (Следственной части Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства) Государственного архива РФ в Москве хранятся особые журналы Комитета и Совета министров о продлении срока действия указанного «Положения об охране», из которых следует, что в 1905, 1907–1909, 1911–1916 годах оно продлевалось на срок от трех лет (в 1905 году) и до одного года в последующие за ним годы под предлогом того, что «.. негативные явления, вызвавшие необходимость применения исключительных мер полицейской охраны, в настоящее время далеко еще не прекратились, а в некоторых районах продолжают проявляться с неослабевающей напряженностью» (1907 год). В последующие годы продление оправдывалось тем, что «проект закона об исключительном положении, призванный заменить действующее положение, не получил в Думе доныне окончательного разрешения». Последний раз он был продлен Советом министров 19 августа 1916 года до 4 сентября 1917 года. Все журналы содержат пометку красным или синим карандашом, свидетельствующую о том, что они просмотрены Николаем II.

«Положение об охране», как мы видим, явилось долговременной правовой основой для Александра III и Николая II, позволившей им наладить политический розыск и охрану в соответствии с изменившейся политической и оперативной обстановкой в империи.

О бедном жандарме замолвите слово…

...Между тем в системе политического сыска империи появились новые люди. Одну из главных ролей в разгроме остатков разветвленной структуры «Народной воли» после 1 марта 1881 года, несомненно, сыграл подполковник Отдельного корпуса жандармов Георгий Порфирьевич Судейкин (1850–1883). Судьба этого выдающегося жандармского офицера, одного из пионеров политического розыска России в 80-х годах XIX века, была незавидна: он не только был зверски убит своими политическими противниками народовольцами, но и после смерти усилиями революционной пропаганды был оболган и представлен в незавидной роли отпетого авантюриста, якобы стремившегося самыми низменными и провокационными методами обеспечить себе блестящую карьеру при дворе Александра III.

Выходец из бедной дворянской семьи, получивший начальное семейное образование, он избрал традиционную для его поколения военную карьеру. Окончил смоленское юнкерское училище и вышел в чине прапорщика в армию, в которой прослужил как минимум шесть лет. В июне 1878 года в чине капитана он был принят в Отдельный корпус жандармов и направлен для прохождения дальнейшей службы в Киевское губернское жандармское управление (ГЖУ). Он вполне отвечал требованиям, предъявлявшимся тогда к армейским офицерам при приеме в корпус: был потомственным дворянином, окончил юнкерское училище по первому разряду, не был католиком, не имел долгов и пробыл на строевой службе не менее шести лет.

В воспоминаниях генерала Новицкого подведены итоги розыскной деятельности капитана Судейкина в Киеве в 1879–1880 годах: всего за это время было арестованы 157 человек, осуждены за государственные преступления 70 человек (из них девять женщин), из которых казнены через повешение восемь человек (все мужчины), пятерым мужчинам и одной женщине смертная казнь заменена каторжными работами, а 87 человек высланы административным порядком за пределы Киевской губернии. Судейкин ничего не изобретал, он шел давно проторенными до него многочисленными предшественниками и известными всем профессионалам путями, но делал свое дело, в отличие от многих, мастерски, на высочайшем профессиональном уровне. Вербовку агентуры из разового, чуть ли не экзотического в жандармской среде того времени оперативно-сыскного блюда для изысканных гурманов он превратил в повседневный дежурный «суп дня» оперативно-розыскной деятельности. Метод внедрения агентов в революционную среду он поставил на поток, но при этом готовил свои «блюда» на уровне шеф-повара высочайшего класса. Он был то, что называется вербовщиком и агентуристом от бога; таких одаренных от природы людей для столь специфической деятельности в полицейско-розыскном аппарате империи было совсем немного, и чтобы их перечесть, хватило бы пальцев одной руки.

В лице Судейкина в Департамент полиции и Отдельный корпус жандармов пришло новое поколение разработчиков-агентуристов, которое стало постепенно внедрять в повседневную оперативно-розыскную работу новую тактику. Вместо повальных массовых обысков и многочисленных скоропалительных арестов, действий по нехитрому жандармскому принципу: «хватай больше, а потом разберемся», стала применяться тщательно продуманная и глубокая разработка революционных организаций, краеугольными камнями которой являлись широкомасштабная инфильтрация и хорошо организованное филерское наблюдение за их руководителями и наиболее активными членами.

Судейкин предпочитал не спешить с арестами и приступал к ликвидации подпольных революционных структур лишь после того, как удавалось выявить всех входящих в них членов и главное — задокументировать их практическую преступную деятельность. Одно из главных преимуществ этой тактики состояло в том, что она носила не пассивный, а ярко выраженный наступательный характер. Глубокая разработка нелегальных организаций совмещалась с целенаправленной работой по их разложению изнутри, с постановкой их через внедренных и завербованных внутренних агентов под незримый контроль Департамента полиции и даже с успешными попытками манипулировать ими в интересах правительства.

Все эти новаторские приемы Судейкин мог осуществлять на практике лишь после того, как вскоре по прибытии в Петербург в 1882 году его назначили на специально созданную для него должность инспектора секретной полиции — уникальный пост, который в структуре департамента как до него, так и после никто никогда не занимал. В пятом параграфе утвержденного 3 декабря 1882 года в Гатчине Александром III Положения «Об устройстве секретной полиции в Империи» сказано: «Ближайшее руководство деятельностью учреждений секретной полиции, в видах единообразного направления, производимых розысков, принадлежит особому инспектору секретной полиции… Инспектор секретной полиции действует по особой, преподанной ему заведующим государственной полицией, инструкции».

Судейкин был человеком дела и бьющей через край служебной инициативы, поэтому он не стал дожидаться, пока товарищ министра внутренних дел, заведующий государственной полицией, командующий Отдельным корпусом жандармов генерал-майор П. В. Оржевский подпишет эту инструкцию, а быстро подготовил собственный циркуляр, в котором четко и прямо изложил свои новаторские взгляды на методику и практику розыска.

В этом документе, опубликованном В. Я. Богучарским в 1912 году, в частности, говорилось: «1) Возбуждать с помощью особых активных агентов ссоры и распри между различными революционными группами. 2) Распространять ложные слухи, удручающие и терроризирующие революционную среду. 3) Передавать через тех же агентов, а иногда с помощью приглашений в полицию, кратковременных арестов обвинения наиболее опасных революционеров в шпионстве, вместе с тем дискредитировать революционные прокламации и разные органы печати, придавая им значение агентурной, провокационной работы».

«Инструкция инспектору секретной полиции» была подписана генералом Оржевским только 29 января 1883 года. В ней четко указывалось, что инспектор «участвует в розыскной по государственным преступлениям деятельности» двух отделений по охранению общественного порядка и безопасности при управлении Санкт-Петербургского и Московского обер-полицмейстеров, четырех губернских жандармских управлений (Московского, Харьковского, Киевского и Херсонского) и городского в Одессе. Начальникам этих полицейских и жандармских формирований предписывалось по требованию инспектора сообщать в устной форме «…сведения, как об организации, личном составе… состоящих в их заведовании агентур, так равно и о ходе розысков».

В соответствии с «Инструкцией» инспектор наделялся большими правами: он мог требовать от руководителей поименованных полицейских и жандармских подразделений, чтобы они «…в течение известного времени без соглашения с ним не производили ни обысков, ни арестов, ни вообще гласных следственных действий; не вступать в непосредственное заведование местными агентурами; не передвигать часть их личного состава из одной местности в другую подведомственного ему района; не участвовать в решении вопроса об отпуске на расходы по сим агентурам денежных средств».

Фактически одному Судейкину была подчинена вся оперативно-розыскная деятельность всех полицейских подразделений и жандармских формирований в обеих столицах и в наиболее важных с политико-экономической точки зрения губерниях империи. Причем он был волен без ведома и согласия местного начальства всех уровней, исключительно по своему усмотрению, мобильно распоряжаться всеми имевшимися в его подчинении агентурными возможностями.

Во времена Судейкина теории вербовочной работы еще не было, она только зарождалась; никто не учил и не готовил полицейских чиновников и жандармских офицеров этому главному методу оперативно-розыскной деятельности, и поэтому Судейкин, как истый практик, шел методом проб и ошибок. Тем не менее интуитивно он совершенно верно нащупывал и применял разнообразные способы вербовок, как будто за его плечами была Высшая школа КГБ СССР, а не скромное провинциальное юнкерское училище. Мы, к сожалению, не смогли выяснить, кто первым из современников назвал Судейкина «практическим сердцеведом», но именно это короткое, но весьма емкое определение объясняло его успех. Метод вербовки Судейкина предполагал не применение силы власти по отношению к вербуемому, а тонкий психологический контакт между ним и вербующим.

Вот что пишет в статье в «Вестнике „Народной воли“» Л. Тихомиров о вербовочной работе Судейкина в революционной среде: «Он поставил себе за правило — обращаться с предложением поступить в шпионы — решительно ко всякому. Чем мотивировать такое предложение — это все равно. Будет оно принято или отвергнуто с презрением — труд и хлопоты в обоих случаях не пропадают даром».

Судейкиным, в частности, широко использовался такой метод вербовки, как постепенное привлечение к сотрудничеству. Свидетельствует Тихомиров: «Он имел обыкновение приглашать к себе множество людей не для какого-либо допроса, а так — для „собеседования“. Он вступает с намеченной жертвой в теоретические разговоры, причем выставляет себя обыкновенно сторонником „Черного Передела“. Он уверял, что он — народник, точно так же, как и сам царь. Он в доказательство указывал, что не преследует за пропаганду… Все эти разговоры оканчивались непременно жалобами на террористов и народовольцев, которые-де запугивают правительство и мешают осуществлению его благих намерений… Собеседник, конечно, не решался защищать „Народную волю“ и поддакивал. Тогда Судейкин… заявлял, что… если вы понимаете весь вред террора, то обязаны ему противодействовать. Тут он прямо уже предлагал своей жертве либо роль шпиона, либо какие-нибудь переходящие к ней ступени… Большею частью Судейкин требовал на первое время не вообще выдач, а только помощи в предупреждении террористических фактов».

Не менее широко и, надо признать, довольно эффективно им использовался старый как мир метод вербовки на материальной основе: «На таких же основаниях Судейкин не жалел бросать деньги совершенно зря таким людям, которых агентура была совершенно фиктивна, потому что они, очевидно, лукавили с полицией. С точки зрения Судейкина, это не составляло еще важности. Нужно было приучить людей брать деньги от полиции… Таким путем деморализация действительно проникала в общество и молодежь. Прошлой весной, например, в С.-Петербургском университете более 50 человек состояло агентами на жаловании полиции. Он не жалел денег даже и для таких людей, о которых заведомо знал, что они, донося ему на товарищей, обратно предупреждают этих последних о надзоре… Эти лукавые рабы не оставались для него бесполезны.

Они, во-первых, доставляли ему волей-неволей много сведений… во-вторых, они служили ему для распространения в публике ложных или действительно верных сведений, разглашение которых почему-нибудь было желательно для полиции… Сверх того, все эти господа, мало-помалу деморализуясь, почти неизбежно, в конце концов, превращались в настоящих шпионов. Они служили ему главную службу тем, что распространяли деморализацию… Судейкину от массы подкупленных нужны были не столько сведения, как самая роль живого примера, развращающего общество».

Действенным методом привлечения к сотрудничеству революционеров, находившихся в тюрьме, были полученные в ходе дознания по их делу уликовые компрометирующие материалы, дававшие законные основания для привлечения их к уголовной или административной ответственности (вербовка на компромате). В этом случае Судейкин ставил революционеров перед неизбежной для них дилеммой: либо сотрудничество с полицией, либо каторга или ссылка. Выбор был за ними и определялся их революционной убежденностью и морально-нравственным уровнем. Большинство предпочитало уголовное или административное наказание, но отнюдь не все следовали этим путем, предписанным революционной этикой, находились и слабые в психологическом и морально-нравственном отношении отщепенцы.

В отчете о деятельности Петербургского отделения по охранению общественного порядка и спокойствия в столице наше внимание привлекли изложенные в нем сведения об арестах в Москве с помощью завербованного отделением «…весьма важного агента, который находился в революционной среде с давнего времени и потому пользовался доверием партии», нескольких активных народовольцев, среди которых, в частности, значился «известный государственный преступник Яков Стефанович»[59]. Как нам представляется, заслуга перехода Стефановича в правительственный лагерь целиком принадлежит Судейкину, который сумел убедить его в целесообразности и необходимости сотрудничества с властью.

Г. П. Судейкину также принадлежит честь раскрытия сложного, запутанного и совершенно фантастичного заговора известного революционера С. Г. Нечаева, вознамерившегося с помощью распропагандированных им тюремных стражников поднять в Петропавловской крепости восстание в момент посещения ее императором Александром III, арестовать его, заключить в крепость, а на трон посадить его наследника. Фанатик-народоволец, возможно, и достиг бы своей цели, если бы вовремя не был разоблачен, а 16 караульных солдат Петропавловской тюрьмы не были обезврежены. «Более постыдного дела для военной команды и ее начальства, я думаю, не бывало до сих пор», — начертал Александр III на представленном ему докладе по этому делу. «Постыдное» дело раскрылось, однако, благодаря блестяще сработавшему Судейкину, привлекшему к сотрудничеству народовольца Л. Ф. Мирского, осужденного за попытку покушения на шефа жандармов А. Р. Дрентельна к вечной каторге.

Подробности этого дела скрыты завесой тайны, а то, что стало явным, обобщил в 1906 году П. Г. Щеголев, отсидевший за это два месяца в «одиночке» в Крестах. «Юноша без стойкости и выдержки, — писал о Мирском Щеголев, — с огромной жаждой жизни, революционер только по склонности к романтическим эффектам[60], Леон Мирский не выдержал (тюремного заключения) и пал духом». Заключенный обратился к коменданту Петропавловской крепости с прошением о допуске к нему в камеру православного священника, с которым он мог бы поговорить «по душам». «Душеспасительная» беседа, вероятно, кончилась так же, как и для Овода, героя популярного романа Э. Войнич. Вскоре, вместо того чтобы отправить Мирского по этапу в Восточную Сибирь, его поместили в одиночную камеру Алексеевского равелина, где с ним через распропагандированных часовых установил контакт Нечаев. Нечаев в общих чертах посвятил Мирского в свои далеко идущие планы, а в ноябре 1881 года директор Департамента государственной полиции В. К. Плеве «совершенно конфиденциально» просил коменданта Петропавловской крепости И. С. Ганецкого «…разрешить смотрителю Алексеевского равелина дать разъяснения капитану Судейкину по некоторым вопросам относительно арестантских помещений равелина и условий содержания в оных арестантов. Эти сведения представляются крайне необходимыми по арестному делу, производящемуся в Департаменте».

Естественно, такое разрешение Судейкину было дано, даны были и соответствующие разъяснения. Естественно, Департамент полиции в первую очередь интересовали не сами условия содержания арестантов Алексеевского равелина, а Мирский и нечаевское дело. Письмо В. К. Плеве к И. С. Ганецкому было не что иное, как дымовая завеса, легенда — вполне оправданная предусмотрительность жандармов после пропагандистской деятельности Нечаева в крепости. В деле «секретного государственного преступника М.», хранившемся в управлении коменданта крепости, историк Щеголев обнаружил записку и несколько писем Мирского к Ганецкому, из которых положительно следовало, что он пошел на сотрудничество с властями и сдал им Нечаева[61].

27 марта 1882 года из Трубецкого бастиона в Алексеевский равелин для внутрикамерной разработки были переведены десять народовольцев. Среди них были Исаев и Баранников, которых поместили по обеим сторонам рядом с камерой № 13. В камере № 13 сидел агент Департамента государственной полиции Леон Филиппович Мирский. А уже 28 марта того же года комендант крепости генерал-майор Ганецкий обратился к министру внутренних дел Н. П. Игнатьеву с письмом, в котором писал: «Начальник секретного отделения С.-Петербургского обер-полицмейстера ОКЖ майор Судейкин сего числа явился ко мне и доложил о последовавшем со стороны Вашего Сиятельства разрешении к допущению его к арестантам Алексеевского равелина… Ввиду экстренного дела… допустив его сего числа к одному из прежних арестантов, содержащемуся в № 13, долгом считаю… покорнейше просить Ваше Сиятельство о снабжении меня письменным разрешением на допущение названного штаб-офицера в Алексеевский равелин, так как… в оный без особого Высочайшего разрешения воспрещено впускать кого бы то ни было, кроме шефа жандармов».

И. С. Ганецкий перестраховывался — и правильно делал: в случае чего ему бы головы не сносить! Но комендант крепости не знал, что высочайшее разрешение на допуск Судейкина в Алексеевский равелин было дано еще 20 марта по докладу того же министра внутренних дел и шефа жандармов. На этот раз Г. П. Судейкин, что называется, закрепил сотрудничество с Мирским и получил от него нужную информацию, добытую путем перестукивания с Исаевым и Баранниковым. Несомненно, Судейкин максимально использовал предоставленную ему возможность посещать равелин. Наверняка он с помощью Мирского сделал подходы и к другим народовольцам, но секретное дело государственного преступника М. ничего по этому поводу, к сожалению, не сообщает…

«Словом — не было таких способов, которые бы Судейкин не пробовал для того, чтобы каждого, кого возможно, втянуть если не в чисто шпионскую роль, то хоть в какое-нибудь частное соглашение с правительством. Создавая деморализацию и повальное взаимное недоверие — можно совершенно расслабить врагов. Но для того чтобы окончательно их держать в своих руках, нужно проникнуть в те их слои, которые… успели организоваться. Еще же лучше — это прямо устроить от полиции такие центры, около которых революционеры могут сплачиваться, не подозревая, конечно, что они сидят в полицейском мешке. Создание таких организаций постоянно озабочивало Судейкина… С этой целью он устраивал „центры сплочения“ за границей… В Петербурге, с тою же целью, он затеял в очень широких размерах „Общество борьбы против террора“. Точно так же Судейкин основывал другие более мелкие кружки и затевал в России издание якобы революционных, но только антинародовольческих органов», — подвел итог вербовочной работе и связанным с ней «активным мероприятиям» Судейкина Тихомиров, невольно давая им тем самым весьма высокую оценку.

Самым важным приобретением Судейкина среди десятков, а может быть, и сотен завербованных агентов из числа революционеров всех мастей был, вероятно, народоволец Сергей Петрович Дегаев (1857–1920). Ф. М. Лурье, подробно изучавший полицейскую карьеру Судейкина и все перипетии вербовки им Дегаева, вот что пишет о семействе Дегаевых и о той атмосфере, в которой воспитывались братья Сергей Петрович и Владимир Петрович Дегаевы:

«По описаниям мемуаристов, эту семью отличал дух тщеславия. Мать, Н. Н. Дегаева, дочь известного историка и писателя Н. А. Полевого, насаждала культ исключительности своих детей. В доме царила атмосфера необычайности и чрезвычайности. Все были высокого мнения друг о друге и готовились стать знаменитостями. Одна дочь считалась талантливой актрисой, и от нее ожидали громкого успеха, по другой дочери, с ее слов, страдал не кто-нибудь, а П. Л. Лавров, двум сыновьям предназначалась романтическая карьера на революционном поприще, поэтому в дом зазывались руководители „Народной воли“. Отзывались они о салоне Дегаевых сдержанно».

В изложении Ф. М. Лурье жизненный путь старшего брата Дегаева — Сергея, отпрыска амбициозной дворянской, либерально настроенной семьи, выглядит вполне традиционно: «Он закончил Вторую московскую гимназию, учился в Александровском военном училище в Москве и Михайловском артиллерийском училище в крепостной артиллерии, поступил в Михайловскую артиллерийскую академию, 25 января 1879 года был из нее отчислен за политическую неблагонадежность, в конце ноября того же года вышел в отставку в чине штабс-капитана и поступил в Институт инженеров путей сообщения. Его знакомство с революционерами относится к концу 1878 года. В феврале 1881 года Дегаев, как член партии с большим стажем, потребовал принять его в Исполнительный комитет „Народной воли“. Ему предложили доказать свою революционность участием в террористическом акте. Дегаев согласился, и его допустили к работам по устройству подкопа под Малой Садовой с целью покушения на царя. Но тоннель не понадобился — все решила бомба Гриневицкого. Дегаев так и не стал членом Исполнительного комитета — лидеры „Народной воли“ не сочли его достойным, они никогда не были о нем высокого мнения… 25 апреля 1881 года арестовали С. П. Дегаева… 5 мая, через десять дней после ареста, его освободили под залог в две тысячи рублей, а в конце 1881 года и вовсе прекратили дело. Такое легкое освобождение С. П. Дегаева наводит на мысль о том, когда же его завербовали… По утверждению Дегаева, Судейкин завербовал его в конце декабря 1882 года».

Несомненно одно: первым в опытные руки вербовщика Судейкина попал младший брат — семнадцатилетний Владимир, который в начале 1881 года был выгнан из Морского кадетского корпуса за неблагонадежность. В доме предварительного заключения его вызвал на «собеседование» Судейкин, который, по собственному признанию Владимира, заявил ему: «То, что я вам предлагаю, заключается в следующем: правительство желает мира со всеми, даже с революционерами. Оно готовит широкие реформы. Нужно, чтобы революционеры не препятствовали деятельности правительства. Нужно их сделать безвредными. И помните, ни одного предательства, ни одной выдачи я от вас не потребую». Это был столь любимый Судейкиным метод постепенного привлечения к сотрудничеству, на который клюнул юный повеса, возомнивший, как пишет Лурье, «…что сможет перехитрить Судейкина и весь департамент полиции, войти к ним в доверие и принести партии такую же пользу, как Н. В. Клеточников, проникший в штат III отделения».

Но в данном случае «младенец связался с чертом» и выйти победителем из расставленной ему многоопытным Судейкиным хитроумной полицейской западни у него не было ни малейшего шанса. Выпущенный из тюрьмы, он под установленным за ним филерским наблюдением посетил Москву, и «все, с кем он встречался, попали в лапы полиции». Затем он уехал в Швейцарию и там признавался Вере Засулич в своих симпатиях к Судейкину. Как она пишет в своих воспоминаниях, «…если Судейкин хотел понравиться Володе, то до некоторой степени он этого достиг: Володя считал его очень умным, смелым, изобретательным. „Сколько бы он мог сделать, если бы был революционером!“ — помечтал раз Володя…».

В. Дегаеву, в принципе, несказанно повезло: став на скользкую тропу «двойного агента», роль которого ему была явно не по плечу и не по разуму, он удержался на краю пропасти и не стал в полной мере предателем, ибо чаще всего такое единоборство с Департаментом полиции кончалось по народной поговорке: «Коготок увяз — всей птичке пропасть». В начале 1882 года он вернулся из-за границы и сделал неудачную попытку «нарисовать пылесос» (по образному выражению героя одного из прекрасных шпионских романов Г. Грина «Наш человек в Гаване»), то есть всучить Судейкину дезинформацию о русской эмиграции. Последнему не стоило большого труда убедиться в этом так же, как и в том, что как внутренний агент он в силу своей молодости и неразвитости не может представлять большого интереса. Маэстро вербовочной и агентурной работы прекрасно понимал, что виртуоза-исполнителя из него в силу его низкой творческой потенции вырастить не удастся, а перспектива иметь в своем агентурном оркестре заурядного скрипача, пытающегося играть по своим собственным фальшивым нотам, его явно не прельщала, и он прекратил с ним агентурные отношения.

Теперь у него были все основания сосредоточить свои усилия на вербовке старшего Дегаева — Сергея, который, с точки зрения перспективы его агентурного использования, был значительно более интересной фигурой. Мы, вслед за Лурье, склонны считать, что утверждения Сергея Дегаева о своей вербовке лишь в конце 1882 года не соответствуют действительности. В искренность его заявлений мы не верим в принципе и попытаемся доказать это на основе доступных нам исторических документов и фактов. Тем более что обстоятельства его освобождения из-под ареста и прекращения его дела дают все основания утверждать, что это важное в его судьбе и судьбе Судейкина событие произошло если не в конце 1881 года, то, по крайней мере, в начале 1882 года. В пользу этого утверждения свидетельствуют следующие трудно оспоримые факты: после поездки С. Дегаева в мае 1882 года в Тифлис и Баку были арестованы члены кружка офицеров-народовольцев Мингрельского полка; в начале июня того же года Судейкин провел в Петербурге грандиозную операцию по ликвидации динамитной мастерской народовольцев, во время которой были арестованы члены Исполкома «Народной воли» М. Ф. Грачевский и А. П. Прибылева-Корба, а также еще 118 рядовых народовольцев. (Дегаева в это время, по вполне объяснимой причине, в Петербурге не было.) За эту громкую ликвидацию Судейкин получил чин подполковника Отдельного корпуса жандармов и 15 тысяч рублей наградных.

Осенью 1882 года единственная из оставшихся на свободе в России членов Исполкома «Народной воли» В. Н. Фигнер (М. Н. Ошанина и Л. А. Тихомиров эмигрировали за границу) совершила роковую ошибку, передав С. Дегаеву все связи с народовольческими кружками вне Петербурга, в том числе и входящими в Военную организацию, для установления личных контактов с которыми он выехал на юг России и на Кавказ.

К тому времени (в ноябре 1882 года) Дегаев с женой обосновался в Одессе, где пытался организовать подпольную типографию, переведенную из Кронштадта. 20 декабря 1882 года чета Дегаевых и все причастные к организации типографии народовольцы были арестованы, причем жена Дегаева сразу же после ареста стала давать подробные признательные показания и вскоре была выпущена на свободу под залог в 1500 рублей на поруки матери.

Надо полагать, по заранее разработанному Судейкиным сценарию Дегаев изображал из себя на первых допросах фигуру умолчания, а затем, когда шеф-кукловод прибыл в Одессу для оказания практической помощи своему агенту, «сдался на его милость», выдав все, что он знал о деятельности оставшихся на свободе уже немногочисленных народовольцев.

Далее события динамично развивались в полном соответствии с замыслом талантливого режиссера-постановщика этой полицейской драмы. 14 января 1883 года Судейкин организовал своему агенту «побег» при его конвоировании на вокзал. «Ну, конечно, как же я мог убежать! Наши агенты вытребовали меня из тюрьмы и будто бы повели, куда приказали, а потом отпустили на все четыре стороны», — позже расскажет он Тихомирову. При этом была соблюдена вся внешняя полицейская атрибутика, сопровождавшая настоящие побеги заключенных: из Одессы в Департамент полиции было передано по инстанции соответствующее срочное сообщение, и за подписью его директора фон Плеве во все местные полицейские органы была направлена ориентировка о розыске сбежавшего арестанта.

«Беглец» тем временем благополучно прибыл из Одессы в Харьков, где еще раз встретился с Фигнер, которая фактически передала ему свои полномочия единственного оставшегося в России члена Исполкома «Народной воли» и некоторые еще неизвестные ему явки. Таким образом, «мать-командирша» организации, как ее, по свидетельству народовольца А. Н. Баха, называли товарищи по партии, являвшаяся с середины 1882 года практически единственным ее дееспособным лидером и непререкаемым авторитетом, утратила свое значение и являлась в глазах режиссера-постановщика полицейского спектакля отработанной фигурой, которую следовало убрать с бутафорской сцены, расчищая ее для бенефиса заезжего гастролера-агента.

Как и всякое другое серьезное оперативное мероприятие, арест Фигнер в Харькове 10 февраля 1883 года был хорошо продуман и тщательно обставлен Судейкиным, ибо велика была опасность «засветить» Дегаева, совсем недавно встречавшегося с «матерью-командиршей». Полицейская драма под его умелым руководством медленно, но верно перерастала в трагикомедию, когда из запасников и пыльных кулис на сцене появилась фигура «мальчика для битья», в незавидной роли которого выступил рабочий В. А. Меркулов — помилованный на петербургском процессе «20-ти народовольцев» в ноябре 1882 года и давший признательные показания против своих товарищей по партии. Судейкин с помощью Дегаева столкнул Фигнер с Меркуловым лицом к лицу на улице, после чего ее практически сразу же арестовали.

Но и этого Георгию Порфирьевичу показалось мало. Чтобы исключить малейшие сомнения в причастности предателя к ее аресту, начальник Харьковского губернского жандармского управления генерал И. К. Турцевич, в соответствии с заранее разработанным Судейкиным сценарием, распорядился вызвать в свой кабинет, куда ввели арестованную, Меркулова, который и засвидетельствовал личность «матери-командирши». В своем донесении в Департамент полиции генерал с видимым удовольствием описывает разыгравшуюся затем в его кабинете мелодраматическую сцену, в ходе которой Фигнер патетически воскликнула «Подлец! Шпион!» и плюнула Меркулову в лицо. Теперь Судейкин мог быть абсолютно уверен в том, что даже тень подозрения в предательстве не упадет на его агента.

Об аресте знаменитой террористки министр внутренних дел граф Д. А. Толстой в тот же день поспешил доложить Александру III, который на полях его донесения с удовлетворением отметил: «Наконец, попалась».

Итак, в полном соответствии с первоначальным замыслом изобретательного режиссера-постановщика сцена была расчищена от мешавших дальнейшему ходу спектакля проходных фигур, и на ней в гордом одиночестве остался лишь один герой-триумфатор, который мог теперь с высоко поднятой головой, обладая полномочиями единственного в стране представителя руководящего центра «Народной воли», въехать в столицу империи на торжественной колеснице, украшенной пышными венками участника покушения на царя и дерзкого беглеца из тюремных застенков. Активный народоволец И. И. Попов вспоминал: «Вскоре после коронации в Петербурге появился Петр Алексеевич (Дегаев) и сразу занял в петербургской организации центральное положение, я бы сказал, командное положение». Это был звездный час жандармского подполковника Судейкина. Коронация 15 мая 1883 года Александра III в Москве, вопреки обоснованным опасениям, прошла без сучка и задоринки. Неуловимая и ужасная «Народная воля» была наголову разгромлена, почти двести народовольцев, включая всех членов Исполкома, кроме Ошаниной и Тихомирова, укрывшихся за границей, сидели в тюрьмах, включая почти всех членов наиболее опасной для режима Военной организации и руководителей периферийных кружков.

Аресты и дознания по их делам проводились более чем в 60 городах империи. Тихомиров уже после своего отхода от революционной деятельности в мемуарах «Тени прошлого. Воспоминания» вынужден был сквозь зубы констатировать: «После цареубийства 1 марта 1881 года… революционное движение… чрезвычайно ослабло. Правительственная борьба против него была поведена в высшей степени энергично, и вдобавок полиция нашла беспримерно искусного руководителя в знаменитом Судейкине».

…Идея расправиться с Судейкиным физически появилась у народовольцев весной 1882 года, ее инициатором стала П. Я. Осмоловская, которая была арестована и завербована им в тюрьме в феврале-марте того же года. В своих воспоминаниях она утверждает, что дала согласие на вербовку для того, чтобы убить своего вербовщика. Так это или не так, судить трудно, если учесть, что все завербованные революционеры впоследствии, как правило, оправдывали свое падение благими намерениями, которыми, как известно, вымощена дорога в ад.

Надо отдать должное Судейкину: он прекрасно понимал, насколько опасна для него лично работа с завербованными революционерами, от которых в любой момент можно было ждать самого неожиданного подвоха. Поэтому он предпринимал повышенные меры безопасности и встречался с агентурой на конспиративных квартирах в присутствии в них третьих лиц из своего окружения или в закрытых каретах, сопровождаемых переодетой полицейской охраной.

Осмоловская брала на себя почетную миссию взорвать бомбу на одной из встреч с Судейкиным, которую мог изготовить в динамитной мастерской Грачевский. Эта бомба была обнаружена во время ликвидации мастерской, и Грачевский не успел передать ее добровольной исполнительнице теракта, которая должна была носить ее на груди. По утверждению Ф. М. Лурье, решение убить Судейкина возникло потому, что он «приобрел у народовольцев репутацию полицейского, пользующегося недопустимыми методами борьбы с революционерами». При этом за собой революционеры, естественно, резервировали безоговорочное право применять любые методы и средства борьбы с властями. Фраза о «недопустимых методах борьбы» особенно кощунственно звучит в устах людей, исповедовавших принцип «цель оправдывает средства» и террор как основное средство политической борьбы. Этой красивой фразой они хотели всего лишь прикрыть акт заурядной мести по отношению к своему заклятому врагу, нанесшему им тяжелые раны своими умелыми и высоко профессиональными действиями покончившему с их разнузданной террористической деятельностью и отправившему через суды на виселицу и каторгу десятки их товарищей по партии.

Тогда, в 1882 году, Судейкина убить не удалось. Его тонкий полицейский нюх и природная интуиция подсказали ему, однако, что завербованная им Осмоловская ведет двойную игру, и потому в мае того же года ее отправили в ссылку. Грачевский был приговорен к смертной казни, замененной бессрочной каторгой. В 1887 году, отбывая заключение в Шлиссельбургской крепости, он облил себя керосином и поджег. В тот же день он умер от сильных ожогов[62].

Тихомиров, намеренно искажая правду, утверждал, что Дегаев приехал к нему в Женеву в начале 1883 года («может быть, в марте») и буквально ошарашил его неожиданным признанием в том, что является агентом Судейкина и что выдал ему «Народную волю». В действительности же, как это убедительно доказал Ф. М. Лурье, все было не так. О предательстве Дегаева Тихомирову стало известно от Э. А. Тетельман (Серебряковой), которой один подвыпивший полицейский чиновник проболтался о том, что побег Дегаева из Одесской тюрьмы был инсценировкой жандармов. После этого Тетельман, опасаясь ареста, быстренько выехала за границу и в сентябре 1883 года рассказала о своих подозрениях в Женеве Тихомирову, который, как она писала в воспоминаниях, «.. в тот же день, в Женеве, что называется, прижал Дегаева к стенке. Дегаев ему во всем признался». Произошло это 14 сентября 1883 года.

Ф. М. Лурье также обоснованно и убедительно поставил под сомнение сделанное Дегаевым Тихомирову признание о том, что был завербован Судейкиным в конце декабря 1882 года, и сдвинул дату этого знакового события, по крайней мере, до мая 1882 года. Тогда получается, что Дегаев «рулил» «Народной волей» больше года. Признать этот убийственный для народовольцев факт Тихомиров из благих партийных побуждений и стремления сохранить в чистоте запятнанное предательством революционное знамя не мог. И пошел на явную фальсификацию разыгравшихся в Женеве трагических событий[63].

К слову сказать, у Тихомирова были также причины личного характера, чтобы ненавидеть Судейкина. Во время своего покаяния в Женеве Дегаев, в частности, рисуя яркими красками «бесчеловечность и жестокость» Судейкина, рассказал ему, как об этом пишет Лурье, что «у Судейкина был выдохшийся шпион П. и Георгий Порфирьевич предложил Дегаеву его разоблачить перед народовольцами и убить. „Конечно, — замечал Судейкин, — жалко его. Да что станете делать? Ведь нужно же вам чем-нибудь аккредитовать себя, а из П. все равно никакой пользы нет“. Шпион П. — М. А. Помер — был женат на родной сестре Тихомирова». О чем Дегаев, естественно, прекрасно знал, доводя до него эту направленную информацию.

Попытаемся теперь проанализировать те мотивы, которыми руководствовался сам Дегаев, возводя потоки наглой лжи и беспардонной клеветы на Судейкина. Они до убожества просты и осязаемы, и не замечать их и не принимать во внимание могли только люди, смотрящие на мир не объемным, а зашоренным, узко партийным взглядом. Дегаев спасал свою драгоценную жизнь, а для этого все средства хороши. Чем ужаснее и отвратительнее казался нарисованный им портрет Судейкина, тем объяснимее и понятнее было его грехопадение, тем простительнее было его предательство и тем приемлемее было его раскаяние в содеянном и доходчивее желание любыми средствами заслужить прощение товарищей по партии.

Дегаев находился в числе первых, но далеко не последних агентов, завербованных в революционной среде, которые были склонны винить в своем грехопадении не самих себя, а прежде всего завербовавших их сотрудников полиции и жандармерии. Запоздалые угрызения совести по поводу выданных ими товарищей по партии накапливались в их подсознании и, не находя другого выхода, трансформировались в чувство ненависти к единственному, по их мнению, виновнику их морально-нравственных страданий. Мы склонны обозначить это психическое состояние условным наименованием «синдром раскаивающегося агента». Страшная опасность поджидала того жандармского офицера или чиновника полиции, который позволял себе расслабиться и терял чувство бдительности, убаюканный внешней податливостью и исполнительностью агента из этой среды и не подозревавший о буре эмоций, разыгрывавшейся в его смятенной душе. Нередки были случаи, когда «агенты с синдромом» не выдерживали длительного психологического стресса и вставали на путь его разрешения с помощью насилия[64].

…Итак, очевидно, что действиями Дегаева руководили чувство жестокой мести Судейкину и неуемное желание оправдаться в глазах товарищей по партии и вымолить у них любой ценой право на жизнь. По нашему мнению, требует обстоятельного ответа еще один весьма важный для оценки общей ситуации вопрос: почему Дегаев «выкинул белый флаг» и приехал сдаваться в Женеву? Ответ тоже напрашивается сам собой: к 1883 году в личной безопасности Дегаева как агента Судейкина выявились первые серьезные бреши. В их возникновении были повинны, по нашему мнению, как его оперативный руководитель, так и несогласованность в действиях различных полицейских инстанций.

Персональная вина Г. П. Судейкина, как это нам представляется, заключалась в том, что он все-таки не смог надежно зашифровать причастность Дегаева к многочисленным арестам народовольцев, как он это сделал в случае с Фигнер. Объективно говоря, он при всем желании и не мог это сделать, так как аресты к тому времени по следам «командировок» Дегаева проводились во многих местностях империи, и это обстоятельство, конечно, не могло не бросить черную тень подозрений народовольцев именно на него.

Перед Судейкиным встал жесткий выбор: или одним ударом ликвидировать всю выявленную в империи структуру «Народной воли» и обеспечить тем самым прежде всего личную безопасность царя и его семьи, или арестовывать террористов не всех сразу, а постепенно и дозировано, выводя из-под их подозрений своего коронного агента и неся вместе с тем персональную ответственность за любой, вполне возможный, неожиданный террористический акт с их стороны. Величины на чашках весов были несопоставимыми, и безопасность царствующего дома перетянула все другие соображения. Как бы ни был важен и ценен источник, в конце концов, его личная безопасность отнюдь не является для спецслужбы самоцелью. И Судейкина в данном случае можно понять[65].

Второе обстоятельство заключалось в несогласованности действий между полицейским розыском, осуществлявшим агентурную разработку народовольцев, и органами прокуратуры, которые вели дознание по их делам и передавали их затем на рассмотрение судов разных инстанций. Существовало раньше и существует до сих пор трудно преодолимое противоречие между вполне понятным желанием розыскного органа сохранить работавшую по делу агентуру от реальной угрозы расшифровки в процессе дознания и следствия и также вполне объяснимым стремлением прокуратуры подкрепить доказательную базу по расследуемому делу свидетельскими показаниями этих агентов.

Высший класс агентурно-оперативной разработки состоял и состоит в том, чтобы с помощью работающей по делу агентуры выявить реальную свидетельскую базу из причастных к делу лиц и только на ее основе вести дальнейшее дознание и следствие по делу арестованных преступников. Когда по какой-либо причине, которая чаще всего свидетельствует о низкой профессиональной подготовке разработчиков, эта свидетельская база не выявлена или, по мнению прокуратуры, недостаточна для успешного завершения дознания и передачи дела в суд, скрепя сердце приходится идти на часто невосполнимые для агентурной работы жертвы, легализуя показания агентуры путем ее допроса в качестве свидетелей по делу.

Какими соображениями руководствовался прокурор А. Ф. Добржинский, составивший себе имя и известность на многочисленных процессах народовольцев в 80-х годах XIX века, и согласовывал ли он свои действия с Судейкиным, когда сразу после ареста Фигнер в Харькове в доме предварительного заключения он показал ей тетрадку с доносами Дегаева, нам не известно. На наш взгляд, в отношении Фигнер дознание и без того располагало вполне приличной доказательной базой, и прокурор поступил так не из-за желания подкрепить ее доносами Дегаева, а лишь для того, чтобы произвести на подследственную психологическое давление, сломить ее волю к сопротивлению и таким образом вынудить к даче признательных показаний. В результате Добржинскому достичь своих амбициозных целей не удалось, но коронного агента Судейкина он «сжег».

И наконец, теоретически не исключен также вариант того, что ввиду неизбежной в результате массовых арестов народовольцев расшифровки Дегаева как агента Судейкин уже поставил на нем крест. Если это так, то Дегаев не мог не почувствовать этого и не сделать для себя необходимые выводы. Несомненно одно: не запоздалая совесть заговорила в душе Дегаева, когда он в сентябре 1883 года ринулся в Женеву, чтобы упасть на колени перед Тихомировым и очиститься от скверны предательства, а животный страх за свою жизнь и хорошо продуманная и разыгранная, как по нотам, попытка спасти ее убийством Судейкина.

Дегаев весной 1883 года доставил для «Листка „Народной воли“», издававшегося в Петербурге, и «Вестника „Народной воли“», издававшегося за границей, отредактированные в Департаменте полиции тексты речей подсудимых по делу «17-ти» народовольцев, давшие основания для их резкой критики Тихомировым на страницах эмигрантской прессы, что с нескрываемым недоумением и явной обидой было воспринято впоследствии осужденными. Смятение, злоба, обида, чувство позора, стыда, унижения и мести жандармам наполнили души революционеров. Судейкин добился того, что хотел, но своими мерами он переполнил чашу терпения народовольцев. Такова было логика ожесточенной и бескомпромиссной борьбы без правил с его стороны, ответом на которую с другой стороны было его хладнокровное и жестокое убийство. Именно при этом непременном условии Тихомиров обещал сохранить жизнь и свободу Дегаеву.

…Прощенный Дегаев вернулся в Россию и в декабре 1883 года снял квартиру в доме № 93 по Невскому проспекту, которая, кстати, сохранилась до наших дней. В помощь ему вскоре из Киева прибыли народовольцы В. П. Конашевич (1860–1915) и Н. П. Стародворский (1863–1918). В квартире Дегаева в роли его лакея осторожный Судейкин поселил штатного сотрудника Петербургского охранного отделения, запасного унтер-офицера П. И. Суворова.

Трагедия разыгралась между четырьмя и пятью часами вечера 16 декабря 1883 года, когда Судейкин вместе со своим племянником, казначеем охранного отделения Н. Д. Судовским, прибыл на эту конспиративную квартиру. Там его уже с нетерпением ждали убийцы, вооруженные пистолетом и ломами («железными, полупудовыми, около аршина длиной», как свидетельствует Тихомиров). «Лакея» Суворова Дегаев заранее под благовидным предлогом вывел из квартиры. Сняв в прихожей и столовой верхнюю одежду, в которой остались револьверы, они прошли в квартиру, причем Судейкин неосмотрительно бросил на диван в столовой палку с вмонтированным в нее стилетом. Дегаев выстрелил из револьвера Судейкину в спину и стремглав покинул квартиру, опасаясь, очевидно, того, что подельники, покончив с Судейкиным, могли убить и его[66].

Огнестрельная рана, нанесенная Дегаевым Судейкину, оказалась, по свидетельству судебно-медицинской экспертизы, смертельной, однако Стародворскому и Коношевичу потребовалось нанести ему еще несколько ударов ломами по голове, прежде чем им удалось добить свою жертву. Смертельно раненный выстрелом Судейкин, несмотря на всю свою недюжинную физическую силу, уже не мог оказать им какого-либо реального сопротивления, и они, в сущности, зверски добивали полумертвого человека. Николаю Судовскому убийцы успели нанести несколько ударов ломами по голове, после чего оставили умирать в луже крови на полу спальни, но он, к счастью, остался жив.

О смерти и отпевании Судейкина, которое происходило в церкви Мариинской больницы, в газетах столицы империи были напечатаны лишь короткие сообщения. 17 декабря Главное управление по делам печати распространило циркуляр «О запрещении высказывать в печати какие бы то ни было суждения об убийстве подполковника Судейкина, которое произошло в ночь с 16 на 17 декабря 1883 года». Александр III на докладе министра внутренних дел графа Д. А. Толстого «собственноручно начертать соизволил»: «Я страшно поражен и огорчен этим известием. Конечно, мы всегда боялись за Судейкина, но здесь предательская смерть. Потеря положительно незаменимая. Кто пойдет теперь на подобную должность? Пожалуйста, что будет дознано нового по этому убийству, присылайте ко мне. А.».

18 декабря 1883 года государственный секретарь А. А. Половцев записал в своем дневнике: «В 2 часа у Толстого, весьма взволнованного убийством Судейкина. Судейкин был выходящая из общего уровня личность, он нес жандармскую службу не по обязанности, а по убеждению, по охоте. Война с нигилистами была для него нечто вроде охоты со всеми сопровождающими ее впечатлениями. Борьба в искусстве и ловкости, риск, удовольствие от удачи — все это играло большое значение в поисках Судейкина и поисках, сопровождавшихся за последнее время чрезвычайными успехами».

Эта высокая оценка полицейско-розыскной деятельности Судейкина исходит не только от самого А. А. Половцева, но и от графа Толстого, который, по лживым уверениям Дегаева в изложении Тихомирова, якобы ни в грош его не ставил и третировал, как мог. И это, к слову сказать, был тот самый граф Д. А. Толстой, который, по свидетельству графа П. А. Валуева, на реплику о том, что он напрасно предоставил всю полицию в распоряжение своего товарища, генерала П. В. Оржевского, ничтоже сумняшеся отвечал: «Пусть на нем лежит ответственность, и пусть в него стреляют, а не в меня».

Убийство Судейкина было поистине тяжким ударом по всей правоохранительной и полицейской системе империи. В его торжественных похоронах, как об этом сообщала столичная пресса, приняли участие многочисленные представители различных полицейских и жандармских служб. Ф. М. Лурье пишет: «Вся полицейская Россия скорбела по Судейкину. Ходили слухи, что императрица прислала венок на его могилу. Вряд ли, убили полезную, талантливую, незаменимую, но всего лишь полицейскую ищейку».

Историк ошибся. Ему надо было повнимательней прочитать «наследие» еще не покаявшегося Тихомирова, который в своей статье пишет: «Из шести венков, следовавших за гробом, пять были поднесены разными полицейскими учреждениями… Шестой венок — увы! — принадлежит Государыне Императрице: это были белые лилии… переплетенные надписью: „Честно исполнившему свой долг до конца“ …Министры… почтительно шли за гробом авантюриста. Остальная часть траурного кортежа — вся состояла из чинов явной и тайной полиции».

Борьба продолжается…

Со смертью Судейкина накал борьбы против революционной крамолы не ослабел: на смену погибшему пришли новые люди, в том числе его верные помощники и талантливые ученики, среди которых прежде всего необходимо назвать Петра Ивановича Рачковского. Народовольцев же сменили эсеры. П. И. Рачковский, как и многие из его поколения, начинал свою карьеру чиновником в Министерстве юстиции, вращаясь в либеральных судейских кругах, и в 1879 году арестовывался по подозрению в укрывательстве террориста Л. Ф. Мирского после его покушения на шефа Отдельного корпуса жандармов Д. Р. Дрентельна. В ходе дознания он предложил полиции свои услуги и был завербован Третьим отделением в качестве секретного сотрудника. По поручению Отделения он успешно внедрился в один народовольческий кружок, но 20 августа 1879 года подпольная газета «Народной воли», по наводке Н. В. Клеточникова, внедренного народовольцами в Третье отделение, разоблачила его как правительственного агента. После провала Рачковский был вынужден уехать из Петербурга отсиживаться в Вильно, где Третье отделение выплачивало ему материальное пособие.

Вернувшись в столицу в 1881 году, он принял участие в работе так называемой «Священной дружины»[67], выполняя ее задания в Париже. Его заслуги на этом поприще были достойно оценены, и в июне 1883 года он был зачислен в штат Министерства внутренних дел с откомандированием «для занятий в Департаменте полиции» под руководством Судейкина. В качестве его помощника Рачковский принимал участие сначала в допросах Дегаева, а затем в конспиративных встречах с ним, в ходе которых у него, кстати, сложилось устойчивое мнение о том, что тот не заслуживает доверия, о чем он не преминул поделиться с директором Департамента полиции В. К. Плеве, но последний не поддержал его в этом мнении. Рачковский, однако, упорно настаивал на своей версии и в итоге оказался прав.

Через месяц после убийства Судейкина его ученик Рачковский был направлен в Париж для разработки проживавшей там жены Дегаева с перспективой выхода на самого убийцу. Выйти на след Дегаева ему не удалось, но зато он выявил квартиру, в которой проживал Тихомиров, и создал условия для организации за ним филерского наблюдения. Несмотря на относительный неуспех этой миссии, его работа была оценена начальством положительно и дала повод новому директору Департамента полиции П. Н. Дурново решить вопрос о создании в Париже Заграничной агентуры, руководителем которой в 1884 году был назначен Рачковский, «…как человек довольно способный и во многих отношениях соответствующий этому назначению[68]». Через имевшихся у него в революционной эмигрантской среде секретных сотрудников Рачковский взял в активную агентурную разработку Тихомирова и 2 февраля 1887 года сообщил в Департамент полиции, что от него «последовал ряд хвастливых задорных уверений его друзьям в том смысле, что он, Тихомиров, несмотря ни на какие потери, никогда, пока он жив и безопасен, не допустит „Народной воле“ сойти с ее передового места в революционном движении». Тем не менее Рачковский, вероятно, знал Тихомирова лучше, нежели тот самого себя, а потому был оптимистически настроен и докладывал П. Н. Дурново: «Путем принятых мною мер, я довел вначале Тихомирова буквально до бешенства, которое вскоре затем сменилось полным упадком как умственных, так и физических сил… При таком положении дела, несомненно, должно наступить, наконец, то время, когда русское правительство может получить в свое распоряжение этого цареубийцу не какими-либо рискованными средствами, а вполне легально…»

22 марта 1887 года он доносил в Департамент полиции: «Революционер этот действительно не выходит из своего крайне подавленного состояния и даже раздражается, когда ему заявляют о необходимости предпринять что-нибудь или приглашают на собрания для обсуждения „мер“ по этому поводу… Доведя Тихомирова до такого состояния, то есть разрушивши его исключительный революционный авторитет и поселив в нем недоверие к собственным силам, я считаю совершенно оконченной свою задачу по части деморализации и морального воздействия на него…»

Летом 1888 года Рачковский через своих секретных сотрудников узнает о том, что морально-нравственный кризис, переживаемый Тихомировым, достиг своего апогея: он готов порвать с революционным движением и обратиться к царю с прошением о помиловании и разрешении вернуться в Россию. Наконец наступил момент, когда он мог выйти из тени и вступить в прямой контакт с революционером, воля которого к сопротивлению, благодаря его «активным мероприятиям», была полностью подавлена.

8 сентября 1888 года Тихомиров записывает в своем дневнике: «Был в консульстве вчера. Там встретил так называемого Леонова Петра Ивановича. Был у него от двух до четырех с половиной. Оставил у него свое прошение. Сказал прийти сегодня утром. Очень интересный и даже симпатичный человек». И это пишет когда-то «обло и озорно» рычавший «Тигрыч»?

Встречи и переговоры Тихомирова и Рачковского, выступавшего в них под фамилией Леонова, продолжались до 12 сентября 1888 года, когда был составлен окончательный вариант прошения и обсуждены все условия «добровольной» капитуляции народовольца перед царизмом. Было бы наивностью утверждать, что главную роль в ренегатстве Тихомирова сыграли «активные мероприятия» Рачковского. Они смогли принести свой выдающийся результат лишь потому, что упали на вполне взрыхленную и подготовленную почву: полное разочарование в терроризме как основном методе политической борьбы совпало у Тихомирова с морально-нравственным кризисом, последовавшим за сокрушительным разгромом его детища — «Народной воли» и ошеломляющим предательством Дегаева, унесшим жизни многих его товарищей по партии, а также с личными переживаниями, вызванными серьезной болезнью ребенка. В комплексе все это привело к полному душевному коллапсу и смене идеологических вех, превративших некогда несгибаемого революционера-террориста в апологета самодержавия.

Тем не менее надо отдать Тихомирову должное: от полного морального падения и духовного разложения личности он смог уберечься, открыто объявив о том, что он кардинально меняет свои взгляды. Однако стать секретным сотрудником Департамента полиции и выдавать своих товарищей, как это сделали народовольцы И. Ф. Окладский и Н. П. Стародворский, «Тигрыч» твердо отказался. У него хватило также личного мужества, чтобы признать, хотя бы и частично, что растиражированные им в его статьях инсинуации Дегаева в отношении директора департамента В. К. Плеве, желавшего якобы из карьеристских соображений физического устранения министра внутренних дел графа Д. А. Толстого руками Судейкина и Дегаева, были не чем иным, как беспардонной и наглой ложью.

8 августа 1888 года в Париже он записывает в своем дневнике: «Сегодня послал В. К. Плеве свою брошюру и письмо следующего содержания». Речь идет о его брошюре «Почему я перестал быть революционером». В длинном письме, объясняющем причины его разрыва с революционным движением, наше внимание привлекли следующие строки, в которых Тихомиров хотел «…высказать свои глубокие сожаления по поводу вины» перед Плеве и самим собой: «По всей вероятности, Вы не знаете этого случая. Дело в том, что в одной своей статье в издававшемся некогда „Вестнике „Народной воли““ я позволил себе опубликовать переданный мне рассказ о Вашем будто бы разговоре с полковником Судейкиным о покушении террористов на жизнь гр. Толстого. Тогда я верил этому рассказу, впоследствии понял, что он простая тенденциозная ложь, которые тысячами сочиняются о всех высокопоставленных лицах. Но, во всяком случае, опубликование этого рассказа составило несомненный литературный донос на Вас. Никаких оправданий для себя не имею, кроме разве того, что это был единственный случай, когда политическая вражда довела меня до поступка, которого я принужден стыдиться». Отдавая должное запоздалому, но все же вынужденному раскаянию Тихомирова, не можем не заметить, что, признав ложность дегаевских утверждений в отношении Плеве и свою несомненную вину в их публичном тиражировании, он все же уклонился от того, чтобы распространить свое раскаяние и на инсинуации Дегаева в отношении Судейкина. Хотя по логике вещей, сказав «а», надо было продолжить каяться и сказать «б». Не хотелось бы плохо думать о Тихомирове, но невольно приходишь к мысли о том, что в этом частичном, ограниченном и вынужденном признании и раскаянии он руководствовался не только душевно-нравственными переживаниями, но и практическим расчетом: ведь директор Департамента полиции Плеве мог сыграть существенную роль в рассмотрении его прошения о помиловании, а жандармский подполковник Судейкин был мертв и никак не мог повлиять на исход его дела. Да и утверждение его о том, что «это был единичный случай», когда по политическим соображениям он вступил в сделку со своей совестью, явно не соответствует истине[69].

Преувеличивать роль Рачковского в этой человеческой драме, однако, не следует — как и не нужно пытаться преуменьшать ее. 4 ноября 1888 года, подводя итог своей работы по делу Тихомирова, он писал из Парижа директору Департамента полиции П. Н. Дурново: «Ход борьбы с Тихомировым создал необходимость в брошюре, где под видом „исповеди нигилиста“ разоблачались бы кружковые тайны и темные стороны эмигрантской жизни, тщательно скрывавшиеся от посторонних… Самое печатание брошюры обошлось мне в 200 фр. Наконец, на отпечатание двух протестов против Тихомирова мною было дано из личных средств 300 фр., а на брошюру Тихомирова „Почему я перестал быть революционером“ поставлено было… и вручено Тихомирову тоже 300 фр. Все же остальные расходы происходили в пределах отпускаемых мне агентурных средств».

12 октября 1889 года Тихомиров получил разрешение вернуться на родину, где он превратится в благонамеренного подданного. Ему предстояло прожить еще долгих 34 года, в течение которых он истово замаливал грехи своей бурной террористической молодости. Рачковский на этот счет не оставил никаких воспоминаний, и нам неведомо, что он думал, завершая дело Тихомирова. Но можно почти не сомневаться в том, что он испытывал чувство удовлетворения от сознания, что ему сполна удалось отомстить революционному терроризму за мученическую смерть своего наставника подполковника Судейкина.

А пока промежуточный итог борьбы Департамента полиции в лице Судейкина и Рачковского с революционным терроризмом народовольцев, бесспорно, складывался в пользу первых. Повторимся: «Народная воля» была разгромлена наголову и перестала существовать как главная нелегальная партия в революционной России, исповедующая террор в качестве основного средства политической борьбы. Дегаевщина, как раковые метастазы, пронизала все ее структуры, вызвав гибель десятков активных террористов на виселицах и заточение сотен ее членов в казематах крепостей, на каторге и в ссылке. Ей суждено было вскоре возродиться на новом витке исторического развития в виде азефщины. Сам Дегаев растворился в небытие, живя до конца своих дней под страхом мести со стороны полиции и бывших товарищей по партии. Судьба других убийц Судейкина — Коношевича, сошедшего с ума и умершего в психиатрической лечебнице, и Стародворского, ставшего платным секретным сотрудником департамента, — была не менее печальна и поучительна. Тихомиров превратился в ренегата революционного движения, запятнав тем самым и решительно перечеркнув свое «славное» террористическое прошлое.

…Л. Рачковскому вскоре удалось склонить к аналогичному «покаянию» другого народовольца, но значительно меньшего калибра — Исаака Павловского (Яковлева), проходившего по процессу «193-х», который не вернулся в Россию, но в течение долгого времени работал в качестве парижского корреспондента вполне проправительственной газеты А. С. Суворина «Новое время». Однако временная победа над революционным терроризмом отнюдь не означала его полного уничтожения.

Характеризуя политическую обстановку в России в последние годы правления Александра III, «жандарм-историк» генерал А. И. Спиридович писал: «Улучшение… системы политического розыска в Империи, активная деятельность Александра III по наведению в стране законности и порядка привели к тому, что к началу 1887 года партия „Народная воля“ была окончательно разбита. Несмотря на разгром партии, отдельные народовольческие кружки продолжали существовать в разных городах, осуществляя свою деятельность совершенно автономно и внося каждый в старую программу некоторые изменения».

Тем не менее основой их деятельности продолжал оставаться террор. Как писал в очерке «Политический террор в России» неустановленный автор, принадлежавший к петербургской народовольческой группе молодежи, «…цель террора — свержение царизма и привлечение симпатий масс, средства его — систематические убийства царя и главных явных врагов народа и интеллигенции, изолирование правительства… Террор — единственная форма борьбы». Ему вторил задержанный в 1886 году другой народоволец — Б. Д. Оржих, который в изъятом у него при аресте документе писал: «Каждый террористический факт есть шаг вперед… Везде и всюду публика жаждет террора, и огромное большинство мыслящих людей в России приписывает упадок партии отсутствию террора».

Возобновление центрального террора как глав ной практической задачи поставила перед собой созданная в конце 1886 года в Петербурге подпольная организация «ярко террористического направления», по А. И. Спиридовичу, под названием «Террористическая фракция Народной воли», руководимая студентами Петербургского университета — выходцем из купеческого сословия П. Я. Шевыревым и дворянином И. Д. Лукашевичем. Вскоре к ним примкнул студент юрфака, выходец из мещан В. С Осипанов. И. Д. Лукашевич, опубликовавший в № 1 журнала «Былое» за 1917 год «Воспоминания о деле 1 марта 1887 года», писал: «Осипанов нам сообщил, что он перевелся из Казанского университета в Петербургский со специальною целью, чтобы учинить покушение на жизнь Александра III. Он заявил, что готов действовать и в одиночку, и в сообществе с другими. Он сначала думал стрелять из двуствольного пистолета… Мы предложили лучше действовать бомбой, которую я взялся изготовить… Осипанов в ожидании бомбы должен был осторожно наблюдать выезд царя и хорошо изучить местность, прилегающую к дворцу».

Спиридович пишет, что «Шевырев вскоре познакомился с одним георгиевским кавалером, который дал согласие стрелять в царя во дворце, во время ноябрьского дворцового приема, но выполнить свое намерение во дворце он не решился. После первой неудачи индивидуального террора было принято решение организовать боевую группу из трех метальщиков и трех сигнальщиков для совершения покушения на царя во время его выезда из Гатчины в Петербург».

Далее события в изложении И. Д. Лукашевича выглядели следующим образом: «В феврале Шевырев сообщил Кангеру (студент из дворян Михаил Никитич Кангер. — Б. Г., Б. К.), что готовится покушение на Александра III, и предложил ему принять на себя роль сигнальщика, а так как Шевырев знал взгляды и настроения земляков Кангера — Гаркуна (так в тексте; студент из дворян Петр Степанович Горкун. — Б. Г., Б. К.) и Волохова (студент из мещан Степан Александрович Волохов. — Б. Г., Б. К.), то вполне рассчитывал на их участие в качестве сигнальщиков… Те согласились. Таким образом, была готова первая боевая группа из трех метальщиков и трех сигнальщиков… Мы решили пригласить в наш кружок Ульянова, который должен был заступить место уезжающего Шевырева. Ульянов охотно принял наше предложение… 17 февраля я свел его с Осипановым, с которым Ульянов еще не был знаком».

Товарищ министра внутренних дел генерал П. В. Оржевский 9 марта 1887 года докладывал о их деле Александру III: «Вообще все дело велось злоумышленниками трезво конспиративно, и привлечение многих лиц составляет весьма тонкий прием, в значительной степени затрудняющий расследование».

В «Обзоре важных дознаний, производившихся в жандармских управлениях Империи по делам о государственных преступлениях» Департамента полиции за 1887 год отмечалось, что «план покушения был известен лишь немногочисленным руководителям, участники привлекались постепенно, как бы с намерением в дело введено было больше людей, нежели того требовала необходимость; мало того, многие участники и пособники до самой последней минуты не знали друг друга. Все это, очевидно, было сделано с целью сбить с толку полицию и затруднить следствие».

И. Д. Лукашевичу, взявшему на себя приготовление бомб, удалось добыть большую часть динамита. Значительную помощь ему оказывал А. И. Ульянов, который к 15 февраля на снятой им в Парголове квартире приготовил нитроглицерин. Как отмечает А. И. Спиридович, «метательные снаряды были изготовлены, причем пули для них наполняли особым ядом и обмазывали снаружи смесью стрихнина со спиртом…». Один из этих снарядов был замаскирован под книгу, на корешке которой было тиснение «Терминологический медицинский словарь Гринберга». Две другие бомбы имели вид папок цилиндрической формы, оклеенных коленкором. В снаряде-книге было 86 штук свинчаток кубической формы, начиненных стрихнином, в одной папке их было 251 штука, в другой — 204 штуки. Всего в трех бомбах было 12 фунтов динамита. Сфера действия снарядов достигала двух саженей в диаметре, а с разлетом свинцовых пуль — 20 саженей.

При экспертизе снарядов произошел трагический случай: приглашенный в качестве эксперта профессор артиллерийской академии Федоров имел неосторожность попробовать содержимое пуль на язык, и ему стало дурно. После того как ему была оказана медицинская помощь, он вскоре пришел в себя. На докладе министра внутренних дел об этом Александр III начертал: «Слава богу, что он отделался так дешево».

«…Бомбы были розданы метальщикам, и Осипанов стал торопиться с приведением в исполнение задуманного плана, так как было чувство, что Александр III собирается уехать на юг. Так как время выезда царя было неизвестно, то боевой группе приходилось выслеживать его на улице», — вспоминал И. Д. Лукашевич.

«25 февраля А. Ульянов в последний раз подробно объяснил всем участникам боевой группы устройство снарядов и их действие. В успехе задуманного террористического акта никто из них не сомневался. Была даже составлена прокламация, которая начиналась следующими словами: „Жив дух земли Русской, и не угасла правда в сердцах ее сынов. (Такого-то числа) казнен Александр III“ и далее говорилось, что этот факт есть дело революционной партии» (Спиридович).

Боевая группа в составе трех метальщиков и трех сигнальщиков в первый раз вышла на Невский проспект 26 февраля, когда ожидалось прибытие царя в Исаакиевский собор. Осипанов держал книгу-бомбу под мышкой, два других метальщика — студенты из разночинцев Андреюшкин и Генералов — носили папки-бомбы на тесемке через плечо, спрятанными под пальто. Прогуливаясь по проспекту в течение трех часов и постоянно теряя зрительный контакт друг с другом ввиду большого наплыва публики, они в конце концов сошлись все вместе, напрочь забыв о необходимости соблюдения конспирации. Осипанов распорядился сигнальщикам на следующий день на проспект не выходить. 27 февраля на него вышли только Генералов и он сам, в то время как Андреюшкин был вынужден заняться починкой испортившегося запала, который вставлялся в снаряд перед каждым выходом на улицу. Они прошли всего один раз по Невскому, зашли в кофейню и разошлись по домам.

28 февраля боевая группа в полном составе вновь была на Невском проспекте, но и на этот раз ей не удалось увидеть выезд царя. Решено было выйти на проспект еще раз 1 марта. В случае, если покушение снова не состоится, было решено следовать за царем на юг и попытаться убить его по дороге. Вопрос о том, как это практически можно будет сделать, даже не обсуждался. «1 марта они с несомненностью ожидали приезда царя в Петропавловский собор, но безуспешно, и вдруг были схвачены на Невском около часу дня», — пишет И. Д. Лукашевич.

Что же произошло? Ответ на этот вопрос мы находим в «Обзоре деятельности Департамента полиции с 1 марта 1881 по 20 октября 1894 года»: «В конце января 1887 года в Департаменте полиции была получена агентурным путем копия письма из Петербурга от неизвестного лица в Харьков студенту Университета Ивану Никитину. В этом письме автор сообщал свой взгляд на значение террора в революционной деятельности и выражался настолько решительно, что установление его личности представляло известное значение. С этой целью от студента Никитина было потребовано объяснение об авторе письма, и Никитин назвал студента С.-Петербургского Университета Пахомия Андреюшкина. По получении этих сведений в конце февраля за Андреюшкиным, уже ранее замеченным в сношениях с политически неблагонадежными лицами, было установлено непрерывное наблюдение, выяснившее, что Андреюшкин, вместе с пятью другими лицами, ходил 28 февраля от 12-ти до 5-ти часов дня по Невскому проспекту, причем Андреюшкин и другой неизвестный, по-видимому, несли под верхним платьем какие-то тяжести, а третий нес толстую книгу в переплете. 1-го марта те же лица вновь замечены, при тех же условиях, около 11-ти часов утра на Невском проспекте, вследствие чего они были немедленно арестованы и оказались студентами С-Петербургского Университета: Пахомием Андреюшкиным, 21 года, Василием Генераловым, 26 лет, Василием Осипановым, 26 лет, Михаилом Кангером, 21 года, Петром Горкуном, 20 лет и мещанином Степаном Волоховым. По обыску при Андреюшкине, Генералове и Осипанове оказались вполне снаряженные метательные снаряды… У Андреюшкина, кроме того, оказался заряженный револьвер, а у Осипанова — печатная программа Исполнительного Комитета».

Должны уточнить, что употребленное в тексте обзора выражение «получены агентурным путем» является полицейским эвфемизмом, маскирующим перлюстрацию корреспонденции. Письмо незадачливого конспиратора Андреюшкина было перехвачено «черным кабинетом» не в Петербурге, а в Харькове и направлено в столицу в конце января. Сведения же о его авторе поступили в Департамент полиции из Харькова только 27 февраля, и под наружное наблюдение он впервые был взят 28 февраля. В этот же день, как это следует из всеподданнейшего доклада царю 1 марта министра внутренних дел графа Д. А. Толстого, были получены первые агентурные сведения о готовящемся покушении: «Вчера начальником СПб-го секретного отделения получены агентурным путем сведения, что кружок злоумышленников намерен произвести в ближайшем будущем террористический акт и что для этого в распоряжении этих лиц имеются метательные снаряды…»

Сопоставление данных филерского наблюдения за Андреюшкиным и его выявленными связями 28 февраля и агентурных сведений привело к решению о их немедленном аресте 1 марта. Андреюшкин и Генералов были арестованы с бомбами около 11 часов утра на тротуаре у Главного штаба на подходах к Невскому проспекту. Осипанов был задержан у Казанского собора. Арестовывавшие его филеры Тимофеев и Варламов допустили явную оплошность, чуть не стоившую им жизни: проведя его личный обыск, они не обратили внимания на имевшуюся у него книгу.

Воспользовавшись этим, Осипанов дважды пытался взорвать бомбу, когда его доставили в здание полицейского управления: сначала на лестнице, а затем в кабинете полицейского офицера, куда его привели для допроса. Но брошенный им снаряд не взорвался. Если исходить из того, что все три бомбы, приготовленные Лукашевичем, были однотипны по своему устройству, можно с большой долей вероятности предположить, что и две другие бомбы, находившиеся у Андреюшкина и Генералова, в случае их применения могли также не взорваться. Трое сигнальщиков (Кангер, Горкун и Волохов) также были в этот же день арестованы на Невском проспекте. Читаем далее в «Обзоре»: «По обыскам… в квартирах Василия Генералова и Пахомия Андреюшкина найдены в значительном количестве такого рода предметы и вещества, которые, по заключению эксперта, представляют собою или составные части вышеозначенных разрывных метательных снарядов, или материалы, необходимые для изготовления составных частей тех же снарядов… Независимо от сего, при обыске у Генералова найдено около 5-ти фунтов типографского шрифта, двуствольный пистолет, предназначенный, по объяснению обвиняемого, также для посягательства на Священную Особу Государя Императора, в случае безуспешности действия разрывных снарядов… При обыске у Андреюшкина отобраны: 1) записная книжка, в одном месте которой Андреюшкин, между прочим, пишет: „Каждая жертва полезна; если вредит — то не делу, а личности; между тем как личность ничтожна с торжеством великого дела“. 2) Письмо, списанное Андреюшкиным, но еще не отправленное, на обороте которого оказался писанный химическими чернилами текст: „…разобрали ли мое последнее письмо. О его содержании никому ни слова… Если дело не удастся в течение этих трех дней (до 3 марта), то или отложим, или поедем за ним“».

Здесь вполне уместно привести выдержку из злополучного письма Андреюшкина, из-за которого заварилось все это дело. Тогда этот горе-конспиратор писал открытым текстом нижеследующее: «Возможна ли у нас социал-демократия, как в Германии? Я думаю, что невозможна; что возможно — это самый беспощадный террор, и я твердо верю, что он будет, и даже в непродолжительном будущем; верю, что теперешнее затишье перед бурей. Исчислять достоинства и преимущества красного террора не буду, ибо не кончу до окончания века, так как он мой конек, а отсюда, вероятно, выходит и моя ненависть к социал-демократам. 10-го числа из Екатеринодара получена телеграмма, из коей видно, что там кого-то взяли на казенное содержание, но кого, неизвестно, и это нас довольно сильно беспокоит, т. е. меня, ибо я вел деятельную переписку с Екатеринодаром и потому беспокоюсь за моего адресата, ибо если он тово, то и меня могут тоже тово, а это нежелательно, ибо поволоку за собой много народа очень дельного».

Вслед за тем были арестованы Ульянов, Лукашевич и другие причастные к их делу лица, и только четырем из них удалось скрыться за границей. О впечатляющем успехе Департамента полиции министр внутренних дел граф Д. А. Толстой поспешил немедленно всеподданнейше доложить Александру III, который удостоил своих верных слуг следующей резолюцией на докладе: «На этот раз Бог нас спас, но надолго ли? Спасибо всем чинам полиции, что не дремлют и действуют успешно, — все, что узнаете более, присылайте».

Наследник престола великий князь Николай Александрович записал в своем дневнике 1 марта 1887 года: «Надев Преображенский мундир, поехал с Папа в крепость (на панихиду по Александру II в Петропавловской крепости. — Б. Г., Б. К.). В это время могло произойти нечто ужасное, но, по милости Божией, все обошлось благополучно: пятеро мерзавцев с динамитными снарядами было арестовано около Аничкова! После завтрака у дяди Пица (великий князь Павел Александрович, брат Александра III. — Б. Г., Б. К.) поехали на железную дорогу и там узнали об этом от Папа. О! Боже! Какое счастье, что это миновало…» 9 марта 1887 года «счастливый» наследник записывает: «Перед завтраком Папа представлялись агенты тайной полиции, арестовавшие студентов 1 марта; они получили от Папа медали и награды, молодцы!»

Находившийся к тому времени в отставке бывший товарищ министра внутренних дел генерал Оржевский, посетивший 14 февраля 1888 года генеральшу Богданович, подвигнул хозяйку на следующую запись в дневнике: «Пришел Оржевский. Продолжает ругать Грессера, опять рассказал, как было дело 1 марта. Этих людей — Андреюшкина, Генералова и третьего (забыла) — выследили филеры, полиция ни при чем. Сыскное отделение при градоначальнике получает ежегодно 120 тысяч и ничего ровно не делает, а на те же дела Третье отделение получает на всю Россию 90 тысяч, а это отделение и открыло этих злоумышленников»[70].

К дознанию, проводившемуся под руководством директора Департамента полиции П. Н. Дурново и прокурора М. М. Котляревского, было привлечено 42 человека. Александр III пристально следил за ходом следствия и в свойственной ему непосредственной манере реагировал на все его перипетии. Абсолютное пренебрежение элементарными правилами конспирации со стороны Андреюшкина привело к провалу всей фракции, и при обыске у него были найдены неотправленные письма, в числе адресатов которых находилась народная учительница из Екатеринодара двадцатисемилетняя А. А. Сердюкова. Во время обыска у нее изъяли письма незадачливого террориста, в которых он подробно сообщал о своей революционной деятельности, вступлении в организацию и подготовке цареубийства. Эти вещественные улики позволили привлечь ее к дознанию по делу, а затем и к суду по обвинению в недоносительстве[71].

Первыми не выдержали допросов и стали давать признательные показания сигнальщики Горкун, Волохов и Кангер. 8 марта Лукашевич представил следствию письменное объяснение, в котором признавал существование террора как роковую необходимость, как стихийное явление до тех пор, пока будут в таком полном разладе политика правительства и убеждения передовой части русской интеллигенции. Мы же сосредоточимся на разборе и анализе роли, которую сыграл во фракции, в ходе следствия и суда по ее делу брат В. И. Ленина Александр (1866–1887), студент естественного факультета Петербургского университета с 1883 года.

А. Ульянов после вступления в феврале 1887 года в члены фракции вместе с Лукашевичем занимался в организации составлением ее программы. В своих письменных показаниях в ходе следствия 20 марта он, обосновывая необходимость создания такой программы, в частности, писал: «Все были согласны, что ни в одной из существующих программ не выставляется достаточно рельефно главное значение террора, как способа вынуждения у правительства уступок, и не дается удовлетворительного объективно-научного объяснения террора, как столкновения правительства с интеллигенцией… переходящего при известной степени обострения в открытую борьбу. Поэтому и было решено формулировать наш взгляд на террор в особой специальной террористической программе». Свое авторство и приоритет в составлении этой программы Ульянов подтвердил весьма необычным и рискованным способом: оригинальный текст программы во время многочисленных обысков у членов фракции обнаружен не был, но он вполне добровольно и подробно по памяти восстановил ее, сидя в камере Петропавловской крепости.

Поступок Ульянова явно выпадал из правил революционной этики, предписывающей не давать признательных: показаний в ходе дознания и судебного разбирательства. Ульянов же вполне добровольно и сознательно передал в руки следствия уликовый материал, которым оно совершенно не располагало, — материал такой убедительной и доказательной силы, что он открывал дорогу прямо на эшафот не только непосредственным исполнителям планировавшегося цареубийства, но и автору и другим членам террористической фракции.

На момент его ареста следствие не располагало практически никакой информацией о его конкретном участии в заговоре на цареубийство и той роли, которую он играл во фракции. Картина прояснилась только после показаний Горкуна, Кангера и самого Ульянова, который сразу же на первом допросе 1 марта добровольно признал свою принадлежность к фракции и участие в подготовке цареубийства путем приготовления некоторых частей снарядов и заправки динамитом бомбы. Вместе с тем он не упоминал о себе как об одном из инициаторов и организаторов покушения на жизнь царя, а также в категорической форме отказался давать какие-либо показания на своих товарищей. После этого его допрашивали еще 5, 11, 19, 20 и 21 марта. На всех этих допросах, кроме последнего, он отрицал свою руководящую роль, но 21 марта полностью и безоговорочно признал ее, собственноручно написав: «Мне одному из первых принадлежит мысль образовать террористическую группу, и я принимал самое деятельное участие в смысле доставления денег, подыскания людей, квартиры и проч. Что же касается до моего нравственного, интеллектуального участия в этом деле, то оно было полное, т. е. все то, которое дозволяли мне мои способности и сила моих знаний и убеждений».

На эту последнюю фразу Александр III отреагировал в присущем ему ироническо-назидательном стиле, написав на полях его показаний: «Эта откровенность даже трогательна!!!» Лукашевич пишет в своих воспоминаниях: «Когда я увиделся в первом заседании с Ульяновым на суде, то он, пожимая мне руку, сказал: „Если вам что-нибудь будет нужно, говорите на меня“, — я прочел в его глазах бесповоротную решимость умереть». Выступавший в роли обвинителя на суде прокурор Н. А. Неклюдов, который, по свидетельству А. Ф. Кони, учился до 1857 года в пензенской гимназии у И. Н. Ульянова и питал к нему особую любовь, не без сарказма заметил на судебном заседании: «Вероятно, Ульянов признает себя виновным и в том, чего не делал».

Тень близкой смерти уже накрыла его своим черным крылом, и, смирившись со своей неминуемой гибелью, Ульянов не пытался спасти себя, а стремился лишь всеми доступными ему средствами выгородить своих товарищей, которые в меньшей, по сравнению с ним, степени были замешаны в заговоре. Он, как выразился один народоволец, «…готов был дать повесить себя двадцать раз, если бы мог этим облегчить судьбу других».

Из 15 человек, привлеченных к суду по делу фракции, лишь один Шевырев стойко держался до самого конца, категорически и бесповоротно отрицая все имевшиеся против него улики и показания, чем вызвал гневную реакцию Александра III, писавшего на докладах: «От этого негодяя ничего не добьемся, конечно, больше и не скажет».

21 марта дознание было завершено и передано для дальнейшего направления в суд прокурору Санкт-Петербургской судебной палаты. 28 марта мать Александра и Анны Ульяновых, также арестованной по этому делу, стараясь спасти сына от верной смерти, обратилась с письмом к Александру III, в котором писала: «Сын мой был всегда убежденным и искренним ненавистником террора в какой бы то ни было форме. Таким я знаю его до последних каникул (в 1886 г.)… (Реакция царя: „Хорошо она знает сына!“) Если у сына моего случайно отуманился рассудок и чувство, если в его душу закрались преступные замыслы, — Государь, я исправлю его…» (Реакция Александра III: «А что же до сих пор она смотрела».) Окончательная резолюция царя на прошении 30 марта гласила: «Мне кажется желательным дать ей свидание с сыном, чтобы она убедилась, что это за личность ее милейший сынок, и показать ей показания ее сына, чтобы она видела, каких он убеждений».

В тот же день министр внутренних дел граф Д. А. Толстой пишет директору Департамента полиции П. Н. Дурново: «Нельзя ли воспользоваться разрешенным Государем Ульяновой свиданием с ее сыном, чтобы она уговорила его дать откровенные показания, в особенности о том, кто, кроме студентов, устроил все это дело. Мне кажется, это могло бы удаться, если бы подействовать поискуснее на мать». Дурново накладывает на письме министра резолюцию: «Вызвать ко мне г-жу Ульянову завтра к 12 часам».

Рассказ об этой встрече дошел до нас со слов матери, но в изложении Анны Ильиничны Ульяновой, которая ни слова не говорит о том, пыталась ли ее мать вести разговор с сыном на эту щекотливую тему. Можно не сомневаться в том, что ради спасения его жизни она могла взять на себя во время встречи с Дурново это тяжкое и неприятное обязательство и, как человек чести, выполнила его, но при всем желании ее сыну было нечего добавить к своим пространным показаниям.

Конечно, это всего лишь предположение, основанное прежде всего на психологическом анализе ситуации, и здесь мы категорически расходимся с утверждением Н. А. Троицкого, написавшего, что «Дурново пригласил Ульянову к себе и очень старался „подействовать поискуснее“ на старую женщину, но склонить ее на понуждение сына к откровенному показанию не сумел». Никаких документальных подтверждений для этого голословного вывода, поданного в форме установленной истины, не существует. Просто советский историк не мог допустить, что мать Ленина в этой трагической ситуации может поступить вопреки неведомым ей политическим принципам, как женщина-мать, стремящаяся всеми доступными ей средствами спасти жизнь своему горячо любимому сыну.

Обосновывая свою защиту, Ульянов, как и десятки его предшественников из числа народовольцев, произнес ставшую традиционной речь о том, что на путь террора его толкнуло правительство, лишившее его всякой легальной возможности реализации его радикальных политических взглядов. Председатель суда первоприсутствующий П. А. Дрейер не раз прерывал его, когда он говорил, что «изменение общественного строя не только возможно и даже необходимо» и что революционная борьба «будет продолжаться». Обвинитель прокурор Н. А. Неклюдов потребовал приговорить всех подсудимых к смертной казни через повешение.

19 апреля был вынесен приговор, по которому Шевырев был признан зачинщиком и руководителем заговора, а Генералов, Осипанов, Андреюшкин, Кангер, Горкун, Волохов и Ульянов — сообщниками, причем о последнем говорилось, что он «…принимал самое деятельное участие как в злоумышлении, так и в приготовительных действиях к его осуществлению». Лукашевич, Новорусский, Ананьина, Пилсудский, Пашковский и Шмидова признавались пособниками, а Сердюкова — недоносительницей. Все подсудимые были приговорены к смертной казни через повешение, при этом суд постановил ходатайствовать о замене ее каторжными работами для восьми лиц. Александр III не только удовлетворил это ходатайство, но и повелел даровать жизнь Лукашевичу и Новорусскому, обратившимся к нему с прошением о помиловании. Им смертную казнь заменили на бессрочную каторгу. (Аналогичное прошение Ульянова не было им удовлетворено.) Кроме того, царь снизил срок каторги для Горкуна, Кангера и Волохова с 20 до 10 лет. Для двух организаторов заговора — Шевырева и Ульянова — и бомбистов (Осипанова, Андреюшкина и Генералова) смертный приговор был оставлен в силе. Ананьина получила 20 лет каторги, Пилсудский — 15 лет, Пашковский — 10, Сердюкова — 2 года тюрьмы, а Шмидова выслана в Восточную Сибирь.

8 мая министр внутренних дел граф Д. А. Толстой представил царю доклад, в котором говорилось следующее: «Сегодня в Шлиссельбургской тюрьме согласно приговору Особого присутствия Правительствующего Сената… подвергнуты смертной казни государственные преступники: Шевырев, Ульянов, Осипанов, Андреюшкин, Генералов… При объявлении им за полчаса до совершения казни… о предстоящем приведении приговора в исполнение, все они сохранили полное спокойствие и отказались от исповеди и принятия святых таинств… Эшафот был устроен на три человека, и первоначально выведены для совершения казни Генералов, Андреюшкин и Осипанов, которые, выслушав приговор, простились друг с другом, приложились к кресту и бодро пошли на эшафот, после чего Генералов и Андреюшкин громким голосом произнесли: „Да здравствует Народная воля!“ То же самое намеревался сделать и Осипанов, но не успел, т. к. на него был накинут мешок… Шевырев и Ульянов… также бодро и спокойно пошли на эшафот, причем Ульянов приложился к кресту, а Шевырев оттолкнул руку священника». Император письменно никак не среагировал на этот доклад, ограничившись обычной пометкой о его прочтении.

Французская либеральная пресса писала по поводу этой казни: «Со времени царствования Александра III казни в России перестали быть публичными… Таким образом, при этом узаконенном убийстве осужденных социалистов могли присутствовать только немногие: комендант крепости, прокурор, городской голова, защитники осужденных, батальон солдат и палач со своими помощниками… В происходившей 20 (8) мая казни… для пяти казнимых было поставлено только три виселицы, и, таким образом, Шевырев и Ульянов вынуждены были присутствовать при муках своих товарищей…»

Печальна судьба и членов фракции, избежавших смерти на эшафоте: Кангер и Пашковский покончили жизнь самоубийством в ссылке, Пилсудский, выйдя на волю, вскоре умер, как и Ананьина — на каторге.

Насколько реальна была угроза для жизни Александра III 1 марта 1887 года? Нам представляется, что, несмотря на внешне вполне опасную сторону этого несостоявшегося террористического акта, он не мог изначально увенчаться успехом в силу следующих причин организационного и технического характера.

Во-первых, заговорщики действовали вслепую, не представляя себе точное время выезда и реального маршрута движения царя в воскресный день 1 марта. Все их планы строились в расчете на случайную встречу с царским кортежем во время его движения (очевидно, из Аничкова дворца) по Невскому проспекту, однако за все время многочасового пребывания на нем 26, 27 и 28 февраля они ни разу не увидели царского выезда. Во-вторых, не только в обыденной жизни, что наиболее ярко проявилось в полном пренебрежении Андреюшкиным правил конспирации при переписке со своими связями, но и в процессе патрулирования по Невскому проспекту они не соблюдали элементарных мер безопасности, что привело к провалу всех трех бомбистов и трех сигнальщиков, выявленных наружным наблюдением всего за несколько часов усиленной слежки за Андреюшкиным 28 февраля. Даже если бы Департамент полиции не получил из Харькова наводку на этого горе-конспиратора, то и тогда шансы на то, что филеры на этой, говоря современным языком, «правительственной трассе» могли самостоятельно обратить на них внимание, оставались довольно высоки. В-третьих, о низком уровне организационной стороны дела террористов свидетельствует хотя бы принятое ими решение следовать за царем в Крым. Эта идея была абсолютно утопичной и, по меньшей мере, свидетельствовала о наивности их представлений обо всем деле. И, наконец, в-четвертых, бомба Осипанова, как об этом было сказано выше, не взорвалась. Можно предположить, что и две другие совершенно аналогичные бомбы не взорвались бы, даже если бы метальщикам Генералову и Андреюшкину улыбнулся случай и предоставил им желанную возможность бросить снаряд в царский кортеж. Таким образом, все предприятие было изначально обречено на провал и ничего, кроме печального итога, знаменующего бесславный конец народовольческого террора и связанных с ним напрасных жертв, из себя не представляло.


После разгрома «Террористической фракции Народной воли» центр по подготовке террористической деятельности народовольцев переместился из России за границу, где обосновались отдельные члены этой подпольной организации, сумевшие эмигрировать и избежать ареста. Последующая их террористическая деятельность закончилась также плачевно — все они или почти все были арестованы и преданы суду. По подсчетам Н. А. Троицкого, основывавшихся на данных полицейских «Обзоров», за десять лет с 1880 по 1890 год число обвиняемых по политическим делам превысило 20 тысяч человек, из них по судебным приговорам была наказана сравнительно очень малая часть — всего 550 человек, не менее 15 тысяч были привлечены к административной ответственности. Как он полагает, не менее 10 тысяч человек из этого общего числа были причастны к «Народной воле». Если предположить, что из вполне понятных политических соображений эта цифра им преувеличена (она значительно превышает все другие, бытующие в исторических исследованиях представления о численности народовольцев), тем не менее она дает реальное представление о том, какие неимоверные усилия потребовались от полицейско-розыскной системы империи для ликвидации этой реальной революционной угрозы самодержавному строю в России[72].

Глава 4

Над пропастью

Николаевская охранка

Николай II унаследовал от отца систему политического сыска, которой удалось обуздать волну народовольческого террора, но которая в условиях повального заболевания России марксизмом стала сильно пробуксовывать. На смену народовольцам пришли боевые организации социалистов-революционеров и прочих борцов за народное счастье, и борьба разгорелась снова не на жизнь, а на смерть.

Серьезную реформу розыскного дела, ввиду явного усиления революционного террора, провел в 1902 году министр внутренних дел В. К. Плеве. На пост директора Департамента полиции он пригласил популярного, слывшего тогда за либерала прокурора Харьковской судебной палаты А. А. Лопухина[73], а на должность нового — Особого — отдела департамента был назначен С. В. Зубатов. Инициатором и проводником реформы стал Зубатов и его московская «команда».

В результате реформы политический сыск в губернских городах из ведения губернских жандармских управлений был почти полностью изъят и передан в руки вновь создаваемых охранных отделений (ОО). До 1902 года в России действовали всего три охранных отделения: в Москве (с 1881 годя), Петербурге (с 1866 года) и Варшаве (с 1900 года). В течение 1902 года охранные отделения создаются еще в десяти городах, в которых наблюдалась активная революционная деятельность. Создание ОО знаменовало собой появление по-настоящему эффективных и профессиональных полицейских органов, призванных вести борьбу с нараставшим революционным движением. Они по возможности обеспечиваются квалифицированными кадрами, снабжаются инструкциями и наделяются определенной свободой действий. Губернские жандармские управления должны были оказывать охранным отделениям на местах самую действенную поддержку. Как это получалось на практике, попытаемся показать ниже.

В 1906–1907 годах в крупных и пограничных городах, в основном удаленных от центра России, стали создаваться охранные пункты (Благовещенск, Хабаровск, Владикавказ, Уссурийск, Витебск, Либава, Курск, Пенза), а также так называемые районные охранные отделения (POO) — укрупненные подразделения охранки, созданные по территориальному признаку, включавшие в свою сферу деятельности несколько губерний и более мелких отделений и охранных пунктов. Департамент полиции признал необходимым делегировать на места некоторые свои функции, и районные охранные отделения стали создаваться практически повсеместно. Введение новых органов охранки в местных губернских жандармских управлениях и жандарме ко-полицейских управлениях встречали не очень приветливо, они усматривали в этом ущемление своих прав и обязанностей, поэтому между ними и охранными отделениями стали немедленно возникать трения, что, естественно, сказывалось на результатах практической деятельности тех и других.

Теперь охранные отделения забирали в свое ведение у губернских жандармских управлений губернские города, и губернским жандармам оставалась функция реализации их оперативных наработок, то есть дознание и следствие по делам арестованных революционеров и привлечение их к судебной ответственности, а также ведение политического сыска в уездах и волостях.

В штабе корпуса жандармов и на местах усилением Департамента полиции были недовольны. Жандармы, считавшие себя асами розыска, а на самом деле — совершенно далекие от него, были обижены. Их значение в глазах местной общественности падало, к тому же их отлучили от «агентурной кормушки» — фонда на оперативные расходы и содержание агентуры. Противоречия между департаментом и Отдельным корпусом жандармов отразились в появлении новых кличек — «департаментские» и «охранники».

Жандармская молодежь таким изменениям радовалась. Были довольны и губернаторы, уставшие от неуправляемости жандармов. На «департаментских» можно было оказывать влияние, и у них, и у губернатора появилась общая заинтересованность в поддержании спокойствия и порядка в губерниях.

Но реформаторы Плеве, Лопухин и Зубатов не учли некоторых важных обстоятельств и фактически оставили провинцию на откуп революции. Конечно, вся революционная работа проходила в губернских городах, и потому вся сыскная информация стала концентрироваться в охранных отделениях. Но, кроме губернских городов, были еще уезды и волости, а вот на их «обслуживание» правительство ни денег, ни людей не выделило, губернские управления держали на два-три уезда одного жандармского офицера, который к тому же предпочитал жить не в уездном городке, а в губернской столице, а потому настоящей сыскной работы на местах не велось. В уезде сидел один жандармский унтер-офицер, полностью зависимый от уездной полиции и тоже тяготевший к уездному городу. «Веси», таким образом, оставались за пределами досягаемости. Практически губернские жандармские управления были отодвинуты в сторону от серьезной сыскной работы и имели все основания испытывать к охранке открытую неприязнь. При этом «департаментские охранники», получая денежное довольствие из штаба ОКЖ и из кассы ГЖУ, в оперативном смысле подчинялись Департаменту полиции и градоначальникам и в своих действиях от местного губернского жандармского управления были независимы. Между руководителями ГЖУ и ОО происходили постоянные ссоры, стычки и недоразумения; по вопросам сыска начальник охранного отделения, обычно не старше ротмистра, «командовал» начальником губернского жандармского управления — подполковником, полковником и даже генералом.

Штаб Отдельного корпуса жандармов проводил свою кадровую политику и, естественно, старался продвигать по службе своих офицеров, которые годами стояли в очереди на повышение в губернию 2-го или 1-го разряда, а Департамент полиции через министра внутренних дел проталкивал туда своих людей, более квалифицированных в сыскном отношении, нежели какой-нибудь засидевшийся на полицейско-железнодорожной работе подполковник или полковник.

Для того чтобы арестовать революционера или произвести на подозрительной квартире обыск, охранные отделения должны были получить на это ордер. Выдачей же ордеров ведали губернские жандармские управления. А поскольку обстановка от «департаментских» требовала оперативности, конспирации и определенного риска, то в запросах на ордер они не могли подробно мотивировать свои действия. В результате у «губернских» возникали законные подозрения: они подписывали ордера, не зная сути дела. Когда же охранные отделения передавали в ГЖУ свои реализованные арестами дела для производства следствия, то офицеры резерва губернских жандармских управлений относились к ним предвзято, подозревая «департаментских» во всех смертных грехах, например в липачестве и фабрикации дел (что, кстати, редко, но имело место).

Одним словом, механизм жандармско-полицейского сыска страдал серьезными конструктивными просчетами и с трудом справлялся с поставленными перед ним задачами.

В. Д. Новицкий в своих мемуарах утверждает, что «…ненависть и злоба не только начальников жандармских управлений, но и вообще офицеров корпуса жандармов дошла до ужасающих пределов… к Департаменту полиции…». И мы бы добавили еще от себя: зависть! Обычная вульгарная зависть к сотрудникам охранных отделений, лезущим под пули террористов и получавшим вне очереди офицерские звания, в то время как офицеры губернских жандармских управлений (табуретная кавалерия!), прежде чем получить очередное звание, по девять лет протирали штаны в кабинетах. Такое «ненормальное» положение, конечно же по словам «губернских» и «железнодорожных», вносило разлад в благонамеренную офицерскую заводь Отдельного корпуса жандармов.

В 1906 году Министерство внутренних дел «вчинило» и жандармско-полицейским управлениям железных дорог в обязанность заниматься агентурно-следственной работой в своей полосе ответственности. Это было страшное посягательство на само спокойствие «железнодорожников», проводивших свое время в пикниках, охотах и бесплатных путешествиях по необъятной Российской империи.

«Железнодорожник» генерал Д. А. Правинов в своих парижских мемуарах утверждает, что конфликт между охранными отделениями и губернскими жандармскими управлениями на местах был мотивирован традиционными, времен Третьего отделения, представлениями «губернских» о своей роли. По мнению генерала, ГЖУ видели свое предназначение не в том, чтобы выступать в роли агентов политического сыска, а в том, чтобы быть «…по преимуществу органами власти, обязанными наблюдать, направлять и руководить на местах нормальным развитием государственной и общественной жизни». В этом представлении воплотилось все: и врожденное дворянское чистоплюйство, и отказ заниматься черновой работой с «пресловутыми секретными сотрудниками», и неспособность понять, что общественная и государственная жизнь уже пошла далеко не по нормальному пути, и желание отсидеться в стороне от опасной и тяжелой работы.

Командир Отдельного корпуса жандармов барон Ф. Ф. фон Таубе в 1906 году сделал попытку «навести порядок» в корпусе и под предлогом устранения «антагонизма между частями корпуса и ОО» исключить жандармских офицеров, служивших в Охранном отделении, из списков корпуса, для чего подал записку министру внутренних дел П. А. Столыпину. Реакция министра была резкой: «Мне надоели пререкания между ДП и КЖ, необходимо устранить путем особой инструкции». Пререкания устранили: Таубе и его заместителей «ушли» с постов в Отдельном корпусе жандармов, директор Департамента полиции Трусевич издал особую инструкцию, благодаря которой охранные отделения получили значение самодовлеющих органов. При Трусевиче же стали создаваться региональные — районные — охранные отделения, включавшие в себя несколько губернских жандармских управлений и охранных отделений, имевших целью, с одной стороны, централизовать на местах ведение политического сыска и, с другой, разгрузить от мелочных дел центральный аппарат Департамента полиции[74]. Практика показала, что районные охранные отделения себя не оправдали, но отнюдь не потому, что была плоха идея, а из-за недостатка квалифицированных кадров. Аппараты районных охранных отделений стали просто еще одним бюрократическим заслоном на пути живой оперативной работы.

«Губернские» и сторонники «либеральных» методов ведения сыскной работы еще «отыграются» на «департаментских» — такой шанс им в 1913 голу предоставит товарищ министра внутренних дел, командир Отдельного корпуса жандармов и заведующий полицией генерал В. Ф. Джунковский. Он начнет ликвидацию охранных отделений и передачу их в лоно губернских жандармских управлений, он ликвидирует агентурное наблюдение в армии и оставит ее на произвол большевистской «циммервальдской» пропаганды. Чем заслужит благосклонное внимание большевиков и пойдет — один из немногих жандармских офицеров — к ним в услужение. Но все это еще будет, а пока…

…Заведующим Особым отделом Департамента полиции[75] в 1902 году (при Лопухине) был назначен С. В. Зубатов, который сменил на этом посту некоего Зиберта. «Летучий отряд» филеров Медникова был переведен вместе с Зубатовым из Москвы в Петербург и зачислен в центральный аппарат департамента. Николай II утвердил новое положение об охранке, отделения которой на местах подчинялись теперь исключительно ДП. В строевом отношении начальники отделений прикомандировывались к Губернским жандармским управлениям, но подчинение это было сугубо формальным: они полностью зависели теперь от Лопухина и старались держаться в своих городах ближе к губернаторам.

Внедрение в революционные организации внутренней агентуры по методу С. В. Зубатова и филерское наблюдение по Е. П. Медникову — специально подготовленными для этого сотрудниками, а не случайными людьми — вводились теперь повсюду. Опытные филеры из «летучего отряда» получали назначения начальниками бригад наружного наблюдения в губерниях, их кураторством неусыпно занимался все тот же Евстратий Павлович. Департамент полиции фактически в первый раз взял в свои руки все нити политического сыска в стране и стал фактически и деловито руководить им.

С новой реформой все офицеры московской охранки, задававшей тогда тон всей розыскной работе в империи, были повышены в должности: подполковник Сазонов стал начальником Петербургского охранного отделения, ротмистр Ратко — Московского, ротмистр Петерсен — Варшавского, а ротмистр Герарди стал начальником дворцовой полиции. Переехал в Особый отдел Департамента полиции к Зубатову и гражданский чиновник и бывший революционер Меньшиков. Спиридович, как самый младший, получил предписание заступить на пост начальника небольшого, но видного Таврического охранного отделения, обслуживавшего царскую резиденцию в Ливадии, а затем стал начальником Киевского охранного отделения.

Основным направлением розыскной работы, наряду с перлюстрацией, официальным надзором и наружным наблюдением, стало использование так называемой внутренней агентуры и проникновение полиции в ряды революционных организаций как в самой России, так и за ее пределами (аппарат загран-агентуры), и возглавил эту работу Особый отдел Департамента полиции. Первым заведующим Особым отделом был бывший кавалерист Л. А. Ратаев — человек не без способностей, завзятый театрал и драматург, потом его сменил Зиберт, а того — уже С. В. Зубатов, в то время как во главе агентурной работы среди революционных эмигрантов был поставлен П. И. Рачковский. При П. А. Столыпине Особый отдел был реструктурирован в два подразделения: Особый отдел «А», занимавшийся разработкой революционных партий и других тайных организаций, и Особый отдел «Б», наблюдавший за общественными организациями типа профсоюзов (потом отдел «Б» будет реформирована 4-е делопроизводство, и все вернется опять к одному Особому отделу). О работе сотрудников наружного наблюдения и внутренней агентуры мы достаточно подробно будем говорить в различных местах нашего исследования. Остановимся кратко на перлюстрации — самом старом и испытанном методе оперативного добывания улик и вообще информации о деятельности заговорщиков, революционеров и противников государственного строя.

Перлюстрацией в России пользовались с незапамятных времен. Как только пришел обычай переписываться, так и возникла необходимость заглядывать в письма корреспондентов. Чаще всего перехватывались и вскрывались письма иностранных послов[76]. В последние годы правления династии Романовых основанием для внесудебного просмотра корреспонденции служил секретный указ Александра III, изданный сразу после убийства его отца. В этих целях на почтамтах Петербурга, Москвы, Варшавы, Одессы, Киева, Харькова, Риги, Тифлиса, Томска, Вильны, Нижнего Новгорода и Казани были учреждены пункты перлюстрации — ПП (широкая публика называла их «черными кабинетами») — укромные изолированные со всех сторон комнаты, не доступные не только для коллег перлюстратора, но вообще ни для какого бы то ни было начальства. Перлюстраторы — гражданские чины Департамента полиции — по указанию директора ДП отсортировывали нужные письма, если необходимо — вскрывали их сами, например, если речь шла о корреспондентах, подозревавшихся в неблагонадежности (контроль по подозрению) или уже находившихся в оперативной разработке полиции (контроль по наблюдению), или передавали их местному охранному отделению. На контролировавшихся по наблюдению Департамент полиции «спускал» в пункты перлюстрации списки их адресов с указанием вскрывать входящие и/или исходящие письма и направлять копии их в Петербург. Письма «по подозрению» вскрывались главным образом на основании почерков корреспондентов. Ясно, что перлюстраторы в таком случае должны были обладать отличной памятью, наблюдательностью и особым чутьем.

Во всей Российской империи от перлюстрации корреспонденции гарантировались лишь две особы: царь и министр внутренних дел. Письма обычно вскрывались на водяном пару, перефотографировались, при необходимости анализировались на наличие тайнописи, при обнаружении таковой обрабатывались специальными кислотными составами и, если при этом не повреждались и сохраняли свой обычный вид, отправлялись адресату.

В связи с тем что перлюстрация считалась одним из самых секретных методов работы Департамента полиции, то к ней офицеров Отдельного корпуса жандармов не допускали. Обычно работник ПП трудился на своем месте до самой своей смерти, пока его не заменял новый сотрудник — очень часто сын или другой близкий родственник. К началу XX века в России в «черных кабинетах» сложились настоящие «трудовые династии» перлюстраторов. Чиновники «черных кабинетов» О. К. Вейсман, Н. В. Яблочков и Э. К. Зиверт были сыновьями старшего цензора Санкт-Петербургского почтамта К. К. Вейсмана, московского перлюстратора В. М. Яблочкова и киевского цензора К. Ф. Зиверта. Цензор московского и одесского почтамтов Ф. Б. Гольмблат шел по стопам петербургского цензора 70-х годов Б. Р. Гольмблата. Цензор Л. X. Гамберг был племянником жены Вейсмана. М. Г. Мардарьев, прослуживший до последних дней падения царского режима, имел рабочий стаж более 35 лет, а его брат тоже служил почтовым цензором в Вильно, Казани и Киеве. В историю перлюстрации вошел рационализатор и изобретатель В. Кривош, предложивший вскрывать письма с помощью приспособления типа электрического чайника и тонкой иглы, а также новую технику изготовления смесей для печатей.

Но тайнописный текст мог быть еще и зашифрованным, и тогда к его расшифровке привлекались специалисты-дешифровщики. Одного такого специалиста по фамилии Зыбин описывает П. П. Заварзин, работавший тогда в Москве. Зыбину предстояло расшифровать текст перехваченного письма социал-демократов. «Высокий худощавый брюнет лет сорока с длинными, разделенными пробором волосами, совершенно желтым цветом лица и живым пристальным взглядом, — таким предстал Зыбин перед сотрудниками московской охранки. — Он был фанатиком, чтобы не сказать маньяком, своего дела. Простые шифры он разбирал с первого взгляда, зато более сложные приводили его в состояние, подобное аффекту, которое длилось, пока ему не удавалось расшифровать документ».

Зыбин прямо с поезда, не позаботившись о гостинице, явился к Заварзину и, едва поздоровавшись, тотчас попросил показать ему письмо. Ему подали копию, но он ее отверг. Узнав, что оригинал письма уже отправлен обратно на почту, Зыбин, не обращая внимания ни на какие уговоры, без шапки бросился вон из комнаты с явным намерением бежать в почтовое отделение. Его еле успели схватить за рукав на улице, когда он уже садился в извозчичью пролетку, и объяснить, что письмо истребовано с почты обратно по телефону и уже находится на пути в Гнездниковский переулок. Зыбин вернулся, схватил копию и стал ее сосредоточенно изучать. Заварзин задал ему несколько вопросов, но Зыбин не удостоил его ответом — для него ничего больше вокруг не существовало. Заварзин появился обратно в кабинете у Зыбина через полтора часа и застал его все в том же положении с карандашом в одной и уже с оригиналом письма в другой руке. Он время от времени что-то писал, но бумаги не хватало, и он тогда хватал лежавшие на столе дела и писал что-то на их обложках. Заварзин дважды окликнул его, но добился лишь того, что Зыбин поднял на него блуждающий взор и опять уткнулся в свое дело.

Заварзин схватил его за рукав и повел к себе обедать. За обедом с письмом и карандашом Зыбин не расстался, хлебнув несколько ложек супа и оттолкнув от себя тарелку, он взял пустую тарелку, перевернул ее кверху дном и стал писать на ней. Карандаш скользил, писать было трудно, тогда он нетерпеливым жестом вытащил манжету рубашки и стал чертить что-то на ней. На хозяев он никакого внимания не обращал. Заварзин попытался развлечь его разговором, но все было тщетно. Вдруг гость вскочил и закричал:

— Тише едешь — дальше будешь! Да, да! Ошеломленная мадам Заварзина посмотрела на гостя. Гость стоял и уже более тихим голосом, словно в трансе, повторял:

— Тише едешь — дальше будешь. Ведь «ш» вторая буква с конца и повторяется четыре раза… Вот дурак! «На воздушном океане без руля и без ветрил» было куда труднее!

Тут Зыбин очнулся, сел и продолжал обедать уже как вполне уравновешенный человек:

— Теперь можно и отдохнуть.

Осталось лишь радостное возбуждение от одержанной над текстом победы. Зыбин признался, что за всю свою жизнь ему не удалось расшифровать только шифр одного австрийского шпиона. Впрочем, добавил он, это было давно, и теперь бы он и с ним справился[77].


Поскольку почта и телеграф Российской империи были подчинены, как и Департамент полиции, министру внутренних дел, то никаких бюрократических препятствий для осуществления перлюстрации не существовало. Возьмем, к примеру, пункт перлюстрации Главного почтамта Петербурга, в котором до самого 1917 года проработал упомянутый выше Мардарьев, дослужившийся до высокого чина статского советника и известный только министру внутренних дел, директору почтамта и одному-двум лицам из ДП. В первый же день работы нового министра в его кабинете бесшумно появлялся сухонький незаметный старичок, учтиво и немногословно представлялся «Его Превосходительству» и с таинственным видом доставал из портфеля большой пакет, снабженный грифом «совершенно секретно» и опечатанный тремя сургучными печатями. Это был Мардарьев. Он подавал пакет министру и просил его вскрыть. Заинтригованный министр вскрывал конверт и извлекал из него указ Царя-Миротворца. Между ним и Мардарьевым происходил краткий обмен полезными соображениями, после чего Мардарьев предлагал министру ознакомиться с текстом указа. Ознакомившись, министр клал указ обратно в конверт, с помощью перлюстратора, подававшего расплавленный сургуч, личной печатью опечатывал пакет и возвращал его обратно. Старичок забирал пакет, клал его в портфель, почтительно раскланивался и тихо удалялся.

И так до холостого выстрела «Авроры» — тихо, чинно и благопристойно…


…Крупные реорганизации внутри Департамента полиции происходят в конце 1906-го — начале 1907 года при директоре М. И. Трусевиче. Серьезное внимание уделялось теперь политической благонадежности государственных и земских служащих (6-е делопроизводство), создается Регистрационный отдел с Центральным справочным аппаратом, ведающим учетом попавших в поле зрения охранки всех неблагонадежных лиц. Особый отдел продолжил функционирование на базе сохранившегося Особого отдела «А». Теперь он состоял из четырех отделений:

1-е отделение занималось общим руководством всех розыскных органов империи, в его подчинении сосредоточились все главные секреты Департамента полиции — фотографическая часть, листковый архив, химический кабинет, шифровальная часть, материалы перлюстрации (позже перлюстрация будет выделена в самостоятельное отделение);

2-е отделение вело наблюдение за партией эсеров;

3-е обслуживало РСДРП, Бунд и других эсдеков;

4-е вело розыск и наблюдение за общественными организациями: железнодорожным и почтово-телеграфным союзами, за польскими социалистами и другими национальными партиями, кроме социал-демократических.

В структуре Департамента полиции были, кроме того, инспекторский отдел, а позже организован секретариат, занимавшийся кадровыми вопросами личного состава департамента.

В 1908 году Особый отдел ДП возглавил Е. К. Климович, второй после Л. А. Ратаева жандармский офицер, но самые серьезные изменения в работе Особого отдела произошли уже в 1910 году при полковнике А. М. Еремине и вице-директоре Департамента полиции С. Е. Виссарионове, которым удалось розыскное дело поставить если не на научную, то, во всяком случае, на твердую теоретическую и практическую базу. В этот период большое внимание стало уделяться профессиональной подготовке жандармских офицеров, для них были организованы курсы переподготовки и повышения квалификации, на которых преподавались тактика и методы работы противника — основных революционных партий, «теоретики» отдела занялись написанием учебных пособий, инструкций, аналитических записок и брошюр.

Противостояние между губернскими жандармскими управлениями и охранными отделениями болезненно сказывалось на результатах работы обоих подразделений и непрерывно ощущалось на местах. Прав был бывший народник Л. Тихомиров, который писал о Третьем отделении, что «трудно себе представить более дрянную политическую полицию, чем была тогда. Собственно, для заговорщиков следовало бы беречь такую полицию; при ней можно было бы, имея серьезный план переворота, натворить чудес…». Пришедшие на смену Третьему отделению губернские управления и охранные отделения по оперативному мастерству стояли на порядок выше, но зато они имели дело уже не с дилетантами от революции, какими были народники, а с профессиональными революционерами. Единоборство Департамента полиции и марксистских партий с сиюминутной точки зрения шло с переменным успехом, но с учетом перспективы борьба эта для охранников была безнадежной[78].

Сотрудниками охранных подразделений, за малыми исключениями, в основном были жандармские офицеры, набиравшиеся из армии и прошедшие специальный отбор и подготовку (в качестве исключения приведем пример московской охранки, которую некоторое время возглавлял известный С. В. Зубатов, лицо сугубо гражданское и неаттестованное).

Жандармы никогда не пользовались симпатиями в русском обществе, особенно среди интеллигентов. Наша интеллигенция почему-то всегда находилась в оппозиции к государственному строю, причем в оппозиции не конструктивной, что было бы благом для страны и народа, а сугубо деструктивной. В среде же патриотической, в частности офицерской, попасть в жандармский корпус считалось делом чести, а жандармская работа — важной, престижной и интересной (не в последнюю очередь благодаря повышенным окладам).

Чтобы стать жандармом, необходимо было, как мы уже упоминали об этом выше, выполнить пять условий: быть потомственным дворянином, окончить по первому разряду военное или юнкерское училище, прослужить в строю не менее шести лет, не быть католиком[79] и не иметь долгов. Желающих среди армейских офицеров было более чем достаточно, поэтому конкурс обычно был большой. Рекомендации и покровительство людей с положением помогали редко и на решение отборочной комиссии практически не влияли. Жандарм-мемуарист А. Поляков вспоминает, что протекция практически лишь ухудшила его положение и вызвала раздражение у руководства корпуса, и только личное обращение к начальнику штаба ОКЖ генералу Зуеву помогло ему добиться выполнения своей просьбы. Мотивация у кандидатов для поступления в Отдельный корпус жандармов была самой разной: были люди, так сказать, идейные, как А. П. Мартынов, но было много и таких, которых прельщали престиж службы, возможность сделать карьеру и высокое жалованье (А. Поляков и большинство других).

А. П. Мартынов, выходец из армейской среды, переведенный сначала в Московский жандармский дивизион[80] и уже оттуда поступивший в Отдельный корпус жандармов, в своих воспоминаниях без всяких прикрас описывает атмосферу подготовки, прохождения экзаменов и распределения выпускников по жандармским подразделениям. Оказывается, у жандармских абитуриентов была отработана своя школярская система подготовки к вступительным экзаменам: для них старшие товарищи и сердобольные офицеры из штаба ОКЖ заготавливали учебную литературу, подлежащую обязательному штудированию, и образцы сочинений для письменного экзамена. А. П. Мартынову повезло, потому что его брат, уже служивший в Московском губернском жандармском управлении, снабдил его всем необходимым.

Но простой зубрежкой дело не ограничивалось: офицеры искали и находили ходы в самом штабе ОКЖ, ответственном за проведение вступительных экзаменов. И Мартынов, и Спиридович вспоминают, что в штабе Отдельного корпуса жандармов в Петербурге, что у Цепного моста против церкви Святого Пантелеймона, служил курьером один старичок, которому «знающие» кандидаты всегда давали на «чай» и не оставались внакладе. Старичок вел такого офицера к старшему писарю строевой части Орлову, «крупному винту» в штабном механизме, кандидат оставлял и у него пару-тройку рублей. Зато новичок получал от Орлова список литературы, необходимой для сдачи устного экзамена по «общему развитию», и массу ценных указаний о том, как нужно себя вести, чтобы не споткнуться на экзаменах. К примеру, он предупреждал, что такой-то преподаватель из года в год задавал один и тот же коварный вопрос: «А что написано на спичечном коробке?» Правильный ответ был: «В данной бандероли вложено 75 спичек». Само собой разумеется, что все документы на поступление в корпус оформлялись Орловым быстро, грамотно и без проволочек. «Крупный винт» был полезен жандармским офицерам и в будущей службе: он всегда мог подсказать выгодную, освободившуюся в каком-нибудь губернском жандармском управлении вакансию, вовремя «двинуть» приказ на повышение в звании или на получение награды. Одним словом, Орлов был незаменим, и офицеры, приезжая из провинции в Петербург, непременно его посещали.

Испытания для кандидатов устраивались в здании Петербургского жандармского дивизиона, что на улице Кирочной, и состояли из устного и письменного экзаменов.

На устном экзамене проверялся общий культурный и политический кругозор кандидата: к примеру, могли спросить, читал ли кандидат газету «Новое время» или брошюру Л. Тихомирова «Конституционалисты в эпоху 1881 года» и если — да, то что он по этому поводу думает; могли также предложить перечислить реформы Александра II, рассказать какой-нибудь эпизод из истории или об административном устройстве империи или сказать, в чем состояла разница между Комитетом и Советом министров. Письменный экзамен представлял собой сочинение на заданную тему, например, «Влияние реформы всесословной воинской повинности на развитие грамотности в народе» или «Значение судебных реформ 1864 года». Фантазии приемной комиссии хватало на две-три «ходовые» темы, предлагавшиеся абитуриентам из года в год без всяких изменений и дополнений, что наглядно подтверждают мемуары Мартынова, Спиридовича, Заварзина, Полякова и других. Грозой абитуриентов считался действительный статский советник Департамента полиции Янкулио. Председателем приемной комиссии был начальник штаба корпуса генерал Зуев.

Перед экзаменами уже солидные поручики и штабс-капитаны волновались, как гимназисты, ходили бледные по коридору, уткнувшись в брошюры и книги, и ждали, когда их вызовут на «ковер». Старичок-курьер и тут не бросал в беде трясшихся от страха офицеров. Когда его спрашивали, что могут спросить на экзаменах и что нужно делать, чтобы не провалиться при ответе, старичок глубокомысленно отвечал: «Надо все знать, не волноваться — и тогда выдержите экзамен».

Все мемуаристы отмечают, что петербургские жандармы, работавшие в штабе ОКЖ, к абитуриентам, приехавшим из провинции, относились сухо, холодно, свысока и особой приветливостью не отличались. «Проходили они мимо нас мрачные, насупившиеся, погруженные в свои, нам, новичкам, непонятные мысли, — пишет Мартынов. — Особенно выделялся своей мрачностью и отталкивающе-нелюбезным видом… адъютант по строевой части полковник Чернявский… Он мрачно выслушивал какой-нибудь обращенный к нему вопрос и „буркал“ в ответ что-нибудь кратко и весьма холодно». О Чернявском в том же духе упоминает в своих мемуарах и Спиридович. Много лет спустя Мартынов узнал причину такого поведения старшего адъютанта: он был заядлый картежник и постоянно проигрывался. Впоследствии, назначенный начальником Московского жандармско-полицейского управления железных дорог, Чернявский растратил казенные деньги и был уволен со службы.

Выдержавшие экзамены вносились в кандидатские списки и должны были ждать вызова на прослушивание лекций по специальным дисциплинам, то есть на спецучебу. В этот период осуществлялась всесторонняя проверка кандидата на выполнение вышеупомянутых условий, поэтому ожидание вызова растягивалось иногда на месяцы и даже годы. Интересно, что принятый слушателем А. П. Мартынов по возвращении в Москву из жандармского дивизиона был переведен на работу адъютантом Московского губернского жандармского управления и, не имея еще аттестата об окончании спецкурсов, успешно работал на новом поприще.

Учеба жандармов носила довольно поверхностный и скоротечный характер и происходила в том же здании Петроградского жандармского дивизиона с 11.30 до 14.00–15.00. Там, в мало приспособленном и тесном помещении, старшие адъютанты (такая была должность, причем младших адъютантов не было), заведовавшие каким-либо отделом штаба корпуса, прирабатывали к основному своему содержанию и читали лекции по уголовному праву, по производству расследований и дознаний, вдалбливали уставы и инструкции жандармской службы, включая железнодорожный устав. А. П. Мартынов отмечает, что лекторы были слабые, практики оперативной работы не имели и читали курсы совсем не интересно. О самом главном — об общественных и революционных организациях, их методах работы против режима и методах борьбы режима с революционерами — на этих курсах не говорилось ни слова. Из Департамента полиции приносились старые дела жандармских дознаний, и слушатели должны были знакомиться с ними и постигать науку политического сыска. Предполагалось, что все это выпускники усвоят на будущей практической работе. После лекций все устремлялись в буфет, где, как пишет Поляков, слушатели задерживались до самого вечера. Буфетные сидения переносились в какой-нибудь «Аквариум» или другое питейное заведение. Один из преподавателей, А. И. Маас, нравился слушателям больше других: он был отменно вежлив в обращении и не гнушался в компании с курсантами выпить рюмку-другую и поделиться с ними «тайнами мадридского двора» из закулисной жизни корпуса и Департамента полиции.

Учебу на курсах завершали выпускной экзамен, приказ о зачислении в Отдельный корпус жандармов и процедура распределения. Никакой дополнительной присяги от выпускников не требовалось. Штаб составлял списки вакансий по губернским жандармским управлениям (ГЖУ), жандармско-полицейским управлениям железных дорог (ЖПУ) и в охранные отделения (ОО) и предлагал лучшим выпускникам самим выбрать место службы, после чего воодушевленные и счастливые жандармы, в синих мундирах с белыми аксельбантами, разъезжались по городам и весям необъятной империи. Большинству выпускников служба в охранке не нравилась, поэтому в первую очередь разбирались вакансии в ЖПУ, где служба была намного спокойней, а потом уж в ГЖУ. В охранку шли «идейные борцы» против революции.

На распределении и выяснялось, какими соображениями руководствовался тот или иной офицер, поступая в Отдельный корпус жандармов. Из 60 выпускников, кончивших курс вместе с Мартыновым, на работу в охранные отделения пожелали идти всего трое. Но и тут Мартынову, мечтавшему поработать в Московском охранном отделении под Зубатовым, не повезло — во всем оказался виноват «мрачный мерзавец» Чернявский. Мартынов был уже уверен, что вакансия в Москву окажется никем не востребованной, так оно и получилось, но когда он вошел в приемную штаба корпуса, полковник Чернявский мрачно и холодно спросил его:

«Желаете ли взять вакансию на должность адъютанта Санкт-Петербургского губернского управления?» Служба в столице считалась во всех отношениях престижной — быть на виду у начальства и получать столичную надбавку к жалованью в размере 25 рублей (наградные на рождественского гуся). Но лучше всего охранное дело было поставлено тогда у Зубатова, поэтому Мартынов начал было объяснять полковнику, что хотел бы взять вакансию в Московскую охранку. Чернявский, не дав ему до конца высказаться, снова, уже с угрозой в голосе, задал свой вопрос. Смущенный Мартынов снова стал объясняться, что хотел бы получить практику охранного дела, что он — коренной москвич и тому подобное, но Чернявский опять прервал его и сказал: «Идите объясняться к помощнику начштаба!»

Помначштаба Капров был таким же «биндюжником среди жандармов», что и картежник Чернявский, и объяснение с ним не предвещало ничего хорошего. Только мрачное настроение Капрова объяснялось геморроидальными коликами. Капров встретил строптивого выпускника злобным раздражительным взглядом:

— Вы что же это, поручик, хотите начинать службу в Отдельном корпусе жандармов с прямого неподчинения начальству? От этого добра не ждите! Вам предлагают одну из лучших вакансий, а вы отказываетесь от нее. Как же вы намерены служить в корпусе? Мартынов открыл рот, чтобы привести свои доводы, но Капров опять загремел на мрачных угрожающих нотах:

— Отвечайте: желаете ли вы взять вакансию в Санкт-Петербургское губернское управление?

И тут Мартынов понял, что возражать было бесполезно. Он заявил о своем согласии, развернулся по-военному и… поехал на Тверскую улицу принимать вакансию в Петербургском губернском жандармском управлении. Мы еще встретимся с Мартыновым на первом месте его работы, а пока…

Повседневная жизнь Московской охранки

…Пока последуем за другим, более счастливым выпускником 1899 года, ротмистром А. И. Спиридовичем, одетым в синий мундир с белыми аксельбантами, которого в ясный январский день 1900 года московский «ванька» катит представляться по месту службы.

Предоставим ему слово:

«.. Еду в Гнездниковский переулок являться в охранное отделение. Двухэтажное здание зеленоватого цвета окнами на переулок. Вхожу в небольшую правую дверь. Темный вход, довольно большая полунизкая передняя, из которой несколько маленьких дверей в крошечные приемные. В дальнем правом углу странная витая лестница наверх. Из того же угла теряется в темноте узкий коридорчик.

Некто в штатском спрашивает меня, что мне угодно, и, узнав, что я новый офицер и приехал на службу, схватился снимать пальто и, попросив подождать, полетел по витой лестнице. Вошел полицейский надзиратель и любезно раскланялся. Постояв немного, он заглянул в каждую дверь и плотно прикрыл их — очевидно, дежурный. Из темного коридорчика появился служитель с огромным подносом, полным стаканов чая, и осторожно стал подниматься по винтовой лестнице.

Вскоре скатившийся с нее докладчик попросил меня следовать за ним. Поднимаюсь: чистый широкий коридор. Прохожу большую светлую комнату; много столов, за ними — чиновники — пишут; стучат машинки; груды дел. Дальше — небольшая комнатка, полная дуг с листками, что похоже на адресный стол. Проходим через маленькую темную переднюю и входим в небольшой, в два окна, кабинет. Американский стол-конторка, диван, несколько стульев.

Навстречу поднимается упитанный, среднего роста штатский, полное здоровое румяное лицо, бородка, усики, длинные русые волосы назад, голубые спокойные глаза. Представляюсь. Он отвечает:

— Медников, старший чиновник для поручений, — и с улыбкой просит садиться. — А мы вас ждем, очень рад-с, скоро придет и начальник.

…Обмениваемся ничего не значащими фразами о погоде и морозе. Смотрю на портреты на стене. Один из них женский, как узнал потом, революционерки Курпатовской, на другом же красивый мужчина. Увидев, что смотрю на него, Медников говорит: „Это Судейкин“.

…Немного спустя Медников стучит в дверь, что в углу комнаты, и приглашает меня жестом за собой. Вхожу в большой, нарядный, не казенный кабинет. На стене прелестный, тоже не казенный, царский портрет. Посреди комнаты среднего роста человек в очках, бесцветный, волосы назад, усы, борода, типичный интеллигент, это — знаменитый Зубатов.

Представляюсь, называя его „господин начальник“. Он принимает мой рапорт стоя, по-военному опустив руки, и, дав договорить, здоровается и предлагает папиросу. Отказываюсь, говорю, что не курю. Удивляется:

— Может быть, и не пьете?

— И не пью.

Начальник смеется и, обращаясь к Медникову, говорит:

— Евстратий, и не пьет!

…Спросил, женат ли я, как думаю устроиться и, предложив еще несколько вопросов, Зубатов сказал, чтобы я шел являться обер-полицмейстеру, и мы распрощались… Сделав затем несколько визитов, я вернулся в отделение, где перезнакомился со служащими. Помощником начальника был жандармский подполковник Сазонов, которому Зубатов и передал меня для выучки. Были в отделении еще два жандармских офицера — Петерсен и Герарди, но они находились в командировках… В отдельном кабинете сидел сумрачный в очках блондин, бывший когда-то революционером, Л. П. Меньщиков. В комнате рядом сидели делопроизводитель, от которого всегда отдавало „букетом“, и чиновник для поручений А. И. Войлошников, симпатичный, приветливый, хороший человек…

Скоро затем Сазонов пригласил меня к себе в свой громадный кабинет с двумя письменными столами, с портретами по стенам и зеркалом на угловом столике, и дал краткое, но толковое объяснение о том, что такое охранное отделение и какие его права и обязанности. По-товарищески же посоветовал, как к кому относиться и с кем и как не держаться. О Зубатове и Медникове он говорил особенно серьезно, упирая на то, что они отлично знают свое дело. Советовал мне не допытываться очень, где, что и как, объясняя, что со временем само все придет и что так будет лучше, так как очень любопытных не любят. Предупредил он и о том, что по отношению к посторонним надо быть сдержанным на словах, быть осторожным, конспиративным, как выразился он, т. е. ничего о служебных делах не рассказывать; не рассказывать ничего и домашним.

В 6 часов Сазонов сказал мне:

— Ну, теперь пойдем прощаться к начальству, таков у нас порядок.

Мы прошли в кабинет Медникова, где кроме него были Зубатов и Войлошников. Поглаживая бородку, стоял Меньщиков.

— Ну, что ж, господа, пора и по домам, — сказал нам Зубатов и, пожав руку каждому и пожелав всего хорошего, ушел в свой кабинет. Медников с грохотом закрыл свою конторку, приветливо распрощался с каждым из нас, и все разошлись…»

Так прошел первый день работы Спиридовича в московской охранке. Обращает на себя внимание свободная, «цивильная» атмосфера на рабочих местах и внимательное отношение к новичку. И еще: полиция подходила к подбору кадров для охранки творчески-профессионально, привлекая в нее и лиц сугубо гражданских, типа Зубатова и Медникова, и доверяя даже бывшим революционерам типа Меньщикова.

Московское охранное отделение на рубеже XIX–XX столетий благодаря своим успехам в розыскной деятельности занимало особое место. Оно очистило Москву и Московскую губернию от революционных организаций и распространило свою деятельность далеко за пределы своей губернии. Оно проникло даже в Петербург, арестовав в 1896 году типографию в Лахте «Группы народовольцев», и активно работало по Северо-Западному краю, где арестовало большую группу эсеров, включая Гершуни и «бабушку русской революции» Е. Брешковскую.

Оперативная деятельность охранки держалась тогда на трех китах: внутренняя агентура, наружное наблюдение и перлюстрация.

Успехи охранки, которой руководил Зубатов, объяснялись просто: она использовала в своей работе внутреннюю агентуру, то есть завербованных революционеров, которые информировали охранное отделение обо всех шагах революционеров и без зазрения совести десятками, сотнями выдавали своих товарищей. В жандармской среде эти агенты назывались «сотрудниками», а в самих революционных организациях — «провокаторами». «Не жандармерия делала Азефов и Малиновских, — писал Спиридович, — имя же им легион, вводя их, как своих агентов, в революционную среду; нет, жандармерия лишь выбирала их из революционной среды. Их создавала сама революционная среда. Прежде всего, они были членами своих революционных организаций, а уж затем шли шпионить про своих друзей и близких органам политической полиции».

По утверждению того же Спиридовича, недостатка в желающих стать «сотрудником» охранки не было: «Переубеждать и уговаривать приходилось редко: предложения услуг было больше, чем спроса»[81]. Единственная среда, которая не давала «сотрудников», были офицеры. Заслуга Зубатова как руководителя московской охранки заключалась в том, что он, опираясь на опыт Г. П. Судейкина, довел использование внутренней агентуры в розыскных мероприятиях до совершенства[82]. Среди наиболее надежных, опытных и успешных сотрудников у Зубатова числилась Зинаида Гернгросс-Жученко, идейный борец против революционеров, и ее прямая противоположность — Евно Азеф, успешный, циничный и честолюбивый человек с «двойным дном», предававший своих товарищей по партии эсеров, но не всегда и не во всем честный и в своем сотрудничестве с полицией. А. И. Спиридович называет его настоящим провокатором.

Сергей Васильевич Зубатов, москвич, еще в гимназии познакомился с идеями народовольцев, но в революцию и в университет не пошел, был «заагентурен» Московским охранным отделением в 1887 году, а с 1 января 1889 года был зачислен в штат, где постепенно дослужился до начальника отделения. Начитанный, хорошо знакомый с историей, проявлявший живой интерес к социальным вопросам, он был идейным монархистом и считал развитие России без царя невозможным. После каждого ареста революционеров он внимательно и подолгу беседовал с каждым из них (именно беседовал, а не допрашивал), говорил о вреде ниспровергательской деятельности и, находя в некоторых из арестованных отклик, выступал с предложениями помогать правительству в борьбе с революцией. Многие из арестованных, если даже не становились «сотрудниками», все равно отходили от революционных кружков и организаций и становились полезными гражданами общества.

Но были и редкие неудачи. Так, Зубатову однажды показалось, что ему удалось распропагандировать молодого Гершуни, но потом выяснилось, что он ошибся в нем, ибо Гершуни оказался «твердым орешком» и пошел на уговоры охранника, только руководствуясь желанием выйти на свободу и продолжать свою революционную деятельность.

Зубатов не смотрел на «сотрудничество» как на простой акт купли-продажи, а видел в нем идейное начало. «Вы, господа, — учил он жандармов, — должны смотреть на сотрудника как на любимую женщину, с которой вы находитесь в нелегальной связи. Берегите ее, как зеницу ока. Один неосторожный ваш шаг, и вы ее опозорите. Помните это, относитесь к этим людям так, как я вам советую, и они поймут вас, доверятся вам и будут работать с вами честно и самоотверженно. Штучников гоните прочь, это не работники, это — продажные шкуры… Никогда и никому не называйте имени вашего сотрудника, даже вашему начальству. Сами забудьте его настоящую фамилию и помните только по псевдониму. Помните, что… рано или поздно наступит момент психологического перелома. Не прозевайте этого момента. Это момент, когда вы должны расстаться с вашим сотрудником. Он больше не может работать, ему тяжело. Отпускайте его… выведите осторожно из революционного круга, устройте его на легальное место, исхлопочите ему пенсию… он будет полезен и дальше для государства… Вы лишаетесь сотрудника, но приобретаете в обществе друга правительства, полезного человека для государства».

Не сразу жандармы воспринимали советы своего начальника, у многих «сотрудники» вызывали чувство презрения и брезгливости, но в конце концов верх брало государственное начало и дело постепенно налаживалось. Вот почему заниматься революционной работой при Зубатове в Москве считалось безнадежным делом. Москва считалась гнездом «провокации», а имя Зубатова, непревзойденного агентуриста и настоящего государственного человека, с нелегкой руки революционеров стало скоро нарицательным.

Правой рукой Зубатова был Евстратий Павлович Медников, 1853 года рождения, из крестьян, заведовавший агентами наружного наблюдения или филерами, содержавший конспиративную квартиру для встреч Зубатова с агентурой и имевший на руках кассу отделения. Старообрядец, малограмотный человек (закончил церковно-приходскую школу), в 25-летнем возрасте пошел служить в армию, дослужился до унтер-офицера и в 1881 году по семейным обстоятельствам был уволен в запас. В том же году был принят на полицейскую службу внештатным околоточным надзирателем, но сразу замечен начальством и переведен работать филером в только что открывшееся Отделение по охранению общественной безопасности и порядка при канцелярии московского обер-полицмейстера. Уже в 1890 году Медников, благодаря своему природному уму, сметке, хитрости, необычайной трудоспособности и настойчивости, выдвинулся на руководящий пост и возглавил всю филерскую работу Московского охранного отделения. «Он понял филерство как подряд на работу, прошел его горбом и скоро сделался нарядчиком, инструктором и контролером, — вспоминает о нем Спиридович. — Он создал в этом деле свою школу — Медниковскую или, как говорили тогда, Евстраткину школу. Свой для филеров, которые в большинстве были из солдат… он знал и понимал их хорошо, умел разговаривать, ладить и управляться с ними».

Медников, признанный всеми филером № 1 России, работал за десятерых, нередко проводя ночи напролет в отделении на кожаном диване. Впрочем, Евстратий Павлович «соблюдал» и собственные интересы: под Москвой он содержал «именьице с бычками, коровками и уточками», домик, а в домике достаток, ведь рабочая сила — его же филеры — была дармовая, а жена, простая русская баба, успешно вела хозяйство. Став старшим чиновником для поручений, Медников получил Владимира в петлицу, выправил грамоту на дворянство и на досуге занимался составлением для себя герба, на котором он хотел изобразить пчелу как символ трудолюбия и снопы.

12 часов ночи. Огромная низкая комната с большим дубовым столом посредине полна филеров. Молодые, пожилые и старые, с обветренными лицами, они стоят кругом по стенам в обычной позе — расставив ноги и заложив руки назад. Каждый по очереди докладывает Медникову данные наблюдения и подает затем записку, где сказанное отмечено по часам и минутам, с пометкой об израсходованных по службе деньгах.

— А что же Волк? — спрашивает Медников одного из филеров.

— Волк, Евстратий Павлович, — отвечал тот, — очень осторожен. Выход проверяет, заходя куда-либо, также проверку делает и опять-таки и на поворотах, и за углами тоже иногда. Тертый-с.

— Заклепка, — докладывает другой, — как заяц, бегает, ничего не видит, никакой конспирации, совсем глупый.

Медников внимательно выслушает доклады про всех этих Заклепок, Волков, Умных, Быстрых и Галок… Он делает заключения, то одобрительно кивает головой, то выказывает недовольство. Вот он подошел к филеру, любящему, по-видимому, выпить. Вид у того сконфуженный; молчит, точно чувствует, что провинился.

— Ну, что же, докладывай! — говорит иронически Медников.

Путаясь и заикаясь, начинает филер объяснять, как он наблюдал с другим филером Аксеновым за Куликом, как Кулик зашел на «Козихинский переулок дом 3, да так и не вышел оттуда — не дождались его».

— Так-таки и не вышел? — продолжает иронизировать Медников.

— Не вышел-с, Евстратий Павлович.

— А долго ты ждал его?

— Долго, Евстратий Павлович.

— А до каких пор?

— До одиннадцати, Евстратий Павлович.

Тут Медников не выдерживает больше. Он уже знает от старшего, что филеры ушли с поста в пивную около 7 часов, не дождавшись выхода наблюдаемого… А у Кулика должно было состояться вечером интересное свидание с «приезжим» в Москву революционером, которого надо было установить. Теперь этот неизвестный приезжий упущен.

Побагровев, Медников сгребает рукой физиономию филера и начинает спокойно давать зуботычины. Тот только мычит и, высвободившись, наконец, всхлипывает:

— Евстратий Павлович, простите, виноват.

— Виноват, мерзавец, так и говори, что виноват, говори прямо, а не ври! Молод ты, чтобы мне врать. Понял? Мо-лод ты! — с расстановкой отчеканил Медников. — Дурр-рак! — И ткнув еще раз, больше для виду, Медников, уже овладевший собой, говорит спокойно: — По пятерке штрафу обоим! А на следующий раз — вон; прямо вон, не ври! На нашей службе врать нельзя. Не доделал — винись, кайся, а не ври!

…То, что происходило в филерской, знали только филеры да Медников. Там и награды, и наказания, и прибавки жалованья, и штрафы, там и расходные, то есть уплата того, что израсходовано по службе, что трудно учесть и что всецело зависело от Медникова. Просмотрев расход, Медников произносил обычно: «Ладно, хорошо». Найдя же в счете преувеличения, говорил спокойно: «Скидай полтинник; больно дорого платишь извозчику скидай». И филер «скидал», зная, что, во-первых, Евстратий Павлович прав, а, во-вторых, все равно всякие споры бесполезны.


Лучше филеров Медникова ни в Москве, ни во всей России не было, а они признавали только своего Евстратия Павловича. Многие из них здорово выпивали и для всякого постороннего взгляда выглядели недисциплинированными и малоприятными. Но зато медниковский филер мог целый вечер пролежать в баке над ванной, в лютый мороз часами дожидаться выхода объекта слежки, чтобы провести его потом до дома, установить, где живет, с кем дружбу водит, когда встает поутру и когда свет гасит на ночь. Он мог без багажа и часто без денег вскочить в поезд за объектом и уехать за тысячи верст от Москвы; он попадал даже за границу, не зная «ихних языков», но объекта не бросал и всегда возвращался обратно с результатом.

Медниковский филер так стоял извозчиком, что самый опытный и наметанный глаз не мог бы признать в нем агента-сыщика. В ведении Медникова находился извозчичий филерский двор, состоявший из нескольких выездов (аналог нынешнего автопарка), ничем не отличавшихся от обычных московских «ванек». Сотрудник филерской службы умел изображать из себя и торговца спичками или лотошника; мог прикинуться дурачком и вступить в разговор с объектом, якобы проваливая себя и свое начальство; он, не колеблясь, продолжал наблюдение за боевиком, зная, что при провале рискует получить на окраине города либо пулю, либо нож, что и частенько имело место.

Единственного, чего Медников не мог добиться от своих подопечных, пишет Спиридович, это сознания собственного профессионального достоинства. Его филеры все-таки страдали комплексом неполноценности, считая свое ремесло заборным. В 1894 году при Московском охранном отделении под непосредственным руководством Зубатова был создан «Летучий отряд филеров» или «Особый отряд наблюдательных агентов», во главе которого естественно стал Медников. В 1902 году, когда Зубатов был назначен руководить Особым отделом Департамента полиции, он взял с собой в Петербург и Медникова, и часть «Летучего отряда». Первый филер России направлял своих подопечных в командировки в губернии, поручая им наиболее ответственные дела и постановку филерского дела на местах[83].

Кроме Зубатова, Сазонова и Медникова, в Московском охранном отделении в 1902 году трудились три жандармских офицера, несколько чиновников и полицейских надзирателей, фотограф, специалист по тайнописи и шифрам и ученый еврей, специалист по иудаизму (большинство революционеров были евреями, так что охранке понадобился именно знаток еврейской религии). (Спустя 10 лет штатное расписание будет увеличено больше чем в два раза.) На перлюстрации, одном из ответственных участков, сидел чиновник для поручений Л. П. Меньщиков, широко известная тогда в революционной среде личность. Как мы уже упоминали, он был в 1885–1887 годах народовольцем, затем арестован, распропагандирован и принят на службу в Московское охранное отделение. Естественно, он хорошо знал революционную среду, был дельным и успешным работником и пользовался доверием начальства. Однажды Департамент полиции перехватил список явок одной из революционных организаций, и Меньщиков отлично сыграл роль загранпредставителя этой организации, объехал много городов, все и всех «проинспектировал» и был награжден за это орденом[84].

Сведения, добытые с помощью агентуры или перлюстрации в процессе следствия как уликовый материал против арестованных революционеров, как правило, не использовались. Следователи — жандармские офицеры — должны были добывать эти улики в рамках существовавшего закона, правда, согласно специальным охранным мерам правительства, без прокурорского надзора.

Основными объектами разработки московской охранки в начале 1900-х годов стали «Бунд», возникший в Литве и Польше, и эсеры, работавшие в основном тоже в Северо-Западном крае. Позже союзы эсеров возникли и на юге России (Харьков), и на Волге (Саратов). Увлечение марксизмом, по свидетельству современников, было тогда повальным, распространению учения Маркса способствовал период так называемого легального марксизма. Правительство фактически смотрело на все эти процессы сквозь пальцы, пока не понимая грозившей ему опасности. Департамент полиции. все еще оставался в плену старых представлений о том, что «бунтовщиков» можно уничтожить в одночасье, как относительно легко и быстро были разгромлены в свое время народовольцы.

В каких условиях приходилось работать охранке, свидетельствует следующий случай. Осенью 1899 года в Россию из-за границы приехал Азеф с широкими полномочиями наладить работу эсеровских организаций и оказать им необходимую помощь в развертывании пропаганды и агитации. К этому времени Азеф уже работал на Рачковского, и с согласия последнего контакт с ним в России установил Зубатов. Азеф сообщил Зубатову кое-какие сведения о развертывании в Финляндии и в Томске эсеровских типографий. Поскольку по соображениям безопасности того же Азефа ликвидация типографии в Финляндии не представлялась возможной, было принято решение сосредоточиться на Томске.

В Томск был командирован ротмистр Спиридович с заданием произвести необходимые аресты и дознание. К этому времени охранка с помощью наружного наблюдения уже установила факт перевоза в город шрифтов, раскрыла некоторые эсеровские явки и определила круг лиц, занимавшихся устройством в Томске нелегальной типографии.

Чего больше всего боялся Зубатов, произошло: в пути Спиридович узнал, что томская жандармерия уже произвела аресты организаторов типографии и взяла их с поличным в ходе печатания пропагандистских материалов. Узнал он об этом при самых Драматических обстоятельствах: между Омском и Томском поезд, в котором он ехал, был остановлен в степи, рядом остановился встречный поезд, началась суматоха, забегали проводники, из встречного поезда сошел какой-то человек и приказал найти московского ротмистра Спиридовича, опять беготня, опять суматоха. Наконец к Спиридовичу явился возбудитель спокойствия — прокурор Омской судебной палаты Браков. Он возвращался с обысков в Томске и хотел лично познакомиться с представителем Москвы.

— Какие вы имеете агентурные сведения по этому делу? — задал он первый вопрос. Ротмистр ответил, что никакими агентурными данными по делу в Томске не располагает. Ни желания делиться такими сведениями с прокурором Ераковым, ни целесообразности в этом никакой не было.

— Зачем же вас тогда прислали и почему дознание не могут производить местные офицеры? — продолжал допытываться прокурор.

Спиридович ответил, что этот вопрос ему следовало бы задать министру внутренних дел, но все-таки дал понять, что томское дело будет иметь связь с делами центральной России, и потому им придется заниматься московскому отделению охранки. Ответ Еракову не понравился. Он тут же сообщил, что уже отдал указания о том, чтобы кое-кого из арестованных отпустить на свободу. Ротмистр понял, что его в Томске ждут неприятности: не успели как следует разобраться, как уже беспокоятся об освобождении!

Так оно и получилось: приехав в Томск, Спиридович узнал, что местные жандармы дали делу совершенно не то направление, то есть подвели под него не ту статью. Вместо того чтобы преследовать преступников по статье заговора с целью ниспровержения существующего строя, к томским эсерам применили статью об «устройстве типографии без надлежащего на то разрешения». Как будто речь шла не о выпуске революционных прокламаций, а брошюры о пользе выращивания кедра в сибирской тайге! Первое, с чем томский прокурор обратился к ротмистру, был список лиц, подлежащих немедленному освобождению. Спиридович, естественно, ответил, что этот вопрос он будет обсуждать, как только разберется в этом деле и поймет, что к чему. Провинциальная прокуратура, как пишет Спиридович, в то время почему-то пыталась выполнять не свойственные ей функции и часто выступала в роли адвокатов арестованных революционеров.

В качестве наблюдавшего за производством следствия томская прокуратура дала столичному ротмистру молоденького, симпатичного, совершенно неопытного товарища прокурора, «для которого выше прокурора палаты ничего на свете не существовало». Разумеется, томские жандармы сработали плохо и непрофессионально. Уже спустя некоторое время после ареста и составления протокола об обыске ротмистр обнаружил в типографии серьезные уликовые материалы, которые «пришить» к делу уже не представлялось никакой возможности. Обнаружил он и еще ряд лиц, причастных к делу, которые гуляли на свободе. Ротмистр разбирался в деле, а прокуратура все приставала с требованиями «освободить невиновных». Так и работали…

Спиридовичу пришлось обращаться к министру внутренних дел Сипягину и просить местных коллег не мешать и дать ему необходимую свободу действий. В результате дознания вскрылась разветвленная сеть ячеек и связей, которые вели в Петербург, Москву, Нижний Новгород, Ярославль, Чернигов и другие города. Получить полную картину, которую ротмистр знал из агентурных данных, сразу не удавалось, потому что арестованные вели себя на допросах стойко, а между собой — конспиративно. Прокуратура была чрезвычайно удивлена действиями «столичной штучки» и все спрашивала, чего же «она» хочет. Наконец, один из арестованных сломался и начал давать самые пространные показания, которые и подтвердили полученные от Азефа сведения. И вот тогда-то прокуратура ахнула! От удивления подпрыгнули и местные жандармы, им тоже теперь стало понятно, почему так вел себя ротмистр Спиридович и чего он добивался от следствия! Праздник был общий.

Во время революции 1905 года здание охранного отделения в Гнездниковском переулке пострадало от взрыва: двое молодых революционеров, проезжая на полном скаку на рысаках, бросили в него бомбу. В результате взрыва была разрушена фасадная часть дома, убит находившийся внутри околоточный надзиратель и тяжело ранен сторож. Нападения со стороны восставших на «охранников» на этом не прекратились.

14 декабря в квартиру начальника городской сыскной полиции А. И. Войлошникова, до этого служившего в охранке, ворвалась группа вооруженных маузерами рабочих. Восставшие зачитали хозяину смертный приговор и расстреляли его на глазах у жены и троих малолетних детей. Таким же образом тогда пострадали и другие чины и агенты секретной полиции. Пролетарское правосудие уже начало свою работу… Следующий погром против Московского охранного отделения был уже учинен 1 марта 1917 года, когда разъяренная толпа ворвалась в здание в Гнездниковском переулке и начала крушить, ломать и жечь мебель, шкафы, картотеки. Впрочем, урон, нанесенный архивному массиву Московского отделения был намного меньше, нежели урон, причиненный при аналогичных обстоятельствах Петербургскому, и основная масса дел в Москве все-таки уцелела.


Жизнь в Московском охранном отделении била ключом, а как же шли дела у «губернских»? Заглянем на минутку в Московское губернское жандармское управление, которое традиционно возглавлялось генерал-лейтенантом, не всегда, правда, умудренным опытом полицейской работы. Знакомый уже нам А. П. Мартынов пишет, что до 1900 года в управлении была «тишь и благодать». Генерал-лейтенант Шрамм, из обрусевших немцев, представительный старик с благообразнейшими бакенбардами а-ля Александр II, в работе своих подчиненных ценил умение составить и правильно доложить документ. Требовательный, строгий начальник, вспыльчивый до чрезвычайности, в состоянии раздражения не выносивший никаких доводов, педант в мелочах и наивный младенец в делах розыска, он любил всякие парады, торжества и являл собой тип «свадебного генерала».

В управлении работали шестеро помощников начальника, которые отвечали за настроения умов и благонадежность в уездах, но фактически слонялись без всякого дела. Просмотрев с утра донесения из уездов и перепечатав их на машинке, помощник сдавал отчеты адъютанту и к 16.00 или к 17.00 считал себя свободным от службы. Он либо уходил домой, либо присоединялся к какой-нибудь компании «винтить» за карточным столом. Далее в управлении работали несколько так называемых офицеров резерва, на самом деле находившихся не в резерве, а в самой гуще следовательской работы. Они вместе и под надзором прокуратуры вели дознание по государственным преступлениям по следам арестов и обысков, сделанных «охранниками». (Во всем Отдельном корпусе жандармов было 16 помощников, пятеро из которых были прикомандированы к Петербургскому, а двое-трое — к Московскому ГЖУ.)

Кроме того, у генерал-лейтенанта были заместитель, некто вроде старшего помощника, и два адъютанта: один — по хозяйственно-строевой части, а второй — по секретной части. Вот адъютантом по секретной части и стал наш знакомый А. П. Мартынов, сдавший вступительные экзамены в ОКЖ, но еще не прошедший курса лекций. Мартынов сменил на этой должности своего старшего брата, переведенного в офицеры резерва, и тот ввел его во все тонкости дела: с какой стороны от стола Шрамма он должен был стоять при докладе, как нужно было прикладывать промокашку на его подписи и т. п. Но «молодой и необученный» Мартынов первым делом набросился на изучение подпольной революционной литературы, которая накапливалась в управлении в специальной библиотечке.

В первый же день выяснилось, что никакой секретной документации адъютант не получает. Поступали в основном запросы из других губернских жандармских управлений о проверке благонадежности какого-нибудь лица, требования опросить того или иного свидетеля или рапорты помощников начальника о происшествиях в уездах, в основном о деревенских пожарах. Все это нужно было обработать, обобщить, положить на бумагу и доложить Шрамму. «Ребенок в генеральском мундире» относился к Мартынову по-отечески ласково. Он одобрял стиль и содержание докладываемых документов, но всюду, где нужно и не нужно, лиловыми чернилами добавлял запятые. Находясь в благодушном настроении, Шрамм любил приговаривать: «Прекрасно, братец, прекрасно!» Причем он картавил и вместо «р» произносил «г».


Послезубатовский период деятельности Московского охранного отделения подробно освещает полковник А. П. Мартынов, который в 1912 году, проработав несколько лет в Саратовской охранке и Поволжском районном охранном отделении, был переведен во вторую столицу, чтобы возглавить городское охранное отделение и Центральное РОО, в сферу деятельности которого входили девять губерний центральной России: Московская, Ярославская, Тверская, Смоленская, Калужская, Орловская, Рязанская, Нижегородская и Костромская. Он давно мечтал получить это место, и одной из причин, объяснявших это его желание, было то, что здание в Гнездниковском переулке… было домом, в котором он провел свое детство. Мартынов менял Заварзина, и после Зубатова на этом посту уже поработало несколько человек, включая Сазонова, фон Котена и Климовича.

Ко всему прочему, должность начальника Московского охранного отделения была одной из самых высокооплачиваемых в системе всего розыска. Месячный оклад составлял 300 рублей плюс 130 рублей за руководство районным отделением плюс представительские и компенсация некоторых агентурных расходов в сумме 150 рублей в месяц, плюс 100 рублей в месяц прогонных (командировочных). Кроме этого, бесплатный проезд по железной дороге любым классом, наградные к Рождеству 2000 рублей и к Пасхе 1000 рублей (к Пасхе отдельно шло награждение от градоначальника в сумме 2000 рублей), далее бесплатная казенная 8-комнатная квартира здесь же, во внутреннем флигеле здания, казенный экипаж, бесплатные билеты во все московские театры (для всех жандармов) плюс компенсация за пошив штатской одежды, В результате оказывалось, что Мартынов получал около 1000 рублей в месяц — содержание, прямо скажем, губернаторское!

В Москве уже делалась политика: кроме губернатора и градоначальника, был еще главноначальствующий (с 1914 года), в охранном деле Московское охранное отделение вместе с Центральным районным охранным отделением задавало по-прежнему тон, и начальнику, совмещавшему эти две должности, приходилось заниматься «дипломатией» и держать «нос по ветру». Одних только визитов нужно было нанести несколько десятков! Нагрузка была чрезвычайно большой: в охранке работало около сотни одних филеров, двенадцать офицеров Отдельного корпуса жандармов и двадцать пять чиновников, около шестидесяти полицейских надзирателей, а на связи у офицеров находились примерно сто агентов.

Агентура делилась по партиям, партии «вели» помощники начальника, самая важная — центральная — агентура была на связи у начальника отделения. Впрочем, к 1912 году подпольная революционная жизнь еле теплилась, эсеры после разоблачения Азефа развалились полностью, и во второй столице, как говорит Мартынов, еле «копошились» эсдеки, причем всех их «освещала» в избытке агентура. Особенно «ярко освещалась» партия большевиков, включая их заграничную деятельность во главе с Лениным. В качестве «прожектора» служил Малиновский — слесарь по ремеслу, член Госдумы по званию и по скрытому положению — секретный сотрудник Московской охранки. Чтобы не давать агентам «шалить» и «липовать», охранное отделение в каждом объекте проникновения имела по несколько «сексотов». Путем получения перекрестной информации у охранки создавалась полная и достоверная картина о каждом шаге революционеров.

Войдя в курс московских дел, новый начальник охранки обратил внимание на свежий, — совсем еще не разработанный объект — общественные организации, выдвинутые требованиями войны и сгруппировавшиеся вокруг Военно-промышленного комитета и так называемого Прогрессивного блока[85] в Государственной думе. «Новые боевики» проводили тихую, незаметную работу по подготовке «дворцового переворота», пытаясь в первую очередь заручиться поддержкой генералитета. К сожалению, пишет Мартынов, Департамент полиции не прислушался к неоднократным обращениям Московского охранного отделения о том, чтобы пристальней заняться деятельностью этого блока, и вовремя не принял соответствующих мер.

Поздней осенью 1916 года «черный кабинет» московского почтамта перлюстрировал письмо из Петербурга в адрес одного «прогрессивного» деятеля москвича. В письме без подписи сообщалось, что удалось окончательно уговорить Старика, который долго не соглашался, опасаясь большого кровопролития, но, в конце концов, под влиянием убедительных доводов сдался и обещал полное содействие. Говорилось также о подобных переговорах с великим князем Николаем Николаевичем и другими командующими фронтами и армиями. Под кличкой Старик скрывался всем известный начальник штаба Верховного главнокомандующего генерал Алексеев, который даст Иудин поцелуй Николаю II перед тем, как тот отправится из Ставки к своим больным детям в Царское Село, не предполагая, что его ожидает на станции Дно… Ни один из генералов, включая великого князя, не доложил о заговоре, а Департамент полиции по каким-то причинам не смог довести до царя полученные роковые сведения…[86] Вышестоящего начальства было тоже много: градоначальник, Департамент полиции, Министерство внутренних дел и штаб Отдельного жандармского корпуса. Начальнику Московского охранного отделения и Центрального РОО приходилось работать ночами, а на сон урывать по нескольку часов. Зато, входя в канцелярию (здание, которое она занимала, раньше принадлежало его семье), Мартынов вспоминал свою детскую комнату на трех братьев, спальню родителей и гостиную; бывшую столовую теперь занимал один из его помощников. Стол делопроизводителя канцелярии Загоровского стоял на том же месте, где когда-то стояла кровать будущего начальника. Сохранился паркет, осталась изразцовая печка… В 1812 году дом в Гнездниковском был реквизирован под поварскую часть маршала Бертье. Что и говорить: приятные воспоминания навевал дом охранного отделения!

Общие настроения трудящихся и нетрудящихся масс Москвы и ее окрестностей «освещал» агент «Блондинка», австриец по национальности, сотрудник сытинской газеты «Русское слово», жгучий брюнет и ходячая энциклопедия по всем гуманитарным и политическим проблемам. «Блондинка» был большим государственником и чуть ли не на каждой встрече подавал Мартынову докладные записки о том, «как лучше обустроить» охранку и Россию. Документы были настолько зрелыми и интересными, что начальник отделения отправлял их в Департамент полиции в оригинале.

Агент С. Регекампф добывал информацию по общественным организациям, в том числе по так называемому Военно-промышленному комитету. Добытая им информация была настолько точной и детальной, что директор Департамента А. Т. Васильев как-то даже спросил Мартынова:

— Вы что же, все от самого Рябушинского узнали? Он у вас сотрудником состоит, что ли?

Малиновский был, конечно, самым важным секретным сотрудником охранки. Высокого роста, в приличной для рабочего человека одежде, рыжеватый шатен с небольшими усами, с красивым лицом, слегка испорченным рябинами, он, по словам Мартынова, выглядел как типичный польский интеллигент и был очень похож на польского пианиста, а потом и президента Польши Игнатия Падеревского. Он носил заурядную кличку «Портной» и получал вознаграждение в сумме 125 рублей в месяц! Департамент полиции был скуповат!

Он являлся руководящим деятелем московских большевиков и большевистской фракции в Думе и был завербован в 1911 (по Заварзину, в 1910-м) году при аресте: охранка сделала ему предложение о сотрудничестве, а он, после некоторых колебаний и размышлений, дал свое согласие. Каковы же были его мотивы? Согласно Мартынову, Малиновский был крайне тщеславным человеком, настоящим «гоноровым поляком», и всеми правдами и неправдами лез наверх. Но делать партийную карьеру ему мешало уголовное прошлое: в ранней молодости он попался на краже со взломом, и при вербовке охранка конечно же использовала это обстоятельство. Ему намекнули, что о его «пятне» в биографии забудут, при условии… и т. д. Будучи простым рабочим, без всякого образования, Малиновский был способным и толковым человеком. Обладая чудовищным самомнением, «Портной» смекнул, что карьеру он сделает с помощью охранки, и не ошибся.

Проныра и беспринципный карьерист директор Департамента полиции С. П. Белецкий в 1912 году решил сделать на Малиновском карьеру и потребовал от Московской охранки, во-первых, провести его в Государственную думу, а во-вторых, передать его себе на связь. И в том и другом случае Белецкий шел на нарушение закона и установленного порядка: лицам с уголовным прошлым путь в Думу был закрыт, и если уж Малиновский переедет в Петербург, то связь с ним должна была бы поддерживать петербургская охранка. С ним было трудно ладить в Москве, но если он станет членом Госдумы, то справиться с ним надменному Белецкому будет не по силам. Так оно и получилось. «Власть исполнительная да подчинится власти законодательной!» — сразу озвучил «Портной», как только влез на трибуну.

Чтобы провести «Портного» в Думу, нужна была справка о благонадежности, а получить агент мог только справку о прежней судимости. Пришлось прибегнуть к помощи губернатора Москвы В. Ф. Джунковского, который должен был дать указание своим подчиненным выдать Малиновскому нужную справку. Таким образом, секрет охранки переставал быть таковым, и это грозило непредсказуемыми последствиями. К тому же «либеральствующий демократ» Джунковский не был тем человеком, которому можно было доверять такие тайны. Джунковский ненавидел охранные отделения, и когда стал заместителем министра внутренних дел, заведующим полицией и командующим Отдельным корпусом жандармов, то много «наломал дров», усугубив и без того печальное состояние, в котором находилось обеспечение безопасности империи.

…А Малиновский стал уходить из-под контроля охранки и своими непредсказуемыми действиями настораживать правительство. Руководивших им Виссарионова и Белецкого в 1913 году уволили, и на арене появился бравый либерал Джунковский, которому чужды были всякие «конспирации», внутренние агенты и другие тонкости охранного дела. Он посвятил в суть отношений охранки с «Иксом» (такую претенциозную кличку «Портной» получил от Белецкого) председателя Думы Родзянко и пообещал убрать оттуда «провокатора» Малиновского. Джунковский якобы знал, что нужно было делать, но как это сделать, он не имел представления, и обратились снова к Мартынову, у которого отняли агента, а потом загубили на корню. Мартынов должен был предложить «мистеру Иксу» взамен добровольного ухода из Думы отступного, для чего Джунковский расщедрился аж на две тысячи рублей единовременного вознаграждения. Мартынов полагал, что для этой цели требовалось как минимум раз в десять больше денег, но «полицейская деятельность должна быть экономной», и Джунковский, «скрепя сердце», распорядился выдать Мартынову целых пять тысяч рублей. За эту сумму Малиновский должен был согласиться уйти в частную жизнь. Встреча Мартынова с Малиновским произошла на печально известном Ходынском поле. Они вступили между собой в зрительный контакт и, пройдя с полверсты, сошлись и сели на траву. Место было выбрано удачно, чего нельзя было сказать о предмете разговора. «Портной» («Икс») был раздражен до крайности и самим предложением, и суммой компенсации за прерванную политическую карьеру. Лучший способ аргументации — нападение, и начальник охранки обрушил на него шквал критики за неразумное поведение в Госдуме. «Икс» притих и пытался оправдаться необходимостью выполнения партийных директив. Согласно рассказу Мартынова, Малиновский никак не мыслил себя вне политики и вне Думы и, казалось, занял в этом вопросе жесткую линию. Однако в пылу спора он неожиданно спросил Мартынова:

— Что же, правительство думает вознаградить меня за такой уход и утерю мной думского жалованья?

— Единовременной выдачей вам пяти тысяч рублей.

— Вы смеетесь надо мной! — воскликнул возмущенный агент.

Мартынов сказал, что говорит вполне серьезно, хотя лично он выдал бы ему 25 тысяч рублей.

— А если я воспротивлюсь? — спросил Малиновский. Начальник охранки ссориться с правительством ему не посоветовал. И тогда высокие договаривающиеся стороны приступили к обсуждению варианта, при котором были бы и овцы целы, и волки сыты. Мартынов предложил Малиновскому внести на рассмотрение ультрарадикальную резолюцию по какому-нибудь вопросу, которую фракция не примет. Тогда у агента появится возможность подать в отставку и по «партийным соображениям» и необходимости соблюдения «чистоты партийных рядов» сложить с себя депутатские полномочия. Самое большое сомнение Икс испытывал при этом варианте относительно позиции Ленина. Мартынов предсказывал, что Ленин во всем поддержит Малиновского и одобрит его действия.

Мартынов оказался прав: Малиновский сделал, как его просила охранка; возмущенная фракция большевиков поднялась на дыбы, Малиновский подал в отставку, а вождь пролетариата всецело поддержал действия своего партийного единомышленника. Это был единственный «трогательный» случай, когда Ильич и царская охранка пришли к общему мнению.

…А Малиновский кончит плохо: он уедет с пятью тысячами рублей за границу, Ленин его там приласкает; потом, во время войны, о Портном и Иксе забудут, но когда свершится революция, тайна вылезет наружу и Малиновского как изменника «делу рабочего класса» расстреляют.

Киевская охранка в начале 1900-х годов

После краткого пребывания на посту начальника Таврического охранного отделения ротмистр А. И. Спиридович в январе 1903 года был переведен в Киев на должность начальника охранного отделения с задачей навести там порядок и наладить настоящую розыскную работу. Начальником Киевского губернского жандармского управления был небезызвестный генерал В. Д. Новицкий, пробывший на этом посту 25 лет, находившийся весь в прошлом и почивавший на лаврах от былых заслуг, приобретенных в период борьбы с народовольцами. Открытие в Киеве охранного отделения генерал рассматривал как личное оскорбление, он ненавидел все новшества Зубатова и косо смотрел на всех его последователей. Предыдущий начальник охранки — жандармский офицер — был креатурой генерала, а потому Новицкий встретил Спиридовича с холодным недоверием. Новый начальник политического сыска стал личным врагом начальника ГЖУ. При первом же знакомстве с делами Спиридович узнал, что всю сеть внутренней агентуры отделения составляли два студента и один железнодорожный рабочий, не имевшие никаких выходов на революционные организации. В сейфе хранился целый мешок непрочитанных и неперлюстрированных писем. Штат канцелярии составляли три чиновника, которые находились между собой в ссоре и не разговаривали.

Василий Дементьевич Новицкий, высокий, представительный и красивый в прошлом мужчина, а теперь с «короткой шеей, чисто выбритый, с энергичной седой голевой, с черными нафабренными усами и бровями, с живыми глазами», за четверть века работы на одном месте густо оброс полезными связями и городскими передрягами и сплетнями, как риф полипами, кораллами и водорослями, и так глубоко погряз в пучине безделья и высокого самомнения, что представлял собой уже настоящее препятствие для розыскного «судоходства». После открытия Киевского политехнического института премьер Витте «отстегивал» Новицкому на приобретение там агентуры кругленькую сумму в 10 тысяч рублей в год, но куда уходили эти деньги, знали только даватель и получатель. Играя каждый день в карты в клубе с местными тузами, среди которых были и еврейские банкиры и бизнесмены, генерал считал, что делает полезный вклад в дело охраны государства, получая от них «богатейший осведомительный» материал. Полиция, чиновники, обыватели Киева его боялись, революционеры же исподтишка посмеивались.

К 25-летнему юбилею Новицкого местный комитет РСДРП поднес генералу своеобразный адрес: ядовитую прокламацию, в которой благодарил главного жандарма Киева за благосклонное к революционерам отношение, позволявшее им спокойно работать, и желал ему «многие лета». Новицкий рвал и метал и приказывал немедленно разыскать и арестовать насмешников.

Василий Дементьевич находился в «контрах» с генерал-губернатором и известным военным деятелем М. И. Драгомировым, большим любителем выпить и закусить. Как-то губернатор загулял на целых три дня, и Новицкий, решив его «подсидеть», сделал на него в Петербург донос. Драгомирову об этом сообщили, и старый вояка решил предупредить донос, направив Александру III телеграмму следующего содержания: «Третий день пью здоровье Вашего Императорского Величества». Царь строго ответил: «Пора бы перестать», но никаких мер по отношению к гуляке не принял. Зато Драгомиров возненавидел Новицкого и при первой же встрече с ним повернулся задом, нагнулся низко и, раскинув фалды сюртука, сказал: «Виноват, Ваше Превосходительство, секите — виноват!»

Охранные отделения на местах зависели от губернских жандармских управлений не только по строевой, но и по оперативной линии: согласно статье 1035 Устава уголовного судопроизводства, ордера на арест и обыск подписывал начальник местного ГЖУ или его помощник (заместитель), и в этой части между двумя начальниками не всегда было единство мнений. Произошло неизбежное столкновение и Спиридрвича с Новицким. Генерал не мог стерпеть «указаний» от какого-то ротмистра и вспылил. «Губернские» и «железнодорожники», поддержанные штабом Отдельного корпуса жандармов, приняли сторону Новицкого, но победил Спиридович с «департаментскими», получивший поддержку Особого отдела Департамента полиции и министра внутренних дел. Бывший начальник Московского, Воронежского и Киевского жандармско-полицейских управлений железных дорог генерал Д. А. Правинков, комментируя этот эпизод в изложении самого Спиридовича, писал в эмиграции, что «молодые офицеры, став начальниками ОО, пользуясь своим исключительным положением, быстро утрачивали понятие о военной этике, подменив ее особой охранной этикой» и в резких выражениях осудил «позу ротмистра Спиридовича в столкновении его с генералом Новицким». Несомненно, доля правды была и в этой позиции. Виноваты были реформаторы, своими половинчатыми преобразованиями поставившие Отдельный корпус жандармов в неудобное и сомнительное положение.

П. П. Заварзин, работавший в Киевском губернском жандармском управлении накануне назначения туда начальником охранного отделения Спиридовича, описывает один из эпизодов из деятельности управления. Как-то осенью, вспоминает он, в Киев из Петербурга с летучим отрядом медниковских филеров нагрянул чиновник Департамента полиции Л. П. Меньщиков. Он был командирован из Петербурга Зубатовым провести обыски и аресты в тайной организации РСДРП, о существовании которой ни генерал Новицкий, ни Киевское ГЖУ ничего не знали. Полицейский же центр располагал сведениями о том, что в Киеве большевики развернули городской и областной комитеты и имели типографию.

«Летучий отряд» Меньщикова, усиленный местными филерами, проделал большую предварительную оперативно-агентурную работу и подготовил условия к арестам и обыскам, для производства которых Меньщиков распорядился созвать в 23–00 весь кадровый состав управления. «…Жандармское управление помещалось в большом казенном здании, в первом этаже; грязная каменная лестница, грязные двери и такие же комнаты, высокие без обоев — специфический вид провинциальных казенных учреждений. На лестнице, на ступеньках, сидели городовые, в большинстве дремавшие или тупо смотревшие перед собой. Коридор оказался тоже наполненным городовыми, сбившимися по группам… Воздух душный, смесь человеческого пота, табаку и старой пыли. Я прохожу быстро в канцелярию. Тут спешная работа писарей, пишущих ордера на производство обысков „с безусловным арестом“ или „по результатам“. Фразы эти обозначают: первая, что виновность обыскиваемого достаточно выяснена как активного революционера, почему он подлежит аресту, даже если бы обыск не дал результатов, вторая — что обыскиваемый подвергается аресту лишь при обнаружении компрометирующего его материала. В канцелярии были собраны все жандармские унтер-офицеры управления, и тут же находилось человек десять филеров, переодетых городовыми. В кабинетах я застал жандармских офицеров, сидевших в ожидании дальнейших распоряжений. Словом, было собрано все жандармское управление и часть киевской полиции. Освещение слабое… Разговор не клеился, некоторые офицеры уткнулись в газеты, а два молодых штаб-ротмистра сосредоточенно штудировали инструкцию производства обыска и перелистывали устав уголовного судопроизводства».

По всему было видно, что киевляне волновались и ударить в грязь лицом перед «петербургским чином» не хотели. Обыск и аресты — не простое мероприятие, жандармы могли встретить и вооруженное сопротивление, так что обстановка была тревожной и напряженной. «В отдельном кабинете сидели генерал (Новицкий. — Б. Г.,Б. К.) и упомянутый Меньщиков, как всегда одетый с иголочки, в форменный фрак с золотыми пуговицами, в дымчатых очках, непринужденный и выхоленный. Был он когда-то секретным сотрудником… а в данный момент считал себя центральной фигурой… Наконец принесли ордера и начали их раздавать жандармским офицерам и полицейским чиновникам с кратким указанием об особенностях предстоящего обыска. Затем генерал упомянул, что требуется тщательный осмотр не только квартир, но и чердаков и подвалов, т. к. место нахождения тайной типографии не выяснено. Тут на губах его мелькнула злорадная улыбка, очевидно, по адресу чиновника Меньщикова, причем типография тогда так и не была обнаружена… От поры до времени Меньщиков наклонялся к уху генерала и, видимо, суфлировал ему, раздражая этим Новицкого, что выражалось в нетерпеливых жестах и движении губ генерала. В заключение было сказано, что весь материал обыска должен быть самим офицером перевязан, надписан ярлык и сдан Л. П. Меньщикову, который и будет находиться до утра в управлении и в случае надобности давать по телефону указания или разрешать сомнения».

Местное руководство, таким образом, из управления операцией было выключено полностью. В эту ночь предстояло сделать 137 обысков, в нарядах было по 3–4 человека. К Заварзину, руководившему одним нарядом, подошел городовой и сказал, что он московский филер и назначен в наряд, чтобы указать местного студента «Хмурого», которого он «пас» накануне (в ордере фамилия студента не была указана, а стоял указанный здесь псевдоним, так как фамилию его выяснить до обыска не удалось). Обыск, первый для молодого Заварзина, прошел по заранее разработанной схеме:

«Было два часа ночи… Улицы были пусты, кое-где стояли дремавшие извозчики… идти пришлось недалеко. Звоним… несколько раз, прежде чем раздались шаги дворника. С громким ворчанием он приотворяет калитку… но при виде полиции тотчас подтягив