Book: Великий уравнитель



Великий уравнитель

Вальтер Шайдель

Великий уравнитель

Посвящается моей матери

С распределеньем без избытка

У всех бы было вдоволь.

Шекспир. «Король Лир»[1]

Избавься от богатых – и ты не найдешь ни одного бедняка.

De Divitis[2]

Как часто бог оказывал мне помощь

Ужаснее опасностей самих.

Сенека. «Медея»[3]

Благодарности

Разрыв между имущими и неимущими на протяжении всей истории человеческой цивилизации постоянно менялся: то рос, то сокращался. Экономическое неравенство вновь стало предметом общественного обсуждения относительно недавно, но история у него долгая. В своей книге я стремлюсь осветить и исследовать эту историю в самом широком историческом масштабе.

Одним из первых мое внимание к самому широкому историческому масштабу привлек Бранко Миланович, мировой эксперт в области неравенства, который в своем собственном исследовании проследил его до античности. Если бы экономистов вроде Бранко было больше, историки прислушивались бы к ним. Примерно десятилетие спустя Стив Фризен заставил меня еще больше задуматься о распределении доходов в древности, а Эммануэль Саэз пробудил интерес к неравенству во время наших общих с ним занятий в Стэнфордском центре перспективных исследований в области поведения.

На мои взгляды и аргументы в немалой степени повлияла работа Тома Пикетти. За несколько лет до того, как его провокационная книга о капитале в XXI веке стала достоянием публики, я прочитал его работу и задумался о ее значимости за пределами последней пары столетий (что историки древности вроде меня назвали бы «краткосрочной перспективой»). Выход в свет его главного труда дал мне толчок, столь необходимый, чтобы перейти от размышлений к составлению собственной работы. Я очень высоко ценю то, что Тома проложил мне путь.

Предложение Пола Сибрайта прочесть лекцию в Институте перспективных исследований в Тулузе в декабре 2013 года побудило меня свести вместе разрозненные мысли, продумать более связные аргументы и продолжить работу над проектом книги. Во время второго цикла ранних обсуждений в Институте Санта-Фе Сэм Боулз выступил как яростный, но дружественный критик, а Суреш Найду сделал свой полезный вклад.

Когда мой коллега Кен Шив попросил меня организовать конференцию от имени Стэнфордского центра европейских исследований, я ухватился за эту возможность, чтобы собрать вместе специалистов разных дисциплин и обсудить эволюцию материального неравенства в долгом историческом масштабе. Наша встреча в Вене в сентябре 2015 года стала как приятным, так и весьма информативным событием: я благодарю моих местных коллег-организаторов, Бернарда Палма и Пера Вриса, а также Кена Шива и Августа Рейниша за их финансовую поддержку.

Далее я получил много полезных отзывов на презентации в Колледже Вечнозеленого штата, в университетах Копенгагена и Лунда и в Китайской академии общественных наук в Пекине. Я благодарен организаторам этих событий: Ульрику Кротчеку, Питеру Бэнгу, Карлу Хампусу Литткенсу, Лю Цзинью и Ху Юцзюаню.

Дэвид Кристиан, Джой Конноли, Питер Гарнси, Роберт Гордон, Филип Хоффман, Бранко Миланович, Джоэль Мокир, Ревиль Нетц, Шевкет Памук, Дэвид Стесевидж и Питер Турчин любезно прочитали и прокомментировали всю рукопись. Кайл Харпер, Уильям Харрис, Джоффри Крон, Питер Линдерт, Джош Обер и Тома Пикетти также прочитали различные части книги. Коллектив историков из Института Саксо в Копенгагене встретился, чтобы провести дискуссию по моей книге, и я особенно благодарен Гуннеру Линду и Яну Передсену за их обширный вклад. Я получил неоценимую экспертную помощь по отдельным разделам и вопросам от Анны Остин, Кары Куни, Стива Хейбера, Мэрилин Мэссон, Майка Смита и Гэвина Райта. Если я воспринял их комментарии не так, как следовало бы, то в этом исключительно моя вина.

Я чрезвычайно благодарен многим коллегам, поделившимся со мной своими неопубликованными работами: Гвидо Альфани, Кайлу Харперу, Майклу Джурсе, Джоффри Крону, Бранко Милановичу, Иэну Моррису, Хенрику Муритсену, Джошу Оберу, Питеру Линдерту, Бернарду Пальму, Шевкету Памуку, Марку Пизику, Кену Шиву, Дэвиду Стесевиджу, Питеру Турчину и Джеффри Уильямсону. Брандон Дюпон и Джошуа Розенблюм благородно проделали работу по составлению статистики распределения богатства в США в период Гражданской войны и поделились ею. Леонардо Гаспарини, Бранко Миланович, Шевкет Памук, Леандро Прадос де ла Эскосура, Кен Шив, Майкл Стенкула, Роб Стефан и Клаус Вельде любезно переслали мне файлы с данными. Профессор экономики Стэнфордского университета Эндрю Гранато оказал мне ценную помощь в исследовании.

Я закончил этот проект благодаря стипендии Стэнфордского университета в области гуманитарных наук и искусства и предоставленному мне академическому отпуску 2015/2016 учебного года: я благодарю своих деканов, Дебру Сац и Ричарда Саллера (помимо прочих), за их поддержку. Этот отпуск позволил мне провести весну 2016 года в Институте Саксо Копенгагенского университета, где я вносил последние штрихи в свою рукопись. Я благодарен датским коллегам за их теплое гостеприимство, и прежде всего своему хорошему другу и сотруднику Питеру Бэнгу. Также я должен выразить немного неловкую благодарность Мемориальному фонду Джона Саймона Гуггенхайма за то, что он выделил мне стипендию для завершения этого проекта. Вышло так, что я закончил книгу до того, как получил стипендию, но я уверен, что она пригодится мне для последующих работ.

Когда мой проект подходил к концу, Джоэль Мокир любезно предложил включить его в свою серию и помог мне пройти через процесс рецензирования. Я высоко ценю его поддержку и вдумчивые комментарии. Роб Темпио оказался великолепным заказчиком и издателем, истинным любителем книг и защитником автора. Я также обязан ему тем, что он предложил название для этой книги. Его коллега Эрик Крахан как раз вовремя предоставил мне доступ к двум корректурам принстонских книг на ту же тему. Еще я хотел бы поблагодарить Дженни Волковицки, Кэрол Магилливр и Джонатана Харриса за то, что они обеспечили необычайно гладкий и быстрый процесс подготовки к выпуску, а также Криса Ферранте за его поразительный дизайн обложки.

Вступление

Проблема неравенства

«Опасное и растущее неравенство»

Сколько миллионеров нужно, чтобы на их деньги можно было купить имущество половины мирового населения? В 2015 году шестьдесят два самых богатых человека мира владели таким же капиталом, что и беднейшая половина человечества, то есть 3,5 миллиарда человек. Если бы эти богачи решили отправиться на прогулку, то они легко бы разместились в большом экскурсионном автобусе. За год до этого для той же задачи потребовалось бы восемьдесят пять миллионеров, и их удалось бы рассадить только в более просторном двухэтажном автобусе. Но не так уж давно, в 2010 году, половиной всего мирового капитала владели как минимум 388 миллионеров, и для них пришлось бы заказать целый конвой транспортных средств или большой самолет, вроде Boing 777 или Airbus A430[4].

Но неравенство создают не только мультимиллиардеры. Всего на 1 % домашних хозяйств мира приходится чуть более половины частного богатства планеты. Если же учесть активы, которые многие из этих богачей скрывают в офшорах, то этот показатель только увеличится. Такой разрыв определяется не только разницей среднего дохода между развитыми и развивающимися экономиками мира. Такой же дисбаланс наблюдается и внутри отдельных стран. Самые богатые 20 % американцев в настоящее время владеют такой же собственностью, что и вся беднейшая половина домохозяйств их соотечественников, а на 1 % самых крупных доходов приходится пятая часть всего национального дохода.

Неравенство растет во всем мире. В последние десятилетия увеличение неравенства в распределениях доходов и богатства наблюдается как в Европе и в Северной Америке, так и в странах бывшего Советского блока, в Китае, в Индии и в других регионах. Имущие получают всё больше и больше: в Соединенных Штатах 1 % из тех, что уже входят в 1 % самых богатых людей (то есть 0,01 процента населения), повысил свою долю почти в шесть раз по сравнению с 1970-ми годами, тогда как 10 % из этой группы (0,1 процент всего населения) увеличили свою долю в четыре раза. Остальные увеличили свое богатство на три четверти – тоже неплохо, но не идет ни в какое сравнение с теми, кто попал на высшие строчки в этом списке[5].

«Один процент» – расхожее понятие и выражение, которое само стремится сорваться с языка, и в этой книге я часто пользуюсь им, но оно же и скрывает то, насколько богатство сосредоточилось среди еще меньшей группы населения. В 1850-х годах Натаниэль Паркер Уиллис для описания высшего общества Нью-Йорка предложил термин «высшие десять тысяч». Сейчас нам бы пригодился термин «высшая десятитысячная» для описания тех, за счет кого растет неравенство. И даже среди этой немногочисленной группы самые богатые продолжают обгонять всех остальных. Крупнейшее американское состояние в настоящее время почти в миллион раз превышает среднестатистический доход домашнего хозяйства, что в двадцать раз больше, чем в 1982 году. И даже при этом США проигрывают Китаю, в котором, как утверждается, проживает больше долларовых миллиардеров, несмотря на значительно меньший номинальный ВВП[6].

Все это вызывает растущую озабоченность. В 2013 году президент Барак Обама окрестил растущее неравенство «определяющим вызовом»:

И это опасное и растущее неравенство, отсутствие вертикальной мобильности, которое ставит под угрозу основной постулат американского среднего класса – представление о том, что благодаря усердному труду можно чего-то добиться. Я считаю, что это определяющий вызов нашего времени – сделать так, чтобы наша экономика работала для каждого работающего американца.

За два года до этого мультимиллиардер и инвестор Уоррен Баффетт пожаловался, что он и его «мегабогатые друзья» платят недостаточно налогов. Такое мнение широко распространено. Через полтора года после публикации в 2013 году 700-страничное академическое исследование о неравенстве капитала разошлось тиражом в 1,5 миллиона экземпляров и поднялось на вершину списка бестселлеров New York Times в категории «Нон-фикшен в твердой обложке». На праймериз Демократической партии перед президентскими выборами 2016 года сенатор Берни Сандерс сурово обличил «класс миллиардеров», благодаря чему привлек внимание широких масс и обеспечил миллионы небольших пожертвований от рядовых сторонников. Даже руководство Китайской Народной Республики публично признало проблему, представив доклад о том, как «реформировать систему распределения доходов». Любые возможные сомнения развеивает Google – один из самых крупных генераторов неравенства в Области залива Сан-Франциско, где я живу: он позволяет нам проследить, что растущее неравенство в доходах все чаще становится предметом общественной озабоченности (рис. I.1)[7].


Великий уравнитель

Рис. I.1. Верхняя доля в 1 процент доходов в Соединенных Штатах (в год) и запросы на словосочетание «Неравенство доходов» (скользящая средняя за три года), 1970–2008


Так что же получается, богачи просто продолжают становиться богаче? Не совсем. Несмотря на всю столь осуждаемую ненасытность «класса миллиардеров», или, выражаясь более широко, «одного процента», доля доходов богатейших американцев лишь совсем недавно достигла показателя 1929 года, а их активы по сравнению с тем временем до сих пор значительно менее сосредоточены. В Англии накануне Первой мировой войны на богатейшую десятую часть домашних хозяйств приходилось целых 92 % всего частного богатства, что затмевало собой все другие показатели; сегодня же их доля составляет немногим более половины.

У высокого неравенства довольно богатая история. Две тысячи лет назад крупнейшие римские частные состояния примерно в 1,5 миллиона раз превышали годовой доход на душу населения в империи, что приблизительно соответствует современному соотношению между Биллом Гейтсом и средним американцем. На основании имеющихся свидетельств можно даже утверждать, что общая степень неравенства в Древнем Риме не слишком отличалась от степени неравенства в Соединенных Штатах. И все же ко времени папы Григория Великого, то есть примерно к 600 году н. э., гигантские поместья исчезли, а немногочисленные оставшиеся римские аристократы вынуждены были рассчитывать на подачки из рук папы. Иногда, как в этом случае, неравенство уменьшалось, потому что, хотя беднели многие, богатые просто имели больше того, что можно было потерять. В других случаях положение рабочих улучшалось благодаря падению оборота капитала: известным примером служит эпидемия бубонной чумы в Западной Европе («Черная смерть»), когда реальная заработная плата удвоилась и даже утроилась, работники получали на обед мясо с пивом, а землевладельцы с трудом держались на плаву[8].

Как же распределение доходов и богатства менялось со временем и почему оно иногда менялось настолько сильно? При всем том необычайном внимании, которое вопрос неравенства привлекает в последние годы, мы до сих пор знаем об этом меньше, чем можно было бы ожидать. Крупный и постоянно растущий корпус в высшей степени технических исследований посвящен наиболее актуальному вопросу: почему доходы на протяжении последних поколений продолжают концентрироваться. Меньше написано о силах, благодаря которым неравенство ранее в двадцатом веке почти во всем мире снизилось, и гораздо меньше – о распределении материальных ресурсов в более отдаленном прошлом. Следует отдать должное: озабоченность растущим расслоением в современном мире дала толчок исследованиям неравенства в более широкой исторической перспективе, подобно тому как современное изменение климата побудило исследователей анализировать соответствующие исторические данные. Но нам по-прежнему недостает общего взгляда, не хватает глобального исследования, которое охватывало бы большую часть наблюдаемой истории. Для понимания механизмов, определивших распределение доходов и богатства, крайне важна межкультурная, сравнительная и широкая перспектива.

Четыре всадника

Материальное неравенство требует доступа к ресурсам, превышающим тот минимум, что необходим для нашего выживания. Излишки, или прибавочный продукт, существовали уже десять тысяч лет назад, как и люди, которые были готовы распределять их неравномерно. Во время последнего ледникового периода охотники и собиратели находили время и средства для того, чтобы устраивать одним членам популяции более пышные похороны, чем другим. Но именно производство пищи – сельское хозяйство и животноводство – вывело неравенство на совершенно новый уровень. Растущее и сохраняющееся неравенство стало определяющей чертой голоцена. Одомашнивание растений и животных позволило накапливать и сохранять продуктивные ресурсы. Для оформления прав на эти ресурсы появлялись и развивались социальные нормы, включая возможность передавать собственность последующим поколениям. В таких условиях распределение дохода и богатство обусловливалось различными обстоятельствами: здоровьем, брачными стратегиями и репродуктивным успехом, особенностями потребления и инвестиций, богатыми урожаями, нашествиями саранчи и падежом скота, – все это определяло детали перехода состояния от одного поколения к другому. Последствия таких случайных обстоятельств со временем накапливались, увеличивая неравномерное распределение.

В принципе, социальные институты могут выравнивать возникающие неравномерности, вмешиваясь в схему распределения материальных ресурсов и плодов труда; и в самом деле, известно, что в некоторых древних обществах наблюдалось такое вмешательство. На практике же социальная эволюция обычно имела противоположный эффект. Одомашнивание источников пищи одомашнило и людей. Появление государств, как в высшей степени конкурентной формы организации, повлекло за собой создание строгих иерархий власти и насильственного воздействия, которые, в свою очередь, ограничили доступ к доходу и богатству. Политическое неравенство усиливало и увеличивало экономическое неравенство. На протяжении большей части аграрного периода государство обогащало немногих за счет большинства: преимущества от выделения средств на общественное благосостояние часто меркли по сравнению с коррупцией, вымогательством и хищениями. В результате многие досовременные государства становились настолько неравными, насколько это возможно, прощупывая границы присваивания прибавочного продукта немногочисленными элитами в условиях низкого объема производства на душу населения и минимального роста. А когда появлялись более эффективные институты, способствующие активному экономическому росту – особенно это было заметно на развивающемся Западе, – они продолжали поддерживать высокое неравенство. Урбанизация, коммерциализация, инновации финансового сектора, торговля во все более увеличивающемся глобальном масштабе и, наконец, индустриализация приносили огромную прибыль владельцам капитала. По мере того как преимущества от непосредственного обладания властью уменьшались, а традиционные источники обогащения элиты иссякали, более обеспеченные имущественные права и государственные обязательства усиливали защиту наследственного частного богатства. Даже с изменением экономической структуры, социальных норм и политической системы неравномерность в распределении дохода и богатства находила новые способы роста.



На протяжении тысячелетий государство не способствовало мирному уравниванию. В самых различных обществах с разным уровнем развития стабильность благоприятствовала экономическому неравенству. Это верно в отношении как Египта эпохи фараонов, так и викторианской Англии, Римской империи или Соединенных Штатов. Огромную роль в разрушении установленного порядка играли жестокие потрясения, уменьшающие разброс дохода и богатства и сужающие разрыв между богатыми и бедными. На протяжении записанной истории наиболее основательное уравнивание неизменно становилось следствием самых мощных потрясений, среди которых можно выделить четыре основных категории: война с массовой мобилизацией, трансформационная революция, распад государства и летальные пандемии. Я называю эти разновидности бедствий Четырьмя всадниками уравнивания. Как и их библейские прототипы, они приходили, чтобы «взять мир с земли» и «умерщвлять мечом, и голодом, и мором, и зверями земными». Иногда действуя в одиночку, иногда – сообща, они вызывали такие последствия, которые их современники воспринимали не иначе как апокалипсис. Прокладывая себе путь, эти всадники губили людей сотнями миллионов. И к тому времени, как оседала пыль, пропасть между имущими и неимущими сокращалась, иногда радикально[9].

Последовательно уменьшали неравенство лишь определенные типы насилия. Многие войны не оказывали систематического влияния на распределение ресурсов: если архаические формы конфликтов, сопряженные с завоеваниями и грабежом, часто обогащали элиту победителей и доводили до обнищания проигравших, то не столь однозначные итоги более поздних войн не приводили к столь же предсказуемым последствиям. Для того чтобы сократить неравномерность в доходах и богатстве, война должна охватить все общество как единое целое и мобилизовать население и ресурсы в масштабах, которые часто возможны только в современных национальных государствах. Это объясняет, почему две мировые войны вошли в список величайших «уравнителей» в истории. Физические разрушения во время поставленных на индустриальный конвейер военных действий, конфискационное налогообложение, государственное вмешательство в экономику, инфляция, пресечение глобальных потоков товаров и капитала и другие факторы, действуя совместно друг с другом, опустошили богатство элиты и перераспределили ресурсы. Они также послужили необычайно мощным катализатором уравнивающих политических перемен, дав толчок к расширению франшиз, развитию профсоюзов и распространению идеи «государства всеобщего благосостояния».

Шок от мировых войн привел к так называемой Великой компрессии («сжатию») – существенному ослаблению неравенства во всех развитых странах. Пик ее пришелся на период 1914–1945 годов, но понадобилось несколько десятилетий, чтобы последствия великой компрессии проявились в полной мере. Предыдущие мобилизационные войны не могли похвастаться настолько глубоким влиянием на общество.

Что касается перераспределения богатства, то результаты войн наполеоновской эпохи или Гражданской войны в США имели менее однозначный характер, а чем больше мы погружаемся в прошлое, тем меньше получаем доказательств подобного перераспределения. История древнегреческих городов-государств, представленных Афинами и Спартой, приводит самые первые, довольно спорные примеры того, как обширная мобилизация и эгалитарные институты помогают ограничить материальное неравенство, хотя и с переменным успехом.

Мировые войны породили вторую главную уравнивающую силу – трансформационную революцию. Внутренние конфликты обычно не уменьшают неравенство: крестьянские бунты и городские восстания типичны для досовременной истории, но они, как правило, заканчивались поражением восставших, а гражданские войны в развивающихся странах чаще усугубляют неравномерное распределение, чем сокращают его. Для перераспределения доступа к материальным ресурсам насильственные социальные преобразования должны быть исключительно глубокими. Коммунисты, экспроприировавшие собственность, распределявшие ее и во многих странах проводившие коллективизацию, сокращали неравенство с радикальным размахом. Наиболее преобразующие (трансформационные) из этих революций сопровождались необычайным уровнем насилия, в конечном итоге сравнявшим их с мировыми войнами по числу погибших и пострадавших. Менее кровавые потрясения, вроде Великой французской революции, производили уравнивание в соответственно меньшем масштабе.

Насилие может и полностью уничтожить государство. Развал государства или распад системы – особо надежный способ сокращения неравенства. На протяжении большей части истории богачи обычно занимали положение на верхушке властной иерархии, находились рядом с ней или имели тесные связи с правителями. Кроме того, государства предоставляли определенную протекцию экономической активности выше уровня выживания, хотя и скромную по современным меркам. При распаде государства положение в обществе, связи и механизмы протекции рушились или вовсе исчезали. И хотя при гибели государства пострадать могли все его жители, богачам в большей мере было что терять.

С упадком или уничтожением источников дохода и богатства сокращалось и общее распределение ресурсов. Такое происходило всегда с тех пор, как появились государства. Ранние примеры относятся к IV тысячелетию до н. э., к эпохе египетского Древнего царства и Аккадской империи в Месопотамии. И даже сегодня пример Сомали показывает, что эта некогда могущественная уравнительная сила исчезла не полностью.

Распад государства доводит принцип уравнивания посредством насилия до его логической крайности: вместо того чтобы добиваться перераспределения благ и реформировать существующие институты и нормы, он просто уничтожает их все и предлагает начать с чистого листа. Первые три всадника олицетворяют собой разные стадии не в смысле того, что они идут именно в такой последовательности: если крупнейшие революции явились следствием крупнейших войн, то распад государства не обязательно требует столь же мощного воздействия в качестве причины, – но в смысле интенсивности. Общее у них то, что причиной перераспределения дохода и богатства наряду с изменением политического и социального порядка является насилие.

Но у человеческого насилия издавна имеется достойный конкурент. В прошлом чума, оспа и корь опустошали целые континенты в масштабе, о котором не смели и мечтать самые кровожадные завоеватели и самые пылкие революционеры. В сельскохозяйственных обществах гибель значительной части населения в результате инфекции – иногда болезнь уносила до трети популяции и даже больше – повышала спрос на рабочие руки и поднимала цену на труд относительно недвижимости и других видов капитала, цены на который оставались практически неизменными. В результате работники выигрывали, а землевладельцы и работодатели проигрывали по мере того, как реальная заработная плата росла, а рента падала. Институты смягчали масштаб таких сдвигов: элита обычно пыталась сохранить существующий порядок посредством законов и грубого насилия, но ей часто не удавалось сдержать уравнивающие рыночные силы.

Пандемии завершают четверку всадников насильственного уравнивания. Но существовали ли иные, более мирные механизмы снижения неравенства? Если рассматривать вопрос в крупном масштабе, то придется ответить, что нет. На протяжении всей истории каждый зафиксированный пример уменьшения материального неравенства являлся результатом действия одного или нескольких описанных «уравнителей». Более того, массовые войны и революции воздействовали не только на общества, непосредственно вовлеченные в конфликт: мировые войны и распространение коммунистической идеологии повлияли на экономические условия, социальные ожидания и политику многих сторонних наблюдателей. Эти волновые эффекты усиливали эффект уравнивания, присущий насильственным конфликтам. Таким образом, трудно отграничить развитие большей части мира после 1945 года от предыдущих потрясений и их продолжающихся последствий. Хотя снижение неравенства в Латинской Америке в начале 2000-х можно счесть подходящим примером ненасильственного уравнивания, эта тенденция остается довольно скромной по своим масштабам, а ее устойчивость сомнительна.

Другие факторы демонстрируют неоднозначные результаты. С древности до современности земельные реформы, как правило, более успешно сокращали неравенство именно в тех случаях, когда они были связаны с насилием или с угрозой насилия. Макроэкономические кризисы обладают непродолжительным эффектом в сфере распределения дохода и богатства. Демократия сама по себе не сокращает неравенство. Хотя повышение образования вкупе с технологическими переменами, несомненно, влияет на дисперсию доходов, история показывает, что образование и профессиональные навыки крайне чувствительны к насильственным потрясениям. Наконец, нет никаких убедительных эмпирических доказательств в поддержку мнения о том, что современное экономическое развитие как таковое уменьшает неравенство. Среди средств «благоприятной компрессии» нет таких, которые хотя бы немного приблизились по силе своего воздействия к Четырем всадникам.

И все же всякие потрясения имеют конец. После развала одних государств им на смену рано или поздно приходят другие. После эпидемий население вновь увеличивается, и его рост постепенно возвращает баланс труда и капитала к прежнему уровню. Мировые войны длились относительно недолго, и их эффект со временем затух: налоговые ставки и влияние профсоюзов снизились, глобализация выросла, коммунизм утратил свои позиции, холодная война закончилась, а риск Третьей мировой войны уменьшился. Все это делает возрождение неравенства в последнее время довольно объяснимым. Традиционные насильственные факторы в настоящее время, фигурально выражаясь, пребывают в спячке и вряд ли в обозримом будущем вернутся к былому уровню. При этом альтернативных механизмов уравнивания, сопоставимых по своему влиянию с ними, не появилось.

Даже в наиболее прогрессивных экономиках перераспределение и образование уже неспособны полностью противостоять давлению расширяющегося неравенства доходов до налогов и выплат. В развитых странах манят низко висящие плоды, но сохраняются фискальные строгости. С глобальной исторической точки зрения такое положение не должно удивлять. Насколько можно судить, до сих пор ни в какой среде, лишенной насильственных потрясений и не испытывающей их широких последствий, не наблюдалось серьезного сокращения неравенства. Стоит ли ожидать иного в будущем?

О чем не говорится в этой книге

Неравномерное распределение доходов и богатства – не единственный тип неравенства с социальной или исторической точки зрения: существует неравенство по половому признаку и сексуальной ориентации, по расе и этническому происхождению, по возрасту, способностям, вере, а также по образованию, здоровью, политическому представительству и жизненным перспективам. Поэтому название этой книги, можно сказать, не вполне точное. Но если бы я выбрал подзаголовок «Насильственные потрясения и глобальная история неравенства в доходах и богатстве от каменного века до современности и далее», то не только подверг бы излишнему испытанию терпение издателей, но излишне бы ограничил сам себя. В конце концов, политическое неравенство всегда играло центральную роль в доступе к материальным ресурсам; более подробный заголовок оказался бы слишком узким – пусть и более точным.

Я не стремлюсь осветить абсолютно все аспекты даже одного экономического неравенства, а сосредоточиваюсь на распределении материальных ресурсов внутри сообщества, оставляя за скобками столь важный и широко обсуждаемый вопрос экономического неравенства между странами. Я анализирую условия внутри того или иного конкретного общества без явной отсылки ко многим другим упомянутым выше источникам неравенства и факторам, влияние которых на распределение дохода и богатства было бы трудно, а то и вовсе невозможно проследить и сравнить в широкой перспективе.

В самых общих чертах: после того как наш вид освоил производство пищи (что впоследствии привело к появлению оседлого образа жизни и образованию государств) и разработал определенную форму наследственной передачи прав, тенденция к росту материального неравенства стала само собой разумеющейся, фундаментальной особенностью человеческого социального существования. Рассмотрение более тонких вопросов, например того, как эта тенденция эволюционировала с течением столетий и тысячелетий, особенно с учетом сложной взаимосвязи между тем, что можно грубо назвать принуждением и рыночными силами, потребовало бы отдельного исследования еще большего объема[10].

Наконец, я рассуждаю о насильственных потрясениях (вместе с их альтернативными механизмами) и об их влиянии на материальное неравенство, но, как правило, не затрагиваю обратного отношения – вопроса о том, способствовало ли неравенство (и если способствовало, то как) насильственным потрясениям. Для этого у меня есть несколько причин. Поскольку высокий уровень неравенства был обычной чертой исторических обществ, какие-то конкретные потрясения нелегко объяснить именно этой особенностью. Внутри одновременно существующих обществ со сравнимым уровнем материального неравенства уровень внутренней стабильности широко варьировал. В некоторых обществах, испытавших суровые потрясения, неравенство не обязательно было высоким: в качестве примера можно привести дореволюционный Китай. Некоторые потрясения были обусловлены в основном (или целиком) внешними факторами – в первую очередь пандемии, уменьшавшие неравенство посредством изменения баланса между капиталом и трудом. Даже потрясения, бывшие делом рук человеческих, вроде мировых войн, глубоко затрагивали общества, напрямую не вовлеченные в эти конфликты. Изучение роли неравенства доходов в развязывании гражданской войны подчеркивает сложность такого отношения. Ничто из этого не предполагает, что внутреннее неравенство ресурсов неспособно ускорить войну, революцию или крах государства. Это просто означает, что в настоящее время нет основательных причин предполагать наличие систематической причинно-следственной связи между общим неравенством в доходах и богатстве и возникновением таких насильственных потрясений. Как показала одна недавняя работа, в объяснении насильственных конфликтов и краха государств более плодотворным обещает оказаться анализ более конкретных факторов, имеющих распределительный характер, таких как конкуренция внутри групп элиты.

Что касается данного исследования, то я рассматриваю насильственные потрясения как отдельные феномены, оказывающие воздействие на степень материального неравенства. Такой подход призван оценить значение таких потрясений как уравнивающих сил в очень долгой перспективе, независимо от того, существует ли достаточно доказательств для подтверждения или отрицания значимой связи между этими событиями и прежним неравенством. Если моя сосредоточенность лишь на одном направлении этой связи – от потрясений к неравенству – будет способствовать интересу к изучению обратного направления, тем лучше. Вполне может случиться так, что объяснить наблюдаемые со временем изменения в распределении дохода и богатства полностью внутренними факторами так и не получится. Но даже в таком случае возможная обратная связь между неравенством и насильственными потрясениями заслуживает подробного рассмотрения. Мое исследование может оказаться всего лишь кирпичиком в фундаменте подобного масштабного проекта[11].

Как это сделано?

Существует много способов измерения неравенства. На последующих страницах я, как правило, использую только два основных показателя – коэффициент Джини и процентную долю общего дохода (или богатства). Коэффициент Джини измеряет степень, в какой распределение дохода или материальных активов отклоняется от идеального равенства. Если каждый член данной популяции получает или удерживает абсолютно одинаковое количество ресурсов, то коэффициент Джини равен 0; если же один член владеет всем, а все остальные не имеют ничего, то этот показатель приближается к 1. Таким образом, чем выше коэффициент Джини, тем сильнее неравенство. Его можно выражать в долях единицы или в процентах; я предпочитаю первый вариант, чтобы его было легче отличать от доли дохода или богатства, которая обычно выражается в процентах.

Доля говорит нам о пропорции общего дохода или богатства, которой владеет определенная группа популяции, определяемая своим положением в общем распределении. Например, часто упоминаемый «один процент» означает, что именно такая доля лиц или домохозяйств в данной популяции получает более высокий доход или обладает большими активами, чем остальные 99 %. Коэффициент Джини и доля дохода служат взаимодополняющими средствами измерения, подчеркивающими различные свойства данного распределения: если первое средство говорит об общей степени неравенства, то второе указывает, какую именно форму принимает это неравенство, что позволяет глубже понять его природу.



Оба показателя можно использовать для измерения распределения разных вариантов дохода. Доход до налогообложения и социальных выплат известен как «рыночный» (market income); доход после выплат называется «общий» (gross income), а доход после налогообложения и выплат определяется как «располагаемый» (disposable income). В дальнейшем я буду говорить только о рыночном и располагаемом доходах. Всякий раз, когда я использую термин «неравенство доходов» без дополнительных пояснений, я имею в виду первый вариант. На протяжении большей части письменной истории неравенство рыночных доходов было единственным видом имущественного неравенства, о котором можно узнать и которое можно оценить. Более того, до возникновения обширной системы фискального перераспределения на современном Западе различия между рыночным, общим и располагаемым доходами были, как правило, весьма малы, почти как во многих современных развивающихся странах.

В этой книге доля доходов базируется исключительно на распределении рыночного дохода. Как современные, так и исторические данные о долях дохода, особенно о тех, что находятся вверху распределения, обычно основываются на налоговых документах, которые относятся к доходу до фискального вмешательства. В редких случаях я также говорю о соотношении между долями или отдельными перцентилями распределения доходов как об альтернативном средстве измерения относительного веса различных групп. Существуют и более сложные индексы неравенства, но их обычно нельзя применять к исследованиям большого временного размаха, включающим крайне неоднородные наборы данных[12].

Измерение материального неравенства поднимает два вида проблем: концептуальные и доказательственные. Здесь стоит упомянуть о двух главных концептуальных проблемах. Во-первых, наиболее доступные показатели измеряют и выражают относительное неравенство, основанное на доле общих ресурсов, которыми обладают отдельные сегменты популяции. Абсолютное же неравенство основано на разнице в количестве ресурсов, накопленных этими сегментами.

Эти два подхода, как правило, дают очень разные результаты. Представьте себе популяцию, в которой среднее домохозяйство в верхнем дециле распределения доходов получает в десять раз больше, чем среднее хозяйство нижнего дециля, – скажем, 100 000 долларов против 10 000 долларов. После удвоения национального дохода распределение доходов остается прежним. Коэффициент Джини и доли доходов также остаются прежними. С этой точки зрения доходы увеличились без увеличения неравенства. Но в то же время разрыв между верхним и нижним децилями вырос вдвое, от 90 000 долларов до 180 000 долларов, а богатые домохозяйства стали получать гораздо больше, чем находящиеся внизу.

Тот же принцип относится и к распределению богатства. По существу, трудно представить себе достоверный сценарий, при котором экономический рост не привел бы к увеличению абсолютного неравенства. Таким образом можно утверждать, что показатели относительного неравенства рисуют более консервативную картину, поскольку отвлекают внимание от постоянно растущего разрыва в доходах и богатстве в пользу более мелких и разнонаправленных изменений в распределении материальных ресурсов. В этой книге я следую обычаю отдавать приоритет стандартным показателям относительного неравенства, таким как коэффициент Джини и доли наивысшего дохода, но при необходимости обращаю внимание и на их ограничения[13].

Другая проблема проистекает из чувствительности коэффициента Джини для распределения доходов к потребностям выживания и к уровню экономического развития. По крайней мере, в теории возможна такая ситуация, когда один человек владеет всем богатством отдельной популяции. Однако при этом никто из полностью лишенных дохода не сможет выжить. Это значит, что самые высокие возможные показатели коэффициента Джини для доходов никогда не доходят до номинального верхнего потолка, приближающегося к единице. Если более конкретно, то их ограничивает количество избыточных ресурсов помимо тех, которые нужны для выживания. Такое ограничение особенно заметно в экономиках с низкими доходами, типичных для большей части истории человечества и до сих пор существующих в некоторых частях света. Например, в обществе с ВВП, который вдвое больше необходимого минимума выживания, коэффициент Джини не может подняться выше 0,5, даже если какому-то индивиду каким-то образом и удастся монополизировать весь доход помимо того, что нужен всем непосредственно для выживания.

На более высоких уровнях объема производства максимальный показатель неравенства дополнительно ограничен изменяющимися представлениями о прожиточном минимуме и неспособностью беднеющего в массе своей населения поддерживать развитую экономику. Номинальный коэффициент Джини следует корректировать с учетом того, что называется нормой извлечения (extraction rate), – то есть с учетом степени, в которой реализован максимальный показатель неравенства, теоретически возможный в данной среде. Более подробно я останавливаюсь на этом в приложении в конце книги[14].

Это подводит нас ко второй категории проблем, связанных с качеством доказательных данных. Коэффициент Джини и доля высших доходов в общем смысле являются смежными показателями неравенства. Изменяясь со временем, они, как правило (хотя и не всегда), движутся в одном направлении. Оба они чувствительны к недостатку данных. Современные коэффициенты Джини обычно рассчитываются по данным опросов и исследований домохозяйств, на основе которых устанавливается предполагаемое национальное распределение. Такой формат не совсем подходит для выявления очень крупных доходов. Даже в западных странах номинальный коэффициент Джини следует корректировать в верхнюю сторону, чтобы составить более полное представление о действительном распределении высших доходов. Во многих же развивающихся странах качества данных исследований и вовсе недостаточно для надежных расчетов на национальном уровне. Попытка измерить общее распределение богатства встречает еще большие трудности – не только в развивающихся странах, где значительная доля имущества элиты, как предполагается, сосредоточена в офшорах, но даже в такой богатой данными среде, как Соединенные Штаты. Доли дохода обычно вычисляются на основе налоговых данных, качество и содержание которых сильно варьируют от страны к стране и со временем, и эти данные подвержены искажению вследствие уклонения от налогов. Дополнительную сложность вносят низкая вовлеченность в налогообложение в странах с низким доходом и политически обусловленные определения того, что считается облагаемым налогами доходом. Несмотря на эти трудности, благодаря составлению и пополнению постоянно растущей Всемирной базы данных о богатстве и доходе (WWID, World Wealth and Income Database) мы стали гораздо лучше понимать неравенство в доходах и вместо довольно неоднозначных простых показателей уделять внимание более выраженным индексам концентрации ресурсов[15].

Впрочем, все эти проблемы меркнут по сравнению с той, которая встает перед нами, когда мы решаем расширить охват исследований неравенства доходов и богатства, включив в него предыдущие исторические эпохи. Регулярные данные о налогах редко встречаются ранее двадцатого века. В отсутствие данных об опросах и исследованиях домохозяйств нам при составлении коэффициента Джини приходится полагаться на косвенные сведения. Примерно до 1800 года неравенство в доходах во всем обществе можно оценить только с помощью социальных таблиц, грубо обобщенных данных о доходах, полученных о разных группах населения исследователями того времени или выведенных, пусть часто и на сомнительных основаниях, учеными более поздней эпохи.

В этом смысле надежду подает растущее количество данных о различных регионах Европы начиная с позднего Средневековья, проливающих свет на условия в отдельных городах или провинциях. Сохранившиеся архивные записи о налогах на богатство в городах Франции и Италии, налогах на аренду жилья в Нидерландах и налогах на доходы в Португалии позволяют нам реконструировать соответствующую дисперсию имущества и иногда даже доходов. Точно так же помогают записи о дисперсии сельскохозяйственных земель во Франции и о стоимости переданных по завещанию поместий в Англии, относящиеся к раннему периоду современности. На практике коэффициент Джини можно довольно успешно применять к данным, относящимся и к более раннему времени. Таким образом были проанализированы структура землевладения в Египте эпохи римского владычества; различия в размерах домов в Греции, Британии, Италии, Северной Африке и ацтекской Мексике в древности и раннем Средневековье; распределение долей наследства и приданого в вавилонском обществе и даже дисперсия каменных орудий труда в Чатал-Хююке, одном из ранних известных протогородских поселений мира, основанном почти 10 000 лет назад. Археология позволила нам отодвинуть границы исследования материального неравенства в палеолит времен последнего ледникового периода[16].

У нас также есть доступ к косвенным данным, напрямую не документирующим распределение, но тем не менее отражающим изменения в уровне неравенства доходов. Хороший тому пример – отношение земельной ренты к заработной плате. В преимущественно аграрных обществах изменения в цене на труд относительно стоимости самого главного капитала обычно отражают изменения в относительном объеме приобретаемого имущества разными классами; повышение показателя говорит о том, что землевладельцы процветают за счет работников, а неравенство растет. То же можно сказать и по поводу связанного показателя – отношения среднего ВВП на душу населения к заработной плате. Чем выше нетрудовая доля ВВП, тем выше показатель и тем, скорее всего, сильнее выражено неравенство в доходах. При этом оба метода имеют серьезные недостатки. Данные о ренте и заработной плате могут быть достаточно надежными для определенной местности, но мало что говорить о более широкой популяции или обо всей стране, а оценки ВВП любого общества до современности неизбежно сопряжены со значительными погрешностями. Тем не менее такие косвенные данные обычно позволяют нам получить общее представление о тенденциях, связанных с неравенством в те эпохи.

Сведения о реальных доходах доступнее, но в чем-то не столь показательны. В Западной Евразии заработную плату, выражаемую в зерновом эквиваленте, можно проследить за последние 4000 лет. Такой широкий размах позволяет выявить случаи нетипичного подъема реальных доходов рабочих – феномен, обычно ассоциируемый с понижением неравенства. При этом информация о реальной заработной плате, которую невозможно сопоставить в одном контексте со стоимостью капитала или ВВП, остается весьма грубым и не особенно надежным индикатором общего неравенства доходов[17].

В последние годы наблюдается значительный прогресс в исследовании налоговых записей досовременных эпох и в реконструкции реальной заработной платы, в определении отношения ренты к заработной плате и даже в определении уровней ВВП. Не будет преувеличением сказать, что большинство глав этой книги было бы невозможно написать двадцать и даже десять лет назад. Масштаб, размах и скорость прогресса исследования исторического неравенства доходов и богатства обещают много новых открытий в будущем. Само собой разумеется, что есть длительные периоды человеческой истории, для которых невозможно провести хотя бы самый элементарный анализ распределения материальных ресурсов. Но даже в этих случаях мы можем выявить сигналы происходящих со временем перемен.

Больше всего в этом смысле обещает обычай элит выставлять напоказ свое богатство, служащий часто единственным признаком неравенства. Когда археологические находки говорят о том, что на смену расточительству в домашнем хозяйстве, в диете или в захоронениях приходит скромность, или когда признаки разделения встречаются реже, мы можем сделать вполне логичный вывод об уменьшении неравенства. В традиционных обществах богачи и члены правящей элиты были единственными, кто получал достаточный доход или контролировал достаточно средств, чтобы позволять себе большие потери – потери, выраженные в материальной форме. Различия в телосложении и других физиологических характеристиках индивидов также могут кое-что поведать о распределении ресурсов, хотя здесь следует принимать во внимание и другие факторы, вроде патогенной нагрузки. Чем далее мы удаляемся во времени от недвусмысленно документированных сведений о неравенстве, тем все более умозрительными будут наши предположения. И все же без определенных допущений невозможно рассуждать о глобальной истории. Эта книга – попытка сделать такое допущение.

При этом мы наблюдаем невероятный градиент в документации, от подробной статистики, связанной с факторами, обеспечившими недавний подъем доходов в Америке, до смутных намеков на дисбаланс распределения ресурсов на заре цивилизации – с обширным массивом самых разнообразных данных посередине. Объединить все это в одном связанном аналитическом повествовании – крайне непростая задача: в какой-то степени это и есть та проблема неравенства, что упомянута в заголовке данного вступления. Для каждой части книги я выбрал свою структуру, показавшуюся мне наиболее подходящей для рассмотрения именно этой проблемы.

Первая часть прослеживает эволюцию неравенства от наших предков-приматов до начала XX века, и, таким образом, она организована согласно общепринятому хронологическому принципу (главы 1–3).

Принцип меняется, когда мы переходим к Четырем всадникам, главным проводникам насильственного уравнивания. В частях, посвященных двум членам этой четверки, войне и революции, я начинаю свой обзор с XX столетия, а затем удаляюсь в прошлое. Тому есть простая причина. Уравнивание посредством всеобщей мобилизационной войны и трансформационной революции было преимущественно чертой современности. «Великая компрессия» 1910–1940-х годов не только породила крупнейший до сих пор пример такого процесса, но также представляет собой такое уравнивание в его парадигматической форме (главы 4–5).

Далее я рассматриваю предшествующие ей насильственные потрясения, начиная с Гражданской войны в США и далее вглубь времен – с примерами из Китая, Древнего Рима и Древней Греции, а также от Великой французской революции до бесчисленных восстаний досовременной эры (главы 6 и 8). Я следую той же траектории, обсуждая гражданскую войну в конце шестой главы – от последствий таких конфликтов в современных развивающихся странах до поздней Римской республики. Такой подход позволяет мне определить модели насильственного уравнивания, основанные на солидном корпусе современных данных, прежде чем рассматривать, подходят ли они к более далекому прошлому.

В части V, посвященной эпидемиям, я использую модифицированную версию той же стратегии, начиная от наиболее документированного случая – Черной смерти в позднем Средневековье (глава 10), и перехожу к менее известным примерам, один из которых (Америка после 1492 года) расположен на временной шкале относительно недавно по сравнению с другими (глава 11). Принцип тут тот же: определить ключевые механизмы насильственного уравнивания посредством эпидемий с высокой смертностью на основе лучших имеющихся свидетельств, прежде чем рассматривать аналогичные случаи.

Часть IV, посвященная развалу государства и краху государственной системы, доводит этот организационный принцип до его логического завершения. При анализе феноменов, касающихся преимущественно досовременной истории, хронология имеет малое значение, и, если придерживаться строгой временной последовательности, ничего особенного не добьешься. Даты конкретных событий значат меньше, чем природа доказательств и охват современной науки, каковые значительно варьируют в зависимости от времени и пространства. Поэтому я начинаю с пары хорошо известных примеров, прежде чем переходить к другим, описываемым мною менее подробно (глава 9).

Часть VI, посвященная альтернативам насильственного уравнивания, в основном организована по темам, и я оцениваю разные факторы (главы 12–13), прежде чем переходить к гипотетическим выводам (глава 14). В последней части, которая вместе с частью I образует обрамление моего тематического исследования, я возвращаюсь к хронологическому формату и перехожу от недавнего возрождения неравенства (глава 15) к перспективам уравнивания в обозримом и более далеком будущем (глава 16), таким образом завершая мой эволюционный обзор.

Исследование, в котором совместно рассматриваются Япония Хидэки Тодзио, Афины Перикла, классический период майя и современное Сомали, может показаться несколько сбивающим с толку некоторым моим коллегам-историкам, в отличие, как я надеюсь, от читателей, интересующихся социальными науками. Как я уже говорил, попытка составить глобальную историю неравенства сопряжена с большими трудностями. Если мы хотим выявить уравнивающие силы, действующие на протяжении всей письменной истории, нам нужно каким-то образом навести мосты между различными областями специализации, как внутри, так и за пределами академических дисциплин, и преодолеть огромные расхождения в качестве и количестве данных. Широкая перспектива требует нестандартных решений.

Имеет ли это значение?

Все это поднимает один большой вопрос. Если настолько трудно исследовать общую динамику неравенства в очень разных культурах и в очень широкой перспективе, то зачем вообще пытаться? Любой ответ на этот вопрос должен затронуть две разных, но связанных между собою темы: имеет ли значение экономическое неравенство сегодня и стоит ли исследовать его историю?

Принстонский философ Гарри Франкфурт, более всего известный благодаря своему раннему сочинению «О брехне» (On Bullshit), начинает свое рассуждение «О неравенстве» (On Inequality) с того, что не соглашается с высказыванием Обамы, которое я процитировал в начале данного вступления:

Наш наиболее фундаментальный вызов заключается не в том факте, что доходы американцев крайне неравны. Дело скорее в том, что многие из наших людей бедны.

Стоит сказать, что бедность – понятие относительное: тот, кто считается бедным в Соединенных Штатах, скорее всего, покажется богачом в Центральной Африке. Иногда бедность даже определяют как функцию неравенства – в Великобритании официальная черта бедности задается как доля медианного дохода, – хотя более распространены абсолютные стандарты, такие как порог в 1,25 доллара в день в ценах 2005 года, который использует Всемирный банк, или стоимость корзины потребительских товаров в Америке. Вряд ли кто-то не согласится с тем, что бедность, как ее ни определи, явление нежелательное: проблема заключается в том, чтобы продемонстрировать, что отрицательно влияет на нашу жизнь именно неравенство доходов и богатства как таковое, а не бедность – или огромные состояния, – с которыми оно ассоциируется[18].

Наиболее практичный и прямой подход заключается в том, чтобы сосредоточиться на эффекте, который неравенство оказывает на экономический рост. Экономисты неоднократно замечали, что трудно оценить эту связь и что эмпирические подробности существующих исследований не всегда соответствуют теоретической сложности проблемы. Но даже при этом некоторые исследования утверждают, что высокий уровень неравенства и в самом деле ассоциируется с низкими темпами роста. Например, обнаружено, что уменьшение неравенства располагаемого дохода приводит не только к более быстрому росту, но и к более продолжительным фазам роста. Особенно неблагоприятно влияет неравенство на рост в развитых экономиках. Имеются также подтверждения широко обсуждаемого тезиса, что высокий уровень неравенства между американскими домохозяйствами способствовал образованию кредитного пузыря, вызвавшего Великую рецессию 2008 года, поскольку домохозяйства с низкими доходами охотно брали доступные кредиты (доступные отчасти именно благодаря накоплению богатства в высшем сегменте), только чтобы соответствовать моделям потребления более обеспеченных групп. При более же строгих условиях кредитования считается, что неравенство богатства, напротив, ставит в невыгодное положение группы с низким доходом, поскольку блокирует им доступ к кредитам[19].

В развитых странах высокое неравенство ассоциируется с меньшей экономической мобильностью на протяжении поколений. Поскольку доход и богатство родителей являются вескими предикторами как уровня образования, так и заработка детей, неравенство имеет тенденцию закрепляться со временем, и тем сильнее, чем оно выше. Связан с этим и вопрос усиливающих неравенство последствий сегрегации по месту жительства в зависимости от доходов. В Соединенных Штатах начиная с 1970-х годов рост районов с населением с низкими и высокими доходами наряду с сокращением районов с населением со средними доходами способствовал увеличению поляризации. В частности, более богатые районы становились всё более изолированными, что, похоже, ускоряло концентрацию ресурсов, включая финансируемые на местном уровне общественные службы, а это, в свою очередь, влияло на жизненные возможности детей и препятствовало мобильности между поколениями[20].

В развивающихся странах по меньшей мере некоторые виды неравенства доходов увеличивают вероятность внутренних конфликтов и гражданских войн. Общества с высоким уровнем доходов сталкиваются с менее экстремальными последствиями. Утверждается, что в Соединенных Штатах неравенство влияет на политические процессы тем, что богатым легче навязывать обществу свои условия, хотя в данном случае можно и предположить, что этот феномен скорее обусловлен наличием сверхгигантских состояний, нежели неравенством как таковым. Некоторые исследования утверждают, что высокий уровень неравенства соотносится с низким уровнем счастья в опросах. Похоже, распределение ресурсов как таковое, в отличие от уровня доходов, не влияет лишь на здоровье: если различия в здоровье способствуют неравенству, то обратное пока не доказано[21].

Общее у всех этих исследований то, что они сосредоточиваются на практических последствиях материального неравенства и на инструментальных причинах того, почему оно может считаться проблемой. Иной набор возражений против неравномерного распределения ресурсов относится к нормативной этике и представлениям о социальной справедливости – к сфере, находящейся за пределами моего исследования, но заслуживающей большего внимания в спорах, в которых слишком часто преобладают экономические соображения. И все же, если исходить из исключительно инструментальных и ограниченных доводов, нет никаких сомнений, что по меньшей мере в некоторых контекстах высокий уровень неравенства и растущее расхождение в доходах и богатстве неблагоприятным образом сказываются на социально-экономическом развитии. Но что имеется в виду под «высоким» уровнем и можно ли утверждать, что «растущий» дисбаланс – это новая черта современного общества, а не возвращение к типичным историческим условиям? Существует ли, если использовать термин Франсуа Бургиньона, «нормальный» уровень неравенства, к которому стремятся вернуться страны, где наблюдается рост неравенства? И если – как во многих развитых экономиках – неравенство в настоящее время выше, чем несколько десятилетий назад, но ниже, чем столетие назад, то что это дает для нашего понимания детерминант распределения дохода и богатства?[22]

На протяжении большей части письменной истории неравенство либо росло, либо удерживалось на относительно стабильном уровне, а случаи его значительного сокращения были редки. Получается, что политические предложения, призванные остановить или обернуть вспять прибывающую волну неравенства, не учитывают и не принимают во внимание историческую перспективу. Должно ли так быть? Возможно, наша эпоха настолько фундаментально отличается от нашего аграрного и недемократического прошлого и оторвалась от него до такой степени, что истории уже нечему нас учить. И в самом деле, никто не спорит, что многое изменилось: группы с низким доходом в богатых экономиках живут в общем случае лучше, чем большинство людей жило в прошлом, и даже самые обездоленные жители наименее развитых стран живут дольше своих предков. Качество жизни тех, кто находится на неблагоприятной стороне неравенства, во многих отношениях сильно отличается от того, что было прежде.

Но здесь нас интересует не экономика и не развитие человечества в более общем смысле, а скорее то, как распределяются плоды цивилизации, почему они распределяются именно таким образом и что требуется, чтобы изменить такую ситуацию. Я написал эту книгу, чтобы показать, что силы, которые раньше обуславливали неравенство, на самом деле не изменились до неузнаваемости. Если мы стремимся сместить баланс текущего распределения доходов и богатства в пользу большего равенства, то мы не можем просто закрывать глаза на то, что требовалось для достижения таких целей в прошлом. Нам нужно задать вопросы о том, удавалось ли когда-либо снизить неравенство без большого насилия, как более мягкие факторы соотносятся с мощью этого Великого уравнителя и насколько может отличаться будущее, – даже если возможные ответы нам не понравятся.

Часть I

Краткая история неравенства

Глава I

Появление неравенства

Первобытное уравнивание

Всегда ли среди нас существовало неравенство? Ближайшие современные родственники человека, большие человекообразные обезьяны Африки: гориллы, шимпанзе и бонобо – в высшей степени иерархичные существа. Взрослые самцы горилл разделяются на две неравные группы: немногочисленные доминирующие самцы, владеющие целым гаремом самок, и более многочисленные самцы-одиночки, вовсе не имеющие пары. Шимпанзе – особенно самцы, но не только – тратят огромное количество энергии на соперничество в связи со статусом. Агрессивному поведению одних животных соответствует широкий спектр покорного поведения других, находящихся на низших ступенях сложившейся иерархии. В группах из пятидесяти или ста шимпанзе поддержание иерархии – центральный факт жизни, чреватый постоянным стрессом, поскольку каждый член группы занимает определенное место в этой иерархии и при этом постоянно пытается подняться на более высокую ступень. Этого не избежать, потому что, если самец покинет свою группу, чтобы избавиться от давления со стороны агрессивных сородичей, он рискует быть убитым самцами других групп. Это мощное ограничение поддерживает и усиливает неравенство, перекликаясь с феноменом социального ограничения, которым объясняют возникновение иерархии у человека.

Самые близкие родственники шимпанзе – бонобо – демонстрируют не столь агрессивное поведение, но и среди них есть альфа-самцы и самки. Значительно менее жестокие и менее склонные притеснять своих сородичей по сравнению с шимпанзе, бонобо тем не менее поддерживают иерархическое расслоение. И хотя скрытая овуляция и отсутствие систематического доминирования самцов над самками уменьшают насильственные конфликты из-за спаривания, иерархия среди самцов проявляется в конкуренции за пищу. Во всех этих видах неравенство выражается в неравномерном доступе к источникам пищи – самая близкая (но все равно приблизительная) параллель с разрывом доходов среди людей – и прежде всего в терминах репродуктивного успеха. Доминирующая иерархия, на вершине которой находятся самые крупные, сильные и агрессивные самцы, потребляющие больше остальных и имеющие сексуальные связи с большинством самок, – это стандартная модель[23].

Вряд ли эти общие характеристики появились в процессе эволюции уже после того, как указанные три вида разделились на отдельные эволюционные линии, восходящие к общему предку; этот процесс начался 11 миллионов лет назад с появлением горилл и продолжился еще через 3 миллиона лет, когда от нашего общего с шимпанзе и бонобо предка отделилась линия, которая впоследствии привела к австралопитекам, а в конечном итоге и к человеку разумному. Но даже при этом выраженное социальное неравенство необязательно было постоянным среди приматов. Иерархия – это функция жизни в группе, и наши более дальние родственники среди приматов, отделившиеся от общего древа еще раньше, менее социальны и живут либо поодиночке, либо очень небольшими и непостоянными группами. Это верно как в отношении гиббонов, чьи предки отделились от общего с африканскими большими обезьянами предка около 22 миллионов лет назад, так и орангутанов, первых оформившихся в отдельный вид 17 миллионов лет назад и ныне обитающих в Азии. Верно и обратное: социальная иерархия типична для африканских видов этого таксономического семейства, включая нас самих. Отсюда можно предположить, что наиболее недавний общий предок горилл, шимпанзе, бонобо и людей уже в какой-то степени демонстрировал эту черту, не обязательно присутствовавшую у еще более далеких предков[24].

Аналогия с другими видами приматов может быть не таким уж хорошим средством исследования неравенства среди ранних гоминидов и людей. Наилучшие имеющиеся косвенные данные – это скелетные останки, свидетельствующие о половом диморфизме по размеру, то есть о степени, в какой взрослые представители одного пола – в данном случае самцы – выше, тяжелее и сильнее представителей другого пола. Среди горилл, как и среди морских львов, ярко выраженное неравенство среди самцов с гаремами и без гаремов, а также между самцами и самками ассоциируется с высокой степенью диморфизма по размеру. Судя по окаменелым останкам, у ранних гоминид – австралопитеков и парантропов, существовавших более 4 миллионов лет назад, – диморфизм под размеру был более выражен, чем у людей. Согласно общепринятому мнению, которое в последнее время подвергается пересмотру, у некоторых самых ранних видов, Australopithecus afarensis и ana-mensis, появившихся от 3 до 4 миллионов лет назад, самцы были на 50 % тяжелее самок, тогда как более поздние виды занимают по этому показателю промежуточные позиции между австралопитеками и людьми современного типа. С появлением более 2 миллионов лет назад Homo erectus – существа с более крупным мозгом – половой диморфизм по размеру тела уже снизился до относительно невысокого уровня, который мы наблюдаем и сегодня. Поскольку степень диморфизма соотносилась с преобладанием конкуренции между самцами за самок или определялась половым отбором среди самок, сокращение половых различий может служить признаком меньшей репродуктивной вариантности среди самцов. В этом отношении эволюция снизила неравенство как среди самцов, так и между полами. Тем не менее более высокие показатели репродуктивного неравенства для мужчин по сравнению с женщинами сохранились наряду с умеренными уровнями репродуктивной полигинии[25].

Предполагается, что большему равенству содействовали и другие факторы развития, которые также могли появиться еще 2 миллиона лет назад. Изменения мозга и физиологические изменения, совместная забота о потомстве и совместные поиски пищи, вероятно, противостояли агрессивности доминантных особей и могли смягчить иерархию в крупных группах. Все, что помогало подчиненным особям сопротивляться доминантным, ослабляло власть последних и таким образом уменьшало общее неравенство. Одним из таких средств можно назвать создание коалиций среди мужчин низкого статуса, другим – использование метательного оружия. В борьбе на близком расстоянии, будь то рукопашный бой при помощи рук и зубов или сражение палками и камнями, победу одерживают, как правило, сильные и более агрессивные мужчины. Оружие начало играть уравнительную роль после того, как оно стало поражать противника на большей дистанции.

Произошедшие около 2 миллионов лет назад анатомические изменения в плечевом суставе позволили впервые эффективно метать камни и другие объекты – это умение было недоступно более ранним видам (и только отчасти доступно некоторым современным приматам). Такая адаптация не только повысила охотничьи навыки, но и облегчила «гаммам» переход в разряд «альф». Следующим шагом стало изобретение копья и его улучшения – сначала обожженное в огне острие, а позже и каменные наконечники. Около 800 000 лет назад человек освоил огонь, а термической обработке пищи по меньшей мере 160 000 лет. Первые дротики или каменные наконечники стрел, самые ранние образцы которых найдены в Южной Африке и насчитывают около 70 000 лет, стали лишь последней фазой долгого процесса развития метательного оружия. Несмотря на то, что современному наблюдателю они могут показаться примитивными, использовать такие орудия в первую очередь помогало мастерство, а не размеры тела, сила или агрессивность, и они способствовали развитию охоты с использованием засад и совместной тактики среди слабых индивидов.

Эволюция когнитивных способностей стала важным фактором, способствовавшим более точному владению оружием, улучшению его дизайна и созданию более сплоченных коалиций. Полноценному языку, который упростил создание альянсов и породил представление о морали, насчитывается от 100 000 до 300 000 лет. По большей части хронология этих социальных перемен остается крайне неопределенной: они могли происходить на протяжении всех двух миллионов лет или затронуть только анатомически современных людей – наш собственный вид Homo sapiens, появившийся в Африке по меньшей мере 200 000 лет назад[26].

Что важно в текущем контексте, так это совокупный итог перемен – улучшенная способность индивидов с низким статусом контролировать альфа-самцов в такой степени, которая недоступна другим приматам. Когда доминирующие индивиды оказались вовлеченными в группы, члены которых были вооружены метательным оружием и способны противостоять давлению, создавая коалиции, открытое доминирование посредством грубой силы и запугивания перестало быть надежным способом подчинения. Если это предположение – поскольку это может быть только предположением – верно, то насилие, а точнее, новые стратегии организации насильственных действий и угроз сыграли важную и, пожалуй, даже критическую роль в первом великом уравнивании в истории человечества.

К тому времени биологическая и социальная эволюции человека привели к эгалитарному равновесию. Группы еще не были достаточно большими, труд еще не был достаточно разделен, а межгрупповые конфликты и механизмы защиты территории не успели развиться в такой степени, чтобы подчинение немногим казалось наименьшим злом для многих. Животные формы доминирования и иерархии были уже размыты, но на смену им еще не пришли новые формы неравенства, основанные на окультуривании растений и животных, имущественном праве и военных действиях.

Тот мир давно утрачен, но кое-что от него сохранилось до сих пор. Несколько дошедших до наших дней немногочисленных популяций охотников и собирателей, для которых характерны низкие уровни неравенства ресурсов и сильные эгалитарные проявления, дают некоторое представление, пусть и ограниченное, о том, какой могла быть динамика равенства в среднем и верхнем палеолите[27].

Сдерживать неравенство среди охотников и собирателей помогали мощные ограничения логистического и инфраструктурного характера. Кочевой образ жизни в отсутствие вьючных животных сильно сдерживает процесс накопления материальных благ, а текущий и гибкий состав добывающих продовольствие групп не способствует развитию асимметричных отношений, помимо обычного расхождения по возрасту и полу. Более того, эгалитаризм охотников и собирателей основан на намеренном отказе от попыток доминирования. Такое поведение служит критическим испытанием естественной склонности человека к образованию иерархий: активное уравнивание предпринимается для поддержания ровных условий для всех. Антропологи задокументировали многочисленные средства навязывания эгалитарных ценностей, различающихся по степени строгости. Попрошайничество, вымогательство и воровство способствуют более равномерному распределению ресурсов. Санкции против авторитарного поведения и усиления влияния одного индивида варьируют от слухов, критики, насмешек и непослушания до остракизма и даже физического насилия. Лидерство при этом принимает более размытые очертания, распределяется между различными членами группы и переходит от одних к другим; наибольший шанс повлиять на остальных возникает у наименее упрямых и настойчивых. Такая оригинальная моральная экономия получила название «иерархия реверсивной доминантности» (reverse dominance hierarchy); будучи распространенной среди взрослых мужчин (которые обычно доминируют над женщинами и детьми), она служит постоянной и предупредительной нейтрализацией авторитета[28].

У народности хадза – группы из нескольких сотен охотников-собирателей в Танзании – обитатели лагеря занимаются добычей пищи индивидуально и при распределении добычи явный приоритет отдают членам собственного домохозяйства. В то же время распространен и обычай делиться пищей с другими, и такое поведение даже ожидается, особенно если соплеменники могут легко заметить ваши ресурсы. Хадза могут попытаться скрыть мед, потому что его легко спрятать, но если его находят, то они будут вынуждены им поделиться. К попрошайничеству относятся терпимо, и оно широко распространено. Таким образом, даже если индивиды явно предпочитают сохранять добычу для себя и своих ближайших родственников, в такое поведение вмешиваются нормы; дележ добычи представляет собой обычное явление, потому что в отсутствие доминирования настаивать на своем нелегко. Большие и быстро портящиеся объекты, такие как туша крупной дичи, могут быть распределены даже за пределами лагеря. Накопление ресурсов не поощряется до такой степени, что они потребляются без промедления и ими даже не делятся с теми, кто в настоящее время отсутствует. В результате хадза обладают лишь минимальным имуществом: украшения, одежда, палка-копалка и иногда горшок для приготовления пищи у женщин и лук со стрелами, одежда, украшения и, возможно, пара инструментов у мужчин. Многие из этих объектов относительно недолговечны, и их владельцы не слишком к ним привязываются. Собственности, не считая этих основных предметов, не существует, а территория не охраняется. Из-за отсутствия (или размытости) властного авторитета принимать групповые решения нелегко, не говоря уже о том, чтобы обеспечить их выполнение. Во всех этих отношениях хадза в общем смысле неплохо демонстрируют образ жизни первобытных охотников и собирателей[29].

Добывающий тип хозяйства и эгалитарная моральная экономика совместно образуют серьезное препятствие любой форме развития по одной простой причине: экономический рост требует наличия некоторой степени неравенства дохода и потребления, что поощряет инновации и производство прибавочного продукта. Без роста трудно присваивать и передавать излишки. Моральная экономика препятствует росту, а отсутствие роста препятствует производству и концентрации излишков. Отсюда не следует, что среди собирателей распространен некий вид коммунизма: потребление при этом неравное, и индивиды различаются не только по своей физической конституции, но и по своему доступу к сети поддержки и материальным ресурсам. Как я показываю в следующем разделе, неравенство среди собирателей все же существует, но только в очень низкой степени по сравнению с неравенством в обществах, придерживающихся других типов хозяйства и жизнеобеспечения[30].

Нужно также учесть вероятность того, что современные охотники-собиратели могут в важных аспектах отличаться от наших предков до аграрной революции. Сегодня выжившие группы в высшей степени маргинализованы и проживают в труднодоступных районах, не представляющих никакого или почти никакого интереса для земледельцев и скотоводов, – то есть вдали от той среды, которая благоприятствует накоплению материальных ресурсов и появлению первых претензий на территорию. До появления культурных растений и животных охотники и собиратели были гораздо более широко распространены по всей планете и имели доступ к более богатым природным ресурсам. Более того, в некоторых случаях современные добывающие группы собирателей могут реагировать на более иерархичную систему фермеров и скотоводов, намеренно противопоставляя свой образ жизни внешним нормам. Оставшиеся группы не застыли во времени и не являются «живыми ископаемыми», и их образ жизни следует воспринимать в конкретных исторических контекстах[31].

По этой причине доисторические популяции не обязательно должны быть эгалитарными в той степени, какую демонстрирует способ существования современных охотников-собирателей. Материальное неравенство пусть и редко, но все же наблюдается в захоронениях до наступления голоцена, начавшегося примерно 11 700 лет назад. Наиболее известный пример – стоянка Сунгирь эпохи плейстоцена, обнаруженная в 120 милях к северу от Москвы и относящаяся к периоду 30 000–34 000 лет назад, то есть к относительно умеренной стадии последнего ледникового периода. Она содержит останки группы охотников и собирателей, убивавших и поедавших крупных млекопитающих, таких как бизоны, лошади, северные олени, антилопы и особенно мамонты, – наряду с волками, лисицами, бурыми медведями и пещерными львами. Особенно выделяются три захоронения. В одном из них найдены останки взрослого мужчины, а вместе с ними – 3000 бусин из мамонтовой кости, которыми, по всей видимости, была обшита его меховая одежда, а также около 20 подвесок и 25 колец из мамонтовой кости. В другой могиле покоились останки девочки лет десяти и мальчика-подростка приблизительно двенадцати лет. Их одежды украшало еще большее количество бусин из мамонтовой кости – в общей сложности 10 000. Кроме того, в их захоронении было обнаружено множество других престижных предметов: копья из выпрямленных бивней мамонта и различные произведения искусства.

Для организации таких захоронений потребовалось много времени и труда: по оценкам современных ученых, на изготовление одной бусины уходило от 15 до 45 минут, так что, если бы такой работой занимался один человек по сорок часов в неделю, у него в общей сложности ушло бы на нее от 1,6 до 4,7 лет. Чтобы прикрепить к поясу 300 клыков, нужно было поймать как минимум 75 полярных лисиц, а если учесть, что удалить зубы без повреждения довольно сложно, то реальное количество должно быть еще выше. И хотя члены группы, которой принадлежат эти захоронения, по большей части вели оседлый образ жизни (благодаря чему у них и было достаточно свободного времени для такой работы), все равно остается вопрос: а зачем они вообще захотели это сделать?

Эти три человека, по всей видимости, похоронены не в обычной одежде и не с предметами повседневного обихода. То, что бусины в детских захоронениях меньше по размеру, говорит о том, что такие бусины изготавливались специально для детей – будь то при их жизни или же, что вероятнее, для их погребения. По неизвестным для нас причинам этих людей считали особенными. Два ребенка-подростка были слишком молодыми, чтобы самостоятельно завоевать привилегированный статус; возможно, они приходились родственниками какому-то члену группы, который значил больше, чем другие. Наличие возможных летальных ран у мужчины и мальчика, а также укороченная бедренная кость у девочки лишь добавляют загадок[32].

И хотя пышные захоронения Сунгири остаются уникальными для палеолита, далее к западу обнаружены другие богатые могилы. В Дольни-Вестонице в Моравии три человека приблизительно в то же время были захоронены со сложными головными уборами в окрашенной охрой земле. Более многочисленны находки, относящиеся к более позднему времени. В пещере Арене-Кандиде на побережье Лигурии обнаружена глубокая, богато украшенная могила молодого человека, уложенного на слой красной охры около 28 000 или 29 000 лет тому назад. Вокруг его головы лежали сотни раковин с отверстиями и клыки оленей, которые, очевидно, изначально были прикреплены к головному убору покойника. По правую руку лежали подвески из мамонтовой кости, четыре жезла из лосиных рогов и необычно длинный клинок из экзотического вида кремня. В обнаруженном в Сен-Жермен-ла-Ривьер захоронении молодой женщины, сделанном около 16 000 лет назад, лежали украшения из раковин и зубов, причем последние – около 70 просверленных клыков оленей – были, скорее всего, доставлены из другого региона, за 200 миль от места захоронения. В скальном убежище Ла-Мадлен, обнаруженном в департаменте Дордонь, около 10 000 лет назад (это ранний голоцен, но все еще культура охотников и собирателей) был захоронен трехлетний ребенок, а вместе с ним – 1500 бусин из раковин[33].

Было бы заманчиво интерпретировать эти находки как самые ранние предвестники грядущего неравенства. Продвинутые технологии, необходимые для создания украшений, затраты времени на повторяющиеся действия и использование ресурсов, доставленных издалека, намекают на гораздо бо́льшую экономическую активность, чем у современных охотников и собирателей. Они также указывают на социальное расслоение, обычно несвойственное таким группам; богатые захоронения детей и юношей свидетельствуют о высоком статусе покойных – возможно, даже наследственном. Труднее на основе такого материала предположить наличие иерархических отношений, хотя и это не исключается. Однако при этом нет никаких признаков устойчивого неравенства. Усложнение и дифференциация статуса, похоже, носили временный характер. Эгалитаризм не обязательно должен быть стабильной категорией: социальное поведение может варьировать в зависимости от меняющихся обстоятельств или даже от регулярных сезонных изменений. И хотя ранние примеры прибрежной адаптации – этой колыбели социальной эволюции, в которой доступ к таким морским пищевым ресурсам, как моллюски, поощрял защиту территорий и более эффективное руководство, – могли появиться еще 100 000 лет назад, нет никаких доказательств (по крайней мере в настоящее время) зарождающегося неравенства и диспропорции в потреблении. Насколько мы можем судить, социально-экономическое неравенство в палеолите носило случайный и преходящий характер[34].

Великое разуравнивание

Неравенство прочно утвердилось лишь по окончании последнего ледникового периода, когда наступил период необычайно стабильных климатических условий. Голоцен, этот первый теплый межледниковый период более чем за последние 100 000 лет, создал среду, как нельзя лучше благоприятствующую социально-экономическому развитию. По мере того как повышалась производительная мощь человечества и росла его численность, закладывались основы растущего неравномерного распределения влияния и материальных ресурсов. Это привело к тому, что я называю Великим разуравниванием (The Great Disequali-zation) – переходом к новому типу хозяйства и к новым формам социальной организации, которые размыли прежний эгалитаризм и утвердили прочные иерархии и неравенство доходов и богатства. Для такого развития необходимы средства производства, которые можно защищать от посягательств и с помощью которых их владельцы могут получать предсказуемый прибавочный продукт. Такие способы производства пищи, как земледелие и скотоводство, оба удовлетворяют этим условиям, и потому они стали главной движущей силой экономических, социальных и политических перемен.

Однако окультуривание растений и животных не было необходимым условием. При определенных условиях охотники и собиратели тоже могут аналогичным образом использовать неокультуренные природные ресурсы. Защита территорий, иерархия и неравенство могут возникать и там, где возможно рыболовство (или в тех районах, где оно особенно продуктивно). Этот феномен, известный как «морская» или «речная адаптация» (maritime or riverine adaptation), хорошо документирован в этнографических записях. Примерно в 500 году н. э. в результате роста населения на западном побережье Северной Америки от Аляски до Калифорнии усилилось давление на рыбные запасы, и это вынудило добывающие популяции установить контроль над отдельными крайне немногочисленными реками, где водился лосось. Иногда это сопровождалось переходом от преимущественно эгалитарных поселений к стратифицированному обществу с большими домами для семьи вождя, его клиентов и рабов[35].

Подробные исследования отдельных случаев привлекли внимание к близкой связи между дефицитом ресурсов и появлением неравенства. Примерно с 400 по 900 год н. э. в Британской Колумбии, на стоянке Китли-Крик у реки Рейзер, в которой сосредоточен местный ход лососевых, проживала община из нескольких сотен человек. Судя по археологическим остаткам, около 800 года потребление лосося сократилось и на смену рыбе пришло мясо млекопитающих. К этому же времени относятся и признаки неравенства. Большая доля рыбьих костей, найденных в ямах самых крупных домов, принадлежит взрослой чавыче и нерке – лучшей части улова, богатой жиром и калориями. Там же найдены престижные объекты, вроде редких типов камней. В двух же самых маленьких домах, напротив, обнаружены кости только молодых и менее питательных рыб. Как и во многих обществах, находящихся на этом уровне сложности, неравенство как поощрялось, так и сдерживалось церемониальным перераспределением: ямы, в которых разводился огонь, достаточно велики, чтобы приготовить пищу на значительное число едоков, и это говорит о том, что богатые и обладающие властью устраивали пиры для всех своих соплеменников.

Тысячу лет спустя обычным явлением на Тихоокеанском Северо-Западе стали ритуалы потлач, в ходе которых вожди племен соревновались между собой в показной щедрости. Подобные изменения происходили у реки Бридж-Ривер в том же регионе: примерно с 800 года владельцы больших домов начали накапливать престижные предметы и перестали участвовать в общественном приготовлении еды снаружи; более бедные жители прикреплялись к этим домохозяйствам, и неравенство институализировалось[36].

В других случаях социально-экономических перемен с увеличением неравенства ускорялся технологический прогресс. На протяжении тысяч лет племя чумашей на побережье Калифорнии в районе нынешних округов Санта-Барбара и Вентура вело эгалитарный образ жизни охотников и собирателей, использующих простые лодки и собиравших желуди. Примерно с 500-х по 700-е годы здесь получили распространение большие, построенные из досок каноэ, на каждом из которых могло разместиться до дюжины мужчин и на которых можно было выходить в открытое море до шестидесяти миль от берега. В результате чумаши начали ловить крупную рыбу и стали посредниками в торговле раковинами вдоль побережья. Также они доставляли обитателям внутренних районов кремень, добытый на островах Чаннел, обменивая его на желуди, орехи и съедобные травы. Это привело к созданию иерархичного порядка, в котором полигамные вожди контролировали каноэ и территории, возглавляли отряды в войнах и председательствовали на ритуальных церемониях. В обмен они получали от своих соплеменников еду и раковины. В такой среде добывающие общества могут достичь относительно высоких уровней сложности. По мере роста зависимости от сконцентрированных в определенных местах ресурсов падала мобильность, а специализация по роду занятий строго определяла права на собственность, позволяла устанавливать и оборонять границы и порождала высокую конкуренцию между соседними группами, обычно обращавшими пленных в рабов, что усиливало иерархию и неравенство[37].

Среди добывателей адаптация такого рода возможна только в специфических экологических нишах и обычно не распространяется за их пределы. Только окультуривание растений и одомашнивание животных смогло преобразовать экономическую активность и социальные отношения в глобальном масштабе: в их отсутствие примеры ярко выраженного неравенства могли наблюдаться среди небольших групп вдоль морского побережья и рек; их окружал огромный мир эгалитарных добывателей. Но такое положение дел не могло длиться вечно. Люди постепенно научились выращивать различные виды растений на разных континентах, сначала в Юго-Западной Азии (примерно 11 500 лет назад), затем в Китае и в Южной Америке (10 000 лет назад), в Мексике (9000 лет назад), на Новой Гвинее (более 7000 лет назад) и в Южной Азии, Африке и Северной Америке (около 5000 лет назад). Одомашнивание животных – там, где оно имело место, – иногда опережало этот процесс, а иногда следовало за ним. Переход от собирательства к земледелию мог быть весьма длительным, и он не всегда был линейным[38].

Особенно это верно в отношении представителей натуфийской культуры и более поздних культур докерамического неолита в Леванте, первыми осуществивших этот переход. Примерно 14 500 лет назад более теплый и влажный климат позволил группам добывателей в этом регионе увеличить свою численность и обосноваться в более постоянных поселениях; они охотились на водившихся здесь в изобилии животных и собирали дикие злаки в количествах, требующих по крайней мере небольших хранилищ. Материальные свидетельства крайне ограниченны, но демонстрируют признаки того, что исследователи называют «зарождающейся социальной иерархией». Археологи обнаружили одно крупное здание, которое могло использоваться в общественных целях, и несколько специальных базальтовых ступок, изготовление которых требовало многих усилий. Согласно одному подсчету, примерно 8 % найденных скелетов раннего натуфийского периода, относящихся к периоду 14 500–12 800 лет назад, сопровождаются морскими раковинами, иногда доставленными за сотню миль от места погребения, и украшениями из костей и зубов животных. На одном археологическом участке были захоронены трое мужчин с головными уборами из раковин, причем у одного из них убор насчитывал четыре ряда раковин. Лишь немногие могилы содержали каменные инструменты и статуэтки. Наличие больших ям для приготовления пищи на огне и очагов может указывать на распределительные пиры вроде тех, что значительно позже проводились на американском Северо-Западе[39].

И все же, какой бы степени ни достигли социальная стратификация и неравенство в таких благоприятных климатических условиях, они угасли во время холодной фазы, также известной как «поздний дриас», наблюдавшейся примерно 12 880–11 700 лет назад. Выжившие добыватели вернулись к более мобильному образу жизни, а местные ресурсы сократились или стали менее предсказуемыми. Возвращение климатической стабильности около 11 700 лет назад совпадает с самыми ранними свидетельствами культивации диких злаков, таких как полба-однозернянка, полба-двузернянка, пшеница и овес. Во время так называемого раннего докерамического неолита (11 500–10 500 лет назад) поселения увеличились в размере и пищу стали хранить в индивидуальных хозяйствах – такая практика указывает на изменение представлений о собственности. Некоторые экзотические материалы, такие как обсидиан, по всей видимости, впервые отражают желание показать и упрочить возвышенный статус.

Поздний докерамический неолит (10 500–8300 лет назад) дает нам более специфическую информацию. В поселении Чайоню на юго-востоке современной Турции, существовавшем примерно 9000 лет назад, обнаружено несколько зон с домами, различающимися по размерам и качеству. В больших и более основательных сооружениях встречаются необычные и экзотические артефакты, а сами эти сооружения расположены ближе к площади и (предполагаемому) храму. Среди небольшой части погребений, в которых найдены обсидиан, бусы или инструменты, три самые богатые могилы обнаружены именно в домах у площади. Все это можно рассматривать как показатель принадлежности к элите[40].

Нет сомнений в том, что неравенство, наблюдаемое в последующие тысячелетия, стало возможным благодаря сельскому хозяйству. Но существовали и другие пути к нему. Я уже упоминал о «водной адаптации», которая позволяла возникнуть значительным политическим и экономическим диспропорциям без всяких признаков одомашнивания источников пищи. В других случаях в отсутствие культурного производства пищи усиливать неравенство могло одомашнивание лошади в качестве средства перевозки. В XVIII и XIX столетиях команчи на границе американского Юго-Запада создали военную культуру, основанную на использовании лошадей европейского происхождения для ведения военных действий и совершения дальних набегов. Основным источником пищи команчей были бизоны и другие дикие животные с добавлением диких растений и кукурузы, получаемой благодаря торговле или грабежам.

Такой образ жизни поддерживал высокий уровень неравенства: пленные мальчики-рабы ухаживали за лошадями богачей, а по количеству лошадей домохозяйства команчей довольно четко делились на «богатых» (цаанаакату), «бедных» (тахкапу) и «очень бедных» (тубици тахкапу). В более широкой перспективе общества добывателей, огородников и земледельцев не всегда систематически ассоциировались с различными уровнями неравенства: некоторые группы охотников и собирателей могут быть более неравными, чем некоторые сельскохозяйственные общины. Обзор 258 индейских сообществ в Северной Америке заставляет предположить, что ключевым фактором, определяющим материальное неравенство, является не окультуривание как таковое, а размер прибавочного продукта. Если две трети обществ, которые имели мало излишков или вовсе не имели их, не демонстрировали неравенства ресурсов, то четыре из пяти, производивших среднее или большое количество излишков, демонстрировали его[41].

Совместное исследование 21 сообщества, находившихся на разных уровнях развития: охотники-собиратели, огородники, пастухи и земледельцы – и существовавших в разных частях света, выявляет два определяющих фактора неравенства: право собственности на землю и скот и возможность передавать богатство от одного поколения другому. Исследователи рассматривали три типа богатства: воплощенное (в основном физическая сила и репродуктивный успех), относительное (представленное партнерами по труду) и материальное (домашняя утварь, земля и скот). В их примере у добывателей и огородников самой важной категорией было воплощенное богатство, а наименее важной – материальное, тогда как среди пастухов и земледельцев наблюдалось обратное. Относительный вес различных классов богатства – важный фактор, определяющий общую степень неравенства. Физические ограничения воплощенного богатства относительно строги, особенно если речь идет о размерах тела и в меньшей степени о силе, количестве добываемой пищи и репродуктивном успехе. Относительное богатство более гибкое, а также более неравномерно распределяется среди земледельцев и пастухов; мера неравенства в обладании землей и скотом в этих двух группах достигала более высоких показателей, чем для утвари или лодок среди добывателей и огородников. Сочетание разных ограничений неравенства, применимых к разным типам богатства, и относительная значимость отдельных типов богатства объясняют наблюдаемую разницу в типе хозяйства и образе жизни. Средние коэффициенты Джини общего богатства составляли от 0,25 до 0,27 для охотников-собирателей и огородников, но были гораздо выше для пастухов (0,42) и земледельцев (0,48). Если брать одно лишь материальное богатство, то основной раздел, похоже, проходит между добывателями (0,36) и остальными (от 0,51 до 0,57)[42].

Передача богатства – вторая важнейшая переменная. Частота передачи богатства между поколениями примерно вдвое выше для земледельцев и пастухов, чем для других, и доступное им материальное имущество гораздо более подходит для передачи, чем имущество добывателей и огородников. Такие систематические различия оказывают сильное влияние на неравенство жизненных шансов, измеряемое по вероятности того, что ребенок родителей, входящих в верхний дециль по общему богатству, также войдет в тот же дециль по сравнению с ребенком родителей из более бедного дециля. Согласно такому определению, мобильность между поколениями была в общем случае умеренной; даже среди добывателей и огородников вероятность сохранить имеющееся положение для потомства верхнего дециля была в три раза выше, чем вероятность повысить свое положение для потомства нижнего дециля. Для земледельцев же вероятность сохранить положение была выше (почти в 11 раз), и еще выше – для скотоводов (примерно в 20 раз). Такие расхождения можно приписать действию двух факторов. Во-первых, половина эффекта приходится на технологию, определяющую относительную важность и характеристику разных типов богатств. Вторая половина приходится на институты, регулирующие передачу богатства, поскольку аграрные и скотоводческие нормы благоприятствуют вертикальной передаче имущества родственникам[43].

Согласно этому анализу, неравенство и его сохранение со временем явилось результатом сочетания трех факторов: относительной важности разных классов «активов», их пригодностью для передачи другим и реальной степенью передачи. Таким образом, группы, в которых материальное богатство играет второстепенную роль и не особенно передается и в которых передача не поощряется, демонстрируют меньшие уровни общего неравенства по сравнению с группами, в которых материальное богатство – это главный класс активов, который разрешается передавать следующему поколению. В долгой перспективе передача играет критическое значение: если богатство передается между поколениями, то случайные потрясения, связанные со здоровьем, рождаемостью, отдачей от капитала и труда, создают неравенство, которое сохраняется и накапливается со временем, вместо того чтобы возвращаться к прежнему среднему значению[44].

В соответствии с наблюдениями, сделанными в упомянутом выше обзоре индейских сообществ, эмпирические находки из выборки в 21 небольшое сообщество также предполагают, что окультуривание растений и одомашнивание животных – не такое уж необходимое условие для установления значительного неравенства. Похоже, более критическим фактором является ориентация на природные ресурсы, которые можно защищать, поскольку их можно передавать следующему поколению. То же верно в отношении таких инвестиций, как пахота, создание террас и ирригация. Эти активы имеют свойство передаваться, и их улучшения усиливают неравенство двумя способами: посредством увеличения их эффективности со временем и посредством уменьшения вариативности и мобильности между поколениями. Более обширное исследование более чем тысячи обществ, находящихся на разных уровнях развития, подтверждает центральную роль передачи. Согласно этому глобальному набору данных, примерно в трети простых обществ добывателей имеются права наследования движимого имущества, но только одно из двадцати практикует передачу недвижимости. И напротив, почти во всех обществах, занимающихся интенсивным земледелием, есть права на передачу обоих видов собственности. Сложные общества добывателей и растениеводов занимают позицию посередине.

Мы можем только строить догадки по поводу происхождения этих прав. Сэмюел Боулз предполагал, что в сельскохозяйственном обществе отдаются предпочтения правам, которые для общества добывателей непрактичны или невозможны, потому что такие сельскохозяйственные ресурсы, как урожай, здания и животные, можно легко разграничивать и защищать, а рассредоточенные природные ресурсы, на которых основана жизнь добывателей, не обладают таким свойством. Исключения, такие как водные адаптации и коневодческие культуры, полностью согласуются с этим объяснением[45].

Исторически неравенство распространялось медленно. Яркий тому пример – Чатал-Хююк, неолитическое протогородское поселение на юго-западе Анатолии, относящееся к VIII веку до н. э. Несколько тысяч его жителей занимались мотыжным земледелием и скотоводством. Земля была в изобилии, и ясных признаков властных структур или социальной стратификации не наблюдается. Члены общества проживали в семейных домах, где хранили зерно, фрукты и орехи. На этом археологическом участке было обнаружено большое количество каменных артефактов. Подробный обзор 2429 объектов из 12 зданий и 9 дворов, датируемых периодом 7400–6000 лет до н. э., выявляет различия в распределении отдельных типов артефактов. Нетронутые жернова и ручные мельницы очень неравномерно распределены по жилищам, хотя домашние хозяйства в целом имели широкий доступ к средствам приготовления пищи и каменным инструментам. Нетронутые ручные мельницы обнаруживаются в зданиях, организованных более сложно, но мы не можем сказать, представляют ли они собой жилища с более высоким статусом, или же это помещения, в которых выполнялась общественная обработка пищи. Тот факт, что большинство жерновов и ручных мельниц были намеренно сломаны задолго до того, как истек срок их службы, свидетельствует в пользу первого предположения. Такой обычай может отражать широко распространенный (хотя и не универсальный) запрет на передачу столь ценного имущества: в более поздних обществах Месопотамии ручные мельницы особо выделяются в перечнях наследуемого имущества. Возможно, что такое средство уравнивания активно поддерживалось для ограничения неравномерного распределения богатства среди домохозяйств[46].

И все же со временем неравенство стало нормой. Археологические свидетельства, обнаруженные в Месопотамии, указывают на ярко выраженную стратификацию задолго до появления в этом регионе первых государств. Например, в поселении Телль-эс-Савван на Тигре к северу от современного Багдада в глиняной стене и во рву рядом с ней обнаружено много снарядов для пращи, также сделанных из глины, что указывает на ожесточенный конфликт, произошедший здесь около 7000 лет назад, а такие конфликты стимулировали возникновение централизованного управления и иерархии. Некоторые из самых богатых захоронений на этом участке принадлежат детям, отличительный статус которых был основан, вероятно, на семейном богатстве, а не на личных достижениях. На раскопках Телль-Арпачия близ Мосула, который был населен примерно в то же время, обнаружено предположительное жилище высокопоставленной семьи из большого количества комнат со сложной керамикой, алебастровыми сосудами, обсидианом и различными типами украшений и орудиями труда. Предводители этого поселения контролировали торговлю, запечатывая партии товаров кусками глины с оттисками простых печатей – ранними предшественниками сложных печатей более поздней истории Месопотамии. Показательно, что в Ярым-Тепе были обнаружены останки кремированного юноши не только с обсидиановыми бусами, но и со сверлом для изготовления печати, что отмечает его как потомка и, возможно, наследника официального лица[47].

К этому времени, от 6000 до 4000 лет до н. э., уже были в наличии все основные ингредиенты структурного неравенства: многочисленные оборонительные сооружения, подтверждающие конкуренцию за скудные ресурсы и потребность в эффективном руководстве, светские общественные здания, которые могли выполнять правительственные функции; домашние святилища и храмы, свидетельствующие о важности ритуальной власти; признаки наследственной передачи статуса, примером которых могут служить богатые захоронения детей; и свидетельства обмена произведенными товарами между семьями элит разных поселений. Политическое, военное и экономическое развитие способствовало расслоению популяции, и высокопоставленные позиции, контроль над экономическим обменом и личное богатство шли рука об руку.

В других контекстах с высокими уровнями материального неравенства ассоциировалось политическое лидерство. Близ Варны на берегу Черного моря, на территории современной Болгарии, найдено захоронение, насчитывающее 200 с лишним погребений V тысячелетия до н. э. Среди них выделяется могила мужчины средних лет, в которую уложено не менее 990 золотых объектов общим весом в три с лишним фунта: скелет покрывают золотые украшения, которые, по всей видимости, были прикреплены к одежде покойника; у запястий лежат тяжелые золотые кольца и скипетр в виде топора; в золото был облачен даже половой член погребенного. На могилу этого мужчины приходится треть всех найденных на этом участке золотых украшений и четверть общего веса золота. В целом объекты в могилах распределены крайне неравномерно: те или иные объекты содержатся более чем в половине всех погребений, но богатыми можно назвать менее одной десятой части из них, и лишь немногие содержат широкий ассортимент материалов, включая золото. Коэффициент Джини для количества объектов на могилу варьирует от 0,61 до 0,77 в зависимости от периода, но он должен быть выше, если сделать поправку на распределение ценности. Хотя мы можем только догадываться об организации этого общества, в его иерархическом характере вряд ли стоит сомневаться. Покрытый золотом мужчина и некоторые другие, не столько богато украшенные покойники вполне могли быть верховными вождями[48].

Эти находки указывают на дополнительный источник неравенства. Сочетание накопления излишков защищаемых ресурсов и личных или семейных прав на эти ресурсы, включая право на их передачу потомкам или другим родственникам, заложило основание растущей социоэкономической стратификации. Новые формы политической и военной власти способствовали укреплению и усилению неравенства доходов и богатства. Как и переход к культурному производству пищи, эволюция политической иерархии была медленным и постепенным процессом, сильно зависящим от экологических условий, технологического прогресса и демографического роста. В широком историческом масштабе общее направление перемен шло от небольших групп на уровне семей из нескольких десятков человек, типичных для простой экономики добывателей, к местным группам и коллективам в несколько сотен человек и к более крупным союзам племен и протогосударственным образованиями численностью в тысячи или десятки тысяч человек. В результате сложные общества уровня государств, основанные на земледелии, стали делить землю с отрядами, племенами и вождествами пастухов, огородников и того, что осталось от древней популяции охотников и собирателей. Учитывать такое разнообразие крайне необходимо для понимания движущих сил неравенства, поскольку оно позволяет нам сравнивать характеристики разных типов хозяйствования и их последствия для накопления, передачи и концентрации богатства, как уже было описано[49].

Весьма широкая вариативность социополитической организации по всему миру достаточно хорошо документирована, благодаря чему возможно сопоставлять неравенство власти и статуса с неравенством богатства. В глобальной перспективе сельское хозяйство тесно соотносится с социальной и политической стратификацией. Из выборки более чем в тысячу общин более трех четвертей простых общин добывателей не демонстрируют признаков социальной стратификации, в противоположность трети с лишним, в которых занимаются интенсивным земледелием. Политическая иерархия еще сильнее зависит от оседлого земледелия: элиты и классовая структура практически неизвестны простым добывателям, но подтверждены для большинства сельскохозяйственных обществ. Опять же, при этом критической переменной служит скорее объем экономического прибавочного продукта, чем сам тип хозяйствования. В уже упоминавшемся обзоре 258 обществ индейцев 86 % групп, не производивших значительное количество прибавочного продукта, не демонстрировали и признаков политического неравенства – тогда как та же пропорция тех, что производили умеренный или большой прибавочный продукт, развили по меньшей мере какую-то степень политической иерархии. Среди 186 обществ по всему миру, документированных более подробно и детально (так называемая Стандартная кросс-культурная выборка), четыре из пяти обществ охотников и собирателей не имели лидеров, тогда как три четверти земледельческих обществ были организованы как вождества или государства[50].

Но не все сельскохозяйственные общества следуют по той же траектории. Новый глобальный обзор предполагает, что в развитии более сложной социальной иерархии критическую роль играет культивация злаков. В отличие от многолетних корнеплодов, которые доступны постоянно, но быстро портятся, запасы зерна собираются в большом количестве только в специфический период урожая и подходят для длительного хранения. Обе эти особенности облегчают элитам присваивание и удержание излишков пищевых ресурсов. Первые государства возникли в тех частях света, где впервые развилось земледелие: после окультуривания растений – в первую очередь злаковых – и одомашнивания животных за ними рано или поздно следует и «одомашнивание» людей, и неравенство достигает прежде невиданных высот[51].

Первоначальный «один процент»

Неравный доступ к доходу и богатству предшествовал образованию государства и способствовал его развитию. Но, однажды появившись, правительственные институты в свою очередь усиливали различные виды неравенства и создавали новые. Досовременные государства предоставляли невиданные ранее возможности для накопления и концентрации материальных ресурсов в руках немногих – как посредством определенной защиты коммерческой активности, так и путем открытия новых источников личного дохода для тех, кто был тесно связан с политической властью. В долгой перспективе политическое и материальное неравенство развивалось в тандеме с тем, что было названо «направленной вверх спиралью интерактивных эффектов, где каждое приращение одной переменной делает более вероятным соответствующее приращение другой».

Современные исследователи предложили широкий спектр определений в попытках выявить основополагающие признаки государства. Опираясь на них, можно утверждать, что государство представляет собой политическую организацию, осуществляющую власть над определенной территорией, ее населением и ресурсами и обладающую при этом набором институтов и персоналом, исполняющими функции управления посредством приказов и правил, обязательность которых подкрепляется угрозой или узаконенными принудительными мерами, включая физическое насилие. Недостатка в теориях, объясняющих возникновение ранних государств, нет. Экономическому развитию с его социальными и демографическими последствиями в той или иной мере способствовали все предполагаемые движущие силы: доход, который получали индивиды с преимущественным положением от контроля за потоком товаров; потребность лидеров в решении проблем, возникающих вследствие роста плотности популяции и возникновения более сложных производственно-товарных отношений; классовые конфликты за доступ к средствам производства и военные конфликты из-за скудных ресурсов, усиливавшие иерархию и укреплявшие централизованные командные структуры[52].

С точки зрения изучения неравенства, строго говоря, нет особой разницы, какие из этих факторов действовали сильнее: в той степени, в какой формирование государств привело к образованию стабильных иерархий в обществах со значительным прибавочным продуктом, неравенство власти, статуса и материального богатства было обречено на рост. При этом, согласно все шире распространяющемуся общему мнению, центральную роль в этом процессе играло организованное насилие. Влиятельная теория ограниченности среды Роберта Карнейро утверждает, что взаимозависимость между ростом популяции и войной в условиях относительной территориальной закрытости объясняет, почему более автономные и эгалитарные в прошлом домохозяйства, опирающиеся в своем существовании на немногочисленные окультуренные источники пищи и неспособные выйти из стрессовой среды, были готовы подчиниться авторитарному руководству и терпеть неравенство ради эффективной конкуренции с другими группами. Критическая роль насилия также во многом объясняет специфические характеристики большинства досовременных государств с их деспотичным руководством и часто с необычайно сильным фокусом на военных действиях[53].

Не все ранние государства были похожи одно на другое, и централизованные политические образования сосуществовали с более эгалитарными или корпоративными формами политической организации. Но централизованные авторитарные государства при этом обычно побеждали своих соперников с иной структурой. Они независимо возникали по всему миру там, где это допускали экологические условия, как в Старом Свете, так и в Америке, и в широком спектре природных условий, от затопляемых речных пойм Египта и Месопотамии до высокогорий Анд. Словно вопреки разнообразию контекста самые известные из них достигли поразительного сходства. Во всех них наблюдалось расширение иерархии в разных сферах, от политической до семейной и религиозной, – автокаталитический процесс, в котором «иерархическая структура сама подпитывает все общественные факторы, теснее вплетая их в общую систему, поддерживающую структуру власти». Давление, направленное на увеличение стратификации, оказывало грандиозный эффект на моральные ценности, поскольку на смену эгалитаризму предков пришли вера в достоинства неравенства и принятие иерархии как неотъемлемого элемента природного и космического порядка[54].

В количественном выражении аграрные государства доказали свой чрезвычайный успех. И хотя о точных цифрах можно только догадываться, по приблизительным оценкам, 3500 лет назад общественные образования уровня государств занимали, пожалуй, не более 1 % поверхности земной суши (за исключением Антарктиды), но при этом в них уже проживало до половины представителей нашего вида. Уже более уверенно можно утверждать, что к началу нашей эры государства – в основном крупные империи, такие как Древний Рим и китайская империя Хань, – занимали примерно десятую часть земной суши, но в них проживали от двух третей до трех четвертей всего населения Земли того времени. Несмотря на предположительный характер этих цифр, они дают представление о конкурентном преимуществе отдельного типа государства: разветвленные имперские структуры, удерживаемые сильными, присваивающими себе ресурсы элитами. Опять же, это был не единственный вариант: между такими империями вполне могли процветать независимые города-государства, но им редко удавалось сдерживать своих гораздо более превосходящих по размерам соседей, как это сделали греки в V веке до н. э. Чаще их поглощали более крупные образования; иногда они создавали свои собственные империи, такие как Римская империя, Венецианская республика или Тройственный союз Теночтитлана, Тескоко и Тлакопана в Мексике. Кроме того, время от времени империи рушились, оставляя после себя более раздробленные политические образования. Крайним примером этого может служить Европа эпохи Средневековья[55].

Но обычно же одна империя порождала другую по мере того, как завоеватели восстанавливали былые схемы управления и механизмы власти. В крупном историческом масштабе повторялась картина периодического падения и возрождения, от все более регулярных «династических циклов» в Китае до более-менее четких последовательностей в Юго-Восточной Азии, Индии, на Ближнем и Среднем Востоке, в Центральной Мексике и в регионе Анд. Евразийская степь также порождала многочисленные имперские режимы, устремлявшиеся в грабительские рейды и завоевания, казавшиеся особенно заманчивыми благодаря богатствам, которые успели накопить оседлые общества Юга. Со временем государства росли. До VI века до н. э. крупнейшие империи Земли охватывали несколько сотен тысяч квадратных миль. В последующие 1700 лет их могущественные преемники постоянно расширяли эти границы, пока в XIII веке Монгольская империя не простерлась от Центральной Европы до Тихого океана.

Но территория – это лишь один показатель; если учесть рост плотности населения, то расширение могущества империй покажется еще более грандиозным. Наш вид в еще большей степени, чем сегодня, был сосредоточен в ту эпоху в умеренной зоне Евразии, в Центральной Америке и на северо-западе Южной Америки. В этих зонах империи процветали: на протяжении нескольких тысяч лет большинство людей на Земле жили под сенью этих гигантов, а немногочисленные представители человечества достигали высот, недоступных простым смертным. Такая среда создала то, что я называю «первоначальным одним процентом», включающим себя соперничавшие между собой, но часто тесно взаимосвязанные элитные группы, которые изо всех сил пытались извлечь максимальную политическую и коммерческую выгоду из образования государств и их интеграции в империю[56].


Великий уравнитель

Рис. 1.1. Общая форма социальной структуры аграрных обществ


Формирование досовременных государств выделило из основной массы производителей небольшой правящий класс. Зачастую элита была изначально внутренне стратифицирована, но преодолевала различия и коллективно контролировала отдельные общины, служившие основными строительными блоками государства. Известная диаграмма Эрнеста Геллнера с исключительной ясностью подчеркивает такую структуру (рис. 1.1)[57].

Некоторые члены правящего класса, такие как представители местной знати, занявшие государственные или почетные должности, изначально были связаны с местными общинами или продолжали поддерживать с ними связь, тогда как другие, такие как иноземные завоеватели, бывали настолько отстранены от местной жизни, что образовывали, по сути, отдельное общество. Влияние централизованного правительства по современным стандартам было довольно ограниченным: государства редко становились чем-то большим, чем, по выражению Патрисии Кроун, «защитными раковинами» для населения в целом, старавшегося держаться подальше от внутренних и внешних факторов, угрожающих установленному режиму. Но правители и их агенты также предоставляли защиту в том смысле, в каком ее предоставляют мафиозные организации в современных обществах, извлекающие выгоду из своего лидерства в использования организованного насилия. Они часто и широко применяли деспотическую власть, поскольку институты гражданского общества были слишком слабыми, чтобы сдерживать действия элит, которые в том числе распоряжались жизнью или смертью своих подданных, а также распределяли собственность. В то же время многим из этих государств недоставало инфраструктурной мощи, способности пронизать все общество насквозь и во всех случаях обеспечить исполнение своей политики. Общины по большей части сохраняли самоуправление и удерживались вместе лишь весьма слабыми связями, потому что центральная власть была относительно небольшой и часто весьма удаленной территориально.

Правительства были по своей природе наполовину частными структурами и в контроле над населением и мобилизации ресурсов для правителей опирались на кооптацию и сотрудничество самых разнообразных носителей политической, военной, экономической и идеологической власти. Последние в свою очередь проводили политику кнута и пряника, смеси наград и угроз насилием, пытаясь сохранить свое место в балансе соперничающих элит, поэтому и центральная власть часто была сосредоточена на разрешении конфликтов между богатыми и обладающими властью. Правители, их агенты и крупные землевладельцы – эти категории часто пересекались – конфликтовали из-за контроля над прибавочным продуктом, который получали посредством налогов и частных рент. Если деятельность чиновников и приближенных к власти членов элиты ограничивала автономию правителей, менее привилегированные агенты выдвигали новых своих представителей, стремившихся перехватить государственные доходы и приватизировать должностные выгоды, чтобы войти в уже существующие круги элиты. Правители старались сделать делегирование власти временной и подлежащей отзыву функцией государственной службы, в то время как их агенты искали частную выгоду для себя и своих наследников; в длительной перспективе последний образ действий оказался более удачным. Поскольку представители правящего класса соперничали между собой за положение и преимущества, конкретные лица часто менялись, но при этом элита, как правило, сохраняла стабильность (при условии, что она поддерживала существующие государственные структуры). Высшие классы отделяли себя от простолюдинов своим образом жизни и взглядами, которые часто бывали весьма воинственными по своей природе и превращали представителей элиты в эксплуататоров их подданных-земледельцев. Демонстративное потребление служило важным средством для подчеркивания и усиления этих властных отношений[58].

Все это фундаментальным образом повлияло на распределение дохода и богатства. Если свести все к базовым понятиям, то получится, что история знала только две идеально-типичные модели образования богатства: накопление и присвоение. Производство прибавочного продукта, окультуривание растений и одомашнивание животных, появление наследственных прав на имущество – все это проложило дорогу для создания и сохранения частных состояний. Со временем институциональные адаптации, способствовавшие этому процессу, технологический прогресс, растущий масштаб и размах экономической активности подняли потолок индивидуального или семейного накопления богатства, тем самым увеличив по меньшей мере потенциальный диапазон разбросов дохода и производительных активов. В принципе, совокупного эффекта случайных потрясений должно было хватать для того, чтобы некоторые домохозяйства становились богаче других: тому способствовали различия в обороте капитала – земли, скота, зданий и ресурсов, инвестируемых в займы и торговлю. Когда удача отворачивалась от одних, на их место приходили другие.

Первые более или менее серьезные количественные свидетельства растущего неравенства в кругах, приближенных к элите, дошли до нас из Древней Месопотамии; они насчитывают несколько тысяч лет. Сравнение известных по документам долей наследства сыновей в Старовавилонском царстве (первая половина II тысячелетия до н. э.) с приданым дочерей в Нововавилонском царстве (с конца VII и на протяжении большей части VI веков до н. э. – то есть, грубо говоря, тысячу лет спустя) демонстрирует два примечательных различия. Если пересчитать эти доли в стоимость пшеницы, то приданое окажется примерно в два раза больше наследства. Поскольку оба набора данных относятся к одной прослойке зажиточных городских жителей – возможно, к верхнему децилю городского населения или близко к нему, – это указывает на большее общее благосостояние, особенно если учесть, что сыновьям, как правило, отдавали предпочтение перед дочерьми. Кроме того, реальная стоимость приданого распределялась более неравномерно. Поскольку Нововавилонский период был временем необычайно динамичного экономического развития, этот контраст, возможно, лучше всего объяснить разуравнивающим эффектом роста и коммерциализации[59].

Но, возможно, это лишь часть истории, не только в этом случае, но и в более общем смысле. Легко представить себе, как описанные черты досовременного государства специфическим образом определяли экономическую активность. Политическая интеграция не только помогала расширить рынки и снизить по меньшей мере некоторые операционные издержки и затраты на информацию: всепроникающая асимметрия власти, характерная для досовременных общественных образований, обеспечила неравные условия для экономических игроков. Хрупкие права собственности, неадекватное исполнение законов, предвзятое правосудие, взяточничество государственных служащих, преобладающая роль личных связей и близость к источникам принуждающего насилия – все эти факторы склоняли чашу весов в пользу тех, кто находился на верхних этажах социальной пирамиды или обладал выгодными связями с обитателями этих этажей.

Это еще более верно в отношении разных форм «присваивания», доступного для представителей правящих классов и их приспешников. Близость к правящим кругам открывала доступ к доходу от формальных компенсаций, от щедрых пожертвований со стороны правителей и других высокопоставленных лиц, от взяток и вымогательства, от хищений, а также предоставляла возможность увильнуть от налогов и других обязательств. Высокое положение в военной иерархии позволяло получать долю от военной добычи. Более того, непосредственная государственная служба даже не была необходимым требованием. Соизмеримые с ней преимущества приносили родственные связи, выгодные браки и другие союзы с представителями власти. При этом, если учесть подчас ограниченную инфраструктурную мощь государства, личное богатство и местное влияние позволяли лучше защитить от притязаний государства или общины не только собственные активы, но также собственность друзей и клиентов – в обмен на какие-то иные блага. При необходимости налоговое бремя тоже можно было переложить на плечи бессильных и бесправных.

В таких условиях на пути политической власти почти никогда не оказывалось препятствий, мешающих оказывать мощное влияние на распределение материальных ресурсов. В небольших и менее иерархичных образованиях, таких как племена или вождества, статус лидеров в немалой степени зависел от их способности и желания делиться своими запасами со всей общиной. Правящие классы аграрных государств и империй обычно пользовались большей автономией. Несмотря на случайные проявления щедрости, которые обставлялись таким образом, чтобы подчеркнуть величие правителя, поток распределения обычно шел в противоположном направлении, еще более обогащая немногих за счет большинства. Общая способность элиты изымать прибавочный продукт у первичных производителей определяла пропорцию совокупных ресурсов, доступных для присваивания, а баланс власти между правителями государства и различными группами элиты определял, каким образом эти доходы будут распределены между государственными хранилищами, частными накоплениями государственных служащих и владениями земледельческой и коммерческой элиты[60].

Однако те же черты досовременного государства, благодаря которым ресурсы направлялись к власть имущим, служили и мощным средством противодействия концентрации дохода и богатства. Ненасытность, неуважение к правам частной собственности и произвольное использование власти не только помогали сколачивать состояния, но столь же легко в мгновение ока разрушали их. Как государственная должность, близость к власти и благорасположение правителей обогащало лиц с нужными связями, так и интриги соперников и желание правителей ограничить влияние своих приспешников и присвоить их неправедным образом нажитые средства так же легко лишали их богатства, если не жизни. Вдобавок к превратностям семейной демографии, которыми объясняется сохранение или растрата частных состояний, насильственное распределение ограничивало степень, в которой могли быть сконцентрированы ресурсы внутри элиты.

На практике реалии сильно различались в различных исторических обществах. На одном конце спектра находился средневековый Египет эпохи мамлюков. Чужеземная и ненаследственная элита завоевателей коллективно контролировала землю, и степень этого контроля делегировалась членам правящего класса в зависимости от их положения в часто менявшейся иерархии власти. Это делало доступ к ресурсам непостоянным и непредсказуемым, а постоянная вражда и соперничество фракций обеспечивали частую смену собственников. Находящиеся на другом конце спектра феодальные общества со слабой центральной властью – такие как Китай периода Чуньцю («Весны и осени») или средневековая Европа – позволяли крупным землевладельцам относительно спокойно пользоваться своей собственностью. То же верно и в отношении Римской республики до наступления ее финального кризиса, когда аристократы осуществляли совместную политику к своей общей выгоде и, как следствие, стремились соблюдать права на частную собственность. Большинство досовременных обществ и немалое количество современных развивающихся стран располагаются между этими идеально-типичными крайностями, сочетая иногда жестокую политическую интервенцию в частнособственнические отношения с некоторым уважением к частному богатству. Более подробно об этих отношениях мы поговорим на последующих страницах[61].

Рента от доступа к политической власти не является чертой исключительно низких уровней развития. Недавнее исследование десятков сверхбогатых предпринимателей в западных странах показывает, как они пользовались политическими связями, ловушками в законодательстве и несовершенствами рыночной системы. В этом отношении различие между развитыми демократическими рыночными экономиками и другими типами государств – вопрос степени. В некоторых случаях можно даже оценить, насколько состояния элиты обязаны своим существованием иным источникам, помимо экономической активности: если мы можем сказать, что римские аристократы II и I столетий до н. э. были попросту слишком богаты для того, чтобы такие состояния можно было создать лишь благодаря земледелию и торговле, то в отношении более недавних в историческом плане обществ можно указать и на более конкретные источники. Один из таких примеров – «Старый режим» во Франции. Обобщая, можно не сомневаться, что персональные политические связи и благосклонности в то время гораздо больше способствовали увеличению богатства элиты, чем в современных развитых странах. Стремящиеся получать такую же ренту элиты Латинской Америки или Африки в каком-то отношении приближаются к тому, что в глобально-историческом масштабе можно считать традиционной и даже «нормальной» стратегией приобретения и концентрации богатства. Так же это делают и современные российские «олигархи», напоминающие досовременные элитные группы в той степени, в какой создание и сохранение их состояний зависело и зависит от личных политических отношений с властью. Даже если допустить значительное разнообразие конкретных условий, то описание, которым российский магнат Олег Тиньков характеризует своих коллег – «временные управляющие своих активов, а не реальные владельцы», – в равной степени можно отнести и к шаткому положению многих их предшественников в разных государствах – от Древнего Рима и Китая до монархий Европы эпохи ранней модерности[62].

Пикетти пытался объяснить очень высокие уровни неравенства богатства, типичные для Европы XVIII и XIX веков, указав на большой разрыв между темпами экономического роста и доходностью капитала («r > g»; «доходность > рост»). В динамических моделях с умножающимися и накапливающимися потрясениями – затрагивающими уровни доходности капитала, связанными с инвестиционными стратегиями или удачей; имеющими отношение к демографическим параметрам, зависящими от смертности и рождаемости; или от продуктивности, когда добавляется внешний доход, – такое условие имеет тенденцию к увеличению изначального расхождения богатства и приводит к высокой степени его концентрации. В отличие от первой половины XX века, когда связанные с фондовым капиталом и его оборотом обширные потрясения, такие как военная разруха, инфляция, повышение налогов и экспроприация, значительно сократили богатство и в еще большей степени чистый доход от него, более стабильные условия, предшествовавшие этому периоду значительного уравнивания, более благоприятствовали владельцам богатства. В результате тогда на доход от капитала приходилась значительно бо́льшая, чем позже, доля общего дохода.

Насколько такая ситуация отражает общий характер досовременных обществ? Принимая во внимание тот факт, что разрыв между темпами экономического роста и номинальным доходом (определяемый косвенным образом через процентные ставки или фиксированные доходы от состояния или вкладов) всегда был чрезвычайно большим, можно предположить, что в целом на стороне владельцев капитала было постоянное преимущество. В то же время, как можно было ожидать, интенсивность связанных с капиталом потрясений значительно варьировала в зависимости от вероятности насильственного перераспределения имущества. В стабильные времена произвольное применение властных рычагов могло приводить к мощным потрясениям, особенно влияющим на благосостояние элиты, когда эти состояния либо многократно увеличивались, либо так же стремительно уничтожались. Поскольку такие интервенции лишь перераспределяли имущество, и так уже принадлежащее верхним слоям общества, общий эффект перераспределения в целом оставался довольно нейтральным. Потрясения же от войны, завоевания или распада государства, напротив, имели менее предсказуемые последствия: если в случае военного успеха, обогащавшего правящий класс, неравенство на победившей стороне увеличивалось, то распад государственных структур у побежденных обычно приводил к выравниванию. Исторические примеры такого развития я привожу в этой и последующей главах.

В длительной перспективе уровни неравенства богатства должны были зависеть от частоты, с какой происходили эти дестабилизирующие насильственные потрясения. В той степени, в какой ранние механизмы распределения дохода и накопления богатства отличались от наблюдаемых в Европе XVIII и особенно XIX веков, они должны были зависеть от относительной важности дохода элиты от других источников, помимо труда. Чем больше эти личные состояния зависели от доступа к политической ренте, тем больше для них значил доход от труда – по крайней мере, если можно определить коррупцию, хищения, вымогательство, военный грабеж, соперничество за покровительство и захват имущества соперников как формы труда. Как я утверждаю в конце этого раздела, такой доход мог быть крупным, а временами даже главным фактором, определяющим положение элиты. Особенно это верно в отношении ранних, архаичных государств, высшие классы которых опирались в большей степени на выделяемые государством ренты в отношении товаров и трудовых услуг, чем на оборот частных средств. Такие привилегии и льготы лежат в основе различия между доходом от капитала и доходом от труда и в очередной раз подчеркивают критическую важность политических связей в формировании «одного процента»[63].


Во многих регионах, в которых позже возникли огромные империи, до этого наблюдались достаточно эгалитарные модели землевладения. У шумеров Южной Месопотамии, одной из древнейших письменных цивилизаций, насчитывающей более 5000 лет, большинство сельскохозяйственных земель находились под контролем больших патрилинейных семей простолюдинов, обрабатывавших их как общее владение. Такой тип собственности был характерен и для раннего Китая периодов Шан и Западного Чжоу во II тысячелетии до н. э., когда продажа частной земли, как предполагается, не допускалась. В долине Мехико в период ацтеков большинство земель обрабатывали капотин – группа, владения которых объединяли семейные наделы и общинные участки. Наделы периодически перераспределялись, чтобы учесть изменения в размере семейства. То же верно и в отношении аюллукуна в высокогорьях Перу периода инков – эндогамных групп, индивидуальным представителям которых назначались участки на разной высоте, причем эти участки регулярно корректировались, чтобы обеспечить равное распределение. Такие обычаи служили мощным сдерживающим фактором, препятствовавшим концентрации и коммерческой эксплуатации земли.

Но со временем, по мере того как владельцы капитала приобретали землю в собственность, а политические лидеры облагали налогом имеющиеся наделы, неравенство росло. К моменту значительного расширения шумерской документации в III тысячелетии до н. э. уже встречаются храмы, владевшие обширными землями и обрабатывавшие их при помощи институализированной рабочей силы, как встречаются и аристократы, каким-то образом сумевшие приобрести в собственность крупные земельные участки. Приватизация наследственных земель была возможна, если на это соглашались другие члены группы. Долг служил действенным инструментом превращения прибавочного продукта в дополнительные земли: высокие годовые ставки (до трети урожая) часто вынуждали обычных землевладельцев, бравших кредиты, уступать свои владения кредиторам и даже становиться рабами, если в качестве обеспечения кредита они предлагали самих себя. В ходе такого процесса появлялись как крупные поместья, так и обрабатывающая их безземельная рабочая сила. Если кредиторы получали некоторые из возобновляемых ресурсов, которые предоставляли другим, от управления своими собственными экономическими активами, то политическая рента могла также играть важную роль, снабжая их средствами исполнения такой стратегии. Приватизация, в свою очередь, сокращала традиционные социальные обязательства перед клиентами и покровителями: чем меньше обязательств предполагала частная собственность, тем более притягательной она становилась для инвесторов. Для обслуживания потребностей владельцев капитала был разработан целый ряд различных статусов, вроде издольщиков или должников, к которым примешивалось рабство – наиболее древний тип подчинения. Аналогичные процессы можно было наблюдать 4000 лет спустя, но на сравнимом уровне социально-экономического развития, среди ацтеков, когда закабаление сельскохозяйственных должников поддерживало рост неравенства[64].

Действия правителей государств предоставляли как модель, так часто и средства захвата. Шумерские цари стремились получить земли для себя и своих ставленников и вмешивались в дела храмовых поместий, пытаясь контролировать их владения и имущество. Храмовые администраторы управляли и активами институции, и своими собственными. Проверенными и надежными средствами присваивания оставались взяточничество, коррупция и грубая сила. Шумерские клинописные записи из города Лагаш XXIV века до н. э. показывают, что местные цари и царицы захватывали храмовую землю и прикрепленных к ней рабочих; что аристократы приобретали земли, выдавая кредиты под большие проценты; что чиновники часто пользовались государственными объектами, такими как лодки и места ловли рыбы, брали высокую плату за основные услуги, такие как похороны или стрижка овец, удерживали плату рабочих и набивали свои карманы благодаря коррупции; и что богачи ловили рыбу в прудах бедняков.

Насколько точно это соответствует правде, можно сомневаться, но общее впечатление говорит о типе правления, поощряющем захват и обогащение посредством использования власти для личной выгоды. С ранних пор процесс приобретения и концентрации частного богатства в кругах элиты вызывал обеспокоенность правителей, которым необходимо было как-то защищать первичных производителей, плативших налоги и занятых на государственных работах, от хищных ростовщиков и крупных землевладельцев. Начиная с середины III тысячелетия и до середины II тысячелетия до н. э. цари Месопотамии периодически объявляли долговые амнистии в попытке замедлить формирование частного капитала. Насколько нам известно, в долгой перспективе эта битва была обречена на поражение[65].

Показательную иллюстрацию такой напряженности можно найти в «Песне освобождения» – хурритском мифе, переведенном на хеттский язык в XV веке до н. э. В нем говорится о хурритском боге грозы Тешубе, который является на городской совет Эблы (город на северо-западе современной Сирии) в обличье должника, отчаянно нуждающегося и «иссушенного». Царь Меги поссорился с влиятельными старейшинами из-за освобождения долговых рабов, каковое считалось божественным распоряжением, однако ему противился Зазалла, искусный оратор, сумевший изменить мнение совета. Под его влиянием старейшины предлагают Тешубу золотые и серебряные дары, если он нуждается, масло, если он иссушен, и топливо для обогрева, если ему холодно, но отказываются освободить порабощенных должников, как того хочет Меги:

Но мы не освободим [рабов]. Не будет радости в твоей душе, о Меги.

Они напоминают о необходимости удержания должников в зависимости, ибо

если мы их отпустим, кто будет давать нам пищу? С одной стороны они подают нам чаши, с другой – предоставляют нам еду. Они наши повара, и они моют посуду для нас.

Их упрямство доводит Меги до слез, и он отказывается от любых претензий к своим собственным должникам. Перед тем как сохранившийся отрывок обрывается, Тешуб обещает божественную награду, если других должников тоже простят, и угрожает суровым наказанием, если их не простят[66].

Повествования такого рода говорят о том, что царская власть была ограничена привилегиями элиты, стремившейся к накоплению богатства. Древним царям ближневосточных городов-государств тоже приходилось действовать крайне осторожно, расширяя свои владения и конкурируя с местными храмами и другими влиятельными институтами. До какой-то степени баланс и относительно умеренный масштаб этих образований служили сдерживающими средствами для интервенций, усиливающих неравенство. Но крупномасштабные завоевания изменили такую формулу коренным образом. Насильственный захват соперничающих государственных образований и территорий открыл дорогу для более открытого присвоения богатства, которое уже не сдерживали местные ограничения. Вследствие слияния существующих государственных образований в большие структуры появились новые уровни иерархии, а находящиеся наверху получили доступ к более широкой ресурсной базе – это явление, увеличившее высшие доходы и доли богатства, дало еще больший толчок усилению неравенства.

Разуравнивающие последствия образования государств посредством экстенсивных завоеваний ясно видны на примере Аккадского царства с XXIV по XXII век до н. э. Это царство считают первой «настоящей» империей в истории человечества – если таковую определять не только по размеру, но также и по критериям полиэтнической гетерогенности, асимметричных отношений между центром и периферией и соблюдением местных обычаев в отношении социальных различий и иерархии. Аккадская империя охватывала несколько разных обществ, проживавших на территории от современной Северной Сирии до современного Западного Ирана. Столь беспрецедентный размах власти позволил аккадским царям не только присвоить себе божественный статус – сохранившиеся тексты повествуют о том, что Римуш, сын и наследник основателя империи Саргона, «считал себя равным богам», а его племянник Нарам Син утверждал, что «люди города Аккаде попросили его стать богом их города… и построили его храм в Аккаде», – но также захватывать и перераспределять имущество в огромном масштабе. Местных царей городов-государств сменили аккадские наместники, и значительная часть земли перешла в руки новых правителей и их старших помощников. Поскольку бо́льшая часть плодородной сельскохозяйственной земли принадлежала храмам, правителям приходилось либо конфисковывать участки, либо назначать своих родственников и чиновников жрецами, чтобы воспользоваться этими ресурсами. Новый класс империи, преодолевший внутренние границы локального царства, создавал огромные поместья. Экспроприированная земля, передаваемая чиновникам, использовалась для их поддержки и для того, чтобы они сами могли награждать своих собственных клиентов и подчиненных (некоторые из этих последних именовались «избранными»). В более поздней традиции наблюдается негодование по отношению к «писцам, которые межевали наши земли в степи». Бенефициары государственных грантов увеличивали свои владения, покупая частные земли.

Некоторые аккадские записи позволяют проследить за процессом роста богатства элиты. Йетиб-Мер, управляющий у обожествленного царя Нарам-Сина, владел почти 2500 акрами земли в разных частях империи. Месаг, представитель знати конца XXIII века до н. э., контролировал более 3000 акров: треть этой земли он получил в качестве личного надела, а на оставшуюся часть купил права. Куски его владений были переданы нижестоящим администраторам, ремесленникам и другим клиентам, среди которых лишь несколько получили большие участки, превышающие девяносто акров; остальным же пришлось довольствоваться меньшими. Таким образом, в правящем классе доступ к материальным ресурсам был разграничен по рангам. Вместе с практикой передавать имущество без особого учета существующих обычаев собственности такое слияние продуктивных ресурсов создавало среду, в которой господствовал принцип «победителю достается все», обогащавший немногочисленную властную элиту. По оценкам ведущего эксперта,

аккадская правящая элита пользовалась избытком ресурсов в гораздо большей степени, чем шумерская знать до нее[67].

В процессе формирования империй распределение дохода и богатства могло не иметь связи с выгодой от экономической деятельности, а материальное неравенство могло оказываться побочным продуктом сопутствующей перестройки отношений во власти. Широкомасштабное политическое объединение могло улучшать общие условия коммерческой деятельности посредством уменьшения стоимости транзакций и повышения спроса на первосортные товары и услуги, а также благодаря открывающимся перед предпринимателями возможностям капитализировать сети обмена, учрежденные в целях извлечения излишков, и таким образом увеличивать разрыв между владельцами капитала и другими. Оно поощряло урбанизацию, особенно в метрополиях, что усиливало материальное неравновесие. Оно также защищало от требований и ожиданий народных масс богатые элиты, находящиеся на стороне центральной власти, что позволяло им преследовать свои личные интересы. Все эти факторы, помимо прочих, способствовали концентрации дохода и богатства.

Но империи оформляли неравенство и более непосредственным образом. Санкционированные государством передачи материальных ресурсов членам политической элиты и административному персоналу превращали политическое неравенство в неравенство дохода и богатства. Оно непосредственно и незамедлительно отражало асимметрию власти в экономической сфере. Делегированная природа власти в досовременных государствах требовала, чтобы правители делились доходами со своими агентами и сторонниками, а также со старыми элитами, существовавшими до завоевания. Особенно это верно в отношении тех обществ, в которых значительным компонентом доходов государства и элиты являются трудовые услуги. Барщина в империи инков – один из самых подробно зафиксированных примеров в истории, но использование принудительного труда было широко распространено в Египте, на Ближнем Востоке, в Китае и в Мезоамерике, если говорить лишь о нескольких регионах. Выделение земельных наделов было почти универсальным средством награждения ключевых помощников, и такие наделы раздавали и вожди гавайских племен, и обожествленные цари Аккада и Куско, фараоны Египта и императоры Чжоу, короли средневековой Европы и Карл V в Новом Свете. Почти неизбежным следствием таких раздач были попытки со стороны их изначальных бенефициаров превратить эти наделы в наследственные семейные поместья и в конечном итоге в частную собственность. Но даже в случае успеха такие превращения лишь ускоряли и закрепляли материальное неравенство, изначально наблюдавшееся в политической сфере.

В дополнение к раздаче земель и трудовых услуг еще одним важным способом обогащения приближенной к власти элиты было участие во взимании доходов в пользу государства. Этот процесс засвидетельствован настолько подробно, что ему можно было бы и даже нужно посвятить целую большую книгу. Чтобы привести не столь известный пример, достаточно упомянуть, что в империи Ойо, крупном государстве йоруба в Западной Африке в начале Нового времени, мелкие царьки и подчиняющиеся им вожди собирались в местных центрах получения дани, после чего сходились на ежегодный фестиваль в столице. Дань в виде раковин каури, скота, мяса, муки и строительных материалов передавали королю через чиновников, которые были назначены покровителями тех или иных групп данников и наделены правом оставлять себе часть дани в обмен на свои услуги. Не стоит сомневаться в том, что эта формально разрешенная часть составляла лишь малую долю личного дохода этих фискальных агентов[68].

К Средневавилонскому периоду, то есть более 3000 лет назад, столетия сменяющих друг друга имперских режимов заставили жителей Месопотамии усвоить один важный урок: «Царь – это тот, на чьей стороне богатство». То, что они не знали, но чему вряд ли удивились бы, так это факту, что такое высказывание верно и в отношении многих других эпох и множества других регионов по всему миру. Насильственное присваивание и политические привилегии в очень большой степени дополняли и усиливали неравенство дохода и богатства, проистекающее от производства излишков и от передачи имущества по наследству. Взаимодействие между экономическими и политическими факторами развития и породило изначальный «один процент». Вряд ли у меня получится выразиться лучше Брюса Триггера, описавшего ацтекских пипилтин, которые

носили хлопковую одежду, сандалии, головные уборы из перьев и нефритовые украшения, жили в двухэтажных каменных домах, ели мясо человеческих жертвоприношений, пили шоколад и ферментированные напитки (в умеренном количестве) на публике, входили в дворец правителя по желанию, могли вкушать пищу в обеденном зале дворца и исполняли особые танцы во время общественных ритуалов. Налогов они не платили[69].

Это можно считать кратким очерком досовременного неравенства. И лишь каннибализм – одна из особенностей именно этой конкретной элиты – позволяет довести метафору «поглощения человеческих пота и труда» до предельно буквального смысла. На протяжении большей части человеческой истории очень богатые действительно «отличались от тебя и меня» – или, точнее говоря, от наших более заурядных предков. Материальное неравенство могло проявляться даже в физических чертах. В XVIII и XIX столетиях н. э., когда достижения медицины наконец-то позволили увеличивать срок жизни и размеры тела за деньги, представители английских высших классов возвышались над широкими массами уже не только в переносном смысле. Но если верить набору данных, которые (очень) далеки от совершенства, такое расхождение можно проследить и вглубь истории.

Египетские фараоны и представители микенской элиты Греции бронзового века, по всей видимости, действительно были выше простолюдинов. Скелетные останки, принадлежавшие более стратифицированным обществам, демонстрируют бо́льшие различия в росте, чем останки из менее иерархических. Наконец, что более важно с дарвинистской перспективы, материальное неравенство обычно влечет за собой и репродуктивное неравенство – что в крайнем проявлении приводит к многочисленным гаремам и десяткам потомков у представителей власти[70].

Следует отметить, что степень неравенства дохода и богатства в досовременных обществах определяется не только жадностью придворных элит. Выше уже приводились свидетельства распределения наследства и приданого в вавилонском «среднем классе», что дает представление о феномене, который можно назвать «растущим неравенством в ответ на экономический рост и коммерциализацию». В следующей главе и в главе 9 приводятся археологические данные о размере домов до римского завоевания, в римскую эпоху и после нее в разных частях Европы и Северной Африки; эти данные свидетельствуют о значительных вариациях в неравенстве потребления среди жителей городов. Даже несмотря на то, что этот материал можно дополнять другим, особенно из контекста погребений, для большей части досовременного периода трудно, а порой и вовсе невозможно получить значимую информацию о распределении дохода и богатства среди населения в целом[71].

Но я сосредотачиваюсь на зажиточных слоях не только по прагматическим причинам. Как мы увидим в главе 3 и в приложении, в ряде случаев данные списков имущества или переписей позволяют проследить, по крайней мере очень грубо, распределение материальных ресурсов в отдельных обществах от древности до современного колониального периода. Большинство кривых Лоренца, которые можно составить на основе этих приблизительных оценок, будут напоминать скорее хоккейные клюшки, нежели полумесяцы, и указывать на сильное расхождение между избранным меньшинством и подавляющим большинством, пребывающим на уровне, недалеко ушедшем от уровня удовлетворения самых основных потребностей. С немногими исключениями, такими как Древняя Греция и поселения в колониальной Северной Америке, группы, к которым я возвращаюсь в главах 3 и 6, то есть аграрные популяции, организованные в политические образования уровня государств, обычно не имели сильного и устойчивого среднего класса, ресурсы которого могли бы служить противовесом богатству элиты. Только по одной этой причине уровень неравенства в большой степени определяется долей ресурсов, которыми распоряжаются зажиточные слои[72].

И, наконец, появление большого числа очень бедных индивидов также повышало общее неравенство. Новоассирийская империя в регионе Плодородного полумесяца печально известна масштабными насильственными переселениями, в основном из покоренных периферийных районов в центральные области на северо-востоке Месопотамии. Широкомасштабные переселения начались в правление Тиглатпаласара III (745–727 до н. э.), когда имперские экспансия и консолидация набрали обороты. Один обзор древних записей насчитывает 43 случая таких переселений, в которые были вовлечены 1 210 928 человек, не говоря уже о сотнях мелких, о которых не приводится таких подробных сведений. И хотя в точности указанных цифр можно сомневаться (как и в том, что с одного места на другое перемещались целые народности – «народ этой земли, мужчин и женщин, малых и великих, без исключения, я погнал их, я считал их, как добычу»), совокупный эффект такой практики в любом случае огромен.

В течение примерно следующего столетия продолжающийся приток переселенцев позволил ассирийским царям построить, населить и обеспечить продовольствием несколько столичных городов. Каменные рельефы, прославляющие деяния царей, создают впечатление, что депортированные прибывали с минимальным количеством личных вещей – одним мешком или сумой. Лишенные всего своего имущества, они были вынуждены вести существование на грани выживания. Их положение, похоже, только ухудшалось по мере роста могущества империи. В течение продолжительного времени не наблюдалось признаков того, что перемещенные лица чем-то формально отличаются от местного населения: их «считали вместе с ассирийцами». Но это определение исчезает во время последней стадии ассирийских завоеваний (примерно с 705 по 627 г. до н. э.), когда великие победы и непрерывная экспансия способствовали рождению чувства национального превосходства. В эту эпоху депортированных переселенцев понижают до статуса принудительных работников и задействуют на больших общественных работах.

Насильственная миграция не только расширила ряды бедняков, но и увеличила богатство и доход высшего класса. Во многих текстах упоминается, как захваченных на войне пленных делят при дворе и между храмами. Когда последний из великих завоевателей, царь Ашшурбанапал (668–627 до н. э.), привел большое количество пленников из Элама (ныне область Хузестан на юго-западе Ирана), он заявил:

Избранных я подарил моим богам… солдат… я добавил в мое царское войско… остальных я поделил, как овец, среди столичных городов, обиталищ великих богов, моих чиновников, моей знати, всего моего лагеря.

Распределенных таким образом пленных отправили работать на поля и в сады, которые были также переданы в распоряжение чиновников, а остальных поселили на царских землях. Такая практика, осуществляемая в широком масштабе, увеличивала в популяции долю рабочих с низким доходом и без богатства и одновременно повышала доход находящихся на вершине, что, без сомнения, только усиливало общее неравенство[73].

К схожим результатам приводило и рабство. Порабощение чужаков было одним из немногих механизмов, способных создать значительный уровень неравенства в небольших добывающих обществах низкой или умеренной сложности, причем не только среди прибрежных охотников и собирателей Тихоокеанского Северо-Запада, но и в широком спектре племенных групп. Но, опять же, использование рабского труда обрело широкий размах только после одомашнивания животных и растений и образования государств. В период Римской республики на Апеннинский полуостров прибыло несколько миллионов рабов, и многих приобрели богачи для обслуживания своих особняков, мастерских и сельскохозяйственных поместий. Две тысячи лет спустя, в XIX веке, в халифате Сокото (на территории современной Нигерии) огромное количество военнопленных передавалось членам политической и военной элиты – примерно в то же время, когда подобный «своеобразный институт» подхлестывал материальное неравенство на Старом Юге США[74].

Глава 2

Империи неравенства

Неравенство имеет различные истоки. Природа производственных активов и то, как они передаются последующим поколениям, размер прибавочного продукта, превышающего минимум, необходимый для удовлетворения основных потребностей, относительная важность коммерческой деятельности, спрос и предложение в сфере труда – все это складывается в сложную и постоянно меняющуюся картину распределения материальных ресурсов. Институты, регулирующие взаимодействие этих факторов, крайне чувствительны к политическим и военным влияниям, к давлениям и потрясениям, которые в конечном итоге сводятся к способности мобилизовать и использовать насилие. Аграрные империи, охватывающие обширные территории и существующие на протяжении многих поколений, демонстрируют стабильную и строгую иерархию и – во всяком случае, по досовременным меркам – высокие показатели социального развития: накопление энергии, урбанизацию, обработку информации и военный потенциал. В этих империях складываются наилучшие условия для развития неравенства в среде, относительно хорошо защищенной от значительных насильственных потрясений. В этом последнем отношении эти империи предстают аналогами Запада относительно мирного XIX века – периода беспрецедентных экономических и культурных преобразований.

Как мы увидим, древние империи и общества, переживающие индустриализацию, демонстрируют похожую картину неравенства дохода и богатства. В цивилизациях, разделенных полутора и более тысячелетиями и имеющих мало общего, помимо общественного порядка, стабильности и устойчивого развития, наблюдалось крайне неравномерное распределение материальных ресурсов. В разные эпохи и на разных стадиях экономического развития отсутствие серьезных насильственных потрясений было существенным условием высокого неравенства[75].

Для иллюстрации этого положения я приведу два образца: империю Хань и Римскую империю, которые, как утверждается, в расцвете своего могущества включали в свой состав около четверти всего населения Земли. На Древний Рим навесили ярлык «империи имущества», в которой богатство создавалось прежде всего благодаря приобретению земель, тогда как в Китае состояния создавались скорее благодаря службе на государственной должности, а не частным инвестициям. Но, похоже, такое противопоставление преувеличено: в обеих этих средах политическая власть была критически важным источником дохода и богатства, неразрывно связанным с экономической деятельностью и служащим важным фактором материального неравенства[76].

Ранний Китай

Империя Хань, которая пришла на смену недолговечной империи Цинь, впервые объединившей Воюющие царства, за четыреста с лишним лет своего существования (206 до н. э. – 220 н. э.) оставила достаточно свидетельств о динамике концентрации дохода и богатства в относительно стабильном окружении; эти свидетельства дают неплохое представление о конфликте между правителями и элитами, контролирующими землю, о производстве излишков и о сельской рабочей силе, а также об экономических и политических силах, приводивших к созданию крупных состояний. Одним из таких факторов была коммерциализация сельского хозяйства: согласно одному документу времен правления пятого императора Хань Вэньди (180–157 до н. э.), мелкие землевладельцы, вынужденные брать деньги взаймы под большие проценты, теряли свою землю (а иногда и собственных детей, продаваемых в рабство), отдавая ее купцам и ростовщикам, которые создавали огромные поместья, обрабатываемые арендаторами, наемными работниками или рабами[77].

Правители государства, желавшие сохранить класс мелких землевладельцев как основу налоговой системы и системы военных рекрутов, пытались бороться с подобными тенденциями. Со 140 года до н. э. до 2 года н. э. правительство одиннадцать раз распределяло землю среди крестьян. Членов местных элит вынуждали переехать в столичный регион – не только с тем, чтобы обеспечить их политическую лояльность, но и ради ограничения их произвола на местах. Когда такие переселения прекратились, богатым и знатным стало еще легче накапливать активы, скупая или захватывая землю и подчиняя себе бедняков. В 7 году до н. э., после того как подобные неконтролируемые захваты продолжались на протяжении нескольких поколений, верховные советники при дворе наконец-то предложили бороться с концентрацией земельной собственности в одних руках с помощью законов. Однако меры, с помощью которых можно было бы ограничить права элиты на владение землями и рабами, а также изымать излишки, быстро встретили противодействие.

Вскоре после этого узурпатор Ван Ман (9–23 н. э.) пошел на еще более радикальное вмешательство. Более поздние (и враждебно настроенные по отношению к нему) источники приписывают Вану грандиозные замыслы – от национализации земли до отмены работорговли. Домохозяйства должны были передать земли выше установленного лимита площади родственникам или соседям. Предполагался возврат к гипотетическим архаическим традициям периодического перераспределения земли (к так называемой колодезной системе), якобы обеспечивавшим равные условия, а продажа земли, домов и рабов запрещалась под страхом смерти. Неудивительно, что эти постановления – если они и в самом деле имели место, а не просто были выдуманы или приукрашены более поздней ханьской пропагандой – оказались невыполнимыми и от них вскоре отказались. Новый режим продержался недолго, и при поддержке крупных землевладельцев династия Хань была успешно восстановлена[78].

Ханьские источники упоминают о накоплении богатства прежде всего в связи с тем, что мы назвали бы рыночными механизмами, и приписывают стремление к этому накоплению прежде всего торговцам – классу, который презирала близкая к власти образованная прослойка. Историк Сыма Цянь описывает богатых купцов как класс, «пользующийся услугами бедных», и утверждает, что крупнейшие их состояния были сравнимы с состояниями самых высокопоставленных императорских чиновников. Как следствие, власти рассматривали частное богатство как основную цель своих интервенций. Купцы облагались более высокими налогами, чем представители других занятий. Фискальные интервенции стали еще более агрессивными в 130-х годах до н. э., когда императору Уди понадобились средства на военную кампанию против державы сюнну (хунну) на севере. Уди установил государственную монополию на соль и железо. При этом он не только перехватил прибыль, которую до этого получали частные предприниматели, но и защитил мелких землевладельцев (которые были ему необходимы в качестве источника рекрутов и налогов) от разорения и изгнания с земли со стороны владельцев торгового капитала, стремившихся инвестировать в недвижимость. Правительство Уди подняло ежегодные налоги на коммерческое имущество. Утверждается, что были уничтожены многие крупные состояния. Вполне согласуется с центральной идеей данной книги, что эти меры по уравниванию были тесно связаны с военными действиями в условиях массовой мобилизации, но сошли на нет с окончанием военных действий[79].

Меры, направленные против концентрации коммерческого капитала и его влияния, усиливающего неравенство, в конце концов оказались бесполезными – не только из-за их непоследовательности, но, что самое главное, также из-за того, что торговцы старались инвестировать свою прибыль в землю, чтобы обезопасить себя от требований государства. Как пишет Сыма Цянь в «Шицзы», их стратегия заключалась в том, чтобы

накопить богатства благодаря второстепенному занятию [то есть торговле] и сохранить их благодаря главному занятию [то есть сельскому хозяйству].

Предотвратить это с помощью запретов было невозможно: торговцы находили способы обойти препятствия при покупке земли; им также удавалось заручиться поддержкой среди чиновников и проникнуть в их среду, а некоторые богатые предприниматели или их родственники даже становились знатными людьми и получали титулы[80].

Другими основными источниками большого богатства, помимо экономической деятельности, были государственная служба и, в более общем смысле, близость к центру политической власти. Высокопоставленные чиновники получали от императора щедрые дары и наделы. Крупным землевладельцам разрешалось удерживать часть налогов, выплачиваемых находящимися на их территории домовладениями. Огромное богатство накапливалось благодаря фаворитизму и коррупции: утверждалось, что некоторые императорские канцлеры и другие высшие чиновники сколотили самые крупные из известных состояний. В последний период династии Восточная Хань о прибыльном характере высоких должностей свидетельствовали цены, по которым можно было приобрести такие должности. Коррумпированные чиновники вовсю пользовались своими законными привилегиями. Чиновников выше определенного ранга нельзя было арестовать без предварительного одобрения императора, и схожие правила существовали относительно вынесения приговоров и наказаний[81].

Помимо законных инвестиций своего богатства, лица, имевшие большие связи, также без труда прибегали к притеснению и эксплуатации простолюдинов. Чиновники злоупотребляли своей властью, занимая общественные земли или захватывая участки у других владельцев. В источниках отражено распространенное мнение о том, что политическая власть соответствует ощутимому материальному богатству в виде земли, либо дарованной государством, либо полученной благодаря влиянию и вымогательству. Со временем эти процессы создали в элите слой титулованной знати, чиновников и фаворитов, которые образовывали союзы между собой и вступали в родственные связи. Богачи либо сами занимали должности, либо налаживали связи с теми, кто их занимал; государственная служба и близость к тем, кто занимал посты на этой службе, в свою очередь позволяли еще больше разбогатеть[82].

Такая динамика одновременно и благоприятствовала семейной преемственности в передаче состояний, и сдерживала ее. С одной стороны, у сыновей высокопоставленных чиновников было больше шансов пойти по стопам своих отцов. Их и других младших родственников автоматически назначали на должности, и они с большой выгодой для себя пользовались рекомендательной системой для занятия государственных постов. Известно, что родственники чиновников из больших семей – в одном случае не менее тринадцати сыновей – также становились имперскими администраторами. С другой стороны, та же непредсказуемость политической власти и ее хищнический характер, превращавший чиновников в плутократов, подрывали их собственное благосостояние. Например, один из высокопоставленных правительственных чиновников по имени Гуань Фу сколотил огромное состояние и скопил такое количество земель в своей родной провинции, что пробудил гнев и негодование местных жителей, так что среди них стала популярной детская песенка:

Пока воды Инхэ ясные, семейству Гуань ничего не угрожает;

Когда воды Инхэ помутнеют, семейству Гуань настанет конец!

Эта песенка отражает всю шаткость и ненадежность политически обусловленного богатства: чем выше удавалось подняться плутократу, тем ниже можно было упасть. Рисковали своим положением даже те, кто находился на самой вершине статусной пирамиды, – вплоть до родственников жен ханьских императоров[83].

В этих условиях высшему эшелону ранней ханьской элиты удалось сохранить свои позиции лишь немногим дольше столетия, а затем он был сметен, как и остатки правящих домов эпохи Воюющих царств. Их места заняли новые фавориты. Столетие спустя узурпатор Ван Ман последовательно лишил постов и благосостояния их наследников, а сторонников узурпатора в свою очередь сменили последователи династии Восточная Хань. В результате этих неоднократных смен элиты мы видим, что позже, в I столетии н. э., упоминаются лишь несколько благородных семейств Западной Хань[84].

Обычной судьбой для государственных служащих были насильственная смерть и экспроприация. Многочисленные высокопоставленные чиновники были казнены или вынуждены покончить жизнь самоубийством. В исторических хрониках «Шицзы» и «Ханьшу» среди биографий имеется отдельный раздел о «грубых чиновниках», которые преследовали членов правящей элиты по требованию своих императоров. Многие из преследуемых потеряли жизнь, а порой истреблялись и целые семейства. Постоянная внутренняя борьба между различными сегментами правящего класса также приводила к масштабной смене элит и переходу состояний из одних рук в другие. Этот круговорот борьбы за власть внутри элит сводился к игре с нулевой суммой: кто-то приобретал, кто-то терял. Динамика насильственного перераспределения служила фактором, сдерживающим концентрацию богатства в элитных кругах: как только какое-то отдельное семейство или отдельная группа слишком выделялись на фоне других, то их тут же старались принизить и их место занимали соперники[85].

Но несмотря на то, что этот фактор препятствовал появлению сверхбогатых семейств, которые могли бы сохранять и расширять свое влияние и богатства на протяжении длительного времени, похоже, что в целом элита все же постепенно богатела и усиливала свою власть за счет большинства населения. Со временем насильственные интервенции со стороны государства стали более редкими, и с приходом династии Восточная Хань возникли условия для еще большего усиления неравенства. Количество домохозяйств, контролируемых в качестве земельных уделов двадцатью местными царями – близкими родственниками правителей и данниками Хань, выросло с 1,35 миллиона во 2 году н. э. до 1,9 миллиона в 140 году н. э. (доля таких домохозяйств среди всех, зарегистрированных в имперских переписях, выросла с 11 до 20 %). И хотя вражда между группировками продолжала уносить жизни и состояния – иногда подвергались казни или отправлялись в ссылку целые кланы, – в целом класс богачей получил выгоду от новых порядков. Семейства крупных землевладельцев, содействовавшие восстановлению власти Хань, получали в свое распоряжение всё больше земель и посредством займов подчиняли себе крестьян, обрабатывающих эти земли. Источники того периода упоминают о склонности элиты фальсифицировать данные переписей, чтобы скрывать подлежащее налогообложению имущество. Сокращение количества зарегистрированных домохозяйств с более чем 12 миллионов во 2 году н. э. до менее 10 миллионов в 140 году – и это во время активного расширения и заселения южных пределов империи – отчасти отражает растущее стремление крупных землевладельцев утаивать свое имущество от государственных служащих, а также отражает процесс превращения свободных крестьян в безземельных арендаторов[86].

В период правления Восточной Хань, похоже, сформировалась более стабильная императорская элита, поскольку вступление в ее ряды со стороны стало считаться чем-то неординарным. Такое обособление правящего класса согласуется с растущим количеством свидетельств продолжительного влияния семейств, члены которых занимали высокопоставленные должности на протяжении шести или семи поколений, благодаря чему число семейств, обладающих таким влиянием, уменьшалось. Несмотря на продолжающиеся вражду и перестановки в элите, наблюдается тенденция к более последовательной концентрации как власти, так и богатства. Этот процесс сопровождался формированием более сплоченной элиты, менее зависимой от занимаемых должностей. Приватизация богатства наконец-то достигла уровней, которые сами по себе давали больше защиты от грабительских интервенций, – пусть уменьшающаяся власть государства и делала доступ к государственным должностям менее привлекательным. В то же время поляризация между землевладельцами и арендаторами, похоже, усилилась, и последние переходили в подчинение первым не только из-за долговых обязательств. По мере распада имперского государства арендаторы превращались в слуг и зависимых работников местных сильных вождей и помещиков. Закабаление приводило к развитию клиентелы (отношений типа «патрон – клиент») и появлению местных армий. В III веке н. э. местные правители стали практически самостоятельными и независимыми от центральной власти[87].

Империя Хань поддерживала класс элиты, состоявший из государственных чиновников, землевладельцев и коммерческих инвесторов; эти группы во многом пересекались и соревновались за ресурсы между собой и с другими группами. Со временем концентрация земельных владений увеличивалась, тогда как нажим государства на производителей продукции ослабевал, а рента вытесняла налогообложение. Влиятельные семейства становились еще сильнее. Отношения между правителями и элитой изменились от централизованного военного правления эпохи Цинь к политике компромиссов эпохи Хань, которая только эпизодически прерывалась агрессивными интервенциями со стороны правителя.

Реставрация Хань еще сильнее сместила баланс в сторону богатой элиты. Эволюцию неравенства определяли два фактора: продолжительный период мира, позволявший концентрировать богатство за счет мелких землевладельцев и в конечном итоге даже за счет правителей государства, и продолжающееся насильственное перераспределение доходов представителей элиты. Первый фактор усиливал неравенство, второй – сдерживал. Но все же ко второй половине периода Восточной Хань и в послеханьских царствах III столетия концентрация богатства стала более мощной тенденцией.

Период Хань был лишь началом процесса, который позже стал определяющей чертой исторического развития неравенства в Китае. Насильственные смены центральных династий неизбежно сокращали некоторые из существовавших диспропорций. Этому способствовало и перераспределение земель, которое проводили новые режимы, однако обычно за ним следовало возвращение к прежней концентрации состояний, как это было в случаях с династиями Суй (с 581 года), Тан (с 618 года), Сун (с 960 года) и Мин (с 1368 года). С каждой новой династией из числа ее сторонников формировались новые элиты, занимавшие позиции, которые позволяли оказывать политическое влияние и накапливать частное богатство. Аристократия, низложенная в конце периода Тан – я описываю этот процесс в главе 9, – пустила тем не менее глубокие корни. Небольшое число видных кланов смогли продержаться при власти еще два-три столетия, пользуясь привилегированным доступом к высоким должностям и накапливая огромные состояния. Знать, чиновники и обладатели официальных титулов обычно освобождались от налогов и обязательной службы, что еще более способствовало концентрации ресурсов в их руках. Частные земли снова расширялись за счет государственных; землевладельцы снова старались скрыть из налоговых списков находящиеся под их контролем крестьянские домохозяйства.

В период Сун, после драматического уничтожения этого класса, возникла совершенно новая элита. Благодаря пожалованиям со стороны правителей возникли крупные поместья, а более поздние попытки предоставления крестьянам дешевых правительственных займов закончились неудачей. В период Южной Сун концентрация земель и клиентела расширились; запоздалые попытки ограничить размеры поместий были весьма враждебно встречены элитой. Монгольские завоеватели щедро награждали военачальников землями и разработали систему пенсионного обеспечения для их солдат. После изгнания монгольских землевладельцев и чиновников основатель новой династии Мин, император Хунъу, наградил большими поместьями своих соратников, образовавших новую знать; впоследствии Хунъу, а затем его преемники пытались сократить их владения, но эти попытки провалились. Напротив, земельные владения элиты даже выросли благодаря щедрости императоров, насильственным захватам и уступкам со стороны крестьян, которые стремились избежать имперских налогов и поручали свои участки покровительству помещика. Источник XVI века описывает ситуацию следующим образом:

К югу от Янцзы бедные и богатые опираются друг на друга, слабые все передают свою землю.

Фальсификация переписей не дает оценить истинный размах владений элиты. И опять же, должность открывала путь к богатству; в «Комментарии к кодексу Мин» откровенно говорится:

Следует опасаться того, что многочисленные достопочтенные чиновники воспользуются своей властью, чтобы с большим размахом получать поля и дома и отбирать имущество у населения.

Мы видим, что в какой-то степени повторяются процессы, которые можно проследить до эпохи Западной Хань на полторы тысячи лет раньше:

В конце династии Мин помещики приобрели многочисленных крепостных, которых они держали в наследственной зависимости. В стране почти не осталось свободных простолюдинов. Тем не менее, если влияние хозяина каким-то образом ослабевало, они могли взбунтоваться или уйти. Иногда они даже насильно отбирали поля своих господ, захватывали имущество хозяев и переходили в услужение другому человеку с новообретенным титулом. Изначальное влиятельное семейство могло возбудить судебную тяжбу, но власти обычно решали дело исключительно в пользу того, кто оказывался сильнее[88].

Последняя династия, маньчжурская Цин, конфисковавшая и перераспределившая обширные минские поместья среди императорских кланов и других своих последователей, погрязла в охватившей всю страну коррупции. Чиновники скрывали растраты и оформляли хищения приписками и вымышленными задолженностями; преувеличивали размах природных бедствий, требовавших освобождения от налогов; объявляли свои собственные земли бесплодными; авансом взимали налоги у богачей, присваивали деньги, а затем переводили долги на простолюдинов; переводили земли в другую категорию, но взимали налоги по обычной ставке, кладя разницу себе в карман, а также не выдавали расписок или выдавали поддельные. Помещики и вышедшие в отставку чиновники вовсе не платили налоги, действующие чиновники и распорядители перекладывали бремя налогов на простолюдинов в обмен на долю дохода. И, наконец, земельные участки регистрировали на сотни фальшивых имен, что затрудняло взимание недоимок и долгов. Коррупция среди высокопоставленных чиновников стала обычным механизмом накопления богатства, и чем выше занимал положение чиновник, тем быстрее он обогащался. Согласно некоторым оценкам, средний доход чиновников превышал их официальный, установленный законом доход в форме зарплаты и привилегий в десятки раз; в случае с наместником-правителем – в сотни раз, а в случае Хешэня (1750–1799), канцлера при дворе Цин во второй половине XVIII века, – в 400 000 раз. Для борьбы с коррупцией использовались казни и конфискации имущества[89].

В современном Китае наблюдается на удивление схожая картина. Будучи членом Постоянного комитета Политбюро, Чжоу Юнкан присвоил 326 объектов собственности по всему Китаю общей стоимостью в 1,76 миллиарда долларов в дополнение к 6 миллиардам на банковском счете, принадлежавшим ему и членам его семьи, а также ценным бумагам на 8,24 миллиарда долларов. Когда его арестовали в декабре 2014 года, в различных его резиденциях были обнаружены иностранные банкноты на сумму 300 миллионов долларов, а также большое количество золотых драгоценностей. Общее состояние вполне могло бы поставить Чжоу на 55-е место в списке Forbes 2015 года, но это не значит, что менее высокопоставленные чиновники и государственные лица не стремились урвать свою долю. В особняке одного генерала обнаружили целую тонну драгоценностей, и даже довольно заурядный поставщик воды в курортном городе, где отдыхали представители партийной элиты, умудрился пробрести недвижимость общей стоимостью свыше 180 миллионов долларов[90].

Римская империя

Но вернемся к изначальному одному проценту древнего мира. Эволюция неравенства в Риме во многих отношениях напоминает такую же эволюцию в Китае, но огромное количество дошедших до нашего времени текстов и археологических памятников позволяет в гораздо большей степени проследить концентрацию доходов и богатства, а также сопоставить ее с усилением и консолидацией центральной власти. Количественные данные появляются со II столетия до н. э., когда власть Рима распространилась за пределы Апеннинского полуострова и он начал поглощать ресурсы эллинистических царств восточного Средиземноморья. По мере расширения империи состояния росли в грандиозном масштабе (табл. 2.1)[91].


Табл. 2.1. Рост крупнейших из известных состояний римского общества и населения под римским владычеством, со II века до н. э. до V века н. э.

Великий уравнитель

Эти цифры свидетельствуют о том, что за пять поколений верхняя планка частного богатства выросла в сорок раз. По самым консервативным оценкам, общее состояние класса сенаторов, управлявших государством, во II–I столетиях до н. э. увеличилось на порядок. Инфляция была умеренной, и нет признаков, что производство на душу населения или среднее частное богатство среди рядовых жителей увеличилось более чем на малую долю в сравнении с состояниями высшего класса. Таким образом, римские власть имущие стали гораздо богаче не только в абсолютном выражении, но и в относительном: темпы роста богатства сенаторов значительно превышали скорость роста населения, оказавшегося под римским владычеством, – как во всем Средиземноморье, так и на родном полуострове. При этом богатство росло и в толще римского общества. К началу I века до н. э. по меньшей мере 10 000 граждан (а возможно, и вдвое больше) – большинство из них в самой Италии – преодолели порог в 400 000 сестерциев, необходимый для вступления в сословие эквитов (всадников), следующее по знатности после класса сенаторов. Если учесть, что всего лишь за несколько поколений до этого состояние в несколько миллионов считалось исключительным, то мы видим, что нижний слой римского правящего класса также значительно обогатился. О том, что происходило в среде простолюдинов, мало что известно, но это должны были определять два усиливавших неравенство фактора: сильная урбанизация, которая обычно увеличивает неравенство, и повышение численности рабов, которых было больше миллиона в одной только Италии; рабы были юридически лишены всякого имущества и часто, если не постоянно, существовали на грани выживания, что только увеличивало разрыв в обществе в целом[92].

Откуда же поступали все дополнительные ресурсы? На последних стадиях республиканского периода наблюдалось экономическое развитие с явным усилением рыночных отношений. Использование рабов при производстве товаров и зерна на продажу, а также многочисленные археологические свидетельства экспорта вина и оливкового масла говорят о предпринимательском успехе римских владельцев капитала. Но это только часть общей картины. Простые оценки возможного масштаба спроса и предложения позволяют предположить, что землевладение и связанная с ним экономическая деятельность не могли создать достаточно дохода, чтобы обогатить римскую элиту настолько, насколько это известно. И в самом деле, источники в качестве средства обогащения и создания состояний упоминают и вымогательство. Огромное богатство можно было скопить за пределами Италии, а римский стиль управления крайне располагал к злоупотреблениям. Провинциальная администрация отличалась корыстностью, и стремление к получению выгоды встречало слабое противодействие в виде судов и законов, призванных предотвратить вымогательство; облеченные властью избегали обвинений, заключая между собой союзы и делясь рентой.

Более того, в то время, когда обычная ставка по кредиту в самом Риме составляла 6 % годовых, богатые римляне навязывали провинциальным городам гораздо более высокие ставки, вплоть до 48 %, но те настолько отчаянно нуждались в деньгах, что соглашались и на эти условия. Члены сословия всадников получали выгоду от распространенной практики взимания налогов – право на сбор определенных налогов в определенной провинции выставлялось на аукцион, и выигравший его консорциум мог делать что угодно, чтобы получить прибыль.

Таким же, если не более важным источником дохода элиты была война. Римские военачальники полностью распоряжались военной добычей и сами решали, каким образом поделить ее между своими солдатами, офицерами, помощниками и государственной казной, не забывая и о собственных интересах. На основании источников о войнах и военных кампаниях с 200 по 30 год до н. э. можно предположить, что по меньшей мере 3000 с лишним сенаторов того времени имели все шансы обогатиться подобным образом[93].

Когда в 80 году до н. э. республиканская система вступила в полувековой период нестабильности, внутренние насильственные конфликты и перераспределение богатства внутри элиты привели к созданию новых состояний. В тот период более 1600 членов римского правящего класса, сенаторов и всадников, пали жертвой «проскрипций» – списков политических противников, объявленных вне закона; попадание в такой список могло стоить имущества, а то и жизни. Сторонники выигравшей фракции за бесценок приобретали конфискованное имущество проигравших на аукционах.

Насильственное перераспределение усилилось во время продолжительных гражданских войн 40-х и 30-х годов до н. э. В 42 году очередные проскрипции разорили более 2000 богатейших домохозяйств. В результате всех этих пертурбаций римское высшее общество пережило крупнейшее потрясение с самого начала Республики. Семьи, доминировавшие в политической жизни на протяжении нескольких столетий, лишились власти, и им на смену пришли другие. По мере распада Республики в ней начали проявляться черты, типичные скорее для монархических режимов, – мы наблюдали их на примере Китая династии Хань: доходы и потери элиты в результате кровавой внутренней борьбы и политически мотивированное разорение старых состояний[94].

Падение Республики привело к возникновению постоянной военной диктатуры, сохранившей видимость республиканских институтов. Большое богатство теперь можно было получить благодаря близости к новым правителям – императорам – и их двору. В I веке н. э. сообщается о шести частных состояниях размером от 300 до 400 миллионов сестерциев, то есть превышающих все известное в республиканский период: они были накоплены высшими придворными, и в конечном итоге большинство этих состояний поглотила государственная казна.

Рециркуляция богатства элиты принимала много форм. От аристократов и фаворитов часто ожидали, что они включат правителей в свои завещания. Утверждалось, что император Клавдий за двадцать лет получил 1,4 миллиона сестерциев в наследство от друзей. При его преемниках римские анналы фиксируют непрекращающуюся череду казней по обвинениям в измене, реальным или вымышленным, с конфискациями собственности казненных. Зафиксированный или подразумеваемый масштаб конфискаций в высшем слое римского общества – порядка нескольких процентов от богатства элиты в целом – говорит о высокой степени насильственного перераспределения среди очень богатых. Щедрость и экспроприация, по сути, были всего лишь двумя сторонами одного и того же политического процесса, и император жаловал своих приспешников богатством или разорял их, руководствуясь сиюминутным политическим расчетом[95].

При автократии сохранялись и более традиционные варианты политического обогащения. Наместники провинций, которым теперь платили до миллиона сестерциев в год за службу, продолжали сколачивать состояния на стороне: один из наместников провинции Сирия приехал туда как pauper («нищий»), а уехал как dives («богач»). Спустя столетие один из наместников Южной Испании неразумно похвастался в своей переписке о том, что путем вымогательства получил 4 миллиона сестерциев от жителей провинции и даже продал некоторых из них в рабство. В качестве примера на другом конце этой административной цепи можно привести одного императорского раба, надзиравшего за императорской казной в Галлии, который имел в своем распоряжении еще шестнадцать рабов более низкого положения, двое из которых присматривали за его (очевидно, дорогим) набором серебряной посуды[96].

Консолидация и унификация империи облегчили процесс расширения и концентрации частного богатства. Утверждается, что при Нероне шесть человек владели «половиной» провинции Африка (с центром в современном Тунисе) – впрочем, только до того момента, как он конфисковал эти состояния. И хотя это утверждение явно преувеличено, оно не обязательно радикально отличается от истинного положения дел в том регионе, где размеры крупных поместий, как мы знаем, достигали размеров городских областей. Богатейшие провинциалы входили в ряды имперского правящего класса, стремясь получить титул с сопутствующими привилегиями и воспользоваться этими преимуществами для дальнейшего обогащения. Один обзор древнеримской литературы продемонстрировал, что эпитеты, описывающие богатство, почти исключительно относятся к сенаторам в ранге консулов, который считался особенно почетным и давал наилучший доступ к дополнительным средствам обогащения. Формальный статус был сопряжен с финансовыми возможностями, и членство в трех рангах государственных классов – сенаторы, всадники и декурионы – зависело от имущественного ценза[97].

Столь тесная связь личного богатства и политической власти отражалась и на местном уровне. В эпоху своего расцвета Римская империя состояла примерно из 2000 городов (по большей части самоуправляемых) и других поселений, за которыми в общих чертах присматривали – и стригли с них шерсть – сменяющие друг друга наместники с целым штатом приближенных чиновников, государственных вольноотпущенников и рабов, на которых были возложены в основном фискальные вопросы. Власть в каждом городе обычно находилась в руках совета, состоящего из представителей местной элиты. Эти советы, члены которых формально считались декурионами, не только отвечали за городские налоги и расходы, но были также обязаны отчитываться о благосостоянии города в интересах римского налогообложения и собирать средства для передачи сборщикам налогов. На основании богатых археологических и письменных свидетельств о щедрых городских тратах того периода можно предположить, что городские чиновники отлично знали, как можно защитить местные активы от притязаний удаленной столицы и сохранить большую часть излишков дома – как в собственных карманах, так и вложив их в общественное благоустройство[98].

Постепенная концентрация провинциального богатства хорошо отражена в Помпеях – одном из наиболее хорошо сохранившихся римских городов, погребенном под пеплом Везувия в 79 году н. э. Помимо записей, в которых упоминаются держатели должностей и владельцы производственных активов, сохранилось также имущество домохозяйств на момент катастрофы, а в некоторых случаях можно даже идентифицировать жителей конкретных зданий. Городская элита Помпей состояла из внутреннего ядра богатых граждан с привилегированным доступом к местным должностям. Стратификация видна и в структуре города. В Помпеях имелось около 50 больших особняков с просторными атриумами, внутренними дворами с колоннадами и многочисленными столовыми, а также по меньшей мере сотня более скромных резиденций – вплоть до самого маленького дома, принадлежавшего одному из членов городского совета. Это хорошо согласуется с источниками, которые говорят о наличии в городе около сотни благородных семейств, из которых, возможно, только часть входила в городской совет в каждый момент времени. Если считать очень приблизительно, то население Помпей составляло 30–40 тысяч человек (включая принадлежавшие городу окрестные территории), а значит, 100–150 богатых семейств, владельцев роскошных резиденций, составляли верхние 1–2 % местного общества. Помимо сельскохозяйственных вилл в окрестностях города, эти семьи держали в руках городское ремесло и торговлю; в первых этажах богатых домов часто устроены торговые лавки и другие коммерческие помещения.

Отдельно поражает тенденция к концентрации городской недвижимости среди еще меньшей части населения. Археологические исследования показали, что все роскошные дома и многие из более скромных зданий были построены на остатках предыдущих жилищ меньшего размера. Со временем относительно эгалитарное распределение жилья (и, возможно, богатства), которое часто (и спорно) ассоциируется с принудительным расселением римских ветеранов в 80 году до н. э., постепенно сменилось неравномерным распределением, в основном за счет средних домохозяйств, которые вытеснялись из городской структуры. После того как место военной массовой мобилизации и распределения сверху вниз заняла стабильная автократия, за ней последовала поляризация. Высокая смертность и частичная наследуемость не смогли распределить активы и выровнять социальную пирамиду, а только обеспечивали рециркуляцию внутри элиты[99].

Археологические раскопки жилищ в общем случае указывают на то, что под римским владычеством стратификация усиливалась. Как мы более подробно обсудим в главе 9, распределение жилых домов по размерам в Британии и Северной Африке при римском правлении стало более неравномерным, чем раньше, и в зависимости от набора данных то же может оказаться верным и в отношении самой Италии. Это неудивительно: хотя империя и приносила непропорционально большие выгоды тем, кто находился на вершине власти или близко к ней, она также благоприятствовала накоплению и концентрации богатства в более широких кругах элиты. В первые 250 лет империи разрушительные войны и другие конфликты были по историческим меркам редки. «Римский мир» служил надежной защитой для капиталовложений. За исключением тех, кто находился на самом верху, богатые люди относительно спокойно владели собственностью и передавали ее по наследству[100]. В результате возникло в высшей степени стратифицированное общество, в котором богатейшие 1–2 % присваивали основную долю доступного прибавочного продукта – помимо минимума, необходимого для выживания.

Неравенство в Римской империи можно оценить хотя бы в грубом приближении. На пике своего развития (II век н. э.) римская держава насчитывала примерно 70 миллионов жителей, ее ежегодный ВВП был эквивалентен 50 миллионам тонн пшеницы (то есть близко к 20 миллиардам сестерциев). Средний доход на душу населения, таким образом, составляет 800 международных долларов 1990 года[101], что, похоже, вполне соотносится с другими досовременными экономиками. Согласно моей собственной реконструкции, владения примерно 600 сенаторов, 20 000 или более всадников, 130 000 декурионов и еще от 65 000 до 130 000 богатых нетитулованных семейств в совокупности составляли четверть миллиона домохозяйств с общим доходом от 3 до 5 миллиардов сестерциев. Иными словами, примерно 1,5 % всех домохозяйств присваивали от одной шестой до трети общей производимой в империи продукции. Это может быть и недооценкой, поскольку данные цифры основаны на предположительном обороте богатства; политическая рента могла еще больше увеличивать доходы элиты.

Хотя распределение доходов населения, не входящего в элиту, оценить еще труднее, ряд консервативных предположений указывает на то, что коэффициент Джини для среднего дохода по всей империи – чуть больше 0,4. Это значительно выше, чем могло бы показаться. Поскольку среднедушевой ВВП лишь вдвое превышал прожиточный минимум после налогообложения и инвестиций, реконструируемый уровень неравенства в Римской империи был недалек от максимально возможного для такого уровня экономического развития – черта, которую разделяли многие другие досовременные общества. Если измерять неравенство по доле ВВП первичных производителей, доступной для извлечения, то в Римской империи оно было чрезвычайно суровым. Доходами, превышающими уровень физического выживания, могла бы похвастаться максимум десятая часть населения, не входившего в богатую элиту[102].

Зато доходы благоденствующей верхней части общества были настолько велики, что их часть приходилось реинвестировать, еще сильнее увеличивая неравенство. Асимметрия во власти могла вынудить каких-нибудь провинциалов продать часть своей земли, чтобы заплатить налоги, – эту практику мы даже приблизительно не можем оценивать количественно, но она помогла бы объяснить появление межрегиональной сети аристократических владений в более поздние столетия. Так достигло ли неравенство в Римской империи возможного потолка?

Многое зависит от того, насколько мы готовы доверять явно гиперболическому описанию 420-х годов. Историк Олимпиодор, родившийся в Египте, приписывает ведущим семьям римской аристократии фантастическое богатство – «многие» из них якобы получали по 4000 фунтов золота в год со своих поместий; находящиеся уровнем ниже получали от 1000 до 1500 фунтов золота в год. Если перевести это в валюту более ранней империи, высший доход, описанный Олимпиодором (5333 фунта золота), эквивалентен примерно 350 миллионам сестерциев I века н. э., что соответствует самым крупным известным состояниям того времени. Похоже, что на самой вершине «плато богатства» было достигнуто к моменту создания монархии в начале нашей эры, а затем оставалось примерно на этом же уровне с некоторыми колебаниями, пока римская власть на Западе окончательно не пришла в упадок на протяжении V века н. э.[103]

В то же время имеются указания на то, что на местном и региональном уровнях неравенство могло усилиться по мере того, как усиливалось давление на традиционный городской нобилитет. Местные богатые элиты разделились на меньшинство, которое получало выгоду от участия в органах власти более высокого уровня, чем городские, и обширное большинство, не получившее доступа к этим преимуществам. Лучше всего об этом процессе свидетельствуют примеры из позднего римского Египта. Дошедшие до наших дней папирусы показывают, как размывался устоявшийся городской правящий класс, еще сохранявшийся в IV веке н. э., когда некоторые его представители занимали государственные должности, дававшие послабления или даже освобождение от местных фискальных обязательств, а также дополнительные возможности личного обогащения. К VI веку н. э. такая вертикальная мобильность, похоже, привела к появлению новой египетской аристократии, контролировавшей значительную часть обрабатываемых земель и ключевые позиции в региональном управлении.

Классическим примером служит семейство Апионов, которое изначально происходило из среды декурионов, но впоследствии некоторые его представители стали занимать высшие государственные должности и в конечном итоге контролировать более 15 000 акров очень плодородной земли, по большей части расположенной в одном и том же районе Египта. И это не единичный феномен – в одном из городов Италии в 323 году н. э. в руках одного человека могло быть сосредоточено более 23 000 акров земли. Таким образом, раскинувшиеся в разных регионах империи поместья сверхбогачей дополняли сосредоточенные земельные владения на уровне общин и регионов[104].


Усилению неравенства способствовал и другой процесс, тоже хорошо известный по истории Китая. Судя по источникам, в различных частях Римской империи земледельцы переходили под покровительство влиятельных землевладельцев (а также чиновников), которые брали на себя все общение клиентов с представителями внешнего мира, особенно со сборщиками налогов. На практике это пересекалось со сбором государственных доходов и усиливало контроль сельскохозяйственного прибавочного продукта со стороны землевладельцев. А это, в свою очередь, не только приводило к ослаблению центральной власти, но и перекладывало фискальное бремя на менее влиятельные группы – к вящему ущербу для владельцев средней недвижимости. И опять же, дальнейшая поляризация на богатых и бедных становилась почти неизбежной; как и в случае с Китаем поздней Хань, отсюда было рукой подать до образования частных армий и усиления местных правителей.

Со временем стратификация и материальное неравенство становились все более ярко выраженными. Если ранее и наблюдались какие-то средние позиции, то концентрация доходов и богатства внутри близкой к политической власти элиты их уничтожала. После того как Рим и западную половину империи захватили германские племена, в оставшейся восточной половине империи неравенство, похоже, продолжило свой рост вплоть до невероятных уровней, которых оно достигло в Византии примерно в 1000 году. Империя, экономически основанная на постоянном притоке дани, государство, в котором политическая и экономическая власть тесно переплетались, а поляризация доходов увеличивалась, была постоянным генератором неравенства[105].

Модели империи

Несмотря на все свои институционные и культурные различия, империи Китая и Рима разделяли одну и ту же логику присваивания и концентрации прибавочного продукта, обеспечивавшую высокие уровни неравенства. Имперское правление предлагало способы обогащения властной элиты в размерах, непредставимых для более мелких государственных образований. Степень неравенства, таким образом, отчасти являлась функцией масштаба государственной формации. Используя механизмы инвестиций капитала и эксплуатации, впервые разработанные за тысячелетия до этого, эти империи значительно повысили ставки. Государственные должности позволяли получать еще бо́льшую прибыль; пониженная стоимость транзакций для торговли и инвестиций на больших расстояниях благоприятствовала тем, кто мог позволить себе потратить часть дохода. В конце концов неравенство в доходах и поляризация богатства в империях достигли такого уровня, при котором положить им конец или обратить вспять могли лишь завоевание, распад государства или крах всей системы – то есть насильственные по своей природе явления. В исторических документах досовременной эпохи ничего не говорится о мирных способах борьбы с глубоко укоренившимся имперским неравенством, и трудно представить себе, каким образом могли бы появиться такие стратегии в столь специфической политической экосистеме. Тем не менее распад империи зачастую был лишь «перезагрузкой», новой отправной точкой отсчета для очередной волны поляризации.

Если неравенство и удавалось сдерживать внутри нетронутых политических образований уровня империи, то только благодаря насильственной рециркуляции активов внутри элиты. Я уже упоминал Египет мамлюков (1250–1571), в котором этот принцип, пожалуй, встречается в чистейшей исторически задокументированной форме. Султан, его эмиры и их рабы-солдаты разделяли все плоды завоеваний: они образовали этнически и социально обособленный класс, получавший ренту от подчиненного местного населения, которому угрожали суровыми наказаниями, если поток доходов не оправдывал их ожиданий. Беспрестанная борьба за власть внутри этого класса определяла индивидуальные доходы его представителей, а жестокие конфликты часто перераспределяли их имущество. Местные владельцы недвижимости спасались от вымогательства тем, что передавали свое имущество под покровительство влиятельных лиц из касты мамлюков и платили за защиту от налогов, – представители элиты поощряли такую практику, забирая свою долю. Правители же в ответ на это усиливали давление на богачей из элиты и прибегали к откровенной конфискации их имущества[106].

Зрелая Османская империя усовершенствовала и отточила более изощренные стратегии насильственного перераспределения. На протяжении четырех столетий султаны казнили и лишали собственности тысячи государственных чиновников и подрядчиков без всякого судебного разбирательства. В ранний период завоевания в XIV и XV веках знать сформировала альянс с семействами воинов из дома Османа – союз, который позже стал включать представителей военной элиты разного происхождения. Усиливавшаяся с XV столетия абсолютная власть султана постепенно сокращала власть аристократов. Если ранее официальные должности занимали отпрыски благородных семейств, то потом на эти позиции стали назначать людей неблагородного происхождения, потомков рабов, принадлежавших влиятельным родам. И хотя благородные семейства продолжали бороться за чины и власть, в конечном итоге все государственные чиновники, независимо от своего происхождении, стали восприниматься как лица, лишенные персональных прав по отношению к правителю. Должности не передавались по наследству, а имущество чиновников считалось жалованьем – чем-то вроде платы за исполнение обязанностей, а не частной собственностью. На практике все имущество могло быть конфисковано лишь по той причине, что должность и имущество того, кто ее занимал, считались неразделимыми. Помимо конфискации после казни, широко практиковалась и экспроприация имущества действующих чиновников, по той или иной причине привлекших внимание султана. Члены элиты пытались по мере сил сопротивляться такому посягательству на свою собственность, и к XVII веку некоторым семействам удалось сохранять свое состояние на протяжении нескольких поколений. В XVIII веке местные элиты усилили свое влияние, поскольку чины и должности все чаще перепродавались или сдавались в аренду, что привело к широкой приватизации государственной администрации и позволило назначенным чиновникам увеличить свое богатство и укрепить свое положение. Центр уже не мог захватывать имущество так же, как он делал это раньше, и права на собственность в какой-то мере укрепились. Конфискации вернулись в конце XVIII и в начале XIX веков под давлением войн, вызвав сопротивление и породив стратегии уклонения. В 1839 году османская элита наконец-то решила это противостояние в свою пользу, когда султан гарантировал своим подданным сохранение жизни и имущества. Как и в других империях, в том числе Римской и Ханьской, способность центральной власти перераспределять богатство правящего класса со временем ослабевала[107].

В других случаях правители были слишком слабыми или находились слишком далеко, чтобы вмешиваться в концентрацию богатства в кругах элиты. Особенно показателен в этом отношении пример захвата испанцами уже существовавших имперских государств в Мезоамерике и в Андах. В ходе Реконкисты земли в Испании даровались представителям знати и рыцарям, которым юридически подчинялось население этих земель. Впоследствии испанские конкистадоры расширили эту систему и на территории Нового Света, где уже существовали похожие практики: как мы видели выше, ацтеки пользовались разнообразными методами подчинения, включая передачу земель элите, закрепощение и рабство. В Мексике конкистадоры и позже представители знати быстро захватили огромные земельные участки, которые часто объявлялись королевским даром уже после захвата. Земли Эрнана Кортеса в Оахаке были объявлены его наследственным владением в 1535 году и оставались у его потомков на протяжении 300 лет – в конечном итоге они охватывали 15 вилл, 157 «пуэбло», 89 асьенд, 119 ранчо, 5 эстансий и включали 150 000 жителей. Несмотря на королевские декреты, призванные ограничить срок таких пожалований (известных под названием «энкомьенда»), они успешно превращались в постоянные и наследственные владения, составляющие основу благополучия небольшого класса сверхбогатых землевладельцев. «Энкомендеро» обходили запрет на использование принудительного труда, завлекая местных жителей в долговое рабство, чтобы контролировать их труд. Со временем это позволяло им создавать более стабильные асьенды из изначально разрозненных энкомьенд – хорошо организованные поместья, обрабатываемые батраками, вынужденными делить время между своими участками и господскими землями, и фактически представлявшие собой миниатюрные государства под деспотическим правлением землевладельцев. Поздние изменения были ограничены верхушкой – особенно показателен в этом отношении пример Мексики, из которой после объявления независимости в 1821 году были изгнаны испанские асендадо, а их места заняла местная элита, во многом сохранившая существовавшие институты. В XIX веке земельные владения стали еще более концентрированными, что привело к революции, описанной в главе 8[108].

Примерно то же самое происходило в Перу, где империя инков также даровала земли и источники доходов представителям знати и высшим чиновникам. Первые энкомьенды были пожалованы Франсиско Писарро с его офицерами, а сам он присвоил себе право раздавать земли и контроль над обрабатывающими их жителями. Так он в безапелляционной манере раздал обширные участки, а местных жителей перевел на шахты – и все это вопреки королевским запретам. Некоторое перераспределение произошло только после того, как Писарро, сопротивляясь постановлению об ограничении размеров передаваемых в дар земель, безуспешно попытался поднять мятеж. Но и тогда концентрация земель и богатства оставалась на более высоком, чем в Мексике, уровне – почти все земли охватывали около 500 энкомьенд. Были пожалованы фаворитам и некоторые из богатых серебряных жил Потоси, на которых работали покоренные индейцы. Местные вожди племен сотрудничали с завоевателями, отдавая своих собственных жителей на работы; в обмен на это они становились управляющими, а иногда даже получали собственные поместья. В характерной для колониализма манере столкновение между чужеземной и местной элитой способствовало поляризации и эксплуатации общего населения. Со временем незаконное расширение владений было легализовано, как это случилось и в Мексике. Боливарианское перераспределение земель после обретения независимости от Испании провалилось, и в XIX веке крупные поместья поглотили даже общинные земли коренного населения[109].

Сохранять состояния, накопленные благодаря политической службе или связям, у властной элиты получалось не только в колониальном контексте. В качестве одного лишь примера можно привести Францию эпохи ранней современности, где приближенным к трону удавалось использовать свое влияние для накопления огромного личного богатства, которое сохранялось в семействе после смерти и даже после отставки вельможи. Максимильен де Бетюн, герцог Сюлли, высший государственный деятель при Генрихе IV, заведовавший финансами, после смерти короля в 1611 году и отставки прожил еще тридцать лет, скопив 5 миллионов ливров, что эквивалентно ежегодному доходу 27 000 парижских неквалифицированных рабочих того времени. Кардинал Ришелье, занимавший сходное положение с 1624 по 1642 год, скопил состояние в четыре раза больше. И все же обоих затмил кардинал Мазарини – более ловкий преемник Ришелье, служивший с 1642 по 1661 год (и на два года отправившийся в изгнание во время Фронды 1648–1653 годов), скопивший 37 миллионов ливров, что эквивалентно годовому доходу 164 000 неквалифицированных рабочих. Товарищ Чжоу Юнкан из Коммунистической партии Китая его, безусловно, одобрил бы.

Менее высокопоставленные деятели также вели себя как грабители с большой дороги: Клод де Бюйон за восемь лет службы министром финансов сколотил состояние в 7,8 миллиона ливров, а имущество Николя Фуке, занимавшего ту же должность в течение того же срока, на момент ареста в 1661 году было оценено в 15,4 миллиона ливров, хотя долгов у него было примерно столько же. Эти цифры сопоставимы с размерами крупнейших состояний аристократов: в тот же период состояние семейства принцев Конти, младшей ветви правящего дома Бурбонов, составляло от 8 до 12 миллионов ливров. Даже властному «королю-солнцу» Людовику XIV чуть позже лишь в умеренной степени удавалось приструнить своих министров: Жану-Батисту Кольберу, руководившему финансами Франции, потребовалось восемнадцать лет, чтобы накопить скромные по указанным меркам 5 миллионов, а Франсуа-Мишелю Летелье, маркизу де Лувуа, пришлось трудиться целых двадцать пять лет на посту военного министра, чтобы отложить для себя 8 миллионов. Похоже, лучшее, чего удалось добиться королю, – это сократить доход министров от 1–2 миллионов в год до нескольких сотен тысяч[110].

Можно было бы привести множество подобных примеров из разных частей света, но основной принцип ясен. В досовременных обществах очень крупные состояния достигались скорее благодаря политической власти, нежели экономической смекалке. Они отличались в основном по своей стабильности, на каковую влияли способности и желание правителей государства осуществлять деспотическое вмешательство. Крупная концентрация ресурсов на самом верху и высокое неравенство были обычным фактом, и, хотя мобильность богатства варьировала, она не имела никакого значения для тех, кто находился за пределами плутократических кругов. Как было обозначено во вступительной главе, структурные характеристики почти всех досовременных государств благоприятствовали принудительной модели концентрации дохода и богатства, со временем усиливавшей неравенство. В результате во всех этих государственных образованиях начинало царить неравенство в максимально возможной для них степени. Как я более подробно описываю в приложении к данной книге, грубый анализ 28 досовременных обществ с древнеримских времен по 1940-е годы дает среднюю норму извлечения в 77 % – показатель реализации максимального количества неравенства доходов, теоретически возможного при данном уровне среднедушевого ВВП. Исключения были редки: единственный относительно хорошо задокументированный пример – Афины классической эпохи V–IV веков до н. э., в которых прямая демократия и культура массовой военной мобилизации (описанные в главе 6) помогали сдерживать экономическое неравенство. Если можно доверять современным оценкам на основании скудных античных свидетельств, среднедушевой афинский ВВП 330-х годов до н. э. был относительно высок для досовременной экономики – возможно, в четыре-пять раз превышая минимальный уровень физиологического выживания, что сравнимо с Нидерландами XV века и Англией XVI века, – а коэффициент Джини достигал 0,38. По досовременным меркам подразумеваемая норма извлечения примерно в 49 % была исключительно скромной[111].

Но афинская аномалия продлилась недолго. В эпоху расцвета Римской империи богатейшим жителем Афин был человек с соответствующим его богатству пышным именем Луций Вибуллий Гиппарх Тиберий Клавдий Аттик Герод, утверждавший, что ведет свою родословную от прославленных политиков V века до н. э. и даже от самого Зевса. Его более близким предком был один из афинских аристократов, который приобрел римское гражданство, занял высокую публичную должность и скопил большое состояние, возможно не меньшее, чем состояния богатейших римлян. Его имя указывает на связь с римским патрицианским родом Клавдиев, из которого вышло несколько императоров.

История семьи Герода демонстрирует еще большее сходство с римским высшим классом: состояние деда Герода Аттика, Гиппарха, – по преданию, в 100 миллионов сестерциев – было конфисковано императором Домицианом, но (при довольно загадочных обстоятельствах) было позже восстановлено. Герод щедро осыпа́л деньгами греческие города и финансировал строительство общественных зданий, наиболее известное из которых – Одеон в Афинах. Если он и в самом деле владел 100 миллионами сестерциев – что по эквиваленту в два десятка раз превышает крупнейшие известные состояния классического периода, – то одного его ежегодного дохода с капитала было бы достаточно, чтобы оплатить из своего кармана все расходы Афин в 330-х годах до н. э.: военные корабли, правительственные учреждения, праздники, социальные выплаты, общественные постройки, – но, возможно, его состояние было еще больше. Заручившись поддержкой императора Антония Пия (Герод был учителем приемных сыновей и наследников императора), Герод стал первым известным греком, занявшим традиционную высшую государственную должность римского консула в 143 году н. э. Покровительство императора и неравенство сыграли свою роль.

Глава 3

Вверх и вниз

Двойные пики

Как экономическое неравенство изменялось в большом историческом масштабе? Пока что я осветил ранние стадии этого процесса. Неравенство власти и иерархия появились у африканских обезьян много миллионов лет назад и постепенно ослабли по мере эволюции Homo за последние два миллиона лет или около того. Одомашнивание растений и животных в эпоху голоцена привело к усилению неравенства как власти, так и богатства, достигшего пика при образовании уже описанных крупных хищнических государств. Настало время более подробно рассмотреть отдельные части планеты, чтобы выяснить, следовала ли в общем смысле эволюция неравенства дохода и богатства какому-то образцу, который можно объяснить конкретными увеличивающими и уменьшающими неравенство силами. Моя цель – подкрепить доказательствами ключевые аргументы данной книги: то, что увеличение неравенства обусловлено взаимодействием технологического и экономического развития и процессом образования государств, а также что эффективное уравнивание требовало насильственных потрясений, которые хотя бы на некоторое время приостанавливали и обращали вспять последствия инвестиций капитала, коммерциализации и расширения политической, военной и идеологической власти со стороны «жадных» элит и их пособников.

В моем обзоре, который доведет нас до начала XX века, я сосредоточусь на Европе исключительно по прагматичной причине: на протяжении своей долгой истории европейские общества накопили богатейшие – или по крайней мере наиболее подробно исследованные – свидетельства эволюции материального неравенства вплоть до современного периода. Эти свидетельства позволяют реконструировать, по меньшей мере в общих чертах, колебания между усилением или поддержанием неравенства и выравнивающими потрясениями на протяжении тысячелетий (рис. 3.1).


Великий уравнитель

Рис. 3.1. Динамика неравенства в Европе в широком историческом масштабе


Земледелие появилось в Европе около 7000 года до н. э. и широко распространилось в течение последующих трех тысячелетий. Если рассуждать в очень общем смысле, эта фундаментальная экономическая трансформация должна была сопровождаться постепенным увеличением неравенства, даже если мы не можем проследить этот процесс в подробностях. Было бы неразумно представлять себе строго линейную траекторию: археологические находки вроде тех, что сделаны в Варне, указывают на то, что кратковременные колебания могли быть очень значительными. Но если расширить масштаб от столетий до нескольких тысячелетий, то можно смело утверждать о наличии растущей тенденции при увеличении плотности населения, укреплении государственной власти и росте прибавочного продукта.

С такой выгодной дистанции мы можем определить первый длительный пик материального неравенства в период зрелости Римской империи в первые века н. э. Никогда еще до этого на большей части территории Европы не наблюдалось таких уровней плотности населения, урбанизации, частного богатства и возможностей принуждения. Единственное исключение – Древняя Греция: благодаря ее близости к древним цивилизациям Ближнего Востока формирование первых государственных образований здесь произошло раньше, чем в остальной Европе. Высокий уровень неравенства был достигнут уже в Микенах позднего бронзового века с возможным пиком в XIII веке до н. э. Крах государств в последующие века значительно сократил диспропорцию, по мере того как дворцы сменялись хижинами, – этот жестокий процесс я описываю в главе 9. И хотя культура греческих городов-государств архаического и классического периодов (около 800–300-х годов до н. э.) достигла гораздо более высокого уровня экономического развития (в некоторых случаях даже превышавшего уровень римского мира), рост неравенства сдерживали социальные институты, укорененные в массовой военной мобилизации. И все же период римского владычества в этом регионе, как и в остальной Европе, стал эпохой чрезвычайно увеличившегося неравенства[112].

Если пока вынести за скобки Южные Балканы, остававшиеся под контролем (хотя временами и очень шатким) Византийской империи, политической преемницы Римской империи, все другие подчиненные Риму части Европы пережили период резкого сокращения неравенства дохода и богатства, начавшийся после упадка римской власти во второй половине V века н. э. Как я показываю в главе 9, это экономическое выравнивание в большой степени явилось результатом краха государства, массивного насильственного потрясения, подкрепленного первой в Западной Евразии пандемией бубонной чумы в VI–VIII веках, благодаря чему выросла стоимость труда относительно стоимости земли. При этом следует учитывать значительную вариацию во времени и пространстве: выравнивание ярче всего наблюдалось в послеримской Британии, где ранее существовавшие институты и инфраструктуры были по большей части уничтожены, тогда как в других, более защищенных от внешнего влияния регионах, таких как Иберийский полуостров под готским владычеством, неравенство оказалось более устойчивым. Но даже при этом распад широкой сети обмена между элитами, урбанизации, фискальных структур и межрегиональных владений был повсеместным процессом[113].

Было бы неразумно даже пытаться выразить эту компрессию количественно: если трудно определить коэффициенты Джини для Римской империи, то вычислить их для возникших на ее обломках обществ шестого, седьмого и восьмого столетий еще труднее. Достаточно отметить, что при этом совпали две тенденции на понижение: сокращение прибавочного продукта на душу населения сужало масштаб неравенства и уменьшало возможности государства и элит к его изъятию (извлечению). Жестокие потрясения, снижающие существующее неравенство, оказывали значительное влияние даже на византийскую Грецию. Какое-то время последним бастионом неравенства имперского размаха оставался Константинополь, восточный оплот европейской урбанизации, – но даже этот хорошо защищенный центр пережил период серьезного упадка[114].

Европейские экономики и политические образования начали восстанавливаться в разное время. В качестве периодов восстановления неравенства можно рассматривать как Каролингское возрождение VIII века, так и мусульманское завоевание Испании. В Британии после нижней точки послеримского упадка наблюдаются возвышение Эссекса и образование могущественной и богатой знати. Византия – общество, в котором доминирующую роль играли магнаты, – восстановила контроль над Балканами в IX–X веках. Аристократия, в общем ослабшая после падения Рима, снова набирала силу. Допуская значительную географическую вариативность, можно утверждать, что начиная с IX века элита обретала все больший контроль над сельскохозяйственной рабочей силой и ее излишками и этот процесс совпал с концентрацией земель в частных и церковных владениях. Далее, примерно с 1000 по 1300 год, в Европе последовал период стабильной экономики и демографического роста. Рост населения и городов, развитие коммерции и укрепление власти элит – все это способствовало увеличению экономического неравенства.

В этот период усиливалось неравенство и в Англии. Если составленная в 1086 году «Книга Страшного суда» свидетельствует о том, что у большинства крестьянских домохозяйств было достаточно земли, чтобы получать доход выше прожиточного минимума от своего участка, то по переписи «Сотни свитков», составленной в 1279–1280 годах, можно сделать вывод, что большинство потомков этих крестьян могли свести концы с концами только благодаря дополнительной работе, нанимаясь батраками. Модель-симуляция показывает, что одного демографического роста для такого результата было бы недостаточно: на усиление неравенства влияли как рост численности населения, так и облегчение процесса передачи земли крупным землевладельцам, благодаря чему мелкие землевладельцы в кризисные времена надеялись получить пищу, семена и скот, то есть мы наблюдаем процесс перехода в долговое рабство; институт делимого наследства позволял дробить владения, и их было легче продать в трудные времена. Некоторые крестьяне оставались и вовсе безземельными, что еще более усиливало неравенство. Более того, земельная рента для простолюдинов значительно поднялась с 1000 года до начала XIV века, и это при том, что их участки сокращались. Тем временем во Франции с IX по начало XIV века типичный земельный участок сократился с примерно десяти гектаров до менее чем трех гектаров[115].

Росту неравенства также способствовала концентрация дохода и богатства элиты. В 1200 году в Англии проживали 160 магнатов (баронов) со средним доходом в 200 фунтов, но к 1300 году эта группа расширилась до 200 вельмож со средним доходом в 670 фунтов, или вдвое больше в реальном выражении. Как и типично для периодов активного усиления неравенства, сильнее всего росли самые крупные состояния: в 1200 году богатейший барон Роджер де Ласи из Честера получал в год 800 фунтов (что в четыре раза больше среднего годового дохода его «коллег»), тогда как к 1300 году Эдмунд, граф Корнуолл, получал 3800 фунтов, или почти в три раза больше в реальном выражении, что эквивалентно пяти с половиной средним годовым доходам его «коллег» того времени. Одновременно с этим расширялись средние слои английской элиты – количество посвященных в рыцари увеличилось с тысячи в 1200 году примерно до трех тысяч к 1300 году, почти с таким же увеличением имущественного ценза. Рост неравенства в военном жаловании можно проследить на примере соотношения выплат рыцарям и пехотинцам, которое повысилось с 8:1 в 1165 году до 12:1 в 1215 году и до 12–24:1 в 1300 году. Неслучайно импорт вина из Франции также вырос в начале XIV века. В реальном выражении доходы элиты росли в то же время, как доходы простолюдинов падали. Взаимодействующие эффекты роста населения и коммерциализации приводили к схожим последствиям и в других частях Европы[116].

Накануне Черной смерти в 1347 году Европа в целом была более развитой, а неравенство было в ней выражено сильнее, чем во времена Римской империи. Можно только догадываться о том, как соотносились между собой эти два пика. Я подозреваю, что общее неравенство все же немного не дотягивало до уровня, наблюдавшегося тысячелетием ранее. В Средние века не было эквивалента поздней римской аристократии, имевшей владения по всему Западному Средиземноморью и высасывавшей ресурсы благодаря слаженной работе имперской фискальной машины, не имевшей аналогов в средневековой Европе. Еще более высокая норма извлечения могла наблюдаться только в Византийской империи, но она по большей части располагалась за пределами собственно Европы. Если верить изолированной оценке коэффициента Джини доходов для Англии и Уэльса около 1290 года, то при сравнимом уровне среднедушевого дохода неравенство там было чуть ниже, чем в Римской империи II века. Вполне может случиться так, что мы никогда не узнаем точно, как соотносились между собой уровни неравенства Римской империи и Европы эпохи позднего Средневековья. Что более важно – так это то, что во время позднего Средневековья наблюдалась устойчивая тенденция к повышению неравенства, и нет никаких причин в этом сомневаться. Налоговые записи, свидетельствующие о высоком уровне концентрации богатства в Париже и Лондоне в 1310-х годах (с коэффициентом Джини до 0,79 или даже выше), просто отражают условия, создавшиеся к концу продолжительной коммерческой революции того периода[117].

Все изменилось, когда в 1347 году Европу и Ближний Восток охватила чума. Возвращаясь волна за волной на протяжении нескольких поколений, она истребила десятки миллионов человек. Предполагается, что к 1400 году погибло около четверти населения Европы – возможно, треть в Италии и ближе к половине в Англии. Труд стал дефицитным: к середине XV века по всему региону реальная заработная плата неквалифицированных городских рабочих, грубо говоря, удвоилась, но среди квалифицированных рабочих поднялась чуть меньше. Доходы английских фермеров также увеличились в реальном выражении несмотря на то, что арендная плата упала, а состояния элиты сократились. Простолюдины от Англии до Египта начали лучше питаться и стали больше ростом. Как я покажу в главе 10, налоговые ведомости из итальянских городов говорят о значительном уменьшении неравенства богатства, при падении местных и региональных коэффициентов Джини более чем на 10 пунктов, а высших долей богатства – на треть и более. Одно из самых жестоких потрясений в истории человечества быстро свело на нет результаты многовекового усиления неравенства[118].

К новым высотам

К концу XV века чума затихла, и европейское население начало восстанавливаться. Экономическое развитие достигло новых высот, как и неравенство. Формирование в Европе фискально-военных государств, создание заморских колониальных империй и беспрецедентное расширение глобальной торговли подхлестнуло институциональные изменения и привело к возникновению новых сетей обмена. Хотя коммерческий обмен и обмен данью существовали всегда и шли бок о бок, первый постепенно стал доминировать, по мере того как коммерциализация меняла характер государств и увеличивала их зависимость от коммерческих доходов. Рост более интегрированной мировой системы поддерживался добычей драгоценностей в Новом Свете, а межконтинентальная торговля мобилизовала богатство и расширила пропасть между богатыми и бедными в глобальном масштабе. По мере того как Европа становилась центром мировой сети обмена, развитие предоставляло больше власти торговым элитам и вовлекало деревенское большинство в рыночные отношения, которые оказывали давление на его привязанность к земле. Взимающие дань элиты превращались в землевладельцев-коммерсантов и землевладельцев-предпринимателей, а купцы устанавливали тесные связи с правительствами. Крестьян постепенно вытесняли с земли посредством огораживания, налогов и меркантилизации землевладения. Традиционные методы обогащения, основанные на активном использовании политической власти, оставались и применялись совместно с этими модернизированными и основанными на рыночных отношениях методами: более сильные государства предлагали более привлекательные пути к богатству. Все это создавало направленное вверх давление на неравенство[119].

Европа позднего Средневековья и особенно Европа ранней современности занимает особое место в исторических исследованиях материального неравенства. Впервые за все время количественных свидетельств диспропорции богатства (хотя это еще не относится к доходам) становится достаточно, чтобы проследить изменения со временем и сравнить между собой развитие различных регионов. Эти данные в основном поступают из местных реестров недвижимости и дополняются информацией о земельных рентах и доходах работников. В дальнейшем я пользуюсь информацией о диспропорции богатства совместно со сведениями о диспропорции доходов. Для указанного периода не всегда представляется возможным разделить эти два показателя: изучающим досовременное неравенство приходится, как правило, быть менее разборчивыми в своем выборе, чем современным экономистам. Но это не представляет собой большой проблемы: в досовременных обществах тенденции неравенства богатства и неравенства доходов вряд ли шли в разных направлениях[120].

Хотя эти наборы данных и мало что добавляют к национальным статистикам неравенства, они помогают лучше понять структуру и эволюцию концентрации богатства с более солидной подоплекой по сравнению с предыдущими периодами. Благодаря своей внутренней последовательности и постоянству во времени некоторые из этих наборов данных позднего Средневековья и ранней современности служат более надежным источником составления общих контуров изменений, чем современные попытки реконструкции общих тенденций на основании разрозненных источников, даже в отношении XIX века. Вместе эти свидетельства о нескольких обществах Западной и Южной Европы показывают, что ресурсы более неравномерно распределялись в больших городах, чем в мелких или в сельской местности; что неравенство обычно усиливалось после окончания Черной смерти и что этот подъем происходил при широком разнообразии экономических условий.

Большая диверсификация труда, дифференциация по квалификации и доходам, пространственная концентрация элитных домохозяйств и торгового капитала, а также приток бедных мигрантов всегда служили факторами, усиливавшими городское неравенство. Согласно флорентийской переписи (catasto) 1427 года, неравенство богатства прямо соответствует степени урбанизации. Столичный город Флоренция мог похвастаться коэффициентом Джини 0,79 – возможно, даже ближе к 0,85, если учесть незарегистрированных бедняков. В менее крупных городах коэффициенты Джини были меньше (0,71–0,75), и еще меньше – в сельскохозяйственных равнинах (0,63), а ниже всего – в беднейших районах, в холмистой и гористой местностях (0,52–0,53). Соответственно варьировали доли наивысшего дохода, от 67 % для верхних 5 % во Флоренции до 36 % соответствующей прослойки в горах. Примерно такая же картина получается на основании исследования налоговых записей других регионов Италии. В XV–XVIII веках концентрация богатства в тосканских городах Ареццо, Прато и Сан-Джиминьяно была последовательно выше, чем в окружающей их сельской местности. То же наблюдается, хотя и в меньшей степени, в Пьемонте[121].

Высокое неравенство богатства с показателем не менее 0,75 было характерной чертой крупных городов Западной Европы позднего Средневековья и ранней современности. Крайним примером может служить Аугсбург, один из ведущих экономических центров Германии того периода: в процессе восстановления после чумы коэффициент Джини для города повысился с 0,66 в 1498 году до поразительных 0,89 в 1604-м. Трудно представить себе более поляризованную общину: несколько процентов жителей владели почти всеми активами, тогда как от трети до двух третей населения не имели в собственности ничего достойного упоминания. Более подробно я вернусь к этому примеру в конце главы 11. В крупных городах Нидерландов наблюдался схожий высокий уровень концентрации (с коэффициентами Джини от 0,8 до 0,9), тогда как города поменьше значительно отставали (0,5–0,65). Неравенство доходов было очень высоким и в Амстердаме, где в 1742 году соответствующий коэффициент Джини достигал 0,69. Английские налоговые ведомости 1524–1525 годов говорят о том, что коэффициенты Джини в городах обычно превышали 0,6 и могли достигать 0,82–0,85, что заметно превышает их аналоги в сельской местности (0,54–0,62). Распределение активов в списках передаваемого по завещанию личного состояния также коррелирует с размером поселений. В некоторых регионах степень урбанизации сохранялась с 1500 по 1800 год, особенно в Италии и на Иберийском полуострове, но в Англии и Нидерландах значительно выросла, тем самым увеличив общий уровень неравенства[122].

Начиная с XV века, самой низкой точки, установленной Черной смертью, неравенство увеличилось практически во всех частях Европы, о которых имеются данные. Наиболее подробные сведения предоставляют Нидерланды. Передовая не по эпохе экономика с почти однозначно самым высоким среднедушевым ВВП в мире того времени свидетельствует об усиливающем неравенство эффекте коммерческого развития и урбанизации. К концу XVII века городская доля населения достигла 40 %, и только треть населения была занята в сельском хозяйстве. Крупные города производили и обрабатывали продукцию на экспорт. Слабая знать находилась в тени коммерческой элиты, наслаждавшейся свободой от деспотических поборов. Неравенство в городах было очень высоким из-за концентрации капитала и из-за того, что в них проживало большинство землевладельцев. В Амстердаме 1742 года почти две трети общего дохода приходилось на инвестиции капитала и предпринимательство. В ответ на переход от трудоемкого к капиталоемкому производству и на постоянный приток иностранной рабочей силы, понижавший реальную заработную плату, доля дохода с капитала в Голландии выросла с 44 % в 1500 году до 59 % в 1650-м[123].

Экономическое развитие и урбанизация повышали неравенство, поскольку небольшой процент населения Голландии завладевал диспропорционально большой частью новообразованного богатства, притом что ряды городской бедноты увеличивались. Если взять для примера самый долгий период, относительно которого сохранились данные о богатстве, то в городе Лейдене доля богатства высшего 1 % увеличилась с 21 % в 1498 году до 33 % в 1623 году, 42 % в 1675-м и 59 % в 1722-м. В тот же период пропорция домохозяйств, активы которых не превышали минимум налогообложения, увеличилась с 76 до 92 %. Наиболее релевантная информация получена из налоговых ведомостей, в которых указывалась ежегодная арендная плата за дома в разных частях Голландии, позволяющая грубо оценить общее имущественное неравенство – грубо, потому что богачи, становясь богаче, тратят прогрессивно меньшую долю своего дохода на содержание домов. Среднее взвешенное значение для большинства домохозяйств Голландии говорит о стабильном увеличении, от 0,5 в 1514 году до 0,56 в 1561 году, 0,61 или 0,63 в 1740 году и 0,63 в 1801 году. С 1561 по 1732 год коэффициенты Джини арендной платы поднялись повсюду, от 0,52 до 0,59 в городах и с 0,35 до 0,38 в сельской местности. Самый недавний обзор материалов 15 голландских городов указывает на общую тенденцию к повышению с XVI по конец XIX века[124].

Этот феномен можно лишь отчасти объяснить экономическим прогрессом. Иногда концентрация богатств продолжала усиливаться, несмотря на замедление экономического роста. Возрастающий тренд в неравенстве совпадает с экономическим ростом только для Северных Нидерландов, тогда как в южной части страны вовсе не наблюдалось систематического соответствия между этими двумя переменными. Расходящиеся пути экономического развития не влияли на общую тенденцию к повышению неравенства. Как не влияли на нее и налоговые режимы: если на юге упор делался на регрессивное налогообложение потребителей с его разуравнивающим эффектом, то налоги в Голландской республике на севере были, по сути, исключительно прогрессивными, с фокусом на роскошь и недвижимость. И все же неравенство продолжало увеличиваться по всему региону.

Это неудивительно: на более динамичном севере глобальную торговлю и урбанизацию дополняла растущая диспропорция заработной платы, которая, по крайней мере отчасти, коренилась в социально-политических отношениях. В Амстердаме с 1580 по 1789 год заработная плата высшей администрации, служащих, школьных учителей и парикмахеров-врачей увеличивалась больше – в пять – десять раз, – чем заработная плата плотников, которая просто удвоилась. Для некоторых профессий, например для врачей, это может отражать важность конкретных знаний и умений, хотя надбавка за квалификацию в целом за этот период не слишком увеличилась. Тем не менее щедрое повышение для правительственных чиновников и сопоставимых с ними работников умственного труда, таких как школьные учителя, могло быть обусловлено в первую очередь стремлением не отставать от того буржуазного слоя, который получал выгоду от роста доходов с капитала. Этот доход с коммерческого капитала радикальным образом повлиял на заработную плату некоторых социально привилегированных групп. Стремление к ренте элит произвело поляризующий эффект на диспропорцию доходов[125].

На территории (contado) Флоренции зафиксированное в реестрах имущества неравенство богатства выросло с низкого показателя 0,5 в середине XV века до 0,74 примерно в 1700 году. В городе Ареццо оно поднялось с 0,48 в 1390 году до 0,83 в 1792 году, а в Прато с 1546 по 1763 год выросло с 0,58 до 0,83. Такую концентрацию во многом обуславливал рост верхних долей богатства: с конца XV или начала XVI века до начала XVIII века доля известных активов богатейшего 1 % домохозяйств поднялась с 6,8 до 17,5 % в contado Флоренции, с 8,9 до 26,4 % в Ареццо и с 8,1 до 23,3 % в Прато. Сравнимые тенденции наблюдаются в реестрах Пьемонта, где коэффициент Джини богатства увеличился на 27 пунктов в ряде городов и в схожем масштабе в некоторых сельских общинах. В Апулии (Неаполитанское королевство) доля богатства богатейших 5 % поднялась с 48 % около 1600 года до 61 % около 1750 года. В государствах Пьемонта и Флоренции пропорция домохозяйств, богатство которых по меньшей мере в десять раз превышало местное медианное значение, выросло с 3–5 % в конце XV века до 10–14 % три столетия спустя: поляризация усиливалась по мере того, как все больше домохозяйств отклонялись от медианы[126].

В отличие от Нидерландов, большинство этих изменений происходили в контексте экономической стагнации XVII века и в условиях еще более продолжительного замедления урбанизации. За это ответственны три разуравнивающие силы: демографическое восстановление после опустошительной Черной смерти, постепенная экспроприация и пролетаризация сельских производителей и образование фискально-военного государства. Как и повсюду в Европе, растущее предложение труда понизило его относительную стоимость в сравнении с землей и другим капиталом. Элиты приобретали всё больше земли, и этот процесс мы наблюдаем также в Нидерландах и во Франции. Кроме того, города-государства, обладавшие автономными общинными традициями и развитыми представлениями о гражданстве и республиканстве, все больше погружались в растущие государства, которые по мере роста усиливали свой принудительный характер и устанавливали все более тяжелые налоги. В Пьемонте, как и в Южных Нидерландах, публичный долг перекачивал ресурсы от рабочих к богатым кредиторам[127].

Эти примеры подчеркивают длительное действие механизмов усиления неравенства. Интенсивный экономический рост, коммерциализация и урбанизация активно вели общество в этом направлении по меньшей мере еще со времен древнего Вавилона. То же верно в отношении римского периода и позднего Средневековья. Как мы видели, присваивание земли богатыми владельцами капитала и обогащение элиты посредством фискального извлечения, а также другие действия со стороны государства имеют еще более древнюю историю, уходящую во времена Шумера. Концентрация богатства и доходов в ранний период современности просто отличалась от всего прежнего по стилю и размаху: помимо более обычных стратегий получения ренты, элиты теперь могли скупать публичные долги, а не только непосредственно похищать или отбирать ресурсы; глобальные торговые сети открыли невиданные ранее возможности инвестиций, а урбанизация достигла небывалых высот. Но все же в своей основе главные средства усиления неравенства остались прежними, и снова после вызванного насильственным потрясением непродолжительного застоя власть имущие начали укреплять свое положение.

Все эти известные средства действовали в своей совокупности, чем и объясняются схожие результаты в широком спектре экономических и институциональных условий (рис. 3.2). В Нидерландах неравенство повышалось в результате глобальной торговли, экономического роста и урбанизации, тогда как в Пьемонте ведущим фактором было фискальное давление, в Тоскане – сельская пролетаризация, и оба эти механизма действовали в Южных Нидерландах. В Англии, самой динамичной экономике того периода после Нидерландов, неравенство подхлестнули коммерциализация и урбанизация: коэффициент богатства Джини в Ноттингеме вырос с 0,64 в 1473 году до 0,78 в 1524 году, а согласно одному исследованию завещаний частных состояний, он увеличился с 0,48–0,52 в первой половине XVI века до 0,53–0,66 за последующие восемьдесят лет. В девяти выборках таких записей богатейшие 5 % владели 13–25 % всего имущества в начале этого периода и 24–35 % под конец[128].


Великий уравнитель

Рис 3.2. Коэффициенты Джини для распределения богатства в Италии и Нидерландах, 1500–1800


Экономические условия разительно отличались в Испании, переживавшей аграризацию (увеличение численности сельского населения) и снижение заработной платы. В таком контексте стагнации или даже деградации соотношение номинального ВВП на душу населения к номинальной заработной плате стабильно повышалось с 1420-х годов до конца XVIII века, отражая продолжительную разуравнивающую девальвацию труда при падении реальной заработной платы, и этот феномен мы наблюдаем во многих других европейских странах. Пропорция земельной ренты к заработной плате, еще один показатель неравенства, за этот период варьировала сильнее, но в 1800 году также была гораздо выше, чем за 400 лет до этого (рис. 3.3). Такие факты подтверждают наблюдение о том, что в провинции Мадрид неравенство богатства, реконструируемое по налоговым записям, с 1500 по 1840 год увеличилось, хотя этот процесс временами и прерывался[129].

В сельской Франции начиная с XVI века двойное давление демографического роста и растущих поместий вытеснило средние слои и разделило сообщества на крупных и мелких землевладельцев, фермы которых были слишком малы, чтобы прокормить их, и потому они были вынуждены становиться арендаторами или работать за плату. Согласно источникам, на протяжении какого-то времени особняком держалась Португалия. Согласно налоговым ведомостям, общее неравенство доходов с 1565 по 1700 год уменьшилось в условиях экономической стагнации, урбанизации и ослабления заморской империи. Надбавки за квалифицированный труд оставались примерно на одном уровне, тогда как отношение земельной ренты к заработной плате падало на протяжении всего XVII века и частично восстановилось лишь в 1770-х годах. И все же при более тщательном рассмотрении относительное сокращение неравенства доходов наблюдалось преимущественно только в небольших городах и сельских общинах, тогда как неравенство в крупных городах за весь этот период почти или вовсе не изменилось[130].


Великий уравнитель

Рис. 3.3. Отношение среднего ВВП на душу населения и реальной заработной платы в Испании, 1277–1850


В отсутствие насильственных компрессий неравенство может повышаться по разным причинам, определяемым местными экономическими и институциональными условиями, но повышение происходит (почти) всегда. Если можно доверять результатам современных попыток определить коэффициент Джини для того периода, то они в целом согласуются с тенденциями, установленными на основе более локализованных наборов эмпирических данных. Предполагается, что в целом неравенство дохода в Нидерландах увеличилось с 0,56 в 1561 году до 0,61 в 1732 году, после чего упало до 0,57 в 1808 году, в период наполеоновских войн. Принимая во внимание шаткую основу лежащих в их основе схематических расчетов, эти цифры, пожалуй, лучше всего воспринимать как показатель относительно высокого и стабильного неравенства. Соответствующие показатели для Англии и Уэльса увеличились с 0,45 в 1688 году (что выше предположительного средневекового пика в 0,37) до 0,46 в 1739 году и 0,52 в 1801 году. Во Франции 1788 года показатель тоже был довольно высоким – 0,56. Все эти показатели выше, чем показатели для Римской империи и Византии, как это верно и в отношении производства на душу населения: примерно от четырех до шести раз превышающего минимум выживания в Нидерландах, от пяти до семи раз в Англии и Уэльсе и до четырех раз во Франции – это по сравнению с двукратным превышением основного минимума в Риме, Византии и средневековой Англии. Однако, как уже было сказано, экономическое развитие как таковое – не единственный путь к увеличению неравенства: Кастилья-ла-Вьеха в 1752 году не могла похвастаться таким уж солидным прибавочным продуктом (в два с половиной раза больше минимума), ненамного превышающим показатель Римской империи, но при этом в ней наблюдалось повышенное неравенство в доходах (0,53), отражающее влияние мощных разуравнивающих социально-политических сил[131].

Во всех случаях, насколько можно судить по грубым оценкам, нормы извлечения, выражающие реализацию максимально возможного неравенства для данного уровня ВВП на душу населения, либо оставались на одном уровне, либо поднимались с XVI века до начала XIX. Через три столетия после затухания Черной смерти неравенство доходов в наиболее полно документированных регионах Западной и Южной Европы, выраженное в коэффициентах Джини, впервые за все время превысило неравенство доходов в Римской империи. Если сделать поправку на требования к выживанию, чувствительные к ВВП на душу населения, то они примерно приближаются к уровню классической древности и позднего Средневековья. В 1800 году реальная заработная плата городских рабочих без исключения была ниже, чем в конце XV столетия, и хотя «реальное» неравенство с поправкой на расходящиеся показатели стоимости жизни для групп с высоким и низким уровнем доходов было более изменчивым, чем номинальное, в целом наблюдалась тенденция к росту[132].

За пределами Европы

А что же происходило в остальном мире? Некоторый свет на эволюцию неравенства богатства в Османской империи с 1500 по 1840 год проливают списки передаваемого по наследству имущества и частной собственности, а также записи о наличных, кредитах и долгах. Как и в Европе, среднее богатство и уровень неравенства положительно ассоциировались с размером города. В трех городах, по которым существуют обширные серии данных, коэффициенты Джини концентрации активов в 1820 и 1840 годах были выше, чем при начале серии, от начала XVI по начало XVIII веков. То же в общем смысле относится к высшему децилю доли богатства. Совокупный коэффициент Джини для сельских владений поднялся с 0,54 в 1500-х и 1510-х годах до 0,66 в 1800-х и 1830-х годах – такое увеличение можно связать с коммерциализацией сельского хозяйства и изменением собственнических отношений, в условиях сокращения контроля за землей со стороны государства и расширения приватизации. Наблюдаемый подъем неравенства богатства также согласуется со свидетельствами понижения реальной заработной платы по всей Османской империи. Эти тенденции неравенства в восточной части Эгейского региона сильно напоминают соответствующие тенденции в Западной и Южной Европе[133].

Прежде чем переходить от «долгого XIX столетия» к Великой войне, стоит задать вопрос: возможны ли для других регионов планеты охватывающие несколько тысячелетий реконструкции контуров неравенства, похожие на те, что отражены в рисунке 1.1? Можно предположить, пусть и в отсутствие надлежащей документации, что волны концентрации дохода и богатства в Китае совпадали с тем, что называется «династическими циклами». Как я пытался показать в предыдущей главе, есть основания полагать, что на протяжении долгого правления династии Хань неравенство нарастало и кульминация этого процесса пришлась на последние стадии периода Восточной Хань во II и в начале III столетий н. э., как раз перед тем, как неравенство достигло пика на финальных стадиях развития полной Римской империи в IV и начале V веков н. э. Продолжительный период раздробленности с начала IV по конец VI столетий, вполне вероятно, был временем некоторой компрессии, особенно в северной половине региона, за которую соперничали многочисленные эфемерные режимы завоевателей и в которой позже возродились войны с массовой мобилизацией и смелые схемы распределения земли[134].

Доход и богатство должны были расти и концентрироваться в эпоху династии Тан с VII по XIX век, пока ее элита не была стерта в последней фазе распада, как это описывается в главе 9. Беспрецедентные экономический рост, коммерциализация и урбанизация в эпоху Сун должны были произвести эффект, схожий с ситуацией в некоторых частях Европы начала современного периода, а в позднем государстве Южной Сун были сильны крупные землевладельцы. Проследить тенденции монгольского периода труднее, когда между собой сложным образом взаимодействовали экономический упадок, эпидемии, вторжения завоевателей и хищническое правление. В эпоху Мин неравенство вновь выросло, хотя показательно, что по международным меркам оно оставалось довольно невысоким даже в последний период династии Цин и даже до маоистской революции. Еще меньше можно сказать о Южной Азии, за исключением того, что высокое неравенство как в империи Моголов XVIII века, так и под британским владычеством в течение следующих 200 лет в очередной раз подтверждает усиливающий эффект крупномасштабного хищнического имперского или колониального правления[135].

Тенденции неравенства в Новом Свете за последние 600 лет можно обрисовать разве что в набросках. Вполне вероятно, что образование империй ацтеков и инков в XV столетии вывело экономическое неравенство на новый уровень, когда дань стекалась с обширных территорий, а сильная элита накапливала имущество, которое все чаще передавалось по наследству. В последующие два столетия налицо были противодействующие силы: хотя испанское завоевание и хищническое колониальное правление немногочисленной элиты завоевателей сохранили и даже приумножили былой уровень богатств, огромный демографический спад, вызванный инфекциями, занесенными из Старого Света (я описываю это в главе 11), привел к повышенному спросу на рабочую силу и даже повысил реальную заработную плату, по крайней мере на какое-то время. Потом эпидемии ослабли, популяция восстановилась, соотношение стоимости земли и труда упало, урбанизация увеличилась, и колониальное правление установилось прочно; к XVIII столетию неравенство в Латинской Америке, пожалуй, достигло высшего на тот момент уровня. Революции и войны за независимость в начале XIX века оказывали уравнивающий эффект, пока бум производства во второй половине столетия не поднял неравенство до еще более высокого уровня. Процесс концентрации доходов с периодическими паузами продолжался и до второй половины XX века (рис. 3.4)[136].


Великий уравнитель

Рис. 3.4. Развитие неравенства в Латинской Америке в широком историческом масштабе


Долгое XIX столетие

И тут мы подходим к началу современного экономического роста в XIX столетии. Сопутствующий переход от локальных наборов данных к общенациональным оценкам доходов и распределения богатства вносит изрядную долю неопределенности. По одной этой причине на удивление трудно исследовать вопрос, насколько индустриализация усилила неравенство в Великобритании. Единственное, что можно утверждать наверняка, так это то, что концентрация частного богатства последовательно увеличивалась с 1700 года по 1910-е – период, за который среднедушевой ВВП вырос более чем втрое: так, доля богатства богатейшего 1 % населения поднялась с 39 % в 1700 году до 69 % в начале 1910-х. К 1873 году коэффициент концентрации землевладения достиг 0,94, после чего этот тип неравенства фактически уже не мог расти дальше. Менее ясна картина распределения дохода. Налоговая отчетность и социальные таблицы, а также соотношение земельной ренты и заработной платы довольно последовательно указывают на увеличение неравенства доходов с середины XVIII века до начала XIX. Тем не менее, хотя информация о неравенстве жилья, выведенная из налоговых данных, и данные о заработной плате указывают на продолжающееся увеличение неравенства в первой половине XIX века, пока еще точно не ясно, насколько большую убедительность может иметь этот конкретный материал[137].

Еще более верно это в отношении выдвинутого ранее предположения, что различные показатели неравенства росли в первой половине или в первые две трети XIX века, а потом понижались до 1910-х годов, образуя перевернутую U-образную кривую, соответствующую идее экономиста Саймона Кузнеца о том, что экономическая модернизация сначала повышает, а потом понижает неравенство в обществе переходного периода. Наблюдение, что разброс заработной платы рос с 1815 года, достиг пика в 1850-х и 1860-х годах, а потом последовательно уменьшался до 1911-го, может быть следствием недостаточно точных данных для разных профессий, которые указывают на противоречивые тенденции. Точно так же нельзя воспринимать в качестве номинальных показатели неравенства жилья, реконструируемые по подомовым сборам и предполагающие, что коэффициенты Джини составляли 0,61 в 1830-м и 0,67 в 1871 годах для всех жилых домов, а потом опустились с 0,63 в 1874 году до 0,55 в 1911-м для частных резиденций. Списки долей дохода тоже приносят мало пользы. Отредактированные социальные таблицы предполагают относительную стабильность во времени при коэффициентах Джини национального дохода в 0,52 в 1801/1803 годах и 0,48 в 1867 году для Англии и Уэльса и 0,48 для Объединенного королевства в 1913 году. Важно уточнить: хотя мы не можем быть уверены в том, что неравенство в Англии или Великобритании оставалось по большей части неизменным на протяжении XIX века, мы не можем и подтвердить, что это было иначе[138].

Ситуация в Италии столь же неопределенная. В наиболее недавнем исследовании неравенства доходов в Италии приводится ряд показателей, которые все указывают на общую стабильность с 1871 года до Первой мировой войны (и далее), в противоположность более раннему исследованию совокупного бюджета домохозяйств, которое предполагает постепенное уменьшение неравенства с 1881 года до войны – в период, когда повышающему неравенство эффекту индустриализации противостояла массовая эмиграция в Западное полушарие. Для Франции общенациональные данные недоступны. В Париже концентрация богатства, измеряемая долей верхнего 1 % состояний в общем частном богатстве, поднялась с 50 и 55 % в 1807–1867 годах до 72 % в 1913 году, тогда как доля высшей 0,1 % увеличилась еще более, с 15–23 до 33 %. По всей стране доля богатства элиты росла более последовательно с 43 % (для высшего 1 %) и 16 % (для высшей 0,1 %) в 1807 году до 55 и 26 % в 1913 году соответственно. В Испании неравенство доходов росло с 1860-х годов до Первой мировой войны[139].

Для Германии этого периода общенациональные данные недоступны. В Пруссии доля доходов высшего 1 % выросла с 13–15 % в 1874 году до 17–18 % в 1891 году. С 1891 по 1913 год показатели в общем сохранялись на прежнем уровне, высшие доли доходов в эти годы практически одинаковы для этих лет, а между ними они колебались незначительно. Наиболее детальный обзор коэффициентов Джини в Пруссии прослеживает последовательный подъем с 1822 года до пика в 1906 году, за которым последовали скромное падение до 1912 года и частичное восстановление в 1914 году. Поскольку в этот момент разразившаяся Первая мировая война прервала «мирную» эволюцию неравенства, мы не можем утверждать, было ли это кратковременное снижение лишь отклонением, или оно могло послужить началом нового изгиба. В Нидерландах XIX столетие было периодом консолидации после нескольких веков уже описанного увеличивающегося неравенства. Но процесс этот еще не закончился: с 1808 по 1875 год коэффициент Джини для распределения цен на сдаваемые в аренду дома поднялся в восьми из десяти провинций, а неравенство среди получателей высокого дохода увеличивалось с 1742 года до 1880-го и до начала 1910-х. В то же время реальная заработная плата восстановилась, а надбавки за квалификацию понизились. Похоже, коэффициент Джини национального распределения доходов был одинаковым для 1800 и 1914 годов, и отсюда можно предположить, что неравенство во многом стабилизировалось на (высоком) плато[140].

Скандинавские страны в этот период предоставляют относительно богатую, но иногда сбивающую с толку информацию. По одной отдельной оценке, в Дании в 1870 году высший 1 % супружеских пар и одиноких взрослых получали 19,4 % доходов. Следующая оценка была произведена в 1903 году, когда эта доля составляла 16,2 %, а в 1908 году она достигла 16,5 %, за чем последовал кратковременный подъем, вызванный обогащением на войне, наблюдаемым и в других нейтральных странах. Хотя сокращение неравенства с 1870 по 1903 год не такое уж большое, оно тем не менее заставляет усомниться в надежности более ранних измерений[141].

Также мало выводов позволяют сделать однократные налоговые записи 1789 года, согласно которым коэффициент Джини доходов составлял бы от 0,6 до 0,7, а при этих значениях неравенство приближалось бы к теоретически возможному максимуму для такой экономики или даже превосходило бы его. При таких соображениях трудно представить продолжительное сокращение неравенства доходов с конца XVIII по начало XX веков. Напротив, сообщения о преобладании крупных землевладельцев в конце XVIII века придают достоверность расчетам, указывающим на значительную деконцентрацию богатства среди самой богатой десятой части датского общества между 1789 и 1908 годами[142].

Что касается развития в Норвегии и Швеции, то тут тоже много вопросов, связанных с качеством записей. В Норвегии с 1868 по 1930 год доля богатства высшего 1 % оставалась стабильной – между 36 и 38 %, снизившись после более высокого уровня, рассчитанного для 1789 года. Доля доходов высшего 1 % также мало изменилась в узком диапазоне от 18 до 21 % в период между 1875 и 1906 годом, но неожиданно упала примерно на 11 % к 1910–1913 годам. Это трудно объяснить, и далеко не ясно, могла ли настолько повлиять рецессия 1908–1909 годов. Если это падение реальное, а не результат недостатка достоверных данных, то оно указывает на какое-то событие уровня насильственного выравнивания. Тенденции в Швеции напоминают аналогичные в Норвегии, с падением доли доходов высшего 1 % с 27 % в 1903 году до 20–21 % в 1907–1912 годах. При этом неравенство заработной платы поднималось с 1870 по 1914 год, и, в отличие от Дании и Норвегии, концентрация богатства между 1800 и 1910 годами слегка увеличилась[143].

На территории, впоследствии ставшей Соединенными Штатами Америки, неравенство с короткими паузами росло, пожалуй, на протяжении четверти тысячелетия (рис. 3.5). Тенденции колониального периода задокументированы плохо, но даже при этом можно предположить, что расширение рабства повышало неравенство дохода и богатства в конце XVII и на протяжении большей части XVIII веков. Война за независимость и ее непосредственные последствия привели к временной компрессии, поскольку разрушение столицы, призыв на военную службу, потери в боях и беглые рабы уменьшали предложение рабочей силы, заморская торговля прерывалась, и все это довольно непропорционально сказалось на городской элите. Богатые роялисты были вынуждены уехать, другие разорились; разрывы между городской и сельской заработной платой и между белыми воротничками и неквалифицированными городскими рабочими сократились. В период с 1800 по 1860 год быстрый рост рабочей силы и укрепление финансовых институтов подняли неравенство до беспрецедентного уровня. К 1860 году коэффициент Джини дохода для всей страны в целом достиг 0,51, поднявшись с 0,44 в 1774 году и 0,49 в 1850 году, а «один процент» получал десятую долю общего дохода, по сравнению с 8,5 % в 1774 году и 9,2 % в 1850 году. В рабовладельческих штатах, как правило, наблюдались еще более высокие показатели неравенства. Этому способствовали как сосредоточение собственности в руках наиболее состоятельных американцев, так и увеличившийся разрыв между работниками: доля богатства богатейшего 1 % домохозяйств выросла более чем вдвое, с 14 % в 1774 году до 32 % в 1860 году, тогда как коэффициент Джини заработка поднялся с 0,39 до 0,47[144].

Как я показываю более подробно в главе 6, Гражданская война выровняла состояния на Юге, но лишь усилила неравенство на Севере, и эти противодействующие региональные тенденции оставили общенациональные показатели практически неизменными. Рост неравенства продолжался до начала XX века: доля дохода высшего 1 % почти удвоилась с примерно 10 % в 1870 году до примерно 18 % в 1913-м, а надбавки за квалифицированный труд увеличились. Способствовали этой тенденции урбанизация, индустриализация и массовый приток неквалифицированных иммигрантов. Целый ряд показателей высших долей богатства также свидетельствует об устойчивом росте с 1640 по 1890 год и даже до 1930 года. По оценкам измерений в период с 1810 по 1910 год, доля всего имущества, которым владел богатейший 1 % домохозяйств США, почти удвоился и увеличился с 25 до 46 %. Концентрация богатства сильнее всего была выражена на самой вершине: если в 1790 году крупнейшее состояние страны в 25  000 раз превышало среднюю годовую заработную плату, то в 1912 году состояние Джона Д. Рокфеллера превышало годовую заработную плату в 2,6 миллиона раз, то есть в относительном выражении увеличение произошло на два порядка[145].


Великий уравнитель

Рис. 3.5. Развитие неравенства в Соединенных Штатах в широком историческом масштабе


Я уже упоминал о продолжительном увеличении неравенства в латиноамериканских экономиках вплоть до эпохи мировых войн. Экспорт товаров обогащал местные элиты, и концентрация доходов росла: по одной оценке Южного конуса – Аргентины, Бразилии, Чили и Уругвая, общий коэффициент Джини вырос с 0,575 в 1870 году до 0,653 в 1920 году. Альтернативный анализ говорит о более радикальном повышении с 0,296 в 1870 году до 0,475 в 1929-м, но это с большим весом для популяции. Хотя эти цифры крайне неточные, общее направление достаточно ясно.

Япония – это более своеобразный случай. В период Токугава надбавки за квалификацию, похоже, уменьшились, а уровень неравенства оставался достаточно низким вплоть до окончания изоляции страны в 1850-х годах. Возможно, одна из причин того – неспособность торговой элиты обогащаться за счет международной торговли. Кроме того, по мере того как во время изоляции производительность сельского хозяйства повышалась, а несельскохозяйственный сектор расширялся, тот факт, что налоги устанавливались на основе фиксированных предположений о производительности, препятствовал «300 владыкам» с крупными владениями присваивать растущие сельскохозяйственные излишки, и их доля в общих доходах падала. И только открытие Японии для глобальной экономики и последующая индустриализация подтолкнули неравенство к дальнейшему росту[146].

В целом национальные тенденции в столетие, предшествующее мировым войнам, ясны, насколько они могут быть ясными для периода с относительно скромным по современным меркам объемом данных часто сомнительного качества и сомнительной последовательности. Для продолжительного периода до 1914 года, с охватом от нескольких десятилетий до более чем столетия, в зависимости от доступных свидетельств для разных стран, неравенство преимущественно либо росло, либо оставалось на одном уровне. В Англии неравенство доходов было настолько высоко уже в начале XIX века, что оно, по всей видимости, не слишком повышалось, хотя концентрация богатства, пусть и предположительно, продолжала расти до беспрецедентных высот. Если в Нидерландах – еще одной стране, рано достигшей высокого уровня неравенства, – и, возможно, в Италии наблюдалась стабильность, разрыв в богатстве и в доходах увеличивался во Франции, в Испании и в большей части Германии, так же как и в Соединенных Штатах, в тех латиноамериканских странах, о которых имеются адекватные документальные свидетельства, и в Японии. По консервативной интерпретации документов скандинавские страны также, похоже, переживали относительную стабильность неравенства на протяжении большей части этого периода, за исключением некоторой деконцентрации богатства среди самых богатых слоев в XIX веке и пары резких и плохо объяснимых падений высших долей богатства за несколько лет до начала Первой мировой войны. С конца XVIII века или начала XIX до Первой мировой войны доля высшего 1 % росла в шести из восьми стран, о которых имеются данные: в Великобритании, Франции, Нидерландах, Швеции, Финляндии и США.

В то же время случаи надлежащим образом задокументированной компрессии неравенства редки: после относительно выравнивающих потрясений американской, французской и латиноамериканских революций конца XVIII и начала XIX веков, Гражданская война в США – единственный известный пример заметного спада концентрации богатства в регионе. За исключением таких нерегулярных случаев неизменно насильственного уравнивания, неравенство по большей части либо держалось на высоком уровне, либо еще более увеличивалось. Обобщая, можно утверждать, что это верно безотносительно того, как рано или поздно страны переживали индустриализацию и переживали ли вообще, была ли земля в изобилии или в недостатке и какое было политическое устройство стран. Технологический прогресс, экономическое развитие, расширяющаяся глобализация вкупе со столетием необычно мирных условий создали среду, защищавшую частную собственность и благоприятствовавшую инвесторам капитала. В Европе это привело к долгому росту неравенства, начавшемуся с затихания Черной смерти в конце Средневековья и продолжавшемуся более четырех веков. В других регионах планеты могли наблюдаться менее продолжительные фазы увеличения неравенства, но и они постепенно включались в общую тенденцию[147].

В конце главы 14 я рассматриваю возможные ответы на вопрос о том, был ли мир готов вступить в эпоху еще более неравномерного распределения дохода и богатства. Конечно же, в реальности этого не произошло. Незадолго до одиннадцати часов утра 28 июля 1914 года девятнадцатилетний боснийский серб выстрелил в австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда и его супругу, нанеся им смертельные раны, когда они ехали в открытом автомобиле по улицам Сараево. Когда умирающего кронпринца спросили, насколько сильно он ранен, он слабым голосом ответил: Es ist nichts – «Это ничего». Но он ошибся.

Так началась череда невиданных по своей жестокости событий, длившихся 36 лет, унесших жизни более 100 миллионов человек, неоднократно разрушивших большую часть Европы и Восточной Азии и закончившихся тем, что над третью мирового населения установилось господство коммунистических режимов. С 1914 по 1945 год (или примерно в этот период, насколько имеются данные) доля «одного процента» сократилась на две трети в Японии; более чем наполовину во Франции, Дании, Швеции и, возможно, Великобритании; наполовину в Финляндии; и более чем на треть в Германии, Нидерландах и США. Неравенство также резко сократилось в России и ее имперских владениях, а также в Китае, Корее и на Тайване. Хотя концентрация богатства в руках элиты и оказалась более устойчивой за пределами революционных потрясений и потому уменьшалась медленнее, она в общем случае тоже следовала тому же образцу. Отношение основного капитала к ежегодному ВВП с 1910 по 1950 год сократилось примерно на две трети в Западной Европе и, возможно, примерно наполовину во всем мире, и эта перемена в балансе значительно уменьшила экономическое превосходство богатых инвесторов. Два из четырех всадников насильственного выравнивания – массовая мобилизация и трансформационная революция – проскакали по миру с опустошительными последствиями. Впервые за все время с Черной смерти и в масштабе, возможно не имеющем равных после падения Западной Римской империи, доступ к материальным ресурсам стал распределяться гораздо более равномерно, а многие части света пережили такое явление впервые. К тому времени, как эта «Великая компрессия» исчерпала себя – как правило, к 1970-м или 1980-м годам, – эффективное неравенство как в развитых, так и в наиболее населенных развивающихся странах Азии упало до уровня, невиданного со времен перехода к оседлому образу жизни и окультуриванию растений несколькими тысячелетиями ранее. Следующая глава объясняет почему[148].

Часть II

Война

Глава 4

Тотальная война

«Военная ситуация развивалась не обязательно в пользу Японии»: тотальная война как тотальный уравнитель

Некогда Япония была одной из «самых неравных» стран в мире. В 1938 году «один процент» страны получал 19,9 % всех сообщаемых доходов до налогов и вычетов. За следующие семь лет его доля уменьшилась на две трети, до 6,4 %. Более половины потери пришлось на богатейшую десятую часть этого одного процента: ее доходы за тот же период сократились с 9,2 до 1,9 %, то есть почти на 4/5 (рис. 4.1).

Какими бы быстрыми и обширными ни были эти сдвиги в распределении доходов, они меркнут в сравнении с еще более радикальным разрушением богатства элиты. Декларированная стоимость 1 % крупнейших состояний Японии упала на 90 % с 1936 по 1945 год и почти на 97 % с 1936 по 1949 год. Верхняя 0,1 % состояний потеряла еще сильнее – 93 и более 98 % соответственно. В реальном соотношении того богатства, которого в 1949 году домохозяйству хватало, чтобы его сочли входящим в богатейшую 0,01 % (или в одну десятитысячную долю), в 1936-м хватило бы только, чтобы войти в богатейшие 5 %. Состояния сократились настолько, что то, что раньше считалось обычным уровнем зажиточности, теперь было доступно очень немногим. Из-за неполноты серий данных общее сокращение неравенства в Японии точно подсчитать труднее; и все же, поскольку коэффициент Джини, в конце 1930-го располагавшийся где-то между 0,45 и 0,65, к середине 1950-х упал примерно до 0,3, общую тенденцию очертить несложно, и она подтверждает впечатление о происшедшем масштабном уравнивании посредством сокращения долей высшего дохода и высшего богатства[149].


Великий уравнитель

Рис. 4.1. Верхние доли дохода в Японии в 1910–2010 годах (в процентах)


Что касается доходов элит, то Япония превратилась из общества, в котором неравенство распределения доходов достигало уровня США накануне краха фондового рынка в 1929 году – высший показатель для «одного процента», – в некое подобие современной Дании, наиболее равной страны по долям высшего дохода. Богатство элит было практически уничтожено; более радикальное истребление удавалось разве что Ленину, Мао и Пол Поту (см. главу 7). Но Япония при этом не достигла идеала «попадания в Данию», как и не была захвачена коммунистами. Вместо этого она вступила в – или, в зависимости от точки зрения, развязала – Вторую мировую войну, попытавшись сначала установить контроль над Китаем, а затем создать колониальную империю, протянувшуюся от Бирмы на западе до атоллов Микронезии на востоке и от Алеутских островов близ Северного полярного круга до Соломоновых островов к югу от экватора. В расцвете своего могущества она предъявила претензии на земли, в которых проживало примерно столько же людей, сколько в Британской империи того времени, – около полумиллиарда человек, или одна пятая населения всего мира[150].

Для достижения столь амбициозных целей вооруженные силы Японии увеличились более чем в двенадцать раз, с четверти миллиона человек в середине 1930-го до более 5 миллионов к лету 1945 года, – иными словами, на каждых семь японских мужчин любого возраста приходился один военнослужащий. Производство вооружений увеличилось в том же масштабе. К концу войны погибло примерно 2,5 миллиона японских солдат. В последние десять месяцев конфликта американские бомбардировщики сеяли смерть и разрушение по всей Японии, погубив почти 700 000 гражданских лиц. Несмотря на все ужасы, две атомные бомбы стали лишь финальной точкой в череде этих невероятных страданий и разрушений. Тотальная война закончилась тотальным поражением, Японию оккупировали стотысячные американские войска, и в стране прошли навязанные извне институциональные реформы с целью предотвратить в будущем все ее поползновения к империализму.

Такие драматические перемены служили не просто контекстом, в котором происходило исключительной степени уравнивание: они явились единственной причиной этого процесса. Тотальная война сжала неравенство в беспрецедентном масштабе. И, как недавно исчерпывающе ясно показала академическая мысль, этот результат ограничивался не только Японией. Через подобные трансформации, хотя не всегда настолько экстремальные, прошли другие основные участники Второй мировой войны, а до нее и Первой мировой. То же верно и в отношении некоторых наблюдателей, оказавшихся слишком близко. Война с массовой мобилизацией стала одним из двух основных средств уравнивания XX века. Другим была трансформационная – коммунистическая – революция: но поскольку революции явились следствием мировых войн, то тотальную войну можно назвать единственной первоначальной причиной. Если вернуться к моей метафоре четырех всадников, то война и революция – это близнецы, скачущие бок о бок.

Япония представляет собой хрестоматийный пример выравнивания, вызванного войной. Соответственно, я углубляюсь в некоторые подробности, описывая ситуацию в этой стране во время войны и оккупации, стремясь выявить разнообразные многочисленные факторы, которые сообща уничтожили богатство и резко сократили разрыв в доходах. Затем я предлагаю более систематическую глобальную оценку уравнивания, ассоциируемого с двумя мировыми войнами, как в недолгой, так и в средней перспективе, кратко останавливаясь на ситуациях отдельных стран, влиянии войны на последующую политику и основных вторичных эффектах, таких как юнионизация и демократизация. В последующих главах я стараюсь выяснить, насколько далеко мы можем проследить уравнивающие эффекты войны с массовой мобилизацией, эффекты других типов войн, более часто встречающихся в истории, и, наконец, эффекты гражданской войны. Мы увидим, что в ходе истории человечества насильственный характер войны воздействовал на неравенство по-разному: сузить разрыв между богатыми и бедными могли только наиболее масштабные формы военных действий.

* * *

Неравенство в Японии начало расти с момента, когда страна открыла себя миру в конце 1850-х. По сравнению с более ранними условиями это был разительный контраст. Данные из провинций предполагают, что неравенство личного дохода и уровень бедности под конец сегуната по современным меркам были относительно низки. Нет указаний на то, что в период Токугава неравенство доходов увеличивалось: напротив, существуют некоторые доказательства постепенного уменьшения с середины XVI века по середину XIX столетия надбавок за квалификацию, выражаемых в объеме выдаваемого городским работникам риса. Если эти данные верны, то они указывают на уменьшение неравенства среди рабочих. Разрыв между элитой и простолюдинами тоже мог уменьшаться. На последних стадиях этого периода местные землевладельцы проигрывали борьбу за контроль над растущим прибавочным продуктом купцам и крестьянам, будучи связанными статичными сельскохозяйственными налоговыми ставками. Поскольку объем международной торговли в XVIII – начале XIX веков значительно снизился, элиты в целом не могли получать доход от коммерческой деятельности, что тоже помогало сдерживать неравенство[151].

Ситуация изменилась, когда Япония влилась в мировую экономику и претерпела быструю индустриализацию. Хотя надежных данных до сих пор недостаточно, предполагается, что как коэффициент Джини национального дохода, так и высшие доли дохода начиная с середины XIX века только поднимались. Индустриализация ускорилась после Русско-японской войны 1904–1905 годов. Увеличение торговли с Европой поддерживало экспортно ориентированный рост, даже несмотря на уменьшение реальной заработной платы из-за инфляции. В ответ на Первую мировую войну доли прибыли крупного бизнеса выросли, а рост доходов начал обгонять рост заработной платы. В межвоенный период соответственно выросло неравенство. К 1930-м годам элита была на коне: землевладельцы, акционеры и управляющие корпорациями получали львиную долю доходов от экономического развития. Капитал был в высшей степени сконцентрирован и приносил большую прибыль благодаря щедрым дивидендам. Управляющие часто были одновременно и главными акционерами, получая огромные зарплаты и премии. Низкие налоги защищали их доходы и способствовали дальнейшему накоплению богатства[152].

Нападение Японии на Китай в 1937 году положило конец этой ситуации. По мере того как первоначальная военная кампания превращалась в масштабное вторжение в самую населенную страну мира, Япония была вынуждена направлять все больше ресурсов на военные нужды. После постепенной оккупации Французского Индокитая с сентября 1940 года атаки на США, Великобританию, Нидерландскую Вест-Индию, Австралию и Новую Зеландию в декабре 1941-го подняли ставки еще выше. В первые месяцы войны на Тихом океане японские войска действовали на обширном театре боевых действий – от Гавайских островов и Аляски до Шри-Ланки и Австралии. К 1945 году на службе в вооруженных силах Японии побывало более 8 миллионов мужчин – примерно четверть всего мужского населения страны. Производство вооружений с 1936 по 1944 год в реальном отношении увеличилось в 21 раз, а правительственные расходы увеличились более чем в два раза с 1937 по 1941 год, а затем утроились за следующие три года[153].

Такая чрезвычайная мобилизация произвела значительный эффект на экономику. В годы войны государственное регулирование, инфляция и физические разрушения сократили разброс доходов и богатства. Самым важным был первый из этих механизмов. Вмешательство со стороны государства постепенно привело к созданию плановой экономики под сохранившимся фасадом рыночного капитализма. Меры, которые в начале подавались как чрезвычайные, со временем расширялись и институализировались. Моделью служила командная экономика Маньчжурии, находящейся под военной оккупацией Японии с 1932 года. Весной 1938 года Закон о всеобщей национальной мобилизации предоставил правительству широкие полномочия по переводу японской экономики на военные рельсы (что вскоре переросло в тотальную войну, kokka soryokusen): возможность нанимать и увольнять работника, устанавливать условия труда, производства, распределения и транспортировки, назначать цены на товары и решать трудовые споры. В 1939 году Постановление о контроле за дивидендами корпораций и циркуляцией капитала запретило увеличивать дивиденды. Рост арендной платы за фермерскую землю и цены на некоторые товары были заморожены. Налоги на доходы физических лиц и корпораций менялись в сторону увеличения почти ежегодно – в 1937, 1938, 1940, 1942, 1944 и 1945 годах. Налог на предельный доход с 1935 по 1943 год удвоился. Правительство вмешивалось в фондовый рынок и рынок облигаций, которые в результате давали меньшую доходность. Значительная инфляция цен вместе с фиксацией городской и земельной рент и цен на землю понизили стоимость облигаций, вкладов и недвижимости.

С началом войны в Тихом океане государство реквизировало все частные суда водоизмещением свыше 100 тонн, и лишь немногие из них были возвращены владельцам: в ходе военных действий были потеряны каждые четыре из пяти торговых судов. По Закону об оружейных корпорациях 1943 года все предприятия, официально признанные производителями вооружений, должны были в обязательном порядке назначить инспекторов, отчитывающихся непосредственно перед правительством, которое определяло объем инвестиций в оборудование, управляло производством и распределяло капитал; прибыль и дивиденды также определяло государство. В 1944 году государство присвоило еще больше власти, и некоторые предприятия были национализированы. В одном исследовании перечислены примерно 70 средств экономического контроля, созданных с 1937 по 1945 год, – широкий ряд мер, включавших нормирование продовольствия, контроль над капиталом, контроль над заработной платой, контроль над ценами и контроль над земельной рентой[154].

Система конгломератов дзайбацу, контролируемых несколькими богатыми семьями, начала рушиться. Поскольку корпоративных сбережений и инвестиций со стороны богатых предпринимателей не хватало, чтобы собрать капитал, необходимый для расширения военной промышленности, пришлось искать средства за пределами этих некогда закрытых кругов, и Промышленный банк Японии уменьшил рыночную долю частных финансовых институтов. Поскольку высшие управляющие должности обычно занимали основные акционеры, рост капитализации и внешних займов начал разрушать тесные связи между владельцами и управляющими с негативными последствиями для накопления богатства. В более широком контексте военные трудности породили новую идею о том, что фирма не обязательно должна быть исключительно собственностью акционеров, но скорее совместно принадлежать всем ее работникам. Эта концепция ускорила разделение собственности и управления, благодаря чему рабочие получили больше прав, в том числе и право на участие в прибылях[155].

Ряд предпринятых в военное время интервенций предвосхитил обширную земельную реформу, осуществленную уже под оккупацией США. До войны землевладельцам, многие из которых обладали умеренным состоянием, принадлежала половина сельскохозяйственной земли, и треть всех фермеров была их арендаторами. В межвоенный период сельская бедность послужила источником споров и волнений, но попытки реформ были очень слабыми. Все изменилось с принятием Закона о перераспределении фермерских земель 1938 года, который заставил землевладельцев продавать арендуемую землю и предусматривал обязательную продажу необрабатываемой земли. В 1939 году Постановление о контроле над земельной рентой заморозило ренту на текущем уровне и предоставило правительству право издавать указы о сокращении ренты. Постановление 1941 года внесло исправления в цены 1939 года, а Постановление о контроле над землей, принятое в том же году, дало правительству власть решать, какие культуры следует высевать. С принятием Закона о контроле над продуктами в 1942 году власти начали определять цены на основные продукты питания. Весь рис, помимо необходимого для личного потребления, нужно было сдавать государству, а всю земельную ренту, помимо той, что удовлетворяла личные потребности, перечислять в казну. В отсутствие ценовых стимулов выращивающим рис фермерам выделяли растущие субсидии. Так производители основных продуктов могли держаться наравне с инфляцией, тогда как доходы землевладельцев таяли, и это приводило к значительному выравниванию в сельской местности. В реальном выражении фермерская арендная плата упала на четыре пятых с 1941 по 1945 год и с 4,4 национального дохода в середине 1930-х до 0,3 % в 1946 году. Для землевладельцев итог мог быть еще хуже, поскольку выдвигались различные предложения о конфискации земель, которые так и не были реализованы[156].

Работники же выиграли не только от контроля за рентой, государственных субсидий и растущих правительственных интервенций в управление предприятиями, но также от расширения мер по социальному обеспечению, предпринимаемых не только для улучшения физического состояния новобранцев и рабочих, но и в явно выраженных целях снизить недовольство среди населения. В 1938 году было образовано Министерство социального обеспечения, тут же ставшее движущей силой социальной политики. Его служащие разработали частично финансируемые государством схемы страхования, которые начиная с 1941 года были значительно расширены, поскольку иначе не достигали целей, для которых предназначались. Разнообразные общественные пенсионные схемы были призваны сократить потребление, а в 1941 году были запущены самые первые в стране проекты общественного жилья[157].

Вторая выравнивающая сила, инфляция, в военное время ускорилась. С 1937 по 1944 год потребительские цены выросли на 235 % и подскочили еще на 360 % только за 1944–1945 годы. Это значительно понизило цену облигаций и депозитов, даже при том что контроль за рентой снизил реальные доходы землевладельцев[158].

В отличие от европейских театров военных действий третий фактор, физическое разрушение капитала в самой Японии, стал действующей силой только на последних стадиях войны, хотя торговый флот начал нести урон гораздо раньше. К сентябрю 1945 года была уничтожена четверть физического основного капитала страны. Япония потеряла 80 % своих торговых судов, 25 % всех зданий, 21 % мебели и личных вещей в домашних хозяйствах, 34 % промышленного оборудования и 24 % готовой продукции. В последний год войны количество действующих предприятий и занятой на них рабочей силы уменьшилось почти вдвое. Размеры потерь значительно различались в разных отраслях: если в черной металлургии потери были минимальны, то 10 % текстильной промышленности, 25 % машиностроения и от 30 до 50 % химической промышленности были выведены из строя. Согласно Сводке стратегических бомбардировок США 1946 года, союзники сбросили на Японию 160 800 тонн бомб – менее восьмой части того, что было сброшено на Германию, но с гораздо большей эффективностью и по менее защищенным целям. Только во время ночной бомбардировки Токио 9–10 мая 1945 года, даже по консервативным оценкам, погибло 100 000 человек и было уничтожено более четверти миллиона зданий и домов на площади в 16 квадратных миль; а через пять месяцев произошли известные бомбардировки Хиросимы и Нагасаки. Составители обзора высчитали, что всего было уничтожено около 40 % застроенной зоны в 66 городах и около 30 % всего населения городских районов страны потеряли свои дома. И все же, несмотря на потери, понесенные владельцами недвижимости и инвесторами, общий эффект не был настолько уж огромен. Из-за агрессивной экспансии тяжелой и химической промышленности в военное время объем производственного оборудования, сохранившийся в 1945 году, превысил объем 1937 года. И за исключением торгового флота физическое разрушение имело место в основном в последние девять месяцев войны, уже через довольно долгое время после того, как принялись падать доли высшего дохода и богатства (см. выше рис. 4.1). Бомбардировки союзников просто ускорили уже наблюдавшуюся тенденцию[159].

Доходы от капитала в военные годы почти исчезли: доля доходов от ренты и процентов в общем национальном доходе упала с 6 % в 1930-х годах до всего 3 % в 1946 году. В 1938-м доходы от дивидендов, процентов и ренты вместе составляли около трети дохода высшего «одного процента», а остальное делили между собой доходы от бизнеса и от работы по найму. К 1945 году доля дохода от капитала упала до менее чем одной восьмой, а от заработной платы – до одной десятой; доход от бизнеса стал единственным значительным финансовым источником, оставшимся для (бывших) богатых. Наиболее пострадали дивиденды и заработная плата как в абсолютном, так и в относительном исчислении, поскольку они сильнее всего контролировались со стороны правительства. Рантье и самые высокооплачиваемые управляющие исчезли как класс. Среди высших долей «одного процента» упадок был несравнимо больше.

В то же время он не сопровождался какой бы то ни было сравнимой компрессией среди следующих групп высокого дохода. Доля дохода домохозяйств между девяносто пятым и девяносто девятым перцентилями (высшие 4 % ниже высшего 1 %) во время войны почти не упала, а после надолго стабилизировалась примерно на одном уровне, как и в начале XX века, – от 12 до 14 % национального дохода. Хотя пострадали доходы большинства населения, в относительном выражении они сократились только у самых богатых японцев: если до Второй мировой войны верхний «один процент» регулярно получал половину того, что совокупно получали следующие 4 %, то после 1945 года он уже никогда не получал половину доходов этой группы. Так, вся потеря доходов среди верхнего «одного процента» выразилась в увеличении доли субэлитных 95 % населения, доля национального дохода для которых увеличилась с одной пятой до 68,2 % в 1938 году и до 81,5 % в 1947 году. И это поистине эффектный сдвиг, повысивший долю доходов 95 % до показателя, сравнимого с показателем США в 2009 году и современным показателем Швеции, – менее чем за десятилетие[160].

«Будущее уже никогда не будут определять немногие»: усиление и закрепление выравнивания

И все же происходившее во время войны было лишь частью общего процесса выравнивания. Японию можно назвать уникальной в том отношении, что среди основных воевавших держав вся наблюдаемая с конца 1930-х компрессия доходов происходила во время Второй мировой войны, а не в основном во время войны и в меньшей степени после войны, как это было повсюду (см. данную книгу, табл. 5.2). Тем не менее, как и в других странах, деконцентрацию доходов и богатства в долгой перспективе определял выравнивающий характер послевоенных мер экономической политики. В случае с Японией можно продемонстрировать, что все эти меры являются непосредственным следствием войны. К тому времени, когда 15 августа 1945 года император Хирохито заявил, что «военная ситуация развивалась не обязательно в пользу Японии» и что настало время «вынести непереносимое» – безоговорочную капитуляцию и оккупацию со стороны союзных войск, японская экономика лежала в руинах. Из-за недостатка сырья и топлива производство рухнуло. В 1946 году ВНП в реальном отношении был на 45 % ниже, чем в 1937 году, а объем импорта составлял одну восьмую показателя 1935 года в реальном отношении. По мере восстановления экономики целый ряд экономических мер и последствий войны поддерживал происшедшую во время войны компрессию дохода и еще более выравнивал распределение богатства[161].

С концом войны началась гиперинфляция. C 1937 по 1945 год индекс потребительских цен вырос в 14 раз, а после этого с 1945 по 1948 год его рост значительно ускорился. Хотя в разных источниках указываются разные индексы, судя по одному анализу, в 1948 году потребительские цены выросли на 18 000 % по сравнению с моментом вторжения Японии в Китай. То немногое, что оставалось от дохода с основного капитала, испарилось[162].

Как корпорации, так и землевладельцы стали объектами агрессивной реструктуризации. Тремя основными целями американской оккупационной администрации стали расформирование дзайбацу, демократизация трудовых отношений и земельная реформа – меры, которые предполагалось предпринимать вместе с карательно-прогрессивной шкалой налогообложения. Конечной целью было устранить не только материальную возможность ведения войны, но также предполагаемые источники империалистической агрессии. Экономические реформы образовали часть более широкого спектра фундаментальных демократизирующих изменений, призванных реформировать японские институты; среди множества прочих можно назвать новую конституцию, избирательное право для женщин и полную перестройку судебной и полицейской систем. Все это явилось непосредственным следствием войны, закончившейся иностранной оккупацией[163].

Для достижения поставленных целей предпринимались явно выраженные интервенции в экономику. «Основная директива» американских оккупационных властей под заголовком «Демократизация японских экономических институтов» предписывала поддержку «широкого распределения доходов и прав собственности на средства производства и торговли». Оккупационная политика имела целью построение социального государства благосостояния, тесно ассоциируемого с Новым порядком. По оценкам американских исследователей 1943 и 1945 годов, низкое распределение богатства среди японских промышленных рабочих и фермеров ограничивало внутреннее потребление и подталкивало к внешней экономической экспансии. Это предполагалось решить реорганизацией трудовых отношений и повышением заработных плат, которые поощряли бы внутреннее потребление и способствовали демилитаризации. Демократизация экономики и выравнивание не были целями сами по себе: конечной задачей было сдерживать милитаризм посредством реструктуризации тех черт экономики, которые подталкивали к заморской агрессии. И опять же, в конечном счете ответственными за эти изменения были война и ее последствия[164].

Оккупационные власти не стеснялись орудовать инструментом налогообложения. С 1946 по 1951 год был внедрен значительный и прогрессивный поимущественный налог на чистые активы с крайне немногочисленными освобождениями и верхним пределом в 90 %. Применяемый по отношению к активам, а не к доходам или просто имуществу, он имел открыто конфискационный характер. С американской точки зрения он должен был перераспределить частную собственность и предоставить более низким классам средства для увеличения их покупательной способности. Вначале он применялся к одному из восьми домохозяйств, а в конечном итоге перевел в собственность государства 70 % собственности 5000 богатейших домохозяйств и всего треть собственности тех, кто должен был платить этот налог. При этом общее налоговое бремя в целом оставалось относительно низким. Правительство руководствовалось принципом перераспределения, а не максимизации дохода. В 1946 году многие банковские вклады были заморожены и впоследствии сведены на нет инфляцией, а два года спустя те, что превышали определенный порог, были аннулированы[165].

Оккупационные власти неодобрительно смотрели на дзайбацу, семейные бизнес-конгломераты, воспринимая их как близких партнеров милитаристского руководства военных лет и в общем смысле как силу, поддерживающую полуфеодальные связи между руководством и трудовыми ресурсами, ограничивающую заработную плату рабочих и помогающую капиталистам получать сверхприбыли. Крупнейшие дзайбацу были расформированы, в результате чего их влияние на экономику страны исчезло. (Более обширные планы по реорганизации сотен предприятий были приостановлены в результате изменения политики в ходе холодной войны.) Семейные кланы дзайбацу были вынуждены продать 42 % общего количества своих акций, что привело к резкому уменьшению доли акций, удерживаемых корпорациями. В рамках компании по сокращению высшего руководства в 1947 году около 2200 администраторов 632 корпораций были уволены или ожидали ухода в отставку. Таким образом была уничтожена ранее существовавшая система тесного контроля за предприятиями со стороны капиталистов. В своем новогоднем послании 1948 года генерал Макартур заявил:

Политика союзников потребовала разрушения той системы, которая в прошлом позволяла контролировать основную часть коммерции, промышленности и природных ресурсов вашей страны небольшому числу феодальных семейств, эксплуатировавших их исключительно ради своей выгоды[166].

Согласно первоначальным планам, оккупация должна была быть очень суровой. В 1945 и 1946 годах оккупационные власти рассматривали планы демонтажа промышленного и энергетического оборудования в целях возвращения к уровню жизни конца 1920-х или начала 1930-х; все, что превышало этот уровень, предполагалось забрать в качестве репараций. И хотя политика быстро изменилась в ответ на новую реальность холодной войны, многие меры уже были предприняты. В качестве репараций были конфискованы военные заводы и связанные с ними предприятия. В июле 1946 года под предлогом того, что «война – это не бизнес ради прибыли», американцы остановили обещанные компенсационные выплаты за потери военного времени; неудовлетворенные иски были отменены. Это возложило дополнительное бремя на балансы фирм и банков. В последующие несколько лет многие компании были доведены до ликвидации. Другие использовали резервные средства, капитал и активы и ради выживания даже перекладывали бремя на кредиторов[167].

Поражение понесло за собой и другие потери. В 1930-х годах наблюдался значительный отток капитала в виде инвестиций в японские колонии на Тайване, в Корее и в Маньчжурии. В военные годы японские компании в колониях и на оккупированных территориях, включая Китай, действовали более агрессивно. По Сан-Францисскому мирному договору 1951 года Япония теряла все свои иностранные активы по всему миру, большинство из которых и так уже были захвачены разными странами[168].

Финансовый сектор был опустошен. К 1948 году потери банков выросли настолько, что их уже невозможно было компенсировать отменой всего прироста с капитала и нераспределенной прибыли и сокращением банковского капитала на 90 % вдобавок к списанию депозитов выше определенного порога. Акционеры не только несли огромные потери, но им запрещалось на протяжении трех последующих лет покупать новые ценные бумаги. В результате прирост с капитала практически исчез. В 1948 году на долю дивидендов, процентов и ренты приходилось совокупно не более 0,3 % высшего 1 % доходов по сравнению с 45,9 % в 1937 году и 11,8 % в 1945 году[169].

Одним из ключевых процессов стала юнионизация. До войны в профсоюзах состояло менее 10 % рабочих, к тому же существующие профсоюзы в 1940 году были распущены и заменены патриотическими промышленными ассоциациями рабочих. Такая форма организации рабочих должна была мотивировать их направить все силы на нужды фронта, но она же послужила основой для создания союзов на предприятиях во время оккупации. Сразу же после высадки американцев осенью 1945 года на основе нереализованных довоенных планов был составлен Закон о профсоюзах, принятый в самом конце года. Согласно ему рабочие получали права на организацию, проведение забастовок и коллективные переговоры. Членство значительно увеличилось: в 1946 году членами профсоюза были 40 % рабочих, а в 1949-м – почти 60 %. Льготы и пособия, помимо зарплат, увеличились, а созданные во время войны система здравоохранения и пенсионная система расширились. Профсоюзы показали себя полезным инструментом в создании кооперативных промышленных связей с их упором на повышение зарплаты согласно стажу и гарантию занятости; самое важное заключалось в том, что они способствовали выравниванию, пропагандируя новую структуру заработной платы, основанной на возрасте, потребностях, стандартах жизни и инфляции. Для новых рабочих устанавливалась минимальная заработная плата, повышающаяся с возрастом, стажем и размером семьи. Частые поправки на инфляцию сокращали изначально большой разрыв между белыми и синими воротничками[170].

Наконец, еще одной основной целью оккупационной администрации была земельная реформа: любопытно, что оккупационные власти разделяли убеждения завладевших на тот момент Китаем маоистов в том, что крупное землевладение – это зло, которое необходимо искоренить. В правительственном документе отмечалось, что перераспределение земли необходимо для того, чтобы Япония двигалась в мирном направлении, поскольку японские военные убеждали бедных крестьян, что заморская агрессия – это их единственный шанс выйти из бедности: без земельной реформы сельская местность оставалась бы рассадником милитаризма. И опять же, подспудный повод для интервенций был тесно связан с войной. Проект земельной реформы, разработанной Министерством сельского хозяйства Японии и принятый в самом конце 1945 года, был отклонен американцами как слишком умеренный, и в октябре 1946 года был принят новый, доработанный закон. Вся земля, которой владели землевладельцы-нерезиденты (то есть те, кто проживал не в том поселении, где располагалась земля), принудительно выставлялась на продажу, как и вся переданная в аренду земля землевладельцев-резидентов площадью свыше одного гектара. Обрабатываемая земля собственников, площадь которой превышала три гектара, также могла выставляться на продажу, если было решено, что она обрабатывается неэффективно. Раз и навсегда установленные суммы компенсаций размыла инфляция. То же было проделано и в отношении ренты, которую необходимо было оплачивать наличными по замороженным расценкам конца 1945 года, – она тоже уменьшалась из-за инфляции. Сопутствующее снижение реальной стоимости земли можно называть настоящим крахом: с 1939 по 1949 год реальная стоимость затопляемых полей для возделывания риса снизилась в 500 раз – почти в два раза больше относительно стоимости сигарет. Земельная реформа затронула треть всех сельскохозяйственных земель в Японии, которые были переданы половине сельских домохозяйств страны. Доля арендуемой земли, на которую, по некоторым оценкам, до войны приходилось до половины всех земель, упала до 13 % в 1949 году и до 9 % в 1955 году, тогда как доля самостоятельно обрабатывающих землю владельцев в сельских районах выросла более чем вдвое, с 31 до 70 %, а безземельные арендаторы практически исчезли. Коэффициент Джини доходов в сельских поселениях упал с довоенного 0,5 до послевоенного 0,35. И хотя реформа отталкивалась от выдвинутых в военное время идей и мер, таким широким масштабом внедрения она была обязана непосредственно оккупации. Выражаясь с присущей ему скромностью, генерал Макартур назвал схему «возможно, наиболее удачной программой земельной реформы»[171].

Годы тотальной войны и последующей оккупации, от вторжения в Китай в 1937 году до Мирного договора 1951 года, полностью изменили структуру источников и распределения доходов и богатства в Японии. Резкое падение доли высших доходов и впечатляющее сокращение размера крупных состояний, о которых говорилось в начале этой главы, были вызваны в первую очередь уменьшением доходности капитала, затронувшим не только самых богатых, но и другие слои населения. Состав крупнейших 9 % состояний значительно изменился. Если в 1935 году почти половину активов этой категории составляли акции, облигации и банковские вклады, то к 1950 году их доля упала до одной шестой, а доля сельскохозяйственной земли снизилась с почти четверти до менее одной восьмой. По большей части эти перемены пришлись на годы собственно войны: падение долей высшего дохода и почти все падение в абсолютном выражении (почти 93 %) реальной стоимости состояний высшего 1 % с 1936 по 1949 год практически завершилось к 1945 году[172].

Тем не менее послевоенный период, как прямое продолжение военного, критически важен тем, что он закрепил на постоянной основе предпринятые в военное время меры и обеспечил для них более прочные основания. Как сказал генерал Макартур в своем первом новогоднем обращении к японскому народу, будущее уже никогда не станут «определять немногие». Интервенции США в японскую экономику сосредоточились на налогообложении, управлении корпорациями и организации труда – то есть на тех сферах, в которых руководство военного времени и так уже нанесло сильный удар по богатой элите. Таким образом, во время войны и в первые послевоенные годы произошел прочный переход от схемы управления со стороны влиятельного класса акционеров, контролировавших компании и требовавших высоких дивидендов, к более эгалитарной корпоративной системе пожизненной занятости, профсоюзов и зависимости зарплаты от стажа. Наряду с реструктуризацией бизнеса и трудовых отношений ключевым механизмом поддержания военного выравнивания стало прогрессивное налогообложение. Оформившаяся в 1950-х годах система налогообложения Японии облагала высшие доходы предельной ставкой от 60 до 75 %, а налог на наследуемые крупнейшие состояния превышал 70 %. Это помогло сдерживать неравенство доходов и накопление богатства вплоть до 1990-х годов, тогда как строгие меры по защите арендаторов понижали доход от сдачи жилья, а коллективные переговоры обеспечивали компрессию заработной платы[173].

Война и ее последствия привели к тому, что выравнивание стало резким, массивным и продолжительным. Самые кровавые годы в истории Японии – годы войны, унесшей миллионы жизней и причинившей огромнейшие разрушения внутри страны, – заодно предоставили и возможность осуществить уникальное выравнивание. Такой исход стал возможным из-за нового типа ведения военных действий, требовавшего полной демографической и экономической мобилизации. Крайнее насилие значительно уменьшило крайнее неравенство в доходах и богатстве японского общества. В своем переходе от всеобщей мобилизации к разрушению и оккупации тотальная война стала тотальным уравнителем.

Глава 5

«Великая компрессия»

«Драма тридцатилетней войны»: великое выравнивание с 1914 по 1945 год

Насколько типичен пример Японии? Привела ли Вторая мировая война или две мировых войны к схожему результату в других странах? Говоря вкратце – да. И хотя в каждом случае имелись свои особенности, то, что Шарль де Голль назвал «драмой тридцатилетней войны» с 1914 по 1945 год, выразилось в значительной и часто колоссальной деконцентрации доходов и богатства во всех развитых странах мира. Несмотря на альтернативные или дополнительные факторы, о которых я пишу в главах 12 и 13, нет никаких сомнений, что современная война с массовой мобилизацией и ее экономические, политические, социальные и фискальные элементы и последствия послужили необычайно мощным средством выравнивания[174].

Как мы видели в предыдущей главе, за время Второй мировой войны неравенство в Японии резко сократилось, после чего оставалось на низком уровне. Некоторые другие страны, которые участвовали в этом конфликте и для которых имеются доступные сравнимые данные, демонстрируют на удивление схожую картину – например, Соединенные Штаты, Франция и Канада (рис. 5.1)[175].

В случае некоторых крупных участников конфликта данные о высших долях доходов в указанный период не обладают высоким качеством, и эта проблема иногда скрывает резкий характер компрессии военного времени. Но даже в таком случае общая тенденция совпадает с тенденцией в отношении долей доходов верхней 0,1 % в Германии и Великобритании (рис. 5.2).

Здесь я хочу коснуться двух связанных вопросов: прямое влияние войны на неравенство в ходе самой войны (и ее непосредственных последствий при отсутствии соответствующих точных данных, как в случае с Германией на рис. 5.2) и ее длительный эффект на протяжении последующих десятилетий. Я сделаю это в несколько этапов. Во-первых, я проанализирую эволюцию высших долей дохода в военное время в тех странах, для которых опубликованы надежные данные, отмечая, как они варьируют в зависимости от вовлеченности страны в конфликт. Во-вторых, я сравню степень выравнивания в военное время и влияние его на последующее развитие, чтобы продемонстрировать исключительную природу прямого влияния войны на неравенство. В-третьих, я рассмотрю – уже в меньших подробностях по сравнению с Японией – факторы, которые ответственны за компрессию доходов и распределение богатства в военное время. Наконец, я затрону вопрос о том, как мировые войны, особенно Вторая мировая, повлияли на поддержание и даже продолжительное усиление эгалитарного доступа к материальным ресурсам после 1945 года.

Табл. 5.1 обобщает опубликованные в настоящее время сведения о динамике верхних долей дохода – в общем случае о доле верхнего 1 % за исключением некоторых случаев, когда необходимой временной шкалы или глубины анализа можно было достичь, только сосредоточившись на более мелких делениях, таких как верхняя 0,1 % или даже 0,01 % дохода. Контрольные даты – 1913 и 1918 для Первой мировой войны и 1938 и 1945 для Второй мировой, хотя в некоторых случаях использовались слегка отличающиеся даты, и эти периоды не обязательно совпадают с периодами участия конкретных стран в этих войнах. Следует сразу предупредить: ко всем этим цифрам нужно относиться с изрядной долей осторожности. Но в конечном итоге все эти статистические сведения о верхних долях дохода – лучшее, что имеется в нашем распоряжении. Они охватывают больший промежуток времени, чем стандартизированные коэффициенты Джини, и дают нам неплохое представление о том, насколько сильно были сосредоточены перемены на са́мой вершине распределения доходов. При этом, хотя по тому, как я использую эти данные, может сложиться впечатление об их высокой точности, такой формат не должен сбивать нас с толку и все эти значения не нужно воспринимать как строгие. Все они говорят скорее о направлении и размахе перемен – лучшее, на что мы можем надеяться[176].


Великий уравнитель

Рис. 5.1. Доли доходов верхнего 1 % для четырех стран, 1935–1975


Великий уравнитель

Рис. 5.2. Доли верхней 0,1 % в Германи


Эта таблица отражает наивысшее качество данных для Второй мировой войны и показывает ясную тенденцию, ассоциируемую с этим событием. Среднее падение доли самых верхних доходов в странах, на территории которых шли активные боевые действия (и которые иногда перенесли оккупацию), составляет 31 % по сравнению с довоенным уровнем – обоснованный вывод, если учесть, что в выборку входит десяток стран. (Исключение составляет отчасти маргинальный случай Новой Зеландии, который поднял бы среднюю величину до 33 %.) Медианное падение составляет от 28 до 29 %, и каждый отдельный случай демонстрирует общее падение. Также здесь представлены немногочисленные, гораздо менее развитые и более удаленные от театра военных действий колониальные участники (Индия, Маврикий и ЮАР), относительно которых не наблюдается устойчивой тенденции; среднее падение доходит до 24 %. Также невелика выборка нейтральных соседей (Ирландия, Португалия, Швеция и Швейцария), но она, по крайней мере, демонстрирует устойчивую нисходящую тенденцию, поскольку среднее падение также составляет 24 %. Явный аутсайдер здесь Аргентина, остававшаяся нейтральной почти до самого конца и географически очень удаленная от основных театров боевых действий: ее «один процент» получил 14 % к своей доле доходов.

Данные о Первой мировой войне более скудные и более сложные, и сложность их отражает реальные отличия от Второй мировой войны в том, что касается длительности ее влияния на неравенство. Как мы увидим, в Германии и до некоторой степени во Франции это влияние задерживалось вплоть до 1918 года по политическим и фискальным причинам. Таким образом, общий результат для основных участников зависит от того, используем ли мы данные о Германии для 1918 или 1925 года; только в последнем случае мы наблюдаем среднее падение верхних долей доходов в 19 %. Для двух маргинальных участников наблюдается среднее падение в 5 %, тогда как три нейтральных соседа испытали повышение в 14 %, но эта тенденция не последовательная. В настоящий момент мы можем прийти к выводу, что Вторая мировая война оказала мощное и непосредственное влияние на доходы элит, которое затронуло и соседние страны, не участвовавшие в войне. Единственные две страны, в которых неравенство во время войны выросло, находились от театра военных действий дальше других.


Табл. 5.1. Эволюция верхних долей дохода во время мировых войн

Великий уравнитель

Если не указано иное, то речь идет об 1 доле процента. a Основные участники; b второстепенные участники/колонии; c сторонние наблюдатели; d удаленные нейтральные.


Теперь мы можем сопоставить эти перемены военного времени с развитием, которое наблюдалось примерно на протяжении поколения после окончания Второй мировой войны. Почти во всех странах, активно участвовавших в конфликте, верхние доли доходов продолжали падать либо на всем протяжении, либо после временного послевоенного восстановления. Этот тренд в общем продолжался несколько десятилетий, но в конечном итоге обратился в разных местах с 1978 по 1999 год, когда верхние доли рыночного дохода вновь начали расти. Табл. 5.2 сравнивает среднюю ежегодную степень сокращения выраженных в процентах верхних долей дохода (высшего 1 %, если не указано иное) во время войны, в послевоенный период и в некоторых случаях (если изменения были быстрыми) также во время Великой депрессии. Когда это допустимо, послевоенные показатели вычисляются двумя способами: 1) чистая степень уменьшения между концом Второй мировой войны и годом, когда был зафиксирована самая низкая доля верхнего дохода, независимо от флуктуаций, и 2) степень продолжительного уменьшения с высшего до низшего послевоенного показателя – данная процедура учитывает изменчивость со временем. «Множитель послевоенной степени уменьшения» в таблице 5.2 в общих чертах указывает на то, во сколько раз ежегодное уменьшение во время войны превышало уменьшение послевоенного периода, определяемое указанными выше двумя способами.


Табл. 5.2. Вариация в степени сокращения доли дохода верхнего 1 %, по периоду

Великий уравнитель

Великий уравнитель

Великий уравнитель

Эти данные выявляют общую закономерность. Ежегодная степень уменьшения верхних долей дохода в военное время неизменно была выше в несколько раз и часто даже во много раз, чем в послевоенный период, независимо от того, как рассчитывать степень послевоенного изменения. Для многих основных участников конфликта разница огромна. Во Франции верхняя доля дохода во время войны уменьшалась в 68 раз быстрее, чем в последующие 38 лет: на период с 1938 года по 1945-й приходится 92 % всего уменьшения. Пропорция почти столь же высока в Канаде, где на военный период приходится 77 % всего уменьшения с 1938 года. Возглавляет список Япония: военное выравнивание было настолько мощным, что в 1945 году наблюдалась самая маленькая доля верхнего дохода и с тех пор этот рекордный показатель не был превзойден. В Великобритании почти половина уменьшения доли дохода высшей 0,1 % в период с Первой мировой по конец 1970-х приходится на собственно войны. В США ежегодная степень уменьшения во время обеих войн на порядок выше, чем в послевоенный период, и то же верно в отношении Финляндии и Второй мировой войны. Показательно, что для стран, менее затронутых войной, таких как Дания, Норвегия, Австралия и Индия, степень компрессии в военное время лишь от трех до пяти раз выше, чем степень компрессии последующего периода. (Хотя степень уменьшения во время Второй мировой для Великобритании также относительно скромна и бо́льшая доля компрессии приходится на Первую мировую.)

И только показатели Германии более противоречивы. Если учесть отложенное выравнивание, измеряя показатель для Первой мировой до 1925 года (то есть первого года после 1919-го, для которого имеется значимая информация), то компрессия военного времени для Германии на порядок выше, чем для периода после Второй мировой. Еще одна проблема заключается в отсутствии данных между 1938 и 1950 годами и в невозможности оценить, насколько велико было уменьшение именно в 1938–1945 годах. В целом Вторая мировая война произвела мощное выравнивающее влияние, особенно среди индустриально развитых стран. Нет лучшего способа подчеркнуть фундаментальный разрыв в развитии неравенства доходов во время войны и во время мира. Что же касается Первой мировой войны, то информация по ней не только более скудна, но и более противоречива и сложна для интерпретаций. Я затрагиваю причины, по каким наблюдается разница в определении сроков военного выравнивания далее, в моем обзоре отдельных стран.

Информация о коэффициентах Джини национального дохода по сравнению с информацией о верхних долях дохода менее доступна, но она также указывает на резкое отличие военного времени. Так, общее уменьшение неравенства рыночного дохода в Соединенных Штатах в XX веке приходится на 1930-е и 1940-е годы: по одной оценке, коэффициент Джини, слегка уменьшившись примерно на 3 пункта с 1931 по 1939 год, упал на целых 10 пунктов в последующие шесть лет, а затем стабилизировался в очень узком промежутке на всем протяжении до 1980 года; по другим оценкам, он упал на 5 пунктов с 1929 по 1941 год и еще на 7 пунктов во время собственно войны. В Великобритании неравенство в распределении доходов после вычета налогов с 1938 по 1949 год уменьшилось на 7 пунктов – и, пожалуй, вдвое больше с 1938 по 1949 год, – а потом оставалось на более или менее ровном уровне до 1970-х. Данные о Японии скуднее, но указывают на еще более крутое падение – по крайней мере на 15 пунктов с конца 1930-х до середины 1950-х, после чего последовала стабильность примерно до 1980 года или позже[177].

Изменения в концентрации богатства еще больше подчеркивают критическое значение мировых войн. В восьми из десяти стран, для которые доступны релевантные данные, наивысшая концентрация богатства наблюдалась как раз перед началом Первой мировой войны. В период с 1914 по 1945 год произошло очень существенное сжатие верхних долей богатства (рис. 5.3)[178].


Великий уравнитель

Рис. 5.3. Доли богатства верхнего 1 % в десяти странах, 1740–2011 (в процентах)


Великий уравнитель

Рис 5.4. Пропорции частного богатства и национального дохода во Франции, Германии, Великобритании и в мире, 1870–2010


В семи странах, для которых имеются качественные данные и которые были вовлечены в обе мировые войны или в одну из них, доля богатства высшего 1 % уменьшилась в среднем на 17,1 процентного пункта (эквивалент одной шестой общего зарегистрированного национального богатства), то есть примерно на треть со среднего пика до Первой мировой войны в 48,5 %. Для сравнения: средняя разница между самым ранним зарегистрированным послевоенным показателем и самым низким показателем в целом (приходящимся на разные годы с 1962 по 2000-е) составляет 13,5 процентного пункта. Может показаться, что послевоенная компрессия по масштабу сравнима с компрессией военного периода, но нужно помнить, что в последнем случае учитываются межвоенные годы и иногда даже период после 1945 года, что мешает значимому сравнению по годам. Кроме того, деконцентрацию богатства поддерживало прогрессивное налогообложение наследства, которое продолжало действовать долгое время после войны, поэтому неудивительно, что процесс так растянулся. Самое главное здесь то, что такая форма налогообложения является непосредственным результатом войны, как я покажу далее. Более того, в пяти из этих стран падение во время войны и в послевоенные годы составило от 61 до 70 % общего падения долей богатства. В шестой стране, в Великобритании, упадок в этот период был фактически очень большим (более одной пятой национального богатства). Принимая во внимание, что степень концентрации богатства здесь до 1914 года была экстремальной, послевоенный упадок обязан был быть еще сильнее, просто для того, чтобы привести высшие доли богатства в соответствие с новым распространенным стандартом в 20 %.

Следует отметить, что компрессия богатства на самой вершине бывает еще более выраженной, чем среди богатейшего «одного процента». В качестве особенно поразительного примера приведем стоимость 0,01 % богатейших состояний Франции, которая упала более чем на три четверти с начала Первой мировой войны до середины 1920-х и еще на две трети во время Второй мировой войны. В целом это составляет падение почти на 90 % в военный период, тогда как доля богатства высшего процентиля уменьшилась менее чем на половину от довоенного объема. Ключевая особенность здесь заключается в том, что начало падения приходится на начало периода мировых войн, когда более ранняя широкая тенденция к увеличению неравенства богатства остановилась и была насильственно развернута. Также следует иметь в виду, что в отсутствие радикальных экспроприации и перераспределения не существует механизма, который бы изменил доли богатства настолько же быстро, как доли дохода[179].

То, что большая часть богатства элиты была не просто перераспределена, а уничтожена в ходе войны, становится ясно по изменениям в пропорции частного богатства и национального дохода трех активных участников (рис. 5.4). Самое сильное снижение произошло во время Первой мировой войны, за чем последовала еще одна компрессия приблизительно во время Второй мировой. Отражая эти перемены, упали и доли дохода с капитала в общих доходах больше всех получающих домохозяйств (рис. 5.5). Эти наблюдения подчеркивают тот факт, что потери элит в первом случае были тесно связаны с капиталом и с доходом с капитала. Почему же эти войны оказались настолько неблагоприятными для владельцев капитала?[180]

Мировые войны отличались от любых других военных конфликтов в истории человечества тем, что мобилизация людских и промышленных ресурсов достигла невиданных ранее высот. Во время Первой мировой войны были мобилизованы почти 70 миллионов солдат – беспрецедентное число в истории военного дела. При этом погибло около 9–10 миллионов, а потери среди гражданского населения от войны и связанных с войною бедствий составили примерно 7 миллионов. Франция и Германия мобилизовали около 40 % своего мужского населения, Австро-Венгрия и Османская империя – 30 %, Великобритания – 25 %, Россия – 15 % и США – 10 %. Для финансирования операций требовались невероятные денежные ресурсы. Среди основных участников, для которых имеются данные, доля ВВП, реквизированная государством, увеличилась от четырех до восьми раз (рис. 5.6)[181].


Великий уравнитель

Рис. 5.5. Доля дохода с капитала в общем доходе верхнего 1 % доходов во Франции, Швеции и США, 1920–2010 (в процентах)


Великий уравнитель

Рис. 5.6. Доля государственных расходов в национальном доходе семи стран, 1913–1918 (в процентах ВВП)


Франция и Германия обе потеряли примерно по 55 % своего национального богатства, а Великобритания – 15 %. Ситуация во время Второй мировой была еще хуже. Всего было мобилизовано более 100 миллионов солдат, более 20 миллионов из которых погибли, а потери гражданского населения составили более 50 миллионов. Основные участники, помимо других видов вооружения, произвели 286 000 танков, 557 000 военных самолетов, 110 000 крупных военных кораблей и более 40 миллионов винтовок. Общие потери от войны (включая потерю жизни), по приблизительным оценкам, составили 4 триллиона долларов в ценах 1938 года, что на порядок выше, чем средний годовой мировой ВВП на начало войны. Завоевания позволили вывести долю государства на небывалый уровень. В 1943 году в Германии государство реквизировало эквивалент 73 % своего ВВП – почти всё на нужды войны, и часть этой суммы была присвоена у населения на оккупированных территориях. В следующем году, по некоторым оценкам, государственные расходы в Японии составили целых 87 % ВВП, притом что государство также черпало ресурсы из своих колониальных владений[182].

Титанические усилия по большей части финансировались благодаря займам, выпуску денег и сбору налогов. Займы в различной степени в последующем вели к налогам для обслуживания государственного долга, подтачивающей его инфляции или к дефолту. Успешно обуздать инфляцию удалось только лидирующим западным державам. В США и в Великобритании с 1913 по 1950 год цены всего лишь утроились. Другим участникам повезло меньше: за тот же период во Франции цены выросли в 100 раз, а в Германии – в 300 раз; в Японии только за 1929 по 1950 год увеличились в 200 раз. Заодно это сильно ударило по держателям облигаций и рантье[183].

До 1914 года маржинальные налоговые ставки на доход в большинстве развитых стран были очень низкими, если вообще существовали налоги на доход. Высокие налоговые ставки и крутая прогрессивная шкала как раз явились результатами войны. Высокие налоговые ставки появились во время Первой мировой войны и понизились в конце 1920-х, хотя так и не вернулись к довоенному уровню. Снова они повышались в 1930-х годах – часто в целях противодействия последствиям Великой депрессии – и достигли новых высот во время Второй мировой войны; после чего медленно более или менее понижались (рис. 5.7)[184].

Среднее значение этих ставок в разных странах подчеркивает тенденцию и указывает на критическую роль двух мировых войн в фискальной эволюции (рис. 5.8)[185].


Великий уравнитель

Рис. 5.7. Высшие маржинальные налоговые ставки в девяти странах, 1900–2006 (в процентах)


Великий уравнитель

Рис. 5.8. Высшие ставки налога на прибыль и наследство в среднем по двадцати странам, 1800–2013 (в процентах)


Рис. 5.8 хорошо демонстрирует критическую роль войны. Мы видим, что среди всех стран сначала выделяется Япония, введшая высшую налоговую ставку на прибыль в ответ на требования Русско-японской войны 1904–1905 годов, которая в какой-то степени стала репетицией Первой мировой. Не участвовавшая в войнах Швеция практически пропустила подъем высших ставок во время Первой мировой, а потом продолжала отставать во время следующей войны. Особый рисунок показывает Аргентина, находившаяся на удалении от театров мировых войн. В своей выборке Кеннет Шив и Дэвид Стесевидж обнаруживают сильный фискальный эффект войны среди стран-участников и гораздо более слабую реакцию среди других стран (рис. 5.9)[186].


Великий уравнитель

Рис. 5.9. Первая мировая война и высшие ставки налога на прибыль в среднем по семнадцати странам (в процентах)


Массовая военная мобилизация, прогрессивная шкала налогов и нацеленность на верхнюю долю богатства элит с высшими доходами являются тремя основными составляющими фискального выравнивания. Шив и Стесевидж утверждают, что войны с массовой мобилизацией отличаются от других по своим налоговым стратегиям не просто потому, что они очень дорогостоящие, но и потому, что они повышают потребность в социальном консенсусе, преобразуемом в политическое давление и в требование непропорционально высокого извлечения ресурсов у богатых. Массовый призыв сам по себе не служит выравнивающей силой, тем более что у представителей богатой элиты больше возможностей избежать службы в силу возраста или привилегий, при этом они могут получать прибыль от инвестиций в военную промышленность. Соображения справедливости вдобавок к военному призыву (тоже своего рода налогу) потребовали введения того, что в манифесте лейбористской партии Великобритании 1918 года было названо «повинностью богатства». Особый упор делался на налогообложение прибыли, полученной от войны: во время Первой мировой войны налог на то, что было сочтено «чрезмерной» прибылью, достиг 63 % в Великобритании и 80 % во Франции, Канаде и США. В 1940 году президент Рузвельт призвал к схожим мерам, «чтобы немногие не получали прибыли благодаря жертвам многих». Озабоченность справедливостью, повысившаяся в военное время, также оправдывала более тяжелое налоговое бремя на незаработанные доходы: хотя прогрессивная шкала налогообложения и стала мощным средством сжатия неравности, непропорционально большое влияние на богатых оказали налоги на наследство[187].

Выравнивающее влияние требования справедливости значительно зависело от типа государственного устройства. Во время Первой мировой войны демократические Великобритания, США и Канада были готовы «выжимать богатых», тогда как в более авторитарных Германии, Австро-Венгрии и России предпочитали занимать или печатать деньги для поддержания своей военно-экономической деятельности. Последняя, впрочем, заплатила высокую цену в виде гиперинфляции и революции, и эти потрясения также сжали неравенство. Во время Первой мировой войны, прежде чем были разработаны общие шаблоны финансирования массовой мобилизации, механизмы выравнивания значительно различались между странами[188].

Франция вошла в число стран, наиболее затронутых обеими мировыми войнами: на ее территории шли многочисленные сражения во время Первой мировой, и она перенесла два вторжения и оккупацию во время Второй мировой. Во время первой войны и непосредственно послевоенного периода была уничтожена треть основного капитала Франции, доля дохода с капитала домохозяйств упала на треть, а ВВП снизился в той же пропорции. Новые принципы налогообложения вводились медленно: в начале конфликта высший налог на наследство составлял всего лишь 5 %, и, хотя налог на прибыль впервые был введен в 1915 году, он оставался низким на всем протяжении войны и значительно вырос лишь в 1919 году. Налог на прибыль, введенный в 1916 году, также начал приносить значительную отдачу только уже после войны, как и увеличенные налоги на наследство. Отложенный эффект вкупе с бушующей послевоенной инфляцией объясняют тот факт, что компрессия высших долей дохода была феноменом преимущественно 1920-х годов, а не собственно военных лет, тогда как в отношении военной прибыли наблюдалось противоположное. К середине этого десятилетия средняя стоимость 0,01 % крупнейших состояний упала более чем на три четверти по сравнению с довоенным уровнем[189].

Разрушение богатства элиты продолжилось во время Второй мировой войны, когда Франция четыре года находилась под хищнической немецкой оккупацией, и после, во время союзнических бомбардировок и военных действий в ходе освобождения. На этот раз были уничтожены две трети основного капитала, что вдвое больше потерь первой войны. Испарились иностранные активы, на долю которых приходилась четверть крупнейших состояний Франции. Рухнули в этот период и высшие доли дохода, а послевоенная инфляция за несколько лет разъела стоимость облигаций и военных долгов. Как утверждает Пикетти, общее сокращение доли дохода высшего 1 % с 1914 по 1945 годы произошло за счет потерь в доходах, не относящихся к заработку, поскольку такие явления, как боевые действия, банкротства, контроль над рентой, национализация и инфляция, сильно били по капиталу. Общее за две мировых войны выравнивание оказалось массивным: инфляция в 10 000 % разорила держателей облигаций, реальная рента с 1913 по 1950 год упала на 90 %, а программа национализации 1945 года и однократный налог на капитальные активы (до 20 % для крупных состояний и 100 % для тех, которые значительно увеличились во время войны) помогли свести накопление капитала почти до нуля. Стоимость состояний верхней 0,01 % с 1914 по 1945 год, соответственно, упала более чем на 90 %[190].

В Великобритании во время Первой мировой войны высшие налоговые ставки на доходы повысились с 6 до 30 %, а новый послевоенный налог на прибыль, введенный в отношении компаний и поднявшийся до 80 % в 1917 году, стал одним из самых важных налогов в отношении доходов. Тогда страна потеряла 14,9 % своего национального богатства и еще 18,6 % во время Второй мировой войны. Порог для верхней 0,1 % доходов упал с 40 до 30 размеров среднего дохода во время Первой мировой и с 30 до 20 размеров во время Второй мировой. Еще более выраженным было падение долей дохода после уплаты налогов (данные о которых доступны только с 1937 года) – почти половина для верхнего 1 % и две трети для верхней 0,1 % с 1937 по 1949 год. Доля 1 % крупнейших состояний среди всего частного богатства уменьшилась с 70 до 50 %, что менее драматично по сравнению с падением с 60 до 30 % во Франции, но тоже значительно[191].

Пример США, находящихся на другом берегу Атлантики, показывает, что обширное выравнивание, вызванное войной, может произойти и в отсутствие физических разрушений и серьезной инфляции. Доля доходов верхнего 1 % страны падала три отдельных раза: почти на четверть во время Первой мировой, в той же пропорции во время Великой депрессии и почти на 30 % от остатка во время Второй мировой. В целом с 1916 по 1945 год эта доля населения потеряла около 40 % всех своих доходов. Как и в других странах, потери оказались выше среди самой верхушки: так, доля доходов высшей 0,01 % в тот же период снизилась на 80 %. Распад долей доходов говорит о том, что падение во многом было обусловлено уменьшением доходов с капитала. Высшие доли богатства сильнее пострадали во время Великой депрессии, чем во время Второй мировой, но в целом упали на треть с пика до депрессии. Среди других участвовавших в мировых войнах стран более существенную роль в выравнивании дохода и богатства в США по сравнению с собственно войнами сыграла Великая депрессия: я вернусь к этому в главе 12[192].

Даже в этом случае военное выравнивание было значительным, и во многом ему способствовала крутая прогрессивная шкала налогообложения для финансирования военно-экономической деятельности. Закон о военных доходах 1917 года поднял ставку добавочного налога с 13 до 50 % и облагал налогами прибыль выше 9 % инвестированного капитала в размере от 20 до 60 %. Военные расходы продолжали расти, и в 1918 году, уже после войны, был принят Закон о доходах, применяющий еще более высокие ставки к самым крупным доходам и чрезмерным прибылям. Фактически налоговые ставки поднялись с 1,5 % в 1913 и 1915 годах до 22 % в 1918 году для доходов в 50 000 долларов и с 2,5 до 35 % для доходов в 100 000 долларов. Высшая ставка для налога на наследство, введенного в 1916 году, поднялась с 10 до 25 % в следующем году. Единственной причиной таких агрессивных интервенций была война: в огромной мере зависевшая от войны мобилизационная политика в ходе Первой мировой подталкивала правительства к созданию демократически-государственного налогового режима. Несмотря на то что Законы о прибыли 1921 и 1924 годов отменили налоги на чрезмерную прибыль и сильно понизили ставки добавочного налога, сохранившиеся ставки все же были гораздо выше довоенного уровня. Таким образом, в послевоенный период мы наблюдаем некоторое фискальное послабление одновременно с новой атакой на высшие доходы и инерционный эффект в отношении того, что касается присваиваемой государством доли дохода и богатства, даже несмотря на растущее число лазеек, подтачивающих режим прогрессивного налогообложения[193].

Последующее выравнивание отчасти обеспечивали высокие маржинальные налоговые ставки на доход и наследство. Этот процесс совпал с «Новым курсом» и усилился с очередным витком государственного вмешательства в военные годы. В «это время серьезной угрозы для национальной безопасности, когда все излишки необходимы для победы в войне», как выразился Рузвельт, высшие налоговые ставки на доход и наследство достигли пика в 94 % в 1944 году и 77 % в 1941 году соответственно, а пороги самых высоких ставок существенно понизились, тем самым охватив более широкие круги лиц с высоким доходом. Также вернулся налог на чрезмерную прибыль. В то же время администрация и профсоюзы сопротивлялись федеральному налогу с продаж, который был бы регрессивным по своей природе, – значительное сдерживающее средство, учитывая, что такой налог в то время существовал даже в Швеции. Разброс дохода от зарплат сократился еще шире по всей экономике в результате регулирования заработной платы, предпринятого Национальным трудовым комитетом военного времени. Этот орган, ответственный за одобрение всех зарплат согласно Закону о стабилизации зарплат 1942 года, охотнее поднимал самые низкие заработные платы, тем самым снижая долю зарабатывавших больше других. Больше всего в относительном выражении по сравнению с самыми низкими потеряли самые высокие зарплаты: с 1940 по 1945 год получатели зарплаты, входящие в промежуток от 90 до 95 % по их размеру, потеряли одну шестую своей доли, тогда как верхний 1 % потерял четверть, а верхняя 0,001 % – 40 %. Бизнес ответил тем, что стал предлагать льготы вместо высоких зарплат, – само по себе это было повышение реального дохода работников. Государственное вмешательство и его косвенные эффекты сжали общую структуру распределения доходов от зарплаты, что представляло собой радикальное изменение предыдущих тенденций в связи с «факторами, уникальными для периода Второй мировой войны». Эту тенденцию усилили другие факторы. Вознаграждение руководству, в реальном выражении остававшееся на одном уровне во время Депрессии, с 1940 года понижалось по отношению к низким зарплатам, причем этот процесс был обусловлен не столько государственным вмешательством, сколько растущим влиянием профсоюзов и падением рентабельности относительно размеров фирмы. В результате действия всех этих однонаправленных факторов коэффициенты Джини дохода за время войны быстро снизились с 7 до 10 пунктов, и в те же годы фиксируется резкое снижение некоторых показателей распределения дохода и зарплат в неэлитных кругах, после чего они на протяжении нескольких десятилетий почти не менялись[194].


Великий уравнитель

Рис 5.10. Доля доходов верхнего 1 % в Германии, 1891–1975 (в процентах)


Канада следовала несколько иным путем, без различимого эффекта Великой депрессии на верхние доли доходов, но со значительной деконцентрацией во время Второй мировой войны. Такому сдвигу способствовали массивные увеличения налоговых ставок на большой доход с максимальной ставкой в 95 % в 1943 году; при этом реальная ставка для 1 %, получавшего наивысший доход, увеличилась с 3 % в 1938 году до 48 % пятью годами позже[195].

Эволюция верхних долей дохода в Германии в каком-то отношении аномальна в том, что они увеличились во время Первой мировой войны, то есть в период экстремально высокой военной мобилизации и больших государственных расходов (рис. 5.10)[196].

Для объяснения этого феномена недостаточно просто отсутствия разрушений военного времени. Неравенство временно увеличилось тогда, когда авторитарное правительство защищало получаемые в результате войны прибыли, особенно доходы богатой промышленной элиты, тесно связанной с политическим и военным руководством. Деятельность профсоюзов удалось обуздать, и, хотя были введены новые налоги на капитал, они оставались относительно умеренными. В этом отношении условия в Германии походили на условия во Франции, где увеличение прибыли и низкие налоги заставляли расти верхние доходы в 1916 и 1917 годах. Вместо внедрения обширной системы прогрессивного налогообложения правительство Германии в первую очередь рассчитывало на выпуск долговых обязательств. Рост денежной массы покрыл примерно 15 % издержек, но инфляцию подавлял жесткий контроль цен: несмотря на то что денежная база за время войны увеличилась в пять раз, общая инфляция и повышение цен на продукты питания достигли всего лишь относительно контролируемых 43 и 129 % соответственно. Это представляет собой разительный контраст с ситуацией у союзников Германии: за тот же период в Австро-Венгрии потребительские цены повысились на 1500 %, а в Стамбуле – на 2100 %[197].

И все же вызываемое войной выравнивание можно было только задержать, но избежать его не удалось. Политический хаос и гиперинфляция в непосредственно послевоенные годы очень сильно понизили высшие доходы – на 40 % для верхнего 1 % и на три четверти для верхней 0,01 %. Падение затронуло элиту, но не тех, кто находился между девяностым и девяносто пятым процентилями, а доход домохозяйств среднего класса даже повысился. Денежная масса увеличилась – сначала для финансирования войны, затем для оплаты репараций, а также социальных программ и программ по трудоустройству, причем последние были прямым следствием революции 1918 года, которая сама произошла как следствие войны. После прекращения контроля над ценами в 1919 и 1920 годах сдерживаемая инфляция вырвалась наружу. Индекс потребительских цен для семьи из четырех человек в Берлине вырос лишь с 1 до 7,7 с лета 1914-го по январь 1920-го – и до пяти триллионов к октябрю 1923 года! Больше всех потеряли рантье: их доля национального дохода рухнула с 15 до 3 %, притом что предпринимателям удалось сохранить свою долю. Разрушение денежного богатства из-за инфляции во время сокращения общего богатства – в 1923 году реальный национальный доход составлял от четверти до трети национального дохода 1913 года – усилил выравнивание, поскольку денежные активы были распределены более неравномерно. Процессу выравнивания способствовали и перемены в экономической политике. В послевоенные годы регулирование заработной платы низкооплачиваемых рабочих сократило разрыв в заработке, а доля отчислений в национальном доходе с 1913 по 1925 год утроилась. При этом не является совпадением, что высшая ставка налога на наследство выросла с 0 до 35 % в 1919 году[198].

При наступившем затем правлении национал-социалистов высшие доли дохода восстановились из-за ограничений потребления и роста заработных плат, а также благодаря прибыли растущей военной промышленности и экспроприации собственности евреев. Во время Второй мировой войны Германия присваивала от 30 до 40 % национальных продуктов Франции, Нидерландов и Норвегии, компенсируя потребность в повышении налогов внутри страны. О мерах по предотвращению неравенства в военные годы ничего не известно, но к тому времени, как затихли бои, высшие доли дохода вернулись к уровню до гиперинфляции. Это произошло не столько в результате потери капитала, сколько из-за совместного эффекта снижения производства, фискальной реформы и инфляции. Физическое разрушение производственных активов было относительно ограниченным, поскольку бомбардировки союзников в основном затрагивали транспортную инфраструктуру и жилые районы, а совокупный промышленный капитал с 1936 по 1945 год даже увеличился на одну пятую. Тем не менее общий объем чистой промышленной продукции с 1944 по 1950 год понизился почти на три четверти. Также на протяжении трех лет после войны в стране была сильная инфляция, а в 1946 году высшая ставка налога на наследство увеличилась в четыре раза, с 15 до 60 %. Из-за потерь принудительной рабочей силы образовался недостаток рабочих рук, профсоюзы были восстановлены, и оккупационные власти ввели контроль заработной платы. Как и в случае Первой мировой, основное выравнивание, по всей видимости, произошло непосредственно после конфликта[199].

В Нидерландах в начальный период Первой мировой войны военные прибыли подтолкнули доли высшего дохода вверх, но это был лишь краткий прирост, за которым последовало резкое падение, продолжавшееся на протяжении послевоенной депрессии 1920–1923 годов, из-за чего доля капитала в национальном доходе снизилась с 75 до 45 %, а общее неравенство доходов сильно сократилось. Верхние доли дохода снова упали во время Великой депрессии и в схожей степени – во время немецкой оккупации. Вторая мировая война особенно сильно ударила по получателям высших зарплат, когда доход верхней 0,01 % упал на 40 %. Немецкие власти ввели контроль заработной платы, который сохранился после освобождения и благоприятствовал низшим слоям; ренты были заморожены на уровне 1939 года. Налоговые ставки, которые до этого оставались довольно низкими, после войны взлетели, чтобы компенсировать потери[200].

В Финляндии, сильно вовлеченной во Вторую мировую войну, с 1939-го по 1947-й наблюдалось резкое падение доли дохода верхнего 1 % более чем наполовину, а коэффициент Джини облагаемого налогами дохода в тот же период упал с 0,46 до 0,3. В Дании с 1939 по 1945 год доля дохода верхнего 1 % упала на одну шестую, а верхней 0,1 % – на четверть; при этом с конца 1930-х по конец 1940-х доля богатства верхнего 1 % уменьшилась на четверть. Во время немецкой оккупации датское правительство значительно повысило налоги и соответственно откорректировало зарплаты. Вместе с другими последствиями войны это привело к результату, противоположному результату Первой мировой войны, когда в отсутствие перераспределительной политики неравенство увеличилось, хотя верхние доли богатства за то же время сократились. И, наконец, в Норвегии, еще одной скандинавской стране под немецкой оккупацией, верхние доли доходов также ощутимо упали, причем быстрее, чем после войны. С 1938 по 1948 год верхние 0,5 % потеряли почти треть своей доли общего дохода; также в это время начали сокращаться и верхние доли богатства[201].

Этот быстрый обзор показывает, что, хотя конкретные меры выравнивания в разных странах различались, итог их был схож. Низкие темпы сбережения и пониженная стоимость активов, физические разрушения и потеря иностранных активов, инфляция и прогрессивное налогообложение, контроль за рентой и ценами, а также национализация – все это в той или иной мере способствовало выравниванию. Конкретное сочетание этих факторов определяло размах и временной масштаб сжатия неравенства доходов и богатства, но источник их был один – насильственные потрясения тотальной войны. Как пишет Пикетти, смело обобщая историю своей родной Франции,

в очень большой степени неравенство в XX веке сократил именно хаос войны, с сопровождавшими ее экономическими и политическими потрясениями. Не было никакой постепенной, согласованной, бесконфликтной эволюции по направлению к большему равенству. В XX веке именно война, а не гармоничная демократия или экономическая рациональность, стерла прошлое и создала общество, в котором можно было бы начать все с чистого листа[202].

* * *

Столь громкое заявление порождает вопрос: верно ли это в отношении других стран? Мы можем проверить этот вывод двумя способами: выяснив, наблюдались ли разные ситуации в участвовавших в мировых войнах странах, и сравнив их с ситуациями в странах, не вовлеченных напрямую в эти конфликты. Первый из этих тестов провести труднее, чем ожидается. Как мы уже видели (таблицы 5.1 и 5.2), предположение о том, что насильственные потрясения периода мировой войны играли критическую роль, полностью подтверждается данными о верхних долях доходов для всех воевавших стран, для которых опубликованы надежные данные. К сожалению, среди них отсутствуют данные для таких важнейших участников, как Австро-Венгрия и Россия во время Первой мировой войны и Италия во время обеих мировых войн. То же верно и в отношении Бельгии, страны, серьезно затронутой этими конфликтами, не говоря уже о различных государствах Центральной и Восточной Европы, которые были буквально перепаханы сражениями и названы «кровавыми землями»; то же можно сказать и о Китае во время Второй мировой. Однако отсутствие доказательство еще не означает отсутствия неравенства. Согласно одной реконструкции коэффициентов Джини, в которой не указаны основные связанные с войной перемены, Италия – единственное исключение. Трудно сказать, насколько большим весом обладает это исследование[203].

Что касается второго теста, то во время Второй мировой войны в нескольких нейтральных странах было отмечено некоторое увеличение неравенства. В Нидерландах с 1914 по 1916 год доля верхнего 1 % увеличилась на треть, с 21 до 28 %, после чего к 1918 году откатилась к 22 %. Виной тому была высокая монополизация прибылей и дивидендов в начале войны, а потом рост был прерван дефицитом сырья. По мере распространения войны Нидерланды не могли избежать необходимости в мобилизации и увеличении общественных расходов: в постоянных ценах государственные расходы более чем удвоились, численность вооруженных сил увеличилась с 200 000 до 450 000 человек, а также пришлось внедрять какие-то схемы по производству и распределению продуктов питания. Для финансирования этих действий со временем были введены новые налоги, включая прогрессивный налог на оборону и особый налог в 30 % на предполагаемую прибыль от войны, которым облагались как физические лица, так и коммерческие организации. Эти меры вскоре помогли остановить первоначальный рост неравенства. В Швеции во время Первой мировой войны также наблюдался резкий рост верхних долей дохода, за которым к 1920 году последовал крутой спад; то же происходило и в Дании. В обеих странах доля дохода верхнего 1 % дошла до исключительных 28 % в 1916 или в 1917 годах. Дания медленно вводила контроль над ценами и рентой, а коллективный договор, действовавший до 1916 года, понизил реальную заработную плату рабочих во время быстрого экономического роста. Налогообложение выросло лишь незначительно. (Для тех годов для Норвегии нет надежных данных о доле дохода[204].)

В тех немногих европейских странах, которые смогли избежать участия во Второй мировой войне, наблюдались противоположные тенденции. Верхние доли доходов в Ирландии значительно понизились с 1938 по 1945 год, но точность данных ненадежна. Предполагается, что этому способствовали контроль над ценами и зарплатами и дефицит сырья в военные годы. В Португалии за этот период высшие доли дохода упали еще больше: верхняя 0,1 % с 1941 по 1946 год потеряла 40 % своей доли, но причины такого снижения еще ждут своего объяснения. Испания также пережила значительное выравнивание в 1930-х и 1940-х. Я обсужу это в следующей главе, в качестве примера эффектов гражданской войны[205].

Если оставить пока в стороне Швейцарию и Швецию, о которых подробнее будет сказано далее, то данные о не воевавших во время Второй мировой войны странах скудны. Большая часть Африки и Азии в то время все еще управлялась колониальными державами, а независимые государства были сосредоточены в основном в Латинской Америке, данные о которой часто страдают неполнотой. Но даже несмотря на это, данные о Латинской Америке позволяют сделать два важных вывода. Один связан с радикально иной эволюцией неравенства доходов в Аргентине, которая в начале XX века была одной из богатейших стран мира. Во время Второй мировой войны доля дохода верхнего 1 % была самой высокой по сравнению с предыдущим и последующим периодами. Такая ситуация сравнима с ситуацией, наблюдавшейся в нескольких европейских нейтральных странах периода Первой мировой войны, в которых военные доходы увеличили доходы элиты. В начале 1940-х годов Аргентина переживала экономический рост, подстегиваемый иностранным спросом: страна производила 40 % потребляемых Великобританией зерна и мяса. Верхние доли дохода и объем экспорта находились в тесной прямой зависимости, а аргентинская элита получала непропорционально высокие доходы от торговли. Далекая война не только не создала потребности в мобилизации или в фискальных мерах поддержки и не снизила оборот капитала, но, напротив, дала временный толчок неравенству, немыслимый для Европы и других частей света, вовлеченных в конфликт. Второй вывод проистекает из более широкого наблюдения о том, что во всех латиноамериканских странах, о которых имеются данные, неравенство было очень высоким в 1960-х годах – в самый ранний период, который позволяет проводить систематическое сравнение. Для 15 стран с рассчитанным стандартизированным коэффициентом Джини для того десятилетия показатели варьируют от 0,40 до 0,76 с высоким средним значением 0,51 и медианой 0,49. Качественные данные также не согласуются с предположением о более раннем спаде неравенства в военное время. То, что походило на значительную компрессию в Чили во время Второй мировой, было объяснено специфическими внутренними экономическими и политическими факторами. Увеличение неравенства зарплаты в ряде латиноамериканских стран после Второй мировой войны представляет собой разительный контраст с Европой, Северной Америкой и Японией[206].

Исследование верхних долей дохода в бывших британских колониях на момент объявления независимости показывает, что они были относительно высокими по сравнению с западными уровнями, которые только что сократились после Второй мировой войны. Некоторые исключения лишь подчеркивают важность эффектов войны. В Индии в годы войны доход верхнего 1 % сократился более чем на треть. По мере того как поступления от регрессивных непрямых налогов уменьшались с сокращением импорта, индийское правительство отдавало приоритет прогрессивным прямым налогам на личные и корпоративные доходы. Сверхналог на самые высокие заработки и дополнительный налог на чрезмерную корпоративную прибыль оба достигли 66 %. В результате доля налогов на доходы в общих налоговых поступлениях утроилась с 23 % в 1938 и 1939 годах до 68 % в 1944 и 1945 годах: учитывая небольшую налоговую базу из нескольких сотен тысяч лиц, можно утверждать, что такой сдвиг произошел за счет высшего класса. В то же время количество членов профсоюзов почти удвоилось, а забастовки, вызванные спорами по поводу компенсаций, участились[207].

На Маврикии, в котором подоходный налог был введен в 1932 году, доля доходов верхней 0,1 % населения упала почти на две трети с 1938 по 1946 год. Увеличение налогов во время войны совпало с массивным сдвигом между общей и чистой долей в этой элитной группе. Если в 1933 году на долю 0,1 % самых высоких доходов приходилось 8,1 % общего дохода и 7,6 % чистого дохода – незначительная разница, – то к 1947 году эти показатели упали до 4,4 и 2,9 % соответственно, что свидетельствовало не только об общем снижении доходов элиты, но и о выравнивающем эффекте фискальных отчислений. Верхние доли доходов в Малайзии и Сингапуре, побывавших под хищнической японской оккупацией, после 1945 года также были довольно низки, примерно на схожем с Маврикием уровне, который, в свою очередь, сравним с уровнями Великобритании и США того времени[208].

Теперь вернемся к Швейцарии и Швеции, не участвовавшим ни в одной из мировых войн. Они представляют особенный интерес, потому что демонстрируют тесное взаимодействие близости к военным действиям с массовой мобилизацией и специфическими национальными политико-экономическими условиями, определившее картину неравенства в обществах, бывших нейтральными наблюдателями. В 1914 году Швейцария, население которой на тот момент насчитывало менее 4 миллионов человек, мобилизовала 220 000 военнослужащих. В отсутствие эффективной компенсации или обеспечения занятости это вызвало определенное напряжение, которое вместе с тем фактом, что владельцы предприятий получали прибыль от войны, радикализировало трудовые конфликты и в конечном итоге в ноябре 1918 года выразилось в забастовках, к подавлению которых были привлечены военные. В годы войны общие поступления федерального правительства, кантонов и коммун удвоились, чему способствовали военные налоги на доход, богатство и военную прибыль – все они, впрочем, держались на умеренном уровне. После войны были отклонены как предложение о прямом федеральном подоходном налоге, так и предложение об однократном сборе на богатство для погашения долгов (с верхней границей в 60 %). Вместо этого в 1920 году для обслуживания военного долга был введен новый и более прогрессивный военный налог. Поскольку у нас нет данных о верхних долях доходов до 1933-го, невозможно утверждать, насколько это нововведение затронуло распределение доходов. Частично эту лакуну заполняют данные о верхних долях богатства: доля 0,5 % крупнейших состояний во время Первой мировой войны упала почти на четверть[209].

В 1939 году Швейцария мобилизовала 430 000 военных, одну десятую своего населения, но после капитуляции Франции их численность была сокращена до 120 000. Урок предыдущей войны был усвоен: чтобы ослабить социальное напряжение, призванным на службу выделили компенсацию. В этот период государственный доход увеличился на меньшую долю, чем после 1914 года, примерно на 70 %. Для финансирования возросших расходов был введен ряд чрезвычайных налогов: налог на военную прибыль со ставкой до 70 %, налог на богатство от 3 до 4,5 % для физических лиц и 1,5 % для юридических лиц, военный подоходный налог с высшей ставкой в 9,75 % и налог на дивиденды до 15 %. Это показывает, что за исключением налога на военную прибыль эти налоги были умеренными и не особенно прогрессивными по сравнению с теми, что в то же время были введены некоторыми воюющими странами. Большинство дополнительных федеральных расходов покрывалось за счет долга, который за время войны вырос в четыре раза. Как и во время Первой мировой, верхняя доля доходов уменьшилась: на этот раз верхняя 0,5 % состояний потеряла 18 % своей доли. В то же время война оказала не такое уж сильное влияние на доходы элиты. Доля верхнего 1 % упала всего на 1 процентный пункт, или на десятую часть, и значительное падение наблюдалось только в самом верхнем сегменте (верхней 0,01 %) – на четверть с 1938 по 1945 год, – но даже в этом случае показатели просто вернулись к уровню середины 1930-х. С 1933 по 1978 год доля высших доходов очень мало менялась, варьируя в узком (и низком) коридоре от 9,7 до 11,8 %[210].

В целом влияние военной мобилизации на неравенство оставалось довольно сдержанным. Как и повсюду, мировые войны привели к расширению прямого налогообложения, даже если оно вводилось как временная мера. В особом швейцарском контексте широкого сопротивления таким увеличениям подобная политика была бы невозможна в отсутствие внешних угроз. Как и в других развитых странах, мобилизация во время Второй мировой войны особенно создала спрос на социальные услуги после войны, которые способствовали формированию социального государства. Таким образом, швейцарское общество оказалось восприимчивым к влиянию эффектов войны, которые повсюду привели к сокращению разброса в доходах и богатстве. Эволюция верхних долей богатства до некоторой степени соответствует такому ожиданию. Но со сравнительной точки зрения отсутствие сильных военных потрясений и связанных с этим высоких прогрессивных налогов согласуется с наблюдаемым отсутствием значительной компрессии доходов в этот и последующий периоды. Если принять во внимание необычно децентрализованную природу политических и финансовых институтов Швейцарии и тот факт, что верхние доли дохода уже были низкими по международным меркам, то неудивительно, что относительно слабое давление войны не смогло привести к более существенному выравниванию[211].

В Швеции эволюция неравенства с 1910-е по 1940-е годы шла по несколько иному пути (рис. 5.11). Но, как и в случае многих развитых стран того времени, внешние потрясения в виде двух мировых войн и Великой депрессии послужили критическим катализатором перераспределительной фискальной реформы и толчком для развития социального государства[212].

Общественное недовольство способствовало формированию первого коалиционного социал-демократического правительства страны, которое принялось предпринимать пробные шаги в более прогрессивном направлении в угрожающей тени российской революции, развернувшейся неподалеку от границ Швеции. После окончания войны заморские рынки рухнули, и промышленное перепроизводство привело к финансовому кризису и безработице. На рис. 5.11 показано, что богатые пострадали непропорционально больше, тем более что пропорция наследственного богатства к национальному доходу временно резко снизилась. В эти годы впервые появляются значительные прогрессивные налоги несмотря на то, что налоговые ставки для получателей самых больших заработков оставались очень низкими (рис. 5.12). Все это показывает, что траектория движения Швеции к одной из самых эгалитарных систем распределения доходов в мире совершенно точно началась в условиях Первой мировой войны и связанных с нею изменений[213].

Еще сильнее эффекты войны проявились, когда на полную мощь заработала нацистская военная машина. Как выразился один ведущий социал-демократ в 1940 году, Швеция вскоре оказалась «перед дулом заряженной пушки». Давление на страну оказывали как Германия, так и союзники. В какой-то момент Германия угрожала бомбардировками шведских городов, если ей не будет предоставлено право транзита через территорию Швеции. Позже Германия разработала план вторжения в случае высадки союзников в Швеции. Швеция ответила на опасную ситуацию, значительно увеличив свои вооруженные силы. За время войны военные расходы увеличились в восемь раз. Если фискальная реакция на Великую депрессию была умеренной, то налоговая реформа 1939 года значительно подняла высшие налоговые ставки и ввела временный налог на оборону, сильно прогрессивный только для получателей самых высоких заработков; в 1940-м и 1942-м были введены дополнительные поправки. Кроме того, законодательно установленная налоговая ставка для корпораций поднялась до 40 %. Официальным оправданием таких мер было укрепление вооруженных сил. Эти реформы, проведенные из-за угрозы войны и разительно отличавшиеся от неопределенной политики 1920-х и 1930-х, прошли без особых дебатов или споров и были приняты почти единогласно[214].


Великий уравнитель

Рис. 5.11. Доля дохода верхнего 1 % в Швеции, 1903–1975 (в процентах)


Великий уравнитель

Рис. 5.12. Предельные ставки подоходного налога в Швеции, 1862–2013 (в процентах)


И все же верхние доли доходов до налогообложения в еще большей степени, чем в Швейцарии, оставались нечувствительными к давлениям военного времени, независимо от того, брать ли для анализа верхний 1 % или еще более элитные слои внутри него. Предварительное снижение в 1930-х, похоже, было обусловлено в первую очередь Великой депрессией, что согласуется с сопутствующим изменением долей богатства. Во Вторую же мировую войну не наблюдалось дальнейшего снижения высших долей дохода или ускорения падения высших долей богатства. Тем не менее более ранние исследования обнаружили, что в конце 1930-х и в 1940-х произошло основательное выравнивание среди групп дохода. В частности, наиболее сильное выравнивание во время войны произошло как в заработных платах между различными отраслями промышленности, так и в заработных платах в городах и в сельских районах – с 1940 по 1945 год разница между ними уменьшилась, что привело к уменьшению неравенства среди рабочих. Данные о высших долях доходов не подтверждают такой компрессии[215].

Более того, эффекты массовой мобилизации вышли далеко за пределы фискальной сферы. Она преобразовала то, что можно было назвать правыми вооруженными силами, в народную армию с массовым призывом и добровольцами. Всего из населения численностью 6,3 миллиона человек через военную службу прошли 400 000 мужчин. Совместная служба в армии и гражданская служба помогли преодолеть существовавшее недоверие разных слоев населения и поощряли командный дух и зависимость друг от друга. При этом условия службы были довольно суровыми: в общей сложности инвалидами в результате ранений и несчастных случаев осталось 50 000 военных. Нормированное распределение товаров также послужило критическим средством стирания межклассовых различий. Таким образом, война способствовала гомогенизации и развитию гражданского общества. Как выразился Джон Гилмор в своем выдающемся исследовании военной Швеции, страна

в результате условий военного времени пережила значительный социальный, политический и экономический разрыв и в 1945 году вновь вышла на сцену как общество с изменившимися настроениями и устремлениями… Призыв военного времени… послужил моделью и основой для многих преобразований Пера Альбина в духе его концепции «Дом для народа»… Швеция получила социальные выгоды от войны, не понеся тех потерь жизней и имущества, которые понесли воюющие и оккупированные страны[216].

В этом смысле Швеция действительно испытала мощный эффект военной мобилизации, давший толчок для последующего развития в сторону социального государства. В более долгосрочной перспективе опыт военных лет, как предполагается, имел еще и более широкое идеологическое влияние: представление о Швеции как о небольшой стране, спасенной от войны благодаря коалиционному правительству и общественному согласию, способствовало формированию идеала солидарного общества, поддерживаемого социальным государством с политикой перераспределения[217].

Послевоенную политику определяли образованная в военное время система налогообложения и общее впечатление населения о войне. В 1944 году, когда война уже близилась к концу, социал-демократы вместе с конфедерацией профсоюзов разработали программу по выравниванию доходов и богатства посредством прогрессивного налогообложения. Это было частью повестки социал-демократов, согласно которой

большинство населения должно быть свободным и независимым от нескольких владельцев капитала, а социальный порядок, основанный на экономических классах, должен смениться общностью граждан, сотрудничающих на основе свободы и равенства[218].

Проект бюджета на 1947 и 1948 годы предполагал расходы вдвое больше тех, что позволял довоенный уровень поступлений. Хотя некоторые из расходов были связаны с военным долгом, немалая их часть приходилась на социальное обеспечение. Налоги чуть уменьшились с военного максимума, но сокращение подоходного налога компенсировалось повышением налога на богатство и наследство – таким образом, налоговое бремя сдвигалось в сторону богатых. Министр финансов из социал-демократов Эрнс Вигфорс признавал, что налог на наследство повредит крупным состояниям, указывая в качестве модели на Америку и Великобританию: новая высшая ставка на наследство составляла 47,5 %, то есть увеличилась на 150 %. Социал-демократы, опираясь на настроения общества, изменившиеся во время войны, решили приступить к смелому социальному эксперименту. В 1948 году военные реформы закрепились на постоянной основе, и выравнивание продолжилось[219].

Как и в воевавших странах, в которых налоги и расходы остались высокими и после прекращения боевых действий, этот процесс в конечном итоге был связан с войной. О перераспределительных мерах и социально-экономическом выравнивании давно говорили некоторые политические партии и профсоюзы. Массовая мобилизационная война послужила катализатором воплощения этих идей в реальности. Пример Швеции показателен в том отношении, что даже относительно умеренного выравнивающего эффекта военной мобилизации может быть достаточно, чтобы создать фискальную инфраструктуру, а также обрести политическую волю и заручиться поддержкой электората, необходимыми для реализации прогрессивной политики[220].

«Революционный момент в мировой истории – время для революций, а не поправок»: от насильственных потрясений до выравнивающих реформ

Еще более верно это в отношении стран, воевавших в мировых войнах. Общая цепь событий снижала неравенство и впоследствии поддерживала, а в некоторых случаях и усиливала военное выравнивание: это и потери капитала из-за разрушений, и экспроприация или инфляция; снижение оборота с капитала из-за интервенций, таких как налоговая политика и контроль над рентой, ценами, зарплатами и дивидендами; а также послевоенная решимость поддерживать высокое и прогрессивное налогообложение. В зависимости от политических, военных и экономических особенностей, специфических для отдельных стран, выравнивание могло быть резким или более постепенным, сосредоточенным только в военные годы или отложенным до послевоенных кризисов, а также рассредоточенным на протяжении более долгого периода. При этом результат всегда был одним и тем же, независимо от того, выиграла ли страна или проиграла, перенесла оккупацию во время или после войны и была ли она демократичной или с авторитарным правлением. Массовая мобилизация ради военного насилия служила двигателем транснациональной трансформации распределения доходов и богатства.

Можно поблагодарить Пикетти за простой и элегантный ответ на вопрос, почему неравенство после 1945 года не вернулось быстро к прежнему уровню. Накопление капитала – процесс, занимающий какое-то время, и условия XIX столетия, по большей части мирного во многих западных странах, благоприятствовали ему. Но после широкомасштабного разрушения капитала во время мировых войн оказалось гораздо труднее восстановить его в условиях таких сохраняемых мер военного времени, как прогрессивные налоги на доход и наследство. А они оставались по мере того, как усилившее свое влияние государство, ориентированное на войну, превращалось в послевоенное социальное государство, использующее ради поддержания социального благосостояния фискальные инструменты, изначально созданные для массовой мобилизации людей и промышленных ресурсов[221].

Военная мобилизация также способствовала и юнионизации. Это важно, потому что высокое членство в профсоюзах, поддерживающих коллективные сделки и защищающих права рабочих, обычно рассматривается как выравнивающая сила, и оно в самом деле в долгой перспективе находится в обратном соответствии с неравенством доходов. Но даже при этом, поскольку расширение профсоюзов было по большей части следствием войны с массовой мобилизацией, его вряд ли можно рассматривать как независимый фактор компрессии доходов. Значимость военной мобилизации ясно видна на примере Великобритании, в которой членство в профсоюзах увеличилось почти в четыре раза сразу же после Первой мировой войны, после чего на протяжении лет постепенно падало, а потом вернулось к прежнему пику только во время Второй мировой. В Соединенных Штатах, где во время Первой мировой войны членство в профсоюзах ненадолго увеличилось, а затем упало, оно значительно выросло в ответ на два потрясения. Первым была Великая депрессия, породившая «Новый курс» и Закон о национальных трудовых отношениях, принятый в июле 1935 года и гарантировавший рабочим права на создание союзов и коллективные переговоры. Спустя несколько лет, когда импульс первого толчка ослаб, война стала вторым мощным толчком, приведшим к тому, что членство в профсоюзах достигло исторического пика в 1945 году, за чем последовал относительно ровный спад. Ключевые элементы этой схемы повторялись в других развитых странах: очень низкое членство в профсоюзах до Первой мировой, значительное увеличение на последних стадиях и непосредственно после войны, частичный упадок и сильное восстановление, затем новые пики во время Второй мировой. Значительные вариации наблюдаются только в послевоенный период: в некоторых странах членство вскоре пошло на спад, но в других удерживалось на стабильном уровне и стало уменьшаться лишь в относительно недавнее время. И только несколько стран, наиболее показательные из которых Дания и Швеция, испытали значительный и продолжительный рост от уровня Второй мировой войны. Средний показатель стран ОЭСР (Организации экономического сотрудничества и развития) на рис. 5.13 наглядно показывает общую тенденцию[222].


Великий уравнитель

Рис. 5.13. Плотность профсоюзов в десяти странах ОЭСР, 1880–2008 (в процентах)


Членство в профсоюзах, расширившееся во время мировых войн, служило противовесом возвращению неравенства вместе с прогрессивными фискальными мерами и другими формами государственного регулирования. Как мы увидим в главе 12, демократия, в отличие от юнионизации, не находится в прямой корреляции с неравенством. Но даже при этом следует отметить, что мировые войны тесно ассоциируются с расширением представительства различных слоев населения. Уже Макс Вебер указывал на лежащую в основе динамику:

Основа демократизации повсюду является по своей природе чисто военной… Военная дисциплина подразумевает триумф демократии, потому что общество желает и вынуждено обеспечивать совместную деятельность неаристократических масс, и потому вкладывает в их руки оружие вместе с орудиями политической власти[223].

С тех пор современная научная мысль неоднократно связывала массовую войну с расширением политических прав. Поскольку армии, растущие во время массовой войны, требуют какой-то социальной поддержки, расширение представительства может рассматриваться как логическое продолжение обширной массовой мобилизации. Как я утверждаю в следующей главе, этот принцип уже проявлялся в Древней Греции. В относительно более недавнем прошлом, во время Французской революции, все мужчины в возрасте от двадцати пяти лет были наделены правом выбирать членов собраний. Универсальное избирательное право для мужчин было введено в Швейцарии в 1848 году после гражданской войны между кантонами за год до того; в Соединенных Штатах – в 1868 году (и в 1870 году – для чернокожих), тоже после гражданской войны; в Германии – в 1871 году после войны с Францией; в Финляндии – в 1906 году в ходе реформ, вызванных Русско-японской войной. Более ограниченные расширения избирательного права в XIX и начале XX века можно объяснить реакцией на волнения и возможные революции. Случаи, не связанные с войной или угрозой насилия, напротив, редки. Говоря в целом, мирный характер развития Европы после 1815 года сдерживал политические реформы. Все радикально изменилось с беспрецедентной массивной мобилизацией в ходе двух мировых войн. Всеобщее избирательное право для мужчин в 1917 году было введено в Нидерландах, а в 1918 году – в Бельгии, Ирландии, Италии и Великобритании. Всеобщее избирательное право стало реальностью в Дании в 1915 году; в Австрии, Эстонии, Венгрии, Латвии, Польше и (формально) в России – в 1918-м; в Германии, Люксембурге, Нидерландах и Швеции – в 1919-м; в англоязычной Канаде, США и Чехословакии – в 1920-м; в Ирландии и Литве – в 1921-м. В Великобритании женщины в возрасте от тридцати лет получили избирательное право также в 1918 году, но ограничения были сняты десять лет спустя. Вторая мировая послужила очередным толчком, и универсальное избирательное право было введено в Квебеке в 1940 году, во Франции – в 1944-м, в Италии – в 1945-м, в Японии – в 1946-м, в Китайской Республике (вскоре ограниченной пределами Тайваня) и на Мальте – в 1947-м, в Бельгии и Северной Корее – в 1948-м. Причем связь между войнами и расширением массового представительства не только была глубинной, но и явно подразумевалась. Приведем только два примера. Вудро Вильсон рассматривал избирательное право для женщин как «военную меру»,

необходимую для того, чтобы успешно вести войну во имя человечества – войну, в которую мы вовлечены… Женщины в этой войне стали для нас партнерами. Позволим ли мы им разделить с нами только жертвы и страдания, но не привилегии и права?

Судебный запрет, разрешавший участвовать в праймериз только белым гражданам, был снят в США в 1944 году, и это тоже можно объяснить изменением общественных настроений и распространением в обществе мнения о том, что меньшинства «разделили с нами жертвы и тяготы военного времени»[224].

Это наблюдение хорошо согласуется с замедлением реформ в межвоенный период, когда всеобщее право было введено в Турции (1930), Португалии (постепенно в 1931–1936 годах) и Испании (1931), вместе со снятием возрастного ценза в Ирландии и Великобритании (1928). Также отмечен общий медленный темп демократизации в странах, удаленных от великих войн и не вынужденных идти на уступки или предоставлять награду в связи с массовой мобилизацией. Тотальная война послужила уникальным импульсом для формальной демократизации[225].

Массивные насильственные потрясения современной войны с массовой мобилизацией сокращали неравенство разными способами. Эти же уникальные потрясения определили и характер послевоенного развития. Универсальным и мощным средством считаются всеобщая воинская обязанность и распределение продуктов; во многих участвовавших в войнах странах эвакуация и бомбардировки гражданского населения также усилили социальную составляющую конфликта, особенно в первой половине 1940-х. Широко рассредоточенные ужасы войны, затронувшие все население, размывали классовые различия и повышали требования справедливости, представительства и признания универсальных прав – а ведь эти ожидания противоречили характерному для предвоенного периода неравномерному распределению материальных ресурсов. Государственное планирование военного времени способствовало развитию коллективистского мышления. Большое число исследователей полагает, что войны послужили важнейшим катализатором создания современного государства всеобщего благосостояния[226].

Катастрофическая природа Второй мировой войны значительно усилила прогресс социальной политики и потребность в послевоенных реформах; социальные меры по перераспределению благосостояния были взяты на вооружение во всем политическом спектре – в немалой степени как средство повышения общественных настроений. Вряд ли можно назвать совпадением, что газета Times – которую трудно назвать ведущим рупором прогрессивных сил – опубликовала следующую передовицу через несколько дней после капитуляции Франции и известного пророческого высказывания Черчилля о том, что «начинается битва за Британию»:

Когда мы говорим о демократии, мы имеем в виду не ту демократию, которая предоставляет право голоса, но при этом забывает о праве на труд и праве на жизнь. Когда мы говорим о свободе, мы имеем в виду не грубый индивидуализм, исключающий социальную организацию и экономическое планирование. Когда мы говорим о равенстве, мы имеем в виду не политическое равенство, сводимое к нулю социальными и экономическими привилегиями. Когда мы говорим об экономических преобразованиях, мы думаем не столько о максимальном (хотя и это тоже потребуется), сколько о равном распределении[227].

Среди самых важных средств достижения такого равенства были высокое прогрессивное налогообложение, юнионизация и демократизация. Это подтверждают высказывания вроде тех, какие сделали шведские экономисты Йеспер Ройне и Даниель Вальденстрем в своем влиятельном исследовании эволюции верхних долей дохода за последнее столетие, о том, что

макропотрясения объясняют большую часть падения, но свою роль играет также сдвиг в политике и, возможно, всеобщий экономический сдвиг баланса между доходом с капитала и трудом[228].

В той степени, в какой сдвиги в политике и экономические перемены явились следствием мировых войн, их не следует рассматривать как отдельные факторы. Политические меры, приведшие к сокращению материального неравенства, в очень большой мере были результатом необходимости военного времени. Неважно, был ли результат намеренным или непреднамеренным, но в том, что он был всеохватывающим, сомневаться не приходится. Как в Британии, так и в других странах не остался незамеченным сделанный в годы войны призыв сэра Уильяма Бевериджа:

Любые предложения о будущем, по необходимости максимально основанные на опыте прошлого, не должны ограничиваться интересами отдельных слоев, возникших в результате такого опыта. Сейчас, когда война уничтожает границы любого рода, появилась возможность начать все с чистого листа. Революционный момент в истории – время для революций, а не поправок[229].

И хотя экономические перемены, несомненно, определялись различными сложными причинами, большинство из них коренятся в глобальной войне, сопровождающейся массовой мобилизацией. Возьмем для примера высказывание Питера Линдерта и Джеффри Уильямсона о фундаментальных изменениях рыночных факторов, которые имели место во время Великого выравнивания после 1910 года:

Это были не только военные и политические потрясения, но также замедление роста предложения рабочей силы, быстрое развитие образования, уменьшение технологического перекоса по отношению к менее развитой, менее рыночной мировой экономике, которая препятствовала трудоемкому импорту с берегов Америки и подавляла основанный на квалификации и капитале американский экспорт, а также сокращающийся финансовый сектор.

Три из последних пяти факторов были тесно связаны с военными и политическими потрясениями первой половины XX века: резкое прекращение иммиграции, провал в глобальной экономической интеграции и падающие относительные доходы в финансовом секторе – все это лучше объясняется, если воспринимать это как последствия и проявления потрясений, а не как самостоятельные факторы. Из двух оставшихся элементов распространение образования могло влиять на уменьшение неравенства постепенно, тогда как большинство доступных данных говорят о кратковременном сокращении надбавок за квалификацию и отдачи от образования как раз в период двух мировых войн.

Последний компонент, рост производительности в не требующих квалификации, трудоемких секторах американской экономики, не мог привести к наблюдаемым случаям резкого и значительного сокращения разных показателей неравенства, от верхних долей доходов и распределения доходов и зарплат до относительных зарплат в финансовом секторе и отдаче от образования. Более того, «Великая компрессия» была процессом, который шел во всем развитом мире и иногда за его пределами. Некоторые из затронутых войнами стран были источником, а другие – целью миграций; в некоторых экономиках финансовый сектор играл большую роль, чем в других; и доступ к образованию для жителей этих стран был разным. Единственное, что они имели общего, – это насильственные потрясения и их влияние на собственность в виде капитала, на фискальные, экономические и социальные политики и на глобальный обмен. С этой точки зрения жестокости войны и революции представляли собой не просто одну из многих выравнивающих сил, но скорее общую, всеохватывающую силу, определявшую политические, социальные и экономические перемены[230].

Не действовала как независимый фактор и идеология: если перераспределительные лозунги прогрессивных политических организаций послужили интеллектуальной и идеологической инфраструктурой, на которой строились военные и послевоенные меры, желание и способность правительств как финансировать, так и претворять в жизнь даже более смелые социальные реформы во многом объясняются насилием, на которое они пытались реагировать[231]. Массовое выравнивание было порождено массовым насилием – как и страхом массового насилия в еще большем размахе в будущем. На послевоенное расширение социального государства всеобщего благосостояния по обеим сторонам железного занавеса, возможно, повлияло соперничество между Западом и советским блоком. В частности, подъем неравенства в доходах в восемнадцати западных странах с 1960 по 2010 год сдерживала холодная война: при учете других факторов, таких как предельные налоговые ставки, плотность профсоюзов и глобализация, относительная военная мощь Советского Союза находилась в обратном и очень значимом отношении с верхними долями национального дохода. Похоже, советская угроза служила дисциплинирующим фактором по отношению к неравенству и содействовала социальной сплоченности. Это ограничение быстро исчезло с распадом Советского Союза в 1991 году. Спустя почти полстолетия после окончания последней мировой войны она наконец-то перестала казаться реалистичной перспективой[232].

Глава 6

Война в доиндустриальных обществах и гражданская война

«Ничто теперь не сдерживает силу, с какой может вестись война»: (повторное) возникновение войны с массовой мобилизацией на Западе

В недавнем исследовании налогообложения и войны Кеннет Шив и Дэвид Стесевидж показали, насколько резкий контраст представляет собой современная война с массовой мобилизацией по сравнению с войнами прошлого. Пропорции военной мобилизации для тринадцати ведущих стран с конца Тридцатилетней войны показывают, что военная мощь усиливалась по мере роста населения, тогда как пропорция мобилизации оставалась довольно стабильной – в среднем 1 или 1,5 % всего населения в целом. Две мировые войны увеличили среднее значение за половину столетия с 1900 по 1950 год до 4–4,5 %, то есть более чем в три раза для предшествующего периода в 250 лет (рис. 6.1). Это хорошо согласуется с предположением о том, что современная война, сопровождающаяся массовой мобилизацией, стала одновременно и мощной, и редкой выравнивающей силой: как я показал в главе 3, в ее отсутствие на протяжении предыдущих столетий материальное неравенство с несколькими очевидными исключениями либо росло, либо удерживалось на стабильно высоком уровне[233].


Великий уравнитель

Рис. 6.1. Размеры армий и доля мобилизованного населения в годы войны в крупных государствах, 1650–2000 (средние данные за период в 25 лет)


Войны, сопровождающиеся массовой мобилизацией, – те, в которых значительная часть всего населения (скажем, от 2 % согласно таксономии Шива и Стесевиджа) служит в рядах вооруженных сил, – до 1914 года были лишь редким явлением. Важна и продолжительность мобилизации, поскольку кратковременное увеличение вряд ли способно оказать большое воздействие на распределение частных ресурсов. Во время Франко-прусской войны (1870–1871) уровень мобилизации явно был высоким, но она продлилась лишь десять месяцев, а ее исход по большей части был предрешен уже через полтора месяца. Более многообещающим кандидатом на звание потенциально выравнивающей силы представляется Гражданская война в США, разразившаяся в предыдущее десятилетие. Хотя она формально считается гражданской войной, эта война обладает многими характеристиками крупномасштабного военного конфликта с массовой мобилизацией людских ресурсов с обеих сторон. С 1861 по 1865 год Союз мобилизовал более двух миллионов военнослужащих, то есть примерно десятую часть своего населения; Конфедерация мобилизовала до миллиона человек из свободного населения численностью в 5,6 миллиона – возможно, одну седьмую или даже одну шестую этой группы и примерно одну девятую всего населения Юга, что уже не так значимо. Если оставить в стороне различия в возрастной структуре, то такие пропорции мобилизации внушительны даже по более поздним стандартам мировых войн. Показатель Конфедерации приближается к показателям Франции и Германии – одна пятая во время Первой мировой войны, длившейся столько же времени, что и американская гражданская, – а показатель Союза ненамного ниже показателя США для Второй мировой войны (одна восьмая) и гораздо выше показателя для Первой мировой войны, когда он достиг лишь 4 %. Таким образом, Гражданская война в США явно подпадает под определение войны, сопровождающейся массовой мобилизацией[234].

В принципе, ключевых характеристик этого конфликта – массового призыва, большой длительности, огромных затрат и потерь – было бы достаточно, чтобы ввести меры, которые привели бы к выравниванию. Но этого не случилось. Да, Гражданская война в США изменила фискальный режим сильнее, чем любая предыдущая война на американской земле. В 1862 году Союз ввел подоходный налог, а год спустя за ним последовала и Конфедерация. Тем не менее подоходный налог Союза изначально был очень низким и только в небольшой степени прогрессивным – 3 % на большинство облагаемых доходов и дополнительно еще до 5 % для получателей самых высоких доходов. В 1864 году в ответ на бунты против призыва и робкие споры о справедливости Конгресс выделил класс налогообложения с более высокими ставками – до 10 %. Но даже при этом налог не давал больших поступлений. А поскольку его изначально вводили, чтобы обслуживать военный долг, то в 1872-м подоходный налог был отменен. Основным источником поступлений оставались потребительские налоги, по своей природе регрессивные, а единственный прямой налог, десятина на сельскохозяйственную продукцию, который по сути был формальным изъятием, также был вполне регрессивным. Тем временем в Конфедерации, решившейся на эмиссию денег, инфляция к концу войны достигла более 9000 %[235].

Итоговое влияние войны на неравенство сильно отличалось на Севере и Юге. В Союзе богатые получили огромные прибыли от военных поставок и обслуживания военного долга. Количество миллионеров в 1860-х годах резко увеличилось. Гражданская война дала толчок к увеличению состояний таких известных магнатов, как Джон П. Морган, Джон Д. Рокфеллер и Эндрю Карнеги. Такого рода концентрация на самой вершине, по всей видимости, не отражена в исследованиях образцов переписи, указывающих на значительно схожие уровни неравенства богатства в 1860-х и 1870-х; доход от собственности в целом лишь слегка концентрировался. Общий же разрыв доходов, напротив, в это десятилетие значительно усилился: в Новой Англии коэффициент Джини поднялся более чем на шесть процентных пунктов, а доходы верхнего 1 % выросли на половину прежнего уровня; в других регионах отмечены похожие, хотя и часто более умеренные изменения. Нет сомнений в том, что Гражданская война привела к росту неравенства на Севере[236].

Что касается побежденного Юга, то там ситуация была противоположной. Отмена рабства сильно подорвала основу богатства плантаторской элиты. В 1860 году на долю рабов приходилось целых 48,3 % всего частного богатства южных штатов, что значительно больше общей стоимости всех фермерских земель и построек на них. По сравнению с остальной страной рабовладение повышало неравенство на Юге гораздо сильнее: к 1860 году коэффициент Джини доходов домохозяйств достиг 0,61 в Южноатлантических штатах, 0,55 в Юго-восточном центральном регионе и 0,57 в Юго-западном центральном регионе по сравнению с 0,51 в стране в целом и 0,46 для Юга в 1774 году. И хотя рабовладение было распространено довольно широко и рабами владела примерно четверть домохозяйств Юга, около четверти всех рабов было сосредоточено в 0,5 % самых богатых домохозяйств. Всеобщее освобождение без компенсации вкупе с военным хаосом и многочисленными разрушениями значительно снизили региональные активы южных штатов, и при этом потери были непропорционально сосредоточены в высших слоях класса плантаторов[237].

Наиболее подробные данные имеются из переписей 1860 и 1870 годов, которые позволяют нам проследить изменения во время Гражданской войны и ее последствий. В южных штатах данные говорят о невероятно огромном падении богатства: среднедушевое богатство только за десятилетие упало на 62 %. Эти потери были неравномерно распределены по разным слоям богатства и классам активов (табл. 6.1)[238].


Табл. 6.1. Собственность 1870 года относительно показателей 1860 года (1860=100) среди белого населения Юга

Великий уравнитель

Самые богатые 10 % буквально потеряли почву под ногами по отношению к остальному населению: их доля в общей личной собственности упала с 73 до 59,4 % даже несмотря на то, что их доля недвижимости слегка поднялась – с 69,4 до 71,4 %; в целом их доля в общем богатстве снизилась с 71 до 67,6 %. За исключением верхнего 1 % степень потерь личной собственности усиливается с повышением богатства, тогда как менее зажиточные сильнее пострадали от потери недвижимости. Первая тенденция обусловлена в первую очередь отменой рабства, уничтожившего большую долю личного имущества верхних слоев южного общества, тогда как не имевшие рабов потеряли меньше. Этот процесс оказал бы более массивное выравнивающее влияние на южное общество, если бы он частично не был компенсирован сильным обесцениванием или снижением количества недвижимости среди менее зажиточных. Это также заметно и по коэффициентам Джини распределения богатства среди белых южан в 1860 и 1870 годах. Хотя коэффициент Джини для недвижимости снизился только слегка (с 0,72 до 0,7), неравенство личного имущества сократилось значительно, с 0,82 до 0,68. Сокращение общего неравенства богатства, таким образом, следовало средним курсом, и коэффициенты Джини для всех активов уменьшились с 0,79 до 0,72. Учитывая короткий временной промежуток, это можно назвать значительным снижением общего неравенства. Общую тенденцию мало изменило даже включение в перепись 1870 года освобожденных рабов.

Такой трансформации эхом вторят изменения в распределении доходов (табл. 6.2). Среди всего населения Юга коэффициент Джини доходов с собственности упал с 0,9 в 1860 году до 0,86 в 1870-м. В целом доля общего дохода южного 1 % сократилась более чем на треть, а региональные коэффициенты Джини доходов резко упали на 7–9 пунктов[239].


Табл. 6.2. Неравенство доходов домохозяйств Юга

Великий уравнитель

И все же выравнивание на Юге было не столько результатом войны, сопровождающейся массовой мобилизацией, сколько следствием военного поражения. Несмотря на все внешние признаки одной из первых «современных» войн, сопровождающихся массовой мобилизацией, привлечение промышленных ресурсов и стратегическую нацеленность на гражданскую инфраструктуру, Гражданская война по своим последствиям для материального неравенства все же оставалась достаточно традиционным конфликтом, в котором элита победителей получила, а элита проигравших потеряла богатство – причем непропорционально по отношению к общему населению. Подробнее я коснусь этого исторически распространенного исхода войны позже в этой главе. Единственное своеобразие 1860-х годов заключалось в методах, отличавшихся от методов более архаических конфликтов (например, открытого грабежа). В данном конкретном случае основным результатом стал переход богатства и власти от южан-плантаторов к северянам-капиталистам. Богатая элита победителей воспользовалась экономическими возможностями, получив прибыль от войны и связанного с войной экономического развития, вместо того чтобы просто обогатиться, захватив активы южан, но этому процессу способствовало отсутствие распределительных механизмов, что само по себе было следствием относительной слабости федерального правительства и демократических институтов в целом. В предыдущих столетиях они бы просто присвоили плантации южан или перевезли рабов в свои владения. Богатая элита проигравших в данном случае потеряла свои активы не из-за прямого захвата, но скорее из-за экспроприации без компенсации. Это уменьшило размах потерь, поскольку освобожденные рабы не лишали плантаторов своего труда.

В то же время всеобщий характер конфликта и распространенность потерь среди всего населения сделали поражение более дорогостоящим и чувствительным по сравнению с более традиционной войной досовременного периода, ведущейся обычно с меньшим размахом и с менее фундаментальными последствиями. Гражданская война, таким образом, была гибридной, случившейся на специфическом этапе социальной эволюции, и, образно говоря, одной ногой стояла в современности (массовая мобилизация и влияние на всю страну в целом), а другой – в прошлом (ничем не сдерживаемое обогащение элиты победителей и значительное сокращение активов элиты проигравших). Возможно, в последний раз в истории наблюдалась такая значительная разница в тенденциях неравенства для победившей и проигравшей сторон. Что же касается обеих мировых войн, то, судя по данным о верхних долях дохода, элиты в них, напротив, проигрывали независимо от того, победила или проиграла их страна[240].

Единственная серия конфликтов ранней современности, которую можно причислить к событиям с массовой мобилизацией в крупном масштабе – это войны, последовавшие за Французской революцией и продолжавшиеся до конца наполеоновской эпохи. В 1793 году Франция оказалась в уникальной ситуации – в состоянии войны против многих ведущих европейских держав, включая Австрию, Англию, Пруссию и Испанию. 23 августа того же года французский Национальный конвент объявил «массовый набор», согласно которому на военную службу должны были привлекаться все неженатые физически годные мужчины в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет. Риторика и последующая практика того времени походили на риторику и практику войны, сопровождающейся массовой мобилизацией:

С этого момента и до того времени, как все враги Республики будут изгнаны с ее земли, все французы поступают на постоянную военную службу. Молодые люди будут сражаться; женатые мужчины будут ковать оружие и доставлять продовольствие, женщины – делать палатки с одеждой и помогать в госпиталях, дети – делать повязки из тряпок; старики будут выступать с речами на площадях, вдохновляя воинов, насылая проклятья на королей и прославляя единство Республики[241].

История показала, что это был поворотный момент. Карл фон Клаузевиц, чья блестящая военная карьера началась в том же году, когда он в возрасте тринадцати лет впервые воевал с французами, позже восхищался этим нововведением в последней книге своего трактата «О войне»:

В 1793 году появилась сила, превосходящая все воображение. Война неожиданно стала делом народа – народа численностью в тридцать миллионов, все из которых считали себя гражданами… На чашу весов был положен вес нации целиком. Ресурсы и усилия превосходили все условленные границы; ничто теперь не сдерживало мощь, с какой можно было вести войну[242].

Под руководством Наполеона армии беспрецедентных размеров вели кампании по всей Европе. С 1790-х по 1815 годы через военную службу прошли около трех миллионов французов, или девятая часть общего населения страны, – уровень мобилизации, сравнимый с уровнем Соединенных Штатов во время Гражданской войны и Второй мировой войны. Как мы увидим в главе 8, распределение доходов, как предполагается, относительно выровнялось начиная с Французской революции и до посленаполеоновского периода. Правда, невозможно точно сказать, произошло ли это из-за внутренних революционных экспроприаций и перераспределений или благодаря последствиям внешних войн. Война с массовой мобилизацией и революции часто шли рука об руку: самые известные примеры – Германия и Россия после Первой мировой и Китай после Второй мировой. Случай Франции необычен тем, что революция в ней предшествовала массовой войне. Из-за этого труднее и, пожалуй, даже невозможно разделить их выравнивающие эффекты, но приоритет все-таки следует отдать революции, что побуждает нас рассматривать последствия войны как продолжение последствий революции. По этой причине я рассматриваю пример Франции в главе 8, посвященной революционным мерам выравнивания[243].

«Служащие на фермах и на войне»: досовременная война с массовой мобилизацией

Война с массовой мобилизацией по большей части является современным феноменом, по крайней мере в том узком смысле, в котором эта концепция рассматривалась на предыдущих страницах: в большинстве упомянутых случаев на военной службе находилась по меньшей мере десятая часть населения. Менее высокий порог позволил бы нам включить больше сторон в наполеоновских войнах или мировых войнах, без изменения общей картины. Минимальное требование Шива и Стесевидж в 2 % населения страны, находящихся на военной службе в конкретный момент, соответствует большей пропорции для затяжных конфликтов, поскольку солдаты погибали в бою или заменялись по другим причинам. Поскольку в досовременных армиях существенная доля смертности приходилась на инфекционные заболевания, продолжительная мобилизация даже при таком пороге постепенно забрала бы жизни очень большой части общего физически годного мужского населения. Только по одной этой причине – не говоря уже об экономических, фискальных и организационных ограничениях – традиционные аграрные общества вряд ли могли вынести такое напряжение в течение долгого времени[244].

То, что некоторые имперские методы позволяли отправить на сражения очень крупные армии, – это всего лишь показатель размера этих империй, а не признак массовой мобилизации. Например, в XI веке н. э. династия Северная Сун держала многочисленную армию, чтобы противостоять угрозе, исходящей с севера, от чжурчжэньской империи Цзинь. Источники указывают численность до 1,25 миллиона, что, по всей видимости, отражает распределение жалований, часть которых присваивали себе коррумпированные командиры, а не реальную мощь, но даже миллионная армия не превышала бы 1 % населения Китая того времени, насчитывавшего по меньшей мере 100 миллионов человек. Индийская империя Моголов в пору своего расцвета контролировала более 100 миллионов подданных, но никогда не призывала на службу даже одного процента из них. Армия Римской империи в эпоху расцвета насчитывала, возможно, 400 000 человек при общем населении империи 60–70 млн, что гораздо меньше 1 %. В Османской империи пропорция была еще ниже[245].

Чтобы выявить более подходящие к делу случаи, придется отправиться в более далекое прошлое. Первым претендентом можно назвать Китай эпохи Воюющих царств. В этот период, длившийся с V по III век до н. э., на территории Китая существовали семь враждующих царств, постоянно сражавшихся между собой за господство. Непрекращающийся конфликт превратил эти образования в централизованные территориальные государства, пытавшиеся мобилизовать свои демографические и иные ресурсы в максимально возможной степени. Реорганизация администрации, скорее всего, повлияла на концентрацию власти и богатства элиты. Если раньше территории и их население были поделены на наделы, которые контролировали местные влиятельные кланы, то правители эпохи Воюющих царств ввели систему уездов («сянь»), управляемых напрямую, что позволяло собирать налоги и проводить военные призывы. Чтобы искоренить влияние наследственной знати, цари переводили чиновников с одного места на другое, смещали их и даже казнили. Высшие чиновники, ранее набиравшиеся из числа правящих кланов, теперь рекрутировались также из рядов менее высокопоставленной элиты и превращались в наемный персонал, работавший за плату и потому полностью зависящий от государства. Постепенно большинство чиновников, упоминаемых в источниках, становится неизвестного происхождения, по мере того как старые семьи теряли влияние[246].

Административная реорганизация, по всей видимости, повлекла за собой и реорганизацию земли; начиная с VI века до н. э. государства вводили решетчатую систему и объединяли домохозяйства в группы по пять единиц. В процессе государство упрочило частные земельные владения, сократив количество элитных посредников, которые могли присваивать ренту и труд и тем самым конкурировать с центральным правительством. Такие интервенции подразумевали перераспределение земель. Наиболее подробно известная реформа, приписываемая Шан Яну из царства Цинь (начиная с 359 года до н. э.), предполагала распространение решетчатой системы на всю страну. Тот факт, что дороги и тропинки в этом регионе до сих пор образуют прямоугольный сетчатый рисунок, указывает на то, что эти смелые планы во многом были воплощены в жизнь. Реформаторы стремились поделить землю на равные участки, передаваемые индивидуальным домашним хозяйствам в зависимости от количества взрослых мужчин в каждом из последних. Такие меры (в той степени, в какой они были осуществлены) должны были привести к выравниванию имущества сельского населения. Военные награждения, наоборот, приводили к росту неравенства: в Цинь позднего периода Воюющих царств каждая отрезанная голова врага, которую приносил воин, давала ему повышение на один ранг и фиксированное количество земли, достаточное для пропитания семьи из пяти человек. Более того, эти наделы сохранялись и в дальнейшем, пусть и просто как единицы дохода, а не как реально контролируемые участки земли. В Цинь, например, члены высших девяти из семнадцати рангов имели право получать доход с таких наделов. И хотя предполагалось, что наделы не передаются по наследству, представители элиты всячески пытались приватизировать их посредством продажи или ростовщичества, что погружало крестьян в долги[247].

Конечной целью такой реструктуризации было набрать более многочисленные армии и получать больше доходов от войны. Обрабатывающее землю население рассматривалось как источник военной силы: идея о том, что крестьяне и солдаты суть одно и то же, нашла свое воплощение в концепции geng zhan zhi shi – «те, кто служат на земле и на войне». Различия между городским и сельским жителями также были во многом стерты, благодаря чему все население воспринималось как единое целое. Это позволило расширить концепцию прославления законного насилия, прежде характерную для аристократов (с их церемониальными боями на колесницах и охотой), на простолюдинов, призываемых для боевых действий большими массами пехоты[248].

История всего этого периода пестрит военными конфликтами: одно современное исследование насчитывает 358 войн в 535–286 годах до н. э., то есть более одной войны в год. Были и многолетние военные компании, охватывавшие более обширные территории. Степень мобилизации достигла невиданных ранее уровней, хотя неизвестно, насколько можно доверять часто преувеличенным официальным цифрам. Основные государства Ци, Цинь и Чу предположительно привлекли под свои знамена до миллиона солдат каждое, что примерно соответствует всей доступной людской силе. Часто упоминаются сражения с участием 100 000 и более человек, причем эти цифры имеют тенденцию к увеличению. Наиболее известный пример – битва при Чанпине в 260 году до н. э., в которой циньские войска якобы полностью истребили армию Чжао численностью в 400 000 человек. Общие потери проигравших в 26 крупнейших сражениях IV–III веков до н. э. составляют до 1,8 миллиона, а в другом исследовании сообщается о примерно 1,5 миллиона убитых войсками Цинь в 15 сражениях того же периода. И хотя эти цифры почти точно преувеличены, ни в массовой мобилизации, ни в огромных потерях сомневаться не приходится. Поразительно читать сообщения о том, что для битвы при Чанпине было мобилизовано все мужское население близлежащей области Хэнэй в возрасте от пятнадцати лет[249].

Вопрос о том, привело ли все это к выравниванию доходов и богатства, остается открытым. Борьба государства против наследственной аристократии и его опора на чиновников, получающих жалование и пожизненные наделы, увеличивали социальную мобильность и должны были препятствовать концентрации богатства, а особенно его передаче между поколениями. Раздача земельных участков простолюдинам должна была сократить неравенство среди населения в целом. Но все же частное землевладение – это палка о двух концах. Если раньше крестьяне были зависимыми и коэффициенты Джини эффективного контроля над землей, вероятнее всего, были очень высокими, то теперь отчуждаемость земли облегчила ее перераспределение, и это действительно упоминается в критике методов правления Цинь, которая часто звучала в ранний период Хань. Поздние наблюдатели убедительно показывали, что крестьяне теряли свою землю из-за налогов и непредсказуемых обязанностей и повинностей перед государством, что вынуждало их брать ростовщические займы, выдаваемые богачами, которые сначала позволяли крестьянам держаться на плаву, но в конечном итоге отбирали их землю. Непрекращающиеся войны не только способствовали уравнивающей земельной реформе и приватизации, но также подтачивали возникшую в итоге систему мелких частных хозяйств. В более общем смысле этот период характеризуется ростом коммерции, монетизации и урбанизации по мере того, как мелкие поселения превращались из укреплений знати в более крупные города. Все эти тенденции – предвестники увеличения неравенства. Они также хорошо согласуются с сообщениями о том, что крестьяне теряют свои земли и становятся безземельными работниками или издольщиками, в то время как обладатели капитала, такие как купцы и предприниматели, скупают их владения. В этом контексте становится понятно, почему государство рассматривало источники излишков как зло, которое следует уничтожать постоянной войной[250].

И все же растущий частный продукт невозможно было привлечь весь на службу войны. Археология предъявила в высшей степени любопытные находки. В одном исследовании отмечается размывание границ между захоронениями элиты и простолюдинов в царстве Чу того периода. Прежняя стратификация, согласно которой люди разного происхождения занимали разные места, угасла, и одни и те же вещи стали появляться по разные стороны границ. Неравенство теперь выражалось в количественных терминах, таких как многочисленность предметов или размер гробницы. Ключевым признаком статуса и дифференциации стало скорее богатство, а не ритуальный ранг. Бронзовое оружие теперь встречалось в могилах всех статусов, что говорило о всеобщей милитаризации, но не обязательно – о широко распространенном эгалитаризме[251].

В целом же Воюющие царства представляли собой арену борьбы противодействующих сил, которые могли как уменьшить, так и увеличить неравенство. Эти силы не обязательно действовали синхронно: первоначальные достижения, когда аристократия была смещена, а земля перераспределена между крестьянами, размывались по мере того, как богачи находили новые способы концентрации, полагаясь теперь скорее на рыночные механизмы, чем на феодальные привилегии. Продолжающаяся военная экспансия совпала с ростом частного богатства и, возможно, сопровождалась его концентрацией. Присвоение частных ресурсов государством вряд ли могло удержать рост неравенства богатства в условиях усиливающейся военной массовой мобилизации. Сложившуюся систему можно даже назвать вполне регрессивной, если принять во внимание, что она облагала очень тяжелым двойным налогом – на военный труд и на сельскохозяйственную продукцию – тех, кто меньше всего мог себе позволить его, то есть крестьян, тогда как другие виды богатства можно было легче защитить от требований государства. Пехотная война того времени была относительно недорогой и полагалась прежде всего на воинский призыв, на оружие массового производства (при этом предположительно, как это было в последующие века, использовался труд заключенных и других государственных рабочих) и на продовольствие, которое производили сами крестьяне. Налоги на крестьянские хозяйства, как утверждалось, во времена Цинь были гораздо более высокими, чем позже, во времена династии Хань. При этом не было необходимости тратить большие суммы на сложное снаряжение вроде военных кораблей, содержание которых потребовало бы более изощренных и, возможно, более агрессивных форм налогообложения. Таким образом у нас нет убедительных причин рассматривать массовую мобилизацию и продолжительно массовые военные действия эпохи Воюющих царств как успешный двигатель общего перераспределения. Поскольку война, сопровождающаяся массовой мобилизацией, в тот период ассоциировалась с выравниванием, распределительные меры служили средством поддержания войны, а не были ее итогом. Современный опыт мировых войн неприменим к тому времени[252].

Почти то же верно в отношении Римской республики, которая тоже поддерживала высокий уровень мобилизации на протяжении многих поколений. Точный уровень военного участия установить трудно. Хотя у нас и есть доступ к огромному количеству сравнительно достоверной информации по военной силе позднего республиканского периода с конца III до начала I века до н. э., численность римских граждан остается спорным вопросом, ответ на который зависит от конкретной интерпретации периодических переписей. Пропорция занятых на военной службе может сильно различаться в зависимости от того, как считать: говорят ли источники обо всех римских гражданах независимо от возраста и пола или только о взрослом мужском населении. Данные, похоже, подтверждают более консервативные оценки численности римских граждан, что приводит к очень высокому, а порой даже экстремальному уровню военного участия. Так, в разгар Второй Пунической войны против Карфагена Рим мог мобилизовать на военную службу от 8 до 12 % всего своего населения, то есть от 50 до 75 % всех мужчин в возрасте от семнадцати до сорока пяти лет. Позднейшие кризисы 80-х и 40-х годов до н. э. также могли привлечь на военную службу от 8 до 9 % населения, пусть даже и на небольшой срок. В более длительной перспективе по масштабу, засвидетельствованному в наших источниках, на протяжении большей части II и I столетий до н. э. почти половина всех римских мужчин должна была прослужить в войсках в среднем семь лет. Даже если отталкиваться от гораздо большей численности граждан, то пропорция участия, конечно, получится ниже – возможно, наполовину, – но все равно останется высокой по досовременным меркам[253].

Но, опять же, есть основательные причины сомневаться в том, что такая форма военного участия сдерживала неравенство доходов или богатства. Заведовавшая государственными операциями олигархия не спешила экспроприировать богатство элиты, тогда как воинская повинность и соответствующий недостаток рабочих рук на фермах ложились бременем на плечи общего населения. Один выразительный эпизод времен Второй Пунической войны против Карфагена иллюстрирует нежелание государства обременять богачей даже в крайних обстоятельствах. В 214 году, во время вторжения Ганнибала в Италию, когда Рим находился на грани банкротства и, возможно, даже краха и когда степень мобилизации достигла исторического максимума, сенат распорядился, чтобы граждане передали часть своих рабов для службы гребцами во флоте. Число передаваемых рабов зависело от цензового класса, хотя и нерешительным, непоследовательно прогрессивным образом. Те граждане, имущество которых оценивалось в 50 000 ассов (римской валюты того времени) – эквивалент порога для четвертого из семи римских цензовых классов, то есть их можно было назвать представителями среднего класса, – должны были предоставить одного раба; владельцы имущества в 100 000 ассов должны были передать трех рабов; владельцы имущества в 300 000 ассов – пять, а владельцы имущества в миллион или более – восемь. Поразительно, что самые богатые граждане облагались податью непропорционально своему состоянию, не говоря уже о том, чтобы делать это однозначно прогрессивным образом. Согласно такой схеме, самое тяжелое бремя приходилось на высших представителей среднего класса, а не на богатейшую элиту. Даже во время самой острой, критической необходимости олигархический правящий класс Рима готов был пойти лишь на минимально возможные уступки, что представляет собой разительный контраст с демократической политической системой, характерной, например, для Афин классического периода, в которых, как мы увидим, богатых не стеснялись облагать большими налогами для покрытия военных расходов[254].

Рим же в качестве источника поступлений в казну предпочитал полагаться на свою растущую империю: в 167 году до н. э. был отменен единственный прямой налог на богатство домохозяйств граждан. В последние два столетия Римской республики наблюдалось массивное накопление богатства среди ее правящего класса, о чем я уже писал в главе 2. За этот период в Италию привезли несколько миллионов рабов, что еще более увеличило разрыв в богатстве и доходах (как это через много веков произошло на Старом Юге). Эффективно управляемая узкой олигархией и все более финансируемая за счет имперской дани зрелая Римская республика могла успешно проводить массовую мобилизацию в условиях растущего неравенства. О том, что в лучшем случае можно назвать кратковременным исключением из этого процесса, я упомяну в конце этой главы.

Так у нас остается последний и пока что наиболее многообещающий кандидат, у которого военное участие широких слоев населения предположительно привело бы к эгалитаризму и сокращению неравенства доходов и богатства: Древняя Греция. Тут в конце II тысячелетия до н. э. распались довольно крупные и более или менее централизованные государственные образования бронзового века, что привело к обширному иерархическому и экономическому выравниванию (описанному в главе 9). С тех пор для политической структуры Древней Греции стала характерной система разрозненных общин. На более древних обломках возникла крупнейшая в истории культура городов-государств, в конечном счете охватившая более 1000 отдельных «полисов» с общим населением 7 миллионов или более человек. Большинство из этих городов-государств обладали небольшой территорией: каждый из 672 полисов, информация о которых доступна, располагался на площади от двадцати до сорока квадратных миль. И хотя крупнейшие и наиболее могущественные полисы – прежде всего Афины – занимают непропорционально большое место в исторических документах, общие социально-политические структуры довольно хорошо известны для широкого набора этих городов-государств[255].

Причины появления и становления такой раздробленной системы были темой научных споров на протяжении многих поколений: из-за скудости данных, относящихся к самым ранним стадиям этого процесса, многое остается неизвестным. В наиболее общем виде развитие, по всей видимости, проходило по траектории, обозначенной в недавней модели эволюции полисов Джосайи Обера, который попытался ответить на три ключевых вопроса: почему после распада древних государств правители не смогли воссоздать более централизованный социальный порядок; почему появилось так много политических образований и почему власть оказалась настолько размыта. Согласно мнению Обера, именно сочетание неблагоприятных для развития империй географических условий, исключительная суровость, с которой происходил крах государств бронзового века, и одновременное распространение технологии обработки железа, демократизировавшей оружие, «совместно создали особый вариант более или менее знакомой системы городов-государств, подтолкнув ее на гражданско-ориентированный путь», что и определило ее развитие в долгой перспективе. После распада более древних образований общины раннего железного века были бедными и относительно недифференцированными, и, хотя позднее, в ходе демографического и экономического роста, элиты пытались восстановить иерархию, некоторые общины сохранили эгалитарные нормы, позволившие им победить в конкуренции с другими.

Обер утверждает, что благодаря распространению железного оружия и простых боевых действий с помощью пехоты «количество мужчин, которых могла мобилизовать община, зависело скорее от социального выбора, а не от экономических ограничений», и предполагает, что

в таких условиях более высокая степень мобилизации и превосходящий боевой дух находились в прямой зависимости от гражданско-ориентированных институтов и в обратной зависимости от правления небольших и закрытых групп элиты.

Другими словами, столь специфическая среда благоприятствовала открытым формам социально-политической организации. В то же время рост отдельных полисов за счет поглощения менее конкурентоспособных сдерживался теми же гражданскими нормами, которые повышали их конкурентность. Хотя продолжающиеся экономическая экспансия и особенно коммерческое развитие угрожали подорвать эгалитаризм, способность мобилизовать столько мужчин, сколько нужно для войны, оставалась наиболее важной составляющей успеха государства. Особенно верно это стало тогда, когда на основе прежних боевых тактик возникла фаланга, в своей зрелой форме – прямолинейное построение, значительная часть мощи которой зависела от ее относительного размера. Военные действия с использованием фаланги послужили сильным стимулом для мобилизации мужчин за пределами элитных кругов, тем более что для эффективного участия в таких боях требовалось лишь такое базовое снаряжение, как щит и копье[256].

Хотя по поводу того, каким именно образом были связаны эволюция военной тактики и социально-политические институты, нет единогласия, ясно, что к VI веку до н. э. большинство греческого мира объединяла культура гражданства, ассоциируемая с участием в пехотной войне. Широкое участие в военных действиях совпало с образованием обширных групп граждан, считавших друг друга равными в определенных сферах. Развившаяся в результате традиция гражданских прав, укрепленная сильным элементом любительства в управлении, позволяла гражданам защищаться от целеустремленных индивидов и контролировать власть. Эгалитаризм правления был отличительной чертой этой системы, несмотря даже на то, что на практике политические системы сильно варьировали от авторитаризма или олигархии до демократических институтов[257].

В какой степени эта культура поддерживала равномерное распределение материальных ресурсов? Если буквально воспринимать античные литературные источники, то, пожалуй, самым ярким образцом равенства может служить самый воинственный из греческих полисов – Спарта. Согласно канонической традиции, на раннем этапе своего развития Спарта прошла через обширные реформы, ассоциируемые с (возможно, мифическим) законодателем Ликургом. Одной из самых известных черт получившейся системы был агрессивно эгалитарный институт совместного приема пищи для всех мужчин вплоть до высшего руководства: воины ежедневно собирались небольшими группами и ели из общего котла; пищу тоже в равной мере предоставляли все члены группы. Утверждалось, что Ликург повелел распределить поровну и землю:

Он уговорил граждан объединить все земли, а затем распределить их заново: так они могли жить на равных условиях друг с другом, и каждый поддерживал бы свое существование одним и тем же размером собственности[258].

Вся сельскохозяйственная земля в Лаконии, центральной области Спарты, была, предположительно, поделена на 30 000 равных участков, 9000 из которых были выделены мужчинам-гражданам Спарты и обрабатывались илотами – общественными рабами-крепостными, прикрепленными к земле. Это было сделано и для того, чтобы обеспечить равенство граждан, и ради того, чтобы избавить их от необходимости заниматься чем-то помимо военного дела. Движимое имущество также было перераспределено, монеты из драгоценных металлов выведены из употребления, а строгие законы запрещали покупать частные жилища. Граждане подлежали строгой мобилизации: практически все спартанские мужчины в возрасте с семи до двадцати девяти лет должны были проходить общие военные тренировки, довольно суровые, с упором на выносливость и лишения. Несмотря на сильные состязательные элементы, согласно которым отдельные воины должны были соревноваться между собой за честь и славу, этот институт также был в высшей степени эгалитарным и – несмотря на традиционное общество – даже сопровождался общественным воспитанием девочек, в котором упор также делался на физическую доблесть. Предполагаемым результатом должна была стать общность равных (homoioi), позволяющая максимально реализовать их боевые возможности. Эти нормы, как утверждается, способствовали распространению власти Спарты, особенно завоеванию области Мессения в VII веке до н. э. и низведению ее жителей до статуса илотов, что привело к дальнейшему распределению земель среди граждан и созданию Пелопонесского союза во главе со Спартой в следующем столетии. Из древних исторических записей складывается впечатление о государстве с постоянной военной мобилизацией, в экстремальной степени пронизывающей все аспекты общественной и повседневной жизни, и с эгалитарными нормами, регулирующими доступ к материальным ресурсам.

К сожалению современных исследователей военного выравнивания, это всего лишь идеализированное представление о спартанской традиции, по большей части воссоздаваемое на основе описаний, сделанных чужеземцами, восхищавшимися Спартой в последующие века, и это представление проблематично по двум причинам. Во-первых, мы не знаем точно, в какой степени такая идеализированная система работала на практике; во-вторых, мы знаем, что растущее неравенство ресурсов стало поводом для озабоченности в V и особенно в IV веках до н. э. и позже. Таковы две главные проблемы, причем последняя не обязательно исключает первую: очевидное отсутствие механизмов периодического регулирования неравенства заставляет предположить, что изначально равномерное распределение богатства постепенно нарушалось, приводя к совершенно иным условиям. Но были ли эти условия совершенно новыми или просто представляли собой усиление и так уже существовавшей экономической дифференциации?

Наиболее тщательное исследование этой проблемы позволило сделать вывод, что собственность в Спарте всегда распределялась неравномерно, но все же рост неравенства сдерживался общественной идеологией, призванной насаждать эгалитарный образ жизни. Специфика передачи наследства в Спарте облегчала концентрацию земли и другой собственности среди граждан. Спартанцы, имущества у которых было недостаточно, чтобы постоянно делать требуемый вклад в общественные трапезы, лишались статуса полноценных граждан, и концентрация богатства постепенно сокращалаа их количество: граждан было примерно 8000 в 480 году до н. э., но, возможно, уже 4000 в 418-м и всего 1200 в 371 году до н. э. К 240-м годам общее число граждан Спарты сократилось до 700, и лишь сотня из них считалась зажиточными. Те, состояние которых опускалось ниже порога, необходимого для вклада в трапезу, назывались «низшими» (hypomeiones); таким образом, неравенство богатства размывало гражданский эгалитаризм[259].

Неопределенность исторических свидетельств заставляет консервативно оценить влияние спартанской военной массовой мобилизации на сокращение неравенства. Из источников можно получить кое-какие намеки на военное общество, прославляющее эгалитарные нормы, даже если они никогда не были полностью воплощены в реальности и несмотря на то, что со временем они тускнели, по мере того как передаваемое по наследству богатство приводило ко все большему неравенству. Эта тенденция сама по себе не очень затронула массовую мобилизацию, поскольку спартанцы низшего статуса и граждане покоренных городов Лаконии сражались в рядах фаланги, и даже илоты выполняли роль вспомогательных войск. Сочетание навязываемого в повседневной жизни эгалитаризма и извлечения ренты с обширного подчиненного рабочего населения поддерживало массовую мобилизацию среди основной группы граждан в течение долгого периода – фактически на протяжении нескольких столетий. Один этот факт позволяет нам провести тесную связь между массовой мобилизацией и равенством – в основном равенством потребления и образа жизни, но также, хотя бы изначально, общим равенством ресурсов, особенно на то время, когда завоеванные земли и их превращенные в рабов-крепостных обитатели распределялись между гражданами Спарты.

И все же в отсутствие любого рода прогрессивного налогообложения вклады в общие трапезы были по сути регрессивными, поскольку они были одинаковыми для всех независимо от личного богатства, – периодические перераспределения земель, массовая мобилизация и эгалитарные нормы в долгой перспективе не могли сдержать рост богатства и неравенства доходов. Эта проблема начала проявляться только в III столетии до н. э., после того как концентрация богатства достигла очень высокого уровня – а затем, как это типично для исторических схем выравнивания, все закончилось насилием (см. главы 8 и 12).

Устойчивая массовая мобилизация, похоже, более успешно сдерживала неравенство ресурсов в полисе, о котором до нас дошло наибольшее количество источников, – Афинах классического периода (V–IV века до н. э.). Имеющихся данных достаточно, чтобы провести тесную и, предположительно, надежную связь между расширением военного участия, усилением гражданских прав и распределительными мерами, которые благоприятствовали простолюдинам, а не элите. Мы можем проследить развитие этих факторов на протяжении почти трех столетий.

Примерно в 600 году до н. э. Афины страдали от растущего неравенства, подталкиваемого ростом населения и избытком трудовой силы. Утверждается, что бедняки, неспособные выплатить долги богачам, попадали в рабство. В одном из местных соперников Афин, соседнем полисе Мегара, должники после народного восстания были освобождены от выплаты процентов по долгам (один источник язвительно называет этот ранний пример прямого народного правления «разнузданной демократией»). Эта мера была призвана поддержать бедных за счет богатых и способствовала широкой военной мобилизации, увеличившей мощь мегарского флота: греческие боевые корабли приводились в движение гребцами, и число последних играло критическую роль в морских сражениях; это позволило мегарцам победить афинян и установить контроль над спорным островом Саламин.

Однако и в Афинах после поражения прошла серия реформ, включавших некую форму прощения долгов и запрет на долговое рабство вместе с расширением гражданских прав. Вскоре удача повернулась лицом к афинянам: успех Афин во многом мог корениться в улучшенном взаимодействии между гражданами и их сотрудничестве.

Почти столетие спустя, в 508 году, в борьбе за внутреннее влияние Спарта вторглась на территорию Афин. Народная мобилизация вскоре положила конец таким вторжениям: под напором массового народного ополчения «глубиной в семнадцать рядов» спартанцы были вынуждены отступить. Этот конфликт совпал с радикальными переменами во всем афинском обществе, когда территория полиса была поделена на ряд избирательных и призывных районов, – эта реформа стремилась к сплочению и созданию унифицированной армии граждан. Непосредственным последствием этой реформы стал беспрецедентный успех в войнах против ряда местных соперников. Как только военные и политические институты стали базироваться на народном участии, запустился процесс положительной обратной связи между постепенно развившимися военной и политической мобилизациями. Говоря словами древнегреческого историка Геродота,

пока афиняне были под властью тиранов, они не могли одолеть на войне ни одного из своих соседей. А теперь, освободившись от тирании, они заняли безусловно первенствующее положение.

На практике они освободились не только от одной большой тирании, но и от множества мелких: многочисленные ограничения политического участия ослабевали по мере того, как росло военное участие[260].


Спустя поколение были налицо эпохальные перемены. Афины расширяли свой флот, пока он не стал крупнейшим в Греции. В 490 году до н. э. армия граждан численностью в 8000 человек, представлявших на тот момент около 40 % всего мужского населения боеспособного возраста, отбила персидское нашествие в Афины. Военачальники и другие высокопоставленные лица теперь избирались непосредственно на народном собрании, а непопулярные политики временно изгонялись (подвергались остракизму) посредством голосования. В 480 году до н. э., перед угрозой очередного персидского вторжения, было издано постановление о полной мобилизации всего мужского населения, которое составляло, предположительно, 20 000 человек (считая постоянно проживавших в городе чужеземцев), для службы на 200 военных кораблях.

Воспользовавшись плодами своей новой победы над персами, афиняне учредили союз с другими городами-государствами, финансовый вклад которых позволял поддерживать флот и постепенно превращать Афины в центр морской империи. В 460-х годах Афины проводили беспрецедентные военные операции по всему Эгейскому морю и в Леванте. Эти военные меры опять же привели к институциональным переменам, лишившим власти элитные группы и усилившим демократию, основанную на народном собрании, совете выборных представителей и многолюдных народных судах. Реформы стали благом для населения в целом: была введена плата за участие граждан в суде; к 440 году до н. э. около 20 000 афинян получали определенное государственное жалование за свою службу; многим тысячам были предоставлены участки земли на завоеванных территориях. Мощный флот и демократия процветали бок о бок, тем более что первый критически зависел от общественной массовой мобилизации (усиленной также привлечением частных рабов).

Военная мобилизация и военные усилия вышли на новый уровень во время Пелопоннесской войны со Спартой и ее союзниками (431–404 годы до н. э.). Несмотря на постоянно растущие расходы и потребности, в годы конфликта государственные выплаты низшим слоям даже увеличились. Во время войны флот был ведущей силой. Как писал один враждебный к Афинам олигархический источник,

вот почему бедные и простолюдины там [в Афинах] пользуются преимуществами перед благородными и богатыми: по той причине, что простой народ как раз и приводит в движение корабли и дает силу городу.

Исключительный размах афинской мобилизации отражен в итоговом числе жертв Пелопоннесской войны: в боях погибли 24 000 из 60 000 взрослых граждан-мужчин, еще около 20 000 умерли от начавшейся эпидемии. По всем стандартам это можно назвать разновидностью тотальной войны. После демографического восстановления афиняне продолжили свою империалистическую политику, создав новый флот. На пике своей мощи, в 357 году до н. э., он насчитывал 283 боевых корабля. И опять же, массовая мобилизация шла рука об руку со внутренними требованиями повышения государственных субсидий: плата за участие в народном собрании выросла в несколько раз (с шести до девяти), а судьи значительно чаще, чем раньше, получали постоянное жалованье. Был основан особый фонд для финансирования государственных праздников. В последней крупномасштабной кампании афинского полиса, войне против Македонии (уже после смерти Александра Македонского в 323 году до н. э.), Афины мобилизовали всех граждан-мужчин в возрасте до сорока лет и собрали флот из 240 кораблей; при этом, возможно, около трети всего взрослого мужского населения служило на флоте или было перевезено на кораблях[261].

Как же это повлияло на распределение доходов и богатства? В отличие от V века до н. э., когда афинскую военную машину питали доходы от экспансии, военные операции IV века во многом опирались на внутреннее налогообложение богатых граждан – а ключевая роль флота в боевых действиях подразумевала раздачу средств бедным гражданам, которые и приводили в движение корабли. После потери своей «империи» афинская казна пополнялась с помощью комбинации непрямых налогов – таких как пошлины на товары и портовые сборы, доходов от чеканки монет и сдачи в аренду общественных земель, а также шахт. Прямых налогов было немного: подушный налог с проживающих в городе чужеземцев, собираемый с богатых афинян налог на собственность для особых военных расходов и повинности под названием «литургии», нести которые должны были только самые богатые граждане. И хотя некоторые из этих литургий предназначались для финансирования общественных религиозных праздников и театральных постановок, самые важные и почетные заключались в снаряжении военных кораблей.

Избираемые на год граждане были обязаны снарядить и поддерживать в боевой готовности по одному военному кораблю (на это выделялись фиксированные государственные средства, которых не обязательно хватало на содержание), то есть ремонтировать его и закупать необходимое снаряжение; от них могли также потребовать возместить урон, который корабль понес в море. В аристократических кругах эти обязанности и связанные с ними конкурентные расходы обычно рассматривались как вымогательство. Со временем система менялась: если в V веке исполнители военно-морских литургий – которые заодно служили и капитанами своих кораблей – избирались из числа 400 самых богатых граждан, то в IV веке свой вклад должны были внести уже 1200 обладателей крупных состояний (хотя еще позже, вероятно, только 300). В зависимости от периода и от схемы операции такая литургия (она называлась «триерархия») охватывала от 1 до 4 % афинских домохозяйств. При этом запрещалось требовать ее исполнения два года подряд[262].

Общие расходы на триерархию примерно в восемь раз превышали минимально необходимый для жизни годовой доход афинского домохозяйства из пяти человек, и на эту литургию приходилась значительная часть типичных расходов элиты. Даже богатейшим гражданам приходилось брать деньги взаймы или под залог, чтобы собрать необходимые средства. В середине IV века каждому из 1200 человек, исполнявших обязанность литургии, приходилось в среднем в год расходовать эквивалент трех прожиточных минимумов домохозяйства – ради поддержания флота из 300 военных кораблей, финансирования общественных праздников и оплаты налога на имущество. На основании того, что нам известно о пороге богатства для вступления в литургический класс, средний доход с минимально допустимого состояния мог полностью аннулироваться этими обязательствами, особенно если учесть расходы на жизнь. В одном недавнем исследовании было выдвинуто предположение о том, что 400 богатейших домохозяйств Афин получали средний доход, эквивалентный двенадцати минимальным доходам домохозяйства. Для этой группы литургии могли соответствовать годовому налоговому бремени в четверть их общего дохода. Несмотря на серьезный недостаток данных, можно утверждать, что Афины классического периода облагали свою богатую элиту значительными налогами[263].

Если мы только не упускаем какие-то детали о неравном распределении расходов в литургическом классе – от его богатейших членов просто ожидалось, что они заранее оплатят расходы, которые потом возместят за счет других, – эта система не кажется особенно прогрессивной, поскольку она предполагала фиксированные расходы независимо от фактических доходов выше определенного уровня. Но даже в таком случае она была в высшей степени прогрессивна в том смысле, что другие граждане вообще не платили прямых налогов. Здесь следует высказать два важных замечания. Во-первых, такая практика является следствием огромных фискальных требований массовой (военно-морской) мобилизации. Электорат, регулярно исполнявший военную службу и облеченный политической властью, следил за тем, чтобы самые богатые несли на себе большую часть финансового бремени. Во-вторых, мы наблюдаем здесь специфический метод выравнивания: предполагалось, что литургии сократят – или в крайних случаях даже предотвратят – накопление богатства среди афинской элиты.

Это важно, поскольку в тот период Афины переживали бурный экономический рост, особенно в несельскохозяйственном секторе. Литургии тем самым служили тормозом неравенства в среде, особо благоприятной для увеличения разрыва между богатыми и бедными. Вовсе не была преувеличением жалоба персонажа одной комедии того времени, восклицавшего:

Когда же наконец нас перестанут донимать общественными повинностями и снаряжением кораблей?

Насколько можно судить, представление о том, что фискальные интервенции сдерживают неравенство, согласуется с тем, что мы можем утверждать о распределении богатства в Афинах того времени. По оценкам двух независимых современных исследований, распределение земли в ту эпоху было достаточно равномерным: во владениях от 7,5 до 9 % афинян находилось от 30 до 40 % земель, и, предположительно, у 20–30 % граждан вовсе не было земельных владений. На долю средней группы населения, гоплитов – то есть тяжеловооруженных воинов, которые могли позволить себе полное снаряжение для фаланги, – возможно, приходилось от 35 до 45 % земель. Предполагаемый коэффициент Джини землевладения в 0,38 или 0,39 ниже сравнимых исторических показателей той эпохи, но коррелирует с отсутствием упоминаний очень крупных поместий. Но это еще не значит, что другая, несельскохозяйственная собственность была распределена так же равномерно[264].

Некоторые смелые историки заходят еще дальше, предполагая коэффициент Джини дохода в 0,38 для всех Афин или коэффициент Джини богатства в 0,7 только для граждан и при этом приписывая 1 и 10 верхним процентам долю богатства в 30 и 60 %, – но все это не вполне обоснованные предположения. У нас больше возможностей оценить реальные заработные платы для некоторых видов занятий в Афинах, довольно высокие по доиндустриальным стандартам: если сопоставить их с прожиточным минимумом, то они сравнимы с Нидерландами ранней современности. Это наблюдение вкупе с отсутствием доказательств высокой концентрации земли или существования очень крупных состояний в целом указывает на относительно эгалитарное распределение материальных ресурсов среди афинских граждан. Наконец, если только наши предположительные оценки о размере экономики Афин V и IV веков более или менее верны, то как в 430-х, так и в 330-х годах государственные расходы составляли примерно 15 % ВВП[265].

Более того, даже если расширение фискальных мер поначалу было вызвано массовой мобилизацией и войной, то потом оно стало включать и значительную долю общественных расходов: в годы, в которые не было масштабных войн, немногим более половины всех государственных расходов покрывали такие «мирные» статьи, как субсидии на участие в политической и судебной системах, праздники, социальное обеспечение и строительство общественных зданий; все это, несомненно, шло на пользу населению в целом. Такая ситуация примечательна по трем причинам: доля государства в ВВП велика для досовременного общества; доля затрат на общественные нужды также сравнительно высока; и после того как поступления в бюджет со всей «империи» сократились, на смену хищническому сбору дани пришло прогрессивное налогообложение афинской элиты. Сочетание всех этих факторов: массовой военной мобилизации, демократии, прогрессивного налогообложения, значительной государственной доли ВВП, существенных расходов на общественные нужды и ограниченного неравенства – делает Афины IV века до н. э. любопытным и не по эпохе «современным» феноменом.

Но то, что верно в отношении Афин, не обязательно в той же мере верно и в отношении остальной тысячи с лишним полисов, составлявших древнегреческую культуру городов-государств в период ее расцвета, и нет никаких очевидных способов выяснить это. Хотя Афины и Спарта вполне могут оказаться крайними случаями по их способности к массовой военной мобилизации, другие полисы, судя по источникам, также выводили на поля сражений военные силы, оказывающие значительную нагрузку на их демографические ресурсы. Известно, что демократическая форма правления со временем становилась все более распространенной, а войны – все более частыми: столетие с 430-х по 330-е годы было периодом почти непрекращающихся войн с участием многочисленных армий и флотов, и, хотя постепенно все большая роль отводилась наемникам, гражданский призыв не терял своего решающего значения. Археология предоставляет нам артефакты, что можно в самом широком смысле назвать косвенными свидетельствами материального неравенства. Размеры жилых домов в этот период сильно сосредоточены у медианы: к 300 году до н. э. дома в семьдесят пятом перцентиле были всего на четверть обширнее домов двадцать пятого перцентиля. В Олинфе IV века до н. э., в городе, предположительно построенном по заранее разработанному плану, коэффициент Джини для домов был совсем ничтожным – 0,14[266].

Таким образом, большинство исторических свидетельств и археологических находок говорят о том, что для распространявшейся вширь древнегреческой цивилизации был характерен относительно умеренный уровень неравенства богатства и доходов, поддерживаемый культурой постоянной массовой военной мобилизации, сильными гражданскими институтами и демократизацией. Замедляя территориальную консолидацию, та же культура заодно замедляла накопление собственности за пределами своего полиса. В ранний, архаический период VII и VI веков до н. э. политические и социальные барьеры экономической интеграции, и тем самым концентрации богатства, были высоки, что установило высокую планку для классического периода, сохранившего политическую фрагментацию и враждебность между отдельными государствами: в этом отношении имперские Афины представляют собой исключение, доказывающее правило. В последующие столетия, по мере включения полисов в более крупные имперские образования, греческая культура теряла свою эгалитарность и на смену прежним ограничениям приходили новые возможности концентрации богатства[267].

«Этот враг сорвал с меня одежду и покрыл ею свою жену»: традиционные досовременные войны

Подавляющее большинство войн в истории не были конфликтами, сопровождающимися массовой мобилизацией и охватывающими все общество. Их часто вели военачальники, которых Чарльз Тилли называл «специалистами по насилию», и по сути своей войны представляли собой споры между различными представителями правящей элиты за контроль над населением, землей и другими ресурсами – говоря словами Арнольда Тойнби, они были «забавой королей». В войнах, в которых обширные разрушения грозили только одной стороне, грабежи или завоевание чаще всего только увеличивали неравенство среди победителей и снижали его среди ограбленных или побежденных: ожидалось, что предводители победившей стороны приобретают богатство (в гораздо большей степени, чем их приспешники, не говоря уже об общем населении), а проигравшие теряют имущество и оказываются на развалинах. И чем «архаичнее» природа такого конфликта, тем сильнее выражен этот принцип. О разграблении побежденных известно еще по самым ранним письменным источникам; как говорится в одном шумерском плаче III тысячелетия до н. э.:

О горе! О этот день, в который я был разрушен!

Враг попрал своей обутой ногой мои покои!

Этот враг протянул ко мне свою грязную руку!

…Этот враг сорвал с меня мою одежду и покрыл ею свою жену,

Этот враг срезал мое ожерелье и повесил его на свое дитя,

Меня погнали в его обиталище[268].

Но хотя в войнах страдали многие, у богатых было больше того, что можно потерять, – а у их «коллег» на стороне врага было больше возможностей приобрести. Задержимся на время в Месопотамии и рассмотрим пример Новоассирийского царства, возвысившегося через пару тысячелетий после расцвета шумерской культуры. Ассирийские надписи с утомляющим постоянством хвастаются деяниями своих правителей, завоевывавших и разорявших города и истреблявших или угонявших их жителей. Во многих случаях описания строятся по шаблону, так что, строго говоря, мы не можем утверждать наверняка, кого именно лишили имущества. Но когда тексты становятся более конкретными, то в качестве основной цели упоминается элита врага. Когда в IX веке до н. э. ассирийский правитель Салманасар III одержал победу над Мардук-мудаммиком, царем области Намри, он

разграбил его дворцы, взял [статуи] богов, его имущество, вещи, дворцовых женщин, его коней запряг без числа.

Упоминания об ограблении дворцов встречаются и в других текстах Салманасара; один из них даже повествует о том, как были выломаны и унесены «двери из золота». Покоренных правителей депортировали вместе с членами их семей, а также с высокопоставленными царедворцами, дворцовой прислугой и «дворцовыми женщинами». О других ассирийских царях писали, что они распределяли военную добычу между своими вельможами. То, что терял правящий класс одного государства, приобретал правящий класс другого государства. Если одна сторона побеждала в войнах чаще других, то элита этой страны со временем накапливала все больше богатства, оставляя других далеко позади, и общий коэффициент Джини устремлялся вверх. Как я писал в первых двух главах, рост чрезвычайно крупных империй, облагающих данью покоренных, способствовал непропорциональной концентрации материальных ресурсов в верхнем слое правящего класса этих империй[269].

Традиционная война была игрой с нулевой суммой, и это хорошо иллюстрирует завоевание Англии норманнами в 1066 году. Что касается земельного богатства, то существовавшая на тот момент английская аристократия была поделена на пригоршню чрезвычайно богатых эрлов и несколько тысяч мелких танов и других землевладельцев. Первоначально Вильгельм Завоеватель после своей победы при Гастингсе пытался договориться с этой группой, но через несколько лет непрерывных мятежей переключился на политику систематической экспроприации. Последующее перераспределение земли значительно увеличило долю короны и перевело добрую половину ее собственности в руки примерно 200 аристократов; при этом половиной пожалованных земель владели десять приближенных нового короля. Несмотря на их привилегированный статус, они все же в конечном итоге стали не настолько богаты, насколько были прежние эрлы, тогда как другие бароны в среднем оказались зажиточнее прежних саксонских танов. Такое насильственное распределение проникло глубоко в ряды англосаксонской элиты: ко времени переписи, результаты которой зафиксированы в «Книге Страшного суда» в 1086 году, в собственности тех землевладельцев, которых без всяких сомнений можно было назвать коренными англичанами, находилось только 6 % земли по территории и лишь 4 % по стоимости. Хотя в действительности их доля могла быть и больше, нет сомнений в том, что норманнская знать прибрала к своим рукам львиную долю земли. Впрочем, на этом этапе сложные феодальные отношения затрудняют любое исследование распределения земельной собственности. Еще труднее определить распределение доходов, но в целом похоже, что норманнское завоевание изначально привело к большей концентрации дохода от земли среди более малочисленного правящего класса, который постепенно был размыт[270].

В традиционных войнах или завоеваниях выравнивание затрагивает в основном лидеров проигравшей стороны, таких как ближневосточные царьки, на которых пал гнев Ассирии, или таны короля Гарольда.

Более близкий к нашему времени пример – тосканский город Прато, где коэффициент Джини богатства – рассчитываемый по записям налогов с богатства – упал с 0,624 в 1478 году до 0,575 в 1546 году, и это после угасания чумы и роста общего зафиксированного неравенства в соседних поселениях. В 1512 году Прато был разграблен испанскими войсками, которые, согласно источникам, перебили тысячи жителей и три недели беспощадно грабили город. В такой ситуации основной целью грабежей и похищений с целью выкупа были зажиточные горожане. В конце главы 11 я более подробно рассматриваю пример немецкого города Аугсбурга, который во время Тридцатилетней войны сильно пострадал как от боевых действий, так и от чумы; как следствие, в нем наблюдалось значительное уменьшение разброса богатства. И хотя в этом процессе существенную роль сыграла чума, военные разрушения и необычайно высокие налоги на богатых тоже внесли свою долю в сокращение неравенства[271].

В анналах истории войны было бы легко подобрать другие примеры, но это бессмысленно, так как общий принцип ясен, даже если не представляется возможным точно оценить эффект количественно. В традиционной войне масштаб выравнивания зависел от разных факторов, таких как объем изъятия и разрушения, цели победителей или завоевателей, а также в неменьшей степени от того, каким образом выделять единицы анализа. Если рассматривать захватчиков и покоренных, грабителей и ограбленных, победителей и побежденных как дискретные сущности, то следует ожидать, что выравнивание происходило среди последних. Если война приводила непосредственно к завоеванию и члены побежденной стороны селились на новоприобретенных территориях, частичная или полная замена одной элиты на другую не обязательно имела какое-то существенное влияние на общее неравенство.

Но грубые обобщения такого рода неизбежно упрощают более сложную реальность. Для военных и гражданских элит обеих сторон результаты могли быть разными. Особенно в этом отношении проблематичны войны, исход которых неоднозначен, без явных победителей и проигравших. Достаточно здесь привести два примера. Пиренейская война 1807–1814 годов между Францией и Испанией и ее союзниками, которая велась на территории Испании, принесла многочисленные разрушения и совпала с увеличившейся волатильностью реальных заработных плат и временным увеличением общего неравенства в Испании. Напротив, в непосредственно последовавшие за этим конфликтом годы реальные заработные платы повысились, как и номинальные в отношении к земельной ренте, а неравенство в целом снизилось. Разрушительные военные действия и продолжительные беспорядки в Венесуэле в 1820-х и 1830-х годах также привели к резкому снижению отношения рент к заработным платам[272].

«Мы уже не считали, сколько мы убили, а думали, что́ это даст нам»: гражданская война

Это подводит нас к последнему вопросу: каким образом влияет на неравенство гражданская война? Современные исследования обычно сосредоточиваются на обратном: влияет ли неравенство на внутренние конфликты. На этот второй вопрос нет прямого ответа. Общее (или «вертикальное») неравенство доходов – между жителями или домохозяйствами отдельной страны – не находится в прямой зависимости от вероятности гражданской войны, хотя низкое качество данных о многих развивающихся странах заставляет усомниться в надежности любых конкретных выводов. С другой стороны, можно показать, что межгрупповое неравенство способствует внутреннему конфликту.

Некоторые недавние исследования усложнили картину. Масштабное исследование неравенства в росте на основе большого глобального набора данных, уходящих в прошлое до начала XIX века, которое использовали как опосредованное средство выявления неравенства ресурсов, утверждает о прямой зависимости с гражданской войной. А согласно другому исследованию, вероятность гражданской войны увеличивается с увеличением неравенства земли, если только последнее не достигает крайне больших показателей, в каком случае немногочисленная элита лучше подавляет сопротивление. Все, что мы можем утверждать на данный момент, – это то, что вопрос довольно сложен, и мы только-только начинаем понимать его сложность[273].

Противоположный же вопрос привлекал очень мало внимания. Одно из первых исследований, охватывавшее 128 стран с 1960 по 2004 год, обнаружило, что гражданская война увеличивает неравенство, особенно в первые пять лет после конфликта. В среднем коэффициент Джини поднимался на 1,6 процентных пункта в странах во время гражданской войны и на 2,1 процентных пункта в ходе последующих 10 лет восстановления, достигая пика через пять лет после конца войны, если сохранялся мир.

Этому есть несколько причин. Поскольку война сокращает физический и человеческий капитал, его стоимость поднимается, тогда как стоимость неквалифицированного труда опускается. Если говорить конкретнее, то в развивающихся странах с многочисленным сельским населением фермеры могут терять доступ к рынкам и страдать от потери дохода от коммерческого обмена и это заставляет их переходить к натуральной практике выживания. В то же время некоторые дельцы сильно наживаются на войне, пользуясь нестабильностью и слабостью (или отсутствием) государственной власти. Обычно при этом большие доходы получает небольшое меньшинство, накапливающее ресурсы в то время, когда способность государства собирать налоги снижена. Недостаток средств вкупе с увеличенными военными расходами также вынуждает сокращать социальные расходы, что, в свою очередь, бьет по бедным слоям населения. При этом страдают распределительные программы, образование и здравоохранение, и негативные эффекты тем сильнее, чем дольше длится конфликт[274].

Эти проблемы сохраняются и после войны, чем объясняются еще более высокие коэффициенты Джини в годы, следующие непосредственно за конфликтом. В этот период победители могут получать за свою победу непропорционально большие вознаграждения, поскольку

личные и клановые связи влияют на распределение активов и доступ к экономическим приобретениям.

Гражданские войны делят эту особенность с традиционными досовременными войнами, в которых лидеры побеждающей стороны обогащаются, а неравенство растет. То же наблюдалось и в XIX веке, когда конфискации земель в ходе гражданских войн в Испании и Португалии в 1830-х ускорили рост крупных поместий и усилили неравенство[275].

Почти все имеющие отношение к данному вопросу наблюдения касаются традиционных обществ или развивающихся стран. В более развитых экономиках полномасштабные гражданские войны крайне редки. Более того, в некоторых случаях, когда гражданские войны ассоциируются с большим выравниванием, как, например, в России после 1917 года или в Китае в 1930-х и 1940-х годах, основной движущей силой этого процесса были скорее революционные реформы, нежели сама гражданская война. В концепции настоящей книги Гражданская война в США рассматривается как война между государствами, и ее итог описан в предыдущей главе.

В результате остается только один масштабный случай – гражданская война в Испании 1936–1939 годов. В отличие от России или Китая, победившая сторона здесь не ставила перед собой задач перераспределения, поэтому исход войны никоим образом нельзя назвать революционным. Коллективизация в районах, находившихся под управлением анархистов, продлилась недолго. После 1939 года франкистский режим следовал политике экономической самодостаточности, которая в конце концов привела к экономической стагнации. Ряд потрясений гражданской войны и последующие неэффективные экономические меры объясняют снижение верхних долей дохода. Для этого периода рассчитана доля дохода только самого верхнего сегмента (богатейших 0,01 %), и для этой категории с 1935 по 1951 год доходы снизились на 60 %. Эта тенденция конфликтует с изменением коэффициентов Джини общего дохода, который оставался относительно стабильным во время гражданской войны и Второй мировой войны, но сильно колебался с 1947 по 1958 год (рис. 6.2)[276].


Великий уравнитель

Рис. 6.2. Коэффициент Джини дохода и доля дохода верхней 0,01 % в Испании, 1929–2014


Ситуацию осложняет тот факт, что коэффициент Джини заработной платы значительно, примерно на треть, упал с 1935 по 1945 год. Насколько мне известно, в настоящее время нет убедительных объяснений того, почему это произошло. Леандро Прадос де ла Эскосура предложил гипотезу о конкурирующих эффектах уменьшения дохода с капитала (которое понижало верхние доли дохода), сокращения разрыва заработных плат от реаграризации при Франко (что сократило общее неравенство заработной платы) и повышения дохода от собственности, особенно земли, при автаркии (политике самообеспечения), которая компенсировала действие этих эффектов. Все это происходило в условиях нулевого реального роста ВВП на душу населения с 1930 по 1952 год, и в этот период пропорция бедного населения увеличилась более чем вдвое. Несмотря на внешнее сходство с другими европейскими странами того времени в отношении падения верхних долей дохода и сокращения разрыва заработных плат, неравенство в Испании шло по довольно иному пути. В отличие от стран – участниц Второй мировой и от некоторых наблюдателей, в ней не было прогрессивного налогообложения и общее неравенство доходов не уменьшалось. Я согласен с Прадос де ла Эскосурой в том, что

отличие Испании, где гражданская война разделила общество, от большинства западных стран, где Вторая мировая война, как правило, увеличила социальную сплоченность, могло оказать влияние на послевоенное развитие страны.

Но даже в таком случае подспудные силы, действующие на распределение доходов и богатства, оставались теми же: насильственные потрясения, которые пытались смягчить правительственными мерами[277].

Я завершаю свой обзор, снова возвращаясь в прошлое, чтобы рассмотреть гибридный случай – гражданские войны, положившие конец Римской республике в 80–30-х годах до н. э. Они гибридные в том смысле, что, по сути, представляли собой внутренние конфликты в римском обществе, обусловленные конкуренцией между разными представителями элиты, но при этом происходили в контексте уже упомянутой культуры массовой мобилизации и таким образом имели ключевые признаки мобилизационной войны между государствами. В этот период внутренних потрясений в Риме были достигнуты некоторые рекорды вовлеченности в военные действия. Такое своеобразное сочетание борьбы между элитами и общественной мобилизации предоставляло новые возможности для распределения дохода и богатства.

Наиболее кровопролитные из этих конфликтов, происходившие в 80-е и 40-е годы до н. э., сильно проредили правящий класс Рима. Политические противники включались в проскрипции – списки лиц, объявленных вне закона: любой их мог безнаказанно убить и даже получить за это награду, а состояния убитых присваивала себе победившая сторона. В гражданской войне 83–81 годов до н. э., как утверждается, были убиты 105 сенаторов (в то время всего сенаторов было около 300), а в 43 году до н. э. были убиты 300 сенаторов (из 600), а также 2000 всадников, представителей следующего по старшинству класса римской элиты, – предположительно, они погибли подобным образом, хотя по именам мы можем назвать лишь 120 из них.

Эти два эпизода повлияли на неравенство по-разному. Первый раунд экспроприаций, предпринятый сторонниками олигархической реакции, позволил им обогатиться, выставив конфискованное имущество на аукционы. Это вполне могло значительно увеличить концентрацию богатства, особенно на фоне издержек и потерь накануне гражданской войны: утверждается, что за десятилетие с 90 по 80 год до н. э. насильственной смертью умерло не менее 291 сенатора. Недостаток наследников, которые могли бы претендовать на собственность убитых, скорее всего, привел к консолидации, а не к рассредоточению этой собственности. Земля, конфискованная в местных общинах, передавалась ветеранам, но затем частенько оказывалась на рынке, и ее скупка также приводила к концентрации.

Экспроприации же 43 и 42 годов до н. э. были мотивированы исключительно фискальными требованиями подготовки к военной кампании против политических противников, которые сейчас находились за пределами Италии, а не желанием поквитаться с личными врагами. В этом случае экспроприации в меньшей степени обогащали приближенных победителя, а в основном использовались для исполнения обещаний о невероятном жалованье, которое будут получать солдаты огромной армии. Близкие сторонники лидеров победившей фракции получили свои награды только после завершения конфликта в 30 году до н. э. посредством выплат, обогативших «новых людей» за счет старой знати[278].

Уровень жалованья в войсках в этом финальном раунде гражданских войн, возможно, имел значительные перераспределительные последствия. До начала гражданских войн римским солдатам выплачивали относительно скромное содержание. Зарождавшаяся военная диктатура повышала вознаграждение за военные кампании против чужеземных врагов: оно выросло с очень низкого уровня до эквивалента семи годовых оплат в 69 году н. э. и тринадцати годовых оплат в 61 году до н. э. Гражданская война 40-х годов до н. э. подтолкнула к еще большему повышению – в 46 году до н. э. основное жалование увеличилось в 22 раза (или в 42 раза по сравнению с изначальным). Через четыре года то же вознаграждение пообещали гораздо большему количеству воинов. В целом можно утверждать, что с 69 по 29 год до н. э. солдатам была выплачена сумма, эквивалентная по меньшей мере десяти регулярным годовым доходам государства или, возможно, половине годового ВВП римского государства того времени (и почти половина этого – с 46 по 29 год), благодаря чему полководцы обеспечивали верность солдат. Общее число получателей могло достигать 400 000: эти мужчины вместе со своими семьями составляли до трети всех римских граждан. В отсутствие свидетельств об инфляции это, скорее всего, в целом увеличивало доходы простых граждан.

Оценить распределение среди римского общества в Италии довольно трудно. Большинство денег метрополия получала благодаря использованию ресурсов заморских провинций. Но были исключения: в 43 году до н. э. среди богатых граждан был проведен сбор в размере годового дохода с недвижимости, и их обложили налогом в 2 %, не говоря уже об упомянутых выше массовых конфискациях. Несколько последующих налогов и сборов также коснулись богачей. Единственный раз за историю Рима фискальное извлечение стало действительно прогрессивным и полученные средства были использованы в целях перераспределения[279].

Но это так и осталось единичной аномалией. Опора на провинциальные поступления снова стала нормой после восстановления мира и учреждения автократии после 30 года до н. э. Распределение доходов сдвинулось в сторону общего гражданского населения лишь временно, на несколько лет в конце 40-х годов. В более долгой перспективе последующие столетия политической и экономической стабильности, несомненно, благоприятствовали высокому уровню концентрации богатства, как мы это видели в главе 2.

«Любой ценой»: война и неравенство

Эта часть книги провела нас через тысячелетия войн. Военные конфликты издавна были неотъемлемой частью истории человечества, но только определенные типы войн в какой-то степени уменьшали столь же неотъемлемый феномен – неравномерное распределение доходов и богатства. Современная война с массовой мобилизацией стала мощным средством выравнивания как для победителей, так и для проигравших. Там, где война пронизывала все сферы общества, где капитальное имущество теряло стоимость и богатые платили в равной степени с бедными, война не только «убивала людей и уничтожала вещи», но также сужала разрыв между богатыми и бедными. Влияние Второй мировой проявилось не только во время самой войны, но и в последующие годы, когда оно поддерживалось политическими мерами, вызванными самой же войной. Уменьшением неравенства на протяжении поколения или более жители развитых стран обязаны беспрецедентной жестокости этого глобального конфликта. Схожее сокращение произошло во время Первой мировой войны или после нее. Более ранние примеры такого типа войны редки и обычно не ассоциируются с выравниванием. Гражданская война в США разрушила состояния южан не столько из-за мобилизации как таковой, сколько из-за поражения и оккупации. Древние предшественники массовой войны демонстрируют спорные или отрицательные результаты, как это видно на примере Китая или Римской республики. В военизированном государстве древней Спарты, для которого изначально было характерно относительное равенство, наблюдался постепенный рост дисбаланса ресурсов. Афины классического периода могут служить лучшим досовременным примером выравнивающей силы общественной военной мобилизации. Как и на протяжении части XX века, афинская демократия, похоже, укреплялась за счет общего опыта военной мобилизации и сама в свою очередь обусловливала политические меры, сдерживающие увеличение неравенства. К такой аналогии следует подходить с осторожностью, учитывая колоссальную разницу в общем развитии и ограниченность античных источников данных. Но даже в таком случае пример древних Афин предполагает, что при верном сочетании институциональных факторов культура массовой военной мобилизации способна служить выравнивающим механизмом даже в относительно досовременной среде[280].

Войны меньшего размаха были распространены повсеместно на протяжении всей человеческой истории. Традиционные войны, сопровождавшиеся грабежами и захватами территорий, обычно обогащали элиту победителей и тем самым усиливали неравенство. Особенно это верно в тех случаях, когда побежденные политические образования включались в государство победителей, что создавало дополнительные слои власти и богатства на вершине иерархии. Гражданские войны редко служили средством выравнивания – а если и служили, то частично (с разными последствиями для США в 1860-х годах и Испании в 1930-х и 1940-х годах) или очень кратковременно (как, возможно, в Древнем Риме). Единственные гражданские войны, действительно трансформировавшие распределение доходов и богатства, были связаны с установлением радикальных режимов, нацеленных на обширную экспроприацию и перераспределение собственности, которые не стеснялись ради этого проливать кровь с огромным размахом. И именно здесь на сцену выходит второй всадник насильственного неравенства, к которому мы теперь и переходим.

Часть III

Революция

Глава 7

Коммунизм

«Ради власти пролетариата»: революционное выравнивание в XX веке

Если конфликт между государствами иногда сокращает неравенство, то каковы последствия конфликта внутри государства? Мы уже видели, что в недавней истории гражданские войны приводили к противоречивым результатам и даже, как правило, увеличивали существующее неравенство. Но верно ли это в отношении внутренних конфликтов, которые не просто сталкивают одну политическую фракцию с другой, но и нацелены на полную перестройку общества?

Подобные смелые попытки редки. Подавляющее большинство народных восстаний в истории возникали как ответ на конкретные, частные лишения и злоупотребления и в той же степени безуспешно заканчивались. Более грандиозные движения, стремившиеся как к захвату власти, так и к выравниванию доходов и богатства, появились только в относительно недавнем прошлом. Как и в случае с войной, критическую роль здесь играет интенсивность конфликта. Если большинство войн не имело выравнивающего результата, то война, сопровождающаяся массовой мобилизацией, вполне могла перевернуть устоявшийся порядок. Что касается восстаний, то к радикальному выравниванию могла привести лишь одинаковая степень мобилизации ресурсов в каждом городе и деревне. Возвращаясь к нашей изначальной метафоре, скажу, что война, сопровождающаяся массовой мобилизацией, и трансформационная революция в качестве всадников апокалипсиса обладают равной силой в том смысле, что они затрагивают глубинные интересы всех без исключения слоев и радикально меняют доступ к материальным ресурсам. Главным здесь оказывается степень чистого насилия: подобно тому как обе мировые войны стали самыми кровавыми в истории человечества, так и «самые выравнивающие» революции занимают первые места в истории всех внутренних потрясений в истории человечества. Мое сравнительное исследование восстаний и революций подтверждает ведущую роль широкомасштабного насилия в качестве средства выравнивания.

Я применяю тот же подход, что и прежде, двигаясь вспять по шкале времени. Опять-таки самые яркие примеры относятся к XX веку, когда (описанные в данной главе) масштабные коммунистические революции привели к радикальной деконцентрации доходов и богатства. В следующей главе я перехожу к их предположительным предшественницам, самая известная из которых – Великая французская революция, а также рассматриваю досовременные попытки изменить общественные условия насильственно (речь о крестьянских восстаниях). Как и в случае с войной, мы часто наблюдаем тут разрыв между современной (или индустриальной) эпохой и досовременным (или доиндустриальным) периодом: по большей части лишь революции относительно недавнего прошлого оказались достаточно мощными, чтобы повлиять на распределение богатства и дохода в странах с очень большим населением.

«Война не на жизнь, а на смерть богатым»: русская революция и советский режим

Как мы видели в главе 5, катастрофа Первой мировой войны благодаря беспрецедентной мобилизации людей и ресурсов ради массовой бойни сократила неравенство доходов и богатства в основных странах-участницах. Размах и сроки этого выравнивания значительно различались от страны к стране. В Германии верхние доли доходов росли во время войны и рухнули после нее; во Франции они лишь слегка снизились после войны; в Великобритании они значительно снизились во время и сразу же после войны, после чего временно восстановились в середине 1920-х; а в США за военным спадом тоже последовало сильное восстановление. К сожалению, данные о некоторых из наиболее пострадавших стран – Австро-Венгрии, Италии и Бельгии – еще только ждут своей публикации. В отличие от Второй мировой, дававшей почти неизменно более сильные и четкие результаты выравнивания, данные о «Великой войне» часто двусмысленны, а отчасти иногда даже неизвестны[281].

Наиболее существенное сокращение неравенства в результате Первой мировой войны наблюдалось именно в России. Но по контрасту с другими случаями к выравниванию здесь привели не государственные интервенции и реорганизации военного времени или послевоенный финансовый крах, но скорее радикальные революционные потрясения на фоне вызванного войной крушения государства.

Империя царя Николая II была одним из крупнейших игроков в этом конфликте: она мобилизовала более 12 миллионов солдат, почти 2 миллиона из которых погибли. Еще 5 миллионов получили ранения и 2,5 миллиона попали в плен или пропали без вести. Также умерло более миллиона гражданского населения. Насколько мы можем судить, никакого крупного сокращения неравенства в военные годы (1914–1917) не происходило: налогообложение было в высшей степени регрессивным, в сильной степени опиравшимся на непрямые налоги; налоги на доход и военную прибыль взлетели только под самый конец империи; программы внутренних займов имели лишь умеренный успех; большую часть дефицита государственного бюджета покрывала эмиссия денег. Ускорившаяся инфляция, особенно в 1917 году при Временном правительстве, не вредила только богатым[282].

Но каковы бы ни были последствия самой войны, они меркнут в сравнении с тем, что случилось после захвата власти большевиками в ноябре (октябре по старому стилю) 1917 года и прекращения военных действий на Восточном фронте месяц спустя. Обширный экономический кризис в том году уже привел к восстаниям крестьян, захватывавших поместья, и забастовкам рабочих, захвативших власть на многих заводах и фабриках. Эти восстания достигли кульминации в военном захвате столицы большевиками 6 и 7 ноября 1917 года. 8 ноября, на следующий день после штурма Зимнего дворца в Санкт-Петербурге (Петрограде), недавно сформированный Совет рабочих и солдатских депутатов принял «Декрет о земле», составленный самим Лениным. Насильственное перераспределение, таким образом, было одним из самых актуальных пунктов в повестке дня.

Этот декрет отличался своими экстремальными формулировками. Его непосредственной политической целью было заручиться поддержкой крестьянства, объявив постфактум законным захват крестьянами земель помещиков и их перераспределение, то есть тот процесс, который уже проистекал с лета того года. Но формально он устремлялся еще выше и предполагал, не более и не менее, отмену частной собственности на землю:

Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа… Право частной собственности на землю отменяется навсегда; земля не может быть ни продаваема, ни покупаема, ни сдаваема в аренду либо в залог, ни каким-либо другим способом отчуждаема… Право пользования землей получают все граждане (без различия пола) Российского государства, желающие обрабатывать ее своим трудом… Наемный труд не допускается… Землепользование должно быть уравнительным, т. е. земля распределяется между трудящимися, смотря по местным условиям, по трудовой или потребительной норме[283].

На тот момент эти меры, по сути, затрагивали только владения элиты – земли помещиков, членов царской семьи и церкви. Земли рядовых крестьян (и казаков) не подлежали конфискации. Экспроприацией и распределением должны были заведовать местные комитеты. Последующими декретами были национализированы все банки (а ценности на частных счетах конфискованы), а контроль над предприятиями был передан советам рабочих. В экономическом смысле класс помещиков-землевладельцев – насчитывавший вместе с семьями около полумиллиона человек – был буквально уничтожен, как и высший слой буржуазии, охватывавший еще около 125 000 человек. Многие из «бывших людей», как стали теперь называть представителей элиты, были убиты, еще больше эмигрировало. Сильная деурбанизация также способствовала выравниванию, поскольку в 1917–1920 годах общее число жителей Москвы и Санкт-Петербурга, бывших центров концентрации богатства и доходов, уменьшилось более чем вполовину. Газета «Правда», рупор Коммунистической партии, писала в своей передовице 1 января 1919 года:

Где все эти богатые модницы, где дорогие рестораны и частные особняки с прекрасными подъездами, где все эти лживые газеты, где вся эта развращенная «золотая жизнь»? Все это сметено.

В объявленной Лениным «войне не на жизнь, а на смерть богатым» была достигнута победа[284].

В обществе, где большинство населения все еще работало на земле, один лишь большевистский декрет о земле стал мощным средством выравнивания, которое было усилено последующими конфискационными мерами. К 1919 году почти 97 % обрабатываемой земли было передано крестьянам. Но новый режим с самого начала считал такую передачу недостаточной и беспокоился о том, что равномерное распределение лишь «создаст из крестьян мелких буржуа и не будет ни гарантировать равенство, ни сдерживать расслоение». Изданный в феврале 1918 года очередной важный декрет требовал коллективизации:

В определении способа и порядка предоставления права на использование земли предпочтение следует отдавать сельскохозяйственным кооперативам перед отдельными лицами[285].

Такого рода постановления оказались лишь предвестниками грядущих ужасов. Пока что коммунисты лишь стремились выжить в Гражданской войне и распространить свою власть на всю страну. 1918–1921 годы были периодом «военного коммунизма», при котором государство опиралось на необычайную степень открытого принуждения. Частное производство и частная торговля были запрещены, продукция распределялась государством, излишки продовольствия у крестьян изымались, использование денег сокращалось. Продукты питания в деревнях реквизировались с помощью военных отрядов, распределявших хлеб среди городского населения и в армии по дифференцированной карточной системе. Все крупные предприятия и многие мелкие фирмы были национализированы. В сельской местности государство не предоставляло каких-либо компенсаций производителям продуктов, практиковался непосредственный отъем – и снова под лозунгом равенства: «Вместе с беднейшим крестьянством… ради власти пролетариата»; предполагалось, что бедные крестьяне должны убеждать своих более зажиточных соседей поделиться излишками. В целях контроля за распределением зерна, сельскохозяйственного оборудования и припасов домохозяйств были организованы «комитеты бедноты», получавшие бесплатное зерно за свои услуги. Центральное правительство предполагало, что бедные крестьяне в самом деле испытывают большое желание отнять излишки урожая у тех, кто производит больше. Однако членов комитетов часто приходилось привлекать извне, поскольку деревенские жители неохотно «сдавали» своих земляков, вопреки ожиданиям коммунистов о том, что крестьяне с готовностью вольются в классовую борьбу. Ниал Фергюсон цитирует послание Ленина провинциальным комиссарам от августа 1918 года:

Товарищи!.. Повесить (непременно повесить, дабы народ видел) не меньше 100 заведомых кулаков, богатеев, кровопийц… Сделать так, чтобы на сотни верст народ видел, трепетал, знал, кричал: душат и задушат кровопийц кулаков… Ваш Ленин. P. S. Найдите людей потверже.

От эксперимента вскоре пришлось отказаться. Хотя Ленин и призывал к «беспощадной борьбе с кулаками», в реальности эти «кулаки» были лишь относительно зажиточными крестьянами, ненамного богаче других деревенских жителей[286].

Такие грубые интервенции обеспечили выравнивание, но привели к катастрофическим экономическим последствиям: крестьяне сокращали производство, уничтожали скот и инвентарь, чтобы избежать реквизиций, а площадь обрабатываемой земли и урожаи значительно снизились по сравнению с дореволюционным уровнем. В ответ на нехватку продовольствия режим осуществлял насильственную коллективизацию, но крестьяне успешно ей сопротивлялись: к 1921 году в коллективных хозяйствах трудилось менее 1 % населения России. Значительное выравнивание было достигнуто высокой ценой: в 1921–1922 годах число безлошадных или имеющих только одну лошадь крестьянских домохозяйств выросло с 64 до 86 %, тогда как количество домохозяйств, имеющих три и более лошадей, сократилось с 13 до 3 %. Крестьяне в целом стали беднее, пусть и равнее между собой. Способствовала этому и инфляция: в 1921 году цены были почти в 17 000 выше, чем в 1914-м. Натуральный обмен все чаще заменял денежный, процветал черный рынок[287].

Катастрофическое сокращение производства вкупе со многомиллионными потерями во время Гражданской войны вынудили большевиков перейти в 1921 году к Новой экономической политике. Вновь было позволено открыться рынкам, а крестьяне смогли платить налоги в натуральном выражении, продавать или потреблять свои излишки. Снова было разрешено нанимать работников. Либерализация быстро привела к началу экономического восстановления, и площадь обрабатываемых земель с 1922 по 1927 год выросла наполовину. В то же время эти меры возобновили дифференциацию среди тех производителей, которые накапливали излишки для коммерческого обмена. Количество «кулаков» слегка увеличилось, и их доля среди крестьян выросла с 5 до 7 %. Но все же это не были такие уж богачи – в среднем у них было две лошади, две коровы и кое-какие продукты на продажу. В целом первоначальный отъем имущества у кулаков и распределение земли среди безземельных работников сократил разрыв доходов, выразившись в так называемом осереднячивании деревни. Предпринимателей в промышленной сфере стало гораздо меньше, и они были гораздо менее богатыми, чем до революции. В промышленности частный капитал практически не играл никакой роли: в 1926 и 1927 годах на долю частного сектора в промышленных инвестициях приходилось только 4 %, тогда как в аграрном секторе ситуация была противоположной[288].

Признаки возобновленной дифференциации среди крестьян и особенно их упорное сопротивление коллективизации вызвали гнев Сталина. Начиная с 1928 года государство снова принялось прибегать к принудительным мерам для получения зерна, необходимого для поддержки индустриализации, – по сути, к переводу ресурсов из приватизированной сельской местности в социализированный промышленный сектор. К 1929 году, несмотря на некоторые меры, принятые для поощрения колхозов (сельскохозяйственные кредиты на лучших условиях), коллективные хозяйства обрабатывали только 3,5 % площадей зерновых, тогда как на долю государственных хозяйств приходилось 1,5 %, а на долю личных – 95 %. Сталин, желая во что бы то ни стало разгромить «кулачество» и не обращая внимание на низкую производительность коллективных хозяйств, решил прибегнуть к силовым мерам, чтобы изменить это положение[289].

30 января 1930 года было принято постановление «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации», предусматривающее «ликвидацию кулаков как класса» посредством расстрелов, депортации и направления в трудовые лагеря. Зажиточные крестьяне по несколько раз облагались налогами, а затем сгонялись со своей земли; более бедных крестьян активно агитировали вступать в колхозы. Партия повысила градус антикулацкой риторики и поощряла крестьян захватывать земли кулаков. Поскольку классовых врагов явно не хватало, определение кулака было расширено, и в него включили тех, кто пользовался наемным трудом, владел значительными средствами производства (например, мельницей) или торговал на рынке. Обычной практикой стали аресты и насильственные захваты. При этом, поскольку богатые крестьяне к тому времени уже потеряли большую часть собственности вследствие дискриминационного налогообложения и поборов, мишенью антикулацкой политики оказывались крестьяне со средним доходом, подвергавшиеся экспроприации на основании устаревших налоговых документов или просто из-за необходимости достижения установленных правительством показателей. Как следствие, выравнивание распространилось гораздо глубже по всему социальному спектру, чем это можно было бы предполагать на основании коммунистической риторики[290].

Принуждение сыграло свою роль: к 1937 году целых 93 % советского сельского хозяйства было коллективизировано, индивидуальные хозяйства сломлены, а частный сектор ограничен небольшими садовыми участками. Трансформация была осуществлена огромной ценой, утратой более половины скота и одной четверти общего основного капитала. Потери человеческих жизней поражают еще сильнее. Насилие росло во взрывной прогрессии. Буквально за несколько дней в феврале 1930 года было арестовано 60 000 кулаков «первой категории», к концу этого года число жертв достигло 700 000, а к концу следующего года – 1,8 миллиона. Согласно некоторым оценкам, от ужасных условий в дороге и в местах депортации погибли 300 000 человек. Предположительно 6 миллионов крестьян умерли от голода. Главы кулацких хозяйств депортировались в массовом порядке, а признанные особо опасными подвергались показательным казням[291].

Насильственное выравнивание посредством коллективизации и раскулачивания шло рука об руку с преследованием «буржуазных специалистов», «аристократов», предпринимателей, лавочников и ремесленников в городах. Этот курс продолжился во время Большого террора 1937–1938 годов, когда сталинский НКВД арестовал более 1,5 миллиона граждан, около половины из которых были убиты. Особой мишенью была образованная элита, и среди жертв было непропорционально большое число людей с высшим образованием. С 1934 по 1941 год через ГУЛАГ прошло не менее 7 миллионов человек. Система лагерного труда помогала поддерживать выравнивание, избавляя государство от необходимости выплачивать надбавки людям, работавшим в отдаленных регионах и в неблагоприятных условиях. Хотя такая экономия отчасти компенсировалась затратами на принудительные меры и низкой производительностью, ее все же не следует сбрасывать со счетов: в последующие годы надбавки для работников в местностях с неблагоприятными условиями в значительной степени способствовали росту неравенства в Советском Союзе. В ходе коллективизации было основано четверть миллиона сельских коллективных хозяйств (колхозов), охватывавших большинство сельского населения. Несмотря на то что основной удар пришелся на крестьян, городские рабочие тоже пострадали: с 1928 по 1940 год реальные зарплаты предположительно сократились почти наполовину, а личное потребление упало как в деревне, так и в городе[292].

О людских страданиях в ходе осуществления такой политики слишком хорошо известно, чтобы на них останавливаться подробно. В контексте данного исследования важно то, что ее общим результатом стало стремительное выравнивание в, пожалуй, исторически беспрецедентном масштабе – если учесть, что экспроприации и перераспределению подверглась не только элита, но и гораздо более многочисленные средние группы. Но все же, как только начиная с 1933 года экономическая ситуация улучшилась, даже в условиях продолжавшихся репрессий неравенство тут же стало возвращаться. По мере быстрого роста производства на душу населения ширилась и дифференциация зарплат: так называемое стахановское движение призывало к увеличению производительности и поощряло его; стандарты жизни элиты и масс начали расходиться еще сильнее. Даже пролитой крови миллионов жертв оказалось недостаточно, чтобы искоренить дифференциацию навсегда[293].

В силу неравномерного качества данных о России и особенно Советском Союзе трудно точно измерить эволюцию неравенства доходов. Концентрация доходов к концу царского периода была значительной, но не исключительно высокой по меркам того времени. Примерно в 1904 или в 1905 году наиболее богатый один процент жителей Российской империи получал примерно от 13,5 до 15 % всего дохода, по сравнению с 18–19 % во Франции и Германии того времени или в США десятилетием спустя. Обилие земли помогало держать стоимость сельского труда на высоком уровне. Коэффициент Джини рыночного дохода для того периода установлен на уровне 0,362. Мы не можем сказать, как он изменялся с 1917 по 1941 год. Советские источники говорят о низком отношении P90/P10 в 3,5 % для зарплат в промышленном секторе в 1928 году. В общем, коэффициенты Джини для советского периода были гораздо ниже, чем для царского. Это ясно по предположительному коэффициенту Джини рыночного дохода в 0,229 для некрестьянских домохозяйств СССР в 1967 году, что хорошо согласуется с соответствующими показателями 0,27–0,28 для всей страны с 1968 по 1991 год. Отношения P90/P10 также указывают на изрядную степень стабильности с 1950-х по 1980-е. Отношение P90/P10 в 1980-х, по грубым оценкам, составляло 3 %, по сравнению с 5,5 % для США в 1984 году[294].

Дальнейшее выравнивание, обусловленное исключительно политической интервенцией, происходило после Второй мировой войны. Сельским доходам, которые находились на крайне низком уровне, позволили расти быстрее, чем городским заработным платам, которые, в свою очередь, выровнялись благодаря повышению самых низких заработных плат, сужению разрыва в заработных платах и увеличению пенсий и других пособий. Коммунистическая идеология особенно покровительствовала работникам физического труда: надбавки к заработной плате для всех работников нефизического труда упали с 98 % в 1945 году до 6 % в 1985 году, а зарплаты технических инженеров испытали схожее падение. Зарплаты белых воротничков сократились до уровня ниже медианы работников физического труда. Даже во времена серьезного экономического роста правящий режим был способен значительно сокращать и реформировать распределение доходов[295].

Распад советской системы ознаменовался стремительным и драматическим движением в обратном направлении. В 1988 году более 96 % рабочих были заняты в государственном секторе. На долю заработных плат приходилось почти три четверти всего дохода, тогда как на долю самостоятельной занятости – в десять раз меньше этого количества, а дохода с собственности не существовало. Как выражается Бранко Миланович, наблюдаемые распределения доходов «представляли собой логическое продолжение постулатов коммунизма» с их упором на государственные выплаты, коллективное потребление, сокращение разрыва в заработной плате и минимизацию накопления богатства. Все это неожиданно прекратилось, как только перестали поддерживаться идеологические постулаты.

В Российской Федерации, где коэффициент Джини рыночного дохода находился в районе 0,26–0,27 на протяжении большей части 1980-х, после распада Советского Союза рост неравенства носил взрывной характер. Коэффициент Джини рыночного дохода, составлявший в 1990 году 0,28, за пять лет почти удвоился до 0,51 и с тех пор держался в промежутке от 0,44 до 0,52. На Украине, где в 1980-е годы наблюдались схожие с российскими коэффициенты Джини, они взлетели с 0,25 в 1992-м до 0,45 в следующем году, хотя с тех пор постепенно снизились и приблизились к 0,30. С 1988/1989 по 1993/1995 годы коэффициенты Джини для всех бывших социалистических стран в среднем увеличились на 9 пунктов. С общим неравенством росли верхние доходы: с очень редкими исключениями в бывших социалистических экономиках наблюдался сдвиг в верхних 20 % за счет остальных групп дохода. В России доля верхнего квинтиля за этот период выросла с 34 до 54 % национального дохода. Для сравнения: в США во время показательного роста неравенства с 1980 по 2013 год доля верхнего квинтиля выросла с 44 до 51 %, но это увеличение длилось в пять-шесть раз дольше. Вернувшееся частное богатство также продемонстрировало необычайный подъем. В настоящее время богатейшие 10 % населения России контролируют 85 % национального богатства. В 2014 году 111 миллиардерам страны принадлежала пятая часть ее общего богатства[296].

Вслед за роспуском Коммунистической партии Советского Союза и распадом самого Советского Союза в конце 1991 года росту неравенства доходов способствовала распространившаяся бедность: за три года пропорция людей, живущих в бедности, утроилась и охватила около трети российского населения. Ко времени финансового кризиса 1998 года эта доля выросла почти до 60 %. Но все же в долгой перспективе рост неравенства подкрепляла декомпрессия заработных плат, во многом представлявшая собой результат растущего регионального неравенства. В высшей степени непропорциональный рост доходов в Москве и нефте- и газодобывающих регионах страны указывает на успешное использование ренты теми, кто входил в верхние слои получателей дохода. Благодаря концентрации богатства на самом верху стал возможным переход государственных активов в руки частных владельцев[297].

Динамика выравнивания и концентрации доходов и богатства в России во многом была функцией организованной преступности. Неравенство, довольно значительное к концу дореволюционного периода, резко снизилось в два десятилетия, последовавших за большевистским переворотом 1917 года. Движущей силой этой компрессии были принудительные меры со стороны государства и мобилизация бедных для широкомасштабного преследования часто лишь относительно менее бедных, в ходе которого погибли или были депортированы многие миллионы человек. Причинно-следственная связь здесь яснее быть не может: без насилия нет выравнивания. Пока система, созданная в ходе этой трансформации, сохранялась усилиями партийных кадров и КГБ, неравенство оставалось низким. Как только политические ограничения исчезли и на смену им пришла смесь рыночного ценообразования и кланово-олигархического капитализма, неравенство дохода и богатства взлетело – в наиболее поразительной степени в России и Украине, этих важнейших территориях бывшего Советского Союза.

«Самая чудовищная классовая война»: маоистский Китай

С запозданием примерно на поколение та же история повторилась, даже в еще более грандиозном масштабе, в Китае под коммунистическим правлением. Крупнейшие потрясения происходили в сельской местности, где проживало большинство населения. Насильственное выравнивание проводилось под лозунгами классовой борьбы – несколько проблематичными в сельском обществе, которое не всегда было настолько неравным, как утверждала доктрина партии. Заявления коммунистов о том, что богатейшие 10 % контролируют от 70 до 80 % земли, были явно неправдоподобными. Наиболее полный набор данных, основанный на выборках, охватывающих 1,75 миллиона домохозяйств в шестнадцати провинциях в 1920-х и 1930-х годах, предполагает, что верхний дециль владел примерно половиной всех сельскохозяйственных земель. В некоторых районах наиболее обеспеченные 10–15 % владели не более чем от трети до половины земель, что далеко от высокой концентрации. В северной деревне Чжанчжуанцунь, прославленной в классическом исследовании земельной реформы конца 1940-х, среднее и бедное крестьянство еще до коммунистического переворота владело более 70 % земли[298].

Но как в Советском Союзе, где средние крестьяне были объявлены «кулаками», которых следовало искоренять, так и китайские коммунисты нисколько не стеснялись того, что неудобные факты не вкладываются в их концепцию и мешают осуществлять реформы. Радикальное выравнивание уже было частью повестки дня в начале 1930-х в провинции Цзянси – на так называемой базе коммунистов: землевладельцев подвергали экспроприации и часто направляли на принудительные работы; богатым крестьянам оставляли только небольшие участки плохой земли. Во внутрипартийных спорах победили сторонники выравнивания (этой позиции придерживался в тот период и Мао Цзэдун), хотя предлагался и более радикальный вариант экспроприации богатых и их последующего перевода в низший статус. Во время «Великого похода» 1934–1935 годов коммунисты перешли в провинцию Шэньси, в более бедный регион, где батрачество было не так распространено; но даже несмотря на признаки ощутимого неравенства, они быстро продолжили политику перераспределения[299].

Политика «единого фронта» в борьбе против японских оккупантов потребовала некоторой модернизации, но после 1945 года партия вернулась к открытой классовой борьбе. Первыми жертвами стали коллаборационисты в районах, находившихся в годы войны под японской оккупацией, и их имущество было конфисковано. В следующем 1946 году произошел переход к более масштабной кампании против землевладельцев. Ренты и скидки по процентам, имевшие место в период японской оккупации, были применены ретроактивно для расчета штрафов, которые должны были выплатить землевладельцы, и в ряде случаев эти штрафы превышали состояние тех, кому они были назначены. Так что на самом деле речь шла опять-таки об экспроприации. В Маньчжурии Мао распорядился просто отбирать все имущество у «предателей, тиранов, бандитов и помещиков» и раздавать его бедным крестьянам[300].

Заявленные в программе цели вскоре столкнулись с реальностью. Поскольку сельские богачи уже продали большую часть своей земли своим землякам-середнякам, то возник дефицит классовых врагов, а заодно и увеличилось расслоение между середняками и беднотой. Как следствие, партийные кадры на местах объявляли богачами середняков, имущество которых предполагалось отбирать полностью, даже несмотря на партийные возражения против столь широкого толкования классовой борьбы. Насилие некоторое время удавалось сдерживать, поскольку большинство «помещиков» до сих пор проживали в своих деревнях.

Следующим шагом в октябре 1947 года был принят закон о пересмотре границ земельных участков, ликвидировавший всю земельную собственность «помещиков» и аннулировавший все имеющиеся сельские долги. Теперь уже вся земля – а не только конфискованная – в каждой деревне должна была быть поровну поделена среди всего населения, и предполагалось, что каждый человек (включая «помещиков») должен получить одну и ту же долю в реальном выражении, которая и станет его личной собственностью. Также конфисковать и распределить предполагалось скот, дома и средства производства помещиков[301].

Хотя провести полное перераспределение на практике было нереально и выравнивание происходило благодаря внесению поправок в уже имеющиеся схемы участков, мерами для проведения в жизнь такой политики все чаще становились избиения и убийства. После победы коммунистов в гражданской войне земельная реформа 1950 года сосредоточилась на «помещиках» – на классе, который выделялся по экономическим критериям. Их земли и связанное с землей имущество предполагалось конфисковывать и перераспределять; на коммерческое имущество, формально не подвергавшееся конфискации, накладывались большие штрафы. «Помещикам» запрещалось продавать свою собственность до конфискации. Их землю предполагалось раздавать безземельным батракам и бедным крестьянам.

Преследования были тщательно дифференцированы: попавшие в разряд «богатых крестьян» должны были пострадать умеренно, а группы с низким доходом были полностью защищены. Существенной частью этого процесса стало насилие: поскольку перераспределение предполагалось проводить на местах силами самих крестьян, их нужно было убедить, что они могут (и желают) взять дело в свои руки. Мобилизация происходила одновременно с показательными общественными разоблачениями и унижениями помещиков на деревенских собраниях, где регулярно происходили избиения, которые официально не приветствовались, но и не запрещались. Часто такие показательные народные суды заканчивались конфискацией имущества помещиков и даже их убийством. Имущество жертв делилось среди участников собрания, которые ранее голосовали, кого выбрать жертвой. Приговоренных хоронили заживо, расчленяли, расстреливали или душили. Именно этого и добивалось руководство. В июне 1950 года Мао Цзэдун напомнил партийным лидерам:

Земельная реформа среди населения более чем в 300 миллионов – это жестокая война… Это самая чудовищная классовая война между крестьянами и помещиками. Это битва насмерть[302].

Партия априори установила, что на долю «помещиков» или «богатых крестьян» приходится 10 % сельского населения, хотя в некоторых местах преследовали 20 и даже 30 %; ожидалось, что в каждой деревне погибнет хотя бы один человек. К концу 1951 года экспроприации подверглись более 10 миллионов землевладельцев и более 40 % земель были перераспределены. С 1947-го по 1952-й погибло от 1,5 до 2 миллионов человек, заклейменных как эксплуататоры и классовые враги. Сельская экономика пострадала соответственно; из страха показаться зажиточными крестьяне производили только минимум для выживания: сельские жители чувствовали, что действительно «быть бедным почетно», – разумная стратегия перед лицом насильственного выравнивания[303].

Перераспределение в конечном итоге почти половины всей земли повлияло на верхний и нижний края распределения богатства. В некоторых случаях у «помещиков» оставалось имущества меньше, чем у сельских жителей в среднем, и их затмевали более защищенные «богатые крестьяне». Но даже при этом общая степень выравнивания была огромной: новые верхние 5–7 % «богатых крестьян» владели не более 7–10 % земли. На местах результат бывал еще более радикальным. В Чжанчжуанцуне на самом реформированном севере страны большинство «помещиков» и «богатых крестьян» потеряли все свои земли, а заодно и жизни, если им не удалось сбежать. Все бывшие безземельные батраки получили землю, благодаря чему эта категория исчезла. В результате середняки, на которых теперь приходилось 90 % населения, владели 90,8 % земли, что было настолько близко к идеальному равенству, насколько можно было надеяться[304].

Не избежали чисток и города Китая. На ранних стадиях революционных реформ по частному бизнесу ударили инфляционное увеличение зарплат и карательные налоги; большинство иностранных предприятий были изгнаны из страны. В январе 1952 года, когда земельная реформа по большей части была уже завершена, партия начала кампанию против городской «буржуазии». Применяя уже испытанные в деревне методы, она поощряла проведение собраний, на которых рабочие клеймили управляющих и угрожали им физической расправой. И хотя непосредственные убийства оставались сравнительно редкими, часто применялись побои и лишение сна; сотни тысяч были доведены до самоубийства. И опять-таки государство установило квоты: разобраться предстояло с 5 % самой реакционной «буржуазии» и, возможно, казнить 1 %. Всего был убит 1 миллион человек и 2,5 миллиона отправлены в лагеря. Остальные отделались штрафами, пошедшими на финансирование войны в Корее. Была тщательно расследована деятельность почти половины всех мелких предприятий, и треть владельцев и управляющих были признаны виновными в мошенничестве. К концу 1953 года промышленники, уже подвергавшиеся очень высоким налогам, были вынуждены окончательно передать весь свой капитал государству. И опять-таки в процессе многие из них расстались с жизнью[305].

Последующая коллективизация сельских хозяйств в 1955 и 1956 годах еще более размыла экономическую дифференциацию: доля сельских семей, входивших в кооперативы, увеличилась с 14 до более 90 %, а частные участки были ограничены 5 % общей площади земель. К 1956 году было национализировано большинство крупных и мелких промышленных предприятий – во многом благодаря тому, что владельцев 800 000 из них уговорили «добровольно» расстаться со своей собственностью и передать ее государству. Начиная с 1955 года расширяющаяся система распределения продуктов питания, одежды и различных потребительских товаров помогала сохранять равенство, достигнутое такими жестокими мерами[306].

Все эти насильственные интервенции вскоре померкли перед лицом ужасов «Большого скачка», проводимого с 1959 по 1961 год; массовый голод, вызванный неудачными действиями правительства, унес от 20 до 40 миллионов жизней. Но государство распоряжалось жизнями своих граждан и напрямую: к концу маоистского периода правительство казнило или довело до самоубийства от 6 до 10 миллионов китайцев и еще около 50 миллионов отправило в трудовые лагеря, где 20 миллионов из них погибли[307].

Таким образом жестокость, сопровождавшая земельную реформу и экспроприацию городской промышленности и коммерции, стала лишь частью еще более крупномасштабной волны насилия, развязанного коммунистическим руководством. Наградой было значительное выравнивание прежнего неравномерного распределения доходов и богатства. Коэффициент Джини рыночного дохода Китая до революции практически неизвестен, хотя в 1930-х годах он не должен был превышать 0,4. Его изменение в первые годы коммунистической революции также неизвестно, но в 1976 году, в год смерти Мао Цзэдуна, он составлял 0,31; к 1984 году он упал до 0,23. Коэффициент Джини городского дохода около 1980 года и вовсе составлял 0,16. Экономическая либерализация радикально изменила такую тенденцию: за следующие двадцать лет коэффициент Джини национального дохода вырос более чем вдвое – с 0,23 до 0,51. Сегодня он, возможно, даже еще выше – 0,55. Более того, коэффициент Джини общего богатства семей с 1990 по 2012 год вырос с 0,45 до 0,73. По большей части эта декомпрессия обусловлена расхождением между городом и деревней и региональными вариациями, на что сильно влияет правительственная политика. Особенно поразительно то, что неравенство в Китае превысило уровень, типичный для страны с таким доходом на душу населения, как в Китае, что ставит под сомнения надежды последователей Саймона Кузнеца на то, что интенсивный экономический рост со временем снизит неравенство, увеличившееся на раннем этапе экономического развития. Учитывая, что население Китая составляет примерно пятую часть мирового, его пример служит фундаментальным исключением, подчеркивающим важность других факторов, помимо экономического роста, в формировании распределения доходов. Как сокращение, так и расширение неравенства дохода и богатства в Китае за последние восемьдесят лет в конечном итоге определялись политическими факторами, а в первую половину этого периода – и вовсе грубым насилием[308].

«Новый народ»: другие коммунистические революции

Схожее выравнивание наблюдалось и в других странах, где во время советской оккупации или в результате революций установилось правление коммунистических партий. В Северном Вьетнаме процесс следовал по китайскому образцу, хотя и с гораздо меньшей жестокостью. Неравенство землевладения было значительным: в 1945 году около 3 % населения владело четвертью всех земель. Первые политические меры с 1945 по 1953 год носили в основном ненасильственный характер: предпочтение отдавалось перепродаже, сокращению ренты и карательно-прогрессивному налогообложению помещиков, а не конфискациям и реквизициям. Особенно сильно били по крупным землевладельцам налоги, номинально составлявшие 30–50 %, но по сути приближавшиеся к 100 % после дополнительных сборов. Это побуждало землевладельцев продавать или уступать землю арендаторам-издольщикам. Доля помещиков значительно снизилась – с 3 %, владеющих четвертью земель, до 2 %, владеющих 10–17 %. Однако начиная с 1953 года партийное руководство стало более активно пользоваться китайской моделью. На повестку дня вышла мобилизация крестьян, разоблачительные собрания которых организовывались на уровне деревень. Для каждого района политбюро устанавливало квоты «деспотических помещиков», подлежащих наказанию. Законодательство земельной реформы призывало к экспроприации самых «деспотичных» из богатых и к принудительному выкупу земли в обмен на символическую компенсацию у других. И хотя «богатых крестьян» предполагалось не трогать, из-за нехватки на местах «помещиков» они тоже подвергались преследованию, если «эксплуатировали землю феодальными методами» (то есть сдавали в аренду), в каковом случае их тоже вынуждали продавать свою землю.

После поражения французов в 1954 году около 800 000 человек переехали с севера на юг, среди них – непропорционально большое число богатых. Освобожденная таким образом земля была передана бедным. С 1953 по 1956 год санкционированное государством насилие постепенно нарастало. Как и в Китае, многие «помещики» – в эту категорию попали 5 % населения – были оставлены с участками меньше среднего и были заклеймены как изгои. Но в отличие от Китая казнили не более нескольких тысяч. Перераспределение производилось с учетом потребностей домохозяйств, что выразилось в достаточно равномерном распределении земли (за исключением «помещиков», которым оставили меньше всего); бедные же от такой схемы выиграли больше всех. Как и в Советском Союзе и в Китае, вслед за выравниванием вскоре последовала коллективизация, в результате которой кооперативы заняли 90 % обрабатываемых площадей. После 1975 года эта политика была распространена и на юг страны. Земли «помещиков» и церкви экспроприировались, частный бизнес национализировался без компенсаций[309].

Режим в Северной Корее с самого начала был более агрессивным: земля у помещиков была отнята уже в 1946 году, а в 1950-х проведена насильственная коллективизация, пока почти все крестьяне не оказались организованы в крупные коллективы. На Кубе при Фиделе Кастро экспроприация земли проходила поэтапно, начиная с владений американцев и заканчивая всеми участками площадью больше 67 гектаров. К 1964 году три четверти всей сельскохозяйственной земли было захвачено и передано кооперативам местных работников, которые вскоре были переорганизованы в государственные фермы. К концу 1960-х были национализированы и все остальные частные предприятия.

В Никарагуа в 1979 году одержавшие победу сандинисты – скорее марксисты-социалисты, нежели настоящие коммунисты – начали реформу с конфискации поместий семейства бывшего президента Сомосы, охватывавших пятую часть всей сельскохозяйственной земли. В начале 1980-х годов экспроприация расширилась, и реформа затронула половину сельского населения, в основном вовлеченного в кооперативы или имевшего мелкие участки. Но даже несмотря на это, к тому моменту, как сандинисты проиграли на выборах 1990 года, коэффициент Джини рыночного дохода в Никарагуа был очень высоким – 0,50 и выше, сравнимым с показателями Гватемалы и Гондураса и более высоким, чем в Сальвадоре того времени, а ведь для всех этих стран характерно серьезное непропорциональное распределение доходов и богатства. В такой среде отказ революционного правительства от насильственного принуждения и его преданность демократическому плюрализму, похоже, сыграли решающую роль в ограничении реального выравнивания[310].

Если методы перераспределения в Центральной Америке и даже во Вьетнаме были относительно ненасильственными по сравнению с ужасными стандартами, установленными Лениным, Сталиным и Мао Цзэдуном, то в отношении Камбоджи под властью красных кхмеров верно обратное. Даже в отсутствие общепринятых показателей нет никаких сомнений, что жестокие интервенции со стороны государства привели к массовому выравниванию по всей стране. В ходе поспешной «эвакуации» в течение недели после победы коммунистов в 1975 году из городов было вывезено около половины населения, включая жителей столичного Пномпеня. Поскольку разница в доходах между городским и сельским населением, как правило, является важным элементом национального неравенства, то это просто обязано было привести к значительному сокращению. Городских жителей считали «новым народом», воспринимали как классовых врагов и несколько раз депортировали в сельскую местность. Режим стремился «пролетаризировать» их, лишив собственности; они теряли имущество поэтапно, сначала во время депортации, а затем на местах, где их грабили крестьяне и представители режима. Впоследствии государство старалось не допустить, чтобы «новый народ» мог пользоваться урожаем, который их заставляли выращивать.

Жертвы были огромными – вероятнее всего, погибли два миллиона человек, или четверть всего населения Камбоджи. Больше всех в непропорциональной степени пострадали городские жители: за четыре года погибло около 40 % жителей Пномпеня. Особенно жестоко обращались с бывшими чиновниками и высокопоставленными военными. В то же время появление новой элиты сдерживалось постоянно растущими партийными чистками. Например, за годы режима красных кхмеров в одной только печально знаменитой тюрьме Туольсленг было казнено 16 000 членов Коммунистической партии Кампучии – число тем более ужасающее, что еще в 1975 году общая численность партии не превышала 14 000 человек. Что касается населения в целом, то причиной смерти жертв в относительно равной степени были депортации в сельскую местность, казни, тюремное заключение, голод и болезни. Сотни тысяч были казнены вдали от людских глаз – чаще всего людей забивали до смерти ударами по голове железными прутьями, топорами или сельскохозяйственными орудиями. Иногда трупы использовали в качестве удобрений[311].

«Все снесено»: трансформационная революция как насильственный уравнитель

Пример Камбоджи, несмотря на всю его сюрреалистичность и крайнюю, самоубийственную жестокость, представляет собой лишь крайний пример весьма распространенной модели. За период примерно в шестьдесят лет, с 1917 года по конец 1970-х (а в Эфиопии и до 1980-х), революционные коммунистические режимы успешно подавляли неравенство посредством экспроприации, перераспределения, коллективизации и контроля за ценами. Степень жестокости в осуществлении этих мер сильно варьировала от государства к государству – с Россией, Китаем и Камбоджей на одном краю спектра и Кубой и Никарагуа на другом. Но было бы неверно утверждать, что жестокость всего лишь сопутствовала насильственному выравниванию: даже несмотря на то, что Ленин, Сталин и Мао могли бы добиться своих целей и с меньшим числом жертв, обширная экспроприация неизбежно зависит от определенной доли насилия или реальной угрозы его эскалации.

Лежащий в основе таких перемен принцип оставался одним и тем же: преобразовать общество посредством подавления собственности и рыночных механизмов, с уничтожением различий между классами в процессе. Такие интервенции носили политический характер и сопровождались насильственными потрясениями, сравнимыми по своему масштабу с потрясениями современных мировых войн, описываемых в предыдущих главах. В этом между войной с массовой мобилизацией и трансформационной революцией есть много общего. Оба эти явления в критической степени опираются на крупномасштабное насилие – подразумеваемое или реально осуществляемое – и приводят к схожему результату. Общее количество человеческих жертв этих процессов хорошо известно: если мировые войны непосредственно или косвенно забрали до 100 миллионов жизней, то коммунизм в ответе за сравнимое количество жертв, по большей части в Китае и Советском Союзе. По своей трагической жестокости трансформационная коммунистическая революция равна войне с массовой мобилизацией, и это второй из наших четырех всадников апокалиптического выравнивания[312].

Глава 8

До Ленина

«Нам нужно сделать все возможное, чтобы снести головы богачам»: Французская революция

Случалось ли нечто подобное прежде? Были ли предыдущие эпохи свидетелями революций, приводивших к значительному выравниванию дохода или богатства? Мы увидим, что XX век в этом отношении снова представляет собой аномалию. И хотя в досовременных обществах не наблюдалось недостатка народных волнений в городах и сельской местности, они обычно не влияли на распределение материальных ресурсов. Как и у массовой мобилизационной войны, у выравнивающей революции имеется мало предшественниц в доиндустриальную эпоху.

Среди ранних примеров революций с предположительно выравнивающими последствиями почетное место принадлежит Великой французской революции, ставшей предметом исследований многочисленных историков и до сих пор занимающей воображение общества. Для Франции конца «старого режима» были характерны высокие уровни неравенства богатства и доходов. По наилучшим оценкам, коэффициент Джини дохода был равен 0,59, то есть сравним с показателем Англии того же времени, хотя здесь велика погрешность (от 0,55 до 0,66). Неравенству располагаемого дохода способствовало вопиющее неравенство налогов. Аристократам принадлежала четверть земли, но они не облагались основным земельным налогом (тальей) и успешно избегали выплат новых налогов, таких как подушный налог 1695 года и «двадцатая часть» (vingtième) – аналогичный налог 1749 года. То же во многом было верно и в отношении духовенства, владевшего еще одной десятой частью всех земель и к тому же получавшего «десятину» – на самом деле не просто десятую часть доходов прихожан, но разную и очень значительную часть. Таким образом, прямыми налогами облагались почти исключительно городская буржуазия и крестьяне. Более того, поскольку богатые горожане имели возможность избежать налогов, купив титул или должность, реальное налоговое бремя ложилось в основном на мелких крестьян и рабочих. Среди непрямых налогов самым обременительным была габель (gabelle) – налог, в обязательном порядке облагавший покупку соли домохозяйствами, что опять-таки сильнее било по бедным, нежели по богатым. Следовательно, общая система фискального изъятия была в высшей степени регрессивной.

Кроме того, крестьяне должны были исполнять отнимающие время или деньги повинности перед знатью и духовенством, такие как барщина. Лишь небольшое количество крестьян обладали достаточным количеством земли, чтобы прокормить свои семьи, – да и то технически это считалось арендой, – в то время как большинство сельского населения работало в качестве сезонных сборщиков урожая и безземельных батраков. В последние десятилетия перед революцией условия ухудшались по мере расширявшегося восстановления феодальных прав, а также сокращения доступа к общинным землям, из-за чего страдали бедные крестьяне с небольшим количеством скота. Это вело к пауперизации сельской местности и росту городского пролетариата. С 1730 по 1780 год земельная рента увеличилась вдвое, а цены на сельскохозяйственные товары росли быстрее заработков в сельском хозяйстве; страдали от сложившегося положения дел и городские рабочие[313].

Отмена институтов «старого режима», происходившая поэтапно с 1789 по 1795 год, подразумевала несколько суровых мер, благодаря которым выиграли бедняки. В августе 1789 года Национальное учредительное собрание объявило об отмене «личных» феодальных прав, хотя формально это было осуществлено только в следующем году. Несмотря на сохранение ренты, арендаторы все чаще отказывались выплачивать ее, и на рубеже 1789–1790 годов начались восстания. Крестьяне захватывали господские замки и жгли долговые документы. Эти волнения сопровождались широко распространившейся агитацией за отмену (непрямых) налогов, которая сопровождалась насилием, из-за чего сбор их практически прекратился. В июне 1790 года без компенсации отменили все феодальные повинности (такие как барщина), а общинные земли было постановлено поделить между местными жителями. Парижские ассамблеи последовательно реагировали на волнения отменой наиболее непопулярных налогов, в том числе и пресловутой десятины. Тем не менее новые налоги, введенные вместо старых, обычно не уменьшали бремя крестьянства и вызывали новые волнения. Хотя «реальные» феодальные права (такие как ежегодные поборы) номинально оставались в силе, пока крестьяне не выкупят их по стоимости, превышающей ежегодный сбор в двадцать – двадцать пять раз, крестьяне отвергли и этот компромисс, отказываясь от платежей или поднимая восстания. В 1792 году по всей стране вспыхнул особо крупный антифеодальный мятеж, получивший название «война против замков».

После того как в августе 1792 года парижане штурмом взяли дворец Тюильри, Законодательное собрание сочло себя достаточно сильным, чтобы встретить крестьянские волнения более радикальной реформой: все арендаторы отныне признавались владельцами земли до тех пор, пока помещики не смогут подтвердить реальными документами свое право на землю, что бывало редко, поскольку обычно такие сделки регулировались обычным правом. Но и это последнее ограничение отменили якобинцы в июле 1793 года. По крайней мере на бумаге это привело к обширному перераспределению богатства, поскольку миллионы крестьян, платившие фиксированную ренту, технически оставались арендаторами, хотя фактически действовали как мелкие землевладельцы. С такой точки зрения в 1792 году были приватизированы целых 40 % всей земли во Франции – земли, которая раньше находилась в распоряжении крестьян, но которой крестьяне законно не владели. Что же касается доходов, то тут важнее отмена всех феодальных прав, связанных с этими землями. Важно отметить, что с самого начала, с антифеодальных мер августа 1789 года, члены ассамблей руководствовались соображениями защиты от «угрозы снизу», то есть от агрессии толпы. Крестьянские выступления, становившиеся все более жестокими, и центральное законодательство шли рука об руку

в диалектическом процессе, который вел не к компромиссу, а к радикализации[314].

Конфискация и перераспределение земли еще более подтолкнули процесс выравнивания. В ноябре 1789 года Национальное собрание экспроприировало всю церковную собственность во Франции для использования в национальных интересах – в основном для покрытия дефицита бюджета без введения новых налогов. Эти земли, biens nationaux, распродавались большими участками, что было выгодно городской буржуазии и самым богатым крестьянам. Но даже при этом около 30 % такой собственности приобрели крестьяне. Начиная с августа 1792 года продавались и земли эмигрировавших аристократов, на этот раз более мелкими участками, что благоприятствовало бедным слоям и отражало более эгалитарные устремления Законодательного собрания. В конечном итоге крестьяне приобрели 40 % и этих земель. То, что оплатить стоимость приобретенной конфискованной земли можно было в рассрочку на двенадцать лет, помогало получателям скромных доходов, но в конечном итоге оказалось на пользу всем покупателям, поскольку быстрая инфляция значительно размыла проценты по взносам. В целом же перераспределение было скромным: таким образом крестьяне приобрели только 3 % сельскохозяйственной земли Франции, а участвовать в сделках через посредников могли даже аристократы и эмигранты. Хотя конфискация земли и способствовала выравниванию, ее влияние на этот процесс не следует переоценивать[315].

Инфляцию подхлестывали ассигнаты – бумажные деньги, которые начиная с 1790 года выпускались в постоянно возрастающем объеме. Изначально их подкрепляло конфискованное церковное имущество, но потом ассигнаты стали печатать в таком огромном количестве, что за пять лет они потеряли более 99 % своей стоимости. Их влияние на неравенство было неоднозначным. Инфляция накладывала общий и регрессивный налог на все население, поскольку богатые теряли меньше пропорционально своему богатству в наличных. В то же время инфляция несколькими способами и благоприятствовала бедным. Как уже говорилось, она сокращала реальную стоимость земли и скота, за которые платили в рассрочку. Фиксированная арендная плата, которая все чаще приходила на смену издольщине, оказывалась в пользу арендаторов. Инфляция также стерла сельский долг, что было в пользу бедных. Что касается другого конца спектра, то кредиторам «старого режима» обычно платили девальвированными ассигнатами, пока долги не были объявлены полностью аннулированными. Те, кто купил должности, оказались в проигрыше, поскольку жалованье им выплачивали обесцененной валютой, и это было не в пользу богатых. На высшие должности, обычно приобретаемые аристократами, приходилась бóльшая часть капитала, связанного с коррупцией и потерянного в ней[316].

Очень сильно по богатой элите ударили не только отмены феодальных повинностей, но особенно национализация церковного имущества и последующая конфискация поместий эмигрантов и политических противников. Массовая мобилизация 1793 года потребовала привлечения больших средств: в Париже и в разных департаментах богатым были навязаны принудительные сборы. Местные революционные комитеты составляли списки подходящих плательщиков, которые были обязаны передать указанные суммы в течение месяца. Незаконным, но крайне эффективным средством поживиться за счет богачей были дополнительные местные налоги. Во время якобинского террора за решетку по подозрению в укрывании запасов или спекуляции были брошены тысячи человек. Лишь в одном Париже революционный трибунал назначил по таким обвинениям 181 смертный приговор. То, что имущество приговоренных переходило в руки государства, служило дополнительным стимулом для поиска и преследования подобных жертв. Цитата в подзаголовке данной главки позаимствована из речи делегата Жозефа ле Бона, который заявил:

Что касается тех, кого обвинили в преступлениях против Республики, то нам нужно сделать все возможное, чтобы снести головы богачам, ибо они обычно и оказываются виновными[317].

Все больше дворян покидало Францию. В целом в эмиграцию отправились 16 000 человек, более десятой части всего дворянского сословия. В 1792 году разразились массовые репрессии против дворянства. На следующий год правительство распорядилось сжечь свидетельства о знатном происхождении и документы о феодальных привилегиях. Потеряла свои жизни относительно небольшая часть аристократов: к знати принадлежали лишь 1158 из 16 594 приговоренных к смертной казни чрезвычайными трибуналами, то есть менее 1 % этого сословия. Тем не менее эта доля со временем росла, достигнув пика во время Большого террора (1793–1794). Из 1300 обезглавленных трупов, которые были похоронены за шесть недель июня и июля 1794 года в двух ямах в бывшем монастырском саду Пикпюс у восточных ворот Парижа, более трети принадлежали аристократам, в том числе принцам, принцессам, герцогам, а также различным министрам, генералам и высокопоставленным чиновникам. Остальные казненные были простолюдинами на службе знати[318].

Дворяне, оставшиеся во Франции и выжившие, не только радовались тому, что сохранили головы на плечах, но и подсчитывали свои потери. Граф Дюфор де Шеверни писал:

За первые три года революции я потерял 23 тысячи ливров доходов от сеньориальных повинностей… пенсию от королевской казны, дарованную Людовиком XV, и кое-что еще… Мне пришлось пережить набеги национальной гвардии, невероятные налоги якобинцев, различного рода реквизиции и конфискации под предлогом патриотических пожертвований, в том числе и того, что оставалось от моей серебряной посуды… За четыре месяца тюремного заключения я понес чрезмерные расходы… Мои лучшие деревья были вырублены на нужды флота, и не было и недели, когда от меня не требовали отослать еще зерна на военные склады в Блуа… Я не говорю уже о том… что были сожжены все правоустанавливающие документы…[319]

Поскольку революция не щадила богачей и благоприятствовала беднякам, можно было бы ожидать какого-то выравнивания. Но хотя общее направление тенденции и ясно, размах ее определить трудно. Что касается распределения доходов, то отмена всех феодальных обязательств должна была оказать положительный эффект на работников и отрицательный – на дворян. Массовая военная мобилизация также, как правило, повышала реальные заработные платы. По одной из оценок, реальные заработные платы взрослых мужчин в сельской местности с 1789 по 1795 год поднялись на треть. В одном департаменте на западе Франции доля сборщиков урожая увеличилась с одной шестой до одной пятой. Есть сведения и о подъеме реальных заработных плат городских рабочих: с 1780-х по 1800-е годы зарплаты росли быстрее цен на зерно[320].

Что касается распределения богатства, то изменения в распределении земли также указывают на смягчение неравенства. В одном новом департаменте, в котором в 1788 году духовенство и знать владели 42 % земли, эта доля к 1802-му упала на 12 %, а доля крестьян выросла с 30 до 42 % – но это также говорит о том, что больше всех выиграли средние группы. В одной выборке с юга Франции доля крестьян, владений которых было недостаточно для существования без дополнительных заработков или благотворительности, упала с 46 до 38 %, а доля тех, кто имел такие владения, выросла с 20 до 32 %. В долгой перспективе такие перераспределения консолидировали мелкие фермы и мелких землевладельцев, обеспечивая их выживание, даже несмотря на бедность. Между тем к радикальному перераспределению земли реформа не привела. Во многих департаментах при Наполеоне крупнейшие землевладельцы принадлежали к тем же семьям, что и до революции, а от одной пятой до четверти земель, потерянных из-за конфискаций, были снова выкуплены членами семьи. Безвозвратно знать потеряла только десятую часть всех своих земель[321].

Героическая попытка Кристиана Моррисона и Уэйна Снайдера оценить перемены в распределении доходов во Франции позволяет говорить об уменьшении самых верхних и о росте самых нижних доходов (табл. 8.1)[322].


Табл. 8.1. Доли дохода во Франции, 1780–1866

Великий уравнитель

Одна из проблем такого сравнения заключается в том, что оно ограничивается распределением дохода от труда и исключает доли рантье из элиты. Более существенно, пожалуй, то, что эти оценки не разграничивают влияния революционного периода (1789–1799), последующей эпохи правления Наполеона и восстановления монархии Бурбонов. Поэтому невозможно утверждать, в какой мере изначальное выравнивание – в период интенсивных реформ первой половины 1790-х – было более выраженным, чем предполагают эти цифры. Например, последователи Наполеона выкупали земли, которые могли бы достаться беднякам, а при Бурбонах 25 000 семейств, среди которых было множество представителей знати, получили компенсации за революционную экспроприацию. Вполне возможно, что распределение доходов в 1790-х на недолгое время сжалось и было ниже, чем поколение спустя[323].

При всем вышесказанном нет никаких указаний на то, что Великая французская революция закончилась выравниванием, хотя бы отдаленно сравнимым с выравниванием в ходе масштабных революций XX века. Перемены в распределении земель и доходов, в концентрации богатства в самом деле происходили, но все же оставались маргинальными. Впрочем, для тех, кто был ими затронут, они были значительными: если сведения верны, то увеличение дохода на 70 % для нижних 40 % населения неминуемо означало улучшение жизни беднейших слоев французского общества. Но этот процесс был далек от трансформационного. Такие выводы хорошо согласуются с относительно умеренной степенью насилия в отношении владевшего собственностью класса: какие бы ужасы ни описывали консервативно настроенные наблюдатели, революция, которая по более поздним стандартам выглядела вполне ограниченной в своих средствах и устремлениях, закончилась, соответственно, и меньшим выравниванием.

«Отдать все богу для общего пользования»: Тайпинское восстание

В контексте нашего обзора одно революционное движение XIX века заслуживает особого внимания из-за двух своих характеристик: степень коммунитарных устремлений и масштаб задействованного насилия. С 1850 по 1864 год крупные районы восточного и южного Китая были охвачены Тайпинским восстанием, которое на тот момент могло считаться самым кровавым конфликтом в истории и, по некоторым оценкам, унесло жизни примерно 20 миллионов человек. Восстание против империи Цин подогревали милленаристские ожидания Небесного царства. Возглавил восстание бывший чиновник Хун Сюцюань, чьи мировоззрение и программа сочетали традицию китайских протестов с христианскими элементами; при этом он опирался на широко распространенное недовольство маньчжурскими чиновниками и на этнические разногласия.

Начавшись на юго-западе Китая в 1850–1851 годах – в основном в крестьянской среде, но также среди углежогов и шахтеров, – волнения быстро разгорались и к 1852 году превратились в вооруженное восстание с участием 500 000 человек; на следующий год их численность увеличилась до двух миллионов. Так называемая огромная армия бедняков продвигалась по экономическому центру Китая и вскоре захватила Нанкин, который повстанцы избрали в качестве столицы Небесного царства на земле. Установив контроль над десятками миллионов человек, лидеры тайпинов пропагандировали поклонение Богу, а своей политической целью провозгласили освобождение народа хань (этнических китайцев) от чужеземного владычества (маньчжурской династии Цин). На повестке дня были и социальные вопросы: поскольку считалось, что всеми вещами в мире владеет только Бог, то понятие частной собственности отвергалось, по крайней мере формально. Согласно идеалам всеобщего братства любое имущество считалось общим, словно принадлежащим членам одной семьи. Такие идеализированные представления в своем самом чистом виде были оформлены в «Земельной системе Небесной династии», впервые опубликованной в начале 1854 года:

Все люди на этой земле словно семья Господа Бога на Небесах, и когда все люди на этой земле ничего не держат для личного пользования, но все отдают Богу для общего пользования, затем из всей земли каждое место получает равные доли, и все будут одеты и накормлены. Вот почему Бог послал Небесного повелителя тайпинов на землю, чтобы спасти мир[324].

В идеале всю землю предполагалось поделить на равные доли для всех взрослых мужчин и женщин и на половинные доли для детей, чтобы все они «обрабатывали их сообща». Участки предполагалось отнести к разным категориям по их плодородности и распределять равномерно, чтобы добиться совершенного равенства. Если в какой-то местности было недостаточно земли для предоставления всем стандартной доли, то жителей собирались перевозить в места, где была доступная земля. Ожидалось, что каждая семья должна выращивать пять кур и две свиньи. Каждые двадцать пять семей объединялись для создания общего хранилища излишков, получаемых сверх того, что нужно для выживания. Представления о таком рае на земле в виде строгого эгалитаризма имеют глубокие исторические корни в более ранней системе представлений о «равных полях», но, как ни странно, не предусматривают периодического перераспределения для сохранения равенства со временем.

И все же этот недостаток, если он вообще был таковым, вряд ли имел какое-то значение по той простой причине, что нет никаких указаний на то, что эта программа была воплощена в жизнь или хотя бы широко известна на тот момент. Хотя на ранних этапах Тайпинского восстания были разграблены некоторые дома и поместья богачей, а часть их имущества поделена между местными деревенскими жителями, большая часть добычи доставалась руководителям восстания. И подобная практика так никогда и не перешла в масштабную распределительную схему, не говоря уже о систематической земельной реформе или реальном аграрном коммунизме. В условиях ожесточенного сопротивления со стороны империи Цин и последующих контрнаступлений императорской армии тайпины были озабочены в первую очередь поддержанием потока доходов для финансирования своих военных операций. В результате традиционные отношения между землевладельцами и арендаторами оставались в основном нетронутыми. В лучшем случае кое-какие изменения наблюдались в менее значительных сферах. В Цзяннане, где были уничтожены многочисленные налоговые и земельные документы цинской администрации, новый режим экспериментировал с прямой выплатой налогов: крестьяне сами платили их непосредственно агентам новой власти. Но это продлилось недолго. Налоги, по-видимому, стали ниже, чем были раньше, и арендаторам было легче протестовать против слишком высокой арендной платы. Как в формальном, так и в реальном выражении при тайпинах, отменивших привилегии для богачей, наблюдалась некоторая деконцентрация. Землевладельцам, столкнувшимся с сопротивлением арендаторов и вынужденным теперь платить налоги в полном размере (и плюс еще дополнительные сборы), оставалось только наблюдать за тем, как их доходы сокращаются.

Но все это не идет ни в какое сравнение с систематическим выравниванием, предусмотренным в утопических схемах, которые никогда не были воплощены в жизнь, – возможно, их никогда и не собирались применять на практике. О последнем предположении свидетельствует тот факт, что, сохранив традиционный порядок земельной аренды, предводители тайпинов охотно заимствовали и роскошный образ жизни цинской элиты, располагаясь в отобранных у прежних владельцев дворцах и окружая себя гаремами. Жестокий разгром тайпинов в 1860-х годах, когда в сражениях и от наступившего голода погибли миллионы, вовсе не прервал эгалитарного эксперимента – поскольку последнего и не было. Ни коммунитарная доктрина, ни обширная военная мобилизация крестьянства, похоже, не привели к значительному выравниванию; даже если руководители восстания и попытались провести какие-то реформы, надолго они бы не прижились. До 1917 года разрыв между идеологическими целями и доиндустриальной реальностью был слишком велик, чтобы попытаться преодолеть его силой[325].

«Ибо селяне стремились улучшить свое положение силой»: крестьянские восстания

Во многом то же верно в отношении большинства народных восстаний в истории. Большая часть людей на протяжении письменной истории жила в аграрном обществе, и распределение богатства и дохода в определенном досовременном государстве в большой степени зависело от структуры земельной собственности и контроля над производством сельскохозяйственных товаров. Таким образом, любой обзор выравнивания революционными средствами должен уделять особое внимание эффектам крестьянских восстаний. Подобные события были довольно распространенными: наблюдаемые вариации в зависимости от географии и времени вполне могут быть связаны с характером имеющихся данных, а не с реальными условиями. Но несмотря на свою частоту, сельские бунты редко превращались в настоящие революционные движения, приводившие впоследствии к заметной степени выравнивания[326].

Наиболее многообещающие примеры в этом отношении опять-таки относятся к недавнему времени. Один из них – земельная реформа в Мексике после революции 1910 года. В Мексике наблюдалось значительное неравенство ресурсов, уходящее корнями еще в ацтекский период. В XVI веке испанские завоеватели получили огромные участки земли и возможность пользоваться подневольным трудом. В ходе войны за независимость 1810–1821 годов на смену элите чисто испанского происхождения пришла элита, состоящая из креолов и метисов, а концентрация земельных владений продолжалась быстрыми темпами на протяжении всего XIX века. Богачи договаривались с чиновниками, приобретая еще больше земель и получая прибыль от начавшейся индустриализации. Накануне революции неравенство достигло экстремальной степени: в общей сложности 1000 семей и корпораций контролировали 6000 поместий – более половины всех земель в стране с населением в 16 миллионов, две трети которых занимались сельским хозяйством.

Большинство сельских жителей были почти или полностью безземельными, половина из них владела мелкими участками с сомнительным правом собственности, другая половина была занята в крупных поместьях, где им приходилось тяжело работать за ничтожную плату. Долги привязывали батраков к земле. В центральном штате Мехико только 0,5 % глав домохозяйств владели недвижимостью, только 856 человек владели землей; среди них шестьдесят четыре асендадо владели более чем половиной всей частной земли. Как экономическая, так и политическая власть была сосредоточена в руках крошечного правящего класса[327].

Революция, начавшаяся как соперничество фракций элиты, сперва не предполагала земельной реформы, но мобилизация сельских масс, преследующих собственные цели перераспределения, породила новую повестку дня. Самый яркий пример – крестьянская армия под руководством Эмилиано Сапаты, захватывавшая на юге страны крупные поместья и перераспределявшая земли. Насильственные действия на местах вынуждали правительство, влияние которого постоянно уменьшалось, предпринимать какие-то действия. Новая Конституция 1917 года, признав превосходство общественных интересов над частными, узаконила экспроприации. Официально они признавались, лишь когда было необходимо успокоить крестьянские армии: основной движущей силой перераспределения было насилие на местах, а не законодательство сверху. В таких условиях формальная передача земель бедным в 1920-е годы шла очень медленно, а землевладельцы получали различные льготы и послабления, вроде лимита на экспроприируемое имущество.

Большинство земель, распределенных с 1915 по 1933 год, были плохого качества. До 1933-го в год перераспределялось менее 1 % всей земли, и менее четверти этого количества были в полной мере пригодны для пахоты. Землевладельцы добивались судебных запретов, а страх иностранной интервенции сдерживал более решительный захват крупных поместий.

Великая депрессия с ее безработицей и падением доходов усилила давление, и темпы перераспределения ускорились при более радикальном правительстве Ласаро Карденаса, который, кроме того, в 1938 году национализировал нефтяную промышленность. С 1934 по 1940 год было экспроприировано 40 % пахотных земель, а право на выделяемые участки получили теперь и батраки. Земля передавалась арендаторам, работникам и бедным крестьянам, организованным в коллективы (эхидос), но обрабатывалась участками. И опять-таки толчком к таким мерам послужила мобилизация крестьян на местах. В результате к 1940 году земельная реформа коснулась половины всей земли, а пользу от нее получила половина сельского населения. Десять лет спустя доля землевладельцев увеличилась до более половины населения (с 3 % в 1910 году); в 1968 году были переданы две трети всей сельскохозяйственной земли. Этот растянутый процесс показывает, какие существуют препятствия на пути перераспределения и выравнивания в электоральной демократии, а также доказывает важность потрясений (сначала крестьянских восстаний, а затем Великой депрессии) в ускорении распределительных мер. И хотя Мексика не пережила ничего подобного радикальной реструктуризации, типичной для коммунистических революций или переворотов, крестьянская мобилизация послужила толчком и действующей силой перераспределения в условиях сопротивления истеблишмента. На подобный толчок опиралось и правительство Карденаса[328].

Похожее развитие можно наблюдать в Боливии 1950-х. Революция 1950–1951 годов была направлена против олигархической власти, сильно притеснявшей как исконное индейское крестьянское население, так и испаноговорящих жителей. Большинство индейцев работали батраками в крупных поместьях или жили в общинах, уступивших свои лучшие пахотные земли поместьям. В ходе организованного восстания крестьяне занимали поместья и сжигали здания гасиенд, вынуждая сбежавших владельцев отказаться от своей собственности. Последующая аграрная реформа 1953 года разрешила экспроприацию плохо управляющихся крупных поместий, а конфискация остальных была фактически лишь признанием уже свершившихся событий. Крупные поместья, включавшие более половины всей сельскохозяйственной земли, распределялись между арендаторами и местными батраками, и таким образом лучший доступ к земле получили более половины бедняков.

Но насильственное сопротивление не всегда заканчивалось успехом. Восстание крестьян под предводительством коммунистов в Сальвадоре в январе 1932 года провалилось за несколько дней; войска перебили огромное количество восставших (это событие известно под названием матанса, то есть бойня), а последующие реформы в лучшем случае были ничтожными. Успешные революции на основе крестьянских выступлений в недавнем прошлом вообще были редки. Я обсуждаю критическую роль насилия или его угрозы в ходе земельной реформы, а также провалы наиболее мирных попыток в Главе 12[329].

Если отойти от недавней истории развивающихся стран в досовременный период, то особенно богата на задокументированные крестьянские восстания история Китая. Кент Гэнг Денг насчитал не менее 269 примеров того, что он называет крупными крестьянскими восстаниями, происходившими за 2118 лет китайской истории – от падения династии Цинь (206 до н. э.) до падения династии Цин (1912). Лозунгом восставших часто было равенство, особенно в отношении землевладения, с перераспределением имущества и земли. Даже если большинство восстаний закончились поражением, они все равно служили катализатором перемен, подталкивали к налоговой реформе или перераспределению земли. В тех случаях, когда повстанцам удавалось свергнуть правящий режим, они действовали, по выражению Денга, как «терминатор коррупционного государственного аппарата» и перераспределитель богатства. Я вернусь к этому вопросу в следующей главе в контексте распада государства и его выравнивающих эффектов[330].

В то же время заслуживает внимания тот факт, что, хотя повстанцы и явно ставили своей задачей выравнивание, конкретные перемены были минимальными или вообще отсутствовали, даже в случае успеха. Хороший тому пример – восстание Ли Цзычэна. Этот лидер, по всей видимости бывший пастух, собрал под своим началом крупные войска, состоявшие в основном из крестьян, и помог свергнуть династию Мин. В 1644 году он ненадолго завладел Пекином и провозгласил себя императором, но позже был вынужден отступить под натиском маньчжуров. И хотя он, как утверждалось, презирал богатство и планировал конфисковать и перераспределить имущество богачей и даже передать землю крестьянам, ничего из этого он не выполнил. Как мы видели, то же верно в отношении более массового и более продолжительного восстания тайпинов двумя столетиями позже[331].

Китай уникален в том отношении, что он сохранил подробные исторические записи о крестьянских восстаниях. Источники других древних обществ гораздо скуднее. Возможно, не случайно, что источники таких рабовладельческих обществ, как Древняя Греция и Древний Рим, скорее повествуют о восстаниях рабов и сопутствующих им событиях, а не о крестьянских восстаниях. В принципе, широкомасштабное освобождение рабов послужило бы весьма мощным механизмом выравнивания; в рабовладельческом обществе рабы составляли изрядную долю капитала элиты, и резкая потеря этого капитала выровняла бы общее распределение богатства. Доказательством такого эффекта служит выравнивание на Старом Юге после гражданской войны в Америке, описанной в Главе 6.

Но обычно такого не происходило. Известный из источников побег более 20 000 афинских рабов после вторжения спартанцев в 413 году до н. э. определенно привел к некоторым потерям для богатых, но он был случайным событием в ходе войны между государствами, а не собственно восстанием в узком смысле слова. Некоторое выравнивание должно было происходить во время освобождения мессенских илотов – общественных рабов-крепостных, которых удерживал в повиновении класс спартанских воинов-граждан, – в 370 году до н. э., при иноземной интервенции; опять-таки это не было результатом независимых самостоятельных действий илотов; восстание илотов в 462 году до н. э. провалилось. Два крупных восстания рабов на Римской Сицилии (примерно 136–132 и 104–101 годы до н. э.) могли иметь некоторый выравнивающий эффект, если бы увенчались успехом попытки создать независимые «царства» рабов, в которых богатые собственники лишились бы своих поместий и доходов. Но все эти восстания были разгромлены, как и знаменитое восстание Спартака в Италии в 73–71 годах до н. э.

Насильственные действия со стороны некоторых групп населения в более поздние периоды Римской империи можно интерпретировать как признаки народных волнений или бунтов под лозунгами выравнивания. Тем не менее современные попытки представить движение циркумцеллионов в римской Северной Африке (конец IV – начало V веков) как своего рода Жакерию (антифеодальное крестьянское восстание во Франции 1358 года) неубедительны: риторика враждебных источников объявляет циркумцеллионов «врагами общества», однако единственные факты, намекающие на классовую борьбу, – это утверждения, что «сельские повстанцы восставали против своих землевладельцев» и «записи о долгах отнимали у кредиторов и отдавали должникам». Нам известно лишь, что эта группа состояла из радикально настроенных батраков, вовлеченных в конфликт между различными направлениями в христианстве времен Святого Августина.

Более многообещающими в этом отношении выглядят багауды римской Галлии; о них впервые упоминают документы III столетия н. э., а в V веке они появляются снова, что явно связано с кризисом государства и с ослаблением римской власти. Возможно, багауды просто пытались заполнить вакуум и навязать свою власть на местах: нет никаких особых доказательств того, что это было крестьянское восстание или классовый конфликт, даже если из скудных источников иногда и создается такое впечатление[332].

В Европе данные о крестьянских восстаниях начинают чаще появляться к концу Средневековья. Сопровождаемые городскими бунтами, они продолжались вплоть до раннего современного периода. Одно исследование насчитало не менее шестидесяти крестьянских восстаний и около 200 городских бунтов в одной только Германии позднего Средневековья, а более общий обзор средневековых Италии, Фландрии и Франции говорит о еще гораздо большем количестве. Фламандское крестьянское восстание 1323–1328 годов было крупнейшим сельским бунтом в Европе до Великой крестьянской войны в Германии 1524–1525 годов, и оно выделяется степенью своего первоначального успеха. Крестьянские отряды, с которыми поначалу вступили в союз городские коммуны, изгоняли рыцарей, знать и чиновников. К тому моменту, когда в 1323 году взбунтовавшиеся жители Брюгге захватили в плен правителя Фландрии графа Людовика и держали его в заключении пять месяцев, восставшие крестьяне уже контролировали бо́льшую часть Фландрии. Однако конфликт интересов городского и сельского населения и угроза французского вмешательства привели к тому, что в 1326 году Брюгге заключил мир с Людовиком. В то же время была ограничена крестьянская независимость и увеличены пени по долгам.

Поскольку крестьянских лидеров, выбранных на народных собраниях, не допустили к переговорам, сельские повстанцы тут же отвергли эти условия и вновь попытались овладеть большинством районов страны, пока не потерпели окончательное поражение в битве с войсками короля Франции в 1328 году. Вопрос, насколько при правлении крестьян наблюдалось выравнивание, остается открытым. Крестьяне захватывали и перераспределяли часть земель беглецов и устанавливали собственные порядки со своими судами и налогами:

И простолюдины взбунтовались против советников, старейшин и господ… Они выбрали капитанов для своих крепостей и создали противозаконные отряды. Они выступили и захватили всех советников, старейшин, господ и сборщиков налогов. Как только господа сбежали, они разрушили их дома… И повстанцы были простолюдинами и сельскими жителями… Они сожгли все поместья знатных людей… и разграбили их владения в Западной Фландрии[333].

Позже иски с требованием компенсации четко задокументировали экспроприацию движимого имущества и урожая, принадлежавших богатым землевладельцам. Менее ясно, были ли обвинения в экстремизме и насилии лишь вражеской пропагандой или основывались на фактах: случайные упоминания зверств с убийством богачей обладают весьма сомнительным качеством. Напротив, хорошо задокументирована жестокость ответных действий во время битвы при Касселе, где всего было убито 3000 крестьян. Победившая французская кавалерия тут же начала резню среди городского населения, а лидеров повстанцев схватили и казнили:

После победы славный монарх Франции не взирал на эти дела благосклонно; скорее, благодаря Божьему всемогуществу, посредством которых правят короли… Он сжег деревни и перебил жен и детей повстанцев, дабы оставить долгую память о своей мести за их преступления и бунты.

Как следствие, восстание быстро удалось остановить и выдвинуть суровые условия штрафов и компенсаций. В каком-то смысле восстание потерпело поражение из-за своего же успеха: потрясенная элита организовала международный крестовый поход с папского благословения, чтобы подавить бунт, пока примеру восставших во Фландрии не последовали кре