Book: Так говорил Бисмарк!



Так говорил Бисмарк!

Так говорил Бисмарк! Автор-составитель

Мориц Д. Буш

Вместо предисловия

Собирая материал для книги «Бисмарк. Любовный роман», я обнаружил в Российской государственной библиотеке русское издание двухтомника Морица Буша «Граф Бисмарк и его люди за время войны с Францией». Во время этой войны Буш был неотлучно при «железном канцлере» в качестве его пресс-секретаря и врача, и два тома его мемуаров были изданы М. Головиным в Санкт-Петербурге в 1879 году, то есть еще при жизни Бисмарка и сразу после их немецкого издания. Но оба тома оказались столь раритетны, что Ленинка не позволяет не только их ксерокопировать, но даже фотографировать!

Однако в США правила не столь строгие. Любая провинциальная библиотека может выписать из Вашингтона, из Библиотеки конгресса, практически любую книгу, чем я и воспользовался. Скопировав оба тома, я прочел их буквально залпом и несколько страниц процитировал в своем романе о любви Отто фон Бисмарка и юной русской княгини Екатерины Орловой-Трубецкой. Но эти цитаты лишь сотая часть того интереснейшего исторического материала, который ежедневно и скрупулезно фиксировал в своих дневниках Мориц Буш. Я уверен, что для всех, кто интересуется Бисмарком и немецкой историей, для студентов исторических факультетов и читателей университетских библиотек эта книга представляет огромный интерес – в ней такое количество живых деталей того времени, такие подробные описания военных сражений и высказываний Бисмарка, его коллег, друзей и врагов!

Пользуясь своей многолетней дружбой с издательством «АСТ», я уговорил его генерального директора Юрия Дейкало переиздать эту книгу и надеюсь, что сотни или даже тысячи историков и просто любопытных читателей будут ему за это благодарны.

Эдуард Тополь

Часть первая

Предисловие от издателя

Крупная политическая роль, выпавшая на долю князя Бисмарка в последние двадцать лет, достаточно объясняет наше намерение издать в русском переводе интересное сочинение его секретаря, посвященное частной жизни и политической деятельности знаменитого германского канцлера за время памятной всем войны Германии с Францией.

Но русский издатель не может предложить такое сочинение публике без всяких оговорок.

Как ни интересно сочинение г. Буша, как ни богато оно характерными подробностями, живо обрисовывающими оригинальную фигуру творца объединенной Германии, оно писано немцем и притом коленопреклоненным немцем , для немецкой публики, также поклоняющейся в лице кн. Бисмарка давно уже невиданному международному и военному значению Германии. И автор, и его публика уже много лет не вспоминают древней и мудрой пословицы «Не сотвори себе кумира».

Русский издатель и русская публика должны отнестись совсем иначе и к предлагаемому сочинению, и к его герою. Им вполне доступно, для них вполне обязательно более спокойное и независимое отношение к сильному политическому деятелю, выказавшему наряду с большим практическим талантом первоклассного дипломата слабую восприимчивость к общим задачам современности.

Биографические подробности, частные разговоры, политические и житейские мелочи, относящиеся к крупному и оригинальному таланту, всегда представляют значительный интерес. Такой интерес несомненно имеет и сочинение г. Буша. Но к той окраске, которую он придает сообщаемым фактам, русский читатель непременно отнесется критически.

Мыслящий русский читатель прежде всего разойдется со взглядами немецкой публики на общественную деятельность кн. Бисмарка в одном весьма существенном пункте. Кн. Бисмарк гораздо больше политик и дипломат, чем государственный человек в широком смысле слова, отвечающий требованиям настоящего и ближайшего будущего, сильный в делах внутренних и внешних. Чисто практический талант его, резко выделившийся на туманном фоне прежнего немецкого идеализма и доставивший Германии ряд чрезвычайных международных успехов, ослепил его соотечественников, до тех пор имевших большое литературное и научное, но отнюдь не политическое международное значение. Упоенная силой и славой своих внешних дел, обязанная ими гениальному таланту своего министра, Германия вверила ему и высшее управление своими внутренними делами. Все его прошлое, все его политические действия довоенного периода были забыты после счастливых войн с Австрией и Францией. Теперь события показали, что, несмотря на большой практический ум и редкий талант, кн. Бисмарк сохранил в своих воззрениях и приемах крупные следы того общественного слоя, в котором он вырос и созрел. Читатель найдет многочисленные тому доказательства в беседах и подробностях, рассказываемых г. Бушем, и, конечно, не будет восторгаться ими так, как делает немецкий автор. Он скорее пожалеет, что некогда мечтательная и склонная к умозрению Германия не дала своему первоклассному политическому таланту ни одной подобной черты. Таков уже дух времени, и в этом отношении кн. Бисмарк в том виде, как описывает его автор, является весьма знаменательным выразителем данной эпохи. Этот замечательный талант не случайно показался на политическом горизонте Германии в такое время, когда идеалы прошлого, даже и недавнего прошлого разбиты критикой, когда заглохла немецкая философия, уступив место исключительно практической постановке вопросов, господству успеха и силы над правом и идеей. Такие переходные эпохи не новы в истории; они естественно предшествуют трудному нарождению новых общественных идеалов, нового строя жизни. В эти эпохи люди будущего только показываются на поверхности общества и, если показываются, то отнюдь не для искусственного оживления умирающих идей и отношений. Кн. Бисмарк не принадлежит к этим людям. Перелистывая замечательное сочинение г. Буша, читатель не раз будет иметь случай убедиться, что даровитый объединитель Германии исключительно человек прошедшего и нашей практической современности.

Предисловие автора

Точно воспоминание о каком-то сне посещает иногда меня, когда я представляю себе, при каких обстоятельствах восемь лет назад я совершил мое первое и последнее путешествие во Францию и что мне пришлось при этом пережить и увидать. С другой стороны, ни одно путешествие не врезалось в мою память так отчетливо и живо, со всеми своими отдельными эпизодами. И то и другое будет понятно, если я скажу, что оно было совершено мною от Саарбрюкена через Седан в Версаль и что я имел честь находиться в течение 7 месяцев, во все время, пока оно продолжалось, в собственной свите имперского или, как он еще тогда назывался, союзного канцлера. Другими словами: путешествие находилось в связи с кампанией 1870–1871 гг., и я был прикомандирован при этом к походной канцелярии иностранных дел, которая была, в свою очередь, причислена к первому отделению главной квартиры.

Что я имел при этом много случаев не только присутствовать при некоторых решительных военных действиях, соблюдая весьма выгодную позицию, но и непосредственно слышать и видеть другие замечательные события – на то была воля судьбы; такое счастье человеку, обладающему скромным общественным положением и восемь месяцев перед тем даже не мечтавшему о возможности находиться в личном соприкосновении с канцлером, могло, естественно, показаться и тогда, и впоследствии какою-то грезою. Лично, собственными глазами приходилось наблюдать развитие всемирно-исторического процесса, которому едва ли был когда-либо подобный. События быстро сменяли друг друга, и среди их разгара чувствовалось, как высоко поднимается дух нашего народа, слышался его громовой голос, носившийся над полями битв, страх охватывал вас, когда приближалась роковая развязка, и трепет радости пробегал по вашим членам при получении известия о победе. Не менее дороги и полны значения были тихие, серьезные рабочие часы, во время которых можно было наблюдать ту мастерскую, где находилась точка отправления главной части вышеупомянутого процесса, где взвешивались, рассчитывались и оценивались результаты борьбы и где, наконец, в Феррьере и Версале ежедневно бывали разные знаменитости, коронованные особы, принцы, министры, генералы, посредники всевозможного рода, вожаки партий рейхстага и другие интересные личности. Во время вечернего отдохновения от труда особенно освежительно действовала мысль, что ты, хотя и в качестве маленького колесика, принадлежишь все-таки к той машине, которая дает мастеру возможность влиять на мир своею мыслью и волею и перестраивать его сообразно своим планам. Но самое лучшее было и осталось навсегда – это сознание, что я был близок к нему.

Я полагаю, что имею причины считать воспоминание обо всем этом лучшим сокровищем моей жизни; и я думаю, что следует, чтобы и другие приняли некоторое участие в пользовании им. Само собою разумеется, что о большей части того, что я мог бы сообщить, я должен пока умолчать. Из того же, о чем я рассказываю, многое может показаться слишком ничтожным и поверхностным. Но такое мнение, по-моему, будет ошибочным. Нередко мелочи позволяют обстоятельнее судить о характере людей или настроении, в котором они находятся, чем многообещающие великие дела. Иногда сами по себе совершенно незначительные вещи и обстоятельства служат для ума импульсом к внезапному просветлению и комбинации идей плодотворных и имеющих важные последствия для будущего. Я вспоминаю при этом о часто случайном и незаметном источнике тех или других великих открытий и изобретений, о ярко блестящей оловянной кружке, которая перенесла Якова Беме в метафизический мир, и об известном сальном пятне на нашей феррьерской скатерти, которое послужило канцлеру исходной точкой для очень замечательной и необыкновенно практической застольной речи. Утро действует иначе на нервные натуры, нежели вечер. Погода своею переменчивостью влияет и на предметы, и на людей. Известно также, что существуют теории, составленные учеными, которые могут быть сведены к одному положению: человек есть что он ест; и как ни смешно звучит это, мы не знаем еще, в какой степени несправедливы подобные воззрения. Наконец мне кажется, во-первых, что все, что относится к достославной войне, давшей нам в результате Германскую империю и твердую восточную границу, имеет вообще интерес, а во-вторых, что даже самая, по-видимому, мелкая подробность имеет свою цену, раз она находится в связи с тем участием, которое принимал граф Бисмарк в событиях, происходивших в течение этой войны.

Поэтому все должно быть сохранено. В великое время малое кажется еще меньшим; в последующие десятилетия и столетия – наоборот: великое становится еще более великим, ничтожное – полным значения. Часто сожалеют по прошествии некоторого времени, что нельзя воспроизвести, несмотря на все желание, в живой и яркой картине те или другие события и лица, потому что недостает того материала, ставшего теперь ценным, на который прежде смотрели, как на нечто несущественное, потому что не нашлось тогда, когда было время, ни одного глаза, который все бы видел, и ни одной руки, которая все бы описала и сохранила для потомства. Кто не хотел бы знать подробностей о Лютере в великие дни и часы его жизни, хотя бы даже самых ничтожных? Сто лет спустя князь Бисмарк займет в умах нашего народа место рядом с виттенбергским доктором: освободитель нашей политической жизни от иностранного гнета станет рядом с освободителем совести от давления Рима, творец Германской империи – рядом с творцом германского христианства. Многие уже отвели нашему канцлеру это место в своем сердце и украсили стены своих жилищ его портретами – и, таким образом, я рискую подвергнуться упрекам со стороны тех или других лиц за то, что я преимущественно веду речь в своем повествовании о скорлупе, не касаясь самого зерна, которое остается неоцененным. Быть может, впоследствии мне будет и возможно сделать скромный опыт и прибавить к образу этой личности несколько новых черт. Но в настоящее время по отношению к подобным предприятиям я руководствуюсь следующим изречением: «Собирайте все крошки, чтобы ничего не пропадало».

Материалом для моих записок послужил дневник, в который во время наших остановок я заносил по возможности подробно и верно все события и разговоры, все, что я видел и слышал, находясь в непосредственном кругу канцлера. Канцлер, во всяком случае, представлял главную фигуру, около которой группировалось все остальное. В качестве чуткого и добросовестного хроникера я поставил себе первой и ближайшей задачей отмечать – сначала исключительно для самого себя, – как он держал себя во время великой войны, причем источниками должны были служить мои личные наблюдения и только вполне достоверные рассказы посторонних лиц, – как он работал и жил во время похода, как рассуждал о настоящем, что говорил о прошлом – за обедом, за чаем или в иной обстановке. При исполнении этой задачи, в особенности когда приходилось записывать то, что он говорил более или менее в интимных кружках своих приближенных, мне оказали большую услугу, во-первых, моя наблюдательность, изощренная к тому же почтением, которое я питал к его особе, и служебными отношениями, в каких я прежде к нему стоял, и, во-вторых, моя память, достаточно выработанная еще дома, но доведенная в последнее полугодие перед началом войны до такой степени, что я был в состоянии помнить во всех главных чертах самые длинные речи канцлера – все равно, имели ли они серьезный или шутливый характер, – и помнил до тех пор, пока не вверял их бумаге. Это значит, что если в этот промежуток времени ничто мне не мешало – чего, однако, я мог опасаться в большинстве случаев, – то все вышеупомянутое почти без исключения записывалось мною до истечения часа после того, как становилось предметом моего внимания. Кто обладает глазами, ушами и памятью по отношению к слогу, каким выражается обыкновенно канцлер, беседуя в тесном кругу, тот сразу увидит, что я не сочиняю. Именно он встретит в речах его, записанных мною, и затейливые сказки, и фигуры умолчания, – все, что так напоминает язык баллад, и, кроме того, он найдет, что часто подкладку этих речей составляет юмор. И то и другое, как известно, – характерные признаки языка канцлера.

Вообще предлагаемые рассказы, равно как и сопровождающие их изречения и замечания, представляют ряд фотографических нерастушированных снимков. Другими словами, помимо того, что все, передаваемое мною, было предметом самого строгого внимания с моей стороны, я сознаю еще очень хорошо, что я ничего не упустил, что можно было сообщить, ничего не изменил, а главное – ничего не прибавил. Где должен был быть пробел – там обыкновенно это обозначено посредством мыслеотделительного знака. Где я нехорошо понял говорящего, там это указано. Некоторые суждения о французах могут показаться резкими и местами даже жесткими. Но надо вспомнить, что уже обыкновенная война ожесточает и раздражает и что война «хотя бы на ножах», объявленная Гамбеттою, при его пламенном увлечении и упорстве вольных стрелков должна была тем более вызвать в нашем лагере настроение, которому чужды были кротость и пощада. Выражения, сложившиеся под влиянием этого настроения, приведены, конечно, не с той целью, чтобы кого-нибудь оскорбить, но единственно как материал для истории войны и характеристики канцлера.

В заключение замечу, что описания местностей, полей битв и т. п. точно так же, как и некоторые обстоятельства, включены мною в мою книгу лишь ради разнообразия; что же касается газетных статей, то я их привел лишь для того, чтобы показать, как возникали известные мысли в известное время.

Граф Бисмарк и его люди

Глава I

Отъезд союзного канцлера. – Я следую за ним непосредственно в Саарбрюкен. – Дальнейшее путешествие оттуда до французской границы. – Походная канцелярия Иностранных дел

31-го июля 1870 г. в половине шестого вечера канцлер, причастившись, за несколько дней перед тем у себя на дому, на Вильгельмштрассе, выехал в сопровождении своей супруги и дочери, графини Марии, на вокзал железной дороги, чтобы затем отправиться с королем Вильгельмом через Майнц на театр военных действий. Некоторые советники министерства иностранных дел, секретарь-экспедитор центрального бюро, два шиффрера и двое или трое канцелярских служителей получили приказание следовать за ним. Мы же, остававшиеся в Берлине, только напутствовали его добрыми пожеланиями, стоя на подъезде между двумя сфинксами, красовавшимися по обеим сторонам лестницы, когда он с каскою на голове спускался к карете. И я в числе прочих уже примирился с участью следить за ходом военных событий только по карте и газетам. Но дело вдруг приняло для меня благоприятный оборот.

6-го августа в министерстве была получена телеграмма о победе при Верте. Полчаса спустя после окончания служебных занятий я доставил эту радостную новость, еще совершенно свежую, нескольким знакомым, ожидавшим в ресторане на Потсдамской улице грядущих событий. Известно, как охотно немец празднует хорошие вести. И так как весть, принесенная мною, была очень хорошая весть, то она была ознаменована шумной пирушкой, некоторыми даже слишком шумной, а большинством слишком продолжительной. Вследствие этого на следующее утро я был еще в постели, как ко мне явился канцелярский служитель и передал копию с депеши, которой мне предписывали немедленно ехать в главную квартиру.



Итак, судьба пожалела меня! Быстро сделал я необходимые приготовления, к полудню выправил паспорт, получил легитимационную карточку и билет на все воинские поезда и около восьми часов вечера уже катил по железной дороге с двумя спутниками, которых взял с собою по приказанию министра, горя нетерпением с Божьей помощью достигнуть своей цели, миновав Галле, Нордгаузен и Кассель, как только возможно скорее.

Сначала мы ехали в отделении первого класса, затем в третьем классе и, наконец, в товарном поезде. Везде были продолжительные остановки, казавшиеся нам еще более продолжительными, чем они были на самом деле. Лишь 9-го августа рано утром, в 6 часов, приехали мы во Франкфурт. Здесь мы должны были прождать несколько часов, прежде чем можно было пуститься в дальнейший путь, и поэтому у нас было достаточно времени навести справку, где находится главная квартира. Начальник этапа не мог нам дать никакого решительного ответа. Директор телеграфной станции, к которому мы обратились с нашим вопросом, тоже не сказал ничего определенного. «Может быть, в Гомбурге», соображал он, «всего же вероятнее уже в Саарбрюкене».

Лишь вечером мы двинулись далее – в товарном вагоне – через Дармштадт по Оденвальду, темные горы которого были повиты густыми белыми облаками тумана, и далее через Маннгейм на Нейштадт. Поезд полз все тише и тише, и все чаще должны мы были уступать дорогу другим необозримо длинным воинским поездам. Всюду, где останавливалась наша волна в потоке этого современного переселения народов, появлялись добродушные люди, входили в вагоны и предлагали солдатам есть и пить; и между ними особенно обращали на себя внимание старушки; эти сердечные, всегда готовые помочь бедные женщины угощали чем только могли: кофе с молоком и сухим черным хлебом.

Рейн переехали ночью. Когда стало рассветать, мы заметили, что около нас лежит на полу щеголевато одетый господин и разговаривает с другим, которого мы приняли за его слугу, по-английски. Оказалось, что это был лондонский банкир Дейхман, отправляющийся также в главную квартиру, чтобы испросить у Роона позволения совершить поход в качестве волонтера в одном из кавалерийских полков, и что с этой целью он везет с собой и своих лошадей. По его совету мы до Нейштадта от Госбаха, – где поезд положительно не мог двигаться далее, потому что впереди его рельсы были заняты еще двумя или тремя поездами, – совершили переезд на лошадях в наскоро нанятой крестьянской телеге. Этот пфальцский городок кишел солдатами, баварскими стрелками, прусскими красными гусарами, саксонцами и другими мундирами.

Здесь в первый раз после отъезда из Берлина мы поели горячего. До сих пор в нашем распоряжении были только холодные кушанья. И до сих пор мы делали малоуспешные попытки заснуть на жестких деревянных скамьях, положив под голову походную сумку. Впрочем, не следует забывать, что мы были на военном положении и что во время других поездок, которые я совершал далеко не с такой благодарной целью, мне приходилось терпеть еще большие неудобства.

Из Нейштадта после часовой остановки мы поехали далее, прямо через Гардт, по узким долинам, покрытым сосновым лесом, прорезали несколько туннелей, наконец добрались до горного ущелья, в котором лежит Кайзерлаутерн. Перед этим были часы, когда погода прояснялась и светило солнце, но потом, во все время переезда отсюда до Гомбурга, исключительно шел дождь и притом лил как из ведра, так что местечко, когда мы подъехали в 10 часов к вокзалу, показалось нам сплошною массою мрака и воды. Мы вышли из вагона, взвалили свои чемоданы на плечи и в проливной дождь стали перебираться через болота и лужи, спотыкаясь о рельсы; после множества расспросов мы отыскали наконец гостиницу «Zur Post», где уже все комнаты были заняты и где уже ничего не было, что могло бы служить подкреплению нашего духа и нашей плоти. Впрочем, даже при более благоприятных обстоятельствах мы не могли бы здесь ничем воспользоваться; мы узнали, что граф и король уже проехали дальше и, вероятно, были уже в Саарбрюкене; значит, нужно было торопиться, если мы желали застать канцлера еще в Германии.

Опять очутились мы под дождем, и в этом не было ничего отрадного. Мы несколько утешали себя, однако, тем соображением, что другим было и того хуже. В почтовой комнате, в атмосфере табачного дыма и лампового чада, пивных паров и запаха сырой кожи и сукна, лежали и спали люди на столах и сдвинутых стульях. Влево от вокзала курились гасимые ливнем сторожевые огни большого лагеря – саксонцев, – если только на наш вопрос ответили верно. Когда мы побрели назад к нашему поезду, сквозь косые струи дождя блеснули остроконечные каски и ружейные стволы прусского батальона, который построился перед гостиницей вокзала. Основательно вымокши и порядком уставши, мы снова нашли убежище в товарном вагоне, где Дейхман для себя и меня открыл местечко на полу в узком боковом отделении. Здесь можно было вытянуться, положивши под голову вместо подушки две охапки сена. Остальным спутникам, между которыми были барон и профессор, было не так хорошо. Они должны были улечься на ящиках между почтовыми пакетами, рядом с почтальонами и низшими чинами. Около часа поезд тронулся. После нескольких остановок мы подъехали светом к одному городку с красивой старинной церковью. В долине недалеко находилась мельница, около которой извивалось, как лента, саарбрюкенское шоссе. Нам сказали, что до него еще добрых полмили, и, таким образом, мы были очень близко от цели. Но наш локомотив, казалось, испускал последнее дыхание, а главная квартира могла сняться каждую минуту и перейти границу, где еще не было устроено для нас железной дороги и где, по всей вероятности, было так же мало и других средств передвижения. Облачное небо и мелкий моросящий дождик едва ли могли уменьшить наше нетерпение и способствовать улучшению нашего дурного настроения, порожденного подобными размышлениями. Напрасно ждали мы в течение двух часов сигнального свистка нашего паровоза. Вдруг Дейхман снова выручил нас из беды. Он исчез, и когда вернулся какое-то время спустя, то оказалось, что он договорил внизу мельника доставить нас в город. При этом он должен был поручиться предусмотрительному человеку, что солдаты не отнимут у него лошадей.

Во время поездки мельник рассказал нам, что пруссаки выдвинули свои передовые посты уже до окрестностей Меца. Между 9 и 10 часами мы были в Санкт-Иоганне, предместье Саарбрюкена, лежащем на правом берегу Саары, где мы увидели немногие следы произведенной французами несколько дней перед тем бомбардировки, а также уже довольно пеструю и живую картину боевой жизни. Тележки маркитантов, багажные повозки, пешие и конные солдаты, иоаннит с перевязью красного креста на руке и т. п. двигались по улицам. Гессенские войска, драгуны и артиллерия проходили мимо; всадники пели: «Morgenroth, leuchtest mir zum frühen Tod».

В гостинице, куда мы перебрались, я узнал, что союзный канцлер еще здесь и занял квартиру у купца и фабриканта Гальди. Итак, несмотря на все задержки на пути, ничего не было потеряно, и я благополучно добрался до пристани, хотя, впрочем, чуть-чуть не опоздал, потому что, отправившись к Гальди, чтобы донести о моем прибытии, я узнал на лестнице от графа Бисмарка-Болена, двоюродного брата министра, что вечером предполагают двинуться далее. Я простился с моими берлинскими спутниками, для которых не хватало мест в поезде министра, и с лондонским банкиром, которому генерал Роон объявил, что, к сожалению, никак не может воспользоваться его патриотическим предложением. Затем я велел снести мой чемодан в фургон, где помещалась кухня; этот фургон вместе с прочими экипажами вскоре отправился к Саарбрюкенскому мосту. Отделавшись таким образом от чемодана, я возвратился в дом Гальди, и здесь в аванзале представился канцлеру, вышедшему из своего покоя для свидания с королем, после чего отправился в бюро и спросил, есть ли работа. Работы было довольно. Чиновники были завалены ею по горло, и я тотчас же принял участие в переводе для короля только что полученной тронной речи ее британского величества. Высокий интерес представила для меня, между прочим, одна депеша, которую я должен был продиктовать шиффреру и которая гласила, что мы не можем удовольствоваться лишь низвержением Наполеона.

Я с трудом, однако, сообразил, в чем дело. Все это казалось предзнаменованием какого-то чуда. Страсбург! Быть может, вогезская граница! Кто мог мечтать об этом три недели назад?

Погода между тем прояснилась. Солнце ярко горело, когда за несколько минут до часа к крыльцу подъехали экипажи, запряженные четверками, солдаты верхом, одна карета для канцлера, другая для советников и графа Бисмарка-Болена, третья для секретаря-экспедитора и обоих шиффреров. Министр с тайным советником Абекеном сели в свой экипаж, его двоюродный брат и другие советники сели на лошадей, все прочие чиновники, вооруженные портфелями, заняли предназначенные им места. Я сел на этот раз в ту карету, где должны были быть советники, и оставался в ней все время, пока они ехали верхом. Пять минут спустя мы переехали реку и очутились на главной улице Саарбрюкена. Затем потянулось шоссе, окаймленное тополями, ведущее к Форбаху, полю битвы 6-го августа, и уже через полчаса после нашего отъезда из Санкт-Иоганна мы были во Франции. Еще оставались следы от кровопролитного боя, происходившего здесь пять дней назад около самой границы: на земле валялись оторванные пулями древесные ветви, рожки, клочки одежды и полотна; поле, засеянное картофелем, было вытоптано, как ток, там и сям виднелись разбитые колеса, ямы, вырытые гранатами, маленькие, наскоро связанные кресты, быть может, означающие место, где были погребены павшие, и т. п. Вообще мертвые, насколько можно было заметить, были уже все похоронены.

Здесь, в начале нашего путешествия по Франции, я хочу на некоторое непродолжительное время прервать нить моего повествования, чтобы сказать несколько слов о походной канцелярии иностранных дел и о том, как канцлер путешествовал со своими людьми, как он работал и вообще какую вел с ними жизнь. Министр выбрал в свою свиту действительного тайного легационсрата Абекена и фон Кейделля, действительного легационсрата графа Гацфельда, состоявшего прежде в течение нескольких лет при прусском посольстве в Париже, и легационсрата графа Бисмарка-Болена. Затем к ним были прикомандированы тайный секретарь Бельзинг из центрального бюро, шиффреры Виллих и Сэн-Бланкар и, наконец, я. В качестве рассыльных и вахмистров при нас состояли канцеляристы Энгель, Тейсс и Эйгенбродт; последний был заменен в начале сентября проворным и ловким Крюгером. С нами был еще и господин Леверстрем, по прозванию «черный рыцарь», который разносит теперь по Берлину министерские эстафеты. Забота о нашей телесной природе была поручена повару, несшему во время дороги обязанности обозного солдата; имя его было Шульц. В Феррьере наличный состав советников пополнился Лотаром Бухером, затем здесь к нам был прикомандирован третий шиффрер, г. Вир. В Версале, наконец, к нам присоединились теперешний легационсрат фон Гольштейн, молодой граф Вартенслебен и для дел, не подлежащих ведомству походной канцелярии, тайный обер-регирунгсрат Вагнер. Бельзинг несколько недель спустя заболел и был заменен тайным секретарем Вольманном, а возрастающая масса дел потребовала еще четвертого шиффрера, затем было увеличено число канцеляристов, но имен ни одного из них я, к сожалению, не запомнил. Благосклонность нашего «шефа» – так чиновники нашей канцелярии называли обыкновенно канцлера – сделала то, что его сотрудники – и секретари, и советники – стали некоторым образом членами его дома. Мы жили с ним, когда обстоятельства это позволяли, в одном и том же доме и имели честь обедать за его столом.

Канцлер во все время войны ходил в форменном платье и притом обыкновенно в мундире желтого полка тяжелой ландверной кавалерии. Он носил белую шапку и высокие сапоги с раструбами, а во время поездок верхом по полям битв или сторожевым пунктам надевал через плечо ремень, на котором висел черный кожаный футляр с кинжалом; иногда при нем, кроме палаша, был еще револьвер. Из орденов он в первые месяцы носил – Красного орла, потом Железный крест. Лишь в Версале видел я его в халате; он был тогда болен; хотя, сколько я знаю, он почти ни разу не мог пожаловаться на нездоровье ранее этого, во все время похода. В дороге он ездил большею частью с покойным Абекеном; раз несколько дней подряд со мной. В отношении помещения он не был требователен, и даже там, где можно было бы устроиться с некоторым комфортом, он довольствовался самою скромною квартирою. В то время как в Версале полковники и майоры иногда располагали целыми анфиладами блестящих покоев, союзный канцлер в продолжение пяти месяцев, которые мы здесь провели, жил в двух маленьких комнатах, из которых одна была вместе и рабочим кабинетом, и спальней, а другая небольшой и не особенно изящной гостиной и находилась в нижнем этаже. В бытность нашу в Клермон-ан-Арагоне нам отвели помещение в школьном доме; не оказалось кроватей – и канцлеру пришлось приготовить постель на полу.

В дороге мы следовали непосредственно за обозом короля. Мы выступали обыкновенно в 10 часов утра и делали иногда переходы до 60 километров. Приходя на ночевку, сейчас устраивали бюро, в котором работы всегда было вдоволь, особенно если до нас доходил полевой телеграф, и канцлер посредством его снова делался тем, чем он всегда был в это время, за исключением небольших перерывов, – центром цивилизованного европейского мира. Даже там, где останавливались лишь на ночь, он держал свою свиту до позднего часа, сам неустанно трудясь и почти не отрываясь от работы. Постоянно сновали фельдъегеря, рассыльные, приносили и относили письма и телеграммы, и чиновники составляли по указанию своего начальника ноты, отпуска и назначения, канцелярия списывала и регистрировала, шифрировала и дешифрировала. Со всех четырех сторон света стекался сюда материал из донесений и запросов, газетных статей и т. п., и большая часть его требовала быстрой обработки.

Абекен был, бесспорно, самым деятельным из чиновников до поступления Бухера. Он был действительно очень полезной силой. Во время многолетней службы он вполне познакомился с делопроизводством, был виртуозом рутины, обладал приличным запасом фраз, выливавшихся у него из-под пера без особенных усилий воли с его стороны, владел несколькими языками настолько, насколько требовали того поставленные ему задачи, был, можно сказать, создан для того, чтобы со скоростью паровой машины облекать в известную форму идеи канцлера, которые тот ему сообщал, и при помощи своего феноменального прилежания часто заготовлял в день изумительнейшее количество хорошо сочиненных бумаг. Почерпнуть материал из самого себя, – конечно, там, где дело шло о сколько-нибудь важных вопросах, – он едва ли был в состоянии. Да этого и не требовалось. Нужен был только искусный формовщик. О содержании заботился гений министра.

Почти сверхчеловеческая способность канцлера работать – работать творчески, скоро, критически, разрешать самые трудные задачи, везде отыскать тотчас истину и выбрать самое подходящее, быть может, никогда не была так удивительна, как в это время, и ее неистощимость была тем изумительнее, что израсходованные при такой деятельности силы восстановлялись лишь непродолжительным сном. Министр вставал в походе по-домашнему, поздно, обыкновенно около десяти часов, если только давно ожидаемая битва не призывала его перед рассветом к королю и войску. Потом уже он не спал всю ночь и засыпал, лишь когда занималась заря. Часто, еще не одеваясь, начинал он думать и работать, читал депеши, делая при этом свои замечания, просматривал газеты, давал инструкции чиновникам и другим сотрудникам, задавал вопросы и ставил проблемы всевозможного рода, сам писал или диктовал. Затем надо было принимать визиты, или давать аудиенции, или идти с докладом к королю. Потом снова изучение депеш или карт, корректура заказанных статей, писание программ знаменитым толстым карандашом, сочинение писем, справка с телеграммами или газетными толками и в промежутках опять прием необходимых визитов, которые не всегда бывали приятны. Лишь после двух, иногда лишь после трех часов канцлер дозволял себе отдых там, где стоянка продолжалась более продолжительное время, и совершал поездки верхом по окрестностям. Затем работа начиналась снова до шестого часа, когда шли к обеду. Полтора часа спустя – никак не более – он сидел уже в своей комнате за письменным столом, и часто можно было его видеть за полночь читающим или вверяющим свои мысли бумаге.

Как сон у графа был совершенно особенный, чем у обыкновенных людей, так и в обеде он проявлял некоторую своеобразность. Утром он выпивал чашку чаю и съедал одно или два яйца, и затем до вечернего обеда не ел обыкновенно ничего. Очень редко принимал он участие во втором завтраке, и то лишь иногда в чае, который подавался в десятом часу. Он ел – не считая случайных исключений, – в течение суток, собственно, один раз, но зато, замечу мимоходом, подобно Фридриху Великому, очень сытно. Пословица гласит, что у дипломатов всегда хороший обед и едва ли, по моему мнению, они уступают в этом отношении прелатам. Это уже зависит от их положения, так как они принимают у себя влиятельных и вообще значительных гостей, которых необходимо для той или другой цели привести в благодушное настроение, а ничто так приятно не настраивает, как запасы хорошего погреба и результаты искусства отличного повара. И у графа Бисмарка был хороший стол, доходивший, смотря по обстоятельствам, до роскоши. Это бывало в Реймсе, Мо, Феррьере и, наконец, в Версале, где нам создавали такие художественные завтраки и обеды, что человек, привыкший к обыкновенной мещанской кухне, не мог не воздавать им должного и чувствовал себя почти на лоне Авраамовом, особенно если к числу напитков присоединялось, кроме других драгоценных даров неба, еще канарское сладкое вино (сект). В кухонном фургоне хранились для таких пиршеств оловянные тарелки, кубки из среброподобного металла, внутри вызолоченные, и такие же чашки. Роскошь наших обедов, которыми нас так радушно угощали, увеличивалась в продолжение последних пяти месяцев приношениями из отечества; немцы не забывали своего союзного канцлера и снабжали его шпигованными гусями, дичью, благородными рыбами, фазанами, плодами, отличным пивом, тонкими винами и многими другими дорогими вещами.



Я замечу в заключение этой главы, что, кроме канцлера, сначала носили мундиры только советники: фон Кейделль – светло-голубой кирасирский, граф Бисмарк-Болен – гвардейского драгунского полка, гр. Гацфельд и Абекен – форму чиновников министерства иностранных дел. Впоследствии возникла мысль о том, чтобы этот наряд был присвоен всему персоналу прикомандированных к свите министра, исключая вышеупомянутых двух господ, состоявших в то же время на военной службе. Наш шеф дал на это свое согласие, и Версаль увидел даже канцеляристов в темно-синих двубортных сюртуках с черными воротниками и бархатными лацканами, в шапках такого же цвета, у советников, секретарей и шиффреров, кроме того, были еще шпаги на золотых портупеях. Старый тайный советник Абекен сидел очень браво на своей лошади и имел в этом костюме весьма воинственный вид; и я думаю, он чувствовал это и был счастлив.

Глава II

От границы до гравелота

В предыдущей главе я остановился на французской границе. Что мы ее перешли, доказывали названия деревень. Можно было прочитать на дощечках: «Departement de la Moselle». Белая дорога была запружена фургонами, отрядами войск, каждое местечко было занято постоем. В холмистой, частью лесистой местности были там и сям небольшие лагеря, в которых можно было видеть лошадей, привязанных к пикетным столбам, пушки, пороховые ящики, маркитантов, ямы для разведения огня и занятых приготовлением пищи солдат.

Около двух часов спустя мы достигли Форбаха, который мы проехали не останавливаясь. Вывески на мастерских и лавках здесь были все без исключения на французском языке, имена же хозяев, напротив, большею частью немецкие – например, «Schwarz, boulanger». Некоторые из жителей, стоя у дверей своих жилищ, кланялись по направлению к экипажам, весьма многие смотрели на нас с сердитым выражением лиц; очевидно, они претерпели от постоя. Все окна были переполнены синими пруссаками.

Так ехали мы с горы на гору, через леса и через деревни и приехали в Сент-Авольд, куда мы прибыли в половине пятого, и все вместе с канцлером заняли квартиру в улице des Charrons, № 301, в доме г. Лети. Это был одноэтажный дом с белыми жалюзи, фасад которого был снабжен всего пятью окнами, но который благодаря своей ширине оказался очень поместителен. Сзади он выходил в хорошо содержимый плодовый сад, прорезанный дорожками. Владелец, по всей вероятности, отставной офицер, и, по-видимому, зажиточный, уехал за несколько дней до нашего приезда и оставил в доме какую-то старушку, говорящую только по-французски, и служанку. Министр занял одну из передних комнат, остальные поместились в комнатах, прилегающих к коридору, который вел в задние покои. В полчаса было устроено бюро в одном из этих покоев, служившем одновременно и спальней для Кейделля. Комната рядом была предназначена для Абекена и меня. Он спал на кровати, снабженной балдахином и поставленной в нише, причем в головах у него висел образ Распятого, а в ногах – Богоматери с окровавленным сердцем; несомненно, хозяева дома были ревностными католиками. Для меня устроили покойное ложе на полу. Бюро начало тотчас же прилежно работать, а так как для меня по моей части еще не было работы, то я стал помогать дешифрировать депеши – манипуляция, не представляющая никаких трудностей.

Вечером, после семи часов, мы обедали с графом в маленькой комнате, смежной с его кабинетом, окна которой выходили на узкий двор, украшенный цветочными клумбами. Разговор за столом был очень оживлен, но говорил преимущественно сам министр. Он считал возможным нападение врасплох; во время своих прогулок верхом он пришел к убеждению, что наши передовые посты находились лишь в трех четвертях часа от города и были слишком разбросаны. Он спрашивал часовых, где находится ближайший пост, но они не знали этого. Позже он заметил, что наш хозяин, убегая, оставил комоды, которые были битком набиты бельем, и прибавил: «Если после нас прибудет сюда лазарет, то прекрасные рубашки его жены пойдут на корпию и бинты, и совершенно по праву. Но тогда скажут, что граф Бисмарк взял их с собой».

Затем разговор зашел о расположении войск, и министр сказал, что Штейнмец выказал при этом своеволие и непослушание. «Он повредит себе этим, заключил он, несмотря на свои скалицкие лавры».

Перед нами был коньяк, красное вино и майнцcкая шипучка. Кто-то заговорил о пиве и полагал, что его у нас не будет. Министр отвечал: «Это ничего. Широкое распространение пива было печальным явлением. Оно делает человека глупым, ленивым и слабым. В нем источник демократического политиканства. Предпочтительно хорошее хлебное вино».

Не знаю уж как и в связи с чем, но зашел разговор о мормонах и затем перешел на вопрос о том, возможно ли терпеть их и их многоженство. Граф воспользовался удобным случаем высказаться вообще о религиозной свободе и объявил, что он стоит за нее, только она должна быть управляема, прибавил он, совершенно независима от борьбы партий. «Каждый может по-своему наследовать царствие Божие, – сказал он, – я когда-нибудь подниму этот вопрос, и, наверное, рейхстаг будет стоять за это. Церковное имущество, конечно, должно остаться за теми, которые не покидают старой церкви, приобретшей его. Кто выходит из нее, тот должен принести жертву своему убеждению или просто своему неверию. Для католиков это не имеет значения, если они правоверны, для евреев тоже, а для лютеран – напротив; и об их церкви постоянно кричат, что она гонительница, когда она отклоняет неправоверных; но что правоверные постоянно подвергаются гонениям и насмешкам со стороны прессы, это почему-то считается в порядке вещей».

После обеда советники отправились с союзным канцлером гулять по саду. Спустившись с крыльца, мы увидели в некотором расстоянии от дома большое здание, на котором развевалось белое знамя с красным крестом; из окон этого здания нас лорнировали монахини. Очевидно, это был монастырь, превращенный в госпиталь. Вечером один из шиффреров выразил сильное беспокойство и озабоченность ввиду возможности нападения; начали совещаться, что делать с портфелями, в которых находились государственные бумаги и шифры. Я старался успокоить и дал слово, что в случае надобности окажу какое могу содействие в спасении и уничтожении бумаг.

Но тревога и опасения были совершенно напрасны. Ночь прошла спокойно, наступило утро, и появился кофе. За ними по пятам прилетел с депешами из Берлина зеленый фельдъегерь. У подобных гонцов ноги окрылены, и тем не менее он ехал не скорее нашего, т. е. меня и моей боязни опоздать. Он выехал в понедельник 8-го августа и ехал несколько раз с экстрапочтой, и все-таки ему нужно было почти 4 суток, чтобы добраться до нас; было уже 12-е число. Утром я снова помогал шиффрерам. Затем, во время пребывания шефа у короля, я посетил с советниками большую красивую городскую церковь, по которой нас водил капеллан. После обеда, когда министр прогуливался верхом, мы осмотрели прусский артиллерийский парк, устроенный на горе, позади местечка.

В четыре часа, по возвращении канцлера, мы сели за обед. Канцлер ездил далеко повидаться с своими двумя сыновьями, служившими рядовыми в гвардейских драгунах, и узнал, что немецкая кавалерия дошла уже до верхней части Мозеля. Он был в хорошем расположении духа, вероятно, по той причине, что наше дело продолжало идти очень успешно. Когда разговор зашел о мифологии, он выразился, что «никогда терпеть не мог Аполлона». Аполлон «пощадил Mapсиаса из упрямства и зависти и по тем же причинам застрелил детей Ниобы». «Он представляет, – продолжал он, – настоящий тип француза; он не мог выносить, чтобы кто-нибудь играл на флейте лучше его или так же хорошо, как и он». Что он держал сторону троянцев, тоже не говорит в его пользу. В конце концов, канцлер высказался за Вулкана и заявил, что ему нравится еще Нептун – но не пояснил за что, быть может, за его Quos ego!

После обеда мы получили радостную весть, которую нужно было немедленно передать в Берлин по телеграфу. А именно: «7-го августа у нас было более 10 000 пленных. Впечатление, произведенное на неприятеля победою при Саарбрюкене, было гораздо большее, чем предполагали сначала. Он бросил понтонный обоз, состоявший из 40 повозок, около 40 000 одеял, которые пригодились раненым, и на миллион франков запасов табаку. Пфальбург и Вогезский проход – в наших руках. Бич обложен одной ротой, потому что гарнизон его заключает в себе лишь 300 национальных гвардейцев. Наша кавалерия стоит уже у Люневилля». Немного спустя за этим последовало еще другое радостное известие: французский министр финансов, очевидно, вследствие успехов германских войск – приглашал французов не хранить своего золота у себя дома, а присылать его в государственный банк.

Далее говорилось об изготовлении прокламации, которою запрещалась конскрипция в занятых германскими войсками местностях – и отменялась навсегда. Из Мадрида сообщали, что приверженцы Монпансье, либеральные политические деятели вроде, например, Реос Розаса и Топете и другие вожаки партий ревностно стремятся к немедленному созванию народного представительства, чтобы избранием короля положить конец временному порядку вещей; герцог Монпансье, на которого они рассчитывают, находится уже в столице; между тем правительство очень энергически противодействует осуществлению этого плана.

Наконец мы узнали, что завтра надо двигаться далее, и нашей ближайшей стоянкой должен был быть маленький городок Фолькемон. Вечером я снова упражнялся в дешифрировке, и мне удалось без всякой помощи разобрать депешу из 20 приблизительно цифровых столбцов в столько же почти минут.

Действительно, 13-го августа мы выехали в Фолькемон или, как мы теперь пишем, в Фалькенберг. Холмистая местность, по которой мы ехали, была похожа на окрестности Саарбрюкена; во многих местах она была покрыта кустарником и изобиловала боевыми картинами. Шоссе было запружено обозом, пушками, подвижными лазаретами, армейскими жандармами и ординарцами. Длинные ряды пехоты тянулись по дороге и прямо по сжатым полям. Иногда в строю падал человек, там или сям лежали отставшие; августовское солнце бросало снопы палящих лучей с безоблачного неба. Войска, шедшие перед нами и позади нас, были 84-й (Шлезвиг-Гольштинский) и 36-й полки. Наконец прорезавши густое желтое облако пыли, поднятое ими, мы вошли в городок, где я занял квартиру у булочника Шмидта. Министр пропал в толпе, и лишь некоторое время спустя я узнал от оставшихся в Фалькенберге советников, что он с королем уехал в деревню Герни, отстоявшую от нас на добрую милю.

Фалькенберг – местечко приблизительно с 2000 жителей, состоящее из нескольких довольно длинных главных улиц и узких переулков и лежащее на отлогом гребне холма. Всю остальную часть дня почти непрерывно проходили мимо нас войска. Саксонцы стояли неподалеку. Они присылали своих маркитантов вплоть до поздней ночи за хлебом к моему булочнику, у которого скоро оказался недостаток вследствие такого необычайного спроса.

Вечером прусские гусары привезли нескольких пленных и, между прочим, одного тюркоса, заменившего свою феску обыкновенною шляпою. В другом месте города, близ ратуши, мы наткнулись на шумную ссору. Маркитантка что-то украла у одного лавочника, – кажется, несколько шляп, которые она и должна была отдать. Нельзя было узнать, к какому обозу она принадлежала. Наши соотечественники платили – я видел это собственными глазами – за все, что им было нужно и чего они требовали, хорошие деньги. Случалось еще и не так. Граф Гацфельд рассказал мне следующее: «Ко мне с Кейделлем подошла сегодня на улице женщина, жалуясь со слезами, что солдаты угнали ее корову. Кейделль старался ее утешить, говоря что он посмотрит, может быть, он и возвратит ей корову; и, когда она нам сказала, что корову угнали кирасиры, мы пошли их отыскивать; при этом она дала нам в проводники маленького мальчика. Тот вывел нас в поле, но ни кирасиров, ни коровы указать не мог, и мы, не разобрав дела, возвратились назад. Кейделль хочет теперь заплатить ей за корову».

Мои хозяева были очень вежливы и добродушны. Они быстро очистили для меня лучшую комнату и принесли мне, несмотря на мою просьбу не беспокоиться обо мне, роскошный завтрак с красным вином; при этом по французскому обычаю был подан еще кофе в маленькой чашечке со столовой серебряной ложкой, из которой я должен был пить, и чему я, невзирая на мое сопротивление, должен был в конце концов покориться. Хозяйка плохо говорила по-немецки, хозяин довольно бегло, хотя и не совсем чисто, и при случае вставлял в свою речь французские слова. Судя по образам, висевшим в их комнатах, можно было заключить, что они католики.

После обеда в гостинице, где нашли себе пристанище советники, я возвратился к своим булочникам и имел удовольствие в благодарность за их предупредительность оказать им небольшую услугу, которая вывела их из затруднительного положения. Ночью после 11 часов я услышал шум и стук. Минуту спустя хозяйка просунула голову в дверь и попросила меня заступиться за нее: наши солдаты хотят насильно получить от нее чего-нибудь съестного, тогда как в булочной теперь ничего нет. Я быстро оделся и застал булочника и булочницу, окруженных саксонскими солдатами и маркитантами, которые бурно наступали на них, требуя хлеба; при этом, я должен отдать им справедливость, они в нем крайне нуждались. На лицо имелись только, как оказалось, две или три булки. Я предложил компромисс, в силу которого булочник должен был разделить между всеми свой небольшой запас хлеба и приготовить к утру сорок булок. После непродолжительного спора обе стороны остались довольны таким решением, и ночь прошла совершенно спокойно.

В воскресенье, 14-го числа, после обеда, за которым Кейделль сообщил, что он таки заплатил своей женщине чуть ли не 30 талеров за корову, мы поехали в Герни. Над нами висел темно-голубой свод неба, и от сильной жары рябило в глазах. Близ одной деревни, влево от дороги, гессенская пехота присутствовала при богослужении на открытом воздухе, солдаты-католики в одной кучке, протестанты неподалеку – в другой, вокруг своих священников. Последние пели: «Бог – наша твердыня».

Приехав в Герни, мы увидали, что канцлер занял квартиру в первом этаже длинного, низенького, белого крестьянского домика, откуда его окно выходило на навозную кучу. Дом был довольно поместителен, и мы все перебрались в него; мне опять пришлось занять одну комнату с Абекеном. Комната Гацфельда была в то же время и канцелярией. Король поместился у пастора против хорошенькой старинной церкви с живописью на окнах. Деревня представляла широкую, растянутую улицу с хорошо построенным зданием мэрии, в которой находилась и общинная школа, и с плотно прилегающими друг к другу домами, затем она спускалась к маленькому местному вокзалу. На станции мы нашли полное разорение, разбросанные бумаги, разорванные книги и т. п. Тут же солдаты сторожили двух пленных. После того как солнце стало склоняться к западу, в продолжение нескольких часов со стороны Меца доносился глухой гром пушечных выстрелов. За чаем министр сказал: «Я никак не думал четыре недели назад, что я буду с вами пить чай в крестьянском доме в Герни». Между прочим зашла речь о Грамоне, и граф удивлялся, что такой здоровый и сильный человек после таких неудач в своей антинемецкой политике не поступил в полк, чтобы искупить грехи своей глупости. Он достаточно росл для этого. «Если бы в 1866 году дело пошло скверно, – прибавил он, – я бы тотчас поступил в полк; мне совестно было бы оставаться в живых».

Когда он удалился в свою комнату – надо прибавить, маленькую и плохо меблированную, – меня несколько раз призывали к нему для выслушания от него разных приказаний. Было бы не бесполезно предложить нашим иллюстрированным газетам изобразить картину штурма Шпихернберга. Затем надо было бы ответить на уверения «Constitutionel», что пруссаки все жгут на пути и оставляют за собою лишь одни развалины; ничего подобного не происходило. Наконец, было бы желательно возразить «Neue Freie Presse», относившейся к нам до сих пор благоприятно, но по словам «Constitutionel», в последнее время принявшей другое направление, быть может, потому что она потеряла подписчиков за свою дружбу с Пруссией [1] , быть может, вследствие слуха, что венгерско-французская партия предполагает приобрести эту газету. «Скажите, – так заключил канцлер свое приказание относительно другой статьи «Constitutionel», – что в совете министров никогда не было речи об уступке Франции Саарбрюкена. Это дело никогда не выходило за пределы дружеских запросов и обсуждений, и, само собой разумеется, не мог думать об этом министр, который работает в национальном духе. Но толки имели небольшое основание. Еще до 1864 года в совете министров был поднят и обсуждался вопрос о том, насколько своевременна уступка частным обществам некоторых государственных имуществ, именно – угольных копей, лежащих близ Саарбрюкена. Я хотел этою операциею покрыть тогда издержки на шлезвиг-гольштинскую войну. Но все дело рушилось вследствие несогласия короля. Вот этот-то факт, надлежащим образом извращенный, и послужил поводом к теперешним газетным недоразумениям».

В понедельник 15-го нужно было снова выступать внезапно и в необычное время. Уже рано утром, вскоре после четырех часов, канцелярский служитель пришел в комнату нижнего этажа, где спали Абекен и я, и доложил: «Его сиятельство уезжает; господам надо приготовиться». Я тотчас вскочил и уложился. Но я поторопился; под господами разумелись советники. Около шести часов канцлер уехал с гр. Бисмарком-Боленом, а Абекен, Кейделль и Гацфельд поехали за ними верхом. Канцелярия осталась пока в Герни, где еще работы было достаточно, и где мы, окончив ее, могли быть полезнее и в другом отношении. Через деревню снова прошли большие отряды пехоты в облаках серо-желтой пыли; между прочим 2 прусских полка, состоявших частью из поморцев, рослого и красивого народа. Музыка играла: «Heil dir im Siegeskranz» и «Ich bin ein Preusse». Видно было по воспаленным глазам, как люди страдали от жажды, и мы живо организовали маленькую пожарную команду. В ведрах и кружках мы приносили воду и подавали ее на ходу – останавливаться было нельзя – по возможности в самом строю, и многие солдаты ухитрялись при помощи своей пятерни или взятого с собой оловянного сосуда промочить горло.

Имя нашего хозяина было Матиот, его жены – Мария; он говорил немного по-немецки, она на труднопонимаемом французском диалекте этой местности Лотарингии. Оба должны были относиться к нам не совсем дружелюбно, чего я, впрочем, не заметил. Да и министр ничего не заметил. До нашего приезда он имел дело лишь с мужем, и тот был «ничего». «Он, принося кушанье, спросил меня, – рассказывал он потом, – не желаю ли я попробовать его вина. Когда я стал расплачиваться, то за вино, очень недурное, он не взял ничего, а только за еду. Он осведомлялся о будущей границе и высказал надежду, что относительно податей станет несколько легче».

Остальных жителей деревни почти не было видно. Те, которые встречались, были вежливы и разговорчивы. Одна старуха крестьянка, у которой я попросил огня закурить сигару, ввела меня в комнату и показала висевший на стене портрет своего сына во французском мундире. Она плакала и жаловалась на императора за войну. Ее pauvre garзon, вероятно, уже убит, думала она, и ее нельзя было утешить.

Три часа спустя возвратились наши всадники, несколько позже министра. Между тем прибыли к нам граф Генкель, стройный мужчина с темной бородой, и депутат рейхстага Бамбергер, а также г. фон Ольберг, префект или что-то в этом роде. Мы начинали чувствовать себя господами завоеванной земли и устраиваться в ней. Что теперь уже все немцы смотрели на занятую нами страну, как на свое будущее владение, убедила меня полученная с востока телеграмма, которую я помогал дешифрировать и в которой говорилось, что мы, «коль на то Божья воля», должны удержать за собою Эльзас.

Король и канцлер, как оказалось за обедом, произвели нечто вроде рекогносцировки перед Мецом; в ней участвовал также и генерал Штейнмец. Стоящая вне крепости французская армия была им отчаянно атакована день назад у Курселя и отброшена в город и в форты. Предполагали, что потери неприятеля доходили до 4000 человек; в одном ущелье нашли около сорока красноштанников; почти все они были ранены в голову.

Вечером, когда мы сидели на скамье перед крыльцом, к нам вышел на несколько минут министр. Он спросил у меня сигару, но надворный советник Тальони (шиффрер короля) оказался проворнее меня. Жаль, моя сигара была гораздо лучше, чем его.

За чаем канцлер между прочим говорил о том, что два раза, в Сан-Себастьяне и в Шлюссельбурге, его чуть-чуть не застрелили часовые; при этом мы узнали, что он понимает немного по-испански.

Потом был разговор о враждебном нам настроении в Голландии и о причинах его. Эти последние приписывались отчасти тому, что министр ван Цуйлен, в бытность свою нидерландским посланником в Берлине, сумел сделаться очень неприятным, вследствие чего ему не оказывали того почета, какого он желал, и он удалился, недовольный нами.

Шестнадцатого августа в десять часов, в прекрасное, но жаркое утро, мы снова двинулись в путь по направлению к Понт-а-Муссону. Я ехал в экипаже советников; некоторые из них снова поехали верхами. Около меня сидел ландрат Янзен, член консервативной партии рейхстага, светский любезный господин, приехавший занять место по управлению завоеванными местностями. Путь лежал через широкую, немного неровную долину по гребню холмов на высоком берегу Мозеля, на котором обрисовывался конус Муссона с его огромными развалинами. По отличной дороге мы проехали несколько деревень с красивыми мэриями и школами. Дорога кишела опять солдатами, пехотинцами, отрядами светло-голубых саксонских кавалеристов, экипажами и повозками всевозможного рода. Там и сям разбиты были небольшие лагеря.

Наконец после трех часов мы спустились с горы, въехали в долину Мозеля и затем в Понт-а-Муссон. В этом городе 8000 жителей; он расположен по обеим сторонам реки; в нем есть хороший каменный мост, а на правом берегу большая старая церковь. Мы переехали мост, проехали мимо рыночной площади, окруженной сводами, с несколькими гостиницами, кафе и старой ратушей, перед которой расположилась лагерем на соломе саксонская пехота, и повернули отсюда в улицу St.-Laurent, где была отведена квартира для министра вместе с Абекеном, Кейделлем и гр. Бисмарком-Боленом – в небольшом замке, сплошь обвитом вьющимися растениями с красными цветами. Его негостеприимным хозяином был, как мы узнали, какой-то старик, уехавший вместе с женой. Канцлер жил в комнатах первого этажа, выходивших в маленький сад, расположенный за домом. В нижнем этаже было устроено бюро также в одной из задних комнат; маленькая комната насупротив должна была служить столовой. Ландрат, я, секретарь Бельзинг, Виллиш и Сент-Бланкар – другой походный шиффрер, получили квартиры также в улице St.-Laurent, через десять домов от рынка, в доме, по-видимому, обитаемом какими-то французскими дамами и их горничными. Я спал с Бланкаром – или – назовем его хоть раз полным его титулом – надворным советником Сент-Бланкаром – в комнате, в которой кто-то, подобно мне, много и далеко путешествовавший, развесил и разложил всевозможные редкости, вывезенные им из разных стран света: засушенные розовые венки, цветы, пальмовые ветви, фотографии града царя Давида, также vino di Gerusalemme, кокосовые орехи, кораллы, морских раков, морские губки, меч-рыбу и тому подобные чудовища с раскрытыми зевами и острыми зубами, далее три немецкие трубки и рядом с ними коллекцию их восточных родственниц, затем тут же находились испанская Богоматерь с полудюжиной мечей в груди, рога антилопы, московские образа, наконец, под стеклом и в рамке французская газета с помаркой русской цензуры – одним словом, здесь в этой комнате был настоящий этнографический кабинет.

Мы пробыли на своей квартире лишь столько времени, сколько было нужно, чтобы привести в порядок наш туалет. Затем мы поспешили в бюро. По дороге на углах мы увидали различные объявления: одно извещало о нашей победе 14-го числа, другое о прекращении набора и третье исходило от местного мэра; мэр увещевал жителей быть благоразумными; вероятно, за день или более перед этим жителями было произведено нападение на наши войска. С нашей стороны также было им приказано под страхом строгого наказания ставить огни на окна и открывать лавки и двери домов; кроме того, они должны были выдать все свое оружие ратуше.

Весь почти вечер грохотали пушки; за столом узнали, что у Меца опять была битва и что положение дел очень напряженное. Кто-то при этом заметил, что, может быть, не удастся отрезать отступление французам, которые, как говорили, очевидно, хотели идти на Верден. Министр отвечал шутя: «Мольке, этот жестокосердый злодей, сказал, что о подобной неудаче нечего тужить; тогда они, наверное, будут в наших руках». Это означало, надо полагать, что тогда в своем дальнейшем отступлении французы будут со всех сторон окружены и уничтожены. Из других заявлений канцлера, сделанных им при этом случае, следует упомянуть еще о том, что «маленькие черномазые саксонцы с умными лицами» очень ему понравились во время визита, который он им сделал день назад. Он разумел темно-зеленых стрелков и 108-й полк, носивший мундир того же цвета. «Они показались мне проворными, ловкими людьми, – прибавил он, – надо бы об этом замолвить в печати».

В следующую ночь я несколько раз просыпался от мерного шага проходившей мимо пехоты и стука и грома тяжелых колес по неровной мостовой. Это были гессенцы. Министр отправился вскоре после четырех часов утра к Мецу, где не сегодня-завтра ожидалась решительная битва. Таким образом, мне было мало дела или, вернее, совсем было нечего делать, и я воспользовался случаем, чтобы вместе с Виллишем совершить прогулку по окрестностям города. Сначала мы пошли вверх по реке через понтонный мост саксонцев, которые здесь на лугу, на левом берегу, устроили большой обозный парк; в этом последнем находились между прочим повозки из поддрезденских деревень. Мы два раза переплыли через прозрачную, глубокую реку, окаймленную с обеих сторон лугами. Затем мы посетили церковь на ее правом берегу, где между прочим видели чрезвычайно красивый гроб Спасителя с изображениями спящих стражей. Особенно художественно исполнены поза и выражение лиц этих последних. Эти фигуры принадлежат к произведениям, составляющим переход от эпохи Средних веков к эпохе Возрождения.

Возвратясь в бюро, мы увидали, что работы еще нет. Поэтому мы решили опять предпринять прогулку и отправились с Янзеном и Виллишем на вершину Муссона с целью посмотреть на тамошние развалины. Крутая тропинка вела вверх через виноградники, которые покрывали склон конусообразной горы, обращенной к реке и городу. С развалин замка, настолько обширных, что в них приютилась довольно значительная деревня, можно было насладиться далеким и прекрасным видом на долину реки и ее холмы. Большая часть последних была усажена виноградными лозами; внизу в зеленой раме извивался голубой Мозель, направо и налево в долине и на горах виднелись деревушки и виллы. На белых дорогах внизу, точно колонны муравьев, шли войска, блестя касками и ружейными стволами. Позади них поднималось густое облако пыли. По временам раздавались сигналы и гремели барабаны. Около нас все было безмолвно и пустынно. Даже ветер, дувший здесь на горе, вероятно, очень чувствительно задерживал свое дыхание.

Мы отправились снова вниз, в суматоху войны, в наш домик, но лишь затем, чтобы услышать, что министра еще нет. Зато пришло известие о битве, происходившей вчера к востоку от Меца. Мы узнали, что с нашей стороны были сильные потери и что вылазка Базена, под начальством которого находились запертые в крепости французы, была отражена с большими усилиями. Говорили, что главным пунктом сражения была деревня Марс-ла-Тур. Пули Шасспо сыпались буквально как град. Один кирасирский полк – так рассказывали тогда не без обыкновенного в подобных случаях гиперболизма – был почти истреблен, гвардейские драгуны также сильно пострадали; не было дивизии, в которой бы не насчитывали нескольких рот, понесших очень чувствительные потери. Тем не менее сегодня, когда на нашей стороне был перевес, как вчера на стороне французов, можно было ожидать победы, если последние попытаются снова сделать вылазку.

Но впрочем – так казалось – вряд ли о чем-нибудь можно было говорить утвердительно. Вследствие этого беспокоились, не находили места, мысли быстро сменялись одна другою; некоторые из них, однако, точно в лихорадке, снова возвращались. Мы пошли на рынок через мост, где наконец встретили легкораненых, ковылявших пешком, а тяжелораненых – ехавших в экипаже. Выйдя на шоссе, ведущее к Мецу, мы наткнулись на партию, состоявшую из 120 пленных. Это были слабосильные маленькие люди; между ними, однако, попадались и рослые, широкоплечие парни, гвардейцы, которых можно было узнать по белым петличкам на груди. Снова отправились мы на рынок, потом в сад, лежавший за бюро, где влево от угла, недалеко от дома, была «погребена собака» – собака некоего г. Обера, вероятно, нашего домохозяина, который поставил покойнице каменный памятник, снабдив его следующею трогательною надписью:

...

Gerard Aubert epitaphe а sa chienne.

Ici tu gis, ma vieille amie,

Tn n’es donc plus pour mes vieux jours.

O toi, ma Diane cherie,

Je te pleurerai toujours.

Наконец около шести часов возвратился канцлер. Большой битвы сегодня не было, но, по всей вероятности, завтра что-нибудь начнется снова. Шеф рассказывал за обедом, что он навестил своего сына, графа Герберта, раненного во время генеральной кавалерийской атаки при Марс-ла-Туре ружейной пулей в бедро; он отправлен в Мариавильский полевой лазарет. Министр нашел его наконец на одном дворе, на холме, на котором лежало еще довольно значительное число раненых. Заботу о них принял на себя старший врач, не сумевший достать воды и не хотевший воспользоваться для своих больных из деликатности особого рода цыплятами и курами, бегавшими по двору. «Он говорил, что не имеет права, – продолжал свой рассказ министр. – Увещевания добрыми словами, которые были сделаны, нисколько не помогли. Тогда я пригрозил убить всех кур из револьвера. Потом дал ему 20 франков, чтобы он купил 15 штук. Наконец, я напомнил ему, что я ведь прусский генерал, и просто приказал ему – тогда он послушался. Но за водой я был принужден идти сам и велел привезти ее в бочках».

Между тем в город приехал американский генерал Шеридан. Он приехал из Чикаго, поселился на рыночной площади в «Croix blanche» и просил об аудиенции у нашего канцлера. Я отправился по желанию графа к нему и сказал, что канцлер ждет его вечером. Генерал был маленький коренастый господин лет 45, с темными усами и клинообразной бородой. Его сопровождали адъютант Форсайт и переводчик – журналист Мак-Лин, бывший военным корреспондентом «New Jork World».

Ночью мы снова слышали, как проходили войска. Впоследствии мы узнали, что это были саксонцы.

На другое утро мне сказали в бюро, что король и министр уже уехали в три часа. Вероятно, на поле сражения уже происходила битва, и казалось, что наступала решительная минута. Понятно, что наше возбуждение достигло максимума. Полные тревожного нетерпения и желая обстоятельно узнать, в чем дело, мы отправились пешком по направлению к Мецу и отдалились от Понт-а-Муссона на 4 километра; при этом мы выносили и моральную пытку – пытку неизвестности, и телесную – мы страдали от страшной духоты, так как воздух был буквально раскален солнцем. По дороге мы встречали легкораненых, шедших к городу по одному, вдвоем и целыми партиями. Многие несли еще свои ружья, другие опирались на палку, кто-то завернулся в ярко-красную шинель французского кавалериста. Они бились третьего дня при Марс-ла-Typе и Горзе. О сегодняшней битве они сообщили лишь неопределенные слухи, хорошие и дурные, которые затем стали повторять в городе в преувеличенном виде. Наконец хорошие вести взяли перевес. Но положительного еще ничего не было. Мы пообедали без нашего шефа, которого мы напрасно прождали до полуночи. Под конец мы, однако, услышали, что он с Шериданом и графом Бисмарком-Боленом у короля, в Резонвилле.

В пятницу, 19-го августа, Абекен, Кейделль, Гацфельд и я отправились на поле битвы в полной уверенности, что немцы победили. Дорога вилась сначала между итальянскими тополями по веселой долине Мозеля. Вправо блистала река, влево виднелись виноградники, горы, виллы, красивые деревни, развалины замков. Мы проехали Вандьер, Арнавилль и Нован. Затем мы повернули в сторону и поднялись к Горзу, городку, расположенному в виде длинной, узкой улицы по косогору этого берега. Советники здесь вышли, чтобы сесть на лошадей. Я и наш преданный канцелярист Тейсс напрасно старались пробраться к нашему экипажу; это оказалось невозможным; повозки заграждали путь. С нашей стороны ехали телеги с сеном, соломой, дровами и багажом, с другой – фургоны всевозможного рода с эвакуируемыми ранеными и боевыми припасами; скоро нас совершенно сдавили. Почти на всех домах развевались женевские флаги, обозначавшие лазареты, и почти во всех окнах виднелись люди с обмотанными холстом головами или с руками на перевязи.

После часового ожидания можно было наконец проехать, и мы медленно двинулись вперед и очутились на плоскогорье, в стороне от городка. В небольшой роще нас застигла сильная гроза, сопровождавшаяся ливнем; затем мы выбрались на широкую равнину, прорезанную тропинками, усаженными немецкими тополями. Вдали, направо, можно было заметить несколько деревень, а за ними холмы и уступы, покрытые лиственным лесом.

Недалеко от Горза, вправо, идет отлогая дорога, которая привела бы нас в добрые полчаса в Резонвилль, где я встретил бы министра и наших всадников. Но моя карта не давала мне нужных указаний насчет положения окрестных деревень. Опасаясь, чтобы по этой дороге не подойти слишком близко к Мецу, я велел опять выехать на шоссе. Сначала мы наткнулись на одиноко стоящую мызу, где дом, сеновал и конюшня были наполнены ранеными, затем в деревню Марс-ла-Тур.

Уже сейчас за Горзом мы заметили следы стычек, ямы, вырытые пулями, отбитые ветки и сучья, убитых лошадей. Лошади потом стали попадаться чаще: по две, по три, раз мы насчитали восемь таких трупов. Они страшно распухли, их ноги были вытянуты кверху, головы же лежали на земле. Около Марс-ла-Тура находился лагерь саксонцев. По-видимому, деревня мало пострадала от боя 16-го числа; только один дом был сожжен. Я спросил у одного уланского лейтенанта, где Резонвилль. Он не знал. Где король? «В расстоянии двух часов отсюда, – был ответ. – Вон там!» При этом офицер указал на восток. Крестьянка, к которой мы обратились с просьбой описать нам положение Резонвилля, сделала такое же указание, и мы двинулись в путь. Скоро мы приехали в деревню Вионвилль. Не доезжая до нее, я увидел на краю шоссейной канавы первого убитого – прусского мушкетера. Лицо его было черно, как у тюркоса, и страшно распухло. В деревне все дома были переполнены тяжелоранеными, по улице озабоченно сновали немецкие и французские фельдшера и санитары со своими женевскими крестами.

Я решился ожидать министра и советников здесь, так как полагал, что они во всяком случае проедут через эту деревню. Окольной тропинкой влево от дороги, в канаве которой из-под кучи окровавленных лохмотьев выглядывала отрезанная человеческая нога, отправился я на поле битвы. В 400 шагах от деревни я набрел на две параллельно вырытые ямы около 300 футов длины, не особенно широких и глубоких, над которыми еще работали и около которых были сложены большие кучи убитых французов и немцев. Некоторые были полураздеты, большинство в мундирах, все серовато-черного цвета и ужасно распухшие. Было около 250 трупов, сложенных здесь, и все еще прибывали партии новых. Многие, без сомнения, были уже погребены. Далее к Мецу поле битвы повышается, и здесь-то кажется пало особенно много народа. Везде валялись французские кепи, каски, ранцы, оружие и мундиры, белье, сапоги и клочки бумаг. Между окопами на картофельных полях лежали отдельные убитые – ничком или на спине; одному оторвало всю левую ногу, от пятки до колена, другому полголовы, некоторые трупы протягивали неподвижно правую руку к небу. Там и сям виднелись одинокие могилы, которые можно было узнать по крестику, сделанному из дерева сигарочного ящика и связанному веревочкой, или по ружью Шасспо, вбитому в землю штыком. Трупный запах был очень чувствителен, иногда же, если ветер дул с той стороны, где лежала группа лошадиных трупов, становился почти невыносим.

Пора было вернуться к экипажу, я вдоволь насмотрелся на поле сражения. Я пошел по другой дороге, но и здесь мне надо было проходить опять мимо кучи убитых, на этот раз все красноштанников; везде валялись также клочья одежды, рубашки, сапоги, бумаги и письма, служебники и молитвенники. Около некоторых павших лежали целые пачки писем, которые они принесли с собою в ранцах. Я взял несколько на память; между ними были немецкие от какой-то Анастасии Штампф из Шеррвейлера, близ Шлеттштадта, найденные мною возле одного французского солдата, который стоял перед началом войны в Кане. Одно было помечено 26-м июля 1870 года и заключалось словами: «Поручаем тебя заступничеству Девы Марии».

Когда я вернулся опять к экипажу, то министра еще не было, хотя уже пробило четыре часа. Поэтому мы вернулись по ближайшей дороге в Горз, причем я убедился, что мы сделали острый угол, вместо того чтобы выбрать ближайшую дорогу. Здесь мы встретили Кейделля, которому я рассказал наши недоразумения и наше несчастное блуждание. Он был с Абекеном и графом Гацфельдом у шефа в Резонвилле. Как мы узнали впоследствии, канцлер некоторое время находился в опасности во время битвы 18-го числа, которая решила дело при Гравелоте; он с королем зашел слишком вперед. Потом он собственноручно утолял жажду тяжелораненых. В девять часов вечера он прибыл невредимо в Понт-а-Муссон, где мы все вместе с ним ужинали. Разговор за столом шел, конечно, главным образом о двух последних битвах, и о военной добыче, и потере, которую они причинили. Французы оставили на месте множество людей. Министр видел при Гравелоте, как их гвардия лежала целыми рядами. Но и наши потери были, по его словам, велики. В известность приведено лишь количество павших к 16-го августа. «Множество прусских семейств должны будут наложить на себя траур, – заметил шеф. – Весделен и Рейс лежат в могиле, Ведель убит, Финкенштейн убит, Раден (муж Лукки) прострелен в обе щеки, множество полковых и батальонных командиров пало или тяжело ранено. Все поле при Марс-ла-Туре казалось вчера белым и голубым от павших кирасиров и драгун». При этой деревне, как объяснил потом канцлер, происходила кавалерийская атака на французов, прорывавшихся к Вердену, которая была отражена неприятельской пехотой по-балаклавски, но которая все-таки была полезна тем, что задерживала неприятеля до тех пор, пока не подошло подкрепление. Сыновья канцлера храбро ринулись вместе с другими под град пуль, и старший из них получил три раны: одну в грудь, другую в часы, а третью в бедро. Младший, кажется, успел избежать опасности, и шеф рассказывал, видимо, с некоторой гордостью, что гр. Билль при отступлении мощными руками схватил одного своего товарища, раненного в ногу, и вез с собой на лошади верхом, пока не очутился вне выстрелов. 18-го числа немецкая кровь лилась еще сильнее, но немцы удержали победу за собой и достигли цели этого обильного жертвами боя. Вечером армия Базена окончательно была отброшена в Мец, и пленные офицеры сами сознались министру, что теперь дело их погибло. Саксонцы, сделавшие в предыдущие дни очень сильные переходы и наконец принужденные вступить в бой при деревне Сен-Прива, стояли на дороге в Тионвилль. Мец окончательно окружен нашими войсками.

По-видимому, канцлер не был доволен некоторыми военными мерами во время обеих битв. Между прочим, он сказал о Штейнмеце, что «он злоупотребляет удивительным мужеством наших войск. Расточитель крови». С сильным негодованием говорил он также о варварском способе ведения войны французами, стрелявшими по женевскому флагу и даже по одному парламентеру.

С Шериданом министр сразу поставил себя на хорошую ногу; я должен был пригласить на следующий вечер к обеду этого генерала и его обоих спутников.

20-го числа прибыл к нам г. фон Кильветтер, будущий гражданский комиссар или префект Эльзаса или Лотарингии. В 11 часов наследный принц, стоявший со своими войсками в пяти или шести милях от Понт-а-Муссона, на дороге от Нанси к Шалону, сделал визит канцлеру. Днем по улице Нотр-Дам проехал поезд с пленными в числе около 1200, между прочим 2 экипажа с офицерами; поезд охраняли прусские кирасиры. Вечером с нами обедали Шеридан, Форсайт и Мак-Лин. Гости шефа, разговаривавшего очень оживленно с американским генералом, пили шампанское и портер; последний – из вышеупомянутых металлических чашек. Бисмарк спросил меня: «Г. доктор, вы пьете портер?», потом налил и передал мне напиток. Я упоминаю об этом, потому что, кроме министра и американца, на этот раз никто не получил портера и потому что любезность эта была очень приятна для меня; начиная с Саарбрюкена у нас не было пива, хотя шампанского, всякого вина и коньяку было сколько угодно. Генерал, известный счастливый предводитель унионистов в последние годы междоусобной войны, говорил довольно много. Он рассказывал о трудностях переезда из территории Скалистых гор до Чикаго, об ужасных комариных полчищах, о большом количестве скелетов в Калифорнии или близ нее, об ископаемых животных, которые, если только я его верно понял, были будто бы сначала рыбами, а затем сделались ящерицами, об охотах на буйволов и медведей и т. п.

Канцлер также рассказал одно свое охотничье похождение. Однажды в Финляндии ему угрожала довольно значительная опасность от большого медведя, которого он не мог хорошенько разглядеть, так как медведь весь был покрыт снегом. «Я наконец выстрелил, – продолжал он свой рассказ, – и медведь упал передо мною за шесть шагов; он не был еще мертв и мог снова встать. Я знал, что мне предстояло и что я должен был делать. Я не тронулся с места, опять зарядил ружье, и в ту минуту, как он хотел снова подняться, я положил его на месте».

Утром 21-го мы прилежно работали для почты и телеграфа и отправляли различные известия и объяснительные статьи в Германию. Парламентер, по которому стреляли французы, когда он подходил к ним с белым флагом, был, как передавали, капитан или майор Верди из генерального штаба Мольтке; сопровождавший его барабанщик был при этом ранен. Из Флоренции было получено верное известие, что Виктор-Эммануил и его министры решились вследствие наших побед сохранить нейтралитет, что отнюдь не было известно до сих пор. Наконец можно было по крайней мере приблизительно вычислить потери, понесенные французами 14-го числа при Курселе, 16-го при Марс-ла-Туре и 18-го при Гравелоте. Министр оценивал их за все три дня в 38 000 человек ранеными и пленными и 12 000 убитыми и прибавил к этому: «В усердии некоторых наших полководцев лежит причина, что мы также потеряли много людей».

Днем я разговорился с одним гвардейским драгуном, атаковавшим 16-го числа французскую батарею. Он сказал мне, что, кроме Финкенштейна и Рейса, убиты и погребены оба Тресковы и что из двух эскадронов его полка, бывших в огне, образовался теперь только один, то же самое и из 1-го и 2-го драгунских полков. Впрочем, он выражался очень скромно об этом подвиге. «Мы должны были, – сказал он, – двинуться вперед, ради того чтобы неприятель не захватил нашу артиллерию». Во время нашего разговора снова провели через городок около полутораста пленных под конвоем саксонской пехоты. Я узнал от конвойных, что саксонцы после продолжительного перехода дрались также при Ронкуре и Сент-Привá, даже раз дошло дело до рукопашного боя, и многие офицеры, и между ними генерал Краусгар пали.

Вечером, за чаем, шеф спросил меня, когда я вошел в комнату:

– Как ваше здоровье, господин доктор?

Я ответил:

– Благодарю вас, ваше превосходительство.

– Видели ли вы что-нибудь?

– Да, поле сражение при Вионвиле, ваше превосходительство.

– Жаль, что вас не было с нами 18-го числа.

Затем он подробно рассказал, что с ним в этот день случилось, в последние часы битвы и в следующую ночь. Я приведу этот рассказ, дополненный позднейшими вставками министра, в одной из следующих глав… После этого речь зашла о генерале Штейнмеце, о котором канцлер сказал, что он храбр, но своеволен и чрезмерно тщеславен. В рейхстаге он старается быть вблизи президентского кресла и встает, чтобы быть заметнее. Он кокетничает тем, что за всем прилежно следит и делает заметки на бумаге. «Он думает при этом, что газеты заметят это и похвалят его рвение. Если я не ошибаюсь, надежды его сбылись». Министр ничуть не ошибался.

Дамы, жившие в нашем доме (я говорю о том, в котором был этнографический кабинет), не были застенчивы, скорее наоборот. Они разговаривали с нами, насколько мы знали, по-французски и вели себя очень развязно.

Понедельник, 22-го августа . Я записал в своем дневнике:

«Рано поутру пошел с Вилишем купаться – до выхода министра. В половине одиннадцатого меня позвали к нему. Он спросил сначала о моем здоровье и не было ли со мною припадков дизентерии. Он дурно себя чувствовал в прошедшую ночь. Граф и дизентерия? Да хранит Господь его от этого! Это было бы хуже потерянного сражения. Все наши дела пришли бы в расстройство…

Нет более никакого сомнения, что мы в случае окончательного поражения Франции удержим за собою Эльзас и Мец с его окрестностями, и вот последовательный ход мысли, приведший канцлера к этому заключению.

Контрибуция, как бы она ни была велика, не может покрыть принесенные нами жертвы. Мы должны сильнее защищать южную Германию при ее открытом положении от нападения французов, мы должны положить конец давлению, производимому на нее Францией в продолжение двух столетий, в особенности потому, что это давление вообще постоянно вредило положению дел в Германии за все это время. Бадену, Вюртембергу и другим юго-западным местностям не должен на будущее время угрожать Страсбург, и они не могут более подвергаться нападению во всякое время. То же самое следует сказать о Баварии. В продолжение 250 лет французы предпринимали несколько походов с завоевательными целями против юго-западной Германии. В 1814 и 1815 гг. старались найти гарантию против повторения подобных нарушений мира и действовали мягкими мерами. Но эта мягкость не привела ни к чему. Опасность лежит в неизлечимом высокомерии и властолюбии, присущим характеру французского народа, – качества, которыми каждый монарх – не только Бонапарт – всегда будет злоупотреблять для нападений на мирных соседей. Наша защита против подобного зла лежит не в бесплодных попытках временно ослаблять обидчивость французов, но в приобретении хорошо защищенных границ. Франция постоянным присвоением себе немецких земель и всех укрепленных самою природою пунктов на нашей западной границе приобрела себе такое положение, что со сравнительно незначительной армией может проникнуть в сердце южной Германии, прежде чем с севера подадут ей помощь. Со времен Людовика XIV, при нем и его наследнике, при республике, при первой империи очень часто повторялись подобные вторжения, и чувство беззащитности заставляет немецкие государства постоянно с тревогой следить за Францией. Нельзя принимать в расчет, что отнятием одного клочка земли возбудится у французов чувство горечи. Эта горечь существовала бы и без территориальной уступки. Австрия в 1866 году не поплатилась ни одной пядью земли, а получили ли мы за это какую-нибудь благодарность? Уже наша победа при Кениггреце преисполнила французов недоброжелательством к нам, ненавистью, сильной досадой на нас; тем чувствительнее должны подействовать на них наши победы при Верте и Меце! Месть гордого народа за подобные поражения будет лозунгом в Париже и в влиятельных провинциальных кружках, даже помимо территориальных потерь, подобно тому, как десятки лет мечтали там о мести за Ватерлоо. Враг, которого после его поражения нельзя сделать другом посредством предупредительного обращения с ним, должен быть сделан безвредным и на долгое время. Только уступка восточных крепостей, а не их срытие может послужить нам к этому. Кто хочет обезоружения, тот должен прежде всего желать, чтобы соседи французов согласились на подобную меру, так как Франция – единственная нарушительница мира в Европе и будет оставаться таковою до тех пор, пока может, пока в силах».

«Достойно удивления, как плавно теперь уже льются из-под пера подобные мысли шефа. Что за десять дней казалось чудом, то теперь кажется совершенно понятным и естественным».

За обедом говорили о неслыханном, если не сказать более, о гнусном способе ведения войны французами, и министр сказал, что при Марс-ла-Туре они убили одного нашего раненого офицера, полагать надо Финкенштейна, который сидел при дороге на камне. Одни думали, что его застрелили, а другие рассказывали, и это должно быть вернее, что доктор, осматривая труп, утверждал, что упомянутый офицер был проколот шпагой. К этому министр присовокупил, что если бы возможно было выбирать, то он скорее согласился бы быть застреленным, но не проколотым. Он жаловался на то, что Абекен беспокоил его всю ночь, не давал спать и надоедал криком, хождением взад и вперед, хлопаньем дверей. «Он воображает, что симпатизирует с своими двоюродными братьями». Тут подразумевались графы Иорк, с которыми наш советник породнился, вступив недавно в брак с девицею фон Ольферс, и с тех пор каждому старается намекнуть на это родство, заканчивая свою речь словами: «Мой двоюродный брат Иорк». Один из двух Иорков ранен при Марс-ла-Typе или Гравелоте, и старик в прошедшую ночь поехал к нему.

По всей вероятности, он дорогою в порыве высоких чувств, которые он в себе тщательно воспитывал, декламировал за спиною кучера что-нибудь беспредельное, прочувствованное – из Гете или Оссиана и даже из греческих трагиков.

Граф Герберт перевезен сегодня или вчера из военного лазарета к своему отцу. В комнате устроили ему на полу постель. Я видел его и говорил с ним сегодня. Рана его очень болезненна, но до сих пор, кажется, не опасна. На этих днях он должен отправиться в Германию, где останется до выздоровления.

Глава III

Коммерси. – Бар-ле-Дюк. – Клермон-ан-Арагон

Вторник, 23-го августа . Мы должны были продолжать наш путь на восток. Шеридан и его люди должны были следовать за нами. Президент правления фон Кюльветтер остался здесь на некоторое время и, кажется, назначен префектом. Равное назначение получили граф Ренар, мужчина богатырского роста и с соответственной бородой, – в Нанси, а граф Генкель – в Сааргемюнд. Мы встретились опять с государственным курьером Бамбергером. Г. Стибер также вынырнул раз из-за угла дома в улице Рограф. Наконец, осматривая внутреннюю часть города перед нашим отъездом, с тем чтобы вид его зaпeчaтлелcя у меня в памяти, я встретил Мольтке, которого видел за 8 или за 10 дней до объявления войны в министерстве иностранных дел, когда он входил с военным министром на лестницу в квартиру шефа. Мне показалось, что выражение его лица было сегодня покойно и весело.

Возвратясь в бюро, я нашел интересное донесение о том, в каком виде недавно Тьер описал будущность Франции. Он точно определил, что в случае победы мы возьмем Эльзас, что Наполеон после потери сражения переживет также и потерю трона и что за ним, вероятно, настанет на несколько месяцев республика, а там воцарится кто-нибудь из Орлеанов, может быть, и Леопольд из Бельгии, который очень честолюбив…

В 10 часов мы отправились в Понт-а-Муссон. Прекрасная погода предшествовавших дней изменилась. С утра до полудня небо было покрыто густыми тучами и наконец полил дождь. На этот раз я сел в карету с секретарями, в которой также перевозились портфели министерства иностранных дел. Дорога шла сначала через Мэдьер, потом по долине Мозеля на Монтобан, Лишэ и Бомон. После 12 часов погода стала ясная, и мы увидали перед собою расположенную на холме деревню, внизу которой простиралась волнообразная местность. Изредка проезжали лесом. Деревни составляли везде замкнутые улицы, дом около дома, так же, как в городах. Во многих деревнях видны были постройки, предназначенные для школ, и несколько еще красивых зданий, в других – старинные церкви в готическом вкусе. По ту сторону Жиронвиля шоссе подымается на крутую гору, с которой открывается великолепный вид на равнину, лежащую внизу. Здесь мы вышли из экипажей, чтобы облегчить лошадей. Шеф, который с Абекеном был во главе нашего поезда, вышел также и с четверть часа шел в своих сапогах с раструбами, по своей старинной форме напоминавших сапоги, которые рисуют на картинах времен Тридцатилетней войны. Около него шагал Мольтке; величайший знаток военного искусства шел по большой дороге на Париж рядом с величайшим в наше время государственным человеком; и я утверждаю, что ни один из них не видел в этом ничего особенного.

Когда мы опять сели в экипажи, то направо от дороги увидели, как проводили телеграф наши ловкие солдаты. Вскоре спустились мы в долину верхнего Мааса, и через 2 часа были уже в красивом городе Коммерси, к которому с одной стороны примыкает густой лес. Жителей в нем приблизительно около 6000 человек. Река здесь узка и болотиста. На берегу стоит старинный замок с большими колоннами. Белые шторы в богатых домах были почти все спущены, точно владельцы этих домов не хотели видеть презренных пруссаков. Напротив того, народ в синих блузах казался более любопытным и менее враждебным. Часто попадалась в глаза вывеска на дверях: «Fabrique de Madelaines». Тут продают бисквиты, формою похожие на маленькие дыни, которые славятся во всей Франции, почему мы и не упустили из виду отправить домой 2 ящика этого печенья.

Шефу с Абекеном и Кейделлем была отведена квартира на rue des Fontaines, в доме графини Макор-де-Гокур, в котором за несколько дней жил князь или принц Шварцбургский, а теперь оставалась только хозяйка дома. Супруг ее служил во французской армии. Он был очень знатный господин, так как происходил от старинных герцогов Лотарингии. Около его дома был хорошенький цветник, а за домом тянулся большой тенистый парк. Моя квартира была недалеко от квартиры министра, на улице Heurtebise, в первом этаже, в доме, принадлежащем г. Жильло, где я нашел прекрасную постель, а в нем доброго и услужливого хозяина. В первую прогулку по городу встретил я у одного дома адъютанта Шеридана. Он рассказал мне, что они выехали из Калифорнии в начале мая и с большими затруднениями доехали до Чикаго, оттуда в Лондон, потом в Берлин, потом, через 5 дней, приехали в Понт-а-Муссон. Он и генерал, который выглядывал из окна первого этажа, были теперь в мундирах. Позднее я пошел к канцлеру, которого застал в саду, и спросил, нет ли какого дела. После короткого размышления он нашел его. Через час полевая почта и новый телеграф стали работать.

Между прочим я написал следующую статейку:

«Теперь совершенно ясно, что принцы из фамилии Орлеанов с нетерпением ожидают падения звезды Наполеонидов. Ударяя на то, что они французы, они и предложили Франции в настоящем кризисе свои услуги. За бездействие и явное равнодушие к делу государственного развития своего соседа фамилия Орлеанов утратила право на французский престол. Но она энергично желает завладеть им и укрепиться на нем, вступив на путь шовинизма и взяв себе за правило потворствовать славолюбию французов. Наше дело далеко еще не окончено. Решительная победа вероятна, но не несомненна. Падение Наполеона близко, но еще не последовало. Должны ли мы, если оно действительно последует, ввиду вышеизложенного удовольствоваться таким результатом наших неимоверных усилий, – смеем ли думать, что мы этим достигли того, что должно составлять нашу высшую цель, – прочного и долговременного мира с Францией? Никто этого не скажет. Мир с возвратившимися на французский престол Орлеанами, без сомнения, будет только более наружным миром, чем мир с Наполеоном. Рано или поздно Франция опять бросит нам вызов, но Франция, еще лучше вооруженная и запасшаяся могущественными союзниками».

В Германии должны были быть сформированы 3 резервные армии. Одна из них и самая сильная – в Берлине, другая – на Рейне, а третья, вследствие подозрительного поведения Австрии, – около Глогау в Силезии. Это была только предохранительная мера. Войсками на Рейне назначен был командовать великий герцог Мекленбургский, в Берлине – генерал фон Канштейн, а в Силезии – генерал фон Левенфельд.

Вечером перед домом короля, который еще в войну за освобождение квартировал в Коммерси, играла военная музыка, и уличные мальчики совершенно добродушно держали солдатам ноты.

За обедом, за которым между прочими напитками нам было подано превосходное белое бордоское вино, присутствовали в качестве гостей шефа граф Вальдерзее, Лендорф и генерал-лейтенант фон Альфенслебен (из Магдебурга). Канцлер рассказывал, не помню уже в какой последовательности, об одном майоре, который все события имеет обыкновение считать следствием геогностических причин. «Он рассуждает приблизительно так, говорил он: Орлеанская дева должна была родиться только на плодородной, рыхлой почве, одержать победу на глинистой почве, а умереть на песчанике».

Альфенслебен уверял, когда речь зашла о варварском ведении войны французами, что они стреляли в парламентера в то время, когда к нему подходил другой офицер для миролюбивых переговоров. Был поднят вопрос о бомбардировании Парижа, и военные одобрительно отнеслись к этому. Генерал сказал: «Каждый большой город, такой как Париж, атакованный многочисленною армиею, долго защищаться не может». Один из гостей выразил желание, чтобы Париж постигла участь Вавилона; мне это в глубине души очень не понравилось. Министр возразил: «Да, это было бы справедливо, но есть много обстоятельств, в силу которых мы должны будем пощадить Париж, хотя бы уже, например, потому, что немцы, финансисты Кёльна и Франкфурта, владеют в нем значительными капиталами».

Потом говорили о завоеванной и подлежащей еще завоеванию Франции. Альфенслебен хотел, чтобы Германии была уступлена полоса земли до Марны. У нашего графа было другое желание, но на исполнение его он не рассчитывал. «Мой идеал, – сказал он, – состоит в том, чтобы устроить нечто вроде немецкой колонии, нейтральное государство с 8 или 10 миллионами жителей, где бы не существовало конскрипции и которое платило бы дань Германии до тех пор, пока эти деньги не понадобились бы для самой страны. Франция лишилась бы, таким образом, провинций, поставляющих ей самых лучших солдат, и стала бы безвредна. В ней не было бы тогда ни Бурбонов, ни Орлеанов, и весьма сомнительно, уцелел ли бы Лулу или кто-нибудь из Бонапартов. Во время люксембургской истории я не хотел никакой войны, я знал, что их будет шесть. Но теперь надо положить конец. Впрочем, не будем говорить о шкуре медведя, пока он еще не убит. Признаюсь, я в этом отношении суеверен». «Да, но медведь уже ранен», – добавил граф Вальдерзее.

Канцлер вспомнил затем о своих сыновьях и сказал: «Надеюсь, что из моих молодцев мне останется хоть один – Герберт, который теперь возвращается на родину. Впрочем, он привык к походной жизни. Когда он, ранненый, лежал у нас в Понт-а-Муссоне и его навещали простые драгуны, он обращался с ними лучше, чем с офицерами».

За чаем говорили, что в 1814 году король жил на той же улице, что и теперь, и даже чуть ли не в том доме, который стоит рядом с его нынешней квартирой. Министр сказал: «Мой дальнейший план кампании состоит в том, чтобы обеспечить безопасность особы его величества. Для этого местность по обеим сторонам дороги должна быть тщательно осматриваема, и на известном расстоянии друг от друга должны стоять караульные. Король одобрил эти меры, после того как я ему сказал, что то же самое было и в 1814 году. Монархи ехали тогда верхами, и по дороге на расстоянии двадцати шагов друг от друга были расставлены русские солдаты». Кто-то заметил, что, пожалуй, крестьяне или вольные стрелки будут стрелять в экипаж короля.

На следующее утро Жилльо повел меня во дворец, в котором жил в прошлом столетии тесть Людовика XV Станислав Лещинский в качестве лотарингского герцога. В этом дворце в последние годы стояли кирасиры. Из задних окон открывался очень красивый вид на протекающий внизу Маас и на группы дерев, расположенных по ту сторону этой реки. Мы осмотрели также капеллу и дворцовую фабрику, которая скорее может назваться мастерскою или даже чуланом. Во дворце Лещинского наши солдаты наделали много беспорядков. По словам провожавшего меня кистера, это были гусары. Они отбили носы у некоторых святых статуй, сломали один мраморный барельеф, разбили вдребезги паникадило, раскидали священные книги и архив и прокололи шпагой написанную масляными красками старинную картину. Может быть, они сделали это в темноте, нечаянно. Оба француза сильно негодовали на них, и вряд ли я их успокоил, сказав, что у нас такое бесчинство не в обычае. Впрочем, попадались люди, не выказывавшие такого озлобления, в особенности мой добрый хозяин, который не раз уверял меня, что видит во мне не врага, а гостя. Он принадлежал к многочисленному во Франции классу ремесленников, которые, скопив себе путем упорного труда, небольшие средства, лет в пятьдесят прекращают свои занятия и покойно доживают свой век, ухаживая за маленьким цветником или фруктовым садиком и проводя время в кофейной за чтением газет или болтая с друзьями и соседями. Г. Жилльо имел двух сыновей, из которых один жил в Кохинхине, а другой был священником где-то во Франции. Когда разговор зашел о том, что и духовные лица призываются теперь к отбыванию воинской повинности, то он выразил надежду, что сын его будет назначен только в канцелярию, так как он совсем не знаком с военной службой.

В 12 часов мы выехали из Коммерси. Дорога шла сначала через прекрасный лиственный лес, состоявший между прочим и из кустарника и изобиловавший плющом и всевозможными ползучими и вьющимися растениями, что все вместе образовывало почти непроходимую чащу, в которой превосходно могли скрываться вольные стрелки; потом перед нами развернулась открытая местность. Почва, кажется, здесь недостаточно плодородна, потому что зерновой хлеб, попадавшийся нам на глаза, например овес, был очень плох. Дорогою мы несколько раз нагоняли колонны войск и проезжали мимо лагерей. Меры предосторожности, о которых за день перед тем говорил шеф, были приняты. Впереди нас был авангард, возле нас – телохранители, которые резко отличались от армейских полков, от белых, красных и синих гусар, саксонских и прусских драгунов и от всех прочих. Карета канцлера следовала тотчас за каретой короля. Долго не попадалась нам ни одна деревня. Потом мы проехали мимо Сент-Обена, и вслед за тем выбрались на шоссе, и очутились возле милевого камня, на котором значилось: «Париж 241 километр».

Итак, мы были только в 32 милях от Вавилона! Далее мы обогнали большой баварский обоз, который принадлежал полкам короля Иоанна Саксонского, великого герцога Гессенского, фон дер Танна, принца Отто и многим другим. Из этого мы могли заключить, что находимся в округе наследного принца.

Вскоре мы въехали в маленький городок Линьи, переполненный саксонскими и другими полками. Мы простояли три четверти часа на площади, загражденной разными повозками, в ожидании шефа, который пошел навестить замедлившего здесь наследного принца. Выбравшись наконец из этого хаоса, мы скоро доехали по прекрасной зеленой долине до города Барледюка. Дорогою мы опять встретили светло-голубых баварских пехотинцев.

Барледюк – самый большой город во Франции, который нам удалось видеть до сих пор во время нашего похода. Приблизительно в нем 15 000 жителей. Он стоит на мелкой тинистой реке Орнэне, через которую перекинуто несколько мостов. Местоположение его очень живописно. На улицах и площадях, когда мы проезжали, заметно было большое оживление, и из окон выглядывало много любопытных женских лиц. Странствующие баварские музыканты встретили короля гимном: «Heil dir im Siegerkranz». Он занял квартиру на главной улице в доме французского банка. Канцлеру и нам было отведено помещение наискосок в доме некоего Пернэ. В нижнем этаже направо была устроена походная канцелярия, в комнате налево – столовая. Шеф занял второй этаж, Абекен – комнату с окнами на двор, где был хорошенький сад с кустами роз и где росли гранатовые и другие деревья, я поместился в покое, украшенном различными образами, портретами духовных лиц и другими предметами, имеющими отношение к церкви. Хозяин дома убежал, оставив вместо себя какую-то старуху.

За обедом присутствовал лейб-медик короля доктор Лауер. Министр, как и всегда, был сообщителен и в необыкновенно хорошем расположении духа. Между прочим, он рассказал, что у наследного принца в Линьи он очень вкусно позавтракал с разными князьями и высшими офицерами. «Ayгcбургский был там в баварской форме, так что я его не узнал и очень сконфузился, когда он подошел ко мне».

Мы узнали от него, кроме того, что граф Гацфельд назначен временным префектом; он долго жил в Париже и хорошо изучил язык, обычаи и нравы французов. Приятно было также узнать, что главная квартира пробудет здесь еще несколько дней. «Как в Капуе», – сказал шеф смеясь.

Вечером опять было отправлено в Германию несколько статей; в одной из них так говорилось о саксонцах, отличившихся при Гравелоте: «18-го числа, в сражение при Меце, саксонцы выказали свойственную им чрезмерную храбрость и сделали все, чтобы слава этого дня принадлежала немцам. Намереваясь отправить саксонцев против неприятеля, их заставили в день битвы сделать предварительно трудный переход с правого на левое переднее крыло. Несмотря на эти трудности, эти храбрые войска с замечательной энергией бросились на французов и превосходно исполнили свой долг, который состоял в том, чтобы не дать неприятелю прорваться по направлению к Тионвиллю. Потери их в сражении превышают 2200 человек».

Для разнообразия я теперь опять сделаю несколько выписок из дневника.

Четверг, 25-го августа . Прежде чем сесть за занятия, я сделал прогулку по верхней и, кажется, древнейшей части города и осмотрел церковь, построенную во имя св. Петра, главный вход в которую богато отделан, и старинные дома времен Renaissance. Вид из замка на город очень недурен. Недостает только реки. Улицы верхнего города все идут круто в гору и большею частью узки и темны. В нижнем городе светлее. Тут много одноэтажных массивных домов, построенных из плитняка с окрашенными белою краскою ставнями. Все церкви – в новом стиле. Ставни в домах почти все открыты. Жители, к которым мы обращались с вопросами, отвечали вежливо. Недалеко от нашей квартиры протекает река, через которую построен каменный мост. Посреди моста находится маленькая башня, которая, без сомнения, помнит еще то время, когда Лотарингия и герцогство Бар не принадлежали Франции. Мы посетили вокзал железной дороги, комнаты и залы которого были опустошены, говорят, самими французами.

Около 9 часов вступили в город баварцы. Они шли по Банковской улице мимо квартиры короля и нашей. Французы заняли места по обеим сторонам тротуара, обсаженного деревьями. Шли зеленые кирасиры с красно-розовыми воротниками и обшлагами, большею частью видные и статные люди, уланы, артиллерия и инфантерия, полк за полком в продолжение нескольких часов. Громкое «ура» проходивших мимо короля войск, причем всадники обнажали свои палаши, веющие знамена, звуки труб, барабанный бой, музыка, игравшая великолепный марш, – все это поражало слух и зрение. Сначала выступал армейский корпус генерала Гартмана, а за ним фон дер Танна, который был потом приглашен к нам на завтрак. Кто бы 3 месяца назад считал это возможным непосредственно после войны 1866 года!

Я приготовил много бумаг на почту и для телеграфа. Наши идут быстро вперед. Передние колонны стоят уже между Шалоном и Эпернэ. В Германии оканчивается формирование 3-х резервных полков, о которых было говорено несколько дней назад. Нейтральные державы восстают против наших намерений – путем приобретения некоторых французских владений устроить себе выгодную границу на западе. В особенности восстает Англия, которая с давних пор недоброжелательно относится к нам. Известия, идущие из Петербурга, – благоприятнее; великая княгиня Елена Павловна, между прочим, принимает в нас милостивое и деятельное участие. Мы остаемся при своем намерении – оградить навсегда южногерманские владения от нападения Франции, и, таким образом, сделать Германию независимою от французской политики. Исполнение нашего намерения, без сомнения, энергично требует национальное чувство, которому трудно противостоять. Нам сообщают много возмутительного о бандах вольных стрелков. Их форма такова, что их едва можно признать за солдат, знаки же, которыми они несколько отличаются от крестьян, они легко могут спрятать. Такой парень, заслыша, что приближаются немцы, ложится в ров около рощи, точно греется на солнце, и, когда те отойдут на некоторое расстояние, стреляет в них, а сам тотчас бежит в лес, откуда через несколько времени выходит беззаботным блузником. Я убежден, что это не защитники отечества, а коварные убийцы, которых без всяких размышлений следовало бы вешать.

За обедом гостем нашим был граф Зекендорф, адъютант наследного принца. Между прочим, говорили об Аугустенбургере, который пошел с баварцами. (Суждения об этом человеке сходились отчасти с мнением, выраженным несколько месяцев позже в письме одного моего приятеля, бывшего тогда профессором в Кёльне. Он писал следующее: «Мы знаем все, что он не рожден для исполнения геройских подвигов. Он на них не способен. Но все-таки лучше было бы, если бы, вместо того чтобы быть полковым балагуром, он в качестве капитана или майора повел хоть роту или батальон солдат, по-моему – даже и баварских. Вероятно, путного из этого ничего бы не вышло, но по крайней мере было бы приятно видеть проявление доброго желания».)

Зекендорф опроверг носившийся слух, будто наследный принц расстреливал крестьян, которые вели себя изменнически по отношению к пруссакам. Напротив, он ко всем и везде относился очень милостиво и снисходительно – даже к негодным французским офицерам.

Граф Болен, всегда располагающий запасом остроумных и подходящих анекдотов, рассказал следующее: «18-го по одной батарее был открыт сильный огонь, так что в короткое время пали почти все лошади и множество солдат было убито и ранено; капитан, однако, не потерял присутствия духа и, отдавая приказания не многим уцелевшим храбрецам, бывшим под его командою, произнес: «Тонкое орудие, не правда ли?»

Шеф, в свою очередь, рассказал: «Прошедшую ночь спросил я солдата, который стоит на часах у наших дверей, хорошо ли ему и как он ест; при этом я узнал, что он голодает уже в продолжение 2-х суток. Тогда я вернулся домой, пошел в кухню, отрезал большой ломоть хлеба и подал часовому; это ему, очевидно, очень понравилось».

Когда потом речь с префектуры Гацфельда перешла на других префектов и комиссаров in spe и когда стали выражать сомнения в способностях тех или других кандидатов на эти должности, то министр заметил: «Наши французские чиновники могут всегда сделать две или три глупости, лишь бы в общем действовали энергично».

Говорили о телеграфных линиях, которые так быстро проводятся позади нас; при этом было сообщено следующее. Телеграфисты, в участках которых были повалены столбы и перерезана проволока, потребовали, чтобы по ночам крестьяне ставили, где нужно, караул. Но те сначала воспротивились такому требованию и даже за деньги не хотели ему подчиняться. Тогда им пообещали, что каждый столб будет называться именем того, кто его будет караулить, и это, как нельзя более, подействовало на тщеславие французов. Молодцы в своих остроконечных шапках весьма добросовестно стали исполнять свои новые обязанности, и с тех пор повреждений на телеграфных линиях не было.

Пятница, 26-го августа . Сегодня мы выезжаем, кажется, в Saint-Ménehould, где стоят наши войска, которые взяли в плен 800 мобильгардов, о чем я телеграфировал сегодня утром в Берлин. Тальони, угощавший нас сегодня великолепной икрой, которую он достал, я думаю, у толстого Борка, подтвердил, что действительно цель нашей поездки – Saint-Ménehould. Сегодня утром я написал статью о вольных стрелках, в которой я обстоятельно изложил ложные представления их о том, что допускается войною. Так как шеф ушел, по предположению одних – к королю, а по мнению других – прогуляться по городу [2] , то и я в сопровождении Абекена отправился к старинной красивой церкви Св. Петра. Стены и колонны ее гораздо ниже, чем бывают обыкновенно в готических церквах, но в общем она очень красива. Образа внутри ее не имеют никакого значения в художественном отношении. Около одной стены стоит мраморный скелет, поставленный какой-то герцогиней, в такой степени страстно любившей своего мужа, что, когда он умер, она вынула его сердце, которое и доселе хранится в руке остова. Разрисованные стекла окон распространяют в церкви полумрак. Благодаря этому последнему обстоятельству Абекен был очень возбужден. Он декламировал места из второй части гетевского Фауста. Весьма вероятно, что во время пребывания своего в Риме, где он состоял при посольстве, он получил сильную склонность к католицизму, которая впоследствии должна была еще более увеличиться, потому что берлинские аристократы, в гостиные которых он имел доступ, в восторге от всего римского.

Мы спустились по крутым лестницам и, пройдя несколько переулков, очутились на улице, носящей имя Удино и расположенной как раз против его фамильного дома, что мы узнали из надписи. Это маленький, бедный и дряхлый дом только с тремя окнами; о нем ходит какое-то предание. Абекен купил в лавке две фотографии церкви «в воспоминание религиозного настроения», которое он там испытал, и предложил одну мне. Возвратясь в наши квартиры, мы узнали, что Эйгенброд сильно заболел кровавым поносом и будет тут оставлен.

Мы действительно выехали 26-го, но не в Saint-Ménehould, где было еще опасно, так как везде бродили шайки вольных стрелков, а в Клермон-ан-Аргонн, куда и приехали около 7 часов вечера. По дороге, которая проходила мимо больших деревень с красивыми старинными церквами, для безопасности через каждые 200 шагов были расставлены полевые жандармы. Дома все каменные, нештукатуренные примыкают плотно один к другому. Все крестьяне хромают здесь в неуклюжих деревянных башмаках; лица мужчин и женщин, стоявших группами у дверей, насколько я второпях мог заметить, были все без исключения отвратительны. Несмотря на это, принимались меры, чтобы уберечь лучших молодых девушек от немецких хищных птиц! Часто проезжали мы такие большие леса, которые, ввиду того что Францию описывают обыкновенно как страну безлесную, я не ожидал встретить. Это все были лиственные громады с частыми кустарниками и густою массою ползучих растений.

Сначала мы встретили обоз и баварский полк. Солдаты прокричали впереди нас королю оглушительное «ура»; канцлеру тоже досталась доля этой чести. Затем нагнали мы один за другим 31-й (тюренгенский), 96-й и 66-й полки; потом – гусаров, уланов и, наконец, саксонских пластунов. На опушке леса, недалеко от деревни, которая, если я не ошибаюсь, носит название Трианкур, нам очистили дорогу две телеги – одна с пленными вольными стрелками, другая – с их ранцами и оружием. Большая часть из них поникла головами, а один даже плакал. Шеф остановился и стал разговаривать с ними, но, кажется, ничего утешительного им не сказал. Позже рассказывал нам офицер, подъезжавший к карете советников и добывший у них коньяку, что эти молодцы или их товарищи день назад в этой же местности изменнически застрелили уланского ротмистра или майора фон Фрица или Фризена. В плену они не ведут себя как солдаты и разбегаются при первом удобном случае. Кавалерия с помощью егерей устраивает тогда в виноградниках, где они прячутся, нечто вроде облавы, и там часть их опять попадает в плен, часть же подвергается расстрелянию или прикалывается штыками. Вследствие появления этих бандитов война стала принимать ужасное направление. Солдат видит в них людей, берущихся за дело, которое не составляет их ремесла и которое их не касается, он смотрит на них как на бродяг, и тем не менее ему в голову не приходит остерегаться их.

В Клермон приехали мы совсем измокшие, так как дорогою два раза шел проливной дождь с градом. За исключением Кейделля и Гацфельда, мы поместились в городской школе, которая находилась на главной улице. Квартира короля была против нашей. Вечером представится случай осмотреть немного город. Жителей в нем не более 2000 человек, и расположен он очень живописно: по скату невысокого и покрытого лесом Аррагонского хребта, на одной из конусообразных вершин которого стоит капелла. Большая улица была заставлена телегами и экипажами, мостовая вся была покрыта густой желтой грязью. Там и тут видны были саксонские егеря. На закате солнца Абекен и я поднялись по каменным ступеням к церкви, построенной на горе, на половину ее высоты; на церковь падала теперь тень от окружавших ее деревьев. Она была открыта; мы вошли в нее; в полумраке едва можно было различить кафедру и престол. От неугасимой лампады падал красноватый свет на образа, а разрисованные окна пронизывались последними лучами заходящего солнца. Мы были одни. Кругом нас все было тихо как в могиле. Чуть слышались далекий глухой стук колес, говор, шаги проходящих войск и крики «ура!» перед домом короля. Мы возвратились домой, и министр, которого мы застали, велел нам следовать за ним в гостиницу для приезжающих, где мы должны были обедать, потому что кухня наша отстала. Мы вошли в заднюю комнату, наполненную табачным дымом, и застали еще обед и места за столом шефа, за которым сидел какой-то офицер с длинной темной бородой и один из санитаров. Это был князь Плесс. Он рассказывал, что взятые при Понт-а-Муссоне в плен французские офицеры очень нагло и непристойно вели себя, и всю ночь кутили, и азартно играли. Один генерал непременно требовал отдельный и приличный для себя экипаж и делал ужасающие жесты, когда ему было отказано. Потом разговаривали о начальниках вольных стрелков и непозволительном способе ведения ими войны, и министр подтвердил, о чем мне передал уже Абекен, что он тем, которых мы сегодня после обеда встретили на дороге, сделал строгое внушение, закончив свою речь так: «Vous serez tous pendus, vous n’ètes pas soldats, vous etez des assassins». (Вы все будете повешены, вы не солдаты, вы убийцы.) Один из них начал громко хныкать. Что канцлер, в сущности, далеко не так жесток, это мы уже видели и потом еще неоднократно увидим.

В нашем доме шеф занял комнату в первом этаже. Абекену досталась задняя комната, а нам была отведена спальня двух или трех учеников, которых школьный учитель, по-видимому, держал у себя. Эта спальня была довольно велика. Здесь стояли две кровати с матрацами, без одеял и два стула. Ночь была холодна. Мне нечем было укрыться. У меня было только каучуковое пальто. Но холод как бы ослабевал при мысли о солдатах, которые стояли лагерем в поле, в грязи! Каково-то было им!

Утром было много хлопот с приобретением необходимых принадлежностей для нашей спальни. Она стала совсем неузнаваема. Точно так же преобразились канцелярия, столовая и чайная комната. Тейсс устроил нам стол, поставив с одной стороны козлы, а с другой – бочку и на это положив снятую с петель дверь. Таким образом, воздвигнут был очень удобный стол, за которым союзный канцлер завтракал и обедал с нами. В промежутках же между завтраком и обедом, обедом и чаем советники и секретари тщательно составляли на нем бумаги, депеши, инструкции, телеграммы и газетные статьи – все по инициативе канцлера. Недостаток стульев был пополнен скамейками и разными сундуками… Роль подсвечников играли пустые бутылки из-под выпитого канцлером вина; вставленные в них свечи горели так же светло, как в серебряных канделябрах. (Опыт научил, что шампанские бутылки более пригодны для этой цели.) Не так легко могли мы обойтись без воды для мытья, тем не менее обходились. И не только для мытья – даже для питья трудно было достать воды, потому что в продолжение двух дней войска вычерпали весь колодец маленького Клермона. Только один из нас, который вообще был притязательнее, чем имел на то право, и всегда любивший брюзжать, ворчал и теперь. Остальные и между ними много путешествовавший Абекен с юмором говорили, что это-то и составляет соль нашей экспедиции.

В нижнем этаже помещалась канцелярия военного министра и главного штаба в двух классных комнатах; фурьеры и солдаты писали на скамьях и кафедрах. На стенах виднелись учебные пособия, географические карты и разные изречения; на одной черной доске была написана арифметическая задача, на другой красовалось очень понятное, относившееся к тяжкому времени увещание: «Faites vous une étude de la patience, et sachez ceder par raison».

Когда мы сидели за кофе, к нам вошел шеф и сердито спросил, почему до сих пор не вывешена прокламация о том, что всякое нарушение военного устава будет наказываться смертью. Я отправился навести справку к Стиберу, который отыскал себе хорошую квартиру в нижней части города; он отвечал мне, что Абекен передал прокламацию в генеральный штаб и что он в качестве директора полевой полиции может вывешивать только прокламации, изданные самим королем.

Я это доложил канцлеру, причем тотчас же получил от него несколько приказаний. Он устроился в своем помещении не лучше нашего. Всю ночь он спал на полу на простом матраце, револьвер клал около себя и писал в углу около двери, на таком маленьком столике, на котором едва можно было поставить локти. Комната его требовала многого, так как не было ни диванов, ни кресел и т. п. Тот, который в продолжение многих лет «делал» всемирную историю, в голове которого заключался источник ее направления и от которого вполне зависело повернуть в ту или другую сторону течение событий, едва имел куда приклонить голову, между тем как глупые придворные отдыхали от бездействия на мягких постелях и даже мсье Стибер сумел устроиться лучше нашего господина.

Случайно нам попалось в руки письмо, отправленное недавно из Парижа на имя одного высокопоставленного французского офицера. По содержанию видно было, что в том кругу, из которого оно было послано, имеют мало надежды на дальнейшее сопротивление, а также и на возможность для династии удержаться на престоле. Писавший не знал, чего ему в будущем ждать и на что надеяться. Он стоял на распутье и не знал, что выбирать – республику без республиканцев или монархию без монархистов. Республиканцы казались ему очень посредственного ума, а монархисты слишком себялюбивыми существами. Все восхищались армией, но никто не торопился пойти к ней на помощь, чтобы преодолеть врага.

Шеф еще раз говорил о саксонцах; они вполне заслуживают того, чтобы дело их при Гравелоте было выставлено вперед. «В особенности следует похвалить маленьких шварцвальдцев, – добавил он. – Они пишут очень скромно о себе в своих газетах, но они чрезвычайно храбро сражались. Постарайтесь изобразить возможно отчетливее подробности сражения 18-го августа».

В канцелярии между тем ревностно работали. Советники и секретари писали и читали с напряженным вниманием среди карт, бумаг, дождевых пальто, сапожных и платяных щеток, бутылок со вставленными в них свечами и вскрытых конвертов, валявшихся на полу. Приказания получались и отдавались курьерам и канцелярским чиновникам. Пахло сургучом. Все громко разговаривали. Дела были спешные, так что некогда было заботиться об этикете учтивости. Абекен необыкновенно быстро бегал между столами и вестовыми, и голос его звучал весьма внушительно. Я думаю, что из-под его проворного пера немало вышло в это утро статей; я слышал, как часто он отодвигал стул и звал служителя. С улицы доносились шаги, музыка, барабанный бой и грохот телег. Трудно было в этом хаосе собрать мысли и что-нибудь сделать. С доброй волей, впрочем, можно было все преодолеть.

После обеда, за которым канцлер и некоторые советники не присутствовали, потому что обедали у короля, я отправился с Виллишем опять к церкви, а оттуда по извилистой тропинке – на самую вершину горы, где стоит капелла во имя св. Анны. Около нее под тенью ветвистого дерева ужинала группа ополченцев с солдатами егерского батальона. Они вместе сражались 18-го. Я хотел узнать от них что-нибудь относящееся к делу, но они ничего не могли мне сообщить, кроме того что храбро дрались. По дороге, тут и там, видны были следы старых стен, а на равнине той же вершины – правильно расположенные деревья и кустарники. Очевидно, когда-то здесь был большой сад, пришедший теперь в запустение.

В сторону от капеллы идет прямой спуск между тенистыми деревьями. Здесь мы встретили священника в черной рясе с открытою книгой в руках. Он читал, скромно вознося свои молитвы к Всевышнему. Перед нами расстилался чудный вид. Вдали виднелся маленький город, за ним к северу и западу далеко развертывалась равнина, зеленели поля, группы деревьев, рощи, блестели купола храмов, к югу и западу возвышался гребень Аррагонских гор, покрытый необозримым темно-зеленым лесом, исчезавшим в голубом облаке. Равнина пересекалась тремя дорогами. Одна из них идет по прямому направлению на Варенн. Около дороги, недалеко от города, был расположен баварский лагерь, в котором теперь горели костры; клубы дыма живописно поднимались. Правее, на самом горизонте, виднелась расположенная на лесистом холме деревня Фокоар; еще правее – возвышались отдельные горы, а над ними в светло-голубой дали висел город Монфокон. По направлению к востоку идет второе шоссе на Верден. Правее, мимо лагеря саксонцев, шла полукругом дорога на Барледюк, по которой теперь тянулись войска. Их штыки блестели при заходящем солнце, издали доносились звуки барабанного боя.

Долго любовались мы этой чудной картиной, облитой с запада лучами заходящего солнца, пока горные тени не покрыли постепенно всей долины и все потонуло в сумраке. На возвратном пути мы еще раз вошли в церковь, которую заняли теперь гессенцы. Они лежали на соломе перед алтарем и, вероятно, не видя в том ничего дурного, – это были невинные люди – закуривали трубки у неугасимой лампады.

Я вписываю сюда несколько интересных заметок, взятых из дневника одного баварского офицера. В мае 1871 года, при возвращении в Клермон, он квартировал в том же доме, в котором во время нашего пребывания в этом городе жил король Вильгельм, и точно так же в качестве любителя природы осматривал гору и капеллу Св. Анны. Там застал он священника, того самого, с которым мы встретились, познакомился с ним и узнал от него многое, достойное внимания. Остатки стен, которые мы видели, принадлежали замку, впоследствии обращенному в монастырь, а потом разоренному во время первой французской революции. Священник был уже стар; 56 лет прожил он на этом месте. Это был человек, проникнутый глубоким религиозным чувством, и хороший патриот. Несчастье его родины камнем лежало у него на сердце; он, впрочем, не отвергал, что причиною всего был преступный задор французов. Кстати, при этом он рассказал один очень некрасивый анекдот о своих соотечественниках. Я хочу изложить его здесь приблизительно его словами, насколько это позволяют мне данные источника, которым я пользуюсь.

«В прошлом августе неожиданно пришли сюда точно так же, как и вы, господа, французские кирасиры. Как и вам, им захотелось осмотреть гору и ее окрестности. Со смехом прошли они мимо открытой тогда церкви и выразили мнение, что гостиница была бы тут более у места. Потом они притащили сюда ведро вина. Распив его около капеллы, они начали танцевать и петь. Вдруг откуда ни взялся рослый кирасир; на спине у него была большая собака, одетая в женское платье. Он пустил ее к танцующим с криком: «C’est Monsieur de Bismark!», и восторгу, вызванному гнусной шуткой, не было конца. Потом стали дергать собаку за хвост, и, когда она залаяла, кто-то из них заявил: «C’est le language de Monsieur de Bismark!» Они долго танцевали с собакой. Потом ее опять взвалили на спину, так как она должна была участвовать еще в процессии, которую они устраивали. Это возмутило меня. Я обратился к ним с речью и представил им, что грех – сравнивать человека, хотя бы и врага, с животным. Но все было напрасно. Поднялся оглушительный крик, и меня толкнули в сторону. Полный негодования, я сказал им: «Берегитесь, чтобы вас не постигло наказание!» Однако они не обратили внимания на это предостережение, опять начался шум, и вся толпа с собакой, с криками и ревом отправилась в город, где, к сожалению, ее хорошо приняли. Ах, что я предчувствовал, совершилось. Не прошло и четырнадцати дней, как Бисмарк стоял победителем на том самом месте, где над ним так скверно глумились. Я видел этого железного человека, но я не думал тогда, что он будет так жесток и заставит мою бедную Францию изойти кровью. Все же тот день, в который кирасиры так согрешили по отношению к Бисмарку, не выходит у меня из памяти».

Составитель дневника рассказывает далее: «Мы разошлись по квартирам. Тут встретили мы нашего хозяина дома; он охотно показал нам комнату, в которой жил король Вильгельм, и кровать, на которой он спал. Он не мог достаточно нахвалиться королем за его рыцарские качества; о Бисмарке же сказал, что он с виду совсем не так ужасен, как о нем пишут. Граф пришел сюда однажды к королю, но должен был порядочно прождать; в это время на аудиенции был Мольтке; граф стал ходить по саду; и он при этом нашел, что с ним жить можно. Граф великолепно говорит по-французски; нельзя было предполагать в нем такого свирепого пруссака. Он беседовал с ним о сельском хозяйстве, и граф оказался таким же сведущим в этой области, как и в политике. Такой человек был бы полезен Франции, закончил добряк свою болтовню».

Воскресенье, 28-го августа. Утром, когда мы встали, лил теплый дождь, что мне напомнило Гете, жившего в сентябре 1792 г. в Валми в грязи и тине, до и после его бомбардирования. Я пошел к генералу Шеридану, который помещался в задней комнате аптеки, и по поручению шефа передал ему газету «Pall Mall». Потом я стал разыскивать саксонцев, чтобы узнать от них подробности дела 18-го августа, но мне встречались солдаты только в одиночку; они не могли сказать ничего нового. Наконец, мне попался один ландверный офицер, в котором я узнал помещика Фукс-Нордгофа из Мекерна под Лейпцигом. Он также сообщил мне мало нового; саксонцы особенно храбро сражались при Сен-Мари aux Chènes и Сен-Приво и удержали пришедшую в беспорядок гвардию, а егеря без выстрела заняли французскую позицию; лейпцигский (сто седьмой) полк потерял множество солдат и почти всех офицеров. Это было все. Впрочем, он передал еще, что Краузгар убит.

Утром, когда министр встал, опять закипела работа. Наши дела шли удачно. Я должен был телеграфировать, что саксонская кавалерия прогнала стрелков при Фуссьере и Бомоне, что мы намерены принудить Францию к уступке земель и что ни при каких других условиях не будет заключен мир.

Статья, одобренная шефом, гласила следующее:

«Немецкие войска после победы при Марс-ла-Туре и Гравелоте безостановочно подвигаются вперед, и, кажется, настало время решить, при каких условиях может Франция заключить с Пруссией мир. Слава и жажда приобретений не должны руководить нами точно так же, как и великодушие, так часто предписываемое нам иностранными газетами. Путь, который бы нам указал, как нам надо будет поступить, лежит на иной почве. Мы должны будем принять в соображение, как можно обеспечить безопасность Германии и главным образом ее южной части от дальнейших нападений алчных французов, нападений, которые со времен Людовика XIV и до сих пор повторялись более 12 раз и которые еще будут повторяться, если только Франции дать время окрепнуть.

Огромные жертвы, принесенные в эту войну немцами, и все наши настоящие победы будут напрасны, если Франция не будет ослаблена, а Германия – усилена. Удовольствуемся мы переменой династии или контрибуцией, и мы ничего не достигнем и не помешаем нынешней войне повести за собой ряд других войн, потому что гордые французы захотят во что бы то ни стало отмстить немцам за свой теперешний позор. Всякая контрибуция будет скоро уплачена таким большим государством, как Франция, и каждая новая французская династия будет стараться, ввиду своего упрочения на престоле и приобретения популярности, унизить Германию. Великодушие – очень почтенная добродетель, но она в политике обыкновенно неуместна. В 1866 году мы не взяли ни одной десятины земли у Австрии; что получили мы в благодарность за нашу умеренность? Не переполнена ли Вена чувством мести только за то, что была побеждена? Французы сердились на нас даже за Кениггрец, где не они были побиты! Несомненно, они только и будут думать отмстить нам за Верт и Мец, как бы великодушны мы ни были.

Если нам укажут на то, что в 1814 и 1815 годах политика действовала иначе, не так, руководствуясь несколько другими мотивами, то последствия тогдашнего деликатного обращения с Францией достаточно уже доказали, что оно принесло только вред. Если бы тогда ослабили Францию настолько, насколько того требовали интересы всемирного спокойствия, то теперь не было бы необходимости воевать.

Опасность не лежит в бонапартизме, хотя он преимущественно придерживается шовинистских воззрений, она лежит в неизлечимой и неискоренимой притязательности той части французского народа, которая задает тон всей Франции. Национальная черта французского характера есть страсть к нападению на своих мирных соседей; это обстоятельство каждой французской династии, какое бы имя она ни носила, даже самой республике предписывает путь, по которому те должны неуклонно следовать. Плоды наших побед могут заключаться в фактическом улучшении нашей пограничной обороны против этого беспокойного соседа. Кто в Европе желает облегчения военных расходов, кто желает такого мира, кто допускает что-нибудь подобное, тот должен устремлять, направлять свои желания на то, чтобы против французской страсти к завоеванию воздвигнута была солидная и прочная преграда, другими словами, чтобы и на будущее время Франция была поставлена, по возможности, в затруднение с небольшим сравнительно войском производить вторжения в Южную Германию и чтобы, с другой стороны, южногерманцы могли всегда держать Францию в почтительном отдалении. Поставить Южную Германию в безопасное положение путем укрепления границ составляет теперь нашу задачу. Исполнить ее – значит совершенно освободить Германию, значит, закончить войну за независимость 1813 и 1814 годов.

Самое меньшее, что мы должны требовать, самое меньшее, что может удовлетворить немецкую нацию во всех ее частях, в особенности наших замайнских союзников и соратников, – это уступка нам Францией больших дорог, ведущих к сердцу Германии, это завоевание нами. . . .

. . . . . .

местился в старинном замке налево от дороги. Второе отделение главной квартиры, в котором находились принц Карл, принц Леопольд Баварский, великий герцог Веймарский и наследный герцог Мекленбург-Шверинский, помещено было в деревне Жювэн. Мне квартирьеры отвели помещение в чистой комнате одной модистки, наискосок от квартиры шефа. На рынке была кучка французских пленных, а к вечеру к ним присоединилось еще несколько человек. Завтра, как я узнал, ожидают столкновение с Мак-Магоном.

В Гранпрэ шеф, по обыкновению, обнаруживал бесстрашие, не опасаясь, что на него могут сделать изменническое нападение. В сумерки гулял он один, без конвойного, по узким и безлюдным улицам города, весьма удобным для совершения преступления. Я говорю об этом, потому что знаю: я всегда следовал за ним в некотором от него расстоянии. Мне казалось, что, пожалуй, я могу ему пригодиться.

Узнав на следующее утро, что король с канцлером намереваются ехать, чтобы присутствовать при облаве на сильную французскую армию, я решил, вспомнив слова, сказанные канцлером в Понт-а-Муссоне после возвращения его из Резонвилля: «Wer sich grün macht, den fressen die Ziegen», просить его взять меня с собой. «Хорошо, – возразил он, – но если нам придется пробыть всю ночь под открытым небом, что с вами будет?» «Все равно, ваше превосходительство, – ответил я, – я уже буду знать, что делать». «Хорошо, в таком случае едемте вместе», – смеясь, сказал он. Пока шеф прошелся еще на рынок, я, совершенно довольный, успел собрать свою походную сумку, каучуковое пальто и дневник, и когда он возвратился и поместился в экипаже, то по знаку его я сел рядом с ним. Нужно иметь редкое счастье, чтобы удостоиться подобной чести.

Был 10-й час, когда мы выехали. Мы отправились по той самой дороге, по которой ехали день назад. Но скоро мы повернули в гору налево, оставив за собой несколько деревень; впереди были видны марширующие и отдыхающие солдаты и артиллерийский парк. В 11 часов мы приехали в городок Бюзанси и остановились здесь на рыночной площади в ожидании короля.

Граф был дорогою очень сообщителен. Сначала он сетовал на то, что во время занятий ему часто мешают разговоры, которые ведутся за стеной. «В особенности некоторые из наших господ имеют ужасно громкие голоса». «Я не раздражаюсь, – продолжал он, – обыкновенным шумом. Музыка и грохот экипажей меня не сбивают, но это случается, когда я ясно могу разобрать каждое слово. Тогда вдруг является желание узнать, в чем дело, и, таким образом, теряется нить мыслей».

Потом он мне заметил, что весьма неприлично с моей стороны отдавать честь офицерам. Приветствуют не министра или союзного канцлера, а только генерала, и офицеры могут обидеться, что статский относит это приветствие к себе.

Он опасался, что дельного сегодня ничего не выйдет; того же мнения были артиллерийские офицеры, стоявшие около Бюзанси на городском валу возле своих пушек. «То, что случилось как-то со мной во время охоты на волков в Арденнах, то произойдет, очевидно, и теперь, – сказал он. – Мы пробыли там несколько дней в глубоком снегу, и наконец нас уведомили, что напали на волчий след; но, когда мы пошли по следу, волк улизнул. Так будет сегодня и с французами».

В надежде встретить здесь своего второго сына он расспрашивал о нем офицеров и при этом заметил мне: «Вы теперь можете видеть, как мало развит у нас непотизм. Он уже служит 12 месяцев и ни до чего не дослужился, между тем как другие служат не более четырех недель и уже представлены к повышению». Я позволил себе спросить почему. «Да я не знаю, – отвечал он. – Я подробно справлялся, не сделал ли он чего дурного, был пьян, может быть, и т. д., но ничего подобного; напротив, он очень хорошо вел себя, и во время кавалерийского дела при Марс-ла-Туре так же храбро, как и другие, прорвался во французское каре». Несколько недель спустя, нужно заметить, оба его сына были произведены в офицеры. Потом рассказал он еще раз о своих приключениях 18-го августа. «Я отправил своих лошадей на водопой. Смеркалось. Я стал около батареи, которая была в действии. Французы молчали. Мы думали, что их артиллерия спешивается. Но на самом деле они приготовляли пушки и митральезы. Вдруг был открыт ими страшный огонь, посыпались гранаты и тому подобные снаряды, раздался непрерывный треск, грохот; свистом и шипением наполнился воздух. Мы были разъединены с королем, которого Роон просил удалиться. Я остался на батарее и думал в случае отступления сесть на ближайший лафетный ящик. Мы ожидали, что французская инфантерия поддержит залп; тогда они могли бы захватить меня в плен, в особенности если бы наша артиллерия отказалась взять меня с собой. Но залпа не последовало. Между тем привели опять лошадей, и я поехал к королю. На дороге, прямо перед нами, падали гранаты, которые прежде перелетали через нас!»

«Король должен был ехать еще дальше, о чем я ему доложил после представления, сделанного мне о том офицерами. Король заявил, что он голоден и хотел бы поесть. Было что пить – имелись и вино, и прескверный ром, купленные у маркитанта, – но еды не было никакой, кроме сухого хлеба. Наконец с трудом достали в деревне 2 котлеты, как раз только для короля, но ничего для его свиты, так что я принужден был поискать чего-нибудь другого. Его величество собирался провести ночь в карете, между убитыми лошадьми и тяжело раненными. Но потом для него нашлось помещение в одном кабачке. Союзный канцлер должен был ютиться где-нибудь под крышей. Наследный великий герцог Мекленбургский вызвался караулить общие экипажи, чтобы ничего не было украдено. И вот я с Шериданом отправился разыскивать какое-нибудь пристанище для себя. Мы подошли к дому, который еще горел. Рядом с ним стоял другой, но он был наполнен ранеными. В четвертом тоже; отсюда я, однако, не ушел. Я заметил наверху окно. «Что там наверху? – спросил я. – Все раненые». «Это надо исследовать». – И я пошел наверх, нашел 3 свободные кровати с хорошими и, по-видимому, довольно чистыми соломенными матрацами. Здесь мы переночевали. Я отлично спал».

«Да, – сказал его двоюродный брат граф Бисмарк-Болен, когда канцлер в первый раз рассказывал обо всем этом еще в Понт-а-Муссоне. – Ты тотчас же уснул, уснул и Шеридан, который завернулся в простыню и всю ночь видел тебя во сне, потому что я несколько раз слышал, как он бормотал: “О dear count!” «Гм, и наследный великий герцог – тоже этот приятный и любезный молодой человек», – сказал министр. «Лучшее в этой истории было то, – сказал Болен, – что, собственно говоря, не было никакой надобности искать ночлега. Они потом узнали, что недалеко от них находился роскошный загородный дом, приведенный в порядок для Базена, – с хорошими кроватями, сектом и другими дорогими винами; расположился там один из наших генералов и превосходно поужинал со своими товарищами».

Канцлер дорогою в Бюзанси продолжал: «Целый день я ничего не ел, кроме сухого хлеба и сала. Потом мы достали 5 или 6 яиц. Некоторые хотели их варить, но я разбил пару о шпагу и выпил сырыми, что меня очень освежило. На другой день, в первый раз в продолжение 36 часов, я насладился горячей пищей, предложенной мне генералом Гёбеном, и хотя это был только суп из гороховой колбасы, но он мне необыкновенно понравился».

Затем нашлась еще жареная курица, но «она ужасно вязла в зубах». Эта курица была предложена министру одним маркитантом, после того как уже была куплена у солдата другая сырая курица. Бисмарк принял ее от маркитанта и, заплатив ему за нее, отдал ему сверх того и сырую курицу, сказав: «Если мы еще раз встретимся на войне, то вы мне ее отдадите в жареном виде, если же нет, то, надеюсь, вы мне ее отдадите в Берлине».

Рыночная площадь города или местечка Бюзанси была наполнена офицерами, гусарами, уланами, фельдъегерями и разными повозками. Немного спустя прибыли Шеридан и Форсайт. В половине двенадцатого приехал король, и мы должны были тотчас выступить, так как получено было известие, что французы неожиданно остановились. Едва на расстоянии 4-х километров от Бюзанси успели мы добраться до плоскогорья, с правой и левой сторон которого были голые обрывы, как внезапно вдали послышался глухой треск. «Это выстрел из пушки», – сказал министр. Далее по ту сторону одного из обрывов на безлесной площадке стояли две колонны инфантерии, а впереди них находились две пушки, из которых стреляли. Но это было так далеко от нас, что выстрелы едва были слышны. Шеф удивлялся моей дальнозоркости. Сам он надел очки, без помощи которых он не может различать далеких предметов, о чем я, впрочем, узнал при этом впервые. Маленькие белые ядра, точно высоко поднявшиеся воздушные шары, носились две или три секунды в воздухе над обрывом и потом моментально исчезали. Орудия должны были быть немецкие, и, казалось, они направляли выстрелы по скату на противоположную сторону лощины, на верху которой чернел лес, а перед ним виднелось много темных линий. Вероятно, то были французы. Далее на горизонте возвышалась гора, на вершине которой росли 3 или 4 дерева. По карте обозначена была здесь деревня Стонн, откуда, как я после узнал, император Наполеон следил за ходом сражения.

Стрельба с левой стороны скоро прекратилась. Баварская артиллерия, голубые кирасиры и зеленые кавалергарды быстро промчались по дороге мимо нас. Немного далее, проезжая через небольшой лес, мы услыхали продолжительный треск, похожий на взрыв. «Разорвало ядро», – сказал Энгель, поворачиваясь к нам на козлах. Недалеко от того места, где баварские егеря отдыхали в шоссейных канавах и на клеверном поле, министр сел на лошадь, чтобы сопровождать едущего впереди нас короля. Мы несколько времени должны были простоять, чтобы дать дорогу быстро мчавшейся артиллерии. Егеря казались очень утомленными. Один из них жалобно просил у нас воды. «Вот уже пять дней, как у меня кровавый понос, – с грустью говорил он. – Ах! дорогой товарищ, я должен умереть, ни один доктор мне уже не поможет. Я весь горю». Мы старались его утешить и дали ему воды с коньяком. Батарея за батареей пролетали мимо нас, пока наконец мы не выбрались на свободу. Впереди, на горизонте, поднимались гранатные облака. Пушечный грохот становился яснее, слышался треск митральез, точно действовала колоссальная кофейная мельница. Наконец мы взяли направо в поле, мимо шоссе, от которого налево идет низменное место. Перед нами на небольшой возвышенности расположился король, на расстоянии 1000 шагов от лошадей и экипажей, в которых приехали он и его свита. Возле него находились шеф, много князей, генералов и других высших офицеров. Я следовал за ними по сжатому полю и наблюдал до позднего вечера сражение при Бомоне.

Перед нами расстилалась широкая, но не очень глубокая долина, на дне которой зеленел прекрасный лиственный лес. Затем виднелась покатая местность, на которой несколько правее был расположен городок Бомон со своею огромною церковью. Еще правее – опять был виден лес. Налево, на краю долины, – опять лес, вперемежку с кустарником. К нему вело шоссе, усаженное по обеим сторонам итальянскими тополями. Перед ним лежала маленькая деревушка или, точнее, несколько усадеб. Весь этот пейзаж с своею волнистою местностью заключался на горизонте линией далеких темных гор, возвышавшихся по сю и по ту сторону Бомона.

Теперь было ясно видно, как стреляли пушки. Город, вероятно, горит, судя по густому дыму, который стоит над ним и расстилается над деревнею и шоссе.

Стрельба немного умолкла. Прежде она была слышна около города, потом левее, наконец, выстрелы послышались из лесу, что на дне долины; вероятно, то стреляла баварская артиллерия, которая проезжала недавно мимо нас. Приблизительно около четырех часов прискакали галопом баварские кирасирский и кавалергардский полки, вслед за ними на шоссе показались уланы, если я не ошибаюсь, чтобы идти опять к деревне Стонн. Левее, близ опушки леса, происходила ожесточенная свалка. Один раз показался сильный огонь; а затем раздался треск. Вероятно, взлетел пороховой ящик. Говорят, что уже несколько времени в сражении принимает участие наследный принц.

Начало смеркаться. Король сидел на стуле и наблюдал за ходом сражения. Так как дул холодный ветер, то около него разложили костер из соломы. Канцлер взобрался на козлы вместе с Шериданом и его адъютантом. Ясно были видны искры лопающейся гранаты, которая вдруг из маленького облачка превращалась в остроконечную звезду. В Бомоне пылало зарево пожара. Французы быстро стягивались назад, и бой исчез за гребнем гор, которыми заканчивался горизонт. Сражение, которое уже в начале перешло в отступление неприятеля, было нами выиграно. Мы поймали волка, о котором говорил министр; по крайней мере мы должны будем поймать его завтра. На следующий день вечером, узнав все подробности, относившиеся к данному событию, я, между прочим, послал домой следующее письмо:

«Французы, во главе которых стоял император и его сын, отступают со всех пунктов, и все сражение было только наступлением с нашей стороны и отступлением со стороны французов, которые нигде не проявили той энергии, которую они выказали в сражении при Меце. Или они сильно пали духом, или у них много новобранцев, которые, разумеется, не могут сражаться, как настоящие солдаты. Форпосты их были дурно установлены, и их арьергард легко мог подвергаться нападению. Наши потери убитыми и ранеными на этот раз гораздо незначительнее, чем при Меце, где мы ближе сходились с французами. Напротив, последние во время неожиданного нападения на них при Муссоне, где они были оттеснены за Маас, потеряли очень много людей. Наша добыча, насколько теперь известно, состоит из двадцати пушек, одиннадцати митральез, двух лагерных палаток, множества багажа и военных запасов и приблизительно пяти тысяч пленных. Французская армия, насчитывавшая до этого дня в своих рядах 100 или 120 тысяч человек, заперта теперь в Седане и лишена всякой возможности обойти наше правое крыло к Мецу. Я думаю, мы имеем право считать победу 30-го августа за самую важную в настоящей войне».

С наступлением сумерек мы покинули нашу позицию, откуда наблюдали сражение, и возвратились в Бюзанси. Движение, господствовавшее в эту ночь здесь и кругом, напоминало о пребывании многочисленной армии. Дорога была занята баварской пехотой. Немного далее виднелись остроконечные каски прусской инфантерии. Наконец, тянулись длинные обозы, которые по временам загораживали нам путь.

Была темная ночь, когда мы доехали до Бюзанси, которое горело кругом сотнями огней. Длинные тени множества людей, лошадей и телег дрожали на полях. Мы вышли из экипажей перед домом одного доктора, который жил в конце улицы, недалеко от квартиры короля и к которому попали еще сегодня утром наши чиновники, остававшиеся в Гранпрэ. Я лег в задней комнате на полу, на соломенном матраце и под одеялом, принесенным мне из лазарета. Несмотря на это, я спал сном праведного.

Среда, 31-го августа . Между 9 и 10 часами утра король с канцлером поехали осмотреть вчерашнее поле битвы. Я осмелился сопровождать министра. Мы поехали по вчерашней дороге мимо Бар-де-Бюзанси и Соммота, причем мы обогнали несколько эскадронов баварских уланов, которые здесь отдыхали и которые встретили короля громогласным «ура!» Мне показалось, что их пики короче прусских. Из Соммота, наполненного ранеными, мы въехали в прекрасный лес. В 11 часов мы были в Бомоне. Король Вильгельм и канцлер сели тут на лошадей и поскакали через поля налево. Я пешком пошел по тому же направлению. Экипажи отправились в город, где должны были нас ожидать.

Но предварительно я записал себе на память приказания, которые я получил в течение дня от канцлера, чтобы завтра в точности исполнить их. Канцлер был опять необыкновенно сообщителен и снисходительно относился к моим расспросам. Он немного простудился. Прошедшую ночь он чувствовал сильные судороги в ноге, что с ним иногда случается. Ему помогает только следующее средство: он начинает босиком ходить по комнате. Но тут-то он и простудился. «Один черт должен быть изгнан другим: судороги кончились, а насморк начался».

Затем он выразил желание, чтобы я еще раз обратил внимание прессы на то, что французы ведут войну, как варвары, и что постоянно повторяются с их стороны нарушения правил Женевской конвенции, «которые, конечно, в сущности, никакого практического значения иметь не могут», добавил он. Говорил также, чтобы я упомянул об их непозволительной стрельбе в парламентеров, сопровождаемых трубачом и белым флагом. «Они позволили толпе оскорблять немецких пленных в Меце, – продолжал он, – не давали им ничего есть и запирали их в подвалы. Удивительного в этом, впрочем, ничего нет. Они постоянно воевали с дикарями, и после войн в Алжире, Китае, дальней Индии и Мексике они сами наконец сделались варварами».

Потом он заметил, что вчера красноштанники не выказали ни особенной боевой стойкости, ни бдительности. «У Бомона, – продолжал он, – прикрытие тяжелой артиллерии в 6 часов утра наткнулось на их лагерь. Сегодня вот мы увидим, как убитые лошади у них валяются в пикетных ямах. Многих убитых нашли в одной рубахе, масса раскрытых ранцев и сумок на поле, а в них – остатки вареного картофеля и вяленой говядины».

При въезде в лес он, быть может, наведенный на эту тему нашей встречей на дороге с королевской свитой, в которой находились граф Бисмарк-Болен и Гацфельд, заговорил о Борке, королевском кассире, а потом перешел к графу Беристрофу, нашему тогдашнему послу в Лондоне.

Я при этом позволил себе предложить вопрос, что за человек был фон дер Гольц, о котором приходится слышать теперь самые разнообразные суждения. Был ли он в самом деле настолько способным и замечательным человеком, каким его считают теперь все.

«Да, в известном смысле он был способный человек, – отвечал он, – работник проворный, образованный, но человек крайне переменчивый в своих суждениях о лицах и событиях; сегодня относительно данного лица он принимает один способ действия, завтра – другой, часто противоположный первому. При этом он постоянно влюблялся в принцесс, при дворах которых он был аккредитован: сперва в Амалию греческую, потом в Евгению. Он был убежден, что если мне иногда удавалось сделать что-нибудь, то ему при его великом уме это должно удаться и подавно. Кроме того, он постоянно интриговал против меня, несмотря на то что в молодости мы были товарищами; он писал постоянно письма к королю, наполненные обвинениями и предостережениями против меня. В этом, однако же, он не имел успеха: король передал мне эти письма и поручил ответить на них. Но он был крайне упрям и продолжал работать в этом направлении неутомимо и беззастенчиво. Кроме того, подчиненные не любили его. Они просто презирали его. Я помню, что, когда я в 1862 году прибыл в Париж, я зашел к нему и велел доложить о себе, но он как раз в это время собрался прилечь отдохнуть. Я и хотел оставить его в покое, но секретари были очень рады случаю потревожить его; один из них пошел тотчас же доложить обо мне, чтобы иметь удовольствие побесить его. А между тем ему было очень легко снискать расположение и привязанность своих подчиненных. Посланник всегда может это сделать. И мне это также удавалось. Министру некогда этим заниматься – много есть другого, что нужно сделать и о чем надобно подумать. Поэтому я и обставил себя теперь более по-военному».

Из этой характеристики нетрудно усмотреть в фон дер Гольце натуру, родственную графу Арниму, так сказать, его предшественнику. Под конец министр заговорил о Радовице и при этом заметил, между прочим: «Перед Ольмюцем надобно было гораздо раньше привести армию в надлежащее положение; он виноват, что это не было сделано»… К сожалению, мы должны пока пройти молчанием те интересные сообщения, которыми мотивировано было вышесказанное суждение, равно как и многое другое, что сообщил нам потом канцлер.

Король и канцлер вскоре подъехали к тому месту, где действовало «прикрытие тяжелой артиллерии»; я, сделав свои наброски, тотчас же присоединился к ним. Место, о котором идет речь, лежит шагов на 800 или на 1000 вправо от дороги, которая привела нас к нему. От него по направлению к лесу, в глубине долины идут огороженные поля; там лежало около 12 убитых немецких солдат 31-го Тюрингенского полка. Один, простреленный в голову, зацепился за кустарник, через который он, очевидно, хотел перескочить. Вид места был ужасен. Все кругом синело и краснело французскими трупами; много убитых от взрыва гранат. Нападение на французов было произведено 4-м корпусом, который произвел в их рядах неописанное опустошение. Черные от пороха, покрытые запекшейся кровью, валялись мертвецы по полю, кто на спине, кто ничком, многие с открытыми неподвижными глазами, как у восковых кукол. На одном месте нашли мы пятерых убитых одним пушечным выстрелом. У троих были оторваны головы, у одного разорван живот, и из него вытекли внутренности; пятый, лицо которого было закрыто черным покрывалом, был изувечен, вероятно, еще более страшным образом. Поодаль, словно пустой сосуд, лежала верхняя часть черепа; а около него мозги – точь-в-точь как в кухне. Кепи, фуражки, сумки, листки бумаги, башмаки были рассеяны повсюду. Раскрытый офицерский чемоданчик, котел на потухшем костре с варившимся картофелем, куски мяса в блюдах, которые ветер посолил уже песочком, – все это показывало, насколько неожиданно явились наши, а вместе с ними и истребление. Бронзовая пушка тоже осталась на месте. Я снял с одного покойника бронзовую медаль, которая висела у него на голой груди на эластическом шнурке. На ней было изображение какого-то святого с крестом в руке; под фигурой знаки епископского достоинства: митра и жезл, вверху слова Crux S.Р. Bened. На оборотной стороне отчеканен пунктиром крест в кругу, напоминающий по форме наш ландверский крест, покрытый целыми рядами букв. Вероятно, это были начальные слова молитв или благочестивых заклинаний. Этот амулет католической церкви, надетый, вероятно, на шею бедному парню его матерью, а может быть, и священником, однако же, не помог ему нисколько. Маркитанты и солдаты расхаживали кругом и искали чего-то. «Вы не доктор ли? – вдруг спросил кто-то меня. «Доктор, но не врач. Что вам угодно?» «Там лежит один; он еще дышит». Раненый совершенно спокойно позволил положить себя на носилки и нести. Несколько дальше на полевой дорожке, ведущей к шоссе, мне попался еще один, лежавший навзничь; когда я наклонился к нему, он повернул глаза в мою сторону, грудь его еще поднималась, хотя коническая немецкая пуля сидела у него во лбу. На пространстве приблизительно в 500 квадратных шагов лежало около 150 трупов, и между ними – не более 10 или 12 из наших.

Подобным зрелищем я, однако же, уже насытился по горло и потому поторопился поскорее добраться в Бомон, к нашей колонне. По дороге туда, перед первыми домиками деревни, направо от дороги, увидал я целую толпу пленных французов. «Около семисот», – сказал мне охраняющий их со своим отрядом лейтенант, угощая меня стаканом мутного баварского пива, за что я отблагодарил его глотком коньяка из моей дорожной фляжки. Далее попадается мне молодой раненый офицер в экипаже; солдаты его роты приветствуют раненого, делая ему под козырек. На рыночной площади около церкви местечка опять пленные красноштанники и между ними несколько офицеров. Я спрашиваю саксонского егеря, где королевские экипажи. «Уехали уже с четверть часа назад вон в ту сторону». Значит, опоздал во всяком случае. Спешу по указанному направлению вдоль шоссе, усаженного тополями, к сожженной вчера вечером деревеньке. Жара страшная. Спрашиваю снова у стоящих в деревне солдат о королевских экипажах. Наконец за последним домом деревни, у опушки леса, где направо и налево в шоссейных рвах лежат массами тела убитых баварцев и французов, заметил экипаж шефа. Он чистосердечно обрадовался моему возвращению. «Ну, вот и вы наконец. А я хотел было уж послать за вами. Впрочем, если б вы и не вернулись, я был уверен, что вы не пропадете. Я думал, в случае если доктор не вернется к ночи, он дойдет до сторожевых костров и расспросит, где мы», – говорил шеф.

Потом он рассказал мне, что ему пришлось увидать и испытать в это время. Он обратил также внимание и на первую попавшуюся мне, упомянутую выше, партию пленных. Среди них он заметил священника, который, как говорят, стрелял по нашим солдатам. «Он отрицал этот факт, когда я его спрашивал. Берегитесь, сказал я ему, если это будет доказано, вас повесят непременно. Рясу-то я велел снять с него потом».

«У церкви, – продолжал шеф, – король заметил раненого мушкетера; и хотя последний после вчерашней работы был порядочно-таки грязен, но король все-таки подал ему руку, чем, без сомнения, немало изумил бывших при этом французских офицеров. – Ваше звание? – спросил король раненого. – Доктор философии. – В таком случае вы, должно быть, умеете переносить вашу рану, как подобает философу. – Да, – отвечал тот, – я уже приготовился к этому».

Дорогой, около другой деревни, встретили мы кучку баварцев, простых солдат; они нога за ногу тащились под палящими лучами солнца. «Эй, земляк, – крикнул одному из них союзный канцлер, – не хотите ли коньяку?» Ему, разумеется, хотелось; выразительный взгляд другого показывал, что и он тоже страстно желает хлебнуть, третий тоже; каждый из них, а за ними и другие отпили по глотку, кто из министерской, кто из моей фляжки, и потом каждый получил еще по сигаре.

Четверть мили дальше в деревне, не означенной на моей карте, – название ее, кажется, Креанж или что-то в этом роде, – находились лица из свиты кронпринца. Здесь король приказал подать завтрак, к которому был приглашен также и граф Бисмарк. Я же присел на камень у дороги и набросал карандашом мои заметки, потом пошел помогать переносить и убирать раненых голландцам, которые недалеко от этого места раскинули большую зеленую палатку и устроили свой вспомогательный амбуланс.

Вернувшись, министр спросил меня, что я поделывал. Я сказал ему. «Я и сам охотно пошел бы с вами туда», – ответил он, глубоко вздохнув.

Потом дорогой разговор довольно долгое время вертелся около высших сфер, и шеф охотно и обстоятельно отвечал на мои вопросы и удовлетворял моей любознательности. Я сожалею, что по разным причинам должен оставить эти сообщения про себя; я могу только заметить, что они были настолько же характерны, насколько и поучительны и далеко не чужды живого и острого юмора. Потом от богов, из заоблачных сфер, мы снова перешли к простым смертным, коснулись между прочим Аугустенбургера и его баварского мундира. «Он мог бы устроиться гораздо лучше, – заметил министр. – Я сначала от него требовал только тех уступок, на которые согласились мелкие немецкие князья в 1866 году. Он же не сдавался ни на какие компромиссы. Я припоминаю мои переговоры с ним в 1864 году. Дело происходило у меня в биллиардной, рядом с моим кабинетом. Разговор тянулся до ночи, я называл его тогда в первый раз ваше высочество и был вообще с ним очень обходителен. Я заговорил о том, что нам нужна очень Кильская гавань. Он возразил, что при этом ему придется уступить около полутора квадратных миль. С этим я тоже должен был согласиться. Когда же он сказал, что ничего не хочет слышать о наших требованиях, что этому препятствуют чисто военные соображения, – я переменил с ним тон. Вместо высочества начал величать сиятельством и совершенно хладнокровно на нижненемецком наречии пояснил, что цыпленку, которого мы сами высидели, мы сумеем и шею свернуть».

После необыкновенно долгой дороги через горы и долы, только к 7 часам вечера добрались мы наконец до нашего временного места жительства, городка, или, правильнее, местечка Вандресс. Дорогой мы проезжали через довольно большие селения, попались нам также два замка. Один очень старинной постройки, с массивными угловыми башнями. Переехали потом через какой-то канал, обсаженный высокими старыми деревьями; это последнее место напомнило канцлеру характерные черты бельгийского ландшафта. В одной деревне увидал меня через окно Людвиг Пейтш, попавший сюда, вероятно, в качестве военного корреспондента, и поздоровался со мной. В ближайшей затем деревушке Шемери была остановка на полчаса. Король делал осмотр нескольким пехотным полкам, по каковому случаю ему кричали «ура!».

В Вандрессе канцлер остановился в доме вдовы Бодело, где устроились и другие близкие к нему лица. С Кейделлем и Абекеном, которые приехали, если не ошибаюсь, из Бюзанси, случилось в дороге приключение. В лесу, за Сомотом или около Стонна, из чащи на них высыпало восемь или десять французских солдат с Шасспо. Они появились и скрылись снова в лесу. Господа генералы отступили в полном порядке и поехали по более верной дороге. Ничего нет невозможного, что обе стороны ударились в бегство друг от друга. Сен-Бланкар, ехавший с Бельзингом и Виллишем по той же дороге и тоже испытавший сладость встречи с красными штанами, полагает, что он подвергал свою жизнь опасности ради отечества. Наконец, Гацфельд с Бисмарком-Боленом похвалились маленьким геройским подвигом: если я не забыл, они в том местечке, где канцлер завтракал с королем, разыскали беглого француза в винограднике, и не помню уж, сами ли они его взяли в плен или другим поручили сделать это.

В Вандрессе в первый раз я встретил вюртембергских солдат: здоровые, плотные ребята; темно-голубая форма их с двумя рядами белых пуговиц и черными перевязями напомнила мне датские военные мундиры.

Глава V

День Седанской битвы. – Бисмарк и Наполеон в Доншери

По всем сведениям, первого сентября приближалась к концу охота Мольтке за французами в области Мааса, и мне выпало на долю присутствовать на ней в этот день. Встав утром очень рано и приведя в порядок мой дневник, куда в ближайшем будущем должны были занестись весьма интересные события, я, выйдя из моей квартиры, направился к дому Бодело. Я пришел туда как раз в тот момент, когда мимо решетки садика квартиры шефа проходил сильный кавалерийский отряд, состоявший из пяти прусских гусарских полков, зеленых, коричневых, черных и красных (Блюхеровских). Слышно было, что шеф через час намерен отправиться вместе с королем на обсервационный пункт перед Седаном следить за ходом ожидаемой ныне катастрофы. Когда экипаж подъехал, вышел канцлер, осмотрелся кругом, и взгляд его упал на меня. «Умеете ли вы дешифрировать депеши, доктор?» – спросил он меня. Я отвечал утвердительно. «Ну, так возьмите с собой ключи и отправляйтесь с нами». Я не заставил себя повторять приглашения и через несколько времени ехал уже в карете, где в это утро, кроме меня, сидели Бисмарк-Болен и министр.

Сделав несколько сот шагов, мы остановились перед домом, где жил Верди, позади королевских экипажей, которые здесь поджидали государя. В это время явился Абекен с бумагами за получением приказаний. Шеф принялся что-то растолковывать и, по своему обыкновению, во второй раз повторять разъясненное; но в эту минуту проехал принц Карл со своим известным всем негром, одетым в восточный костюм. Наш старик, превращающийся обыкновенно весь в слух и внимание, когда с ним говорит шеф, имел слабость ко всему, что, так или иначе, касается двора, которая на этот раз послужила ему не к добру. Появление принца, очевидно, приковало к себе гораздо большее внимание, чем слова министра. Последний, заметив это, предложил ему несколько вопросов по поводу тотчас сказанного и получил ответы на них совершенно неподходящие. За это старику сделано было суровое внушение. «Однако же слушайте ради самого создателя, что я вам говорю, господин тайный советник, и оставьте принца в покое. Мы ведь с вами говорим о делах. – Потом, обращаясь к нам, прибавил: – Старик совсем теряет соображение, когда видит какую-нибудь придворную церемонию. Но без него обойтись я никак не могу», – докончил он, как бы извиняя Абекена.

После того как король вышел и пестрая свита его помчалась вперед, тронулись и мы. Мы снова проехали через Шемери и Шеери, места, знаменитые по вчерашним событиям, и остановились около третьей деревни у подошвы обнаженного холма, налево от шоссе. Здесь король со своей свитой из князей, генералов и придворных сели на лошадей; наш шеф последовал их примеру, и все направились на плоскую вершину холмика, стоявшего перед нами. Отдаленный гул пушек возвестил нам, что ожидаемая битва уже в полном разгаре. Яркое солнце на безоблачном небе освещало расстилавшуюся перед нами картину.

Оставив экипаж на попечение Энгеля, я присоединился к обществу, расположившемуся наверху, посреди сжатого поля, откуда видно было на далекое расстояние окрестности. Перед нами глубокая и широкая, по большей части покрытая зеленью долина; на окаймляющих ее вершинах порос кое-где лесок, вдоль по лугам, змеясь, течет голубая река Маас, подходящая вплоть к маленькому укреплению Седана . По гребню возвышения, направо от нас, на расстоянии ружейного выстрела начинается лес, налево – кустарник. На переднем плане, прямо под нами, долина образует косой уступ; здесь, направо от нас, стоят батареи баварцев и усердно посылают свои снаряды в неприятельский город; за ними чернеют войска, выстроенные колоннами; впереди пехота, за нею кавалерия. Еще правее поднимается колонна черного дыма. Говорят, что это горит деревня Базейлль. Седан рисуется на горизонте приблизительно в расстоянии четверти мили от нас; при ясной атмосфере его дома и церкви отчетливо видны отсюда.

Над крепостью, стоящею влево от города, в виде отдельного предместья недалеко от противоположного берега реки поднимается ряд широких холмов, покрытых лесом. Лес этот спускается и в глубину ущелья, расщепляющего здесь гребень гор; левая сторона его обнажена, правая местами покрыта деревьями и кустарниками. Около ущелья я замечаю, если меня не обманывает зрение, несколько деревенских домиков, а может быть, и вилл. Левее холмов – равнина; среди нее возвышается одинокая горка, увенчанная группой высоких деревьев. Недалеко оттуда, среди реки – обломки взорванного моста. В отдалении направо и налево видны три или четыре деревеньки. На горизонте задний план картины замыкает мощный горный хребет, покрытый густым, непрерывным, по-видимому, хвойным лесом. Это Арденнские горы на бельгийской границе.

На холмах, прямо за крепостью, находится, по-видимому, главная позиция французов. Кажется, наши войска намерены охватить их в этом месте со всех сторон. В настоящую минуту можно заметить только наступление правого крыла наших: они медленно, но безостановочно подвигают вперед линию огня действующих орудий; исключение составляет только наша баварская батарея, которая все время стоит на одном месте. Пороховой дымок показывается и за холмами, и за расселиной; можно заметить, что расположенное полукругом войско, охватывающее неприятеля, стремится образовать вокруг последнего замкнутый круг. На левой половине сцены господствует полнейшая тишина. Часам к одиннадцати из крепости, которая все время не отвечала на выстрелы, поднимается столб черного дыма, окаймленный языками желтоватого пламени. За линией огня французов и над лесом беспрестанно показываются белые облачка от выстрелов неизвестно чьих войск – немецких или французских. По временам раздаются также треск и шипение митральез.

На нашей горке блестящее собрание: король, Бисмарк, Мольтке, Роон, князья, принц Карл, высочества Кобургские и Веймарские, наследный герцог Мекленбургский, генералы, флигель-адъютанты, гофмаршалы, граф Гацфельд, вскоре, впрочем, исчезнувший, русский агент Кутузов, английский Валькер, генерал Шеридан, его адъютант, все в полной форме с биноклями около глаз; король стоял, а канцлер занял место около полевой межи. Я слышал, что король велел сказать, чтобы присутствующие не скучивались вместе; в противном случае французы могли заметить группу из крепости и открыть по ней огонь.

К одиннадцати же часам благодаря энергичному движению, имевшему целью окружить позицию французов, начала выясняться и наша атакующая линия на правом берегу Мааса. Я стал горячо беседовать по этому поводу с одним пожилым придворным, может быть, гораздо громче и пространнее, чем было позволительно по условиям места и времени; чуткое ухо шефа уловило мои слова, он осмотрелся и знаками подозвал меня к себе. «Если вы, доктор, намерены развивать стратегические идеи, – сказал он мне, – то желательно, чтобы вы делали это не так громко; в противном случае король может осведомиться, кто это рассуждает там, и мне придется представить вас».

Вскоре принесли ему телеграмму, и он подошел ко мне и дал мне шесть штук их для дешифрирования. Таким образом, я на некоторое время потерял возможность следить за ходом битвы.

Я отправился вниз к экипажам, и в нашем нашел я себе товарища, графа Гацфельда, которому тоже пришлось в этот день в своих занятиях соединять полезное с приятным; впрочем, как мне показалось, он был меньше моего недоволен этим обстоятельством. Шеф поручил ему немедленно переписать длинное французское письмо в четыре страницы, перехваченное сегодня нашими солдатами. Я забрался на козлы, достал шифровые ключи и, вооружившись карандашом, принялся разбирать депеши, а битва за холмом гремела между тем, как ураган. Торопясь поскорее закончить работу, я и не замечал лучей полуденного солнца, которое обожгло мне одно ухо до такой степени, что оно покрылось волдырями. Первую разобранную телеграмму я отослал к министру с Энгелем – ему тоже хотелось посмотреть на битву. Следующие две я отнес ему сам, так как, к величайшему моему удовольствию, шифры, взятые нами, не подходили к трем последним телеграммам. По мнению шефа, впрочем, большой потери от этого быть не могло.

Был час дня. Линия нашего огня, охватывая большую часть неприятельского расположения, заняла собою и высоты, расположенные по ту сторону города. На дальних линиях взвивались уже белые клубы порохового дыма и знакомые нам уже, разорванные, неправильной формы облака от выстрелов шрапнелью; только на левом крыле все еще господствовала тишина. Канцлер сидел на стуле и внимательно изучал какой-то длинный документ. Я спросил его, не хочет ли он закусить и есть ли у нас с собой провизия. Он отклонил мое предложение. «Я бы не прочь, но и у короля ничего нет с собой», – пояснил он.

Неприятель, должно быть, находился недалеко от нас за рекой – все чаще и чаще слышалось отвратительное шипение митральез, про которые говорили, однако ж, что они больше лают, чем кусают.

Между двумя и тремя часами король, проходя близко мимо того места, где я стоял, посмотрел несколько минут в бинокль по направлению к предместью города и сказал окружающим: «Они сдвигают большие массы войск влево – мне кажется, они хотят прорваться там». И в самом деле колонны пехоты двинулись вперед по этому направлению, но быстро отступили назад, вероятно, заметив, что там также стоят войска, хотя и не слыхать выстрелов. Вскоре видно стало в зрительную трубу, как левее леса и ущелья французская кавалерия несколько раз пускалась в атаку. На нападения отвечали с нашей стороны беглым огнем. После отбития атак можно было и невооруженным глазом заметить, что вся дорога отступления французов покрыта валяющимися белыми предметами, трупами лошадей и шинелями. Немного спустя артиллерийский огонь начал заметно ослабевать по всей линии и французы отступили к городу и его ближайшим окрестностям. Как тотчас же было узнано, неприятель и слева, где недалеко от нашего холма вюртембержцы поставили две батареи и куда, как говорили, были стянуты 5-й и 11-й корпуса армии, был окружен и притиснут к бельгийской границе. В половине пятого повсюду замолкли французские пушки, а немного позднее стихли и наши.

Сцена оживилась еще один раз. Сперва в одном, потом в другом месте в городе показались два громадных белых облака – признак, что в двух местах начался пожар. И Базейлль все еще горит; от пожара на правой стороне горизонта в прозрачном вечернем воздухе поднимается густой громадный столб серого дыма. Красноватое вечернее освещение принимает все более и более интенсивный багровый цвет и золотит своими лучами лежащую перед нами долину. Холмы поля сражения, овраг среди них, деревни, дома и башни крепости, предместье Корси, налево в отдалении разрушенный мост – все это резко очерчивается среди красноватого освещения, и с минуты на минуту, все яснее и яснее вырисовываются отдельные подробности предметов.

Часов в пять генерал Гиндерзин разговаривал с королем; мне послышалось, что они говорили об обстреливании города и о грудах развалин. Четверть часа спустя является к нам баварский офицер; генерал Ботмер сообщает через него королю известие от генерала Майлингера о том, что последний стоит со стрелками в Корси; французы желают капитулировать; от них требуют безусловной сдачи. «Никто не может вести переговоры об этом деле, кроме меня. Скажите генералу, что парламентер должен явиться ко мне», – возражает король.

Баварец спускается обратно в долину. Король вдвоем беседует с Бисмарком, оба подходят к кронпринцу, затем слева присоединяются к ним Мольтке и Роон. Высочества Веймарский и Кобургский стоят в стороне. Несколько времени спустя является прусский адъютант и рапортует, что потери наши, насколько можно судить в настоящую минуту, не очень значительны: в гвардии они умеренны, среди саксонцев значительнее и менее многочисленны в остальных бывших в деле войсках. Только небольшой отряд французов проскользнул в лес по направлению к бельгийской границе, где их и разыскивают. Остальные все отступили в Седан.

«А император?» – спрашивает король.

«Это еще неизвестно», – отвечает офицер.

В 6 часов является новый адъютант и рапортует, что император находится в городе и немедленно пришлет парламентера.

«Однако результат прекрасный! – говорит король, обращаясь к окружающим. – И я благодарю тебя, что и ты этому содействовал», – заявляет он кронпринцу.

Затем он подал руку сыну, который поцеловал ее. Потом протягивает король руку Мольтке, тот тоже целует ее. Под конец подает он руку также и канцлеру, и они несколько времени толкуют о чем-то вдвоем, что, как кажется, не совсем нравится некоторым из высочеств.

В половине седьмого предшествуемый почетным эскортом из кирасиров слева медленно въезжает на гору парламентер от Наполеона, французский генерал Рейль. За десять шагов перед королем он спешивается, идет к нему, снимает шапку и передает ему большой пакет с красной печатью. Генерал – пожилой человек среднего роста, худощавый, в черном сюртуке с аксельбантами и эполетами, черном жилете, красных штанах и лакированных ботфортах. В руках у него не шпага, а тросточка. Все отступают на несколько шагов от короля, последний распечатывает письмо, читает его и затем передает содержание этого известного теперь всем документа Бисмарку, Мольтке, кронпринцу и остальным лицам. Рейль стоит поодаль против короля сперва в одиночку, потом вступает в разговор с прусскими генералами. Кронпринц, Мольтке и герцог Кобургский также вступили в разговор с французским генералом, а король в это время держал совет с канцлером; последний поручал Гацфельду написать ответ на письмо императора. Через несколько минут письмо было готово. И король переписал его начисто, причем он сидел на стуле, а столом ему служил другой стул, который майор Альтен, стоя перед ним на одном колене, держал на другом.

Около семи часов француз в сопровождении офицера и трубача-улана с белым парламентерским флагом отправился назад в Седан. Город горит теперь уже в трех местах, и, судя по красному отблеску дыма, в Базейлле тоже еще не кончился пожар. В остальном седанская трагедия кончилась, и ночь опустила занавес.

На следующий день должен был наступить эпилог драмы. Теперь же все начали разъезжаться по домам. Король уехал снова в Вандресс. Шеф, граф Бисмарк-Болен и я отправились в деревню Доншери, куда мы прибыли уже ночью и поместились там в доме доктора Жанжо. Селение было полно вюртембергскими солдатами, которые расположились лагерем на рыночной площади. Мы переменили место ночлега, потому что Бисмарк и Мольтке по условию должны были еще нынче вечером повидаться с французскими уполномоченными и прийти к соглашению относительно условий капитуляции запертых в Седане четырех корпусов французской армии.

Я ночевал в маленьком алькове возле задней комнаты первого этажа, стена об стену с канцлером, который занимал большую переднюю комнату. Ранним утром, часов около 6, разбудили меня тяжелые шаги. Я слышал, как Энгель говорил: «Ваше превосходительство, ваше превосходительство, какой-то французский генерал ждет вас у дверей; я не пойму, что ему нужно». Потом мне послышалось, что министр быстро поднялся с постели и через окошко обменялся несколькими короткими фразами с французом – это был снова генерал Рейль. Результат разговора был таков, что министр быстро оделся и, не дожидаясь завтрака, несмотря на то что он не ел ничего со вчерашнего дня, сел на лошадь и быстро ускакал. Я поскорее прошел в его комнату и бросился к окну, чтобы увидать, куда он поехал. Он скакал по направлению к рынку. В комнате его царствовал полнейший беспорядок. На полу лежала «Тägliche Lösungen und Lehtexte der Üdergemeinde für 1870», на ночном столике – другая религиозно-нравственная книга «Die tägliche Erquickung für gläubige Christen», которую, по словам Энгеля, канцлер постоянно читает, отходя ко сну.

Я также поспешил одеться, и, узнав, что граф отправился в Седан на встречу к императору Наполеону, который вышел уже из крепости, я поспешил туда же как можно скорее. Шагов 800 от моста через Маас у Доншери, направо от обсаженного тополями шоссе, стоит уединенный домик, в котором тогда жил какой-то бельгийский ткач. Домик выкрашен желтоватой краской – двухэтажный, в четыре окна с фасада; в нижнем этаже в окнах – белые ставни, во втором – такого же цвета жалюзи; крыша шиферная, как почти на всех домах в Доншери. Налево от домика – картофельное поле, сплошь покрытое белыми цветами, направо, шагах в пятнадцати от дороги, – мелкий кустарник. Я вижу, что канцлер встретил уже императора. Перед домиком ткача стояло шестеро высших офицеров французской армии. Из них пятеро имели на головах красные кепи с золотым околышем, на шестом была черная. На шоссе стоит четырехместный экипаж, по-видимому, наемная карета. Напротив французов стояли граф Бисмарк, его двоюродный брат граф Болен, поодаль от них Левештрем и два гусара, черный и коричневый. В восемь часов появился Мольтке с несколькими офицерами генерального штаба, но вскоре уехал снова. Немного времени спустя из-за дома вышел небольшого роста, худощавый человек в красном кепи с золотым околышем, черном пальто на красной подкладке с капюшоном и красных штанах; он заговорил с сидевшими на меже картофельного поля французами. На нем были белые лайковые перчатки, и он курил папироску. Это был император.

На том незначительном расстоянии, на котором я от него находился, я мог ясно разглядеть его лицо. Взгляд его светло-серых глаз имел в себе что-то мягкое, выражавшее утомление, как у людей, сильно поживших. Фуражка была сдвинута несколько на правую сторону, на которую склонялась и голова. Ноги непропорционально коротки по сравнению с длинным туловищем. Во всей фигуре императора было мало военного. Он казался слишком смиренным, можно сказать, слишком жидким для военного мундира, который он носил. Можно было подумать, что по временам на него нападают припадки сентиментальности. Это впечатление усиливалось еще более при сравнении маленького моллюскообразного человека с высокой и плотной фигурой нашего канцлера. Наполеон показался мне грустным, но не слишком разбитым нравственно и не настолько пожилым, как я его себе представлял. Он имел вид хорошо сохранившегося пятидесятилетнего мужчины. Через несколько минут он подошел к шефу, поговорил с ним в течение трех минут и потом снова пошел прохаживаться по картофельному полю взад и вперед, покуривая и заложив руки за спину. Затем снова короткий разговор между императором и канцлером, начатый в этот раз последним, после которого Наполеон опять отходит к своим французским спутникам. В три четверти девятого Бисмарк со своим двоюродным братом направился в Доншери, куда и я за ним последовал.

Министр несколько раз принимался рассказывать события нынешнего утра и вчерашнего вечера. Я соединяю в одно целое эти отдельные сообщения, стараясь сохранить не только смысл, но и подлинные слова рассказанного министром:

«Мольтке и я после битвы первого сентября для переговоров с французами направились в Доншери в пяти километрах от Седана, король же и главная квартира возвратились в Вандресс. Переговоры тянулись до полуночи, не приведя ни к какому результату. С нашей стороны, кроме меня и Мольтке, при переговорах присутствовали Блюменталь и еще трое или четверо из офицеров генерального штаба. Со стороны французов говорил Вимпфен. Требования Мольтке были кратки и ясны: вся французская армия сдается в качестве военнопленных. Вимпфен находил условия слишком тяжелыми. Армия за свою храбрость заслуживала лучшей участи. По его мнению, можно было отпустить армию, взяв с нее слово не действовать против нас в настоящую войну и обязав ее отойти в такую местность Франции, какую мы ей укажем, или в Алжир. Мольтке спокойно настаивал на своих требованиях. Вимпфен выставил ему на вид свое несчастное положение. Всего два дня назад прибыл он к армии из Африки; командование принял он под конец битвы после того, как Мак-Магон был ранен уже, и теперь он должен подписать свое имя под такой капитуляцией! Лучше он попробует держаться в крепости или отважится пробиться. Мольтке сожалел о том, что он, вполне уважая соображения генерала, не может принять их в расчет. Он признавал мужество французских солдат, но объяснил, что в Седане держаться далее невозможно и что равным образом нельзя и пробиться сквозь ряды нашей армии. Он готов был даже позволить одному из офицеров генерального штаба осмотреть наши позиции, чтобы доказать справедливость своих слов. Вимпфен попробовал на основании политических соображений склонить нас на более выгодные для французов условия. Мы должны бы желать скорого и прочного мира: для этого нам полезно показать свое великодушие. Пощада армии обязала бы к благодарности весь народ и возбудила бы дружественные чувства. Противное было бы началом бесконечной войны. После этого я взял слово, так как дело коснулось моей специальности. Я сказал ему, что можно было бы положиться на признательность государя, но не народа, а всего менее французского. У них нет ни прочного государственного порядка, ни учреждений; формы правления и династии сменяют одна другую, и при этом последующее правительство не считает обыкновенно себя обязанным выполнить обязательство предыдущего. Если б император крепко сидел на своем троне, то можно было бы рассчитывать на его благодарность, заключая условия сдачи армии. В настоящем же положении было бы глупостью не воспользоваться всеми выгодами, какие нам представлялись. Французы – завистливый и честолюбивый народ. Они были недовольны Кениггрецом и не простили нам его; а Кениггрец им не сделал никакого вреда. Какое же великодушие с нашей стороны может заставить их отказаться отплатить нам за Седан. Вимпфен не хотел согласиться со мной: он утверждал, что во время империи Франция научилась предпочитать мирное развитие военной славе, что она готова объявить братский союз всех народов и т. д. Было нетрудно доказать ему, что принятие его условий затянуло бы войну, а не способствовало бы ее окончанию. Я покончил тем, что мы остаемся при своих прежних требованиях».

«Затем говорил Кастельно и объяснил по поручению императора, что последний вчера передал королю свою шпагу только в надежде на почетную капитуляцию. Я спросил, чья это была шпага, шпага императора или шпага Франции. – Шпага императора, отвечал тот. – В таком случае об изменении условий не может быть и речи, быстро сказал Мольтке, и довольная улыбка скользнула по его лицу. Если так, мы завтра снова начнем битву. В четыре часа я снова велю открыть огонь, заключил Мольтке, и французы поднялись, чтобы уйти. Я постарался остановить их и еще раз обсудить дело; в конце концов, дело свелось на просьбу о продлении перемирия, которое дало бы им возможность обсудить в Седане вместе с своими наши требования. Мольтке сначала не соглашался на это, но уступил потом, когда я ему представил, что от этого никакого вреда для нас быть не может.

Второго сентября утром в 6 часов перед моей квартирой в Доншери появился генерал Рейль и объявил, что император желает говорить со мной. Я тотчас оделся и, неумытый, в пыли, как был в старой фуражке и больших смазных сапогах, поскакал в Седан, где, как я полагал, находится император. Но я встретил его уже во Френуа, за три километра от Доншери на шоссе. Он ехал в пароконной коляске с тремя офицерами, а трое других сопровождали его верхом. Из них мне были известны только четверо: Рейль, Кастельно, Москова и Вобер. Я взялся за свой револьвер, и глаза императора остановились на нем в течение нескольких минут… [3] Я поздоровался с ним по-военному, а император снял фуражку; сопровождавшие его офицеры последовали данному им примеру, после этого и я снял шапку, хотя это и противно военному регламенту. «Couvrez vous done», – сказал он мне. Я обходился с ним так, как бы он был в Сен-Клу, и спросил, не будет ли от него каких приказаний. Наполеон осведомился, может ли он поговорить с королем. Я объяснил ему, что это неисполнимо в данную минуту, так как его величество имеет квартиру в двух милях отсюда. Мне не хотелось сводить его с королем раньше, чем мы порешим с ним вопрос о капитуляции. Затем он спросил, где ему остановиться, и заявил, что он не может возвратиться в Седан, где его ждут неприятности. Город полон пьяных солдат, присутствие которых очень тягостно для жителей. Я предложил ему свою квартиру в Доншери, которую обязался освободить немедленно. Он согласился на это. Но проехав шагов двести, он велел остановиться и спросил, не может ли он остановиться в домике, который встретился нам тут. Я послал туда моего двоюродного брата, который между тем подъехал к нам; когда он вернулся, я сообщил императору, что там очень бедное помещение. «Это ничего», – отвечал он. Видя, что он ходит взад и вперед и не находит, вероятно, лестницы, я подошел и поднялся с ним в первый этаж, и мы вошли в маленькую комнату в одно окошко. Это была лучшая комната в доме, но в ней мы нашли только простой сосновый стол и пару деревянных стульев.

Здесь у меня был разговор с императором, продолжавшийся около трех четвертей часа. Он сначала жаловался на несчастную войну, которой он вовсе не желал. Он вынужден был объявить ее под давлением общественного мнения. Я возразил ему, что и у нас никто не желал войны, а всего менее король. Мы также смотрели на испанский вопрос исключительно как на испанский, а не как на немецкий, и мы полагали, по его добрым отношениям к царствующему дому Гогенцоллернов, что ему и наследному принцу легко будет прийти к соглашению. Потом разговор перешел на настоящее положение вещей. Он желал прежде всего снисходительных условий капитуляции. Я объяснил ему, что не могу входить в такие переговоры, где выступают на первый план чисто военные вопросы, которые должен решить Мольтке. Затем мы заговорили о мире. Он объявил, что, как пленный, считает для себя невозможным решать условия мира. Я спросил, кого же он считает компетентным в этом деле; император указал на правительство, заседающее в Париже. Я заметил ему, что так как обстоятельства не изменились со вчерашнего дня, то мы и намерены настаивать на наших требованиях относительно Седанской армии, не желая рисковать результатами вчерашней битвы. Мольтке, которого я известил о случившемся, явился к нам и заявил, что он поддерживает мое мнение; вскоре он отправился к королю передать обо всем происходящем.

Прохаживаясь перед домом, император в разговоре отзывался с похвалой о наших солдатах и их командирах; когда же я, в свою очередь, заявил, что и французы тоже бились храбро, он заговорил снова об условиях капитуляции и спросил, не согласимся ли мы запертую в Седане армию переправить за бельгийскую границу и оставить ее там, предварительно обезоружив. Я снова попытался дать ему понять, что это вопрос военный и не может быть разрешен без соглашения с Мольтке. Он тотчас же заметил на это, что в качестве военнопленного он не может представлять собою правительственной власти, а потому и переговоры о подобных вопросах должны быть ведены с главным начальником французской армии в Седане.

Между тем отправились искать более удобное помещение для императора, и офицеры генерального штаба нашли, что маленький замок Бельвю около Френуа, где я в первый раз встретился с Наполеоном после битвы, может служить квартирою для него и еще не занят ранеными. Я сказал об этом императору и советовал ему перебраться в замок, так как в домике очень неудобно, а он, вероятно, нуждается в спокойном помещении. Королю же мы сообщили о новом местонахождении императора. Он ушел в домик, а я поскакал в Доншери переодеваться. Потом я перевел его в сопровождении почетного эскорта, состоявшего из взвода солдат первого кирасирского полка, в Бельвю.

Император настаивал на участии короля в переговорах, которые имели начаться здесь, рассчитывая на его мягкость и доброту, но он также желал, чтобы и я принял участие в обсуждении дела. Я же думал, что военные – люди более суровые и должны решить судьбу переговоров; подымаясь вместе на лестницу, я сказал тихонько офицеру, что пусть он вызовет меня через пять минут как бы по требованию короля; офицер так и сделал. Относительно короля было сказано пленному, что он увидит его лишь после подписания капитуляции. Дело и было облажено между Мольтке и Вимпфеном почти так, как мы говорили накануне. Затем произошло свидание их величеств. Когда император выходил от короля, я заметил слезы на его глазах. Со мной он был гораздо спокойнее и держал себя с большим достоинством».

Обо всех этих происшествиях, имевших место утром 2-го сентября, мы ровно ничего не знали определенного с того самого момента, как шеф в новом мундире и кирасирской каске снова ускакал из Доншери. Вплоть до самого вечера к нам доходили только неопределенные слухи о случившемся. В половине десятого мимо нас на рысях пронеслась вюртембергская артиллерия; это значит, что французы намерены сопротивляться и Мольтке дает им сроку на размышление до 11 часов, после чего должна немедленно начаться канонада из 500 орудий единовременно. Я отправился вместе с Виллишем посмотреть на это зрелище; мы прошли через Маасский мост, где около казарм стояли пленные французы, на шоссе к историческому отныне домику бельгийского ткача, а оттуда – на вершину холма, с которой нам виден был весь Доншери с его серыми шиферными крышами и все его окрестности. Повсюду по полям и дорогам кавалерия подымала целые клубы пыли, повсюду блестели стальной щетиной колонны пехоты. В той стороне от Доншери, где находился взорванный мост, виднелся лагерь. Все расстилавшееся внизу шоссе было сплошь занято повозками с багажом и фуражом. Так как и после 11 часов стрельба еще не началась, то мы и спустились снова вниз. Здесь мы встретили полицейского офицера Черницкого, который сбирался в экипаже ехать в Седан и нас звал с собою. Мы почти доехали с ним до Френуа, как нам встретился король – это было в час уже – с многочисленной свитой верховых, среди которых мы заметили и канцлера. Полагая, что наш шеф едет домой, мы сошли с экипажа и вернулись назад. Кавалькада, в которой были налицо также и Гацфельд и Абекен, проехала через Доншери и проследовала дальше; как оказалось, она отправилась осматривать поле битвы. Так как мы не знали, долго ли министр пробудет с остальными, то и остались ждать его на месте.

В половине второго несколько тысяч французских пленных кто пешком, кто в экипаже, один генерал верхом – все это следовало через город в Германию. Виднелись тут кирасиры в белых металлических касках, голубые гусары и пехотные полки от 22 до 52 с прибавкой еще 58-го полка. Конвой состоял из вюртембергских пехотных солдат. В два часа вслед за первой тронулась вторая партия также числом около двух тысяч человек. Между ними попадались негры в арабском костюме, широкоплечие фигуры с обезьянообразными и зверскими лицами, среди последних много старых солдат с медалями за крымскую и мексиканскую экспедиции. При этом произошел следующий трагикомический случай: один из пленных, идущих в партии, увидал на рынке раненого француза и признал в нем своего брата. «Eh, mon frère!» – крикнул первый и рванулся к нему. Но шваб из конвоя осаживает его назад с замечанием: «Was friesen, mich friest auch!» Прошу извинения за грубый, клоунский каламбур, но я его не сам выдумал, а передаю только, как дело происходило в действительности.

После трех часов проехали два отбитых у французов орудия с их зарядными ящиками, запряженные еще французскими лошадьми. На одной пушке было написано: «5 Jäger Görlitz». Потом в переулке позади нашей квартиры поднялся пожар. Вюртембержцы разбили там бочку с водкой и неосторожно подошли к ней близко с огнем. Другой, рядом стоявший с горевшим, дом они разрушили, потому что там им отказались дать водки; домик этот разносили, очевидно, умелыми руками, потому что, когда мы пришли туда посмотреть, что сталось с домиком, от него не было видно уже и следа.

Нужда царит между обитателями нашего городка; даже наш квартирный хозяин и его жена терпят недостаток в хлебе. Местечко переполнено постоем и ранеными; последних нередко принуждены бывают перетаскивать в конюшни. Придворные пытались занять наше жилище для наследного герцога Веймарского. Мы отстаивали свое помещение, и не без успеха. Потом какой-то офицер желал отыскать у нас помещение для какого-то мекленбургского князя. Мы указали офицеру на дверь и не советовали больше приходить к нам, потому что у нас живет союзный канцлер. Но стоило мне только отлучиться на некоторое время, чтобы веймарцы захватили в мое отсутствие квартиру. Я был доволен и тем уже, что они не захватили в свое владение постель нашего шефа.

Было уже десять часов, а министр все еще не возвращался, так что мы начали уже беспокоиться о нем. С ним могло случиться несчастье, или он мог также проехать с королем в Вандресс. Наконец он явился после одиннадцати часов, и я сел с ним ужинать. С нами сели за стол наследный принц Веймарский в светло-голубом гусарском мундире и граф Сольмс-Зонневальде, состоявший прежде при парижском посольстве, в настоящее время причисленный к нашему бюро, но редко туда показывавшийся.

Канцлер рассказывал разные разности о своей поездке по полю битвы. С небольшими перерывами он пробыл на седле около 12 часов. Они объехали все поле битвы, и повсюду, в лагерях и бивуаках, их встречали с небывалым энтузиазмом и воодушевлением. На самом поле битвы взято было в плен более 25 000 французов, да по заключенной ныне в полдень капитуляции сдалось в качестве военнопленных в Седане более 40 000 человек.

Министр имел удовольствие встретить своего младшего сына. «Я открыл в нем новое замечательное достоинство», – повествовал нам министр за столом, – он отличный свинопас. Он поймал самую жирную свинью, потому что она бегала медленнее всех, и унес ее на руках, как ребенка. Пленным французам, должно быть, было очень смешно видеть, как прусский генерал обнимал простого драгунского солдата».

«В другом месте, – продолжал рассказывать министр, – нас поразил внезапно сильный запах печеного лука. Я заметил потом, что запах шел из Базейлля; вероятно, причиной его были французские мужики: они стреляли из окон по баварцам, а те выбили их из жилищ и сожгли их дома». Потом говорили мы о Наполеоне, который завтра должен был направиться в Германию в Вильгельмсхёе. «Разговор шел у нас о том, – пояснял министр, – переправить ли его через Стенэ, Бар ле Дук или Бельгию». «Но он там уже не был бы нашим пленником», – возразил Сольмс. «Так что же за беда, – возразил министр. – Я стоял за то, чтобы его переправили в Бельгию, и он сам, по-видимому, склонялся к этому. Если б он и не сдержал своего слова, то нам вреда от этого никакого не было бы. Но в случае поездки его в Бельгию нам нужно было бы послать запрос в Брюссель и два дня сидеть в ожидании ответа».

Когда я вернулся в свой альков, то увидал, что Крюгер, вновь прибывший слуга канцлера, приготовил мою постель для Абекена. Последний стоял над нею в нерешимости и вопрошал меня: «Как же вы останетесь без постели?» Я возражал, что постель принадлежит ему без всякого сомнения и уступка с моей стороны была вполне законна – старик во всю нынешнюю поездку сопровождал короля верхом.

Я, однако же, довольно сносно провел ночь на полу в комнате рядом с кухней нашего доктора. Мое ложе устроено было моим изобретательным слугою Тейссом из четырех каретных подушек, обитых синим сукном; одна из них прислонена была к стулу и с успехом заменяла подушку. Одеяло мне заменяли страшная усталость и каучуковый макинтош; к этому Крюгер утром, когда стало невыносимо холодно, прибавил бурое шерстяное одеяло, добытое от французов в качестве военной добычи. Рядом со мной улеглись Тейсс и Энгель; в углу спали двое баварских солдат.

В соседней комнате лежал простреленный в руку ротмистр фон Дернберг, адъютант генерала Герсдорфа, командовавшего одиннадцатым корпусом. Утром рано, разбуженный шумом людей, принявшихся чистить платье, сапоги, пуговицы и болтать со служанкой по-французски, я поднялся с постели, из плошки, в которой лежала столовая ложка, я напился кофе и закусил куском хлеба. Таким образом, мне пришлось вкусить пищи, приправленной некоторою дозою лишений военного времени.

В восемь часов, когда я еще сидел за завтраком, раздался такой гром, что я подумал, что снова началась перестрелка. Оказалось, что это громко ржали лошади в соседней конюшне. Должно быть, им надоело стоять на скудной пище святого Антония; им на нынешнюю ночь дали только половинную дачу овса. Недостаток чувствовался во всем и повсюду. Потом слышал я, что Гацфельд отправился с поручением от канцлера в Брюссель. Вскоре канцлер, лежавший еще в поспели, позвал меня к себе. Он получил 500 штук сигар и поручил их мне раздать нашим раненым. Я и пошел странствовать по казармам, превращенным теперь в лазареты, по отдельным помещениям, закоулкам и хлевам около нашего дома. Я сначала делился моим запасом только с немцами, но французы, бывшие при этом, так жадно смотрели на раздаваемые сигары, и лежавшие на соломе немцы так усердно просили за них, – «что им смотреть да облизываться!» – «они ведь с нами все делят», говорили немецкие солдаты, – что я не счел воровством у своих дать несколько сигар пленным. Все жаловались на голод, все спрашивали, скоро ли их двинут оттуда. Но через несколько времени явились суп, хлеб и колбаса; даже тех, которые находились в сараях и конюшнях, добровольный санитар из баварского отряда оделил бульоном и шоколадом.

Утро было холодное, пасмурное и дождливое. Впрочем, проходившие массами прусские и вюртембергские войска находились, по-видимому, в наилучшем настроении. Они шли с музыкой и песнями. Вероятно, в большом соответствии с неприветливой погодой и сумрачным небом было расположение духа лиц, проезжавших в то же время по городу в экипажах в направлении, противоположном движению войск. Около десяти часов, исполнив поручение, которое мне было дано, насчет раненых, я пробирался под проливным дождем по площади через ужаснейшую грязь; в это время около меня проехал длинный ряд экипажей по направлению от моста на Маасе с конвоем из черных гусар с мертвыми головами. По большей части это были закрытые коляски и повозки с кладью и кухонными принадлежностями; за ними следовало несколько верховых лошадей. В закрытой карете сзади гусар ехал вместе с генералом Кастельно «седанский пленник», император Наполеон, отправлявшийся через Бельгию в Вильгельмсхёе. За ними вместе с князем Линаром и французскими офицерами, которые накануне присутствовали при свидании канцлера с императором, ехал в открытом шарабане генерал от инфантерии, генерал-адъютант фон Бойен, назначенный королем сопровождать императора. «Бойен очень хорош для этого», – заметил шеф по этому поводу вчера вечером, думая, вероятно, о том, что офицеры, окружавшие императора, могут оказаться слишком заносчивыми. «Он умеет быть груб в вежливой форме».

Позже мы узнали, что был сделан объезд на Доншери, так как император настоятельно просил не ехать мимо Седана. Гусары сопровождали его до самого Бульони, пограничного бельгийского города. Французские пленные солдаты, мимо которых проехал императорский поезд, не нанесли императору никаких оскорблений. А офицерам пришлось выслушать несколько неприятных замечаний: их, конечно, называли «изменниками», какими считались все проигравшие сражение или вообще потерпевшие от нас. По-видимому, для пленных была особенно тяжела минута, когда им пришлось проезжать мимо большого количества полевых орудий, попавших в наши руки. Абекен рассказывал по этому поводу следующий анекдот: «Один из адъютантов императора – кажется, князь де ла Москова, принял пушки, бывшие в прусской запряжке, за наши орудия и был этим несколько удивлен. Он спросил: “Quoi, est се que vous avez deux systèmes d’artillerie?” “Non, monsieur, nous n’avons qu’un seul, – ответили ему. – Mais ces canons lа? Ils ne sont pas de notres, monsieur”».

Глава VI

От Мааса до Марны

На некоторое время я продолжаю выписки из моего дневника.

Суббота, 5-го сентября . Мы оставили Доншери в первом часу пополудни. Дорогой нас застала непродолжительная, но необыкновенно сильная гроза; в долинах долго отдавался гром, и под конец пошел проливной дождь. Канцлер, как он рассказывал нам за обедом, был вымочен до костей. С ним был и дождевой плащ, но он только накинул его на себя, вместо того чтобы завернуться в него. К счастью, это не имело дурных последствий. По-видимому, подошло время, когда дипломатия в наших делах должна была выступить на первый план, а в случае болезни шефа кто заменил бы его?

Я ехал с членами совета, и граф Болен рассказывал нам различные подробности последних событий. По его словам, Наполеон выехал из Седана в такую раннюю пору (вперед или вслед за рассветом), потому что он не чувствовал себя в безопасности среди разъяренных солдат, скученных в укреплении, громко кричавших и ломавших оружие, когда до них дошла весть о капитуляции. Между прочим, при первом объяснении в Доншери министр сказал Вимпфену, что, без всякого сомнения, надменность и задорность французов и их зависть к успехам соседей исходят не от работающих и приобретающих классов, а от журналистов и парижан, которыми управляется и насилуется общественное мнение. Поэтому мы не можем довольствоваться нравственными гарантиями, на которые указывал генерал; нам нужны материальные обеспечения – прежде всего приведение французской армии в такое состояние, чтобы она не могла нам вредить, и потом сдача восточных крепостей. Разоружение распространялось и на небольшой полуостров, образуемый извилинами Мааса. При свидании короля с императором, которому встретился Мольтке на дороге в Вандресс, оба государя оставались в течение десяти минут одни в гостиной, около закрытой веранды замка (Бельвю). Позднее король собрал офицеров своей свиты и прочитал им текст капитуляции, причем со слезами на глазах благодарил их за их содействие в этом деле. Наследный принц объявил гессенским войскам, что в награду за их храбрость король назначил Кассель местопребыванием пленного императора.

Министр обедал в Вандрессе, где мы оставались и эту ночь, у короля; однако поел и у нас яичного пирожного. Он прочел нам несколько строк из письма своей супруги, которая в библейских выражениях высказывала энергическую надежду на скорую погибель французов. Потом он задумчиво проговорил: «Гм, кампания 1866 года кончилась в семь дней. А эта разве, в семью семь… Мы когда перешли через границу? четвертого, нет, десятого августа. С тех пор не прошло еще и пяти недель. Семью семь – это очень возможно».

Только для того чтобы указать еще раз, как создаются мифические сказания и как зла может быть фантазия, создающая их, я привожу слух, дошедший до Болена. Рассказывают, будто в Базеле, жители которого изменническим образом приняли участие в битве французских солдат с наступавшими баварцами, причем они умерщвляли раненых баварцев, а одна женщина застрелила четверых, подкравшись к ним сзади, будто там нашими людьми «беспощадно зажигался один дом за другим» и было казнено 35 крестьян вместе с упомянутой женщиной [4] .

Кейделль сообщает, что он видел придворного советника Фрейтага, который прибыл на войну вместе с герцогом Кобургским и князем Аугустенбургским. Он давал совет, совершенно излишний и ничем не вызванный, не оказывать никакого давления на южную Германию и требовать от французов возвращения рукописей, между прочим собрания среднегерманских песен, вывезенных ими в Тридцатилетнюю войну из Гейдельберга.

Опять отправил в Германию несколько статей; одна из них касалась подробностей битвы 1-го сентября. Так же как было при Кениггреце, значение последней постепенно оказывается все более и более значительным; это выяснилось вчера. Мы захватили пленными 90 000 человек и больше 300 орудий, множество лошадей и несметное количество всякого рода военных материалов. Скоро всего этого у нас будет еще больше, потому что из армии Мак-Магона, в которой после Бомона насчитывается около 120 000 человек, едва ли многие уйдут от наших рук.

Шеф опять помещается в доме вдовы Бодело. На этот раз я живу уже не в здании полевой почты, а в одной из боковых улиц, у старого вдовца, добродушного человека, который со слезами рассказывает мне о потере своей «pauvre petite femme», оказывает мне всевозможные услуги и без всякого требования с моей стороны чистит мне сапоги.

Ходят слухи, что завтра мы отправляемся в сторону Реймса и прежде всего остановимся в городе Ретеле.

Ретель, 4-го сентября , вечером. Сегодня рано утром, еще в Вандрессе, шеф призвал меня к себе, чтобы сообщить или, лучше сказать, продиктовать те сведения о его встрече с императором Наполеоном, которые он желал видеть напечатанными в газетах.

Вскоре после того, около половины десятого, выехали экипажи, и мы начали наше путешествие в Шампань. Сперва мы ехали по холмистой местности, потом по равнине с легкими подъемами, где виднелось множество плодовых садов. Далее потянулись менее плодородные пространства с редкими деревнями. Мы проезжали мимо длинных рядов войска, сперва баварских отрядов, а потом 6-го и 50-го прусских полков; в последнем Виллиш поздоровался со своим братом, который участвовал в деле и остался невредимым. Немного далее загорелась ось экипажа принца Карла; этот экипаж мы оставили в ближайшей деревне и взяли к себе в коляску шталмейстера принца, графа Денгофа, и адъютанта принца, Луитпольда Баварского, майора фон Фрейберга. Вследствие этого мы представляли собой довольно живописную группу, так как на графе – светло-красная гусарская форма, а на майоре – знаменитый небесно-голубой баварский мундир. Речь опять шла о базельской трагедии, и майор сообщил о ней подробности, существенно отличавшиеся от слышанных нами вчера из уст Болена. По словам майора, погибло всего около двадцати крестьян, в том числе одна женщина, но все они пали в битве с наступавшими войсками. Позднее по приговору военного суда был расстрелян священник. Впрочем, рассказчик не был свидетелем этого события, следовательно, и его отчет о нем не может считаться исторически верным. Об упоминавшихся в рассказе Болена «казненных» ему ничего не известно. По-видимому, существуют люди, язык которых злее их сердца.

Около половины пятого мы прибыли в Ретель. Это средней величины город, в настоящее время наполненный вюртембергскими войсками. Из окон первого этажа в одном доме, стоявшем на улице, по которой мы ехали по направлению к рынку, выглядывали также пленные французы. Квартирьеры нашли для нас помещение в просторном и изящно убранном доме некоего Дюваля, в улице Гран-Пон. Я занял там, рядом с Абекеном, хорошенькую комнату с мебелью из красного дерева и кроватью с пологом из желтой шелковой материи. Все это представляло приятную противоположность с последним ночлегом в Доншери. Многочисленное семейство Дюваля носит креп и флер – траур по своей родине, если я не ошибаюсь. После обеда меня три раза призывали к шефу для доклада. Между прочим, он сказал тогда: «Мец и Страсбург – крепости; они нам нужны, и мы их возьмем. А Эльзас – это все профессорские идеи». Он, видимо, намекал на усиленное подчеркивание прессы относительно немецкого происхождения и немецкой речи эльзасцев. Позднее, за чаем, за которым находились только Кейделль, Болен и я, он опять прочел нам некоторые места из письма своей супруги, извещавшей его о благополучном прибытии графа Герберта в Франкфурт-на-Майне.

В это время были получены отечественные газеты. Из них можно было видеть, что и южногерманская печать начинает благоприятно высказываться против чужеземной дипломатии, желающей вмешаться в мирные переговоры между нами и Францией. «Schwäbische Merkur» выражался в этом отношении вполне в духе шефа: «Когда германские народы двинулись к Рейну на защиту родной земли, тогда в европейских кабинетах говорили, что воюющие стороны должны быть предоставлены себе, что борьба должна быть ограничена их столкновением, что война должна быть локализирована. Пусть так. Мы одни вели войну против нарушителей спокойствия Европы; мы локализируем и заключение мира; мы сами продиктуем условия, которые должны охранить германский народ от разбойнического нападения, каким была война 1870 года; ни один дипломат иноземных властей, которые в это время сидели сложа руки, не должен произнести ни одного слова. Кто не участвовал в борьбе, тот не может быть и посредником». «Эта статья должна приобрести себе последователей», – сказал шеф, и она приобрела их.

Реймс, 5-го сентября . В конце концов, французы не всех нас считают варварами и злодеями. Некоторые, видимо, допускают, что и среди нас могут быть честные люди. Так, сегодня утром в Ретеле я пошел в магазин белья, чтобы купить себе воротничков. Купец сказал мне, что стоит целая коробка, и, когда я дал ему два талера, он поставил предо мной ящик с мелочью, чтобы я мог сам взять себе сдачу. Река Эн, протекающая через Ретель, прекрасного зеленого цвета вроде Рейна. Недалеко от нашей квартиры на ней построен каменный мост, через который все утро шли войска. Под конец показались четыре прусских пехотных полка. Среди них было замечательно мало офицеров; многими отрядами командовали молодые поручики и прапорщики. Я заметил это в 6-м и 46-м полках, в которых один из батальонов нес в виде добычи французского орла. За ними следовали 50-й и 37-й полки. Был палящий жар; люди были покрыты густым слоем белой шампанской пыли, но шли бодро и твердо. Наши кучера выставили на дороге ведро с водой, которую жаждущие, проходя мимо, черпали оловянными чашками, жестяными кружками, стаканами, а иные и фуражками.

Между двенадцатью и часом мы двинулись к Реймсу. Местность, по которой шла наша дорога, была по большей части плоская, слегка волнообразная страна с немногими деревьями и беловатой почвой. Там чаще встречались луга, нежели хлебные поля. Кое-где виднелись ветряные мельницы, которых я до тех пор не замечал во Франции. По сторонам тянулся невысокий сосновый лес. Дорогой Кейделль заговорил с каким-то ротмистром черных драгун. «Это сын министра фон Шепа, – пояснил он. – Он сражался при Верте и Седане».

Наконец вдали туманно обрисовались башни реймсского собора, а по ту сторону города – голубоватые высоты, которые потом оказались зелеными и обнаружили на своих склонах белые деревни. Сперва мы проезжали бедными, а потом более замечательными улицами города и, минуя площадь с памятником, въехали в улицу de Cloitre, где мы остановились наискось от большого собора в красивом доме какого-то г. Дофино. Шеф помещался в бельэтаже флигеля направо от входа во двор; канцелярия расположилась в нижнем этаже под его комнатой; рядом была устроена столовая. Мне квартира была отведена в левом флигеле, возле Абекена. Весь дом, насколько я могу судить, меблирован очень изящно. Я опять сплю в комнате с кроватью, убранной шелковым пологом, с раскладными креслами, обитыми красным репсом, с комодом красного дерева с мраморной доской, с такими же умывальным и ночным столиками и мраморным камином. Улицы кишат пруссаками и вюртембержцами. Король Вильгельм оказал честь архиепископу, остановившись в его дворце. Мне сказали, что наш хозяин – городской мэр. Кейделль слышал, будто страна, которая после заключения мира останется за нами, не отойдет к какому-нибудь отдельному государству и тем более не будет разделена между несколькими, а по всем вероятиям, будет считаться достоянием всей Германии.

Вечером шеф присутствовал за нашим столом. Так как мы находились в среде самых крупных шампанских фирм, мы пробовали различные сорта этого вина. Рассказывали, что вчера из какой-то кофейной был сделан выстрел по эскадрону наших гусар. Министр высказал мнение, что эта кофейная должна быть тотчас же разрушена, а хозяин ее предан военному суду. Штиберу должно быть немедленно поручено расследовать это дело. Шампанское, которое достал Болен, было хорошего качества, и потому на него было обращено большое внимание, между прочим, и мною. Министр сказал по этому поводу: «Наш доктор не похож на других саксонцев: он пьет не один кофе». «И еще тем, ваше сиятельство, – возразил я, – что я откровенен и не всегда вежлив». Этому много смеялись. Говорят, что мы останемся здесь от десяти до двенадцати дней.

Вторник, 6-го сентября . Рано утром, когда пришло время посещения собора, я отправился туда. Колокола его несколько раз будили меня ночью своим мелодическим звоном. Собор – величественное здание лучшей эпохи готического стиля; он посвящен Богоматери. Главный фасад с двумя неоконченными башнями производит торжественное впечатление; в собор ведут три портала, богато украшенные изваяниями; внутренность его полна волшебным полусветом, падающим с раскрашенных окон на пол и на бока колонн. Главный алтарь в передней части храма, где короновались французские короли, покрыт золотыми листами. В одной из боковых капелл, в проходе, идущем кругом хора, шла обедня. Там рядом с женщинами с четками в руках стояли на коленях их единоверцы, силезские и польские мушкетеры и кирасиры. У наружных дверей собора было много нищих, которые просили милостыню нараспев.

От десяти до трех часов работал без перерыва и, между прочим, изготовил две статьи – одну более подробную, а другую покороче – об условиях, на которых Германия могла бы заключить мир. «Очень разумно и хорошо, что на это обращают внимание», – сказал шеф, прочитавши статью в «Volks-Zeitung» от 31-го августа, которая высказывалась против присоединения завоеванной французской области к Пруссии и которая после доказательств, что это поведет не к усилению, а к ослаблению Пруссии, заканчивалась словами: «Не увеличение Пруссии, а объединение Германии и обессиление Франции составляет желаемую нами цель». Бамбергер основал в Нанси французскую газету, и мы будем от времени до времени посылать ему известия.

Перед обедом граф Болен, пересчитывая куверты, сказал: «А что, нас не тринадцать ли? Нет; ну и хорошо; министр этого не любит». Болен, которому, по-видимому, поручено заботиться о поддерживании нашего существования, подействовал на вдохновение нашего повара и заставил его отличиться. Обед был великолепен. Сегодня за ним присутствовали в качестве гостей канцлера капитан гвардии Клобельсдорф, граф Иорк и высокий молодой человек с скромными манерами, в драгунском мундире с красно-розовым воротником. Канцлер сообщил нам важное известие, что в Париже провозглашена республика и установлено временное правительство, в котором принимают участие прежние ораторы оппозиции, Гамбетта и Фавр. Даже и фонарщик Рошфор попал в высший совет. Как слышно, эти господа хотят продолжать войну против нас. Таким образом, положение наших дел относительно желаемого нами окончания войны не улучшилось; но оно и не ухудшилось, если только республика удержится и захочет приобрести себе сторонников в иностранных дворах. С Наполеоном и Лулу дело кончено; императрица, подобно Людовику Филиппу в феврале 1848 года, удалилась со сцены и, кажется, находится теперь в Брюсселе. Что сделают адвокаты и литераторы, занявшие их место, покажет близкое будущее. Нужно еще, чтобы Франция признала их власть.

Наши уланы стоят уже у Шато-Тьери. Еще два дня, и они могут быть у самого Парижа. А мы, как это выяснилось теперь, пробудем в Реймсе еще целую неделю.

Граф Болен сообщил шефу подробности о деле хозяина кофейной, из которой был сделан выстрел по нашим кавалеристам. Как оказывается, хозяина зовут Жакье, а гусары принадлежат к вестфальскому полку, командир их – фон Ферст, сын посланника. Дом, по усердной просьбе Жакье, который, по-видимому, невиновен в этом преступлении, не будет разрушен, тем более что выстрел никому не сделал вреда. Хозяина заставили только выдать эскадрону 200 или 250 бутылок шампанского, что он исполнил с удовольствием.

За чаем, не помню уже кем, был начат разговор об исключительном положении, которое заняла Саксония в Северо-Германском союзе по отношению к военным порядкам. Канцлер не придавал этому большого значения. «Не я даже это и устраивал, – прибавил он. – Договор заключал Савилью; я в это время был опасно болен. Еще менее я придаю значение дипломатическим положениям маленьких государств. Многие совершенно напрасно беспокоятся об этом и видят опасность в сохранении дипломатических представителей их наряду с представителями союза. Если бы такие государства имели политическую силу, они могли бы обмениваться с иностранными дворами нотами и без официальных представителей и могли бы вести против нас интриги и на словах. Для этого было бы достаточно какого-нибудь зубного врача или кого-либо в этом роде».

Среда, 7-го сентября . Утром совершил прогулку по городу. Он носит на себе признаки благосостояния и имеет несколько прекрасных улиц. Лавки почти все отперты, и некоторые, как кажется, делают выгодные дела с нашими офицерами и солдатами. На площади, примыкающей к нашей улице, стоит красивый монумент Людовика XV. Посредине широкой улицы, похожей на рынок, вокруг которой идут крытые галереи с лавками и кофейнями, находится статуя маршала Друэ посредственной работы. На обратном пути я опять встретил около собора множество нищих, из которых иные были очень оригинальны. Маленький мальчик с другим еще меньшим на спине бежал около меня и жалобно выкрикивал: «Je me meurs de faim, M’sieur, je me meurs, donnez moi un petit sou!» Какой-то безногий тащился на коленях по площади, а его провожатый играл на гармонике и собирал для него милостыню. Женщина с ребенком на руках просила подаяния «pour acheter du pain». Высокий здоровый человек, хорошо сложенный, напевал густым басом какую-то песню с припевом: «О, c’est terrible de mourir de faim». Пять или шесть грязных существ окружали нашего мушкетера, у которого в руках был хлеб (в форме подковы, по здешнему обычаю); он отломил им порядочный кусок, и они бросились с громким криком на эту подачку. По случаю прекращения работ на фабриках в многочисленном фабричном населении Реймса должна царствовать сильная нужда, и старшины народа опасаются восстания, когда мы уйдем оттуда.

По возвращении домой написал несколько статей; между прочим, об отношении России к настоящей войне. После обеда, по отъезде шефа, я предпринял с Абекеном большую экскурсию, чтобы обозреть достопримечательности города. Относительно числа жителей (около 60 000) город очень обширен, что происходит от одноэтажных и двухэтажных построек. Отдавая дань нашим классическим познаниям, мы прежде всего пошли на бульвар взглянуть на древнеримскую триумфальную арку. Кроме древности, в ней почти нет ничего интересного. От нее уцелели только несколько колонн и изваяний; верхушка же новейшего происхождения. Потом под сильным дождем, мы вышли аллеями к статуе Кольбера, прошли мимо цирка, также занятого теперь войсками, и вышли к вeзeльcкому каналу и на пристань, загроможденную массивными фрахтовыми судами. Там на одной из свай виднелась надпись: «Pèche interdite» но – inter arma silent leges; около самой запретительной надписи три беззаботных блузника удили рыбу, и далее мы видели еще тридцать таких рыболовов, державших свои удочки над светло-зеленой водой. Отсюда мы поднялись вверх налево и по плохенькой улице вышли к другому городскому собору. Он посвящен св. Ремизию и принадлежит по характеру постройки к переходной эпохе между романским стилем и германским. Своими размерами, своей благородной простотой и массивными колоннами он производит сильное впечатление. Гробница святого позади хора живо напоминает собою гробницу Спасителя в Иерусалиме. Она имеет подобие храма, открытого со всех четырех сторон, и находится под сводом ниши алтаря. Она сделана из белого мрамора с розовыми жилками в стиле Возрождения. В боковой капелле над алтарем мы заметили художественную редкость, быть может, единственный экземпляр в этом роде, а именно висящее распятие, на котором Спаситель изображен в золотой царской короне и в пурпурной мантии с золотыми звездами. Выражение, приданное лицу, и покрой одежды указывают на глубокую древность. На другой стороне в ризнице сторож показал нам вышитые картины.

Четверг, 8-го сентября . Рано утром выкупался с Виллишем в Везеле; было ветрено, но погода была ясная. Вечером у нас был большой обед, в котором участвовали наследный герцог Мекленбург-Шверинский, его адъютант Неттельблатт, обер-почтдиректор Стефан и три американца. Говорили, между прочим, о различных слухах, касающихся базельских происшествий. Министр высказал, что участие крестьян при защите населенных мест ни в каком случае не может быть терпимо. Они не носят никакой формы, а поэтому, бросив тайком ружья, перестают быть неприятелями, что ведет к неравенству шансов воюющих сторон. Абекен выразил мнение, что с Базелем поступлено слишком строго, и полагал, что войну следует вести гуманнее. Совершенно другое воззрение высказал Шеридан, которому Мак-Лин передал сущность нашего разговора. Он признавал самое строгое обхождение с населением во время войны – вполне в порядке вещей и даже политически необходимым. «Настоящая стратегия, – объяснил он, – состоит в том, чтобы наносить, во-первых, существенные удары армии неприятеля, а потом – заставлять страдать обывателей настолько, чтобы они всеми силами стремились к миру и в этом смысле действовали на свое правительство. У этих людей должны оставаться только глаза, чтобы оплакивать бедствие войны». Это мнение показалось мне несколько бессердечно, но достойно внимания.

Пятница, 9-го сентября . Все утро до трех часов писал различные статьи; между прочим, о непонятной приверженности эльзасцев к Франции, об их добровольном рабстве и ослеплении, которое не позволяет им видеть и чувствовать, что у французов они всегда стоят на втором плане и что с ними поступают сообразно с этим. Получено известие, что Париж не будет защищаться против нас, а объявит себя открытым городом; но это едва ли верно: по другим сообщениям, у них еще есть солдаты регулярной армии, хотя и немного. Около дома, занимаемого наследным принцем, я встретился с придворным советником Фрейтагом и потолковал с ним.

Он отправился сегодня вместе с одним из наших фельдъегерей домой, потому что, как он признавался Кейделлю, ему здесь нечего было делать. Это вполне достойное признание и разумное решение, к которому давно уже должны были прийти и многие другие господа, состоящие при различных главных квартирах в качестве военных болтунов.

Суббота, 10-го сентября . Шеф уезжает рано утром с Гацфельдом и Бисмарком-Боленом в Шалон, куда отправляется и король. В половине шестого после обеда они возвратятся назад. В это время, после четырех часов, прибыл министр Дельбрюк, который ехал через Гагенау и Бар-ле-Дюк и должен был преодолеть множество затруднений. Он совершил этот переезд вместе с генералом Бойеном, который благополучно препроводил в Кассель Наполеона или, как его теперь называют, графа Пьерфона. Он жалуется, что не мог взять с собою ящик старого нордгейзера, который почему-то предназначался для главной квартиры. Далее он рассказывал, что Наполеон говорил Бойену, будто он был вынужден к войне общественным мнением и что он весьма хвалил наши войска, в особенности улан и артиллерию.

Шеф обедал сегодня у короля, но на полчаса пришел к нам, когда еще мы сидели за столом; в это время Болен, посетивший императорский замок Мурмелон близ Шалона, рассказывал нам много неприятного об опустошениях, которые народ произвел там, уничтожая зеркала и мебель. После обеда, за которым присутствовали Бойен и Дельбрюк, канцлер долго говорил наедине с этими господами. Потом он велел позвать меня и дал мне поручение написать для выходящих здесь французских газет «Courrier de la Champagne» и «Indépendant Remois» правительственное сообщение следующего содержания: «Ввиду того, что выходящие в Реймсе газеты извещают о провозглашении республики во Франции и как бы признают новую государственную власть, печатая ее распоряжения, можно было бы заключить, что газеты, высказывая такие мнения в городе, занятом немецкими войсками, высказывают их с согласия германских правительств; но это заключение было бы неверно. Германские правительства уважают, как у себя на родине, так и в чужой стране, свободу печати. Но до настоящего времени они не признают во Франции никакого другого правительства, кроме правительства императора Наполеона. Поэтому и в последующее время они будут считать возможным входить в какие-либо международные отношения только с императорским правительством». Следующее я заимствую из моего дневника для того только, чтобы выказать сердечную доброту и простую, врожденную гуманность нашего шефа. Он спросил меня:

– Сегодня утром вы имели нездоровый вид. Что с вами?

– Сильное расслабление желудка, ваше сиятельство, – ответил я.

– И при этом лихорадка и головная боль?

– Да, немного, ваше сиятельство.

– Вы обращались к врачу?

– Нет, я кое-что прописал себе сам и взял из аптеки.

– Что же именно?

Я ему сказал.

– Это не поможет, – возразил он. – Разве вы полагаете, что знаете все и не нуждаетесь в докторах?

– Уже несколько лет я не обращался к ним.

– Это правда, не всякий доктор может помочь; другой, пожалуй, наделает еще хуже. Но теперь шутить нечего; пошлите за Лауером. Это славный человек. Я не знаю, как его и отблагодарить за его заботы о моем здоровье. А вы ложитесь-ка дня на два в постель; этим и отделаетесь, а то могут быть возвраты, и вы встанете не раньше трех недель. Я часто сам страдаю тем же. Там на камине вы найдете склянку; примите тридцать или тридцать пять капель на куске сахара. Возьмите ее, но потом принесите мне назад. А если я вас позову, и вы не в состоянии будете прийти, то так и скажите прямо. Если мне что-нибудь понадобится, то я сам приду к вам. Вы ведь можете писать и в постели.

Воскресенье, 11-го сентября . Лекарство шефа мне очень помогло. Я встал рано и мог свободно работать. Содержание правительственного сообщения было отправлено в газету в Нанси и в немецкие газеты. При этом некоторым органам прессы было внушено, что Пруссия заключила Пражский мир не с Францией, а с Австрией и поэтому первая не имеет никакого права вмешиваться в пятую статью этого договора, также как и во все другие не касающиеся ее трактаты.

В двенадцать часов я отправился с Абекеном в протестантскую церковь на бульваре. Я нашел там большой зал с хорами, кафедрой и маленьким органом, но без колокольни. Служба, которую исполнял полковой священник Фроммель и при которой присутствовали король, принц Карл, великий герцог Веймарский, наследный принц Мекленбургский, Бисмарк и Роон, а также некоторые прусские и многие вюртембергские офицеры и солдаты, началась не органной, а военной музыкой, которая сыграла псалом «Хвалите Господа», причем солдаты пели по своим молитвенникам. Затем вместо Апостола последовал другой псалом и Евангелие тринадцатого воскресенья после Троицы. Проповедь была построена на седьмом, одиннадцатом и двенадцатом стихах книги Самуила: «Тогда люди Израиля вышли из Миспы, гнали филистимлян и побивали их до самого Бет-Кара. Тогда Самуил взял камень и поместил его между Миспой и Сеном и назвал его Эбен-Эзер и сказал: «До этого места нам помогал Господь». Последние слова составляли главную мысль проповеди; дальнейшие мысли заключались в благодарности Богу за его помощь, желании принести жертву на камне Эбен-Эзер, не уподобляясь врагам, гонимым Господом, и надежду, что Бог будет помогать нам и дальше и восспособствует объединению Германии. Проповедь была довольно складная и содержала в себе много хороших мыслей; но, к сожалению, в ней Хлодвигу воздавалась незаслуженная честь за то, что он (как известно, это случилось в Реймсе) дозволил себя крестить. Это, как в настоящее время знает каждый учащийся, не принесло ему пользы, потому что он и после крещения оставался кровожадным и коварным злодеем. Также мало согласовалось с историей и то, что проповедник говорил о Людовике Святом.

Позднее посетил я, также с Абекеном, службу в католическом соборе, на котором сегодня без умолку происходит звон больших и малых колоколов. Хор состоял из духовных всякого рода и вида. Там были клирики, одетые в фиолетовые, черные с белым и черные одежды с красными воротниками, в фиолетовых мантиях, черных накидках с белой оторочкой, шелковых, суконных и полотняных одеждах. Они все проходили мимо нас с архиепископом во главе, за которым тащился длинный шлейф; около него шли два священника высшего звания; за ними следовали маленькие певчие, одетые в белое с красным. Когда он вышел и благословил двумя пальцами правой руки молящихся женщин за дверью решетки, это благословение отчасти досталось и мне.

В течение дня у шефа был г. Верль, старый сухощавый человек с трясущейся головой; у него, как у всех прилично одетых французов, была неизбежная красная ленточка в петлице. По-видимому, он – член законодательного собрания и владелец или участник фирмы вдовы Клико; ходили слухи, что он желал говорить с министром о том, какими средствами можно было бы предотвратить возникшую в городе нужду и предотвратить восстание бедных против богатых. Последние опасаются провозглашения красной республики рабочими, среди которых происходит брожение, и так как Реймс – фабричный город, насчитывающий в своих стенах от десяти до двенадцати тысяч работников, то в действительности может явиться опасность, когда наши солдаты покинут город. Месяц назад и мечтать было нельзя, что немецкие войска станут защитниками французов от коммунизма! Действительно, это какое-то чудо. Верль, впрочем, говорит и по-немецки; как он уверяет, по рождению он наш соотечественник, подобно многим владельцам больших виноделий в Шампани и в ее окрестностях. В нашу канцелярию являлись также и другие городские жители с различными претензиями и добивались возможности говорить с канцлером. Между прочим, одна женщина жаловалась, что у нее солдаты отняли несколько мешков с картофелем, и требовала возвращения своей собственности. Мы указывали ей на полицейское управление, которое должно восстановить ее права; но она не хотела идти туда и возражала, что мы должны ей помочь, потому что она «mère de famille».

За столом с нами опять обедал Кнобельсдорф. Позже меня несколько раз требовал шеф и давал мне различные поручения. Бельгийцы и люксембуржцы недружелюбно обошлись с нашими ранеными; в этом обстоятельстве довольно основательно предполагают ультрамонтанские интриги. Митральезные ядра, по-видимому, содержат в себе какое-то ядовитое вещество, потому что от них происходят раны с тяжелым воспалением. Фавр, «несуществующий для нас», проездом через Лондон наводил справки, согласны ли у нас войти в переговоры относительно перемирия; кажется, он очень спешит с решением этого вопроса, совершенно обратно нашему канцлеру.

Вечером, после десяти часов, шеф пришел вниз пить чай; он пожелал выкурить «плохую легкую сигару», какую только я и мог ему дать, так как в моем кармане осталось лишь подобного рода зелье. Разговор шел сперва о проповеди Фроммеля, в которой министр также обратил внимание на Хлодвига и Людовика Святого, изображенных совершенно несогласно с историей. Потом он говорил о своем сыне, который был ранен в бедро и рана которого шла гораздо хуже, выказывая признаки антонова огня на краях. Врач выражал предположение, что ядро содержало в себе какое-то ядовитое вещество.

Под конец речь пошла о политике недавно протекших годов, и канцлер высказал по этому поводу: «Более всего я горжусь нашим успехом в шлезвиг-гольштинском вопросе. Из этого можно было бы сделать для театра хорошую дипломатическую пьесу с интригой. Австрии, конечно, нельзя было оставаться в хороших отношениях с князем Аугустенбургским после того, что оказалось в актах Союзного Совета, на которые она не могла не обратить внимания. Потом ей хотелось также половчее выйти из того затруднения, в которое она впала по отношению к конгрессу государей. То, что я хотел, я высказал в длинной речи в одном из заседаний Государственного Совета, вскоре после смерти короля датского. Главные места были пропущены секретарем; он, вероятно, нашел, что я слишком усердно позавтракал и что для меня самого будет приятно, если эти места исчезнут, но я позаботился, чтобы они были восстановлены. Впрочем, провести мою мысль было нелегко: ни более ни менее как все были против нее: и австрийцы, и англичане, и либеральные и нелиберальные мелкие государства, оппозиция в ландтаге, влиятельные люди при дворе, большинство газет. Да, тогда происходили горячие схватки, для которых нужно было бы иметь лучшие нервы, чем у меня! На франкфуртском конгрессе в присутствии короля саксонского было то же самое. Когда я вышел из комнаты, нервы у меня были так возбуждены и я был так утомлен, что едва мог держаться на ногах и, затворяя двери адъютантской комнаты, оторвал ручку. Адъютант спросил меня, здоров ли я? «Теперь опять здоров», – ответил я ему. Подробные рассказы об этих событиях продолжались до позднего времени, и шеф простился с нами следующими словами: «Да, господа, нервная система с слабыми струнами должна много выдерживать. А теперь я пойду спать. Спокойной ночи!»

Понедельник, 12-го сентября . До обеда писал различные статьи. В Лионе французы – быть может, только один из них – провинились в крупной измене: вчера после заключения капитуляции и вступления наших войск они взорвали цитадель, причем около ста человек из нашего четвертого стрелкового батальона были убиты или ранены. В немецких газетах говорят, будто шеф высказал, что в битве при Седане самое важное было сделано союзниками Пруссии. Он говорил только, что они наилучшим образом содействовали нашему успеху. Бельгийцам, которые питают к нам такую ненависть, а к Франции такую горячую привязанность, при некоторых обстоятельствах также могла бы быть оказана помощь. Тамошнему общественному мнению можно бы поставить на вид, что возможны даже такие соглашения с теперешним французским правительством, которые могут удовлетворить приверженность бельгийцев к Франции. Баварский граф Люксбург, находящийся при Кюльветтере, отличился замечательной удачей и энергией; впоследствии его будут приглашать к обсуждению важных вопросов.

До нас доходят слухи, будто Америка предлагает свое посредничество между нами и новой Французской республикой. Это посредничество не будет отклонено; ему даже будет отдано предпочтение перед другими. Но едва ли в Вашингтоне хотят помешать необходимым военным действиям с нашей стороны. Шеф, по-видимому, давно расположен к американцам и уже несколько времени назад говорил, что он надеется добиться в Вашингтоне разрешения вооружаться нашим кораблям в американских гаванях, чтобы вредить французскому флоту. Впрочем, теперь это уже не имеется в виду.

Общее положение дел, насколько я понимаю, представляется ему в следующем виде: мир находится еще в далеком будущем, так как в Париже еще нет прочного правительства. Когда наступит время переговоров, король войдет в соглашение с союзниками относительно того, чего мы должны требовать с нашей стороны. Нашей главной целью должно быть обеспечение юго-западной германской границы от опасности французского вторжения, угрожающего нам в течение нескольких веков. Новое нейтральное государство между Германией и Францией вроде Бельгии или Швейцарии не принесло бы нам пользы, так как в случае новой войны подобное государство, несомненно, примкнуло бы к Франции. Мец и Страсбург с близлежащей областью, соответствующей нашим требованиям, должны составить такого рода нейтральную землю, принадлежащую всем. Разделение этой области на отдельные государства не должно иметь места. Общее ведение войны не останется без благотворного влияния на стремление к объединению Германии, и Пруссия, конечно, так же как и прежде, будет сообразоваться с свободною волею юга и будет избегать всякого подозрения в давлении с ее стороны. При этом многое должно произойти от личного настроения и решения короля баварского. Объявление республики в Париже благоприятно встречено в Испании, и то же самое может быть и в Италии. Правительства монархических государств должны в этом видеть опасность, которая указывает им на необходимость сближения и единства действий. Каждое из них находится под известной угрозой, не исключая и Австрии. В Вене не должны забывать об этом. Если нечего ожидать от Бейста, который в своей злобе против Германии и России заигрывает с поляками и с красными республиканцами, то, быть может, император Франц-Иосиф не откажет в своем внимании должному разъяснению событий. Он должен убедиться, что интересы его монархии противоположны республиканским, которые легко могут принять социалистическую форму и представить серьезную опасность. Эта республика пропагандируется среди соседей и, вероятно, будет иметь сторонников и в Германии, если государи не захотят выполнить волю народа, принесшего большие жертвы имуществом и кровью и требующего серьезного обеспечения от нападений Франции и прочного мира.

Сегодня перед обедом принц Луитпольд Баварский имел разговор с шефом, причем последний говорил с ним об «истории и политике».

Вторник, 13-го сентября . Сегодня рано утром нашему шефу была устроена серенада военным хором вюртембержцев, что его весьма порадовало. Если б это узнали господа сотрудники штутгартского «Beobachter’a»! В течение утра канцлер призывал меня шесть раз, и я написал несколько статей для печати, из которых две – для здешних французских газет, получивших от нас известия несколько дней назад. Нам сообщали, что в одной из дружественных нам иллюстрированных газет помещены портрет и биография генерала Блюменталя на подобающем месте. Газеты совсем не вспоминают о нем, хотя он начальник главного штаба наследного принца и после Мольтке оказал наибольшие заслуги в ведении настоящей войны.

14-го сентября около десяти часов утра мы оставили Реймс, собор которого долго виднелся, пока мы ехали по равнине, и направились в Шато-Тьери. Затем мы перерезали обширную плоскость с хлебными полями, окруженную возвышенностями с виноградниками, деревнями на скатах и лесами на гребне. Из этой холмистой местности мы въехали в местность волнообразную, которая обнаруживала маленькие котловины и боковые долины. В городке Дормане на Марне, через которую мы переехали два раза, мы остановились на некоторое время. Река здесь почти вдвое шире, чем Мозель при Понт-а-Муссоне, и имеет чистую светло-зеленую воду. Небо было покрыто серыми облаками, и два раза на нас низвергался жестокий ливень. Наш путь лежал направо от железной дороги, которая была испорчена убегавшим неприятелем; река также была недалеко от нас. С правой стороны у нас были виноградники, с левой – лиственный лес по скатам гор; из этого леса по временам выступали красивые замки. Мы прошли мимо трех или четырех деревень со старыми церквами и живописными боковыми улицами, из которых на нас выглядывали маленькие домики, построенные из серого плитняка и наполовину скрытые в тени виноградной листвы. Далее опять шли виноградник за виноградником, высокие и широкие, с низкой лозой и голубыми кистями. Мне сказали, что из них приготовляется сок, идущий в Реймс и Эпернэ на выделку шампанского.

В этой местности уже стояли вюртембержцы, которые высылали пехотные и кавалерийские отряды для нашей защиты. Из этого можно было заключить, что здесь было небезопасно, хотя крестьяне, которые бродили по улицам в своих деревянных башмаках или стояли перед своими домиками, смотрели весьма незлобиво, и по их физиономиям никак нельзя было заключить, чтобы они были способны на какое-нибудь предательство. Выражаясь проще, у них были весьма глупые лица. Впрочем, быть может, колпак с кисточкой, который большей частью они носили, придавал им этот сонный, идиотский вид; держа руки в карманах, они, быть может, не всегда находились в апатическом состоянии, а судорожно сжимали их в кулаки.

В пять часов приехали мы в Шато-Тьери, где мы все очень удобно поместились в большом доме некоего Саримона на церковной площади. Хозяин, по словам министра, беседовавшего с ним, – весьма приятный человек, с которым можно говорить обо всем. Шато-Тьери – прелестный городок, лежащий на некотором возвышении на берегу Марны, среди остатков стен старого замка, поросших зеленью. Он построен на обширном пространстве и содержит в себе много садов. Только в центре города – длинной улице, проходящей мимо церкви, и на некоторых боковых улицах, прилегающих к ней, – дома стоят плотно друг к другу. Старинная церковь посвящена Криспину, или, как французы называют, Крепену, занимавшемуся башмачным мастерством, из чего можно заключить, что не только дубильное искусство, но и изготовление башмаков некогда процветало здесь и прокармливало жителей.

За обедом шеф был чрезвычайно весел и разговорчив. Позднее мы наслаждались прекрасной лунной ночью на садовой террасе сзади двора.

На следующее утро после завтрака в отеле Ножан мы двинулись в Мо, который лежит на расстоянии пятидесяти километров от Шато-Тьери и почти на таком же расстоянии от Парижа. По дороге опять в течение нескольких часов тянулись мимо нас виноградники на огромном пространстве. Мы переехали через Марну и проезжали через перелески и отроги возвышенностей левого края долины. В деревне Люзанси была сделана получасовая остановка. В наших повозках часть лошадей была из тех, которые были взяты при Седане. Чем ближе мы подъезжали к Парижу, тем чаще, в особенности в рощах и аллеях, встречались нам сторожевые посты, состоявшие здесь опять из прусской пехоты (с желтыми погонами), и тем реже можно было видеть жителей в деревнях. По-видимому, там оставались только хозяева харчевен и некоторые поденщики. Девушек и молодых женщин совсем не было видно, так же как и детей. В Люзанси на двери одного из домов было написано мелом «больные оспой».

На небольшом расстоянии от городка Трильпора мы опять переехали через Марну и на этот раз по мосту из красных прусских понтонов, так как прекрасный новый мост, через который проходит железная дорога, и другой, лежащий недалеко на шоссе, были взорваны французами. Около столбов и разрушенных арок висели рельсы с прибитыми к ним скреплениями; они печально смотрели на плитняки, лежавшие на дне реки. Затем по деревянному дополнительному мосту мы опять переехали через реку, а потом по такому же мосту – через канал, на котором прежние переправы также были сделаны непроходимыми. Все это имело вид совершенно бесполезного ранения собственного тела, потому что движение наших сил вперед из-за подобных разрушений, в особенности на мелких реках, могло задержаться не более как на один час.

Мо – город с двенадцатью тысячами жителей, в красивой лесистой местности. В нем есть тенистые аллеи для прогулок и большие зеленые сады. Улицы в более старинной части города узки и мрачны. Шеф помещается на улице Троншон, в красивом доме виконта де ла Мотт. За этим домом находится обширный сад. Мне квартира отведена напротив, у некоего барона Водёвра, старика, который бежал оттуда и за письменным столом которого я могу работать спокойно. Я могу делать выбор между двумя спальнями, из которых в одной – постель с пологом из шелковой материи, а в другой – из льняной или бумажной. Кроме того, вид из кабинета, окна которого выходят в маленький сад со старыми деревьями и ползучими растениями такого рода, что с ним скоро свыкаешься; библиотека, если б было свободное время, также могла бы доставить много удовольствия. Выбор книг очень хорош. Я нашел здесь, между прочим, «Историю французов» Сисмонди, все сочинения О. Тьери, философские статьи Кузена, «Историю церкви» Ренана, «Политическую экономию» Росси и другие исторические и экономические сочинения. В доме множество мелких боковых комнат, альковов, дверей, прикрытых коврами, скрытых стенных шкафов; кроме меня, в нем живут в нижнем этаже оба приехавших из Берлина полицейских, которые следуют в статском платье за министром, когда тот выходит. В каком виде они будут следовать за ним, когда он выедет верхом, я не могу сказать.

За столом говорят, что из Парижа приехал парламентер. Мне показали на дворе перед домом шефа стройного черноволосого молодого человека – это и был приехавший. Судя по языку, он, должно быть, англичанин. За обедом присутствуют оба графа Иорк в качестве гостей. Они объяснили нам, почему в деревнях встречается так мало жителей. Дело в том, что они встречали в лесу целые толпы крестьян, бежавших туда с частью своего имущества, именно со скотом. Они весьма обрадовались, когда им объяснили, что они, не имея при себе оружия, без всякого страха могут возвратиться в свои деревни. «Если бы я был военный начальник и распоряжался бы этим, сказал шеф по этому случаю, я знал бы, что мне делать. Я обращался бы с теми, которые остались дома, со всевозможным вниманием. Дома же и имущество тех, которые бежали, я считал бы никому не принадлежащими и поступал бы с ними сообразно с этим. А если бы они попались мне, я отнял бы у них коров и все, что они при себе имеют, под тем предлогом, что все это ими украдено и спрятано в лесу. Это было бы лучше в том отношении, что они могли бы убедиться, насколько справедливы слухи, будто мы едим детей под разными соусами».

Пятница, 16-го сентября . Рано утром над городом Боссюэта раскидывалось ярко-голубое небо и полное солнечное освещение. Я перевел для короля письмо, присланное ему Джемсом Пуркинсоном, английским пророком, в котором автор объясняет, что если король не остановит кровопролития, то его постигнет кара неба за избиение датчан и за кровь сынов Австрии; выполнение этой кары предоставлено императору Наполеону. Это предостережение помечено 29 августа. Через три дня после того телеграф сообщил, насколько было верно это предсказание. Такой назойливый глупец, подобно другим своим соотечественникам, хотя и поставленным выше его, но обладающим таким же умственным развитием и позволяющим себе вмешиваться в наши дела, сделал бы гораздо лучше, если бы вспомнил, что Англия не имеет права высокомерно смотреть на нас за то, что мы в справедливой войне защищаемся от грубого нападения, и за то, что мы не жгли еще без причины мирных деревень и не расстреливали людей из пушек, чту часто делывали соотечественники автора во многих гораздо менее справедливых войнах.

Молодой черноволосый джентльмен, который должен был играть роль парламентера и с которым шеф вечером долго просидел за бутылкой киршвассера, носит имя сэра Эдуарда Маллета; он состоит при английском посольстве в Париже. Он привез письмо от лорда Лайонса, в котором тот спрашивает – желает ли граф вступить с Фавром в переговоры об условиях перемирия. Канцлер ответил: «Об условиях мира – да; об условиях перемирия – нет».

Из писем от берлинских друзей я усматриваю, что многим благомыслящим людям кажется немыслимым, чтобы завоеванную французскую область можно было не присоединять к Пруссии. Письмо от одного честного патриота из Бадена высказывает опасение, что Эльзас и немецкую Лотарингию отдадут Баварии, чем создадут новый дуализм. В приписке этого письма, предназначенной для шефа, говорится, что только Пруссия обладает достаточной силой, чтобы германизировать вновь германские провинции Франции: это как нельзя более очевидно. Он указывает, что на севере Германии слишком мало обращают внимание на желание всех благоразумных людей видеть Эльзас в руках Пруссии, и прибавляет: «Было бы грубым заблуждением, если бы в северной Германии желали наградить юг новыми землями и людьми». Откуда он заимствовал соображения об этом – я не знаю. У нас, насколько я вижу, не предполагается ничего подобного. Как мне кажется, здесь считают достаточным наградить юг тем, что он будет обеспечен от нападений французов. Другие мысли автора письма могут оправдаться при известных обстоятельствах. Гораздо справедливее и соответственнее настоящим событиям указанная мною выше мысль нашего шефа о присоединении этих провинций к имперской земле. Этим устраняется предмет зависти и несогласий с союзниками Пруссии и явится соединительный пункт севера с югом.

Говорят о том, что король не поедет в Париж, а будет ожидать дальнейшего развития событий в Феррьере, имении Ротшильда, лежащем на полпути между Мо и Парижем.

За обедом присутствует в качестве нашего гостя князь Гогенлоэ. Шеф также сидел с нами, возвратившись с королевского обеда. Сообщают, что центром управления французских провинций, занятых нашей армией, кроме Эльзаса и Лотарингии, будет Реймс, что великий герцог Мекленбургский будет назначен генерал-губернатором и главою всех тамошних управлений, а Гогенлоэ будет его помощником.

В разговоре шеф заметил своему двоюродному брату, который жаловался на нездоровье: «Когда я был твоих лет (тот считает себе тридцать восемь лет), я был еще совсем не тронут и мог все себе позволить. Но в Петербурге я получил первый толчок по своему здоровью».

Кто-то начал разговор о Париже и о французах по отношению к эльзасцам; шеф высказал по этому поводу намек или желание, чтобы его слова или их содержание появилось в газетах. «Эльзасцы и лотарингцы, – говорил он, – доставили французам много способных людей, в особенности для армии; но на них мало обращали внимания, им редко давали высшие должности на государственной службе, и парижане всегда осмеивали их в анекдотах и карикатурах. Впрочем, то же самое, – продолжал он, – испытывают и другие французские провинциалы, хотя и не в такой степени. Франция распадается на две нации: парижан и провинциалов. Последние состоят добровольными илотами первых. В настоящее время дело идет об эмансипации, об освобождении Франции от власти Парижа. Кто в провинции чувствует себя не на месте, кто мечтает сделаться чем-нибудь особенным, переселяется в Париж, принимается там в господствующую касту и властвует вместе с ней. Что касается того, не навяжем ли мы им опять проштрафившегося императора, – это дело возможное, потому что крестьяне не хотят испытывать тирании Парижа. Франция есть нация нулей, стадо. У нее много денег и много изящества, но нет личностей, нет индивидуального чувства достоинства, разве только в массе. Это тридцать миллионов покорных кафров, из которых в отдельности ни один не имеет ни голоса, ни значения. Было нетрудно из таких безличных и бесхарактерных людей создать гуртовую массу, умевшую давить других, пока они не сплотились между собою».

Вечером написал несколько статей на тему, что поклонники республики в Германии, люди того же цвета, как и Якоби, социалистические демократы и близкие к ним люди, не хотят ничего слышать об уступках Франции в нашу пользу, так как они прежде всего республиканцы, а потом уже немножко немцы. Обеспечение Германии приобретением Страсбурга и Меца кажется им обеспечением против желаемой ими республики, ослаблением пропаганды этой государственной формы, уменьшением шансов на распространение ее за Рейном. Их партия стоит для них выше их отечества. Поражение Наполеона они признают справедливым, потому что он был противником их учения, но с той минуты, как его место заступила республика, они стали французами по настроению и наклонностям. Россия выразила требование пересмотра трактата, свидетельствовавшего об ее поражениях в Крымской войне. Изменение некоторых пунктов этого трактата, которые она имеет в виду, такого рода, что справедливость вполне говорит за них. Парижский мир по отношению к Черному морю содержит постановления вполне неправильные, так как берега этого моря по большей части принадлежат России.

Суббота, 17-го сентября . Рано утром в течение часа гулял с Виллишем. Мы спускались к зеленой Марне, где женщины в большой общественной прачечной выколачивали вальками белье. Мы дошли до старого моста, над которым возвышалось здание мельницы в несколько этажей, и через предместье перешли на левый берег реки. В конце улицы Корнильон опять находится мост, впрочем, взорванный. Он был переброшен через пропасть или глубокую расщелину, по которой проходит канал. Препятствие к сообщению, являющееся вследствие взрыва, уже устранено нашими понтонерами, так как недалеко от места взрыва, засыпавшего канал, устроен временный мост, через который всадники приближающегося эскадрона баварских кирасир могут переходить один за другим.

На возвратном пути встречаем мы большую колонну повозок с военными припасами, стягивающуюся от места взрыва в самую глубину города. На одном углу я видел множество афиш и между ними длиннейшее обращение Виктора Гюго к немцам, слезливое и высокомерное, чувствительное и надменное в одно и то же время, в настоящем французском духе. И зачем этот забавный человек говорит с нами, если он думает, что Померания и восточная Пруссия ничего не могут дать, кроме сволочи! Какой-то блузник, громко читавший это воззвание рядом со мною, сказал мне: «C’est bien fait, mousieur, n’est-ce-pas?» Я возразил ему, что, к моему величайшему прискорбию, должен признать это совершеннейшей бессмыслицей. Какую физиономию он скорчил тогда!

Мы посетили церковь, прекрасное старинное здание с четырьмя рядами готических колонн; за входом в капеллу, сзади хора, находится пристройка, выполненная в том же стиле. Сбоку хора, направо от него, если войти через главный портик, находится мраморный памятник Боссюэту, бывшему здесь епископом и, вероятно, проповедовавшему с кафедры этой церкви. Знаменитый автор четырех статей галликанской церкви изображен здесь в сидячей позе.

За обедом шеф не присутствовал; он не появлялся весь этот день до вечера. Говорили, что он уехал к своему сыну Биллю, стоявшему со своим полком в двух с половиной милях от Мо. Он нашел его здоровым и веселым. Потом он рассказывал об испытании мужества и силы молодого графа, о котором уже была речь выше. По его словам, граф Билль во время атаки при Марс-ла-Туре, шагах в пятидесяти от французского каре, споткнулся с лошадью об лежавшую перед ним мертвую или раненую лошадь. «Он полетел вниз, – сказал шеф, – но через несколько времени стал на ноги и повел своего гнедого в дождь ядер, потому что не в силах был на него влезть. Он встретил раненого драгуна, посадил его на свою лошадь и вернулся к своим людям, прикрывшись с одной стороны от огня этой защитой. Эта защита сделала свое дело, потому что лошадь оказалась убитой».

Сегодня и утром, и после обеда много работал и высказал в одной статье мысли, характерные для воззрений канцлера.

Утреннее издание «National-Zeitung» от 11-го сентября содержит в себе статью под заглавием: «Aus Wilhelmshöhe», которая в первой части своей жалуется на слишком почтительное обращение с седанским пленником и этим поддерживает весьма распространенное заблуждение. По ее мнению, Немезида должна была бы быть менее любезна с человеком 2-го декабря, издавшим законы безопасности, устроившим трагедию в Мексике и начавшим настоящую ужасную войну. Победитель ведет себя слишком великодушно. Таков голос народа, которому, по-видимому, сочувствует автор. Мы ни в каком отношении не разделяем этого воззрения. Во всяком случае, общественное мнение чересчур склонно политические отношения и события рассматривать с точки зрения частной жизни и требовать, чтобы при столкновениях между государствами победитель произносил суд над осужденным с нравственным кодексом в руках и наказывал его за то, что он свершил дурного по отношению к нему, а также и по отношению к другим. Такое требование вполне несправедливо; ставить его – значит совершенно не понимать сущности политики, к которой вовсе не относится понятие о наказании, награде и мести, это значит извращать самую душу политики. Политика должна наказание тех или других прегрешений государей и народов против нравственного закона предоставлять божественному провидению, держащему в своих руках судьбу битв. Она не имеет ни права, ни обязанности быть судьею; при всех подобных случаях она может лишь ставить вопрос: в чем заключается здесь выгода моей страны? Каким образом я могу наилучшим и плодотворнейшим способом воспользоваться этой выгодой? Душевные движения в области политического расчета имеют так же мало права гражданства, как и в области торговли. Политика не должна мстить за то, что свершилось, а должна заботиться только, чтобы не повторялось ничего подобного.

Применяя эти начала к нашему случаю, к обращению с побежденным и пленным императором французов, мы позволим себе спросить: каким образом могли бы мы наказать его за второе декабря, за законы о безопасности, за события в Мексике, как бы все это ни казалось нам несправедливым? Не только законы политики не позволяют нам думать о мести за поднятую им войну, но, действуя последовательно, мы должны были бы наказывать каждого отдельного француза в том духе, как это делал Блюхер, по словам «National-Zeitung», так как вся Франция, со всем своим тридцатипятимиллионным населением, сочувствовала мексиканской экспедиции, так же как и настоящей войне, и притом с величайшим рвением. Германия должна просто спросить себя: какую пользу можем мы извлечь из Наполеона, будем ли мы с ним дурно или хорошо обращаться? Как мне кажется, на этот вопрос ответить нетрудно.

В 1866 году мы опирались на те же принципы. Если в некоторых мерах этого года, некоторых постановлениях Пражского мира можно усматривать месть за сделанное нам оскорбление, наказание за погрешности, вызвавшие войну, то, во всяком случае, и те, которые пострадали от этих мер и постановлений, не были именно те лица, которые заслуживали мести и строгого наказания.

Суббота, 18-го сентября . Утром написал статьи для Берлина, Гагенау и Реймса. Между прочим, я касался там фразы Жюля Фавра: «La république c’es la paix!» Логическое развитие моей мысли заключалось главным образом в следующем: Франция в последние сорок лет при всех своих формах правления хотела быть миром и при всех этих формах оставалась полною противоположностью этому. Двадцать лет назад империя, а теперь республика хочет быть миром. В 1829 году говорили: «Легитимизм есть мир» – и в то же время составлялся русско-французский союз с целью нападения на Германию. Этому помешала только революция 1830 года. Известно также, что мирное правительство короля-буржуа в 1840 году хотело у нас отнять Рейн, и никто не забыл, что Вторая империя вела войн больше, чем это было при всех других формах правления. Мы можем из этого заключить, чего можно ожидать от уверений г. Фавра относительно его республики. Всем таким фразам Германия может противопоставить другую: «La France c’est la guerre» и действовать сообразно этому убеждению, требуя уступки Меца и Страсбурга.

Если верить слухам из Америки, которым предшествуют телеграммы, то жизни союзного канцлера угрожало или еще угрожает покушение. Весьма почтенный, принадлежащий к высшему сословию житель Балтиморы слышал в одном из тамошних ресторанов, как какой-то человек, которого он может отчетливо описать и который, судя по языку, должен быть австриец, высказывал другому, что, если откроется война, он застрелит Бисмарка. Сперва, как говорит рассказчик, он не придал этому заявлению никакого значения, но вскоре после этого он заметил этого молодца на борту бременского парохода, отправлявшегося в Европу. Кроме того, ему два раза снилось, что злодей направляет пистолет на офицера, сидящего в палатке, похожего по портретам на Бисмарка. Поэтому к нему были приставлены полицейские. Провидение сделало бы большое благо, если бы, оставивши за этим сообщением значение благонамеренного пожелания неизвестного американца, склонило бы канцлера к более строгим мерам относительно своей безопасности.

Шеф сегодня принимал участие в завтраке, за которым присутствовали два гвардейских драгуна. Оба они украшены Железным крестом. С одним из них министр поцеловался и говорил ему «ты». Я узнал, что это поручик Филипп фон Бисмарк, родной племянник шефа. Другой из них – адъютант Дахроден, племянник канцлера, в мирное время служащий в суде, производит впечатление способного и скромного человека. Когда министр выразил удовольствие, что тот получил Железный крест по предложению товарищей, поручик возразил, что он получил его только за выслугу лет. Затем шеф спросил его относительно князя Гогенцоллерна, состоящего при их полку: «Что он, и солдат – или только князь?» Ответ последовал в благоприятном смысле. Министр возразил: «Это мне очень приятно слышать. Меня всегда располагало в его пользу то, что его выбор в испанские короли состоялся по рекомендации его начальства за должностные заслуги». При этом он вспомнил, что попавшийся в плен при Седане генерал Дюкро в благодарность за то, что ему, веря его честному слову, давали больше свободы, чем другим, по дороге в Германию (я полагаю, это было в Понт-а-Муссоне) убежал предательским образом. Шеф заметил, что если такие плуты, изменившие своему слову, опять попадутся, то их следует вешать и на одной ноге написать «parjure», а на другой «infâme». Во всяком случае, это должно быть разъяснено в печати. Когда речь зашла о жестоком ведении войны со стороны французов, министр высказал: «Если с такого галла снять его белую кожу, то за нею окажется тюркос». В дополнение я могу заметить, что сегодня вюртембергский военный министр фон Зукоф довольно долго просидел у шефа, и, как говорят в Швабии, дело объединения Германии стоит хорошо. Менее утешительным представляется оно в Баварии, именно министр Брай ведет себя настолько противно народным интересам, насколько это возможно при настоящих обстоятельствах. После обеда в моем доме появился некто Г., который без всякой церемонии поместился со своими двумя сундуками у полицейских. Он имел разговор с шефом. Судя по паспорту, он был купец и отправлялся к графу Пьеффону.

Понедельник, 19-го сентября . Рано утром для военного кабинета я сделал извлечение из английского письма, полученного королем. Автор его, производящий свой род от Плантагенетов, железнодорожный машинист Уиль в Дамниси в Пемброк-Шейре. У него, очевидно, так же как и у Пуркинсона, который несколько дней назад представил нам свои пророчества, в голове не совсем ладно, но, во всяком случае, он гораздо добродушнее. Изречениями на библейский манер и с ужасной орфографией он предостерегает на основании разговора, слышанного им между ирландцем и французом, от западней и силков, которые расставлены для пруссаков в лесах Медона, Марли и Бонди. В заключение он посылает свое благословение королю, его дому и всем его подданным.

Выдают за верное, что Жюль Фавр сегодня в двенадцать часов явится сюда, чтобы вступить в переговоры с шефом. Погода благоприятствует ему. Около десяти часов граф Бисмарк-Болен пришел вниз от канцлера. Ему приходится отправляться тотчас же в замок Феррьер, лежащий в четырех или пяти часах пути отсюда; он должен будет скакать сломя голову. Тейсс возвращает мне вырученное с трудом от прачки мое постельное белье, но потом я узнаю, что я и Абекен должны остаться здесь с экипажем и слугой и приехать позднее. Мы завтракали в одиннадцать часов и с шефом, причем пили дорогое старое белое бордоское, которое прислала министру хозяйка дома, по-видимому, легитимистка, за то, что мы ей и ее близким не сделали ничего дурного. О ее легитимистских воззрениях шеф заключил из изображений Люцернского льва, висящего над ее постелью.

Глава VII

Бисмарк и Фавр в Готмезоне. – Две недели в замке Ротшильда

Жюль Фавр 19-го сентября заставил себя ждать до двенадцати часов, и мы не дождались его. Министр оставил в мэрии для него письмо и сказал слуге нашей виконтессы, чтобы ему указать на это письмо, когда тот приедет. Шеф и советники поехали верхом в имение парижского миллионера и несколько опередили экипажи, в одном из которых я сидел один. Мы сперва проехали мимо квартиры короля, помещавшегося в красивом доме наподобие замка, и оттуда по каналу переехали на левый берег реки, через которую проехали по временному мосту. При деревне Марель дорога идет в гору, и мы вступили в возвышенную местность, идущую по этой части канала и реки, по которой ехали среди обработанной земли, огородов, плодовых садов и виноградников с голубыми кистями.

Здесь, между деревнями Марель и Монтри, там, где шоссе под тенью раскидистых деревьев идет по довольно крутому наклону, мы встретили двухместную коляску с опущенным верхом, в которой сидели три господина в штатском платье и прусский офицер. Между штатскими находился пожилой господин с седой бородой и отвисшей нижней губой. «Это Фавр, – сказал я княжескому курьеру Крюгеру, сидевшему сзади меня. – Где министр?» Его уже не было видно, но, по всем вероятиям, он ехал впереди нас и длинной колонны повозок, которые, будучи по большей части нагружены кладью, загораживали от нас горизонт. Я велел ехать скорее, и через несколько времени мы увидели шефа, едущего назад с Кейделлем. Это было в деревне, которая, если я не ошибаюсь, называется Шесси. Там лежала мертвая лошадь, которую крестьяне покрыли соломой и сучьями и подожгли, вследствие чего около этого места распространялся отвратительный запах.

– Фавр уже проехал, ваше сиятельство, – сказал я, – туда вверх.

– Знаю, – ответил тот, улыбаясь, и поскакал дальше.

На следующий день граф Гацфельд рассказал нам кое-что о встрече союзного канцлера с парижским адвокатом и правителем. Министр, граф и Кейделль опередили нас на добрые полчаса, когда придворный советник Тальони, находившийся в ряду экипажей короля, сказал им, что Фавр проехал. Он ехал другой дорогой и то место, где она пересекалась с нашей, проехал раньше, чем шеф и его свита. Шеф был весьма недоволен тем, что ему не сообщили этого раньше. Гацфельд поехал вслед за Фавром и, догнавши его, возвратился с ним. Через несколько времени им навстречу выехал граф Бисмарк-Болен, который должен был доложить о нем министру, ехавшему с Кейделлем. Наконец они съехались в Монтри. Французов хотели пригласить в какой-нибудь из домов деревни; но они указали на замок Готмезон, лежащий на возвышенности в десяти минутах пути оттуда, как на удобное место, и все отправились в замок.

Там они встретили двух вюртембергских драгун, из которых один взял карабин и стал на часы перед домом. Здесь находился также французский крестьянин, который имел такую физиономию, как будто ему только что всыпали порядочное количество палок. У него спросили, можно ли здесь найти что-нибудь поесть и выпить. Пока они с ним разговаривали, Фавр, вошедший было в дом с канцлером, вышел на минуту и заговорил со своим соотечественником патетическим и возвышенным тоном. Случались нападения на безоружных пруссаков, которые больше не должны повторяться. Он сам не шпион, а член нового правительства, взявшего в свои руки заботу о благе отечества, и служит представителем его достоинства, и поэтому он требует во имя народного права и чести Франции блюсти за тем, чтобы это место считалось священным. Он говорил о том, что его честь правителя и честь крестьянина неизбежно требует этого, и тому подобные трогательные вещи. Добрый глупый парень выслушивал этот поток слов с очень глупым лицом. Он, видимо, мало понимал из него, как будто речь шла на греческом языке, и вообще имел такое выражение лица, что Кейделль сказал: «Если уже кто-нибудь нас должен охранять от нападений, то я предпочту вот того солдата».

Из другого источника узнал я сегодня вечером, что Фавр был в сопровождении господ Ринка и Геля, прежнего секретаря посольства Бенедикти и князя Бирона, и что для него в деревне около замка Феррьера приготовили квартиру, так как он хотел продолжать разговор с шефом. Кейделль прибавлял к этому, что когда союзный канцлер вышел из комнаты, где он беседовал с Фавром, он спросил у драгуна, стоявшего перед дверями: откуда он родом? «Из Швебиш-Галла», – отвечал тот. «Ну, подумайте только о том, что вы стояли на часах при первом переговоре о мире в эту войну».

Мы все довольно долго ждали в Шесси возвращения канцлера и затем с его разрешения отправились дальше и часа через два приехали в Феррьер. По дороге мы прошли по краю той полосы, которую французы усердно опустошили кругом Парижа. Впрочем, опустошение в этом месте еще было не так велико. По-видимому, население деревень, мимо которых мы проезжали, было по большей части разогнано подвижной гвардией. Нигде, сколько я помню, не слышно было лая собак, только на некоторых дворах мы видели бродящих кур. На многих дверях, мимо которых мы ехали, стояло написанное мелом: «Капральство Н.» или «Офицер и две лошади» и т. п. В деревнях мы видели много домов городской постройки, а около них виднелись виллы и замки с парками, что указывало на близость большого города. У одной из деревень, через которую мы проходили, лежало несколько сот пустых винных бутылок во рву и в поле около дороги. По-видимому, какой-то полк открыл здесь хороший источник и сделал около него остановку. Сторожевых постов у большой дороги и других мер предосторожности, как это делалось около Шато-Тьери и Мо, мы здесь не замечали, что, вероятно, бросилось в глаза шефу, когда он возвращался поздно вечером и с небольшой свитой.

Наконец когда начало темнеть, мы въехали в деревню Феррьер и вскоре затем в лежащее около нее поместье Ротшильда, в замке которого король и первое отделение главной квартиры поселились на продолжительное время. Министр должен был поместиться в последних трех комнатах правого флигеля, откуда вид был на луга, пруд и парк замка; канцелярия заняла одну из самых больших комнат нижнего этажа, а маленькая комнатка в том же коридоре была назначена для обедов. Барон Ротшильд убежал в Париж и оставил только какого-то кастеляна, который умел прислуживать, и, кроме того, трех или четырех особ женского пола.

Было уже темно, когда шеф вернулся и сел с нами за стол. Пока мы обедали, пришел посланный от Фавра узнать, когда он может прийти для продолжения переговоров. Он имел свидание с канцлером в нашей конторе с глазу на глаз от половины десятого до одиннадцати часов. Когда он выходил от него, он смотрелся подавленным, огорченным, почти отчаявшимся – быть может, все это остатки мимики, которая должна была растрогать слушателя, – говорится в моем дневнике. Переговоры, по-видимому, не привели еще ни к какому соглашению. Парижские господа, видимо, должны сделаться еще уступчивее. Вообще их посол и представитель имел наружность высокого человека с седыми бакенбардами, доходившими до подбородка, несколько еврейский тип лица и толстую отвисшую нижнюю губу.

За обедом шеф, в связи с тем что король поехал в Клей, чтобы воспрепятствовать какому-либо нападению с нашей стороны, высказал, что многие из наших генералов злоупотребляют самоотвержением войска ради побед. «Быть может, впрочем, – продолжал он, – жестокосердые злодеи главного штаба и правы, говоря, что если мы пожертвуем пятьюстами тысяч человек, находящихся теперь во Франции, то это будет наша ставка в игре, когда мы ее выиграем. Но брать или хватать быка за рога – слишком легкая стратегия. 16-го при Меде все было в порядке, но и здесь дело не обошлось без жертв. Пожертвование гвардией 18-го вовсе не было нужно; можно было подождать при Сент-Привá, пока саксонцы кончат свое обходное движение».

Во время обеда мы имели случай подивиться гостеприимности и пониманию приличий господина барона, дому которого король сделал честь своим присутствием, чем, конечно, избавил его от всякого рода опасности. Господин Ротшильд, обладающий сотнями миллионов, еще недавно бывший генеральным консулом Пруссии в Париже, велел нам через посредство своего управителя или дворецкого отказать в вине, которого мы требовали, хотя мы и заметили, что за вино, как и за всякую выдачу, будет заплачено. Призванный к шефу, этот смелый человек подтвердил свой отказ и солгал, будто в доме нет никакого вина, и потом объяснил, что у него найдется, быть может, бутылок двести дешевого бордо в погребе (в действительности их там лежало до семнадцати тысяч), но объявил, что он ничего из этого количества нам уступить не может. Министр старался внушить ему в очень энергичной речи, насколько это неприлично ввиду той чести, которую король оказал его господину, остановившись у него, и, когда этот дюжий молодец скорчил гримасу, коротко и ясно спросил: знает ли он, что такое связка соломы? Тот, по-видимому, угадывал, в чем дело, потому что побледнел и не проговорил ни слова. Ему было замечено, что связка соломы есть такая вещь, на которую кладут упрямых и дерзких управителей; остальное он может понять сам. На следующий же день мы получили все, чего требовали, и, сколько я знаю, дальнейших жалоб не было. Барон получил за свое вино не только требуемую плату, но еще и добавочную, так что он от нас еще кое-что нажил.

Оставалось ли дело в таком положении, когда мы уехали оттуда, было долгое время для меня сомнительнее, нежели ответить на вопрос: должно ли оно было так оставаться? Говоря яснее, я не вижу никакой разумной причины, почему миллионера Ротшильда избавляли от реквизиций, тем более соответственных его состоянию, как скоро он ничего не хотел сделать для короля и его свиты. На самом деле позднее в Версале рассказывали, что уже в день после нашего отъезда в Феррьере появилось с полдюжины реквизиционных команд, которые похитили множество съестных припасов и напитков, и что даже олени в загородке у пруда были съедены нашими солдатами. К моему глубочайшему огорчению, мне известно из достоверных источников, что ничего подобного не было. Такие рассказы были только благими пожеланиями, которые, как это часто бывает, превратились в мифы. Исключительное положение замка до самого конца войны имелось в виду. Тем неприятнее было слышать рассказы, исходящие от лица Ротшильда, который в парижском обществе передавал слова нашего шефа в превратном виде, будто, например, пруссаки чуть не побили его феррьерского управляющего за то, что фазаны, о которых этот последний им наговорил, не были найдены.

На следующее утро министр пришел в охотничью комнату, которая была снабжена красивою дубовою мебелью с великолепной резьбой и дорогими фарфоровыми вазами и которую мы превратили в бюро, увидел лежавшую на средине стола охотничью книгу и указал в ней на страницу от 3-го ноября 1856 года, где говорилось, что в этот день он и Галифет, охотясь, убили 42 штуки дичи, 14 зайцев, 1 кролика и 27 фазанов. Теперь он и Мольтке охотятся за более важной дичью, за волком из Гранпрэ, о чем он тогда и не помышлял, а его товарищ по охоте, конечно, еще и того менее.

В одиннадцать часов он имел третье свидание с Фавром, после чего было совещание у короля, на котором присутствовали Мольтке и Роон. Я отправил письма в Берлин, Реймс и Гагенау, и у меня осталось два свободных часа, чтобы ознакомиться с новым местопребыванием. Я употребил их на осмотр замка и окрестностей. С южной стороны тянется парк, с северной примыкает цветник, с западной, на расстоянии 400 шагов от замка, находятся конюшни и хозяйственные постройки, против которых, по ту сторону дороги, лежат обширные сады с широкими грядами овощей, фруктовыми деревьями и великолепными оранжереями; в заключение я зашел в швейцарский домик, находящийся в парке; здесь помещаются прислуга и прачечная.

О замке я упомяну лишь вкратце. Он имеет вид четырехугольника и построен в два этажа; со всех четырех сторон его возвышаются трехэтажные башни, заканчивающиеся конусообразными крышами. Стиль постройки представляет смесь разных школ времен Возрождения; в результате – отсутствие гармонии и величия. Красивее всего кажется южный фасад с великолепными вазами, украшающими лестницу, которая ведет на террасу, уставленную померанцевыми и гранатными деревьями в больших кадках. Главный вход находится с северной стороны и ведет в переднюю, уставленную изящными бюстами римских царей, присутствие которых в доме современного жидовства Креза довольно непонятно. Отсюда лестница с мраморными стенами ведет в главный зал здания, вокруг которого идет галерея, поддерживаемая позолоченными колонами. Над нею стена украшена гобеленами. Между картинами великолепно убранного зала находится конный портрет Веласкеса. Впрочем, взор покоится то на том, то на другом предмете, так как все красивы. Вообще целое производит такое впечатление, как будто обладатель не столько думал о красоте, как о том, чтобы собрать в кучу все дорогое.

Не замок, а окружающие его сады и парк заслуживают особенной похвалы. Необыкновенно красивы клумбы цветов, расположенные перед северным фасадом, со статуями и фонтанами, и еще более передняя часть парка, который далее переходит в лес, перерезанный прямыми широкими дорогами и узкими тропинками, из которых некоторые ведут к большой мызе. Впереди парка стоят красивые экзотические деревья, на некотором отдалении со вкусом сгруппированы туземные; приятное разнообразие зелени с просветами между кустарниками и вершинами дерев, луга, вода составляют удивительный ландшафт. Перед замком спускается поросшая травой равнина, перерезанная песчаными дорожками, к пруду, на котором плавают черные и белые лебеди, турецкие утки и разные другие птицы. По ту сторону зеркального пруда, справа, возвышается искусственный холм, на котором между кустами, лиственным и хвойным лесом извиваются тропинки, ведущие на его вершину. Налево от маленького озера видна загородка с оленями и косулями, а далее по ту же сторону между высокими лесными деревьями журчит ручеек. На лугах перед крыльцом пасутся овцы и ходят куры, к которым иногда присоединяются и фазаны, собирающиеся целыми стаями на открытой вдали местности; их в лесу от 4000 до 5000. Солдаты наши проходят мимо этих вкусных вещей, не обращая на них внимания, как будто они не годны для пищи, несмотря на то что чувствуют сильный голод.

– Тантал в мундире! – сказал кто-то, вспомнив мифологию, когда мы увидали трех птиц, которых можно было бы съесть и не под соусом à la Ротшильд, – т. е. сваренными в шампанском, – и которые прогуливались так близко возле часового, что легко могли попасть на его штык.

– Выдержал ли бы себя так французский мобиль? – спросил один из моих спутников.

Вспомнив любовь к искусству Абекена, мы отправились искать чего-нибудь замечательного и нашли на холме, у пруда, статую, которою хозяин замка, казалось, хотел украсить эту часть своих владений. По-видимому, это было изображение какого-то второстепенного божества, служебного Адонаи. На вершине бугра стоит сделанная из красной глины дама, в руке она держит копье, на голове надет зубчатый (стенной) венец, ростом она в полтора раза больше, чем обыкновенно бывают дамы. На пьедестале большими буквами написано – вероятно, для того чтобы прусский генеральный консул не имел права протестовать и не подумал бы, что он присоединил к своему парку Боруссию, – Avstria. Мне пришло тогда на ум, что, вероятно, памятник поставлен бароном в знак благодарности, так как он много заработал во время финансовой нужды Австрии. Один посетитель, проникнутый высоким чувством, не обращая внимания на надпись, сделанную в предостережение ошибок, написал карандашом на рубашке дамы: «Хвала тебе, Германия, твои дети единодушны!» А двоюродный брат Кладерадатша приписал внизу: «Прежде не было ни гроша. Дитя Берлина», – подобное замечание вырвалось у него еще раз, когда восторженный человек запачкал эту надпись, и он написал: «Твои дети навек соединены, великая богиня Германии!»

В верхних комнатах швейцарского домика господствовал страшный беспорядок. Двери были выломаны, вещи, принадлежащие живущим здесь слугам, раскиданы, на полу валялось белье, женские юбки, бумаги и книги, между ними одна под заглавием «Liaisons dangereuses», – любимейшая книга прачек и горничных.

Возвратясь, мы узнали, что управляющий замком, вначале такой недоступный, ознакомясь с нами, не видел уже в нас непрошеных гостей. Он чрезвычайно боялся грабителей, как называли теперь землевладельцы вольных стрелков, и эта боязнь заставила его примириться с нашим присутствием. Он рассказал одному из наших, что те господа, которые с мобилями и африканскими охотниками наперерыв грабили по соседству, разорили почти все дома в Клэ, и крестьяне с оружием в руках вынуждены были покинуть свои жилища и бежать в лес, и притом высказывал опасение, что они могли бы напасть на замок, если бы мы не были в Феррьере, ему даже казалось, что они сочли бы нужным сжечь замок. Вероятно, вследствие таких соображений, он вспомнил, что в погребе барона есть еще несколько бутылок шампанского, которое он может нам продать за хорошую цену, не делая из этого смертного греха. Вследствие такой перемены мы начали чувствовать себя почти как дома.

За завтраком мы узнали полученное в генеральном штабе известие, что запертый в Меце Базен письменно спрашивал принца Фридриха Карла, основательна ли весть, полученная им от возвращенных пленных, – о падении Седана и провозглашении республики, на что принц послал ему письменное подтверждение с приложением парижской газеты.

Вечером позвал меня шеф, который по случаю нездоровья не присутствовал за обедом. Маленькая каменная витая лестница, называвшаяся «Escalier particulier de М. le Baron», ввела меня в роскошно меблированную комнату, где на диване в халате сидел канцлер. Я должен был телеграфировать, что французы день назад – хотя мы слышали пушечную пальбу, но еще не были в ней уверены – сделали вылазку с тремя дивизионами по направлению к югу, но были в беспорядке отброшены, причем они потеряли 7 орудий и более 2000 человек пленными.

Среда, 21-го сентября . Шеф, оправившись от нездоровья, начал сильно заниматься. Но содержание и цель этих занятий не могут быть обнародованы, как и вообще многое другое, что было тогда сделано, пережито и переслышано. Я говорю это раз навсегда, и главное, с тою целью, чтобы кто-нибудь не заподозрил, что я принимаю участие в походе, как самодовольный Фаэк, не сознавая честного исполнения принятого на себя долга, в качестве «солдата пера».

Сообщаю следующее место из моего дневника:

«Императорская фамилия, эмигрировавшая в Лондон, избрала заступником своих интересов орган «La Situation». Учрежденные нами в западной Франции газеты будут знакомить ее публику с текущими делами; но наши намерения не должны быть тождественны с излагаемыми в газетах; необходимо поддержать раздор в различных французских партиях, чему поможет и удержание императорской эмблемы. Наполеон нам не опасен, республика еще менее, а хаос во Франции нам полезен. Будущность Франции нас не касается, французы сами должны заботиться о ней. Для нас она только до тех пор имеет значение, пока наши интересы затронуты, что в политике вообще должно быть путеводной звездою».

Когда шеф ушел и все распоряжения его были исполнены, мы пошли опять в парк, в котором и сегодня фазаны не имели ни малейшего подозрения, что существуют охотники, которые относятся к ним несколько враждебно. За обедом присутствовал граф Вальдерзее, приехавший из Ланьи, куда переведена вторая инстанция главной квартиры. Он говорил, что войска, окружающие Париж как бы кольцом, все больше стягиваются и что наследный принц находится в Версале. Офицеры, взятые в плен в Вавилоне, что на Сене, известили нас, что национальная гвардия отделилась от регулярных солдат и стала упрекать их в малодушии, выказанном ими во время последнего сражения, и что даже дошло до того, что между ними было вооруженное столкновение. В трех каменоломнях поймали беглых мужиков. В одном лесу наткнулись на вольных стрелков, которых оттуда прогнали гранатами и потом убили всех, за исключением одного, которого отпустили с тем, чтобы он предостерег других от подобной участи. Наконец жители деревень, расположенных между Парижем и Версалем, просили прусский гарнизон, находящийся в Севре, защитить их от грабежа и насилия вольных стрелков.

За чаем узнал еще кое-что о последних переговорах канцлера с Жюлем Фавром. Ему было поставлено на вид, что все условия мира ему сообщены быть не могут, так как для обсуждения их должно быть составлено собрание, но что без уступки земель не обойдется, потому что нам необходима лучшая граница против французских набегов. Интересно, что в переговорах менее касались мира и находящихся в связи с ним наших требований, чем притязаний со стороны французов, ради которых мы должны были бы согласиться на перемирие. Фавр делал чрезвычайно непристойные жесты, когда упомянули об уступке земель, вздыхал, поднимал взоры к небу и проливал патриотические слезы. Шеф не ожидает его возвращения. Это сообщено и наследному принцу, который сегодня утром – я пишу 22-го – присылал телеграмму с запросом о том, как идут дела.

Четверг, 22-го сентября, вечером . Французы не перестают выставлять нас перед светом варварами и злодеями, а английские газеты, в особенности враждебный нам «Standard», оказывает им в том содействие. Почти беспрерывно разражается эта газета перед своими читателями ужаснейшими клеветами на счет нашего обращения с французским народонаселением и с пленными, и все это сопровождается ссылками на свидетельства очевидцев или людей, черпающих сведения из верных источников, в сущности, состоящих из чистейшей лжи. Так, в последние дни герцог Фиц Джэмс изобразил ужасающую картину наших злодеяний, совершенных в Базейле, причем он употребил только «настоящие» краски; также вопит в жалобном тоне некто г. Л., взятый в плен при Седане, на бесчеловечное обращение с ним пруссаков и разыгрывает несчастного французского офицера, с которым жестоко обошлись. На последнее можно бы было не обращать внимания. Но герцог восстановляет против нас тех, кто расположен к нам по ту сторону моря, а смелая клевета всегда бросает тень. Поэтому сегодня отправлено в одну доброжелательную нам лондонскую газету следующее опровержение:

«Как во всякой войне, так и в настоящей сгорело немало деревень – большая часть от артиллерийского огня пруссаков, а также и французов. При этом сгорели женщины и дети, которые спрятались в погреба и не могли быть вовремя спасены. Это относится и к Базейлю; это местечко несколько раз занималось от ружейного огня. Герцог Фиц Джэмс видел только его развалины, которые он осматривал после сражения, как и тысячи других лиц. Все остальное в его сообщении написано со слов несчастных, обездоленных людей. В стране, где само правительство систематически развивает неслыханную ложь, едва ли возможно, чтобы озлобленные мужики имели большую склонность при виде погорелых своих домов давать правдивые показания о своих врагах. Официальными донесениями подтверждено, что жители Базейля, не только военные, но и блузники, стреляли из окон в проходящие немецкие войска, а также в пленных, которые потом найдены убитыми в комнатах. Также констатировано, что женщины, вооруженные ножами и ружьями, совершали зверства над тяжелоранеными солдатами, а другие в сообщничестве с мужским населением стреляли и заряжали пушки, почему и найдено их так много среди раненых и убитых на поле сражения. Эти обстоятельства, вероятно, не переданы герцогу Фицу Джэмсу его свидетелями. Они вполне извиняют умышленный поджог деревень, сделанный с целью прогнать находящегося в них неприятеля. Не раз был открыт этот умысел. Что женщин и детей насильно гнали в огонь – это низкая ложь, которою французы запугивают народонаселение и возбуждают их к ненависти против нас. Этим они подстрекают жителей к бегству, которые обыкновенно после вступления немецких войск тотчас возвращаются и совершенно поражаются тем, что эти последние обращаются с ними лучше, чем французские войска… Если боязнь не заставляет жителей бежать, то правительство посылает толпу вооруженных вольных стрелков, иногда даже поддерживаемую африканскими войсками, чтобы ударами сабель заставить жителей покинуть свои жилища, а в наказание за недостаток в них патриотизма позволяют этим шайкам опустошать деревни. Что касается письма одного пленного офицера (Булонь 9-го сентября), то и в нем больше лжи, чем правды. Относительно обращения с пленными Германия может сослаться на 150 000 свидетелей, более достоверных, чем этот анонимный, изолгавшийся офицер, письмо которого дышит чувством мести, столь присущей этим тщеславным и кичливым французам. Сквозь это чувство просвечивает возможность новых нападений, которым будет подвергнута Германия, и эта возможность принуждает нас при заключении мира преследовать одну цель, а именно укрепление наших границ. Только и есть правды в письме этого мнимого офицера г. Л., что по сдаче Седана недоставало съестных припасов, но не только для пленных, а и для победителей, которые не могли ничем поделиться с голодными врагами, потому что ничего не имели. Если г. Л. жалуется на то, что он под дождем и в грязи стоял на биваках, то в этом видно лучшее доказательство того, что он не офицер и до сих пор не участвовал ни в одной войне. Он какой-нибудь наемный писака, который никогда не покидал комнату, и эта жалоба заставляет предполагать, что рассказ о его плене есть вымысел, потому что если он офицер, то должен знать, что большая часть его товарищей – по крайней мере это можно сказать о немцах – из 40 ночей со дня начала военных действий 30 провели при таких же обстоятельствах. Когда ночью шел дождь, то они проводили ее под дождем, когда же место бивака превращалось в грязь, они лежали в ней. Тот только, кто не участвовал в этом походе, может всего этого не знать и удивляться подобным случаям. Если г. Л. хвастается, что у него сохранился его кожаный кошелек, то это уже есть ясное доказательство, что он не был ограблен. Нет ни одного солдата, который бы, имея при себе деньги, не носил бы их, как и 50 или 100 лет тому назад, на голом животе, и если бы наши солдаты хотели воспользоваться деньгами г. Л., они по собственному опыту знали бы, где их найти. Немногие немцы, попавшие в плен к французам, могут рассказать о том, как проворно руки их противников умеют рвать мундир пленного, и не обращая внимания на кожу своего пациента, взрезают ножом или саблею кожаный кошелек. Уверение в жестоком обращении с седанскими пленными – это наглая ложь. Большая часть французских пленных, может быть, четвертая часть из них, была пьяна до бесчувствия, так как за несколько часов до капитуляции французы ограбили все винные и водочные погреба. Ясно, что управлять пьяными людьми труднее, чем трезвыми, но примеров жестокого обращения ни при Седане, ни в ином месте не было, несмотря на господство строгой дисциплины в прусских войсках. Что эта дисциплина возбуждала удивление французских офицеров – это факт. К сожалению, мы не можем выставить в этом отношении в таком же виде неприятельские войска и не можем отдать им дани удивления, не засвидетельствовать их храбрости. Редко удавалось французским офицерам удержать своих подчиненных от убиения тяжелораненых, и были случаи не только между африканскими войсками, что высшие офицеры с опасностью своей жизни защищали этих последних от своих же солдат. Привезенные в Мец немецкие пленные познакомились с оплеванием, ударами и каменьями, которыми их провожали по улице, а при возвращении их африканские войска стали шпалерами и прогнали их, как в старину, сквозь строй палками и кнутами. В этих случаях мы можем сослаться на официальные протоколы, которые имеют другое значение, чем анонимные письма г. Л. Но нужно ли всему этому удивляться, если журналы такого города, как Париж, который лицемерно требует пощады во имя цивилизации, предлагают, не желая слышать противоречий, чтобы всем раненым, которых нельзя брать с собой, раскалывали череп или просто пользовались бы немцами для удобрения полей? Зверство французов, прикрываемое жалкой цивилизацией, в настоящей войне достигло совершенного развития, и если кичливые французы прежде говорили: «Grattez le Russe et vous trouverez le barbare», то теперь каждый будет в состоянии сравнить обхождение русских с неприятелем во время Крымской кампании с обхождением французов и, конечно, найдет, что это замечание более подходит к французам».

Прошу заметить раз навсегда: 1) в Англии совершенно достаточным для нашей безопасности считают снесение западных французских крепостей; 2) там стараются объяснить долговременную защиту Страсбурга приверженностью жителей к Франции. Но ведь крепость Мец защищается не немецким мещанством, а французскими войсками; упорная защита, значит, не есть следствие немецкой верности.

Только что мы сели за стол, входит один из придворных лакеев и докладывает, что наследный принц будет к обеду и просит приготовить для себя ночлег, причем он – секретарь или курьер, кто его знает, – выражает желание, чтобы ему для пяти господ, сопровождающих его королевское высочество, были приготовлены канцелярия и большая гостиная рядом с комнатой канцлера. «Канцелярию нельзя, – отвечает шеф, – там идут занятия». Потом он предлагает в распоряжение комнату, в которой он моется, – гостиная же нужна для приема французских посредников и князей. Квартирмейстер удалился с вытянутым лицом. Он, конечно, рассчитывал на безусловное согласие.

За обедом в присутствии графа Лендорфа шел оживленный разговор. Когда зашла речь об украшении старого Фрица «под липами» черно-красно-желтыми знаменами, министр неодобрительно отнесся к Вурмбу за то, что он допустил спор о цветах.

«По-моему, – сказал он, – дело может считаться оконченным, с тех пор как принято северогерманское знамя. В остальном отлив цветов для меня безразличен, зеленый, желтый, какой угодно, даже самый игривый цвет, хоть мекленбург-штрелицкое знамя. Прусский же солдат знать ничего не хочет о черно-красно-желтом знамени, что, конечно, благоразумные люди не поставят ему в вину, когда вспомнят о берлинских мартовских днях и о значках противников в Майнской кампании 1866 г.». После того шеф говорил, что мир еще далек и прибавил: «Если они пойдут на Орлеан, то и мы за ними последуем, и – если они двинутся далее, то и мы – до самого моря». Затем он прочел нам полученные телеграммы и список находящихся в Париже полков. «Все вместе должны составить 180 000 человек, – сказал он, – но едва ли между ними есть 60 000 настоящих солдат. Молодых солдат и национальных гвардейцев с их табакерками считать не стоит». Несколько минут разговор вертелся о предметах, находящихся на столе, причем, между прочим, упомянули, что Александр фон Гумбольдт, этот идеальный человек нашей демократии, был ужасный едок и что при дворе «он собирал целые горы омаров и других трудноперевариваемых гастрономических закусок и все это погружал в желудок». Наконец нам подали жареного зайца, причем министр заметил: «Французский заяц ничего не стоит в сравнении с зайцем из Померании, в нем нет вкуса дичи! Совсем не то наш заяц, жаренный в сметане, который вкусен, потому что питается ароматными травами». После половины одиннадцатого министр велел узнать внизу, не пьет ли кто чаю. Ему доложили: «Доктор Буш». Он пришел, выпил две чашки чая с коньяком, что он считал очень полезным для здоровья, и съел несколько маленьких кусков холодного жаркого. Потом он взял с собою полную бутылку холодного чая, который, кажется, составляет любимый его напиток по ночам, как я заметил во время похода. Он оставался до полуночи, и первое время мы были одни. Немного погодя он спросил, откуда я родом. Я ответил – из Дрездена. Какой город мне особенно нравится? Конечно, тот, в котором я родился? Я решительно отрицал это и сказал: «После Берлина более всего мне нравится Лейпциг». Он ответил, смеясь: «Вот как! Я этого не думал, Дрезден – такой прекрасный город!» Я выставил главную причину, почему он, несмотря на это, мне не нравится. Он ничего не сказал.

Я спросил, не следует ли телеграфировать о слышанных нами на парижских улицах ружейных и пушечных выстрелах. «Да, – сказал он, – сделайте это». «О переговорах с Фавром надо еще подождать?» «Впрочем… – и потом продолжал: – От Мэзон на… как бишь его?.. на Монтри – первое совещание; потом в тот же вечер в Феррьере – второе, на следующее утро – третье, и все безуспешно как относительно перемирия, так и мира. Со стороны других французских партий готовятся также вступить с нами в переговоры». При этом он сделал некоторые намеки, из которых я мог заключить, что он указывает на императрицу Евгению.

Шеф хвалит стоящее на столе красное вино из погреба замка, а потом выпивает стакан, затем он порицает неприличное поведение Ротшильда и говорит, что старый барон обладал большим тактом. Я вспомнил о фазанах и спросил, нельзя ли устроить на них охоту. «Гм! – сказал он, – хотя и запрещено стрелять в парке, но что же со мной сделают, если я выйду и принесу хотя пару? Арестуют – нет, потому что тогда у вас никого не будет, кто бы приготовил мир». Потом разговор зашел об охоте вообще.

«Когда я охочусь с королем в Лецлинге, то охочусь в нашем старинном фамильном лесу. Бургсталь приобретен нашей фамилией 300 лет назад – только ради охоты. Лес тогда был уже почти такой же, как и теперь. Но тогда он недорого ценился, за исключением охоты. В настоящее время он стоит миллионы».

«Вознаграждение было незначительное – менее четвертой части стоимости, вода затопила почти все» и т. д.

Другой предмет навел его на разговор об искусной стрельбе, и он сообщил, что бывши еще молодым человеком, он имел верный пистолет, что он на сто шагов попадал в лист бумаги, а уткам простреливал головы.

Опять вернулся он к часто излагаемой им теме и заметил: «Когда я усиленно работаю, то должен и есть хорошо. Я не могу заключить порядочного мира, если мне не дадут хорошо покушать и выпить. Это относится к моему ремеслу».

Разговор отклонился – не помню как – на старые языки. «Когда я еще был учеником первого класса, – сказал он, – тогда я мог очень хорошо писать и говорить по-латыни; теперь мне было бы трудно, а греческий я совсем забыл. Я вообще не понимаю, как этим можно так усердно заниматься. Разве только потому, что ученые не хотят уменьшить ценности тому, что ими приобретено с трудом». Я позволил себе напомнить о disciplina mentis и заметил что 20 или 30 значений частички αν были бы очень полезны тому, кто мог бы пересчитать их по пальцам. Шеф возразил: «Да, но на русском языке еще гораздо лучше, чем на греческом. Следовало бы вместо греческого ввести сейчас русский язык; это непосредственно имело бы практическую пользу. В этом языке столько тонкостей в спряжении, и заучивание 28 склонений, которые существовали прежде, что-нибудь да значит для упражнения памяти. Теперь, кажется, есть только 3, но зато гораздо более исключений. А как изменяется корень – в некоторых словах остается только одна буква»!

Мы говорим об изложенном на сейме в пятидесятых годах шлезвиг-гольштинского вопроса. Граф Бисмарк-Болен, который в это время вошел, заметил, что это, должно быть, все происходило во сне. «Да, – сказал шеф, – во Франкфурте они спали во время переговоров с открытыми глазами. Вообще это сонливое и пошлое общество, которое стало сносным только тогда, когда я, как перец возбуждающий, появился между ними». Вслед за этим он рассказал прелестную историю о бывшем тогда представителе сейма графе Рейхберге.

Я напомнил об известной всем истории с сигарой.

«Какой? – С графом Рейхбергом, ваше превосходительство».

– Да, это было так просто. Я пришел к нему в то время, когда он занимался и при этом курил. Он просил меня немного подождать. Я стал ждать, но когда мне уже надоело, а он мне даже не предложил сигары, я взял сам и попросил у него огня, который он мне подал с немного изумленным лицом. В том же роде есть еще и другая история. Во время заседания военной комиссии, когда на сейме представителем Пруссии был Рохов, Австрия курила только одна. Рохов, как страстный курильщик, вероятно, с охотой сделал бы то же, но удерживался. Когда я туда пришел, мне сильно захотелось сигары, и так как я не видел, почему бы не курить, то я попросил председателя одолжить мне огня, на что с неудовольствием и удивлением обратили внимание как он, так и другие господа. Видимо, это для них составляло событие. Теперь курили еще только Австрия и Пруссия. Но остальные, очевидно, считали это настолько важным, что послали запросы домой, как им быть. Дело требовало зрелого обсуждения, и в продолжение полугода курили только две державы. Затем начал и баварский посланник выставлять важность своего положения и стал покуривать. Саксонский имел, вероятно, тоже большое желание затянуться, но еще не получил надлежащего разрешения от своего министра. Но когда на следующий раз он увидал, что ганноверский посланник курит, он, как ревностный австрияк – потому что его сыновья служили там в армии, – обнажил меч, и сам задымил. Теперь остались только вюртембергский и дармштадтский, но те вообще не курят. Тем не менее честь и важность их мест необходимо требовали этого, и вот один из них достал сигару – как теперь вижу, тонкая, длинная светло-желтая – и докурил ее до половины, совершив, таким образом, нечто вроде всесожжения за отечество».

Пятница, 23-го сентября. С утра – прекрасная погода, но в 11 часов было уже очень жарко. Прежде чем шеф встал, я отправился в парк. В одной засеке, левее ручья, увидел я огромное стадо косуль. Далее на дворе великолепный птичник, где в больших проволочных клетках находится много заграничных птиц, как-то: китайских, японских, из Новой Зеландии, редкие голуби, золотые фазаны и т. п. и садок перепелок. Возвращаясь, встретил я в коридоре Кейделля. «Война, – сказал он. – Получено письмо от Фавра, он отклоняет все наши требования». Мы приготовим это с комментариями для печати, и при этом поставим на вид, что настоящий обитатель замка Вильгельмсхёе совсем не так дурен и мог бы для нас оказаться очень выгодным.

После завтрака я получил много перехваченных английских писем из Парижа, содержанием коих мы, пожалуй, можем воспользоваться для напечатания в газетах. Впрочем, для наших, собственно, газет в них мало интереса: жалобы на опустошение бульваров, на оскорбление, сделанное войсками империалистским генералам, например: Валльяну, на циркуляры Жюля Фавра и тому подобное.

За обедом были гости у шефа, между прочим, главный почт-директор в Реймсе, Стефан; они рассказывали, что все деревни, замки и виллы около Парижа покинуты жителями и большею частью разграблены. В Монморанси, где находились богатая библиотека, монетный двор и музей древностей, все теперь разрушено, золото и серебро украдены, оставлена только медь, все остальное изодрано в куски, все разбито, все разбросано в беспорядке. На это шеф сказал: «Это не диво там, где правительство заставило африканских стрелков с оружием в руках гнать несчастных жителей, а в наказание за то, что они не проникнуты патриотизмом, приказало опустошить их дома! Наш солдат не крадет денег и не рвет книг. Это сделали мобили, между которыми много разной сволочи. Наш солдат берет себе только пищу и питье там, где ему их не дают, и при этом он, конечно, совершенно прав; если в поисках пищи он сломает дверь или шкаф, то против этого нечего сказать. Кто велит им бежать?»

Вечером по приказанию министра я телеграфировал, что Туль сдался при таких же условиях, как и Седан.

Суббота, 24-го сентября . Министр и другие начали говорить за столом о драгоценных вещах, находящихся в большом зале, которые он только теперь осмотрел и между которыми, как говорят, есть трон или стул, нечаянно попавший в руки к одному французскому маршалу или генералу в Китае – или Кохинхине – и потом им же проданный нашему барону – достопримечательная вещь, на которую я при осмотре комнаты не обратил должного внимания. Мнение шефа о роскоши согласовалось почти с высказанным за несколько дней перед этим мною. «Все очень дорого, но не особенно красиво и еще менее приятно».

Потом он продолжал: «Такое благоустроенное готовое владение, как это, не могло бы мне доставить удовольствия. Оно сделано другими, а не мною. Правда, в нем много хорошего, но я был бы лишен удовольствия создавать и преобразовывать. Совсем другое, если я должен подумать, могу ли я употребить 4000 или 10 000 франков на то или другое улучшение. Как будто не надо соображаться со средствами. Иметь всегда достаток, и даже более чем достаток, наконец наскучит». Сегодня мы ели фазанов, и управляющий, в котором перемена произошла к лучшему, доказал нам свою дружбу, подав хорошее вино. Потом обер-провиантмейстер доложил министру – что очень понравилось графу Бисмарку-Болену, – что один берлинский благодетель прислал шефу в подарок четыре бутылки кюрасао; ему сейчас же была сделана проба. Канцлер, обратясь к Бисмарку-Болену, спросил:

– Знаком ты с (имени я не разобрал)?

– Да.

– Ну, так телеграфируй ему, чтобы немедленно выслал в главную квартиру два кувшина.

После за обедом разговор коснулся владельцев, в особенности же находящихся в Померании, причем граф бросил взгляд на прежнее и теперешнее положение владельцев Шмольдин и в теплых словах сказал, какое влияние они имеют на маленьких людей.

Вечером опять вспомнили мы наших приятелей французских ультрамонтанов, которые стараются подорвать к нам доверие народа, распространяют против нас в газетах ложь и даже ведут против нас в сражение мужиков, как это было при Бомоне и Базейле.

Воскресенье, 25-го сентября. Шеф был сегодня с королем и другими в церкви, и после обеда мы его не видали. Может быть, есть дело особенно важное. Мы получили из Берлина письма, из которых видно, что бисквиты, посланные нами из Реймса в сумке фельдъегеря, благополучно доставлены и даже не пахли ворванью Леверстремских сапог, хотя были уложены вместе. Возвращаемая сумка, напротив, имела несчастье: когда Бельзинг ее раскрыл, она распространила сильный запах портвейна, и по остаткам вина в разбитых бутылках можно было заключить, что оно смешалось с красными чернилами, которые были уложены вместе. За столом что-то навело разговор на евреев. «У них, собственно, нет отечества, – сказал шеф. – Они общеевропейцы, они космополиты, кочующий народ. Их отечество Сион (к Абекену) – Иерусалим. Они рассеяны по всему свету и тесно связаны между собою. Только маленький еврей как будто еще имеет любовь к родине. Есть и между ними хорошие, честные люди. Такой был у нас в Померании, он торговал кожами и тому подобными произведениями. Должно быть, это не пошло, потому что он обанкротился. Тогда он пришел ко мне и стал просить, чтобы я его пощадил и не предъявлял своих требований, так как он понемногу со временем постарается уплатить. По старой привычке я на это согласился, и он действительно уплатил. Бывши еще посланником на франкфуртском сейме, я получил от него часть в уплату старого долга, и, вообще если что и потерял, то, во всяком случае, менее, чем другие. Таких евреев, вероятно, немного найдется. Впрочем, у них есть и свои добродетели: уважение к родителям, супружеская верность, а благодеяниями они славятся.

Понедельник, 26-го сентября . С утра приготовил последовательно для различных газет статью по поводу мнения, что Париж со своими дорогими коллекциями, художественными постройками и памятниками не должен быть допущен до бомбардирования. Как бы не так! Париж – крепость; что там собрали художественные сокровища, воздвигнули великолепные дворцы, это не уничтожает его характера. Крепость есть военный аппарат, который без всяких рассуждений должен быть сделан безвредным. Если французы не хотели подвергать опасности свои монументы, библиотеки и картинные галереи, то они не должны бы были обносить его укреплениями. Впрочем, они ни минуты не задумывались бомбардировать Рим, в котором были совсем другие, ничем незаменимые памятники.

За нашим обедом присутствовал сегодня лейб-медик короля доктор Лауер. Долго говорили о кулинарных и гастрономических кушаньях, и мы узнали, что любимый плод шефа – вишни. Поданные нам четыре карпа были очень вкусны. Из речных рыб он предпочитает мурену и форель, которые у него водятся в большом количестве в Варцинских прудах. Большие форели, которые в Франкфурте-на-Майне во время пиршеств считаются изысканным блюдом, он считает хуже речных. После речных рыб он отдает должное озерным, из них – наваге. «Даже самую обыкновенную селедку, хорошо очищенную, я ем с удовольствием». «В молодые годы я сделал услугу жителям Аахена, как в древние времена Церера, богиня земледелия, тем, что научил их жарить устриц». Лауер попросил рецепт, и министр дал его. Если я хорошо понял, то он следующий: надо обсыпать их толченой булкой и пармезаном и жарить их в раковинах на горящих угольях. Я думал про себя, что устрицы и поваренное искусство ничего общего между собою не имеют. Лучший рецепт: свежие устрицы без всякого снадобья. Шеф говорил еще о различных лесных ягодах, о землянике, клюкве, как настоящий знаток, также и об обширном семействе грибов, которые ему большею частью попадались в Эстляндии и Финляндии и совсем у нас неизвестны. Потом говорили об еде вообще и он, шутя, заметил: «В нашей фамилии все большие едоки. Если бы в стране все имели такую же способность, то она бы не выдержала. Я бы оставил отечество. Затем разговор коснулся военных, и министр заявил, что уланы – лучшая конница. Пика придает улану много самонадеянности. Думают, что она мешает в лесу, но в этом ошибаются; напротив, она помогает раздвигать ветки. Он знает это по опыту, так как он сначала служил в егерском, а потом ополченцем в уланском полку. Отнятие пик у ополченцев кавалерии было бы большим промахом. Согнутая сабля мало приносит пользы, особенно если дурно отточена; гораздо практичнее была бы прямая длинная шпага».

После обеда получено письмо от Фавра, в котором он просит: во-первых, чтобы о начале бомбардирования Парижа было заранее объявлено, чтобы дать время удалиться дипломатическому корпусу; во-вторых, чтобы последнему было дозволено письменно сношение. Абекен сказал, возвратясь с бумагами, что он пошлет ответ на Брюссель. «Оттуда письмо пойдет очень долго или совсем не дойдет и возвратится опять к нам», – заметил Кейделль.

«Это ничего не значит», – продолжал Абекен. Король пожелал читать газеты, и чтобы ему было подчеркнуто самое главное. Шеф предложил ему «Norddeutsche Allgemeine-Zeitung», и на меня возложено было подчеркивание ее.

Вечером меня несколько раз звали к министру за приказаниями, и я узнал, между прочим, что Фавр в своих донесениях о переговорах с канцлером хотя и старается быть правдивым, но объявляет не совсем подробно о бывших трех совещаниях, что при настоящих обстоятельствах кажется довольно странным. Именно он умалчивает о вопросе о перемирии, между тем как этот вопрос стоял на первом плане. Об Соассоне не было и упомянуто, только о Зааргемюнде. Фавр был готов дать значительное денежное вознаграждение. Вопрос о перемирии колебался между двумя альтернативами: с одной стороны, уступка части внешних укреплений Парижа, и хоть часть укрепленных пунктов, находящихся в городе, под условием дозволения свободного сношения жителей Парижа с внешним миром; с другой стороны – за отречение от вышесказанной уступки – уступка Страсбурга и Туля. Последняя уступка была нам выгоднее, потому что эти города в руках французов затрудняют нам подвоз необходимого. Союзный канцлер сказал, что будет говорить об уступке владений при заключении мира, лишь только тогда, когда он будет принят в принципе. Потом, когда Фавр попросил, чтобы ему хотя бы изложили наши требования, ему заметили, что Страсбург необходим нам, как ключ к нашим владениям; и что, кроме того, департаменты верхнего и нижнего Рейна, также Мец и часть департамента Мозеля должны служить для нашей безопасности на будущее время.

После обеда получено важное известие: итальянцы заняли Рим, папа и дипломаты остались в Ватикане.

Вторник, 27-го сентября . Бельзинг по приказанию шефа показал мне переписанный им короткий ответ на письмо Фавра. В нем сказано: 1) преждевременные переговоры не в обычае войны; 2) обложенная крепость не должна быть местопребыванием дипломатов; открытые письма, в которых не будет заключаться ничего вредного, могут быть пропущены. Надеются, что дипломатический корпус, который мог бы отправиться в Тур, куда, говорят, намеревается также переехать и французское правительство, изъявит на это свое согласие. Ответ дан на немецком языке, который Бернсторф старался провести, а Бисмарк последовательно ввел в употребление. «Прежде, – сказал Бельзинг, – большая часть секретарей в министерстве иностранных дел были французы, из которых остались еще Ролан и Делякроа, и совещались на французском языке. Даже входящие журналы велись на нем, и посланники обыкновенно говорили по-французски и т. д.». Теперь язык «презренных галлов», как называет их граф Бисмарк-Болен, в употреблении только исключительно с такими державами и посланниками, которых отечественный язык мы не довольно бегло читаем, но журналы уже несколько лет ведутся на немецком.

Абекен сегодня не появлялся в бюро; говорит, что у него был удар и приглашали Лауера. Шеф занимается сегодня уже с восьми часов, он опять не мог спать. Я получил от него различные поручения, которые уже были исполнены до обеда. Посланы статьи о враждебных отношениях люксембуржцев, о переговорах шефа с Фавром, об Англии и Америке. Мы имеем теперь газеты в изобилии, и письма с некоторых пор доходят из Берлина к нам гораздо скорее. Б. покинул Гагенау, потому что его положение между прибывшими туда бюрократами стало очень затруднительное и неловкое. Перед этим он три недели работал с большим рвением и известною ловкостью достиг того, чего только возможно было достичь при затруднительных обстоятельствах.

К обеду прибыли из генерального штаба князь Радзивилл и Кнобельсдорф. Когда речь зашла о последнем совещании Фавра с министром, о том, как Фавр был расстроен, как он заплакал, канцлер сказал: «Да, он был так жалок, что я некоторым образом старался его утешить. Но когда я рассмотрел его ближе – то совершенно убедился, что он не проронил ни одной слезы. Он, вероятно, хотел подействовать на меня трагическим представлением, как парижские адвокаты на их публику. Я вполне также уверен, что он был набелен, особенно во второй раз. В это утро он имел серый цвет лица, казался таким страждущим и слабым. Я допускаю, впрочем, что он мог быть и действительно опечален, но он не политик, он должен был знать, что душевные излияния в политике не допускаются».

Через минуту министр продолжал: «Когда я касался в чем-нибудь Страсбурга и Меца, он делал такое лицо, как будто это была только шутка с моей стороны. Я бы мог ему рассказать, как мне раз ответил – не помню уже, как его фамилия, – один богатый меховщик в Берлине. Я пошел с моей женой, чтобы купить ей шубу, и за ту, которую я выбрал, он спросил очень высокую цену. «Вы, конечно, шутите?» – сказал я. Нет, – отвечал он, – в серьезных делах – никогда».

Потом ему доложили об американском генерале Борнсайде. Он просил его прийти попозже, так как он теперь обедает. «Через час или два?» «Ах, по мне хоть через полчаса». Потом он спросил меня: «Доктор Буш, что он такое, собственно?» Я ответил, что этот уважаемый генерал был после Гранта и Шермана, во время междоусобной войны, одним из замечательнейших.

Затем говорили о занятии Рима, о папе и Ватикане, и министр сказал, между прочим: «Да, властелином он должен остаться. Только спрашивается – как? Можно бы было ему помочь, если бы ультрамонтаны не восставали во всем против нас. Я привык отплачивать той монетой, какою и мне платят. Я, между прочим, хотел бы знать, в каком положении находится наш Гарри (Арним, севepогерманский посланник при папском дворе). Вероятно, сегодня утром так, вечером этак, а завтра утром опять иначе – как и его донесения. В сущности, он слишком важен для маленького властелина. С другой стороны, папа не только князь церковной области, но и глава католической церкви».

После обеда, только окончили мы пить кофе, пришел Борнсайд с другим пожилым господином в красной шерстяной рубашке и бумажном воротнике. Генерал – довольно высокого роста, тучный, со сросшимися густыми бровями и поразительной белизны зубами – был похож на отставного прусского майора. Шеф сел с ним в столовой на диване, налево от окна, и за стаканом киршвассера, который потом несколько раз доливался, стал живо с ним разговаривать по-английски. Князь Радзивилл разговаривал в это время с другими. После того как министр сказал своему гостю, что он немного поздно прибыл на войну, и тот объяснил причину, министр высказал, что мы в июле хотели устранить войну, но неожиданно были поражены объявлением ее. Никто не думал о приобретениях, ни король, ни народ. Германию очень легко склонить на оборонительную войну, но не на завоевательную, потому что войско составляет народ, а наш народ не алчен на славу. Также и теперь голос народа печатно требует улучшения границ; для сохранения мира мы должны тем более думать оградить себя на будущее время от опасностей, что имеем дело с честолюбивым и алчным народом. Казалось, Борнсайд это понял и очень хвалил нашу организацию и храбрость наших войск.

В 9 часов вечера, только что я телеграфировал по поручению министра о том, что мобильгарды дезертируют и что многие из них за это расстреляны, как вошел Крюгер с известием, что Страсбург взят. Кейделль спросил: откуда он это знает? Сейчас являлся к шефу Бронзар, чтобы ему об этом доложить, а потом сказал нам Краусник, что с этим же известием приехал и Подбельский. Бронзар позже перешел сам в бюро и сообщил, что получена телеграмма о капитуляции Страсбурга, причем он сказал, что, будь он моложе, он за это известие выпил бы бутылку вина, но теперь боится, потому что не будет спать ночь.

Среда, 28-го сентября . Король запретил стрелять и охотиться в парке. Сегодня он поехал на большой смотр войск в окрестностях Парижа. В 12 часов я отправился за приказаниями к министру, но в передней мне сказали, что его нет дома.

– Верно, поехал верхом?

– Нет, господа вдвоем стреляют фазанов. Энгель должен идти к ним.

– Разве они взяли с собою ружья?

– Нет, Подбельский их отправил раньше.

В два часа шеф был уже дома; он, Мольтке и Подбельский охотились не в парке, а в лесу, севернее, но охота была неудачная. Абекен начал поправляться и приходил уже в канцелярию.

К завтраку пришел пожилой француз в сером сюртуке, седой, с орлиным носом, седыми усами и бородой. Это был, как мы после узнали, Ренье, о котором по окончании войны так много толковали в газетах и который, кажется, был посредником между императрицей Евгенией и Базеном. Теперь он желал получить аудиенцию у короля. Борнсайд просил также сегодня телеграммою назначить ему час. Он хотел также быть доверенным лицом и посредником. Я ответил ему по поручению шефа: «The Chancellor will be happy to receive you this evening at any hour you please».

За обедом присутствовали граф Лендорф, граф Фюрстенштейн в светло-голубом драгунском мундире и г. фон Катт, из которых двух последних предположено назначить префектами в завоеванные французские области. Шеф говорил, что сегодняшняя охота не была успешна, вероятно, потому, что патроны очень слабы. Он убил только одного фазана, трех или четырех поранил, но и тех не нашел. Прежде ему здесь больше повиновались, по крайней мере фазаны. В Магдебурге раз в продолжение 5–6 часов он застрелил 160 зайцев. После охоты он был сегодня у Мольтке, где они пробовали изобретенный этим последним новый напиток вроде пунша, состоящего из шампанского, хереса и горячего чая.

После этих сообщений последовал серьезный разговор. Канцлер высказал свое неудовольствие на то, что Фойгтс-Ретц совсем не упомянул в своих донесениях о храброй атаке двух гвардейских драгунских полков при Марс-ла-Туре, которые спасли 10-й армейский корпус. «Она была необходима – я это допускаю, – но все-таки не следовало об ней умалчивать». Затем он сказал довольно длинную речь, исходным пунктом которой было жирное пятно, замеченное им на скатерти, и которая в конце концов возбудила беседу исключительно между министром и Каттом. «Убеждение, что прекрасно умереть за родину на поле чести, все более и более распространяется в народе», – высказал при этом между прочим собеседник министра. Последний возразил: «У нас, у немцев, унтер-офицер, в общем, имеет тоже воззрение и чувство долга, как и лейтенант и полковник. Это проходит у нас вообще очень глубоко, через все слои народа». «Французы – народ, легко подчиняющийся самодержавию, и тогда он становится могущественным. У нас каждый имеет свое собственное мнение. Но когда много немцев одинакового мнения, то с ними трудно справиться. Если бы все были одного мнения, то они были бы всемогущи». Чувства долга у человека, который предоставляет застрелить себя, оставаясь в неизвестности (вероятно, он подразумевал под этим: без вознаграждения и почести за его стойкость на указанном ему посту, без страха и надежды), – этого чувства у французов нет. Оно происходит оттого, что в нашем народе сохранился еще остаток веры: немец знает, что кто-то есть еще, который меня даже тогда видит, когда не видит меня лейтенант».

– Полагаете ли, ваше превосходительство, что они думают об этом? – спросил Фюрстенштейн.

– Думают – нет, по-моему, это чувство, настроение, инстинкт. Когда они рассуждают, то это живо исчезает. Тогда они начинают себя оправдывать в этом. Я не понимаю, как можно жить без веры в откровенную религию, Бога, творящего добро, в высшего судью и будущую жизнь – и делать свое дело, и воздавать каждому по заслугам. Если б я перестал быть христианином, я не оставался бы ни одной минуты на своем посту. Если б я не надеялся на моего Бога, то я ставил бы ни во что земных царей. Я мог бы отлично жить и был бы чрезвычайно доволен. Зачем бы мне было утомляться, неустанно работать в этом мире, подвергать себя неприятностям и затруднениям, если б я не чувствовал, что должен исполнять мой долг относительно Бога [5] ? Если бы я не верил в Божественный порядок, предназначающий этот немецкий народ к чему-нибудь великому и доброму, я бы тотчас же перестал быть дипломатом или не принял бы на себя этого дела. Ордена и титулы меня не соблазняют. Я обладаю стойкостью, высказываемою мною в продолжение десяти лет до настоящего дня, против всевозможных заблуждений только благодаря моей твердой вере. Отнимите у меня эту веру, и вы отнимете у меня родину. Если б я не был глубоко верующим христианином, если б у меня не было чудесной религиозной основы, то вы никогда бы не дожили до подобного союзного канцлера. Добудьте же мне преемника с подобной основой, я тотчас же уйду. Но я живу между язычниками. Я не хочу этим приобрести прозелитов, я только чувствую потребность исповедать мою веру». Катт возразил, что древние греки также высказывали самоотвержение и самопожертвование, обладали любовью к отечеству и совершали с ее помощью великие дела. Он был уверен, что многие люди сделали бы и теперь то же из чувства государственности, из чувства солидарности. Шеф отвечал, что эта самоотверженность и преданность долгу относительно государства и короля – остаток веры отцов и праотцов в измененной форме, более неясной, но все-таки существующей, что это – хотя и не вера, но все-таки вера. «Как охотно удалился бы я от дел! Я люблю сельскую жизнь, лес и природу. Отнимите у меня союз с Богом, и я стану человеком, который завтра соберет свои пожитки и уедет в Варцин и будет обрабатывать свое поле».

После обеда наверху у союзного канцлера был великий герцог Веймарский, потом Ренье и, наконец, Борнсайд со своим вчерашним спутником.

Четверг, 29-го сентября . Рано поутру была написана статья о глупости немецких газет, предостерегающих нас от притязания на Мец и его окрестности, потому что там говорят по-французски, и также о Дюкро и его непростительном побеге во время препровождения его в Германию. Вторая статья будет отправлена также в Англию. В газетах есть сообщение о настроении в Баварии, по-видимому, из достоверного источника, и содержание которого мы поэтому отметим в его главнейших чертах. Большею частью сообщаемые известия благоприятны, лишь некоторые могли бы быть лучше. Немецкий дух, по-видимому, приобрел этой войной силу и распространение, но и специфически баварское чувство самостоятельности усилилось. Участие армии в победах немецкого войска при Bepте и Седане и значительные их потери не преминули одушевить чувством военной гордости все слои народа. Здесь уверены, что король надеется на победу немецкого оружия и вполне содействует, насколько может, достижению этой цели. Но этого нельзя сказать о всех его министрах. Военному министру, без сомнения, действительно много дела при счастливом исходе войны, и он делает все от него зависящее. В этом отношении на него можно положиться и надеяться, что при заключении мира он будет стоять на правой стороне.

Относительно какого-нибудь нового видоизменения положения дел в Германии, которое могло бы возникнуть из товарищества по оружию в этой войне, в смысле прочного тесного союза и в мирное время, нельзя еще делать никаких заключений, несмотря на очень благоприятный тон печати. Многие влиятельные личности видят в сильном содействии Баварии германским победам не столько путь к большему единению Германии, сколько попытку Баварии выказать свою силу и упрочить за собою полную самостоятельность. Партикуляристы не-ультрамонтаны становятся приблизительно на ту же точку зрения. Они удивляются тому, как мы ведем войну, и хотят, подобно нам, обеспечить Германию от дальнейших нападений с запада. Но они не хотят и слышать о присоединении Баварии к северному германскому союзу в его настоящем виде. В этих кружках много говорится о распределении завоеванных французских областей. Они очень желали бы видеть Эльзас присоединенным к Бадену, предполагая, что за это баденский Пфальц будет уступлен Баварии. Многие очень озабочены тем, что, вероятно, Баден и Вюртемберг потребуют после заключения мира присоединения их к северу, составляющему союзное государство. Ультрамонтаны все те же, хотя они громко и не высказывают своих мнений. К счастью, они потеряли всякое доверие к Австрии, так что им недостает теперь опоры, тогда как, с другой стороны, баварцы, находящиеся в походе, составили себе совсем другое мнение о пруссаках, чем какое у них было до войны. Они отзываются с полной похвалой о своих северных товарищах не только за их военные качества и подвиги, но и за их готовность поделиться с ними своими запасами. Не один баварец писал домой, что их попы наврали им о пруссаках. Неправда, что будто все они – лютеране. Многие из них католики, и у них были даже полевые патеры. Офицеры разделяют мнения своих солдат – и, таким образом, возгорится деятельная пропаганда против ультрамонтанов, а также и против партикуляризма. Баварские националы чувствуют это теперь более, чем когда-либо, оно и понятно. Они сделали бы все, что только возможно. Только у них нет большинства во второй палате, а в первой – едва двое или трое принадлежат к их партии.

За обедом, на котором присутствовал владетель больших имений в Померании, граф Борк в военной форме, и прапорщик фон Арним Крейхлендорф, кирасир, племянник шефа, не произошло ничего достойного внимания и замечания. Говорили о великом герцоге Веймарском и тому подобном. Затем министр рассказывал, что его спрашивали, что делать с пленными национальными гвардейцами, захваченными в Страсбурге. «Вероятно, возвратить на родину», – возразили ему. «Сохрани Боже! Отправить их в верхний Шлезвиг!» – сказал я.

Пятница, 30-го сентября . Опять получено письмо от Б. из П., который продолжает проявлять свой талант и свое влияние в печати в благоприятном смысле для канцлера. В ответе его просят выступить против безобразного поведения немецких журналистов: теперь, когда мы еще ведем войну и не успели покончить с самым главным, они кричат уже об умеренности. Эти господа подают всенародно советы, как далеко в своих притязаниях может и должна идти Германия, и, таким образом, ратуют в пользу Франции, между тем как с их стороны было бы умнее предъявлять большие требования. «Они меня заставят потребовать линию Мааса», – сказал министр, жалуясь на это.

Наверху – парадный обед; празднуется, как слышно, день рождения королевы. Говорят, слышны опять выстрелы со стороны Парижа, а вечером шеф приказал мне телеграфировать об этом с прибавлением, что была вылазка и французы были отбиты с сильным уроном в страшном беспорядке.

Суббота, 1-го октября . Написал две статьи, одну – для Берлина, другую – для Ганновера. У нас обедал бернский профессор политической экономии доктор Яннаш со своим спутником. Они приехали сюда испытать всевозможные лишения и треволнения. За обедом министра не было, гостем был у нас граф Вальдерзее. Ему очень хочется, чтобы Париж, этот Содом, отравляющий весь мир, был хорошенько наказан.

Воскресенье, 2 - го октября . Граф Билль посещает своего отца. Рано утром отослана телеграмма, вечером две статьи. Более сегодня нечего отмечать.

Ах да! За чаем Гацфельд рассказывает, что он заезжал в соседний замок Германт, лежащий на дороге в Ланьи, и что его владетель, какой-то маркиз Толозан или д’Олосан, радушный человек с брюшком, жаловался на свой постой. Пруссаки – прелестные люди, но вюртембержцы уже слишком, по его словам, фамильярны. Тут же, при входе в дом, они похлопали его по животу и сказали: «Славное брюхо!» Кроме того – они с большими претензиями: он поставил им четыре тысячи бутылок бордоского вина и оставил им ключи от погреба, но они все продолжали искать, так как предполагали, что есть еще скрытое от них. Затем он отдал им в распоряжение из трех экипажей, находящихся в его конюшне, два и хотел оставить для себя лишь один небольшой, который ему крайне необходим вследствие его тучности. Но через день они увезли и этот экипаж, и когда он упрекнул их, то они, смеясь, отвечали ему, что на войне все случается.

Это дает повод кому-то сказать, что маленький человек всегда страдает более знатного и богатого. Шеф, вспомнив о словах Шеридана, сказанных в Реймсе, заметил, что все это ничего не значит; бедных людей больше, чем зажиточных, а мы должны постоянно иметь в виду цель войны – выгодный мир. Чем значительнее число французов, которым придется плохо, тем более будут они желать мира, несмотря на все наши условия. «А их коварные стрелки, – продолжал он, – мирно расхаживающие в своих блузах, заложив руки в карманы, до тех пор пока наши солдаты не пройдут, и затем берущие ружья из канав и стреляющие по ним – они доведут нас до того, что мы будем расстреливать каждого жителя мужского пола. Это ничуть не хуже, чем в сражении, где сходятся на расстоянии 2000 шагов и, следовательно, не видят друг друга в лицо».

Затем разговор зашел о России и о тамошнем коммунистическом распределении земель в деревенских общинах, о мелких дворянских семействах, которые обладают выкупными свидетельствами и выжимают проценты с крестьян в виде оброка, и перешел затем на богатство некоторых древних боярских родов. Шеф привел несколько примеров и подробно рассказал о Юсуповых, состояние которых, хотя и наполовину конфискованное несколько раз в наказание за заговоры, все еще гораздо значительнее состояния большинства немецких князей; «оно нисколько не пострадало, когда двое крепостных, отец и сын, бывшие последовательно княжескими управляющими, во время своей службы содрали с него три миллиона». Во дворце князя в Петербурге есть большой театр, бальная зала вроде Белой залы в берлинском дворце и великолепные комнаты, в которых могут обедать от 300 до 400 человек. «Старик Юсупов 40 лет назад держал открытый стол. Один бедный старый отставной офицер ежедневно в продолжение многих лет обедал у него, и никто не знал, кто он такой. Лишь когда он одно время не появлялся довольно долго, навели справку у полиции и узнали там имя и звание многодетного гостя».

5-го октября было для меня, судя по дневнику, dies sine linea, так как министра не было видно ни до, ни после обеда. За последним, в котором принимали участие гофмаршал Перпоньер и г. фон Тадден, назначенный членом управления в Реймсе, шеф рассказал несколько хороших анекдотов о старике Ротшильде во Франкфурте. Однажды при нем он разговаривал с хлебным торговцем о продаже хлеба. «При этом торговец сказал, что ему, как богатому человеку, вовсе нет необходимости чересчур возвышать цену хлеба. «Что вы говорите, богатый человек! – отвечал старик. – Разве мой хлеб меньше стоит оттого, что я – богатый человек». «Впрочем он давал обеды, делавшие честь его богатству. Я помню, раз нынешний король был во Франкфурте, и я пригласил его к себе на обед. Вслед за этим Ротшильд вздумал тоже пригласить его. Но принц сказал ему, чтобы он сговорился об этом со мною, потому что ему все равно, обедать ли у меня или у него. Он пришел ко мне и стал просить, чтоб я ему уступил его королевское высочество, говоря, что я могу у него тоже отобедать. Я отклонил это предложение. Но он был настолько наивен, что находил возможным принести свой обед ко мне в дом, так как он сам обыкновенно не обедал – он ел только «кошерную» пищу. Но я по-дружески не принял и этого предложения – хотя, конечно, его обед был, без сомнения, лучше моего. Между прочим старик Меттерних, «который очень благоволил ко мне», прибавил шеф, «рассказывал мне, что, когда он гостил однажды у Ротшильда, тот дал ему на дорогу при отъезде в Иоганнисберг завтрак с шестью бутылками иоганнисбергера. Меттерних, приехав в Иоганнисберг, не раскупоривая бутылок, позвал к себе управляющего погребом и спросил, по скольку продается бутылка такого вина. «По 12 гульденов», – отвечал тот. «Ну так отправьте эти 6 бутылок барону Ротшильду по первому его требованию, да только поставьте их на этот раз по 15 гульденов – они уже лежалые».

Вторник, 4-го октября . Сегодня днем не звали к шефу. После завтрака приехали к нам советник посольства Бухер и секретарь Вир, шиффрер. Первый, вероятно, предназначался для замены Абекена, который хотел уехать домой, но снова поправился и вынужден только соблюдать строгую диету. Никто не мог бы выполнить обязанности Абекена лучше Б., без сомнения, самого знающего, сообразительного и ловкого из высших сотрудников, окружающих шефа и исполняющих его предначертания. Они ехали по железной дороге до Нантейля, переночевали в Лафертэ, где еще не все приведено в порядок от бывшего там взрыва, и обедали вечером с нами. За обедом канцлер опять заговорил о Мольтке, о том, как он храбро вел себя за пуншевым бокалом и был весел, как никогда. Кто-то заметил, что генерал действительно теперь выглядит очень здоровым. «Да, – сказал шеф, – да и я давно так хорошо себя не чувствовал, как теперь. Причина этому – война и особенно то, что ее ведет Мольтке. Война – его стихия. Я помню, что когда испанский вопрос стал на очередь, он вдруг помолодел на десять лет. Затем, когда я сказал, что Гогенцоллерн отказался, он тотчас же постарел и, казалось, устал; но когда французы не остались довольны этим, он снова помолодел и расцвел».

Во время обеда министр получил письмо от посланника Соединенных Штатов в Берлине, Банкрофта, которое я должен был перевести на немецкий язык и в котором американец высказывал радость по поводу того, что он – современник таких людей, как король Вильгельм и наш граф. Перед этим, как я только вошел в столовую, в которой были шеф и два гостя, драгунские офицеры, он представил меня им как «доктора Буша – саксонца» и затем, приветливо смотря на меня, прибавил: «Бушенка» [6] .

Наши секретари давно уже мечтали с некоторого времени о своем мундире. Бельзинг заявил это за десертом, и доброе слово нашло себе отголосок. «Почему же нет? – возразил шеф. – Надо только подать мне небольшое прошение, и я это устрою у короля». Этот вечер был мирно проведен в лагере Израиля.

Завтра нужно ехать дальше, нам предстоит большой переезд: наша следующая ночевка будет в Версале.

Глава VIII

Путешествие в Версаль. – Дом m-me Жессе. – Наша тамошняя жизнь

Мы покинули Феррьер 5-го октября около семи часов утра. Сначала мы ехали преимущественно по проселочным дорогам, которые, однако, отлично содержатся, через большой лес, мимо разных больших деревень, по-видимому, покинутых всеми жителями и занятых лишь немецкими войсками, мимо парков и замков. Все это смотрело очень богато и жирно-жирно, как сыр бри, в месте производства которого мы теперь, кажется, находились. В окрестностях стояли постоем вюртембержцы, а затем пруссаки. После 10 часов мы достигли верхней стороны Сенской долины, где недавно сооруженная, страшно крутая дорога спускалась среди виноградников на низкий берег; все вышли, и экипажи могли быть предохранены только ловким лавированием от ломки и падения. Затем мы проехали прелестный городок Вилльнев – Сен-Жорж, в домах которого царствовало ужаснейшее разорение. Во многих из них, в которых я был, пока лошади отдыхали, зеркала были разбиты, мебель поломана или взломана, белье и бумаги разбросаны и т. д. Дальнейший путь лежал через какой-то канал или приток реки в поле, затем – через понтонный мост, ведущий через Сену, и в начале которого развевались черные с белым флаги. Зеленая речная вода была прозрачна, можно было отчетливо видеть дно, ширина реки равнялась в этом месте ширине Эльбы у Пирны. На другом берегу нас встретил наследный принц со свитой, выехавший верхом навстречу королю. Последний тоже должен был сесть на лошадь, так как ему предстоял смотр войск. Канцлер сопровождал его. Дальше мы поехали уже одни.

Недалеко отсюда дорога вышла на шоссе, ведущее вверх в деревню Вилльнев Леруа, где мы нашли несколько крестьян, большею частью стариков, и где мы на одном дворе расположились перед навозной кучей, чтобы съесть бывший с нами холодный завтрак. Из стены дома течет струя чистой родниковой воды, над которой прибита дощечка, гласящая, что г. X. и его жена в такой-то день открыли этот родник и сделали его доступным для публики посредством водопровода. Внизу написано: «Владельцы забудутся, их благодеяния останутся». Какая-то седая борода в блузе и в высокой серой шапке, какие носят французские крестьяне, приплелась в деревянных башмаках, похлопала меня по плечу и спросила, что я думаю насчет надписи; и при этом я узнал от него, что он сам и есть мужская половина добродетельной четы, выставившая дощечку забывчивому потомству для благодарного воспоминания. Не надо прятать свой огонь под уголья, сказал француз, и вот он сам поставил себе памятник.

Далее мы проехали вторую деревню, где находился лагерь из соломенных бараков. У часовых на улицах были будки, состряпанные из двух выбитых дверей, белые жалюзи составляли заднюю стену и пучок соломы – крышу. Прусская пехота, расположившись побатальонно, ждала на дороге своего августейшего вождя. Немного далее в поле, около рощицы, расположилась кавалерийская дивизия – зеленые, коричневые и красные гусары, уланы и кирасиры.

Уже давно жаждал я увидать Париж. Но на правой стороне, где он должен был быть, ряд довольно высоких холмов, на которых там и сям лепились деревеньки, или белый городок заслонял даль. Наконец показалась впадина в гребне вершин, узкая долина, и через нее мелькнуло желтоватое возвышение с острым краем, может быть, форт, а влево от него над каналом или виадуком, среди столбов дыма, выходящих из фабричных труб, поднялись синеватые очертания большого здания с куполом. Пантеон! Ура, мы перед Парижем! Отсюда до него не более полутора миль.

Вскоре мы въехали на большую мощеную императорскую дорогу в том месте, где на пересекающем ее и ведущем в Париж шоссе баварский пикет стоял на сторожевом посту. Налево раскинулась долина, направо – продолжение цепи холмов, покрытых лесом. Наконец проехав чугунные ворота с позолоченными верхушками, одну широкую и несколько оживленных улиц, через совершенно прямую аллею, еще коротенькую улицу с трехэтажными домами, изящными лавками, рестораном и вторую аллею и съехав под гору по переулку – мы очутились в Версале перед назначенной нам квартирой.

6-го октября , в день нашего приезда в прежнюю королевскую резиденцию Франции, Кейделль заявил мне, что, вероятно, наша стоянка продолжится здесь около трех недель, и это мнение казалось мне совершенно правдоподобным; ход войны до сих пор приучил к быстрым успехам. Но как известно и как, вероятно, предполагал министр, о чем будет говорено в следующей главе, мы оставались здесь целых пять месяцев, и так как в доме, где мы поселились, происходили важные события – что тоже известно, – то подробное описание его, надо предполагать, будет очень кстати.

Дом, занимаемый канцлером, принадлежал вдове зажиточного фабриканта сукон m-me Жессé, бежавшей незадолго до нашего приезда с 2 своими сыновьями в Пикаржо или Солонь и оставившей сторожить свое имущество только садовника и его жену. Дом стоит на улице де Прованс, соединяющей у своего конца проспект де Сен-Клу с глубже расположенным бульваром Делярейн № 14. Улица эта принадлежит к одним из самых спокойных в Версале, и только одна ее часть состоит из непосредственно стоящих друг около друга домов. Пробелы между остальными заняты садами, обнесенными высокими стенами, из-за которых кое-где выглядывают верхушки дерев. У нашего дома, находящегося на правой стороне, если идти от проспекта, – тоже по обеим сторонам довольно значительные промежутки. Он отступает несколько шагов от улицы, на которой возвышается перед ним маленькая терраса с балконом, кончающаяся стеною, которая все это маскирует. Влево въезд в последнюю представляют чугунные ворота, около которых открывается маленькая калитка; на ней развевался в последние месяцы черно-бело-красный флаг. Направо над зданием возвышается стройная лиственница. Здание это – вилла, окрашенная в желтоватый цвет, с пятью окнами, закрытыми белыми жалюзи с фасада. За первым этажом следует второй этаж, затем антресоль со слуховыми окнами, покрытый шифером наподобие плоской крыши. Позади входа в главное здание идет каменная лестница к подъезду, ведущему к площадке, на которой сходятся справа большая лестница, слева дверь в маленькую нишу и две высокие створчатые двери. Последние ведут в довольно большую, выходящую в сад комнату, служившую нам столовой. Третья створчатая дверь против входа – в гостиную, четвертая вправо от нее – в биллиардную, из которой можно пройти в зимний сад – продолговатую стеклянную комнату, уставленную всевозможными цветами и деревьями и украшенную фонтаном; напротив открывается дверь в маленькую комнатку, в которой находится библиотека покойного господина Жессе. Под главной лестницей идет коридор в кухню, расположенную за террасой.

В зале стоят пианино, софа, мягкие стулья и висят два зеркала. На столике перед одним из них стоят старинные часы, с которых демоническая бронзовая фигурка, кусавшая себе пальцы, – может быть, карикатура самой m-me Жессе, оказавшейся впоследствии крайне нелюбезной женщиной, как об этом будет сказано ниже, – взирала на переговоры, которые повели к заключению трактатов с южногерманскими государствами, к провозглашению германского императора и империи и впоследствии к сдаче Парижа и установлению предварительных условий мира – переговорам, которые все без исключения были подписаны в этой зале, ставшей, таким образом, всемирно-исторической комнатой.

На другом зеркальном столике лежала в день нашего приезда небольшая карта Франции, на которой обозначены были успехи французской армии наколотыми булавками с пестрыми головками. «Вероятно, это принадлежит m-me, – сказал шеф, когда я рассматривал ее. – Но посмотрите – лишь только до Верта».

В биллиардной было устроено бюро для советников, исполнительного секретаря и шиффреров. Часть зимнего сада, когда наступили январские морозы, занимал отряд, поставивший часовых перед входом, сначала из линейной пехоты, затем из зеленых егерей. В библиотеке устроились ординарцы, канцеляристы, попадался иногда на глаза толстобрюхий кожаный мешок для депеш, в котором, впрочем, не было ничего официального, например, он заключал в себе наши зимние платья и несколько дней подряд огромную связку французских писем – багаж воздушного шара, пойманного одним из наших солдат.

Если идти по главной лестнице, то придешь сначала опять на площадку, полуосвещаемую четырехугольным отверстием в потолке и сделанным повыше его в крыше плоским окном. Две двери ведут отсюда в покои, занимаемые министром, – две комнатки, из которых в каждой не более – шагов десять в длину и семь в ширину. Первая, окна которой на главном фасаде выходили в сад, была его рабочим кабинетом и его спальней; в ней стояла только самая необходимая мебель. Направо у стены против окна стояла его постель и за ней, в алькове, умывальник. У другой стены – стоял комод из красного дерева с бронзовыми ручками для выдвигания ящиков; на нем в последние месяцы наставили сигарных ящиков, присланных шефу бременскими благодетелями. Занавеси у обоих окон были из синей с цветами материи. У четвертой стены был камин. Софа, придвигаемая иногда к огню, стол посреди комнаты, за которым работал министр, оборотясь спиною к окну, и на котором лежали ландкарты. Наконец, несколько стульев пополняли чересчур простое убранство комнаты.

Другая комнатка, меблированная несколько лучше, однако, ничуть не роскошно, служила вместе с залою в нижнем этаже для приема гостей. Это была, если я не ошибаюсь, комната старшего сына хозяйки дома, и во время переговоров о капитуляции Парижа ее отдали Жюлю Фавру для «медитаций» и его корреспонденций. В ней было одно окно, выходящее в ту сторону дома, где стояла лиственница, и завешанное зелеными шерстяными занавесями. Обои были серого цвета в тень. Мебель состояла из конторки, на которой стояли два глобуса и теллурий, большого комода с мраморной доской, дивана, обитого бумажной материей, представлявшей райских птиц и ветки на красном фоне, двух кресел, одного большого и другого маленького, обитых зеленой материей, пары плетеных стульев и круглого стола, стоящего посередине, на котором лежали письменные принадлежности, и маленького зеркала над камином. Вся мебель была из красного дерева. Перед софою лежал маленький зеленый ковер с зелеными арабесками. На карнизе камина стояли старинные часы с воинственными эмблемами, два обелиска с горящими гранатами, петли в цепях, трофеи и воин в римской одежде, обнажающий меч. Над часами стояли две маленькие голубые вазы с золотыми ободками. Стены были увешаны всевозможными картинами: тут были – картина, писанная масляными красками, в овальной золотой раме, представляющая молодую хорошенькую женщину в черном платье, другая, изображающая господина в костюме двадцатых годов, литография рафаелевой Мадонны della Sedia, фотография пожилого господина и дамы, ландшафт, литографированный образ, надпись которого гласила, что Гюстав Жессе в такой-то церкви и в такой-то день в июне месяце 1860 года в первый раз был у причастия. Гюстав был старший сын в семье, дама в черном, вероятно, его мать в ее лучшие годы, другой портрет – отец Гюстава, а оба старика, вероятно, его дед и бабка.

В комнате, дверь которой находилась влево от двери, ведущей в комнату канцлера, жил граф Бисмарк-Болен; эта комната выходила также в парк и сад; из нее видна была улица, в которой жил Абекен. Рядом с задней лестницей занимал комнату секретарь Бельзинг; я же поместился во втором этаже над комнатой Болена. У меня была хорошая постель, два стула, один для меня, другой для гостей, умывальник, поместительный комод и стол, за которым очень уютно было работать, хотя он и не был сделан столяром, а импровизирован нашим Тейссом, умеющим за все взяться и всегда готовым помочь, и состоял, собственно, из двух чурбанов, на которых был утвержден выструганный ставень. Для удовлетворения моего эстетического вкуса Жессе-старший, по словам садовницы, страстный художник, оставил некоторые свои художественные произведения – метателя в диск и два ландшафта, нарисованные карандашом, которые висели по обеим сторонам зеркала над камином и свидетельствовали о некоторой опытности дилетанта. Любитель природы был удовлетворен, глядя на парк – сначала в осеннем его наряде, затем блестящий зимним снегом и серебристым инеем. Освященная буковая ветвь оберегала от домовых и других ночных ужасов. Комната отапливалась камином, выложенным мрамором, степень нагревания которого, однако, заставляла многого желать, особенно во время сильных морозов, доходивших до 12 градусов ниже нуля.

Парк позади дома невелик, но очень красив, ему придают большую красоту дорожки, извивающиеся между обвитыми плющом и барвинком деревьями, а в глубине между частым кустарником, направо от стены, из водопровода струится ключ среди покрытых мхом и обросших широколиственными папоротниками камней; он образует ручеек и маленький пруд, в котором плавают утки. Налево по стене тянется, начиная от конюшни, над которой помещаются садовники, целый ряд плодовых шпалер; перед ними находятся отчасти открытые, отчасти под стеклом гряды с цветами и овощами.

В светлые осенние ночи можно было видеть высокую фигуру канцлера в белой фуражке, выступающую из чащи при лунном свете и медленно идущую далее по дорожкам парка. О чем думал он, бессонный человек? Какие мысли вращались в голове одинокого скитальца? Какие планы зарождались или зрели у него в тихий полночный час? Менее серьезное настроение вызывал другой любитель парка, вечно юный певец муз Абекен, когда приходилось его слышать распевающим под вечер маломелодичным голосом стихи греческих трагиков или Wandrer’s Nachtlied; было смешно видеть, как старый юноша, разнежившись, искал по утрам между сухими листьями фиалки для госпожи тайной советницы, пребывавшей в Берлине. Собственно говоря, мне не пристало смеяться над этим; я должен признаться, что я, заразясь от него, в конце концов, послал несколько фиалок жене и радовался этому.

Не вся походная канцелярия иностранных дел помещалась в доме m-me Жессе. Лотар-Бухер занял хорошенькую квартиру на avenue de Paris, Кейделль и шиффреры поместились в домах немного далее нашего, на rue de Provence, граф Гацфельд – как раз наискось против нас.

Несколько раз заходила речь о том, чтобы канцлер переехал в более обширный и более красивый дом, но дело на этом и остановилось, быть может, потому, что он не чувствовал надобности в подобной перемене, или потому, что он любил тишину, которая царствовала в уединенной rue de Provence.

Впрочем, эти тишина и спокойствие днем не были так идилличны, как описывали их некоторые газетные корреспонденты. Я не подразумеваю под этим барабанного боя и свистков проходящих батальонов, которые слышались ежедневно около часу, а также и шума, производимого вылазками, которые были сделаны парижанами два раза по направлению к нам, и даже самых жарких дней бомбардировки, к которой привыкаешь, как мельник к треску и шуму мельничных колес. Я говорю преимущественно о многочисленных визитах всевозможного рода, сделанных канцлеру в эти полные событий месяцы, – визитах, между которыми попадались не совсем приятные. В некоторые часы наш дом походил на гостиницу, где сходились и расходились знакомые и чужие. Сначала приходили из Парижа неофициальные лазутчики, затем в лице Фавра и Тьера официальные посредники, иногда с более или менее многочисленной свитой. Из отеля des Reservoirs являлись августейшие особы. Несколько раз был наследный принц и один раз даже король. Между посетителями церковь имела тоже своих представителей в лице высоких сановников – архиепископов и других прелатов. Берлин высылал депутацию из рейхстага, отдельных вожаков партий, банкиров и высших чиновников, из Баварии и других южногерманских государств приезжали министры для заключения договоров. Американские генералы, члены иностранной дипломатии в Париже, между ними какой-то черный джентльмен, посланцы империалистической партии желали говорить с заваленным работою государственным мужем; само собою разумеется, также, что любопытство английских репортеров стремилось поближе пробраться к нему. При этом фельдъегеря с наполненными или ожидающими наполнения телеграфными сумками, канцеляристы с телеграммами, ординарцы с сведениями из генерального штаба и, кроме всего этого, работы трудные и важные, затем расчеты, комбинации, искание выхода при столкновениях, раздражение и досада, обманутые ожидания, бывшие вполне основательными, недостаток поддержки и предупредительности, нелепые мнения немецких газет, их недовольство, несмотря даже на неснившиеся успехи, интриги ультрамонтанов – одним словом, трудно было понять, каким образом канцлер при всех этих притязаниях на его рабочую силу и терпение, при всех этих помехах и столкновениях сохранил свое здоровье – в Версале он был серьезно нездоров лишь один раз три или четыре дня – и бодрость, которая его не оставляла даже во время веселого или серьезного разговора. Министр очень мало давал себе отдыха. Прогулка верхом от трех до четырех часов, час за обедом, полчаса за кофеем в гостиной, который подавался сейчас после обеда от времени до времени, после вечернего чая, в десять часов, небольшая беседа с присутствующими, двухчасовой сон после утренней зари – все остальное время посвящалось, если не было вылазки французов или какого-нибудь другого значительного военного действия, призывавшего его к королю, занятиям, изучению или творчеству в своей комнате или обсуждениям и переговорам. За столом у канцлера почти каждый день были гости, и, таким образом, можно было познакомиться почти со всеми известными и знаменитыми личностями, выступившими в эту войну, и слышать их мнение. Несколько раз с нами обедал Фавр, сначала колеблясь, так как его соотечественники голодали в Париже, но затем, следуя благоразумному совету и увещеваниям и многим соблазнам кухни и погреба, кончил тем, что воздавал нам должное подобно другим. Однажды принимал участие в нашем обеде Тьер. В другой раз кронпринц оказал нам честь отобедать с нами и пожелал, чтобы ему представили не известных ему до сих пор сотрудников шефа. Был у нас еще и принц Альбрехт. Из менее близких гостей министра я назову еще здесь президента союзного совета Дельбрюка, который несколько раз гостил по неделям в Версале, герцога Ратибора, князя Путбуса, Бенигсена, Симсона, Бамбергера, фон Фриденталя и фон Бланкенбурга; затем баварских министров графа Брай и фон Луца, вюртембергских фон Вехтера и Митнахта, фон Ротенбаха, князя Радзивилла и, наконец, Одо-Росселя, теперешнего английского посланника в Германской империи. В присутствии канцлера беседа была всегда очень оживленна и разнообразна, часто поучительна ввиду его умения понимать людей и вещи или повествования об известных эпизодах и событиях из его прошедшей жизни. Материальные блага доставляло отечество в виде доброхотных даров в жидкой и твердой форме, иногда в таком изобилии, что кладовая их едва вмещала. К самым дорогим приношениям принадлежали бутылки лучшего пфальцского вина – если я не ошибаюсь, дейдесгеймера или форстера, иордана или, может быть, буля? – и огромных размеров паштеты из форелей от Фридриха Шульце, хозяина лейпцигского сада в Берлине, добродетельный патриотизм которого снабдил нас также в изобилии и отличным пивом. К самым трогательным дарам я причисляю шампанское, которое солдаты нашли где-то в подвале или погребе близ города и поднесли канцлеру. Еще дороже и поэтичнее был букет роз, нарванный солдатами под неприятельским огнем.

Нам прислуживали обыкновенно канцеляристы; что должно было быть предоставлено в женские руки – исполнялось нанятой женщиной и женой садовника. Последняя оказалась пламенной французской патриоткой, которая ненавидела от всего сердца les Prussiens и считала Париж неприступным даже после того, как Фавр подписал капитуляцию. Базен, Фавр и Тьер были, по ее мнению, «изменниками»; об экс-императоре она говорила, как о «cochon», которого, если бы он возвратился во Францию, отправили бы на эшафот, причем черные глаза маленькой, худой и угловатой женщины так дико и грозно блестели, что даже со стороны становилось страшно. M-me Жессе появилась лишь за несколько дней до нашего вторичного отъезда и, как уже было сказано выше, не произвела благоприятного впечатления. Она распространяла о нас разные небылицы, подхваченные печатью и даже такими газетами, которые придерживались чувства приличия и критики, но в этом случае с радостью передали эти небылицы. Между прочим, судя по ним, мы уложили ее серебро и столовое белье и увезли с собою. Кроме того, граф Бисмарк старался присвоить себе дорогие стенные часы. Первое обвинение было плоской выдумкой, так как в доме не было серебра, если оно только не находилось в одном замурованном углу погреба, который по настоятельному приказанию шефа остался неприкосновенным. Что же касается истории со стенными часами, то она произошла совершенно не так, как о том повествовала эта госпожа. Это были именно часы с бронзовым демоном. M-me Жессе предложила канцлеру эту, собственно, довольно недорогую вещь, предполагая, что она ему будет необходима при разных важных переговорах, за неимоверную цену. Мне кажется, она просила за них 5000 франков. Но она не достигла своей цели, потому что предложение этой корыстолюбивой и неблагодарной было отклонено. «Я припоминаю, – так рассказывал впоследствии в Берлине министр, – при этом я заметил ей, что так как эта демоническая статуэтка на часах, строящая гримасы, может быть ей дорога, как семейный портрет, то я и не решаюсь лишить ее такой драгоценности».

Глава IX

Осенние дни в Версале

На другой день нашего приезда в Версаль густой белый туман, стоявший в воздухе до десяти часов утра, возвестил, что осень имеет намерение показать нам оборотную сторону своей медали, несмотря на то что деревья аллей и садов и лесистые возвышенности вокруг Парижа были еще покрыты зеленью.

Что касается того крика, который подняла немецкая печать, не только демократическая, но и прогрессистская, которая на все смотрит с точки зрения частных прав гражданина, крика по поводу заключения в тюрьму Якоби, то с одобрения канцлера появилась следующая заметка, касающаяся этого предмета:

«Все еще говорят о нарушении права, совершенном арестом Якоби. Мера эта может казаться неблагоприятной; его демонстрации следовало бы придать меньшее значение. Но мера эта не есть нарушение права; мы живем на военном положении, где право гражданина уступает место военной необходимости. Заключение вышеупомянутого лица есть мера, входящая в область военных действий. Она не имеет ничего общего с полицией и судом. Тут дело не в исполнении кары, Якоби – просто военнопленный, подобно схваченным в Германии шпионам, с которыми мы его, впрочем, понятно, не желаем сравнивать. Другими словами, он был одной из тех сил, которая мешала выполнению задач войны и которую поэтому нужно было парализовать. Чтобы это вполне себе уяснить, достаточно одного взгляда на те многие случаи, в которых государственные силы, обремененные ведением войны, принуждены не стесняться признанным государством правом личности и собственности граждан. Чтобы успешно достичь цели обороны, можно, не определяя еще ущерба, разорять частные имущества, сжигать дома, рубить деревья, врываться в жилища, прекращать движения на улицах, налагать запрещения на средства передвижения (напр. корабли и экипажи) без предварительного согласия собственника – и это правило имеет силу как за границей, так и на родине. К этой категории прав находящегося в войне государства принадлежит также и удаление лиц, оказывающих нравственную или материальную поддержку неприятелю или даже только возбуждающих подозрение. Эти положения неоспоримы, насколько они относятся к непосредственному театру войны. На мысль, из которой они выходят, не имеет влияния местность. Общественная власть должна осуществлять права и обязанности, указанные ей целью войны, несмотря на затруднения, представляемые пространством относительно того места, где происходят военные действия. Она обязана сделать невозможными события в отечестве, которые затрудняют достижение мира. Мы ведем теперь войну, чтоб добиться таких условий, которые прекратили бы дальнейшие нападения неприятеля; неприятель противится принять эти условия, и в своем сопротивлении он поддерживается и ободряется заявлениями немцев, объявляющих эти условия ненужными и несправедливыми. Брауншвейгским манифестом рабочих и кенигсбергской резолюцией воспользовались как нельзя лучше французская печать и республиканцы, стоящие теперь у кормила правления, они укрепились этими заявлениями еще больше в своем мнении, что они верно понимают положение дел, отклоняя наши условия; французские республиканцы измеряют влияние своих соумышленников в Германии на политику немецких правительств по их собственному опыту и истории. Впечатление, произведенное этими демонстрациями в Брауншвейге и Кенигсберге, вероятно, не имеет само по себе значения, но дело здесь идет о впечатлении, произведенном ими на Париж, и оно таково, что дальнейшие заявления подобного рода совершенно немыслимы и их виновники должны быть устранены».

До обеда я посетил дворец. Большая часть стройного здания была превращена в лазарет. В залах, наполненных картинами, нижний ряд их был забит досками, и около них стояли кровати с ранеными и больными, расставленные у больших бассейнов между парком и дворцом, статуи богов и группы нимф были чрезвычайно красивы. У второго бассейна перед широкой лестницей внизу и у бассейна, идущего еще далее в глубину парка, длиною по крайней мере в 1/4 мили, видны были подобные же художественные произведения. По моему мнению, из них наиболее замечательны некоторые из мраморных колонн, стоящих по бокам аллей, которые ведут ко второму бассейну. Только пирамидально и конусообразно обстриженные деревья и кустарники на террасе не радуют глаз.

За обедом не было графа Бисмарка-Болена. Одни говорили, что у него прострел, другие – грыжа. Еще прежде Кейделль заявил мне, что наше пребывание в Версале не продлится более трех недель. Мец, вероятно, скоро сдастся, там еще осталась только конина, а соли уже нет. Но в Париже, говорят, настроение еще очень бодро, хотя, оттого что они кормят лошадей прессованным сеном, многие из животных умирают, что подтвердил Борнсайд, бывший незадолго в этом городе. Министр рассуждал теперь более хладнокровно. Речь снова зашла о форме секретарей. И шеф высказал при этом, что война может продлиться еще долго, быть может, до Рождества, возможно также, что и до Пасхи, и часть солдат будет принуждена остаться еще год во Франции. На 18-е сентября должен был быть штурм. Он сказал тогда своему камердинеру: «Послушайте, Энгель, велите прислать мне из Берлина мою шубу – или лучше обе, тяжелую шубу и легкую, нетолстую». Разговор вертелся о жизни, которая велась в Hôtel des Reservoirs при занятии его царственными особами, и о вопросе, платит ли издержки король, или они сами, или город.

В «Daily Telegraph» какой-то англичанин сообщал из главной квартиры в Мо, что шеф в конце своего разговора с Малле выразился: «Меня и короля заботит более всего действие, производимое Французской республикой на Германию. Нам очень хорошо известно, какое влияние имел американский республиканизм на Германию, и если французы будут бороться с нами посредством республиканской пропаганды, то они принесут этим больше вреда, чем своим оружием». Министр написал сбоку статьи: «Нелепая ложь».

Пятница, 7-го октября . Сегодня утром на рассвете я слышал несколько залпов из тяжелого орудия в расстоянии отсюда не более полумили. Впоследствии я донес в Берлин, что наши потери в последних стычках не были больше, как уверяло французское легкомыслие, но гораздо меньше, чем у французов. По их словам, они потеряли около 400, а мы 500 убитыми и ранеными; в действительности те оставили только на поле сражения 450 человек 12-й дивизии, а всего 800 человек, тогда как у нас было 85 человек убитыми.

Греческий посланник в Париже, как рассказывал Гацфельд за завтраком, прибыл к нам с «семейством», состоявшим из 24–25 человек, чтобы отправиться к делегации правительства национальной обороны в Тур. Маленький сын его сказал графу, что Париж ему нисколько не нравится, и на вопрос «почему?» отвечал, потому что там нельзя есть много говядины.

Выработаны следующие руководящие мысли для печати: мы ведем войну не ради вечной оккупации Франции, но лишь для того, чтобы достичь мира на поставленных нами условиях. Поэтому необходимо вести переговоры с правительством, которое представляло бы волю Франции и обязательства которого имели бы цену. Настоящее правительство не таково. Оно должно быть утверждено народным собранием или заменено другим. Для этого необходимы всеобщие выборы, и мы вполне готовы допустить их в занятых нами местностях, насколько это дозволят стратегические соображения. В настоящих парижских владыках, кажется, нельзя заметить стремления к этому. Таким образом, они ради личных интересов вредят интересам своей родины, которой приходится продолжать нести бремя войны.

После обеда опять – в дворцовый парк; но на этот раз уже не по авеню де Сен-Клу и площади d’Armes, а по бульвару Делярейн к бассейну Нептуна, сидящего над ним с своей супругой и всевозможными странными водяными чудовищами. Неподалеку оттуда, в совершенно уединенном месте, мы встретили канцлера с Гацфельдом верхом. Никого из свиты. Куда они все делись?

Гацфельд жаловался, что греки, которым очень хотелось уехать, надоели ему своими жалобами. Из дальнейшего разговора было видно, что они и в другой визит из Парижа возбудили сомнение насчет своих намерений. Разговор свелся после этого на печальное финансовое положение города Версаля, которому в последние две недели пришлось делать большие расходы, и его новый мэр, некто Раму, попросил сегодня у шефа аудиенцию и получил ее. Последний сказал ему: «Надо сделать заем». Да, отвечал он, но тогда он принужден просить – отпустить его в Тур, потому что ему надо разрешение правительства на подобную меру. «Этого, конечно, я не мог обещать, да и трудно было бы там добиться желаемого позволения. Вероятно, они в Typе думают, что их (версальцев) обязанность голодать, чтобы и мы с ними вместе умерли с голоду. Но они не подумали о том, что мы сильнее и берем себе все, что нам нужно. Вообще они не имеют представления, что такое война». Потом заговорили о созвании учредительного французского собрания в Версале, но сомневались в осуществимости этого. Здесь нет достаточно обширной залы, потому что дворец занят ранеными. Собрание 1789 заседало в полном составе сначала в церкви, затем заседания каждого отдельного сословия происходили в разных местах. Под конец представители дворянства собрались в бальной зале, которой теперь уже не существует [7] . Затем министр говорил о дворце с его парком, причем он хвалил прекрасную оранжерею на террасе с двумя громадными лестницами, ведущую влево от площади ко дворцу. Он прибавил, впрочем: «Но что эти деревья в кадках в сравнении с апельсинными деревьями в Италии!»

Под конец кто-то заговорил о веротерпимости, и канцлер повторил сказанное им в Сен-Авольде. Он очень решительно стоял за терпимость в делах веры. «Но, – продолжал он, – свободные мыслители также нетерпимы. Они преследуют верующих, разумеется, не кострами – что невозможно, – но насмешками и издевательством в печати, а что касается до неверующей части народа, то чернь так же нетерпима, как и всегда. Я хотел бы быть свидетелем того злорадства, с каким они казнили бы пастора Кнака». Кто-то заметил, что старый протестантизм тоже не придерживался веротерпимости, и Бухер обратил внимание на то, что, по словам Бокля, гугеноты были ярыми реакционерами, что это можно сказать и обо всех реформаторах… «Собственно, не реакционерами, а маленькими тиранами, – сказал шеф, – каждый пастор был маленьким папой». В подтверждение этого он привел поступок Кальвина с Серветом и прибавил: «Лютер был таков же». Я позволил себе упомянуть о его отношении к Карлштадту, о мюнстерском и о последующих виттенбергских богословах и о канцлере Крелле. Бухер рассказал, что шотландские пресвитерианцы в конце прошедшего столетия присудили к 21 году ссылки и тотчас же заковали человека, который дал прочесть кому-то книгу Пена о человеческих правах. Я снова указал на пуритан новой Англии с их нетерпимостью по отношению к людям других убеждений и с их тираническим liquorlaw. «А соблюдение воскресенья, – прибавил шеф, – это тоже ведь ужасная тирания. Я помню, что приехав в первый раз в Англию и высадившись в Гулле, я свистнул на улице. Один англичанин, с которым я познакомился на корабле, заметил мне, что я не должен свистать. Pray, sir, don’t whestle. Я спросил о причине и не запрещено ли это здесь. «Нет, – отвечал он, – но сегодня воскресенье». Это взбесило меня до такой степени, что я тотчас же взял билет на другом пароходе, отправлявшемся в Эдинбург, – так мне не понравилось не сметь свистеть, когда мне вздумается. Но перед тем я имел случай научиться и кой-чему хорошему, toasted cheese – welsh rabbet. Мы тогда пошли в гостиницу. «Я, собственно, не против воскресных дней, – продолжал он после того, как Бухер заметил, что воскресенья в Англии вообще не так стеснительны и что ему, напротив, всегда очень нравилась воскресная тишина после суматохи и шума лондонского рабочего дня, начинающегося очень рано. Напротив, как помещик, я делаю для этого, что могу. Я только не желаю принуждать людей. Каждый должен знать, как готовиться к будущей жизни. По воскресеньям не следовало бы работать не столько из опасения нарушить заповедь, как ради отдыха». «Это не относится к государственной службе, особенно дипломатической, на которой получаются в воскресенья депеши, требующие исполнения. Тоже ничего нельзя сказать против того, что наши крестьяне во время жатвы, после продолжительного дождя, при признаках хорошей погоды, вечером в субботу убирают свой хлеб и сено – в воскресенье. Я не мог решиться запретить это моим арендаторам. Но себе – другое дело, потому что я в состоянии перенести некоторый ущерб от дождя в понедельник. У наших помещиков считается неприличным заставлять работать людей в воскресенье». Я заметил, что в Америке богобоязненные люди по воскресеньям не варят даже пищи; в Нью-Йорке меня пригласили раз обедать и подали только холодные кушанья. «Да, – возразил шеф, – когда я был еще во Франкфурте и не так был занят, мы всегда по воскресеньям обедали запросто, и я ни разу не приказывал закладывать лошадей, чтобы не тревожить прислугу». Я позволил себе сделать замечание, что в Лейпциге по воскресным дням закрыты все лавки, исключая булочных и некоторых табачных. «Да, так и должно быть, – сказал он, – но я никого не хочу принуждать. В деревне я мог бы, вероятно, устроить так, чтобы ничего не покупать в этот день, – можно было бы заблаговременно сделать запасы. Но следует иметь в виду, чтобы все шумные ремесленные заведения, например кузницы, не работали бы по воскресеньям, и особенно вблизи церквей».

Вечером меня позвали к нему. «Вот мне пишут, что в северогерманской газете появилась ужасная статья против католиков. Не ваша ли?» «Я не знаю которая, ваше сиятельство, в последнее время я несколько раз обращал внимание на действия ультрамонтанов». Он стал искать и нашел вырезку из газеты, затем прочел до половины вслух и сказал: «Гм! Все это, однако, верно и справедливо. Статья очень хороша. Но что особенно хорошо – это то, что Савиньи совершенно опутан. Он вне себя оттого, что мы не спасли папу».

Суббота, 8-го октября. Рано поутру, до выхода министра, я совершаю прогулку ко дворцу Бурбонов, наверху которого развеваются бело-черный прусский флаг и флаг с красным крестом. Я нахожу, что мраморные французские герои, стоящие на дворе перед ним, если вглядеться в них хорошенько, представляют очень посредственные произведения. Между ними находятся Баярд, Дюгесклен, Тюрен, Кольбер, Сюлли и Турвалль. Морские герои поставлены, точно театральные картонные куклы, – точно опасались, чтобы они при этом не упали со своих подножий и не расшиблись бы о мостовую. Гораздо красивее бронзовая статуя Людовика XIV, но я все-таки предпочитаю ей Шлюттерскую статую великого курфюрста в Берлине. Утро свежо и пасмурно, и осень начинает заметнее обозначаться. Листья на верхушках аллей уже краснеют и желтеют, и скоро надо будет разводить огонь в камине.

Сегодня несколько раз меня звали к шефу. Снова послано было в Германию четыре статьи. За завтраком я заявил, что сентиментальный и отчасти жалобный тон донесения Жюля Фавра об Haute Maison и Феррьер – просто комедия. «Ах нет, – отвечал Кейделль, – вы ошибаетесь, он действительно так думает. Это министерство de honnètes gens; в характере французов к тому же всегда имеется легкая примесь слабонервности». Канцлер обедал сегодня у короля. Обыденный разговор поэтому представлял для меня мало интереса.

Воскресенье, 9-го октября. Дурная погода, холод и дождь. Листья сильно падают. Резкий северный ветер дует по возвышенности. Несмотря на это, я отправляюсь гулять по городу, чтобы с ним мало-помалу ознакомиться. Иду по улице Saint-Pierre к префектуре на avenue de Paris, где живет король Вильгельм, затем вниз по другой улице до памятника, который поставлен учителю глухонемых, аббату Лепэ. На возвратном пути я встречаю Кейделля и спрашиваю, не слышал ли он, когда начнется бомбардировка Вавилона. Он полагает, что только на следующей неделе, т. е. 18-го числа, заревут наши осадные орудия. Днем был у шефа 3 раза. Его поручения исполнил после обеда. За завтраком у нас снова Дельбрюк, чем, кажется, министр очень доволен. Мы пьем между другими превосходными вещами «старку» (uralter Korn); президент союзного совета произнес ей остроумный панегирик; очевидно, он мгновенно и в совершенстве постиг науку о том, что вкусно. Рассказывают, что эскадрон фленсбургских гусар того полка, который спешился при Вонке и взял штурмом позицию, защищаемую пехотой, постигло несчастье. При Рамбуллье на него напали вольные стрелки и рассеяли его; он потерял при этом 60 лошадей.

За столом у нас было сегодня 13 человек, между прочим доктор Лауер. Вчера вечером приехал офицер с депешей, которая заставила меня потревожить шефа, гулявшего в саду. Сегодня узнали, что было письмо из Парижа, в котором иностранные дипломаты, оставшиеся там, высказывают притязание на право корреспондировать через наши линии и самим получать корреспонденцию. Канцлер, судя по его словам, не захочет признавать этого права. Недавно он дал версальскому мэру утешительное обещание сложить с города наложенную на него контрибуцию в 400 000 франков.

Понедельник, 10-го октября. Рано утром, в восьмом часу, снова слышно было около дюжины выстрелов из тяжелых орудий; Виллишу послышался даже ружейный огонь. Утром два раза меня звали к канцлеру. Позднее он отправился к наследному принцу; у него он остался завтракать. За обедом говорили сначала о беседе короля с Наполеоном в замке Бельвю близ Седана, о которой подробно было сообщено Росселем в «Times», хотя она происходила с глазу на глаз, и о которой сам канцлер знал только, что при этом не было говорено ни слова о политике, как передал король. Затем кто-то, не помню, по какому поводу, завел разговор об опасных и отважных подвигах, и министр рассказал несколько анекдотов о различных отчаянных предприятиях.

«Я помню, – говорил он, – я был в одном обществе, в котором находились и Орловы, в южной Франции около Пуан-де-Гар. Там есть древний римский водопровод, идущий в несколько этажей через долину. Княжна Орлова, женщина живого характера, выразила желание перейти через него. Это была очень узенькая тропинка около канавы, не более полутора фута ширины, а на другой стороне опять возвышалась стена из каменных плит. Было над чем задуматься, но я не мог же допустить, чтобы женщина превзошла меня в храбрости. И мы решились совершить этот подвиг вдвоем. Ее муж пошел, однако, вместе с другими внизу по долине. Некоторое время мы шли по плитам, затем по узкому краю над пропастью в несколько сот футов глубиной. Далее плиты отвалились, и нужно было идти по одной узкой стене. Несколько шагов далее мы снова добрались до плит, но затем – снова неверная стена с ее узкими камнями. Тогда я решился: быстро подошел к ней, схватил ее за руку и спрыгнул с ней в канаву глубиною от 4 до 5 футов. Те, которые находились внизу и которые вдруг потеряли нас из виду, были в ужасном страхе, пока наконец не увидели нас снова наверху».

Другой раз ему пришлось с несколькими спутниками во время путешествия по Швейцарии – если я не ошибаюсь, во время прогулки на Розенлауглетчер, – перебираться через узкий горный хребет. Одна дама и один из ее двух проводников уже перешли. За ними шел француз, потом Бисмарк, а за ним другой проводник. На средине гребня француз сказал: «Je ne peux plus» – и ни за что не хотел идти далее. Я шел непосредственно за ним и спросил проводника: «Что же нам делать?» «Перелезьте через него, потом мы ему просунем палки под мышки и перенесем через хребет». «Очень хорошо, – сказал я, – но я не полезу через него, он чувствует себя нездоровым и в отчаянии схватит меня, и мы оба полетим вниз». «Так вернитесь!» Это было очень трудно, но я попробовал – и мне удалось, а проводник счастливо произвел маневр с альпийскими палками с помощью своего товарища».

Я рассказал мою поездку верхом по злополучному месту к скале Каки между Мегарой и Коринфом. Он испытал еще большую опасность, я уж не помню, где-то в горах. Это тоже было на узком краю горы, около которого с одной стороны идет крутизна, с другой – перпендикулярно зияет пропасть. «Я хотел перейти его с женою по дороге шириною в локоть. На одном месте земля отчасти обвалилась, отчасти нетверда. Я сказал, что пойду вперед по стене, держась за кусты, и исследую это место. Когда я стану твердо на ноги, ты пойдешь за мной. Только что я начинаю исследовать опасное место, как она вдруг подходит ко мне и обнимает меня. Я страшно испугался, но, к счастью, куст выдержал, и мы вышли на твердую почву. Ничто не может меня так рассердить, как если меня испугают».

Вечером шеф позвал меня к себе в комнату, чтобы дать инструкции относительно Гарибальди, который, судя по телеграмме, переехал в Тур и предложил свои услуги французской республике. Затем канцлер продолжал: «Скажите, пожалуйста, с какой стати вы наполняете ваши писания грубыми выходками? Я не знаю дословно телеграммы о… Но и то, что вы недавно писали об ультрамонтанах, отличалось сильными выражениями». Я позволил себе ответить, что могу быть и вежливым, и, если захочу, сумею написать с тонкою насмешкою. «Ну, так пишите тонко, но без насмешки, дипломатически; дипломаты даже при объявлении войны бывают вежливы», – возразил он. В половине десятого снова явился Борнсайд с своим спутником и оставался до половины одиннадцатого у канцлера, который затем дал мне еще поручение. Потом можно было видеть, как он долго бродил по саду при лунном свете, до полуночи, между тем как в стороне Парижа гремели и ревели пушки и раз даже послышался глухой шум как бы от взрыва.

Вторник, 11-го октября. Рано поутру узнали о взрыве прошлой ночью; говорили, будто бы взорвали (мы?) с нашей стороны два моста. Не только в Англии, но и на родине находятся люди, которые горят желанием принять участие своими советами в установлении мира. Сегодня поутру пришло в бюро тяжеловесное письмо из западного Дитмарса, в котором г. Р. «всеподданнейше, с глубочайшим почтением» приносил просьбу похлопотать о напечатании объявления в «Times», которое отклоняло бы французов от «дальнейшего возмущения», для каковой цели он приложил 30 талеров 10 зильбергрошей. В десять часов я мог снова телеграфировать о новой победе: вчера фон дер Танн имел стычку с регулярными французскими войсками, захватил три пушки, до подачи телеграммы взял в плен около 1000 человек и преследовал неприятеля по направлению к Орлеану.

После обеда, как только канцлер предпринял свою обычную прогулку верхом, я быстро пробежал большие залы по той стороне дворца, где находится церковь, и осмотрел увековеченные здесь кистью и резцом «доблестные подвиги Франции», которым, судя по надписи над входной залой, посвящено это крыло здания. Внизу находятся картины, большею частью относящиеся к древней истории Франции, между ними очень хорошие вещи рядом с посредственными произведениями времен Людовика XIV и Наполеона I: битвы, осады и т. п. Наверху – огромные полотняные плоскости, которые Горас Вернэ исписал алжирскими «славами» своих соотечественников, а также и новые картины из эпохи Крымской и Итальянской войн; рядом – мраморные бюсты командовавших тогда генералов. Дни Верта, Меца и Седана, вероятно, не будут фигурировать здесь. Может быть, нам удастся любоваться этим впоследствии, в более свободное время. Но уже сегодня можно заметить, что есть известная система в галерее, и, в общем, она напоминает скорее склад тщеславных и надутых шовинистов, чем художественный музей, где можно было бы встретить великие произведения и насладиться ими.

Судя по разговорам, с некоторого времени замышляют созвать в Версале конгресс немецких монархов. Надеются, что приедет баварский король, и Дельбрюк полагает, что из части исторических комнат дворца можно устроить приличную резиденцию для его величества. Ему замечают на это, что это невозможно, так как большая часть дворца – теперь под лазаретом и в нем царствует тиф. Шеф обедал сегодня у наследного принца и вернулся лишь в 10 часов, после чего еще беседовал с Борнсайдом.

Среда, 12-го октября. Туманный, пасмурный день. Утром переведены два письма английского гусарского генерала и сделаны из них выписки для короля; генерал советует нам запрудить севрским мостом Сену и затопить таким образом Париж. Затем сделано извлечение из донесения одного немецкого иоаннита, выражающего свою признательность бельгийскому населению Булони за обращение с немецкими ранеными. Наконец, написана статья о враждебном положении, принятом ультрамонтанами относительно нас в этой войне. Когда я ее представил шефу, он выразился: «Вы пишете все еще недостаточно вежливо. Вы говорили, что вы мастер пустить в ход едкую насмешку, но здесь только насмешка, а едкости мало. Поступайте наоборот. Вы должны писать политично, но в политике оскорбление не есть цель».

Вечером к канцлеру сумел найти доступ какой-то испанский дипломат, приехавший из Парижа, но которого, так же как и других, обратно не отпускали. Он просидел у него некоторое время. Кое-кому из нас он показался подозрительным. Во время чая приехал Борнсайд. Он хотел уехать в Брюссель, чтобы отвезти находящуюся в Женеве жену. Он передавал, что Шеридан также уезжает в Швейцарию и Италию. Вероятно, американцам здесь нечего делать. Генерал желает сегодня вечером сделать шефу визит. Я отклоняю его, говоря, что канцлер хотя и примет его, чувствуя симпатию к американцам, когда ему доложат о нем, но пусть он обратит внимание на то, что у этого государственного человека времени очень мало. Ему и без того недостает 5–6 часов для своих занятий, так что он принужден сидеть далеко за полночь и сокращать переговоры даже с коронованными особами.

Четверг, 13-го октября. Очень ясное, но ветреное утро, все почти листья были сбиты с деревьев. Было прочитано донесение из Рима; им воспользовались; из происходившего голосования можно сделать заключение, что в Риме нет папистской партии. Можно сказать, как говорится приблизительно в донесении, что вся политическая организация папского государственного строя, которая, будучи в продолжение 1000 лет разобщена с чистым воздухом, при первом прикосновении с ним распалась, как труп. От нее ничего не осталось – ни воспоминания, ни пробела. Голосование, которое должно было происходить по нормам государственного права Италии, имеет цену добровольного выражения мнения, ради которого, не считая эмигрантов, не было принесено ни одной или мало жертв. Что касается желания римлян быть и остаться подданными итальянского короля, то продолжительность его зависит от манеры управлять.

Если судить по письму, отправленному из Сен-Луи 13-го сентября, о настроении немцев в Соединенных Штатах, то там вследствие войны и ее успехов удовлетворенное и усилившееся национальное чувство значительно пересилило республиканизм. «Немец, живущий здесь 20 лет, который прежде был вашим смертельным врагом и чьим идеалом вы теперь стали», немец, не ослепленный республиканской формой, в которую вылилась французская жизнь, воодушевленно взывает к канцлеру: «Вперед, Бисмарк! Ура, Германия! Ура, Вильгельм I, император германский!» Кажется, нашим демократам сначала следовало бы отправляться за границу, если они желают научиться испытывать естественные чувства.

Французы теперь также обращаются к нашему канцлеру, чтобы склонить его к дарованию мира. Но только в другой форме, и к тому же их предложения не согласуются с нашими потребностями. «Un Liegeois» заклинает шефа, au nom de Ihumanité, au nom des veuves et des petits enfants de France et d’Allemagne, victimes de cette affreuse guerre», отозвать Жюля Фавра и «увенчать славу» заключением мира за возмещение военных издержек и срытие крепостей. Eh! Que ne peut on les renverser toutes et anéfutir tous les canons!!! и т. д.

За завтраком Гацфельд представил нам гусарского лейтенанта фон Услара, который пришел с форпоста и рассказал, что парижские форты туда, где он стоит, посылают каждый раз по полдюжине бомб, чуть только заметят голову пруссака или прусского всадника, но почти никогда не причиняют нам вреда. Судя по этому, можно думать, что у них нет недостатка в военных припасах.

В час пошел дождь. Затем я был в замке Petit Trianon. Верхушки дерев идущей вправо отсюда аллеи покрыты были сотнями омел. Мы осмотрели покои королевы Марии-Антуанетты, различные портреты, представляющие ее ребенком, с ее сестрами и королевой, портрет ее супруга, ее старую мебель стиля рококо, ее спальню; добросовестность нашего проводника подвергла нашему осмотру различную другую утварь и посуду.

Вечером меня пять раз звали к министру, так что работы было вдоволь.

Пятница, 14-го октября. До обеда прилежно писал письма. Затем телеграфировал в Лондон и Брюссель относительно ложных заявлений Дюкро в «Liberté». Затем доложил, что генерал Бойе, первый адъютант Базена, приехал из Меца в Версаль для переговоров. Шеф, кажется, ничего не говорил с ним серьезно. Он сказал в бюро: «Какое у нас сегодня число?» «14-е, ваше сиятельство». «Да это день Гохкирха и Иены. Теперь не надо кончать никаких дел». При этом следует заметить, что сегодня пятница.

Во время обеда шеф после недолгого размышления, улыбаясь, заметил: «Я лелею любимую мысль относительно заключения мира. Это – учредить международный суд над теми, кто подстрекал к войне, – над журналами, депутатами, сенаторами, министрами». Абекен прибавил к этому, что Тьер принадлежит сюда непосредственно и даже преимущественно перед другими благодаря своей шовинистской истории консульства и империи. «Император тоже не невинен в этом, как он хочет казаться, – продолжал министр. – Я хотел бы, чтоб было равное число судей от каждой державы: Америки, Англии, России и т. д., причем мы должны быть обвинителями. Может быть, англичане и русские не согласились бы на это, и тогда можно было бы составить суд из наций, которые более всех пострадали, из французских и немецких депутатов». Он заявил далее: «Я читал статью в «Indépendance», которую приписывают Грамону. Он порицает то, что мы не выпустили Наполеона при Седане, и ему не нравится наш поход на Париж; вместо этого следовало бы нам в виде залога занять Эльзас и Лотарингию. Я думал сначала, что это статья Бейста или другого какого-нибудь австрийского друга. Но я все-таки убедился, что автор ее – француз». Он привел основания этого предположения и продолжал: «Он был бы прав, если бы его предположение было справедливо, что мы хотим только денежного вознаграждения, а не Эльзаса. Но все-таки лучше, если мы будем иметь в залоге, кроме Эльзаса, еще и Париж. Если хочешь чего-нибудь основательного, то залог никогда не может быть велик».

Заговорили о Бойэ, который произвел большое впечатление в городе давно невиданным французским генеральским мундиром; массы народа встречали его с громким криком «Vive la France!» и рассказывали, что он признался, что армия в Меце осталась верна императору и не хочет знать республики парижских адвокатов. То же заявил и сам канцлер. Затем он прибавил: «Генерал, впрочем, принадлежит к людям, которые вдруг худеют, если их что-нибудь волнует. Он еще способен к тому же краснеть».

Он сообщил затем – надо принять в соображение при этом, что Гамбетта проповедовал, между прочим, войну а outrance, – что парижская печать предлагает почти ежедневно новую мерзость [8] и что в последнее время совершались опять различные жестокости, что все это следствие того, о чем говорит пословица: «Как аукнется, так и откликнется», и что пощада вероломных вольных стрелков – «достойная порицания леность». «Это изменники». «Наши хорошо прицеливаются, когда стреляют, но не тогда, когда расстреливают. Следовало бы все деревни, где только появляется измена, тотчас же сжигать, а все мужское население – вешать». Граф Бисмарк-Болен рассказывал затем, что «дочиста сожжена» деревня Габли, где восемь дней назад вольные стрелки, стакнувшись с жителями, напали на шлезвигских гусар, которые вследствие того вернулись только с 11 лошадьми; шеф отозвался с похвалой об этой энергии. Под конец речь шла о том, что незадолго перед тем в сумерках около нашей квартиры раздались два выстрела, и был послан полицейский осведомиться о причине их.

– Это, вероятно, патруль, – заметил шеф.

– Быть может, и было усмотрено какое-нибудь подозрительное лицо. Я помню, третьего дня гуляя ночью по саду, я увидел лестницу, и мне ужасно захотелось подняться по ней на стену. Стоял ли там патруль?

– Я недавно разговаривал с часовым у дверей. Он сделал кампанию шестьдесят шестого года и уже составил себе мнение о настоящей войне. Я спросил у него, как он думает – можем ли мы войти в Париж. Он ответил, что это было бы нетрудно, если бы не большой форт налево от Сен-Клу. Я ему возразил, что и форт не поможет, когда в городе откроется голод.

Вечером полицейский с длинной бородой рассказал мне, что в этот день был арестован испанец. На мой вопрос: «Какой это испанец?» – он объяснил, что это тот самый, который вчера или третьего дня являлся к его сиятельству. Он проезжал вместе со своим слугой. Он оказался шпионом: при нем нашли план расположения наших войск. Я узнал, кроме того, что этого человека звали Анхело де Миранда.

Около десяти часов пришел Мольтке вместе с каким-то высоким офицером – кажется, военным министром, – к шефу для какого-то совещания (вероятно, по поводу поручения Бойе).

Суббота, 15-го октября. Рано утром написал статью о разрушении замка Сен-Клу, который французы подожгли без всякой разумной причины, тогда как наши солдаты заботились о спасении находившихся там драгоценных вещей и произведений искусства. Потом написал другую статью об аресте Якоби в духе предыдущей, но с тем дополнительным разъяснением, что этот образ действий не может вести к заключению о важности этого чрезвычайного случая.

Около трех часов Бойе опять явился к шефу. Перед входной дверью, за решеткой, его ждало множество народа; при отъезде его (в 4 часа) они сняли шапки и крикнули: «Vive la France!», что, как говорили у нас за столом, министр «едва ли им простит». В это время я прошелся по парку и на одной мраморной вазе прочел следующее поэтическое излияние чувств какого-то галла, недовольного единодушием немцев:

Badois, Saxons, Bavarois,

Dupes d’un Bismarck plein d’astuce,

Vous le faits bucher tous trois

Pour le Roi de Prusse.

J’ai grand besoin, mes cbers amis,

De mourir empereur d’Allemagne.

Que vos manes en graissant la campagne

Mais que mes voeus sont accomplis [9] .

Такое же настроение было высказано и на мраморной скамейке недалеко от этого места; вообще здесь оказывалось, по-видимому, много охотников чертить карандашом и мелом на стенах, скамейках и пьедесталах. По стенам города более нежели в десяти местах я видел надпись: «А bas les Prussiens!» и другие – еще хуже.

После четырех часов явился с тем, чтобы представиться министру, какой-то статный, элегантно одетый негр. На его карточке стояло: «Генерал Прейс, посланник Республики Гаити». Шеф извинился, что по причине безотлагательных занятий не может принять его (Мольтке и Роон опять были у него), и просил изложить письменно, что тот имеет сообщить ему. В пять часов прибыл наследный принц и принял участие в совещании канцлера и генералов. По-видимому, между главной квартирой и Мецем существовало некоторое разногласие. Политические стремления канцлера подвергались давлению и с другой стороны. За столом он высказал: «Весьма тяжело каждый план, который мне приходит в голову, обсуждать с пятью или шестью лицами, иногда мало понимающими дело, и выслушивать их мнение с тем, чтобы потом со всевозможной вежливостью опровергать их. Таким образом, недавно мне пришлось просидеть целых три дня за делом, которое при других обстоятельствах сделал бы в три минуты. Это то же самое, если бы я вмешивался в постановки батарей на том или другом месте и заставлял командиров отдавать отчеты мне, ничего не смыслящему в их специальности. «Даже очень умный человек, который, наверно, достиг бы высшего положения на великом поприще, – прибавил он, – но занимаясь долгое время одним и тем же, может быть судьей только в своем деле». – О своих переговорах с Бойе и их результатах он ничего не сказал. Даже Гацфельд и Кейделль ничего не знали об этом, однако подавали по этому поводу какие-то советы.

Воскресенье, 16-го октября. Рано утром опять получил письмо от В. из Л. Он отзывался одобрительно о поступке с Якоби, но высказывал мнение, что Бисмарку можно было бы все дозволить, если бы он проводил здравую немецкую политику, т. е. «если бы он в настоящую минуту осуществил и скрепил единое германское государство». «В Германии, – продолжал он, – твердо уверены, что решение этого вопроса находится в руках союзного канцлера, и поэтому всякое противодействие этому решению общественное мнение ставит ему в счет. У нас толкуют, что, если бы Бисмарк не поощрял тайно такого противодействия, оно едва ли осмелилось бы выразиться, ввиду важности совершающихся событий». Затем он спрашивал, следует ли ему приехать. По желанию В. я прочел министру некоторые наиболее важные места из его письма. Министр высказал, что приезд Б. был бы для него весьма желателен, так как он может быть полезен своим знанием Парижа, когда мы займем город. «Возвратясь отсюда, – прибавил канцлер, – он может также разъяснить в своих кружках многое, о чем писать неудобно. Что касается до их предположений, будто я не хочу объединения Германии, это весьма комично. Дело не двигается как следует совсем по другим причинам. Эти же причины, даже и тогда, когда мы придем к концу, могут заставить нас отказаться от многого».

Сегодня утром в avenue de St. Cloud я встретил Борка в майорском мундире; он объявил мне, что Суассон пал и 28-го начнется бомбардирование Парижа. Осадный парк уже почти весь на месте, и через три дня можно надеяться (т. е. он надеется) открыть огонь. Толстяк прибавил, что, по его мнению, мы никак не позже 1-го декабря вернемся в Берлин. Он сообщил еще, что конгресс государей в Версале имеется в виду, и что для баварского короля приготовляют Трианон.

Ходят слухи, что в Париже царствует разногласие; красные, руководимые Бланки и Флурансом, не желают видеть синих республиканцев во главе правления, они энергично нападают на них в своих газетах, и 9-го перед Hôtel de Ville слышны были крики: «Vive la commune!». Говорят также, что Зеебах, который, если я не ошибаюсь, был прежде саксонским посланником в Париже и находится в дружественных отношениях с Трошю и Лефло, намерен предложить канцлеру свои услуги для переговоров с Парижем.

За кофе Кейделль играл министру какие-то сладкозвучные мелодии на пианино, стоящем в гостиной. Когда его спросили потом, понимает ли шеф толк в музыке, он мне ответил, что понимает, хотя сам не играет. «Вы должны были заметить, – прибавил он, – что министр всегда тихонько напевает играемый мотив. Это полезно для его нервов, которые сегодня очень возбуждены».

Вечером приехал нунций Киджи в сопровождении другого также духовного лица. Он долго говорил с канцлером и намеревался на другое утро отправиться в Тур. Из посланников, как говорят, остались в Париже только бельгийский, голландский, португальский, швейцарский, северо-американских штатов и несколько важных лиц из Южной Америки. Полное имя недавно арестованного испанца – Анхело де Вальехо-Миранда; как оказывается, его арестовали за то, что он явился в Версаль в качестве секретаря испанского посольства, тогда как он служит при испанской комиссии погашения долгов. В его спутнике, которого он выдавал за своего слугу, узнали некоего Освальда, одного из редакторов весьма враждебного нам «Gaulois». Такие ложные показания навлекли на этих господ подозрение в шпионстве. Говорят, он близок к Приму; это довольно хорошо согласуется с тем, что Штибер указал на него вчера в бюро как на человека со связями [10] .

После одиннадцати часов пришли еще две важные телеграммы: одна о том, что Бурбаки, бежавший из Меца в Лондон, не намерен возвратиться, а предлагает свои услуги правительству национальной обороны, и другая, что в следующую среду Брай и Пранк с разрешения короля Людвига отправляются в Версаль.

Понедельник, 17-го октября. Утром написал две статьи. Перед обедом ездил в Трианон и видел там в большой зале прекрасную группу: Италия благодарит Францию за помощь, оказанную ей против австрийцев. Эта группа была поднесена миланцами императрице Евгении. За обедом находились Дельбрюк и Лауер. Шеф опять энергически высказывался за беспощадное наказание деревень, оказавшихся виновными в измене. «Они ответственны уже за то, – сказал он, – если в них происходит изменническое нападение; ведь это нашему бедному солдату и в голову не придет». Впрочем, разговор более касался гастрономических вопросов, причем было замечено, что канцлер ест с удовольствием хорошую баранину, а из говядины охотнее всего ест так называемую грудинку; он не большой любитель филе и жареной говядины.

Вечером ходили слухи о том, что нам следует укладываться, и, на случай если ночью будет тревога, повозкам отдано было приказание стоять готовыми к отъезду перед королевской квартирой в префектуре. Уже со вчерашнего дня ожидают вылазки.

Вторник, 18 - го октября. Ночью ничего не произошло. Утром прекрасная осенняя погода. Составили опровержение французских известий, будто наши войска намеревались бомбардировать Орлеан. Сегодня день рождения наследного принца; шеф и члены совета в 12 часов отправились к нему с поздравлением. Нам прислали номер газеты «Kraj», в котором утверждают, что министр имел недавно с одним галицийским дворянином разговор, в котором давал совет полякам отвернуться от Австрии. На мои расспросы по этому поводу я узнал, что это – неправда, так как министр давно уже не видался ни с каким галичанином и вообще ни с каким поляком. Опровергнул это в печати. Шеф завтракал сегодня с нами и признался, что он охотно ест крутые яйца (мы не будем опускать даже и таких незначительных подробностей), но что он теперь не может съесть больше трех, тогда как прежде мог съедать их по одиннадцать штук. Бисмарк-Болен брался съесть их до пятнадцати. «Я стыжусь признаться в том, до чего я дошел в этом деле», – заметил его кузен. Он же давал советы Дельбрюку, который собирался в Берлин, запастись на дорогу крутыми яйцами, но тот отверг это предложение, как неподходящее к его вкусу. После того шеф прочел несколько назидательных секретных писем к императору Наполеону, обнародованных временным правительством; он присоединил к ним свои комментарии, бросавшие свет на некоторые берлинские личности.

Потом он говорил по поводу известия, помещенного в газете «Kraj», и в связи с этим вообще о поляках. Он долго останавливался на победах великого курфюрста на востоке и на его союзе с Карлом Х, королем Шведским. К несчастью, его отношения с Голландией помешали ему воспользоваться этими выгодами. Но он положительно имел в виду распространить свою власть на западную Польшу. Когда Дельбрюк заметил, что тогда Пруссия не была бы немецким государством, шеф возразил ему: «Ну, до этого бы не дошло. Во всяком случае, большой беды в этом не было бы; Пруссия на севере была бы тем же, чем теперь Австрия на юге. То, что для нее Венгрия, для нас была бы Польша!» Это замечание было в связи с его прежним сообщением о том, что он советовал наследному принцу учить своего сына польскому языку, чего тот, к сожалению, не исполнил.

Среда, 19-го октября. Утром была пасмурная, а потом ясная погода. Написал в редакцию «Nouvelliste de Versailles», маленькой газеты, основанной немецкими корреспондентами «Kölnische-Zeitung» и «Allgemeine-Zeitung», изгнанными из Парижа и находившимися в общении с Браухичем. Предлагаю им вступить с нами в сношения для получения известий и т. п. Перед обедом и после обеда несколько раз был у шефа. Он находился, по-видимому, в самом лучшем расположении духа, и, между прочим, показывал мне французскую телеграмму, которая гласила о том, что герои Лютеции совершали против нас исполинские подвиги, если б это хвастовство к чему-нибудь вело!

За столом, за которым присутствовал граф Вальдерзее, министр заметил: «Было бы вполне разумно, если бы из каждой местности, в которой стреляют в наши обозы из-за кустов, развинчивают скрепления у рельс и кладут на них камни, взять жителей с нескольких квадратных миль, перенести их в Германию и там поселить под хорошим присмотром». На рассказ Бухера, что на пути его сюда около одного места один офицер велел подать себе револьвер и маневрировал им, так как бездельники-французы имели привычку плевать с моста, шеф заметил: «К чему тут играть? Ему надо было дождаться, пока они посмеют плюнуть, и тогда в них выстрелить!»

Вечером был Л. с несколько сконфуженным г. Г., который принимал участие в редактировании «Нувеллиста» до 4 номера, но затем отказался от этой работы, потому что ему хотелось, чтобы о «парижанах отзывались менее жестко»; объяснил, что наши предложения вполне подойдут им. Не далее как на следующее утро он обещал принести письмо такого содержания:

«Начальствующие лица национальной обороны в Париже не хотят созывать избирателей. Почему же? Г. Жюль Фавр и его товарищи обязаны своим положением «патриотической» ярости, которая овладела частью парижского населения после несчастного седанского дня. Они подлежали общему закону для всякого рода политической власти, формулированному латинским историком в следующих словах: «Каждое правительство зиждется на том принципе, из которого оно произошло». С самого первого дня члены парижского правительства оказались вынужденными по отношению к условиям мира вступить в область невозможного. Теперь, когда они окружили себя разрушением, содействовали всеми средствами возбуждению обитателей Парижа и его защитников и вложили и внутри, и вне его жестокое оружие в руки революции, им менее всего возможно выйти из рокового круга, в который они себя замкнули. С другой стороны, общественное мнение провинции, в особенности в открытых местностях, по-видимому, вовсе не возвышалось до этой героической точки зрения. Провинция тяжелее всего ощущает бедствия войны, она начинает сомневаться в успехе дальнейшего сопротивления, она боится дальнейшего хода общественного разложения, она видит факты и более уже не слушает фраз. Некоторые провинциальные газеты обнаруживают уже достаточно мужества, чтобы громко требовать мира. Поэтому едва ли вероятно, чтобы большинство французских избирателей было одного мнения с Гамбеттой, будто «следует похоронить себя под развалинами отечества», или чтобы у них было желание последовать его призыву, высказанному в прокламации от 9-го октября: «Mourons plutot, que de subir la mort du démembrement!» В этом и заключается причина, почему парижское правительство не хочет выборов и не может их хотеть. Эти люди, взывавшие в течение всей своей жизни к праву и к верховной власти народа, осуждены теперь быть самовольными властителями своей страны и вести ее к гибели».

Четверг, 20-го октября. И утром, и после обеда много работал: составил несколько статей и телеграмм. За столом, между прочим, опять была речь об аресте Якоби военными властями; шеф высказал так же, как и прежде, сильное сомнение в уместности этой меры. Граф Бисмарк-Болен со своей стороны был очень рад тому, что «засадили праздного болтуна». Канцлер ответил ему возражением, весьма характерным для его образа мыслей: «Я этому нисколько не радуюсь. Человек партии может делать все, что может удовлетворить его чувство мести. Политический же деятель и политика подобных чувств иметь не должны. Это еще вопрос – приносит ли нам пользу такое крутое отношение к политическим противникам».

Вечером опять был Л. В завтрашнем номере «Нувеллиста» будет помещено письмо, полученное кем-то в Версале из Парижа. В этом письме содержатся следующие подробности о положении современного Вавилона:

«Клубы уже собираются завладеть управлением Парижа от имени коммуны; прибиваются красные афиши, чтобы созвать национальную гвардию для выбора парижского муниципалитета. Когда эти выборы состоятся, вооруженной силой дан будет сигнал с целью установить парижскую коммуну, т. е. господство террора. Эта последняя уже властвует в Бельвиле, главной квартире партии террора, и члены ее приняли решение лишить должности шефа 19-го округа и заместить его кем-нибудь из своих. Тот же клуб постановил заключить под стражу некоего Годильо, фабриканта офицерских вещей, и завладеть его мастерской, так как он оказался виновным в государственной измене». Далее в письме было сказано: «Между тем как газеты утверждают, что на этих днях Парижу предстоит жестокий штурм, друзья генерала Трошю распускают слух, будто генерал получил достоверные сведения, что неприятель отказался от попытки штурмовать Париж и в Версале принят план вынудить город к сдаче голодом. Прусская армия, разделенная на сильные отряды, занимает крепкие позиции на различных пунктах кругом Парижа. Ее многочисленная кавалерия служит для связи между этими позициями и для воспрепятствования всякому подвозу и всякому подкреплению изнутри страны. Парижское население, увеличенное лишенными всяких жизненных средств жителями окрестностей, скоро начнет испытывать голод, и не пройдет недели, как оно оставит Париж и создаст правительству непредвиденные затруднения, которыми неприятель легко может воспользоваться». «Чем смелее выступает террористическая партия, тем слабее оказывается правительство; если оно не сумеет принять немедленно энергичные меры, оно будет выброшено за борт и пожрано этими дикими зверями. Вождями террористической партии решено устранить генералов Трошю и Лефло, адмирала Фуришона и гг. Жюля Фавра, Тьера, Жюля Симона и Кератри, так как все они подозреваются в роялизме. Если генерал Трошю не выкажет усиленной энергии, Париж очутится вскоре во власти террора».

Немецкая либеральная печать все еще не может успокоиться по поводу ареста Якоби. Шеф, по-видимому, особенно настаивает на том, чтобы взгляд его на это дело был выяснен и чтобы он имел как можно больше сторонников. Полученный сегодня номер «Weser-Zeitung» содержит в себе следующую статью.

«Союзный канцлер, признавая арестование д-ра Якоби и купца Гербига мерой вполне основательной, вместе с тем объяснил, что она противозаконна. Наставление, которое он по поводу этого обстоятельства препроводил через посредство обер-президента фон Горна кенигсбергскому магистрату, имеет для всех немцев, живущих по эту сторону Майна, высокий практический интерес. В самом деле из него видно, что участь д-ра Якоби может постигнуть каждого из нас, кто, по мнению военного начальства, совершит поступок, могущий, так или иначе, посредственно или непосредственно способствовать французам продолжать их сопротивление, – и против такой меры нечего рассчитывать на охрану со стороны законов. Независимо от только что изложенного это наставление имеет еще интерес совершенной новизны воззрений, в нем развиваемых.

Прежде всего союзный канцлер указал как на заблуждение, но до сих пор, вероятно, всеми разделяемое, на мнение, будто означенная мера на основании закона об осадном положении, следовательно – военном положении, установлена генерал-губернатором. По этому закону подобная мера лишена была бы правового основания, что, конечно, и очевидно, зато, напротив, «в случае действительного ведения войны он не может считать ее неприменимой». Тут ведь дело не в уголовном судопроизводстве, а только в «действительном устранении сил, проявлением которых затрудняется достижение цели самой войны».

В этом определении мы не можем найти другого смысла, кроме того, что «военные присутствия дома имеют те же права, как военные чины в неприятельской стране». Нам по крайней мере не было известно, какая другая граница могла бы быть указана власти последних, кроме «действительного устранения сил, проявлением которых затрудняется достижение цели войны». Обсуждение же, какие это силы и какими средствами они должны быть устраняемы в неприятельской стране и вообще на театре положительных враждебных действий, предоставлено исключительно военной власти. Права ее совершенно неограниченны. Если военное ведомство у себя дома имеет такое же полновластие, в таком случае изречение «Inter arma silent leges» приобретает совершенно неожиданное и ужасное значение. Рассуждая последовательно, тогда уже нельзя будет отрицать, что генерал-губернатор в Ганновере, так же как и его товарищ в Нанси, может без околичностей поставлять военно-судебные приговоры к расстрелянию, по-видимому, и союзный канцлер, хотя не делает этого конечного вывода, но прямо указывает на него. Он перечисляет целый ряд весьма неприятных действий, на которые государственная власть имеет право на театре войны, как, например, сжигание домов, отнятие частной собственности, делание безвредными лиц только подозрительных и т. д., и присовокупляет, что правовое понятие, лежащее в основании этих исключительных прав, независимо от местности, «независимо от пространственного отдаления, на коем происходят более явные военные действия». Это довольно ясно сказано.

После этого мы должны сказать: если теория графа Бисмарка верна, то для нас непонятно, для какой цели существует особый закон о военном положении и зачем применение этого закона провозглашалось в прибалтийских провинциях, в Ганновере и в ганзейских городах. Если военная власть уже сама по себе в продолжение войны «независимо от местности» имеет стоящее выше законов право на всякие меры, которые окажутся полезными в интересах ведения войны, то, очевидно, нет никакого смысла в провозглашении закона, который присваивал бы ей это право с известными ограничениями. Поэтому мы и не можем прийти к убеждению, что по северогерманскому и прусскому государственному праву подобное всепоглощающее полновластие военной власти создается одним тем фактом, что началась война.

По нашему мнению, следует различать два случая, смотря потому, идет ли дело о действительном театре неприятельских военных действий или об областях, лежащих вне района войны. В первом случае обыкновенное право исчезает и вступает в силу право войны – pur et simple в том виде, как нам его очень наглядно излагает союзный канцлер. Во втором случае военная власть либо сохраняет за собою свои обыкновенные права, либо же в случае объявления военного положения она облекается теми исключительными правами, которые для этого случая присваиваются ей законом о военном положении. И этот последний случай в настоящее время обнаруживается в восточной Пруссии. Если арест д-ра Якоби не был дозволителен по закону о военном положении, то он и вообще не был дозволителен, и этого нисколько не изменяют отговорки, будто манифестации Якоби внушили французам новое мужество, даже если бы эти отговорки были более обоснованы фактами, чем они нам кажутся при ежедневном и довольно обстоятельном изучении французских журналов. В самом деле будь оно действительно так, то не оказалось бы вовсе недостатка в законных средствах для воспрепятствования подобным манифестациям. Но ведь закон о военном и осадном положении предписывает прямо, что свобода слова, свобода печати и свобода сходок могут быть запрещены и в каких именно формах.

В Кёнигсберге же ни одно из этих прав законным путем не было отмечено, что, во всяком случае, должно было бы произойти прежде, нежели власть была употреблена в отношении одного человека, вся вина которого заключалась в осуществлении сообразного с конституцией права публичного выражения своего мнения. Мы, конечно, отнюдь не желаем утверждать, что было бы благоразумно поступить таким образом. Французы из подобной меры извлекли бы точь-в-точь столько же яду, сколько они извлекают теперь из заключения д-ра Якоби, в сущности, гораздо больше яду, чем они когда-либо могли бы извлечь из речей и решений кенигсбергского апостола будущности.

Вообще мы вовсе не склонны принимать рассматриваемые здесь приключения в слишком трагическом виде. Мы отнюдь не думаем, что мы практически так же бесправны, как это выходит по теории союзного канцлера, и что опасность быть наказанным военным судом в Северной Германии больше, чем опасность быть съеденным крокодилом. Но мы и не идолопоклонники буквы закона; мы легко можем представить себе случаи, когда мы очень охотно не только вотировали бы вознаграждение, но и выразили бы благодарность за не совсем законное заключение негодного нарушителя священной войны. Но при всем этом мы все-таки питаем весьма глубокое уважение к статьям закона, и нам очень досадно, если они игнорируются без, видимо, настоятельной нужды. Это чувство усиливается еще соображением, что д-р Якоби был задержан за выражение мнения, о котором (выражении) тогда, когда он сделал его, никто еще не знал, что оно противоречит мирной программе правительства. Тогда еще не было официального объяснения, что мы желали бы оставить за собою Эльзас и Лотарингию. Вопрос оставался открытым, и это вовсе не тайна, что тогда еще очень консервативные люди в Берлине жестоко противились присоединению вышепоименованных «враждебных элементов».

Подведем итог: мы должны остаться при том мнении, что с д-ром Якоби поступлено несправедливо, и если мы и не ждем ужасных последствий от этого, мы все-таки сожалеем об этом эпизоде весьма славной истории тем серьезнее, чем славнее сама история».

Ответ на нее гласил:

«Weser-Zeitung» от 16 декабря содержит передовую статью, которая высказывается о наставлении, препровожденном союзным канцлером по делу Якоби

. . . . . .

об уместности мер, применяемых в отдельном случае, например, в случае с Якоби, – но что он только высказал свой взгляд на теоретический вопрос, может ли, между прочим, во время войны и в интересах ведения войны быть допущено задержание отдельных лиц, действия которых по усмотрению власти вредны собственному ведению войны и полезны неприятелю.

Поставленный в этой общей форме вопрос едва ли может быть отрицаем политиками-практиками и воинами, если он даже с теоретической и юридической точек зрения, подобно всем положениям права войны, содержит много сомнительного. Конкретный же вопрос, следовало ли применять это право войны – государственной власти, если она обладает таковым, именно в отношении Якоби, – так же неподсуден министру, как, положим, и вопрос, нужно ли и целесообразно ли при сражении, даваемом внутри страны, сжечь известную деревню или в пятидесяти милях от поля битвы арестовать частного гражданина, со стороны которого опасаются благоприятного отношения неприятелю, если даже нельзя было бы доказать этого юридически. Каким образом военачальник может быть ответственным за решение этого вопроса – по мнению участников, ошибочное, поспешное или несправедливое, – это не относится к настоящему обсуждению, в коем мы старались только показать, что власть министров, принадлежащая им на основании государственного права, не облекает их авторитетом – непосредственного воздействия в подобных случаях».

Пятница, 21-го октября. Сегодня утром в восемь часов слышна была пальба из крупных орудий, которая была сильнее и продолжительнее, чем прежде. На это никто не обращал внимания. Приготовлялись разные статьи, между которыми в одной говорилось об отъезде из Парижа нунция и прочих дипломатов. За завтраком Кейделль сообщил слух, будто французы разрушили выстрелами фарфоровую фабрику в близлежащем Севре. Гацфельд рассказал, что его теща (американка), остававшаяся в Париже, сообщила ему благоприятные известия о пони, о которых он часто говорил нам. Они стали прежирные. Не пришлось ли бы им съесть и их? Он хотел ответить: с Богом, только он сохраняет за собою право – стоимость животных при заключении мира поставить на счет французскому правительству.

Между тем пушки продолжали все греметь, и между часом и двумя казалось, как будто бы перестрелка происходила там в лесу, на севере от города. Огонь становился сильнее. Пушечные выстрелы следовали один за другим, слышны были также и картечницы; казалось, будто развернулось настоящее сражение и будто оно приближается к нам. Шеф велел оседлать себе лошадь и поскакал. Мы все тоже отправились по тому направлению, откуда слышен был шум схваток. Влево над лесом, через который дорога идет в Жарди и Воскрессон, видно было, как подымались вверх и разрывались известные гранатные облачка. Ординарцы неслись туда по дороге. Один батальон шел на театр битвы. Бой продолжался до пятого часа, потом слышны были еще только отдельные выстрелы из большого форта на Мон-Валерьян, наконец замолчал и этот. Теперь мы узнали, что французы вовсе не были так близко от нас, как это казалось: их вылазка имела значение для наших позиций возле Ла-Селля, Сен-Клу и Буживаля – сел, из которых одно отстоит от Версаля приблизительно на один, другое – на полтора часа ходьбы. В городе после обеда между французами, понятное дело, существовало большое волнение, и группы, образовавшиеся перед домами, ожидали, когда шум стал приближаться все более и более, вероятно, с каждой минутой, как наши войска в полном бегстве будут спасаться от красных панталонов. Потом физиономии у них вытянулись, и они только пожимали плечами.

За столом шеф, между прочим, сказал, что ему либо сегодня, либо в один из этих дней можно будет отпраздновать свой парламентарный юбилей. Пятьдесят лет назад, в это же время, он вступил в померанский провинциальный ландтаг. «Я припоминаю, – так продолжал он, – что там было ужасно скучно. В виде первого предмета мне пришлось там заняться обработкой вопроса об излишнем употреблении свечного сала в богадельне».

– Как подумаешь, сколько глупых речей тогда и потом в соединенном ландтаге я выслушал и, – прибавил он после паузы с улыбкой, – сказал сам.

Говорили о роскошной обстановке здешней префектуры и о том, что она стоила два миллиона.

– Да, с ней нельзя сравнить ни одно из наших министерств в Берлине, – заметил канцлер, – даже и военное министерство, хотя еще на что-нибудь похожее. У нас еще сносно министерство торговли. А мы-то! Редко министры живут так тесно. Все наши спальни вместе разве только вдвое больше этой комнаты; их там сделано три: одна побольше для меня, другая поменьше для жены и третья – для сыновей. Когда у меня бывают гости, я, как мелкие провинциалы, должен сам заботиться о том, чтобы стулья были на местах и чтобы все было в порядке, даже в моей рабочей комнате.

Кто-то подшутил над китайскими коврами, которыми обита в Берлине большая зала.

– Ах, оставьте их в покое, – возразил шеф, – когда они больше не понадобятся государству, я бы желал их иметь в Шенгаузене, я многое с ними пережил, и они в своем роде очень хороши.

Между восемью часами и половиной девятого мэр города опять был у министра. Позднее мы получили статью о поведении нашего негостеприимного хозяина в Феррьере. В этой статье говорилось:

В письме, обозначенном Paris, place de la Madeleine, 70, между прочими нелепостями, адресованными графине Мустье, говорится: пруссаки требовали от нас фазанов. Ротшильд рассказывал мне, что они их взяли у него. Но они хотели высечь управляющего за то, что фазаны были без трюфелей.

Для каждого наблюдавшего пребывание короля в Феррьере бросались в глаза необыкновенная простота жизни и тщательное охранение имущества Ротшильда; ввиду этого еще неприятнее выступает образ действий этого миллионера, защищенного счастьем пребывания у него его величества от неизбежных ущербов, доставляемых войной даже и бедным людям. Его величество постановил, что пребывание короля распространяет свою охрану на все, даже и на дичь в парках, а следовательно, и на фазанов. А барон Ротшильд, бывший недавно прусским генеральным консулом и в надежде на победу Франции довольно неловко отказавшийся от этой должности, не выказал настолько такта, чтобы во все время пребывания короля в Феррьере хоть бы один раз осведомиться через своих служащих о желаниях своего высокого гостя. Никто из немецких обитателей Феррьера не может сказать, чтобы он хотя бы куском хлеба воспользовался от своего хозяина, получившего в наследство по расчету штемпельного сбора около 1700 миллионов франков. Если барон Ротшильд действительно заявил кому-то упоминаемую в письме несправедливую жалобу, мы можем только пожелать ему, чтобы он после пребывания короля получил такой постой, который бы ясно выказал ему разницу между скромными требованиями двора и военным правом враждебного постоя, насколько оно может простираться на владельца тысячи семисот миллионов.

Суббота, 22-го октября. Отправил несколько телеграмм и статей об исходе вчерашней встречи, об отправлении Кератри в Мадрид и прочее.

Нападение парижан с двадцатью батальонами линейных солдат и подвижной гвардией под прикрытием огня Мон-Валерьяна было направлено по преимуществу на деревню Буживаль на Сене, занятую нашими аванпостами. Эти последние отступили, и французы завладели местечком, но вскоре были атакованы дивизией пятого германского корпуса и опять выгнаны оттуда, причем они оставили в наших руках значительное число пленных и два орудия. Пленные числом около ста прошли сегодня через город, где, говорят, произошли беспорядки, вследствие чего желтые драгуны вынуждены были разгонять теснившуюся толпу ударами сабель плашмя.

Шеф говорил вчера, что не должны быть терпимы собрания людей на улицах в случаях, подобных происшедшему недавно, и от жителей следует требовать, чтобы они оставались в своих домах, а патрулям должно быть вменено в обязанность стрелять в сопротивляющихся этому приказанию. Сегодня комендант Версаля объявил, что после сигнала тревоги все жители города должны немедленно отправляться в свои дома и что войскам отдан приказ употреблять против непокорных оружие.

Парижский полицейский префект Кератри приехал в Мадрид, чтобы сделать генералу Приму два предложения, из которых первое заключает в себе приглашение к оборонительному и наступательному союзу между Францией и Испанией, в силу которого последняя должна дать первой армию в пятьдесят тысяч человек. Целью этого союза должна была быть общая защита интересов народов латинской расы против могущества германских. Прим отклонил эту странную мысль (действительно странную, потому что поддерживание Франции Испанией, которой первая три месяца назад навязывала свою волю самым энергическим образом, было бы отрицанием и непониманием своих собственных интересов). Тогда французский посол выразил желание, чтобы Испания по крайней мере декретировала свободный вывоз оружия во Францию, но Прим не согласился и на это.

Перед обедом я вместе с Бухером предпринял поездку через рощу Фос-Репоз к городку Вилль-д’Аврэ, расположенному между Севром и Сен-Клу с целью посетить виллу Стерн, откуда прекрасный вид на Париж. Стоявшая там стража не пустила нас, но мы нашли на другой стороне долины, на краю парка, павильон, крытый соломой, вполне удовлетворивший нашей цели. Уже простым глазом можно было видеть здесь в желтоватом освещении вечера, за предместьями Парижа, большую часть города с белой прямой линией стен укреплений, Дом инвалидов, собор Парижской Богоматери с его тупыми башнями, купол Пантеона и на правой стороне Валь-де-Грас. Пока мы рассматривали эту картину, железнодорожный поезд прошел через виадук около стен.

Во время пути в Вилль-д’Аврэ я видел Бенингсена, спускавшегося с улицы де Прованс. После нашего возвращения он послал шефу свою карточку. Последний обедал сегодня в четыре часа с королем, но на полчаса появился и за нашим обедом. Говорили о том, что Мец, вероятно, сдастся в течение следующей недели. В городе господствовал голод и чувствовали большой недостаток в соли. Перебежчики, рассказывал министр, едят ее ложками, чтобы восполнить недостаток ее в крови. Принц Фридрих Карл требует, как мне кажется, капитуляции на условиях Седана и Туля. Канцлер же настаивает из политических причин на более мягком обхождении с гарнизоном; король, по-видимому, колеблется между этими двумя предложениями.

Версальскому мэру шеф говорил вчера: не будет выборов не будет и мира. Но парижские господа ничего не хотят об этом слышать. Американский генерал, который недавно был здесь, говорил мне, что с ними нельзя ничего поделать. Только Трошю будто бы говорил, что они не настолько подвинулись, чтобы начать переговоры. Другие ничего не хотят знать, а тем более об уступке территории. Я сказал ему, что нам останется тогда только войти в соглашение с Наполеоном и опять восстановить его на троне. Он заметил, что мы этого не сделаем, что это было бы самым тяжелым оскорблением. Я возразил ему, что в интересе победителей лежит оставить побежденных под такою властью, которая опирается на войско, потому что тогда нечего уже думать о наступательной войне. В заключение я посоветовал ему не предаваться заблуждению, будто Наполеон не имеет корней в стране. За него вся армия. Бойе вел со мною переговоры от имени императора Наполеона. А насколько далеко пустило корни в стране теперешнее парижское правительство – это еще вопрос. В открытых местностях едва ли многие разделяют мнение, будто не следует думать о мире. Он высказал далее свои мысли относительно мира, уничтожения своих и уничтожения наших укреплений, взаимного обезоружения по числу населения и т. д. Народ действительно не имеет, как я уже сказал в начале, достаточного представления о том, что такое война.

«Нувеллист» здесь в пренебрежении, так как это единственная газета в Версале и от нее, конечно, немного требуют. Л. сообщал, что число продаваемых экземпляров различно; некоторые номера не идут совсем, другие продаются от двадцати до пятидесяти; только предпоследний был продан в количестве ста пятидесяти экземпляров. Но по-видимому, издатели не терпят убытка.

Вечером написал статью, в которой высказывается мысль, что первое условие, которое союзный канцлер должен поставить различным партиям, ведущим с ним переговоры о мире, должно быть – выбор представительства воли Франции. Он высказал то же требование послам республиканской, императорской и еще какой-то третьей партии. Такое обращение к народу он желал бы облегчить всеми возможными способами. Форма правления для нас не имеет значения. Мы должны только иметь дело с правительством, признанным народом.

Воскресенье, 23-го октября. «Нувеллист» сегодня высказывает следующие мысли во французской форме: «Во Франции в настоящее время беспрерывно совершаются вещи, бьющие в глаза здравому смыслу и чувству нравственности. Прежние папские зуавы, и даже не те именно, которые по своей национальности – французы, принимаются безо всяких околичностей в войска республики, управляемой вольтерианцами. Гарибальди стоит в Туре и говорит, что все, что от него осталось, он отдает на службу Франции. Он, вероятно, не забыл, что эта Франция двадцать лет тому назад разгромила силою оружия Римскую республику и, вероятно, у него должны быть еще свежи в памяти раны, полученные им при Монтане. Он может ясно вспомнить то обстоятельство, что его родной город Ницца этою самой Францией был оторван от итальянского отечества и что только осадное положение мешает ему в настоящую минуту отказаться от французского владычества».

В час дня вюртембергские министры Митнахт и Зукоф посетили канцлера.

Уже несколько раз в послеобеденные часы видел я похоронные процессии, отправлявшиеся из лазаретов на кладбище: третьего дня – три, вчера – две сразу. Сегодня тянулся длинный кортеж из замка через Place d’armes в улицу Гош. Несли пять гробов, из которых в одном под черным покровом были останки офицера сорок седьмого полка, а в других под белыми покровами простые солдаты. Им предшествовал хор музыки, наигрывавший похоронный марш, а за ним слышались глухие удары барабана. В процессии находился также и священник. При проходе гробов французы надевали шляпы и шапки. Прекрасный обычай!

За столом Дельбрюк обратил внимание на то, что прусские чиновники, получая здесь назначение, испытывают желание посвятить себя сохранению вверенных им вещей и сделать все возможное в интересах порученных им обывателей, даже в таких сферах, которые не касаются наших собственных интересов. Так, например, Браухич выходит из себя от беспощадного воровства, совершающегося в здешних лесах, и хочет энергически противодействовать ему к выгоде французского лесного управления. Дальше я узнал, что на этих днях следует ожидать из Бадена Фрейдорфа, Жоли и еще третье лицо, имя которого я забыл и о котором говорил Узедом. Как упомянул Дельбрюк, Бавария в переговорах о новой организации Германии выразила претензию на совместное представительство союзного государства с границей, которое должно состоять в том, что в случае отсутствия немецкого посла баварский заступает его место. На это шеф заметил: «Никогда! Все, что угодно, только не это; здесь дело не в послах, а в инструкциях, которые они получают. Тогда, следовательно, нам нужно иметь двух министров иностранных дел для Германии». Он развил эту мысль и опроверг ее примерами.

Понедельник, 24-го октября. В телеграмме из Англии, предназначенной для замка Вильгельмсхёе, между прочим, говорилось: «Я боюсь, что будет потеряно слишком много времени». На полях ее шеф написал карандашом: «Оно уже потеряно». Я послал заметку о происшедшем в Рошфоре умерщвлении капитана Цилке с германского корабля «Флора» в английские газеты. Из Марселя поступают странные известия. Красные, по-видимому, получили там перевес. Эскирос, тамошний префект устьев Роны, принадлежит к этому оттенку французских республиканцев. Он приостановил издание «Gazette du Midi», потому что клуб его партии находит, что эта газета поддерживает кандидатуру графа Шамбора, напечатавши его прокламацию. Далее он изгнал иезуитов. Декрет Гамбетты отрешил префекта от должности и прекратил действия мер против этой газеты и против иезуитов. Но Эскирос, опираясь на рабочих, не повинуется этому приказанию отделения правительства в Tyре; он сохраняет свой пост и «Gazette du Midi» не выходит, а иезуиты не возвращаются. Так же мало имело успеха распоряжение Гамбетты о распущении гвардии из жителей города, принадлежащих к красным республиканцам, образованной наряду с марсельской национальной гвардией. Шеф высказал по этому поводу: «По-видимому, у них скоро возгорится гражданская война, и весьма возможно, что скоро образуется республика юга». Я переработал эти известия в статьи сообразно смыслу его замечания.

Около четырех часов канцлеру представился некто Готье, едущий из Чильгерста. С нами сегодня обедал граф Вальдерзее, а шеф обедал у короля. Вечером между семью и восемью часами нам сказали, что в Париже большой пожар; вся северная часть неба залита красным отблеском; и действительно, за деревьями северной части города я увидал свет большого пожара. Тем не менее мы, кажется, ошиблись. Красные приобретают власть. Описываемое явление есть северное сияние, распространяющееся на горизонте. Поэтому скоро должна наступить зима и холода.

Вторник, 25-го октября. До нас доходят хорошие известия. Вчера капитулировало укрепление Шлетштадт, и за день перед этим генерал Виттих вступил с двадцать второй дивизией в Шартр. В остатках французской Луарской армии, согласно письму из Тура, царствует большая распущенность. Часто случается, что пьяные солдаты отказываются повиноваться своим офицерам и упрекают их в неспособности и в измене. Передача Меца совершится завтра или послезавтра, и часть удерживаемой там германской армии через неделю может подкрепить войско, сражающееся в области Луары. Сегодня утром шеф сказал по поводу известия «Pays», будто мы потребуем два с половиной миллиарда военных издержек: «Пустяки, я потребую с них гораздо больше».

За обедом, я уже не знаю почему, зашел разговор о Вильгельме Телле, и министр сказал, что он его еще в детстве терпеть не мог и потому именно, что тот стрелял в своего сына, а потом предательским образом умертвил Гесслера. «Естественнее и благороднее было бы, по моим понятиям, если б он вместо того, чтобы целить в мальчика, в которого легче было попасть, чем в яблоко, лучше прямо застрелил бы ландфогта. Это был бы справедливый гнев за грубое насилие. Всякое притворство мне не нравится; это нейдет к герою, даже если он вольный стрелок».

«Нувеллист» ежедневно прибивается в двух экземплярах к различным углам города, и прохожие, читающие его группами, когда вблизи находятся немцы, кричат: «Mensonge» или «Impossible»; тем не менее они все-таки читают. Сегодня один из них на экземпляре поблизости префектуры написал: «Blague», но служители Штибера или другие блюстители порядка поймали его на этом. Он оказался мастеровым и, как говорят, будет отправлен в Германию.

В Буживале, как рассказывали за завтраком, при недавнем нападении отчасти разыгралась Базейльская трагедия. Когда наши аванпосты оставили деревню, некоторые из жителей подумали, что немецкие войска в этом месте желают совсем очистить страну. Поэтому они сочли патриотическим долгом выстрелить в отряд солдат, шедших около знамени сорок шестого полка. Но наказание последовало тотчас же за этим изменническим образом действия. Наши солдаты бросились в дома, из которых раздались выстрелы, и арестовали девятнадцать крестьян, которые на другой же день были преданы военному суду. Вчера, как говорят, виновные из них были расстреляны. Община должна заплатить чрезвычайную контрибуцию в пятьдесят тысяч франков, дома, из которых были сделаны выстрелы, сожжены, и, по-видимому, все жители будут вынуждены оставить деревню.

Среда, 26-го октября. Рано утром перевел депешу Бранвиля к королю, а потом сделал из нее извлечение для печати. Это последнее сопровождалось замечанием, что мы уже два раза предлагали французам через Фавра и девятого октября через Борнсейда перемирие на выгодных условиях, но они его не захотели, потому только, что мы его желали. Потом послал телеграмму в Лондон, что Тьер просил свободного пропуска в нашу главную квартиру и позволение возвратиться оттуда в Париж.

Далее – что граф Шамбор и граф Парижский имели свидание в Топпе.

После полудня шеф выехал с англичанином Бл., корреспондентом «Inverness Courier» и с американским корреспондентом одной газеты, издаваемой в Чикаго, на ферму, находящуюся вблизи замка Борегар, чтобы навестить X., недавно только оправившегося от раны, полученной им при Верте, в сражении, и за несколько дней перед тем вступившего в свой полк – 46-й. Там встретили мы много офицеров, прекрасных молодых людей, с которыми живо завязалось знакомство. Бл. между тем уехал с адъютантом фон X. в Буживаль, и так как они возвратились позднее, чем обещали, то я пропустил домашний обед, что вообще не особенно нравится шефу. За столом он осведомился обо мне; вечером возвратившись от короля, еще раз спросил «где Бушенька» и при этом выразил свое беспокойство о том, что с постов могли попасть в меня выстрелы.

Вечером вышла статья, в которой говорилось, будто ходит слух, что венская дипломатия стремится к тому, чтобы убедить немцев согласиться на перемирие с французами. Трудно верить подобной молве. В настоящее время перемирие было бы благодеянием для французов, оно усилило бы их сопротивление и в то же время затруднило бы заключение признанного необходимым мирного договора. Неужели Австрия в этом видит достижение своей цели? Следующие размышления наводят на это. Если в Вене огорчаются плодами наших побед, если нам будут препятствовать приобрести верные границы на западе, к занятию которых мы стремимся, тогда может возгореться новая война или возобновится прерванная. Ясно, в ком французы искали бы тогда себе союзника и, вероятно, нашли бы. Не подлежит сомнению, что Германия в таком случае не ждала бы, пока Франция выйдет из хаоса, в который ввергла ее настоящая война. Германия должна прежде всего стараться найти этого будущего союзника Франции и сделать его безопасным; оставшись изолированным, он нес бы ответственность за то, что помешал нам в достижении нашей цели.

Четверг, 27-го октября. Капитуляция Меца, вероятно, будет подписана в продолжение сегодняшнего дня. Вся тамошняя армия, не исключая офицеров, взята в плен, и вместе с 60 000 сборным французским войском будет отправлена в Германию. Утром получена телеграмма, что наши войска, стоящие около Парижа, заметили пушечную пальбу из Монмартра, в предместье Вильете, и что в продолжение нескольких часов слышны были ружейные выстрелы на улицах. Может быть, восстание радикалов? Потом написал вторую статью, в которой упомянул о вмешательстве Бейста в наши переговоры с Францией. Гацфельд рассказывал вечером, что, находясь сегодня у форпостов, он видел много американских семейств, выезжающих из Парижа: они решились покинуть обложенный город, в котором становилось жить довольно беспокойно. Было до двенадцати подвод с белыми знаменами; все они следовали по дороге через Вилльжюиф. Члены португальского посольства тоже покинули Париж и отправились в Тур.

Пятница, 28-го октября. После полудня Мольтке прислал шефу телеграмму, которой уведомлял, что капитуляция Меца подписана сегодня в 12 ч. 45 м. Взятая в плен французская армия состоит из 173 000 человек, между которыми 16 000 больных и раненых. За обедом присутствовали фон Бенигсен, фон Фриденталь и фон Бланкенбург – последний – друг шефа. Разговор о пленных офицерах, взятых в Меце, и о предстоящем отправлении их в Германию перешел на генерала Дюкро и на постыдное бегство его из Понт-а-Муссона. «Да, – сказал министр, – он мне прислал длинное письмо, в котором говорит, что упрек, который мы ему делаем за нарушение им данного слова, неоснователен; несмотря на это, я все же своего мнения о нем не изменил». Шеф сообщил нам также, что его посетил «посредник Гамбетты, который в конце переговоров спросил, «признаем ли мы республику?». На что я ему ответил: «Без сомнения. И не только республику, но если хотите, то даже и династию Гамбетты, лишь бы она доставила нам выгодный и прочный мир». «В сущности, не все ли нам равно, какая будет династия: Блейхредера или Ротшильда!» – прибавил он, вследствие чего эти два господина сделались на некоторое время предметом разговора.

От Л., который пришел вечером, по обыкновению, за приказаниями я узнал, что советник посольства Замвер, некогда премьер «герцога Фридриха VIII», с некоторых пор находится здесь и сообщает о разных событиях корреспондентам газет. «Нувеллист» должен перестать выходить, и вместо него появится большая газета под названием «Moniteur Officièl de la Seine et Oise». Она будет издаваться за счет правительства.

Суббота, 29-го октября. В преобразованном «Нувеллисте» некоторые события или неточно переданы, или же тут кроется интрига. Сегодня рано утром, во время моих занятий, некто Теодор N, «colloborateur du Moniteur Officièl de la Seine et Oise», прислал свою карточку, и вслед за ней вошел молодой человек, присланный префектом для получения от меня наставления для составления передовой статьи. Я ему заметил, что Д. может отлично заменить меня, тем более что он остается во главе издания, я же могу вступить с ним в сношения не иначе как по приказанию союзного канцлера, вследствие чего он меня спросил, следует ли ему передать об этом префекту и следует ли этому последнему лично переговорить с графом Бисмарком. Я ответил, что префект должен сам знать, как ему надо поступить.

За завтраком Сен-Бланкар сообщил нам, что завтра нас посетит Тьер, а Бельзинг выразил мнение, что мир близок, в чем, однако, мы усомнились, пока шеф сам не подтвердил слов Бельзинга. До нас дошло, что Мольтке получил графское достоинство и что король произвел кронпринца и своего племянника, бывшего при осаде Меца, в фельдмаршалы.

В начале обеда шеф, убедившись в справедливости этого слуха, нашел награды эти совершенно справедливыми, с чем вполне согласился и Дельбрюк. Затем зашла речь о последствиях мецского дела. Министр сказал, что капитуляция Меца удвоила число наших пленных. «Нет, даже более чем удвоила, так как у нас в плену все войска, которые Наполеон держал в Вейсенбурге, Верте и Саарбрюкене, за исключением, конечно, убитых нами. У французов остались только вновь сформированные и прибывшие войска из Алжира и Рима, к которым прибавился Дюнуа с несколькими тысячами человек, бежавших из-под Седана. Их генералы также почти все в плену». Шеф сообщил далее о том, что Наполеон просил возвратить ему в Вильгельмсхёе запертых в Меце бывших маршалов Базена, Лебефа и Канробера. «Дайте мне партию для виста, – сказал он. – Я ничего не имею против этого, и король дал на это согласие». К этому он прибавил, что теперь совершаются такие странные вещи, о которых прежде и не помышляли. «Между прочим, может случиться, что мы созовем имперский сейм в Версале, тогда как Наполеон в то же время соберет для совета о мире сенат и законодательный корпус в Касселе. Он объявил нам, что вызвал сюда для переговоров представителей партий: Фриденталя, Бенигсена и Бланкенбурга, чтобы выслушать их мнения о созыве нашего сейма в Версале. «На либеральную партию я не обращаю никакого внимания; они хотят невозможного, – продолжал он. – Они как русские, которые зимой едят вишни, а летом требуют устриц. Когда русский входит в лавку, то требует «чего-нибудь» (kak nje bud), что, собственно, значит: дайте мне того, чего нет».

К первому блюду приехал принц Альбрехт-отец с своим адъютантом и сел по правую сторону шефа; он сначала выпил стакан магдебургского пива (приношение – и очень хорошее), а потом стал пить сект. Старый полководец, как настоящий прусский принц, храбрый и верный своему долгу, пробрался с своей кавалерией по ту сторону Орлеана. «Сражение при Шатодене было постыдное», – говорил принц. В заключение он отнесся с большой похвалой о герцоге фон Мейнинген, который также не останавливался ни перед какими опасностями и лишениями. «Смею ли спросить, – сказал принц, обращаясь к Бисмарку, – как здоровье графини?» «О, она теперь совсем здорова, так как сын совершенно оправился, но до сих пор питает ненависть к галлам, которых она желала бы видеть всех перебитыми даже до последнего ребенка, хотя они, в сущности, и не виноваты в том, что имеют таких гнусных родителей». Потом он сообщил, что в ране, полученной графом Гербертом, врачи признали присутствие ядовитой материи.

Вечером говорено было о том, что несколько экземпляров «Нувеллиста» № 13, заказанных Абекеном, будут отосланы в Париж, дабы сообщить парижанам подробности о капитуляции Меца.

Глава X

Тьер и первые переговоры о перемирии в Версале

30-го октября рано утром, прогуливаясь вблизи Сен-Клу, я встретил Бенигсена, который в этот день намеревался вместе с Бланкенбургом отправиться на родину. На мой вопрос он мне сообщил, что там господствует полнейшее единодушие, и настроение народа не оставляет желать ничего лучшего. Возвратясь домой после 10 ч., я узнал от Энгеля, что незадолго до моего возвращения был Тьер. Он приезжал из Тура за получением пропуска для проезда через наши линии в Париж. Гацфельд, рассказывая о том, что завтракал с Тьером в Hôtel des Reservoirs и провожал его до экипажа, в котором он с лейтенантом фон Винтерфельдом должен был доехать до французских форпостов, прибавил, что Тьер по-прежнему остроумен и любезен. Он первый узнал Тьера, провел его в зал и уведомил министра о его прибытии. Министр тотчас же вышел к нему, и между ними наедине завязался разговор, продолжавшийся не более двух минут, после чего шеф позвал Гацфельда и дал ему поручение сделать необходимые приготовления для скорейшего доставления Тьера в Париж. Он сообщил ему также, что после приветствия Тьер сказал ему, что он приехал не затем, чтобы вести с ним переговоры. Гацфельд нашел это совершенно естественным, так как Тьер неимоверно честолюбив и охотно заключил бы с нами мир уже для того только, чтобы этот мир назывался миром Тьера, – но не знает, что скажут о том в Париже.

Между тем шеф отправился со своим двоюродным братом на смотр, который делал в это утро король 900-му отряду гвардейского ландвера. Во время нашего завтрака шеф возвратился и привел с собой маленького, кругленького, гладко выбритого господина, который оказался саксонским министром фон Фризеном.

Он придвинул себе тарелку, и так как тут присутствовал и Дельбрюк, то мы имели честь сидеть за столом с тремя министрами. Шеф начал разговор о вновь прибывших сегодня гвардейцах и сказал, что лица и широкие плечи их внушат страх парижанам. Потом, обратясь к Гацфельду, спросил: «Надеюсь, что в разговоре с Тьером вы не упоминали о Меце?» «Нет, он ничего не говорил о Меце, хотя, без сомнения, все знал». «Конечно, он знает все». Гацфельд заметил еще раз, что Тьер по-старому был очень любезен, но все еще тщеславен и самолюбив; например, он ему рассказывал, что на днях, встретив мужика, спросил его: желает ли он мира? – «Конечно». – «Знает, с кем говорит?» – «Нет». – Тьер назвал себя и спросил: не слыхал ли он чего о нем? Мужик и на это отозвался незнанием. В это время подошел другой и, когда мужик спросил пришедшего: кто такой Тьер, то он ответил, что он – член палаты. «Очевидно, что Тьер сердился на то, что о нем так мало знали», – заметил Гацфельд.

Его превосходительство фон Фризен указал на неосторожную поспешность бежавших версальцев и на честность немецких солдат. Открывая сегодня комод в своей квартире, которая, вероятно, уже раза три или четыре отводилась под постой войска, он нашел между разными женскими нарядами, чепцами, платками и лентами сначала один, а потом и другой сверток с 50 наполеондорами в каждом. Эти 2000 франков он хотел передать консьержу, но тот предложил ему сберечь их самому. Как кажется, деньги эти были препровождены в одно из присутственных мест, назначенных для хранения подобных находок.

Шеф, выйдя на короткое время, возвратился, неся футляр, в котором лежало золотое перо, поднесенное ему одним ювелиром для подписания мира. Оно было очень красиво, особенно бородка. Когда это художественное произведение, величиною около 6 дюймов и украшенное с обеих сторон маленькими бриллиантами, обошло всех и когда им достаточно налюбовались – чего оно вполне заслуживало, – шеф, отворяя дверь в гостиную, обратился к Дельбрюку и Фризену и сказал: «Теперь, господа, я к вашим услугам». «Итак, – возразил Фризен, смотря на Дельбрюка, – я уже переговорил с вашим превосходительством обо всем относящемся к делу, между тем…» – тут они вошли в гостиную. Опять возобновился разговор о Тьере, и Гацфельд заметил, что через день или два он вернется и что он не хотел въехать в Париж через Шарантонские ворота. «Потому что народ его там повесит, – сказал Болен. – Я бы хотел этого». Но за что же, подумали мы про себя.

Вечером разгулялась погода, все время очень пасмурная, и прояснилось голубое небо. На одной лесистой возвышенности, над Ласель-Сен-Клу, был прекрасный вид на форт Мон-Валерьян, который наши солдаты называли Бальдрианом или Буллерьяном, и, когда шеф уехал, решили мы, Бухер и я, отправиться в экипаже к описанной местности.

Дорогою по ту сторону деревни Пти-Шеснэ в разных местах были проложены засеки и устроены в стенах парка бойницы. Направо от далеко тянущейся каменной стены, которая окружает имение Борегар, были устроены на возвышенном поле для защиты маленькие шанцы. Далее находился артиллерийский парк. Один офицер описал нам дорогу к форпостам через Ласель, оттуда виден форт, но мы сбились с пути и, взяв влево, очутились против Буживаля, опять в той же местности. Вторая попытка попасть на настоящий путь – нам также не удалась. Мы поехали мимо деревни Ласель, попали в лес на перекресток и приняли еще худшее направление. О близости форпостов, в цепи которых мы теперь находились, мы и не подозревали. И так мы подвигались наудачу далее, спустились по лесной долине, которая открыла нам местность Мальмэзон. Форт не был виден, нас окружал лес; кругом господствовала тишина, солнце садилось, и уже наступили сумерки. Наконец у подошвы долины, которую пересекала песчаная дорога и где были устроены баррикады, подскакали к нам три офицера, требовавшие, чтобы мы вернулись, так как с канонирских лодок в немцев же могли попадать снаряды, почему здесь и запрещено было ездить в экипажах. Они указали нам путь в Вокрессон, куда мы и направились по глубоко изрытой дороге и откуда уже через прекрасный буковый лес добрались домой. Форта, к сожалению, мы так и не видели, но зато могли осмотреть местность, бывшую театром военных действий 21-го октября.

За столом шеф говорил подробно о возможности созыва немецкого сейма в Версале и французского законодательного корпуса в Касселе в одно и то же время. Дельбрюк заметил, что зал собрания слишком мал, чтобы вместить всех, на что канцлер возразил, что в таком случае сейм может собраться и в другом каком-либо городе, в Марбурге, например, или же в Фрицларе.

Понедельник, 31-го октября. Утром я написал несколько статей, между прочим указал на французского батальонного командира Гермье, который как Дюкро, не сдержав данного честного слова, бежал из лазарета и разыскивается теперь как беглец. В 12 ч. прибыл Готье и имел большую аудиенцию у шефа. За завтраком рассказывали, что деревня Ле-Бурже, которая лежит на западе от Парижа, за день до этого взята нашими приступом. Битва была ожесточенная. В плен взято более 1000 человек, но и мы потеряли около 300 человек убитыми и ранеными, причем 30 офицеров оставили на месте. В числе убитых должен быть и брат графа Вальдерзее. Речь зашла опять о Тьере, и Гацфельд сообщил нам, что этот последний должен вернуться ночью в Версаль. Разыскивая вечером кого-то в Hôtel des Resevoirs, он случайно узнал о приезде одного старого господина. Тьер в разговоре сказал ему, что от 10 часов вечера прошедшего дня до 3 часов пополудни он имел совещание с министрами временного правительства, в 6 часов утра был уже на ногах и до 2-х принимал различных посетителей, после чего приехал сюда для свидания с союзным канцлером. Он сообщил также о начавшихся вчера беспорядках в Париже, и когда у Гацфельда вырвалось радостное «неужели!», то он тотчас умолк.

Через несколько дней мы узнали подробности об этих беспорядках, начавшихся из-за того, что французское правительство объявило ложным известие от 30-го октября о капитуляции Меца и пустило слух, будто нейтральные государства требуют мира. Все это взволновало умы парижан точно так же, как и весть о взятии Ле-Бурже, стоившем им стольких людей, и в удержании которого, как объявил теперь французский правительственный орган, не представлялось необходимости. Этим настроением воспользовались радикалы. В полдень 31-го вооруженная толпа собралась перед Hôtel de Ville, и в 2 часа предводители их ворвались в здание, требуя низвержения правительства 4-го сентября и провозглашения коммуны; но после 10 или 12 часов мятежники были отброшены батальоном национальной гвардии.

Мы возвратились в Версаль 31-го октября, и мне дано было поручение озаботиться, чтобы напечатанный в официальной газете приказ от 27-го числа Фогелю фон Фалькенштейну был бы перепечатан и в остальных наших газетах. Точно так же следовало опубликовать о дурном обращении французов с нашими пленными. Наконец, была написана вторая статья против вмешательства Бейста в нашу борьбу с Францией, которая, однако, не была опубликована вследствие изменившихся за это время некоторых отношений. Я привожу отрывок из нее, характеризующий тогдашнее положение дел. В нем говорится следующее:

«Когда в борьбе двух держав одна из них оказывается более слабою и близкою к падению, то во вмешательстве третьей нейтральной державы в эту борьбу, требующей перемирия, весьма понятно видно опасение за участь слабейшей, но никак не одинаковое доброжелательство по отношению к обеим сторонам. В настоящее время перемирие было бы выгодно для побежденных и невыгодно стране, одерживающей верх. Если еще, кроме этого, третья держава старается подстрекнуть на то же и другие державы, то тем уже она сама нарушает нейтралитет. Ее пристрастное напоминание превращается в пристрастное притеснение, ее обращение принимает характер насилия и угрозы».

«В таком положении находится теперь Австро-Венгрия; если справедливо говорят венские официозные газеты, она приняла на себя посредничество и подстрекает нейтральные державы к установлению перемирия между воюющими. Всем известно, что граф Бейст нарушил состоявшееся прежде соглашение Венского кабинета с делегатами временного правительства, подстрекаемый к тому Шадорди, помощником Фавра. Еще яснее разоблачилась игра австро-венгерской дипломатии в речи, сказанной австро-венгерским уполномоченным в Берлине, в которой он поддерживал представления Англии. Член британского посольства говорил в дружелюбном тоне, не менее объективно отнеслась к войне и Италия, Россия совсем воздержалась от вмешательства. Эти три державы усердно работают в Туре, желая беспристрастно обсудить настоящие дела. Депеша, читанная г. фон Вимпфеком в Берлине, о предложении, сделанном Австро-Венгрией в Typе, нам не известна – но написана, во всяком случае, в тоне для нас почти враждебном. В ней говорится, что Австрия видит в этом деле общеевропейский интерес и что нейтральные державы будут осуждены историей, если они позволят разыграться у Парижа приближающейся катастрофе».

«Депеша открыто принимает оскорбительный и колкий тон, говоря, что человеколюбие требует, чтобы побежденной стране были облегчены условия перемирия, между тем как Германия душит Францию, не позволяя ей сказать ни слова. Во всей депеше сквозит ирония, которая весьма мало отличается от английской.

Обсудил ли австрийский канцлер последствия, которые могут произойти от этой игры?

После падения Меца невероятно, чтобы Австрия препятствовала нам в заключении мира, необходимого в интересах наших на западе. Тогда мы постараемся припомнить ей все – и это вмешательство, и эти обиды. Хорошее впечатление, произведенное вначале нейтралитетом Австро-Венгрии, изгладится, готовившееся чистосердечное сближение будет прервано и, вероятно, на долгое время. Предположим другой случай: допустим, что благодаря вмешательству графа Бейста мы должны будем уменьшить наши требования, допустим, что мы должны будем отказаться отплатить ей за все старые и новые оскорбления. Уверен ли государственный канцлер в том, что мы не задумаемся при первой возможности воздать сторицею недоброжелательному соседу нашему за то, что он нам был помехой на западе? Мы поступили бы неблагоразумно, отложив наш расчет с разоблачившимся вновь неприятелем до тех пор, пока покровительствуемые им французы окрепнут и в благодарность за оказанную им услугу вступят с ним в союз против Германии».

Вторник, 1-го ноября. На рассвете опять слышна была сильная артиллерийская пальба. В 11 часов посетил меня депутат Бамбергер, приехавший из Нантейля в Париж только на третьи сутки. За завтраком обсуждали сражение при Ле-Бурже, причем говорили, что французы поступили бесчестно, сделав вид, что желают сдаться, и когда наши офицеры простосердечно приблизились, то стали по ним стрелять. Из числа 1200 человек, взятых нами в плен, – часть вольных стрелков, почему шеф сказал: «Вольные стрелки! Неужели их еще берут в плен? Их следовало бы расстреливать!»

За обедом около Дельбрюка сидел красный иоганнит – граф Ориола, мужчина с резкими восточными чертами лица, с черной окладистой бородой. После обеда он и Бухер отправились на Марлинский водопровод, откуда они при лунном свете любовались прекрасным видом Парижа и форта, тщетно разыскиваемого нами вчера. Князья Веймарские и Кобургские выехали туда же из Hôtel des Reservoirs. Кто-то вспомнил о находке Фризена и о приказе военного министра или коменданта города, по которому списки всех ценных вещей, найденных в домах, покинутых хозяевами, должны быть предварительно опубликованы; если затем, по прошествии некоторого времени, эти вещи не будут востребованы, то их следует конфисковать. Шеф одобрил это распоряжение и при этом заметил, что такие дома надо сжигать, охраняя лишь дома тех благоразумных жителей, которые остались. От него мы узнали, что граф Брей предупредил его о сегодняшнем своем посещении. Немного спустя он сообщил нам о приезде Тьера, который пробыл у него более 3-х часов, условливаясь насчет перемирия, но что на предложенные им условия согласиться невозможно. Во время этого разговора Тьер вскользь упомянул о провиантном запасе Парижа. Шеф остановил его и сказал: «Извините, уж об этом мы знаем лучше, так как в Париже вы пробыли только один день. Парижане имеют продовольствие до конца января. Я хотел только выведать правду», – прибавил шеф, он так смутился, что я тотчас же понял, в чем дело».

За десертом шеф упомянул о том, что сегодня много ел. «Сегодня съел два с половиной куска бифштекса и два куска фазана. Это не мало и не много, потому что я положил себе за правило есть один раз в день. Я завтракаю, да, но съедаю только два яйца и выпиваю две чашки чая без сливок, и до вечера это все. С детства я привык ложиться не ранее 12 часов. Обыкновенно я засыпаю тотчас, но затем просыпаюсь в час или два и уже долго не могу заснуть. В это время я обдумываю разные дела, мысленно составляю депеши – конечно, не вставая с постели. Прежде, вскоре после моего назначения министром, я действительно вставал и занимался ночью, но утром все это казалось мне никуда не годным, тривиальным. На рассвете я засыпаю и сплю до 10 часов утра, а иногда и долее».

В эту ночь французская артиллерия работала опять усердно, в особенности в полночь выстрелы следовали один за другим.

Среда, 3-го ноября. Прошедшую ночь во время сильной канонады шеф вставал, говорил нам Энгель; но в этом нет ничего необыкновенного. В девятом часу я прогулялся через Монтрель по дороге в Севр до железного водопровода, поддерживаемого четырьмя колоннами. Между тем за мной присылал министр. Войдя в десять часов к нему, я застал у него офицера генерального штаба Бронзара, который пришел просить его к королю. Возвратившись от короля, министр приказал мне телеграфировать в Берлин и Лондон о том, что Тьер пробыл у него вчера три часа, и вследствие их переговоров сегодня перед обедом был собран у короля военный совет, на котором присутствовал и он. В 2 часа Тьер уже показался во дворе. Это мужчина среднего роста, с умным выражением лица, похожий и на купца, и на профессора. Так как визит его, по всей вероятности, продлится долго, дела же у меня никакого нет, то я вторично предпринял утреннюю свою поездку мимо деревень Монтрель, Вирофле и Шавилль, которые составляют почти одну сплошную улицу, примыкающую к Севру; отсюда я хотел пробраться до батареи или шанцев; но на том месте, где дороги расходятся, я был остановлен караулом, не пропустившим меня далее. Действительно, для пропуска надо было иметь особое разрешение генерала. Несколько минут я разговаривал с солдатами, бывшими в сражении при Верте и Седане. Одному из них неприятельским выстрелом разорвало патронташ и обожгло все лицо. Другой рассказывал, что они недавно застали врасплох в своих домах французских солдат, которых не пощадили. Полагаю, что это были вольные стрелки. В этих деревнях видно много кабаков. Из жителей большая часть осталась. Народ почти без исключения бедный. Никаких точных сведений я не мог собрать о разрушениях, произведенных французскими войсками в Севре, а также об обстреливании фарфорового завода. Последнее даже считают вымыслом, и, как говорят солдаты, в завод попали только три бомбы, разбившие вдребезги несколько окон и дверей.

Возвратясь домой около половины пятого, я узнал, что Тьер только за несколько минут вышел от шефа с весьма довольным лицом. Шеф же вышел прогуляться в сад. С 4 часов опять началась страшная канонада.

К обеду нам подан был сегодня паштет из форелей – подарок одного берлинского ресторатора, который в то время прислал канцлеру бочку венского мартовского пива и… свою фотографическую карточку. О Тьере министр сказал: «Он весьма дельный и любезный человек, не сентиментален и не похож на дипломата. Без сомнения, он стоит выше Фавра, но не только не годится в посредники, но даже и в лошадиные барышники… Его очень легко озадачить, и он тотчас же выскажется. Так, в разговоре я между прочим узнал, что у них провианту достанет только на 3 или 4 недели». Берлинский паштет послужил ему темою для рассказа о том, как несколько лет назад в Варцине поймана была в прудах 5-фунтовая форель «такой величины» (показал он руками); появление ее все окрестные лесничие считали чем-то сверхъестественным.

По поводу того положения, которое мы должны были создать себе в предстоящих французских выборах, я считаю не лишним указать на следующий прецедент, дававший нам основание к «беспримерному» воздержанию Эльзаса и Лотарингии от подачи голосов. Один американец сообщил нам, что во время последней войны Соединенных Штатов с Мексикой было заключено между ними перемирие с той целью, чтобы дать возможность этой последней стране выбрать себе новое правительство, которое бы могло заключить мир с Соединенными Штатами; но при этом было постановлено, чтобы те провинции, уступка которых требовалась, не были допускаемы к выборам. Этот случай как нельзя более подходит к настоящему.

Четверг, 5-го ноября. С утра была прекрасная, ясная погода. С 7 часов сильно гремят на Мон-Валерьяне железные львы, потрясая окрестные долины. Я делаю для короля выдержки из двух статей – «Morning Post» от 28 и 29-го октября. В них говорится об императрице Евгении, и они написаны, вероятно, Персиньи или принцем Наполеоном. Из них явствует, что в условии с депутатами императрицы было упомянуто только о Страсбурге и об узкой полосе земли по берегу Саары с народонаселением в четверть миллиона. «Это произошло, вероятно, по недоразумению», – заметил шеф. – Мне поручено было телеграфировать, что канцлер вследствие вчерашнего совещания предложил Тьеру перемирие на 25 дней на основании военного status quo. В 12 часов пришел опять Тьер для переговоров, которые продолжались до трех часов. Требования французов неслыханны. Кроме двадцативосьмидневного перемирия, в продолжение которого должно быть созвано национальное собрание для выбора временного правительства, они требуют, чтобы им не препятствовали снабдить провиантом не только Париж, но и крепости, находящиеся в осадном положении, а также дать восточным департаментам, которые впоследствии должны отойти к нам, право участвовать в выборах.

Когда пришел Тьер, мы отправились – я, Виллиш и Вир – прогуляться мимо Глатиньи, Шеснэ и Роканкур на Марлинский водопровод, на платформе которого вскоре показались также Дельбрюк и Абекен. В ясную погоду далеко видна окружающая местность. Впереди – развалины домов; далее через лес и парк – деревни, Ласель и Буживаль, и светло-голубая Сена, по берегам которой цепью расположены деревни. Над этим ландшафтом, правее, возвышается на небольшой безлесной горе форт Мон-Валерьян, окна которого, освещенные вечерним солнцем, ярко горели. Еще дальше, правее, виднеется восточная часть Парижа и купол Дома инвалидов. Левее, между островами и столбами перекинутых мостов, струится Сена. По сю сторону, на расстоянии часа ходьбы от того места, где мы находились, виден город и замок Сен-Жермен, позади Версальский дворец и множество дач и деревень. В телескоп, взятый нами у солдат, ясно можно было разглядеть толпу людей, копающих как будто картофель на полях, ниже форта, а также около одного белого дома – марширующих французских солдат, ружья которых ярко блестели на солнце.

Возвратясь в Версаль в 4 часа, мы узнали, что на этот раз Тьер, прощаясь с шефом, был не так весел, как прежде; что Бельзинг, который в последнее время все болел, просил у шефа позволения возвратиться в Берлин и что на его место уже назначен Вольманн. Шеф поручил мне телеграфировать в Лондон, чтобы вперед все прокламации Гамбетты сообщались ему не по телеграфу, потому что он совсем не интересуется так поспешно узнавать суждения этого господина.

За обедом, между прочим, рассуждали о предстоящих выборах в Берлине. Дельбрюк был того мнения, что они будут лучше прежних, если Якоби не будет опять выбран. Граф Бисмарк-Болен с ним не соглашался, он не надеялся на перемену. «Берлинцы, – сказал канцлер, – всегда делают оппозицию, и притом по-своему. Они имеют свои добродетели – разные и очень уважаемые; они храбро сражаются, но считают себя глупцами, если не противоречат правительству. Но в этом, – продолжал он, – недостаток не одних берлинцев. В больших городах делается то же, и в некоторых отношениях даже хуже. Вообще они не так практичны, как жители равнин, жизнь которых и деятельность ближе соприкасаются с природою и которые вследствие этого сохраняют больше здравого смысла. В больших городах, где народонаселение густо, индивидуальность скоро исчезает, – продолжал он. – Различные мнения, схваченные как бы на лету по слуху, перетолковываются толпою, передаются газетами и за пивом так укрепляются, что искоренить их совершенно невозможно. Второе зло – это народная вера или, лучше сказать, народное суеверие. Верят в то, чего не существует, считают долгом оставаться при своем убеждении и потом восторгаются абсурдами. То же самое и во всех больших городах – в Лондоне, например, где уличная чернь составляет особенную, отличную от других англичан касту, Нью-Йорке и особенно в Париже. Парижане своим политическим суеверием составляют отдельный народ во Франции, пристрастный и ограниченный в своих понятиях и ничего не имеющий за душой, кроме пустых фраз».

Министр сообщил нам, что сегодня по окончании переговоров с Тьером он неожиданно предложил ему вопрос, уполномочен ли он на дальнейшие переговоры. «Он удивленно взглянул на меня, – продолжал министр, – и я сказал ему, что с форпостов мы получили уведомление о начавшейся во Франции революции и о провозглашении в Париже нового правительства. Он, видимо, был этим огорчен, из чего я мог заключить, что он считает делом возможным победу красных и падение Фавра и Трошю».

Л., который теперь состоит постоянным корреспондентом «Moniteur», отказался поместить статью из «Norddeutsche Allgemeine-Zeitung» о капитуляции Меца, так как он признает Базена изменником. Он готов был подчиниться моим требованиям, но с тем, что он сейчас же сложит с себя редакцию, так как он «не может отказаться от своих убеждений».

В самом деле?

От девяти до десяти часов Тьер опять был у шефа.

Пятница, 4-го ноября. С утра стоит прекрасная, ясная погода. По желанию министра я исправил статью «Daily News» о его переговорах с Наполеоном при Доншери. Он три четверти часа разговаривал с ним в верхней комнате ткацкой и только самое незначительное время под открытым небом. Далее, он никогда не ударял указательным пальцем левой руки о правую, чего у него и в привычке нет, а также никогда с ним не говорил по-немецки. К хозяевам обращался на немецком языке, так как муж и жена порядочно объяснялись на нем.

С одиннадцати часов Тьер опять у министра. Вчера он послал в Париж некоего г. Кошери узнать, существует ли правительство 4-го сентября, и ответ, как говорили за завтраком, получен утвердительный. После того как Бланки с красными занял ратушу и продержал в ней в плену несколько часов регентов, Пикар освободил их с помощью 106 батальонов, как сообщает Абекен (вероятно, 106-го батальона), – и правительство устояло.

Рано утром меня уведомили о том, что по направлению к югу летит над городом воздушный шар. Ветер был благоприятный; после обеда за ним последовал и второй; первый был белый, а второй – трехцветный. За обедом в присутствии Бамбергера шеф сказал между прочим: «Насколько я замечаю, газеты обвиняют меня в том, что я не принимаю серьезных мер, а также и в том, что Париж до сих пор не бомбардируют. Вздор! Впоследствии они меня будут обвинять в понесенных нами потерях, которые, во всяком случае, незначительны. Мы потеряли в маленьких стычках гораздо больше людей, чем бы нам стоило большое сражение. Я желал того – но тщетно».

Речь зашла о том, что офицеры генерального штаба прежде утверждали, что два или три форта, выбранные для первоначальной атаки, могут ее выдержать только 36 часов.

Затем было говорено о созыве имперского сейма и таможенного парламента. Кроме того, небезынтересно было сообщение, сделанное за обедом Боленом, о том, что один служащий в Версале, кажется, он сказал – государственный прокурор, – пойман и уличен в письменном сношении с Парижем. Каким путем – еще неизвестно; может быть, через какой-нибудь подземный ход, который, пожалуй, тянется под Сеной до противоположного берега. Вечером я получил известие от Л., что Бамбергер, назначенный прусским консулом в Париже до окончания войны, взял на себя редакцию «Moniteur».

Ровно в 9 часов в переднюю вошел Тьер, где я его еще раз увидел прежде, чем он взошел в гостиную шефа, у которого он пробыл до 11 часов. Говорят, что он завтра опять хочет ехать в Париж. Во время их разговора получена телеграмма, в которой Бейст уведомляет, что если Россия не будет противиться решению Пруссии по отношению к Франции, то и Австрия поступит точно так же, но не иначе. Эта телеграмма тотчас была подана шефу в гостиную.

За чаем граф Бисмарк-Болен занял нас следующим рассказом: «На форпосты, – говорил он, – несколько дней назад пришел какой-то человек к дежурному офицеру, с которым и взошел в дом, но вскоре вышел переодетый вольным стрелком, проскользнув в кустах, и потом стремглав пустился бежать. С форпостов пустили в него несколько выстрелов, но он благополучно добрался до Севрского моста; он прыгнул в воду и, таким образом, бегом и вплавь добрался до противоположного берега, где был принят французами как соотечественник. Это один из наших лучших шпионов», – заключил свой анекдот рассказчик [11] .

Суббота, 5-го ноября. Погода была с утра пасмурная, но потом на несколько часов тучи рассеялись.

Мы узнали, что несколько офицеров из находящихся в Риме папских зуавов отправились из Швейцарии во Францию, чтобы сразиться при Шаретте с немцами, т. е. с врагами ультрамонтанского стана, но не за республику, как старались распространить газеты. Около часа продолжалось совещание канцлера и Дельбрюка с другими немецкими министрами, которым шеф докладывал о своих переговорах с Тьером, а также о скором приезде всех немецких высочайших особ. Кейделль в 4 часа пополудни отправился в Берлин. Целый день была слышна пальба, но не такая сильная, как в предшествующие дни. За нашим обедом из генералов присутствовал только Дельбрюк, но потом присоединился к нам также и канцлер, возвратившийся от короля, у которого он завтракал. Пока по просьбе канцлера Энгель наливал ему рюмку водки, он вспомнил следующую милую поговорку, которую он слышал от одного генерала: «Детям следует пить красное вино, взрослым гражданам – сект, а генералам – водку».

Затем канцлер сообщил нам, что некоторые известные лица чересчур назойливо обращаются к нему с вопросами и разными другими требованиями. В эту минуту ему была подана депеша следующего содержания: «Фавр и другие представители Парижа объявляют, что об уступке владений теперь не может быть и речи, но что вся забота их должна состоять в защите отечества». «Ну, так теперь мы избавлены от всяких переговоров с Тьером», – заметил шеф. «Да, – подтвердил Дельбрюк, – с такими упрямыми и тупоумными людьми после этого действительно не может быть и речи о мире». Потом министр сказал Абекену, что принц Адальберт намеревается писать императору (какому?) приветственное письмо, называя его «mon cousin», что вовсе не идет. Тальони заявил, что император письменно сам называл его так. «Я полагаю, что принц все-таки не имеет права называть его кузеном, – продолжал министр, – а должен назвать его «mon oncle». Кто-то заметил, что многие немецкие князья, которые и не состоят в родстве с королем, называют его «мой дядя». Наконец канцлер приказал телеграфировать в Берлин, чтобы узнать, какая в данном случае должна быть наиболее приличная форма.

Кто-то рассказал, что в замке Борегар найдено великолепное вино, которое конфисковано для войска. Бухер заметил, что это прелестное имение император Наполеон хотел купить для мисс Говард. Кто-то другой вставил, что теперь оно пока принадлежит герцогине или графине Бофремон. «Бофремон! Это напоминает мне Тьера, – сказал министр. – Он затягивает наши переговоры тем, что вмешивает в них совсем посторонние вещи, рассказывает, например, о том, что он тут и там делал или советовал, спрашивает, как поступить в том или другом случае, что бы сделали при тех или других обстоятельствах. Так, он мне напомнил один разговор мой с герцогом Бофремоном в 1867 году, когда я будто бы сказал, что император в 1866 г. не воспользовался представлявшимися ему выгодами, – он мог бы сделать приобретение, хотя и не на немецкой земле и т. д. – В сущности, это правда! Я припоминаю. Мы были в Тюильрийском саду, где в то время играла военная музыка. Наполеон летом 1866 г. не имел только храбрости взять то, на что с его точки зрения, он имел право. Он должен был бы ухватиться за предложение Бенедетти, когда мы двинулись против Австрии. В то время помешать мы ему не могли; невероятно также, чтобы и Англия была тогда против него. Но, – сказал он, обращаясь к Дельбрюку и покачиваясь то взад, то вперед (что в подобных случаях составляет его привычку), – он всегда был и остался…» Относительно Бофремона министр сказал следующее: «Бофремон происходит из старинной богатой и известной бургундской фамилии Руэ. Это великолепный канканер, любимец парижских гризеток и кокоток, остроумный, но распутный. Промотав все свое состояние, он женился на очень богатой женщине и начал мотать и ее деньги, но она выхлопотала развод».

После разговора на Севрском мосту Фавра и Дюкро с Тьером последний имел опять конференцию с шефом, которая продолжалась от половины девятого до половины десятого. За чаем говорили о том, что Фавр и Дюкро объявили невозможным согласиться на наши условия о перемирии, но что им необходимо все-таки узнать мнение своих коллег. Завтра Тьер должен представить решительный ответ.

На этом месте я прерываю хронику дневника, чтобы несколько пояснить вышесказанное о Наполеоне и Бельгии в 1866 году.

* * *

Что Франция хотела приобрести Бельгию, хотя бы и другим путем, чем выше было изложено, – известно всем. Неопровержимым доказательством того был относящийся к этому проект договора, переданный Бенедетти союзному канцлеру; договор вскоре по окончании войны был опубликован иностранным министерством. В своей книге «Ма mission en Prusse» Бенедетти старается опровергнуть это. На странице 197-й он говорит:

«Всем памятно, что 5-го августа 1866 года я предложил Бисмарку заключить договор относительно Майнца и левого берега Верхнего Рейна, и мне незачем пояснять, что г. Руэр во втором параграфе письма своего от 6-го ссылается на это сообщение; но необходимо противопоставить уверениям г. Бисмарка тот факт, что в Париже никому и не снилось признаваться в том, что на Бельгию смотрят как на средство для уплаты необходимой со стороны Франции контрибуции».

Графу Бенедетти было неизвестно, когда он это писал, что немецким войскам попались в руки некоторые секретные бумаги, которые его компрометируют. Иностранное министерство не замедлило защитительную его речь направить против него же самого.

Он возразил на это 20-го октября 1871 года приблизительно так: «Он (Бенедетти) хочет этим и последующими объяснениями помешать прусскому президенту министров вести с ним переговоры в двух различных фазах, которые продолжаются уже несколько лет. Требование уступки немецких владений со включением Майнца, которое он представил министру президентов 5-го или 7-го августа 1866 года, соединяет он с позднейшим требованием Бельгии и желает письмами, найденными в Тюильри и готовыми к обнародованию, указать на первое». Тогда как письмо императора к маркизу де ля Валетт, о котором он упоминает на странице 181, опровергает его. Около 5-го августа 1866 года он написал доклад о майнцском эпизоде, в котором в первой части говорится следующее:

«Господин министр! По возвращении моем я застал вашу депешу, в которой вы меня знакомите с текстом секретного договора, предлагая признать новое прусское правительство. Ваше превосходительство, можете быть уверены, что я не оставлю усилий ходатайствовать, чтобы это предложение было принято благосклонно, как бы сильно ни было сопротивление, которое я надеюсь встретить. Я убежден в том, что царствование императора окажется совершенным, если оно на будущее время ограничится достигнутым расширением Пруссии и поручится за безопасность сохранения договора. Я того мнения, что при подобного рода прениях твердость есть самое лучшее, я бы мог сказать, что это единственный аргумент, применимый в настоящем случае, и приму твердое намерение отклонить каждое предложение, которое я не буду в состоянии принять. При этом, однако, я постараюсь доказать, что Пруссия, если бы она нам захотела отказать в поручительствах, которые ввиду расширения ее границ мы вынуждены у ней выговаривать, оказалась бы виновной в незнании того, чего требуют справедливость и осторожность, – подобная задача мне кажется уж слишком мелкой. Но я, из благоразумия приняв во внимание настроение министра-президента, решился не быть свидетелем первого впечатления, которое должна была произвести на него уверенность в том, что мы овладеем не только берегами Рейна, но даже и майнцским округом. С этой целью я дослал ему нынешним утром список ваших предложений и еще написал особенное письмо, с которого прилагаю здесь копию. Я постараюсь завтра его увидать и уведомлю вас о его расположении духа».

После этого письменного сообщения происходила беседа, о которой Бенедетти в своей записке упоминает очень коротко, стараясь, насколько возможно, не говорить от своего имени. Поступая иначе, он не мог бы умолчать о том, что требования своего министра он находил законными и горячо их поддерживал. На замечание министра-президента, что эти требования означают войну и что Бенедетти хорошо бы сделал, если б отправился в Париж для предупреждения ее, он возражал, что в Париж он поедет и по своему собственному убеждению и будет советовать государю настаивать на своих требованиях, потому что он считает династию в опасности, если общественное мнение во Франции не будет успокоено подобным признанием Германией.

Последняя инструкция, с которою министр-президент отправился в Париж, была следующего содержания: «Обратите внимание государя на то, что такая война может иметь революционный оттенок, и ввиду революционных опасностей немецкая династия докажет, что она прочнее наполеоновской». На это заявление последовало от императора 12-го августа предварительное письмо, где он заявлял притязание на уступку немецких владений. Через четыре дня после этого наступил 2-й акт драмы, в котором шла речь о Бельгии. Письмо от 16 августа, посланное графу Бенедетти из Парижа через некоего г-на Шови, заключало в себе самый короткий и самый точный конспект его инструкций; там было сказано: 1) переговоры должны иметь дружественный характер; 2) отличительной чертой переговоров должно быть взаимное доверие договаривающихся сторон, для чего будут избраны немногие лица для ведения их; 3) сообразно с шансами на успех ваши требования должны пройти через три последовательные фазы. Вы должны, во-первых, включив в одно требование вопрос о границах 1814 г. с присоединением Бельгии, настаивать официально на уступке Ландау, Саарбрюкена и Саарлуи, равно как и герцогства Люксембургского и, заключив с ними тайно оборонительный и наступательный союз, пользоваться им в видах достижения вышеупомянутых уступок и упрочить, таким образом, наше окончательное сплочение с Бельгией. Во-вторых, если достижение этих главных требований вам покажется невозможным, то откажитесь от Саарлуи, и Саарбрюкена, и даже Ландау, этого старого гнезда, потеря которого восстановила бы против нас немцев, и ограничьтесь официальным соглашением на соединение герцогства Люксембургского и тайным – на слияние Бельгии с Францией. В-третьих, если совершенное присоединение Бельгии к Франции поведет к большим затруднениям, то составьте ноту, по которой бы согласились для избежания противодействий со стороны Англии сделать Антверпен вольным городом. Но вы не должны ни в каком случае допускать присоединения Антверпена к Голландии или Маастрихта к Пруссии. Если г. Бисмарк спросит, какие выгоды принесет ему подобный договор, ответьте просто, что он обеспечивает ему могущественного союзника и подкрепляет все его недавние приобретения, требуя взамен только его согласия на отдачу того, что ему не принадлежит, и затем за все добытые выгоды от него не потребует ни одной значительной жертвы. Итак, нам нужны: официальный договор, который бы нам по меньшей мере доставил Люксембург; тайный договор о наступательном и оборонительном союзе и право для Франции сплотиться с Бельгией; причем нужно своевременно заручиться обещанием помощи, даже с оружием в руках со стороны Пруссии: вот главные статьи нашего договора. На эту инструкцию из Парижа Бенедетти отвечал 23-го августа из Берлина собственноручным письмом; в нем он представил и проект договора, который был уполномочен заключить. Его же рукой написан и весь проект: последний снабжен собственноручными заметками на полях, сделанными в Париже императором с этими изменениями, и он согласуется вполне с экземпляром, который Бенедетти вручил прусскому министру-президенту, обнародовавшему этот последний в 1870 г. Вступление письма Бенедетти 23 августа 1866 г. следующее: я получил написанное вами и стараюсь по мере сил содействовать стремлениям, предначертанным вами; прилагаю при сем проредактированную копию проекта договора.

«Не буду распространяться, почему не упоминаю там ни о Ландау, ни о Саарбрюкене; я убежден, что, настаивай мы на них, мы бы натолкнулись на непреодолимые препятствия, и потому я ограничился Люксембургом и Бельгией».

В другом месте говорится: «Итак, мы остановимся на том, что я вам пошлю первый проект, который мы изменим, если будет нужно». В другом месте письма значится:

«Вы заметили, конечно, что мы вместо двух контрактовых условий заключили только одно. Редактируя его, я удостоверился, что было бы весьма трудно включить требования относительно Люксембурга, который можно было бы обнародовать. Я бы предложил 4-му параграфу, касающемуся Бельгии, придать характер и форму тайного придаточного параграфа и поставить его в конце; но не полагаете ли вы, что 5-й параграф должен будет соблюдаться в таком же секрете, как и имена договаривающихся сторон? Ответ на это письмо графа Бенедетти находился в министерстве иностранных дел и также написан на официальном бланке. Из него видно, что проект гр. Бенедетти в Париже понравился, но там сочли нужным подвергнуть его новому обсуждению. Заходила речь о том, что нидерландский король должен получить что-либо из прусских владений в вознаграждение за Люксембург. Взвешивались денежные жертвы, требуемые условием, проводилась мысль, что прежние права крепостей союза содержать свой гарнизон, предоставлявшиеся им старой союзной конституцией, недействительны, так как сохранение их несовместимо с независимостью южногерманских государств. Но на Ландау и на Саарлуи уже не настаивали более, но называли это уступкой «acte de courtoisie» и в благодарность надеялись, что Пруссия сроет верки в обеих крепостях, чтобы уничтожить их враждебный характер в отношении Франции. При сем упоминалось, что объединение Германии – явление неизбежное и состоится в скором времени. На счет VI статьи говорилось, что она несовместима с III, Франции весьма выгодно расширение владычества Пруссии за Майном, оно ставит ее в необходимость завладеть Бельгией; но так как могут к этому представиться и другие случаи, то и следует еще воздержаться от окончательного обсуждения этого вопроса; ясная и точная формулировка этого предложения должна развязать руки Франции. Затем снова повторяется, что приобретение Люксембурга должно быть непременным результатом сделок с Пруссией, приобретение же Бельгии предоставляется только желательным; и необходимо, чтобы этот вопрос, равно как оборонительный и наступательный союз, содержался в тайне. Далее следующее соображение: подобная комбинация все примирит, она успокоит напряжение общественного мнения Франции приобретением Люксембурга и обратит общее внимание на Бельгию; кроме того, она даст возможность сохранить желаемую тайну как в отношении союзного договора, так и проектируемых присоединений. Но если вы полагаете, что даже присоединение Люксембурга должно остаться тайной, пока мы не наложим руки на Бельгию, то я бы просил подкрепить ваше согласие подробными доводами, так как неопределенность вопроса об обмене и присоединении территории может причинить нежелательное ускорение в разрешении бельгийского вопроса. В конце письма Бенедетти уполномочивается ехать на некоторое время в Карлсбад, если он сочтет это нужным. Граф Бенедетти 29-го августа ответил на это письмо. Здесь в первый раз выразил он сомнение насчет искренности Пруссии в этом деле. Он заметил недоверие графа Бисмарка, который заподозрил: не намерен ли Наполеон воспользоваться этой сделкой, чтобы восстановить Англию против Пруссии. «Какое мы можем оказывать доверие людям, которые приписывают нам такие виды?» – замечает по этому поводу император. Он опасается, что миссия генерала Мантейфеля в Петербурге даст Пруссии заручку со стороны русского двора и тогда она может пренебречь сближением с Францией. Уверяют, будто Бисмарк говорил королю, что Пруссии нужен союз могущественного государства; если от Франции отказываются, то это значит, что пруссаки или уже заручились подобным союзом, или заручатся им в скором времени. Для разъяснения этого вопроса Бенедетти считал нужным съездить на 14 дней в Карлсбад, откуда готовиться вернуться в Берлин тотчас по получении телеграммы от Бисмарка.

Но в его отсутствие и министр-президент уехал из Берлина и не возвращался до сентября. Таким образом, тайные совещания прекратились на несколько месяцев. Впоследствии Бенедетти возобновлял их, и если на 85-й странице своей книги утверждает, что Бисмарк ошибочно относит негоциации относительно Бельгии к 1866 и 1867 годам, то из этого только следует заключить, что французский посланник возобновил в 1867 году переговоры, прерванные в 1866-м, и, потерпев фиаско в своих поползновениях на Люксембург, ограничился Бельгией. Бисмарк же не противился этим переговорам, желая только замедлить разрыв с Францией. Тактика Франции во время войны относительно бельгийских железных дорог придает еще более вероятности тому предположению, что она и тогда еще теряла надежды заручиться согласием Северной Германии на свои излюбленные мечты.

Теперь мы опять вернемся к 1870 году и к отрывкам из хроники нашей версальской жизни.

Версаль, 6-го ноября . Рано разнеслась весть, что некоторые из воздушных шаров, пролетавших над городом вблизи Шартра, попали в руки наших гусар. Солдаты стреляли по ним, и один из них упал. Оба воздухоплавателя взяты в плен; письма и бумаги их конфискованы и будут отосланы на рассмотрение к нам. Я узнал, что Бухер специально выписан Бисмарком для обработки немецкого вопроса, но ему много возиться с ним не придется, так как Дельбрюк взял на себя большую часть занятий по этой отрасли. В три часа снова посещение Тьера, и я пользуюсь случаем, чтобы посетить офицеров 46-го полка, квартировавших в Гран-Шеснэ. Они очень веселы: смех и шутки не умолкают у них, хотя сигнал тревоги каждую минуту может призвать их в битву. После моего возвращения узнаю, что Тьер за полчаса виделся с канцлером; они беседовали в последний раз, и отчаяние было написано на лице Тьера, когда он уходил от графа.

За столом были граф Лендорф и гусарский офицер – кажется, граф Шретер. Канцлер рассказывал, что пишет ему Иоанна (жена его), и прочел выдержку из ее письма, смысл которой был следующий: «Я боюсь, что вы во Франции не найдете Библии, и потому я пошлю тебе Псалтырь, чтобы ты мог вычитать пророчество против французов». «Безбожников должно искоренить», – значилось далее. Граф Герберт, теперь уже поправившийся, тоже написал своему папб «отчаянное письмо» по поводу перевода его в запасный эскадрон. «Сын пишет, – сказал министр, – что теперь для него вся война пропала; всего 14 дней проходил он со своими товарищами, а потом пролежал три месяца. Я пытался что-нибудь сделать для молодого человека и виделся сегодня с этою целью с военным министром, но тот отсоветовал вмешиваться в это дело мне и сказал со слезами на глазах, что он сам также горячо относился к делу прежде и благодаря этому потерял сына». После этого министр вдруг неожиданно обратился к Абекену и спросил его: «Что вы декламировали сегодня в саду с таким одушевлением, господин тайный советник? Я не мог разобрать, на каком языке держали вы свой монолог». «По-немецки, ваша светлость, из Гете, я читал «Wanderers Sturmlied», мое любимое стихотворение»; и он с чувством и силой продекламировал в заключение одну строфу.

Потом была речь о недавних стычках при Ле-Бурже, и канцлер нашел неуместным поступок генерала Будрицкого, схватившего знамя и бросившегося вперед вместе с солдатами. «Генерал, – сказал он, – должен находиться не в рядах солдат, а позади них, откуда он может за ними хорошо наблюдать и управлять ими. Здесь же Будрицкий пытался подражать Вильгельму при Шверине, рисовался даже хуже». Под конец говорили о том, что Франции грозит распадение. На юге la Ligue du Midi со своим президентом Эскиросом надеется на отпадение от земель, управляемых Парижем. Здесь составляют план принудительного займа у богатых людей; затем Мирославского потребуют в Марсель, чтобы превратить в батальоны красных, которые только произносят здесь речи. Вечером читали прокламацию графа Шамбора к французам. В ней говорится, что он, как и другие, желает посвятить себя служению на благо Франции, что он намерен управлять народом, не льстя его порокам, а наоборот, опираясь на его добродетель.

Вместо того чтобы заискивать у народа при помощи таких пошлых общих мест, годных только для парижских адвокатов, он лучше бы сказал народу, как ему выйти из настоящего положения. Если политические и социальные замешательства, распространившиеся после 4-го сентября не только в Париже, но даже далее, не прекратятся в короткое время, то порядок, которого желают Германия и вся Европа, трудно будет восстановить. Все равно, какое бы правительство ни утвердилось во Франции после республики, если настоящее положение будет продолжаться еще долее, оно застигнет страну в полной анархии, и дело придется иметь правительству не с добродетелями, а со страстями народа.

Понедельник, 7-го ноября . Канцлер велел мне рано утром послать в Лондон следующую телеграмму: «Во время пятидневных переговоров с Тьером предложено ему было на основании status quo военного положения перемирие на срок до 28 дней, распространенное на все местности Франции, занятые нашими войсками; в случае если перемирие не состоится, мы не только не препятствуем, но даже сами требуем выборов. Парижское правительство не уполномочило его ни на то, ни на другое; ему поручено было прежде всего добиться снабжения Парижа провиантом, не предоставляя нам никаких военных выгод взамен такой уступки. Так как мы по военным соображениям не могли согласиться на это, то Тьер получил вчера предписание из Парижа прекратить переговоры».

Из других источников об описываемых событиях и об общем положении французских дел узнали мы следующее: предписание о прекращении переговоров было написано Тьеру в очень кратких и сухих выражениях Жюлем Фавром. Депешу эту Тьер отправил в Тур, куда он сам сегодня уехал. Он был очень опечален безрассудным упрямством парижских правителей, которому ни он сам, ни очень многие из членов временного правительства вовсе не сочувствовали. Фавр и Пикар, особенно последний, желают мира, но они слишком слабы для того, чтобы сломить упорство остальных. Гамбетта и Трошю не хотят выборов, потому что они, по всей вероятности, положат конец их владычеству и без того уже весьма шаткому; в Париже его могут ежеминутно свергнуть, да и в провинции оно весьма сомнительно. На юге Марсель и Тулуза и много других департаментов уже не признают правительства национальной обороны, так как оно им кажется недостаточно радикальным, т. е. коммунистическим; а между тем здесь, как и всюду, все принадлежащее к богатым классам с каждым днем все более и более примыкает к императорской партии.

Я написал статью в таком духе: они готовы на возможные уступки, но из честолюбия Фавр и Трошю не идут ни на какие компромиссы; они боятся, что законные представители народа заставят их выпустить из рук власть, которую они захватили, пользуясь народным волнением; только одно тщеславие их мешает прекращению войны, так как мы со своей стороны безграничной уступчивостью доказали, что желаем мира.

После обеда я провел целый час у офицеров в Шеснэ; они каждую минуту готовы к тревоге и с нетерпением ждут начала бомбардирования. За столом были майор фон Альтель, флигель-адъютант Кенигс, граф Билль и лейтенант Филипп Бисмарк, племянник министра. Заговорили о том, что бомбардирование все еще откладывается. Канцлер назвал «бессмысленным и ничем не объяснимым распущенный газетами слух, где его выставляют противником бомбардировки, на которой настаивают военные. «Совсем наоборот, – продолжал он, – никто более меня об ней не хлопочет, но военные еще не желают ее начинать. Я всеми силами стараюсь устранить сомнения и колебания военных по поводу этого вопроса».

Оказалось, что артиллерия требует значительных подготовлений: у ней недостаточно амуниции, говорят, что потребуется 19 вагонов груза. Но то же было и под Страсбургом, требовали всего с излишком, так что, несмотря на ужасное количество истребленного пороха и снарядов, все-таки еще осталось 2/3 всего доставленного. Альтен возразил, что если бы у нас были сооружены предполагаемые укрепления, то можно бы открыть огонь по предместьям и начать атаку спереди.

«Это возможно, – ответил министр. – Но ведь это должно было прежде предвидеть, так как никакая крепость нам не была так хорошо известна, как Париж».

Кто-то рассказал, что пойманы два воздушных шара, в которых захвачены 5 человек. Канцлер заявил, что их следовало бы без всякого рассуждения казнить как шпионов. Альтен сказал, что они будут подвергнуты военному суду, на что министр заметил: «В таком случае они будут оправданы».

После этого он заговорил о том, что граф Билль полон сил и здоровья, сам же он в эти лета был очень худощав, «в Геттигене я был худ, как спица», сказал он. Когда было рассказано то, что прошлую ночь из виллы, занимаемой кронпринцем, кто-то стрелял в часового и ранил его, за что город обязался заплатить несчастному 5 тысяч франков, канцлер заметил, что на своих вечерних прогулках он заменит кинжал револьвером: «Я, пожалуй, готов дать себя убить, если это неизбежно, но не хочу умирать неотомщенный». Вечером по желанию канцлера я вновь телеграфировал в несколько измененных выражениях об неудавшихся переговорах с Тьером. Когда я позволил себе заметить, что эта вторая депеша тожественнее первой, он ответил: «Не совсем, тут написано: граф Бисмарк предложил и т. д. – Вы должны обращать внимание на подобные тонкие оттенки, если хотите служить в иностранном министерстве».

Позднее меня опять позвали к нему. Нужно телеграфировать: «По частным сведениям из Парижа, Фавр и большинство было за выборы и за перемирие, предложенное Тьером, но Трошю восстал против этого, и его мнение приняли».

Вторник, 8-го ноября. Рано утром была послана телеграмма, после чего лица, захваченные в воздушных шарах, были отосланы в прусскую крепость и там преданы военному суду; там оказалось, что письма, найденные при них, компрометируют дипломатов и других лиц, положению и честности которых доверяли настолько, что позволяли им сношения из Парижа. В статье, написанной по поводу этих открытий, объяснялось, что на будущее время подобные сношения ни в каком случае допускаемы не будут.

В половине первого во время завтрака канцлер принимал какого-то пожилого господина в шелковой одежде, красной шапочке и того же цвета перевязи. Это был архиепископ из Познани, объявивший, что папа желает, ввиду нашей пользы, вмешаться в дела Франции. Конечно, подобным вмешательством папа надеется подкупить наше правительство в свою пользу.

Архиепископ пробыл у канцлера часов до трех; после его отъезда министр отправился к королю, потом он вместе со вновь прибывшим великим герцогом обедал у кронпринца. Я же опять навестил X. и его лейтенантов, квартировавших около Шеснэ в маленьком замке, принадлежавшем известному парижскому доктору Д. Рикорду. Все были по-прежнему веселы и с нетерпением ожидали начала бомбардировки.

Среда, 9-го ноября. Пасмурный, облачный день. Я написал сегодня статью. После, по обыкновению, читались газеты, из которых отмечалось и извлекалось, что надо. При этом в «Кёльнской газете» наткнулся на оригинальную аллегорию, которую и записал: «Зуб времени коснулся стен, и они покрылись мхом». А один любитель картинного написал: «Седан – большая могила, темная пасть которой сомкнулась над величием Франции: Well roared lion!»

Министр желает, чтобы я справился о прошедшем американца О’Сэльван, который здесь ничего не делает и тем возбуждает к себе подозрение. Тотчас расспрошу об этом Д., который с охотой снабжает меня сведениями о всех здесь проживающих. Вчера во время обеда получили мы известие о сдаче Вердена. У канцлера обедали сегодня Дельбрюк, генерал Шовен и полковник Мейдам, начальник полевого телеграфа. Заговорили о том, как непозволительно знатные люди злоупотребляют электрической проволокой для своих частных нужд. Кто-то заметил тогда, что при Эпернэ вольные стрелки и мужики перерезали проволоку и наделали много подобных этому беспорядков. Министр на это заметил: «Да, вам бы следовало послать два-три батальона и тысяч шесть крестьян вывести в Германию до прекращения войны». На это Дельбрюк заметил, что достаточно было бы четырехсот или шестисот; страх оказал бы свое действие на остальных.

Потом министр заговорил о французской прессе, сказал, что в некоторых газетах нас поносят невероятной бранью: «Я недавно несколько опрометчиво послал королю подобный листок, в котором и о нем отзываются дурно, а про мою частную жизнь рассказывают неслыханные ужасы: я бью жену плетью; любой знатной девушке в Берлине угрожает опасность очутиться в моем гареме; я запятнан разными обманами, спекулировал на бирже государственными тайнами и т. п. Таких чудес не придумать в Германии. «Гарем, вероятно, за садом в домике, где стоят полицейские, – заметил Дельбрюк. – Если бы только французские журналисты знали про этот домик, что за таинственные диковинки они об нем рассказали бы!»

К вечеру Л. доносит, что Шатоден опять оставлен нашими людьми и занят французским авангардом, кроме того, он уверял, что парижане сделали нападение на линию, занятую баварцами. Про О’Сэльвана он только и знал, что он – бывший американский дипломат и приверженец невольничества, что он перед своим переездом в Версаль непрошено явился для попыток посредничества к великому герцогу Мекленбургскому и что отсюда приехал с рекомендацией к кронпринцу, у которого вчера обедал с нашим канцлером. Вероятно, он и тут предложил свои услуги в качестве дипломата-любителя. Подобные ему докучливые пришельцы теперь довольно часто появляются сюда, они весьма тревожат Hôtel des Réservoirs своими проектами и своим пролазничеством. Даже канцлер не всегда напрямик может от них отделаться, когда они лезут к нему с своими услугами. Иные предлагают поистине удивительные вещи вроде, например, нейтрализации Эльзаса и Лотарингии или присоединения их к Бельгии или Швейцарии, восстановления Наполеонидов или Орлеанского дома, преподнесения Бельгии французам, чтобы они не очень огорчались утратой Меца и Страсбурга, занятие Люксембурга немцами с подобной же целью и т. д. Право, хорошо бы издать закон, который воспрещал бы этим полезным людям соваться с своими услугами.

За чаем вспомнили о пронесшемся слухе, по которому при замедлении бомбардировки влияние дам играло значительную роль. После половины одиннадцатого наш начальник вышел к нам из гостиной, где он беседовал с баварским генералом фон Ботмером и, как казалось, обсуждал с военной точки зрения вопросы о более тесном объединении Германии; посидев с нами около часу, он велел подать себе бутылку пива и, вздохнув слегка, сказал: «Ах, я опять подумал о том, о чем уже не раз раздумывал: если бы у меня хоть раз было столько власти, чтобы сказать: это должно быть так, а не эдак; чтобы не мучиться словами «почему» и «потому», не доказывать и не просить о самых обыкновенных вещах! Как мне надоело это вечное выпрашивание и уговаривание». Гацфельд спросил его: «Читали ли вы, ваше превосходительство, что итальянцы вторглись в Квиринал?» Канцлер отвечал: «Да, и мне любопытно знать, как тут поступит папа – уедет? Но куда? Он уже просил нашего посредничества, чтобы мы спросили итальянцев, можно ли ему будет уехать и дозволят ли ему уехать с подобающей его положению пышностью. Итальянцы на наш запрос отвечали, что они уважают его сан, и если он хочет уехать, то они поступят в отношении его как следует». Они его неохотно отпустят, возразил Гацфельд, их интересы требуют, чтобы он остался в Риме. Канцлер отвечал: «Да конечно, но он, вероятно, все-таки принужден будет уехать. Но только куда? Во Францию нельзя – там Гарибальди. В Австрию – не может. В Испанию разве? Я ему предлагал в Баварию». Затем министр немного подумал и сказал: «Ему остается только Бельгия или Северная Германия. Действительно, нам уже был запрос. Можем ли мы дать ему убежище? Я против этого ничего не имею. Кёльн или Фульд? Конечно, это был бы неслыханный оборот дела, но довольно понятный; и для нас было бы очень полезно показать католикам, как на самом деле оно и есть, что мы единственная власть, которая может и хочет защитить главного представителя их церкви. Штофле, Шаррет и их зуавы тотчас же отправились бы домой. Ни в Бельгии, ни в Баварии не было бы уже никаких поводов к ультрамонтанской оппозиции. Малинкрат перешел бы на сторону правительства. Сверх того при виде великолепия курящихся перед ним фимиамов, папы на троне, раздающего свои благословения коленопреклоненной толпе, у людей с развитой фантазией, особенно у женщин, может легко возникнуть желание перейти в лоно католической церкви. В Германии же, где все на него будут смотреть как на беспомощного старика, как на одного из епископов, который так же, как и все, ест и пьет, нюхает табак и даже курит сигары, конечно, он не будет опасен. Да наконец, если некоторые люди (только уже не я) и перешли бы снова в католицизм, то это не имело бы большого значения, лишь бы они оставались христианами. Вероисповедание ничто, главное, была бы вера. Надо быть веротерпимым». И он очень увлекательно говорил на эту тему; тут разговор переменился. Гацфельд упомянул, что его высочество принц Кобургский упал с лошади; к счастью, он нисколько не ушибся, прибавил весело Абекен, входя. Этот эпизод дал повод нашему начальнику рассказать о подобных же несчастных случаях, произошедших с ним. «Я думаю, – начал он, – что не прибавлю, сказав, что с лошади мне случалось падать раз 50 в моей жизни. С лошади упасть ничего, но, если седок попадет под лошадь, вот это плохо, это случилось со мной в Варцине, тогда я сломал себе 3 ребра. Опасности было меньше, чем казалось; я думал, что тут и конец мне будет; боль была страшная. Но раньше со мной был удивительный случай, который показал мне, насколько мысль человека зависит от мозга. Однажды вечером мы с братом возвращались верхом домой и скакали во весь опор. Вдруг брат услышал позади себя сильный треск. Это я хватился головой о шоссе. Моя лошадь испугалась света фонаря встретившегося нам экипажа, опрокинулась со мной назад и тоже ударилась головой. Я потерял сознание, и когда снова опомнился, то понимал только вполовину, т. е. одна часть моего мозга могла действовать, другая была парализована. Я осмотрел лошадь и нашел седло сломанным; тогда я позвал конюха, сел на его лошадь и поскакал домой. При въезде мои собаки, встретившие меня радостным лаем, показались мне совсем чужими, и я очень сердился на их лай. Потом я сказал, что конюх упал с лошади, распорядился, чтобы взяли носилки; я очень сердился, когда по знаку брата мне не хотели повиноваться; неужели они намерены оставить бедняка на дороге, думал я. Я не сознавал свое я, не понимал, что нахожусь дома, конюх и я соединились со мною в одно лицо. Я попросил есть и тут же улегся спать; проспавшись, я почувствовал себя совершенно здоровым. Это было удивительное падение: я осмотрел седло, велел подать другую лошадь, одним словом, все, что надо было, я делал разумно. Это падение не причинило ровно никакого расстройства рассудку. Оригинальный пример того, как мозг совмещает совсем различные душевные силы; только одна из них была несколько отуманена. Мне вспоминается еще одно падение. Ехал я далеко от дома по большому лесу через молодой кустарник. Стал перескакивать через ров, свалился туда с лошадью и потерял сознание. Вероятно, я пролежал там без чувств часа три; уже смеркалось, когда я опомнился. Лошадь стояла около меня. Место было, как я сказал, далеко от нашего дома и совершенно мне незнакомо. Мысли еще не пришли у меня в порядок, но все необходимое в данном случае я сделал: снял подпругу, разорвавшуюся пополам, и поехал, как я после узнал, по самой короткой дороге к ближайшему соседнему имению. Жена арендатора, увидев перед собой человека большого роста с окровавленным лицом, испугалась и убежала. Муж ее смыл мне кровь с лица, я ему назвал себя и, сказав, что не в состоянии уже сделать 3 или 2 мили верхом, попросил его отвезти меня, что он и сделал. Я, должно быть, ударился головою об ствол дерева, пролетев верных 15 шагов от жаворонка, которого подстрелил. Когда доктор осмотрел мою рану, то заметил, что я поступил против всех правил искусства, не сломав при этом себе шеи.

«Еще раза два моя жизнь была в опасности, – продолжал граф. – Вот, например, когда еще железная дорога в Зоммерингене не была закончена, мне кажется, это было в 1852 г., я с обществом поднимался вверх по одному из туннелей; помнится, тут же был граф Октавий Кинский; как теперь помню, он был несколько старше меня, и волосы его были завиты. В туннеле было совершенно темно. Я шел впереди всех с фонарем, вдруг вижу посреди туннеля перед собой расселину глубиною по крайней мере 50 футов и в полтора раза шире этого стола. Через него была положена доска с перилами по бокам, чтобы тачки не съезжали с нее. Вероятно, эта доска подгнила; только я ступил на середину ее, как она подломилась и я полетел вниз; но при этом я невольно размахнул руками и ухватился за перила. Шедшие за мною, думая, что я, наверно, уж скатился вниз, потому что фонарь выпал у меня из рук, немало удивились, услыхав на вопрос: жив ли я? голос мой не из глубины рва, как предполагали, а около них. Я же уцепился между перилами ногами и спросил, куда мне лучше лезть – назад или вперед. Проводник посоветовал перелезть вперед, и так я выкарабкался. Работник, который нас вел, зажег свечку, нашел другую доску и по ней перевел остальное общество. Из истории с этой доской видно, как легко иногда сходят с рук подобные вещи. Потом, когда мы вышли из туннеля, мы помчались на низенькой тележке вдоль по полотну дороги. У нас были толстые палки, которыми мы тормозили, когда нам угрожала опасность сойти с рельс; но раз мы должны были употребить неимоверные усилия, чтобы наша тележка не полетела в одну из пропастей, зиявших по обеим сторонам, из которых наименее глубокая имела до 60 футов глубиной».

Канцлер рассказал еще случай, как старый барон Мейндорф решился один раз подвергнуть опасности свою жизнь. В Гаштейне он приказал поднять себя в винтовом вагоне по подъемной дороге, ведущей, если не ошибаюсь, по кратчайшему расстоянию на гребень горы, где находятся старые золотые прииски. Высота достигает тут, по словам канцлера, до 3-х тысяч футов, и дорога возвышается под углом 40°; вагон, в который садятся, едет по желобу. Если бы оборвалась веревка, то Мейндорф слетел бы с ужасной быстротой с вершины 10 тысяч футов, причем, конечно, не уцелело бы ни одной косточки его.

Четверг, 10-го ноября. Настала зима; стоит порядочная стужа, и снег идет в продолжение нескольких часов. Министр пожелал, чтобы я телеграфировал, что во Франции происходят беспорядки из-за того, что временное правительство растратило на военные издержки фонды сберегательных касс для бедных и имущества корпораций. Затем я должен остановиться на актах, касающихся неудавшихся переговоров о перемирии.

Тьер представил документ, в котором изложены условия перемирия, соображаясь с желаниями французского правительства, которого он является уполномоченным. Содержание этого меморандума следующее.

В случае соглашения возможно скорое прекращение кровопролития и созвание национального собрания, которое могло бы в глазах Европы служить выражением воли всей Франции раньше или позже заключить мир с Пруссией и ее союзниками. Перемирие должно продолжаться 28 дней, из которых 12 необходимы на созвание избирателей, один – собственно, на переговоры, 5 – на съезды избранных в каком-нибудь определенном месте и 10 – для поверки выборов и устройства бюро. Местом совещаний может пока служить Тур. Выборы должны быть всюду, также и в занятых немцами местах, происходить совершенно свободно и непринужденно. С обеих сторон должны прекратиться военные действия, но противники могут набирать рекрутов, строить укрепления и разбивать лагеря. Армии могут запастись провиантом, сообразуясь с законными мерами; реквизиции же, как меры военного времени, с прекращением враждебных действий не должны быть допускаемы. Укрепленные места должны быть снабжены провиантом по числу их обитателей на все время перемирия. Согласно этому, Париж должно снабдить посредством 4-х поименованных в меморандуме железных дорог скотом и другими жизненными припасами приблизительно в следующих размерах; требуется: 34 000 быков, 80 000 баранов, 8000 свиней, 3000 телят, 100 000 центиметров солонины, корм, нужный для всего этого скота, и 8 миллионов центиметров сена и соломы, затем 200 000 центиметров муки, 30 000 центиметров сухих овощей, 100 000 тонн угля, 500 000 куб. метров дров, причем население Парижа считалось в размере от 2 700 000 до 2 800 000 душ, включая сюда 400 000 защитников его и обитателей предместий.

Невозможно было согласиться на эти требования французов. Если бы мы приняли эти условия, то потеряли бы большую часть выгод, которые мы в последние 7 недель приобрели ценой стольких жертв и трудов; одним словом, мы бы вернулись вновь к тому положению, в котором находились 19-го сентября, когда наши войска окончили оцепление Парижа. Мы должны снабдить провиантом Париж, уже страдающий от недостатка съестных припасов, когда ему скоро представится альтернатива или сдаться, или терпеть голод. Мы должны отказаться от действий именно в тот момент, когда падение Меца освободило армию принца Фридриха и мы можем довести предприятие до конца. Мы должны допустить вербование рекрутов, что даст возможность французам создать себе новые войска; мы же в рекрутах вовсе не нуждаемся. От нас требуют согласия на снабжение провиантом Парижа и других французских крепостей, а мы должны прокармливать свои войска, не прибегая к реквизициям, допускаемым в неприятельской земле. Наше согласие требовалось на все эти пункты, а между тем противники наши не предлагали нам взамен ни одного военного или политического эквивалента, например, за снабжение провиантом – уступку одного или двух фортов, которыми укреплен Париж.

За всем тем мы не могли даже рассчитывать на скорый мир.

План назначить выборы во время перемирия и привести в порядок свои дела при помощи признанного всей страной правительства Тьер выставляет как ближайшую цель временного прекращения военных действий; но это обстоятельство, без сомнения, гораздо важнее для французов, чем для нас. Но кроме того, принимая во внимание тактику временного правительства, постоянно возбуждающего народные страсти зажигательными прокламациями, этому намерению нельзя придавать серьезного значения. Наконец при серьезном желании временное правительство могло бы выполнить свой план и без всей этой процедуры с перемирием. Эти предложения не сулят немцам ровно ничего. Дело могло состояться лишь при иных условиях, и канцлер предложил Тьеру перемирие на основании военного status quo; оно должно было продолжаться от 25 до 28 дней; в течение этого времени французы должны спокойно заняться выборами и созвать национальное собрание. И это предложение уже было уступкой с нашей стороны в пользу французов. Если, как утверждает Тьер, Париж снабжен провизией на многие месяцы – в чем нельзя и сомневаться, судя по заявленному им в условии требованию насчет муки, – то совершенно непонятно, почему временное правительство не хочет принять перемирие без снабжения города провизией. При этом громадную выгоду французам представляла приостановка дальнейшего беспрепятственного занятия французских областей нашей освободившейся из-под Меца армией. Оно было бы ограничено известной демаркационной линией. Тьер, однако же, не хотел принять этих весьма умеренных условий без согласия на подвоз провианта к Парижу; на этом он упорно настаивал, а взамен не мог даже обещать нам какой-нибудь военной уступки вроде занятия одного из фортов Парижа.

Когда мы шли к столу, канцлер сказал нам, что военный министр серьезно болен. Он чувствует себя очень слабым и, вероятно, раньше двух недель не поправится. Потом принялся острить по поводу воды для умывания, употреблявшейся в доме. «Обитатели здешних водопроводов, должно быть, тоже наблюдают свои сезоны. Сперва появились в ней сороконожки, которых я терпеть не могу – разом шевелят своими тысячами суставов. Затем пожаловали глисты, животные, конечно, безобидные, но я скорее примирюсь со змеями, чем с ними. Теперь нахожу там пиявок. Сегодня я нашел одну маленькую, свернувшуюся совершенно в клубок. Я старался заставить ее развернуться, но тщетно – клубок так и оставался клубком. Полил я на нее колодезной водой, она вытянулась в нитку и попыталась уползти». Затем разговор перешел к разным простым, но тем не менее заслуживающим внимания предметам гастрономии. Говорили о свежих и соленых сельдях, молодом картофеле, сливочном масле и т. д.; под конец министр сказал Дельбрюку, который тоже оказал свою долю внимания этим предметам: «Есть рыба, которой пренебрегают совершенно напрасно, – это осетр; но в России его умеют ценить; встречается он и у нас. В Эльбе, в Магдебургской округе, он ловится довольно часто; но там его, кроме рыбаков и простого народа, никто не ест». Он разобрал все достоинства осетра и заговорил об икре, различные сорта которой он характеризовал как знаток. Немного погодя он продолжал: «Мне сегодня, когда шел снег, снова пришло в голову – как много общего между галлами и славянами. Те же широкие улицы, те же тесно жмущиеся друг к дружке дома, часто те же плоские крыши, как и в России. Недостает только луковицеобразных колоколен. Зато версты и километры, аршины и метры те же самые; а вот еще более разительное сходство – это наклонность к централизации, к общему единомыслию и, наконец, эти коммунистические черты в народном характере».

Тут стал он изумляться удивительным вещам, совершающимся ныне на свете: все перевернулось вверх дном и вызвало невиданные события. «Стоит только подумать о том, – продолжал он, – что папа может очутиться в маленьком протестантском городке («В Бранденбурге при Гавеле! – воскликнул тут Болен»), рейхстаг в Версале, законодательный корпус в Касселе, а Гарибальди, превратившийся во французского генерала после Ментаны, сражается, командуя папскими зуавами»; и граф еще довольно долго говорил на эту тему.

«Сегодня и Меттерних мне писал и просил, – сказал он вдруг, – чтобы мы впустили Гойоса, с тем чтобы он вывел из Парижа австрийцев. Я ему ответил, что уже 25-го октября им позволено выйти, но мы никого не впускаем, не исключая и дипломатов! Мы их и в Версале не принимали; только для него я сделал бы исключение. Тогда он, пожалуй, вновь поднял бы вопрос об австрийских притязаниях на союзное имущество в немецких крепостях».

Потом заговорили о врачах и о том, как иногда сама природа помогает больному; канцлер рассказал по этому случаю, что однажды он охотился у герцога (имени которого я не понял) и ему тогда очень нездоровилось, так что ни два дня охоты, ни свежий воздух нисколько не помогли. «Вот прихожу я к кирасирам в Бранденбурге; они только что получили кубок; кажется, они в это время праздновали свой юбилей. В кубок вмещалась целая бутылка. Я должен был, – рассказывал канцлер, – первым его обновить, и затем передать другим. Я произношу спич, беру кубок, осушаю его до дна и передаю его пустым. Это всех весьма удивило, никто не мог ожидать такого удальства от кабинетного человека. Я же приобрел эту способность еще в Геттингене. Но что удивительно, а может, и вполне естественно, после этого в течение четырех недель мой желудок был так здоров, как никогда. Я пробовал и позже лечиться таким же образом, но уже никогда не имел подобного успеха». «Да, вот еще помню, однажды при Фридрихе Вильгельме II во время охоты пришлось пить из кубка времен Фридриха I; это был олений рог, вмещавший две трети бутылки; его нельзя было захватить губами, а между тем не дозволялось при питье пролить ни одной капли. Я взял рог и мгновенно осушил, несмотря на то что в нем было прехолодное шампанское; моя белая жилетка свидетельствовала, что я не пролил ни одной капли. Общество было в великом изумлении. Я же попросил вновь наполнить для меня рог. Но король воскликнул: «Нет, не бывать!» – и я должен был отказаться от своего намерения».

«Прежде подобные подвиги были необходимой приправой дипломатии; непривычных спаивали, выспрашивали у них все нужное, заставляли их соглашаться на условия, на которые они не были уполномочены, и тотчас же их подписывать; а когда хмель проходил, несчастные приходили в ужас от своей оплошности».

«Я не знаю, – заметил канцлер потом, – отчего все семейства, которым давали в Померании графский титул, вымирали. Я бы мог насчитать десять или двенадцать таких примеров». Некоторых он назвал тут же. Затем продолжал: «Я тоже вначале боялся подобной же участи, но наконец примирился с ней, хотя и теперь опасения мои не совсем улеглись». Когда подали жаркое, канцлер спросил: «Что это, конина?» Кто-то из присутствующих ответил, что это говядина; он возразил: «Странно, что едят конину не иначе как из нужды, подобно осажденным в Париже, у которых скоро не останется ничего другого. Это, верно, происходит оттого, что лошадь особенно нам, наездникам, ближе других животных. Всадник и лошадь составляют некоторым образом одно целое. (Ich hatt’ einen Kameraden als wär’s ein Stück von mir» – цитировал канцлер.) «Лошадь и по уму ближе других зверей к людям. Вот и с собаками то же; собачина, должно быть, очень вкусна, а все-таки мы ее не едим». Один из гостей отнесся неодобрительно к собачине, а другой похвалил, после чего канцлер опять продолжал: «Чем более животное на нас походит, тем неприятнее нам употреблять его в пищу. Должно быть, обезьяны препротивны в жарком, так как их руки очень похожи на человечьи». Вспомнили, что дикие едят обезьян, после чего речь перешла на людоедов: «Да, – возразил граф, – но к людоедству первоначально принуждала нужда, да и тут я, помнится, читал, что мужчины предпочитают есть женщин; да, вообще мы неохотно питаемся плотоядными животными: волками, львами; исключение – медведи, но и те употребляют больше растительную пищу. Я вот не могу взять в рот не только курицы, кормленной мясом, но даже и яиц ее».

Вечером, пришедши за справками, Л. сказал, что О’Сэльван, прежний посол Американских Штатов в Лиссабоне, получил совет удалиться, что он уже и сделал, далее этот расторопный Л. разузнал по моей просьбе все касавшееся до нью-йоркского «Таймса»; оказалось, что у них два корреспондента: один г. Скоффрен, квартирующий у егерского полковника фон Штранца в Вилль-д’Аврэ, а другой Голт-Вайт, живущий постоянно в Сен-Жермене. После 8 часов граф Брей был у канцлера в маленькой приемной.

Пятница, 11-го ноября. Сегодня утром, судя по пушечной пальбе с северо-запада, 46-пушечный «Bullerian» опять расходился, мы же сидим себе смирнехонько. Канцлер заставил меня телеграфировать о занятии Ней-Брейзаха; затем он пожелал, чтобы я повидался с англичанином Робертом Конигсби, просившим у него аудиенции в качестве корреспондента нескольких английских газет. Я должен был ему передать извинение канцлера, не имеющего времени исполнить его желание. Перед моим уходом канцлер сунул мне брюссельский листок «Indiscrète», говоря: «Вот чудесная моя биография, пресмешная. Вы сами увидите, как она правдива; хороши и картинки, украшающие текст; тут может и наша печать кое-чем поживиться». (Фридрих Великий тоже распространял в публике пасквили на свою особу.)

Я исполнил все возложенные на меня поручения и нашел в Конигсби милого, умного человека, хорошо к нам расположенного. Хотя у него жена немка, но он еще не освоился с нашим языком. По возвращении я принялся за «Indiscrète»; это и был тот самый листок, в котором, по словам самого графа, на него возводили неслыханные обвинения. Я многое записал, как образчик постыдных, грубых, бессмысленных клевет, служивших тогдашней французской прессе орудиями в борьбе с нами.

Там, между прочим, говорилось следующее о нашем канцлере: «Он бесцеремонно пользовался для личных целей дипломатическими сведениями о событиях, еще не имеющих совершиться, равно как и тем влиянием, которое эти достоверные известия должны были производить на биржу. Таким образом, заручась верным успехом, он заставлял играть в свою пользу на всех европейских биржах. Для этой постыдной спекуляции общественным доверием он стакнулся с господином Блеихредером, еврейским банкиром в Берлине. Алчность Бисмарка собрала, таким образом, колоссальную сумму денег, которую он поделил с этим банкиром и его наперсниками. Бисмарк, как вельможа с порочными наклонностями, нередко развлекал себя, обольщая красивых женщин. Как в юности, так и позже, он уводил не раз через своих агентов дочерей от отцов и жен от мужей».

«Таким же образом, была насильственно похищена в Бреславле одна дама поразительной красоты. Ее заключили куда-то вроде гарема, принадлежавшего графу, а когда она ему наскучила, он обратил свои алчные взоры на другую. Между прочим рассказывают еще такой случай: он влюбился в монахиню дивной красоты, велел ее увезти из монастыря и взял к себе в наложницы».

«В Берлине насчитывают до 50 незаконных его детей. Как бесчеловечный муж, он беспрестанно огорчает свою достойную жену и дает ей чувствовать всю тяжесть его горячего, злобного и грубого нрава. Забыв свое высокое положение, он обходится с ней, как истый прусский мужик, т. е. угощает ее плетью, что, впрочем, не составляет редкость в Германии. В 1867 году им овладел демон ревности, когда он услыхал, что одна из его наложниц поехала в театр с одним красивым русским аристократом. Годовое содержание, выдаваемое им этой г-же, давало ему неоспоримое право кулака, и вот он отправляется в ее ложу и тут же наделяет плечи красавицы жестокими ударами плетью. Когда этот огнедышащий дипломат находился в Париже в июне 1867 года, он часто вечером инкогнито, в статском платье, отправлялся на охоту за ночными красавицами; раз он был узнан в bal Mabille».

«Если же мы проследим частную жизнь Бисмарка, то увидим, что он постоянно обращает политику в сплетение интриг, и всю затаенную злобу, плутовские проделки и преступные домыслы, на которые только способен человек, все это он обратил на удовлетворение своего деспотического самолюбия. Так, в 1863 году он лишил свободы прусский народ; в 1864-м он разорил слабую Данию, отняв у нее два герцогства; в 1866-м он унизил Австрию, захватив у нее королевство Ганновер, курфюрство Гессен, герцогство Нассау, вольный город Франкфурт и страшно притеснял все эти земли; наконец, в 1870 году он задушил Францию и не хочет дать ей мира. Этот высокопоставленный надменный и грубый человек относится совершенно бесчувственно к судьбам народов и являет миру пример того, до чего может дойти утонченная жестокость».

«С 1867 года Пруссия ревностно готовилась к войне с Францией, которая предвиделась в будущем. Безостановочно шли вооружения и подготовлялись факторы, считавшиеся необходимыми условиями успеха. Бисмарк в качестве канцлера нового Северо-Германского союза, Роон – военного министра и Мольтке – начальника штаба армии помогали тайным планам честолюбивого деспота, царствовавшего в Пруссии. Мольтке и его офицеры генерального штаба лично объездили часть Франции, чтобы на месте убедиться, насколько точные сведения сообщаются о ней прусскому правительству. Они снимали планы французских крепостей, делали топографические съемки и чертежи моделей новых систем вооружения. (Сообщают просто невероятные вещи об этих разысканиях слабых и сильных сторон французской армии.) Целая туча шпионов из переодетых офицеров и статских, получавших хорошие деньги и имевших свою собственную иерархическую организацию, аккуратно сообщала Бисмарку и Роону результаты своих тщательных разведок обо всей Франции. Высшим чинам военного министерства и внутренних дел перепадали баснословные суммы за сообщение каких-нибудь подробностей, интересовавших прусскую армию. Только благодаря легионам предателей, пробравшихся в ряды французской армии, пруссаки могли так свободно маневрировать со своими войсками и в подавляющем численном превосходстве нападать на отдельные корпуса французской армии. Это тайное предательство во время кампании 1870 года мало-помалу обнаружилось, и у французского правительства нет недостатка в доказательствах подобного способа действий».

Можно ли лгать так бесстыдно и вместе с тем так грубо? Какова должна быть публика, у которой можно рассчитывать на доверие к такому лганью?

За завтраком рассказывалось, что Орлеан снова очищен нашими войсками и что баварцы с фон дер Танном находятся там лишь в числе 16 000, тогда как французов насчитывают 40 000 человек. «Нужды нет! – воскликнул Болен. – Послезавтра там будет принц Фридрих Карл, и галлов всех перекрошат!»

В этот день канцлер не закусывал с нами. Погода целый день была переменчивая: то хмурилась, то снова снег, то проясняло и показывалось солнце.

Вечером является Л. и сообщает известие, что писатель Гофф, с которым он прежде издавал вместе «Nouvelliste», отравился и завтра будут его хоронить. Он получил от коменданта приказание немедленно покинуть Версаль, так как он в своей корреспонденции с театра войны в «National-Zeitung» пишет, что в главной квартире английским корреспондентам отдают предпочтение перед немецкими; это, в сущности, было вполне верно, но только инициатива подобных отношений исходила не из rue de Provence.

Гофф – сын одного из выдающихся баварских депутатов и брат дюссельдорфского художника.

Он участвовал в «Hamburger Nachrichten» и в «Augsburger Allgemeine-Zeitung»; уже с 1864 года в его статьях начало преобладать патриотическое направление.

Герцог Баденский или его приближенные, к которым он обратился в данном случае, ответили ему, что ничего сделать для него не могут. Бедняк считал себя опозоренным и не мог пережить того, что вместе с отсылкой из армии он лишается и места корреспондента. Министр, которому сообщили об этом случае, заметил: «Это очень жалко, но он – дурак; обратился бы ко мне, я бы ему все устроил».

За чаем Гацфельд и Бисмарк-Болен высказали также свои сожаления по поводу Гоффа, а граф Сольмс хвалил его, как очень полезного для нас и благонамеренного человека. Болен по поводу этой истории с высылкой из армии сообщил нам подробности об эпизоде с достопочтенным О’Сэльваном. Канцлер, когда он в последний раз обедал у кронпринца, сидел за столом рядом с американцем и завел с ним разговор. При этом ему пришла в голову мысль, что его собеседник, носящий ирландское имя, политический шпион. Во время послеобеденного разговора с кронпринцем министр спросил его, кто рекомендовал ему американца. «Герцог Кобургский, – был ответ. – Он производит на меня впечатление шпиона и проходимца». «Вы не рассердитесь на меня, ваше королевское высочество, если я его арестую или вышлю его из армии?» – спросил министр. «Нисколько», – отвечал кронпринц, и затем Штиберу было приказано потщательнее разведать об американце. После отчета соглядатая Блюменталь передал О’Сэльвану приказание немедленно удалиться из армии и настоял на его исполнении, несмотря на то что, по уверениям жены американца, последний был нездоров. Болен, на которого в этот день почему-то напала откровенность, рассказал еще несколько анекдотов об обитателях Hôtel des Reservoirs и между прочим один о нашем министре. Мы сообщим его читателям, хотя нельзя не заподозрить, что рассказчик прибавил тут кое-что свое, или по крайней мере придал событию свою собственную окраску.

Впрочем, за что купишь, за то и продашь; граф же рассказал нам, что в Коммерси к министру явилась какая-то женщина и жаловалась на то, что арестовали мужа, который поколотил какого-то гусара. «Министр с приветливой миной на лице слушал рассказ женщины, – продолжал далее наш рассказчик, – и, когда она окончила, он так же приветливо ответил ей: «Успокойтесь, ваш муж, – при этом он очертил указательным пальцем вокруг шеи, – будет повешен в самом непродолжительном времени».

Новая империалистическая газета «Situation», несмотря на свои недостатки, оказывает также и услуги обществу. Все, что она говорит об участии в войне Гарибальди, вполне справедливо: «Присутствие Гамбетты в Туре снова возбудило там некоторые надежды. Полагают, что он вдохнет новую жизнь в организацию народной обороны.

«Однако же первый акт деятельности этого юного диктатора не производит особенно благоприятного впечатления. Этим первым актом было назначение Гарибальди командиром вольных стрелков восточной армии. Во Франции никогда серьезно не относились к Гарибальди. На него привыкли смотреть как на генерала из комической оперы, и теперь все с нетерпением спрашивают, неужели мы в самом деле пали так низко, что должны прибегать к помощи театральных героев политической сцены? Желая воодушевить народ и поднять дух его, мы вместе с тем наносим глубокое оскорбление его национальному самолюбию. Но не надобно забывать, что люди, собравшиеся управлять нами, – адвокаты – громкие речи, трескучие фразы, театральные эффекты для них первое дело. Мысль о назначении Гарибальди – один из эффектных и наиболее действительных коньков оратора в речах; в устах же правительства народной обороны это назначение должно служить символом соединения свободных народов, республиканской солидарности. Может быть, впрочем, господину Гамбетте не понравились манеры Гарибальди, и он, находя неудобным для себя его пребывание в Туре, боясь, как бы Гарибальди не сделался источником недоразумений, счел более удобным отделаться от него и спровадил его на восток. Подлежит сильному сомнению, что он сделает там что-либо путное; но люди, у которых на все есть готовые аргументы, говорят: «Имя его пользуется всеобщей известностью» – и полагают, что этим уже сказано все.

Суббота, 12-го ноября. Утро ясное. Военная музыка играла сегодня в честь канцлера. После меня позвали к нему за получением приказаний. Я собираю сведения о прошлом Клюзерэ, старого солдата революции, которому поручено организовать военные силы возникающей теперь южной лиги, и свожу счет французским пленным, попавшим в наши руки после сдачи Меца.

Уже около 14 000 человек сдалось нам в Шлетштаде, форте Мортье, Нюбризахе, Ле-Бурже, Монтро, Вердене и после разных мелких стычек. Их всех уже препроводили в Германию.

За завтраком появился недавно приехавший Вольманн. За обедом у нас присутствовал в качестве гостя доктор Лауер. Подавали, между прочим, копченых мурен, померанских гусей, изобретение Бухера, который, в свою очередь, получил их в виде дружеского подарка от Родбертуса; потом магдебургскую кислую капусту и лейпцигских жаворонков – тоже все, разумеется, гостинцы из отечества. За рыбой вызвали из-за стола министра. Он вышел через зал и через дверь, ведущую на лужайку во дворе, вернулся в столовую, сопровождаемый офицером с бородой в прусском мундире. Через столовую они прошли в зал. Утверждают, что этот офицер – великий герцог Баденский. Спустя минут десять министр опять присоединился к нам. Зашел разговор о прежнем министре Арниме-Бойценбурге. Канцлер сказал, что знал его в Аахене и характеризовал его как человека светского, любезного, но не способного ни к какой упорной и энергической деятельности. «Это гуттаперчевый мячик, – характеризовал он его, – он подпрыгнет раз, другой, третий, но с каждым разом все слабее, наконец совсем остановится. Сперва поддерживает он одно мнение, но ослабляет его собственными возражениями; против прежних возражений у него являются новые аргументы, пока наконец он не побьет самого себя вконец». Дельбрюк хвалил своего зятя, считая его человеком образованным, талантливым, но пассивным, лишенным инициативы. «Да, – подтвердил канцлер, – в нем мало перцу. Потом прибавил: – Вообще у него хорошая голова; но донесения его – сегодня одно, завтра другое, часто в один и тот же день два противоположных сообщения – на него положиться невозможно». С вопроса о недостатке честолюбия в Арниме разговор перешел на ордена и чины. При этом Абекен, большой знаток и любитель по этой части, все время молчавший с сосредоточенным видом, опустив «очи долу» и лишь изредка украдкой взглядывавший на министра, принял живое участие в общей беседе.

«Первый орден, который я получил, – рассказывал министр, – была медаль за спасение погибавших. Мне дали ее за то, что я вытащил из воды лакея. Чин превосходительства получил только в Кенигсберге в 1861 году, – продолжал он. – Во Франкфурте я был, конечно, превосходительством, но превосходительством германского союза, а не прусским. Немецкие князья решили тогда, что всякий посол бундестага должен носить титул превосходительства. Впрочем, я и не хлопотал особенно о чинах, не придавал им особенного значения – я и без того был достаточно высокопоставленным лицом».

После обеда закончил статью для Л. и приготовил другую к печати.

Воскресенье, 13-го ноября. Министр сегодня встал необыкновенно поздно и не пошел в церковь. Как кажется, он не в духе еще со вчерашнего вечера. Закончив обычные утренние занятия, я отправился в la Celle Saint-Cloud, где занимал форпост Г. с своим первым лейтенантом, на тот пункт, откуда виден Мон-Валерьян, который мы тщетно разыскивали в прошлый раз. При этом мне приходилось делать обходы и избегать просветов между деревьями, так как меня могли заметить из форта, и уже по этому направлению стреляли оттуда несколько раз.

Форт отсюда сквозь зеленую пелену леса представляет собой очень грозный вид. Среди лагеря и бивуака ружья в козлах, новые деревянные бараки, как громадные собачьи конуры, выглядывают из-за стволов деревьев, дальше белеют палатки, и повсюду непролазная грязь.

Около красивого, окруженного зеленью домика, к которому вел мостик из оконных ставней и досок для перехода через грязь, я встретил первого лейтенанта Кр., который провел меня к Г. Последний жил в квартире, о которой он пламенно мечтал еще три месяца назад, вместе с двумя офицерами, из которых младший выказал громадный талант в Шенэ, канканируя за даму, и с военным врачом. Общество жило в тоске императрицы, и я застал их в комнате направо от входа за обедом, причем мне Г. сказал, что они уже несколько недель не знают другой животной пищи, кроме баранины. Перед домом стоят в пирамидах ружья 6-й роты 46-го полка, а рядом, на выломанных дверях и ставнях, разложили солдаты свои вещи, чтобы не пачкать их в грязи. Двери, из которых сделан помост через грязь, местами позолочены. Большая зала полна солдатами польского происхождения: они лежат на соломе и курят отвратительный табак. Первый лейтенант Г. ожидал меня, стоя перед софой в комнате.

Сегодня он для себя сделал неприятное открытие.

Местность оказалась не вполне безопасной от неприятельских выстрелов. Мон-Валерьян посылает свои снаряды по направлению к Лувесьену как раз через тот холм, на котором стоит киоск Евгении; было положительным чудом, что французы не послали в него до сих пор ни одной гранаты. Пока мы сидели за бутылкой, было сделано два выстрела с форта. Встав из-за стола, Г. повел нас на обсервационный пункт аванпоста среди высоких каштановых деревьев. Отсюда проклятый «Baldrian», находившийся по ту сторону лесистого спуска, виден простым глазом до такой степени ясно, что можно сосчитать все в больших зданиях. Над Парижем стоит черное облако дыма – не пожар ли там? Нам советуют быть осторожнее. Мы должны, по возможности, прятаться за стволами деревьев, а через открытые места переходить по выкопанным ровикам. Нам сообщают, что передовые роты наши стоят внизу по опушке леса, шагов на 800 впереди нас, а за ними – вторая цепь часовых. Киоск страстно ждет начала бомбардировки и не понимает, почему она не начата до сих пор; по мнению его обитателей, тут замешивается влияние женщин. Я опасаюсь, что киоск прав.

Час спустя я отправился назад; начинало уже смеркаться, а потому мне сообщен был сегодняшний пропуск – Fressbeutel – Berlin. Вчерашний пропуск был – Erbswurst. Paris. Дурацкий казус! По дороге в деревню попался мне мушкетер, сопровождавший пленного улана. Отсюда до rue de Provence расстояние около мили, я прошел с небольшим за час.

Канцлер отведал сегодня с нами только супа и рагу, а потом, в генеральской форме, каске и орденах отправился к королевскому столу. Вечером же он хотел еще послать опровержение неверного сообщения одной южногерманской газеты о том, что граф Арним возвратился уже из своей поездки в Рим в главную квартиру.

Третьего дня я занес в памятную книжку образчик французских ругательств против нас. Сегодня в газетах встретил я ряд примеров лживости их сообщений о нынешней войне. Кто-то подвел общую цифру наших потерь в текущей войне по французским источникам и прислал в газету «Post». Просто не веришь своим глазам, читая о тех чудесах, которые натворили в рядах наших войск Шасспо и митральезы. По этим данным мы с начала войны до конца октября потеряли ни больше ни меньше как около двух миллионов солдат. Среди убитых немало знаменитостей. Принц Альбрехт, принц Карл, принц Фридрих Карл и наследный принц Прусский – все погибли уже кто от пули, кто от болезней. Тресков умер, Мольтке уже погребен. Даже принц Нассауский погиб геройской смертью за отечество, хотя он вовсе не принимал участия в кампании. Союзный канцлер погиб под пулями или под ударами сабель в тот момент, когда он пытался остановить обратившихся в бегство баварцев. Наконец, король, мучимый угрызениями совести за свою попытку перенести войну на священную почву Франции, сошел с ума. Читая эту беспутную ложь, невольно припоминаешь плохой каламбур Л., и хочется назвать «Moniteur» menteur’ом.

Понедельник, 14-го ноября. Министр не совсем здоров и вплоть до обеда никому не показывался. В 12 часов дня Бельзинг возвращается на родину через Нантейль, Нанси и Франкфурт. За обедом присутствовал граф Мальцан, рослый человек с котлетообразными бакенами и в синем мундире, иоганнист. Последний рассказывал, что в одной деревне, недалеко от нас, наши гусары натолкнулись на вольных стрелков. Баварские стрелки, находившиеся при этом, выбили вольных стрелков из домов, и гусары гнались за ними и положили при этом от 120 до 170 человек. «Ну а трое остальных где? – спросил канцлер, вероятно, не разобрав хорошенько, в чем дело. – Они не застрелены? О, это нехорошо, напрасно так церемонятся с этими разбойниками. Помню, в Сент-Аво я настаивал на исключении целого ряда случаев, за которые в прокламации об осадном положении полагалась смертная казнь. Мое предложение не прошло, говорили, что нужно удержать смертную казнь во всех упомянутых случаях в силу обычаев военного времени; я берусь набрать с полдюжины случаев, для которых совершенно излишне было устанавливать смертную казнь. Теперь же все это осталось лишь на бумаге. Кого солдаты не пристрелят или не повесят на поле сражения, тот, наверное, останется цел. Это преступление против наших же солдат». А. передавал за верное – утверждая, что слышал это от П., – будто герцог Кобургский заказал Блейбтрену большую картину, на которой он, герцог Кобургский будет изображен во время сражения при Верте в пороховом дыму, среди сражающихся, и солдаты приветствуют его как победителя. Если это правда, картину надобно будет повесить рядом с картиной Экернферда. Почему, однако ж, и не появиться такой картине? Поэтические вольности нравятся нам, отчего же не допустить вольностей в живописи? Художник не историк.

За чаем Гацфельд заявил, что его озабочивает поведение России; ему кажется, что она, пользуясь нынешней войной, обнаруживает желание уничтожить мирный договор 1856 года, а это может вызвать осложнения и затруднения. Как думает об этом министр?

По приведенным выше образчикам суждений французских газет можно бы, пожалуй, заключить, что французы потеряли всякий политический смысл и что ими руководят только страсти и ослепление. Однако же попадаются как исключения, может быть, даже довольно многочисленные лица, владеющие вполне своими пятью чувствами и находящиеся в здравом уме и твердой памяти. Письмо, опубликованное на этих днях в «Moniteur», указывает на подобные исключения. Написано оно не без претензии на риторический блеск, но содержание его полно смысла.

«Как выйти нам из той западни, в которую попала Франция? Громадная страна раздроблена и разбита, обессилена внешним врагом и еще более внутренними раздорами, нация без правительства, без верховной власти; нет ни центрального управления, ни лица, способного заместить его – таково наше положение! Может ли так идти дальше? Разумеется, нет. Но где выход? Вот вопрос, который предлагают все благоразумные люди, вопрос, который слышится со всех сторон; но на него, как кажется, ни у кого нет ответа. А между тем найти его нужно, и нужно найти его скоро, и ответ должен быть решительный.

Обращаясь к вопросу о том, что осталось еще целым после громадного крушения, чей авторитет еще не поколеблен, – мы находим одно, одно-единственное учреждение, за которое нация может схватиться, как за последний якорь спасения, – это генеральные советы. Около этих представителей власти только и может еще группироваться страна в отчаянном положении; так как в настоящее время они одни только представляют собой выражение воли нации. Генеральные советы по существу своему, по своей опытности и высокому уважению к их сочленам, по своему знанию потребностей, интересов и образа мыслей населения каждого из своих департаментов, из среды которого избираются члены генеральных советов и среди которого они живут, они одни только могут оказать неоспоримое нравственное влияние на своих доверителей.

Какую же роль должны играть генеральные советы при нынешних обстоятельствах? Роль эта определяется, очевидно, самим положением вещей. Пусть соберутся они, каждый в своем департаменте, вместе с депутатами, избранными во время последних выборов. Пусть постараются они всеми возможными мерами как в свободных, так и в занятых немецкими войсками департаментах, завести взаимные сношения, чтобы прийти к общему решению. Пусть они решительным и разумным заявлением о своей деятельности постараются привлечь на свою сторону все здоровые и разумные силы нации. (Что, конечно, как и соглашение во взглядах и планах такой массы отдельных учреждений, потребует немалого труда и времени.) Пусть организуется всенародное голосование и нация выразит свою волю. Нация, к самодержавному голосу которой обращалось правительство, три раза торжественным голосованием признавала его власть над собою. Ей одной принадлежит право высказаться насчет своих прежних решений и избрать новое правительство, если она найдет это нужным. Кто осмелится оспаривать ее права? Кто отважится без утверждения нации принимать меры и действовать от имени страны и без ее полномочия решать ее судьбу?

Я знаю, что мне могут возразить. Я знаю, какими трудностями и опасностями обставлено выполнение грандиозного проекта обращения генеральных советов к нации. Но несмотря на это, оно должно быть приведено в исполнение, потому что другого исхода нет. Я убежден, кроме того, что в департаментах, занятых немецкими войсками, голосование будет выполнено полнее и свободнее, чем где-либо, – это очень печальная истина, но нужно высказать ее, потому что это истина.

Дело в том, что сами немцы не менее нашего заинтересованы в скором заключении прочного окончательного мира; и одно уже присутствие немцев в состоянии будет удержать агитаторов от попыток к насилованию и искажению народной воли. Но в других департаментах? Что будет в тех частях Франции, где теперь выступают на первый план элементы анархии и общественного брожения?

. . . . . .

Вечером читали письма, захваченные на аэростате, и между ними одно от 3-го ноября, служащее выражением мыслей человека с общественным положением о состоянии дел в Париже, годное для напечатания в «Moniteur» или какой-нибудь другой газете. Вот оно, без адреса и подписи в немецком переводе.

«Любезный Жозеф!

Надеюсь, что тебе аккуратно доставлены мои последние письма. В одном из них сообщил я тебе о своих опасениях, которые с тех пор успели уже осуществиться; в другом извещал я тебя о моем возвращении в Париж, откуда я удалился было при первых известиях о предстоящем обложении столицы; в третьем я тебе сообщаю, что никогда мы не были менее свободны, чем теперь среди дружин свободного войска, когда невозможно выйти из дому, не подвергаясь опасности быть принятым за шпиона, когда, наконец, люди из простого народа считают теперь себя вправе оскорблять каждого из граждан под тем предлогом, что нынче все равны. Теперь я намерен говорить обо мне лично и об осаде, хотя об ней ты, вероятно, знаешь не менее моего.

Звание национального гвардейца, в котором я теперь состою, далеко не из самых приятных. Часто случается мне в течение двадцати семи часов подряд отправлять караульную службу в черте укреплений; при этом приходится ночью с ружьем в руках прогуливаться взад и вперед по бастиону. Это очень скучно, а в дождливую погоду просто невыносимо: тем более что, вернувшись в будку, приходится ложиться спать на соломе, кишащей разными гадами, и иметь своими ночлежными товарищами мелких лавочников, содержателей харчевен, лакеев и т. д.

Мое имя и мое положение в обществе нисколько не защищают меня от неприятностей; наоборот – это вредит мне, вызывая зависть и нерасположение, которых никто не дает себе труда скрывать. Если, кроме того, в карауле окажется где-нибудь неудобное место, угол, где солома особенно грязна или где протекает крыша – я уверен заранее, что оно достанется мне: мне никто не желает делать каких-либо облегчений. Несмотря на это, благодаря сознанию своего долга я выше всех этих неприятностей. Но всего более противна мне караульная служба около пороховых мельниц. Мне кажется, это должно бы лежать на обязанности новых полицейских, но они предпочитают ничего не делать из боязни нарушить блаженное спокойствие граждан.

Недавно в шесть часов утра по страшному холоду отправился я в Венсенский полигон упражняться в стрельбе, а на другой день в пять часов утра надобно было быть уже в мэрии, где моего дворника выбирали в капралы. Наконец 29-го октября в течение 27-ми часов были мы на посту в цирке императрицы, который превращен теперь в капсюльную фабрику. Я думал, что после всего этого наконец мне удастся отдохнуть, как вдруг вечером 31-го октября раздался набат, мне пришлось надеть свой мундир и бежать в Hôtel de Ville. Здесь мы пробыли с 10 часов вечера до 5 часов утра. Мне пришлось стоять напротив той знаменитой двери, шагах в 15 от нее, в которую пытались ворваться мобили. Удайся им это, непременно завязалась бы битва и я, вероятно, был бы убит при первом ружейном залпе. К счастью, удалось проникнуть в Hôtel de Ville через подземный ход, и мы этой же дорогой вышли оттуда; при этом нам пустили вдогонку несколько пуль, но никого ими не задели. Наш 4-й батальон был все время в действии; им командует твой товарищ М. Я счастлив, что содействовал успеху этого дня, который со временем будет знаменит в истории.

Вечером часов в пять на другой день вышел я на площадь Hôtel de Ville подышать чистым воздухом. Там среди довольно густой толпы стоял какой-то свирепый крикун, который указывал рукою на Notre Dame de Paris и возбуждал народ против духовенства. «Там наш враг, – говорил он, – враги не пруссаки, а церковь, попы и иезуиты, развращающие и отупляющие наше молодое поколение! Надобно разрушить собор и вымостить им улицы». Сегодня все спокойно благодаря солдатам и артиллерии (мобилям и национальным гвардейцам). Они занимают всю линию Елисейских полей и Тюильри.

Какая война, дорогой Жозеф! В истории нет ей подобной. Цезарь для покорения Галлии в варварские времена должен был воевать в течение семи лет. Мы же разбиты и уничтожены в три месяца.

Для императорской фамилии здесь, кажется, все кончено навсегда. Одной партией меньше – быть может, это к нашему же благу.

До сих пор мне еще не приходилось пробовать лошадиного мяса, но говядина у нас страшно жесткая; буйволовое мясо из ботанического сада, которое мне доставили недавно, еще хуже. Здесь я одинок совершенно, что наводит невольно на грустные мысли; но благодаря музыке и чтению, чем я очень усердно занимаюсь, мне еще не приходилось скучать.

Если наступит перемирие и у тебя явится возможность писать ко мне – пиши непременно, мне очень важно знать твое мнение обо всем происходящем.

Я бы хотел произвести тебя в чин французского дипломата, если б это звание не стало теперь посмешищем».

Я дошел до самой средины войны и моих воспоминаний относительно этой эпохи, содержащихся в моем дневнике, – мне кажется, теперь будет уместно представить характеристику тех лиц из свиты канцлера, которые мне и тогда, и после казались наиболее заслуживающими внимания. Я скажу еще два слова в дополнение к предыдущему о том лице, которое, по моему разумению, занимает второе место после канцлера, и этим закончу первую часть моего повествования. Более или менее подробные характеристики остальных лиц я представлю впоследствии.

Глава XI

Лотар Бухер и тайный советник Абекен

Редко случается, чтобы на людей, которые по политическим причинам вынуждены покинуть свою родину и место своей деятельности, долгое пребывание в чужих краях оказывало благоприятное влияние. Только особенно хорошие натуры и на чужбине сохраняют свои отличные качества, развивают и очищают их и устраняют иллюзию, которая по тем или другим причинам в пережитые ими дни овладевала ими и направляла их деятельность на ложные дороги. Обыкновенно беглец – я сужу по личным наблюдениям, собранным мною в Соединенных Штатах и в Швейцарии, – по-видимому, очень скоро утрачивает чувство, связывающее его с жизнью родной стороны, и, таким образом, пословица: «Tempora mutantur, et nos mutamur in illis» оправдывается в отношении его только в своей первой половине. Не заботясь о времени, изменяющем все, почти или вовсе чуждый пониманию выступающих вновь из глубины жизни сил, потребностей и стремлений, он хранит в себе образ, запечатленный в нем его прошлой жизнью в то время, когда он переступал через границу. Ожесточенный неудавшимися попытками произвести изменение в порядке вещей в смысле своих убеждений, с досадой в душе, погруженный в свой «принцип» и выведенные из него догмы, он, не имея уже более возможности действовать на родине, ограничивается критикой, которая знает все лучше, хотя в действительности она не знает более ничего порядочного. Некоторые погибают, таким образом, в духовном одиночестве в мире иллюзий. Большинство примыкает к партиям, членов которых постигла приблизительно такая же участь, как и его, оно культивирует вместе с ними принесенные с собою из дому фразы и предается вместе с ними бессильным заговорам. Вследствие этого многие становятся вполне и навсегда неспособными к правильному и плодотворному политическому мышлению и действию. Некоторые гибнут в непроверяемой критической идеологии и фантастичности, другие забывают свою родину и присоединяются к новому народу, который в их глазах далеко превосходит их соотечественников, некоторые опять, хотя по миновании необходимости жить в изгнании возвращаются на родину, но они смотрят на жизнь, которая между тем успела здесь сложиться известным образом, глазами сонной белки, ничего не понимают и потому не могут радоваться тому, что жизнь изменилась и стала лучше помимо боготворимого ими идеала.

Однако же, как сказано, бывают и исключения, и с ними-то происходят иногда потом на родине замечательные вещи. Они, кроме горячего сердца, приносят с собою вполне ясный и острый ум, хороший запас знания, желание увеличить его и самостоятельный, не расплывшийся в политической стадности характер, и все это служит им теперь на пользу. Невольный досуг дает им возможность обсудить прошлое, испытать чужую страну, сравнить ее со своим отечеством, познать недостатки и преимущества того и другого и, таким образом, ведет их к постепенно совершенствующемуся уяснению суждений в разных направлениях.

. . . . . .

онемечена. В равнину они сами вызвали немецких сельских хозяев из нижней Саксонии и просили их привезти с собою немецкий тяжелый плуг, для того чтобы туземец узнал, что такое пахание. Кеслин, подобно всем этим прививным городам, лежит у изгиба реки и на западном ее берегу; таким образом, река образует естественный ров, ограду против угрожающих с востока неприятелей; но и без того восточная сторона особенно хорошо защищена, так как племена, жившие дальше по направлению к Азии, составляли неприятное соседство». Город построен кругообразно. В центре его находится рынок, посредине которого стоит ратуша. От рынка идут широкие улицы, соединенные между собою узкими переулками. «Дома обращены на улицу своей узкой стороною, остроконечным шпицом и смотрят ночью, как ряд ландскнехтов с плотно прижатыми друг к другу плечами».

Кто умеет читать между строк, тот найдет здесь кое-что такое, что может привести к заключению о политических взглядах, которых держался Бухер в то время, когда он сочинял эту «сказку».

Рано, по-видимому, у нашего мальчика зашевелилась способность к наблюдению вещей и к размышлению о них. Равным образом и фантазия, должно быть, скоро проснулась у него и начала действовать с жаром. Особенное впечатление произвел на него рассказ Кампе о завоевании Перу – Писарро, который он получил когда-то в виде рождественского подарка. Меньше удовольствия, по-видимому, он находил в Робинсоне того же автора. Ту книгу он берег еще в 1861 году в виде воспоминания о неопределенных чувствах детства. «Только близким друзьям показывалась она, и им обыкновенно приходилось выслушивать следующие замечания: длинный ряд томов, к которым относится и этот, повествует о действиях и приключениях испанцев, португальцев, англичан, французов и русских. Только первый посвящен немцу, Робинзону Крузо, и что делает это дитя в Гамбурге? Ему, конечно, присуща страсть к странствованию, которая привела германцев в Европу и которая все еще продолжает жить в них там, где они живут у великой воды. Но ему приходится убегать тайно, так как мать внушала ему: «Оставайся на родине и живи честно»; и отец говаривал ему: «Если ты хочешь идти в чужие края, то тебе надо прежде очень-очень много учиться». И что он поделывает там? Он не завоевывает страны, не основывает города, не приобретает богатства. Он как трус убегает от следов дикарей, заключает дружбу, которая сильно напоминает Жан-Жака Руссо, натыкается на глыбу золота, теряет ее по дороге на родину и для себя и для своего отечества не приносит ничего более, кроме детской сказки. Он живет, кажется, в Гамбурге, в качестве содержателя меблированных комнат и ходит каждый вечер в кабачок».

Перейдем от Писарро и Робинзона к настоящему предмету нашего рассмотрения и поспешим заключить период его отрочества. Из того, что давала школа, ничто не доставалось так легко, как математика и естествознание. В свободные часы он что-то вырезывал и точил, если не бегал по лесу. Но когда наконец родители находили своевременным спросить его, кем он хочет быть, то он сперва хотел быть моряком, а потом, когда мать воспротивилась тому, он пожелал быть архитектором. И на это родители не согласились. Решено было, чтоб он занимался науками, и так как теперь ему пришлось избрать какой-нибудь из четырех факультетов, то он высказался в пользу юриспруденции, «которая дает возможность быть референдарием, танцующим со всеми хорошенькими девицами, а потом советником юстиции, директором ресурсов, кавалером ордена Красного орла, охотником за волками и вообще великим человеком».

Бухер окончил гимназию во время самых сильных преследований буршества. Многие из прежних его сотоварищей были замешаны; один принимал участие в франкфуртском покушении. В маленьких университетских городах эта непопулярная связь все еще не была вполне искоренена, так что нашему новичку приходилось против своего желания поступить в берлинский университет. Он явился туда среди спора, возникшего тогда между исторической и философской школами юристов, Савиньи и Ганса. Если я не ошибаюсь, он примкнул сперва к философской и старательно изучал своего Гегеля. Потом он потерял охоту к философии и забросил ее на долгое время ради юриспруденции, которую ему нужно было серьезно изучить и впоследствии применять на практике. С 1838 года он занимался в высшем земском суде в Кеслине, а спустя пять лет он был заседателем в земском и городском судах в Штолпе. Тут он заведовал одновременно несколькими патримониальными судами, что дало ему возможность ознакомиться с положением провинции.

После некоторого времени служба в Штолпе начала его тяготить, так как тогда судья бывал обременяем множеством дел неюридического характера. Для того чтобы приобрести и другие познания, он, подобно многим хорошим и в своем роде умным людям того времени, изучал Роттэка и Велькера, воззрения которых на историю и политику он усваивал со свойственной основательностью и энергией и превратил их в плоть и кровь. Он только что кончил эту работу, когда наступили берлинские мартовские дни, и вскоре после этого состоялось прусское национальное собрание.

Бухеру дано избирателями Штолпа 1848 г. поручение в помянутое собрание, а в следующие годы этот же город отправил его в качестве своего представителя в образовавшийся между тем парламент. До 1840 года в Пруссии не было никакой публичной жизни; новый делегат из западной Померании был юрист главным образом с частноправовым образованием; ему недоставало опытности в делах государственных. Если мы прибавим к этому еще влияние воззрений Роттэка и Велькера на дела политические и исторические и припомним, что Бухер был молодой человек энергического ума и воли, то мы не только не будем удивляться, но найдем это вполне естественным, почти необходимым, что он примкнул в палате к радикалам, – конечно, не к тем, которые заняли там свои места ради прекрасной формы, а равно и не к тем, которым нравились патетические фразы.

«Я никогда не слыхал, – так говорится в одном отрывке из записок генерала Брандта, – чтобы кто-нибудь говорил талантливее и сдержаннее, чем Бухер в этом случае» – именно при обсуждениях комиссии, имевшей целью выразить свое мнение о так называемых актах Хабеас-корпус, любимом детище Вальдека. «Его белокурые волосы, его бесстрастность живо напоминали мне виденные мною изображения св. Юстина. Бухер был беспощадным разрушителем всего существующего, всех сословий и государств, один из последовательнейших членов национального собрания, готовый решиться на каждый шаг, который ему покажется ведущим к его цели: честности в принципах и братской любви в учреждениях. Не зная общества, погруженный в бесплодные юридические отвлеченности, он был вполне убежден в том, что спасение мира может произойти только от неожиданного, энергического и мощного сокрушения всего существующего. Он способствовал организации открытого сопротивления и распространял главным образом ту мысль – эта мысль принадлежала в особенности ему, – чтобы подзадорить честолюбивую и неугомонную Францию в национальном собрании к образованию диктатуры. Ироническое презрение, с которым он относился к существующей власти, с которым он открыто выражал свою ненависть к старому государственному строю, и его догмат о суверенитете народа, радикальными причудами которого он опьянял этот народ и с тем вместе развивал свои способности для роли демагога – все это при более продолжительном существовании дало бы ему возможность превзойти всех своих приверженцев в его строго логических стремлениях».

Какие воззрения Бухер высказывал в национальном собрании и как он уже тогда намеревался сложить с себя звание юриста в делах политических, это может показать одно место из его речи, в которой он защищал предложение Штейна. Дело в том, что 9-го августа 1848 г. Штейн внес предложение, которое потом было передано комиссии и принято наконец в несколько смягченной форме. Это предложение имело цель потребовать от военного министерства, чтобы оно предостерегло офицеров армии от реакционных стремлений и посоветовало бы им оказать искреннее содействие при осуществлении конституционного законоположения. Министр дал уклончивый ответ, и вот 4 сентября Бухер защищал означенное предложение против Ганземанна и ораторов правой. Обращаясь к тем, которые оспаривали законное право национального собрания в этом деле, так как избирательный закон от 8 апреля предоставляет ему только право согласовать конституцию с короной, он заметил, что подобное понимание он должен отметить как очень наивное. «Всемирная история, – продолжал он, – вряд ли остановится перед пределами, поставленными избирательным законом. Новое время требует совсем не таких оснований, как страницы сборника законов. Я сам принадлежу к сословию юристов и симпатизирую ему, но я уже не раз имел повод сожалеть о том, что из нас здесь так много представителей. Мы приносим с собою лишь слишком непродуманную точку зрения судьи, мы прилагаем только слишком ограниченную мерку судьи к громадным вопросам, которые, хотя и не решаются нами сразу, но разрешению которых в будущем мы тем не менее способствуем. Мы не можем, мы не смеем поступать так, как судья, который после какого-то совестливого испытания выводит свой приговор из наличных, неприкосновенных для него законов, – напротив, мы должны познать нужды умом государственного человека, мы должны уразуметь наше призвание, которое, быть может, и беспримерно, именно призвание – вызвать путем мирного законодательства последствия не успевшей состояться революции. Если мы будем стоять твердо на том, мы тогда легко узнаем: объем наших прав или, лучше сказать, наших обязанностей. Поскольку речь идет о наших правах. Но нам нужно, наконец, поговорить хоть раз и о наших обязанностях относительно народа, который истекает кровью из тысячи ран». Оратор перечислил недостатки и вред государства, оставленного старым правительством, и спросил: может ли при этом быть речь о каком-то боязливом отыскивании формы помощи? Старые органы правительства во многих случаях не могли изобразить министерству верной картины о положении вещей, но это может сделать собрание, которое и представляет настоящий народ. Министр-президент пытался было доказать, что взгляды правительства и большинства национального собрания приводят, собственно, к одному; но подобная задача ему не по силам. 9-го августа состоялось определение; оно спустя два дня препровождено было в министерство. Последнее не сочло нужным ответить на него. Если б оно по крайней мере высказало свои сомнения, и заявило бы о том, что оно не согласно на резкую форму требуемого от него постановления, и побудило бы собрание обсудить дело еще раз и смягчить форму определения, тогда положение дела было бы совсем другое, более счастливое для собрания и страны. Но ничего этого не было сделано. Национальное собрание обязано было обратить внимание министерства на то, что оно не оценивает правильно положения и потребностей минуты, и так как оно не последовало этому совету, то от собрания должно исходить предложение исполнить определение; ибо учредительное собрание, пока в нем нет исполнительного комитета, не имеет другого органа, кроме министерства. Что касается содержания определения, то об изменении его могла бы быть речь лишь в том случае, если бы теперь изменились те обстоятельства, которые продиктовали его четыре недели назад, – но такой перемены не случилось. Министр финансов будто сказал, что не следует обращать внимание на политическое настроение офицеров, так как армия представляет собою повинующуюся силу. Но именно потому не может быть терпимо, чтобы отдельные начальники армии открыто преследовали бы тенденции, противные господствующей системе и имеющие цель низвергнуть ее. Указывая на опасность, поставленную на вид министром финансов, оратор заключил: «Я признаю, конечно, всю трудность минуты; но я знаю одно – и об этом я заявляю вместе и от имени моих друзей – мы, верные нашим убеждениям, идем прямым путем и не страшимся и того, что г. министр дал нам сегодня почувствовать, ибо мы знаем, что ответственность, ужасно тяжелая ответственность, не падает на наши головы».

В палате депутатов Бухер главным образом был занят составлением организационных законов. Он играл важную роль в качестве докладчика предложения Вальдека, имевшего целью побудить министерство к снятию осадного положения в Берлине, объявленного 12 ноября 1848 года – предложения, которое, когда оно было принято, имело своим последствием распущение палаты депутатов. Бухеру нетрудно было доказать незаконность осадного положения. Ибо не могло быть и сомнения в том, что оправдания к его объявлению нельзя было вывести из статьи 110 – конституции, вошедшей в силу только спустя три недели, тем более еще и потому, что эта статья касалась только отмены известных основных прав в случае войны или восстания. Но 12-го ноября в Берлине не было ни войны, ни восстания, и к тому же министерство не только отменило основные права, но и учредило для граждан военные суды, о которых статья 110 ничего не упоминала и о которых, как могущих быть допущенными в подобных случаях, и более давние законы не содержали никакого определения.

Следствием вызванного этим путем постановления было распущение палаты депутатов, за которым 4-го февраля 1850 года последовал так называемый процесс по поводу отказа от уплаты налогов, который закончился только 21-го. Министерство Бранденбург-Мантейфеля приказало возбудить обвинение в покушении на восстание против с лишком сорока членов национального собрания, которые распространяли постановление, состоявшееся 15-го ноября 1848 года и гласившее, что правительство не вправе распоряжаться государственными суммами и взимать налоги, пока народное представительство не будет иметь возможности продолжать без помехи свои обсуждения в Берлине, – и которые распространяли прокламацию от 18-го ноября, назначавшуюся для того, чтобы означенное постановление было принято страной к руководству.

Процесс представлял собою дело кабинетной юстиции. Что уголовный суд в Берлине не был компетентен, это ясно как божий день, так как председатель не мог иначе выйти из такого положения, как только тем, что он запретил подсудимым и их защитникам жаловаться на неподсудность. Особенная ненависть к Бухеру в высших сферах, обнаружившаяся при этом процессе, имела свое основание в только что упомянутом сообщении о незаконности объявленного для Берлина осадного положения. Судебное разбирательство кончилось освобождением большинства подсудимых. Зато Бухер, бургомистр Плате из Лэбы, мельник Кабус из Швадемюля и домовладелец Нештиль из Пейскречама были признаны виновными, причем Бухер и Плате приговорены к пятнадцатимесячному тюремному заключению и сопровождающему его обыкновенно лишению национальной кокарды, удалению от должности и проч.

Этот приговор побудил Бухера отправиться за границу и, наконец, в Лондон. Он, должно быть, хорошо понял, что по отбытии пятнадцатимесячного заключения в крепости его не преминули бы выслать административным порядком. В Лондоне он жил первое время, посвящая себя преимущественно политико-экономическим и политическим наукам, наблюдению положения дел Англии и ее особенностей, а также рассмотрению и анализу парламентских особенностей и характерных черт Англии – занятию, при котором он в делах и людях, во многих местах высоко прославленных и возбуждающих в Германии удивление, встретил лицемерие, испорченность и обман, которые возбудили в нем навсегда гнев, отвращение и презрение. Из лиц, с которыми он тут познакомился, известен Уркгарт; с ним он разошелся впоследствии. Только в последние годы своего пребывания в Лондоне он познакомился благодаря английским общественным связям с другими именитыми политическими эмигрантами, как Маццини, Ледрю Роллен и Герцен. Эти последние способствовали его дальнейшему просвещению в делах политики, т. е. он узнал, как все эти господа при помощи принципа национальности хотели вырезывать полосы из шкуры честного и верного своим принципам немецкого медведя или, выражаясь яснее, подумывали ради своего принципа национальности оторвать кусок Германии, например, Прирейнскую границу, сплошную возвышенность Альп или Польшу в пределах 1772 года. И либеральные немецкие газеты из глубокого уважения к «принципу», т. е. к самой этой вокабуле сильно занимались тем, как бы им устроить химически чистую Германию. Так, например, «Volks-Zeitung» требовала, чтобы «выдана» была Познань, конечно, не обозначая, кому именно из имеющих право на это. Против такого нелепого бесправия зашевелились в Бухере здравый смысл и патриотическая жилка, которая никогда не переставала биться в нем.

Во время своего пребывания в Англии Бухер сотрудничал в разных немецких газетах. Он писал в течение многих лет в «National-Zeitung» за подписью знаком □ богатые содержанием известия и богатые мыслями политические соображения, которые своим глубоким и уклоняющимся от обыкновенной рутины воззрением на вещи возбуждали всеобщее внимание. Он доставил, между прочим, прекрасное описание первой всемирной выставки в Лондоне, сообщения об устройстве домов и о нравах, о вентиляции, о турецких банях, виденных им в путешествии в Константинополь, и о других практических вещах. Но совершенно особые услуги он оказал либеральным немецким политикам своими письмами об английском парламентаризме. Ими он положил конец предубеждению, что немецкие народные представительства во всех отношениях должны быть созданы и обставлены по образцу британских, и вместе с тем убедительно доказал, что конституционный строй и обычаи никоим образом не могут быть везде одни и те же, но что они должны быть приспособлены к характеру, историческому развитию и средствам страны и народа, существующих в данное время. Далее вполне достойным благодарности следствием этих писем о парламенте явилось сознание, сделавшееся с тех пор почти общераспространенным, что английская политика с внешней стороны имеет чисто торговый характер, чуждый великих исторических точек зрения, а равно и каких бы то ни было идеальных побуждений и целей. Наконец, эти письма бросили свет на Пальмерстона, Гладстона, на «doctor’a super naturalis», на Кобдена и на все лицемерное, эгоистическое апостольство английских фритредеров, обнаруживших как при освещении электрическим светом всю свою наготу. Это было такое изобличение, какое до сих пор едва ли случалось где-либо.

Эти и некоторые другие работы блестящего пера Бухера иногда не вполне согласовались с направлением той газеты, в которой они появлялись, а также и в отношении Евангелия манчестерцев, которые распоряжались там по своему произволу, а равно и в отношении решения немецкого вопроса, корреспондент высказывал решительно еретические суждения.

Утомленный, надо полагать, и пресыщенный писанием в газеты, Бухер около 1860 года стал подумывать об основной перемене своих обстоятельств. Как указывает статья под заглавием «Nur ein Märchen», я имею основание считать достоверным, что он хотел основать себе новую родину в тропической Америке под пальмами и мангровыми деревьями и – сделаться кофейным плантатором. Эта фантазия с практическим, а может быть, даже и непрактическим пошибом, по-видимому, скоро исчезла – и слава Богу, как это мы позволим себе прибавить, – конечно, с его позволения. Еще менее, чем в Англии, место его было среди полудиких туземцев Коста-Рики и Венесуэлы. Ему нужно было возвратиться назад в Германию, и амнистия 1860 г. открыла ему границу к возвращению на родину.

Очутившись снова в Берлине, Бухер возобновил свою дружбу с Родбертусом и познакомился с Лассалем, которого потом с своей стороны познакомил с первым социалистическим агитатором, о котором нам известно, что он был совершенно в ином роде, чем его преемники Либкнехт и Мост, что он был хороший патриот, человек с громадными способностями, очень выдающийся ученый, но и вместе с тем личность, исполненная самого жгучего беспощадного честолюбия, – стоял тогда на поворотной точке жизни. Партия прогресса отказалась от него и отклонила от себя его старания – побудить ее к более последовательной и более энергичной оппозиции. Он подумывал оттеснить ее в сторону через посредство партии рабочих, вождем которой он хотел сделаться, и для этой цели он ревностно добивался соглашения с Родбертусом, который, конечно, чувствовал все обаяние этой гениальной натуры. Но хотя он, подобно Лассалю, считал неоспоримым непреложный закон о заработной плате, тем не менее выразил, что не может согласиться на политическую агитацию, цели которой лишены экономического основания. В это время лейпцигский рабочий союз обратился к Лассалю, Родбертусу и Бухеру с просьбой о совете относительно средств, как бы улучшить положение рабочих классов, которое предполагали обсуждать на предстоящем конгрессе рабочих. Лассаль на основании своего непреложного закона о заработной плате ответил, что улучшение может быть достигнуто не посредством рекомендуемой Шульце-Деличем самопомощи, а только посредством государственного кредита с целью учреждения обществ производителей, для достижения которого рабочие должны организовать из себя политическую партию. Родбертус не советовал последней меры. Бухер писал: «Я не теряю времени, чтобы высказать мое убеждение, что учение манчестерской школы, будто государство должно заботиться лишь о личной безопасности, представляя все прочее его собственному течению, не может устоять перед наукой, перед историей и перед практикой». Он, очевидно, не питает доверия к практическим предложениям Лассаля, которые, впрочем, и этому последнему, как это видно из обнародованной теперь переписки его с Родбертусом, так мало пришлись по сердцу, что он с радостью выразил готовность «оставить» эти средства, как только Родбертус придумает другое. Что касается Бухера, то он, сколько мне известно, еще и теперь держится того же отрицательного взгляда, и я могу лишь выразить ему по этому поводу мое согласие.

Далее Бухер застал в