Book: «Крестоносцы» войны



«Крестоносцы» войны
«Крестоносцы» войны

Стефан Гейм.

«Крестоносцы» войны.

Роман

КНИГА ПЕРВАЯ.

СОРОК ВОСЕМЬ ЗАЛПОВ ИЗ СОРОКА ВОСЬМИ ОРУДИЙ

1

Трава — густая, мягкая, сочная трава. Если растянуться на ней во весь рост, она смыкается над тобой, и тебя не видно. Она колышется на ветру, дующем с Ла-Манша, с береговых укреплений, где еще видны следы десанта — снаряжение, брошенное в бою, разбитые немецкие орудия, исковерканные остовы танков. Минутами Бингу казалось, что ветер все еще доносит тяжелый, приторный запах тления. Но этого не может быть: трупы похоронены на участках «Омаха» и «Юта». Он сам видел, как немецкие военнопленные рыли могилы; и теперь эти могилы были наполнены трупами и песком, и ветер, ласкающий траву вокруг них, пролетал над крестами, выросшими среди холмов.

Он повернул голову. Сквозь высокую густую траву ему виден был замок — Шато Валер, его круглая башня, ветхая кровля, узкие, подслеповатые окна. Из-под навеса возле ручья, стекающего в ров, который темно-зеленой лентой опоясывал замок, доносился непрерывный приглушенный стук: дочери арендатора — крепкие, широкобедрые и краснощекие, обе на одно лицо, так что трудно было различить, которая Манон, а которая Полина, — колотили выстиранное белье — рубахи, штаны, куртки, трусы и носки всего отдела.

Хороший день для стирки, подумал Бинг. Скоро Манон и Полина выйдут из-под навеса и начнут развешивать белье. Он подложил руки под голову и посмотрел на безоблачное небо. Здешнее небо не такое глубокое, как в Англии, где он побывал перед вторжением. Здешнее небо другое — континентальное, к которому он привык с детства. Ни единого облачка не видно. Высоко-высоко, будто крохотное насекомое, ползет с тоненьким жужжанием самолет-разведчик. Только он один нарушает мир и тишину.

Девушки вышли из-под навеса, держа в руках вороха мокрого белья. Бинг встал и не спеша направился к ним.

— Bonjour, mes petites[1], — сказал он.

— Bonjour, m'sieur le sergent[2], — сказала Манон, и обе засмеялись.

— Когда мое белье будет готово? И рубашки будьте добры выгладить. Не забудете?

— А шоколад у вас найдется для нас? — спросила Полина, зажмурившись, словно уже чувствуя на языке сладкий вкус шоколада.

— Увидим, увидим. Вы и так не худенькие.

— Завтра к вечеру все будет готово, — сказала Манон. — На солнце быстро сохнет. Но спешить некуда. Отправки не будет.

— Какие вы умные, — сказал Бинг. — Откуда вы знаете?

Сестры опять засмеялись.

— Капитан Люмис велел двум солдатам перенести кровать графини в свою комнату. А эта кровать с пологом, такой большой, зеленый полог. И пылищи в нем! Вы бы слышали, как солдаты чихали и чертыхались! А майор Уиллоуби велел зарезать к завтрему двух гусей, и он послал сержанта Дондоло в Изиньи за сыром.

— Уж этот Дондоло! — подхватила Полина. — Умеет жить! Меняет ваши сигареты на кальвадос, а потом продает кальвадос солдатам. Этот разбогатеет, не беспокойтесь.

Бинг засмеялся:

— А я, как, по-вашему, разбогатею?

Полина и Манон внимательно посмотрели на него. Потом Манон сказала:

— Вы? Вы слишком серьезный. Вы всегда думаете.

Он не ответил. Девушки принялись развешивать белье.

Подъемный мост замка не поднимался уже сотни лет. Петли и цепи заржавели, древние доски настила стонали под тяжелыми американскими грузовиками, въезжающими во двор Шато Валер.

Лейтенант Дэвид Иетс стоял на мосту, прислонившись спиной к перилам, и с раздражением ковырял носком башмака мелкие щепки, покрывающие настил. Сверху солнце палило вовсю; голова его под раскаленной каской казалась ему куском теста, посаженного в печь, которое сейчас начнет подыматься на дрожжах. Вторая — отраженная — волна зноя катилась на него снизу из замкового рва вместе со зловонием гниющих водорослей.

Иетс вытер струйку пота, стекающую по шее за воротник. Чувствовал он себя отвратительно: весь липкий, грязный. К тому же он никак не мог решить, что ему делать. С одной стороны, хотелось уйти в полутемные сводчатые покои замка, сбегать к колодцу умыть лицо и руки; с другой — никак нельзя было уйти с этого проклятого моста; чего доброго прозеваешь Бинга и выйдет задержка с выполнением полученного задания. Все равно как, бывало, дома: стоишь на углу и поджидаешь такси. Ни единого. А если и пройдет машина, то занятая. Но стоит только повернуться, решив идти пешком или сесть в трамвай, — она тут как тут, и кто-то уже перехватил ее.

Где это Бинг пропадает?

— Абрамеску! — громко крикнул Иетс.

Низенький капрал в широченной каске, который прохаживался в тени замка, остановился. Словно черепаха, которая на своем медлительном пути столкнулась с непреодолимым препятствием. Потом капрал разглядел Иетса и, быстро перебирая короткими ногами, пересек двор и взошел на мост.

— Подтяните штаны! — устало сказал Иетс, — Постарайтесь хоть немного походить на солдата.

Абрамеску огорчился: он старался походить на солдата с той самой минуты, как вступил в армию, и ему казалось, что он достиг некоторых успехов. Особенно обидно было услышать упрек из уст Иетса, потому что лейтенант ему нравился и к тому же весьма редко заботился о том, похож ты на солдата или нет.

— Чем же я виноват, — запротестовал он, — если правительство выдает мне штаны не впору?

Иетс подавил улыбку.

— Правительство тут не при чем, виновато ваше брюшко.

Абрамеску, опустив бледно-голубые глаза под веснушчатыми веками, покосился на свой живот. Штаны у него сползли, куртка расстегнулась. Потом, словно сравнивая себя с лейтенантом, он взглянул на подтянутую фигуру Иетса, который даже в прилипшей к телу потной рубашке сохранял некоторое благообразие.

— Вы же знаете, — сказал Иетс, — если вы попадетесь на глаза капитану Люмису, вам влетит. А теперь ступайте, найдите мне Бинга. И скажите ему, чтобы поторапливался. Нет, — добавил он, прочитав вопрос на лице капрала, — я понятия не имею, где он. Проявите инициативу! Разыщите его!

— Слушаю, сэр.

Иетс посмотрел вслед Абрамеску — тот рысцой трусил по мосту, приклад винтовки бил его по толстеньким икрам. Хороший работник Абрамеску, незаменимый. Может стенографировать по-немецки и по-английски. Но иногда он раздражает.

А что меня не раздражает? — спросил себя Иетс. Всякие мелочи, действовавшие ему на нервы, все больше осаждали его. Они подтачивали его самочувствие. А зависимость от своего самочувствия больше всего злила Иетса.

Нелегко было примириться с мыслью, что Дэвид Иетс, доктор философии, ассистент кафедры германских языков в Колтер-колледже, превратился в военного; причины и цели этого превращения были ему ясны; однако он не изменил своим убеждениям и по-прежнему считал, что война — это шаг назад, мерзкий, позорный способ разрешать проблемы, которые не должны бы и возникать. Тем не менее, раз уж он был втянут в войну, он подчинился ее требованиям и делал то, что от него ждали, без злобы и даже с готовностью, не теряя надежды, что мелочи жизни перестанут досаждать ему.

Иетс поймал себя на том, что уже две-три минуты как трет влажной ладонью правой руки бородавку на указательном пальце левой. Таких бородавок у него было несколько, и они сильно беспокоили Иетса. Первая появилась на его руке вскоре после того, как он был призван в армию, и чем ближе он подвигался к театру военных действий, тем бородавок становилось больше. Врачи санитарной части лечили их примочками, выжигали электричеством, даже пробовали рентген. Бородавки упорно держались. Иетса они смущали, они казались ему унизительными. Наконец один из врачей сказал ему:

— Бросьте возиться с ними. Когда-нибудь они сами исчезнут. Это явление нервно-соматическое.

— Нервно-соматическое, — повторил Иетс, — понимаю.

— Ничего вы не понимаете, — сказал врач. — Но вы не беспокойтесь. Это пройдет.

Значит, подумал Иетс, не тело его порождает бородавки, а душа. Поразительно. Некоторое время это занимало его, он пытался понять причину такого странного явления. Но он ни разу не дерзнул докопаться до истинной причины. Он продолжал лечить свои бородавки, приписывая их грязи, плохой пище, холоду, жаре. Люди, с которыми свела его судьба, война, в которую он был втянут, оставили маленьких посланцев на его коже.

Наконец Абрамеску появился, ведя за собой Бинга. Раздражение Иетса уже улеглось. Он устало спросил:

— Где вы пропадали? Вы же знали, что должны явиться ко мне!

У Бинга сразу испортилось настроение, как только он увидел приземистую фигуру капрала, который шагал к нему по лужайке, оставляя за собой широкий след примятой травы. Бинг твердо решил отговорить Иетса от любого дела, ради которого лейтенант вызывал его.

— Никто мне ничего не сказал, — спокойно ответил Бинг.

Совсем измотали парня, подумал Иетс. Это все Люмис. Капитан Люмис всегда очень заботился о себе, о своих удобствах, о своей безопасности. Он заставлял солдат ночевать под открытым небом, а офицеры спали на мягких кроватях в замке. Иетс знал, что Бинг, Престон Торп и еще кое-кто из солдат устроились на чердаке замковой башни, но Люмису он этого не сообщил.

— Звонили из Матадора, — сказал Иетс. — Нужно выпустить экстренную листовку. Забирайте оборудование и едем.

В другое время Бинг обрадовался бы предстоящей поездке в Матадор — так по коду называлась бронетанковая дивизия генерала Фарриша. Все-таки хоть какое-то разнообразие! Но сейчас он слишком устал.

Поэтому Бинг сказал:

— Я только что вернулся от пленных. Проработал там два дня. Допросил несколько десятков человек. У меня мозги высохли. Все равно ничего не придумаю.

Иетс промолчал: он видел темные круги под глазами Бинга. Верно, парень совсем замучился.

Бинг продолжал:

— Если вы привезете материалы из разведотдела Матадора, я напишу вам листовку. Я вас не подведу. Но я должен хоть немного поспать.

Иетс фыркнул:

— В том-то и дело, что мы не хотим писать листовку.

— Не хотите? — Бинг вгляделся в лицо лейтенанта, стараясь проникнуть в смысл столь очевидного противоречия. От прямого носа Иетса две складки спускались к выразительному, мягко очерченному рту; в складки набилась пыль. Он понял, что Иетс тоже смертельно устал; майор Уиллоуби, начальник отдела, повсюду посылал Иетса, потому что тот принадлежал к числу немногих толковых офицеров в их части. И Иетс покорно отправлялся выполнять задание и всегда выполнял его успешно. — Если листовки не будет, — сказал Бинг, — чего ради мы должны ехать?

Иетс потерял терпение:

— Вероятно, во всей американской армии нет другой части, где бы задавали столько глупых вопросов. Собирайте свое барахло и поехали, — это не мое распоряжение, это приказ мистера Крерара и майора Уиллоуби.

Бинг пожал плечами. Он повернулся и вскоре исчез за узкой сводчатой дверью, ведущей в круглую башню замка. Иетс рассматривал трещины в стене башни. Они стали как будто глубже и шире — ночные налеты до основания сотрясали древнее здание. Иетсу нравился Шато Валер; для него такие памятники старины всегда были овеяны романтикой. Правда, мало что оставалось ценного в замке, после того как здесь похозяйничали немцы. Однажды мадемуазель Вокан, кастелянша, сухонькая, морщинистая старушка в кружевах и с завитушками на лбу, заметив, что он интересуется убранством замка, в обмен на пачку сигарет показала ему остатки древних сокровищ. Остановившись перед хрупкими севрскими часами, мадемуазель Вокан рассказала, что дюжий офицер-баварец, командир части, стоявшей в Шато Валер, велел ей беречь эти часы. Он заявил, что немцы скоро вернутся и он намерен послать эти часы своей жене в Байрейт.

— Не беспокойтесь, они не вернутся, — утешил Иетс старушку. Но в глубине души он вовсе не был так уверен, что баварцу не представится случая присвоить себе часы севрского фарфора.

Пыль покрывала высокую сплошную изгородь. Пыль висела над дорогой, тучами вздымалась из-под тяжелых колес, которые вгрызались в землю, оставляя за собой новые рытвины, откуда вставали новые тучи пыли. Эта тончайшая пыль оседала чрезвычайно медленно, — если вообще оседала. Лица шоферов и седоков были осыпаны ею, она проникала сквозь одежду, от нее пересыхало в горле, свербило в носу, слезились глаза.

Провода, тоже белые от пыли, тянулись вдоль живой изгороди. А за этой изгородью была другая. Иетс подумал, что, вероятно, вся Нормандия разбита на четырехугольники, и каждый четырехугольник огорожен. У людей, которые посадили и вырастили эти изгороди, по-видимому, сильно развито чувство собственности. Сплошные зеленые стены ограждали поля от потравы и от нескромных взоров соседей.

Теперь в этих полях расположились войска. В поисках прикрытия солдаты жались к изгородям, рыли ямы в прорезанной корнями земле; а если, на счастье, попадался фруктовый сад, устраивались под деревьями.

— Будь у немцев больше авиации, они могли бы разнести всю нашу армию, — сказал Иетс, неопределенным жестом указывая вперед.

Бинг поднял голову. Колонны грузовиков, бронетранспортеров, легковых машин двигались в обоих направлениях по узкой проселочной дороге. На перекрестке, впереди, по-видимому, образовалась пробка.

Иетс продолжал:

— Им нужно только обстрелять изгороди и сбросить бомбы на поля. Мы здесь, как сельди в бочке. — Он снял каску и подставил ветерку влажные от пота волосы.

Бинг откинулся назад и поглядел на красивую голову Иетса, на его темно-каштановые волнистые волосы, на виски, где уже пробивалась седина. Высокий лоб лейтенанта был нахмурен.

— Пленные фрицы говорят, что скоро их самолетов здесь будет очень много, — медленно заговорил Бинг. — Я еще не забыл, как мы в первые дни выскакивали из машин и бежали прятаться в канавы. А они пикировали, черт бы их драл! Когда земля фонтаном бьет вокруг тебя, чувствуешь себя таким голым, таким несчастным! Голова гудит, и внушаешь себе, что ты совсем малюсенький, а сам отлично знаешь, что ты такой, как всегда…

Иетс прибыл в Нормандию на третий день вторжения, он тоже прыгал в канаву и лежал под пикирующими «мессершмиттами». И сейчас еще он видел перед собой листья кустарника, где его тошнило от страха.

Он заставил себя засмеяться.

— Покурим? — предложил Бинг.

— Спасибо. — Иетс с трудом закурил на ветру сигарету. Он воспользовался минутным молчанием, чтобы найти более приятную тему для разговора. — Какие они жалкие, эти пленные немцы! По лицам видно, что им тоже было несладко. Им ведь еще хуже пришлось.

Бинг покосился на своего начальника. Шутит он, что ли?

— Я их ненавижу, — резко сказал он.

— Ненависть… — нерешительно протянул Иетс и добавил наставительным тоном: — Это психологическая война. Вы ведь хотите понять немцев? Для того чтобы определить их душевное состояние, нужно поставить себя на их место. А как вы это сделаете, если вы их ненавидите?

— Вот так и сделаю, — усмехнулся Бинг.

— Может быть, я тоже ненавидел бы их, если бы мне, как вам, пришлось покинуть Германию, свою родину. Но вы должны научиться отделять личные чувства от нашей работы.

— Не хочу я этому учиться, — сказал Бинг.

— Вы еще очень молоды! — сказал Иетс. — Смотрите на вещи трезво. Со всех сторон. Немецкий военнопленный делал то же, что вас заставляют делать: он подчинялся приказу. У него та же забота — спасти свою шкуру. Он такая же жертва своих политических деятелей, как мы — своих. Вот что определяет его психологию и вот с чем нам приходится иметь дело. Разве не так?

— Вы говорите, как пленные фрицы, — сказал Бинг.

Иетс уже занес руку, но сдержался и только поправил промокший от пота воротник.

— Я могу замолчать, — предложил Бинг.

— Каждый вправе иметь свое мнение, — кисло сказал Иетс.

Бинг решил пойти на мировую. В конце концов Иетс — неплохой парень.

— А вы как с ними разговариваете? — спросил он.

— Вчера мне попался один, из парашютных войск. Он заявил, что он не нацист. Он спросил меня, зачем мы сюда явились. У немцев и у американцев, мол, одна и та же «Kultur». Ни немцы, ни Гитлер не собирались нападать на Соединенные Штаты. Образованный немец.

— А что вы ему ответили?

— Я спросил его, соответствуют ли концлагеря его представлениям о культуре. А он в ответ заявил, что концлагеря первыми придумали англичане.

— И вы поверили, что он не нацист!

— Ничего я не поверил! — рассердился Иетс. — Но я хотел бы знать, что бы вы ему на это сказали?

— Если рассматривать вещи со всех сторон… — съязвил Бинг.

Иетс понял намек, но не нашелся, что ответить. Бинг вдруг заговорил серьезно:

— Они думают, что знают, за что воюют. А мы, по их мнению, не знаем.

— Они тоже не знают. Никто не знает. Отправляешься на войну, вооруженный газетными заголовками. Неважное снаряжение!

— В лагере военнопленных есть отделение для дезертиров-американцев. Я разговаривал с одним. Он из дивизии Фарриша. Он был на передовой с первого дня. От всего взвода осталось трое. Три человека. Он сказал, что он жить хочет, просто жить. Все равно как, все равно под кем, лишь бы жить.



Иетс в душе посочувствовал дезертиру.

— А если так, — начал он нерешительно, — то чем прикажете пичкать наших ребят? — Иетс и себя причислял к «нашим ребятам». — И что вы можете предложить немцу, чтобы заставить его бросить своих соотечественников, свою часть и сдаться нам, даже без твердой надежды остаться в живых? Есть у вас такая могучая идея?

Вопрос Иетса остался без ответа. Бинг чувствовал, что надо ответить, но не находил нужных слов.

Иетс сплюнул на дорогу.

— Фарриш хочет, чтобы мы выпустили листовку на эту тему, со всеми онерами — справедливость, демократия, свобода.

— Фарриш? — переспросил Бинг. — Неужели Фарриш?

— Да, представьте себе, — улыбнулся Иетс. — Но только не будет ему листовки. И мы должны сообщить ему об этом.

— Приятное поручение они выбрали для нас, — сказал Бинг.

— Для меня, — поправил его Иетс. — Вам, скорее всего, ничего не придется говорить. Вы просто доказательство нашей доброй воли.

— А почему, собственно? — В этом решительном отказе выпустить листовку была какая-то несообразность, от которой Бинга коробило. — Почему бы и не выпустить ее?

Иетс уставился на свою руку, внимательно разглядывая бородавки.

— Такие люди, как мы с вами, склонны преувеличивать значение слов. В конце концов на войне важно только, чтобы было много пушек и много самолетов — как можно больше пушек и самолетов. И потом, мы — армия. С какой стати майор Уиллоуби и мистер Крерар возьмутся за это? Обязанность нашего отдела — объявить немцам, что их дело дрянь, и если они подымут руки, с ними будут хорошо обращаться и накормят их тушенкой и сгущенным молоком. И только.

— Может быть, поэтому мы все еще и торчим на этом клочке земли, который называется Нормандией?

Оригинальная точка зрения, подумал Иетс. Малый не глуп, ничего не скажешь. Но он еще мальчишка. Когда я был в его возрасте, мой отец потерял все до нитки из-за кризиса, и пока я не получил место в колледже, очень туго приходилось… Ничего нет верного. Вопросов слишком много, а ответов на них мало, да и то весьма туманные. Вот почему есть только один действенный призыв, с которым нужно обращаться к немцам, — свиная тушенка, сгущенное молоко и все блага, гарантированные Женевской конвенцией…

Фарриш любил располагать свой командный пункт поближе к фронту. Сейчас он со своим штабом занимал широко раскинувшийся парк, примыкающий к замку одного французского коммерсанта, — не чета полуразвалившемуся Шато Валер.

Иетс не без зависти любовался лепными украшениями, широкими окнами, высокой аркой входных дверей.

На крыльцо вышли двое детей, бледных до синевы, их тоненькие ножки торчали из-под аккуратных чистеньких пальтишек. Следом за детьми появился старик в черном сюртуке с серебряными пуговицами. Он взял детей за руки и повел их в парк на послеобеденную прогулку.

Иетс и Бинг с удивлением смотрели на старика и детей. Трудно поверить. Словно они прямехонько из мопассановского романа ступили на землю, сотрясаемую огнем артиллерийской батареи, расположенной по соседству.

К Иетсу подошел солдат.

— Капитан Каррузерс сейчас примет вас, сэр, — сказал он.

— Можете вы накормить сержанта? — спросил Иетс. — Он не успел пообедать. — Он повернулся к Бингу: — Нет смысла обоим поститься. Ищите меня в разведотделе штаба.

Бинг пошел вместе с солдатом. У того было озабоченное, хмурое лицо, словно у ребенка, слишком рано узнавшего жизнь.

— Черт знает что, — сказал он. — Я по ночам зарываюсь в яму, и недаром. А этот старик с детьми остаются в доме, одни-одинешеньки. Мы говорили им, чтобы они перебрались в погреб. А старик сказал, что боится, как бы дети не простудились. Ночью фрицы начинают палить, снаряды так и свищут. А дети лежат на верхнем этаже, в потемках, конечно. Сумасшествие…

Он показал пальцем на одну из аллей:

— Видите дорогу? Ступайте по ней все прямо, этак шагов триста, потом свернете налево и увидите кучку деревьев. Там походная кухня. Мы уже с час как пообедали. Постарайтесь уговорить повара.

Бинг разыскал кухню. Уговаривать повара не пришлось. Ему дали остатки от обеда — разогретые и опять остывшие консервы, сухари, тепловатый кофе. Он уселся на землю, прислонился спиной к дереву и без особого аппетита начал есть.

Бинг вошел в блиндаж разведотдела, когда Иетс объяснял другому офицеру, почему нет никакой возможности приготовить экстренную листовку для Матадора. Бинг слышал голос Иетса, но видел только широкую спину его собеседника, освещенную тусклым светом подвешенной к потолку лампочки.

Иетс говорил:

— В этом все дело, капитан. Такая листовка равносильна провозглашению наших целей войны. А это значит: определить общую политическую линию, на что ни у вас, ни у нас нет полномочий.

Глаза Бинга мало-помалу привыкали к полумраку. Хороший, добротный блиндаж. Только прямое попадание могло разрушить его. Глубоко врыт в землю, на стенах карты и пустые мешки из-под муки. Перекрытие сплошное, бревенчатое, сверху засыпано землей.

Иетс заметил Бинга и подозвал его.

— Капитан Каррузерс, это сержант Бинг, один из наших специалистов. Листовку мы поручим ему, если будет разрешение союзного командования.

На широких плечах капитана Каррузерса сидела несоразмерно маленькая голова. От длинных висячих усов она казалась еще меньше. Слушая Иетса, капитан все время досадливо крутил их. Но тут он опустил руку и сказал с торжеством:

— Вот видите, Иетс, вы же сами привезли его! Остается только обсудить содержание. Как я уже говорил, начнется с огневого вала невиданной силы. Как будто идет подготовка к серьезному наступлению. Нагоним на них страху. А потом…

— Но, капитан, я же вам говорю, что союзное командование никогда этого не одобрит. А если даже мы получим разрешение, будет слишком поздно. Почему вы не хотите взять одну из готовых листовок?

Иетс без особого подъема исполнял роль, навязанную ему Крераром и Уиллоуби. Слова Каррузерса отнюдь не убедили его в том, что предполагаемая листовка возымеет действие; однако и вреда он в ней не видел.

— У меня с собой несколько штук. Вот хотя бы эта: здесь излагается обстановка после капитуляции Шербура. И карта есть. Картой они всегда интересуются, даже если не желают читать текст.

Каррузерс встал. Бинг думал, что он непременно стукнется головой о потолок, но между макушкой капитана и бревенчатым потолком оказалось вполне надежное расстояние.

— У нас имеются миллионы экземпляров, — продолжал Иетс все менее и менее убедительно. — Мы можем послезавтра доставить их на ваши полевые склады.

Счастье, думал Иетс, что Фарриша здесь нет. Каррузерсу приходится выслушивать его доводы и спорить с ним. Генерал не потерпел бы возражений.

— Но нам не нужен этот старый хлам, — настаивал Каррузерс. — От него никакого проку. С таким же успехом мы можем посылать туалетную бумагу или вообще поберечь снаряды.

В сущности, почему не написать для них листовку, спрашивал себя Иетс. Сам-то он — за или против? Ему-то уж во всяком случае наплевать, чья это компетенция — заниматься политикой. Все эти соперничающие между собой армейские инстанции раздувают свое значение, чтобы сохранить теплые местечки.

— А лучше всего действуют пропуска, — сказал Иетс рассеянно. — Немцы так и хватают их. Почти у всех пленных они есть. Вы же сами докладывали об этом.

Нет, он все-таки против листовки. Она поставит его перед необходимостью ответить на некоторые вопросы, а у него нет ответов. Правда, писать будет Бинг, не он… Но какая разница? Разве он может уклониться от ответственности? Даже если от него не потребуют ни единого слова, ни единой мысли, он все равно должен будет принять или отвергнуть смысл написанного — хотя бы для самого себя.

— Лейтенант Иетс! — Каррузерс запротестовал так громко, что связист, дремавший в дальнем углу за коммутаторной доской, проснулся и вскочил со стула. — Это идея генерала. Я же вам говорил. И прекрасная идея, по-моему. Четвертое июля…

— Знаю, знаю, — устало прервал его Иетс. — Четвертое июля — рождение нации, и нация ведет войну… Почему вы не хотите меня понять? Вы просто боитесь генерала.

— Ничего подобного!

— Хорошо, допустим, — согласился Иетс. — Вы хотите выполнить приказ своего начальства. А мы должны подчиняться своему.

— Но, черт возьми, армия-то ведь одна!

— Вот именно. И генерал Фарриш тоже служит в этой армии. Весьма сожалею, что вам придется объяснить ему это.

— Что объяснить? — раздался с порога густой хриплый бас.

Все обернулись.

— Смирно! — гаркнул связист из своего угла, втайне благодаря своего ангела-хранителя за то, что проснулся вовремя.

Фарриш, наклонив голову, чтобы не задеть за притолоку, проследовал к столу. На нем были сапоги для верховой езды, в руках — стек. Он положил стек на стол и сел на место Каррузерса; стул затрещал под его тяжестью.

— Вольно, — сказал Фарриш. — О чем вы тут говорили? Что объяснить? Кто эти люди, Каррузерс?

— Это лейтенант Иетс, из отдела разведки и пропаганды… А это сержант…

— Бинг, сэр.

Иетс не боялся Фарриша, хотя и знал, что генерал известен своей раздражительностью, — из этого возраста он вышел. Но ему импонировал этот человек, который немедленно сосредоточивал на себе всеобщее внимание, и не только потому, что на его широких, прямых плечах поблескивали генеральские звездочки.

Каррузерс начал объяснять:

— Они пришли, чтобы обсудить операцию, назначенную на четвертое июля.

— Отлично! — просиял Фарриш.

Генерал Фарриш казался воплощением силы и могущества, больше того — он был уверен в своей силе и могуществе. Эта уверенность сквозила во всем — в его голосе, осанке, в каждом движении, даже в его наружности; то, что сначала было заученной позой, с годами стало столь привычным, что потеряло всякую нарочитость, превратилось в неотъемлемое свойство.

— Вам известна обстановка? — спросил Фарриш.

Иетс ответил, что да, известна, — Каррузерс сказал ему. Не совсем так, подумал Иетс. Он знал обстановку на фронте. Ну а здесь, в этой мелкой игре, в которой его принудили участвовать, обстановка коренным образом изменилась с появлением Фарриша. И Иетс спрашивал себя, стоит ли подвергаться всем предстоящим ему неприятностям ради того только, чтобы вызволить Крерара и Уиллоуби из неловкого положения?


Фарриш начал излагать свой план, нимало не интересуясь тем, что уже сказал или не сказал Каррузерс. Он любил слушать самого себя.

— У меня больше артиллерии, чем полагается по штату. В моей дивизии сорок восемь орудий. Я сберег достаточно боеприпасов, чтобы разнести в щепы Сен-Ло, или Кутанс, или Авранш, — словом, любой из этих городишек. В пять часов утра четвертого июля я намерен дать сорок восемь залпов из всех сорока восьми орудий. Именно сорок восемь залпов из сорока восьми орудий. Сколько у нас штатов? — Сорок восемь. Сколько звезд на флаге? — Сорок восемь. Это голос Америки в лето от рождества Христова тысяча девятьсот сорок четвертое. Шикарно, а?

— Да, сэр, — невольно сказал Иетс. Сумасшедший, подумал он про себя. Но в его безумии есть своя логика.

Бинг слушал внимательно. Затея генерала заинтересовала его.

Фарриш потянулся за стеком. Тихонько постукивая себя рукояткой по подбородку, он продолжал:

— Можете себе представить, как это подействует на немцев. Полное смятение! И вот после сорока восьми залпов внезапно воцаряется тишина. Вы слышите эту тишину?

— Да, сэр, — сказал Иетс. Как это ни странно, он в самом деле слышал. Безумие Фарриша заразило его.

— Фрицы, — сколько их останется, — будут ждать. Они будут ждать атаки танков и пехоты. Но вместо атаки — дождь листовок.

Это уже балаган, подумал Иетс.

— Мы им скажем, почему мы им задали жару. Мы им скажем, почему мы можем даром тратить снаряды. Мы им скажем, что означает Четвертое июля, и почему мы воюем, и почему им крышка, и что мы советуем им сдаться.

Последние слова Фарриш проговорил, грозно повысив голос. Его колючие голубые глаза сузились; коротко остриженные седые волосы, казалось, встали щетиной; на красном лице появилось выражение беспощадной жестокости.

Каррузерс теребил свои длинные усы. Он был не злой человек, но он считал, что Иетс сам виноват. Надо быть более покладистым.

— Лейтенант полагает, — сказал он, тщательно выбирая слова, — что он не сможет приготовить листовку. Он говорит, что это касается политики, и решать в этом деле должен верховный штаб союзного командования.

Глаза Фарриша еще более сузились, но он промолчал.

Иетс судорожно силился придумать какое-нибудь объяснение. Он не мог спорить с Фарришем. Он не мог сказать ему: то, из-за чего мы воюем, это целый клубок побуждений — явных и тайных, возвышенных и низменных, политических и экономических, и что об этом не напишешь в листовке, а нужно написать целую книгу, и что даже и так вывод был бы весьма туманным. Фарриш хотел диктовать мысли и думал, что это так же просто, как распоряжаться доставкой боеприпасов и продовольствия или затребовать поддержку авиации.

— Вы хотите сказать, что ваше начальство откажет мне в этом абсолютно законном и разумном требовании? — голос генерала звучал ровно. — Что оно захочет воспрепятствовать проведению операции, задуманной боевым генералом?

— Нет, не захочет, — Иетс отлично это знал. Вы полегче с Фарришем, сказал ему Уиллоуби, посылая его с этим поручением в Матадор: — Фарриш — не кто-нибудь. Он отличился в Северной Африке, завоевал популярность. Проявите максимум такта.

— Мы готовы всячески пойти вам навстречу… — осторожно начал Иетс. И тут ему пришло в голову, что на генерала могут подействовать соображения технического порядка. — Сержант Бинг, наш специалист по листовкам, может подтвердить, что нет никакой возможности выпустить вовремя листовку, приуроченную к Четвертому июля. С вашего разрешения, сэр, я объясню вам, как это делается. Сначала надо составить и согласовать текст. Потом его нужно набрать, тиснуть и выправить. Потом нужно отпечатать тысячи экземпляров, высушить, разрезать. Потом листовки нужно сложить пачками и свернуть, чтобы можно было вложить их в снаряды. Потом их нужно доставить на ваши склады. Потом начинить ими снаряды. Все это требует времени. А у нас его нет. Верно, сержант Бинг?

Фарриш ударил стеком по столу.

— Время! Время! — крикнул он. Потом, понизив голос почти до шепота, продолжал: — Вы знаете, что означает время, лейтенант? Человеческие жизни, вот что! Жизни моих солдат! Я должен вырваться из этой ловушки, где каждая изгородь — укрепленный пункт. Мне нужно место, чтобы развернуть танки. Вы когда-нибудь пробовали атаковать изгородь? Так вот, попробуйте! Нужно идти открытым полем, немцев не видно, только слышно, как свистят пули. А когда вы их выкурите, оказывается, что вы потеряли половину своих солдат.

Иетс знал, что списки потерь в дивизии Фарриша всегда длиннее всех. Может быть, Фарриш говорит искренне? Иетс полностью соглашался с тем, что говорил генерал о жертвах и об изгородях. Но какое это имеет отношение к листовке политического характера? Иетс почти просительно посмотрел на Бинга. Мнение сержанта о технической стороне вопроса должно решить дело. А может быть, он просто хочет свалить всю ответственность на Бинга?

Каррузерс уже открыл было рот, чтобы сказать, что сначала Иетс говорил совсем другое, но тут выступил вперед Бинг.

— Я думаю, сэр, что мы успеем выпустить вашу листовку к четвертому июля.

— Вот видите! — сказал Каррузерс.

Иетс молчал. Он сам выбил оружие у себя из рук. Он положился на решение оракула, и решение обернулось против него же. Очень весело. Иетс уже видел, какую физиономию скорчит Уиллоуби, когда узнает. Отвечать-то придется Уиллоуби. Пирамидальная система субординации в армии имеет свои преимущества.

Фарриш одобрительно кивнул Бингу.

— Когда будете писать листовку, сержант, думайте о том, что я бы сказал, будь у меня случай поговорить с немцами. Я — американец. Чувствуете, сержант?

Бинг стоял навытяжку. Отвечать ему было нечего. Он вдруг испугался огромной задачи, которую добровольно взял на себя. Что заставило его пойти наперекор Иетсу? Это нужно продумать. Скорее всего — соблазн сыграть шутку с историей. Он, сержант Вальтер Бинг, ничтожество, мальчишка, который приехал в Америку, не имея там ни корней, ни связей, бездомный изгнанник, — он призван провозгласить цели войны. Ибо в этом будет суть листовки. И никто не сможет от нее отречься. Придется им признать ее — всем этим важным господам, которые так боятся связать себя каким-либо обязательством. Фарриш сам не понимает, что он затеял. Бинг тоже не понимал, когда очертя голову ввязался в это дело. Но теперь он понял. Чувствует ли он, какая на нем лежит ответственность? Чувствует. И ему очень страшно.

Кто-то, спотыкаясь, спускался по шатким ступеням, ведущим в блиндаж.



— Хелло, Джек! — раздалось с порога. — Ваша лестница — это просто ужас какой-то. Так и ногу сломать недолго.

Голос был женский. Даже Фарриш обернулся на его звук.

Вошедшая, — которую присутствие генерала, видимо, нисколько не смущало, — была не слишком хороша собой, и каска, закрывавшая волосы, отнюдь не красила ее; а что касается фигуры, то каковы бы ни были ее достоинства, их поглотил мешковатый комбинезон. И тем не менее при ее появлении все подтянулись. Связист за коммутаторной доской спешно начал чистить ногти.

Генерал приподнялся на стуле и кивнул головой. Каррузерс, и гордый и смущенный фамильярным обращением с ним гостьи, представил:

— Мисс Карен Уоллес.

Иетс вспомнил, кто она такая. Ему приходилось читать ее очерки об итальянском походе; читая их, он злился: они были написаны, как все военные очерки, в которых о «наших ребятах» говорится покровительственно и ласково, словно солдаты какие-то дурачки. Но, по-видимому, американским читателям нравилось именно так представлять себе армию. Очерки Уоллес пользовались широкой известностью. Нельзя было отказать ей и в мужестве, — она очень близко подбиралась к переднему краю. Впрочем, может быть, это не столько мужество, сколько погоня за сенсацией.

— Я много слышала о вас, генерал, — сказала она грудным и неожиданно задушевным голосом. — Я не ожидала вас здесь застать. Я просто зашла поздороваться с капитаном Каррузерсом и узнать, что нового.

Фарриш просиял.

— Вы прятали ее от нас, Джек, — сказал он, повернувшись к Каррузерсу. — Весьма понятно, по каким причинам!

Карен засмеялась.

Хорошо смеется, от души, подумал Иетс. Слава богу, не ломается. Но врать бы надо умнее: Каррузерс — не сотрудник отдела печати, от которого узнают новости; он помощник начальника разведотдела. Ну что ж, он красивый мужчина; правда, с усами, — но это уж дело вкуса.

Каррузерс представил Иетса и Бинга. Карен сняла каску. У нее были густые рыжеватые волосы, коротко остриженные. На лбу остался красный след от каски. Серые глаза глядели спокойно и пытливо.

Фарриш снова заговорил. Карен подумала, что генерал, видимо, просто не выносит, когда кто-нибудь другой становится центром внимания.

— У меня есть для вас сенсация! — объявил он. — Великолепный заголовок: «Сорок восемь залпов из сорока восьми орудий!» Что вы скажете?

Каррузерс что-то прошептал на ухо генералу.

— Ничего, ничего, пусть узнает! — отмахнулся Фарриш от предостережения капитана. — Женщины лучше читают мысли мужчин, чем мы сами, верно?

Она улыбнулась:

— Смотря по тому, какие мысли…

— Речь идет о мыслях немцев, — сказал Фарриш. Он еще раз изложил свой план, украшая его новыми подробностями. — Вот этот сержант… Бинг, кажется? он напишет мои мысли по-немецки. Замечательно пишет! — Само собой разумелось, что любой человек, работающий для Фарриша, все делал замечательно. — Вы только вообразите себе немцев после обстрела: как они вылезают из своих ям, дрожа от страха, и ждут, что же будет дальше? И вот, пожалуйста, — листовки! Какое облегчение! Они читают — мы говорим с ними, как с людьми, мы объясняем им. Четвертое июля — это не древняя история, это сегодняшний день! Что нам история, мисс Уоллес! Мы сами делаем историю! — Он откинулся на спинку стула, весьма довольный собой.

Точно мальчишка, стрельнувший из пугача, подумала Карен.

Иетс подавил улыбку. Толстый генерал явно рисовался.

Но Карен была заинтересована. Не генеральской затеей Фарриша с ее дешевыми эффектами, а задачей, которая предстояла сержанту Бингу; это он напишет о том, почему их идеалы лучше идеалов немцев; он будет убеждать упорного врага, что именно в силу этого превосходства противника он должен сражаться менее ожесточенно или вовсе сложить оружие. Это увлекательная задача. Она прежде всего требует четкого и ясного образа мыслей, уверенности в своей правоте. И выбора критерия для добра и зла. Убедить кого-нибудь — это значит одержать верх в состязании двух мировоззрений; это возможно, только если обладаешь неизмеримо более сильной верой в свои принципы, чем противник.

Она была заинтересована еще и потому, что сама такой веры не имела и пыталась найти подтверждение тем идеям, в которые ей хотелось бы верить.

А может быть, думала она, эти люди просто циники, которые рекламируют свои идеи, как рекламируют овсянку, сигареты, порошки от головной боли?

— Джек, — сказала Карен. — Можете вы доставить меня в этот отдел разведки и… как его там?

Каррузерс ответил не сразу. Собственно говоря, он надеялся провести с ней вечерок.

— Разумеется, он это устроит! — осклабился Фарриш. — Зачем обращаться к епископу, когда налицо сам папа? — и, откинув голову, он захохотал во все горло.

— Мы можем подвезти вас, мисс Уоллес, — сказал Иетс. — Мы сейчас едем обратно, и в нашей машине места хватит.

Карен взглянула на Иетса; она увидела его приветливую улыбку, чуть приподнятые брови над темными насмешливыми глазами, словно говорившими: ведь мы понимаем друг друга?

— С вашего разрешения, генерал, — сказала она, — я принимаю предложение лейтенанта.

— Но вы еще вернетесь к нам? — Фарриш старался придать елейность своему зычному басу. — Милости просим, в любое время. И не забудьте дать заголовок — «Сорок восемь залпов из сорока восьми орудий»!

2

Они ехали через местечко Изиньи.

От церкви остался один остов, а надгробные камни вокруг нее попадали со своих постаментов.

Машина замедлила ход, и в большую зубчатую брешь в стене церкви Иетс увидел распятие. У грубо высеченной деревянной фигуры Христа с торчащими ребрами и страдальческим, почти квадратным ртом были отбиты обе ноги и левая рука — распятие держалось на одной правой. Иетс не был религиозен; дома, в Америке, он всегда гордился своим просвещенным скептицизмом в вопросах религии. Он верил лишь в разумное начало, управляющее вселенной, и то главным образом потому, что ему хотелось видеть в своем собственном существовании нечто большее, чем простую случайность. Но вид искалеченного Христа произвел на него тягостное впечатление.

— Вы видели? — спросил он.

Карен явно видела, так как ответила сразу:

— Это все-таки наш лучший бог — единственный, которого мы сумели выдумать. Бог всегда таков, каким мы его делаем.

Бинг сказал:

— Это неизбежно. Здесь шел бой. Стреляли с колокольни, укрывались за надгробиями…

Иетс молчал. Не раз во время вторжения он был на волосок от смерти; в такие минуты он жаждал найти спасение и покой в объятиях всемогущего, всеведущего Бога; и, однако, он знал, что тщетно ищет помощи извне.

— Бог, который не может защитить самого себя… — пробормотал он.

На одном из домов, выходящих на рыночную площадь, они увидели бутафорские часы и черную, всю в трещинах, вывеску с надписью золотыми облупившимися буквами: Огюст Глоден.

— Нельзя ли на минутку остановиться? — спросила Карен. — Мне надо часы починить. Но, может быть, это вас задержит?

— Ничего, — сказал Иетс.

Машина подъехала к тротуару. Дверь в мастерскую часовщика была на запоре. Бинг постучал раз, другой. Карен стояла возле него. Подошел Иетс, взял у Бинга карабин и начал колотить по двери прикладом.

Послышались шаркающие шаги. Дверь медленно приотворилась и в щели показалась половина женского лица.

— Часовщик дома? — спросил Бинг. — Месье Глоден?

Дверь открылась пошире, и они увидели подозрительный взгляд, сморщенный нос, сморщенный рот — все в этом лице казалось сморщенным; потом выражение его смягчилось и дверь растворилась настежь.

— Вы уж простите, мы столько лет просидели взаперти… — объяснила женщина. — Никак не привыкнем к новым порядкам, все что-то не верится… О-о, женщина-солдат! — воскликнула она, разглядев Карен. — У вас и женщины воюют? Неужели мужчин не хватает? Вот у нас, во Франции, совсем их мало. Немцы стольких забрали! Из одного только Изиньи больше полутораста человек…

— Она не солдат, — прервал ее Бинг. — Она пишет в газетах. Про войну. У нее часы испортились.

— Глоден! — крикнула женщина, повернувшись к лестнице. — Американцы пришли! Иди скорей! Только надень синюю куртку! Она в комоде! — Она снова повернулась к посетителям и сказала, озабоченно качая головой: — Ни за что сам не найдет.

— Скажите ей, что мне только нужно починить часы, — сказала Карен Бингу. — Скажите, что он может не одеваться.

На пороге появился Глоден. Одной рукой он застегивал куртку, надетую поверх фартука, другой приглаживал взъерошенные седые волосы.

— Пожалуйте! — сказал он. — Женщины всегда так волнуются. Что поделаешь — война! Заходите.

Он повел их в мастерскую по коридору, где пахло жареной рыбой и сидром. Глоден вставил в глаз увеличительное стекло, открыл часы Карен и погрузился в изучение механизма. — Вы купались с ними?

Карен засмеялась:

— Пришлось, месье Глоден. Что-то попало в пароход, на котором я ехала.

Глоден сдвинул стекло на лоб. Казалось, у него вырос рог, и он стал похож на сатира.

— Ваше счастье, мадемуазель, что пострадали только часы. Их-то я могу починить в три дня. — Вдруг он засуетился. — Вы ведь посидите у нас, правда? Такая молоденькая американка, и приехала сюда, рискуя жизнью! Жена сейчас принесет из погреба красного вина, хорошего! Я всегда говорил ей, что это вино надо приберечь для какого-нибудь случая…

Иетс посмотрел на свои часы. Вдруг он почувствовал, что кто-то трется о его ноги. Нагнувшись, он увидел маленькую девочку. Она попятилась и от смущения стала теребить подол своего платьица. Ножки у нее были худенькие, как спички.

Глоден вышел из-за прилавка и взял ребенка на руки.

— Это наша младшенькая. А старший — мальчик. Он болен. Но он сейчас встанет.

— Не надо, — сказал Иетс. — Мы скоро уедем.

— Ничего, ничего, вы посидите! — уговаривал Глоден.

— Полчаса, — со вздохом покорился Иетс. — Больше никак нельзя. Нам нужно вернуться засветло.

Глоден повел посетителей в комнату, по-видимому, служившую гостиной. Он усадил их вокруг шаткого овального стола, а сморщенная хозяйка принесла вино и стаканы. Потом высокая угловатая женщина с усиками, одетая в брюки и обтрепанный свитер, вошла в комнату, поддерживая очень бледного мальчика, ковылявшего на самодельных костылях.

— Это мадемуазель Годфруа, наша учительница, — представил Глоден. — Она теперь живет у нас. — Потом он показал на мальчика и с гордостью добавил: — Мой сын Пьер — его ранило, когда немцы уходили.

— Как это случилось? — спросила Карен.

Учительница усадила мальчика в кресло.

— Мы все стояли на крыше, — сказал он, улыбнувшись Карен, — моя сестренка, папа с мамой, соседи. Мы слышали, как стреляли возле церкви. Потом стрельба прекратилась. На улицах собрались немцы. Они ужасно спешили. Побросали почти все, что у них было. Когда они нас увидели, их офицер что-то сказал. Немцы стали стрелять в нас. А потом повернулись и побежали. То есть папа и мама говорят, что они побежали. Я-то их не видел, я видел только темно-зеленый туман перед глазами. Правда, правда — темно-зеленый. Уж не знаю, почему.

Мадемуазель Годфруа ласково потрепала мальчика по руке и сказала:

— Я могу понять, почему немцы стреляли в нас, но это неразумно.

Точно в подтверждение ее слов часовщик добавил:

— Дом мадемуазель Годфруа сгорел во время налета американских бомбардировщиков. Все ее вещи погибли.

Иетс неуверенно покосился на учительницу.

— Конечно, это неразумно, — сказал он. — А что в войне разумно?

Лицо учительницы было сурово и замкнуто. Иетс почувствовал, что его слова, сказанные с наилучшими намерениями, не понравились француженке. Он попытался представить себе, каково бы ему было, если бы маленький домик в Колтере, который они с Рут купили в рассрочку — и еще не оплатили полностью, — разбомбили, и все бы сгорело — его книги, письменный стол, все…

— Ваш дом разрушили мы, это тоже было неразумно, — начал он примирительным тоном.

Учительница в упор смотрела на него. Карен тоже выжидательно повернулась в его сторону.

— Вы хотите сказать, — заговорила мадемуазель Годфруа, — что я приветствую вас и все мы приветствуем вас потому, что теперь вы здесь и у вас пушки?

— Нет, — смущенно ответил Иетс. Он вовсе не хотел заходить так далеко.

— Верно, что французы любят свой домашний очаг и свое добро, — продолжала учительница слегка торжественным тоном, — любят, быть может, сильнее, чем другие народы. Но знайте, что стоило лишиться крова, вещей, одежды, всего, что хранило память о минувших днях целой жизни, ради того, чтобы увидеть, как боши бегут.

— Браво! — сказала Карен.

Иетс молча прихлебывал вино. Он ведь только хотел рассуждать трезво, трезво докопаться до сути дела; а француженка, видимо, именно за это укоряла его.

— Поймите меня! — сказала она. — Немцы были так сильны, и они так долго распоряжались здесь, что мы счет годам потеряли. Мы уже почти примирились с мыслью, что это на веки вечные, что этих людей нельзя обратить в бегство. А потом они все-таки побежали.

— Это вы, американцы, заставили их уйти, — из вежливости сказал хозяин.

Рука учительницы описала в воздухе небольшой круг.

— Это восстановило те жизненные правила, которым нас учили когда-то и которым я сама учу детей.

Иетс понимал, чем было бегство немцев для жителей Изиньи. Будь он одним из них, он, может быть, испытывал бы то же, что и они. Но в том-то и дело, что он не житель Изиньи. Он, словно врач, который, притронувшись к пылающему лбу больного, чувствует чужой жар, но сам не страдает от него.

Он молча протянул маленькой дочке часовщика кусок шоколада. Ответа для мадемуазель Годфруа он так и не придумал.

В Шато Валер они приехали на закате. Машина остановилась у главных ворот: два каменных столба, сложенных несколько веков назад на опушке леса, где дорога выбегала из чащи. За лужайкой и рвом на оранжево-багровом небе чернели башни, трубы и островерхие крыши замка.

Когда замолкла трескотня мотора, явственно послышался грохот орудий. Становилось свежо. Карен зябко передернула плечами.

— Выйдемте здесь, Карен, — сказал Иетс. — Шофер отведет машину в парк. — Он помог ей выйти и добавил: — Я прежде всего провожу вас к Крерару, у него всегда есть виски.

— А вы сразу выпиваете свой паек? — улыбнулась она.

— У Крерара есть виски потому, что он штатский, которого нам навязало Бюро военной информации, и потому, что ему присвоили чин подполковника, и потому, что его обязанность — принимать «весьма важных особ». — Иетс повел Карен к палатке на холме, справа от дороги. Перед палаткой стоял Абрамеску, расставив короткие ноги, опершись на винтовку. Вокруг него прыгал котенок, ловя что-то лапками в воздухе. Потом ему это надоело и он стал тереться о ноги Абрамеску, выгнув спину и задрав хвост.

— Котенка зовут Плотц, — сказал Иетс. — Крерар привез его из Англии.

Абрамеску спустился с пригорка, осторожно переставляя большие ступни. Дойдя до Иетса, он удивленно уставился на Карен, потом весь покраснел и сказал, запинаясь:

— Майор дожидается вас, сэр…

— Вижу, — сказал Иетс. Он успел заметить плотную фигуру Уиллоуби, вышедшего из палатки в сопровождении высокого, узкоплечего Крерара.

Уиллоуби побежал вниз и уже издали закричал, протягивая короткие руки:

— Дама! Какая неожиданная радость!

Его пухлая физиономия расплылась в блаженной улыбке; маленькие колючие глазки сверкали из-под припухших век.

— Майор Уиллоуби, — сказал Иетс. — Наш начальник. Мисс Карен Уоллес. Она будет писать корреспонденцию об операции, назначенной на четвертое июля.

— О какой операции? — спросил Уиллоуби, недоумевающе глядя на лейтенанта. Но он тут же спохватился. — Об этом после, — сказал он и снова обратился к Карен. Сияя улыбкой, он подхватил ее под руку. Она почувствовала его толстые пальцы на своем запястье.

Заявку делает, подумал Иетс. Но он заметил, что у Карен чуть искривились губы. Эта сумеет за себя постоять. Может быть, и он ошибался: сделал слишком скорый вывод, когда она так легко приняла его предложение и бросила Каррузерса вместе с его картами, блиндажом и генералом. Он прошел вперед и, дойдя до палатки, сказал:

— Разрешите познакомить вас с мистером Крераром, мисс Уоллес. Он расскажет вам все, что вам захочется узнать.

Крерар протянул руку. Котенок уже взобрался к нему на плечо и мурлыча терся об его ухо.

— Непременно познакомьтесь с мистерам Крераром. Он все знает, — сказал Уиллоуби.

Длинный, мясистый нос Крерара почти доходил до его тонких губ. В глубоких морщинках вокруг глаз таилась насмешка.

— Уиллоуби всегда преувеличивает, — сказал он. — Скоро сами увидите. Не доверяйте ему, дорогая. Он слишком занят самим собой.

Уиллоуби засмеялся:

— Зависть! Мужчины всегда так ведут себя, когда женщин мало. — Он хлопнул Крерара по спине. Котенок, испугавшись, спрыгнул наземь, мяукнул, потянулся и побрел к палатке.

— Пошел молочко лакать, — объяснил Крерар.

— Мы устроим пир в честь мисс Уоллес, — сказал Уиллоуби. — Или, вернее, пирушку — только для своих. Иетс! Скажите девушкам на кухне, чтобы зажарили гуся к вечеру. Мисс Уоллес, вы знаете анекдот про человека, который без предупреждения пришел в гости к своей родне?

Хлопает людей по спине, рассказывает анекдоты, отметила про себя Карен.

Иетс не испытывал ни малейшего желания идти на кухню. Он передоверил это Бингу; и Бинг, видя, что господа офицеры состязаются в галантности, увиваясь вокруг Карен, решительно повернулся и пошел на кухню к Манон и Полине, краснощеким дочкам арендатора.

— Так вы знаете анекдот? — приставал Уиллоуби.

— Нет, — сказала Карен.

— Он слишком длинный, — сказал Уиллоуби, — я расскажу только самую соль.

— Не надо, — сказал Крерар. — Анекдот неприличный.

— Зависть! — повторил Уиллоуби. — Крерар умеет веселиться, только когда пьян. А я человек простой. Люблю и поработать и пожить в свое удовольствие. Мы с вами поладим, мисс Уоллес, вот увидите, отлично поладим.

— Я вообще умею ладить, — сказала Карен, высвобождая свою руку. Она взглянула на Иетса, но тот сосредоточенно изучал краски заката.

Подъехала машина. Кто-то из сидящих в ней крикнул: — А вот и мы! — и еще что-то, чего нельзя было разобрать.

— Я думал, что этот кабак уже прикрыли, — сказал Крерар.

— Прикрыли, — подтвердил Уиллоуби. — Надо поговорить с Люмисом. Он должен принять меры против пьянства среди солдат. Этот чертов кальвадос… — он засмеялся.

Крерар вгляделся в офицера, который, еле держась на ногах, вылезал из машины.

— Люмис! — сказал он. — Какое совпадение! Впереди Люмиса, переваливаясь, шел толстяк в штатском, вид у него был испуганный и приниженный. Люмис злобно ругался и грубо толкал штатского в спину.

Поднявшись на пригорок, они остановились. Люмис, пошатываясь, приложил руку к козырьку.

— Разрешите доложить, — сказал он. — Я произвел арест. — Он приставил пистолет к спине обливающегося потом толстяка. — Фамилия! — заорал он. — Как тебя зовут? Фамилия!

Штатский боялся шелохнуться и только глаза его сновали как ящерицы.

— Леон Пулэ, — прошептал он.

— Люмис, вы пьяны, — сказал Крерар.

— Он коллаборационист, — сказал Люмис. — Я арестовал его. Ишь, жирный какой! — он ткнул штатского в живот. — Коллаборационист.

Вдруг он заметил Карен.

— Женщина! — пробормотал он. — Ах ты черт, — женщина! — Люмис подошел к ней, все еще размахивая пистолетом. — Какая милашка! — сказал он, с трудом ворочая языком. — Не обращайте внимания на этого злодея. Я позабочусь о нем, он вас не тронет…

Он помолчал. Потом его осенила новая мысль:

— Мы его сейчас предадим казни! По всем правилам! — Он навел пистолет на Пулэ, тот в ужасе закрыл лицо дрожащими руками. — Бум! Бум! — сказал Люмис.

Уиллоуби взял у Люмиса из рук пистолет.

— Успокойтесь! — сказал он. — Отправляйтесь спать.

— Не хочу спать!

— Эта дама — военный корреспондент, — предостерегающе сказал Уиллоуби. — Я вовсе не желаю, чтобы вы показывались при ней в таком виде.

— Пишет? — спросил Люмис. — В газетах? — Он призадумался. Потом помотал головой. — Я джентльмен, Уиллоуби!

— Ну, разумеется. А теперь идите спать.

— Эй ты, — Люмис помахал рукой арестованному. — Иди сюда! Мы с тобой попадем в газеты — ты и я! Как тебя зовут, черт подери? Фамилия! — гаркнул он во все горло.

Несчастный Пулэ стоял перед Карен. Его клетчатый жилет задрался на круглом животе, брюки пузырились на дрожащих коленях, редкие черные кудряшки вокруг розовой лысины взмокли от пота.

Иетс следил за выражением лица Карен. Вся сцена была до омерзения нелепа. Люмис, даже и трезвый, не сумел бы отличить коллаборациониста от телеграфного столба.

— Как вы арестовали его? — спросил Уиллоуби.

Люмис небрежно помахал рукой.

— Ах, пустяки, уверяю вас. Я только исполнил свой долг.

— Молодец! — сказал Крерар. — Действовать решительно и смело, да еще нализавшись…

— Кальвадос! — Люмис ударил себя в грудь. — Я всегда говорю, ежели не умеешь пить, то и не пей. Кальвадос развязывает язык. Стоит, понимаете ли, у стойки, говорит, говорит и заговаривается. Выдал себя с головой.

— Какая стойка? Где? — спросил Уиллоуби.

— В кафе! В деревне Валер! — Люмис повернулся к Пулэ и, грозно нахмурив брови, крикнул: — Признавайся!

Пулэ со свистом втянул в себя воздух и упал перед Карен на колени. Он быстро заговорил на местном диалекте, робко и просительно поглаживая ее башмаки.

— Вставай, эй, ты! — в бешенстве закричал Люмис. Он начинал смутно понимать, что спьяну сделал какую-то большую глупость.

Но Пулэ горько плакал и не вставал. Карен тщетно пыталась отойти от него — он крепко ухватился за ее ноги.

Иетсу стало стыдно. Не потому, что Пулэ стоял на коленях, и не потому, что Люмис был пьян. Что ж, человеческое достоинство ежедневно попирается на войне, и никто над этим не задумывается; да и Люмис, в сущности, неплохой парень. Иетса коробило только то, что все это происходило в присутствии Карен — постороннего зрителя. Он вдруг понял, что сам стал походить на людей, с которыми знался. У них не было иного мерила для своего поведения, кроме собственного же поведения, и потому они вообще перестали следить за собой. Не будь здесь Карен, паясничанье Люмиса только рассмешило бы его — и все.

Он резко схватил Пулэ за плечи и поднял его на ноги.

— Довольно хныкать, — сказал он по-французски. — Никто вас не тронет.

Пулэ искоса посмотрел на Иетса и высморкался. Если бы от него не пахло так сильно потом и скверным мылом, Иетс, пожалуй, даже почувствовал бы к нему участие.

Люмис несколько утратил свой воинственный пыл и обиженно молчал. Уиллоуби, видимо, был в нерешительности.

— Куда же я его дену? — сердито спросил Иетс. — Он мне не подведомствен.

На дороге показались солдат и женщина. Увидев офицеров, женщина побежала к ним, приминая траву деревянными башмаками. Иетс узнал солдата, шедшего за женщиной. Солдат отдал честь и сказал:

— Я пришел за мэром деревни Валер.

— Толачьян, — окликнул его Иетс, — вы знаете этого человека?

— Да, сэр. — Толачьян снял каску и вытер лоб. Густые седые волосы резко забелели над глубоко посаженными, черными, как вишни, глазами.

Невзирая на хмель в голове, Люмис догадался, что с приходом Толачьяна дело может принять дурной оборот.

— Кто велел тебе являться сюда? — спросил он хрипло. — Нечего тебе здесь делать. Ступай обратно!

— Постойте, постойте минуточку! — сказал Уиллоуби. — Давайте сперва разберемся.

Но прежде чем кто-либо успел приступить к разбирательству, женщина устремилась к Пулэ, который при виде ее сделал отчаянную попытку снова кинуться Карен в ноги.

— Свинья! — выкрикнула она. Ее маленькие блестящие глазки сверлили лицо толстяка. — Напился, свинья этакая, с американцем! — Она обдернула передник, туго обтягивающий ее костлявые бедра, и, оглядев офицеров в поисках старшего, остановилась на Уиллоуби.

— Месье! Мой муж ни в чем не виноват! Он никогда ничего дурного не делал. …А с тобой я поговорю дома!… — бросила она мужу. — Месье, он мэр этой деревни и владелец кафе, а разрешение содержать кафе было подтверждено американскими властями…

Она негодующе потрясла головой. Карен так и ждала, что жиденький узелок волос сейчас отлетит от ее плоской макушки.

— Пулэ! — причитала женщина. — Ах ты, дурень несчастный, ну зачем ты его впустил? Этого…

Она повернулась к Люмису:

— Хороши вы — со своим кальвадосом! Налей стаканчик, да еще налей стаканчик, а мой-то дурачок…

Мадам Пулэ остановилась, чтобы перевести дух. Люмис понемногу трезвел. Уиллоуби усмехался во весь рот. Он не находил нужным вмешиваться и с явным удовольствием слушал поток яростных упреков, изливающийся на капитана.

— Месье, — снова заговорила женщина, — у него орден Почетного легиона, он честный гражданин… он только хотел оказать любезность капитану! Я говорила ему: нельзя, нужно закрыть кафе, а то нагрянет полиция, тебе запретили продавать спиртное американцам, потому что, шут их знает, не умеют они пить…

— Женщина! — Люмис приосанился, пытаясь поддержать свое достоинство. — Не забывай, что ты разговариваешь с американским офицером!

— Дурак! Ты опозорил мой дом! Ты похитил моего мужа!

Она поворачивала худое лицо с длинным носом от одного к другому, ища поддержки и сочувствия.

— Господин лейтенант! — обратилась она к Иетсу. — Пулэ говорил этому пьянице: уходите! Просил его, уговаривал, повел к двери, точно больную овцу. Пулэ и мухи не обидит… а тот!

Она снова накинулась на Люмиса.

— Человек ты или нет? Дерешься, бьешь моего глупышку… Пьян? Мой муж, мэр деревни Валер, никогда не напивается! Ты вытолкал его на улицу, ты унизил его перед всеми, а ведь он — власть! Как же он будет вводить ваши американские порядки, если ты на глазах у всей деревни бьешь его, толкаешь, грозишь пистолетом? Ну как, скажи, как?

Люмис зажал уши. Молча, остекленевшими глазами смотрел он на костлявое лицо мадам Пулэ, на ее руки, которыми она размахивала под самым его носом, на желтую брошь у ворота кофточки.

Взгляд его упал на Толачьяна, которому надлежало быть в деревне при установленной там полевой типографии. Люмис смутно понимал, что есть какая-то связь между присутствием здесь Толачьяна и неловким положением, в котором он очутился.

— Как все это случилось, Толачьян? — спросил он, стараясь говорить ровным голосом.

— Вы, как видно, арестовали мэра, сэр, — спокойно сказал Толачьян. — Потом эта женщина пришла в типографию…

Толачьян указал на мадам Пулэ, которая, ухватив мужа за шиворот, пыталась встряхнуть его.

— Она кричала и плакала… — Толачьян беспомощно развел руками. Потом добавил: — Я видел, как вы выходили из кафе, сэр.

Иетс повернулся к Крерару, с усмешкой следившему за развитием скандала:

— Вы не думаете, что пора бы прекратить это?

Крерар кивнул:

— Валяйте!

Иетс подошел к Люмису и зашептал ему на ухо:

— Идите в замок, капитан. Мы уладим это дело с мэром.

Но Люмис, чувствуя, что его репутация сильно пострадала, заорал:

— Никуда я не пойду! Не суйтесь не в свое дело!

Он отстранил Иетса и, тщательно обойдя мадам Пулэ, подошел к Толачьяну.

— И ты суешь свой нос, куда не следует? Я этого не люблю! Слышишь, не люблю!

Толачьян стоял навытяжку. Он был почти вдвое старше капитана. Пошел на войну добровольцем. Он знал, когда нужно стоять навытяжку.

Люмис смотрел на Толачьяна с ненавистью, теперь он понял, что, в сущности, всегда ненавидел его, с той самой минуты, как Толачьян явился в отдел еще там, в Америке. Седой солдат, крепкий, с уверенным спокойствием зрелого человека.

— Пора тебе научиться вести себя в армии! Явишься ко мне вечером!

Иетс сделал попытку вмешаться:

— Вероятно, капитан Люмис вовсе не арестовал мэра. Просто оба были в приподнятом настроении и решили прогуляться к замку, правда?

— Я именно арестовал его! — упорствовал Люмис. — Он предатель!

Уиллоуби, который все это время сыпал остротами, стараясь рассмешить Карен, наконец заметил, что инцидент с мэром отнюдь не доставляет ей удовольствия.

— Капитан Люмис, — резко сказал он, — попрошу вас оставить вашего арестанта на попечении его жены и рядового Толачьяна.

Он отмахнулся от мадам Пулэ, которая уже готовилась разразиться новым потоком слов.

— Ладно, ладно! Толачьян, заберите их обратно в деревню. И в другой раз не приводите сюда ничьих жен, пока не узнаете, нужны ли они нам.

Он весело засмеялся собственной шутке. Потом обернулся к Карен:

— Пойдемте в замок, я покажу вам вашу комнату, Особенной роскоши не ждите, но это лучшее, что у нас есть… Капитан Люмис, вы уступите мисс Уоллес свою кровать, а сами пойдете ночевать к Иетсу.

— Для дамы — готов на любую жертву! — сказал Люмис, пряча пистолет, возвращенный ему Уиллоуби.

— Не вижу, как мы могли бы от этого отвертеться, — закончил свой доклад Иетс. — Фарриш хочет, чтобы была листовка, и именно такая. Он хочет, чтобы мы сказали немцам, ради чего мы воюем. Он припер меня к стене. Вы достаточно долго пробыли в армии, мистер Крерар, и отлично знаете, как это делается. Я лейтенант, а он генерал. Если вы хотите возражать, придется вам или майору поговорить с Фарришем.

Крерар, скрестив ноги, сидел на своей койке, котенок примостился у него на коленях.

Уиллоуби, казалось, почти не слушал.

— Это самый лучший анекдот за всю войну, — сказал он посмеиваясь. — Люмис и коллаборационист! Надо что-нибудь придумать для девушки, а то она такого про нас напишет… Девитту это не понравится.

— Что не понравится?

— Да эта затея с листовкой, — сказал Уиллоуби. — Во всяком случае, я не намерен лезть вперед. Как, по-вашему, — за что мы воюем? А? Можете вы сказать?

— Могу, — заговорил Крерар. — Я воюю за свою ферму. Не ферма, а игрушка. Миль пятьдесят севернее Парижа. Я держал коров, верховых лошадей. У меня был фруктовый сад, рощица. Раньше все это было мое. А теперь там хозяйничают нацисты. Хотел бы я знать, что они сделали со скотиной?

— Наверно, зарезали, — сказал Иетс.

— На этой ферме я прожил с Евой счастливейшие годы моей жизни. Она радовалась всему, как ребенок. А сейчас она сидит взаперти в нью-йоркской квартире… Это очень волнует меня.

Иетс посмотрел на косматую седую голову Крерара. Он хочет, чтобы армия отвоевала ему обратно его молодость, подумал он. О господи, да мы все сумасшедшие!

— Но Фарриш требует листовку, — повторил он.

— Это невозможно, — сказал Уиллоуби. — Если мы ее выпустим, союзное командование устроит нам дикий скандал.

— А если не выпустим, Фарриш будет жаловаться в высшие инстанции, — сказал Крерар. — В штабе корпуса обозлятся, в штабе армии подымется крик и в конце концов вмешается штаб союзного командования и все равно дело кончится скандалом.

— А не связаться ли нам с Девиттом? — предложил Иетс. — Он человек разумный, насколько я могу судить.

— Девитт — типичный военный, — сказал Уиллоуби. — По-моему, он окончил военное училище в Уэст-Пойнте. Знает порядки в армии. К тому же он ничего сделать не может. Подумать только — цели войны! Да ведь это же политика! Военное министерство, государственный департамент…

В палатку вошел Люмис. Он успел протрезвиться, и вид у него был покаянный.

— Я уже поговорил с Бингом, — заявил он. — Лично я его терпеть не могу. Уж больно много о себе воображает. Но листовку он напишет хорошую. Это же огромная удача для нас, что Фарришу потребовалась наша помощь!

Еще бы, подумал Иетс, еще бы не огромная удача! Пока отдел оправдывает себя, его не расформируют, и вы, капитан Люмис, можете отсиживаться на безопасном расстоянии от переднего края. Это, конечно, несравненно приятнее, чем очутиться в пехоте.

Крерар молча гладил котенка.

— Я против, — сказал Уиллоуби.

Люмис опешил. Он подергал свои редкие волосы, потом сказал:

— Разумеется, надо это хорошенько обдумать. Такую листовку нельзя выпустить второпях. Я думаю, Иетс объяснил это в Матадоре.

— Я говорил, — с досадой сказал Иетс, — но тут такая каша, что не разберешься.

— Так как же, — выпускаем листовку или нет? — спросил Крерар.

Никто не ответил.

— И если нет, то что мы скажем Фарришу? А если да, то что мы скажем Девитту?

Ну и ну, подумал Иетс, что же это мы делаем? Гадаем, что лучше: ослушаться Фарриша или Девитта? Толкуй тут о принципах! Бедная мадемуазель Годфруа — она-то воображает, что ее домишко сгорел во имя принципа. Как она сказала? Ради восстановления жизненных правил. Личные интересы, мелкие интриги, — а до остального им дела нет. Иетс, собственно говоря, не осуждал их. Ему самому нечего предложить им вместо личных интересов и мелких интриг. А люди они не такие уж скверные. Уиллоуби необыкновенно способный человек, проницательный, толковый и даже добрый, если ему это ничего не стоит. Люмис, безусловно, дурак и большой эгоист, но и он не многим хуже других — и там, дома, и здесь, в армии; по крайней мере он никого не задирает, пока ему не наступят на любимую мозоль. А Крерар? Иетсу нравился Крерар. Лет через двадцать он, вероятно, сам будет такой же: отлично будет видеть, где гнило, но палец о палец не ударит, потому что, мол, гнили слишком много.

С другой стороны, если сельская учительница может сказать: «стоит остаться без крова, чтобы увидеть, как боши бегут», если мальчик может мириться с тем, чтобы на всю жизнь остаться калекой, — значит, есть что-то такое, чего он, Иетс, не знает или не хочет признать. К черту! Все это пустые рассуждения и никакого отношения к листовке не имеет.

Уиллоуби хлопнул себя по ляжке.

— Иетс, — сказал он, — расскажите еще раз, что Фарриш сказал, — в точности? «Сорок восемь залпов из сорока восьми орудий»? Так, что ли?

— Да.

Уиллоуби, изобразив на своем лице решимость, объявил загадочно и несколько высокомерно:

— Вопрос исчерпан. Я сам все улажу.

— Каким образом? — спросил Крерар.

Впрочем, он не проявил особого любопытства. Крерар чувствовал себя утомленным. Долголетний жизненный опыт научил его, что нет такого тупика, из которого в конце концов не нашелся бы какой-нибудь выход. Он с радостью предоставил Уиллоуби самому управиться с этим делом.

Уиллоуби не склонен был открывать свою тайну. Мысль, осенившая его, казалась ему такой простой, такой бесспорной, что он не мог отказать себе в удовольствии просмаковать ее.

— На войне, — сказал он, — все то же, что и всюду в жизни. Сталкиваешься с людьми, знакомишься с ними, сходишься, дружишь. А потом приходит день, когда это может пригодиться. Вот теперь такой день и наступил.

Он встал и потянулся.

— На всякий случай пусть Бинг напишет листовку. Это будет наша вторая линия обороны. Но я думаю, что она нам не понадобится.

3

У Пита Дондоло был приятный голос. Когда он еще ходил в начальную школу, учительница мисс Уокер, бывало, говорила:

— Если бы ты мог учиться петь, Дондоло! — И при этом глядела на мальчика, склонив голову набок, точно птица, которая не знает, улететь ей или остаться. Пит нахально смотрел ей в лицо и не отвечал ни слова. Еще что — учиться петь!

Дондоло никогда не занимался своим голосом. Но в глубине души он гордился им. Он знал, как нужно переводить дыхание и как прижимать язык к нёбу, чтобы звук получился чистый и громкий, громче, чем у других. Он умел придать своему голосу такие интонации, что Лина, его жена, бледнела от страха и спешила укрыться в кухне. После рождения второго ребенка она расплылась и постарела, и он уже иначе с ней не разговаривал.

Потом он открыл в себе еще один талант. Он с легкостью мог подражать речи любого человека, его произношению, голосу, манере говорить. Когда Лина звала своего старшего сынишку Ларри, она никогда не знала, кто ей отвечает — мальчик или Дондоло, и со страху совсем перестала звать его. Однажды на предвыборном собрании в Десятом городском районе выступил кандидат оппозиции. Марчелли — политический босс Десятого района — не терпел оппозиции. Дондоло взял слово после кандидата и так ловко повторил его речь, подражая всем интонациям и жестам, извращая и переиначивая смысл сказанного, что злополучного оратора подняли на смех, и ему пришлось спасаться бегством. Даже Марчелли с трудом удалось сохранить серьезное выражение лица, и он сказал Дондоло: «Да ты прирожденный актер, Пит!»

Война оборвала политическую карьеру Дондоло в Десятом городском районе. Он пытался увильнуть от службы в армии. Марчелли говорил:

— Эта война — нелепость. Все равно, как если бы я стал воевать против Ши (Ши был боссом Четырнадцатого района). С какой стати мне драться с Ши, если я могу с ним сговориться полюбовно?

Марчелли пообещал заботиться о Ларри и его младшем братишке Саверио. Но Дондоло все-таки беспокоился о них. Он досылал половину своего жалованья и побочных доходов в банк, где открыл отдельный текущий счет для детей. Лина не смела трогать эти деньги, она даже не знала о них. Только Марчелли знал; у него же была и доверенность.

А потом сержанта Дондоло назначили главным поваром в отдел разведки и пропаганды. Здесь было полно людей, с которыми он никак не мог освоиться. Трудно жить в свое удовольствие и обделывать всякие делишки, если нужно все время следить за собой и соблюдать осторожность. Впрочем, он не совсем был одинок. Нашлись и единомышленники — вот хотя бы Лорд, главный механик, и Вейданек, помощник повара. Эта троица быстро нашла способ держать в руках всех остальных. Ибо большинство солдат хотели только делать свое дело и не впутываться ни в какие истории, — и это, по мнению Дондоло, свидетельствовало об их слабости.

И тут актерский талант Дондоло очень пригодился ему. У него был зоркий глаз и тонкий слух, и он не знал жалости. Он передразнивал все слова и движения своей жертвы, делал из нее посмешище, и против этого не было защиты. Как тут бороться — это же только для смеха. В случае чего Дондоло всегда мог сказать, что он просто шутил. И Люмис за него заступится. Люмис боится его; у этого капитана хороший нюх, он знает, в чьих руках сила.

В этот вечер Дондоло наметил себе в жертвы Абрамеску. После того как совещание офицеров кончилось, Крерар вызвал Абрамеску и продиктовал ему донесение Девитту. Донесение пришлось перепечатать на машинке и отправить в узел связи. Поэтому Абрамеску опоздал к ужину.

Дондоло, как всегда, подал сигнал к атаке ироническим вопросом:

— Что такое?

Это «что такое?» стало его боевым кличем. Случалось, что солдаты, задумавшись, забывали о том, что они на войне, не замечали окружающего, и когда что-нибудь грубо возвращало их к действительности, они, словно со сна, спрашивали: «Что такое?» Дондоло, который никогда ничему не удивлялся и любое явление принимал, как оно есть, только думая о том, как бы извлечь из него пользу, этот вопрос смешил до упаду.

— Что такое? — повторил он, и Лорд и Вейданек, услышав сигнал, вышли из палатки, где помещалась столовая.

— Я хочу есть, — сказал Абрамеску, протягивая котелок.

— Он хочет есть! — сказал Дондоло. — Скажите пожалуйста, он хочет есть, — повторил он громче, словно обращаясь к толпе зрителей. Лорд и Вейданек засмеялись. — Является после положенного времени, и, видите ли, он хочет есть! — Дондоло подбоченился и, так сильно выставив вперед нижнюю челюсть, что жилы на его бычьей шее надулись, наклонился к Абрамеску: — Здесь не ресторан, понятно? Опоздал к ужину, жди завтрака. Что такое?

Абрамеску все еще протягивал свой котелок. Он был голоден. Он всегда был голоден. Его коренастое тело требовало большого количества пищи. Абрамеску очень заботился о своем здоровье.

Дондоло схватил половник и выбил котелок из протянутой руки Абрамеску. Котелок со стуком упал на землю. Абрамеску нагнулся и молча поднял его.

Потом, с глубоким убеждением в своей безусловной правоте, он сказал:

— Солдат, который проработал целый день, имеет право поесть.

— Солдат имеет право поесть! — артистически передразнил его Дондоло. — А у сержанта нет никаких прав, так, что ли? А я не работаю? Не встаю в четыре утра? Не парюсь целый день над горячей плитой? Я, значит, не имею права отдохнуть после работы? Я небось не получаю сверхурочных! А я тоже служу в армии, как и ты! Больше ужинов не выдаем!

Если бы Абрамеску разозлился, поднял крик, начал жаловаться всем на несправедливость, Дондоло, Лорд и Вейданек потешились бы всласть над толстеньким капралом и в конце концов дали бы ему поесть. Но Абрамеску молчал. Он просто протягивал котелок, требуя свою порцию. Его большие плоские ступни крепко упирались в землю, светлые глаза глядели спокойно. Это раздражало и злило Дондоло.

Для Абрамеску во всем этом не было ничего нового. Ему приходилось в детстве видеть еврейские погромы. К Дондоло он относился, как ко всякому должностному лицу, облеченному властью. К такому можно приноровиться. Но если это лицо вздумало куражиться, остается только одно: молчать, и пусть поток оскорблений стекает с тебя, как с гуся вода.

Но Дондоло воображал, что придумал нечто новое, и, не достигнув желаемого эффекта, разъярялся все сильнее.

А тут еще Вейданек подлил масла в огонь.

— Да ну его к черту! Дай ему чего-нибудь поесть, — сказал он.

Увидев такое предательство в собственных рядах, Дондоло взбеленился. Вероятно, на это Вейданек и рассчитывал.

Дондоло вышел из-за стола, на котором еще стояли остатки ужина, и толкнул Абрамеску. Не очень сильно, но все-таки капрал покачнулся и его котелок опять упал на землю.

— Так нельзя! — сказал Абрамеску. — Солдат имеет право…

— Ах, нельзя! Вот я покажу тебе…

— Дайте ему поесть, — раздался чей-то голос, — у вас осталась еда!

Уже несколько минут, как Престон Торп, бесшумно шагая по мягкой траве, подошел к ним. Он смотрел на Дондоло, и у него все нутро переворачивалось. Торп терпеть не мог, когда сильные издевались над слабыми; поведение Дондоло претило ему — оно отдавало изуверством, мракобесием, всеми предрассудками, которые его с детства научили презирать.

Дондоло зверем глядел на нового противника. Торп был выше его ростом, к тому же, как видно, жилистый, Дондоло еще ни разу не дерзнул схватиться с Торпом — это был единственный солдат их части, который побывал на войне до высадки в Нормандии. Торп воевал в Северной Африке, и притом — в пехоте.

— Вы же все равно выбросите остатки на помойку, а он имеет право…

Это переполнило чашу; Дондоло потерял голову. В том мире, к которому он привык, никто не имел никаких прав, там знали только подачки.

На дне большого оцинкованного бака возле стола поблескивали остатки черного кофе. С края бака свисал ковшик на длинной ручке. Дондоло схватил ковшик, зачерпнул и выплеснул кофе Торпу в лицо. Тепловатая жидкость залила ему глаза и на мгновение ослепила его.

И не только ослепила: как только Торп ощутил теплые струйки на своей шее, на груди, между лопаток, он весь оцепенел и обессилел. Теплые, липкие струйки — да это кровь!

Торп громко застонал. Опять! Все вернулось, все, что он старался забыть, нахлынуло на него, захлестнуло…

Тупая боль, сознание, что жизнь капля за каплей сочится из тебя, страх перед вечным мраком, надвигающееся ничто, пустота вокруг, великая бескрайняя пустота. Вот она снова здесь, и он не может ни поднять руку, ни повернуть голову, ни вымолвить слово.

Тоненькой ниточкой в мозгу тянулась мысль: схвати мерзавца, поколоти его, убей. Но ужас владел им; он смертельно боялся прикоснуться к чему-нибудь, а еще больше — как бы что-нибудь не коснулось его. Все мышцы его тела, все нервы сжимались, отказывались от борьбы, искали спасения.

Торп очнулся, почувствовав, что кто-то вытирает ему лицо.

Бинг еще позже Абрамеску пришел за своим ужином.

— Что такое? — пропищал Дондоло.

— Всыпать бы тебе за это, сукин сын, — сказал Бинг.

— А ну! — сказал Дондоло, — давай, выходи! — Он был почти уверен, что Бинг не станет драться. Это грозило бы Бингу военным судом, во всяком случае в части, которой командовал Люмис. Бинг — не такой дурак.

— Выходи! — подзадоривал Дондоло.

— Ишь, как вам не терпится! — Бинг колебался. Дондоло, вероятно, побьет его. К тому же — военный суд. А листовка, война? Важнее драться с немцами, чем с Дондоло. Германия, германская армия, нацистская партия — это миллионы таких Дондоло. Но как воевать против них, если в своих же рядах имеются Дондоло, неистребленные и неистребимые?

— Выродки несчастные! — Дондоло сплюнул, — Все они выродки. Евреи! Иностранцы! Что такое?

Дондоло вдруг осекся. Наступило неловкое молчание.

Внезапно земля дрогнула под ногами; раздался глухой гул: американские орудия отвечали немцам.

— Пошли, — сказал Абрамеску. — У меня пропал аппетит.

— Вейданек! — позвал Дондоло. — Так и быть, дай им поужинать.

— Идите сюда, ребята! — крикнул Вейданек. — Получайте!

— Спасибо, не хочу, — сказал Абрамеску, — небось, все остыло.

Дондоло пожал плечами:

— Сами виноваты, надо приходить вовремя.

— Я хотел бы спросить вас кое о чем, Дондоло, — Бинг захлопнул котелок и подошел к сержанту. Дондоло невольно попятился. Он знал, что зарвался. Есть вещи, которые можно думать, можно даже говорить в кругу друзей, но которые нельзя выбалтывать при всех, во всяком случае не сейчас. Что Бинг от него хочет? Бинг — хитрый, он может заманить в ловушку.

— Во имя чего, по-вашему, ведется эта война? — сказал Бинг. — И ради чего вы воюете?

Дондоло напряженно думал. Это было нелегко — бешенство, охватившее его, еще не улеглось. Дондоло не привык рассуждать после драки. В его компании в таких случаях звали полицию или бросались наутек. Но, может быть, эти люди такие трусы, что они хотят вступить в переговоры, помириться, сделать вид, будто ничего не случилось. Если Бинг идет на мировую, что ж, он не возражает. Как-никак, а он зашел слишком далеко.

— Я? — уклончиво сказал он. — При чем тут я? Меня призвали — и все.

— Меня тоже призвали. По закону о мобилизации. Но вы же могли отказаться.

— Еще что! И попасть в переделку?

— Вы и так попали в переделку. Слышите, как палят! Момент — и готово. — Бинг щелкнул пальцами.

Дондоло не ответил.

— Должны же вы иметь хоть какое-то представление о том, за что вы умираете.

— Я не собираюсь умирать.

— Понятно, не собираетесь, — спокойно сказал Бинг. — Но это легко может случиться.

Лорд, главный механик, который за все время не проронил ни слова, закурил сигарету и сказал:

— Дурацкие разговоры.

— Что такое? — сказал Вейданек, неестественно засмеявшись.

Снова заговорила германская артиллерия — на этот раз ближе. Канонада ясно слышалась в тихом вечернем воздухе.

— Глупые разговоры, — повторил Лорд, но без убеждения.

— Вы боитесь смерти, — сказал Бинг. — И не хотите говорить об этом. Конечно, вашим ребятишкам плохо пришлось бы.

— Оставьте моих детей в покое! Это вас не касается!

— Зато вас касается. Вы ради них воюете?

Дондоло опять начал свирепеть: Бинг ударил его по больному месту. Ларри и маленький Саверио — даже упоминать о них здесь нельзя. Ему казалось, что это накличет на них беду, и на него тоже.

— Хватит! — сказал он. — Конечно, я воюю ради детей. И я твердо намерен вернуться к ним. Только из-за таких, как вы, мне и пришлось покинуть их. Если с ними что-нибудь случится, тогда держитесь! Подумать только — тронули каких-то евреев, и вся американская армия плывет через океан! Этот их Гитлер отлично знал, что делает, и Муссолини тоже. Все — шиворот-навыворот. Нам надо было воевать вместе с ними против коммунистов. Коммунисты разрушают семью, все на свете…

— Идите сюда! — сказал Лорд. — Берите ужин.

— Я сейчас подогрею кофе, — крикнул Вейданек.

— Нет, спасибо, — сказал Бинг,

Они стояли втроем на подъемном мосту и, перегнувшись через перила, вглядывались в черную поверхность рва, на которой кое-где в лунном свете белели водяные лилии. Из кухни доносились приглушенные голоса Манон и Полины.

Торп бросил в воду камушек и прислушался к всплеску. На какую-то долю секунды лягушечье кваканье умолкло.

Абрамеску хлопнул себя по щеке.

— Комары, — сказал он.

— Убил? — спросил Бинг.

— Нет. — Абрамеску кашлянул. — Комары являются носителями многих болезней, например малярии.

— Только не здесь.

— Откуда вы знаете? — Абрамеску очень интересовался болезнями. Он постоянно изучал всякие справочники и руководства по профилактике. — В наших частях есть солдаты, которые болели малярией в тропиках. Комар кусает одного из маляриков, потом кусает здорового человека. Таким образом малярия может быть занесена в Нормандию.

— Ну, так закурите. Комары боятся дыма.

— Я не курю, — сказал Абрамеску. — Я не намерен добровольно отравлять свой организм. Кроме того, я не стал бы закуривать в темноте. Ночью пламя спички видно за несколько миль. Это проверено опытным путем. Так можно выдать наши позиции германским разведывательным самолетам.

Торп снова бросил в воду камушек.

— Расквакались, окаянные!

— Если залить этот ров нефтью, — сказал Абрамеску, — личинки задохнутся и комаров не будет.

— Шел бы ты спать, — сказал Торп.

Когда Абрамеску ушел, Торп зажег две сигареты и одну из них протянул Бингу.

— Не зажигать огня! — крикнул кто-то.

— Нервничают, — сказал Торп. — Все нервничают. А я — нет. Не потому, что я все это уже проделал. Говорят, чем дольше воюешь, тем больше боишься. Должно быть, так оно и есть. Да я и не говорю, что мне не страшно. Но есть другое, что гораздо страшнее. Вот, как я стоял перед Дондоло и не мог сдвинуться с места. Точно у меня ноги вросли в землю, а руки прилипли к телу. С тобой так бывало? А теперь голова болит. И не могу долго смотреть на воду, эти белые пятна — все кружится перед глазами.

— Тебе надо выспаться. Хочешь, дам аспирину? Мы же никогда не высыпаемся.

— Спать я совсем не могу, — сказал Торп. — Я даже рад, когда немцы бомбят. Жужжат моторы, потом начинается дождь красных, зеленых, желтых огней. Я люблю смотреть, как они падают. Смотрю и забываю про то, другое…

— Про что это?

— Не знаю сам, как объяснить. Все стараюсь понять. Этот мерзавец Дондоло немножко помог мне… как-то яснее стало.

— Зачем ты так много говоришь, если у тебя голова болит?

— Почему ты спрашивал Дондоло, за что он воюет?

— Потому что сам я не знаю, за что мы воюем. У меня есть кое-какие мысли на этот счет, но ни одна не охватывает всего. А я должен написать об этом листовку — сказать об этом немцам. Фарриш велел.

— Фарриш?

— Чудно, правда? Такой толстокожий, что, кажется, у него не голова, а футбольный мяч. А вот поди ж ты, надумал!

— Но тебе надо знать! Что же ты скажешь немцам, если сам не знаешь?

— Мало ли лозунгов.

— А куда они годятся? — Торп ударил кулаком по перилам. — Я все их перепробовал. Повторял про себя, когда лежал в госпитале, когда видел, как люди мучаются. И мне казалось, что все такие мужественные, и только я малодушен. А потом я понял, что они притворяются, так же как и я. И все, кто и не ранен, тоже притворяются. Если бы ты был один, и никто бы тебя не видел, ни товарищи, ни офицеры, — разве бы ты не убежал? Не убежал без оглядки? Мы только потому и держимся, что никогда не бываем одни. В этом весь секрет. Это очень хитро придумано. На людях никогда не решишься сказать, что тебе страшно и что ты хочешь домой.

Из темноты выступил Толачьян.

— Я был у Люмиса, — сказал он.

— Ну и как? — спросил Торп.

— Сказал, что ему не нравится мое поведение. Что я нарушаю субординацию. И еще сказал, что сам лично позаботится о том, чтобы я больше не вмешивался.

— В его отношения с французами? — Перепалка Люмиса с мадам Пулэ уже была известна всему отделу.

— Надо думать, что так. — Толачьян почесал руку. — Кусаются, черти!

Бинг покачал головой.

— Ты смотри, поостерегись. Он из-за тебя при всех в дураках остался. Этого люди не прощают. Особенно такие, как Люмис.

— Все они сволочи, — убежденно сказал Торп, — все.

Толачьян оперся локтями о перила и сложил большие руки с широкими сильными пальцами. Повернув голову к Бингу, он в темноте старался разглядеть его лицо.

— Пусть его, — сказал он.

— А ты подумай о себе! У тебя ведь жена дома, правда? Ты сам рассказывал, как много она работает. Разве тебе не хочется вернуться, чтобы ей было полегче?

— Хочется, — сказал Толачьян, — очень даже хочется.

С минуту все молчали. Торп, который только с трудом, и то ненадолго, отрывался от мыслей о самом себе, вернулся к прерванному разговору.

— Ну и вот, — начал он, — превозмогаешь себя, не бежишь. А потом видишь, что то самое, против чего ты сражаешься, оказывается у тебя за спиной…

— Например?

— Не знаю даже, как назвать. Словами всего не скажешь. Несправедливость. Жестокость. Тупость. Корысть. Тщеславие. Ну и так далее.

— Дондоло, — сказал Бинг.

— Да, и он.

— А что Дондоло сделал? — спросил Толачьян, стараясь понять, с чего начался разговор.

— Что он сделал? — сказал Бинг. — Да все то же, Он и его банда измывались над Абрамеску. А потом принялись за Торпа.

— Проучить бы его надо хорошенько, — серьезно сказал Толачьян.

— Я должен был это сделать. — Торп тяжело вздохнул.

— Ты не лезь, — сказал Толачьян. — Тебе и так уж досталось за эту войну.

Торп махнул рукой.

— Дондоло! — гневно сказал он. — Вот это как раз такой тип! А потом выше и выше — Люмис, Уиллоуби, Фарриш! Я помню, как Фарриш обходил наш госпиталь в Северной Африке. Там был один помешанный, после контузии. Стоит он перед своей койкой навытяжку, а Фарриш его честит и честит. Потом уж его перевели в другую палату, куда не пускают посетителей. Верьте, не верьте, а я радовался, что у меня две открытые раны на теле, которые я мог предъявить генералу.

Он тяжело перевел дыхание.

— Мне говорили, что я воюю за демократию, против фашизма. Замечательно, правда? Власть народа, именем народа, для народа. Потом поразмыслил над этим и вижу: каждый каждому волен перерезать горло.

Он замолчал, и все услышали громкое кваканье лягушек.

— У меня был друг, — сказал Толачьян. — Его звали Тони. Он был большой, сильный, а сердце имел детское. Скажи ему, что есть такой ангел, который каждый месяц отрезает серебряные ломтики от луны и раздает их вдовам и сиротам, и он поверил бы, потому что ему хотелось верить в такие сказки.

И вот однажды Тони попал в драку. Это было в Чикаго, во время забастовки. Понятное дело, каждому хочется одеть жену поприличней, и чтобы дети были сыты, и грамоте их обучить…

Дело было в воскресенье, рабочие с женами и детьми прохаживались возле завода, на Южной Стороне. Светило солнце, и все было тихо и мирно, словно это не забастовка, а праздник. Вдруг, откуда ни возьмись со всех сторон налетели полицейские и давай избивать рабочих дубинками, а некоторые так даже стреляли.

Тони все это видел. Сам он не бастовал, он не работал на том заводе, а был наборщик, как я. Но он врезался в толпу, обхватил своими ручищами первого попавшегося полицейского и оторвал его от женщины, на которую тот замахнулся. А потом принялся за остальных. Он расшвыривал их, точно… как его?… Поль Бэниан; и там, где он стоял, людей не теснили.

Тогда в него стали стрелять. Я навестил его в больнице. У него лицо было круглое, румяное, а теперь осунулось — и ни кровинки в нем. «Кашель душит, — говорит он мне, — а кашлять не могу, очень больно…» Вот до чего мучился, даже кашлять не мог. Я спросил его: «Тони, — говорю, — чего ради ты ввязался в драку? Большую глупость ты сделал».

Тони долго молчал. А потом говорит: «Саркис, — он звал меня по имени, — Саркис, я сделал правильно».

«Ну, конечно, — говорю, — ты сделал правильное», — это чтоб он не волновался.

«Нет, — говорит, — ты не понимаешь. Если люди, у которых есть оружие, бьют людей, у которых его нет, бьют женщин и детей, — это неправильно. И я думаю так: когда это случается где-нибудь, значит, это может случиться повсюду. И раз это случилось с бастующими на Южной Стороне, значит, случилось и со мной. И я не жалею о том, что сделал. Нисколько не жалею. Когда ты видишь сорную траву, ты ее вырываешь с корнем. Иначе она заглушит все поле. Если ты увидишь сорную траву, Саркис, — говорит он мне, — а ты не раз ее увидишь…» — и тут он закашлялся.

Мысль Бинга работала с лихорадочной быстротой. Голосом, который, казалось, исходил не от него, он повторил: «Если это случилось где-нибудь, это случилось со мной…» Вот-вот, это то самое!

— А что потом было с Тони? — спросил Торп.

Толачьян разжал руки.

— Умер.

4

Карен Уоллес искала Бинга. Когда она подошла к нему, он немного смутился и поспешил представить ей Торпа, — Толачьян уже ушел к себе, в деревню Валер.

— Это Престон Торп, — сказал Бинг. — Он воевал в Северной Африке.

Торп почувствовал на себе любопытный взгляд Карен.

— Брось ты эту Северную Африку! — отмахнулся он. — Я хочу забыть про нее. Я хочу…

Бинг расслышал страх в голосе Торпа и понял свою ошибку. Карен тоже заметила волнение Торпа и переменила разговор.

— Ну как листовка? — спросила она Бинга. — Я ничего не выудила ни у Уиллоуби, ни у других офицеров.

Она хотела знать все: точку зрения, с какой Бинг думает подойти к вопросу, форму, в которую собирается облечь свои мысли, доводы, которые, по его мнению, должны убедить немцев.

— Видите ли, мисс Уоллес, — ответил Бинг. — Если бы хоть кто-нибудь мог сказать мне точно и ясно, ради чего мы воюем, у меня было бы, за что зацепиться. — Он подтолкнул локтем Торпа, но Торп молчал. Он отвернулся от них и пристально вглядывался в чашечки водяных лилий, смутно белевших на черной воде.

— Я уже несколько часов, как опрашиваю всех, кто мне попадается… — продолжал Бинг.

— Может быть, начать с четырех свобод? — нерешительно предложила Карен. — Это как будто годится.

— Нет, это очень туманно. Спросите любого нашего солдата: воюет ли он за свободу слова, за свободу совести? Да еще за свободу слова и совести для других. И за свободу от нужды и страха — тоже для других? Нет, никогда немцы этому не поверят.

Торп вдруг резко повернулся.

— А флаг, — насмешливо сказал он. — А наши традиции?

— Ну, знаешь, — ответил Бинг. — Коли на то пошло, у немцев традиций гораздо больше, а уж флагов — и не счесть!

— А ну тебя! — сказал Торп. — Сам же просишь совета — и ни одного не принимаешь. Уж лучше флага, поверь мне, ты ничего не придумаешь. Спокойной ночи, мисс Уоллес! — И он торопливо ушел, тихонько посмеиваясь про себя.

— Что с ним? — спросила Карен.

— Не знаю. Я таким его еще не видел. Не пойти ли мне за ним? — Бинг нерешительно потоптался на месте. — Да нет, обойдется. Просто он устал от войны, да еще эта луна… Как вы провели день?

— Набиралась впечатлений.

— Воображаю. Ну и что вы скажете?

— Да я разговаривала только с начальством. Нелегко вам, должно быть, сержант Бинг. Хотя вы уж так привыкли, что раз начальство, значит, и разговаривать нечего.

— Пожалуй, что и так. Но, между нами, я частенько поступаю по-своему. Разница между хорошими и плохими офицерами в том, что хорошие не мешают вам поступать по-своему, а плохие вставляют палки в колеса.

— И вам это сходит с рук? — улыбнулась Карен.

— Да вот хотя бы… — Бинг замялся. Он не знал, хорошо ли это будет, если он расскажет ей про случай в Сен-Сюльпис.

— Ну, что же вы? Рассказывайте. Я умею слушать,

— Я хотел сказать про майора Уиллоуби. При всех своих недостатках, он хороший офицер. Когда мы вошли в Сен-Сюльпис, чтобы занять форт, у Уиллоуби хватило ума засесть в кафе и напиться, а проведение операции предоставить сержанту Клементсу и мне.

— Я слышала об этой истории. Расскажите поподробней. — В Карен проснулось профессиональное любопытство.

— Немцы были отрезаны в форте; их было много, несколько сот, точно мы не знали — сколько. Но нам было известно, что боеприпасов и продовольствия им хватит надолго. А генералы торопили — нужно было очистить дорогу на Шербур. Вероятно, Уиллоуби предложил им пустить в ход громкоговоритель; если хотите, я вам покажу машину, на которой он установлен. Она стоит у самого моста. Мы должны были выманить немцев из форта.

— А Уиллоуби засел в кафе?

Бинг засмеялся:

— Он, видимо, надеялся на нас… Ну, мы с Клементсом обсудили положение. Потом предъявили немцам ультиматум. Наш громкоговоритель сообщил им, что у нас достаточно пушек и танков, чтобы сравнять их форт с землей, и что мы даем им десять минут сроку, чтобы одуматься и выйти с поднятыми руками. Ровно десять минут. А потом — и в этом состоял главный фокус — мы стали отсчитывать минуты: девять минут осталось, восемь минут, семь… Немцы, должно быть, нервничали, но, поверьте, не так, как мы!

— И сколько же вы отсчитали?

— Когда оставалось три минуты, вышли первые немцы. Потом больше и больше — словно плотину прорвало. Казалось, им конца не будет. Они окружили нас. И вот вместо пушек и танков они увидели грузовик с громкоговорителем и один несчастный взвод военной полиции или того меньше. Положение их было глупое, но и наше не лучше. Лейтенант, командовавший взводом полиции, метался в поисках подкреплений. Немцы обозлились; они сказали, что мы их обманули, и если так, то они не желают сдаваться.

Карен засмеялась.

— Мы не знали, что делать, — продолжал Бинг. — Позволить им уйти обратно в форт мы не могли, да, по всей видимости, немцам этого вовсе и не хотелось. Пожитки их были аккуратно уложены — они явно решили кончать это дело.

— Они могли бы наброситься на вас и убить.

— Не такое у них было настроение. Но один из их офицеров потребовал, чтобы пришли танки и выпустили несколько залпов. Тогда они смогут заявить, что капитулировали ввиду превосходства сил противника.

— Так что же вы сделали?

— Я отрядил Клементса в кафе, где сидел Уиллоуби. Мы хотели, чтобы Уиллоуби достал нам танки. Майора в кафе не оказалось. Он ушел оттуда с какой-то девицей и не велел себя беспокоить. Но там был Иетс и еще один лейтенант — Лаборд, вы с ним, вероятно, познакомитесь. Лаборд должен был участвовать в нашей операции, но, слава тебе господи, опоздал. Будь он на месте, он, чего доброго, открыл бы огонь по немцам. В конце концов танки нам достал Иетс — штук шесть. Они обстреляли форт, и после этого немцев увели в плен.

— И вы так об этом рассказываете, как будто речь идет о безделице! — сказала Карен.

— Это я нарочно, — засмеялся Бинг. — Чтобы вы меня похвалили. А то никто не хвалит.

— Вы хоть медаль-то получили?

— Ни шиша.

— Я бы охотно написала об этой истории.

— Не надо, прошу вас. Порадуйтесь со мной, что, может быть, кое-кто из ребят сегодня жив, потому что мы с Клементсом сумели выкурить немцев. Но если эта история получит огласку, Уиллоуби обозлится, и Люмис, и еще другие, — и тогда меня совсем лишат свободы действий.

— Мне пора идти, — сказала Карен. — Они там вечеринку устраивают для меня.

Они сошли с моста. Под деревьями стоял грузовик с громкоговорителем, накрытый маскировочной сеткой. Карен и Бинг сели на ящик с инструментами, стоявший возле грузовика.

— Эта листовка начинает тревожить меня, — заговорил Бинг. — Я отчасти виноват в этой затее. Вот когда вы пришли в блиндаж Каррузерса, я только что всадил Иетсу нож в спину. Просто так — из озорства. Иетс приехал в дивизию Фарриша с определенным заданием: сказать, что выпустить листовку невозможно. А я возьми да и скажи, что можно. Не знаю, какая муха меня укусила. Нет, знаю: мне захотелось написать листовку. Захотелось сказать, за что мы воюем, потому что я сам хотел разобраться в этом, и потому что, по-моему, эта война — не только война пушек, танков и самолетов, но и война идей. Как, по-вашему?

— С одной стороны, это верно, — согласилась Карен. — Но ведь есть промышленники, которые сейчас получают миллионные прибыли, и они воюют за них. И есть солдаты, которые воюют, потому что их призвали, — что же им оставалось делать? А есть люди, которые воюют за право на жизнь. Но, воюя за это право, они вместе с тем воюют и за прибыли миллионеров. Так мне кажется. Тут все перепутано, и я не представляю себе, как это можно привести к одному знаменателю.

— Вы очень странно говорите…

— А как я должна говорить, по-вашему?

— Ну, не знаю… Вы все-таки женщина; вы должны бы чувствовать любовь, сострадание к угнетенным, сочувствие к тем, кто борется…

— Послушайте, Бинг, — сказала Карен. — Я всего нагляделась.

— Понятно.

— Я уже не верю в высокие идеалы. Когда доходит до дела, все решают цифры: сколько у кого войск, техники, денег. Без этого все ваши идеалы повиснут в воздухе, а те, кто верует в них, — на двух столбах с перекладиной.

Они встали и пошли к замку. Во дворе они столкнулись с Иетсом.

Увидев Карен, Иетс быстро подошел к ней.

— Я ищу вас повсюду, мисс Уоллес, мы вас ждем…

Внезапно темный двор осветился ярким светом: словно гигантские люстры, в воздухе повисли немецкие парашютные ракеты. С бешеной быстротой приближался глухой рокот моторов.

Загрохотали зенитки. Как всегда, — будь то огонь тяжелых или легких орудий, — казалось, что прислуга уснула и, застигнутая врасплох, теперь старается наверстать упущенное время. Пестрые дуги трассирующих пуль смыкались вокруг мишеней.

Карен побежала к замку. Иетс бросился за ней и схватил ее за плечи.

— Стойте на месте! — прошипел он.

— Вряд ли они могут нас нащупать, — сказал Бинг. — Но и он стоял неподвижно.

Невдалеке от них уже взрывались немецкие бомбы. Иетс чувствовал, как содрогается земля под ногами. У него сосало под ложечкой и дрожали колени.

— Не бойтесь, — сказал он Карен. — Это довольно далеко.

— Смотрите, как красиво! — воскликнула Карен. — Вот еще ракеты и еще… Как раз над нами!

Лица их в резком свете ракет казались неестественно большими, глубокие черные тени прорезали мертвенную бледность щек.

Иетс сказал:

— Да, в этом есть своеобразная красота. — Черт подери, если она может любоваться бомбежкой, то и он может.

— Терпеть не могу, когда осколки падают возле меня, — сказал Бинг. — Это самое противное. — Голос его звучал ровно.

— Вы не боитесь? — спросила Карен.

— Конечно, боюсь… Смотрите, смотрите! Один сбили!

До сих пор бомбардировщики были скрыты за световой завесой ракет. Но вот один из них вспыхнул, словно огромная звезда, закачался и сверкающей хвостатой кометой скользнул по небу.

Бинг толкнул Карен в спину, и не успела она опомниться, как они уже оба лежали ничком, прижимаясь к жесткой земле. Волна горячего воздуха прокатилась над ними.

— Чуть-чуть не задело. — Голос Иетса донесся до нее, словно откуда-то издалека. — Он упал там, за полем. Отсюда видно, как он горит.

Иетс помог Карен встать.

— Вы не ушиблись? — спросил он, смахивая пыль с ее куртки.

— Нет, я только очень испугалась. Не тогда, когда он падал, — я не поняла, что это значит. Но после взрыва…

— Видимо, он не успел сбросить все бомбы. Они и взорвались. Должно быть, мало что от него осталось. Может быть, сходим поглядеть? — оживленно говорил Иетс; сознание, что опасность миновала, развязало ему язык.

— Мне что-то не хочется никуда идти, — сказала Карен.

Кругом все было тихо, только пламя горящего самолета потрескивало в неподвижном воздухе.

— Ну, мисс Уоллес, — с наигранной бодростью сказал Иетс, — вас ждут на вечеринку. Пойдемте.

Бинг лежал на спальном мешке в башне замка и лихорадочно припоминал свой разговор с Толачьяном. Как он сказал? Где бы это ни случилось, это случилось со мной… Что именно случилось? Несправедливость, должно быть, страдания. Слушая Толачьяна, Бинг был твердо уверен, что рассказ о Тони, об этом новом Бэниане — великане с детским сердцем — разрешает все вопросы. А теперь он опять ни в чем не уверен… Трещины в стенах стали еще больше. Штукатурка так и сыплется с потолка. Завтра надо будет вытрясти мешок, он такой грязный… И хорошенько подумать о словах Толачьяна и о словах Карен… К черту все это, спать пора. Все равно не дадут спать — начнется бомбежка, зенитки. Красивое имя — Карен. Она честная, говорит, что думает. В том-то и беда — послушаешь ее и во всем изверишься… Ох, уж эта война!

5

На столе высился внушительный ряд бутылок: херес и бенедиктин, найденные в одном из погребов местечка Изиньи, шотландское виски и джин, припасенные еще во время службы в Англии, и прозрачный забористый кальвадос, выменянный Дондоло у здешних крестьян на сигареты. Мадемуазель Вокан, по просьбе Иетса, разрешила воспользоваться бокалами из хрустального набора, принадлежащего господину графу, который проживал в Париже; на тончайшем венецианском стекле — родовой герб: единорог над двумя сцепившимися львами.

— Вот это жизнь! — воскликнул Уиллоуби, косясь на ноги Карен.

Карен сменила брюки на юбку. Она удобно расположилась в углу диванчика времен Людовика XIV с сильно потертой голубой обивкой. Лампочки большой люстры ярко горели, сообщая комнате некоторое подобие ее былого великолепия. Окна были затемнены старым картоном и плакатами, на которых американский танкист, высунувшись из башни, пожимал руку многочисленному французскому семейству.

— Что же вы молчите, мисс Уоллес! — сказал Уиллоуби. — Правда, здесь очень уютно? Мы стараемся отгородиться от войны. Malbrough s'en va-t-en guerre![3] Ратаплан! Ратаплан! — запел он, размахивая в такт бокалом и расплескивая вино.

Иетс, тоже с бокалом в руке, сидел возле Карен на подлокотнике дивана. Он поглядел на Уиллоуби и сказал:

— Как вы думаете, почему мадам Пулэ сказала, что мы не умеем пить?

Уиллоуби замолчал и посмотрел исподлобья на Карен и Иетса.

Начальник радиосвязи в чине капитана и три лейтенанта устроились на полу, в дальнем углу комнаты, вокруг разостланного одеяла: они играли в покер. Пачки бумажных денег — «франки вторжения» — переходили из рук в руки. Один из лейтенантов, немолодой человек с рыжеватыми волосами и обрюзгшим бледным лицом, поднялся на ноги и сказал:

— Хватит с меня. Я продулся.

Остальные стали удерживать его.

— Я поставлю за вас! — крикнул капитан. — Успею с вас получить. Война не скоро кончится!

— Они играют без перерыва с той самой минуты, как сели на транспорт, чтобы пересечь Ла-Манш, — сказал Иетс. — Чем больше выпивки, тем быстрее оборачивается их наличность. — Он понизил голос. — Да, мисс Уоллес, мы пьем, потому что нам тоскливо.

Он коснулся рукой ее плеча. Она отстранилась, но так, чтобы не обидеть его.

— Ах, Карен, — шепнул он, — как хорошо посидеть с вами.

— Благодарю вас, — сказала она мягко. При первом знакомстве он ей не понравился, показался каким-то натянутым, неестественным. Теперь он держался проще. А может быть, он только выгодно отличается от всей этой компании?

Уиллоуби направился к дивану. Карен обернулась к Иетсу и спросила, указывая на офицера, одиноко сидевшего у стола:

— Кто это?

Лейтенант Лаборд, наморщив бледный лоб, пристально разглядывал свои руки. Он мучительно придумывал, как бы ему привлечь внимание журналистки. Чем он может заинтересовать ее? Сказать ей, что он герой, что он в любую минуту готов пожертвовать жизнью? Его так засмеют, что придется бежать отсюда. Никто из офицеров без крайней необходимости не желает проявлять геройство. Но он всегда был смельчаком. Еще когда он служил в крупном химическом тресте, он бесстрашно вошел в газовую камеру, отнюдь не будучи уверен, что выйдет оттуда живым. А сколько раз его крутили в учебной кабине, чтобы установить, что может выдержать человеческий организм. Его организм все может выдержать. Но какое кому до этого дело?

— Это лейтенант Лаборд, — сказал Иетс и жадно допил свой бокал, словно ему вдруг нестерпимо захотелось пить. — Позвать его? Он будет просто счастлив.

Но Уиллоуби уже уселся на свободное место возле Карен.

— Правда, у нас уютно? — спросил он.

Люмис откупорил еще одну бутылку. Когда пробка хлопнула, он тупо уставился на нее.

— Помните Карантан? — сказал он. Не дождавшись ответа, он громче повторил свой вопрос: — Кто помнит, как мы выступили из Карантана? Под огнем противника? Эй, Крэбтриз!

Лейтенант Крэбтриз, живописно изогнувшись в кресле, захохотал.

— Еще бы! В жизни не забуду. Хоть сто лет проживу. Да, в то время еще было опасно ездить по дорогам. На мосту через… как же она называлась, эта проклятая речонка?…

— Вы не поверите, мисс Уоллес, — подхватил Люмис, — охрана моста ежедневно теряла людей. Просто головы поднять нельзя было! Немцы засели за холмом и держали дорогу под наблюдением. Случалось вам быть под огнем минометов? Не знаю, что хуже — артобстрел или бомбежка, но хуже минометов ничего быть не может.

— Безусловно! — сказал Крэбтриз и подтянул ремень на своей осиной талии.

Наконец, Люмис дождался вопроса Карен:

— И что же там случилось, капитан?

— Так вот, — начал Люмис, торжественно приступая к рассказу о своих подвигах, — нам нужно было проехать этой дорогой. Другой дороги просто-напросто не было. И как раз в то время, когда немцы начинали свой ежедневный обстрел…

— Ровно в пять часов пополудни, — сказал Крэбтриз. — Ежедневно. Пунктуальный народ, эти немцы!

— Не мешайте, — отмахнулся Люмис. — Я говорю шоферу: мы рискуем жизнью, но мы должны исполнить свой долг! «Есть, сэр», — отвечает шофер. Чудесные ребята в нашей части, просто чудесные. И вот мы едем…

— И вас обстреляли, — прервал его Уиллоуби.

— Обстреляли? Боже милостивый, да это был настоящий огневой вал. Бум, бум, бум! Позади нас, впереди! Я говорю шоферу: жми, жми, давай газу! «И так жму, сэр!» — говорит. Мы летели — шестьдесят миль в час, семьдесят…

— Больше! — Крэбтриз от волнения отпустил поясной ремень.

— А потом что? — спросила Карен.

— Благополучно доехали! Мы были спасены!

— Какое счастье, — сказал Крерар, беря на руки котенка. Иетс откинулся назад и сдержанно фыркнул.

— Вы не представляете себе, как это опасно, — оправдывался Люмис. — Ехать по дороге под обстрелом! Но у нас не было выбора.

Уиллоуби встал с дивана. Он допил свой бокал и со стуком поставил его на стол.

— Мисс Уоллес, — сказал он, — вы их не слушайте. Конечно, каждый из нас выполняет свой долг. Для этого мы здесь. Но наша часть — тыловая. Случается, что нас обстреливают или бомбят, — но это сущие пустяки. Мы не можем сравнивать себя с солдатами на фронте, которые сидят в окопах, сражаются лицом к лицу с фрицами. Вот они — настоящие герои…

Какой скромник выискался, подумал Иетс. Чего он ломается? Уж не воображает ли он, что Карен наивная дурочка? Иетс подошел к столу, налил себе вина и вернулся на свое место.

— Не подумайте, Люмис, — сказал Уиллоуби, любезно улыбаясь, — что я хочу умалить…

— Нет, нет, что вы! — покорно сказал Люмис. Он знал, что тягаться с Уиллоуби ему не по плечу.

— Иногда, правда, нам кое-что удается сделать, — сказал Уиллоуби. Он подошел к Карен с бутылкой в руке и налил себе и ей. — С вашего разрешения, Иетс… — Он с видом хозяина сел совсем близко к Карен.

— Да, кое-что удается, — повторил он. — Может быть, это и пустяки, но кто скажет, что важно, а что неважно в ходе этой всеобъемлющей войны? Все мы исполняем свой долг!

Иетс встал с ручки дивана. Повернувшись лицом к Уиллоуби и Карен, он залпом проглотил остатки вина в своем бокале. Ему обожгло горло, а в голове появилась приятная легкость.

— Хо-хо, — произнес он.

— Опьянел наш друг, — сказал Уиллоуби, наклоняясь к Карен. Потом он повернулся к Иетсу:

— Валяйте! Там еще много осталось. Только чтобы завтра не жаловаться, что голова болит!

Иетс ничего не ответил. Он подошел к Люмису и сказал громко:

— Вы, Люмис, шут гороховый! Просто шут гороховый!

— Чем? — вяло спросил Люмис, все еще слишком подавленный, чтобы возмутиться. Но Иетс отошел от него.

Уиллоуби продолжал:

— Вот, например, операция в Сен-Сюльпис, мисс Уоллес, это полностью наша заслуга. Свыше тысячи пленных, огромные трофеи — продовольствие, боеприпасы, военное имущество… все это мы добыли. Разрешите немного похвастать?

— Хвастайте на здоровье! — Бенедиктин уже оказывал свое действие, желтоватое лицо Уиллоуби расплывалось перед ее затуманенным взором.

— А как это было просто! Я приехал, обследовал обстановку. Понадобилось бы несколько дней, чтобы атаковать и взять этот пункт. Тогда я говорю: мы предъявим им ультиматум. Беспощадный ультиматум: десять минут на размышление. Мы сказали нацистам, что наши танки и орудия наготове, чтобы разнести их в клочья. А потом я приказал отсчитывать минуты, — вы представляете себе психологический эффект, мисс Уоллес! Осталось жить восемь минут… пять… три!

— Гениально! — сказала Карен. — И вы все это сами придумали?

— Ах, бросьте, — отмахнулся Уиллоуби, кладя руку на ее колено. — Ничего особенного, сущая безделица.

— Вы врете, — сказал Иетс. Голос его прозвучал ровно, звонко и гневно. Все разговоры разом оборвались. Даже игроки в покер перестали шелестеть картами. Слышался только голос Крерара: — Плотц, Плотц, иди сюда! Иди к папочке!

Иетс застыл на месте, ошеломленный своей выходкой. Он не хотел лезть в драку, но бахвальство Уиллоуби и грубое приставание к Карен вывели его из себя, а к этому примешалась обида за Бинга и других его подчиненных, которые честно и скромно делали свое дело.

Карен, оттолкнув Уиллоуби, быстро встала с дивана и подошла к Иетсу.

— Молчите, прошу вас, молчите. Не нужно. Я знаю правду.

— Но ведь это же просто вранье! — сказал он. Уиллоуби смотрел на них с натянутой улыбкой.

— Мисс Уоллес! — позвал он. — Идите сюда, садитесь. Не из-за чего расстраиваться. Лейтенант Иетс отчасти прав — фактически операция была проведена двумя сержантами. Разумеется, он мог бы выразиться поучтивее. Но мы припишем это действию алкоголя. Не забывайте, что я, как командир, на которого было возложено выполнение этого задания, нес всю ответственность за исход операции и поэтому имею известное право считать ее успех своей заслугой. В случае неудачи отвечать пришлось бы мне, — так уже водится в армии, мисс Уоллес.

— Совершенно верно, — сказал Люмис. — Я нахожу, что майор Уиллоуби проявляет необыкновенное великодушие, ибо поступок лейтенанта Иетса, прискорбный, я бы сказал… — он запнулся, запутавшись в длинной фразе и не зная, как ее закончить. — Но так или иначе…

— Замолчите! — сказал Уиллоуби.

Крерар играл с котенком. Плотц лежал на спине, выставив белое брюшко, и махал своими бархатными лапками. — Кис, кис, кис, — сказал Крерар, — ах ты глупый Плотц, ничего ты не понимаешь… Кис, кис, кис, ты просто гражданская тварь!

— Это намек! — грозно сказал Лаборд.

— Простите? — Крерар выпустил котенка.

— Мы — военные! Каждому ясно, что вы не кошку имели в виду!

— Тише! — крикнул Уиллоуби. — Если вы не умеете вести себя в присутствии дамы, я вас всех сейчас разгоню!

Один из игроков в покер вылез из угла и подошел к Уиллоуби.

— Неужели вы допустите, чтобы вся эта выпивка пропала даром?

— Ну, вот что… — Уиллоуби, по-видимому, смягчился.

Он с минуту посидел в задумчивости, опустив глаза.

Скверно. Нетрудно себе представить, что Карен думает о нем, о всей честной компании.

Уиллоуби налил себе еще вина.

— Видите ли, мисс Уоллес, мне хотелось рассказать вам о нашей работе, чтобы вы не считали, что даром к нам приехали.

Он выдержал паузу, словно ожидая ее вопроса, но она молча потягивала бенедиктин.

— Даром! — повторил он многозначительно. — Ибо о листовке, которая вас заинтересовала… о листовке вам писать не придется.

Крерар тихонько присвистнул.

— Никакой листовки не будет, — продолжал Уиллоуби, — не будет никаких «Сорок восемь залпов из сорока восьми орудий».

— Почему? — спросила Карен.

— Я сорвал это дело.

— Почему?

Уиллоуби понимал, что его слова произвели сенсацию. Достаточно было взглянуть на лица офицеров. Пусть он возглавляет только маленькую группу, которой помыкает любой разведотдел, пусть он принужден барахтаться между всемогущими повелителями в штабе союзного командования и заносчивыми генералами — все-таки он, Уиллоуби, вертит ими. Учтите, мисс Уоллес!

— Почему? — сказал он. — Да потому, что вся эта затея — просто нелепость. Фарриш, бесспорно, кое-что понимает в танковых атаках, в «клещах» и прочее, но он не имеет ни малейшего представления о человеческой психологии.

— А мне понравилась его идея.

— Неужели, мисс Уоллес, вы серьезно думаете, что немецкому солдату интересно знать, за что мы воюем? Какое ему до этого дело? Что он — политик или философ? Как, по-вашему?

— Не знаю, — ответила Карен. Она уже не чувствовала опьянения. — Но как вы могли отменить листовку? Мне кажется, что Фарриш умеет настоять на своем.

Крерар весь превратился в слух. Неужели Уиллоуби сейчас откроет свой план, который он утаил от них на совещании? Если так, то он кретин, безответственный болтун. Впрочем, если ему хочется, пусть лезет в петлю — это его забота.

Уиллоуби и сам колебался. Но Иетс только что уличил его во лжи. Если он сейчас ничего не расскажет, то выйдет, что он опять прихвастнул. Соблазн был слишком велик.

Он встал и повернулся лицом к Карен.

— Я вам доверяю, крошка. Само собой — это не для печати.

— Само собой, — сказала Карен.

— Все равно, если даже это получит огласку, — задумчиво добавил Уиллоуби — я всегда могу опровергнуть сообщение… Я глубоко убежден, что война отличается от обыкновенной будничной жизни только тем, что она увеличивает риск, на который иногда приходится идти. А вообще отношения между людьми остаются те же. Соперничество, зависть, интриги, — ну, вы понимаете. Я отнюдь не считаю себя умней других…

— Напрасно, сэр, напрасно! — крикнул Крэбтриз. Он был очень пьян и, чтобы не упасть, держался за Люмиса.

— План Фарриша предусматривает непроизводительный расход боеприпасов. Так вот — я звоню в штаб корпусной артиллерии, вызываю генерала Дора. А генерал Дор — мой старый приятель, мы знакомы домами. Он зовет меня Кларенс, а я его Чарли. Вот я и говорю ему: «Послушай, Чарли, друг дорогой, — Фарриш придумал сногсшибательный трюк, он хочет в честь Четвертого июля устроить грандиозный фейерверк — дать сорок восемь залпов из сорока восьми орудий. Кто бы мог подумать. Фарриш — и вдруг расшибается в лепешку во славу звездного знамени и все такое…» Вы бы послушали, что сделалось с Дором! «Что? — говорит. — А Фарриш знает, сколько на это пойдет снарядов? И сколько времени требуется, чтобы доставить боеприпасы через Ламанш?» Разбушевался, не приведи бог… Итак, разрешите сообщить вам, мисс Уоллес, и вам, джентльмены, что разговор состоялся в девять часов вечера и что, по моим расчетам, генерал Фарриш уже отказался от своего намерения.

Уиллоуби сел. Он был чрезвычайно доволен собой. Девчонка смотрит на него с восторгом. А какие у нее красивые глаза! Она понимает жизнь — умеет ценить ум и силу.

Иетс пытался быть беспристрастным, но хмель мешал ему рассуждать здраво. Неужели ход истории зависит от таких закулисных махинаций? В колледже ему внушали, что есть люди, мысль которых охватывает широчайшие человеческие массы, мощные общественные движения, и которые используют свое влияние, свою силу, имея в виду общее благо. Но в жизни он встречал только таких людей, как Уиллоуби, которые плели свои мелкие интриги в узком, ограниченном мирке. Иетсу стало страшно: сегодня Уиллоуби убил листовку, завтра он может убить его, Иетса.

Карен действительно восхищалась Уиллоуби: было что-то поистине безмерное в этом грошовом интриганстве.

— Итак, вы считаете, майор, — сказала она, — что между войной и… скажем, миром очень маленькая разница? Мне кажется, вы забываете о том, что во время войны в гораздо большей степени, чем в мирное время, от любого принятого решения зависят человеческие жизни.

— Это разница только в степени, а не по существу.

— Не согласен! — резко сказал Иетс. — Из-за войны моя жизнь зависит от вас!

— Плотц считает, что это подлость, но весьма остроумная, — засмеялся Крерар.

Люмис, до которого только сейчас дошел смысл сообщения Уиллоуби, рассыпался в похвалах по адресу майора.

— Изумительно! — восклицал он, — изумительно! — Потом добавил с завистью: — Конечно, если имеешь связи…

Уиллоуби, восстановив свой престиж, повел решительную атаку на Карен.

Еще минута, и он сядет ей на колени, подумал Иетс. Почему она не прогонит его? Может быть, она ничего не имеет против… Во всяком случае, глядеть на это не особенно приятно. И вообще хватит торчать здесь. Иетс встал и направился к двери.

Кто-то загораживал выход.

Человек, стоявший в дверях, походил на видение горячечного бреда: бледное лицо, оскаленный рот, разорванный ворот рубашки.

Иетс узнал Торпа.

— Господи! — Иетс бросился к солдату, думая, что тот сейчас упадет. Но Торп не упал. Он овладел собой, вошел в комнату и заговорил, сдерживая волнение.

— Я не могу уснуть, Простите, пожалуйста, но я не могу уснуть.

Карен налила вина в бокал и подошла к Торпу. Жаль, что здесь нет Бинга, подумала она. Бинг сумел бы успокоить своего друга.

Торп, казалось, не видел Карен, стоявшую перед ним с бокалом в руке.

— Не могу уснуть! — крикнул он, словно взывая о помощи.

— Ничего, ничего, Торп, успокойтесь! — сказал Иетс.

— Нет ли у кого каких-нибудь пилюль? — спросил Люмис.

Торп не замечал ни окружающих, ни вызванного им переполоха.

— Почему вы не можете уснуть? — спросила Карен.

Не глядя на нее, Торп сказал неожиданно бесстрастным голосом:

— Уж очень тихо. А они лезут отовсюду!

— Кто лезет? — спросил Уиллоуби. — Что за чепуха!

Блуждающий взгляд Торпа остановился на Иетсе.

— Вы честный человек, — сказал он все тем же ровным, бесстрастным голосом. — Ведь это и вас касается. Разве вы не видите, что мы проигрываем войну? Мы каждый день терпим поражение. Фашисты лезут отовсюду. Я не болен, лейтенант, уверяю вас, я не болен. Я вижу, своими глазами вижу, как они подбираются к нам. Вот здесь, в этой комнате, в замке, в армии, дома…

Иетс почувствовал, что все офицеры смотрят уже не на Торпа, а на него.

— Он воевал в Северной Африке, — сказала Карен.

— Это все бомбежка, — сказал Крэбтриз. — Есть люди, которые ее просто не выносят.

— Но он ведь жалуется, что слишком тихо, — заместил Крерар.

Торп поднял руку.

— Молчать! Что толку выигрывать сражения, если мы проигрываем войну? Наш флаг — да это же всего-навсего пестрая тряпка. Разве не так, лейтенант? Скажите!

У Иетса словно язык отнялся. Он не вслушивался в слова Торпа и не вполне понимал, что происходит в душе солдата. Он только видел, что тот совсем измучился и глубоко несчастлив. Однако Иетс отлично знал, что офицерская пирушка — не место для нервного припадка.

— Это ваш подчиненный, Иетс? — сказал Уиллоуби. — Будьте любезны, уведите его отсюда.

Торп, погруженный в свои мысли, все же понял смысл приказа Уиллоуби.

— Не надо! — закричал он. — Не гоните меня, лейтенант! Скажите мне — прав я или не прав? — Не дожидаясь ответа, он заговорил, понизив голос, словно хотел быть услышанным одним только Иетсом: — Некуда будет уйти! Куда вы уйдете? Будет только всепоглощающий мрак, черный, густой, удушливый…

Иетс сказал нерешительно:

— Не бойтесь, я вас не брошу одного.

Люмис подошел к двери и крикнул:

— Разводящий!

Торп сделал еще шаг к Иетсу:

— Пока не поздно, уйдемте куда-нибудь, — вы и я, и все честные люди, которых мы сумеем найти.

— Выпейте! — Карен снова протянула бокал.

Торп, видимо, узнал, ее.

— Вы от газеты, я знаю, знаю… Пожалуйста, подождите минутку. Я сделаю заявление, которое поразит всех. Но сейчас, простите, у меня неотложное дело.

Он схватил Иетса за рукав.

— Вам скажут, что со мной что-то неладно, потому что я всех их вижу насквозь. Я знаю, чего они хотят. Но вы им не поверите, лейтенант? Обещайте мне, что не поверите!

— Обещаю.

Иетс испытывал мучительную тревогу. Сбивчивые, страстные слова Торпа, в которых звучал и бред помешанного, и страх, и намеки на многое, что Иетс смутно ощущал, но во что никогда не дерзал вдуматься, потрясли его до глубины души. Он не желал иметь ничего общего ни с безумием Торпа, ни с его фантазиями и в то же время чувствовал, что ему уже не отделаться от них, что Торп выжег на нем клеймо, о котором не забудут ни он сам, ни другие офицеры.

— Надо как-нибудь помочь ему, — сказал он Люмису.

— Мы завтра утром пошлем его к врачу, — извиняющимся тоном сказал Люмис, обращаясь к Уиллоуби и Карен.

В комнату вошел Дондоло, в полном вооружении.

— Сержант Дондоло, — сказал Люмис, — вы зачем здесь?

— Я заменяю разводящего, сэр. Сержант Лорд…

— Понятно, понятно… — Люмис сообразил, что Дондоло, вероятно, берет десять долларов или около того за несение караульной службы вместо Лорда. — Если вы разводящий, — сказал он повелительным тоном, — уведите этого солдата и уложите его спать.

— Торп, — сказал Дондоло, — идем.

Торп отпрянул, словно его ударили хлыстом; он хотел что-то сказать, но не мог вымолвить ни слова. Он, точно утопающий, судорожно вцепился в руку Иетса.

— Отпусти лейтенанта, — сказал Дондоло. — Я знаю его, — продолжал он, обращаясь ко всем присутствующим. — Он иногда чудит, но он смирный… Идем, идем, Торп, незачем тут торчать. — Он говорил ласково, почти с нежностью.

Торп бессильно уронил руки. Он понурил голову и медленно, но покорно пошел к двери, где ждал его Дондоло. Дондоло обнял его за плечи.

— Не беспокойтесь, капитан Люмис, я уж позабочусь о нем. Простите, господа, за беспокойство.

Дондоло и Торп вышли.

Иетс облегченно вздохнул. Он было хотел последовать за Торпом. В заботливости Дондоло ему почудилось что-то каверзное, пугающее. Но и так уж достаточно скверно, что этот тягостный случай привлек к нему всеобщее внимание. Он не хотел расширять пропасть, которую Торп своим поведением вырыл между ним и другими офицерами; напротив, он хотел уничтожить ее, сгладить впечатление. К тому же инцидент с Торпом как-то разъединил Уиллоуби и Карен, а до утра еще далеко. Можно отложить до завтра; завтра он позаботится о Торпе.

— Вы уверены, — спросила Карен, обращаясь к Люмису, — что этот сержант сумеет обойтись с бедным малым? По-моему, ему нужен психиатр.

— Солдатам часто не спится, — сказал Уиллоуби. — Война — не шутка. Если каждого, кого душит кошмар, отправлять к психиатру, некому будет воевать. Бросьте об этом думать.

— О Торпе позаботятся, — сказал Люмис. — Солдаты отлично друг друга понимают. Лучше в их дела не мешаться.

Этажом ниже Дондоло бил Торпа ногою в пах. Когда Торп от боли сгибался пополам, он бил его по почкам. При каждом ударе Дондоло шипел:

— К офицерам шляешься… фискалишь… доносишь на меня… я те покажу… сукин сын…

Торп упал на колени, Дондоло рывком поставил его на ноги.

Сверху доносилось пение. Офицеры горланили: «Люблю мою красотку за то, что хлещет водку!»

Даже рюмки не поднесли, думал Дондоло, хоть бы одну паршивую рюмку вина. Он снова ударил Торпа.

Только немцы вырвали жертву из рук Дондоло, обезумевшего от радости, что Торпа отдали ему на растерзание.

Немецкие бомбардировщики летели низко. Бомбы стали падать прежде, чем зенитки успели открыть огонь.

Дондоло бросился на пол. Он втиснул свое плотное тело в угол между лестницей и стеной. Торп спотыкаясь прошел мимо него, спустился с лестницы и вышел во двор. Дондоло дал ему уйти. Если парень хочет быть убитым, — это его дело.

Наверху Уиллоуби держал речь, доказывая необходимость жить полной жизнью.

— Ловите момент, — говорил он. — И старайтесь насладиться им вполне.

Люмису это очень понравилось. Он одобрительно закивал головой.

Уиллоуби продолжал:

— Война учит нас, как мало надежд мы можем возлагать на день грядущий…

Тут раздался взрыв, и комната погрузилась во мрак.

Наступила напряженная тишина.

— Где вы все? — спросил Люмис.

Кто-то сказал:

— Должно быть, в динамо ударило.

— Свет! Дайте свет! — закричал Крэбтриз.

— Окна! Уйдите от окон!

Все копошились в поисках ручных фонарей, свечек или безопасного места, куда бы спрятаться.

Взорвалась вторая бомба, на этот раз ближе. Осколки стекла со звоном посыпались на пол.

Карен почувствовала, что кто-то взял ее за плечи и чьи-то губы ищут ее губ. Она подняла руку и ударила кого-то по щеке.

Потом вспыхнул свет.

Почти все участники пирушки лежали у стены против окон. Уиллоуби спрятал голову под стул. Крэбтриз скорчился позади Люмиса. Крерар прижимал к груди котенка.

— Теперь, я думаю, достаточно шума, чтобы Торп мог уснуть, — сказал он.

Иетс стоял на коленях возле Карен:

— Простите, но я ведь только хотел заслонить вас. Вы не поняли, — бормотал он.

На столе, скрестив по-портновски ноги, обнимая обеими руками еще не откупоренные бутылки, сидел лейтенант Лаборд. Когда все взоры устремились на него, он удовлетворенно улыбнулся. Наибольшего эффекта в конце концов добился все-таки он.

6

Абрамеску перепечатал шифрованное сообщение, переданное ему связистом. Печатал он всегда методически, не спеша, радуясь тому, как аккуратно и чистенько у него получается. Когда кто-нибудь торопил его: «Бросьте вы красоту наводить, печатайте скорей!», он отвечал обиженным тоном: «Первое условие ведения современной войны — точность и пунктуальность». Трудно было спорить с Абрамеску.

Но в это утро никто не торопил его. Мистер Крерар и большинство офицеров еще не очухались после вчерашней пирушки. Абрамеску мог сколько душе угодно читать и перечитывать сообщение: сначала ряд загадочных названий — обозначения инстанций, через которые оно прошло, начиная с части, из которой оно было отправлено, и кончая той, которая его приняла. Затем сам текст: «Категорически против плана Матадор. Распоряжения следуют». Затем подпись: «Девитт».

Абрамеску задумчиво кивал головой. Так, так. Значит, генералу Фарришу придется отказаться от своей затеи. Правильно: что станется с армией, если каждый будет вмешиваться в чужие дела?

Вошел Крерар, небритый, всклокоченный. Щетина на подбородке подчеркивала бледность дряблых щек; вид у него был усталый и подавленный. Следом за ним вошел котенок и немедленно принялся ловить скомканную бумагу, торчащую из корзинки для мусора.

Крерар растянулся на койке.

— Как вы спали? — спросил он.

— Я почти не спал, — ответил Абрамеску. — Если мне суждено умереть, — серьезно добавил он, — я не хочу, чтобы смерть настигла меня во сне.

— Бросьте! — сказал Крерар. — В наши дни мало в чем можно быть уверенным, но я ничуть не сомневаюсь, что вы не только выживете в этой войне, но и растолстеете.

— Надеюсь, мистер Крерар. Но нужно быть готовым ко всему. Готовность — залог победы.

О господи, подумал Крерар. До чего же нудный парень.

— Могу вам сообщить, мистер Крерар, — торжествующе начал Абрамеску, — что ваша позиция относительно листовки, задуманной генералом Фарришем, полностью совпадает с позицией полковника Девитта.

— Да что вы говорите?

— Он безоговорочно поддерживает вас.

— Есть извещение?

— Вот, пожалуйста. — Абрамеску протянул Крерару одну из копий.

Крерар вздохнул.

— Вам не кажется, что вы могли бы сделать это, когда я вошел в комнату? Ведь здесь же написано: «срочно»!

— Я видел, что вы не в настроении заниматься делами, — спокойно ответил Абрамеску.

Крерар поморщился. Он скомкал бумагу и бросил ее на пол. Абрамеску нагнулся, поднял ее и положил в корзину.

Накануне вечером, после того как Уиллоуби выдал тайну своей закулисной махинации, Крерар вдруг затосковал по такой силе, которая остановила бы всю эту недостойную игру и сделала бы так, чтобы люди были людьми, а не чинушами с мелкими душонками и мелкими стремлениями. Он даже готов был поддержать затею с листовкой, лишь бы осадить немного Уиллоуби и помешать его планам.

Крерар знал заранее, что Девитт наложит вето на листовку. Другое дело, если бы Девитт уже был здесь. Девитт — кадровый военный, но он с огоньком и при случае не побоялся бы поспорить с высшей инстанцией. Но поскольку Девитт сам представляет сейчас высшую инстанцию, то надеяться не на что.

Его мысли были прерваны окликом:

— Мистер Крерар!

— Да? — Крерар вздрогнул и так быстро вскочил, что у него слегка закружилась голова.

— Я хочу показать вам листовку. — Перед ним стоял Бинг и протягивал ему две испещренные помарками странички. — Это еще только черновик, но, мне кажется, это более или менее то, что нам нужно.

Крерар протер глаза, поморгал.

— Вы приложили перевод? Давайте.

Бинг следил за лицом Крерара, стараясь по движению бровей и полуулыбкам угадать, что тот думает. Эта листовка — не просто очередная работа, а нечто неизмеримо более важное. Если то, что он написал, произведет впечатление на Крерара, оторвет его от Уиллоуби, то выпуск листовки может все-таки состояться. А Бинг желал этого не ради себя, не ради шутки над историей, нет, ради других — Тони, Толачьяна, Торпа и ради Карен, Иетса… и даже Фарриша.

Крерар медленно читал:

«Да здравствует Четвертое июля!

Вы слышали залп наших пушек. Это голос Америки. Так говорит Америка Четвертого июля 1944 года.

Для нас Четвертое июля — священный день. Четвертого июля 1776 года родилось государство Соединенных Штатов Америки, — родилась нация свободных граждан, равных перед законом, твердо решивших самим управлять своей судьбой.

За наши права и свободы мы сражались в 1776 году. За наши права и свободы сражаемся мы и ныне. Ибо, где бы им ни грозила опасность, она грозит и нам. Где бы ни попиралось человеческое достоинство, попирается наше достоинство. Где бы люди ни страдали, где бы ни подвергались гонениям, страдаем и мы. И потому, что мы такая нация, мы переплыли океан, чтобы обуздать тирана, который хочет навязать свою волю целой стране, Европе, всему миру.

А вы, немцы, — во имя чего вы сражаетесь?

Вы сражаетесь только для того, чтобы затянуть уже проигранную войну, войну, которая, — если вы не остановите ее, — приведет вас к гибели.

Вы уже воюете пять лет. Миллионы ваших солдат погибли в России — и все-таки русские войска стоят на границах Германии. В Италии вы отдали три четверти страны, и ваше отступление продолжается. Здесь, на западе, нажим на ваш фронт усиливается с каждым днем. А ваши города и села рассыпаются прахом под ударами авиации союзников. Если вы хотите спасти себя, спасти Германию, — у вас только один путь.

Кончайте войну!»

— Покурим? — Крерар протянул Бингу портсигар. Он сложил листочки и передал их Абрамеску. — Перепечатайте в четырех экземплярах.

Абрамеску внимательно прочел текст.

— Как жаль, что это не будет опубликовано, — сказал он.

Чтобы скрыть волнение, Бинг закурил. Он подумал о Карен. Может быть, удастся уговорить ее, чтобы она пригрозила всем этим шкурникам разоблачением в печати? Конечно, существует военная цензура, но попытаться стоит.

— Весь вопрос в том, — сказал Крерар, — верите ли вы в это? И насколько сильна ваша вера?

— Да разве я стал бы писать, если бы… — Бинга удивило участие, прозвучавшее в тоне Крерара. — Мистер Крерар! Ведь это я все затеял! Был такой момент, когда все дело можно было сорвать. Лейтенант Иетс доложил, что нет возможности выпустить листовку к сроку, и, по-моему, генерал Фарриш готов был сдаться. Тут я и сказал, что успеть можно.

Крерар, поджав губы, посмотрел на Бинга.

И зачем это я выдал себя, подумал Бинг. Теперь он обозлится. Умно, нечего сказать! И кто меня тянул за язык?

— Все это звучит неплохо, — небрежно сказал Крерар. — Но я не могу судить о том, насколько такая листовка окажется убедительной, особенно для немцев. Я-то лично во все это не верю.

— Не верите?

— Послушайте, сержант Бинг, наша революция — это древняя история. Сегодня, если вы произнесете это слово, поднимется крик: «Красный!» Вы написали революционную листовку… Равенство перед законом! Вы знаете не хуже меня, что миллионы людей в Америке не имеют даже права голоса!… Самим управлять своей судьбой! Я кое-что знаю о том, кто управляет страной, — я сам работал в крупных концернах. И война ничего не изменила. Эта же порода людей хозяйничает в Европе, она же хозяйничает и в Германии. И не говорите мне о разнице в методах. В Америке мы еще не дошли до концентрационных лагерей и массового истребления национальных меньшинств. Но если люди, стоящие у власти, решат, что так нужно, все это у нас будет — и безотлагательно!

— Нет! — сказал Бинг. — Так не будет. Допустим, что я взялся за это, не подумав. Я не знал, на что иду. Я даже не знал, что буду писать. А потом я поговорил с солдатами. Есть негодяи: это готовые надзиратели для ваших будущих концлагерей. Но есть и другие, которые скажут: «Кем это вы собираетесь командовать? Что вы затеяли?» Я думаю, они даже будут бороться.

— Вы думаете, но вы не уверены, — сказал Крерар. — Помяните мое слово, если только фашизм восторжествует в Америке, то по сравнению с ним его германская разновидность покажется просто идиллией. Мне он не повредит, я скорее только выиграю от него. Но вам несдобровать, можете не сомневаться. Для вас эта война — что-то вроде крестового похода. Я помню, об этом даже говорилось в каком-то приказе. Мне нравится ваш идеализм, ваша простодушная вера. Сознаюсь, она даже вселяет в меня надежду. Но я склонен рассуждать трезво.

— Так вы находите, что листовка плохая?

— Листовка — отличная. Но это сплошное лицемерие.

— Я искренно верю в то, что написал, мистер Крерар.

— Вы — да, и, возможно, еще тысячи других. Но не сержант Бинг обращается к немцам по случаю Четвертого июля. Говорит Америка. Америка рекламирует свой товар. А товар-то гнилой.

Бинг не сдавался: он защищал Толачьяна и погибшего от полицейской пули Тони, которого он никогда не видел.

— Может быть, это и так, мистер Крерар. Но мы пытаемся бороться против этого. Все-таки это другая война — нужная, справедливая.

Крерар устало закрыл лицо руками. Как он хотел бы верить в слова Бинга! Но его житейский опыт опровергал их, и от этого на душе было горько.

— Мы ни до чего не договоримся, — сказал он глухим голосом, — и все равно, наш спор — впустую.

В палатку, грозно нахмурившись, вошел Фарриш.

— Ну, как листовка? Готова? — спросил он, едва взглянув на Крерара, назвавшего свое имя.

Капитан Каррузерс, теребя уныло повисшие усы, шепнул Крерару на ухо:

— Он решил самолично проверить…

— Что вы там болтаете? — загремел Фарриш. — Я все слышу! Конечно, я желаю сам проверить! Если я сам недосмотрю, ничего не делается! — Он повернулся к Крерару: — За пределами моей дивизии, разумеется. Хотел бы я видеть, чтобы среди моих подчиненных случилось что-нибудь подобное!

— А что случилось, сэр? — осведомился Крерар.

Каррузерс открыл было рот, но генерал оборвал его:

— Покажите листовку! Надеюсь, вы ее заготовили?

В палатке было так тесно, что Абрамеску волей-неволей пришлось задеть генерала, протискиваясь к Крерару с текстом листовки. Фарриш выхватил ее из рук Крерара.

Генерал читал медленно, шевеля губами. Бинг, притаившийся в полутемном углу палатки, напряженно следил за ним. Понимает ли Фарриш весь смысл написанного? Если листовка ему не понравится, — новую писать уже нет времени, и придется отказаться от нее.

— Как будто немного беззубо, — нерешительно сказал Фарриш. — Мне кажется, следовало бы им задать перцу! И в энергичных выражениях!

Он заметил по лицу Крерара, что тот собирается возражать.

— Подождите, мистер! Я вовсе не хочу сказать, что их надо обзывать по-всякому. Просто заявить им, что мы сотрем их в порошок, если они не хотят понимать. На моей родине был проповедник — вот уж умел говорить! Так, бывало, распишет нам ад и чертей, которые будут прижигать наши грешные души раскаленными прутьями, что мороз по коже подирает, хоть бы июльская жара стояла на дворе. И ведь в самом деле, послушаешь его и даешь себе обет исправиться. Вот что я хотел сказать. Все это очень мило и культурно, но, на мой взгляд, слишком чувствительно…

Так как никто ему не возражал, Фарриш побарабанил ногтями по своей каске и откашлялся.

— Ну, я думаю, вам, специалистам, лучше знать. Я не советую моим хирургам, как зашивать кишки раненым, и не собираюсь учить вас вашему ремеслу. Значит, это в порядке! — Он хлопнул рукой по листовке и вручил ее Крерару.

Бинг выжидательно посмотрел на Крерара. Что он сделает? Не покажет и вида, что знает о вмешательстве Уиллоуби и о том, что вся операция отменяется?

Между тем Фарриш командовал:

— Снаряды начинить листовками к вечеру третьего июля на моих полевых складах. Каррузерс укажет вам расположение. У вас есть кому заряжать?

— Есть, сэр, — ответил Крерар, — разумеется, есть. — Он был слишком прожженным дипломатом, чтобы задавать вопросы или выражать сомнение.

Зловещий огонек медленно разгорался в глазах генерала:

— Вы изумлены, да?

— Изумлен, сэр? — Крерар, улыбаясь, покачал головой. — Мы счастливы сотрудничать с вами, счастливы, что вы одобряете нашу работу!

— Любезно, — сказал Фарриш, — весьма любезно… Впрочем, вы, может быть, не знаете…

Уиллоуби и Люмис, еле переводя дух, вбежали в палатку и замерли перед высоким гостем.

Фарриш, не отвечая на их приветствие, сел и вытянул длинные ноги. Начищенные сапоги поблескивали даже в полумраке палатки. Каррузерс видел сигналы тревоги: на лбу и щеках Фарриша выступили багровые пятна. Явно собиралась гроза. Каррузерс хотел заговорить, но было уже поздно; Фарриш рявкнул:

— Какая-то сволочь предупредила штаб корпуса! — и швырнул на стол каску. — Какой-то предатель, иуда, продажная тварь! Имейте в виду, Крерар, что я найду этого мерзавца и разделаюсь с ним! Можете не сомневаться!

Словно ругань и угрозы Фарриша относились не к нему, Уиллоуби, как завороженный, смотрел на разбушевавшегося генерала. Когда майор узнал, что Фарриш собственной персоной пожаловал в отдел, он с минуту колебался; потом решил, что лучше встретить бурю лицом к лицу и по-своему справиться с ней, если вообще будет буря. И он, и Люмис вскочили с постели и помчались через двор замка, чтобы представиться генералу и постараться произвести хорошее впечатление.

Фарриш продолжал, не сбавляя тона:

— Сегодня утром мне звонит генерал Дор — с постели поднял! — и говорит: «Фарриш, этот ваш фейерверк четвертого июля — отменяется. Снаряды надо расходовать для тактических целей», говорит. Так вот, я вас спрашиваю, кто донес Дору?

Крерар пожал плечами.

— Ну, кто?

— Я предполагал, что штаб корпуса поддерживает ваш план, сэр, — соврал Крерар.

— Теперь поддерживает! — торжествующе крикнул Фарриш.

Уиллоуби был сильно расстроен — не тем, что генерал Дор не устоял перед натиском Фарриша, и не перспективой скандала, который ему закатят союзное командование и полковник Девитт, а своей собственной оплошностью. Как можно было колебаться в выборе между Девиттом и Фарришем, между директивой начальства и желанием этого человека? Достаточно взглянуть на него. Иетс, интеллигент, учителишко, ничего не понял. Иетс не сказал ему, что это прирожденный повелитель — власть, сила! Это не просто генерал, командир дивизии, это человек, за которого надо держаться, который пойдет далеко, которому надо подчиняться так же слепо, как старику Костеру, там, дома, в юридической конторе «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби».

— Да, я заставил штаб корпуса поддержать меня! — ликовал Фарриш. — Я сказал Дору: а это что, не тактика? Да еще какая? Мы выпалим сорок восемь залпов из сорока восьми орудий, а потом мы им скажем — мощь Америки! Голос Америки! Но Дор уперся. Кто-то ему нашептал. Кричит — бессмысленный расход, и все тут. Тогда, знаете, что я сделал?

Все почтительно молчали. Каррузерс наклонился вперед и прошептал:

— Здесь не одни офицеры, сэр!

— А мне наплевать! Никакой тайны тут нет! Это была тайна, а теперь пусть слышат все. Так вы знаете, что я сделал? Я пошел на компромисс. Я отступил на одном участке, чтобы победить по всей линии. Вся армия, стоящая в Нормандии, сделает по-моему! Конечно, того эффекта не будет. Шику поубавится. Это уж будет не личная операция Фарриша, — ну да черт с ним! Все орудия до единого, по всему фронту, одновременно, в пять часов утра, выстрелят в честь праздника… Но листовки будут только у меня.

— Изумительно! — сказал Уиллоуби.

— А? Что?

— Изумительно, сэр!

Фарриш воззрился на Уиллоуби.

— Конечно, изумительно. А вы кто такой?

— Это майор Уиллоуби, наш начальник, — сказал Крерар, — а это капитан Люмис, его помощник.

Оба отдали честь. Фарриш небрежно помахал рукой.

— Сэр, — скромно заговорил Уиллоуби, — я приготовил для вас листовку.

— Как вы сказали — ваша фамилия? Уиллоуби? — спросил Фарриш. — Вы умеете писать по-немецки, майор Уиллоуби?

— Нет, сэр. К сожалению, не умею. Но я отдал распоряжение.

— Я отдал распоряжение, майор. Какому-то лейтенанту.

— Да, сэр, лейтенанту Иетсу, — сказал Уиллоуби. Он кивнул Абрамеску. — Позовите лейтенанта Иетса.

— Не надо, — сказал Фарриш. — Тут и так слишком много народу. Капитан Каррузерс, будьте добры, объясните этому майору, что я терпеть не могу, когда вмешиваются в мои дела!… Теперь слушайте: мне нужно, чтобы эта операция возымела ощутимое действие. Я заставлю Дора взять свои слова обратно. Я докажу, что я не трачу даром боеприпасов. Какой смысл затевать всю эту операцию, если она не даст никаких результатов? Мне нужна гарантия, что после того, как мы выпустим эти бумажонки, несколько фрицев перебегут к нам. Что вы можете предложить?

Люмису хотелось заговорить, до смерти хотелось. Но он побоялся. Он только весь вытянулся, запыхтел и поднял руку. Уиллоуби схватил его за локоть.

— Чего вам? — прошипел он.

— Радио! — шепнул Люмис на ухо майору. — Радио! Обращение по радио — сразу после залпа!

— Заткнитесь! — сказал Уиллоуби.

Заговорил Крерар:

— Боюсь, генерал, что нам придется положиться на действие листовки.

Уиллоуби выступил вперед.

— Нет, сэр, мы можем сделать больше, гораздо больше.

Фарриш переводил взгляд с Крерара на Уиллоуби и обратно.

— Ну, выкладывайте, да поживее!

Уиллоуби почувствовал, что такого случая упускать нельзя.

— Мы можем, сэр, предоставить в ваше распоряжение громкоговорители и нужных людей. Они выедут на передовую и поговорят с немцами. Если выбрать место на том участке, где вы нанесли немцам значительные потери, то такая комбинация — листовки плюс обращение по радио — должна дать хорошие результаты. Вы, несомненно, слышали, сэр, об исключительном успехе, которого мы добились в Сен-Сюльпис. Мы заставили гарнизон сдаться.

— Ах, вы заставили гарнизон сдаться?

Люмис не вытерпел:

— Сэр, с вашего разрешения, — у нас есть чрезвычайно подходящий для этого человек. Сержант Бинг, он работал над листовкой, и он отлично умеет выступать по радио…

«Вот не было печали!» — подумал Бинг.

Люмиса осенила еще одна блестящая идея. Он даже весь вспотел от волнения.

— А в качестве помощника Бингу мы можем отрядить опытного техника, очень спокойного и положительного, который обеспечит успешное выполнение задания, — рядового Толачьяна. А возглавлять операцию будет лейтенант Лаборд, лучше его не найти для…

— Довольно! — оборвал его Фарриш. — Что здесь такое — сумасшедший дом? В бойскаутов играете? Какое мне дело, кого и куда вы пошлете?… Обращение по радио — одобряю. Валяйте.

Валяйте — эхом отдалось в мозгу Бинга. Толачьян, Лаборд и он сам — веселое дело!

Он попытался поймать взгляд Крерара. Но тот был занят проводами генерала.

После ухода Фарриша Люмис не мог ни успокоиться, ни заняться повседневными делами. Он шагал взад и вперед по двору замка, радостно улыбаясь про себя.

Как много он сделал за сегодняшнее утро и как хорошо сделал! Он обратил на себя внимание генерала своим разумным предложением. Правда, Уиллоуби отчасти присвоил себе его заслугу, но Уиллоуби всегда это делал. Кроме того, он устроил так, что Толачьян получит хороший урок. В следующий раз он поостережется делать посмешище из своего командира. А Бинг — этот нахал, всезнайка, — посмотрим, как ему понравится, когда пули будут свистеть вокруг него. Можно не сомневаться, что Лаборд будет лезть на рожон, нимало не заботясь о естественном желании Бинга и Толачьяна остаться в живых.

7

Карен уехала из Шато Валер в день посещения генерала Фарриша. Она отправилась в лагерь корреспондентов и села писать очерк о листовке. Обычно она работала быстро. Она всегда предварительно продумывала план и составляла в уме целые фразы, прежде чем записать их на бумаге. У нее был своеобразный стиль, и она гордилась этим. Она писала просто, сжато, не размазывая, хотя нередко отводила больше места общей атмосфере, чем фактам. Недавно редактор ее газеты предложил ей больше оттенять «женский подход» в ее корреспонденциях.

— Надо побольше задушевности, Карен, — сказал он. — Вот как в ваших «портретах бойцов»…

— Сантиментов? — спросила Карен.

— Да, если хотите, сантиментов.

Она отказалась наотрез.

— С тех пор как я писала «портреты», я многое узнала. По-видимому, я изменилась. Грамматика одна и та же — для мужчин и для женщин. И факты те же.

Редактор не стал спорить. Ее очерки пользовались успехом. Их по-прежнему охотно перепечатывали другие газеты, хотя в них уже не было сантиментов.

Но корреспонденция о листовке никак не давалась Карен. Она задумчиво смотрела на пишущую машинку, рассеянно перебирая клавиши. О каше, заварившейся вокруг листовки, о сумасбродстве Фарриша, интриганстве Уиллоуби, разговорах Бинга с солдатами писать нельзя. Ни один цензор не пропустит этого. Под рубрику «нарушение военной тайны» можно подвести что угодно. Офицеры, в том числе и цензор, конечно, покрывают друг друга. Может быть, так и следует, — очень важно поддерживать доверие тыла к армии. Жены и матери дрожат за жизнь своих близких; нужно внушать им, что эта жизнь находится в надежных руках, в руках добросовестных, дальновидных, сознающих свою ответственность людей. Но в таком случае она может написать только, что утром четвертого июля выстрелят пушки, а потом немцы получат листовку следующего содержания…

Текст листовки цензура, вероятно, пропустит только после четвертого июля. Значит, если она не добавит свежего, интересного материала, заметка уже устареет. Любой корреспондент сможет написать то же самое. Надо бы изложить свою личную точку зрения. Но тогда придется ответить на вопрос: за что мы воюем? Она никогда не писала политических статей, это — не дело очеркиста. И что она может сказать о целях войны, если сама ни в чем не уверена? Так хорошей статьи не напишешь. А может быть, подождать? Посмотреть, что получится из обращения к немцам?

Карен обратилась к офицеру по связи с прессой, и тот достал ей разрешение присутствовать при радиопередаче отдела разведки и пропаганды.

О том, кто назначен для проведения радиопередачи, Иетс узнал от Крерара. Крерар сказал об этом мимоходом, как о решенном деле:

— Лаборд, Бинг и Толачьян, — я не уверен, что это удачная комбинация.

— Дело серьезное, — сказал Иетс, — и, по-моему, ничего хорошего при таком подборе людей не выйдет. Почему бы вам не назначить других?

— Я не имею ни права, ни желания вмешиваться в такие подробности. Это дело Уиллоуби и Люмиса.

— Я вас не понимаю, — сердито сказал Иетс. — Вы отлично видите, что происходит, вы знаете, что Лаборда надо держать на привязи, иначе он черт знает что может натворить, и вы преспокойно умываете руки.

— Да, — сказал Крерар, — я умываю руки. Вспомните, сколько мы ломали голову над этой дурацкой листовкой, и все равно вопрос решился без нас. — Заметив, что Иетс не удовлетворен его ответом, он прищурился и спросил: — Кстати, как поживает ваш друг Торп?

— Кажется, ничего, — уклончиво ответил Иетс. Он наблюдал за Торпом и видел, что тот бледен, молчалив, но делает свое дело, словно ничего не случилось. Иетсу хотелось поговорить с ним, но Торп, видимо, избегал его и отходил в сторону, как только замечал, что лейтенант приближается к нему.

Это беспокоило Иетса. Но он не делал попыток заговорить с Торпом; не станет же он втираться к нему в доверие, это было бы просто смешно. Ведь в конце концов они оба — взрослые люди, солдаты, не мальчишки какие-нибудь. Как бы то ни было, он не имеет права осуждать Крерара за то, что тот не вмешивается в ход событий, однако события явно принимают дурной оборот.

— Вы не возражаете, если я попытаюсь что-нибудь предпринять? — спросил он Крерара; Крерар только пожал плечами, и Иетс отправился к Люмису.

Люмис лежал на старинной графской кровати; тяжелый полог отбрасывал зеленоватые тени на его самодовольное лицо. Тут же были Крэбтриз и Лаборд; Крэбтриз сидел в ногах у Люмиса, и вся его поза говорила о том, что лучшей жизни и не придумаешь; всегда угрюмое лицо Лаборда сейчас выражало какое-то дружелюбное ехидство, от которого Иетса чуть не стошнило.

— А мы только что говорили о вас, — прокартавил Крэбтриз. — Мы восхищались вашим уменьем обходиться с солдатами, и я сказал, что это, должно быть, оттого, что вы педагог. Как, по-вашему?

Иетс легко мог себе представить, что они говорили на самом деле.

— У меня нет никаких выработанных методов.

— Каковы бы ни были ваши методы, — сказал Лаборд, — вы подрываете авторитет всех нас.

— Едва ли вы пришли сюда без определенной цели, — сказал Люмис. — Что вам нужно?

Иетс предпочел бы высказать свою просьбу в отсутствие Лаборда. Он помедлил, но тут же сообразил, что все равно Лаборду немедленно все станет известно.

— Я хочу предложить свои услуги, — сказал он.

— То есть? — спросил Люмис.

— Я пропустил почти всю операцию в Сен-Сюльпис. Я хотел бы взять на себя радиопередачу.

— Что это вам вздумалось? — спросил Крэбтриз.

— Хорошо, — сказал Люмис, — в следующий раз будете назначены.

Притворяется Люмис или в самом деле не понимает, в чем дело? Иетс внимательно посмотрел в лицо капитана, разлегшегося на роскошном ложе. Вид у него был вполне невинный.

— Нет, — сказал Иетс. — Я имею в виду не какое-нибудь задание. Я говорю об операции четвертого июля.

Люмис сел на кровати.

Крэбтриз тронул концом ботинка колено Иетса:

— Потому что журналистка едет, а?

— Я даже не знал, что она собирается ехать, — сказал Иетс, но сердце у него екнуло. — Личные побуждения тут не при чем. Я заинтересован в успехе этой операции. — Он вдруг замолчал. Так ли это? Неужели листовка приобрела значение в его глазах?

— Мы все заинтересованы в успехе, — строго сказал Люмис. — Но все равно, люди уже назначены, приказ заготовлен. Вы опоздали.

— Вам ничего не стоит заменить одно имя другим, — настаивал Иетс. — Я хотел бы взять на себя командование этой операцией.

— Почему, собственно? — спросил Лаборд.

— Да, сэр, — подхватил Люмис, — почему именно этой операцией вам так хочется командовать?

Вопрос закономерный, подумал Иетс. Какая ему, в сущности, забота, убьют Бинга и Толачьяна или нет? И может ли он поручиться, что если командиром будет он, вражеский огонь будет менее смертоносным? Как сказал Уиллоуби, в войне надо считаться с большим риском…

— Хорошо, я вам скажу… — Он поглядел Люмису прямо в лицо. — Потому, что вы, как мне кажется, неудачно подобрали людей.

— Что вы о себе воображаете? — вспыхнул Лаборд.

— Я ничего не хочу сказать про вас лично, Лаборд. Просто у меня такое чувство…

— Чувство! — прервал его Люмис. — Мы не принимаем решений на основании чувств. Мы, как-никак, в армии. Я уже давно замечаю, что вы склонны забывать об этом.

Лучше отступиться, сказал себе Иетс. Но он прочел злобу в глазах Люмиса, большую, чем на лице Лаборда, — и это удивило его. Почему Люмис так взъелся из-за обыкновенного спора о том, кому, куда и с кем отправляться?

Люмис продолжал:

— Мне уже случалось давать наряды на кухню и профессорам и докторам. В армии мы все равны. Дома, в Америке, у меня была небольшая торговля радиоаппаратурой. Может быть, вам это не нравится? Может быть, вам не нравится, что я капитан, а вы лейтенант, и вы считаете, что правильнее было бы наоборот? Так, что ли?

— В таком случае, — сказал Иетс, пропуская мимо ушей демагогический выпад Люмиса, — я вам прямо скажу свое мнение. И не браните меня, вы сами напрашиваетесь.

— Как-нибудь переживем! — засмеялся Крэбтриз. — Не маленькие.

— Мне не нравится, что вы назначили Толачьяна. Он слишком стар, такое задание не по нему.

— Дальше! — сказал Люмис.

— Мне не нравится, что вы назначили Лаборда.

— Неужели? — язвительно спросил Лаборд.

— Дело не в вас лично, Лаборд. Почему вы не хотите понять? Вы прекрасный офицер, очень храбрый и все такое. Но вы неподходящий командир для этой операции. Подумайте, что будет твориться на фронте после этого залпа, а Толачьян…

Люмис сердито кусал губы. Крерар уже делал ему такие намеки, а теперь Иетс открыто предостерегает его. Но если он пойдет на попятный и передаст командование Иетсу, значит, он признает свою вину.

— Боюсь, — сказал Люмис, — что никаких изменений не будет. Толачьян был признан годным для службы в действующей армии. Я думаю, врачи в этом разбираются лучше, чем мы с вами. А назначение лейтенанта Лаборда одобрено майором Уиллоуби и, можно сказать, генералом Фарришем, так как генерал был поставлен в известность об этом. Все.

— Почему вы именно Толачьяна выбрали? — настаивал Иетс.

— Слушайте, Иетс, я никого не выбираю. В моей части каждый по очереди может показать, чего он стоит.

— И вы в том числе! — сказал Крэбтриз.

Какие рожи! Ничем их не проймешь. Иетс теперь знал это; впрочем, он знал это давно. Он был отверженным среди них, — не потому, что Торп в припадке безумия искал у него сочувствия, а потому, что он понемногу становился таким человеком, у которого Торп мог искать сочувствия.

В небольшом грузовике, который двинулся на передний край накануне праздника Четвертого июля, сидело четверо: Карен Уоллес, Бинг, Толачьян и Лаборд. Вел машину Толачьян. Рядом с ним беспокойно ерзал на сиденье Лаборд, еще не переваривший обидные замечания Иетса. Он решил во что бы то ни стало покрыть себя славой в предстоящей операции и уже заранее держался соответственно. Он отдавал краткие, четкие приказания Бингу и Толачьяну, на прощанье крепко и многозначительно пожал руку Люмису, обращался с Карен подчеркнуто вежливо, и по всему было видно, что он решил либо вернуться победителем, либо не возвращаться вовсе.

В кузове грузовика на одной стороне была сложена вся аппаратура, на другой сидели Карен и Бинг.

Из замка они выехали после наступления темноты. Согласно плану, они должны были ехать всю ночь и перед рассветом прибыть на пятую батарею — одну из батарей, предназначенных для операции с листовками. Предполагалось, что Карен останется на батарее, а грузовик поедет в расположение третьей роты мотопехотного полка — по коду «Монитор», — входящего в состав дивизии Фарриша. Для установки громкоговорителей был выбран сторожевой участок третьей роты. Лаборд захватил с собой карту, на которой был отмечен весь путь следования, а на поясе у него болтался компас.

Мысль о возможной опасности, видимо, не тревожила Лаборда.

— Мисс Уоллес, — сказал он перед выездом, — ехать будет не слишком удобно, но совершенно безопасно. Я велел Бингу захватить одеяла, чтобы вы могли поспать по дороге.

Бинг не разделял легкомысленной уверенности лейтенанта. Крерар, получивший от Каррузерса переснятую на кальку карту обстановки, сказал ему, что немцы, занимающие позиции против третьей роты, вряд ли склонны будут сдаваться. Они окопались на этом участке так же прочно, как американцы; они не были ни окружены, ни отрезаны; по-видимому, они поддерживали прочную связь с частями, расположенными справа и слева от них. Условия, обеспечившие успех операции в Сен-Сюльпис, здесь отсутствовали. Бинг думал о том, что его начальство рассуждает не так, как следовало бы рассуждать военным командирам, а как обыкновенные штатские, вернее, как женщины. Если в моде низкий каблук, все девушки носят туфли на низких каблуках, не заботясь о том, идет им это или нет. Если в Сен-Сюльпис применение громкоговорителя оказалось удачным, почему не пустить его в ход и здесь, на позициях третьей роты? От этой косности, от нежелания рассмотреть каждое положение со всех сторон и правильно оценить его страдает в данном случае и он лично. Если бы в Сен-Сюльпис дело сорвалось, они еще подумали бы, кого послать, а так они будут хвататься за него каждый раз, как понадобится передача. И все для того, чтобы Уиллоуби и Люмис угодили Фарришу, против которого они только что интриговали! По их мнению, если его листовка заставит десяток полумертвых от усталости фрицев перейти линию, то, значит, листовка хорошая; а если нет, то плохая. Это же кретинизм! Слова, написанные им, должны медленно, постепенно проникать в сознание немцев, — но ни Фарриш, ни Уиллоуби ничего в этом не понимают…

А хуже всего, что операцией командует Лаборд. В такой передаче нужно, чтобы тот, кто говорит в микрофон, действовал на свой собственный страх и риск. Ну что ж, решил Бинг, если Лаборд намерен вмешиваться, остается только не обращать на него внимания. Бинг знал себе цену; вряд ли ему очень влетит, ведь его не так-то легко заменить.

Плохо и то, что техническая сторона операции поручена Толачьяну. Толачьян обучен этому делу, но ему никогда не приходилось работать в боевых условиях. Его использовали в полевой типографии, что было вполне разумно, поскольку он до войны работал наборщиком. Бинг ни минуты не сомневался, что друг погибшего Тони окажется верным товарищем и не бросит его в беде; но может случиться, что Толачьян не проявит достаточного проворства, и им придется пробыть под огнем дольше, чем нужно, или вовсе отказаться от выполнения задания… Люмис, конечно, нарочно послал Толачьяна.

Лучше бы ему дали в помощники Клементса, с которым он работал в Сен-Сюльпис, и избавили бы его от Лаборда, а если уж никак нельзя без начальства, то назначили бы Иетса.

Не стоит над этим раздумывать. Теперь все равно уже ничего изменить нельзя, и с каждым оборотом колес они приближаются к своей цели.

Карен уснула, закутавшись в одеяло. Бинг сидел подле нее и задумчиво смотрел в темноту. После нескольких часов непроглядного мрака ночь чуть-чуть посветлела; тучи рассеялись, зажглись звезды. Бинг стал глядеть на дорогу, которая вихляла перед его глазами при каждом покачивании грузовика. Дорога становилась все пустыннее. Сначала навстречу попадались другие машины; они возникали из мрака, как плотные скользящие тени, и стремительно проносились мимо. Фары были потушены, и только на мгновение мелькали красные щелки задних фонарей. Но все же эти краткие встречи внушали уверенность: бесшумные машины напоминали о том, что армия, хоть и скрытая во тьме, зорко охраняет их.

Бингу казалось, что прошла целая вечность с тех пор, как им повстречалась последняя машина. И пропустить он не мог ни одной — взошла луна и дорогу хорошо было видно. Это обеспокоило его. Если они едут по правильному пути, не может дорога быть такой безлюдной.

Но они все ехали и ехали. Когда по стуку колес Бинг понял, что гудрон сменился булыжником, он крикнул Толачьяну, чтобы тот остановился. Карен проснулась от толчка и, не понимая, где она, что-то невнятно пробормотала.

Бинг схватил свой карабин, соскочил наземь и подошел к кабине.

— Вы знаете, где мы находимся?

— Разумеется! — вызывающе ответил Лаборд. Он достал свою карту и показал Бингу дорогу, по которой они ехали. — Мы где-нибудь здесь, — сказал он, тыча костлявым пальцем в черную точку на карте.

— Если мы находимся в этом городе, — сказал Бинг, отодвигая палец лейтенанта, — то мы должны были миновать вот этот перекресток. Никакого перекрестка не было. Я смотрел внимательно.

— И я не заметил перекрестка, — сказал Толачьян. Лаборд вытащил компас. Он лег на землю и стал поворачивать компас, вглядываясь в светящиеся знаки. — Вот здесь север! — он неопределенно ткнул пальцем в пространство. — Мы едем на юг, все в порядке. Не беспокойтесь, мы доберемся до батареи.

— Что касается меня, — сказал Бинг, — то мне в высшей степени безразлично, доберемся мы туда или нет. Но должен сказать вам, что я вовсе не жажду вдруг очутиться у немцев. Тут у нас имеется ценное оборудование, которое может приглянуться фрицам.

Лаборд задумался. Соображение Бинга было правильным. Он снова погрузился в изучение карты, бормоча про себя названия пунктов и прикидывая, в котором из них они могут находиться.

Карен соскочила с грузовика и подошла к ним.

— Заблудились? — спросила она.

Бинг усмехнулся:

— Заблудиться здесь нельзя. Если мы будем держать на юг или на юго-восток, мы непременно приедем на передний край, и не беспокойтесь, нам сразу дадут знать, что мы приехали. Тем не менее мы не вполне уверены, где мы. — Он повернулся к Лаборду: — Разрешите, лейтенант, я поброжу вокруг. Может, мне попадется местный житель или какая-нибудь наша часть.

Лаборд кивнул, скрепя сердце уступая инициативу Бингу.

— Можно мне с вами? — спросила Карен. Никто ей не ответил, и она побежала за Бингом, который шагал по направлению к центру города. Он шел осторожно, держась поближе к домам. Но чем ближе к центру, тем труднее становилось идти: улица была усеяна щебнем, битым кирпичом, обломками. Бинг то и дело спотыкался.

Карен стойко шла за ним, стараясь не отставать. Нелегко ей, должно быть, думал Бинг, но не замедлял шага. Она сама захотела, — пусть попотеет.

Вдруг она дернула его за рукав:

— Посмотрите!

— Что такое?

Она молча дернула руку. Он последовал взглядом за ее рукой и вдруг увидел. Он так был поглощен своим делом, что не замечал ничего вокруг, — а теперь словно пелена спала с его глаз.

Они находились в части города, которая была полностью разрушена. Высились только стены выгоревших домов, освещенные сзади тусклым серебристым светом луны.

Свет струился в зияющих провалах окон, и казалось, они живут своей, призрачной жизнью, полной горькой, жестокой красоты. Зубчатые очертания полуобвалившихся стен четко выступали из сумрака; и над развалинами безраздельно царило безмолвие смерти.

— Какая декорация! — сказала Карен.

Бинг кивнул.

— А каково актерам? — прошептал он.

— Неужели вы думаете, что здесь есть люди?

— Люди? — Бинг оторвался от волшебного зрелища. — Где только не бывает людей!

Вдалеке с шумом покатился камень. Бинг сделал Карен знак пригнуться. Снова наступила тишина, и Бинг пошел дальше.

— Черт знает что такое, никого мы не найдем.

— Подождите минутку, — сказала Карен, — давайте взглянем еще разок. Жаль, что я не художник. А то я написала бы картину: вашу голову в каске на фоне пустых окон, залитых лунным светом.

— Нет, — сказал он, — это вовсе не моя жизнь. Я не хотел такой жизни…

— Но она стала вашей, — убежденно сказала Карен.

Они пошли дальше. Вид разрушенных домов, освещенных луной, стал привычным и уже не поражал воображение. Потом так же неожиданно, как они очутились среди развалин города, они снова вышли на шоссе. Издали, медленно нарастая, приближался рокот автомобиля.

— Отойдите в сторону, — сказал Бинг, и сам, сойдя с дороги, стал вглядываться в темноту.

Когда машина почти поравнялась с ними, Бинг выступил вперед и помахал рукой. Машина, завизжав, остановилась. Это оказался американский «виллис», приведенный в боевой порядок; ветровое стекло было опущено, пол завален мешками с песком. В машине сидело трое солдат, обросших щетиной, в залепленной окопной грязью одежде. У солдата, сидевшего рядом с шофером, на поясе висел большой нож.

— Чудно, — сказал он, щуря на Карен слипающиеся от усталости глаза. — Чудные вы какие-то. И без оружия. Откуда вы взялись, ребята?

— Это девушка, — сказал Бинг и, заметив изумление на лицах солдат, поспешил объяснить: — Она корреспондентка. Наш грузовик стоит там, на окраине города. Как он, кстати, называется?

— Почем я знаю, — ответил солдат с ножом. — Не разберешь эти французские названия. А что вы здесь делаете?

— Мы заблудились. Хорошо, что вас встретили. В этой груде мусора живой души не найдешь.

— Еще бы! Да и вы лучше выбирайтесь отсюда. Немцы бьют из минометов, когда им только вздумается. На мой вкус, слишком часто.

Видно было, что остальным седокам «виллиса» немецкие минометы тоже не по вкусу. Шофер нетерпеливо нажимал на стартер.

— Я все-таки хотел бы знать, где мы находимся, — сказал Бинг, — Нам нужно добраться до дивизионной батареи. Вы можете сказать хоть приблизительно, где расположена наша артиллерия?

— Нет, — ответил солдат. — И очень жалею об этом. А то бы я сказал им пару теплых слов — они только и делают, что спят.

— Ну так скажите хоть, куда вы сами едете?

— На пост.

— А откуда вы едете?

— С другого поста.

— Значит, вы едете с одного поста на другой?

— Вот именно.

— Тогда выходит, что мы на переднем крае?

— Правильно! — солдат засмеялся. Засмеялись и шофер, и третий солдат, сидевший на заднем сиденье. — Чему вы удивились? Редко же вы сюда заглядываете!

Бинг пропустил насмешку мимо ушей.

— А скажите, где немцы?

— Да в конце этого шоссе, ярдах в четырехстах.

— Спасибо, — сказал Бинг, облегченно вздохнув.

— Не ездите дальше по этой дороге, она под обстрелом. Как-нибудь навестите нас с вашей дамочкой, когда мы будем посвободней.

— Спасибо, — сказала Карен. Машина отъехала.

Дорога, ведущая к немецким позициям, мирно дремала в лунном свете.

— Пошли обратно, — сказал Бинг. — Лаборд, верно, заждался.

Брезжило утро, когда они добрались до пятой батареи. На востоке гаснущие звезды уже заволакивала легкая дымка рассвета, нежная и юная, и трудно было поверить, что она предвещает день, который будет отмечен убийством сотен и сотен людей.

Артиллеристы пятой батареи явно об этом не думали. Они только что поднялись, и все, кроме часовых, сидели на земле, протирали сонные глаза и, зевая, дожидались кофе. Кое-кто уже готовил орудия к назначенному на пять часов залпу.

Никто из них не думал ни о сегодняшней годовщине, ни о смысле предстоящего залпа. Никаких разговоров об этом не было, изредка только слышалось ворчание: и нужно же придумать такое — подымать людей ни свет ни заря, чтобы выпустить по одному снаряду! Но большинство даже и не ворчали. Это были мастера своего дела, которые выучились управлять сложными орудиями, ухаживать за ними и готовить их к той роковой минуте, когда снаряд отрывается от дула и с визгом мчится по своему предначертанному пути, стремясь к неведомой цели, о которой они не знали ничего, кроме нескольких цифр, торопливо переданных по полевому телефону.

Толачьян стоял возле одной из гаубиц и с интересом рассматривал затвор. Двое артиллеристов подносили снаряды; они больше походили на рабочих сталелитейного завода, чем на солдат, только цех находился под открытым небом, — потолком служила маскировочная сетка, укрепленная на шестах.

— Нелегко вам, братцы, — сказал Толачьян.

Один из двух солдат, несших снаряд, с покрасневшим от натуги лицом, в расстегнутой до пояса рубашке, сказал:

— Ничего, не так страшно. — Он опустил снаряд возле орудия, выпрямился, вытер лоб и поглядел на небо. — Ясный день будет, — жаркий. — Увидев подходившую Карен, он спросил Толачьяна: — А она что тут делает? Катается с вами?

Но Толачьян не успел ответить, Карен уже была возле них. Другой солдат, молчавший до сих пор, облизнул пересохшие губы и хрипло спросил:

— Хотите кофе, мисс?

Она кивнула, улыбаясь. Артиллерист был трогательно юн. Прядь светлых волос падала ему на лоб, маленькое лицо казалось пепельно-серым в предрассветном сумраке.

— Глядите, — сказал он, — солнце встает!

Слева от них, за небольшой рощицей, возникло красновато-желтое сиянье. Ветви и листва деревьев потемнели до черноты. Подул ветерок, чистый и свежий. Потом солнце словно подскочило к верхушкам деревьев и повисло пламенеющим шаром. Все вокруг изменилось, обрело новые, более точные очертания; гаубица уже не казалась, как в сумраке, огромным чудовищем.

Подошел Бинг и протянул Карен чашку черного кофе. Она отошла в сторону и с жадностью принялась пить, чувствуя, как приятно согревается все тело. Ей уже не хотелось спать.

— Хорошо бы помыться, — сказала она.

— Я уже думал об этом, — ответил Бинг. — Но у них тут только немного питьевой воды, и она им самим нужна.

Толачьян достал свою флягу.

— Возьмите, — сказал он. — Она полная, мне столько не нужно.

— Вы, может быть, сами хотите умыться?

Толачьян улыбнулся, радуясь, что у него нашлось чем поделиться.

— Берите, берите, мисс, — сказал он, — я привык, обойдусь и так.

— Уже почти пять часов, — сказал Бинг. — Сейчас начнется. Пошли?

Они втроем вернулись к орудию. Прислуга уже была в сборе и заряжала гаубицу для залпа в честь Четвертого июля.

На земле лежали снаряды, уже начиненные листовками; их должны были выпустить через несколько минут после первого выстрела.

Карен дивилась спокойной, умелой работе орудийного расчета.

Наводчики завертели штурвалы, и широкий короткий ствол медленно переместился. Массивные станины крепко упирались в землю, словно ноги бегуна перед стартом.

Прислуга обошла гаубицу, вдвинула снаряд в казенную часть и захлопнула затвор. Все было сделано легко, без видимых усилий.

Подошел сержант, поглядел на Карен и ухмыльнулся.

— Не забудьте открыть рот, а то оглохнете, — сказал он.

— Вот так? — спросила она.

Она широко открыла рот. Должно быть, у меня очень глупый вид, подумала она, когда сержант засмеялся.

— Вот, вот, мисс! Теперь держитесь!

В ту же секунду грянул залп. Басистое сердитое грохотание началось далеко справа, с молниеносной быстротой докатилось до них, земля содрогнулась от рева сотен орудий. Карен еще успела заметить чью-то поднятую руку, прежде чем грохнула их батарея.

Теперь к эху орудийных выстрелов примешивались оглушительные взрывы по ту сторону линии фронта, где снаряды разворачивали землю, засыпая осколками немецкие окопы.

Канонада продолжалась еще несколько секунд. Потом она утихла так же внезапно, как началась. Наступившая тишина показалась Карен столь же грозной, как оглушительный огневой вал. Кто-то неестественно засмеялся, когда пустая гильза, все еще дымясь, вывалилась из орудия и покатилась по притоптанной траве.

Застигнутые врасплох немцы открыли беспорядочный ответный огонь. Неподалеку просвистел снаряд.

— Не понравилось! — сказал сержант. — Теперь и они начнут палить.

Бинг протянул Карен руку.

— Мне пора, — сказал он.

У Карен на глазах навернулись слезы:

— Берегите себя.

— До скорого!

8

Грузовик ехал уже не по шоссе, а по проселку между живыми изгородями. Изгороди радовали Бинга — все-таки какое-то прикрытие. Его трясло и подбрасывало, и он, чертыхаясь, то и дело хватался за сиденье. Невозможно предаваться страху и гадать о том, что тебя ждет через полчаса, если ты ежеминутно рискуешь свалиться на жесткий пол грузовика и удариться головой о ящик с инструментами. А кроме того, ему некогда предаваться страху, он должен придумать, что сказать немцам, чтобы убедить их сдаться.

Проехав минут десять, грузовик круто остановился. Бинг соскочил на землю. Лаборд разговаривал с капитаном, который сказал, что его фамилия Трой и что он командует третьей ротой. Трой стоял, прислонившись к крылу машины. Вся его могучая фигура выражала, в отличие от нервной суетливости Лаборда, бодрую уверенность, хотя в его словах не было ничего ободряющего ни для него, ни для приезжих.

— Вы хотите выкатить туда эту махину? — спросил он.

— Разумеется! — подтвердил Лаборд. — Мы снимем громкоговорители, но мы не можем поместить их на слишком большом расстоянии от грузовика. Чем дальше протянуты провода от усилителя к репродукторам, тем больше сопротивление и тем меньше сила звука.

— А какова сила звука? — спросил Трой. Бинг заметил, как быстро лицо капитана из улыбчивого могло стать озабоченным.

— Для того чтобы немцы могли разобрать слова, — объяснил Лаборд, — расстояние не должно превышать шестидесяти — ста ярдов. Наши громкоговорители обладают весьма небольшой мощностью. Предполагалось вначале, что нас снабдят репродукторами в десять раз более мощными, но почему-то это осталось на бумаге. Вы же знаете, так всегда бывает в армии. Но это не имеет особого значения. Просто нам придется поближе подобраться к немцам.

— Поближе к немцам… — задумчиво повторил Трой. — Не любим мы подходить близко к немцам.

— А мы любим, — заявил Лаборд.

— Вы с ума сошли! — Трой уже составил себе мнение о непрошеном госте. — Либо вы сумасшедший, либо вы не знаете, что тут происходит. Не стану я рисковать жизнью моих людей из-за того, что у вас плохое оборудование. Эта ваша махина привлечет огонь противника, как пить дать. А от огня противника могут погибнуть мои люди.

Худые щеки Лаборда еще больше ввалились. В глазах горел мученический экстаз первых христиан, брошенных в клетку со львами.

— На войне каждый подвергается опасности, это неизбежно.

— Послушайте, приятель, — очень спокойно сказал Трой. Ямочки на его щеках исчезли, и энергичный подбородок выдвинулся вперед. — Не знаю, где вы околачивались все это время. Но моя рота ведет бои с первой минуты вторжения, и не проходит дня, чтобы она не имела потерь. Я отвечаю за своих солдат. Каждое утро я должен рапортовать о том, даром или недаром я потерял людей убитыми и ранеными.

— Подождите, не горячитесь! — сказал Лаборд. Он не мог себе позволить разругаться с этим капитаном, хотя невзлюбил его с той самой минуты, как Трой вышел из-за изгороди, остановил грузовик и сказал, что не может пропустить его. А поскольку капитан командовал этим участком, он мог затруднить операцию Лаборда, а то и вовсе сорвать ее. Лаборду пришлось проглотить обиду.

— Я приехал сюда не ради своего удовольствия, — сдерживаясь, продолжал Лаборд. — Меня послали сюда с определенным заданием, выполнение которого и вам принесет пользу. Если после нашей передачи немцы перейдут линию, это будут ваши пленные.

Но Трой не пошел на приманку.

— Вы можете поручиться, что немцы начнут сдаваться? Нет? А я вот ручаюсь, что ваш грузовик, громкоговорители и вся эта возня привлекут внимание немцев; учитывая состояние моей роты и важность участка, который мы удерживаем, я хотел бы избежать этого.

Лаборд вытащил из кармана приказ, подписанный генералом Фарришем. В приказе говорилось, что группа, возглавляемая лейтенантом Лабордом, направляется для проведения тактической операции в расположение третьей роты и что третьей роте надлежит оказать ей необходимое содействие.

Пока Трой пробегал глазами приказ, Лаборд говорил:

— За последние несколько минут наша артиллерия послала немцам тысячи листовок. Они их теперь читают. Они подготовлены к нашему обращению.

— Не знаю… — Трой подошел к заднему борту грузовика и недоверчиво оглядел провода, приборные доски, репродукторы. — Я готов содействовать вам постольку, поскольку это не нанесет вреда моим людям и нашим позициям.

Бинг видел, что Лаборд не сговорится с этим капитаном. Ему нравилась точка зрения Троя, его чувство ответственности за своих солдат. Если бы Трой мог отговорить Лаборда от всей этой затеи, Бинг бы только порадовался. Но Трой в лучшем случае добьется лишь того, что Лаборд полезет вперед на свой страх и риск, и тогда черт знает что может случиться.

— Капитан, — сказал Бинг, — нельзя ли мне пойти с вами и ознакомиться с обстановкой? Грузовик пусть постоит здесь. А мы поищем место, откуда можно будет сделать передачу, не подвергая лишней опасности ни нас, ни ваших солдат.

Лицо Троя прояснилось.

— Сержант, — сказал он, — вот первые разумные слова, которые я слышу. Пошли!

Лаборд скорчил кислую гримасу, но возражать не стал.

Бинг еле поспевал за капитаном, шедшим широкими, размашистыми шагами, наклонив вперед голову, плечи и верхнюю часть туловища; такая походка стала для него привычной — она делала его менее заметной мишенью.

Они все еще шли вдоль изгороди. В поле с правой стороны мирно паслись коровы среди темных кругов голой земли.

— Воронки, — сказал Трой, словно он видел вопросительный взгляд Бинга. — Отличное попадание. Беда только в том, что бомбы падали с наших самолетов.

Когда изгородь кончилась, Трой остановился и заговорил с солдатом, в полном смысле слова выросшим из-под земли. Бинг не разобрал, о чем они говорили, но он видел, как солдат показал рукой вперед и Трой кивнул.

Перед ними лежало неогороженное холмистое поле, изрытое воронками от снарядов и ямами поменьше, в которых иногда что-то шевелилось. В воздухе стоял въедливый, приторный запах и слышалось глухое, упорное жужжание.

Трой повернулся и подошел к Бингу. Солдат снова исчез под землей.

— Подстреленная корова, — сказал Трой. — Мертвая. Лежит за изгородью. Нельзя зарыть ее, немцы держат ту сторону под наблюдением. Удивительная вещь, к трупному запаху нельзя привыкнуть.

— Это мухи жужжат?

— Да. Такие большие, толстые. Тучами слетаются, синие и зеленые.

— Где немцы?

— Вон там, за полем. Видите изгородь, которая тянется почти под прямым углом к этой? Там их заставы. У них несколько пулеметных гнезд, но только одно орудие. Они часто передвигают его. Я пытался выбить его минометным огнем, — не удалось.

— Пойдем дальше? — спросил Бинг.

— По-моему, не стоит, — сказал Трой. — Немцы сидят тихо, и мы тоже. Если они увидят нас, они насторожатся. Вам отсюда отлично видно расположение. И немцам видно все это поле, кроме двух-трех возвышений, за которыми можно укрыться.

Раздался сухой треск, словно щелканье бича.

— Кто-то не удержался и высунул голову, — сказал Трой. — Огневой вал в пять часов утра, а потом все эти бумажки, которые посыпались на них, — нервничают, должно быть.

— Не нравится мне все это, — сказал Бинг.

— И мне не нравится. — Трой достал полевой бинокль и вгляделся в изгородь, за которой были немцы. — Этот ваш лейтенант — типичный пример безрассудной отваги. Верно?

— Да, приблизительно так.

— Ну, как? Нашли вы для себя место?

— Я думаю — вон то возвышение почти в центре поля. Грузовик можно подтянуть туда — за ним будем укрываться; громкоговорители мы установим в кустарнике, справа и слева. А я буду говорить откуда-нибудь возле грузовика.

Трой поднял бинокль на уровень холма и кустарника.

— Там окопались несколько моих ребят. Ну, что ж, ничего не поделаешь. Да, пожалуй, вы правы, это лучшее место для вашей махины, чтоб ей провалиться! Что вы скажете немцам?

— Откровенно говоря, я еще не подумал об этом как следует.

— Неужели вы говорите им то, что придет в голову?

— Более или менее. Конечно, есть общая линия, которой мы всегда придерживаемся…

— А действует — более или менее?

Они повернули и пошли обратно, держась поближе к изгороди.

— Иногда действует. — Бинг вдруг поднял голову и посмотрел на Троя. — Скажите, капитан, вы не знаете, заминировано поле?

— На нашей стороне — нет. Но что делается у немцев, особенно по ночам, нам неизвестно. Это мы узнаем только, когда пойдем в атаку на их позиции, — если мы пойдем в атаку и если немцы не атакуют нас первыми.

— Дело в том, что если впереди их позиций заложены мины, то они вряд ли с особой охотой вылезут из окопов и побегут к нам. Не очень-то весело подорваться на своих же минах, вместо того чтобы насладиться комфортом американского лагеря для военнопленных.

Трой засмеялся:

— Я вижу, вам о многом приходится думать на вашей работе.

— Я не думаю. За меня думает лейтенант Лаборд.

Они уже подходили к грузовику. Трой повернулся к Бингу и поглядел на него так, словно только сейчас впервые увидел.

— Не сердитесь на него, — сказал он мягко, — бог с ним.

Грузовик уже был установлен. Толачьян быстро провел его по полю, лавируя между воронками, и осадил перед холмом. Немцы открыли по грузовику ружейный огонь, но менее сильный, чем опасался Бинг. По-видимому, немцы не понимали, что это за люди, которые так близко подъехали к их позициям, и выжидали. А может быть, они устанавливали минометы, чтобы ударить по грузовику, укрывшемуся за холмом.

Толачьян снял громкоговорители с грузовика. Их было четыре. Бинг предложил установить два справа, два слева от холма.

— Что вы тут делаете? — раздался голос из-под земли. — Убирайтесь отсюда! Хотите нас всех угробить?

Толачьян поглядел вокруг, но никого не увидел.

— Молчи! — сказал он. — Для вас же стараемся.

— Еще что!

— Кино привезли? — крикнул другой голос. — Опять артикулы показывать будете?

— Нет, не кино, — крикнул Бинг. — Передача!

— Смотри, брат, подстрелят!

— И нас заодно! — сказал первый голос. Послышалась короткая очередь — словно кто-то стучал металлической линейкой по деревянной доске.

— Видал? — крикнул голос. — Это еще только цветочки!

У Бинга дрожали колени, ему казалось, что он бредет по воде против сильного течения. Ноги не слушались его.

Он снова ощутил сладковатый запах тления, хотя и знал, что разлагающийся труп коровы, усеянный синими и зелеными мухами, остался далеко позади. Словно этот тошнотворный запах застрял у него в носу и не давал дышать. А какие тяжелые эти громкоговорители, черт бы их побрал! Он обхватил один из них, согнулся в три погибели и выбежал из-под прикрытия. Чем больше он съеживался, тем, казалось ему, огромней и заметней он становился. Что-то просвистело мимо его уха. Он бросился наземь. Надо встать, думал он. Но встать не было сил. И не мое это вовсе дело. Чего ради я вожусь с репродуктором?

Толачьян подполз к нему и взял у него из рук репродуктор. По лицу Толачьяна струился пот. Он пополз обратно в кустарник, где уже установил один громкоговоритель. Он подключил провода и махнул Бингу рукой:

— Все в порядке, ползи обратно.

Какой молодец Толачьян! Он не только помог ему, когда взял у него громкоговоритель, — он показал, что берет на себя инициативу. Бинг немного успокоился и глубоко перевел дух. Когда он добрался до грузовика, Лаборд топнул ногой и крикнул:

— Чего вы копаетесь? Живей, живей!

От нетерпения и досады лейтенант даже скрипел зубами. Бинг посмотрел на его высоко поднятые брови, на оскаленный рот и едва удержался, чтобы не ударить кулаком по его редким верхним зубам.

— А почему вы нам не помогаете? Чего вы стоите здесь как истукан?

— Что-о? — сказал Лаборд.

— Делайте что-нибудь! — крикнул Бинг.

Он подошел к машине, снял микрофон и выбрал место для себя шагах в десяти от грузовика — небольшое углубление в земле, где он мог залечь. Он лег ничком и на минуту закрыл глаза. Потом он увидел, что Лаборд послушно тащит громкоговоритель в кусты налево. Толачьян тащил второй.

Но Бингу некогда было порадоваться за Лаборда. Немцы, видимо, решили, что каковы бы ни были намерения американцев, привезших грузовик, ничего хорошего он им не сулит. Поэтому немцы били по всему, что двигалось на американской стороне. Щелканье бича раздавалось все чаще и все размеренней.

Бинг жалел, что с ним нет капитана Троя. Пока они были вместе, Бинг чувствовал себя спокойно и уверенно. Капитан был такой большой, неторопливый, говорил ровно и деловито. Теперь место Троя занял Толачьян; правда, только отчасти, — у Толачьяна довольно своих хлопот.

Как Толачьян может делать свое дело? Бингу это казалось просто чудом. Сам он не в силах был сдвинуться с места, словно пот, смешавшись с грязью, припаял его к земле.

И ему надо подумать. Давно пора преодолеть свой страх, свое инстинктивное желание сжаться в комок, исчезнуть, каждый раз, как немцы начинали стрелять. Он не имел ни малейшего представления о том, что он им скажет. Ни одной мысли не бродило в его голове, и сколько он ни заставлял себя, он мог думать только о том, как ему хочется уйти отсюда. И вдруг ужас охватил его: что, если он ничего не сумеет сказать? Если ничего у него не выйдет, кроме бессвязного лепета. Что тогда? Все эти муки — впустую?

Кто-то тронул его за плечо. Толачьян лежал возле него.

— Все готово, — сказал Толачьян улыбаясь. — Ты готов?

— Нет, — сказал Бинг, — не готов.

— Что с тобой?

— Ничего.

Толачьян перевернулся на спину. Вытащив измазанную землей пачку сигарет, он щелкнул по ней пальцем, и сигареты выскочили.

— Успеем покурить, — сказал он.

Бинг тоже лег на спину, и они закурили, глядя в безоблачное небо.

— Здесь хорошо, — сказал Толачьян потягиваясь. — Когда-нибудь после войны я приеду сюда с женой погостить. Неплохое место выбрали для войны! Ты видел яблони, там, где мы поставили грузовик, пока ты ходил искать дорогу? Я надкусил одно яблоко, они еще зеленые, но скоро поспеют. — Он взял в руки ком земли, растер его и просеял между пальцами. — Хорошая земля, — сказал он, — все здесь может расти, а после боев еще лучше будет.

Где-то в стороне раздался взрыв.

— Миномет, — сказал Бинг.

— Да, — Толачьян затушил окурок о землю. — Мину слышишь только, когда уже пролетит. Это хорошо. Если попадет — сразу конец, не чувствуешь, не знаешь. Правда?

— Как по-твоему, что они там думают, немцы?

— Вот уж не знаю. Ну, я пойду, пора включить ток. А ты подуй в микрофон, когда будешь готов.

— Хорошо.

Бинг проводил Толачьяна взглядом, посмотрел, как тот влезает на грузовик. Для своих лет — проворный.

Еще одна мина взорвалась неподалеку. Бинг взял в руки микрофон. Черная букашка, потревоженная его резким движением, стремительно сползла по травинке и спряталась за комочком земли.

Разумная букашка, подумал Бинг.

Он заговорил в микрофон.

— Achtung! Achtung![4]

Голос его, усиленный репродукторами, звучал неожиданно громко.

— Внимание! Немецкие солдаты!

Это вовсе не его голос. Он звучит удивительно твердо и уверенно, даже вызывающе. Бинг улыбнулся. Напряжение покинуло его. Он пошевелился, устраиваясь поудобнее, и слегка передвинул локоть правой руки, державшей микрофон. Мысль работала ясно.

— Немецкие солдаты! Сегодня вы могли убедиться в мощи американской армии. Мы дали только один залп из всех наших орудий. Вы легко можете себе представить, что сталось бы с вашими позициями, если бы мы открыли заградительный огонь.

Так хорошо, подумал Бинг. Запросто, как будто беседуешь с ними. Точно они — нашкодившие дети; ты — голос разума; не хотите, мол, не слушайте, но я должен сказать вам, и уж после, когда вам достанется, пеняйте на себя.

— Потом мы послали вам листовки, чтобы объяснить, зачем сегодня стреляли все пушки по всему фронту. Они стреляли в честь Четвертого июля. Это наш национальный праздник, день основания Соединенных Штатов. Кое-кто из вас, вероятно, прочел наши листовки; не думаю, чтобы ваши офицеры могли помешать вам.

Немецкий пулемет лихорадочно застрочил. Очередь попала в один из громкоговорителей справа. Бинг слышал, как пули впивались в металл.

— Стойте! — крикнул он в микрофон. — Прекратите огонь! Неужели вы так боитесь правды, что и слушать ее не можете?

Немцы явно прислушиваются к его словам. Пулемет замолчал. Теперь Бинга почти радовала его работа. Он чувствовал, что установил контакт со своими слушателями. Хорошо бы увидеть их лица — настороженные, встревоженные, ожидающие, что же будет дальше. И злобные, сердитые лица, которые хотели бы остановить его, но колеблются, боясь показаться трусами.

— Сегодняшний огневой вал только подтвердил то, что вам уже давно известно. Против каждого вашего орудия — у нас имеется шесть; против каждого снаряда — двенадцать снарядов. Днем ваша авиация боится показаться. А наша может бомбить все ваши окопы подряд.

Это достоверные факты, думал Бинг. Сделаем паузу. Пусть факты дойдут до сознания.

— Вам говорили, что Атлантический вал непроницаем. Мы прорвали его и разрушили. Ваш фюрер сказал, что мы не больше двенадцати часов продержимся на европейской земле. Прошел почти месяц с высадки, и мы оттесняем вас все дальше и дальше. В Шербуре ваши генералы и адмиралы легко сдавались. И они, и их солдаты поняли, к чему дело идет.

Еще паузу выдержим. Пусть подумают. Не надо торопиться с выводами, они их сделают сами, а мы только подтвердим.

— Эти генералы и их солдаты — такие же немцы, как и вы, — знали, что если они сдадутся в плен, они останутся живы. Мы хотим дать и вам возможность остаться в живых. В течение ближайших десяти минут мы стрелять не будем. Выходите из ваших окопов, без оружия, с поднятыми руками. Мы встретим вас и немедленно выведем из-под обстрела. Не упускайте этого случая. Другого может не представиться.

Бинг умолк. Он помахал Толачьяну и выключил микрофон. Слава богу, кончено. Он был весь мокрый от пота, хоть выжимай. Теперь прочь отсюда, скорей, скорей. Немцы не потерпят этого. Сейчас они что-нибудь учинят.

Несколько бесконечных минут стояла полная тишина. Даже редкая ружейная стрельба, сопровождавшая выступление Бинга, и та умолкла.

В конце изгороди на американской стороне, там, откуда Бинг выбрал место для грузовика и громкоговорителей, кто-то стоял и махал рукой. Бинг решил, что это, вероятно, Трой подает знак, чтобы они уходили. Но Лаборд ползком обогнул холм и теперь находился по ту сторону, против немцев. Бинг пополз за ним, чтобы сказать ему про Троя.

Очутившись против немцев, он увидел, что какая-то фигура отделилась от изгороди противника, помедлила немного и бросилась бежать по направлению к холму. Человек бежал как-то странно, словно кукла, которую дергают за веревочку. Через полминуты показалась еще одна фигура, потом третья, потом еще. Бинг насчитал четырнадцать человек. Они бежали через поле, подняв руки. Маленькие фигурки отбрасывали черные тени на залитое солнцем поле. Бингу вся картина казалась нереальной, словно сцена из какой-то феерии. Поэтому он не чувствовал никакого волнения и не принял никаких мер для встречи перебежчиков.

Лаборд встал во весь рост. С сигаретой в зубах, заложив руки за спину, он принялся расхаживать взад и вперед перед холмом с видом Наполеона после Аустерлица.

На немецкой стороне снова застрочил пулемет. Бинг видел фонтанчики земли, поднимаемые пулями. Немцы били по своим.

Лаборд продолжал хладнокровно разгуливать взад и вперед. Бинг мысленно видел его нарочито пренебрежительную улыбку.

Один из перебежчиков упал и остался лежать. Другой остановился, медленно обернулся, словно в недоумении, потом упал на колени, испустил пронзительный долгий крик и повалился ничком. Остальные дезертиры побежали быстрее. По-видимому, они заметили одинокую фигуру Лаборда, потому что бежали уже не вразброд, как вначале, а прямо на него.

Достигнув цели, они столпились вокруг Лаборда, испуганные, растерянные, все еще не опуская рук. Они совершили нечто сверхъестественное — отвергли защиту своей армии в поисках другой, более надежной и длительной защиты; на их посеревших лицах, в испуганных глазах застыл недоуменный вопрос: что я сделал? Что теперь будет со мной?

Лаборд презрительно оглядывал их. Он показал на куртку одного немца, и тот, виновато ухмыляясь, застегнулся и вытянул руки по швам.

Все это казалось Бингу совершенно неправдоподобным, чем-то непостижимым, словно из другого мира. Лаборд рассматривал этих двенадцать пленных, могущих дать ценные показания, как свою личную собственность, и заботился об их выправке, между тем как немцы, по всей вероятности, уже вызвали подкрепление и теперь постреливали в группу людей, стоявших на виду перед холмом.

Четверо солдат из роты Троя, разбираемые любопытством, вылезли из своих ям, забыв о том, что противнику их отлично видно. Все они были необстрелянные юнцы, недавно прибывшие на фронт.

Раздался взрыв, совсем близко.

Опять миномет, черт бы его побрал, подумал Бинг.

Четверо американцев кинулись было к своим ямам. Но Бинг, приподнявшись, остановил их. Пленных надо было вести в тыл. Ни он сам, ни Толачьян не могли этого сделать, а Лаборду нельзя доверять. Лаборд способен пройти с ними церемониальным маршем по всему фронту, чтобы доказать, что его пуля не берет.

— Эй, вы! — крикнул Бинг. — Отведите их!

Солдаты оглянулись, увидели сержанта, смутно поняли его команду. Мины рвались все чаще, все ближе. Миномет явно нащупал цель. Перебежчики в ожидании распоряжений Лаборда беспомощно жались друг к другу, словно стадо овец, застигнутое грозой.

— Есть, сержант! — сказал один из американцев с деланной бодростью.

Они подошли к дезертирам, держа винтовки наперевес. Знаками они велели им двигаться вперед. Немцы тронулись.

Бинг глубоко вздохнул. С этим покончено. Он снова лег ничком на землю, готовясь ползти обратно за холм, хоть немного прикрывавший от минометного огня. Если Лаборду хочется еще поломаться, пусть его. Сумасшедших лучше не трогать. Неприятельский миномет теперь стрелял беспрерывно, мины ложились все ближе к холму, поднимая вокруг него столбы земли.

Бинг бросил последний взгляд на поле.

Вдруг он застыл на месте: мир перевернулся вверх дном! Не может быть! Это ему кажется, он, видимо, совсем обалдел от усталости и волнения. Его обращение к немцам, неожиданный успех, такой наглядный, ощутимый…

Он протер глаза и опять посмотрел на поле.

Четверо американских солдат вели перебежчиков обратно к немецким позициям.

Ясно, они потеряли голову. Прячась в своих норах, под непрерывным огнем противника, с минуты на минуту ожидая смерти, они утратили чувство действительности и уже не различают, где право, где лево, где фронт и где тыл.

Лаборд с каменным лицом стоял впереди холма, скрестив руки на груди, выставив вперед одну ногу.

Бинг чуть не рассмеялся. Но смех застрял у него в горле. Что же дальше? Конечно, он мог бы умыть руки. Он сделал все, что от него требовалось, и даже больше.

Вот кретин, твердил он про себя. Вот кретин, чтоб ему!

Потом он вскочил и побежал, — побежал как безумный догонять четверых американцев с их двенадцатью пленными. Немцы не спешили обстреливать их. Они выжидали. Один бог знает, что они подумали. Может быть, они решили, что дезертиры уговорили американцев поменяться ролями.

Бинг добежал до пленных.

— Назад! — крикнул он. — Назад!

Американские солдаты посмотрели на него пустыми, невидящими глазами. На их лицах было то же выражение, что у пленных, тот же недоуменный вопрос: что вам от нас нужно? Когда же это все кончится?

— Назад! — Бинг показал рукой на американские позиции.

Один из солдат отрицательно помотал головой. Вдруг Бинга осенило. Он усмехнулся про себя. Они послушаются команды сержанта.

Он гаркнул во все горло:

— Смирно! Кругом — марш!

Американцы повернули — повернули и пленные немцы. Бинг махнул рукой и побежал. Все последовали за ним.

Лаборд наконец вспомнил о своих обязанностях командира. Преследуемые сосредоточенным огнем миномета и пулеметов, пленные со своим конвоем достигли сравнительно безопасной зоны под прикрытием изгороди на американской стороне. В ведении Лаборда остались только грузовик с Толачьяном и Бингом да громкоговорители, установленные в кустарнике.

Бинг настаивал на немедленном отъезде. Они теперь являлись единственной мишенью для немцев, и можно было не сомневаться, что немцы, обозленные тем, что упустили своих дезертиров, приложат все усилия, чтобы подбить их.

— Что? — сказал Лаборд. — И бросить громкоговорители?

Толачьян уже сидел за рулем, готовясь тронуться в путь.

— Это заменимое оборудование, — сказал Бинг.

— Только в случае крайности! — уточнил Лаборд. — А провода? Я не намерен терять государственное имущество.

— Послушайте, лейтенант! — сказал Бинг. — Мы сегодня поработали на совесть. Не надо искушать судьбу. Будьте благоразумны!

— Трусите? — сказал Лаборд.

— Хорошо, пусть я трус. Уедем отсюда! Толачьян, поехали! — Он шагнул к грузовику, Толачьян завел мотор.

— Стой! — крикнул Лаборд. — Я вас предам военному суду! За неподчинение приказу! За проявление трусости перед лицом неприятеля! — Лаборд закусил удила.

Наконец-то он нашел, на чем отыграться. Вся операция была проведена без его участия. Место, откуда было послано обращение, выбрали без него. Само обращение — тоже не его заслуга. Перебежчики перешли линию по собственному желанию. В тыл их увели четыре солдата чужой роты. Но зато он привезет обратно громкоговорители.

— Да будет вам… — сказал Бинг.

— Вы можете сидеть здесь! — сказал Лаборд. — Толачьян! — крикнул он вдруг охрипшим голосом.

— Да, сэр, — Толачьян высунул голову из кабины.

— Громкоговорители! Надо захватить громкоговорители!

Толачьян вылез из грузовика. Он бросил Бингу беспомощный взгляд. Забрать громкоговорители было обязанностью Толачьяна. Он пошел за ними.

Бинг видел, как мины падают возле кустарника. Лаборд закурил. Он себя не помнил: сознание своей власти, жажда славы ударили ему в голову.

Тогда Бинг вышел из-за прикрытия. Он двинулся за Толачьяном, который медленно полз вперед и почти уже добрался до кустарника справа, где стоял репродуктор.

Только много позже Бинг сумел разобраться в клубке ощущений, сразу обрушившихся на него: вздыбленная земля, раздирающий уши взрыв, удары комков земли и камней по спине, едкий запах, черный мрак перед глазами. Он почувствовал резкую боль во всем теле, но она мгновенно отпустила его. Дотронулся рукой до мокрой липкой щеки. Порез был неглубок. Потом он пошевелился, зрение прояснилось. Первое, что он увидел — примятый пучок травы, в который он прятал голову.

Он поднял глаза.

Перед ним лежал Толачьян. Он лежал на спине, точно так же, как лежал — сколько веков прошло с тех пор? — когда они вместе курили за холмом, перед обращением Бинга к немцам. Толачьян не двигался. Убит, подумал Бинг.

С лихорадочной быстротой Бинг прополз короткое расстояние, отделявшее его от Толачьяна. Он тронул его за руку. Рука была тяжелая. Бинг ухватил Толачьяна за ворот рубашки, стараясь повернуть его на бок. Насквозь промокшая рубашка выскользнула у него из рук.

Он подполз к неподвижному телу с другой стороны. Увидел страшные рваные раны, осколки костей, кровавое месиво из темного сукна, человеческой кожи, внутренностей… Бинг никогда не думал, что будет в состоянии смотреть на это и не лишиться рассудка.

В двух шагах от Толачьяна — целый и невредимый стоял громкоговоритель, о котором столь заботился Лаборд.

Бинг взвалил себе на спину тело Толачьяна и пополз обратно к грузовику. Ползти было трудно, мертвое тело давило всей своей тяжестью.

Потом Бинг положил тело убитого друга на грузовик рядом с усилителем. Он нашел плащ Лаборда, свернул его и подложил Толачьяну под голову.

Он подошел к кабине, сел за руль и нажал стартер. Тут только он увидел Лаборда. Лейтенант лежал на земле и торопливо рыл яму. Но дело у него не двигалось. Во рту еще торчала потухшая сигарета.

— Стой! — закричал Лаборд, видя, что грузовик тронулся. Бинг не остановился. Лаборду пришлось вскочить на подножку и изо всех сил цепляться за дверцу, пока Бинг гнал по полю машину, все еще преследуемую огнем миномета.

Трой встретил их спокойно. По его приказу несколько солдат сняли тело Толачьяна с грузовика.

Потом он повел Бинга к своему окопчику, вырытому под изгородью. Окопчик был глубокий и достаточно просторный, чтобы в нем можно было вытянуться. Кусок палатки служил навесом и давал немного тени.

— Садитесь! — сказал он.

Бинг снял каску и сел на землю. Трой протянул руку в окоп и достал бутылку.

— Кальвадос, — сказал он. — Пейте.

Бинг отхлебнул; водка обожгла ему горло, пищевод.

— Еще! — сказал Трой. — Еще выпейте.

Бинг выпил.

— Лучше стало?

— Да, сэр.

Но ему не стало лучше. Его тут же стошнило.

— А теперь вам надо переодеться, — сказал Трой. — Я могу дать вам рубашку и пару штанов.

— Спасибо, сэр, — сказал Бинг.

— Смерть всегда тяжело видеть, — сказал Трой, — что бы там ни говорили. Но к этому привыкаешь.

— Не тех смерть берет, кого надо! — сказал Бинг.

— Ну, не говорите, — возразил Трой. — Она довольно беспристрастна. Просто мы обращаем на нее больше внимания, когда умирают те, кому следовало бы жить.

9

Они заехали на батарею за Карен. Машину вел Лаборд. Бинг прямо заявил ему, что если он желает вернуться в Шато Валер, то пусть найдет себе другого шофера. Лаборд, поглядев в бледное лицо Бинга, не стал настаивать; он ясно представил себе опрокинутый грузовик, валяющийся где-нибудь в канаве; Лаборд чувствовал, что Бинга сейчас такая перспектива не пугает. Но его, Лаборда, она пугала.

У Карен больно сжалось сердце, когда она увидела, что за рулем сидит лейтенант, место возле него пусто и никто не выходит из машины.

— Где остальные? — с трудом выговорила она.

Лаборд кивком указал на кузов.

— Я сяду туда, — сказала Карен.

— Но это место теперь свободно, — сказал Лаборд. — Здесь гораздо удобнее.

Бинг сидел, откинувшись назад; глаза его были закрыты. Карен подумала, что он спит.

Но он заговорил — не двигаясь с места, не открывая глаз:

— Это вы, Карен? Идите сюда, только осторожней, не поскользнитесь.

Пол грузовика был испещрен красновато-бурыми пятнами. Она знала, что это, и не стала спрашивать.

— Толачьян… — начал Бинг. — Грузовик не вымыли.

— Убит?

— Да.

Машина рванулась вперед.

Бинга качнуло прямо на Карен.

— Простите! — сказал он машинально. Потом посмотрел на нее удивленным взглядом, словно она явилась сюда из другого мира. — Вы меня не поймете, Карен. Я ненавижу этого негодяя. Он убил Толачьяна.

Карен молчала. Пусть выговорится, ему легче станет.

— Я про него говорю! — Бинг показал на перегородку, отделявшую от них кабину шофера. — Немцы били по нам, как по мишеням на полигоне, — из миномета, пулеметов, винтовок, всего на свете, — а Лаборд послал Толачьяна за громкоговорителями.

— А вы могли уехать раньше?

— Конечно. Мы все сделали. Четырнадцать немцев перебежали к нам. Двое были убиты. Двенадцать достались нам живыми.

— А это много? — спросила она.

— Я думал, ни одного не будет.

— А потом что случилось?

— Не хочу об этом говорить.

— Скажите.

— Карен! Он заставил нас остаться. Мы могли бросить эти громкоговорители, понимаете? Мы можем получить их сколько угодно! Почему я не убил его? Почему?

— Тише! Он услышит.

— Ну и пусть слышит. Ничего не стоило убить его. Никто бы даже не узнал. Немецкие пули так и свистели вокруг. Но со мной всегда так — я задним умом крепок. Сейчас Толачьян был бы жив и сидел бы за рулем вместо этого мрачного кретина.

Лаборд, не останавливаясь, привел машину в Шато Валер. Люмис вышел во двор замка и принял рапорт Лаборда. Взято двенадцать пленных, убит один американский солдат; суточная ведомость будет выглядеть превосходно.

Тем не менее Люмису было не по себе. Он вовсе не хотел смерти Толачьяна, поспешил он себя заверить. Он только хотел проучить его. То, что урок кончился смертью Толачьяна, — это просто случайность, и он-то уж тут ни с какой стороны не виноват.

Лаборд не уточнил подробностей гибели Толачьяна; он ни словом не обмолвился о своем распоряжении и только сказал, что громкоговорители забрать не удалось. Бинг был слишком подавлен, чтобы опровергнуть это заявление.

Но тут пришел Иетс. Иетс все утро нетерпеливо поджидал грузовик, считал часы; он отложил свою поездку в лагерь пленных. Услышав шум въезжающего во двор грузовика, он сбежал вниз, радуясь возвращению своих людей и предвкушая встречу с Карен.

Люмис первый заметил Иетса и немедленно принял оборонительные меры. Он начал превозносить Бинга, называя его храбрецом, который должен служить примером для всей части. Восхвалял его мужество, его хладнокровие под огнем противника. Сказал, что понимает, как тяжело Бингу потерять друга, что он всячески сочувствует ему и готов сделать все, чтобы помочь ему пережить эту утрату. Может быть, Бинг хочет отдохнуть несколько дней? Пожалуйста. Может быть, он хочет получить Бронзовую звезду? Он вполне заслужил награду. Еще бы! Двенадцать пленных! Люмис лично похлопочет об этом.

— Итак, Толачьян убит… — сказал Иетс. — Как это случилось?

Лаборд торопливо стал поддакивать Люмису, забыв, что сам грозил Бингу военным судом.

— Сержант Бинг сегодня отличился, — сказал он, покраснев. — Предложение капитана Люмиса встретит полную поддержку с моей стороны.

— Они убили Толачьяна, — сказал Бинг, не подымая глаз.

Люмис снова начал свои восхваления.

Иетс пристально смотрел на него. Преувеличенные комплименты по адресу Бинга, явное смущение капитана — какая жалкая развязка! Поздно, думал Иетс, поздно. Он физически ощущал свое бессилие, до самых кончиков пальцев. Ему хотелось заговорить с Карен, сказать ей, что он пытался предотвратить смерть Толачьяна и что, как-никак, листовку все-таки выпустили. И еще ему хотелось помочь Бингу.

Но прежде чем он успел открыть рот, Карен прервала словоизвержение Люмиса:

— Почему бы вам не оставить его в покое, капитан? Разве вы не видите, что ему наплевать на все ваши ухищрения?

Люмис прикусил язык. Он побагровел и обиженно спросил:

— Простите, как вы сказали?

— Вот так и сказала, — спокойно ответила Карен. — Один из ваших солдат погиб. И если вы спросите лейтенанта Лаборда, он вынужден будет подтвердить, что солдат погиб без нужды, и вся ваша болтовня не вернет его к жизни.

Люмис грозно нахмурил брови:

— Сержант Бинг!

— Да, сэр!

— Вы дали военные сведения представителю прессы без разрешения своего командира!

Нет, подумал Иетс, не отдам я ему Бинга, довольно одного Толачьяна.

— Уж очень вы скоры на обвинения, капитан! Почему вы не спросите Лаборда, как это случилось?

Лаборд повернулся к Карен. Брызгая слюной, он со злобой спросил ее:

— Откуда вам известно, при каких обстоятельствах был убит этот солдат? Все вы, корреспонденты, так: отсиживаетесь в тылу, а потом пишете черт знает что о том, что делается на фронте. Что же, я виноват, по-вашему, в том, как падают немецкие мины? С тем же успехом они могли попасть в меня. Я не искал прикрытия…

— Вопрос не в том, искали вы прикрытия или нет, — сердито вмешался Иетс. — Вопрос в том, помешали вы своим людям вовремя найти прикрытие? Кроме того, извольте немедленно извиниться перед мисс Уоллес, слышите? Не то я уведу вас за угол и наломаю вам шею!

Лаборд видел бешеные глаза Иетса, его побелевшие губы.

Храбрец, которого до одури крутили в учебной кабине, который спокойно входил в газовую камеру, вдруг сразу скис и перестал петушиться:

— Я весьма сожалею, мисс Уоллес, весьма сожалею…

Карен даже не взглянула на него.

— Я сама могу постоять за себя, лейтенант Иетс! — сказала она сухо. — Но что вы думаете делать дальше?

Иетсу нечего было ответить.

— Ну, ну! — заговорил Люмис, делая попытку примирить всех. Он был доволен, что Иетс заставил Лаборда извиниться, — Уиллоуби не потерпел бы оскорбления корреспондента. Но эту бабу надо убрать отсюда, она слишком занозистая. — Мисс Уоллес, разве вы не понимаете, что вмешиваетесь в вопросы чисто военного характера? У вас нет жалоб на нежелание сотрудничать с вами, на отсутствие содействия прессе с нашей стороны? В таком случае, если вы желаете дать какую-нибудь информацию, обратитесь в отдел по связи с прессой при штабе армии, там этим займутся. Мы все здесь делаем, что можем, — так же как сержант Бинг, как рядовой Толачьян, к несчастью, погибший при исполнении своих обязанностей. А теперь, не желаете ли вы пойти с нами в замок?… Сержант Бинг, можете идти!

Карен ничего не ответила. Она повернулась к нему спиной и пошла за Бингом к подъемному мосту.

— Вы только поглядите! — сказал Люмис. — Хватает же нахальства у этой девчонки!

— Люди здесь совсем распустились, — сказал Лаборд. — Это ваше дело подтянуть их.

— А вы молчите! — огрызнулся Люмис. — Ваше дело — не терять людей, а привозить их обратно живыми!

— А почему вы мне даете таких разинь!

Люмис подтолкнул его локтем. Лаборд оглянулся и увидел, что Иетс слушает их.

— Ну что ж! — весело сказал Лаборд, — двенадцать фрицев все-таки попались нам!

— Толачьян был такой славный парень, спокойный, положительный! — сказал Люмис. — Должен вам сказать, что я давным-давно простил ему ту историю с женой мэра… Со всяким может случиться ошибка!

— Двенадцать фрицев! — повторил Лаборд.

Люмис улыбнулся:

— Интересно, что скажет Фарриш!

— Не сомневаюсь, что ваше донесение будет блистательное, — сказал Иетс.

КНИГА ВТОРАЯ.

ПАРИЖ — ЭТО МЕЧТА

1

Фарриш выступал на пресс-конференции.

Он стоял на живописном фоне собственного танка, на котором выведены были названия пунктов в Северной Африке и в Сицилии, где сражалась его дивизия. Только что — еще краска не просохла — к ним прибавилась новая надпись — «АВРАНШ».

Позирует, как всегда, думала Карен.

— Авранш, — гремел Фарриш, — один из поворотных пунктов в этой войне. Представьте себе большую, накрепко закрытую дверь, которая не пускает нас дальше двух полуостровов — Карантена и Бретани. Пока мы были заперты на этих подходах к Европейскому континенту, существовала серьезная опасность, что немцы, собрав достаточно войск и техники, сбросят нас обратно в море. Так вот, Авранш был замком на этой двери. Мы сбили замок, и дверь отворилась. Теперь мы двинемся вперед.

Карен спросила:

— А как же Гавр? И другие порты, которые немцы превратили в опорные пункты? Где и когда немцы займут новый рубеж?

Фарриш выбросил вперед руку, словно сметая все на своем пути.

— Займут ли немцы новый рубеж и где именно, — целиком зависит от нас, от наших темпов, нашего снабжения, выдержки наших солдат. Я мыслю себе ряд клещей, какие мы практиковали на последних этапах кампании в Северной Африке. Используя мобильность, в которой мы превосходим немцев, и элемент внезапности, мы затеем с германскими дивизиями, корпусами и армиями своего рода игру в «Море волнуется», — будем отсекать их и уничтожать одну за другой. Это можете цитировать. А вот это уже не для печати: направление главного удара будет на Париж.

— Но ведь это как раз самое интересное! — не утерпел кто-то из корреспондентов.

— Знаю! — Фарриш снисходительно улыбнулся. — И все-таки это, к сожалению, не для печати. Вот когда будете писать корреспонденции из Парижа, тогда можете припомнить мои слова. Леди и джентльмены, Париж — это Победа. Это завершение всего, что нами сделано до сих пор. Ради этого мы трудились не покладая рук, проходили обучение на родине, сражались в пустынях Северной Африки и в горах Сицилии. Мы пройдем триумфальным маршем по той же дороге, какой шел Наполеон после своих первых побед. Грохот моих танков заглушит топот германских сапог на Елисейских Полях.

Кто-то шепнул на ухо Карен:

— Ну и расхвастался.

Фарриш вскочил на свой танк и скрылся из глаз в грохоте гусениц и клубах пыли — видна была только сверкающая каска и машущая на прощание рука.

— Ему война явно по душе, — сказал тот же голос, теперь уже вслух.

— Он мастер на эффектные фразы, — ответила Карен. — Это большое удобство.

Ее собеседник — невзрачный человечек по имени Текс Майерс — покачал головой.

— Не так уж трудно, черт возьми, делать красивые фразы из чужой крови. Ну, да что там… — И он исчез, оставив Карен наедине с ее объемистым блокнотом.

Задолго до того, как генерал издаст приказ или пригласит к себе корреспондентов, рядовой солдат, чутьем улавливающий перемену в обстановке, успевает понять, в чем дело, снять башмаки, растянуться на земле, выкурить сигарету из смятой, пропотевшей пачки и начать отсыпаться.

Долго спать ему не приходится. Если его почему-нибудь не отправят в тыл, он слышит команду: «По машинам!» Он влезает на грузовик и, если посчастливится, — едет сидя. Его трясет на скверных дорогах, он раскачивается, мотает головой, старается поспать еще немножко. Но вот и пункт назначения, он слышит команду выгружаться, и опять до него доносятся звуки боя.

Все это страшно утомительно, но и радостно. Радость порождена сознанием, что легче воевать, когда противник бежит, чем когда он зарылся в землю. Еще не пришло время уныло смириться с тем, что за каждой взятой высотой поднимается другая, круче прежней, за каждой горой вырастают новые горы, и Европа куда больше, чем кажется, когда смотришь на карту.

Движется вперед и рота Троя. Командир взвода сидит на задней скамье машины. Он глотает пыль, на его желто-сером лице выделяются одни глаза.

Говорит Шийл:

— Может, мы едем прямым путем в Париж? Вот бы здорово! — Шийл очень молод; у него мягкие черты лица и пухлые руки.

Трауб настроен скептически.

— Париж мы возьмем, а что толку? Посадят в казармы, и сиди.

Черелли вытягивает вперед ноги и пробует пристроить вещевой мешок так, чтобы ремни не врезались в плечи.

— Когда мы возьмем Париж, война будет кончена. Это я где-то читал. Да иначе и быть не может. Вы подумайте, какой растянутый фронт у немцев на Востоке. А теперь еще и здесь. Разве им выдержать? Вот, глядите, пленные.

Навстречу несущимся машинам тянется цепочка забрызганных грязью немецких солдат.

Черелли продолжает:

— Когда кончится война, открою свое дело. Уж я себе присмотрел кое-что по части подержанных автомобилей…

Его никто не слушает. Все уже знают про его подержанные автомобили и как их можно подремонтировать, чтобы шли как новенькие двое суток или хотя бы до тех пор, пока покупатель не уедет достаточно далеко.

Сержант Лестер вытирает платком лицо. Ему приснилась постель с чистыми, прохладными простынями и ванна, в которой можно лежать часами, — только подбавлять горячей воды, когда остынет.

— Держи карман, — говорит он. — Я-то знаю, куда мы едем.

— Куда?

— Вы о таком месте и не слышали. Я сам не рад, что слышал.

Все огорчены, но хорошее настроение не пропало. Лестеру уже тридцать лет — старик. Вот он и каркает.

Капитан Трой сидит с шофером, привалившись к стенке кабины. Несмотря на все его усилия, глаза у него слипаются, голова падает на грудь. Он спит.

Иетс ехал, лежа на машине, до отказа нагруженной имуществом. Он попал в первую группу своего отдела, которая должна была прибыть в Париж сразу после освобождения города. Иетс чувствовал себя неплохо: он долго уминал и перекладывал груз и теперь мог вытянуться, не рискуя тем, что на каждом ухабе в ребра ему будет впиваться шест от палатки или еще какой-нибудь жесткий предмет.

День выдался теплый и ясный. Дорога была обсажена тополями, и они летели мимо, как две сплошных, колеблемых ветром зеленых стены. Казалось, он едет по бесконечно длинному собору, с крышей, уходящей прямо в небо.

Он думал о том, что, судя по возрасту деревьев, дороги эти проложены очень давно. Он думал о войсках, которые двигались по ним в прошлом, до того как появилась здесь эта новая армия с танками, «виллисами», бульдозерами, грузовиками и самоходными пушками. В Нормандии эти миллионы колес не имели особого значения. Люди перебегали от изгороди к изгороди, и какая-нибудь деревушка, захваченная с тяжелыми потерями, уже знаменовала собой серьезный успех.

Стоило немного повернуть голову, и видны были выведенные из строя германские машины. Словно уступая дорогу, они жались по обочинам, часто на их буро-красно-зеленой маскировочной раскраске были заметны следы огня, уничтожившего все, кроме стального остова. У иных расщепленные дула орудий раскрылись подобно диковинным цветам; колеса, оторвавшиеся от транспортеров, создавали впечатление безнадежного хаоса. Американцы неслись вперед мимо этих немых свидетелей поспешного отступления, мимо крестьян, пахавших в полях, на которых торчали брошенные противотанковые пушки, мимо взорванных дорожных завалов.

Иетс не уставал любоваться этой картиной. Каждая миля пути, каждая разбитая германская машина подтверждали слова, которые, казалось, выстукивали колеса грузовика на древнем булыжнике дороги: «И на них есть управа… есть управа… есть управа…» Только теперь Иетс начал понимать слова, сказанные мадемуазель Годфруа, учительницей из местечка Изиньи: «Мы уже почти примирились с мыслью, что этих людей нельзя обратить в бегство. А они все-таки побежали».

Разбитые танки и орудия немцев означали если не самое победу, то хотя бы возможность ее. Ведь это — дорога на Париж. Иетс вспомнил, что сказал своим подчиненным полковник Девитт, когда по приезде из Англии принял командование отделом:

«Освобождение Парижа, о котором уже можно говорить с уверенностью, явится для немцев психологическим ударом. С точки зрения стратегической — это нуль. Нам было бы гораздо важнее захватить лишний порт на Ламанше для снабжения армии. Но мы знаем, что немцы придают столице Франции большое, символическое значение. Поэтому освобождение Парижа будет для них ударом. И наша задача — сделать этот удар как можно более чувствительным ».

С первого взгляда полковнику Девитту нельзя было дать его лет. У него была фигура спортсмена и цвет лица человека, который не прочь выпить. При взгляде на его прямой, высокий лоб, изрезанный морщинами, всякий чувствовал, что он не бросает слов на ветер.

— Что это с ним? — спросил Иетс Крерара. — У него всегда так дрожат руки?

— Нервная система не в порядке, — объяснил Крерар. — В иные дни это особенно сказывается, и боли его мучают.

— Так зачем же он здесь?

Крерар пожал плечами:

— Сам захотел. Я не сомневаюсь, что ему бы дали спокойную работу в Вашингтоне.

В заключение Девитт сказал:

— Задача ясна. Но не льстите себя надеждой, господа, что выполнить ее будет легко!

Почему-то Иетсу думалось, что не будь Девитта, это было бы еще много труднее.

Париж был не только объектом. Париж был мечтой.

По-своему мечтал о Париже Макгайр, сидя за рулем виллиса, в котором ехали Люмис и Крэбтриз. Откуда взялись эти мечты, он бы не мог объяснить. Вероятнее всего, их породили журналы и фильмы, снимки и рассказы, ходившие среди солдат…

Гостеприимный город, в нем большие дома и красивые женщины, и говорят там слишком быстро. Он бывал в больших городах, — видел проездом Нью-Йорк и время от времени наезжал из Роки-Крик в штате Кентукки в Луисвилл. Но если подумать, так Луисвилл — всего только Роки-Крик, помноженный на пятьдесят или на сто, а Нью-Йорк — город для дураков: с солдата дерут там за все втридорога, а продают дрянь. А вот Париж… В Париже можно иметь и то, о чем только мечтаешь по ночам, да еще бесплатно или почти бесплатно, — немного денег он готов потратить, нужно же и французам жить. В Париже — чего душа просит: вино, театры, танцы, нескончаемое гулянье и днем и ночью.

Макгайр, конечно, и вида не подал, когда Люмис приказал ему готовить машину, чтобы ехать в Париж. Поглядывая одним глазом на капитана и в то же время следя за дорогой, он думал о том, что Люмис — неплохой парень. Он вовсе не против того, чтобы быть у Люмиса шофером. Ведь в конце пути — Париж.

Люмис, уносясь во тьму, восхищался собственной храбростью, но начинал сомневаться в своем благоразумии.

Пока они оставались на базе, ему казалось, что наступать очень просто. Немцы, как его уверяли со всех сторон, обращены в бегство и едва ли скоро остановятся, не говоря уже о том, чтобы огрызнуться на своих преследователей. Единственное, что от него требуется — это вскочить в машину и ехать по дороге в Париж примерно с такой же скоростью, с какой немцы отступают.

Париж — это спелый плод. Если хочешь отведать его, нужно быть на месте, когда он упадет на землю. А Люмис твердо решил его отведать. Он стольким пожертвовал из-за этой войны: ленивой, размеренной жизнью; своим магазином радиотоваров; возможностью сколотить капиталец — его жена Дороти каждую неделю пишет ему о том, как дома, в Америке, люди богатеют. Армия перед ним в неоплатном долгу. Одним из первых оказаться в Париже — его право.

Крэбтриз блаженно улыбался.

— Вот удивятся они там, в Филадельфии, когда узнают, что мы первыми попали в Париж! — Тощая старшая сестра, которая вечно пытается им командовать; мать, которая в порыве любви и гордости называла его своим солдатиком. Теперь-то он им покажет.

Впереди, в прозрачной шелковистой синеве летней ночи Люмис увидел какое-то черное пятно.

— Сбавить ход! — приказал он Макгайру. — Мы в любую минуту можем встретить сопротивление…

«Сопротивление» оказалось кучкой застрявших на дороге грузовиков.

— Ну что ж, — сказал Люмис с облегчением, — значит, впереди нас еще есть войска.

Торп тоже мечтал о Париже.

Париж был для него историей — узкие улочки с покривившимися домами, булыжник, по которому в Средние века стекали помои, а позже — кровь мушкетеров. Он испытывал смиренное чувство человека, сознающего, что его родина — страна почти без истории; он принимал старину со всем хорошим и плохим, что в ней было, и окружал ее ореолом славы.

Нравился ему и размах Парижа. Здесь все делается на широкую ногу — не то что в Америке. Там прокладывают улицу, чтобы по ней ездить; здесь — потому что очень красиво, когда в городе есть площадь Etoile — звезда, от которой лучами расходятся бульвары.

Но главное — Париж населяют люди, миллионы невоенных людей. Среди них можно затеряться, почти почувствовать себя одним из них, отдохнуть от армейской муштры, от обстановки, в которую тебя втиснули против воли, от дисциплины, рассчитанной на дураков.

Он мечтал, что в Париже, окунувшись в пеструю толпу, он снова обретет себя и станет человеком.

Крерар страшился свидания с Парижем, и все же одна мысль о задержке приводила его в трепет. Он надеялся, что в самом городе немцы не окажут сопротивления; он знал, что Париж сильно изменился со времени его поспешного отъезда. Город не мог не измениться — немцы на всем оставляют свой отпечаток. Удалось ли им поставить свое клеймо на живом, трепещущем теле Парижа?


Нет, не может быть, чтобы Париж разрушили. Крерар так хотел снова увидеть знакомые места — Монпарнасс, кафе, где они с Евой сиживали вечерами, потягивая creme de menthe или скверный лимонад, так же неразрывно связанный с сутолокой бульваров, как гудки такси. Ах да, такси у них больше нет. Есть «вело-такси» — велосипеды с каретками. А что сталось с людьми, которых он знал? Живы ли они, работают ли в своих ателье, в театрах? Многие ли из них продались немцам? Многие ли из женщин — брызжущих жизнью, похожих на горящий, но никогда не сгорающий уголь, — многие ли из них умерли для него, польстившись на покровительство немецкого офицера — тупого болвана или лощеного франта?

Впрочем, люди — это неважно. Ему нужна душа, аромат Парижа. Вот что он должен там найти, потому что без этого аромата немыслима Ева. Париж — последний этап на пути к его ферме, а там он снова обретет свою Еву, которая не может жить в чужом скучном Нью-Йорке и отдаляется, уходит от него, как его молодость.

А Париж, казалось, крепко спал, но это был сон перед великим пробуждением. Таит ли он в себе вожделенный Грааль — о том никто не ведал.

2

Головной танк остановился в том месте, где боковая дорога вливалась в шоссе, ведущее на Париж.

На карте этот пункт назывался Рамбуйе — небольшой, ничем не примечательный городок, каких много в этой части Франции: мэрия, школа, церковь, публичный дом, гараж и заправочная станция; дома почти сплошь серые, так что не разобрать, сколько им лет. В лучах вечернего солнца серые стены казались розоватыми, а окна кое-где горели золотом.

На тротуарах были свалены остатки немецкого завала — толстые бревна, расщепленные взрывами, бруски бетона, спутанная колючая проволока. Прислонившись к обломкам, сержант Лестер наблюдал за работой своей команды. Они хорошо потрудились над этим завалом, хорошо потрудились на всем протяжении дороги, которую они расчищали для дивизии Фарриша.


Со своего места он увидел, как подошла с боковой дороги и остановилась танковая колонна. Танки явно были американские, иначе Лестер сразу бы смылся; но его все же встревожило, почему группа легких танков появилась в Рамбуйе с этой стороны. К тому же танкисты вели себя неосторожно, словно только о том и думали, как бы подышать свежим вечерним воздухом.

Лестер не спеша подошел к головному танку и тут только разглядел на его борту полустертые и размытые дождем французские опознавательные знаки.

Командир танка вылез из люка, соскочил наземь и стал восторженно трясти руку Лестеру. По мнению Лестера, рукопожатие было слишком продолжительным и пылким. Француз улыбался и быстро говорил что-то. Наконец он отпустил руку Лестера и указал на дорогу, ведущую в Париж.

Лестер решительно замотал головой.

Француз взволновался. Он сделал красноречивый жест сначала в сторону танков, потом опять в сторону Парижа.

— Нет, нет, — сказал Лестер. — Мы, — он ткнул себя большим пальцем в грудь, — Париж!

Француз всплеснул руками. Он разразился целым потоком гневных слов. Потом повернулся к танку, всем своим видом показывая, что намерен двинуться вперед.

Нервный народ, подумал Лестер. Дернув француза за рукав, он указал на свой автомат и сказал:

— Пиф-паф! Придется вас, милейший, застрелить, если вы не бросите эти штучки.

Француз вынул из кобуры маленький револьвер и тоже сказал:

— Пиф-паф!

Потом они оба расхохотались, и Лестер, заявив: «Вы с моим капитаном — туда», повел француза к зданию школы, где находился командный пункт капитана Троя.

Не прошли они и нескольких шагов, как по той же дороге подошла еще одна группа танков и остановилась в хвосте первой. Тогда первая с грохотом въехала на шоссе. Перед узким проходом у разобранного завала головной танк остановился в ожидании приказа. И в ту же минуту подкатившая по главной дороге колонна открытых американских транспортеров затормозила перед прочным барьером, который образовали собой французские танки и остатки завала.

Шоферы стали перекрикиваться, и так как американцы не понимали, что кричат французы, а французы не понимали американцев, шум и ругань поднялись оглушительные. Но даже при желании ни та ни другая сторона не могла бы уступить, потому что обе колонны, сцепившиеся головами, с каждой минутой все больше вытягивались в длину.

Трой сидел за учительским столом в классной комнате на первом этаже школы. Он читал написанные на доске алгебраические примеры, проверяя, может ли он еще их решить, и старательно отводя глаза от красующейся наверху доски надписи: «Лейтенант Хандлер — осел!» Хоть бы только Хандлер не вошел сюда. Хандлер велит кому-нибудь стереть с доски, будет искать виновного, никого не найдет и только выставит себя на посмешище. К тому же Хандлер и правда осел.

Трой думал о том, давно ли у здешних ребят был последний урок алгебры. Еще утром в городе были немцы; они построили завал на дороге, а потом по каким-то причинам решили уйти. Вчера город обстреливали американцы, несколько домов было разрушено, почти все жители убежали в поле и в лес. Мало кто вернулся в город; это очень удобно: трудно разобрать, кто здесь держит чью сторону. Трою вовсе не улыбалось заниматься гражданским населением в дополнение к своей основной задаче — расчищать дорогу на Париж.

Когда в класс вошел Лестер с французским офицером, Трой сразу почуял неладное. Французским войскам здесь быть не полагалось.

Он встал с удобного учительского кресла, взял под козырек и пожал французу руку.

— Сходите за Траубом, — приказал он Лестеру. Трауб считался в роте специалистом по переговорам с французскими фермерами относительно яиц, сидра и более крепких напитков.

Трауб явился.

Пока он объяснялся с французом, Трой внимательно разглядывал своего союзника. Он даже обошел его кругом. Выглядел француз неважно — худой, одет в какую-то смесь из американского, английского, старого французского обмундирования. С Траубом они, видимо, отлично поладили: смеются, пожимают плечами и лопочут без конца, точно у них больше и дела нет, кроме как любезничать, точно немцы за тридевять земель, точно самое главное в жизни — приятная компания. Да, французы не понимают, что дела нужно делать быстро; потому, наверно, нацисты и покорили их так легко.

Из всего разговора Трой разобрал только одно слово: — «де Жанненэ», — но и этого было достаточно, чтобы еще усилить его тревогу; де Жанненэ командовал французской бронетанковой дивизией; какого черта частям этой дивизии нужно в Рамбуйе?

Трауб подтвердил его опасения. Напоследок обменявшись с французом комплиментами, он обратился к своему начальнику:

— Ну вот, сэр, я, кажется, разобрался: танки этого лейтенанта входят в состав авангарда французской бронетанковой дивизии. Остальные их части тоже сюда подтягиваются. У них приказ — продвигаться по дороге Рамбуйе — Париж и при первой возможности вступить в столицу.

— Раньше нас?

Трауб перевел вопрос французу. Тот выразительно вздернул плечи и заговорил вежливо и быстро.

— Да, — сказал Трауб.

— Черт бы побрал этих связистов! — Трой схватил со стола кусок мела и, прицелившись, швырнул его в угол комнаты, прямо в плевательницу. — Почему нас ни о чем не извещают? Скажите ему, что мне все равно, кто первым войдет в Париж, но я подчиняюсь приказу. Я не могу пропустить его, пока не выясню, в чем тут дело.

Трауб начал переводить. Француз натянуто улыбнулся.

— Он говорит, что подождет немножко в Рамбуйе, — перевел Трауб, — но не очень долго. Он должен выполнять приказ своего начальства.

— Вот что, Трауб, — на верхней губе у Троя выступили капельки пота. — Извольте разъяснить этому молодчику, что без моего разрешения он отсюда не двинется. Да так разъясните, чтобы он понял!

— Слушаю, сэр.

Мысленно Трой уже видел дорогу на Париж и затор из сломанных французских машин, через которые не могут пробиться тяжелые танки Фарриша. Он обернулся к Лестеру:

— Свяжите меня с штабом полка. Телефон заработал?

— Нет, капитан, еще не работает.

— Ну, так попробуйте по радио. Да поживее!

В меркнущем свете дня взору Троя представилось безотрадное зрелище. Улица перед школой была забита всевозможными машинами, французскими и американскими. На узкой мостовой, где с трудом могли разъехаться две телеги, стояли в два ряда танки и самоходные пушки, грузовики с прицепами, транспортеры, бульдозеры и тягачи. Американцы задержали французов, — об этом позаботился Лестер, поставивший у разобранного завала десять здоровенных солдат. Французы в отместку закрыли путь американцам.

Французские шоферы отпускали веселые шутки, хриплыми голосами пели песню, разражаясь хохотом после каждого куплета. Они от всей души наслаждались забавным приключением, в то время как американцы отдыхали, откинувшись на сиденьях, помня, что в армии всегда так — то гони сломя голову, то сиди и жди. Они отлично понимали, что участвуют в гонке — в гонке на Париж. Но пока и они, и их соперники заперты на этой паршивой дороге, волноваться нечего.

О господи, подумал Трой, что если об этом узнают немцы! Он не был наделен богатым воображением, но достаточно долго пробыл на фронте, чтобы ясно представить себе нападение немцев с воздуха на эти машины, когда они стоят, как сейчас, вплотную одна к другой, чуть что не трутся бортами. Да и не обязательно с воздуха! Одной роты пехотинцев с пулеметами и ручными гранатами хватило бы, чтобы вызвать панику, и тогда поди разбери, где противник, все стреляют друг в друга, пули отскакивают от домов, командуют и французы и наши. А в результате полный разгром! Рвутся боеприпасы в танках и зарядных ящиках, летят в воздух сталь и человеческие тела…

На него наседали офицеры и младшие командиры, все хотели знать, что творится и долго ли им еще ждать.

Из школы вышел Лестер.

Через головы окружившей его шумной толпы, через головы французских и американских солдат, уже затеявших мену сигаретами и спиртным, Трой заорал:

— С полком связались?

— Нет еще.

— Попробуйте еще раз! Пробуйте, пока не добьетесь.

Зараженный тревогой своего начальника, Лестер кинулся обратно в здание школы и заорал на радиста.

Радист защищался:

— Сам попробуй, если можешь. Полк ведь тоже не стоит на месте, понятно?

Машины и войска продолжали двумя потоками вливаться в Рамбуйе.

Наступил вечер. И вечером прибыл де Жанненэ.

Длинный и тощий, опираясь на трость, генерал стоял перед затемненными окнами кафе «Монтобан», которое французы использовали как временный командный пункт.

Полковник танковых войск в съехавшей набок каске виновато оправдывался:

— Американцы… Они нас не пропускают. Чтобы прорваться вперед, нужно дать им бой…

— Не пропускают? — переспросил де Жанненэ. — Кто не пропускает?

— Американский капитан.

— Ка-пи-тан?

Полковник съежился.

— Господин генерал… Американский капитан действует по приказу генерала Фарриша! Генерал Фарриш должен прибыть сюда.

— Мы его подождем, — сказал де Жанненэ. Он знаком приказал своему адъютанту расставить складной стул на тротуаре, у столика.

— Здесь будет мой штаб, — сказал он адъютанту. — Сидру!

— Сидру! — сказал адъютант хозяину кафе «Монтобан», который совсем затерялся среди множества мундиров.

Сидр поставили на столик, и генерал стал его потягивать, закрывая небольшие глазки и всем своим лицом, похожим на морду гончей, выражая полное удовлетворение. Полковник почтительно заметил, что поскольку Рамбуйе расположен на переднем крае, генералу не стоило бы здесь оставаться.

— Очень опасно! Очень опасно, господин генерал!

Де Жанненэ постучал тростью о тротуар и закинул ногу на ногу.

— Я здесь потому, что следую в Париж. Я не отступлю ни на шаг!

Уиллоуби влетел в Рамбуйе на своем «виллисе». Крерар, пристроив котенка Плоца за пазухой кителя, сидел на заднем сиденье, обеими руками вцепившись в стальные поручни. Он вздохнул с облегчением, когда машина замедлила ход.

— Куда вы так спешите?

— В Париж! — ответил Уиллоуби и щелкнул языком. — Да и неудобно, если старик будет нас ждать.

Машина остановилась. Уиллоуби встал и огляделся.

— Как всегда, беспорядок, — заметил он и приказал шоферу: — Поехали!

Поровну наделяя бранью французов и американцев, шофер повел «виллис» среди сгрудившихся машин, по тротуарам, в объезд фонарных столбов и выступающих на улицу крылечек.

Потом «виллис» задержали.

— Почему остановка?

Шофер указал вперед: перед машиной стоял, раскинув руки, рядовой Шийл и отчитывал его:

— Не видишь разве, что путь закрыт, проезда нет? Катись к черту, откуда приехал!

Уиллоуби выскочил из машины и двинулся к Шийлу.

Тот увидел запыленные золотые листья на плечах офицера. Уиллоуби сказал, не повышая голоса:

— Вот что, молодой человек, вы на моего шофера не кричите. Он делает, что может. И будьте добры, сойдите с дороги, нам нужно проехать.

Шийл в течение нескольких часов беспрерывно отругивался, и поэтому он сказал коротко и ясно:

— Я подчиняюсь приказу.

— Ну, знаете ли, приказы…

Шийл смутился.

— Я ведь тоже мог бы дать вам приказ, так? — сказал Уиллоуби.

Шийлу не понравился его снисходительный тон. Голос Уиллоуби зазвучал чуть-чуть резче:

— Мы, видите ли, торопимся, молодой человек.

— Все торопятся, сэр! — отвечал Шийл устало. — Я подчиняюсь приказам капитана Троя.

— Капитан Трой. Так, — кивнул Уиллоуби. — А кто он такой?

— Мой ротный командир, сэр. Он вон там, в школе.

— Прекрасно, — улыбнулся Уиллоуби. — Я скажу капитану Трою, что у него хорошие солдаты.

— Благодарю вас, сэр.

Уверившись, что майор повернулся к нему спиной, Шийл сплюнул.

До школы было совсем близко. Мимо дремлющих на лестнице солдат Уиллоуби и Крерар пробрались в класс. Трой спал, склонившись головой на учительский стол.

Уиллоуби потряс его за плечо.

Трой вскочил, моргая спросонья.

— Чем могу служить, майор?

— Я — майор Уиллоуби, отдел разведки и пропаганды. Это — мистер Крерар.

— Трой, сэр, Джемс Трой.

— Нам нужно попасть в Париж, капитан Трой. А у вас там стоит один молодчик и не пропускает нас.

— Угу, — кивнул Трой. — У меня там несколько молодчиков, они никого и ничего не пропускают.

— Разрешите узнать, почему?

— Майор Уиллоуби, у вас что, есть сведения, что Париж взят?

— Но ведь он вот-вот будет взят.

— Пока еще не взят, — медленно сказал Трой. — Видите ли, сэр, брать-то его предстоит нам.

Уиллоуби внимательно вгляделся в этого завоевателя Парижа. Лицо у Троя было мужественное, грубоватое, только в красных полосах, оставшихся на щеке, под которую он во сне подложил руку, было что-то детское. Он смотрел на Уиллоуби, словно хотел сказать: «Вот так-то. И что вы теперь думаете предпринять?»

Уиллоуби насторожился.

— Вы хотите сказать, что впереди вас никого нет?

На щеках у Троя появились ямочки.

— По мне, как хотите, майор. Если сумеете пробраться через заторы на улицах, — поезжайте, счастливой дороги. Я пошлю с вами солдата, он передаст часовым, чтобы вас пропустили.

Уиллоуби засмеялся.

— Не трудитесь, капитан! Мы с мистером Крераром не настолько честолюбивы.

— Ясно, — сказал Трой.

— Вы случайно не знаете, не здесь ли некий полковник Девитт? Мы должны были с ним встретиться по ту сторону Рамбуйе.

— Нет, к сожалению, не знаю, — сказал Трой. — Но из Рамбуйе вперед никто не двинулся, за это ручаюсь.

— Так, может, вы нам посоветуете, где переночевать?

Трой оглядел комнату.

— Располагайтесь здесь. Но слишком много места не занимайте. Скоро сюда придет часть моих солдат, им тоже нужно поспать.

— А вы не заняли никакой гостиницы? — Уиллоуби старался представить себе, как можно втиснуться в школьную парту. — Или какой-нибудь дом? Где у вас помещаются офицеры?

Трой взглянул на небритые, обвислые щеки майора.

— Мы здесь на передовой, сэр. Стоит ли устраиваться в гостиницах, когда тебя в любую минуту могут сорвать с постели.

— Но ведь кругом все тихо, — нерешительно сказал Уиллоуби.

— А это потому, что мы не знаем, где находятся немцы.

— Понимаю! — сказал Уиллоуби. Он вытащил из вещевого мешка бутылку и протянул ее Трою. — Не хотите ли?

Трой посмотрел на бутылку, осветив ее сзади своим фонариком.

— Не прогадаете, — сказал Крерар. — Мы по дороге пробовали. Прикладывайтесь!

Трой отпил солидный глоток и передал бутылку Уиллоуби. От Уиллоуби она перешла к Крерару, от него опять к Трою.

Вошел сержант Лестер, явно — с донесением.

Трой сказал:

— Прежде всего, сержант, нужно выпить. — И добавил, лукаво взглянув на Уиллоуби: — Ведь вы разрешите, майор?

Крерар улыбнулся. Уиллоуби сдержал недовольную гримасу:

— Ну, разумеется. Угощайтесь, сержант.

Лестер глотнул, потом вытер рот и сказал, с сожалением ставя бутылку на стол:

— Вы ее лучше приберегите, капитан.

Он наклонился к Трою и шепнул ему что-то на ухо.

— Наконец-то! — сказал Трой. — Теперь узел распутается.

Не успел он сунуть бутылку под стол, как дверь распахнулась и в узком проходе между партами появился Фарриш. Его сопровождал только Каррузерс.

— Сколько времени продолжается это безобразие, капитан? — спросил Фарриш.

Уиллоуби показалось, что воздух зарядили электричеством. Снова увидеть генерала, увидеть, как он вошел в комнату и сразу овладел положением, доставило ему прямо-таки эстетическое удовольствие. Как и тогда, в Шато Валер, его неудержимо влекло к Фарришу.

— Сколько времени эти французы не дают нам дорогу? — Фарриш топнул ногой. — Дождусь я от вас точного ответа, капитан?

Трою еще не доводилось встречаться с генералом Фарришем.

— Часов с пяти, сэр, с тех пор как их головные машины подошли к перекрестку. Ваш приказ, сэр, — держать дорогу открытой для продвижения наших частей.

Уиллоуби не понравилось, как Трой держит себя с генералом. Очень уж просто. Увалень, да и только. Оставь такого наедине с красивой женщиной, он и то поленится пальцем шевельнуть.

— И это вы называете «держать дорогу открытой»? — спросил генерал.

Всякий прямой ответ Фарриш мог использовать для целого потока обвинений. Трой вильнул в сторону.

— Сейчас в городе генерал де Жанненэ, сэр, — сказал он, давая понять, что теперь оба командующих могут сами разрешить проклятый вопрос.

— Знаю, — сказал Фарриш. — Я с ним поговорю. — За этим слышалось: «И надеру ему уши и спущу с него шкуру». — Кто здесь знает по-французски?

И Крерар и Уиллоуби сделали шаг вперед. Толстая физиономия Уиллоуби выражала неподдельную преданность.

— Э, да я вас помню, вы листовку выпускали, — сказал Фарриш. — Какого черта вы околачиваетесь в этой паршивой дыре? В Париж хотите, а?

— Да, сэр, — сказал Уиллоуби. — Если вы нас возьмете с собой…

— Мы должны встретиться здесь с полковником Девиттом, — пояснил Крерар.

— Девитт! — Фарриш стукнул правым кулаком по левой ладони. — Эх, как мал свет, а? — Он захохотал, и Уиллоуби расплылся в улыбке. — Мы же с ним хорошо знакомы и давно. Ну, как он? Пошли, пошли, господа. Вы тогда неплохо поработали с этими бумажками — и пленные были — помню, помню! Мы покажем этому французу. — Он двинул ногой парту. — Прикажите убрать этот хлам, капитан Трой.

Крерар задержался на минуту.

— Капитан Трой! Если сюда зайдет полковник Девитт, будьте добры, скажите ему, где мы.

— Идем, идем, мистер! — крикнул Фарриш.

И он исчез, как комета, хвост которой являли собой Уиллоуби, Каррузерс и Крерар.

Сержант Лестер нырнул под учительский стол и выудил бутылку. Он протянул ее Трою.

— Уф! — Трой вытер лоб, потом поднял бутылку. — За то, чтоб подольше поспать!

Сержант с грустью следил за быстро убывающей влагой.

— Лестно видеть генерала, — сказал он, — а еще лучше, когда его нет.

Сражение между Фарришем и де Жанненэ началось по старинке, с рекогносцировки. Оба до поры до времени приберегали главные силы.

Де Жанненэ, уже принявшийся за третью бутылку сидра, предложил стаканчик Фарришу. Тот вежливо поблагодарил и в ответ предложил сигару.

— Переводите, — сказал он Уиллоуби: — Я давно мечтал познакомиться с генералом, наслышан о его бранных подвигах, ну и всякая такая мура, сами знаете.

— Знаю, — сказал Уиллоуби. — Я юрист. — И залился соловьем.

Француз слегка поклонился всем корпусом. Он ответил комплиментом на комплимент, однако добавил, что сожалеет о не вполне благоприятных обстоятельствах, при которых состоялось их знакомство.

— Почему же? — сказал Фарриш, которому хотелось выяснить, много ли де Жанненэ известно об общем плане наступления. — Вы можете следовать за нами в Париж. Эта операция явится образцом единства и согласованности в действиях союзников.


На самочувствии де Жанненэ уже начало сказываться огромное количество поглощенного им сидра. Он высоко ставил требования этикета; ему не хотелось прерывать этот важный разговор, а чтобы сократить его, приходилось высказываться с нежелательной прямотой.

— Согласованность и единство! — сказал он. — Превосходно, я согласен. Правильно! Но порядок, порядок будет иной, господин генерал! Вы будете следовать в Париж за нами; и я считаю, что соответствующие приказы нужно дать немедленно. Время не терпит, а положение наше в Рамбуйе невыносимое.

Вот наглец, подумал Фарриш.

— Невыносимое! — сказал он. — А по чьей милости оно невыносимое? Чьи машины забили дорогу? Меня-то не было, когда это случилось, а вы здесь уже сколько времени сидите. У вас что, глаз нет? Не видите, какая получилась мишень для немцев?

Распаляя в себе благородный гнев — и лишь изредка замолкая, чтобы дать время Крерару и Уиллоуби в чуть более мягкой форме перевести его речь, — он мысленно подыскивал довод, которым мог бы выбить козырь из рук у француза. Фарриш прекрасно знал, что право на стороне де Жанненэ, а сам он находится в Рамбуйе без всяких на то оснований. Где-то, далеко от фронта, политики сговорились, что первыми в Париж войдут французы.

И вот откопали этого де Жанненэ с допотопными залатанными танками, которым не устоять перед мало-мальски приличной противотанковой обороной, и подарили ему триумф, ради которого воевали американцы, воевал генерал Фарриш!

— Если случится несчастье, — крикнул Фарриш, — вы отвечаете!

Де Жанненэ почесал свой длинный нос. Сейчас он был похож не на генерала, а на конторщика, страдающего несварением желудка. Да, в течение нескольких часов он был старшим по чину во всем Рамбуйе, так что формально упреки Фарриша справедливы. Но де Жанненэ был почти уверен, что американец бушует неспроста; его цель — скрыть самое главное: что Фарриш задумал незаконно пролезть вперед. И де Жанненэ решил сохранить хладнокровие.


— Господин генерал, — сказал он. — Я — разумный человек. Я, как и вы, старый солдат. Я подчиняюсь приказам и никогда не действую самовольно.

Фарриш раздавил в пальцах свою сигару и бросил ее в стакан. Де Жанненэ заметил, что слово «приказы» задело его за живое.

— Я получил приказ преследовать и бить противника, где бы я его ни встретил, — сказал Фарриш. — И я буду преследовать его до самого Парижа.

— На Париж открыта всего одна дорога, — возразил де Жанненэ. — Вот эта самая дорога, через Рамбуйе. Вы выбрали легкий способ преследования.

Фарриш встал со стула.

— О черт! А почему эта дорога открыта? Потому что я ее расчистил, вот почему!

— Еще бутылочку! — крикнул де Жанненэ. Он ерзал на стуле и напряженно хмурился, стараясь побороть действие сидра. — Садитесь, господин генерал.

Но Фарришу казалось, что он нащупал способ обойти француза. Правда, он не посчитался с решением политиканов — он вырвался вперед, достиг Рамбуйе, и еще бы немножко, выгадай он несколько лишних часов, проскочил бы через этот городишко прямо к Парижу. Де Жанненэ помешал ему, но де Жанненэ не на что опереться, — у него нет ни настоящего правительства, ни территории, ни промышленности, есть только скопище добровольцев. Он и живет, и ест, и воюет, и снабжается милостью Англии и Америки — главным образом Америки, — и нечего с ним деликатничать.

— Так что же вы хотите? — спросил он, снова опускаясь на шаткий стул кафе «Монтобан». — Чтобы я вас пропустил в Париж и позволил вам вообразить, будто вы выиграли войну? Да кто вы такие, черт побери? Мы воюем беспрерывно с самых берегов Нормандии. Одна моя дивизия потеряла шесть тысяч солдат, и для чего? Чтобы ваши колымаги первыми въехали в Париж?

У де Жанненэ побелел кончик носа.

— Генерал Фарриш, — сказал он и добавил, обернувшись к Уиллоуби: — Прошу вас, господин майор, переведите это как можно точнее… Генерал Фарриш, мой народ воевал значительно дольше, чем вы. Чтобы не сложить оружия, я бежал из своего отечества. Я пожертвовал своей семьей. Я прошел половину Африки с солдатами, одетыми в лохмотья, изнемогавшими от голода и жажды. Как и вы, мы с боями пробились к Парижу, и я прошу вас не забывать об этом.

Уиллоуби старательно переводил. Интонациями своего маслянистого голоса он, где мог, подчеркивал резкость де Жанненэ. Ему так хотелось, чтобы Фарриш стер француза в порошок — и ради себя и ради Америки. Уиллоуби начинал постигать, что такое национальная гордость.

Речь де Жанненэ привела Фарриша в бешенство. Бедным родственникам нечего соваться в гостиную.

— А где бы вы сейчас были, — проговорил он, устремив на француза грозный взгляд, — где бы вы были, если бы не мы? Пеклись бы, как черти у какого-нибудь озера Чад? Все ваше оружие получено от нас, все снаряды, которые вы выпустили, изготовлены нами, все пайки, которые вы поедаете, отняты у наших солдат, а теперь вы хотите вырвать у нас из рук победу? Бросьте вы эти шутки! Мы союзники — пусть. Но и среди союзников каждый должен знать свое место.

Де Жанненэ не мог больше выдержать. Он встал и деревянной походкой удалился в кафе.

Фарриш был озадачен. Неужели де Жанненэ прекратил разговор? Но ведь так продолжаться не может — с каждым часом растет опасность, что немцы обнаружат уязвимую позицию союзников в Рамбуйе.

Фарриш тоже встал, сердитым жестом запретил сопровождать себя и двинулся в кафе «Монтобан» искать де Жанненэ. Пройдя через полутемную комнату и коридор, он наконец увидел голову и плечи генерала — остальное скрывала низкая деревянная дверь, еще не переставшая раскачиваться на петлях. Фарриш пристроился рядом с де Жанненэ, снедаемый злобой не столько к генералу, сколько к политиканам и к заправилам из верховного командования — к истинным виновникам, которые связали ему руки в момент, когда он почти достиг цели. Нет, в другой раз они не обманут его своим нытьем насчет согласованных действий и единой стратегии. Теперь будет так: каждый за себя; и он уж сумеет о себе позаботиться.

— Знаете что, — неожиданно сказал де Жанненэ. — Мне все равно. Запросим штаб армии. Пусть решают.

— Вы говорите по-английски?

— Разумеется.


— Ах, вот что… Я, может быть, допустил излишнюю резкость…

— Ваши переводчики были чрезвычайно любезны.

Значит, де Жанненэ одурачил его. Но все равно, Фарриш не мог допустить, чтобы в дело вмешалось командование армией: не окажись он запертым в Рамбуйе, он мог бы оправдать свой бросок требованиями тактической обстановки; но поскольку он и де Жанненэ заняли трамплин одновременно и поскольку француз не желает уступить ему первое место, всю вину свалят на него одного.

— А мы, — сказал де Жанненэ, пропуская Фарриша вперед, — могли бы подождать здесь, пока не придет ответ из штаба армии.

— Ну нет, дудки! — сказал Фарриш. — Вы, очевидно, не понимаете, чем это пахнет, зато я понимаю. — В нем опять стала накипать злоба. — Проезжайте вперед, я не возражаю. Катитесь отсюда — и чем скорее, тем лучше.

Де Жанненэ потянулся пожать ему руку:

— Общими силами, господин генерал, общими силами!

Генералы вместе вышли из кафе. Подойдя к столику, де Жанненэ поднял свой недопитый стакан.

Фарриш только посмотрел на свой стакан, который за время его отсутствия вымыли и наполнили снова. Он сказал:

— Пробкой пахнет, — и не стал пить.

Стоя перед зданием школы, Фарриш смотрел, как из гущи его дивизии выбираются подразделения де Жанненэ.

Он приказал всем уйти и оставить его одного. Отойдя в сторонку, Каррузерс и группа штабных офицеров смотрели, как их начальник пьет горькую чашу унижения.

Среди них был и Уиллоуби. Фарриш получил щелчок, но Уиллоуби теперь еще сильнее в него верил и сочувствовал ему. Прослушав спор между генералами, Уиллоуби понял, что дело Фарриша — дрянь, и оценил, что тот все же попробовал тягаться с французом. Фарриш — человек в его вкусе и может оказаться ему полезен. Фарриш смел и пойдет напролом, чтобы добиться своего. Пусть сегодня у него ничего не вышло — когда-нибудь выйдет. Сколько раз Уиллоуби наблюдал, как старик Костер — главный компаньон юридической конторы «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби», спокойно выслушав неблагоприятное для него постановление низшей судебной инстанции, еще крепче вгрызался в дело, нажимал еще несколько кнопок, добывал еще нескольких свидетелей и в высшей инстанции выходил победителем. Великое дело — умение заглядывать вперед!

Генерал провожал глазами французские машины, уходящие в Париж; из выхлопных труб летели искры, стучали колеса транспортеров, и частые разряды в цилиндрах напоминали выстрелы.

Наконец, видимо, решив, что с него довольно, он повернулся на каблуках и вошел в здание школы.

В классе, где раньше был командный пункт Троя, на крышке парты сидел пожилой офицер в расстегнутом плаще. При виде Фарриша он встал и тяжелыми шагами направился к нему.

— Фарриш! — сказал он приветливо, — ну, как дела?

Фарриш взял его за руку, повел к учительскому столу и сказал, указывая на единственный стул: — Садитесь, Девитт.

— Вы сами садитесь! Ведь вы, наверно, устали.

— Да… Как-никак, весь день в пути. О черт… Я так зол, мне не до отдыха. Слышали, какую мне свинью подложили?

— Мне Уиллоуби сказал, что вы, вероятно, захотите со мной повидаться. И упомянул в двух словах о вашей размолвке с де Жанненэ.

— Размолвка! — сказал Фарриш. Он уткнул один палец в стол возле чернильницы, а другой — возле куска мела, на расстоянии нескольких дюймов. — Вот сколько мне оставалось до Парижа. А тут — сговорились за моей спиной, и только я Париж и видел.

Девитт внимательно посмотрел на генерала.

— Что мне сказать вам в ответ?

Отношения между этими двумя людьми были несколько необычные, и, вероятно, Девитт понимал это лучше, чем Фарриш. Фарриш был моложе годами, но старше чином. Быстро пройдя путь от безвестного командира танкового батальона до командующего закаленной в боях бронетанковой дивизией, Фарриш не мог не рисоваться, даже в присутствии человека, знавшего его, когда в военном отношении он был младенцем.


— Что сказать в ответ… — повторил он. — Да то, что вы об этом думаете. Такого дилетантского, подлого, никчемного распоряжения…

— Вы спрашиваете моего мнения, но едва ли оно вам понравится.

— А вы скажите! Я не боюсь.

Рукою в перчатке Девитт осторожно отставил в сторону чернильницу.

— По-моему, правильно, что французам позволили освободить свою столицу. — И, не дав Фарришу времени возмутиться, Девитт продолжал: — Вы же не на футбольном поле. Помните, как вы здорово пасовали?

Фарриш отмахнулся от этих воспоминаний.

Девитт развил свою мысль:

— Но с другими игроками вы не считались. А теперь нужно помнить, что вы не один.

Фарриш сказал с сердцем:

— Я лучше других!

Девитт поднялся.

— Нет, — сказал Фарриш. — Побудьте со мной. Мне нужна поддержка.

— Стоит ли? — возразил Девитт. — Вы меня не слушаете. А не слушаете потому, что я говорю не то, что вам хочется услышать.

— Да я слушаю, — сказал Фарриш с досадой. — Одной обидой больше, одной меньше — не все ли равно?

Девитт застегнул плащ.

— Если для вас эта война — только погоня за славой, вас ждет много разочарований. Мне, возможно, повезло больше, чем вам: прежде чем снова стать под ружье, я успел пожить гражданской жизнью. Я общался с людьми, далекими от военных кругов. И я хочу вам сказать: эта война не исчерпывается передвижением дивизий по карте. Идет и другая борьба, которая на ваших картах не отмечается. Потому-то и хорошо, что в Париж направили эту французскую дивизию. Потому-то вам и предстоит еще немало огорчений.

Фарриш рассмеялся.

— Пусть поостерегутся огорчать меня слишком сильно!… — В голосе его прозвучала угроза. — Вы куда?

— Пора двигаться, — отвечал Девитт, щадя самолюбие Фарриша.

— В Париж, что ли?

Девитт пожал плечами.

— В Париж? — растравлял себя Фарриш.

— Да, между прочим и в Париж.


— Ну, когда-нибудь расскажете, как все было. Расскажете, потому что…

— Почему?

— Нет, ничего.

— Так до свиданья, Фарриш, желаю удачи.

— Стойте, стойте! — сказал Фарриш. — Ответьте-ка мне на один вопрос, прежде чем укатить на Елисейские Поля. Где это вы… где вы нахватались таких возвышенных мыслей?

— Право, не знаю, — Девитт не видел в своих мыслях ничего из ряда вон выходящего.

3

Париж начинал пробуждаться.

Автобус, в котором ехала домой Тереза Лоран, был набит до отказа. Она оказалась между двумя мужчинами — один в рубахе, разорванной по шву на плече, другой в соломенной шляпе, на полях которой в том месте, где он брался за нее рукой, образовалось расплывчатое пятно.

Человека в соломенной шляпе, казалось, нисколько не смущали теснота и жара. Он вдыхал тяжелый запах генераторного газа и жмурился, словно говоря: «Какой сладкий аромат!» Он улыбнулся Терезе, и ей понравилась его улыбка — хорошо очерченный рот, крепкие зубы, только усики ни к чему. Но она и вида не подала, — с какой стати он вздумал ей улыбаться?

Вдруг автобус остановился.

— В чем дело? — спросил мужчина в разорванной рубахе, изгибаясь, чтобы выглянуть в окно. — Здесь же нет остановки. Опять что-то с мотором.

Человек в соломенной шляпе стал пробираться к задней двери.

— Не толкайтесь! — раздраженно взвизгнула женщина с кошелкой. — Выходите по одному. Я все утро простояла в очереди, а вы и подождать не можете.

Человек в соломенной шляпе улыбнулся Терезе и сказал:

— Довольно ждали, хватит.

Автобус тряхнуло, — водитель медленно, толчками, поворачивал его куда-то в сторону.

— Господа! — громко сказал человек в соломенной шляпе. Теперь его лицо было серьезно, а голос звучал ясно и уверенно. — Не бросайтесь к выходам. Когда автобус остановится, выходите спокойно, по одному. Не волнуйтесь, выйти успеют все.

В ответ посыпались восклицания, одни тревожные, другие негодующие. Кто-то крикнул:

— Полиция! Где полиция?

Автобус снова остановился. Водитель выключил мотор. Как только стих шум мотора, пассажиры тоже притихли и молча повернулись к человеку в соломенной шляпе.

Он снял шляпу, вытер лицо, откашлялся. Тереза увидела, что у него густые черные волосы, а на лбу — шрам. Глаза его лукаво поблескивали, может быть, он немного стеснялся.

— Приехали, — сказал он, — вот и конец маршрута. Бригада сменяется. — Вскочив на сиденье, он наблюдал за выходом пассажиров. Они выходили не спеша, друг за другом, словно подчиняясь строгой дисциплине. Даже кондуктор, казалось, проникся доверием к новому, так внезапно заявившему о себе начальству… или он заранее знал, какая роль предназначена человеку в соломенной шляпе?

Тереза, соскочив с подножки, услышала, как его приветствует кучка вооруженных людей.

— Ого, Мантен!

— Хорошо, что подоспел!

— Тут бошей до черта, патрули!

— Два броневика!

Мантен ловил новости на ходу, он, видимо, разбирался в том, что происходит.

— Все вышли из автобуса? — крикнул он.

Откуда-то появились веревки, их привязали к крыше автобуса.

— Раз-два — взяли! — кричал Мантен, дергая за веревку, весь красный от натуги.

Автобус опрокинулся.

Принесли кусок железной ограды. Кто-то явился с мотком колючей проволоки. Мантен приказал тащить из соседних домов мешки с песком, припасенные на случай воздушных налетов.

— А вы, — обратился он к пассажирам, — либо помогайте, либо расходитесь по домам. Что стали, как дураки? Видите, здесь дело серьезное.

Но глаза его смеялись.

— Мадемуазель, — сказал он Терезе, — вы можете нам помочь. Вы будете у нас санитаркой, будете перевязывать раненых, хорошо?

— Да, — отвечала Тереза. — Конечно.

Она и сама не знала, почему сказала «да», почему так быстро отозвалась на просьбу, прозвучавшую как приказание. До сих пор ее мало интересовало то, что не касалось ее лично. Не обращать внимания на тяготы оккупации, держаться подальше от бошей, мириться с неудобствами военного времени и знать только свою работу да скромные развлечения, доступные тем, кому не по карману черный рынок, вести незаметное, маленькое существование, — и ладно, и никому до тебя нет дела.

И вдруг ее бросило в этот новый мир, где люди валят на землю автобус, в котором ты только что ехала, где спокойно говорят о том, что будут раненые, а может быть, и убитые, — и она приняла это с радостью, с радостью и удивлением. Все, что она видела и слышала, проникало в ее сознание, но так, словно происходило где-то очень далеко.

— Где мне достать бинтов? — спросила она Мантена.

Мантен ткнул большим пальцем через плечо. На противоположной стороне улицы была аптека, — дверь заперта, на окно и на дверь спущены железные шторы. Тереза хотела что-то спросить, но Мантен был занят, он расставлял людей позади баррикады. Шляпа его лихо сидела на затылке.

Тереза перешла улицу и постучала в железную штору. В ней открылось квадратное окошечко; помаргивая из-за толстых очков, на нее смотрел хозяин.

— Чего вам нужно? — сердито спросил он.

— Бинтов и ваты, перевязывать раненых. Дайте все, что у вас есть. — Ее поразило, как настоятельно прозвучал ее голос.

— Для кого? — спросил аптекарь.

Тереза кивнула в сторону баррикады:

— Для них.

— Вы тоже с ними?

Она помолчала. Потом уверенно ответила:

— Да.

Окошечко захлопнулось. Она ждала. Неужели она сказала не то, что нужно? Неужели аптекарь ей не поверил, не поверил, как срочно требуются его товары? Или он тоже враг? До сих пор единственными врагами были для Терезы немцы, да и то скорее в теории. Теперь, благодаря Мантену, или просто потому, что все пошло по-новому, она сразу приобрела много друзей, — но и врагов тоже.

Железная штора медленно поползла вверх. Аптекарь отворил дверь.

— Мадемуазель, это очень ценный товар. Больше мне его не достать. Вы же понимаете, какое сейчас время. А вы просите его для людей, которых я даже не знаю.

— Мы не можем ждать, — сказала она. — Ради бога, скорее.

Он исчез в глубине аптеки и вернулся, нагруженный пакетами. Она подставила руки. Один сверток упал, аптекарь поднял его и положил сверху, на остальные.

— Спасибо, месье!

— Минутку, — сказал он, удерживая ее. — А кто мне за все это заплатит?

У нее не было денег. В сумочке оставалось несколько франков — на них не купишь и десятой доли того, что она держит в руках. Аптекарь, конечно, небогатый человек, он не может отдать столько товара без денег. Она постаралась представить себе, что бы ответил Мантен; вероятно, он сказал бы, что сейчас все должны приносить жертвы; одни жертвуют своей кровью, другие — деньгами. Если б аптеку сожгли или разграбили немцы, с кого бы хозяин стал взыскивать убытки? Но слова о жертвах не шли у нее с языка.

— Мадемуазель! — взывал аптекарь, не в силах ни расстаться со своим товаром, ни потребовать его обратно.

На несколько секунд Тереза растерялась. Потом ответ пришел сам собой, ответ поразительный, но единственно возможный. Она сказала:

— Заплатит новое правительство!

— Ах, новое правительство! — Он кивнул. — Ну что ж, это хорошо.

Прижав к себе свертки, Тереза побежала к баррикаде. Она думала: «И я — я тоже новое правительство».

Эрих Петтингер, оберштурмбаннфюрер, подполковник эсэсовских войск, воспринимал оживление, внезапно охватившее жителей Парижа, как нечто сугубо ненормальное. Он видел это оживление, слышал его, почти осязал, оно подтверждалось всеми донесениями, которые к нему поступали, и все же он не хотел с ним считаться. Он был убежден, что все люди в глубине души трусы, они ценят только свою ничтожную жизнь с ее мелкими интересами, свои деньги, свое пиво, своих скучных женщин.

Чтобы править ими, нужна сила в сочетании с духовным руководством. Раз они только того и хотят, чтобы ими правили, правящим не страшно остаться в меньшинстве, если это меньшинство должным образом организовано и получает точные директивы из центра; что же касается духовного руководства, то при нормальных обстоятельствах это дело не сложное.

Петтингер пересекал площадь Оперы, направляясь к себе в отель «Скриб». Казалось, все идет нормально, и Петтингер думал было насладиться солнечным днем. Но, приглядевшись к прохожим, он позабыл о хорошей погоде. Он явственно ощущал, что они смеются ему вслед, хотя только что, двигаясь навстречу ему, хранили выражение равнодушное и даже почтительное. А иные, и встречаясь с ним глазами, не давали себе труда стереть с лица хитрую усмешку. Это было что-то новое.

Петтингера подмывало схватить какого-нибудь прохожего за горло и так тряхнуть, чтобы у того глаза на лоб полезли. Но он воздержался, и это тоже было что-то новое. Два месяца назад он бы, не задумываясь, дал волю рукам, и люди поспешно проходили бы каждый своей дорогой, старательно притворяясь, будто ничего не заметили. А теперь? Теперь собралась бы толпа, и ему пришлось бы объясняться. А что он им скажет?

Он презирал людей; однако он знал, что уже не может безнаказанно отхлестать по щекам первого встречного, — это время прошло. Он усматривал здесь противоречие. Противоречие гнездилось в его сознании, и следовало его разрешить, прежде чем предпринимать что-либо.

Он задержался у газетного киоска против «Cafe de la Paix». Заголовки его удовлетворили:

ПРОДВИЖЕНИЕ СОЮЗНЫХ ВОЙСК ЗАМЕДЛИЛОСЬ.

КРУПНЫЕ ГЕРМАНСКИЕ СОЕДИНЕНИЯ ОТБИВАЮТ ВСЕ ПОПЫТКИ ПРОРВАТЬ ОБОРОНУ.

ПОСЛЕ УПОРНЫХ БОЕВ ГЕРМАНСКИЕ ВОЙСКА ОТОШЛИ НА ЗАРАНЕЕ ПОДГОТОВЛЕННЫЕ ПОЗИЦИИ.

СОЗДАНА НОВАЯ УСТОЙЧИВАЯ ЛИНИЯ ФРОНТА.

Заголовки были результатом его вчерашней встречи с французскими журналистами; он сам прочел им сводку верховного командования, прочел, как всегда, заученно спокойным тоном. А потом, покончив с сухим языком сводки, он обрисовал положение на фронте так, как его должны были увидеть журналисты.

Долгое знакомство с Петтингером научило французских корреспондентов задавать вопросы осторожно, чтобы отвечать на них было легко. Они хорошо знали, что всякий, кто обратит на себя внимание бестактным вопросом, незамедлительно лишится работы или даже будет отправлен с эшелоном в Германию трудиться на благо «Новой Европы».

Но за последние дни они тоже заволновались. Один спросил со слезою в голосе: «Неужто вам придется сдать Париж?» Петтингер понял, что это не шпилька, — просто человек дрожит за свою жизнь. И таких много, они подозревают, что включены в какие-нибудь списки. Ну что ж, значит, так им на роду написано. Если им придется плохо, он, Петтингер, не сможет их защитить. В наше время человек должен выбирать, к какой стороне присоединиться, и если выбранная им сторона терпит поражение — временное или окончательное, — он должен быть готов к любым последствиям.

Петтингер не мог допустить, чтобы такие опасения высказывались вслух. К чему это может привести? И ответить на вопрос о Париже он тоже не мог. Вполне возможно, что Париж придется сдать, — все зависит от положения на фронте. Он дал им свое толкование военных событий, и хватит.

Впрочем, он сделал и еще кое-что: все органы полиции, и французские и германские, усиленно собирали слухи и выслеживали, откуда они распространяются. Сейчас, когда фронт прорван, всякие темные личности бродят по стране и особенно тянутся к Парижу. Они разносят новости, мешая правду с догадками и чистейшим вымыслом; рассказывают, что целые германские армии окружены и уничтожаются, что передовые части союзников пробивают новые, с таким трудом укрепленные немецкие позиции, что тысячи немцев бросают оружие, поднимают руки и сдаются в плен.

Петтингер вошел в отель «Скриб». У конторки дежурный портье доложил, что его спрашивал его друг, некий майор Дейн.

— Дейн?

— Да, господин полковник.

Значит, Дейн в Париже. Какого черта?…

— Он просил что-нибудь передать?

— Нет, господин полковник.

Портье говорил своим обычным тоном — деловым и притом вкрадчивым ровно настолько, чтобы создать впечатление неизменного «чего изволите?». Петтингер стал медленно подниматься по лестнице, посмеиваясь про себя. В Париже и в окрестностях его мечутся сотни людей, готовых перегрызть друг другу горло. Они делают историю, а тем временем в отеле «Скриб» все идет заведенным порядком. И это не пустяк, это сила, которой конца не видно. Портье будет сидеть за своей конторкой и завтра и так же докладывать о посетителях новым постояльцам, а где завтра будет Петтингер — одному богу известно.

Очевидно, идут одновременно две жизни: в одной существует этот портье, и лавочник на углу, и крестьянин в поле, там сеют, торгуют селедками, докладывают о посетителях; в другой жизни, частью которой является и Петтингер, сражаются армии, издают газеты и великие люди выступают с важными заявлениями для печати.

У Петтингера, жившего в этой второй, деятельной жизни, существование портье вызывало досаду. Оно доказывало, что, несмотря на все старания, вместо бури, которую они рассчитывали искусственно создать, получился всего лишь порыв ветра; уляжется ветер, и та, другая жизнь вновь утвердится во всей своей незыблемости. И хуже того: чтобы создать бурю, нужно привести в движение миллионы людей, из категории неподвижных, а эти люди только о том и мечтают, как бы снова осесть на месте и снова докладывать о посетителях, торговать селедками и сеять ячмень или что бы они там ни сеяли.

Коренную перемену нельзя осуществить, не нарушив эту неподвижную жизнь раз и навсегда; только при этом условии крестьянин, лавочник, портье слепо пойдут, куда прикажут, потому что им некуда будет возвращаться. Массовые переселения с востока на запад и с запада на восток, разрушение городов и жилищ, создание человека нового типа, который жил бы в бараках, не имел дома и покорно, до потери сил, работал на своих хозяев — вот что обеспечило бы наступление новой эры. Это обеспечило бы конечную победу национал-социализма независимо от исхода боев.

Да, буря, которую старались вызвать он и ему подобные, обернулась пустым порывом ветра, но и ветер, если дует с достаточной силой, может вырвать с корнем самое крепкое дерево.

Дверь номера, которую Петтингер запер перед уходом, была приотворена. Он распахнул ее.

На диване лежал, развалившись, военный.

— Дейн! — сказал Петтингер. — Что вы здесь делаете? Как вы вошли?

— Меня впустила горничная. Горничные мне всегда помогают. Мне нужно было где-нибудь отдохнуть. Я и выбрал вашу комнату, решил — ничего, вам все равно недолго осталось здесь жить. — Он, не вставая, подтащил к дивану стул и похлопал рукой по сиденью. — Очень мягко. Садитесь, Петтингер. — Он указал на бутылку, стоявшую на полу у дивана. — Я уже подкрепился. У вас была всего одна бутылка. Куда вы девали остальные? Да нет, нет, вы меня не бойтесь. Я знаю, какой у меня вид. Брюки разорваны. Денщик их зашил, и с тех пор я своего денщика не видел. На кителе грязь от сотни воронок, в которых я прятался, на сапогах — глина проселочных дорог и лесов, по которым я бежал. Бритву — и ту потерял. А к французскому парикмахеру мне что-то не захотелось идти. Незачем зря подставлять горло.

— Не говорите глупостей.

— Я что знаю, то знаю, — упрямо сказал Дейн. — Я видел, как они выходят из своих нор и нападают на нас.

— Кто?

— Люди! — крикнул Дейн. Потом добавил сорвавшимся голосом: — Всех бы их расстрелять… — Он, видимо, устал, и угроза прозвучала неубедительно. Он перевернулся с боку на бок, оставляя грязные следы на роскошном диване отеля. — Теперь поздно. Нас не хватит, чтобы их всех убить.

— Где вы потеряли бритву? Где вы потеряли свою часть?


Петтингер вспомнил, как безукоризненно Дейн одевался, когда был холостяком, до того как сумел жениться на дочери Максимилиана фон Ринтелен… как же ее звали? Памела. Отец Памелы возглавлял немецкий стальной трест. Дейн, обедневший юнкер, в свое время помогавший Петтингеру избивать людей на улицах Креммена и других городов Рура, взял в жены золотую жилу и остепенился.

— Мою часть… мою бритву… — Дейн нахмурился. — Не все ли равно, где я их потерял? — Он повернулся к Петтингеру и испытующе посмотрел на него. — Это что, проверка? Не знаю, где потерял. Мы все время бежали. Вы скоро узнаете, каково это. Вы тоже побежите.

— Не так, как вы.

— Э-э… — Дейну хотелось презрительно сплюнуть, но он сдержался и снова потянул из бутылки.

— Не пейте так много. Я жду гостя.

Дейн поставил бутылку на пол. Рука его дрожала.

— Вы понятия не имеете о том, что творится. Сидите в Париже да отправляете домой шелка и коньяк, а мы отдуваемся. Вы ничего не знаете. Я был в Фалез. Думал, что и не выберусь из этой ловушки. С тех пор я все время бежал, через всю Францию. А теперь мне надоело бежать. Я устал.

— Что вы думаете предпринять? Вы зарегистрировались на пункте сбора?

Дейн закрыл глаза.

— К чему?

— Как к чему? Да что с вами? Ну, я понимаю, у вас нервы расстроены, но всему есть предел. Вы же офицер! Мне следовало бы отправить вас в полевую жандармерию!

Дейн приподнялся на локте.

— Что со мной?… — Он рассмеялся. — Это интересный вопрос. Я сам об этом думал. Когда бежишь, много о чем успеваешь подумать.

Он достал из кармана смятый листок бумаги и разгладил его.

— Вот послушайте, это американцы нам прислали в одно прекрасное утро. «Нация свободных граждан, равных перед законом и твердо решившихся самим управлять своей судьбой… за эти права и свободы сражаемся мы и ныне… Где бы ни попиралось человеческое достоинство, попирается наше достоинство. Где бы люди ни страдали, где бы ни подвергались гонениям, страдаем и мы. И потому, что мы — такая нация, мы переплыли океан, чтобы обуздать тирана, который хочет навязать свою волю целой стране, Европе, всему миру…» — Дейн читал негромко и быстро, словно знал текст наизусть.

— Дайте сюда! — сказал Петтингер и просмотрел листовку. Он очень рассердился: отступление — и вот уже дезорганизация! Эта листовка давно должна была попасть к нему в руки, чтобы он мог принять контрмеры. А он до сих пор ее не видел.

— Я оставляю это у себя.

— На здоровье!

— И вы хотите сказать, — начал Петтингер, — что верите в эту галиматью?

— Нет.

— Свобода! Достоинство человека! Хороша свобода — стучаться в двери, которые захлопывают у тебя перед носом; хорошо достоинство — дырявые подметки и старый летний костюм в декабрьский мороз!

— Интересно! — сказал Дейн. — Это я от вас в первый раз слышу. Вы что, боитесь снова оказаться безработным?

Петтингер бросил на него быстрый взгляд. Он и не заметил, что выдает себя.

— Нет! — продолжал Дейн. — Разумеется, я не верю ни одному слову.

Он опять взялся за бутылку. Петтингер не остановил его. Потом Дейн растянулся на диване.

— Дайте мне поспать. Десять минут. Тут так хорошо, мягко. Потом я уйду. Пункт сбора… — протянул он сонно. — К чему? — и закрыл глаза.

Петтингер подошел к телефону. Его не сразу соединили с транспортным отделом парижского гарнизона, а когда соединили, оказалось, что во всем отделе сидит один вконец задерганный лейтенант, который пообещал прислать машину, если найдется свободная. Петтингер крикнул в трубку: «Мне полагается вне очереди!» Но лейтенант ответил, что все так говорят, а проверять ему некогда. Хайль Гитлер.

Организация явно разваливалась и без помощи вражеской пропаганды. Дейн — не исключение. Вон он как спит, — весь потный, кряхтит, вероятно, ему снится погоня.

Петтингер проделал в свое время сталинградское отступление. Он находился в частях, которые шли на подмогу окруженной шестой армии Паулюса — и вынуждены были отступить. Он не потерял голову тогда, не потеряет и теперь. Утешая себя, он думал о том, как умно было завоевать такую огромную территорию: теперь можно немного отойти, втянуть рожки, и все-таки еще не нужно спасаться в последнее внутреннее кольцо, в Германию. От нынешней линии фронта до Германии еще не близко; а пока немцы владеют Германией и прилежащими к ней территориями, война может продолжаться.

Дейн со стоном вскочил с дивана.

— Ах это вы! — сказал он.

— Теперь вам пора уходить, — сказал Петтингер более мягким тоном, чем раньше. — Отставшие от своих частей регистрируются в Инженерных казармах. Туда и явитесь.

— Вы мне, стало быть, указываете, куда идти? — Дейн надел фуражку, но китель застегивать не стал. — Желаю вам, чтобы ваша машина прибыла вовремя. Благодарю за гостеприимство, я вздремнул на славу. Да смотрите, не попадайтесь им! — Он повернулся на каблуках и исчез.

У Петтингера вытянулось лицо. Значит, Дейн слышал, как он вызывал машину. Он разрешил себе вздохнуть, но тут же выпрямился. В нескольких кварталах от отеля «Скриб» раздалась беспорядочная стрельба. Усилием воли Петтингер выключил этот звук из своего сознания. Как бы ни закончились бои за Париж, это еще не последние, не решающие бои. По улице с грохотом пронеслись грузовики. Этот грохот он тоже выключил. Отступление из Парижа — чисто тактическое, а его интересуют более широкие вопросы. И хотя тихий, назойливый голос нашёптывал ему, что несколько таких отступлений, вместе взятых, уже сливаются в поток событий, который не в силах остановить ни он, ни кто бы то ни было, и что людям, подобным ему, скоро наступит конец, — он выключил и этот голос.

Зазвонил телефон. Снизу доложили о приходе князя Якова Березкина. Петтингер велел просить.

Убрав недопитую бутылку в стенной шкаф, он уселся в кресло возле столика красного дерева, открыл первую попавшуюся книгу и стал читать.

Князь Березкин вошел, неслышно ступая по ковру.

— Идиллия! — сказал он. — Этюд на тему «Человек и книга». Вы разве не знаете, что творится в городе? Или вам известно о каких-нибудь событиях, которые могут изменить всю картину?

Князь Березкин говорил по-французски безукоризненно. Но и сейчас, после двадцати лет, прожитых в Париже, французский оставался для него иностранным языком, на который он переводил со своего родного русского, так что речь его звучала связанно и несколько высокопарно. При желании он мог бы, вероятно, изъясняться свободно и легко, как любой парижанин; но князь Березкин полагал, что выработанная им манера говорить — в его стиле, так же как и темные с проседью волосы, щеткой торчащие на длинном угловатом черепе, прямой, широкий на конце нос, ровные, будто нарисованные брови.

Этот стиль сослужил ему хорошую службу — не дал ему затеряться среди множества эмигрантов из Российской империи; позволил сохранить руки чистыми, хоть порой он ловил рыбу в очень мутной воде; помог войти в самое лучшее общество и, в результате хитроумных махинаций, занять пост председателя правления заводов Делакруа и К°.

— Вы располагаете какими-нибудь секретными сведениями?

Петтингер покачал головой.

— Просто я сегодня в хорошем настроении. — Он захлопнул книгу, поднялся с кресла и достал из шкафа бутылку.

— Вы сократили свои запасы? — спросил Березкин.

Петтингер отпил глоток и предложил бутылку князю.

— Сколько раз я говорил прислуге, чтобы оставляли рюмки здесь, так нет же, всегда уносят.

Князь Березкин выпил и вытер губы.

— Теперь, по-видимому, уже мало смысла заявлять претензии.

— Пока я здесь, я имею право требовать, чтобы меня прилично обслуживали, разве не так?

— Безусловно. — Березкину было не до таких пустяков. — Как долго вы еще думаете здесь пробыть?

Петтингер не ответил.

Березкин сказал:

— За долгое время нашего знакомства вы могли убедиться, что я умею хранить тайны. А впрочем, мне не так уж нужно это знать.

— Я думаю, что меня скоро эвакуируют, — Петтингер кивнул на стенной шкаф, — поэтому и не держу здесь ничего.

— Так вот, мой друг, — сказал князь, — поскольку вы не знаете наверняка, сколько времени осталось в вашем распоряжении, вы разрешите мне приступить к делу, которое привело меня сюда?

— Пожалуйста.

Петтингера очень интересовало, что последует дальше. Он работал с князем с тех самых пор, как обосновался в Париже. Познакомил их Дейн, — интересы компаний Делакруа и Ринтелен в сталелитейной и горнодобывающей промышленности тесно переплетались между собой. Знакомство, начавшееся с того, что Петтингер не дал хода неким слухам, которые, по мнению Березкина, могли повредить Делакруа и К° со временем вылилось в прочное и многогранное содружество. Однако последние несколько месяцев Петтингер почти не встречался с князем и заключил, что тот исподволь готовится к передаче себя и своей фирмы новому хозяину. Поэтому Петтингер не вмешался, когда управление технического снабжения армии стало увозить в Германию ценные машины с расположенных во Франции заводов Делакруа.

— Где-нибудь к востоку от Парижа и к западу от Рейна, — медленно начал Березкин, — вашему командованию удастся создать новый фронт. Всякое наступление по мере удаления от своих баз неизбежно теряет силу и наконец выдыхается; всякая оборона по мере приближения к своим базам неизбежно набирается сил. Правильно?

— Правильно.

Петтингера порадовало, что оценка положения, данная князем Березкиным, трезвым наблюдателем и военным человеком — он служил в царской армии, а потом у Керенского и у Колчака, — целиком совпадает с его собственной.

— Для меня это означает, — продолжал Березкин, — что одна часть предприятий Делакруа окажется в руках новых властей, в то время как другой по-прежнему будете распоряжаться вы, немцы.


Петтингер начал понимать, куда гнет Березкин.

— В настоящее время, — сказал князь, — мне важнее остаться в Париже и войти в контакт с американцами, которые, вероятно, и будут в основном решать судьбу нашей промышленности. У американцев есть правило: «Равняйся по тем, у кого больше денег». Вы меня понимаете?

— Вполне.

— В вашем лагере, мой милый Петтингер, найдутся ограниченные и завистливые люди, которые будут утверждать, что я — предатель, поскольку я решил остаться в Париже и вести дела с новой властью. Но я, разумеется, не предатель.

— Почему? — в упор спросил Петтингер.

— Потому что я не присягал на верность ни той ни другой стороне. Чтобы стать предателем, нужно, чтобы было что предавать. Разве не так?

Его доводы были неопровержимо логичны, и Петтингер промолчал. Березкин вернулся к основной теме.

— Эти завистливые и неумные люди, возможно, попытаются наложить руку на собственность Делакруа в занятых немцами районах, под тем предлогом, что я перешел на сторону так называемого врага.

— И с этими завистливыми и неумными людьми трудно бороться? — спросил Петтингер.

— Совершенно верно, — подтвердил Березкин. — Поэтому я и пришел к вам. Я знаю вас, знаю, какие у вас связи и как с вами считаются. В вашей власти не допустить такого вмешательства, и я пришел просить вас об этом.

Петтингер внимательно изучал этикетку на бутылке с вином. Следующий вопрос надлежало задать ему. Он мог бы пуститься в уклончивые рассуждения о том, что у него очень мало времени, что такие дела — не по его части; но это утомительная игра. И он решил, в ответ на откровенность князя, тоже действовать в открытую.

— Сколько?

— Я вручу вам распоряжение, — сказал Березкин, — по которому вы сможете получить с любого из наших счетов… ну, скажем, миллион франков.

— Два.

— Слышите, как в городе стреляют? — сказал Березкин. — Один.

— Два. Если бы в городе не стреляли, вы не пришли бы ко мне.

— Мы с вами люди разумные и тактичные. Я уверен, что мы договоримся.

— Позвольте, — сказал Петтингер. — Мне не ясен один пункт.

— Спрашивайте все, что вам угодно. Лицо князя было непроницаемо. — Я получу от вас распоряжение. Будет ли оно действительно?

— На нем будет моя подпись.

— А если мне не удастся исполнить вашу просьбу?

— Тогда вам не удастся получить деньги. Если заводы Делакруа в занятых немцами районах перейдут в другие руки, по моему приказу вам, разумеется, не заплатят.

— А если я сначала получу деньги, а потом отстранюсь от этого дела?

— Я думал о такой возможности, — признался Березкин. — Я, конечно, всецело вам доверяю, но приходится взвешивать все шансы. Откровенно говоря, Петтингер, я сомневаюсь, что вы пойдете получать эти деньги, если не будете твердо уверены, что Делакруа останется Делакруа, а не сменит вывеску, скажем, на Геринг.

— Почему? — сказал Петтингер. — Почему я должен так заботиться о вашей собственности после того, как получу деньги?

— Потому что всякая выданная вам сумма будет занесена в какие-то книги. А книги эти попадут в руки немецкой ликвидационной комиссии. Без всякого сомнения, в бухгалтерии Геринга вам зададут ряд пренеприятнейших вопросов и либо отнимут у вас деньги, либо потребуют себе изрядную долю. Вам едва ли хочется, чтобы до этого дошло?

— И все-таки два миллиона, — сказал Петтингер.

В комнату ворвался Дейн. На лице его был написан ужас, угрюмой наглости как не бывало.

— А-а, майор Дейн! — приветствовал его Березкин. Дейн и не взглянул на князя.

— Петтингер, нам нужно выбираться отсюда! — крикнул он, задыхаясь. — Как можно скорее выбираться. Все уезжают. Неужели вы хотите, чтобы мы здесь застряли?


— Мы!… — Петтингер был взбешен таким нарушением дисциплины и всяческих приличий.

— На улицах бои! — взвизгнул Дейн. — Повсюду вооруженные банды французов… полиция взбунтовалась… гарнизон отступает…

— Молчать! — сказал Петтингер. — Я занят. Выйдите вон. Ждите за дверью.

Тон Петтингера подействовал на Дейна как пощечина, — истерика кончилась.

— Виноват, виноват. — Он вдруг заметил Березкина. — А, князь, здравствуйте! Паршиво, а?… — Он обернулся к Петтингеру. — Возьмите меня с собой. Я не могу один, просто не могу. Когда вы уезжаете?

Петтингер понял, что унимать Дейна бесполезно.

— За мной заедет машина.

Дейн рассмеялся. Смех его прозвучал безобразно, потому что лицо, как и прежде, было искажено страхом. Березкин, который до сих пор подчеркнуто держался в стороне, поднял голову.

Петтингер прошипел, оскалив зубы:

— Вы совсем с ума сошли!

— Машина! Какая машина? — Дейн вытащил из кармана листок бумаги. — Мне портье дал, для вас. Только что звонили из транспортного отдела. Машин нет.

— Я вам второй раз приказываю, — сказал Петтингер. — Выйдите из комнаты. Ждите за дверью.

Дейн молча вышел.

— Нервничает наш приятель, — сказал Березкин. — Но такие катастрофы действительно волнуют.

Теперь ярость Петтингера обратилась на князя. Хоть он и делает с ним дела, все же этот князь — иностранец, русский или самозваный француз, словом, представитель низшей расы, не имеющий никакого права критиковать германского офицера.

— Не беспокойтесь, я им займусь, — сказал Петтингер резко.

— Едва ли успеете, — возразил Березкин. — В ближайшем будущем он уже, вероятно, не будет вам подчинен.

Березкин прав, подумал Петтингер. Выболтав секрет о неудаче с машиной, Дейн серьезно подорвал его положение. Но, с другой стороны, если он не выберется из Парижа, у Березкина не будет в немецком тылу никого, кто стал бы охранять интересы Делакруа и К°.

Петтингер улыбнулся.

— Видимо, мне понадобится какой-нибудь транспорт.

Березкин кивнул.

— Разрешите воспользоваться вашим телефоном?

Петтингер подвинул к нему аппарат. Березкин взял трубку, стал набирать номер… и остановился.

— Миллион франков?

— Вы жестокий человек.

— Ну что вы, — сказал князь. — Я — сама гуманность. — Он наконец набрал номер, услышал ответ и отдал кому-то распоряжения. Потом он попросил у Петтингера бумаги. Водворилась тишина — князь писал своему управляющему. Кончив, он поставил под письмом жирную крючковатую подпись, помахал листком, чтобы высохли чернила, и передал его Петтингеру.

Петтингер прочел.

— Устраивает?

— Принимая во внимание обстановку, — да.

Больше говорить было не о чем. Они молча сидели друг против друга. Время тянулось. От близкого залпа задребезжали стекла.

— Слишком большие окна, — сказал Петтингер.

— Уверяю вас, что нет, — сказал Березкин. — Я установил, что маленькие стекла вылетают так же легко.

В дверь постучали. Оба подняли голову. На пороге стоял Дейн, а с ним — худощавый человек в шоферском комбинезоне.

— Познакомьтесь, это Сурир, — сказал Березкин.

Сурир кивнул и улыбнулся, обнажив гнилые зубы.

Улыбаясь, он закрывал глаза, словно боялся, что они его выдадут.

— Суриру можно доверять, — сказал Березкин. — Я знаю его много лет.

— Мы друзья, — сказал Сурир. — И в счастье и в горе.

— Наш друг Сурир подвизается на черном рынке, — присовокупил Березкин в виде дополнительной рекомендации. — Он знает дороги, как свои пять пальцев.

Петтингер вынул из ящика стола кобуру и пояс, взял в руки фуражку:

— До свидания, князь!

— А вещи?

Петтингер помахал рукой.

— Вещи я отправил вперед еще на прошлой неделе… Мсье Сурир, нам, до того как выехать из города, нужно еще прихватить кое-кого.

Тот пожал плечами, словно хотел сказать: «Дело ваше, теперь вы хозяин», Березкин услышал, как он на ходу говорил Петтингеру:

— Вы уж не посетуйте, машина у меня не блещет чистотой. Вызвали-то меня срочно, а мы как раз сегодня утром перевозили партию свиней…

Оставшись один, князь вернулся к бутылке. Его лицо уже не было ни сухим, ни равнодушным.

4

Свобода!

Колокольный звон, цветы, поцелуи, вино.

Раздвинулись улицы, участилось дыхание, солнце сияет и каждый встречный мне брат.

Как мы ждали этого дня. Давно-давно, в раннем детстве, мать учила нас говорить; но только сегодня мы вновь почувствовали сладость тех первых слов. Я не умею петь, правда не умею, но я не могу не петь; другие поют, и я с ними.

Я давно живу в этом доме, на этой улице, среди этих людей. Сегодня они преобразились, они стали лучше, умнее, красивее. Наверно, это мои глаза изменились.

Нужно начинать все сначала, ибо начинается новый мир, и я могу творить его по своему желанию. Я — как бог.

Впервые в жизни Макгайр увидел баррикаду. Только что он вел машину по широкой улице, среди лавчонок и ресторанчиков с полинявшими вывесками. Ему пришлось тащиться в хвосте за медленно ползущими французскими танками, которым доставались на долю все восторги и приветствия.

Когда «виллис» поравнялся с относительно малолюдной улицей, отходившей вправо, Люмис, которому проклятые танки уже давно мозолили глаза, велел Макгайру сворачивать.

— Нужно объезжать, — уверял он, — не то пропустим самое главное.

Где произойдет «самое главное» и в чем оно будет состоять, Люмис не знал. На последнем отрезке пути из Рамбуйе, у пригородов Парижа, его стала трясти лихорадка освобождения. Сейчас она достигла высшей точки.

— Крэбтриз! Мы же освободители! Освободители, черт его подери!

В памяти его всплыли какие-то слова, слышанные в школе, на уроках истории.

Следуя приказу Люмиса, Макгайр свернул за угол и очутился перед баррикадой. Он стал ее разглядывать: опрокинутый автобус, матрацы и мешки с песком, куски железной решетки и обрывки колючей проволоки — танк прошел бы по ним, как по ровному месту, — и кое-где из этого нагромождения торчат направленные прямо на него винтовки. Он никогда не слышал о том, что такое баррикады и какие люди на них сражаются, но почему-то испытал легкое волнение и даже чувство гордости. Что за баррикадой могут скрываться враги, ему и в голову не пришло.

Зато Люмис и Крэбтриз сразу об этом подумали. Люмис решил поспешно отступить и уже хотел приказать Макгайру дать задний ход, но тут на баррикаде показался человек и, упоенно размахивая руками, крикнул:

— Американцы! Ура!

Макгайр невольно рассмеялся: человек возник на этой куче хлама так внезапно, точно его выбросило пружиной; но Макгайр тотчас же понял, что он являет собой некий сигнал. В мгновение ока вся картина преобразилась. Пустынная, тихая улица наполнилась людьми. Они выбегали из домов и из-за баррикады, крича и жестикулируя, перелезали и перепрыгивали через препятствие, которое сами же возвели.

Крик «Американцы! Ура!» подхватили сотни голосов. Какая-то старуха с развевающимися седыми космами посылала Макгайру воздушные поцелуи. Детишки, пробравшись между ногами взрослых, осаждали «виллис» и залезали на капот, выкрикивая что-то, чего никто, даже они сами, не понимали. Мужчина в черном костюме и в котелке, видимо, считающий себя должностным лицом, преподнес Макгайру три бутылки вина и начал торжественную речь, которая тут же потонула в оглушительном реве, крике, визге, песнях — в многоголосом ликовании толпы.


Вино явилось началом целого потока подарков: женщина, за юбку которой держались два малыша, круглыми глазами уставившиеся на чужих, краснея, преподнесла им корзинку с жареной курицей; крупный мужчина в закапанном кровью фартуке — вероятно, мясник, — принес еще вина; какая-то дама явилась с бутылкой ликера и, видимо, пыталась объяснить, что она знавала лучшие дни и что бутылка эта — последний тому свидетель.

А цветы! Макгайр просто не мог себе представить, откуда в этом убогом квартале Парижа могло появиться столько цветов. Розы, гвоздика, и еще цветы, каких он никогда не видел, белые, желтые, синие, красные, оранжевые, лиловые! Сначала он пытался украсить цветами свою машину, но потом махнул рукой: цветы прибывали так быстро и в таком количестве, что раскладывать их было некогда и негде.

Люмис и Крэбтриз с довольным видом разукрасили цветами свои персоны, уподобившись быкам на деревенской ярмарке. Но скоро они забыли о цветах — их внимание привлекли женщины.

— Вы посмотрите! — ахнул Крэбтриз. — Нет, вы только посмотрите на них!

Молодые женщины, которым удалось наконец протолкаться в первые ряды толпы, колыхавшейся вокруг машины, были вызывающе красивы. Как они успели нарядиться за несколько минут, промелькнувших с тех пор, как баррикада сдалась американской машине? Или, может быть, они разоделись уже давно, в ожидании освободителей? Или всегда носили такие платья и прически? Никто этого не знал, да и не спрашивал. Они были здесь, вот и все. Волосы, зачесанные на сказочную высоту; светлые, яркие, пестрые платья, обрисовывающие грудь; юбки, открывавшие ноги выше колен, когда обладательницы их отчаянно толкались и извивались, протискиваясь к трем американцам, чтобы пожать им руки, обнять их и расцеловать! Всякое подобие стеснения исчезло без следа, как только первая девушка со смехом бросилась на шею Крэбтризу.

В лице этих молодых женщин вся улица, весь квартал, весь город отдавал свою любовь освободителям.

Люмис был в полном восторге. Он подпрыгивал на сиденье, обнимался, целовался, хохотал, а когда удалось перевести дух, хлопнул Крзбтриза по плечу и заорал:

— Ну, что я вам говорил? Стоило, а?

И Крэбтриз крикнул, захлебываясь от удовольствия: — Liberte, Fraternite, Egalite![5], — и заткнул себе за ухо еще один цветок.

— Здорово, черт возьми! — взревел Люмис и обхватил руками девушку, которая лезла в машину.

Это была Тереза.

Она вышла из-за баррикады, которую Мантен приказал частично разобрать, чтобы «виллис» мог проехать дальше, когда уляжется буря приветствий.

Сначала она глядела на веселье издали. Но толпа понесла ее вперед, и с каждым шагом общее настроение все сильнее охватывало ее. Когда она очутилась возле машины, она уже волновалась и радовалась не меньше других: начинается новая жизнь! Люди снова стали людьми, и смеются, и любят друг друга!

Она почувствовала, что взлетает на воздух. Она почувствовала, что ее обнимают сильные руки большого, веселого, смеющегося американца, — он сказал что-то, чего она не поняла, потом наклонился к ней.

Внезапно воздух прорезали выстрелы. Отзвуки их заметались между домами, где-то пуля рикошетом попала в стену, и на улицу посыпалась штукатурка.

Люмис замер. Его пронизало страшное ощущение, будто он, только он один — мишень невидимого, коварного, бьющего насмерть врага.

Инстинктивно он выдвинул Терезу вперед, а сам за ее спиной скорчился на сиденье.

— Поехали! — крикнул он Макгайру. — Скорее вон отсюда! Давайте газ!

Снова раздались выстрелы. Макгайр как будто разобрал, с какой крыши стреляли.

После первого залпа люди словно окаменели. Второй вернул их к жизни. Они стали разбегаться во все стороны; женщины тащили за собой детей; дети падали, взрослые спотыкались о них…

К машине подбежал Мантен.

— Помогите нам! — крикнул он на ломаном английском языке. — Фашисты! — Он указал на крышу. — Снайперы… Предатели… немцы оставляют их здесь.

— Давайте газ! — завизжал Люмис. Макгайр обернулся и увидел, что Люмис прячется за девушкой, как за щитом. Ругнувшись вполголоса, он схватил руки капитана, судорожно вцепившиеся в Терезу, и стал отдирать их. Люмис ощерился, но разжал пальцы. Макгайр едва успел бросить девушку на дно загруженного подарками «виллиса», как раздался третий залп.

Макгайр рывком пустил машину вперед, не отнимая большого пальца от кнопки клаксона.

Мантену пришлось отскочить в сторону. Он глянул вслед машине, уносившейся прочь через брешь, которую он сам приказал проделать в баррикаде. Потом закрыл глаза, словно для того, чтобы не видеть безобразного зрелища.

Его люди еще оставались за баррикадой, под защитой автобуса и мешков с песком. Мантен собрал свой отряд и повел в здание, из которого фашисты стреляли в толпу.

Портье в отеле «Скриб» зарегистрировал Люмиса и Крэбтриза и сделал вид, что не заметил Терезу. Оба офицера были тяжело нагружены своим походным снаряжением и бутылками, полученными в дар от благодарного населения Парижа. Тереза несла корзинку с курицей.

Она была голодна. Пока они мчались от баррикады к отелю «Скриб», салфетка, прикрывавшая курицу, съехала набок; Люмис, решивший, что всякая остановка грозит ему гибелью, велел гнать, не отвечая на приветствия жителей. Тереза, забившись в машину среди полевых сумок, спальных мешков, цветов и бутылок, всю дорогу видела эту курицу и вдыхала ее запах. Время от времени она судорожно глотала слюну; она не ела с самого утра, если не считать одного серого хлебца.

Глядя на жирную, поджаристую куриную грудку, Тереза впервые за весь день осознала перемену, происшедшую в ее жизни. Перемена эта совершилась так быстро, и сама Тереза так деятельно в ней участвовала, что задуматься она успела только теперь, когда ее уносило этим новым, бурным потоком.

Стремительное движение пьянило ее. А между тем в ней жило смутное чувство: «Зачем я здесь, с этими чужими людьми, с военными, — кто знает, куда они едут и что у них на уме». Баррикада, породившая такой огромный нервный подъем, все же была скалой в бушующем море, за которую можно было держаться, а она пустилась вплавь, когда еще гремели выстрелы, впрочем, нет, те выстрелы были последними, война кончилась, явились освободители, и она едет с ними в машине.

А машина мчалась так быстро, и так пьянил запах жаркого, и таким огромным казалось все, что с ней происходило, что пути назад не было. С той самой минуты, как удивительный Мантен приказал валить наземь автобус и Тереза оказалась участницей созидания нового мира, она почувствовала перст судьбы и всю невозможность противиться этой судьбе.

Все, чего ей не хватало, когда она жила, замкнувшись в своей личной жизни, теперь заливало ее горячими волнами. Плоды свободы! Давать и получать — ведь это одно и то же. Мы стали так богаты, что от изобилия сердца наши раскрываются и отдают свои сокровища, одновременно получая и обогащаясь во сто крат.

— А вы разве не пойдете с нами? — спросил Люмис. Она еще не очнулась от своих мыслей. Люмис обнял ее за талию, вложив в этот жест и горячую просьбу, и покровительство хозяина.

— Да, я пойду с вами, — отвечала она фразой из английского учебника. Она послушно двинулась к лифту вместе с обоими американцами. Новый мир, в который она попала, все еще казался ей нереальным — мягкие ковры, теплые тона мебели, блестящая бронза. Но этот мир начинал ей нравиться.

— Это я понимаю! — сказал Люмис.

Он повалился на кровать, цепляя крючками краг о золотую вышивку синего шелкового одеяла.

«Это» включало решительно все — роскошный номер, обои с рисунком «павлиний глаз», Европу, зеркало в золоченой раме, девушку, вино и ощущение: «Наконец-то добрались и теперь попробуй кто выгнать нас отсюда!»

Крэбтриз поцеловал Терезу и смеясь объяснил, что вовремя не успел получить свою долю, — снайперы помешали.

Тереза позволила поцеловать себя — он ведь еще маленький, даже борода не растет, только пушок на подбородке и на верхней губе.


Люмис снял каску и плащ. Тереза увидела его жидкие темные волосы, слежавшиеся под каской.

Он потянулся и подмигнул Крэбтризу. Потом, приподнявшись, обнял Терезу.

Она отстранила его.

— Ты не хочешь?… — спросил Люмис.

Она засмеялась. До чего же они прямолинейны! Чужие люди в чужой стране! Они плыли через огромный океан, им тоскливо, а она в своем новом мире так богата, она может поделиться с ними… Но зачем так сразу?…

— Я голодна, — сказала она.

Это Люмис понял. Он тоже был голоден. Они извлекли из корзинки курицу и набросились на нее. Сало стекало у них по подбородкам, по пальцам. Люмис выбрал одну из бутылок и послал Крэбтриза в ванную за стаканами. Он ударил бутылку горлышком о край стола. Горлышко отломилось, красное вино потекло на ковер, Люмис рассмеялся: он подумал о доме, что сказала бы Дороти, если бы он пролил вино на ковер в их столовой? Но он, благодарение богу, не дома!

Они чокнулись и выпили. Люмис только теперь почувствовал, как у него пересохло в горле. Он налил еще по стакану.

— Тебя зовут Тереза? Очень красиво, очень мило. Ну, пей, пей, вино хорошее, оно нам даром досталось.

Она отпила глоток.

— Да разве так пьют? Нужно до дна, вот так, понятно? У нас в Америке не полагается отставать.

Он опять засмеялся, посадил ее к себе на колени и стал поить из стакана.

Она отбивалась. Потом перестала. Он желает ей добра. Хочет угостить ее, так зачем же его обижать? Он солдат, но не простой солдат, он принес им новый мир — ей, и Мантену, и тем, кто стоял с ними за поваленным автобусом. Поэтому он и хочет с ней поделиться и вином, и курицей, и всем, что у него есть. А выражать свои чувства более деликатно ему трудно. Ведь он — солдат.

Крэбтризу очень понравилось, как Люмис откупорил бутылку, и он решил тоже попробовать. Он отбивал одно горлышко за другим, и они еще долго пили после того, как курица была съедена и кости запрятаны под ковер у кровати.


Люмис завел какой-то длинный рассказ, из которого Тереза почти ничего не поняла, — что-то про Америку, где он играет очень видную роль. Наверно, он видный человек, думала она; он приехал в Париж на собственной машине, остановился в этом огромном отеле, снял самый роскошный номер.

Он дал ей сигарету. Она давно не курила, несколько недель, а может быть, и месяцев. Она затянулась, и у нее закружилась голова. Что это он говорит? Рассказывает о женщинах, которых он знал. Вероятно, привирает, но не все ли равно? Он высокий, крепкий мужчина, конечно, он нравился многим женщинам. Он и ей как будто нравится.

Люмис откупорил бутылку коньяка; он и Крэбтриз пили коньяк из стаканов.

Тереза пыталась объяснить, что так не полагается — коньяк пьют понемножку, со вкусом, из маленьких рюмок, его нужно подержать на языке, а потом уж проглотить и почувствовать, как тепло разливается по всему телу. А так нельзя! Он же крепкий! Это не вода и не вино!

Но они не давали ей отставать, они грубо торопили ее. Как научить их в такой короткий срок? Всякий раз, как они не хотели понимать, они отвечали: «Не понимай…»

— Меня зовут Виктор Люмис, понимаешь? Тебя зовут Тереза, а меня — Виктор. Называй меня «Вик».

— Виктор Люмис, — повторила она, — Вик! — И ее стал разбирать беспричинный смех. Она погладила маленького по голове, по мягким вьющимся волосам. Глупый какой мальчик, когда-нибудь попадет в беду, какая-нибудь женщина жестоко над ним посмеется. Но сейчас хорошо, что он здесь, что она не одна с Виком.

Какая тяжелая у нее голова! Хоть бы они дали ей поспать. Кровать здесь такая большая, мягкая, куда лучше, чем у нее, хоть одеяло все в грязи от башмаков американца, который велел ей называть себя «Вик».

Вик сказал что-то мальчику, она не разобрала слов, но увидела, что он указывает на дверь в ванную. Зачем Вик посылает его туда? Наверно, мальчик совсем пьян.

А потом она оказалась одна с Виком. Люмис потянулся к бутылке с коньяком. Бутылка была пуста. У всех остальных бутылок горлышки были отбиты — значит, и они пустые. Люмис наморщил лоб, собираясь с мыслями. Наконец, он сообразил, что нужно сделать. Он, шатаясь, подошел к телефону и велел вызвать Макгайра.

— Мой шофер, да, конечно, он должен быть тут, — у вашего чертова подъезда, в джипе… Не знаете, что такое джип? Маленький такой автомобиль, открытый, да найдете, что там… Скажите, чтобы принес мне выпивки, говорит капитан Люмис — Л-ю-м-и-с!… Есть у него вино, я знаю… здешние жители даром отдают, — только сиди в джипе и принимай… Свобода, равенство — ну, быстренько, понятно?

Он повернулся к Терезе.

— Видала? Стоит только приказать — и готово. Он обнял ее.

— Ах, бедное платьице, такое миленькое, а теперь все смялось, — сказал он с искренним сожалением.

Она стала вырываться.

Тогда он положил ей руки на плечи и посмотрел прямо в глаза пьяными, злыми глазами.

— Ну, знаешь ли, хватит, — сказал он. — Ты что, когда шла сюда, не знала, зачем идешь? Будет артачиться. У нас в Америке так не играют. А тем более в Париже, черт подери!

Она приложила палец к его губам.

— К черту! — заорал он.

— Тише!

Маленький все не возвращался. Может быть, они сговорились?

Она указала на растворенное окно.

Он закивал понимающе, схватил со стола два стакана с остатками коньяка и, сунув один стакан Терезе, повел ее под руку к окну спускать занавеску.

Она пыталась вырваться, убежать в глубину комнаты, но он держал ее руку, как в тисках. И вдруг она увидела, что он кому-то машет рукой.

У другого окна отеля «Скриб», прямо через двор, тоже стояли мужчина и женщина, совершенно голые. Мужчина, высунувшись из окна, крикнул «Хелло, Люмис!» и поднял стакан, другой рукой указывая на женщину.

— Хелло, Уиллоуби! — крикнул Люмис в восторге и тоже поднял стакан.

— Веселый денек! — воскликнул Уиллоуби. — Вы как там, хорошо проводите время?

— Неплохо, сэр, неплохо! Развлекаемся, как умеем.

И тут в комнату вошел Макгайр. Он стучал, но ему никто не ответил. Он увидел все. Увидел Люмиса и Терезу, а в противоположном окне — майора с женщиной.

Макгайр тихонько поставил бутылку на пол и вышел.

Он пожалел, что принес вино. У того парня, от которого он получил его в подарок, пока ждал у подъезда, было такое славное лицо.

5

Наконец он отстал от нее, и она свободна. Терезе хотелось все забыть, но она знала, что до конца дней будет чувствовать себя опоганенной.

Когда она сказала «нет» и закричала, он пригрозил ей: «Это что за штучки? Ты не хочешь? Так я тебя заставлю».

А теперь он заснул. Из ванной доносился тихий, похожий на всхлипывания, храп мальчика.

Тереза стала одеваться. Тише, ради бога, тише, только бы не разбудить его…

Это было главное — уйти отсюда. Во рту у нее пересохло, стучало в висках, мысли путались.

Да, она пришла сюда вместе с двумя американцами. На что она рассчитывала? У нее на глазах они принимали от народа еду и вино; так с какой стати им отказываться от женщин? Но еду и вино дарили от чистого сердца, от избытка счастья и благодарности…

Мы стояли у окна и пили. В комнате было жарко или это мне было жарко — не все ли равно? Конечно, я могла бы выскочить в окно. Сколько тут этажей? Три, четыре, пять. Меня подобрали бы и увезли. И смеялись бы — «пьяная». Конечно, я была пьяная. Пей до дна! Да нет же, надо подержать коньяк на языке, прочувствовать, оценить дар божий. Дар божий! — он им не за труды достался. А за что? Приехали в Париж в своих грязно-зеленых машинах, выгнали бошей, завезли ее в отель «Скриб» и заснули пьяным сном. Чего же им и не лакать коньяк стаканами? Кто им запретит?

А мальчик-то! Ну, конечно, они сговорились. Но в ванной мальчику, наверно, стало плохо, и он не мог вернуться. А теперь придет и увидит — никого нет, один только Вик. Бедный малыш! Ведь плыл издалека, и все зря. Плыли в Европу как герои.

До чего они были великолепны! Солнце светило ей в лицо, когда она вышла из-за баррикады, и они, залитые светом, стояли в своей машине как победители. Кто мог устоять перед ними? Разве можно было не броситься к ним? Все так и делали. Ведь пока не явились они, залитые солнечным светом, не было жизни. Все бросились к ним — а потом раздались выстрелы. Она беззвучно рассмеялась. Ну да, вспомнила — большой американец, победитель, спрятался за ее спиной.

Свобода!

Колокольный звон, цветы, поцелуи, вино. Только сегодня мне открылась вся сладость слов, которым учила меня мать.

«Если не хочешь, я тебя заставлю. Не знаешь разве, зачем шла сюда? Нечего артачиться. Лучше выпей».

Она нашла служебную лестницу и стала спускаться вниз, в запахе грязного белья и немытой посуды. Этот запах не раздражал ее, он был в порядке вещей. И вдруг она почувствовала, что не может идти дальше. Она села на ступеньку и заплакала.

Слезы принесли облегчение. Но не было сил оставаться одной. Ее потянуло к людям, к своим людям. Где это она была среди своих?

На баррикаде. На баррикаде, которую немцы так и не атаковали. Но и она, и люди, стоявшие за поваленным автобусом, были готовы сражаться, и за эту готовность они приняли ее в свои ряды.

Мантен объяснил ей это в минуту затишья.

— Тереза Лоран, — сказал он тогда, — не ждите ничего, даже славы. Наша работа грязная, трудная и опасная. Иные из нас знакомы с ней много лет; другие, как вы, например, пришли только сегодня. Вы должны знать, на что идете. Вы не раздумали?

Незадолго до этого поступило донесение, что в двух кварталах от них замечен германский грузовик с пулеметами.

Она спросила:

— А вы не боитесь, что я убегу? Ведь я никогда ни в чем таком не участвовала.

— Нет, — сказал Мантен, — но, может быть, вы просто хотите уйти, пока еще есть время. Они сейчас особенно свирепствуют, и немцы, и наши отечественные фашисты, которых они здесь оставляют. Вам нельзя попадаться им в руки.

— Вам тоже, — отвечала она.

И тогда Мантен сказал «Все в порядке!» и, отвернувшись от Терезы, стал отчитывать одного из своих людей за плохо вычищенное оружие.

Каким все это казалось далеким! Напряженное ожидание боя сменилось счастьем победы, когда все преграды рухнули, все люди стали заодно, в общем порыве счастья забыв о сомнениях и страхах. Право же, она не виновата, что потом убежала!

Тереза вышла на улицу и отправилась искать Мантена. Найти человека среди миллионной толпы, запрудившей улицы! Но больше ей ничего не оставалось. И она пошла по течению, к площади Мадлен, высматривая человека в соломенной шляпе. Завидев похожую соломенную шляпу, она бросалась вперед, протискиваясь сквозь толпу. И всякий раз ее ждало разочарование, — то был не Мантен.

Однако что-то напоминавшее Мантена было во всех лицах, и под соломенными шляпами, и под другими. Новая надежда, новая сила, сознание общей цели и общей победы, — что-то, что она испытала и утратила и жаждала вновь обрести, потому что, раз приобщившись к этому, она уже не могла без этого жить.

Иетс прибыл в Париж часа в два пополудни. К этому времени город уже был охвачен бурным ликованием. Повсюду, кроме тех улиц, где еще отстреливались снайперы и последние обреченные горсточки немцев, люди двигались по тротуарам плотной, многоцветной стеной; захватывая мостовую, они просачивались между рядами военных машин, кричали, танцевали, пели.

Общий подъем захватил и Иетса. Он хотел пробиться куда-нибудь со своим грузовиком, найти свой штаб, если таковой где-нибудь расположился; он знал, что ему нужно немедленно браться за работу, — сейчас, когда весь город предается веселью, каждый потерянный час грозит бесследным исчезновением преступных лиц, уничтожением драгоценных документов. Но он не устоял. За всю свою жизнь, прожитую так спокойно, он не испытывал ничего подобного, — казалось, это на него изливается любовь тысячной толпы, на него обращены благодарные взгляды, к нему тянутся руки. Стоя на подножке грузовика и держась левой рукой, он самозабвенно махал правой в ответ на приветствия, выкрикивал бессмысленные слова и думал: «О господи, какое счастье, что мне дано это увидеть. Le jour de gloire est arrive[6]. Великий крестовый поход. Мы пришли обуздать тирана. Мы обуздали его, обратили в бегство. Хор из финала девятой симфонии "Обнимитесь, миллионы", я обнимаю вас, народы мира, — пусть звучит эта мелодия, взмывая ввысь, над ликующим городом».

Но ему пришлось спуститься на землю. Он поставил свою машину в гараж, реквизированный французской противотанковой ротой, и ушел, лелея в душе надежду, что к его возвращению хотя бы часть груза окажется на месте. Он попытался найти Девитта и Крерара, обошел все места, куда они приказали ему явиться — нигде ни следа. Он побывал в отеле «Скриб», справился о Люмисе и Уиллоуби, но ничего не добился от портье, кроме того, что в отеле полно американских офицеров. Иетс хотел взять себе номер.

— Очень сожалею, — сказал портье, который за последние недели освежил свои знания английского языка. — Вы опоздали, лейтенант. Попытайте счастья в другом отеле.

Иетс разозлился. На черта годится этот Люмис! Выклянчил себе разрешение ехать в первой группе, так неужели не мог хотя бы организовать определенное место сбора и позаботиться о размещении отдела?

Иетс сам не знал, что ощущает сильнее: счастье победителя при встрече с ликующим населением или уныние туриста, попавшего в модный курорт. Только что его обнимали, а сейчас говорят, что нет свободных номеров. Наконец он нашел пристанище себе и своему шоферу в маленьком отеле «Пьер». По скрипучей лестнице они втащили свои вещи в скромный номер на четвертом этаже, и Иетс растянулся на кровати.

Но спать ему не хотелось. Хотелось снова окунуться в водоворот Парижа, почувствовать душу города, глотнуть пьянящего вина свободы.

Он побрился, умылся холодной водой и, освеженный, вышел на улицу. Стоило ему свернуть из тихого переулка на бульвар, как он стал частицей праздничной толпы, впрочем, частицей совершенно особого рода: он был и зрителем и зрелищем; блестящими от радости глазами парижан он смотрел, как в город вливается поток французских и американских машин, каплей которого он сам только что являлся. На каждом шагу ему жали руки, его целовали и хлопали по плечу. Он стал забывать, что ищет своих, — Люмис, Уиллоуби, Крерар, Девитт — все затерялись в этой суматохе; ну и пусть.

Его толкали во все стороны — люди сами не знали, куда идут. Но это ему нравилось. Впечатления его были смутны — вместо деталей он видел яркие пятна, вместо слов слышал нарастающий и спадающий гул, вместо отдельных черточек улавливал общий смысл. И дивился, что город принял и поглотил его так быстро и без остатка.

Вдруг он заметил, что уже некоторое время близко от него идет человек в соломенной шляпе и что усики этого человека как-то не вяжутся с его мужественным лицом, со шрамом на лбу, с ироническим, но дружелюбным взглядом.

Иетс улыбнулся ему. Тот ответил улыбкой и сказал, что страшно толкаются, но ничего, в такой день можно.

Иетс радостно закивал головой.

— Вы говорите по-французски?

— Конечно! — сказал Иетс.

Мужчина пробрался к нему.

— Меня зовут Мантен, месье. Я столяр. Разрешите вас приветствовать. Вы и представить себе не можете, как мы ждали этого дня.

Мантен обладал способностью удивительно ловко и притом вежливо лавировать в толпе; Иетс пошел за ним следом. Выбравшись из толпы, они замедлили шаг.

— Мы так ждали, так ждали, — сказал Мантен. — Еще сегодня утром я был на баррикаде. В городе еще были немцы, и кое-где они действовали организованно…

— Баррикада! — сказал Иетс. Он восхищался этими людьми, не без успеха применявшими в современной войне технику времен Коммуны. — Видно, ваш народ так и не примирился с нацистами?

Мантен взглянул на него.

— Вы знаете, что это за люди?

— Я их немало видел на фронте — пленных.

— Ага, пленных, это другое дело. А когда вы сами у них в плену…

— Разве было так уж плохо? Ваш город стоит во всей своей красе…

— Вам не понять. Вы — американец.

В голосе Мантена прозвучала презрительная нотка. Он вспомнил двух американских офицеров в «виллисе», которых он так радостно приветствовал, ради которых велел разобрать баррикаду, а чуть снайперы открыли огонь, они проскочили в брешь и удрали.

Он их раскусил — им жизнь дорога, убивать снайперов — не их дело. Умели бы ненавидеть, так и воевали бы лучше.

Подходя к площади Согласия, они услышали стрельбу.

Иетс снял с плеча свой карабин, и они выбежали на площадь, где кучки людей жались к зданиям, наблюдая уличный бой.

Вся картина показалась Иетсу нереальной, — словно он смотрит из первых рядов на арену, а вместо капельдинера полицейский ходит взад и вперед через улицу, отгоняя любопытных. Иетсу вовсе не улыбалось вступать в бой, но из всей толпы он один был вооружен; все остальные мужчины, имевшие оружие, уже сражались на площади.

Мантен сохранял полное спокойствие. Он сказал:

— Это идет по всему городу. Снайперы. В нашем районе мы их уже выкурили.

Иетсу была видна только часть площади. Там появились два броневика и стали стрелять влево, в какое-то невидимое ему здание. Из-за броневиков выскочили несколько мужчин в беретах. Они побежали влево, таща в руках пулемет.

Зрители проводили их радостными криками.

Иетс почувствовал на себе взгляд Мантена, словно спрашивающий, чего он стоит. Так оно и было: Мантен мысленно сравнивал Иетса с двумя «освободителями» у баррикады.

— Ну что ж, пошли туда, — покорно сказал Иетс.

Мантен двинулся за ним следом. В руке у Мантена оказался револьвер. Иетс поморщился — неприятно, когда твои новые друзья прячут в кармане оружие.

Полицейский преградил им дорогу. Он стал их уговаривать, жестикулируя так энергично, что его синий плащ трепыхался, подобно крыльям готового взлететь пеликана.

— Мы овладели положением! — надрывался он, воображая, что Иетс поймет французские слова, если произнести их достаточно громко. — Силы закона и порядка одержали верх. Мы очищаем от врагов крыши Военно-морского министерства и отеля «Крийон», — отчаянно сопротивляются, отчаянно! Прошу вас, месье, не ходите туда. Мы не хотим, чтобы на площади были посторонние. Кто-нибудь может пострадать…

— Ладно, — Иетс повесил карабин через плечо. — Ладно, не расстраивайтесь.

Плащ перестал трепыхаться. Полицейский со вздохом облегчения потряс Иетсу руку.

— Рады вас видеть в Париже, месье!

Послышались возгласы одобрения. Иетс смущенно обернулся. Он ничем не заслужил их одобрения — напротив. Только за то, что он в каске и при оружии, они возвели его в герои, тогда как он — всего лишь статист с копьем, участник массовой сцены.

Он поискал глазами Мантена и увидел, что тот стоит в подъезде, и рядом с ним — девушка. Мантен помахал ему.

Иетс заметил, что при его приближении девушка схватила Мантена за локоть, словно ища у него защиты.

— Здравствуйте, мадемуазель, — сказал Иетс и улыбнулся ей.

Она не ответила, но, повернувшись к Мантену, заговорила быстро и возбужденно.

Мантен перебил ее и представил Иетсу:

— Это мой друг Тереза Лоран. Она была со мной на баррикаде.

Девушка посмотрела на Иетса недоверчиво, почти враждебно, и в то же время со страхом. Он подумал — может быть, она шла по площади Согласия и оказалась под пулями. Но если она была с Мантеном на баррикаде, едва ли такая мелочь могла напугать ее. Хотя, с другой стороны, внезапная стрельба всегда пугает. А она — женщина, и к тому же такая хрупкая и красивая, совершенно новой для него красотой — нечего ей делать на баррикаде, да и здесь на площади, когда идет бой.

Он сказал, что восхищен ее храбростью.

— Но, к счастью, — добавил он, — прошли те дни, когда женщинам приходилось делать такие вещи.

— А что придется делать женщинам теперь? — спросила она с горечью.

Опять эта враждебность… Иетс заметил, что она причесана кое-как и платье у нее измято. Ее лицо казалось усталым, а когда обращалось к нему — и угрюмым.

— Беспокойный сегодня день? — заметил он нарочито-легким тоном.

— Ужасно, — сказала она. — И ужасно длинный. — Потом опять повернулась к Мантену: — Вы не можете проводить меня домой, месье? Если, конечно, у вас нет более важных дел… Мне нужно с вами поговорить.

Мантен сказал нерешительно:

— Хорошо…

Иетс видел, что Мантена и девушку связывают не личные отношения. Он не знал, куда идти, куда девать себя. А девушка ему нравилась. Он представил себе, как она выглядит, когда примет ванну, причешется, наденет свежее платье.

Иетс мысленно посмеялся над собой. Ему и самому не мешало бы принять ванну, и одежда его после долгой дороги вся в пыли.

— Мадемуазель Тереза, — сказал он, — может быть, я могу проводить вас домой?

— Нет!

Это было не слово, а плевок. Тереза поднесла руку к губам. Рука дрожала.

— Тереза! — Мантен ласково коснулся ее локтя. — Этот американец — мой друг. — И пояснил Иетсу: — Такой день, она переутомилась.

— Ну, конечно, — подтвердил Иетс. У женщин легко сдают нервы, подумал он, но тут же решил, что не в этом дело и за ее смятением кроется что-то другое.

— Я хочу пить, — заявила она вдруг.

— Это идея! — сказал Иетс. — Месье Мантен, вы не знаете, нет здесь поблизости места, где не стреляют и где можно промочить горло?


Мантен кивнул. Есть такое место. Совсем рядом.

Они спустились в погребок. Длинный день сменили, наконец, сумерки, слабый свет почти не проникал сюда. Мягкая полутьма успокаивала нервы.

— Мне воды, — сказала Тереза.

Она выпила целый стакан жадно, большими глотками. Потом отерла лицо. Иетсу хотелось спросить, почему она его боится, боится в такой день, когда все наперебой обнимают американцев. Но вместо этого он спросил:

— Что побудило вас пойти с месье Мантеном на баррикаду?

— Как?

— Я хочу сказать… вы уже старый воин? Давно сражаетесь с бошами? В Америке женщины, как правило, не принимают таких решений внезапно.

Тереза изучала лицо Иетса. Его скрывали тени, но все же она поняла, какой он человек и что он — не Люмис.

Когда он подошел к ней на площади Согласия, ей почудилось, что он похож на Люмиса, на Вика. Ей чудилось, что все американцы на него похожи.

Но зачем этот американец расспрашивает ее про баррикаду? Что ему нужно?

— А она именно так и поступила, — ответил за нее Мантен. — Увидела, что мы строим баррикаду, и решила помочь нам. Ведь так?

— Да.

— Сражаться нам, правда, не пришлось, — продолжал Мантен с коротким смешком. Шрам у него на лбу казался теперь совсем черным. — Боши не стали нас атаковать и удрали, так что потерь у нас не было. Славы, впрочем, мы тоже не заработали. Тереза числилась у нас санитаркой. Она достала перевязочных средств и готова была в любую минуту взяться за дело.

— Но почему? — спросил Иетс. — Что вас заставило…

— Не знаю, — ответила Тереза. — Я пошла в аптеку и сказала, что нам нужны бинты и вата.

Ей доставляло облегчение говорить о том хорошем, что она сделала в этот день, о людях, среди которых она была на месте. Взгляд ее оживился.

— Хозяин аптеки просил заплатить, у меня не было денег. Я ему сказала, что заплатит новое правительство. А кто это — новое правительство? Я не знаю. Я поступила неправильно, месье Мантен?

Мантен почувствовал, что ее тревожит не только обещание, которое она дала аптекарю. Рука его сжалась в кулак.

— Нет. Вы поступили правильно.

— Я не обманывала, я чувствовала, что я сама — новое правительство. Глупо, конечно. При чем тут правительство? В обычные дни я просто работаю в конторе.

— Сегодня, — серьезно сказал Мантен, — вы представляли новое правительство. Да.

— Но ведь потом я убежала, — сказала она едва слышно.

Мантен, хорошо знавший меру человеческой слабости, потрепал ее по руке:

— Ничего… Мы к тому времени почти кончили. Все обошлось хорошо.

Она улыбнулась.

Иетс в первый раз увидел, как она улыбается и как она хороша. Но ему стало не по себе. Столяр и стенографистка воображают себя каким-то правительством… Он вспомнил Рут, которая тоже понимала правительство, как нечто лично ее касающееся, относилась к общественным вопросам с сугубой серьезностью и не имела представления о том, как огромны власть имущие и как ничтожно мала она сама.

Он сказал:

— Я так и не знаю, мадемуазель Тереза, что толкнуло вас на баррикаду.

— Почему вам хочется это знать? — спросил Мантен.

— Меня интересуют люди.

— Интересуют… — Мантен пожал плечами. — Людям надо сочувствовать.

— Я не могу объяснить, — сказала Тереза. — Ничего не могу объяснить из того, что я сегодня делала. Наверно, потому, что все было так неожиданно. В воздухе что-то звучало, как музыка в церкви, на Пасху.

— Да, — сказал Иетс, — это я понимаю. — Ему и правда казалось, что он понимает ее, видит ее глазами, воспринимает ее чувствами; но не потому, что она — «люди». Потому что она — именно эта женщина, с ей одной присущей красотой. Жанна д'Арк.

Мантен сказал:

— Люди, видимо, инстинктом чувствуют, когда наступает решительный час.

Иетс взял со стула свой карабин.


Жанна д'Арк? Чушь. Всего только стенографисточка, потерявшая голову в угаре освобождения. А Мантен — всего только столяр, гордый тем, что командовал баррикадой. А между тем они делали большое дело, даже если оно свелось к тому, чтобы выловить нескольких нацистов. Люди, народ… Они ненавидят бошей и хотят быть правительством, и предприняли что-то для собственного освобождения. Ему до них далеко.

— А теперь, — сказал Мантен, — мы вместе проводим Терезу Лоран домой.

6

Шел второй час дня, и в кухне отеля «Сен-Клу» было тихо.

Сержант Дондоло сидел за чисто вымытым столом для резки мяса, машинально проводя пальцами по бороздкам, которые оставили в мягком дереве ножи бесчисленных поваров. Он читал старый номер юмористического журнала, забытый кем-то в кухне. Дондоло застрял посреди очередной истории про Дика Трэси; он полистал затрепанную книжку и обнаружил, что самых интересных страниц не хватает.

Дондоло с досадой бросил книжку на стол. Сплошные неприятности в этом паршивом отеле, где отдел обосновался наконец после того, как несколько раз переезжал с места на место. Он поднял голову. За окнами, забранными решеткой, двигалось множество ног. Человек десять стариков и старух толпились вокруг помоек, выбирая из них остатки еды, выкинутой солдатами. Каждый день они приходили и копались в отбросах, пока их не прогоняла военная полиция.

Несчастные люди, снисходительно подумал Дондоло. В отеле вечно ворчат, что еда нехороша, — не ценят того, что имеют. Раз у них остается, что выбрасывать на помойку французам, — значит, сыты. Попробуй капитан Люмис еще раз сказать, что людей плохо кормят, он просто покажет ему, что творится у помойки. На Люмиса такие вещи действуют. На ближайшем сборе он разнесет солдат за вечные жалобы, и тогда Дондоло оставят в покое.

Дондоло никогда не обольщался насчет французов — не такой он был человек. Те крохи восторгов, какие достались на его долю в первые дни, мало взволновали его; когда же восторги улеглись, он с легкостью приспособился к заведенному порядку, в то же время зорко высматривая выгодные возможности, которых не мог не таить в себе изголодавшийся город. Человеку, все еще произносившему слово «Париж» с мечтательным вздохом, Дондоло мог ответить только презрительной улыбкой.

Он швырнул юмористический журнал в ведро. Пора заняться продуктами для Сурира. Чудно получилось с этим Суриром — Дондоло никак не мог вспомнить, когда именно Сурир привязался к нему. Может быть, в баре на углу улицы Джианини, а может быть, гораздо позже, когда он заблудился и не мог попасть домой. Во всяком случае, он помнил Сурира отчетливо лишь с того времени, когда они вместе сидели за кухонным столом, причем у Дондоло страшно болела голова, в висках точно молотком стучало, а Вейданек поил их горячим черным кофе. Сурир со смехом уверял, что притащил Дондоло домой на руках; но едва ли, — Сурир был меньше его ростом и не такой плотный. Возможно, тут замешались и еще какие-нибудь люди, приятели Сурира. Но окружение Сурира не интересовало Дондоло, лишь бы все сошло гладко. В ту ночь, вернее, в то утро, после того как черный кофе прояснил его мозги, Дондоло заметил, что глаза Сурира так и бегают по полкам кладовой — Вейданек, когда ходил за кофе, оставил дверь отворенной, — замечая все: окорока, яичный порошок, сахар, муку, мясные консервы, — все припасы, ключи от которых хранились у Дондоло.

— Вы даже не понимаете, что у вас тут есть, — восхищенно сказал Сурир и улыбнулся, закрыв глаза.

— Так-таки не понимаю? — съязвил Дондоло.

Дальнейшие излияния Сурира Дондоло пресек, едва заметно поведя головой в сторону навострившего уши Вейданека, и Сурир сейчас же понял. Это едва заметное движение Дондоло и определило их отношения на будущее.

И теперь Сурир частенько наведывался в кухню отеля «Сен-Клу». Нельзя сказать, чтобы Дондоло был совсем спокоен: то, что он сбывал в Нормандии, и в сравнение не шло с количеством продуктов, которые Сурир грузил в свои сумки и увозил на своем расхлябанном грузовичке. Но Дондоло заглушал угрызения совести просто: он говорил себе, что дома все наживаются на войне, а значит, и ему нужно вознаградить себя за упущенные возможности. Это его долг по отношению к Ларри и крошке Саверио. Всякий раз, пересылая Марчелли сто долларов, которые тот клал на его имя в банк, Дондоло думал: вот и еще на несколько месяцев ученья. Дать образование двум детям — это недешево обходится.

Дондоло отпер дверь кладовой и оглядел полки. Как бы это получше составлять меню и в то же время бесперебойно снабжать Сурира?… Он стал напряженно прикидывать, сколько раз в неделю можно готовить бобы вместо мяса, так, чтобы все же сохранилась видимость разнообразного питания. Разнообразие! Сурир как-то рассказывал ему, какое питание получали французские солдаты, и Дондоло даже позавидовал своим собратьям в старой французской армии; но потом подумал, что сейчас французскому сержанту — заведующему столовой, или как они там у них называются, и выбирать-то было бы не из чего.

Кто-то вежливо кашлянул у него за спиной.

— Сурир? — сказал Дондоло. — Здорово.

Сурир улыбнулся.

— Как дела? — сказал он бодро. — Что пишут из дому? Как себя чувствует малютка Саверио?

— Опять не было почты! — проворчал Дондоло. — Как въехали в этот проклятый город, ни одного письма не получил.

— Получите! — утешил его Сурир. — Когда я был во французской армии в тысяча девятьсот сороковом году, мы никогда не получали почты — очень уж быстро отступали.

— Ага, — сказал Дондоло. — Но мы-то не отступаем.

— Это верно, — согласился Сурир.

— Все потому, что нет о нас заботы. Точно мы и не люди.

— В армии, — сказал Сурир, — я бы сказал, в любой армии, убеждаешься в одном: каждый должен сам о себе заботиться.

Дондоло его замечание не понравилось — чересчур откровенно. Эта сволочь Сурир думает только о своей выгоде, а до малютки Саверио ему и дела нет.

— Ну, давайте начинать, — сказал Дондоло. — Сегодня я могу дать вам вот это и это. — Он жестом пригласил Сурира в кладовую и стал показывать, какие продукты считает возможным ему уделить. Сурир потянулся к окороку.

— Полегче! — сказал Дондоло. — Мне интересно, чтобы вы ушли поскорее, но вы что-то уж очень торопитесь. Сколько?

— За все?

— Да.

Сурир мысленно подсчитал и ответил:

— Четыре тысячи.

Четыре тысячи франков, подумал Дондоло. Даже сотни долларов не получается.

— Что я, с ума сошел? — сказал он. — Я лучше сам съем.

— А оно больше не стоит.

— Рассказывайте, — возразил Дондоло. — Я кое-где побывал. Знаю, какие сейчас цены.

— Это вы вздуваете цены! — Сурир изобразил благородное негодование. — Я думаю о тех, кто будет это покупать.

— Не беспокойтесь, купят.

Сурир не стал спорить. Он и сам знал, что купят, купят по любой цене.

— Ладно, пять, — надбавил он.

— Вот так-то лучше, — сказал Дондоло. — Выкладывайте деньги.

Сурир извлек из кармана пачку линялых бумажек.

— Неудобный формат, черт их побери, — фыркнул Дондоло, складывая тысячефранковые банкноты и втискивая их в бумажник. — И чего вы не выпускаете приличных денег? Вот, видали? — Он показал Суриру бумажный доллар, который всегда носил в кармане на память о доме и как символ своего долга перед семьей. — Это вот настоящие деньги!

Француз пощупал доллар.

— Сто франков за него хотите?

— Не продается, — сказал Дондоло и прибавил: — Хватит время проводить, давайте все упакуем. Я услал Вейданека, но когда-нибудь он все же вернется.

Некоторое время Дондоло и Сурир усердно работали — лазили по полкам, складывали пакеты и банки в мешок, который Сурир принес с собой. Мешок казался бездонным.

— Думаете, снесете? — спросил Дондоло.

— Неужели нет? — сказал Сурир, отправляя в мешок вожделенный окорок. — Девушки говорят, что у меня руки как железные.

Он засмеялся.

Внезапно смех застрял у него в горле. В кухню кто-то вошел.

— Есть здесь кто? — раздался голос.

— Не шевелитесь, — шепнул Дондоло. — Может, он нас не найдет. — Но в кладовой горел свет, а дверь была открыта. Дондоло хотел было выключить свет, но это еще больше привлекло бы внимание.

Когда Дондоло сообразил, что нужно просто выйти из кладовой и запереть там Сурира, было поздно: Торп уже стоял в дверях.

Вот дьявол, подумал Дондоло, почему именно Торп? Будь это Вейданек или кто другой, можно было бы договориться, взять его в долю или что-нибудь посулить. Но Торп!… Дондоло хорошо помнил лестницу в Шато Валер в тот вечер, когда налетели немецкие самолеты, и как он избил Торпа…

— Чего нужно? — сказал он. — Чего тебе здесь нужно? Незачем шляться на кухню. Катись отсюда к черту.

— Я есть хочу, — сказал Торп.

— Ничего нет, — сказал Дондоло. — Есть будешь в шесть часов.

— Ну что ж, — Торп сделал шаг назад, не сводя глаз с Дондоло. — Я только хотел попросить сэндвич.

— Дайте ему сэндвич! — шепнул Сурир.

Но Торп уже уходил, все убыстряя шаг.

О господи, подумал Дондоло, что же это я делаю? Стоит ему выйти за дверь, и он поднимет крик на весь дом.

— Послушай-ка, вернись! — окликнул он.

Торп остановился.

— Получи свой сэндвич.

И тут наконец Торп все понял. Он зашел на кухню, рассчитывая застать там Вейданека. Дондоло после двенадцати обычно уходил в город. Вейданек дал бы ему сэндвич. Но если сэндвич предлагает Дондоло, значит, у него есть на то причины, и причины эти связаны с чужим человеком в штатском и с набитым до отказа мешком. Теперь все объяснилось: и несытное питание, и слухи, которые ходят среди солдат.

Что же ему предпринять? К Люмису пойти нельзя. Зато можно поделиться с товарищами, рассказать им, что он видел, или, может быть, Иетс сумеет прекратить это безобразие.

— Вернись-ка сюда, — повторил Дондоло. — Мне с тобой поговорить надо.

Торп увидел, что сержант на что-то решился, и почуял опасность.

Можно бы убежать, подумал Торп. Но их двое, штатский и Дондоло, и они что-то против него задумали. К тому же ему не хотелось убегать; внутренний голос удерживал его. Нужно с ними сразиться. Тогда, в Нормандии, он был бессилен, но только потому, что кофе, которым его облил Дондоло, воскресил в сознании давнишнее ранение и давнишние страхи. Он помнил, что после этого случилось что-то неописуемо страшное и что оно связано с Дондоло. Подробности же той ночи расплылись в каком-то желтоватом тумане, который по временам заливал его сны, душил его, обволакивал, мешая разглядеть опасность, заставлял его просыпаться от собственного крика и потом в течение многих дней поминутно вздрагивать и оглядываться.

Дондоло подошел ближе и сказал:

— Ты, может, думаешь, что тут дело нечисто?

Торп отступил, чтобы не стоять близко к сержанту. Он слишком поздно заметил, что Дондоло преградил ему путь к двери.

— Ну и думай, мне плевать, — рассмеялся Дондоло. — Что же ты намерен предпринять?

— Я? — переспросил Торп. — Я в ваши дела не вмешиваюсь.

Он тут же пожалел о своих словах, видя, как скривились тонкие губы Дондоло.

— Но я скажу, что я об этом думаю, — продолжал Торп. — Эти продукты — наши. Пусть бы вы их отдали тем людям, что роются в помойке, а то ведь нет. Они достанутся спекулянтам на черном рынке. Достанутся богатым.

— Так что же ты намерен предпринять? — повторил Дондоло.

Торп не ответил. Он следил за каждым движением Дондоло.

— Давай договоримся, — предложил сержант. Он и сам, в сущности, не принимал своего предложения всерьез. Только выпусти Торпа из кухни, и пиши пропало. Но все же… может, не такой уж он честный? Не родился еще тот человек, который устоял бы, если посулить ему достаточно щедрую мзду. Может, удастся заткнуть ему рот хоть на время, чтобы Сурир успел убраться восвояси, а Дондоло — скрыть недостачу в недельном пайке. А после этого — пойди докажи что-нибудь.

— О чем договоримся? — спросил Торп. Наверно, Дондоло просто хитрит, а сам хочет подобраться к нему поближе, избить его, а то и убить. — Чтобы я держал язык за зубами?

— Ну да, — сказал Дондоло, протягивая ему жирную руку. — Тут нам обоим хватит.

— По-вашему, выходит я — подлец?

— Ладно, — сказал Дондоло. — Не хочешь — не нужно.

На мгновение Торп ощутил радость от того, что все ясно и война объявлена. До сих пор Дондоло воплощал в себе все то, что терзало Торпа, не давало ему покоя ни днем ни ночью. Теперь оказалось, что Дондоло — просто мелкий жулик. От этого он стал более понятным и менее страшным, словно из призрака превратился в человека.

Торп перехватил взгляд, который Дондоло бросил штатскому.

Тот стал приближаться к Торпу, и Торп понял, какая у них тактика: штатский будет подгонять его все ближе к Дондоло.

Торп обернулся к штатскому.

Сурир вскинул глаза на Торпа и поспешно отступил. Он пятился назад смешными шажками — маленький, перепуганный человечек. Торп усмехнулся.

И тут на него налетел Дондоло.

Напружив мускулы, Дондоло обхватил Торпа за шею и стал душить, стараясь отогнуть ему назад голову.

Но Дондоло не учел, что Торп, хоть и некрепкого сложения, выше его ростом и проворнее. Резким движением Торп сумел высвободиться из тисков. Дондоло потерял равновесие, почувствовал, что взлетает на воздух, и рухнул наземь.

Он застонал, но поднялся. Кровь бросилась ему в голову, все поплыло перед глазами; уже не один, а два, три Торпа с ненавистью смотрели на него.


Во время короткой передышки Торп мучительно думал. Не может Дондоло надеяться, что он будет молчать, если сам же Дондоло изобьет его до полусмерти. Так что же Дондоло задумал? Убить его? Но его хватятся. Абрамеску знает, что он пошел на кухню. Куда они денут его труп? И вдруг Торп сообразил — ведь у штатского, наверно, есть машина или какая-нибудь повозка, — не на себе же он потащит краденые продукты. Ну да, его труп увезут и бросят в Сену или в сточную канаву… Нет, нет, Дондоло служит в американской армии. Американские солдаты такими делами не занимаются… Но ведь Дондоло на все способен, он фашист. Он не только убьет его, он постарается убить его медленно и будет стоять над ним и смотреть, пока последняя капля крови не вытечет из его растерзанного тела.

Торпу и в голову не пришло, что, по теории Дондоло, достаточно избить человека, чтобы заставить его молчать. Впрочем, он уже ни о чем не успел подумать, так как Дондоло снова накинулся на него с яростью человека, который борется за свою жизнь.

Дондоло исхитрился ударить кулаком по старой ране Торпа. Мгновенно боль волнами разлилась по всему телу. Дондоло вцепился в него, твердо решив, что больше не допустит никаких глупостей. А тем временем маленький француз, не переставая, чем-то колотил Торпа по спине. Сначала это только раздражало Торпа, но потом боль от ударов усилилась, слилась с болью от старой раны, и Торп, чувствуя нарастающую слабость, вдруг понял, что если не положить конец этим подлым ударам, он скоро останется совсем без сил.

Он почувствовал, что еще минута — и он потеряет голову и закричит. Он решил закричать сейчас, пока еще находится в полном сознании. Он закричал, и Дондоло одной рукой стал закрывать ему рот. Торп укусил его в руку. Рука отвратительно пахла потом и внутренностями всех животных и птиц, которых Дондоло потрошил на своем веку. Торп крепко впился в руку зубами.

Дондоло вырвал руку и, размахнувшись, с такой силой ударил Торпа по лицу, что тот отлетел далеко от него и от француза.

Торп опять закричал — на этот раз от нестерпимой боли во рту и в ушах.


Он услышал голос Дондоло:

— Уймите его! — Голос звучал неясно, словно издалека.

И все-таки Торп знал, что не боится их; и знал, что пока нет страха, пока не вернулось то ощущение, от которого руки прирастают к бокам, а ноги к полу, — все хорошо.

Дондоло снова двинулся к нему.

Торп засмеялся — Дондоло был совсем открыт. Торп не спеша поднял ногу и ударил Дондоло в пах.

Дондоло весь скрючился, но устоял на ногах.

Теперь закричал Дондоло, и в этом крике было все — и боль, и страх, страх за себя, и за Ларри, и за крошку Саверио.

Для Торпа этот крик прозвучал музыкой. А потом все исчезло: обшитый кожей свинцовый шарик на резиновой петле, которым Сурир прежде барабанил по его спине, теперь угодил ему прямо в череп.

Торп очнулся, когда Дондоло выплеснул ему в лицо ведро воды. Рядом с сержантом стоял часовой из военной полиции, тот, что охранял отель. Второй полицейский стоял возле человека в штатском.

Сначала Торп воспринимал то, что они говорили, как тихое жужжание. Потом с усилием начал разбирать отдельные слова и складывать их в фразы.

— Крал продукты из кладовой… — расслышал он. — Черный рынок… давно замечал нехватку… поймал его с поличным…

Это говорил Дондоло.

Торп услышал голос полицейского:

— Здорово вы его отделали!

Дондоло засмеялся:

— Ему это не понравилось, вон, взгляните на мою руку.

Да, именно так они говорили. Торп был в этом уверен. Но смысла в их словах не было. Торп попробовал встать с пола. Он зашатался, схватился за стену. Дондоло предостерег полицейского:

— Вы с ним осторожно. Он опасный человек. Полицейский крепко ухватил Торпа за локоть.

— Пошли, приятель. И без глупостей, понятно?

Пошли? Куда пошли? Зачем? Голова у Торпа стала большая-большая, такая большая, что мысли все до одной терялись в ее просторах.


— Вы куда хотите меня вести? — спросил он. Слова сходили у него с языка медленно. Распухший рот болел. — Я ничего не сделал.

— Вы же слышали, что говорит сержант, — сказал полицейский все еще дружелюбным тоном.

Дондоло сказал:

— Дурачком прикидывается.

— Знаю, знаю, — сказал полицейский. — Все они так. Думают, что это им поможет. Но это ненадолго. Мы им живо вправляем мозги.

Торп тряхнул головой, пытаясь собрать мысли.

— Повторите, — попросил он.

— Что повторить? — сказал полицейский и подумал: «Видно, парню и вправду досталось».

— Что вам Дондоло сказал… про меня.

— Я повторю! — выскочил Дондоло. — Я поймал его с поличным: продавал продукты этому французу — вон полный мешок набрали! Мука, окорок, яичный порошок, сахар, консервы. Я его поймал и говорю: «Ага, наконец ты мне попался!» А он на меня бросился — взгляните на мою руку, — придется к врачу идти.

— Ну вот, — сказал полицейский. — И нечего больше рассуждать. Пошли.

Торп вырвался у него из рук.

— Стойте, — сказал он, — это он врет. Врет, черт его возьми. Он сам все сделал, а на меня сказал. Это я его поймал, когда он продавал продукты.

Полицейский взглянул на Дондоло.

— Ну?

— Да что я, о двух головах? — сказал Дондоло. — Если бы я продавал имущество армии Соединенных Штатов, думаете, я бы попался такому олуху?

Торп почувствовал, как приближается страх. Голые, ослепительно белые стены кухни качнулись, стали сдвигаться.

— Это ложь! — выговорил он.

— Спросите француза, — сказал Дондоло. — Он говорит по-английски.

Полицейский вопросительно взглянул на Сурира.

Сурир и Дондоло успели сговориться за несколько секунд, когда Торп замертво свалился на пол, а полицейские, заслышавшие шум потасовки, еще не добежали до кухни.

— С кем торговали? — грубо спросил полицейский.

Сурир указал на Торпа:

— Вот!


— Это ложь! — прошептал Торп. Полицейский даже не расслышал. Он опять взял Торпа за локоть.

Теперь стены кухни не только надвигались на Торпа: они стали прозрачными. Он видел, как целые армии Суриров и Дондоло маршируют взад и вперед, скалят зубы, берут на караул. Их колонны окружили его, зажали, не оставили ни лазейки. Впрочем, если бы и была лазейка, он не мог бы убежать, — ноги отказывались ему служить. И он подумал: все это сон. Свернуться, сжаться в комок — и проснешься в теплых, ласковых объятиях матери. С тех пор как не стало материнской ласки, все было только сном, — как вырос, пошел воевать, был ранен. Но в то же время он знал, что это не сон. Враги одолевали его, устоять против них не хватало сил.

Он покорно двинулся к дверям, устало волоча ноги.

Дондоло пошел к Люмису. Ему не хотелось идти. В Штатах, в Десятом городском районе, их босс Марчелли всегда внушал ему, что чем меньше народу знает о каждой сделке, тем лучше для всех участников и тем больше барыши. Но у Дондоло хватило ума сообразить, что после вмешательства полиции и ареста Торпа вся история уже вышла за пределы его, сержантской, компетенции.

К тому же вполне возможно, что Сурир пойдет на попятный, когда убедится, что не так-то легко перекочевать из американской военной полиции в уютную французскую тюрьму.

Люмису Дондоло рассказал в общих чертах то же, что военной полиции.

Люмис не поверил ни единому слову. Он знал Торпа, и он достаточно знал Дондоло, чтобы представить себе, как было дело.

— А где Торп сейчас? — спросил он.

Дондоло пожал плечами.

— Наверно, в военной полиции.

Больше Люмис ничего не спросил. Его тревожило другое: чего добивается от него Дондоло?

Дондоло занимал в отделе особое положение. В своей узкой сфере он с самой Англии действовал как опытный политик. Он создал себе небольшой, но крепко слаженный аппарат: завел друзей и подкреплял эту дружбу подачками по своему ведомству. Первая забота военного человека — еда, а еду выдавал Дондоло. Люмис и сам участвовал в ночных угощениях; он хорошо помнил вкусные мясные сэндвичи с прокладкой из нарезанных ломтиками соленых огурцов, которые Дондоло так ловко готовил для офицеров. Все это урывалось от солдатских пайков. Кто знает, как далеко это зашло, со сколькими солдатами и офицерами Дондоло связал себя невидимыми нитями.

— Очень скверная история, — сказал наконец Люмис. — Очень тяжкое преступление.

— Да, сэр.

— Продажа государственного имущества, нападение на младшего командира при исполнении им служебных обязанностей — воинский устав, статьи 24 и 95… Ну-ка, посмотрим… в случае осуждения пять с половиной лет как минимум.

Дондоло следил взглядом за пальцами Люмиса, листавшими страницы знакомой книжки. Плохо дело. Он уже представил себе, как будут жить Ларри и Саверио, когда отец их сядет в Ливенвортскую тюрьму. Потом он взял себя в руки, решив держаться своей версии, хотя бы это стоило жизни Торпу и кому угодно еще.

— Непонятно, — сказал Люмис. — Ну, хорошо, Торп — помешанный, но не в такой степени. И мне лично кажется, Дондоло, что продавать военные пайки будет не помешанный, а скорее очень расчетливый человек. Тут какое-то противоречие.

— Верно, сэр, — сказал Дондоло убитым голосом.

Люмис приободрился, увидев, что Дондоло, обычно такой самоуверенный, сидит перед ним, потупив глаза, опустив голову, смущенно поглаживая руками колени.

— Придется вам меня выручать, — сказал Дондоло.

— Я всегда готов помочь моим подчиненным, — сказал Люмис. — Вы это знаете. Если у вас неприятности, скажите лучше прямо.

Дондоло сдержал улыбку.

— Я от вас ничего не скрою, — сказал он. — Француз-то приходил ко мне…

— Какой француз? Где вы с ним познакомились?

— В баре, — сказал Дондоло. — Он по-хорошему со мной обошелся, угощал вином.

— Так, — сказал Люмис. Он понял, что роль злодея уготована французу.


— Сегодня он явился ко мне, — продолжал Дондоло, — и стал просить продуктов. Говорит, у него большая семья и они при немцах очень голодали. Двое детей, говорит, больны, — кажется, рахит или что-то в этом роде. А жена, говорит, до того изголодалась, что молоко пропало, не может кормить ребенка. Два месяца ребенку-то, — добавил Дондоло.

— Здесь многим туго приходится, — сказал Люмис. — Но не раздавать же нам еду направо и налево.

— Сэр! — сказал Дондоло, и в голосе его прозвучала искренняя мольба, — прошу вас, как-нибудь после завтрака или обеда подойдите к окнам кухни и взгляните, как эти французы роются в помойках. Помои едят, отбросы! Просто сил нет на них смотреть.

Люмис прервал его причитания:

— Значит, этот француз пришел к вам…

— У нас продуктов хватает, я ему кое-что дал. Что ж тут такого? Разве мы для того освободили этих людей, чтобы они сидели голодные?

— Вы деньги взяли?

— Немножко, — сознался Дондоло. — француз мне их сам навязал. Я, говорит, не нищий, я зарабатываю, разве я могу взять продукты даром? Мне не хотелось спорить, если он предпочитает платить, — пожалуйста. Я ведь только сержант, сэр, ну, заработал несколько долларов, мне и о семье нужно думать.

— Да, да, конечно, — сказал Люмис. — Но как тут оказался замешанным Торп?

— Торп зашел на кухню. Нечего ему было там делать! — В Дондоло опять вспыхнула злоба. — Но у нас тут вечно во все суют нос.

Люмис сочувственно крякнул. Он понимал возмущение Дондоло. Толачьян тоже совал нос в чужие дела… Толачьян погиб.

— Торп, значит, пришел на кухню, — продолжал Дондоло, — увидел, что я даю французу продукты, и поднял крик: я, мол, обкрадываю армию! Я продаю их пайки! И жуликом меня обозвал, и по-всякому. Вы же знаете Торпа, сэр, он не в своем уме. Вы сами скажите, сэр, кто у нас не наедается досыта? Разве я не забочусь обо всех?

— Да, конечно, — сказал Люмис.

Дондоло продолжал:

— Так разъярился, что мочи нет. Покраснел весь, потом побледнел, и как бросится на меня. Я, сколько мог, его удерживал, ну, а потом он меня вот сюда ногой пнул — может, на всю жизнь покалечил, сэр, — и тут уж я тоже из себя вышел. Наконец, явились полицейские.

— Это все?

— Все, сэр! — сказал Дондоло, вполне довольный своей выдумкой.

Получается складно, подумал Люмис. Но никто в отделе не поверит в филантропические наклонности Дондоло. К тому же он сам сознался, что взял деньги.

— Податься вам некуда, — сказал Люмис. — Вы торговали с французом и попались с поличным.

Дондоло кивнул.

— И едва ли Торп первый полез драться. Не такой он человек.

— А не все ли равно? — Дондоло обозлился. Что он, без Люмиса не знает, кто кого бил?

— Мне не нравится ваш тон! — сказал Люмис. Мысли его приняли новое направление. Рано или поздно вое эти любимчики обязательно являются к нему и затевают скандал. Дондоло зарвался. Пора его осадить.

— Мне не нравится ваш тон, сержант. И не вам указывать мне, все равно или не все равно то, что я говорю. Да, да, не вам мне указывать. Я достаточно наслушался жалоб на плохое питание, так что вы, видно, не в первый раз делали дела с этим французом, а может быть, и другие французы производили впечатление на ваше сердце и ваш карман.

Люмис увидел, что попал в цель.

— Хватит валять дурака, — сказал он.

— Да, хватит валять дурака! — подтвердил Дондоло. Его черные блестящие глазки сузились, губы были крепко сжаты, все лицо выражало наглое презрение. — Хотите вы мне помочь, капитан, или не хотите?

— Помочь вам?!

— Ну да. Я никому зла не желаю.

Люмис медленно, словно в крайнем изумлении, покачал головой.

— Вы начинаете меня интересовать, Дондоло. С чего вы взяли, что я собираюсь помешать свершиться правосудию? Вот воинский устав, здесь все написано. За один ваш намек я мог бы предать вас военному суду.

— Я же сказал, хватит валять дурака, сэр, — заявил Дондоло, не повышая голоса. — Предать военному суду! Очень хорошо. Но когда меня будут судить, я обо всем расскажу, можете не сомневаться.

— О чем же вы расскажете, сержант?

— Вы что думаете, я тут один такими делами занимаюсь? Да когда я первый раз всерьез говорил с этим французом, — фамилия ему Сурир, вы, может, его знаете? — он на вас сослался. Сказал, что ведет дела только с порядочными людьми. — Дондоло усмехнулся. — Я тоже с первым встречным не вступаю в знакомство. Потом я еще справился у Лорда, главного механика. Лорд сказал, что на бензин пишут заявки в двойном размере и что часть бензина не доходит до нашего гаража — по дороге исчезает. А вы говорите — с чего я взял.

У Люмиса засосало под ложечкой.

Дондоло старался понять, какое действие возымели его слова. Он сделал рискованный ход и не был уверен, оправдался ли этот риск. Он знал только то, что слышал от Лорда, и помнил, что Люмис имеет какое-то отношение к заявкам на горючее.

— Я никому не желаю зла, сэр, — сказал Дондоло. — Я только думаю, что нам следует держаться друг за друга.

В эту минуту Люмис горько пожалел о том, что попал в Париж. В Париже все жили на широкую ногу. Более или менее приличный обед в ресторане стоил столько, сколько он получал за неделю; вино было недоступно, а на красивые вещички, которые можно было бы купить в магазинах и послать домой из Парижа, и вовсе ни у кого не хватало денег. Выходило, что без приработка не обойтись. Он не знал, как устраиваются другие; Уиллоуби, тот как будто не стесняется в средствах. Нельзя же вечно одолжаться. Стоило ли выигрывать войну, если человек как был бедняком, так и остался? А сделки с бензином сходили так гладко!

Конечно, есть много доводов, чтобы заглушить совесть. Но если вспомнить, чему тебя учили в школе, — а истории, которые рассказывают малым детям, не так уж глупы, — станет ясно, что от совести все равно не уйти.


С отчаянием в голосе Люмис сказал:

— Я не знаю, что тут можно сделать.

Дондоло встал с места. Все в порядке. Ларри и Саверио, да благословит их Бог, не лишатся отца.

— Не тревожьтесь, капитан, — сказал он бодро. — Вдвоем мы с вами все уладим.

Его фамильярный тон резнул Люмиса, но утешение было ему нужно.

— Если бы еще не явилась полиция! — сказал он.

— А помните, как Торп вам испортил вечеринку в Шато Валер? — Дондоло наклонился близко к Люмису. — Спятил он, это все знают. Понять не могу, почему на него еще в Нормандии не надели смирительную рубашку, — ворвался в офицерскую компанию и к лейтенанту Иетсу пристал, и всех расстроил. А с тех пор все время чудит. Воображает, что за ним следят. Его опасно оставлять на свободе.

— Ну хорошо, — его поместят в госпиталь. А военная полиция?

— Ведь они чьи показания слышали? Мои. А Торпу кто поверит, пока врачи будут изучать, скольких у него винтиков не хватает?

— Не нравится мне это, — сказал Люмис. — Не нравится.

— Чего же вам нужно? — сказал Дондоло брезгливо. — Вы уж решайте, сэр. Если не сделаете так, Торп будет у меня камнем на шее, да и у вас тоже. Вы меня понимаете.

Люмис закрыл томик воинского устава.

— Я напишу донесение, — сказал он.

7

Иетс узнал обо всем от Бинга.

— Когда его увезли в госпиталь? — спросил он.

— Вчера вечером. Его весь день продержали в военной полиции, а вечером увезли. Я звонил туда, и сам ездил, хотел повидать его — не разрешили.

Иетс потер бородавки на левой руке.

— О господи, вот несчастный…. — В памяти Иетса возник Торп, каким он явился на офицерскую вечеринку, просить помощи у него, Иетса. — Что ж, Бинг, вы сделали, что могли, благодарю вас.

Бинг удивленно посмотрел на него.

— Не стоит благодарности.

— Я попробую что-нибудь сделать, — поспешно добавил Иетс.

— Я так и думал, лейтенант.

— В самом деле? — Намек, заключенный в словах Бинга, раздосадовал Иетса. Почему все обращаются к нему за помощью, и почему все, кому он пробует помочь, кончают так плохо?

— Вряд ли я смогу многого добиться, — сказал он. Бинг не понял его. Ему показалось, что Иетс идет на попятный. — Ну что вы, лейтенант, — сказал он. — Вы знаете, кто-то обработал Торпа так, что его пришлось увезти в госпиталь…

— Торп всегда был… ну, скажем, несколько неуравновешен.

— Я думал… Знаете, лейтенант, солдатам известно гораздо больше, чем вам кажется. Нам, например, известно, что четвертого июля вы пытались заменить лейтенанта Лаборда.

— Значит, сунулся не в свое дело, — раздраженно возразил Иетс. — Чего я добился? Кому я помог? Это как раз доказывает, что сделать почти ничего нельзя.

Бинг помолчал.

— Может, когда вы попытались, было уже поздно. Может, вы действовали недостаточно энергично. Во всяком случае, вы пытались.

Иетс подумал, что Бинг, так наивно побуждающий его к действию, сам не знает, насколько он близок к истине. И с Толачьяном, и с Торпом Иетс остановился на полпути, решив: «Как-нибудь обойдется». Вот и не обошлось. И не могло обойтись, потому что нельзя подчиняться обстоятельствам, нужно быть хозяином положения.

— Я обещаю вам, что попытаюсь повидать Торпа, — сказал он скрепя сердце.

— Благодарю вас, лейтенант, — сказал Бинг. Иетс с нетерпением ждал, когда Бинг перестанет благодарить его, но тот не унимался. — Я знаю, что вы за Торпа не отвечаете. За солдат нашего отдела отвечают капитан Люмис и майор Уиллоуби, но вы сами видите, как обстоит дело. Поэтому я и пришел к вам. Происходят всякие вещи, в которых кому-то следовало бы разобраться. В ту ночь, когда нас бомбили в Шато Валер, Торп пришел в башню спать весь избитый.

Черт бы побрал эту ночь в Шато Валер, подумал Иетс.

— Избитый? — спросил он. — Кем?

— Он не хотел сказать. Я спрашивал несколько раз, но он только отругивался, а потом замолкал на целый день.

— Ну, тут уж ничего не поделаешь. Поздно.

— Для Толачьяна поздно, — сказал Бинг.

— А Торп еще жив, так? Ну, хорошо, хорошо. Я вам сказал — сделаю, что могу.

— Благодарю вас, сэр. — И Бинг ушел.

Иетс усмехнулся — упорен, негодяй. Потом он нахмурился. «Поздно»! Опять попытка оправдать собственное бездействие.

Иетс позвонил в госпиталь и долго добивался, чтобы к телефону позвали кого-нибудь из врачей. Наконец сухой, но вежливый голос сообщил ему, что слушает капитан Филипзон. Да, ему известно об этом больном; особых оснований для беспокойства нет; делается все возможное, чтобы привести Торпа в себя.

— Привести в себя? — переспросил Иетс.

— Да, это своего рода транс, — сказал капитан Филипзон. — Он пережил сильный шок. И физически он в плохом состоянии. Вы ведь знаете, он был сильно избит. Но вы не тревожьтесь, лейтенант, все образуется.

— Можно его навестить? — спросил Иетс, мало надеясь на успех.

— К сожалению, нет, — голос прозвучал нерешительно. — Мы не хотим его волновать.

Иетс взял с врача слово известить его, как только к Торпу можно будет зайти.

— Благодарю за участие, — сказал капитан Филипзон. — Честь имею.

Иетс положил трубку и еще долго неподвижно сидел на неудобном стуле в канцелярии, сжимая пальцами виски. Значит, дело не в бюрократических отговорках, — к Торпу не пускают, потому что он действительно очень плох. Иетсу было бы легче, если бы ему разрешили этот жест — сказать Торпу несколько слов утешения. Но это отпало. И, что много важнее, теперь от Торпа ничего нельзя будет узнать. Оставался только француз, — тот, что покупал продукты.

Иетс вышел из канцелярии. На улице воздух казался чистым и свежим после затхлой атмосферы отеля «Сен-Клу», где запах давнишних постояльцев мешался с новыми запахами военного жилья. Надо надеяться, что француза еще не выпустили на свободу. Иетс не знал, какие на этот счет правила у французских гражданских властей, — если они при новом режиме вообще придерживаются каких-нибудь правил.

К подъезду подкатил «виллис Макгайра»; из машины выскочил Люмис и преувеличенно-любезно приветствовал Иетса, — эти дни он старался поддерживать со всеми наилучшие отношения. Пользуясь случаем, Иетс попросил у него на время машину. Капитан просиял.

— Ну, разумеется! — воскликнул он и приказал Макгайру: — Отвезите лейтенанта, куда ему нужно.

Макгайр что-то проворчал себе под нос.

— Мне недалеко, — сказал Иетс, больше для того, чтобы успокоить шофера, чем из уважения к Люмису. — Только в полицейскую часть.

Люмис, уже входивший в подъезд, круто обернулся.

— Куда? — Но он, видимо, прекрасно расслышал, потому что тут же продолжал: — А вам что нужно в полицейской части?

Иетс пожалел, что проболтался; Люмис, конечно, заподозрит вмешательство в какие-то его дела.

— Ничего интересного, — сказал Иетс, как можно более равнодушным тоном. — Нужно проверить кое-какие сведения…

— Да? — сказал Люмис. Расспрашивать Иетса он не решился. — Ну что ж, желаю удачи.

— Спасибо.

Людные улицы снова напомнили Иетсу первые дни в Париже, медовый месяц «освобождения». Правда, фронт с тех пор передвинулся к востоку, но и сейчас на Париж падал героический отсвет войны, город все еще был недалеко от переднего края. Стрельба с крыш прекратилась. Фашистских снайперов выловили, а иные сами сдались, поняв, что на возвращение немцев надеяться нечего. Парижане, сражавшиеся за освобождение своего города, почти все сложили оружие и волей-неволей вернулись к повседневным делам — к поискам работы и пропитания.

Нужно узнать у Терезы, куда девался Мантен, подумал Иетс, и порадовался, что даже сейчас, когда мысли его заняты Торпом, он может думать о Терезе.

После встречи на площади Согласия он виделся с ней всего один раз. Тереза с самого начала заявила ему, что любовь ее не интересует; и если, как она подозревает, у него есть что-нибудь такое на уме, им лучше сразу же распроститься. Тогда он сказал ей, что женат и любит свою жену, а с Терезой просто хочет быть знакомым. Он даже сам в то время верил этому. Подозревая в словах Терезы наивную попытку набить себе цену и тем вернее привлечь его, он отнесся к ним не слишком серьезно, однако вызов принял.

Он одернул себя. Хотя они с Терезой только прошлись по улицам да посидели на тротуаре перед кафе, потягивая синтетический лимонад и вполне довольные друг другом, все же нельзя, недопустимо предаваться мыслям о ней и предвкушать новую встречу сейчас, когда Торп находится в психиатрическом отделении госпиталя и едва ли поправится, пока его будут там держать.

А впрочем, почему? Так уж он устроен. Его жену Рут подчас поражало и возмущало, с какой легкостью он пускался в погоню за красивой мечтой в самые серьезные моменты их совместной жизни. Она говорила, что он ведет себя, как мальчишка. Он защищался, утверждая, что это помогает ему сохранить равновесие. Рут возражала, что он идет на уловки, чтобы не лишать себя комфорта и покоя, которые он ценит превыше всего. Иногда она говорила: «Ты дождешься, что попадешь в беду, а меня не будет рядом и некому будет подать тебе ночные туфли». А он только смеялся и уверял ее, что отлично уладит все сам.

Он ничего не уладил. Толачьян погиб, Торп томится в госпитале. Сам он мечтает о женщине, которая ясно сказала, что он ей не нужен. И на войне он тоже никак не отличился.

Его мысли прервал голос Макгайра.

— Что такое? — переспросил Иетс.

Макгайр повторил:

— Видно, я так и буду ездить взад-вперед между отелем и военной полицией.

— Кто это ездит взад-вперед?

— Да я только что оттуда.

— Возили капитана Люмиса в полицию?

— Ну да.

Иетс промолчал. Но Макгайру хотелось поболтать. С того дня, как он увидал пьяного Люмиса с женщиной у окна отеля «Скриб», он перестал с ним разговаривать, кроме как по долгу службы. Люмис после двух-трех неудачных попыток отступился, но угрюмое молчание шофера злило его, и он стал выговаривать ему за то, что «виллис» плохо вымыт, и за прочие пустяки, из чего Макгайр заключил, что капитан ищет случая от него избавиться. Макгайр надеялся, что, может быть, Иетс, у которого не было своей машины, заберет его себе вместе с «виллисом».

— Я не знаю, зачем капитан Люмис туда ездил, — объяснил он с готовностью. — Но догадаться нетрудно, наверно, что-нибудь насчет Торпа.

— Едва ли, — сказал Иетс. — Торпа вчера вечером перевезли в госпиталь.

— Может, и так, — согласился Макгайр и после паузы добавил: — Ни за что упекли человека.

Оттого, что слова эти были сказаны будто бы мимоходом, они приобрели особую остроту. Макгайр, простой, неученый человек, не прятался от фактов. Но он перехватил. И Иетс сказал строго:

— Запомните — я этого не слышал. Но советую вам впредь поосторожнее отзываться о капитане Люмисе и вообще об офицерах.

— Что? — Макгайр замедлил ход. — Да я про капитана ни словом не обмолвился.

Иетс вздрогнул. Ведь и правда, Макгайр никого не назвал, тем более Люмиса. Он сам подсказал ему это имя, допустил один из тех промахов, которые говорят о направлении наших мыслей больше, чем мы хотели бы о нем знать.

Макгайр затормозил.

— Приехали.

Иетс вошел в подъезд. Унылая приемная напомнила ему полицейские участки на родине; не хватало только потускневшей медной плевательницы, окруженной свидетельствами недостаточно меткого огня.

Он справился у дежурного сержанта, молодого человека с нечистым цветом лица, как ему найти француза, которого доставили накануне вместе с американским солдатом до фамилии Торп.

— Знаю, знаю, — сказал сержант, — тут с ним беспокойства не оберешься. Да, мы его выпустим, но нужна подпись нашего лейтенанта, а он еще не приходил.

— Так этот француз здесь?

— А как же!

— Почему вы хотите его выпустить?

— Это не я хочу его выпустить. Мне до него дела нет. — Сержант злился, однако помнил, что разговаривает с офицером. — Но тут только что был один капитан — не помню фамилии, впрочем, если хотите, могу посмотреть…

— Спасибо, я знаю, — поспешил заверить его Иетс. — Так зачем же приезжал этот капитан?

— Да он сказал, что этот солдат, которого мы отправили в госпиталь, этот Торп — невменяемый, и поэтому все обвинения отпадают, а значит, и француза незачем больше здесь держать. А камера у нас битком набита, сэр, даже спят по очереди, так что мы рады разгрузиться.

Иетс засмеялся:

— Сочувствую вам. — Он приехал в самое время! Может быть, в награду за то, что он решил отбросить колебания и выполнить то, что подсказывал ему долг, обстоятельства стали складываться в его пользу?

— Можно мне побеседовать с этим французом, сержант, прежде чем вы его отпустите?

— Сделайте одолжение, — сказал сержант. — Здесь рядом есть пустая комната; я велю его туда привести.

Соседняя комната была меньше приемной, но такая же унылая. Окна в ней не мыли со времен Третьей республики, стены облупились. Иетс стал машинально отдирать от стены куски засохшей краски. Он был взбешен: как мог Люмис, не дождавшись расследования, дать приказ об освобождении Сурира? Это либо непростительная халатность, либо нечто похуже. Услышав за спиною шаги, он резко повернулся на каблуках.

Сурир разразился бурной тирадой.

— Легче, легче! — сказал Иетс. — Я по-французски понимаю, но не настолько. Вы помедленнее.

— Я говорю по-английски, сэр, — сказал Сурир. — Я образованный человек. Со мной поступили несправедливо, очень несправедливо. Ах да, вы не знаете, как меня зовут — Сурир, сэр, Амедэ Сурир.


От пребывания в тюрьме Сурир не похорошел, но зато ему теперь легче было произвести нужное впечатление. Небритые щеки ввалились, узкие плечи сутулились — это было убитое горем существо, беспомощная жертва всемогущих сил. Только в те мгновения, когда он забывал маскировать свой взгляд, Иетс мог заметить, как этот человек проницателен и хитер.

— Вы пришли выпустить меня на волю? — спросил француз.

Сурир привык к тому, что его быстро выручали из всяких переделок, но на этот раз никто не явился к нему на помощь. Он провел в тюрьме целые сутки, и Иетс первым посетил его. Сурир решил, что, вероятно, лейтенанта прислали его влиятельные друзья.

Иетс ответил, не размышляя:

— Почему вы думаете, месье Сурир, что американская армия так легко вас освободит?

Сурир сбросил маску.

— Ах, так? — Он выпрямился и быстрым движением отбросил со лба длинные жидкие волосы. — Козла отпущения вам не удастся из меня сделать, не надейтесь.

Иетс молча наблюдал за ним. Такие вспышки были ему не внове. Всякий раз, как пленный немец закатывал истерику, можно было не сомневаться, что он хочет увильнуть от еще не заданного вопроса. Поэтому Иетс счел за благо дать Суриру еще немного покуражиться.

— Козел отпущения! — повторил он. — Вы говорите загадками.

— А как же еще это назвать? — негодующе возразил Сурир. — Но, уверяю вас… — Он осекся. — Да кто вы, собственно, такой?

Иетс ответил уклончиво:

— Я имею непосредственное отношение к тому, выйдете вы отсюда или нет.

— Я не сделал ничего дурного, — осторожно начал Сурир. — Мне предложили купить продуктов, я пришел посмотреть, и тут меня арестовали. Совсем как нацисты. И если вы думаете, что эта тюрьма лучше, чем нацистская, — попробуйте сами.

— Кто предложил вам купить продуктов?

— Вам, американцам, следовало бы знать, что законно, а что нет. Сами же предлагаете купить, а меня арестовали. Я тут при чем?

— Кто предложил вам купить продуктов?

— Не знаю я его фамилию.

— Не знаете или не хотите сказать?

— Честное слово, не знаю.

Это звучало правдоподобно — в таких случаях имена обычно скрывают.

— Опишите этого человека, — приказал Иетс.

— Он… он высокого роста, худой, с лица бледный, под глазами круги.

— Волосы?

— Волосы как будто светлые. — Сурир изо всех сил старался припомнить внешность Торпа; когда бьешь человека, некогда в него вглядываться.

Да, это Торп, несомненно. Иетсу стало тоскливо. Он не стал бы судить человека слишком строго за небольшой заработок на стороне. Ведь первый моральный принцип американца: «Лишь бы не попасться…» Но когда хорошо относишься к кому-нибудь, такие вещи огорчают.

Он повернулся к двери.

— Господин лейтенант! — сказал Сурир. — Теперь меня выпустят?

— Нет, — солгал Иетс. — С чего бы? — Приказ Люмиса скоро будет выполнен, а до тех пор пусть этот мошенник помучается.

— Сержант! — крикнул Иетс.

— Господин лейтенант! — Сурир подбежал к Иетсу и протянул умоляюще: — Я хочу вам что-то сказать!

Голова сержанта показалась в дверях. Иетс перевел дух и сказал хрипло:

— Простите, сержант, я еще не совсем кончил.

— Нужна моя помощь?

— Нет. Пока нет.

Сержант скрылся.

Иетс обратился к Суриру:

— Времени у меня мало. Ложь я не люблю. Вы как следует обдумайте, что собираетесь сказать.

— А если я все скажу, вы меня отпустите?

— Да, если скажете всю правду, — милостиво пообещал Иетс.

Сурир изобразил на лице сладкую улыбку; глаза его закрылись.

— Вы мне не верите, Сурир? — подстегнул его Иетс. — Разве вы недовольны американцами?

— Очень недоволен, — сказал Сурир. — Я тут с одним сержантом дела делал, так он обещал, что мигом вызволит меня из тюрьмы, А что получилось? До сих пор сижу.

— Сержант Дондоло?

— Да.

Иетс сделал шаг к стене и отломил еще кусок краски. На этот раз ему повезло! Просто повезло.

— Вы знаете сержанта Дондоло? — спросил Сурир.

— Конечно. Так, значит, продукты вам продавал не тот человек, которого вы описали, а Дондоло?

— Да… Вы его друг?

— Я хорошо с ним знаком.

— И вы обещаете, что меня освободят?

— Безусловно.

Сурир нахально посмотрел на Иетса. От его смирения и следа не осталось.

— Только не подведите… — пригрозил он, — а то у меня есть друзья в верхах.

— Не сомневаюсь. Вы по своему роду деятельности много с кем общаетесь.

— Если вы обманете, меня князь вызволит.

— Какой это князь?

— Князь Яков Березкин. — Сурир выбросил вперед руку, крепко сжав указательный и средний пальцы. — Вот какой князь! Настоящий! Из России — у них там раньше были тысячи таких князей.

Князь Яков Березкин… где-то Иетс слышал это имя, но никак не мог вспомнить, что за ним кроется.

— Если у вас такие связи, Сурир, почему же вы до сих пор в тюрьме?

Сурир ответил не сразу, все его лицо выражало напряженную работу мысли. Потом его прорвало:

— Почему, почему! Откуда я знаю? Я для него столько раз жизнью рисковал…

— На черном рынке? — улыбнулся Иетс.

— Для этого человека я переправлял людей, через линию фронта! — Сурир спохватился и поспешил добавить: — Теперь-то нет. Я остепенился. Занимаюсь исключительно торговлей,

— Каких людей? — опросил Иетс. — Когда? Через какой фронт?

— А вы меня отпустите? — заволновался Сурир.

— Извольте отвечать!

— Германских офицеров. Полковника Петтингера. В тот день, когда союзники вступили в Париж.

— Это князь поручил вам вывезти отсюда немцев?

— Ну конечно! Мне заплатили. Я ненавижу бошей. Думаете, я бы по своей воле это сделал? — Сурир сплюнул. — И выбросить их я не мог. Этот Петтингер как уткнул револьвер мне в ребра, так всю дорогу и ехал. Что можно сделать в таких условиях?

— Очень немного, — сказал Иетс.

— Вы меня отпустите?

— Думаю, что да.

Иетс позвал дежурного сержанта и сказал:

— Как только явится ваш лейтенант, можете отпустить этого француза. — И добавил с важным видом: — С моей стороны возражений нет. — У него мелькнула злорадная мысль: если выяснится, что Сурира не следовало выпускать из тюрьмы, отвечать будет Люмис.

Потом он подумал о Торпе, о Дондоло. Что это за борьба, в которую он оказался втянутым?

В ожидании сержанта, который повел Сурира в камеру, он перелистал открытую на его столе книгу записей. Да, вот оно: Сурир Амедэ, и дата, и адрес. Сурир не дал своего домашнего адреса; в книге было записано: найти через Делакруа и К°.

Теперь он вспомнил. Князь Яков Березкин — Делакруа… Вывеска французского горнорудного и сталелитейного треста. Иетс пока даже не пытался рассортировать и привести в порядок все сведения, которые он получил от Сурира. Делакруа — теперь все дело предстало в совершенно новом свете.

Иетс ушел, не дожидаясь возвращения сержанта.

Контора треста Делакруа и К° помещалась неподалеку от площади Оперы.

Разглядывая ветхие колонны и каменную облицовку стен, майор Уиллоуби потрогал карман кителя, где лежало письмо. Так вот в каком жалком здании ютится фирма, которая до захвата Парижа немцами контролировала большую долю добычи и обработки железной руды и сталелитейного производства Франции, а может быть, контролирует их и по сей день, — так по крайней мере было сказано в письме от юридической конторы «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби». В собственноручной приписке старик Костер добавлял, что придает огромное значение личной беседе Уиллоуби с представителем фирмы Делакруа, князем Яковом Березкиным, — буде он еще жив, — и что Уиллоуби уполномочен оформить любое предварительное соглашение, какое князь пожелает заключить с фирмой «Амальгамейтед стил». Костеру не было нужды вдаваться в детали, — Уиллоуби прекрасно знал, что «Амальгамейтед стил» — самый крупный клиент их конторы, что рано или поздно война будет выиграна и что майор Уиллоуби снова станет попросту Кларенсом Уиллоуби со всеми привилегиями и обязанностями, вытекающими из положения младшего компаньона, которым он так дорожил.

Внешний вид штаб-квартиры Делакруа не породил в душе Уиллоуби особо радужных надежд на будущее. От фирмы, видимо, остались рожки да ножки. Впрочем, заводы и шахты Делакруа в основном расположены восточнее, в Лотарингии. Может быть, там у них все обставлено более пышно, а парижская контора считается просто филиалом. Или, может быть, это своего рода стиль Делакруа — во Франции деловые круги живут по старинке и не спешат возводить себе башни из стали, стекла и бетона, похожие на диаграммы их прибылей. Ведь французская промышленность при немцах работала на полную мощность, а значит, безусловно процветала, несмотря на все налоги и поборы. И, вероятно, во Франции главные бухгалтеры не хуже, чем в других странах, умеют скрывать активы…

Поднимаясь на второй этаж, он уже чувствовал себя бодрее. Пожилой господин в визитке — лощеная помесь секретаря с администратором — провел его в приемную перед кабинетом Березкина.

На вопрос Уиллоуби господин в визитке ответил, что князь, слава богу, жив и здоров и перенес тяготы нацистского режима без особого ущерба как для себя лично, так и для состояния своих дел.

— Конечно, — добавил он задумчиво, — годы никого не щадят, жизнь берет свое — вы знавали князя до войны?

— Нет, — сказал Уиллоуби.

Господин в визитке заметил, что это очень жаль.

— Князь исключительно предан своим друзьям. Он никогда ни о ком не забывает.

Через стеклянную дверь Уиллоуби видно было еще несколько комнат. Он вспомнил, какое оживление всегда царит в американских конторах — хлопают двери, носятся клерки с бумагами, «бесшумные» машинки чавкают так, что кажется — сотни людей с открытым ртом жуют резинку. А здесь — ни звука.

— В делах, видно, затишье? — спросил он.

— Понемножку живем. — Господин в визитке улыбнулся. — Мы восстанавливаем наши связи. Наша собственность все еще в большой мере находится в руках у немцев, надеюсь, впрочем, что ненадолго. — С последними словами он бросил многозначительный взгляд на мундир Уиллоуби.

Его ровный, мягкий голос и учтивые манеры несколько успокоили Уиллоуби, который все не мог решить, как лучше будет подойти к князю Березкину. Уиллоуби ведь был всего лишь младшим компаньоном, и его чин и положение в армии ничего не меняли в глазах Костера или даже Брюиля и Ригана. Никогда еще ему не поручали дела, столь важного для фирмы. Ему казалось, что он так и слышит голос старика Костера: «Что ж, придется доверить это Уиллоуби, благо он там, на месте».

Что он представляет собой, этот будущий клиент — председатель правления фирмы, да еще князь? Нужно ли называть его «ваше сиятельство»? Это смущало Уиллоуби, но спросить господина в визитке он не решался. Ваше сиятельство… Да нет же! Здесь не оперетта, а бизнес, крупный бизнес. Эх, если б на нем был элегантный, но строгий костюм, на каких всегда настаивает старик Костер… впрочем, и в мундире неплохо, хоть мундир и напоминает о том, что его миссию даже с натяжкой нельзя включить в разряд «служебных обязанностей». Ну да ладно, никто не узнает, что он здесь был.

Березкин сам подошел к дверям кабинета и пригласил Уиллоуби к себе. Он сказал как нельзя более сердечно:

— Милости просим, майор, я вас поджидал. — По-английски он говорил не менее изысканно, чем по-французски.


Кабинет был огромный, панели из дорогого светлого дерева, не нарушая деловую атмосферу комнаты, делали ее уютнее и теплее. Березкин, быстро шагая рядом с Уиллоуби, подвел его к столику, на котором стояли графин и рюмки.

— Садитесь, — пригласил он. — Хотите виски? Я всегда держу здесь небольшой запас. Я отмечаю часы умеренными дозами спиртного. День — как страница в книге, которую нельзя прочесть без точек и запятых.

— Это очень верно, — улыбнулся Уиллоуби, опускаясь в глубокое кресло. Для себя Березкин выбрал стул с прямой спинкой, что давало ему возможность смотреть на Уиллоуби сверху вниз.

— Я с удовольствием выпью, — сказал Уиллоуби. Он старался определить лицо Березкина. У него была теория, не раз подтвержденная при отборе присяжных, что люди делятся на сравнительно небольшое количество типов — тридцать пять или, от силы, сорок, — и представители одного и того же типа почти не отличаются друг от друга. Стоило только отнести человека к той или иной категории, а дальше Уиллоуби, как правило, уже не сомневался в выборе тактики.

Но Березкин не подходил ни к одному из известных Уиллоуби типов. В нем сливались самые разнообразные черты. Было в нем что-то слишком угловатое, слишком замкнутое для дельца; впрочем, Уиллоуби даже это не мог бы сказать с уверенностью.

— Неужели вы действительно поджидали меня? — начал он. — Кстати, простите, пожалуйста, я не знаю, как вас называть. Ведь у нас в Штатах, вы знаете, титулов нет…

Березкин позволил себе короткий натянутый смешок.

— Это не суть важно, майор. Мой титул — давно забытая фикция. Я — рядовой гражданин заново родившейся демократической страны. Мои друзья называют меня «князь». — Он, казалось, не усмотрел противоречия в своих словах. — Но вернемся к вашему вопросу. Я, естественно, ожидал, что меня посетит какой-нибудь представитель вашей славной армии. Я не сомневаюсь, что отрасли промышленности, которые я возглавляю, могут весьма и весьма содействовать доведению настоящей войны до победного конца.


Уиллоуби принял к сведению, что к Березкину еще не обращались с официальными предложениями. И то хорошо.

— У меня есть для вас письмо, — сказал он и протянул Березкину тонкий листок бумаги для воздушной почты, на котором Костер написал ему рекомендацию. Князь взглянул на подпись, потом на Уиллоуби, но ничего не сказал.

Уиллоуби счел нужным объяснить:

— В первую очередь я являюсь курьером.

— Совершенно верно, — сказал Березкин. Он достал из кармана пенсне и нацепил его на свой длинный прямой нос.

Уиллоуби уловил что-то общее между князем и господином в визитке. Казалось бы, нечего удивляться, если слуга подражает внешности хозяина; но в том, как себя держали и слуга и хозяин, проскальзывало высокомерие, почти наглость, и это начинало раздражать Уиллоуби. Костера такой пустяк, разумеется, не смутил бы. Однако Березкин явно стремился войти в контакт с американской армией, и Уиллоуби решил выжать из этого обстоятельства все, что возможно.

— А теперь, — сказал он, хотя князь еще не дочитал до конца, — я передал письмо и уже не являюсь курьером.

— Кем же вы хотели бы быть? — спросил князь, не поднимая головы.

Уиллоуби не растерялся:

— А это вы мне скажете. — Он знал, что Костер в своем письме отзывается о нем как о человеке, с которым можно вести дела.

Березкин аккуратно сложил письмо и спрятал его в карман.

— С «Амальгамейтед» меня всегда связывали самые сердечные отношения, я рад возобновить нашу дружбу.

— Так, значит, мы можем конкретно обсудить предложения, которые содержатся в этом письме? — У Уиллоуби отлегло от сердца. — Что до меня, князь, так я люблю делать дела с прохладцей. Вы в гольф играете? Вот это хорошо. А то в первый же день погрузиться в трясину международной системы картелей… — Он красноречиво развел пухлыми руками. — Впрочем, времена сейчас не совсем обычные.

— Не совсем, — подтвердил Березкин.

— Наши планы очень просты, — сказал Уиллоуби. — Разрушения, вызванные войной, особенно в Европе, а также ненормальности в производстве, если можно так выразиться, в связи с тем, что наши производственные мощности используются почти исключительно для изготовления средств разрушения, приведут к нескольким годам послевоенного бума в американской промышленности.

Березкин подпер подбородок костлявыми пальцами.

— Что и говорить, это политика дальнего прицела, — заметил он.

— Безусловно, — сказал Уиллоуби и поспешил добавить: — В наше время американская промышленность, как-никак, научилась планировать.

Березкин одобрительно кивнул головой.

— В последние годы становилось все труднее поддерживать обоюдно выгодные отношения, — сказал он. — Я рад слышать, что американская промышленность не стоит на месте.

Уиллоуби рассмеялся.

— А иначе разве мы добрались бы до Парижа? Война вылилась в некий поединок между двумя самыми передовыми, самыми мощными промышленными синдикатами, — и мы скоро ее выиграем.

— Совершенно верно, — сказал Березкин.

Уиллоуби упустил было из вида, что его собеседник едва ли почитал за счастье принадлежать к какому-либо из этих синдикатов, а получалось, что не успел он освободиться от одного из них, в который его включили силой, как ему уже предлагают примкнуть к другому. Он поправил свой промах:

— Это не значит, что мы недооцениваем значение Делакруа и К° и ту роль, какую вам предстоит играть на мировом рынке.

— Ах, мировой рынок, — вздохнул Березкин, не очень, впрочем, сокрушенно. — Когда я в последний раз слышал эти слова?

— Мировой рынок — не пустые слова, — возразил Уиллоуби. — Это наш единственный шанс. Вот мы выиграем войну, проведем реконверсию, а что нам дальше делать с нашим производственным потенциалом, с нашими деньгами?

— Затевать новые войны, — сказал Березкин.

— Ну, не знаю, — сказал Уиллоуби. — Мне кажется, нам нужен хотя бы некоторый период нормального бизнеса. Мы, американцы, верим в широкое понимание экономики, в свободу инициативы, свободу торговли, беспрепятственный товарообмен, в равные возможности для всех.

— В случае успеха это великолепно. — Лицо князя оставалось непроницаемым. — Вы не посетуйте, мистер Уиллоуби, что я сейчас не очень хорошо разбираюсь в этих вопросах. Все последние годы мне указывали, что производить и куда отправлять продукцию; выбора у меня не было. И мое мышление как-то приспособилось к этому методу работы. Должен сказать, что это было неприятно, очень неприятно.

— Теперь-то с этим покончено, — сказал Уиллоуби бодро.

— Благодаря вам, — сказал Березкин с легким поклоном. — Теперь я подбираю оборванные нити, пытаюсь связать их и выясняю, что у меня осталось и что можно сделать. Я стал очень скромен.

Хорошо бы он действительно был такой скромный, подумал Уиллоуби и сказал:

— Так вот, насчет предстоящего бума… — Ему хотелось вернуть разговор в прежнее русло.

— Ах да, бум! Что же мы думали предпринять в связи с бумом? — невинно спросил Березкин.

Уиллоуби приступил к делу:

— Вы, конечно, понимаете, князь, что при нынешнем неустойчивом равновесии свободных экономических сил всякая несогласованность, излишняя конкуренция и так далее могут пойти во вред не только вашей фирме и моим друзьям, представителем которых я являюсь, но и выполнению стоящей перед всеми нами общей задачи реконструкции. Вот этого мы стремимся избежать.

Березкин был изумлен. Ах, эти американцы! Как они умеют совместить заботу о счастье человечества с крепкой деловой хваткой! Немцы перед ними — сущие младенцы; те прикрывали свою жестокость и жадность любовью к фатерланду, а в последнее время отказались и от этого маскарада. Американцы же, если судить по этому майору, действительно верят в свою гуманность. Они осуществили полное слияние Бога, демократии и дивидендов. Так жаль, что судьба столкнула их с вырождающейся Европой!

Однако он не был намерен давать американцам повод для надежд. Он сказал:

— Я рад сообщить вам, майор, что наши интересы совпадают.


— Превосходно! — Уиллоуби даже порозовел от удовольствия. — В таком случае мы, очевидно, можем ориентировочно договориться о долях в производстве, о ценах, экспорте, словом, обо всем, из-за чего возникают нездоровые конфликты.

— Мне бы этого очень хотелось, — сказал Березкин. — Право же, хотелось бы. — Он замолчал. Все его длинное сухое лицо выражало глубочайшее сожаление.

— Так за чем же дело стало? — не выдержал Уиллоуби.

Князь покачал головой.

— Вы не знаете, что здесь происходит. В Европе люди, подобные мне, уже не хозяева в своем доме.

— Но ведь немцы ушли, — сказал Уиллоуби.

— Немцы ушли, — повторил Березкин, — а кто пришел? Милый майор Уиллоуби, вы первый, в чьем расположении я могу не сомневаться. А до вас, кто приходил ко мне сюда? Комиссии обследования, комиссии контроля, комиссии по национализации промышленности и, черт его знает какие еще комиссии. Они мне житья не дают!

— И все французы?

— Разумеется. У себя на родине вы, надеюсь, не знаете, что это такое! При немцах я и то свободнее распоряжался своими делами. Мне очень жаль, сэр, но сейчас я не могу взять на себя никаких обязательств, да и за будущее не ручаюсь.

— Полно, — сказал Уиллоуби терпеливо, — это все утрясется. Правительство новое; значительная часть страны еще оккупирована врагом; все нервничают.

Березкин визгливо рассмеялся:

— Правительство! — Потом он успокоился и, встав со стула, положил правую руку на плечо Уиллоуби. — Они обвиняют меня в том, что я вел дела с немцами. Боже правый, а с кем еще мне было вести дела? Неужели приятно, когда вам указывают, сколько прибыли вы должны получить с каждой сотни франков?

Он снял руку с плеча гостя.

— А если бы я отказался, — сказал он задумчиво, — вы знаете, чем бы это грозило?

— Чем? — спросил Уиллоуби.

— Немцы забрали бы Делакруа и К° себе. То немногое, что мне удалось сохранить для Франции, пропало бы безвозвратно. Они пробовали — и Ринтелен и Геринг Верке — не раз, а десятки раз. Но вот этого-то и не понимают здешние господа с их радикальными методами и патриотическими фразами — истинный патриот не бросает своего дела и страдает молча.

Уиллоуби сомневался, чтобы страдания князя были особенно жестоки. Его больше заинтересовали сведения о том, что новое французское правительство сует свой нос в дела Делакруа и К°. Если так пойдет дальше, юридическая контора «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби» останется ни с чем; потому что тогда сторонами всякого международного соглашения станут Вашингтон и Париж. Если бы сейчас спросили его мнения, Уиллоуби, не задумываясь, высказался бы за отделение бизнеса от государства.

— Да что там, — воскликнул Березкин, — мне в любую минуту могут предложить собрать мои немногочисленные пожитки и выехать отсюда — фирму забирает правительство, и за этим столом будет сидеть комиссар. Национализация! Социализация! Когда люди еще вчера держали в руках винтовку, такие вещи всегда носятся в воздухе. В Америке вы не знаете этой опасности, и да сохранит вас от нее всемилостивый Бог, — но я-то, поверьте, знаю. Я видел, как все это происходило в стране нашего великого восточного союзника. Мне чутье подсказывает, чего следует ждать.

— Я думаю, что это вовсе не обязательно, — произнес Уиллоуби веско. Он намекнул, что постарается внушить нужному человеку из военных кругов необходимость в нужный момент шепнуть нужное слово нужному лицу в новом французском правительстве. Это правительство целиком зависит от милостей американской армии, а эта армия не для того вторглась в Европу, чтобы насаждать здесь социализм.

— Однако, — протянул Березкин жалобно, — вы же сами декларируете принцип невмешательства во внутренние дела так называемых освобожденных стран!

— Делакруа и К° — не внутреннее дело, — решительно заявил Уиллоуби. — Я уверен, что нашей армии понадобится помощь ваших заводов. Война-то ведь не кончилась, так? Национализация, социализация — называйте это как хотите, — но что это означает? Снижение темпов производства, чего мы в нынешней чрезвычайной обстановке просто не можем допустить. Армии нужно умелое руководство промышленностью.


Никто не уполномочил Уиллоуби высказывать такие взгляды, но речь его звучала авторитетно. Он заметил, что произвел впечатление.

Он хотел было развить свой успех, но тут зазвонил телефон.

— Прошу прощения! — Березкин взял трубку. Первые его слова были: — Я же сказал, чтобы мне не мешали… — Потом он некоторое время слушал молча, изредка взглядывая на Уиллоуби. Наконец он прикрыл трубку рукой. — Майор, вам знаком такой лейтенант Иетс?

— Да, — сказал Уиллоуби. — Да, конечно. А в чем дело?

Имя Иетса сбило его с толку. Все шло так хорошо, только что он беседовал с князем с таким апломбом, словно воплощал в себе все верховное командование союзников, в спокойном сознании, что никто не подозревает, где он находится, а тем более — какие вопросы обсуждает, и вдруг — у телефона Иетс! Следят за ним, что ли? Как это понять?

Уиллоуби спросил:

— Это Иетс говорит? Что ему нужно?

— Минуточку. — Березкин сказал несколько слов в телефон и опять прикрыл трубку. — Он хочет лично беседовать со мной.

— Спросите, что ему нужно! — сказал Уиллоуби шепотом, хотя никто, кроме князя, не мог его услышать.

— А о чем вы хотели бы со мной побеседовать?… Говорит, что не может объяснить по телефону, но дело важное.

— Нет, это просто невозможно! — Уиллоуби пытался скрыть свое отчаяние. Как знать, чего Иетсу нужно от Березкина? Но все равно, нельзя допустить, чтобы о таком деликатном эпизоде, как визит Уиллоуби к Делакруа и К°, стали болтать в отделе, что, конечно, привело бы к расспросам со стороны Девитта и Крерара. — Скажите ему, князь, что вы не можете его принять.

— Но он офицер американской армии! — князь явно колебался.

— Будь он хоть адмиралом швейцарского флота! Я беру это на себя. Скажите, что вы заняты.

Князь пожал плечами.

— Хорошо, на вашу ответственность. — И сказал в трубку: — Очень сожалею, сэр, но я до крайности занят… Нет, завтра тоже не могу. Я уже связан с представителями армии Соединенных Штатов. С вами мне решительно нечего обсуждать… Благодарю вас. До свиданья.

Он положил трубку.

— Скажите, майор, что нужно от меня вашему настойчивому лейтенанту Иетсу? И почему вы так противитесь нашей встрече?

Уиллоуби понял: Березкин решил использовать этот инцидент, чтобы оттянуть время и укрепить свои позиции для дальнейших переговоров. Он улыбнулся:

— Дорогой князь, я не обсуждал моих предложений с вашим швейцаром. Я пришел к вам. Так не лучше ли и вам беседовать не с моим лейтенантом, а непосредственно со мной?

— Разумеется.

— Тогда продолжим наш разговор. Как я уже сказал, вам нечего опасаться помехи со стороны вашего правительства. Этим займемся мы.

А гонора в нем поубавилось, подумал Березкин.

Уиллоуби начал сбиваться:

— Достигнуть соглашения между вами и моими друзьями, которых я здесь представляю, вовсе не так трудно. Мы же отлично знаем… нужно считаться с неустоявшейся обстановкой…

Видимо, князь тоже почуял какую-то опасность, — если Иетс не более как швейцар, стоило ли тратить столько усилий, чтобы не пустить его сюда?

На самом деле князь не придал значения этой заминке. Он соображал, что в обмен на кое-какие уступки (которые еще минимум год останутся фикцией) он получит вполне реальное покровительство американцев, — выгодная сделка. Если Уиллоуби и недостаточно полномочный клиент, придут другие. С постепенным очищением империи Делакруа от немцев число предложений будет возрастать, а когда к Березкину вернутся лотарингские шахты, он станет хозяином положения. Он может подождать. Говоря об угрозе национализации, он умышленно сгустил краски, — американцы по самой сути своей — противники революционных мер. Да, он вполне может подождать. Конечно, если узнают, какие дела он вел с немцами… ну что ж, лазейку всегда можно найти.

— Майор Уиллоуби, — сказал он, — я изучу ваше предложение и дам вам о себе знать. В принципе оно мне нравится.


Они простились, князь — чуть свысока, Уиллоуби — вполне успешно притворяясь довольным, хотя это было нелегко.

В приемной, под охраной господина в визитке, сидел Иетс.

Уиллоуби догадался разыграть приятное изумление.

Чуть завидев Уиллоуби, человек в визитке сказал:

— Вот видите, лейтенант, — князь Березкин действительно связан с представителями вашей армии; ему нет нужды беседовать с вами. Почему бы вам не навести справки через майора?

Иетс поспешно встал с дивана, на котором его держали, как в клетке, и сухо поздоровался с начальством.

Уиллоуби откашлялся.

— О, да это Иетс! Вы что здесь делаете? Могу я вам чем-нибудь помочь?

В далекие времена высадки в Нормандии Иетс ответил бы откровенно, рассчитывая на помощь товарища. Но то было до сдачи гарнизона в Сен-Сюльпис, до листовки Четвертого июля, до гибели Толачьяна, до Парижа. И Иетс решил не выдавать себя, пока не выяснит, какова позиция Уиллоуби и какие нити связывают его с Березкиным.

Он подозревал, что во время разговора по телефону Уиллоуби сидел рядом с князем. Едва ли у Березкина хватило бы нахальства отказать ему в свидании, не будь на то согласия, а то и приказа Уиллоуби.

Но почему?

— Помочь мне? Да, конечно, майор. Мне нужно пройти к князю, а это ископаемое в визитке меня не пускает.

— Зачем вам к князю? — Неужели это слежка? И кто ее ведет: сам Иетс или Иетс действует по указаниям Девитта?

Иетс ответил первое, что пришло на ум:

— Я провожу своего рода обследование — отношение общественности к освобождению и тем перспективам, какие оно открывает. Опрашиваю людей всевозможных состояний — рабочих, торговцев, даже кое-кого из тузов. Собранный материал должен помочь нам при руководстве поведением войск.

— Ничего не слышал о таком обследовании, — сказал Уиллоуби.

— Разве это не проходило по инстанциям? — спросил Иетс невинным тоном.

Возможно, что и так, думал Уиллоуби. Теперь, когда командование принял Девитт и отдел расширен и разбит на несколько групп, такая инструкция могла миновать его… Но подозрительно то, что Иетс появился в самый разгар его коммерческих переговоров.

— В частности, — продолжал Иетс, — я хотел бы задать несколько вопросов князю…

Беспокойство Уиллоуби усилилось. Иетс отлично ведет допросы, подпускать его к Березкину нельзя ни в коем случае.

— И с чего он не захотел меня принять? — сказал Иетс. — Я оказываю ему любезность, прихожу сам, когда мог бы послать младшего командира, думаю, раз он представитель крупного бизнеса, пусть получит удовольствие, полюбуется на две полоски. А он еще важничает — некогда ему, видите ли, занят!… Черт его… — Иетс лгал талантливо, и совесть не мучила его — он лгал ради Торпа.

— Я вам вот что скажу. — Уиллоуби дружески обнял Иетса за плечи. — В этом деле требуется бездна такта. Я только что был у князя. Он — важная персона в этой смешной стране. Знай я раньше, я бы взял вас с собой. Одним выстрелом убили бы двух зайцев. Почему меня ни о чем не извещают?

Иетс сказал, что очень сожалеет.

— Некрасиво получается, если его будет терзать один офицер за другим. С их чувствами тоже нужно считаться, верно? Вы возьмите себе кого-нибудь другого, хотя бы Рене Садо, автомобильного магната. Или давайте я передам князю ваш вопросник в следующий раз, как увижу его.

О черт, подумал Иетс, он меня убьет своим великодушием. Я даже врать не умею толково.

— К сожалению, майор, типовой анкеты у нас нет, — сказал он. — Мы задаем вопросы по ходу разговора.

Уиллоуби снял руку с его плеча.

— Может быть, и обследования никакого нет?

— А если нет, — сказал Иетс резко, — почему бы мне не повидаться с князем?

— Потому, лейтенант, что князь Яков Березкин — моя забота. И прошу вас об этом помнить.

— Есть, сэр! — сказал Иетс и двинулся вниз по лестнице следом за Уиллоуби.

У подъезда конторы Делакруа Иетс расстался с Уиллоуби и, перейдя через площадь Оперы, уселся за столик перед кафе.

Значит, и Уиллоуби тут замешан. Целый заговор… Торп — не центральная фигура, а всего лишь случайная жертва; он оказался на дороге, и его нужно было убрать. Заговор — как лестница: на нижней ступеньке Сурир и Дондоло; на верхней — Березкин и Уиллоуби; Люмис где-то посередине. А кто такой Петтингер и какую роль он играет?

Официант подал Иетсу чашку суррогатного кофе с суррогатной булочкой. Мимо шли женщины и мужчины, штатские и военные во всевозможных мундирах; сигналили армейские машины; звенели колокольчики велотакси. У Иетса зарябило в глазах. Он опустил веки.

Три обезьянки, думал он, одна зажала руками глаза, другая уши, третья рот. «Не видеть дурного, не слышать дурного, не говорить дурного», — так сказала Рут, когда вошла ко мне с дешевой статуэткой и поставила ее на мой стол… Не надо на стол, Здесь и так тесно, а кроме того, ты действуешь не очень тонко! Это когда я не захотел выступить в пользу Испании, потому что прекрасно знал, что заслужу немилость Арчера Лайтелла и совета попечителей колледжа, а кто я был такой, чтобы идти против Лайтелла, заведующего кафедрой? Ну а потом пришла война. Поверь мне, Рут, такие люди, как Уиллоуби или даже Люмис, много сильнее, чем какой-нибудь старикан Лайтелл. И вот Толачьян погиб, а Торп сошел с ума… Дай мне твоих мудрых обезьянок, дорогая, — они правы, совершенно правы, на сто процентов.

Давай их сюда. Я разобью их вдребезги.

8

Она не спеша вела его по берегу Сены.

Кое-где уже снова открылись книжные лавки. Торговля шла вяло; букинисты, по большей части люди пожилые и склонные к мысли о тщете всего земного, за исключением книг, стояли прислонившись к своим прилавкам или к каменному парапету набережной. Иные, решительно повернувшись спиной к проблематичным покупателям, равнодушно наблюдали за рыболовами, которые без видимого толка маячили у края воды или сидели в плоскодонных лодках, терпеливо закидывая удочки.

Ленивый день, бесконечно далекий от войны. Прогретый солнцем воздух словно распадался на крошечные точки, и Иетс начинал понимать тех французских художников, которые достигали нужного эффекта, накладывая на холст тысячи мельчайших точек-мазков.

Им овладела огромная, блаженная усталость, воля его спала. В этот час он был всем доволен, он самому себе дал покой. Ему следовало бы сейчас пробивать стену, которой окружили Торпа, следовало бы много чего делать. Но брести по набережной Сены было куда лучше; и порою человек имеет право быть маленьким мазком на огромном холсте, который называется Война, или Париж, или как вам угодно.

Тереза чувствовала, что ее спутник покоен и доволен. Пока он ничего от нее не требовал, ей было с ним хорошо. Оба избегали говорить о том, что так легко могло бы поколебать установившиеся между ними отношения.

Иногда Тереза спрашивала себя, почему после всего, что было, она вообще согласилась на знакомство с американцем, — спрашивала и не находила ответа. Она знала одно: в сердце у нее жило ощущение необычайной легкости, что-то, что становилось и сильнее и легче с приближением каждой новой встречи, что распирало ей грудь до боли, но и боль эта не была мучительна.

А когда Иетс появлялся — в прошлый раз они встретились перед кафе на площади Согласия, сегодня — у Нового моста, — у нее захватывало дух, и она начинала быстро открывать и закрывать сумочку, чтобы только не поддаться искушению броситься к нему на шею.

— Не люблю я Париж, — сказала она

Он улыбнулся.

— Даже сегодня?

— Здесь не видишь настоящих людей.

— А каких людей вам хотелось бы видеть?

— Когда Франция станет снова свободной… и когда вас здесь не будет, — добавила она, — и можно будет опять ездить по железной дороге, я уеду из Парижа и поселюсь в каком-нибудь маленьком провинциальном городке.

— Зачем?

— Там как раз и живут настоящие люди. Честные, работящие. Я не жажду какой-то интересной, волнующей жизни. Хватит с меня. Я хочу спокойно стариться, по вечерам буду сидеть на крылечке своего дома и смотреть, как заходит солнце, и мне не будет грустно, потому что завтра оно опять взойдет.

— И дети, и кухня, и каждый день одни и те же лица?

— Да, дети, кухня, одни и те же лица, — повторила она упрямо.

— А какая роль в этой идиллии уготована мне? — спросил он.

— Вы здесь ни при чем. Вы думаете, я вспоминаю о вас, когда вас нет рядом? Я умею себя сдерживать. И вас сдерживать не трудно. Нет, пожалуйста, не прикасайтесь ко мне, я этого не люблю.

— Как вы сдерживаете свои чувства?

Она не ответила. Много ли для этого нужно? Сорвать бинты, обнажить незажившую рану. Закрыть глаза и увидеть, как к тебе придвигается «Вик»…

Конечно, она нехорошо обходится с Иетсом. Но кто его просил к ней привязываться? Уж не она ли? Кто хорошо обошелся с ней? Она наказывала Иетса за то зло, которое ей причинил другой. Конечно, это несправедливо по отношению к Иетсу, но если смотреть шире, пожалуй, и справедливо. Он мужчина, американец, значит, так и нужно. Даже если ей самой от этого больно. Чем он бережнее с ней, тем ей больнее и тем ближе ее исцеление.

— Тереза, — сказал он, — я недолго здесь пробуду.

— А я этого и не думала, — сказала она бойко, но сердце у нее сжалось. — Военные всегда так — сегодня здесь, завтра нет. Глупа та женщина, которая полюбит военного.

— До того как я уеду на фронт, а вы — в свою провинцию любоваться заходом солнца, мы могли бы быть очень счастливы.

— Хорошо счастье! — возразила она. — А потом остаться одной, помнить человека, его руки, его губы, и знать, что никогда больше его не увидишь.

Она, бедненькая, выдала себя, и он этим воспользовался.

— Вы-то что можете об этом знать… — сказал он.

Она тихо ответила:

— Я подумала, как бы было, если бы мы любили друг друга, и вы бы уехали.

Ее слова поразили его. Всем своим существом он тянулся к этой женщине. И он относился к ней бережно, не настаивал, ведь он — культурный человек, офицер и джентльмен; но ни разу он не подумал, как было бы, если бы мы любили друг друга, а потом расстались бы, — и не осталось бы ничего, кроме воспоминаний о руках, которые тебя касались. Может быть, у Рут и этого не осталось? Он всегда знал, почему она целует его, почему смеется или плачет. И всегда отгораживался какой-то чертой и от ее поцелуев, и от слез, и от смеха, — почему? Всю жизнь он жил только своими чувствами; чужие чувства он, может быть, анализировал, но значение придавал только своим. Или он боялся, что большое ответное чувство лишит его ощущения безопасности, которого он добился с таким трудом? Ну а позднее, когда безопасность кончилась, когда он знал, что едет за океан, на войну?

Похоже, что женщины всего мира в союзе между собой, подумал он, и это показалось ему обидно. Они говорят и действуют друг за друга и защищают одна другую от мужчин. Тереза, такая непохожая на Рут, сливалась с нею в одно.

— Милая моя Тереза, я не знаю, как бывает, когда человек уходит от женщины. Я в этом отношении очень неопытен. Я ушел на войну, жена осталась дома. Вот вы сейчас сказали, что остаешься с пустыми руками… и я в первый раз задумался о том, что она, вероятно, пережила и сейчас переживает.

Странные эти американцы — один без всяких тормозов, другой весь скован воспоминаниями и укорами совести.

— Будь я вашей женой, — сказала она, — я бы не отпустила вас на войну…

— А как бы вы меня удержали? — улыбнулся он.

— Не знаю. Может, подсыпала бы чего-нибудь вам в еду, чтобы вы заболели. Женщины слишком слабые, они недостаточно крепко держатся за своих мужчин, иначе и войн бы не было, некому было бы воевать. Если бы я любила человека, я бы его удержала; а нет, так пошла бы за ним на край света.

— Мужа не пустили бы на войну, — сказал он, — а сами пошли на баррикаду?

— Это другое дело, вы женщин совсем не знаете. Не знаете, что чувствовала ваша жена, когда провожала вас. И вам все равно.

Не то, подумал Иетс. Он любил Рут, и сейчас любит. Он не эгоист; люди ему не безразличны, если только они умещаются в его сознании, где главное место занимает он сам…

— Нет, Тереза, вы не правы, — сказал он. — Просто я слишком много думал о себе.

— Вам страшно было идти на войну? — спросила она участливо. — Какой ужас знать, что тебя могут убить или ранить, и все-таки мужчины идут и идут воевать.

— Страшно, — признался он.

Она взяла его за руку. Они остановились, и она держала его руку, словно это могло защитить его.

— Вы не грустите, — сказал он. — Теперь это кончилось. Мне повезло. Есть вещи похуже.

Он подумал о Торпе. Страх, испытанный им когда-то, владел и Торпом. Этот страх — как пуля. Никогда не знаешь, в кого попадет — в тебя или в соседа.

— Да, есть вещи похуже, — согласилась она и отпустила его руку. — Хочешь забыть их — и не можешь. Вечно они преследуют тебя, даже в самые чудесные минуты.

Она поняла его буквально и говорила о чем-то определенном.

— Что именно? — спросил он. — Что вас мучает?

— Что-то очень гадкое. Я не хочу об этом говорить.

— Хуже страха, — сказал он, — бывает неумение с ним справиться. Это очень сложно. — Он не был уверен, насколько она способна понять.

— Я так хорошо отношусь к вам, — сказала она глухо, — вы должны мне доверять.

— Я доверяю.

— Вам нехорошо. Это потому, что нужно опять ехать на фронт? Или вам не нравится ваша работа? Или у вас плохие отношения с товарищами?

— Есть несколько дел, которыми я должен заняться, и боюсь. И есть люди, с которыми я боюсь иметь дело, потому что они скверные.

— Как боши?

— Да, в этом роде.

— Вы их накажете, — сказала она уверенно. Ей даже захотелось рассказать Иетсу, как ее оскорбили, чтобы он пошел и наказал Люмиса. Но нет, это слишком стыдно. — Вы их накажете, — повторила она злорадно. Она уже представляла себе, как Иетс творит над ними суд и расправу.

— Это не так просто, — сказал он.

— Почему? Когда решишься, все просто. Я знаю. Когда парижане решили выгнать бошей, они объединились и выгнали их. Я тоже не думала, что это так просто, а потом вдруг очутилась на баррикаде, вместе с Мантеном. Нужно только забыть о себе.

— Я постараюсь, — сказал он. Как ему уйти от самого себя? Когда врач не пустил его к Торпу, он не настаивал, потому что боялся свидания с Торпом. Когда Уиллоуби не пустил его к Березкину, он не настаивал, потому что боялся открытой ссоры, которой ему все равно не избежать.

Снова он почувствовал, что Тереза и Рут сливаются воедино. Как и Тереза, Рут требовала от него выполнения того, что она считала его долгом, а он укрывался в тиши своего кабинета. Все женщины одинаковы… или дело не в них, а в нем, и всякая женщина, которой он небезразличен, может отнестись к нему только так?

— Вы сейчас в мыслях далеко от меня, — сказала Тереза.

Бедняжка, если бы она знала, что сама посылает его на войну.

— Сейчас, — сказал он, — я пойду и займусь одним из тех дел, которые я должен сделать. Вы меня не поцелуете на прощанье?

— Нет, — улыбнулась она, — никаких наград.

Он покорился.

Военный госпиталь помещался в неказистом здании на одной из окраин Парижа. Он больше, походил на тюрьму, чем на тихую пристань, где людям возвращают здоровье. Иетс разыскал капитана Филипзона в маленькой комнате, на двери которой была приколота бумажка с надписью: «Психиатр».

Филипзон был невысок ростом, с печальным, понимающим взглядом черных глаз и волнистыми волосами, которые он то и дело приглаживал нервным движением пальцев. Да, он помнит лейтенанта Иетса, ведь это Иетс звонил ему по поводу больного по фамилии Торп? Очень трудный случай, очень…

Иетс спросил, не поправился ли больной настолько, чтобы его можно было навестить.

— Да, собственно говоря, нет, — сказал капитан Филипзон, окинув Иетса профессиональным взглядом. Иетс беспокойно задвигался на шатком маленьком стуле.

— Я объясню вам, — сказал Филипзон. — Вот у нас открытая рана. Мы, естественно, перевязываем ее, чтобы в нее не попала грязь, микробы, какое-нибудь инородное тело. А такой Торп — сплошная открытая рана. Мы надеемся, что со временем она заживет, — добавил он, заметив, что Иетса передернуло.

— Я должен его повидать, — не сдавался Иетс.

Из кучи бумаг, загромождавших стол, врач вытащил небольшую карточку.

— Я очень мало знаю об этом больном, может быть, вы, лейтенант, сообщите мне, что вам о нем известно.

— А Торп вам ничего не рассказал?

— Торп не разговаривает, — деловито пояснил Филипзон. — Во всяком случае, понять его невозможно.

У Иетса защемило сердце.

— Неужели он настолько плох?

Филипзон не счел нужным ответить.

— Я пытался получить кое-какие сведения от офицера, по приказу которого он был доставлен сюда.

— Капитан Люмис?

— Да, Люмис. Но он почти ничего не знал, а может быть, не хотел говорить.

Иетс бросил на него острый взгляд. Что он подозревает?

Но Филипзон сразу заговорил о другом.

— Очень досадно, что больного привезли вечером. Меня не было. Тот врач, который первым его осмотрел и обработал его порезы и ушибы, доложил, что больной чем-то, видимо, озабочен, но в общем ничего. Его поместили в общую палату, а среди ночи он стал буйствовать, расшвырял все, что попалось под руку, кричал что-то про фашизм, про заговор. Дежурный врач — опять-таки новый человек — распорядился изолировать его.

— Это что же, вроде одиночки? — спросил Иетс.

— Вроде, — вздохнул Филипзон. — Все это очень печально, лейтенант. Не забудьте, мы имеем дело с теневой стороной жизни.

— Вы-то сами когда его увидели?

— Меня не вызвали, — сказал Филипзон и добавил в защиту своих коллег: — И ни к чему было. Я бы сделал то же, что они, — дал бы ему шприц, чтобы он успокоился. Утром он был такой, как сейчас, и с тех пор все время пребывает в этом состоянии.

— Такие случаи часты?

— Довольно часты.

— Кто-то должен был с ним поговорить, как только его сюда привезли, — сказал Иетс возмущенно.

Филипзон резко отпарировал: — Кто-то должен был помочь ему до того, как его увезли в полицию! Кто-то должен был побывать в полиции и разобраться в его делах! Кто-то должен был не допустить, чтобы его так избили неизвестно где. Кто-то! Кто-то! Бросьте вы свои обвинения, лейтенант, они нам не помогут. — Он сдержался и добавил спокойно: — О себе вам следует на время забыть.

Иетс проглотил пилюлю.

— У вас есть особые причины желать его выздоровления? — спросил врач.

Иетс ответил не сразу.

— Была допущена несправедливость, — сказал он. — Чтобы поправить дело, нам нужен вполне вменяемый, отвечающий за свои слова Торп. В качестве свидетеля.

Взгляд врача спрашивал — ну, дальше?

— Вам может показаться, что это пустяк, — сказал Иетс. — Торпа обвиняют в некой сделке на черном рынке. Я разыскал одного француза, который признался, что виновен вовсе не Торп, а тот самый американский сержант, который его обвиняет. Теперь этого француза выпустили, и я не могу его найти. Так что, вы понимаете, мне нужен Торп.

— Боретесь за попранную справедливость? — спросил Филипзон.

Иетс нахмурился.

— В жизни не думал, что до этого дойдет. Но рано или поздно приходится.

Капитан Филипзон нервно пригладил волосы.

— Ничего у вас не выйдет.

— Я обещал, — упорствовал Иетс. — И в первую очередь самому себе.

Филипзону лейтенант начинал нравиться.

— Каковы ваши отношения с больным? — спросил он.

— Отношения не совсем обычные, — медленно ответил Иетс. — Я — офицер того отдела, в котором служит Торп. Один раз, еще в Нормандии, у нас была вечеринка — собрались офицеры и одна женщина, военный корреспондент. И в самый разгар веселья явился Торп, попросту вломился к нам, в страшном возбуждении. Говорил он не очень связно, и я не помню точно, что именно он сказал, но сводилось все к тому, что повсюду фашисты, и среди нас тоже; видимо, ему мерещился какой-то заговор; и что мы проиграем войну, даже если победим…

— Это вы впервые слышали от него такое? — спросил Филипзон.

— Да. Он говорил как одержимый. У меня было такое впечатление… ну, как будто человек говорит вам, что видит белых мышей, и вдруг вы сами находите белую мышь у себя в кармане.

— А при чем все-таки здесь вы, лейтенант?

— Торп пришел просить у меня помощи. Из всех выбрал меня. Он сказал, что такие люди, как мы с ним, будем… жертвами.

— И что вы сделали?

— Ничего.

— Так, — сказал Филипзон. Он посмотрел на руки Иетса, на бородавки.

Иетс спрятал руки.

— Это нервно-соматическое, — сказал он виновато.

— Так, — повторил Филипзон. — Ну и что же было дальше?

— Вызвали разводящего и Торпа увели. Потом нас бомбили немцы. А гораздо позже один солдат, который спал с ним рядом, сообщил мне, что Торп в ту ночь пришел спать весь избитый.

— Вам известно, кто это сделал?

— Торп никогда об этом не говорил. Между прочим, — у Иетса точно молния сверкнула в памяти, — разводящим в ту ночь был тот самый человек, который сейчас обвиняет Торпа.

— И вы не поговорили с Торпом после того, как его увели с вашей вечеринки? Так и оставили его одного?

— Я пробовал. Но было поздно. — Иетс заметил, что Филипзон опять смотрит на его бородавки. — Ну, ну, не стесняйтесь! Скажите, что вы обо мне думаете!

— Перестаньте ребячиться. Торп, вероятно, рехнулся еще после Северной Африки. Но как бы то ни было, я решил, что могу допустить вас к нему.

— Спасибо.

— Вам, может быть, интересно, почему я так решил? У меня есть надежда, только помните, лейтенант, очень слабая надежда, что ваше присутствие поможет больному найти мостик, чтобы вернуться на нашу сторону жизни. По тем или иным причинам Торп в трудную минуту почувствовал в вас родственную душу. Если бы нам удалось воссоздать это чувство, хотя бы частично…

— Сейчас?

Теперь, когда ему предстояло увидеть Торпа или то, чем Торп стал по его вине, Иетс почти жалел, что врач не отказал ему. Он чувствовал, что свидание с Торпом будет поворотным пунктом в его жизни, и это его пугало.

— Сейчас! — сказал капитан Филипзон. Это прозвучало, как приказ.

Иетс попробовал возмутиться.

— Я-то не ваш пациент, — сказал он.

Филипзон поднялся и, подождав, пока Иетс встанет со стула, пошел впереди его к двери.

Иетс услышал, как за спиной у него щелкнул замок. Через несколько секунд глаза его привыкли к полутьме; единственное окно закрывала плотная занавеска, повешенная так, что из комнаты ее нельзя было достать.

В комнате стоял отвратительный запах. Запах держался, хотя в комнате, видимо, подметали и мыли. Единственным подобием мебели была полка, вероятно, служившая кроватью, но сейчас поднятая и привинченная к стене.

Оттого, что в комнате ничего не было, она казалась большой, но, несмотря на это, рождала ощущение, что ты здесь заперт навеки и надежды на избавление нет. Иетс ожидал, что обстановка в палатах располагает к спокойствию и бодрости, а здесь и нормальный человек свихнется, подумал он и решил указать на это Филипзону.

Кто-то кашлянул.

Это было самое обыкновенное покашливание, словно человек, прежде чем заговорить, хотел привлечь к себе внимание.

Иетс вздрогнул, именно потому, что кашель прозвучал так нормально и просто. Он еще раньше увидел Торпа, но нарочно отводил от него глаза и разглядывал стены, пол, потолок и полку, лишь бы не глядеть на человеческую фигуру, не то сидевшую, не то лежавшую в самом центре комнаты. На него нельзя смотреть, думал Иетс; горбуны и люди с кривыми носами обижаются, когда на них смотрят. Он гнал от себя мысль, что Торп, вероятно, уже не в состоянии обижаться на что бы то ни было…

— Хелло, Торп! — сказал он.

Для начала вышло неплохо, — он сумел произнести эти слова легко и весело,

— Хелло, Торп, как живем? Кормят вас тут прилично?

Теперь он уже различал голову и туловище; из полумрака выступило белое лицо Торпа. Он был наголо обрит. На черепе вздулась шишка, бледные губы тоже как будто распухли.

Что-то в лице изменилось. Глаза открылись, но в них не было жизни; они светились тускло, как янтарь.

Голова медленно поднялась и замерла, склонившись набок. Торп старался услышать, понять. Знакомый звук, раздавшийся извне, коснулся какой-то струны; но есть ли дека, чтобы вызвать ответный звук, или она разбита в щепки?

Иетс говорил не умолкая:

— Все хорошо. Скоро мы за вами приедем, увезем вас отсюда. Вам уже лучше, гораздо лучше. Товарищи шлют вам привет — Бинг, Клементс, Абрамеску, все…

Руки пошевелились. Это были руки слепого — длинные, чуткие; они старались нащупать мир, но не встретили ничего, только спертый, зловонный воздух.


Этот жест потряс Иетса.

— Торп! — крикнул он. — Вы меня слышите, Торп?

Распухшие губы дрогнули. Лицо оживало. Глаза уже не казались янтарными, в них наметились зрачки.

— Скажите что-нибудь, Торп! — Голос Иетса срывался от напряжения. — Вы меня узнали? Это я, Иетс…

Он вложил в эти слова всю свою волю. Словно передаешь сигналы по радио. Нужно усилить передатчик, чтобы слабенький, разбитый приемник их услышал.

— Иетс! — сказал Торп.

Сигнал принят! Теперь дело пойдет. Главное — не терять контакта.

— Ну, конечно, это я! Вы же знали, что я приду вас навестить, правда?

Неважно, что говорить ему, лишь бы говорить, лишь бы удержать внимание Торпа и тянуть, тянуть за веревочку, которую он ему бросил.

— Вы — Иетс?

— Ну разумеется, Иетс! — Бедняга, он еще сомневается. Но мы с этим справимся. — Я пришел вас навестить. Вы хворали, вам много пришлось пережить, но теперь вы уже поправляетесь, с каждым днем все больше.

— Быть не может, что вы Иетс.

— Да вы… — он чуть не сказал «с ума сошли». — Ну посмотрите на меня как следует. Откройте глаза. Потрогайте меня. Я Иетс. Я вам друг.

— Угу.

— Вот видите — вы меня узнали! А я вам кое-что принес. — Он ничего не принес. Он приехал в госпиталь экспромтом, сразу после свидания с Терезой. Нужно было скорее придумать, что бы подарить Торпу.

— Платок. Я принес вам носовой платок. Думал, вам пригодится, — добавил он неуверенно.

Он положил платок перед Торпом и ждал, когда тот возьмет его.

— Иетс умер.

На минуту Иетс растерялся. Вялость Торпа сменилась чем-то иным. Утверждение, что он, Иетс, умер, было высказано твердо, решительно.

Иетс попробовал рассмеяться.

— Ерунда! Кто это вам сказал? Я не умер, вот он я, перед вами. Вы разве меня не видите? Ну, потрогайте меня.

Он взял руку Торпа и поднес ее к своему рукаву. Он вспомнил, как давно-давно Торп вцепился в этот рукав, не отпускал его.

Рука бессильно упала. Рука не поверила.

— Иетс умер. Убили его. Забили до смерти. Вы не Иетс.

— Что они с вами сделали? — Праздный вопрос! Разве он сам не приложил руку? Он не вмешался. Он виновен не меньше других.

— Китель! — сказал Торп и тихо, хитро засмеялся. — Меня не обманешь. Я знаю. Я ничего не скажу. Иетс умер.

Да, подумал Иетс. Иетс умер, тот Иетс, что жил в сознании этого человека.

В том-то и суть: того Иетса, какого Торп выдумал, никогда не было! И все же он где-то существовал, этот человек, к которому Торп мог придти в минуту отчаяния, честный человек, храбрый, преданный и мудрый — такой большой человек, что его измену Торп мог объяснить только смертью.

— Неправда, — сказал Иетс. — Иетс не умер. Он жив! Он почувствовал, что слова его отскакивают от стен, не достигая цели.

— Да послушайте, Торп, — сказал он, собрав последние силы, — Иетс жив!

Казалось, Торп его слушает, но в то же время видно было, что он уходит все дальше, снова погружается в бездонное равнодушие, из которого на минуту вынырнул.

Губы его раскрылись. В уголках рта показалась слюна.

9

Сразу после обеда в баре бывало не так людно, как по вечерам. Полковник Девитт, который любил поесть и вообще не гнушался мирскими радостями, обычно заходил сюда в это время выпить рюмочку «для пищеварения». Сейчас он сидел за столиком в углу бара, и спина Крерара скрывала его от посторонних глаз.

С первого взгляда наружность Девитта поражала своей простотой. Одевался он строго по форме, не терпел бронзы на погонах и ленточек. Грубоватые черты его лица свидетельствовали о некоторой гармонии между его желаниями, усилиями и успехами. Губы у него были необыкновенно полные для человека его лет; глаза быстрые и наблюдательные. Крерар, служивший с ним в Англии, подозревал, что внешнее его спокойствие — лишь маскировка человека с пытливым умом, каждое свое мнение взявшего с бою. В кругах, близких к военному министерству, Девитта называли иногда чудаком, тут же оговариваясь, что на самом деле он вовсе не чудак; он не сторонился людей, служил исправно, но явно не обладал гибкостью, которая помогла бы ему сделать карьеру.

Однажды в Лондоне, в Гровенор-сквере, наводнением американскими военными, которые на время подготовки к вторжению заняли прилежащие к площади дома, Девитт сказал Крерару:

— Все это я уже видел однажды, в прошлую войну. Тогда я был молод. Мне казалось, что это очень интересно, но бессмысленно. И вот я опять здесь…

— Что это доказывает? — спросил Крерар, и Девитт ответил с ноткой разочарования в голосе:

— Я надеялся, что люди с тех пор поумнели.

Крерар и тогда считал, что это пустые надежды, и еще более утвердился в этом мнении сейчас, после поездки на свою разоренную ферму к северу от Парижа. За столом разговор все время вертелся вокруг этой поездки. Крерар повторял:

— Зря я туда поехал, нужно было сохранить все в памяти таким, каким оно было раньше… — а Девитт утешал его:

— Земля ведь осталась, и стены стоят. Начните все сначала. Деньги у вас есть. На моей родине, в Новой Англии, ураганы и наводнения иногда уничтожают целые деревни. И всегда они снова отстраиваются.

— Пальцем не шевельну, — угрюмо возражал Крерар. — Они там деревья срубили для своей артиллерии, а стрелять не стреляли, ушли в другое место.

— Посадите новые деревья, — терпеливо сказал Девитт.

— А вы знаете, сколько времени растет дерево? Посади я их сегодня, мне все равно не дожить, пока они начнут давать настоящую тень.

Девитт понял: вместе с фермой безвозвратно ушел в прошлое целый период жизни Крерара, и он мучительно переживал утрату.

— Кстати, куда девался Плотц? — спросил Девитт.

— Я оставил его на ферме, — улыбнулся Крерар. — Совсем одного, с мышами и крысами. Он так вырос, что неудобно таскать его с собой.

Девитт заговорил о другом:

— Фарриш в Париже. Я его видел вчера вечером, но не подошел, не хотелось с ним говорить. — Он покачал головой. — Беснуется человек.

— А он всегда так. — Крерар вспомнил, как генерал явился в его палатку в Нормандии, вспомнил Рамбуйе. Вечно Фарриш пыжится, хвастает, петушится.

— Я знаю, как тяжело ему далось отступление.

— Отступление? — удивился Крерар.

— Конечно. Чуть не взял Париж, прошел всю Францию, а потом изволь отходить от Метца, когда знаешь, что впереди фактически нет организованного сопротивления, — потому только, что в танках не осталось ни капли горючего.

— Но ведь бензин поступает! Зря мы разве тянем бензопровод?

Девитт сказал с горечью:

— Бензин поступает. И тут же, в Париже, продается на сторону.

— Да, по нескольку бидонов. Я сам видел на Елисейских Полях. Остановился военный грузовик с бензином, и шофер передал два бидона какому-то гражданскому типу.

— А вы почему не вмешались? Вы же приравнены в чине к подполковнику! — Девитт гадливо разглядывал свою рюмку. — Все кричат о черном рынке, а никто ничего не делает.

Крерар обиделся. Если господа военные сами не справляются с дисциплиной, пусть бы молчали.

Девитт злобно усмехнулся.

— Вот так и все рассуждают, — сказал он помолчав. — Тут два бидона, там два бидона. А пока горючее дойдет до фронта, смотришь — половина осталась. Я вам скажу, в чем тут дело: нас губит успех. Те же люди, которые работали, как черти, когда кругом рвались снаряды, — посмотрите на них сейчас: бездельничают, нос задирают — «попробуй нас тронуть, нам все нипочем». Меня временами пугает — что будет, когда мы выиграем войну, если мы ее выиграем.


— Мы — молодая нация, — иронически улыбнулся Крерар.

— Но мы живем в мире взрослых. Я никогда не позволял сыну оправдываться тем, что он-де еще молод и чего-то там не знал. Я ему говорил: у тебя есть голова на плечах, есть язык, чтобы задать вопрос. Я тебя деру за лень, изволь пользоваться тем, чем тебя наделила природа.

В бар вошли Люмис и Крэбтриз. Люмис направился было к столику Девитта, но тот не взглянул на него; Люмис поколебался, потом круто свернул вправо и выбрал себе место в противоположном конце комнаты.

Гуськом, возглавляемые начальником радиосвязи, проследовали через бар четыре игрока в покер, которые начали партию еще на транспорте, когда пересекали Ла-Манш. Люмис помахал им, но они, не останавливаясь, прошли к другому столику, потребовали виски и карты и стали передвигать по столу пачки «франков вторжения».

Люмис начинал тяготиться одиночеством. Правда, у него есть Крэбтриз; но Крэбтриз не в счет. Он чувствовал себя отверженным, хотя ничего, казалось, не давало к тому оснований. Никаких тревожных сигналов не поступало, молчали и Дондоло, и Сурир, и военная полиция, и госпиталь. Люмис даже подумывал, нельзя ли чем-нибудь помочь Торпу.

— Да что с вами? — спросил Крэбтриз. — Желудок не варит?

— Оставьте меня в покое, — сказал Люмис. — Принесите коньяку, двойную рюмку. Здесь не обслуживание, а черт знает что.

Есть люди, которые винят его в смерти Толачьяна; теперь, чего доброго, найдутся такие, которые и помешательство Торпа на него свалят. Почему на него? Почему не на Уиллоуби, например? Уиллоуби везет; даже из того скандала с листовкой он вышел героем. Сам Девитт его похвалил, точно забыл, что они действовали в обход верховного командования. Уиллоуби всегда сухим из воды выйдет.

Вернулся Крэбтриз с коньяком.

Люмис залпом выпил рюмку.

— Осточертела мне война, — сказал он. — Ничего хорошего из нее не получится.

Крэбтриз поднял брови:

— Чем плоха война? Разве вам скучно живется в Париже? Вспомните ту девочку…

— Какую еще девочку?

— Да ту, к которой вы меня не подпустили. Ну хорошо, я был пьян. А вы разве плохо развлеклись?

Люмис надулся.

— Спасибо за такое развлечение.

Крэбтриз стал его расспрашивать. Люмис отмахнулся от него. Его беспокойство росло; почему-то он был уверен, что полковник и Крерар говорят о нем. Если б набраться смелости, подойти к ним и ввязаться в разговор! Или хотя бы услышать что-нибудь!

В бар вошел Иетс.

Люмис и ему помахал рукой. Иетс прошел прямо к столику Девитта.

— Да ну вас! — цыкнул Люмис на Крэбтриза, снова задавшего ему какой-то вопрос насчет Терезы. Но когда Крэбтриз, обидевшись, замолчал, только слышнее стали азартные выкрики игроков, веселый смех и говор завсегдатаев и мерное позвякивание стаканов, которые буфетчик ополаскивал, вытирал и ставил обратно на полки.

Девитт взглянул на Иетса с интересом, но без неудовольствия. Лейтенант никогда не искал его общества, — вероятно, не хотел прослыть подхалимом.

— Садитесь, Иетс, — сказал он. — Как дела?

— Я только что был в госпитале у одного из наших солдат, — начал Иетс.

Он сам удивился, как легко далось ему начало. Он готовился к нему с той минуты, как вышел из камеры Торпа. Что он может доказать? У него мало фактов и много догадок, а Девитт не придаст значения домыслам. Был момент, когда препятствия показались ему такими огромными, что он чуть не отказался от своей затеи. Ведь для Торпа нет и тени надежды. Он отбросил эту мысль, но как характерно, что она все же пришла ему в голову!

Полковник ждал, что он скажет дальше.

— Этот солдат будет негоден к службе, если вообще выживет, — продолжал Иетс.

— Торп? — спросил Крерар. — Я о нем слышал. Это ведь он так неожиданно появился тогда на вечере, который Уиллоуби устроил в Шато Валер?

Иетс кивнул.

— Я в первый раз был в таком отделении. Это очень страшно, и я лучше не буду об этом говорить. Меня интересует только этот случай, сэр. Я в свободное время занялся им и собрал кой-какие данные. — Он взглянул прямо в глаза Девитту. — Я хотел бы познакомить вас с ними, полковник.

Девитт выслушал историю про Торпа и Сурира. Лицо его все больше темнело.

— Почему, лейтенант, вы не предоставили это тем, кому положено заниматься такими вещами? — проворчал он. — Чем вас так заинтересовал этот Торп?

Иетсу хотелось сказать, что отстаивать справедливость положено всем. Но Девитт был военным старого толка, и Иетс отвечал с оглядкой.

— На том вечере, о котором упомянул мистер Крерар, Торп обратился ко мне, почему — не знаю. Может быть, он рассчитывал на мою помощь. Ведь такое доверие обязывает, не правда ли?

Ответ, видимо, удовлетворил Девитта.

— А этот Сурир все сидит в военной полиции?

— Боюсь, что нет, сэр. Я еще застал его там. Капитан Люмис разрешил его отпустить, а в полиции мне сказали, что камера полна и они рады от него избавиться.

— Тогда нужно прощупать Дондоло, — сказал Крерар.

— А если он станет отпираться? — спросил полковник. — Ведь других свидетелей нет?

— Нет.

— Так что мы можем узнать только версию Дондоло.

— Нет, есть и другая сторона, — возразил Иетс. То, что полковник был, видимо, не прочь провести расследование, придало ему уверенности. — Я выяснил, что Сурир действует не вполне самостоятельно. У него есть хозяин, для которого он выполняет всякие поручения: между прочим, в тот день, когда мы вошли в Париж, он вывез отсюда на грузовике нескольких немецких офицеров.

Крерар тихо свистнул.

Иетс продолжал:

— Старший из этих офицеров — некий подполковник Петтингер. Я справлялся у оперативных работников в отделе разведки. Его имя там известно. Он — эсэсовец, но больше мне ничего не сказали.

— Это уже интересно! — сказал Крерар. — Если Торп должен был сойти с ума, чтобы защитить Петтингера…

— Не торопитесь с выводами! — сказал Девитт сердито. — Возможно, что на черном рынке Сурир работал от себя. Кто его хозяин?

— Некий князь Яков Березкин.

— Князь Березкин? — воскликнул Крерар.

— Вы его знаете? — спросил Иетс

— Слышал фамилию.

— Ну, хорошо, хорошо! — Девитт не хотел упускать нить разговора. — Расскажите мне, что это за князь. Чем он промышляет?

— Он не промышляет, — сказал Крерар. — Он председатель правления фирмы Делакруа, а Делакруа во Франции означает сталь.

— Невероятно, — сказал Девитт. Он инстинктивно питал некоторое уважение к крупным дельцам. Не то чтобы у него не хватало смелости ставить им условия, если того требовала война, но он полагал, что самый размах их деятельности предполагает более или менее высокий этический уровень.

— Можно бы побеседовать с князем Березкиным, — сказал Крерар. — Можно спросить его, знает ли он Сурира и как нам до него добраться.

Иетс не решался сделать следующий шаг. О Люмисе он сказал все, что мог сказать, не выдавая своих личных подозрений. Уиллоуби — другое дело. Он помощник Девитта, его ближайший сотрудник, и, должно быть, пользуется неограниченным доверием старика.

— Вы случайно не связались с этим Березкиным? — спросил Девитт.

Иетс увильнул от прямого ответа:

— Вероятно, нам мог бы помочь майор Уиллоуби. Он знаком с князем.

Иетс ожидал, что Девитт спросит: а вы откуда знаете? Но полковник встал из-за стола и тоном, не предвещавшим ничего хорошего, объявил:

— Перейдем, пожалуй, в мой кабинет. — Заметив, что Крерар колеблется, он добавил: — Вы мне тоже нужны, Крерар.

Люмис видел, как полковник пошел к выходу в сопровождении Крерара и Иетса. Весь вид их говорил о том, что уходят они не на поиски развлечений.

— Иетс-то! — сказал он Крэбтризу. — Наушничает!

Крэбтриз поглядел вслед маленькой процессии.

— Хоть бы в общественном месте постыдился!

Майор Уиллоуби писал мистеру Костеру, сообщая ему о своем свидании с князем. Письмо дышало оптимизмом. Уиллоуби писал, что будет продвигать это дело, насколько ему позволят его другие обязанности; в данную минуту руки у него связаны, потому что Березкин уехал из Парижа в Роллинген (Лотарингия), который только что очищен от немцев. Роллинген, пояснил Уиллоуби своему патрону, это Питсбург Империи Делакруа.

Зазвонил телефон. Уиллоуби фыркнул с досады и взял трубку.

— Да. Что такое? — Но, узнав скрипучий голос Девитта, он живо съехал на вежливый тон. — Да, сэр. Приду сию минуту.

Он вернулся к столу. Перечитав письмо, он не спеша подписался, запечатал конверт и засунул его под бювар.

Девитт был немногословен. Скорее всего, ему просто хочется поговорить. Старик скучает; сидеть бы ему дома, у камина, играть с женой в триктрак или во что они там играют в его возрасте…

Он обрадовался, увидев, что полковник не один. Но радость его быстро померкла, когда он спросил себя, зачем здесь Иетс.

Девитт сразу заговорил о деле.

— Я слышал, вы знакомы с князем Березкиным.

— Да, сэр. — Уиллоуби сумел сохранить спокойствие. — А что?

Девитт не считал нужным скрывать что-нибудь от своего помощника.

— Я хочу получить о нем кое-какие сведения.

— В связи с чем?

Полковник ответил:

— До меня дошло, что люди из нашего отдела занимаются аферами на черном рынке. Я этого не потерплю. Зачем, скажите на милость, здесь находитесь вы и еще целая куча офицеров, если вы не можете это пресечь?

— Мы стараемся, сэр, стараемся пресекать, — попытался успокоить его Уиллоуби.

— Короче говоря, — продолжал Девитт, — мне сообщили, что один субъект, которого этот князь Березкин отлично знает, некий Сурир, торгует с нашими людьми, и я хочу, чтобы этого Сурира нашли и допросили, и выяснили наконец, кто тут замешан. Черт знает что! — взорвался он. — Чем приходится заниматься, точно у нас другого дела нет!

Иетс увидел, что полковник, рассердившись, забыл о главном… Спросите Уиллоуби, как он познакомился с князем! — молил он мысленно. Не открывайте карт. Дайте я с ним поговорю; я это умею, и от этого будет куда больше толку… И вдруг он подумал: О, господи, сейчас он разболтает про Петтингера…

Так и случилось. Девитт дружески, как равный к равному, обратился к Уиллоуби:

— Я хочу вас предостеречь относительно этого Березкина. Есть сведения, что уже после вступления союзников в Париж Сурир по его распоряжению помог бежать нескольким германским офицерам. Среди них был некий эсэсовец, подполковник Петтингер, который нас интересует. Так что будьте с князем как можно осторожнее.

Уиллоуби навострил уши. Ясно, что сведения идут от Иетса. Этот проныра умней, чем можно было подумать; пожалуй, есть смысл войти с ним в союз.

— Я всегда действую осторожно, сэр, — сказал он. — Я юрист.

Иетсу казалось, что никогда еще он не сидел на таком неудобном стуле. Полковник явно потерял нить, сейчас Уиллоуби подхватит ее.

Он вмешался: — Разрешите, сэр, я бы хотел задать майору Уиллоуби один вопрос.

Оба были изумлены, Девитт потому, что не ожидал такой дерзости от младшего по чину, Уиллоуби — потому, что почувствовал: вот оно, этот проныра приберег-таки последний удар.

— Давайте! — сказал Девитт.

— Это, собственно, просьба, майор. В следующий раз, как вы пойдете к князю Березкину, возьмите меня с собой!

Нет, подумал Уиллоуби, это еще не то. Но почти то. Он ответил: — С удовольствием! Только, к сожалению, нам придется подождать, Иетс. Я недавно узнал, что Березкин уехал в Лотарингию, в Роллинген, где расположены самые крупные предприятия Делакруа.

Иетс почувствовал, что у него уходит почва из-под ног. Когда-то теперь доберешься до Березкина, когда-то извлечешь у него сведения о Сурире, а потом придется возвращаться в Париж разыскивать этого типа, а фронт тем временем передвинется дальше, и работы будет по горло, — нет, невозможно. Оттяжка равносильна поражению. И он выпалил:

— Так зачем же, черт возьми, вы не дали мне поговорить с Березкиным?

— Стойте, — перебил полковник. — Повторите, что вы сказали. Выходит, вы тут что-то от меня скрываете?

Лицо его побагровело, руки тряслись. Крерар шепнул ему:

— Тише, тише. Лейтенант Иетс все объяснит.

— Попробуй лейтенант Иетс не объяснить! — сказал Девитт. — Ну?

— Как я вам уже докладывал, сэр, — дипломатично начал Иетс, — я узнал от Сурира, что Березкин, возможно, орудует на черном рынке и безусловно причастен к бегству Петтингера. Тогда я навел справки о том, кто такой Березкин и как его найти.

— А тем временем упустили Сурира? — перебил его полковник. — Почему вы не доложили тогда же?

Так, теперь его обвиняют в освобождении Сурира. Это даже забавно. Нужно защищаться.

— Сэр, — сказал Иетс, — я знал, что вы не захотите меня выслушать, если у меня не будет всех данных. А кроме того, за освобождение Сурира отвечает капитан Люмис. Это он дал приказ в военную полицию.

Значит, и Люмис здесь замешан, подумал Уиллоуби. За этими молодчиками нужен глаз да глаз.

— Этим мы займемся в свое время, — сказал Девитт. — Так что же, вы пошли к этому князю?

— Я позвонил в контору Делакруа и попросил князя Березкина к телефону. Он подошел, но сказал, что очень занят и не может меня принять. Я сказал, что дело срочное, но это не помогло. Тогда я поехал сам… — Иетс замолчал. Нельзя бросать тень на Уиллоуби. Полковник истолкует это превратно.

— Продолжайте, — подбодрил его Уиллоуби. — Что же было дальше?

Иетс судорожно глотнул.

— Из кабинета князя вышел майор Уиллоуби…

Уиллоуби зацепил большим пальцем складку жира под подбородком.

— И я сказал вам, что вам незачем ходить к Березкину.

— Да, сэр.

Вот так оно и идет в армии. «Да, сэр», а потом молчи. С ними не сладишь, они всегда выше тебя. Пирамида; чем выше лежит камень, тем тяжелее он давит тебе на шею, тем труднее пошевелиться.

— А вы сами, Уиллоуби, что делали у него в кабинете? — спросил полковник.

Раньше нужно было спросить, подумал Иетс.

— Что я там делал? — Уиллоуби снисходительно покачал головой. — Между прочим, расспрашивал князя относительно Петтингера, — солгал он. — Это было нетрудно, князь привел этот случай, как иллюстрацию нацистских методов. По его словам, Петтингер с револьвером в руке потребовал у него грузовик. Князь вызвал шофера. — Уиллоуби повернулся к Иетсу. — Видимо, это и был ваш Сурир, лейтенант.

Иетс закусил губу. Ладно, пусть даже и так, но почему Петтингер обратился именно к Березкину? И о чем еще Уиллоуби беседовал с князем?… А спросить нельзя. Он младший по чину и к тому же ему явно не доверяют.

— Ну, все ясно, — сказал полковник.

— Не совсем, — сказал Уиллоуби. — Разрешите, сэр, я выясню еще одну вещь, для сведения. Лейтенант Иетс, чем вы мне объяснили ваше желание повидать князя Березкина?

— Я сказал, что провожу обследование. — Улыбайся, подумал Иетс, больше ничего не остается.

— По-вашему, это смешно, лейтенант? — спросил Девитт.

— Нет, сэр.

— Тогда к чему эта дурацкая улыбка?

Уиллоуби сделал вид, что ему жаль Иетса.

— А что я вам ответил?

— Вы сказали, что князь — важное лицо, и вы не хотите, чтобы его беспокоили.

— Правильно, — сказал Уиллоуби. — Благодарю вас, Иетс… — Он обернулся к Девитту. — Вы понимаете, полковник, если бы я знал истинные мотивы Иетса…

Крерар встал с места.

— Поразительно! — сказал он. — Могу я теперь идти?

— Что поразительно? — спросил полковник брюзгливо.

— Все! — ответил Крерар. — Армия, жизнь, назовите как угодно. Прошу прощенья, господа. Спокойной ночи.

— Вызвать сюда Люмиса, — сказал Девитт.

Войдя в комнату полковника, Люмис почувствовал, что предстал перед судом. Два старших офицера — это судья, обвинитель и присяжные; Иетс, вполне очевидно, — главный свидетель обвинения. И в то время как во всяком цивилизованном суде подсудимый может хотя бы рассчитывать на ободряющий кивок своего защитника, Люмису было не на что опереться. Он оглядел все лица в тщетных поисках сочувствия, — Иетс крепко сжал губы; полковник рассматривал свои руки, левой рукой сдерживая дрожь в правой; а Уиллоуби задумчиво растирал складки на подбородке.

Может быть, лучше сразу во всем признаться, подумал Люмис, отдать себя на милость Девитта и Уиллоуби. От Девитта он, правда, не ждал особенной милости, но Уиллоуби как будто понимает людей.

Полковник сложил руки на столе.

— Капитан Люмис, знаете вы человека по имени Сурир?

Так и есть. Иетс все пронюхал. Иетс все рассказал. И он, он сам предложил Иетсу машину, чтобы ехать в военную полицию!…

— Сурир! — повторил полковник. — Знаете вы такого или нет?

Люмис нахмурился. Какая нелепость! Сейчас, когда все его будущее зависит от правильного ответа, он может думать только об этой пустячной ошибке — что он дал Иетсу машину.

— Да… я знаю Сурира, — сказал он нерешительно. Уиллоуби перестал растирать подбородок. Если Люмис начнет болтать про Сурира, Девитт, чего доброго, нападет на след, который может привести к Березкину и к намечающейся сделке с «Амальгамейтед стил». Пронзительно-острым взглядом обведенных темными кругами глаз он поймал и приковал к себе взгляд Люмиса. Люмис уловил что-то в его глазах — возможно, предостережение; он еще не был уверен.

— Вы лично знакомы с этим Суриром? — спросил полковник.

Люмис замялся.

— Сэр, я не имел намерения…

— Намерения! — перебил его Уиллоуби. — Намерения нас не интересуют. Будьте добры говорить о фактах, Люмис.

От резкого тона Уиллоуби все иллюзорные надежды Люмиса на милость и понимание пошли прахом; остался только голый, леденящий страх перед тем, что его ждет, если он хоть в чем-нибудь признается.

— Нет, лично я с ним незнаком. Разумеется, нет. Где же мне было с ним познакомиться?

Девитт разнял руки, — они перестали дрожать. Он так и думал, что Люмис — порядочный человек. Девитт терпеть не мог вести допросы. Он сделал знак Уиллоуби.

Уиллоуби понял, что от него требуется. Понял он и то, что выиграл дело, во всяком случае настолько, что ему самому поручается вести его дальше. На беду, он понятия не имел о том, какими сведениями располагают Люмис и Иетс. Он начал издалека:

— Скажите, капитан Люмис, вам, конечно, известно, что кое-кто в отделе связался с черным рынком?

Иетс ерзал на стуле. Да Уиллоуби просто подсказывает ему ответ!

Люмис отер пот с верхней губы. Может быть, он скрыл за этим жестом вздох облегчения.

— Я это прекратил, — сказал он уже с апломбом. — Чуть только узнал об этом, немедленно прекратил.

— А почему не доложили? — грозно спросил Уиллоуби.

— Донесение готово, лежит у меня в столе, сэр, — сказал Люмис, обращаясь к Девитту. — Задержка вышла из-за машинки. Я собирался подать его завтра.

Девитт увидел, что дело не подвигается, и жестом отстранил Уиллоуби.

— Капитан, известно вам, как можно найти Сурира?

— Нет, сэр… виноват! — Мысленно Люмис благословил тот час, когда распорядился отпустить Сурира.

Девитт помрачнел.

— Очень жаль! — У него шевельнулось подозрение. Как ни был дискредитирован Иетс, это не изгладило впечатления искренности, которое он произвел на полковника, когда явился к нему в бар со своим докладом. А Иетс сказал, что Сурира освободили по приказу Люмиса. — Ведь это вы распорядились выпустить Сурира из военной полиции? До того, как подали донесение. До того, как закончилось следствие. Вернее, до того, как оно началось!

На миг у Иетса забрезжила надежда.

Но тут снова вмешался Уиллоуби.

— Не кажется ли вам, что вы зря поторопились, капитан Люмис?

Словно озаренный свыше, Люмис ответил полковнику:

— Сэр, я вполне заслужил ваш выговор. Я действительно поторопился. — Он увидел, как лицо полковника прояснилось. Взглянув на Уиллоуби, он добавил: — Но разве Торп недостаточно наказан? Стоит ли мучить его дальше? Ведь он совсем рехнулся, больше уж не будет продавать казенное добро.

Иетс вскочил с места. — Торп не продавал казенного добра, капитан Люмис!

Люмис побелел.

— Лейтенант Иетс! — Рука Девитта тяжело опустилась на ручку кресла. — Один раз вы сегодня уже попали впросак! Будьте добры не вмешиваться!

— Видите ли, капитан, насчет того, что Торп, как вы утверждаете, торговал на черном рынке, имеются сомнения, — сказал Уиллоуби тихо, вкрадчиво. Только бы вытянуть из Люмиса какое-нибудь правдоподобное объяснение, почему он обвиняет Торпа! Опять нитка повисла в воздухе. Если Девитт ухватится за нее и потянет, весь грязный клубок еще может размотаться!

— У нас есть показания сержанта Дондоло, сэр! — Люмис решил защищаться. — Их подтверждают показания, которые этот француз, Сурир, дал в военной полиции. Я приложил их к докладу…

— Стойте! — перебил Девитт. — Иетс, вы же мне сказали, что француз признался, что покупал продукты у Дондоло!

— Совершенно верно, сэр!

Люмис тупо улыбнулся. Пропал! Каждое его слово пойдет ему во вред.

— Я не имел намерения… — начал он, но вспомнил, что уже говорил это, и умолк.

— Верно? — Уиллоуби пожал плечами. — Эти французы скажут вам все, что вы им велите. — Он повернулся к Люмису: — Вы допрашивали Дондоло?

— Строго допрашивал, сэр, — сокрушенно ответил Люмис.

— У вас есть основания не верить ему?

— Нет, сэр.

Уиллоуби не унимался.

— Но Торпа вы не выслушали, ведь так?

— Я не мог, сэр. Торп был не в таком состоянии, чтобы его допрашивать. Да и чего стоили бы показания человека, который через сутки угодил в желтый дом?

— Не смейте говорить «желтый дом»! — сказал Девитт.

— Виноват, сэр, в госпиталь. Я хочу сказать… мы не могли предать ненормального человека военному суду, так какой же смысл было держать Сурира?

Уиллоуби взглянул на полковника. Девитт, сердито сдвинув брови, опять разглядывал свои руки. Казалось, у него больше нет вопросов.

— Я предлагаю взять сержанта Дондоло из кухни, — сказал Уиллоуби. — Переведем его в гараж. Шоферы нам всегда нужны.

Девитт согласился.

— Кто бы ни воровал продукты, беречь их входило в обязанности Дондоло, — сказал он с сердцем.

Уиллоуби приказал Люмису:

— Вы этим займитесь, капитан!

— Слушаю, сэр! — ответил Люмис с восторгом. Полковник взглянул на Иетса. Подбородок у Иетса дрожал, уголки красивого нервного рта опустились. Девитту стало жаль его, ведь Иетс, как-никак, действовал из лучших побуждений.

— Что, лейтенант, — сказал он, — выходит, вы шли по ложному следу. Но это ничего. Мы выяснили много интересного.

Девитт желал ему добра; но Иетс только острее ощутил свое поражение.

— Да, сэр, — сказал он машинально.

— А что касается князя и эсэсовского полковника, — продолжал Девитт, — я попрошу вас, лейтенант Иетс, составить донесение в разведотдел штаба. И попрошу вас, Уиллоуби, и вас, Иетс, собрать еще данных по этому делу. Мы скоро передвинемся ближе к фронту, и устроить поездку в Лотарингию будет нетрудно. И пожалуйста, имейте в виду, господа, что я ничего не забываю, и не люблю, чтобы действовали за моей спиной. Шея у меня плохо вертится — ничего не поделаешь, возраст! — но иногда я все же оглядываюсь.

Иетс вспомнил Торпа, заживо гниющего в своей одиночке. Вспомнил Толачьяна с пятнами крови на седых волосах. Вспомнил Терезу, чьи слова побудили его к действию; и Рут, которая всегда требовала, чтобы он воевал за дело, которое ему казалось безнадежным.

Так вот кем он стал, — борцом за безнадежное дело; и роль его в этой борьбе отнюдь не героическая.

10

Итак, все было кончено. Славный поход, предпринятый Иетсом против тех, кого он мысленно окрестил «концерн», завершился полным разгромом. Только доброта Девитта помогла ему сохранить подобие престижа.

Он позвонил капитану Филипзону и узнал, что Торпу стало хуже. Филипзон сказал без обиняков — весьма сомнительно, чтобы Торпа когда-нибудь можно было выписать из больницы; во всяком случае, новейшие достижения психиатрии удобнее будет применить в Штатах; как только Торп будет в состоянии перенести переезд, Филипзон назначит его к отправке в Америку. Да, он советует сообщить родителям всю правду.

— Я напишу им письмо, — сказал Иетс.

— Почему не предоставить это его непосредственному начальству? — предложил Филипзон.

— Нет, — сказал Иетс, — я сам напишу.

Это все, что он может сделать для Торпа; это его долг, а не Люмиса, и не Уиллоуби; это все равно, что спустить флаг в знак капитуляции. Уклониться от этого нельзя.

Иетс принял поражение и стал искать причину его в самом себе. Как и с письмом к родителям Торпа, он не выбрал единственного легкого пути; он не свалил всю вину на «концерн»: они только защищались, это их право.

Однако и за собой он не чувствовал особой вины; было то же, что и всегда: бездействие, наперекор рассудку и совести; благодушие, лень, забота о собственном спокойствии, «мое дело — сторона». Затем, как это ни было тяжко, Иетс сделал следующий шаг. Он спросил себя: «Почему? Почему я такой?»

Может, это влияние армии? Привычка ничего не делать без приказа, которую упорно культивирует вся пирамидальная система военной иерархии? Давно ли он в армии? Два года… нет, два с половиной, скоро три; тут и времени счет потеряешь. И этого довольно, чтобы в корне изменить человека? Усилить некоторые черты его характера — да, но не изменить его по существу. Другие остались же самими собой. Бинг, например, написал листовку Четвертого июля, по существу, ослушавшись приказа. И не прояви Бинг инициативы, не последуй он голосу совести, листовка не была бы написана и послана, какой бы нажим ни оказал Фарриш. Значит, и в армии человек может остаться честным, не идти на компромисс. Чем-то приходится рисковать; Торп, по-своему, тоже рискнул, опрометчиво и без оглядки, и кончил очень плохо. У Торпа с самого начала не было почвы под ногами, но все-таки он рискнул.

Чтобы добраться до корня, нужно заглянуть дальше в прошлое, решил Иетс. Что было до того, как армия поглотила его и стала обтесывать по-своему? Был Колтер-колледж. Красно-белые кирпичные здания, разделенные газонами; вязы, клены, каштаны. Тенистые асфальтовые дорожки от учебных корпусов к библиотеке. Тихое, надежное убежище, долгие годы, отмеченные лишь такими волнующими событиями, как выпускные экзамены, футбольные матчи, да изредка — чинные похороны какого-нибудь дряхлого, дожившего свой век профессора.

Когда Иетс, расставшись с городом, переехал в колледж, он испытал чувство глубокого удовлетворения. И чувство это возникало с необычайной остротой всякий раз, как он возвращался из города, куда наезжал все реже и реже. За то, чтобы добиться такой жизни и сохранить ее, стоило заплатить любую цену. Его женитьба тоже была в какой-то степени связана с мечтами о спокойном существовании (молодому, красивому преподавателю лучше быть женатым), и он выбрал Рут — самую миловидную и развитую, хотя отнюдь не самую богатую из своих студенток.

Но мирная обстановка колледжа была лишь позолотой, в чем Иетс убедился после того, как наконец был зачислен на кафедру Арчера Лайтелла. В клубе, где преподаватели собирались за чашкой чая, воздух всегда был насыщен электричеством. Старые работники кафедры ревниво оберегали свои исконные права от посягательств новичков. Споры о том, кому читать немецкую литературу на первом или втором курсе, вызывали вспышки давно затаенной ненависти. К концу учебного года люди, известные своей вежливостью, становились ядовитыми, как кобры. Приходилось все время быть начеку, думать о каждом слове, со всеми поддерживать хорошие отношения. А глава кафедры Арчер Лайтелл, роняя едва заметные намеки, по каплям подливал масла в огонь, — всемогущий, неприступный, полновластный хозяин над их судьбами.

Иетс попробовал провести параллель между колледжем и армией. Девитт, конечно, не Лайтелл, но наделен такою же властью. И окажись Уиллоуби или Люмис подчиненными Лайтелла, атмосфера на кафедре не изменилась бы ни к лучшему, ни к худшему. Иетс улыбнулся: разумеется, разница есть. В армии начальник волен в твоей жизни и смерти; Арчер Лайтелл волен оставить или не оставить за тобой несчастных три тысячи долларов в год. Но разве от этих трех тысяч долларов не зависят жизнь и смерть, и тихая пристань под сенью каштанов, кленов и вязов?

Иетс всегда гордился своим умением трезво оценивать обстановку. Если ему действительно хотелось чего-нибудь, он умел и приспособиться. Не пробыв в колледже и недели, он разобрался в своем окружении и решил, что если он хочет здесь удержаться, ему следует стать хорошей посредственностью, не соваться в чужие дела, не кипятиться, выжидать. И когда-нибудь он, возможно, займет пост Арчера Лайтелла, предварительно написав краткий, исполненный достоинства некролог с перечислением заслуг покойного заведующего кафедрой.

Вот это и бесило Рут, потому она и пыталась повлиять на мужа. Он не хуже ее знал, что мир устроен далеко не идеально; зачем же пилить человека?

— Я не буду открыто выступать за Испанию и вообще за твои идеи, — сказал он ей. — Выступит еще один преподаватель колледжа или нет, — не все ли равно?

— Ты боишься, — отвечала она, — просто боишься, что это не понравится Лайтеллу.

— Я знаю, что это ему не понравится, и ректору тоже, и я не намерен рисковать работой.

— Три тысячи долларов! — съязвила она.

— Да, три тысячи долларов! Этот домик, и еда в холодильнике, и хотя бы часть того, что нам нужно.

— Мне ничего не нужно, если это покупается такой ценой.

— Глупости, Рут!

— И, наверно, ты все равно все потеряешь, — сказала она. И купила ему трех обезьянок.

Выходило, что Рут была права, если и не во всем. Пришла война, и как далеко, словно в другом мире, остался колледж, вязы, каштаны и клены, и маленькие, такие незначительные заботы. Но кое в чем Рут ошибалась: нельзя сравнить Америку мирного времени с войной, Европой, вторжением. Здесь нужно действовать так, как подсказывает совесть, — нужно, потому что речь идет о человеческих жизнях. А колледжу не будет конца. Там жизнь — постепенный подъем, все прекрасно организовано раз и навсегда, и традиции, и будущее; там не обойтись без уловок и компромиссов. Нельзя же в самом деле считать, будто Толачьян погиб потому, что Арчер Лайтелл волен снять Иетса с должности. И Торп не потому ведь сошел с ума, что много лет назад Иетс стремился читать немецкую литературу на втором курсе!

Они сидели за столиком перед кафе «Гордон», на бульваре Монпарнас. Соломенный стул скрипел от каждого движения Иетса, но встать и взять другой стул было лень.

Тереза опустила руку на колени; он стал тихонько гладить ее по руке.

— Так вы ничего и не смогли для него сделать, — сказала она, — бедняжка…

Иетс не был уверен, относится ли «бедняжка» к Торпу, о котором он только что ей рассказал, или к нему самому. Вероятно, к Торпу; но все равно, — значит, в ней проснулась жалость, в такие минуты женщина всегда готова помочь, а в чем может выразиться помощь женщины?…

Она не отнимала руки. Этот человек смиренно приносил ей в дар свою нежность. Глупый, ненужный подарок, букет цветов, который скоро завянет. Ничего из этого не выйдет, но сейчас их отношения прекрасны.

На глазах у них жил своей торопливой жизнью бульвар. Смеясь, проходили военные всевозможных армий в пилотках и фуражках всевозможных цветов; смеясь, пробегали на высоких каблучках женщины с неимоверно высокими прическами. Жизнь торопливо проносилась мимо них и в то же время словно стояла на месте. Бывают минуты, которые не кончаются, потому что нам не хочется, чтобы они кончались.

— Je t'aime[7], — сказал он.

Только эти французские слова могли точно выразить его чувство.

Он взглянул ей в лицо. В сумерках, спускавшихся над бульваром, очертания его были особенно мягки: милое лицо, не красивое, но милое и трогательное. Ни за что в жизни он не мог бы ее обидеть.

— Je t'aime, — повторил он.

Она покачала головой, но не ответила.

— Я уезжаю, — сказал он.

— Да? — Она отняла руку. — Скоро?

Они получили приказ утром: одна группа отдела, в состав которой входил и Иетс, направлялась в Верден. В Вердене они будут ближе к фронту. Иетса это вполне устраивало, особенно после поражения, которое нанес ему Уиллоуби. Фронт с его кровью и грязью все же казался ему чище тыла. Там люди ведут себя лучше, не потому, что становятся другими, а потому, что туда не достает тлетворное влияние Парижа и «торжества победителей».

— Скоро ли я уезжаю? Может быть, завтра, может быть, днем позже.

— Куда?

Он солгал, скорее по привычке, чем из недоверия к ней:

— Не знаю. Нам не говорят.

— Я вас больше не увижу? — спросила она тихо и раздельно.

— Нет, Тереза.

Она, казалось, ждала. Он не знал, что еще сказать. Он, конечно, знал, что хотел бы сказать: «Такова жизнь, сегодня — последняя возможность, и дураки мы будем, если упустим ее».

— Это было, как сон, — сказала Тереза.

Ну, конечно. Чего же от нее ждать. Она очень молода, моложе своих лет. А не заговори она про какой-то сон, ведь он, вероятно, выложил бы ей свои соображения.

— Или как стихи, — сказала она. — Наше знакомство, встречи, прогулки…

Стихи. В Париже, летней ночью, на бульваре Монпарнас. Ну и романтика! И он поддался ей. Нет, не то чтобы поддался, просто он не мог заставить себя говорить с этой девушкой начистоту.

— Стихи-то не оконченные? — улыбнулся он.

Она серьезно кивнула головой.

— Но красивые. Вы были очень добры ко мне.

Он потягивал жиденький, переслащенный лимонад. Такой же вкус, как у их «романа». Никому и никогда он не сможет об этом рассказать. Его подняли бы на смех.

Она думала о том, что он опять уезжает на фронт. В него будут стрелять. Она сама была на баррикаде, была на площади Согласия, она знала, что такое свист пули и что такое страх. Но ее страх потонул в радостном подъеме дня победы, в сознании высокой цели их борьбы и в ужасе того, что произошло с ней позднее, в отеле «Скриб». Так, вероятно, бывает в бою: чувство долга заставляет позабыть о страхе.

Но страх за этого человека останется с нею; ничто не облегчит его тяжести. Если б можно было стать совсем маленькой, забраться к нему в карман и быть с ним, тогда ей не было бы страшно. И еще была жалость. Он уедет на фронт, и ему будет очень одиноко, потому что такой уж он человек. Ее мало трогало, какие воспоминания он унес из далекого прошлого; они уже бессильны развеять его одиночество. Вот если бы он знал последнюю строчку стихотворения, завершающую рифму, после которой все становится понятным и законченным, и на сердце легко…

А почему бы и нет? Ведь это так просто?

Ее жестоко обидели, и обида не прошла до сих пор. Но в этом человеке много нежности, он не разбередит чуть затянувшуюся рану.

Она сказала:

— Комната у меня некрасивая. У меня совсем нет денег. Но если вы хотите зайти…

Ее откровенность внушила ему глубокое уважение. Он не сразу нашел нужный ответ. Нельзя было сказать «Ясно, милашка, пошли!» или «Я люблю тебя». Нужно было равняться по той высоте, на которую Тереза подняла их отношения.

Он сказал:

— Спасибо.

Они пошли по бульвару, невольно шагая в ногу. Иетс ощущал ее близость так остро, что подумал: «Никогда еще никто не был мне так близок. Он ощущал в ней уверенность и радость, и ему самому становилось радостно и легко.

Комната оказалась еще хуже, чем он мог себе представить по ее словам, — в третьеразрядной гостинице, обставленная мебелью, уже не пригодной для заведения второго разряда.

И все же кое-какие черточки словно хотели искупить неприглядное прошлое этой комнаты и напомнить о том, что нынешняя хозяйка считает ее своим домом. На шатком крашеном комоде, сохранившем отпечатки множества рук, стоял стакан с цветами — едва раскрывшиеся бутоны белых, красных и чайных роз. Между двумя литографиями религиозного содержания — от пыли, осевшей на стекло и потрескавшиеся золоченые рамы, их дешевая безвкусица не так бросалась в глаза, — висела хорошая репродукция с картины Ренуара, на которую Тереза сейчас же указала, как на свою собственность. Но эти черточки не могли сгладить впечатления бедности, ядовитым запахом которой тянуло от выцветших, рваных обоев и жалких остатков коврика у кровати.

Иетс решил, что оставит ей денег; она сильно нуждается, а он уж сумеет сделать так, чтобы не оскорбить ее.

Он снял китель, повесил его на стул и помог ей снять жакет. Она казалась растерянной и смущенной.

— Ну что, не очень плохо? — спросила она.

— Я бывал во многих комнатах хуже этой, — ответил он с улыбкой, чтобы ободрить ее.

— У меня и книги есть, — сказала она, — только немного. Я почти все свои вещи распродала. Сейчас все так дорого…

Иетсу не улыбалось поддерживать разговор на тему об экономических затруднениях Франции. Он чувствовал, что должен тактично и тонко взять на себя инициативу.

Он положил руки на плечи Терезе и посмотрел ей в глаза. Едва заметно, словно против воли, она подвинулась ближе к нему. Тогда он обнял ее.

И вдруг с потрясающей ясностью она опять все вспомнила. Если бы только он заговорил, сказал бы слово, чтобы разбить это наваждение, как камень разбивает отражение в воде. Но он молчал, и в ней что-то увяло, словно разом засох и свернулся большой зеленый лист.

Она сказала едва слышно:

— Я не могу.

— Но что случилось, родная, почему?…

Она отстранилась от него.

Он замолчал, посмотрел на нее в надежде понять, но ничего не понял…

Он улыбался озадаченно, но все еще терпеливо. А она видела перед собой Люмиса. И все больше удаляясь от Иетса, она в то же время думала: это ужасно, я люблю его, и он никогда мне не простит.

Она знала, что стоит ей выговориться, во всем признаться Иетсу, — и призрак Люмиса исчезнет, может быть, навсегда. Но как рассказать о своем позоре?

Иетс закурил и дал ей сигарету.

— Это просто настроение, — сказал он, — это пройдет.

Она со вздохом покачала головой.

— Не думаю…

Он решительно повернулся к ней.

— Ну, не будем больше ребячиться, Тереза. Мы же нравимся друг другу. Нам было бы так хорошо. Я не знаю, какая мысль не дает вам покоя, но все равно, я не хочу, чтобы что-то встало между нами.

— Бедненький, — сказала она.

— Бедненький, — передразнил он ее.

Она отвернулась и стала смотреть на тщательно спущенную штору затемнения, покрытую фантастическими узорами от времени и дождя.

Он загасил сигарету. Пепельница, когда-то расколовшаяся на четыре куска, была аккуратно склеена.

— Прощайте, Тереза, — сказал он.

Она сжала ему руку.

— Я вас никогда не забуду, — сказала она. — Поцелуйте меня на прощание.

Он поцеловал ее, погладил по голове.

— Я хочу поблагодарить вас, — сказал он. — Без вас мне было бы здесь очень тоскливо. Но теперь мне пора уходить.

Он вышел и неслышно прикрыл за собою дверь. Она сидела неподвижно, чувствуя, что боль, сушившая ей душу, исчезла. Вместо нее было тихое, мягкое чувство, — такое чувство она испытала однажды летом, сидя в маленькой лодке на спокойном пруду, опустив кончики пальцев в воду. Она знала, что Люмис ушел и никогда не вернется, никогда больше не будет ее мучить. Она знала, что пришло исцеление и что исцелил ее Иетс.

Ей было очень хорошо.

КНИГА ТРЕТЬЯ.

ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ЗНАКОМУЮ ТЕМУ

1

Бывает, что прошлое врывается в настоящее с необычайной силой. Словно чьи-то руки крепко сжимают тебе череп. Немые свидетели через много лет после смерти обретают дар речи, и голос их звучит так громко, что смолкают шутки и смех, песни и разговоры.

Солдаты из роты Троя, и притом не только самые впечатлительные и серьезные, чувствовали это, когда наступали в районе Вердена. Настроение их породил не только памятник павшим воинам, видный со всех окрестных высот, — огромный каменный солдат, сложивший руки на рукоятке меча, и не только бесконечные ровные ряды крестов, которыми щетинились холмы.

Больше всего поразили солдат окопы, которые все еще уродовали землю. Правда, острые края их обсыпались и поросли травой, но и трех десятков лет оказалось недостаточно, чтобы сравнять их с землей, уничтожить след сотен тысяч людей, истекших кровью в этой бессмысленной, ничего не доказавшей бойне.

Солдаты Троя знали о Вердене очень мало. В год верденских боев большинства из них еще не было на свете. Они слышали об этих событиях в школе или от отцов и дядей, в свое время читавших газетные заголовки, где упоминалось о продвижении на столько-то ярдов и мелькали чудные названия фортов и деревень. Теперь эти чудные названия снова появились на картах. Оказывается, все это действительно существовало, вплоть до неубранных развалин, казавшихся солдатам очень маленькими по сравнению с новыми развалинами, которые они видели и в которые сами обращали города.

В Нормандии и в Северной Франции армия продвигалась по нетронутой земле, на которой веками никто не воевал. Теперь же приходилось идти по таким печальным местам…

А в воздухе уже чувствовалась осень. Прошедшая ночь выдалась совсем холодная. Они, правда, продолжали наступать, но конец войны, казалось, отодвигался все дальше. «К рождеству будем дома!» Как бы не так. Солдаты вспоминали, как они после Авранша мчались по дороге на Париж. Куда девались их уверенность, их надежды? Осталось одно — шагать и шагать вперед.

Они шли среди полей, невозделанных с тех пор, как их пахали снаряды прошлой войны. Моросил дождь, липкой пылью оседая на руках и на лицах. Винтовки, повернутые дулом вниз, стали тяжелее, с мокрых касок по каплям стекала вода.

Город остался в стороне от их пути; в его окружении они не участвовали. Где-то восточнее Вердена они остановились на ночлег. Трой обошел свои взводы. Он заметил, как молчаливы солдаты, и это ему не нравилось; он по себе знал, чем заняты их мысли.

Он сказал:

— Я знаю, о чем вы думаете, потому что сам думаю о том же. Война, будь она проклята, конца ей не видно, а ради чего? Вон окопы остались с тысяча девятьсот шестнадцатого года, — за что в них погибали люди? И неужели через двадцать—тридцать лет по этим местам опять пройдут войска? Вот о чем вы все думаете.

Они смотрели на него — Саймон и Уотлингер, Черелли, Трауб, Шийл и сержант Лестер. Выражение у них было не напряженное, а выжидательное и чуть скептическое. Трой подумал, как они стали похожи друг на друга, на всех лицах лежит отпечаток того, что вместе пережито.

— Готовых ответов у меня нет, — сказал Трой. — И думаю, что никто не мог бы вам ответить. Но возьмите нашу роту. Вот мы остановились на ночлег, и что мы сделали? Выставили часовых, значит, кое-кто из нас жертвует несколькими часами сна ради товарищей. Думаю, что после победы мы должны будем поступать точно так же. Сразу ничему не научишься, у одних это идет быстрее, у других медленнее. Вы постарайтесь чему-нибудь научиться, пока есть время. Война — хорошая школа.

— Разве? — сказал Шийл.

— Тише, — сказал Лестер, — капитан говорит.

— Нет, я кончил. — Трой сдвинул каску на затылок. Сейчас он выглядел моложе своих солдат.

На следующий день под вечер рота Троя подошла к группе строений, в которых, судя по слинявшим вывескам, когда-то помещались французские военные склады; более свежие приметы говорили о том, что здесь хозяйничали немцы. Некоторые из этих строений выгорели внутри и были полуразрушены, другие остались целы. При виде их солдаты оживились. Картина запустения не обманула их; они по опыту знали, что здесь пахнет добычей, сувенирами, — словом, будет чем поживиться.

Лейтенант Фулбрайт, невысокий, с низким лбом и широкими плечами футболиста, шел впереди первого взвода, готовый ко всяким неожиданностям. Фулбрайт поступил в роту уже после Нормандии и не любил рисковать; но, оглядев здания, он мысленно согласился с мнением солдат: немцы ушли, захватив с собой все, что можно, а остальное пытались уничтожить, но не успели.

Людей не было видно; только из одного здания появились несколько французов в огромных меховых шапках, в куртках и штанах на меху и в меховых шубах. Они глупо улыбались, попробовали выклянчить курева и исчезли, как только Фулбрайт крикнул:

— А ну, катись отсюда!

— Хороши зимние вещички, — сказал Лестер.

— Казенное имущество, — произнес Фулбрайт медленно и с сожалением. — Придется, видно, расставить часовых.

— Придется, — подтвердил Лестер. Его это не огорчало, — лишь бы часовые были из третьей роты. Они никого чужого не подпустят, а своим ребятам будет раздолье.

Мысли Фулбрайта, очевидно, шли в том же направлении, потому что он добавил:

— Вы там поаккуратнее, не наткнитесь на ловушку.

Шийл хитро подмигнул:

— Навряд ли, очень уж они быстро драпали. Я ловушку издали чую.


— Лейтенант говорит, что ловушки есть, — сказал Лестер, — значит, надо соблюдать осторожность. Ступай вон к тому зданию, видишь, где окна в нижнем этаже выбиты, будешь его охранять.

— Нашел дурака, — Шийл выплюнул кусок жевательной резинки.

— Бегом марш! — сказал Лестер.

Фулбрайт слушал эту перепалку молча, чуть заметно улыбаясь. Он не сразу, и то только с помощью Троя, разобрался в том, какие люди его окружают, и понял, что дисциплина достигается не изучением устава; но, раз поняв это, он сжился с ротой и стал ее неотъемлемой частью.

— Расставить остальных часовых! — приказал он.

Лестер назначил людей, а взводу крикнул: «Разойдись», и люди мгновенно исчезли, торопясь воспользоваться остатками дневного света.

Из полуразрушенного здания вышли Трауб, Черелли и Шийл — в черных галстуках и немецких матросских шапочках.

— Чего там написано? — спросил Шийл, разглядывая золотые буквы на черной ленте. — Ну и язык!

— «Kriegsmarine», — засмеялся Трауб, — это их военный флот.

— Выбрать якорь! — протяжно крикнул Черелли, балансируя на обломках бетона и покореженных стальных рельс. Он стал вертеть руками воображаемый штурвал. — Полный вперед! Огонь торпедой! Вззз! Есть! Пошел ко дну, чертов сын, со всем экипажем! — Он повернулся к Траубу. — Я к вам по ошибке попал. Я прирожденный моряк. — И добавил мечтательно: — Мне бы на корабль, в море…

— Заткнись, адмирал, — сказал Шийл. Он прислушался. В отдалении прогромыхала скрытая сумерками колонна танков. — Я эту шапку домой пошлю, пусть сестренка носит.

— Да она в ней потонет, — сказал Трауб. — Ей какой номер нужен?

— Вот черт, — сказал Шийл, — я забыл. Да нет, она теперь подросла, ведь у ребят головы тоже растут, а?

— Не так быстро, как ноги.

— Ей будет интересно, — упорствовал Шийл, — я ей напишу, что снял шапку с нациста.

— Детям врать — это не дело, — сказал Черелли. — Взрослым ври сколько влезет, а ребята и без того слишком быстро набираются скверных привычек.

— Так она же не будет знать, что я соврал! — сказал Шийл. Потом он швырнул шапку на землю. — Ну ее к черту, все равно не во что завернуть. Ни минуты свободной нет у человека…

— Ты лучше пройди вон туда, — посоветовал Черелли, — да «освободи» себе парочку меховых вещиц.

Им преградили путь четыре человека, внезапно выступившие из полутьмы. Одежда их — смесь гражданской и военной — была сильно поношена, за плечами винтовки.

Шийл первым увидел их и испугался. Он навел на них винтовку и крикнул:

— Стой!

Все четверо остановились. Первый протянул вперед руки ладонями вверх — либо в знак приветствия, либо чтобы показать, что в руках у него ничего нет.

— Здорово, американцы! — сказал человек, улыбаясь широко и радостно.

— Ни с места! — крикнул Шийл. Он сделал знак Траубу и Черелли заходить с флангов, в то время как неизвестный, видимо, главный в своем маленьком отряде, осторожно шагнул вперед.

Указывая на себя, он сказал:

— Русский! — Потом указал на двоих из своих товарищей и повторил: — Русский, — а о третьем сказал: — Поляк! — Потом опять улыбнулся и хлопнул Шийла по плечу с такой силой, что тот зашатался.

Шийл смущенно поглядел на русского; тот был немногим выше его, но какие плечи! Какие крепкие руки и ноги!

Русский ткнул себя в грудь и представился:

— Ковалев! Андрей Борисович Ковалев! — Потом вопросительно посмотрел на Шийла.

— Шийл, — ответил тот.

На этом разговор прервался. Продолжить его следовало Шийлу, а он не знал, что сказать.

Наконец он сообразил, что нужно известить Лестера или лейтенанта. Но когда он попросил Черелли сходить за ними, тот фыркнул:

— Где это я их буду искать? — и Шийл понял, что их действительно не найти, раз они охотятся за меховыми куртками в каком-то из полутора десятков домов.

— Нечего рассуждать! — крикнул он Черелли и Траубу. — Отберите у них винтовки, и пошли! — Он потянулся к оружию Ковалева. Большая рука русского крепко обхватила ствол винтовки.

— Давай, давай, — сказал Шийл и потянул винтовку к себе.

Русский, не разжимая пальцев, покачал головой, дружелюбно, но твердо.

Шийл растерялся. Без нужды лезть в драку с такими людьми ему не хотелось. Он нехотя отпустил винтовку, русский улыбнулся.

Шийл подтолкнул его вперед. Ковалев послушался: высоко держа голову, он двинулся с места легким шагом человека, привыкшего к большим переходам.

Командный пункт роты помещался неподалеку, в маленьком доме на дороге, ведущей к складам. В углу на скамье несколько солдат играли в карты. Трой накладывал в плиту дрова, а какая-то старуха в синем переднике суетилась с кастрюлями и чайниками, стуча деревянными подошвами по каменному полу.

Трой поднял голову, не выпуская из рук полена.

— Я к вам привел этих людей, сэр, — доложил Шийл. — Кажется, русские.

— Дело! — сказал Трой. — Пусть сдадут оружие старшине.

— Насчет этого, сэр, вы лучше сами с ними поговорите, я уже пробовал. — И озабоченный тем, как бы поскорее вернуться к меховым курткам, Шийл добавил, что он поставлен охранять склады.

— Ладно, — кивнул Трой. Шийл и Черелли ушли; Трауб остался, предвкушая тепло и кофе.

Трой оглядел четырех незнакомцев. По их измученным лицам видно было, что они много пережили. Недоверие Троя быстро растаяло. Немец, или человек, служивший немцам, не был бы таким тощим и не было бы у него в глазах такой спокойной уверенности и надежды, как у этих людей.

Трой выбрал из четверки того, в котором всего заметнее была военная выправка, и знаком подозвал его к столу.


Русский отдал честь:

— Сержант Ковалев, Андрей Борисович. — Потом, взяв протянутую руку Троя, пожал ее крепко и сердечно.

Трой указал на стул.

— Вы по-английски говорите?

Ковалев улыбнулся.

— Не понимаю.

— Как?

— Не понимаю. Nicht verstehe! — У-у… — Трой был озадачен.

— Deutsch! Ich spreche deutsch! — сказал Ковалев.

Из угла, где играли в карты, Трауб крикнул:

— Он говорит, что знает по-немецки!

— Так идите сюда! — нетерпеливо сказал Трой.

У Трауба с русским завязался оживленный разговор. Трой перебил их:

— Мне нужно узнать, как они сюда попали.

Трауб дал Ковалеву сигарету и продолжал его расспрашивать. Отвечая на вопросы, Ковалев достал из кармана большой нож, разрезал сигарету на три равных кусочка и отдал своим товарищам.

Трой посмотрел на русского, тот ответил на его взгляд и улыбнулся.

— Знаю, — сказал Трой, словно Ковалев мог понять его, — это свинство с моей стороны. — Он вытащил из вещевой сумки пачку сигарет и протянул Ковалеву.

— Спасибо!

— На здоровье… товарищ!… Как там кофе, готов?

Трауб пересказал Трою историю Ковалева.

Ковалев служил сержантом в русской морской пехоте, участвовал в обороне острова Эзель при входе в Рижский залив, был тяжело ранен и попал в плен к немцам. Он бежал и пробрался к своим.

— Как же он оказался здесь? — спросил Трой.

— Партизан, — объяснил Трауб. — Его послали за линию фронта партизанить. В Риге немцы схватили его и пытали.

— Заливает! — сказал Трой.

Он привык к иной войне — более упорядоченной, более цивилизованной. Пленных не пытают! Партизаны — это романтика, пропагандистская выдумка в советских киновыпусках последних известий, которые он смотрел в Штатах.

Трауб сказал что-то Ковалеву. Тот снял свою тонкую, заплатанную на локтях куртку. Под ней оказалась чисто выстиранная полосатая тельняшка. Он стянул ее через голову и повернулся к Трою спиной. Спина тоже была полосатая, только полосы были не синие, а красные.

Трауб поглядел на эту спину. Из угла подошли картежники и тоже стали смотреть.

Трой судорожно проглотил слюну.

— Скажите ему, пусть оденется. Скажите, что я ему верю.

Трауб перевел:

— Он хочет, чтобы я вам сказал, капитан, что он убил много немцев. Они работали в шахте в Лотарингии. Они оттуда бежали и голыми руками убили нескольких немцев. Потом взяли у них оружие и этим оружием убили еще много немцев.

Трой протянул палец к поясной пряжке Ковалева.

— Советская! — сказал Ковалев. — Советская морская пехота! — Он показал Трою серп и молот.

Трауб объяснил:

— Это все, что у него осталось от своего обмундирования — тельник и пряжка. Даже немцы не смогли их отнять.

Трой задумчиво подал Ковалеву кружку кофе.

— Трауб! Скажите, что мы его обмундируем с ног до головы. У нас тут целый склад германского военного флота, прекрасные вещи — брюки, кители и все прочее.

Ковалев, с упрямым огоньком в глазах, сказал что-то Трою.

— Он хочет воевать, — перевел Трауб.

Трой, сдержав улыбку, велел Траубу объяснить, что Ковалева и его спутников отправят в Верден, и там другие американцы решат, что ему делать дальше.

— Воевать? — сказал Ковалев.

— Да, да.

— А теперь, Трауб, скажите ему, что винтовки все-таки нужно сдать. Нельзя терпеть такое в нашем тылу.

Трауб попытался разъяснить его слова Ковалеву.

— Воевать? — спросил тот снова и развел руками в знак того, что уже совсем ничего не понимает.

Трой в глубине души соглашался с логикой русского. Но отобрать винтовки он был обязан.

2

Иетс и Бинг шли по двору лагеря для перемещенных лиц в Вердене. Иетс застегнул воротник шинели. Потом он поглядел на небо, по которому сильный ветер гнал рваные, грязно-серые тучи.

— Видно, сегодня так и не прояснится.

— Видно, что так, — сказал Бинг и заговорил о другом. — Вы добились от администрации молока?

— Нет.

— Почему?

Иетс досадливо вздохнул. Он пытался уже в третий раз, и все напрасно.

— Официально здесь распоряжаются французы, они говорят, что у них нет молока. Тогда я пошел к майору Хеффернану, а Хеффернан говорит, что пробовал достать молочный порошок на наших складах, но ему не дали, потому что лагерь французский.

Бинг ничего не сказал. Он стал пробираться между двумя глубокими лужами, поскользнулся и выругался. Двор был немощеный. В свое время, когда в окружавших его одноэтажных казармах размещались французские войска, землю накрепко утрамбовали тысячи солдатских ног: здесь часами маршировали взад и вперед, делали равнение направо и налево, проходили обучение по отделениям и повзводно. Но то было давно. Армия, утоптавшая этот двор, была побеждена и разбита. Солнце и непогода много потрудились над казармами — продырявили крыши, изрезали трещинами стены, разбили окна А теперь шел дождь, шел уже много дней — унылый осенний дождь Восточной Франции, что затягивает и небо, и душу безысходной тоской.

Над единственным крепким каменным зданием, где помещалась администрация лагеря, уныло свисали вниз намокшие флаги — французский, американский и английский, — лишь изредка при порывах ветра взлетая и хлопая о флагштоки. Среди огромных луж, поверхность которых непрестанно рябилась от новых капель дождя, кучками бродили мужчины и женщины, иногда с детьми, втянув голову в плечи, подняв воротники жиденьких курток, засунув руки в карманы поношенных пальто и брюк.

— Ну, знаете, лейтенант, — сказал Бинг, — если это свобода, — немногого она стоит.


— А по-вашему, как, отпустить их на все четыре стороны? — огрызнулся Иетс. — Их нужно разбить на группы, проверить, организовать…

— Но как они живут!

— А как они, по-вашему, жили до сих пор?

— Тем более! — упорствовал Бинг.

Иетс вспылил:

— Да замолчите вы, черт вас возьми! Я же делаю, что могу.

— Да, сэр, наверно, так, — согласился Бинг. Бинг видел, как именно Иетс «делает, что может» — набирает полные карманы конфет и раздает их детям, выбирая самых худых.

Иетс уже в течение двух дней опрашивал обитателей лагеря, количество которых все время росло, и убедился, что бьется головой об очень мягкую, эластичную стену. Майор Хеффернан, состоящий при администрации лагеря для связи с американской армией, сыпал обещаниями, французское начальство тоже, все выражали желание помочь, и все объясняли, почему это не в их силах. Каждый день, перед тем как идти завтракать, Иетс надоедал кому-нибудь из администрации и уходил, облегчив свою совесть ровно настолько, чтобы еда не стала ему поперек горла. И каждый раз, как он снова оказывался в лагере среди перемещенных, ему становилось тошно от одной мысли о съеденном завтраке.

Официально в задачу Иетса и Бинга входило опросить возможно больше перемещенных лиц, чтобы собрать данные об их взглядах, настроениях и моральном состоянии. В Вердене отдел впервые столкнулся с этим порождением гитлеровской Европы. Миллионы людей еще томились в рабстве за линией фронта и по всей Германии.

Иетс старался ничего не чувствовать, — время военное, ему поручена определенная работа. Но перед глазами у него были дети со старческими лицами и вздутыми животами, дети, которые, вместо того чтобы шумно резвиться, разыскивали что-то в грязи двора или жались у кухонного навеса, раскрыв рот и вдыхая запах кипящей капусты. Были старики и старухи с детскими лицами и черными от грязи морщинами на шее и на лбу, норовившие потянуть его за рукав, обдавая его кислым запахом заплесневелой одежды и немытого тела. Были женщины, либо худые как скелеты, либо распухшие от картошки, почти все босые, с черными, сломанными ногтями на пальцах ног, месивших жидкую грязь. Были заросшие, голодные мужчины, смотревшие на него со смешанным выражением надежды и недоверия, одни — вконец запуганные, другие — несмотря ни на что, сохранившие собственное достоинство.

— Когда-то у них был родной дом, — сказал Бинг, готовый снова пуститься в рассуждения о необходимости принять меры.

— Это было давно, — сказал Иетс. — Мы имеем дело с совершенно новым явлением. Поймите, сейчас появляется новый сорт людей — люди бараков. Немцы забрали их, поселили в бараках и заставили работать, сведя их существование к минимуму — немножко сна, миска супа и работа, сколько хватит сил. Мы хоть не заставляем их работать. Ругайте немцев, если непременно хотите кого-то ругать, а нам дайте хоть немного разобраться.

Иетс замолчал, с удивлением заметив, что говорит Бингу примерно то же, что сам слышал от Хеффернана.

— «Разобраться»! — передразнил Бинг.

— А как же? Кто мог знать, что их будет так много?

— Ну, хорошо, — сказал Бинг. — Мы делаем, что можем. Импровизируем. Но ведь это только начало. Что мы предпримем, когда у нас на руках будут не тысячи, а миллионы этих перемещенных лиц? А как быть с немцами?… Разве мы не знали, что представляет собой Европа?

Иетс ухватился за слово «импровизируем».

— Импровизировать — это наша специальность, — сказал он. — Американская изобретательность. Вы не родились в Америке, поэтому, наверно, не чувствуете этого. А мы экспромтом освоили целый материк.

Бинг не ответил. Он мог бы возразить, что здесь нельзя провести параллель с наступлением американцев на прерии и леса Дикого Запада. Что немцы, снимая этих людей с места, действовали по плану, а следовательно, для того чтобы исправить зло, сделанное немцами, и, может быть, создать что-нибудь получше, тоже нужен план. Он не ответил потому, что Иетс в сердцах исключил его из числа американцев и лишил права говорить от их имени; выходило, что Бинг не способен проникнуться пресловутым духом пионеров, якобы помогающим американцам находить готовые рецепты для всего человечества.

Испанец Мануэль говорил по-английски медленно, но почти без ошибок. Речь его часто прерывалась глухим, свистящим кашлем, и он сплевывал в синий платок, который держал в руке. Рука, несмотря на смуглую кожу, казалась почти прозрачной.

— Нас осталось очень мало, — сказал он. — Мы солдаты. Мы сражались на Хараме, в Каталонии, в Пиренеях. Каковы ваши планы в отношении нас?

Иетс посмотрел на его иссохшее тело, на ввалившиеся глаза.

— Я не знаю. Не знаю, есть ли вообще какие-либо планы. Вы теперь находитесь в свободной Франции, этот лагерь французский, может быть, французы уже что-нибудь решили. Я у них спрошу.

— Нет, не решили, — сказал Мануэль спокойно. — К тому же мы им не верим. Они нас предали, выдали нас немцам, — вы знаете, что на Хараме мы несколько недель сдерживали атаки немцев?

— Прошлое едва ли вам поможет, — отвечал Иетс. — Сейчас нужно считаться с настоящим, с новой обстановкой.

— Но мы так и делаем, — сказал Мануэль и закашлялся. — Простите. Раньше у меня было прекрасное здоровье, я был капитаном испанского торгового корабля. Я не о себе забочусь, я-то скоро умру, а вот другие. Им некуда деваться. Когда вы выиграете войну, все уедут к себе на родину, а мы этого не можем.

Это был конченый человек, он ничего не требовал. Но вся его фигура, когда он сидел перед Иетсом на перевернутом ящике, в изорванной, засаленной куртке и связанных бечевкой башмаках, казалась живым упреком.

— Чего вы хотите? — спросил Иетс.

— Мы хотим вступить в вашу армию. Мы солдаты. Мы давно, очень давно не держали в руках оружия, но наверстать недолго! Дайте нам возможность сражаться.

— Но ваша страна нейтральна.

— Наша страна в союзе с вашим противником, лейтенант.

— Простите, я не подумал.

— Лейтенант, вы американец. Мы сражались и за вас. Вы нам не помогли. Мы проиграли войну.


Странно, подумал Иетс, то же самое говорила Рут.

— Мы перешли Пиренеи в поисках места, где бы приклонить голову, — продолжал Мануэль. — А тут пришел к власти Петэн. Вы сами знаете, что было после. Не дайте нам заживо сгнить здесь, мы этого не заслужили.

— Поверьте, я вам сочувствую всей душой.

— Нам нужны постели, еда, одежда.

— Давно ли вы здесь? Потерпите немного. Вы же солдат. Вы понимаете, какая сложная вещь — война. В первую очередь мы должны снабжать свою армию. Имеются организации по оказанию помощи…

Испанец поежился.

— Благотворительность? — заговорил он с усилием. — Мы считали, что у нас есть кое-какие права. Мы были рабами — пусть. Мы и жили и работали, как рабы. Немцы не забыли боев на Хараме. Потому нас и осталось так мало.

— Теперь-то вы свободны. — Иетс сказал это искренне, ему хотелось помочь испанцу.

Тот засмеялся, но смех прервался кашлем, от которого все тело его судорожно скорчилось и по щекам покатились слезы. Другие испанцы, державшиеся до сих пор поодаль, подошли ближе. Один из них потряс Мануэля за плечо. Судороги прекратились. Несколько секунд Мануэль сидел с закрытыми глазами.

Потом он сказал:

— Не взыщите. Меня много били, поэтому у меня бывают припадки, не могу сдержать себя.

— Чему вы смеялись?

— Разве я смеялся? Нет. А если бы и смеялся? Смеюсь от радости. Рад, что я свободен. Вы знаете, что такое чувство свободы? Мы вот с ними испытали его однажды, давно, на Хараме.

Он понурил голову.

Иетс увидел, что на макушке у него лиловый шрам, глубокий, с неровными краями.

— Я постараюсь что-нибудь для вас сделать, — сказал он. — Поговорю с администрацией лагеря.

— Мы будем вам благодарны, — сказал Мануэль.

Иетс мог бы отказаться от этой работы. Девитт не стал бы возражать, если бы он сказал, что не справляется, и изложил бы причины. Но он сам не хотел бросать начатое дело, потому что все еще надеялся принести какую-то пользу и потому еще, что новые люди занимали теперь его мысли и реже вспоминался Торп на полу своей камеры, Уиллоуби, выходящий из кабинета Березкина и пресекающий его, Иетса, попытки раскрыть правду, и Тереза в вечер их последнего свидания, да, и Тереза.

По дороге из Парижа в Верден Иетс часто спрашивал себя, почему он так покорно подчинился тогда ее настроению. Чем дальше отодвигался Париж, тем меньше он понимал, почему упустил то, что уже было у него в руках.

Он хотел забыть Терезу, хотел забыть Рут, хотел забыть прошлое. Он зарывался в работу. Но работа наталкивала его все на те же проблемы.

Иетс думал: если когда-нибудь наступит мир, этим людям — и испанцам и остальным — придется позабыть о прошлом и начать все сначала. Но разве это возможно?

Нам пришлось бы учить их, руководить ими. Но с чего начать? И кто будет учить? Кто будет руководить?

Может быть, майор Уиллоуби?

Он вошел в барак № 8, к русским. В первой комнате было полно народу, мужчин и женщин. Все они посмотрели на него, когда он вошел, но не проявили особого любопытства. В других бараках к нему сейчас же бросались с просьбами, наперебой стараясь привлечь его внимание. Здесь люди вели себя сдержанно.

Они дали ему осмотреть комнату: угол, которым не пользовались, потому что крыша протекла и вода капала в подставленные жестянки; тонкие подстилки из грязной соломы, служившие постелями; двухъярусные нары, и на них вместо матрацев — мешки с соломой. Они, видимо, предназначались для семейных, так как были завешены мешковиной и листами бумаги.

Иетс молча обошел комнату. Он попробовал улыбнуться и увидел, что кое-кто из людей, сгрудившихся на соломенных подстилках, улыбнулся ему в ответ. Он чувствовал, что много глаз следят за каждым его движением. Потом он стал различать отдельные детали. Изможденная женщина кормила грудью исхудалого младенца, с натугой тянувшего из нее последние капли молока. Мужчина неопределенного возраста смотрел на нее, посасывая пустую трубку, и кивал головой, словно подбодряя женщину в ее непосильном труде.


К Иетсу подошла босая, коротко остриженная девушка с серьезным лицом. Когда в ответ на ее русскую речь он покачал головой, она перешла на немецкий.

— Не люблю говорить по-немецки, — сказала она.

— Едва ли стоит переносить нелюбовь к какому-либо народу на его язык, — сказал Иетс менторским тоном. — Ведь это язык Гёте… впрочем, вы, вероятно, о нем не слышали… — он умолк.

— Я о нем слышала, — сказала девушка. — Я когда-то училась в Киевском университете.

— А я до войны был преподавателем, — сказал Иетс. — Значит, вы должны со мной согласиться, во всяком случае насчет Гёте.

— Посмотрите на нас, — сказала девушка, — вот как с нами обошлись его соотечественники.

— Я знаю.

— Вы смотрите на мои волосы? — спросила она. — Меня обрили.

— Они отрастут, — сказал он помолчав.

— Отрастут, — подтвердила она.

— Зачем вас обрили?

— Кто говорит, потому что немцам нужны были волосы, кто говорит, чтобы мы не убежали. Но мы все-таки убежали.

— Вас было много? — спросил Иетс.

Девушка указала на группу женщин, сидевших посредине комнаты на каком-то возвышении.

— Некоторые и сейчас здесь. Мы три дня шли пешком.

— А мужчин с вами не было? — спросил Иетс.

— Почти не было. Мужчины ушли за два дня до нас, когда немцы стали нервничать. Они сняли немецких часовых, забрали их оружие и ушли.

— Где это было?

— В Роллингене. Мы работали в шахте.

— Вы работали в шахте? И эти женщины тоже?

— Да.

— Под землей?

— Да.

«Крепкая, видно, девушка, — подумал он. — Вернее, была крепкая до того, как ее поставили на эту работу».

— Сколько часов в день? — спросил он.

— Десять, иногда двенадцать. Но мы не особенно надрывались, — добавила она с коротким, злым смешком.


— Разве с вас не требовали определенного количества руды?

— Это все улаживал Андрей.

— Кто такой Андрей?

— Он был у нас приемщиком, — объяснила она. — Его сейчас здесь нет. Он ушел с другими мужчинами. Я не знаю, где он. Андрей все и организовал.

— Он, видно, молодец, — сказал Иетс снисходительно.

— Он нас учил, — сказала девушка. — Шахта принадлежала какому-то французу, но руду забирали немцы.

— Делакруа? — спросил Иетс.

— Может быть, я не знаю. Все они друг друга стоят.

— Да, нужно полагать, что так, — сказал Иетс с убеждением. В голосе его прозвучала ненависть. Девушка подняла голову, и он прочел в ее глазах, что разногласие по поводу Гёте забыто.

Она подвела его к своим товаркам. Ему принесли ящик, он сел, расстегнул шинель, — словом, устроился по-домашнему.

Она представила его женщинам:

— Этот американский офицер пришел посмотреть, как мы живем. — И добавила, обращаясь к Иетсу: — До сих пор нами еще никто не интересовался.

Иетс не мог им сказать, что его задача — опросить их, а не облегчить их участь. И вдруг он заметил, что они уже не смотрят на него; даже киевлянка отвернулась куда-то в сторону.

Иетс тоже оглянулся.

В дверях стоял могучего вида мужчина; он с радостной улыбкой раскинул длинные руки, словно желая обнять сразу всех обитателей комнаты.

— Андрей! — ахнула девушка из Киева и бросилась к нему. — Ой, Андрей!

Он обнял ее — не как влюбленный, а скорее как защитник и покровитель. Рядом с ним она казалась очень маленькой, ее стриженая головка едва достигала его груди в том месте, где в вырезе синей матросской блузы видны были синие полоски тельника.

Она быстро и взволнованно заговорила по-русски, он, успокаивая, похлопал ее по плечу. Раздвинув рукой женщин, окруживших его плотным кольцом, он наконец вошел в комнату.


Иетс по-прежнему сидел на своем ящике. Так это и есть Андрей, учитель, организатор, тот, что ушел с мужчинами. Он держался, как настоящий военный, очень прямо и вместе с тем свободно. Волосы его, светло-русые, густые, невьющиеся, ежиком торчали над крепким квадратным лбом. Рот у него был небольшой, красивой формы подбородок, как и лоб, квадратный и решительный. Он поморгал, привыкая к полумраку комнаты, потом шагнул вперед и стал перед Иетсом, дожидаясь, пока тот обратится к нему.

В этом человеке было что-то до того значительное, что Иетс не мог пройти мимо него. К тому же он представлял и особый интерес. Вероятно, он пережил то же, что тысячи других перемещенных лиц в этом лагере. Как ему удалось сохранить такую бодрость, такую силу духа? И много ли таких, как он?

— Я — офицер американской армии, — сказал Иетс по-немецки, острее, чем когда-либо, чувствуя всю нелепость положения, при котором два союзника вынуждены объясняться на языке своего общего врага.

Он думал, что студентка будет переводить, но Андрей отвечал сам:

— Я сержант советской морской пехоты, Ковалев Андрей Борисович.

— На вас отличная форма, — заметил Иетс. — Неужели сохранилась с начала войны?

— Нет, — рассмеялся Ковалев. — Это мне дал один американский капитан. Когда мы с товарищами, — он указал на мужчин, стоявших позади него, и Иетс только тут заметил, что Ковалев пришел не один, — когда мы с ними добрались до американской заставы, у нас ничего не было, только лохмотья да винтовки. А теперь вот как одели.

Он пощупал свои брюки.

— Ничего сукно. Со складов германского флота… А вот это — советское! — Одной рукой он хлопнул по поясной пряжке, другой — по тельнику на груди. — Их у меня никто не мог отнять.

— Как ты сюда добрался? — спросила девушка. — Что ты делал, после того как ушел из шахты?

Ковалев отвечал не спеша, обращаясь к Иетсу:

— Мы убивали немцев. Мы жили в лесах, передвигались ночью. Партизаны — в Америке это тоже так называется? Меня этому обучали; нас много таких. Вот и пригодилось. За два дня мы набрали столько германского оружия, что девать было некуда. Мы могли бы долго так жить. Но я сказал своим: пора возвращаться в Красную армию. Пойдем к американцам, скажем, кто мы есть, и они нас отправят домой.

Едва ли он так наивен, подумал Иетс. Или у него такие странные представления о войне?

Он сказал:

— Боюсь, что это не так просто, Ковалев. Раз вы в этом лагере, вы являетесь перемещенным лицом, как и все остальные…

Ковалев небрежно повел рукой. Видимо, слова Иетса не испортили ему настроения. Ему, вероятно, доводилось решать и более трудные задачи.

— Ладно, там видно будет, — сказал он.

— А много было партизан, — спросил Иетс, — или только ваша группа?

— Один раз мы встретили французских партизан. Они четыре месяца провели в лесу, а вооружены были только старыми винтовками, и то не все. А мы сражались четыре дня, и у нас было два пулемета, а винтовок и боеприпасов хоть отбавляй. Пулеметы я оставил французам.

Женщины слушали, одобрительно кивая головой. Они были уверены, что кто-кто, а их мужчины сумеют за себя постоять.

Девушка сказала:

— Расскажи американскому офицеру, как мы устроили забастовку.

— Где вы устроили забастовку? Когда? — оживился Иетс. Если была забастовка, значит, в германском тылу много людей, подобных Ковалеву. Ведь именно за такими сведениями Иетс и направлен в этот лагерь.

Ковалев ответил девушке:

— Ты сама расскажи. Я устал. — И, не дожидаясь возражений, закрыл глаза.

— Он не любит говорить о себе, — сказала девушка. — Это было в Роллингене первого мая, вы ведь знаете, Первое мая — большой праздник. Вот Андрей и сказал — будем праздновать. Мы далеко от Советского Союза, мы пленные и рабы, но мы покажем немцам, что так не всегда будет. Мы жили в бараках, за городом. Перед каждой сменой нас отвозили на шахту поездом. Утренняя смена начиналась в пять часов. Мы собрали всю красную материю, какую могли найти, девушки отдавали белье, косынки, потом у нас были краденые немецкие флаги, мы свастику вырезали, а красное поле осталось. И когда первомайский поезд подкатил к шахте, из всех окон развевались красные флаги, наши флаги, рабочие, вы понимаете?

Иетс потер свои пальцы. Он не одобрял демонстраций, и в данном случае она не принесла никакой практической пользы.

— В шахте, — продолжала девушка, — полицейские отобрали у нас флаги и разорвали. Они бы нас застрелили, но кто бы стал тогда работать? Мы спустились под землю, но работать не стали. Мы устроили митинг, и Андрей сделал нам доклад о Первом мая, о его значении, и говорил, что мы — тоже солдаты и сражаемся плечом к плечу с Красной армией…

Иетс представил себе этот митинг под землей, в полутемном штреке, лица, обращенные к Ковалеву. В своем единстве они, даже будучи рабами, представляли собой силу. Он смутно позавидовал им. Они знают, за что борются.

Он вспомнил листовку Четвертого июля: я пошел к Фарришу и наговорил ему всякого вздора, чтобы убедить его и всех остальных не сообщать противнику, что мы, в некотором роде, тоже знаем, за что боремся…

Девушка продолжала рассказывать:

— Тогда они отобрали нескольких женщин и посадили в одиночки — и меня, и вот эту, Дуню. Они нас морили голодом и пытали, все хотели узнать, кто организовал забастовку. Но так ничего и не узнали.

Ковалев открыл глаза.

— С голоду вы не умерли, — сказал он.

— Нет, — сказала девушка. — Мы за все время у немцев столько не ели. О нас Андрей заботился.

— Что об этом говорить, — сказал Ковалев.

«Чем силен этот человек? — думал Иетс».

— Мне здесь не нравится, — услышал он голос Ковалева. — Я здесь не останусь.

Ковалев уже не казался Иетсу наивным. Иетс понял: здешний лагерь — то же медленное умирание, на какое обрекли этих людей немцы.

— Мне вы об этом не сообщайте, — улыбнулся он. — Но дайте мне честное слово, что пробудете здесь еще сутки. Завтра я приду сюда за вами. Я хочу, чтобы вы рассказали нашим о том, что видели и что сделали. После этого я доставлю вас обратно в лагерь, а там — поступайте, как хотите.

Он почувствовал, что Ковалев остановил на нем испытующий взгляд.

— Это приглашение на обед, — сказал Иетс и подумал, что скажут Уиллоуби, Девитт и все остальные, когда он появится в офицерской столовой с русским матросом.

— Я принимаю, — сказал Ковалев. — Принимаю от имени моих товарищей, потому что всех нас вы, понятно, не можете пригласить.

3

Бинг увидел, как Иетс показался в дверях одного из бараков, и окликнул его. Вид у Иетса был усталый и расстроенный.

— Хорошо, что я нашел вас, лейтенант, — сказал Бинг. — Мне нужно вам кое-что сообщить.

— Что случилось?

— Ничего не случилось. Во-первых, у меня там одна особа вас дожидается.

— Что, что такое?…

— Очень миленькая, лейтенант.

— Знаете что, Бинг, я — более чем снисходительный офицер, думаю, что вы в этом убедились. Я и с вами, и со всеми вообще обращаюсь по-человечески, как с взрослыми людьми. Но устраивать мою личную жизнь — это уж черт знает какое нахальство с вашей стороны. Об этом я сам позабочусь.

— О'кэй, пусть дожидается!… Я вовсе не хотел лезть в ваши дела. — Бинг порылся в карманах, извлек смятую пачку сигарет и закурил. — А второе дело — насчет одного слуха, а может, это и не просто слух. Я узнал от того сержанта военной полиции, который забрал себе белокурую польку. Ее тоже включили в список, но он добился, чтобы ее вычеркнули.

— Какой список? Какая полька?

— Тут собираются отправить целую партию этих перемещенных туда, откуда они явились, — в шахты.

Бинг замолчал. Иетс стоял неподвижно, потирая пальцы.

Вдруг глаза его сузились, и он резко спросил.

— Вы сказали, что меня дожидается какая-то особа? Где? Здесь, в лагере?

— Нет, конечно, за воротами! — Бинг только сейчас понял: Иетс заподозрил его в том, что он предлагает ему какую-то женщину из перемещенных. — Я этими делами не занимаюсь, лейтенант!

— «Особа»! Вы знаете, как ее зовут?

— Конечно, знаю. Она мне сказала — Тереза Лоран; и не будь она так увлечена вами, я бы и сам не прочь познакомиться с ней поближе.

— Тереза! — У Иетса заколотилось сердце; ему казалось, что и все кругом слышат каждый его удар. Унылый, серый лагерь словно растаял; он стоял один среди широкого поля, и Бинг, маячивший у него перед глазами, растворился в воздухе, как дымок.

— Где она? Как она сюда попала? Где вы ее встретили? — Он зашагал прочь от Бинга. Тот бросился его догонять.

— Вы не волнуйтесь, лейтенант. Она дожидается, за воротами. Вы идете в обратную сторону!

— За воротами… ах, да. Это не здесь… — Иетс улыбнулся. — Она здесь и дожидается, за воротами.

— Лейтенант! А как же насчет перемещенных?

Иетс послушно остановился.

— Здесь нужно что-то предпринять. Только что они были рабами, а теперь…

Иетс не понял ни слова. Он опять зашагал прочь, прямо через двор, налетая на людей, когда те не успевали посторониться.

Бинг бежал рядом с ним.

— Может, вы бы поговорили с полковником? Вы хотя бы попросите его… Да подождите немножко, лейтенант! Не убежит ваша девушка. Раз уж приехала сюда из Парижа, подождет еще немножко.

— Где вы ее встретили?

— Перед нашим домом. Я только вышел, чтобы идти сюда, а она меня остановила и спрашивает, не знаю ли я, где сейчас лейтенант Иетс, Дэвид Иетс.

Иетс кивнул головой.

— Дэвид Иетс.

— Я сказал, как не знать, мадемуазель, пойдемте со мной. Вот и все. Очень просто, верно? Может быть, мне самому поговорить с полковником Девиттом? Даже если в шахтах нужны рабочие…


— Как она оказалась у нашего дома? Приехала из Парижа…

— Да не знаю я! Вы ее сами спросите. Вы мне скажите, что мне предпринять по поводу перемещенных.

— Перемещенных?

О черт, заело, подумал Бинг.

— Я вот что сделаю, — предложил он. — Я скажу полковнику, что вы послали меня к нему с докладом по этому вопросу.

— По какому вопросу? Вы о чем?

— Да эта их мерзкая затея — опять послать перемещенных на работу…

На лице Иетса наконец мелькнул проблеск понимания.

— Я этим займусь… погодя.

— Разрешите мне этим заняться, сэр.

Они были уже близко от ворот. Только угол здания администрации скрывал от Иетса ворота, часовых и Терезу.

Он увидел ее раньше, чем она его. Отчаявшись, она уже перестала заглядывать в ворота и отошла подальше от любопытных французских часовых. Он увидел ее сквозь железную решетку ворот. Увидел знакомую хрупкую фигурку, пышные волосы под черным беретом. Он проскочил мимо часовых и окликнул:

— Тереза!

Она обернулась.

Все случилось совсем не так, как он себе представлял. Они не бросились друг к другу, а стали сходиться медленно, почти робко, словно шли по узкому, непрочному мосту.

И только когда он обнял ее и почувствовал, как ей с ним легко, он наконец поверил в реальность этой минуты.

— Я так счастлив, — сказал он.

Ответа ее он не разобрал. Она сказала что-то по-французски, очень быстро, точно лаская его каждым своим словом.

Тогда он поцеловал ее. Французские часовые скромно отвернулись в сторону.

— Как замечательно все получилось! — воскликнула Тереза. Они быстро шли прочь от лагеря.

— Да, — сказал Иетс, не задумываясь. Ему ни о чем не хотелось думать. Его, конечно, интересовало, как она очутилась в Вердене, как нашла дом, где был расквартирован отдел; но он не торопился с расспросами, ему достаточно было ее присутствия и твердой уверенности, что преграда, разделявшая их в Париже, исчезла без следа. А Тереза захлебывалась от сознания, что они нашли друг друга, и от гордости, что она не убоялась войны и своими силами одержала победу.

— Когда ты от меня ушел… — начала она. Он прижал к себе ее локоть.

— Я знаю, тебе неприятно об этом вспоминать, — сказала она, — я больше никогда не буду, это последний раз. Когда дверь закрылась и я осталась одна, я вдруг поняла, что люблю тебя и что стена, которая стояла между нами, рухнула. Она потому рухнула, что ты ушел. Если бы ты тогда остался, я ни за что, ни за что не приехала бы к тебе.

Он хотел возразить, но она сжала его руку.

— Мне мешала одна вещь, но теперь я об этом забыла. Это ушло и из твоей и из моей жизни, и нам нечего об этом тревожиться.

Он и не думал тревожиться. Никогда еще он не испытывал такого победного ощущения власти над собственной жизнью.

— Ты не сказал мне, куда уезжаешь.

— Я не мог сказать, дорогая. Это запрещено.

Она кивнула.

— Я пошла в отель «Скриб» справиться о тебе. Я думала, может, найду там кого-нибудь, кто тебя знает и скажет мне, куда тебя послали.

Она не сказала, что искала Люмиса, что готова была снова встретиться с ним, лишь бы узнать, как отыскать Иетса. Но Люмиса в отеле «Скриб» не оказалось.

— Ты здесь, значит, все хорошо, — сказал он.

— Мне помогла одна американка, — продолжала Тереза. — Она пишет в газетах. Ее зовут Карен Уоллес. Она очень хорошо отнеслась ко мне и все поняла. Она сказала, что знает, каково это, когда любишь человека, а его с тобой нет. Она мне понравилась. Она сказала, что я, может быть, найду тебя в Вердене.

— Я знаю мисс Уоллес, — подтвердил Иетс и мысленно улыбнулся. Да, все женщины в союзе между собой; если они твердо знают, что им нужно, куда мужчинам до них! И еще он подумал, много ли Карен рассказала о нем Терезе? Рассказала ли, что когда-то, очень давно, закатила ему пощечину, и за что?

Но если Тереза и узнала что-нибудь, она не придала этому значения.

— Тогда я пошла к месье Мантену и сказала, что мне нужно поехать в Верден повидаться с тобой. Он спросил, уверена ли я в том, что мне это нужно.

— И что ты ответила?

— Я сказала, что уверена. Я сказала, что все время думаю о тебе, а этого мало.

— Этого мало, ты права, — сказал он смиренно.

— Мантен дал мне пропуск и устроил меня на грузовик, который шел в Верден. Кроме того, он дал мне адрес людей, у которых я остановилась. Я сплю на раскладной кровати в одной комнате с двумя хозяйскими дочками.

— Все тебе помогли… — Через нее Иетс почувствовал себя частью разбросанной, но крепко спаянной семьи.

— Это потому, что война, — сказала Тереза. — Все разыскивают своих близких. Ты понимаешь?

— Понимаю.

— Мне даже из ваших кое-кто пытался помочь, — продолжала она. — Когда я сюда приехала, оказалось, что тут тысячи американских военных. У меня сначала руки опустились. Я стала расспрашивать, — никто тебя не знает. Я столько дней искала и уже стала думать, что та женщина в Париже ошиблась.

— Je t'aime, — сказал он.

— Очень было трудно. Некоторые солдаты отвечали грубо. Некоторые советовали забыть о тебе. Один сказал: «У нас здесь, красавица, больше лейтенантов, чем нужно. Вам его нипочем не найти».

— А ты все-таки нашла. Как хорошо.

— Потом кто-то послал меня к коменданту. Там сказали, что им некогда со мной разговаривать. Но я решила подождать. К концу дня они собрались уходить и увидели, что я все жду. Тогда они стали просматривать какие-то списки и наконец сказали мне, в каком доме ты живешь.

Вот как сильно она его любила. Сколько нужно было мужества и преданности, чтобы на основании одного слабого намека ринуться разыскивать его среди целой армии в походе. То, что она сделала, было так огромно, что он невольно спросил себя: где ты был до сих пор? Если такое возможно, как же плохо ты знаешь человеческое сердце. И как мало ты можешь дать ей…

— А потом ты вышел из ворот, — закончила она ликующим голосом и добавила едва слышно: — Я знала, что это ты, еще до того, как обернулась. Я чувствовала. Но я боялась обернуться, пока ты не позвал меня. Мне было страшно.

— А теперь тебе больше не страшно? Тебе хорошо?

— Да, — сказала она, — очень.

4

Голосом, который разнесся на всю огромную залу, служившую канцелярией передовой группы отдела и кабинетом Девитта и Уиллоуби, Абрамеску ответил Бингу:

— Нет, полковника Девитта здесь нет. Он уехал в штаб Матадора, к генералу Фарришу. Вернется только вечером.

Бинг попятился.

— Ладно, ладно, это несущественно.

Над заваленным бумагами столом в углу комнаты поднялось хмурое лицо Уиллоуби.

— Сержант Бинг!

— Да, сэр!

— Зачем вам нужен полковник?

— Ничего, сэр, я подожду.

— Подите сюда, сержант.

Бинг стал медленно пересекать залу. Он чувствовал себя неважно. После капитуляции гарнизона в Сен-Сюльпис они с Уиллоуби отнюдь не были в теплых отношениях. Бинг знал, какого мнения о нем держится майор; такие вещи трудно сохранить в тайне, когда люди все время друг у друга на виду, наблюдают друг за другом, сталкиваются, ссорятся и кое-как улаживают ссоры. Бинг знал, что Уиллоуби обозвал его выскочкой, всезнайкой и нахалом, а в ответ на жалобу Люмиса пообещал:

— Найдите мне работника такой же квалификации, и я в два счета переведу вашего сержанта Бинга в пехотную часть.

Иетс уже предостерегал Бинга. Однажды он сказал ему:

— Чудной вы человек. Вы многое понимаете и здраво судите о вещах, но зачем вы стараетесь обскакать самого себя, а главное — других? Зачем высказываете готовое мнение по вопросам, которые другие только начинают обдумывать? Неужели для вас не существует никаких «если» и «но»? Поверьте мне: вы с вашим острым языком наживете себе много лишних врагов.

Уиллоуби, несомненно, принадлежал к их числу, потому что в нем и в Бинге были несовместимые черты; потому что они не забыли листовку Четвертого июля; и потому что на данном этапе войны Бинг был незаменим, а это не могло не раздражать Уиллоуби, полагавшего, что на свете есть только один незаменимый человек — он сам.

— Сержант Бинг, — сказал Уиллоуби, — в армии не принято врываться прямо к старшему командиру. Что такое инстанция, вам известно?

— Да, сэр.

Бинг надеялся, что разговор окончен. Но Уиллоуби не отпускал его. Он, казалось, ждал чего-то.

— Так что же вам нужно, сержант?

— Это не спешно.

— Вы влетели сюда сам не свой, чтобы говорить с полковником Девиттом. А теперь вдруг танцуете назад. В чем дело?

— Лейтенант Иетс…

— Вас прислал лейтенант Иетс?

— Да, — ответил Бинг неуверенно.

— И он вам дал указания не иметь дела со мной?

— Нет, сэр. Конечно, нет. — Бинг почувствовал, что влип, и мысленно проклял громкий голос Абрамеску.

— Где лейтенант Иетс? Почему он не явился сам?

На толстой физиономии Уиллоуби отразилось разочарование, когда Бинг чистосердечно ответил:

— Он сейчас в лагере для перемещенных.

— Так, значит, он вас послал — по какому же делу?

Бинг знал, что раз Уиллоуби спрашивает, он обязан ответить. В отсутствие Девитта Уиллоуби был старшим начальником.

— В лагере что-то готовится. Там, по-видимому, решили вернуть наиболее крепких из перемещенных лиц на работу в лотарингские шахты.

— И лейтенант Иетс этого не одобряет?

Бинг ответил не сразу. Он был убежден, что Иетс так до конца и не понял, что происходит.

— Лейтенант Иетс считал, что полковнику следует об этом знать.

— А по-вашему, как? — спросил Уиллоуби.

— По-моему, это черт знает что такое.

Уиллоуби кивнул.

— Им и в лагере не сладко, — продолжал Бинг, дивясь явному сочувствию майора, — ну а уж это такое, что дальше ехать некуда. Пусть мы не знаем, что делать с этими людьми, но это не дает нам права…

— Очень хорошо, что вы поставили меня в известность, — перебил его Уиллоуби. — Мы не можем этого допустить. Разумеется, у вас с лейтенантом Иетсом сентиментальный подход к таким вещам. Гораздо важнее помнить о нашей великой цели — выиграть войну. Если мы вернем перемещенных в шахты, немцы безусловно об этом пронюхают и, боже ты мой, как они это обыграют! Кто у нас там для связи с администрацией лагеря? Майор Хеффернан? Хорошо.

Уиллоуби потянулся через стол к кожаному футляру, в который был убран полевой телефон, вытащил рычажок и повернул.

Вот это оперативность, подумал Бинг. Он не надеялся добиться такого успеха, особенно у Уиллоуби. А Уиллоуби прав — немцы сумеют изобразить дело так, что их обращение с перемещенными покажется верхом милосердия по сравнению с действиями союзников. Бингу доставило истинное удовольствие проследить за ходом мыслей Уиллоуби и хоть раз в жизни оказаться одного с ним мнения.

Телефонист, видимо, замешкался. Уиллоуби позвонил еще раз и обернулся к Бингу.

— Вы, случайно, не слышали, куда именно их собираются послать?

— Насколько я знаю, почти всех направляют в окрестности Роллингена, в шахты Делакруа.

Бинг расслышал в трубке голос телефониста. Уиллоуби промолчал и тихо положил трубку обратно в футляр.

— Тут есть и другая сторона… — сказал он и удобнее уселся в кресле, сложив пухлые руки на животе и ласково поглядывая на Бинга проницательными темными глазами.

— Но как же, сэр…

— Нельзя забывать, что в этих шахтах добывается руда, что из руды делается сталь, а сталь нужна нам для войны. Главное, как я уже сказал, это выиграть войну. К тому же я знаю майора Хеффернана. Этих людей не будут принуждать — возьмут только тех, кто сам захочет, и будут им платить, сколько следует. Мы же не нацисты!

— Нет, конечно.

Уиллоуби заговорил вполне благосклонно.

— Вы молодец, сержант. Понятливый, расторопный. Мне очень приятно, если мы с вами сходимся во взглядах. Почему вы иногда проявляете такое упрямство? Ведь это едва ли идет вам на пользу.

Бинг, растерявшийся от такого неожиданного поворота, не ждал ничего хорошего.

— Вы тоже молодец, сэр, если мне позволительно это сказать.

Уиллоуби улыбнулся.

— Вы можете понять любой вопрос, предусмотреть любые последствия. А что касается моего упрямства… или… — он подчеркнул это слово, — нахальства, так здесь все дело в том, чтобы, как вы сами сказали, сойтись во взглядах…

Уиллоуби уже не улыбался.

— Вы с кем разговариваете? Уходите вон! — сказал он холодно.

Бинг молча вышел. Уиллоуби не всегда молодец, а смотря по тому, ради чего и на кого он работает; а ты — молодец, только если работаешь на него.

Девитту не хотелось ссориться с Фарришем. Людей надо принимать такими, какие они есть; не всякий материал поддается переделке; нельзя сказать, чтобы полковник вообще стремился переделывать людей; он не считал себя для этого ни достаточно совершенным, ни достаточно авторитетным. Но когда он видел, что человек заблуждается и что его заблуждение может повредить делу, за которое этот человек отвечает, он пытался по возможности тактично образумить его.

Время для применения этого метода к Фарришу было неподходящее. Девитт беседовал с ним в последний раз в Рамбуйе, но с тех пор не терял его из вида. Фарриш, который прошел всю Францию в авангарде наступающих войск, первым почувствовал, как движение замедлилось. Теперь он застрял, не доходя Метца. У него был определенный план: быстро обойти город и окружить его, как разлившаяся река окружает остров, прежде чем скрыть его под своими волнами. Но наступление захлебнулось — подвело снабжение, и танки пришлось отвести назад за отсутствием горючего.

Немцы, уже готовившиеся эвакуировать город и крепость, почувствовали эту заминку; они подтянули подкрепления и усилили форты внутри города и вокруг него.

Когда прибыло наконец довольствие, которого Фарриш добивался просьбами и хитростью, угрозами и лестью, время для обходного маневра было упущено. Каждый дзот в районе Метца теперь нужно было атаковать и захватывать с большими потерями; из затопленного острова Метц превратился в узел обороны немцев.

За собою Фарриш не чувствовал никакой вины.

— Может быть, вы перерасходовали довольствие, — вслух размышлял Девитт. — Ведь это задача по технике снабжения: столько-то людей и материальной части на столько-то миль. С цифрами не поспоришь.

Фарриш, принимавший Девитта в своем прицепе, вышел из-под горячего душа, огромный, распаренный и красный, и облачился в голубой купальный халат.

— Хотите? — предложил он, гостю. — Пользуйтесь, пока вода не остыла.

— Спасибо, с удовольствием, — отвечал Девитт. — Жилье у меня в Вердене вполне приличное, но водопровод какой-то допотопный.

— Полотенца вон там! — Фарриш указал на шкафчик возле кровати. — Кто говорит, что я спорю с цифрами? Цифры мне, мой милый, известны, с цифрами у меня все в порядке. Но мне противно, — понимаете, противно, — он шлепнул себя по голой ляжке, — что нужно посылать солдат в атаку на эти германские дзоты, когда я знаю, что с легкостью мог бы взять фрицев голодом, если бы мой бензин не распродали на улицах Парижа. Да, да, не говорите, что я ошибаюсь! Каррузерс был в Париже и своими глазами видел. И другие видели.

— Что? — прокричал Девитт. Струя воды, падавшая ему на спину, заглушала голос Фарриша.

— Продали! — крикнул Фарриш. — Иуды проклятые! Пусть вся кровь, какую я вынужден пролить, падет на их голову.

Девитт завернул кран и стал растирать себе грудь.


— А вы толстеете, — сказал Фарриш. — Сидячую жизнь ведете, мой милый. Я вот все время двигаюсь… сейчас, впрочем, все больше назад.

Девитт кряхтя нагнулся, чтобы вытереть ноги.

— Доживите до моих лет, — сказал он, — тогда не будете хвастаться.

— За одну неделю мне два раза пришлось отвести мой КП, — сказал Фарриш. — Что-то здесь нужно сделать, и я это сделаю.

— Что же вы можете сделать? — спросил Девитт. — Разве что вывернуть наизнанку самую природу американцев?

Девитт помолчал, потом добавил:

— А чего вы, в сущности, хотите? Чего вы добиваетесь?

Фарриш поднял брови:

— Я как-то об этом не думал.

— Не уклоняйтесь от этого вопроса… генерал! — Никогда еще в разговоре с Фарришем Девитт не величал его генералом. Фарриш понял, что это значит.

— Хорошо! — вздохнул он. — Я вам скажу. Я много чего насмотрелся, и много думал, и много чего узнал. Нам нужна чистка. Нам нужно избавиться от нежелательных элементов — от жуликов, политиков, от всех этих господ, у которых всегда наготове тысячи доводов и возражений. У нас в армии чересчур много демократии, это не годится. Из-за этого мы теряем людей.

— Что же такое, по-вашему, демократия?

— А вот то самое, что я сказал: много говорят, мало делают, пускаются в политику, подсиживают друг друга, крадут мой бензин. Войну нужно вести твердой рукой…

Он заметил неодобрительный взгляд Девитта.

— Ничего не поделаешь, мой милый. Когда война кончится, пусть опять занимаются кто чем хочет — политики — политикой, жулики — мошенничеством. А сейчас нужно брать пример с нашего противника, хоть, может, это и неприятно. Да если бы у них в армии украли десятую часть того бензина, который наши распродали в Париже, они бы сто человек поставили к стенке, и правильно сделали бы. Сам я чист как стеклышко, и вы тоже, и еще есть много таких людей. Давайте объединимся и вычистим эти конюшни!

— Идея заманчивая, — сказал Девитт. — Но вы, конечно, знаете, как это называется.

— Называйте как хотите. Лишь бы был толк.

— А толку-то как раз и нет, — резко сказал Девитт. — Вы просто не знаете фактов. А у меня стол полон документов — захваченных документов и приказов, показаний пленных. Вы говорите — у нас коррупция, продают, покупают. Думаете, у немцев не то же самое? Сплошные политиканы и карьеристы, и в армии и вне ее. Фашизм — самая продажная система в мире, потому Гитлер и завел ее у себя.

— Я не говорил, что нам нужен фашизм, — сказал Фарриш, старательно подбирая слова. — Чтобы война закончилась победой, ее должны вести военные. «Армия граждан»… Ну, ясно, она состоит из граждан, а то из кого же? Но руководить ею должны военные, согласно военным законам, и по-военному — железным… железной…

— Железным кулаком?

— Вот-вот. Железным кулаком.

— Когда-то мы сочинили вам листовку. Вы помните, что в ней было написано?

— А как же! Она мне понравилась. Четвертое июля! Вот за это мы и воюем — за сильную Америку, чистую Америку, такую, которой можно гордиться!

— И за равенство перед законом?

— Конечно… только закон должны представлять мы. Нам нужна военная каста…

— А демократия?

— Разумеется. Но демократия должна быть как щит — сверкающая, крепкая, такая демократия, за которую каждый с гордостью пойдет воевать.

— Государство состоит не только из военных. Вы бы не продвинулись ни на милю, если бы не труд тысяч людей; вы никогда их не видели, никогда о них не слышали, но если они не работают заодно с вами, вы — ничто. У нас, как бы это сказать, индустриальное общество. То, что вы предлагаете, годилось, может быть, для Средних веков…

— В истории я слаб. Я — всего только командир дивизии. У меня пятнадцать тысяч людей, большинство из них я не знаю ни в лицо, ни по имени. Но я их заставляю действовать заодно, так? Я даже посылаю их умирать, а этого никто не требует от тех, о ком вы говорите!

— Я все же думаю, что из ваших планов ничего не выйдет. — Девитт говорил медленно, подчеркивая каждое слово. — Мы, как-никак, американцы. Мы не такой народ.

— Народ! — фыркнул Фарриш. — Народ распродает мой бензин. А я вот думаю, мой милый, не отстали ли вы от жизни?

Девитт уехал к себе в Верден. По дороге он думал; хорошо, что удалось хотя бы принять горячий душ.

5

Иетс, когда приглашал Ковалева, ни о чем не успел подумать; теперь же этот визит представился ему в новом свете, — он будто слышал, как Уиллоуби спрашивал вполголоса: «Опять Иетс что-то мудрит? Зачем он привел сюда этого бродягу?» И если бы такой вопрос задали Иетсу в лицо, он бы не сумел ответить. Что он хочет доказать? И кому? И разве это обязательно нужно?

Но Ковалев держал себя так просто и с таким достоинством, что опасения Иетса быстро рассеялись и он стал с интересом наблюдать, как состоялось знакомство, — словно встретившиеся в первый раз щенята, тихонько ворча, обнюхивают друг друга, — как в людях вспыхнуло живое участие, как наконец хозяева захлопотали, стараясь, чтобы гость почувствовал себя непринужденно.

Иетс понимал, что затея его удалась только благодаря терпимости Девитта и потому, что Девитт, организуя жизнь своих подчиненных в Вердене, в первую очередь имел в виду не этикет, а работу. Для своей маленькой группы — большая часть отдела еще оставалась в Париже в ожидании приказа — он реквизировал поместительный дом, где люди и жили, и работали. Несмотря на возражения Уиллоуби, он распорядился, чтобы офицеры и солдаты питались в общей комнате, хотя и за разными столами. Если бы Девитт не принял Ковалева, Иетсу было бы много труднее. Но Девитт сказал:

— Я воспитан в традициях гостеприимства. Мы все живем вместе; ваши гости — мои гости, — и первым пожал Ковалеву руку.

Уиллоуби внимательно оглядел могучую фигуру гостя и сухо заметил:

— Ничего себе… Но почему вы не выбрали более типичного образчика, Иетс?

— Я не искал образчиков, — отрезал Иетс. — Я привел сюда этого человека, потому что он много сделал для нас, и наш долг — хотя бы накормить его досыта.

— Ну, знаете, этак нам придется кормить пол-Европы!

— Не такая уж дорогая плата за кровь, — сказал Иетс.

— Возможности у нас ограниченные, — сказал Уиллоуби и добавил, брезгливо приглядевшись к сероватой массе в своей тарелке: — Честное слово, сэр, не грех бы нам потребовать более приличный паек…

Полковник лениво ковырял вилкой свиной паштет, разогретый прямо в консервной банке и отдававший жестью. Взглянув на Ковалева, он увидел, что тот методично отправляет паштет в рот, кусок за куском.

Девитту было досадно, что он не может поговорить с русским без посредника. Этот человек ему сразу понравился. Фигура и выправка замечательная, а это важно для солдата. Он оценил и взгляд Ковалева, который внимательно, ничего не упуская, изучал свое новое окружение, и то, как он быстро приспособился к новому для него обществу. По всему видно — воспитанный человек. Это тоже важное качество для военного.

Ковалев повернулся к Девитту.

— Что он хочет узнать? — спросил полковник.

Иетс нагнулся вперед, стараясь перекричать общий разговор.

— Он спрашивает, как мы кормим пленных немцев.

— А при чем это? — спросил Уиллоуби.

— В лагере для перемещенных лиц кормежка неважная.

— Они скоро выйдут из лагеря, — сказал Уиллоуби, — и начнут зарабатывать деньги. Часть перемещенных будет работать здесь поблизости, кажется, в лотарингских шахтах.

Иетс нахмурился. Он смутно припомнил, что слышал о чем-то таком от Бинга. И что-то там было очень нехорошо, но что именно — он забыл.

Девитт перестал ковырять вилкой паштет.

— Иетс, скажите сержанту Ковалеву: наши пленные едят в точности то же, чем мы сейчас угощаем его самого.

На лице Ковалева изумление сменилось недоверием, недоверие — гневом.

— Напомните ему про Женевскую конвенцию! — сказал Девитт.

Иетс начал говорить. Но он тут же почувствовал, что в присутствии Ковалева красивые фразы насчет гуманного обращения с побежденным, безоружным противником звучат как издевательство.

Ковалев отогнул рукава своей куртки, и все увидели на его запястьях шрамы, словно процарапанные толстым пером, обмакнутым в лиловые чернила.

— Проволочные кандалы, — пояснил он и, скрестив руки позади спинки стула, показал, как его подвешивали за кисти.

— Это было в Риге. Я возглавлял там одну группу. Нам было поручено взорвать пороховой склад, захваченный немцами.

— …пороховой склад, захваченный немцами, — повторил Иетс по-английски.

— Диверсия в тылу противника, — сказал Уиллоуби. — Мы за это тоже не погладили бы по головке.

Ковалев подождал, пока живые глаза Девитта снова не обратились на него, а затем продолжал свой рассказ, делая паузы, чтобы Иетс успевал переводить.

— В это время наша группа пополнилась одним новым человеком… Мы его ждали… Пароль он назвал правильно… Он должен был сменить меня… Я получил приказ выбраться из Риги еще до взрыва… Я пошел к нему на дом, чтобы передать дела… Никогда не забуду эту комнату… Деревянный стол, на крышке грубо вырезана голая женщина… Он сидел за столом, а когда я вошел, он встал… Мы поздоровались за руку, его рука была очень холодная… И тут в комнату ввалились немцы… Он так и не отпустил мою руку… Когда меня пытали, мне говорили, чтобы я все сказал… Что им все равно все известно… Они сказали, что схватили нашего человека, а вместо него послали своего агента… Они сказали, что я переношу пытки лучше других… Они смеялись, как будто им очень весело… Может, так оно и было.

— Может, так оно и было, — закончил Иетс. В столовой наступила тишина, только позвякивала посуда.

Молчание нарушил Уиллоуби.

— Спросите его, Иетс, как же он остался жив?

Ковалев отрезал тонкий ломтик американского сыра, положил его на ломтик хлеба, не спеша откусил кусочек и съел.

— Я ничего им не сказал. — И, помолчав: — Я остался жив.

Уиллоуби задумчиво упер палец в толстую щеку.

— Не хотел бы я иметь вас своим врагом, Ковалев! — И засмеялся.

Иетс повернулся к Ковалеву.

— Майор говорит, что не хотел бы иметь вас своим врагом.

Ковалев тихонько отложил нож.

— Мы сражаемся вместе, против общего врага. Вместе мы победим.

Напряженная атмосфера сразу разрядилась. Девитт поднял чашку с кофе.

— Прекрасный тост! Жаль, что у меня не осталось спиртного.

Выпили серьезно, в торжественном молчании.

Уиллоуби вдруг усмехнулся.

— Скажите ему, Иетс, для него уж и работку припасли. Такой верзила да с такими руками, как шахтер он просто находка…

Иетс резким движением отодвинул от себя чашку. Кофе расплескался на стол. Он заметил, что Бинг и другие солдаты обернулись в его сторону.

— Думаю, что вы ошибаетесь, майор! — сказал он. — Вы не знаете Ковалева. Он уже работал в шахте. У немцев. И выработку давал им ничтожную.

За солдатским столом кто-то засмеялся.

Полковник поднял руку.

— Военному место в армии. Если он хочет служить в нашем отделе, мы охотно возьмем его. Спросите его, Иетс.

— Сэр!… — Уиллоуби сдвинул брови.

— А почему бы нет? — Девитту стало не по себе. — Нам предстоит все больше сталкиваться с перемещенными лицами. Он мог бы переводить вместе с Иетсом, так ведь? А кроме того, он превосходный солдат. — Голос его опять звучал уверенно. — Вы как, Уиллоуби, хороший пулеметчик?

— Нет, сэр. Да это и не мое амплуа. — Уиллоуби сделал большие глаза и спросил: — Вы хотите, чтобы у нас завелись большевистские ячейки, сэр?

— Что?!

Ковалев почувствовал, что назревает ссора и что сам он послужил для нее поводом. Он тихо сказал что-то Иетсу.

Иетс перевел:

— Ковалев благодарит вас за ваше предложение, полковник. Но он хочет возвратиться в свою армию.

— Как это он возвратится? — спросил Уиллоуби.

Иетс улыбнулся.

— Как-нибудь сумеет.

Девитт закурил. Отказ Ковалева огорчил его. Девитту нужны были люди, которые укрепили бы его веру в то, что планы Фарриша неосуществимы. Он хотел иметь таких людей около себя; откуда возьмутся эти люди, ему было все равно, лишь бы они доказывали правильность его мнения, что человек в основе своей не так уж плох.

— Я был бы рад, если бы он остался с нами, — сказал Иетс.

— В самом деле? — хрипло спросил Уиллоуби.

— Понимаете, майор, если бы вам случилось послать меня на рискованное дело, с этим человеком я бы чувствовал себя в безопасности.

Уиллоуби защелкнул ручку своей походной чарки.

— Я привык полагаться только на самого себя.

6

Иетс откинулся на спинку сиденья «виллиса». Сырой ветер бил ему в лицо. Холмы и поля сменились лесом. Однотонно гудел мотор. Развалясь на сиденье, Иетс отдался на волю машины, вилявшей по разъезженной дороге.

Он нес в себе тупую боль расставания с Терезой; собрав все свое мужество, она сказала «au revoir», но оба знали, что больше никогда не увидятся.

— Уже… — протянула она, когда он сказал ей, что получил приказ выехать из Вердена.

— Да, уже…

Он всей душой возмущался, что его так грубо отрывают от Терезы, что чья-то подпись под отпечатанным на машинке текстом могла убить то прекрасное и нежное, что едва успело начаться. Возмущался и смутно понимал, что ни он, ни она не властны над своей судьбой.

Он пробовал поговорить с ней разумно. Он сказал ей, что то, чем они были друг для друга, останется и обогатит их, как мелодия, которая западает в сердце и звучит снова и снова, без конца. Она храбро кивнула, ответила: «Да, милый», и крепко сжала его руку.

Она столько дала ему; а он, что он дал ей такого, что мужчина обязан дать женщине? Дом? Обеспеченную жизнь?

Он вспомнил, что так и не понял, почему она однажды сказала: «Ты не знаешь, скольким я тебе обязана. Ты меня вылечил».

Объяснить свои слова она не захотела. Как я могу кого-нибудь вылечить, думал он, разве я для этого гожусь?… И ему пришло в голову, как плохо он знает Терезу, как плохо вообще знает людей, включая и свою жену Рут.

Странно, что он так много думает о Рут. И чем дальше, тем больше. Он стал вспоминать, много ли он думал о ней в дни высадки в Нормандии и еще раньше, в то туманное утро, когда их пароход вышел из мутной реки в океан, направляясь в Европу, в неизвестное. Ему было тогда очень страшно, он чуть рассудка не лишился от страха. И он сказал себе, что едва ли увидит еще когда-нибудь этот берег, жену, места, где родился и жил. Он присмотрелся к окружавшим его на пароходе солдатам и офицерам; они принимали все, что с ними происходило, как должное или, может быть, только притворялись равнодушными, а некоторые были даже преувеличенно веселы. Тогда он решил, что нужно зачеркнуть прошлое, а с ним и Рут, — чем меньше вспоминать о том, что оставил позади, тем меньше чувствуется утрата. Лучший, единственно возможный выход — это представить себе будущее как приключение и жить без забот, пока оно не кончится.

Конечно, этот план удался не вполне. Можно заставить себя забыть о внешнем; от того, что ты есть и из чего ты сделан, избавиться невозможно. Некоторые вещи стараешься похоронить, но они пробивают склеп и выходят наружу. Как ни крути, от самого себя не уйдешь.

И вот главное, что сделала для него Тереза: она перекинула мостик между Иетсом-человеком и Иетсом-военным, который боялся смерти и поэтому делал на нее ставку. Она передала ему частицу себя самой, и это при нем останется. Если и она сбережет какую-то часть его существа, это может явиться оправданием для их оборвавшейся любви. Благодаря Терезе он перерос замкнувшегося в себе искателя приключений и вернулся к жизни.

Перерос? Нет, благодаря Терезе он стал немного взрослее. Впервые в отношениях с женщиной он чувствовал, что он — опора и что она полагается на него. Ее доверие давало ему радость, его беспокоила мысль о ее будущем и невозможность что-нибудь для нее сделать, хотя ему так этого хотелось. Впервые судьба женщины занимала его больше, чем его собственная.

С чувством, близким к отчаянию, он понял, что Рут, вероятно, ждала от него именно того, что он дал Терезе и чего никогда не давал жене. Не сам ли он навязал Рут роль ментора, которая так его злила? Может быть, она все время терпеливо ждала, чтобы в нем проявились качества, которых она вправе была требовать от своего мужа?

Он никогда не знал, как сильно Рут любила его, потому что только теперь до конца понял, что такое любовь. Только теперь, на пустынной дороге из Вердена в Роллинген.

— Я направляю вас в Роллинген, — сказал Иетсу Девитт. — Возьмете с собой нескольких солдат и грузовик с громкоговорителем. Два-три раза в день будете передавать последние известия на рыночной площади — наверно, у них там есть рыночная площадь. Ваша основная задача — наблюдение за жителями; выясните их взгляды, симпатии, на чьей они стороне, можно ли рассчитывать на их поддержку.

— Когда выезжать?

— Лучше всего завтра утром. — И он передал Иетсу отпечатанный на машинке приказ.

Иетс аккуратно сложил бумажку и спрятал в карман. Это дало ему время побороть первую острую боль от мысли: «Вот и конец нашему счастью с Терезой». Но пока он возился с бумагами, с карманом, с пуговицей, он успел скрыть поглубже и другие соображения: Роллинген — центр империи Делакруа. Там находится князь Березкин. И там никто не помешает мне с ним поговорить.

Он взглянул на Девитта, — не думает ли он о том же? Но ничто в лице полковника не давало повода предположить, что за его словами что-нибудь кроется.

— Еще одно, — сказал Девитт. — Смотреть там за вами некому, так что будьте осторожны. Пожалуйста, никакой деятельности на стороне.

Это могло означать что угодно. Это не было запрещением наведаться к Березкину, чьи взгляды представляли такой же интерес, как взгляды мясника и булочника. Неужели Девитт потому придумал провести это обследование в Роллингене, что когда-то в Париже Иетс сослался на такое же обследование, чтобы объяснить Уиллоуби свое желание повидаться с князем? Девитт не лишен чувства юмора.

— Никакой деятельности на стороне, — подтвердил Иетс.

— Насколько я понимаю, население там можно назвать пограничным. Лотарингия — двуязычный район. В Роллингене больше говорят по-немецки. А вам, Иетс, нужно разрешить вопрос: насколько немецкими являются их настроения.

— Есть, — сказал Иетс. — Я думаю взять с собой Абрамеску и Бинга. Шофером Макгайра, вы не возражаете?

— Об этом договоритесь с Уиллоуби, — ответил Девитт.

Во время разговора с Уиллоуби Иетс заметил, что майор неспокоен. Он говорил, шагая взад и вперед по комнате:

— Так вы, значит, едете в Роллинген? Прелестно! Очень интересное задание, желаю вам успеха… Да, разумеется, берите кого вам нужно. И дайте мне знать, что вы там обнаружите.

Потом он остановился. Его острые темные глаза были красны, словно от бессонницы.

— Небось думаете, как ловко вы меня провели!

Он сел, задрал ноги на стол и сказал снисходительным тоном:

— Милый Иетс, вы на меня сердитесь, и это очень глупо. Знаю, знаю, в Париже вам пришлось скверно; кому же приятно оказаться в дураках? Но разве вы не понимаете, что я не мог поступить иначе? Либо вы должны были оказаться в дураках, либо я. У меня не было выбора. Разве вы на моем месте не поступили бы точно так же?

— Сэр, дело было не в том, кто окажется в дураках.

— Ну, все равно… Нам следует быть друзьями, Иетс. Я много чем могу вам помочь. В конце концов у нас одна цель — выиграть войну и вернуться домой.

Его речь звучала искренно.

Но Иетс ничем не связал себя. И, выходя из комнаты Уиллоуби, он слышал, как тот опять зашагал из угла в угол.

Над долиной поднимался ряд доменных печей. На них мирно светило осеннее солнце. У подножия их возились люди, маленькие, как букашки. Трудно было представить себе, что из их работы может выйти толк.

Иетс остановил свой «виллис» и грузовик с громкоговорителем на первом перекрестке города. Народу на улицах почти не было. Роллинген дремал, покорный и притихший, — его зловещая тишина обволакивала горсточку американцев, как невидимый туман.

Бинг вылез из грузовика и подошел к машине Иетса.

— Когда ушли немцы? — спросил Иетс у человека в застиранном синем фартуке, облегающем толстый живот, — вероятно, сапожника, хотя он мог быть и лавочником, и даже владельцем пивного погребка «Черный ворон», помещавшегося в доме на углу.

— Пять дней назад, — ответил тот. — Это после того, как они в последний раз приходили. Они уже три недели то приходят, то уходят.

— Сколько их было в последний раз?

— Немного. Должно быть, просто разъезд. — Он сделал шаг назад.

— Kommen Sie her![8] — крикнул Бинг. Человек опасливо приблизился.

— Что здесь происходит? Куда все попрятались?

Человек огляделся — не следят ли за ним. Потом, наклонившись к машине, шепнул Иетсу:

— Американцы отступают.

Иетс, у которого не было таких сведений, сказал:

— Глупости! Где вы подхватили эти слухи?

— Я своими глазами видел! Провалиться мне на этом месте, если не видел! Они пришли сюда в четверг с броневиками, танками, пушками и оставались до субботы, а в ночь на воскресенье ушли.

— Ну, ясно, — сказал Бинг. — А вы думали, войска здесь навсегда останутся? Обычно их, знаете ли, посылают на фронт, воевать.

— Возможно! — Человек развел руками, словно говоря: «Чего не бывает!» — Только они ушли вон в ту сторону. — Он указал большим пальцем через плечо в направлении перевала между холмами, откуда приехал Иетс. — Нас тут никто не защищает. — Он вдруг захныкал: — А у нас жены, дети. Что с нами будет?


Потом выражение его лица изменилось. Слабая улыбка надежды расплылась по толстому унылому лицу.

— Вы-то здесь останетесь?

— Вероятно, — сказал Иетс, чтобы успокоить его. Положение было нелепое. Со своими тремя солдатами он при всем желании не мог бы защитить Роллинген от кого бы то ни было. Но для этого человека и, вероятно, для многих подобных ему, «виллис» и радиогрузовик — вооружение: один револьвер, один карабин и две винтовки — означали, что американцы прочно обосновались в городе. В Вердене Иетсу было сказано, что он застанет в Роллингене батальон мотопехоты, — видимо, тот самый, об уходе которого ему только что сообщили. Направление батальона, истолкованное жителями как признак отступления, ничего, конечно, не доказывало, но как объяснить этому человеку всю сложность передвижения войск? Мало ли где этот батальон мог понадобиться.

Тем временем вокруг них собралось десятка полтора местных жителей. Лица у всех были озабоченные.

— Как дела в Метце? — спросил кто-то. Голос был высокий, раздраженный, готовый перейти на крик.

— Метц занят американцами, — твердо сказал Бинг. Поскольку им все равно предстояло передавать по радио последние новости, он не считал нужным это скрывать.

Тот же высокий голос произнес, но уже не раздраженно, а насмешливо:

— Ничего подобного. Мы-то знаем.

С другой стороны к «виллису» подошла какая-то женщина и, тронув Абрамеску за рукав, прошептала:

— Это хозяин гостиницы «Золотой баран». У него все нацистские начальники останавливались. Вы ему не верьте.

Абрамеску ничего не ответил. Он решил никому здесь не доверять и на всякий случай держать винтовку наготове.

Высокий голос звучал все более авторитетно. Было неясно, обращается ли владелец «Золотого барана» к своим согражданам или к американцам.

— Есть ли вода в верхней части нашего города? Верхняя часть города снабжается водой из Метца, это все знают!

Он помолчал.

— Но сейчас там нет воды. Немцы заперли магистраль. Значит, в Метце немцы.

Бинг стал пробираться поближе к оратору. Тот попятился. Потом, увидев, что он отрезан от своих и защитить его некому, он быстро заговорил:

— Это истинная правда! Проверьте водопровод в верхнем городе. Я не говорю, что в Метце нет американцев, но немцы тоже там есть. Их там мало, очень мало, скоро все уйдут. Они всегда уходят быстро, прямо убегают, трусы этакие! Мы же видели, как они убегали из Роллингена!

Он истерически захохотал, но тут же осекся, заметив, что Бинг знаком приглашает его подойти поближе.

— Как ваша фамилия?

— Рейтер, господин фельдфебель.

— Сколько у вас комнат в «Золотом баране»?

Рейтер залепетал что-то.

— Нам нужны четыре комнаты и чистые простыни, — категорически заявил Бинг.

— Но, lieber Herr, у меня только что стояли американские солдаты. Почему бы вам не остановиться в «Черном вороне»? Гостиница первоклассная, она тоже зарегистрирована в Национальной немецкой ассоциации владельцев гостиниц.

— Подойдите-ка сюда, любезный! — ласково сказал Бинг. Вместе с хозяином «Золотого барана» он стоял теперь в центре толпы, которая все росла.

— Мы привезли вам кучу подарков! — разразился Бинг. — Свободу, безопасность, возможность воссоединения с Францией, о котором вы так давно мечтали. Вам должно быть лестно пойти ради этого на небольшие жертвы.

При слове «жертвы» толпа быстро стала редеть; но те, кто не ушел, усмехались.

— Итак, герр Рейтер, лезьте в машину и показывайте нам дорогу в ваш первоклассный отель, тоже зарегистрированный в Национальной немецкой ассоциации владельцев гостиниц. Будем надеяться, что их рекомендации можно верить.

Бинг игриво повернул Рейтера за плечи и подтолкнул ровно на столько, чтобы он на полной скорости достиг машины.

— Жилищная проблема разрешена, — доложил он Иетсу.

Иетс прошел со своей свитой в мэрию — единственное здание, на котором был поднят французский флаг.

Их встретил мэр, местный адвокат, рыжая борода которого никак не гармонировала с его серым в искорку костюмом. Он объяснил, что до эвакуации города немцами скрывался в лесу и, поскольку он не знает, сколько времени пробудет в должности, решил пока не расставаться с бородой.

Начальник полиции, обрадованный тем, что силы сопротивления пополнились новым отрядом, долго и горячо тряс Иетсу руку и уверял его, что положение в городе как нельзя лучше и что с минуты на минуту можно ожидать полицейских подкреплений, которые им обещали из Нанси уже три дня назад.

— Целый взвод жандармов! — сказал он радостно. — Все в мундирах и при оружии.

Сам он был в комбинезоне и в берете, а на поясе — немецкий револьвер.

— Я-то не полицейский, — признался он Иетсу. — Я рабочий, литейщик. Нас здесь было человек шестьдесят дружинников внутренних сил, но сейчас многие разошлись по домам. Оно и понятно, не правда ли?

— Как только придут жандармы из Нанси, — сказал мэр, — мы устроим парад в честь освобождения. Надеюсь, что вы, лейтенант, примете в нем участие, господа из отдела связи с населением тоже обещали быть. Впереди пойдет полиция, потом американцы, потом пожарные, потом роллингенское общество молодых женщин в национальных костюмах, — очень красиво, уверяю вас; а затем — все желающие из местных жителей. Кюре распорядится, чтобы звонили в колокола, и будет оркестр, если мы сумеем собрать достаточно инструментов, — самые лучшие раскрали немцы.

Он так умоляюще смотрел на Иетса, что тот выразил полную готовность участвовать в параде.

— Я думал еще вывесить флаги, — сказал мэр, — но начальник полиции не советует. Тут неподалеку, в Вильбланше, люди вывесили флаги, а немцы вернулись, и в каждом доме, на котором был французский флаг, они забрали главу семьи и увезли с собой. Так о них с тех пор и не слышали.

— Да что вы? — сказал Иетс — Ну, здесь этого не случится.

Мэр промолчал.

— Здесь ситуация иная, — продолжал Иетс. — Передовая…

— Господин лейтенант, — сказал начальник полиции, сдвинув берет на затылок, — передовая — это мы, и вы, и ваш отдел связи с населением, который расквартирован за полотном железной дороги.

— А немцы?

— Мы не знаем. Может, они в пятнадцати милях отсюда, может, в пяти. Будем надеяться, что здесь тихий участок.

— А если они просочатся?

— То есть войдут в город, господин лейтенант? Вполне возможно. Кто им помешает — разве что человек тридцать—сорок дружинников внутренних сил; они стоят на ферме, к востоку от города.

— Вот, понимаете, какое положение, — сказал мэр.

Иетс отлично понимал положение. Эти люди так хотят, чтобы у них что-то получилось, но они живут на вулкане. И все-таки они не падают духом. Что ж, разве он хуже их?

— Я приму участие в параде, — сказал он, — и мои солдаты тоже. К сожалению, у меня их только три…

Не успел Иетс выйти из мэрии, как из-за угла вылетел дребезжащий старый грузовик, битком набитый жандармами. Иетс всегда недолюбливал полицию, но этим жандармам он искренно обрадовался и пошел поговорить с их сержантом.

Да, в параде они примут участие, сказал сержант; они уже по дороге участвовали в двух парадах. Но потом им нужно двигаться дальше. Разумеется, в Роллингене будет оставлен достаточно сильный отряд.

— Сколько человек? — спросил Иетс.

— Четыре, — ответил сержант и, вежливо извинившись, ушел на совещание с начальником полиции.

Обстановка в Роллингене начала представляться Иетсу в несколько комическом свете, и он решил, что ничего не остается, как только приспособиться к ней. Нужно быть фаталистом, хотя бы в той же степени, как этот французский мэр. Если положение так опасно, тем более нужно немедленно связаться с Березкиным. Но парад задержит его до самого вечера…

Нужно послать к Березкину Бинга.


Он кликнул своих людей. Явились только Абрамеску и Макгайр. Оба жевали яблоки. Абрамеску невозмутимо доложил, что Бингу надоело ждать и он пошел прогуляться по городу.

Иетс вспылил.

Долго копившееся в нем напряжение прорвалось наружу. Но посреди своей гневной тирады он вдруг замолчал. Нет смысла разносить Абрамеску, а то он раскиснет; ведь теперь из-за безответственности Бинга его же и придется отрядить к Березкину.

Бинг, если бы снабдить его соответствующими инструкциями, справился бы с этой миссией блестяще; если бы потребовалось, он притащил бы князя за шиворот.

А Абрамеску? Может, даже Макгайр предпочтительнее. Нет, Макгайр не говорит по-французски, а визит на виллу Березкина может потребовать длительных переговоров со сторожами, лакеями или горничными, — ну а уж где горничные, там Макгайр пропал.

— Сегодня состоится парад, — сказал Иетс и объяснил, что они вчетвером будут представлять военную мощь Соединенных Штатов.

Абрамеску просиял и гордо выпятил грудь. Иетс увидел, что мысленно он уже готовится к своей роли.

— Еще не сейчас, Абрамеску, — сказал Иетс. — До начала парада около часа… Макгайр, вы пока можете идти. Постарайтесь найти Бинга и будьте здесь, у подъезда мэрии, ровно через час… Вам, Абрамеску, я даю поручение.

Он печально оглядел Абрамеску. И вдруг у него мелькнула мысль, что как раз воинственный пыл маленького капрала и полное отсутствие в нем юмора и могут произвести впечатление на Березкина. Когда Абрамеску не забывает подтянуть штаны, вид у него бывает весьма внушительный.

— Видите вон тот большой дом на холме? Да, да, тот, что похож на декорацию к опере Вагнера.

Когда домны работают, подумал Иетс, весь дом, вероятно, окутан дымом, — может быть, Березкину нравится эта копоть, она сулит ему прибыли!

— Возьмите машину, — сказал Иетс, — поезжайте туда и спросите князя Березкина. — Спохватившись, он быстро добавил: — Мы американцы. Нам на титулы наплевать. Так?

— Да, сэр!

— Если князь дома, позаботьтесь, чтобы он и дальше был дома. Скажите ему, что я в Роллингене и желаю видеть его завтра, ровно в два часа. Пусть ждет меня. Не принимайте никаких отговорок; если кто-нибудь попробует дурить и не захочет пустить вас к князю, намекните, что вы вооружены.

Абрамеску хлопнул ладонью по ложу винтовки.

— Вот-вот! — Иетс не позволил себе ни тени улыбки. — Точно так же как на параде мы представляем нашу армию, наш народ и наше правительство, так и вы на время визита к князю представляете армию, народ, правительство и в придачу — меня.

Абрамеску озабоченно сдвинул брови.

— Этот князь — опасный человек?

— Физически — нет. — Иетс не мог допустить, чтобы в сердце его посланца закрался страх. — Князь Березкин опасен с политической точки зрения.

— Агент нацистов?

— Князь — очень богатый человек, — старательно пояснил Иетс. — Ему принадлежат три четверти этого города, и политические симпатии его внушают подозрение. Я всецело полагаюсь на вас, Абрамеску, на ваши дипломатические способности и личный авторитет.

— Слушаю, сэр! — гаркнул Абрамеску. Наконец-то он признан по заслугам: самостоятельное поручение, а потом — парад!

Он побежал к «Золотому барану», где остался «виллис».

Подъезжая к вилле Березкина, Абрамеску беспокойно ерзал на сиденье машины. Его беспокойство и неуверенность возросли, когда он очутился в вестибюле, заставленном массивной мебелью и устланном мягким ковром, в котором утопала нога. Перед тем как пойти доложить о нем князю, лакей бросил на него недоверчивый взгляд; другой лакей все время маячил поблизости, явно опасаясь, как бы солдат в большой каске не вздумал взять себе на память какую-нибудь драгоценную безделушку.

Абрамеску воинственно воззрился на лакея и попробовал стукнуть об пол прикладом винтовки, но стука не получилось — помешал ковер. Судя по его образу жизни, этот князь — да подлинно ли он князь? — навряд ли захочет подчиниться приказу капрала. Абрамеску заставили ждать, и чем дольше он ждал, тем больше росла его тревога. Может быть, он попал в ловушку? Ведь Иетс сказал, что с политической точки зрения князь небезопасен. Что если в этом огромном мрачном доме прячутся немцы? Союзных войск в Роллингене нет; напрасно Иетс послал его сюда одного. Если он исчезнет, Иетс ничего не сможет предпринять. Абрамеску крепче стиснул винтовку и, сделав несколько шагов по направлению к наблюдавшему за ним лакею, хрипло произнес:

— Мне ждать некогда. Я должен повидать князя немедленно.

Вероятно, слуга заметил, как крепко пальцы Абрамеску впились в винтовку. Он мгновенно исчез и через минуту возвратился вместе с первым лакеем, который передал извинения князя и приглашение сейчас же пройти к нему.

— Ага! — сказал Абрамеску. — Так-то лучше. — И победоносно последовал за лакеем.

Березкин сидел в глубоком кресле, синий шелковый халат облекал его костлявую фигуру. У ног его лежала овчарка величиной с Абрамеску; овчарка заворчала, поднялась и ткнулась мокрым носом в его подсумок.

— Гришка! — тихо позвал князь. — Гришка, ко мне. — Собака медленно улеглась на место, Березкин потрепал ее по шее. — Гришка не любит чужих, — сказал он, словно давая понять, что разделяет антипатию своей собаки.

Абрамеску откашлялся, занял позицию, с которой ему хорошо были видны и собака и князь, и наконец вспомнил о самом главном: он щелкнул затвором, и патрон скользнул в ствол.

Березкин вздрогнул от неприятного звука.

— Это зачем?

Абрамеску разъяснил:

— На таком расстоянии винтовочная пуля пробьет в вашей собаке отверстие величиной с мой кулак. — Колени у него дрожали, и он с облегчением подумал, что брюки ему широки, так что князь не заметит.

— Садитесь, — сказал Березкин, — считайте, что вы у меня в гостях. Пить будете?

— Я никогда не пью, — чистосердечно ответил Абрамеску. Он объяснил бы князю, как вреден для человеческого организма алкоголь, если бы каждое слово не давалось ему с таким трудом.

Молчаливость гостя, пуля в стволе винтовки — все это было очень неуютно. До сих пор Березкин имел дело только с офицерами; даже немцы, не раз пытавшиеся его шантажировать, соблюдали некоторый этикет, считаясь с его общественным положением.

— Что вам нужно? — не выдержал он.

— Очень немного, — пролепетал Абрамеску.

Очень немного, подумал Березкин. Это что, налет?

Он приехал сюда, чтобы навести порядок в делах и пустить шахты и заводы. Он ничем не мог прогневить союзников: он принял и этого дурака-мэра с его рыжей бородищей, и американского капитана, возглавляющего отдел связи с населением, с властями предержащими у него полный контакт. А это посещение не укладывается ни в какие рамки, в нем даже есть что-то зловещее.

— Мой командир, — сказал Абрамеску, взяв наконец разгон на более длинную фразу, — предлагает вам быть в состоянии готовности завтра, ровно в два часа пополудни.

— Но зачем я ему нужен? Я — гражданин Французской республики, я всеми уважаемый финансист. Заниматься вверенной мне собственностью — мое безусловное право…

— Не знаю, — отчеканил Абрамеску и нечаянно повернулся на стуле так, что дуло винтовки оказалось совсем близко к князю.

— Сейчас же уберите винтовку! — вскинулся князь. — Я не привык к такого рода посетителям.

— Винтовка, — сказал Абрамеску, который чувствовал себя всего спокойнее, когда оперировал непреложными истинами, — составляет важнейшую часть снаряжения. В военное время солдат не расстается с винтовкой; даже когда он спит, винтовка должна быть у него под рукой.

Березкин усмотрел в его словах насмешку. Этот маленький человечек с большими ногами и в большущей каске, который сперва показался ему комичным, видимо, представляет собой серьезную опасность. И, что хуже всего, неизвестно, в чем состоит эта опасность, и нет возможности это выяснить.

— Вы хотите сказать, что я нахожусь под домашним арестом? Быть в состоянии готовности? Но для чего? Я не понимаю. Ведь мы не в Германии, где человека можно арестовать в любое время и под любым предлогом.

Чем больше волновался Березкин, тем увереннее чувствовал себя Абрамеску. Он вспомнил о том, как важно порученное ему дело, вспомнил, с кем разговаривает.

— Вы очень богатый человек, — сказал он.

Гангстер, решил Березкин. В Америке их полным-полно. Конечно, они есть и среди военных. Он хотел позвонить, вызвать полицию, вызвать отдел связи с населением. На таком расстоянии винтовочная пуля пробьет отверстие величиной с мой кулак…

— Что вам нужно? Сколько? У меня нет при себе денег. Я здесь всего несколько дней…

Абрамеску понял не сразу. Но постепенно смысл того, что сказал Березкин, просочился сквозь броню его неподкупной честности.

— Вы смеете предлагать мне взятку? Да я мог бы арестовать вас на месте, сэр. В военное время во фронтовой полосе любой американский военный имеет право произвести арест.

— Вы сказали, что не пьете, а мне вы разрешите выпить?

— Да, — сказал Абрамеску. — Губите свое здоровье, если вам так хочется. — Он встал со стула, собака тоже встала. Нельзя пугаться, подумал он. Когда человек боится, собаки это чувствуют и бросаются на него. Он стал отступать к двери, медленно, с оглядкой.

— Завтра в два часа! — напомнил он. — Не забудьте. И смотрите, чтобы вы были дома!

Не успела дверь закрыться за ним, как Березкин кинулся к окну и стал искать глазами солдат, оцепивших дом. Не увидев ни души, он решил, что они, вероятно, сумели хорошо замаскироваться.

Странное чувство овладело Бингом, когда он, дожидаясь Иетса у подъезда мэрии, увидел мальчишку с яблоками. Он сторговал за пачку сигарет три яблока, дал по яблоку Макгайру и Абрамеску и ушел.

Пестрые впечатления этого утра понемногу устоялись и слились в одно, глубоко взволновавшее Бинга: он видел перед собой свое утраченное детство. Он понимал, что породило это ощущение: Роллинген, хоть и расположенный на территории Франции, был первым немецким городом на его пути. Не победители, не нацистский сапог оставили здесь этот отпечаток, а простые немцы, уже давно составлявшие большую часть населения Лотарингии. Бинг видел это, слышал, ощущал. Педантичная чистоплотность; аккуратно покрашенные железные решетки; звания, предшествующие фамилиям на вывесках магазинов и гостиниц; пивные кружки в «Золотом баране» с именными пластинками для завсегдатаев; похожая на мозаику кладка булыжной мостовой; куда ни взгляни — основательность и прочность, узость и мелочность; и как люди снимают шляпу, — с точным учетом общественного положения того, к кому обращено приветствие.

На таком фоне более или менее счастливо протекало детство Бинга до прихода Гитлера к власти. Бинг отлично понимал этих людей. Стоило ему взглянуть на какого-нибудь Рейтера, хозяина «Золотого барана», чтобы знать, как с ним нужно обращаться. Неужели это инстинктивное понимание объясняется тем, что он сам немного сродни этим людям? А если так, что с ним будет? Ведь он ненавидит их за то, что они в себе воплощают, что они сделали и чему не сумели помешать. Значит, нужно возненавидеть самого себя? Он не находил ответа. Но он знал, что когда-нибудь на этот вопрос придется ответить, что он будет мучить его еще сильнее, когда армия вступит в собственно Германию и начнет продвигаться в глубь ее. И он решил, что если они продвинутся достаточно далеко, он непременно исхитрится и побывает в небольшом городке Нейштадте. Там он родился и провел детство.

Он бродил по улицам, не выбирая направления, забыв о времени. И вдруг он услышал впереди себя музыку, увидел движущиеся флаги. Сначала он едва угадал мелодию «Марсельезы», потом она окрепла, зазвучала мощно, в полную силу. Он невольно приспособил шаг к ритму музыки.

Процессия приближалась, он уже ясно видел жандармов, городских сановников, барабаны, флаги. Тихо шевелились от ветра ленты и кружева на живописных костюмах девиц из роллингенского общества молодых женщин, бросавших на него любопытные взгляды.

А вот шагают Иетс, Макгайр и Абрамеску!

Бинг взял винтовку к плечу и застыл на тротуаре.


Но Иетс не ответил на приветствие, словно и не видел Бинга.

Парад освобождения, как он ни был скромен, произвел некоторый эффект. В окнах кое-где появились французские флаги. Радиогрузовик на рыночной площади собрал больше народу, чем ожидал Иетс.

Макгайр поставил грузовик около самой церкви. Церковные часы только что пробили шесть, звук еще дрожал в вечернем воздухе. В грузовике сидел Бинг, предвкушая разнос, который Иетс обещал ему учинить, как только кончится радиопередача.

Иетс, стоя возле грузовика, с нарочито равнодушным видом наблюдал толпу. До него доносились обрывки разговоров. К любопытству все еще примешивался страх; люди ждали либо выступления союзнического «фюрера», либо приказов. По тому, как одни держались подчеркнуто тихо, а другие неестественно бодро, видно было, что у многих рыльце в пушку. Иетс уловил общий вздох облегчения, когда люди наконец поняли, что отчетливый, уверенный голос диктора всего-навсего сообщает последние известия.

Иетс чувствовал, что голова у него раскалывается; все мешалось в сознании — угроза, затаившаяся в городе, предвкушение визита к Березкину, злость на Бинга, медленно остывающая боль разлуки с Терезой. Он еле дождался конца передачи. Как только она кончилась, он заглянул в грузовик, где Бинг запирал аппаратуру и складывал свои записки.

Ну, сейчас начнется, подумал Бинг.

— Это что еще за выдумки — отлучаться без доклада? — начал Иетс и спросил, неужели Бингу нужно объяснять, какая здесь обстановка, когда местные нацисты все еще рассчитывают на возвращение немцев и никто не может ничего предсказать на час вперед. Ведь это передовая! Он категорически требует дисциплины, в особенности от Бинга, которому следовало бы самому понимать такие вещи…

— Почему я отлучился? Не знаю. Не нравится мне этот город. От него под ложечкой сосет. Надо было пойти, посмотреть.

— Что посмотреть?

— Не знаю…

— А, черт! Нам всем здесь не нравится! Вы мне были нужны. А вы пропали неизвестно куда. Я не потерплю…

Иетс осекся. О чем он говорит? Откуда ему знать, почему человек уходит или остается, выполняет или не выполняет то, что принято называть долгом? Откуда ему знать, что вынудило Бинга пуститься в свои одинокие странствия по городу?

— Ладно, — сказал Иетс. — Чтобы этого больше не было. Понятно?

— Да, сэр. — У Бинга был свой метод претерпевать неприятности, которые мало его интересовали. Он умел стоять, глядя человеку в глаза, но как бы погрузившись в дремоту, отпустив мысли бродить на свободе. Он выучился этому в школе, в Германии, под руководством придирчивых, надутых, самодовольных учителей.

Ответ Бинга прозвучал неубедительно, и Иетс уже думал, что бы еще добавить к своей проповеди, когда до площади донесся грохот приближающейся автоколонны. Бинг помчался взглянуть, что происходит; Иетс — за ним.

И вот в последних отблесках дневного света из-за угла показались сначала броневик-разведчик, потом транспортеры, потом грузовики с солдатами — молчаливые, хмурые лица, прорезанные черными тенями; солдатские лица перед боем. Колонна держала направление на Метц. Иетс разглядел опознавательные знаки на машинах: это Фарриш бросал в дело свои резервы.

Ехавший в одной из машин высокий белокурый офицер, привстав, помахал рукой Бингу; Бинг что-то крикнул и помахал ему в ответ.

— Это капитан Трой, — сказал он Иетсу, и глаза у него потеплели.

— Вы его знаете? — спросил Иетс.

— Да, — ответил Бинг, — довелось встретиться четвертого июля.

— Вот как.

— Надо полагать, что сегодня ночью немцы не доставят нам беспокойства.

Несколько хвостовых машин, отделившись от колонны, свернули на площадь и остановились; солдаты попрыгали на землю, но не разошлись, — видимо, чего-то ждали.


Колонна скрылась из глаз, только редкие искры еще порхали в воздухе.

— Легче стало на душе, — улыбнулся Бинг. — Можно я с ними поговорю?

— Валяйте!

Но Бинг застыл на месте. С той же стороны, откуда шла мотопехота, дребезжа подкатили четыре стареньких гражданских грузовика, в кузовах которых тесно, плечом к плечу, сидели мужчины и женщины.

Грузовики тоже остановились на площади. Солдаты подошли к ним, открыли борта и стали ждать, пока пассажиры сойдут