Книга: Опрокинутый мир (перевод Гужов Евгений)



Опрокинутый мир (перевод Гужов Евгений)

Опрокинутый мир (перевод Гужов Евгений)

Опрокинутый мир (перевод Гужов Евгений)


Кристофер Прист


ОПРОКИНУТЫЙ МИР


Опрокинутый мир (перевод Гужов Евгений)


Опрокинутый мир (перевод Гужов Евгений)

ОПРОКИНУТЫЙ МИР

Моим матери и отцу

Как оглянешься окрест,

В мире много странных мест,

А присмотришься сурово —

В мире странном все не ново:

Труд с восхода дотемна

Да ошибок пелена.

Сэмюэл Джонсон

ОТ АВТОРА

Отдельные ситуации, описанные в этом романе, встречались в одноименном коротком рассказе, который был впервые опубликован в 22-м выпуске антологии «Новое в научной фантастике» (издательство «Сидгуик энд Джексон»). Однако, если не считать отчасти сходного фона, на котором развертывается действие, да имен двух-трех героев, между романом и рассказом в сущности нет почти ничего общего.

Кр. Прист

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Наконец-то мне исполнилось шестьсот пятьдесят миль. За дверью собрались гильдиеры: там должна произойти церемония, где меня примут в ученики гильдии. Трепетный знаменательный миг — словно итог всей моей предыдущей жизни.

Мой отец всегда был гильдиер, и сколько я себя помню, уже одно это создавало между нами громадную дистанцию. Я уважал его: жизнь гильдиера казалась мне увлекательной, освященной бременем ответственности и чувством цели. Отец ничего не говорил мне о своей работе, но его форма, его подчеркнутая сдержанность и частые отлучки из Города лучше всяких слов говорили о том, что он по горло занят делами первостепенной важности.

Еще немного — и передо мной откроется дорога в его заманчивый мир. Мне выпала высокая честь, на меня возложат какие-то интересные обязанности — ни один мальчишка, выросший в тесных стенах яслей, не совладает с волнением перед этим великим шагом.

Ясли представляли собой небольшое строение на южной оконечности Города. Они были совершенно обособлены — загон из нескольких коридоров, классных комнат и спален. С остальной частью Города ясли связывала единственная и, как правило, запертая дверь, а для физической разрядки оставались лишь маленький гимнастический зал и крохотная открытая площадка, стиснутая со всех сторон высоченными стенами соседних зданий.

Как и всех других детей, меня отдали на попечение персонала яслей сразу после рождения, и я не знал другой жизни. О матери у меня не сохранилось даже воспоминаний: она покинула Город, как только я родился.

Жизнь в яслях была однообразной, но вместе с тем не такой уж скучной. У меня завелись друзья, и один из них — парнишка по имени Джелмен Джейз. Он был на несколько миль старше и вступил в пору ученичества незадолго до моего. Теперь я надеялся, что встречусь с ним снова. С тех пор как Джейз достиг возраста зрелости, я виделся с ним лишь однажды — как-то раз он забегал в ясли на минутку. Джейз уже успел перенять у гильдиеров их озабоченный вид, и я, как ни бился, не узнал от него ничего. Зато теперь, когда я стану учеником гильдии, ему наверняка будет что мне рассказать.

В приемную, где я стоял, вышел администратор.

— Все готово, — сказал он. — Ты помнишь, что тебе надо делать?

— Помню.

— Тогда желаю удачи.

Я вдруг обнаружил, что дрожу, ладони у меня взмокли. Администратор, тот самый, что утром вывел меня из яслей, сочувственно усмехнулся. Он воображал, что понимает мое состояние, — но ведь ему известна была в лучшем случае половина уготованного мне испытания.

После церемонии посвящения меня ожидало еще кое-что. Отец уже сообщил мне, что условился о моей женитьбе. Я принял эту новость спокойно, поскольку знал, что гильдиерам положены ранние браки, и к тому же был знаком с избранницей. Ее звали Виктория Леру, мы вместе воспитывались в яслях. Общего между нами было немного — девочки в яслях были наперечет, а потому старались держаться спаянной группкой, — и все же мы не казались друг другу совсем посторонними. Хотя представить себя женатым человеком мне было все равно трудно: чтобы привыкнуть к этой мысли, нужно время, а мне его не дали.

Администратор бросил взгляд на стенные часы.

— Ну что ж, Гельвард. Пора.

Мы обменялись коротким рукопожатием, он открыл дверь и вошел в зал. Я успел заметить, что в зале полно гильдиеров, а под потолком горят яркие светильники.

Администратор остановился сразу же за дверью и обратился к кому-то сидевшему сбоку на возвышении.

— Ваша светлость лорд-навигатор, прошу вашего внимания.

— Представьтесь.

Голос доносился издали — с места, где я стоял, говорившего было не разглядеть.

— Брух, администратор внутренней службы. По приказу главного администратора я привел юношу по имени Гельвард Манн, который желает стать учеником одной из верховных гильдий.

— Ваши полномочия ясны, Брух. Введите соискателя.

Брух обернулся и взглянул на меня, и я, следуя его наставлениям, шагнул в зал. В центре зала была установлена небольшая кафедра, я приблизился к ней и замер.

И — поднял глаза.

Передо мной на помосте в сиянии прожекторов в кресле с высокой спинкой сидел пожилой человек. На нем был черный плащ с вышитым на груди кругом яркой белизны. Справа от кресла стояли трое мужчин, слева — тоже трое, все шестеро в плащах, с перевязями разных цветов через плечо. Перед помостом на полу толпились еще мужчины и несколько женщин. Там же находился и мой отец.

Все смотрели на меня, только на меня, и мое волнение усиливалось с каждой секундой. В голове не осталось ни единой мысли — заботливые наставления Бруха начисто вылетели из памяти.

В тишине, наступившей вслед за моим появлением, я уставился на человека, сидящего в центре помоста. Никогда за все детские и юношеские мили я в глаза не видел живого навигатора. В недавнем прошлом, в яслях, мы говорили о навигаторах с глубоким почтением, и даже самые дерзкие, если и позволяли себе какую-нибудь вольность в их адрес, то в самом тоне шутки все же слышалось преклонение перед людьми, почти легендарными. Тот факт, что один из навигаторов почтил церемонию своим присутствием, подчеркивал ее значение. Мелькнула мысль, что теперь-то будет чем похвалиться перед друзьями… но тут я вспомнил, что отныне и навсегда ничто не останется для меня таким, как прежде.

Брух выступил вперед и повернулся ко мне лицом.

— Ваше имя Гельвард Манн, сэр?

— Совершенно верно.

— Каков ваш возраст, сэр?

— Шестьсот пятьдесят миль.

— Вы осведомлены о значении этого возраста?

— С этим возрастом приходят права и обязанности взрослого.

— Как вы намерены распорядиться полученными правами?

— Я хотел бы стать учеником одной из верховных гильдий.

— А какой именно? Вы уже сделали выбор, сэр?

— Да, сделал.

Брух вновь повернулся к помосту и повторил мои ответы слово в слово, хотя, казалось бы, люди на помосте должны были слышать их.

— У вас есть вопросы к соискателю? — осведомился навигатор у стоявших рядом.

Никто из шестерых не откликнулся.

— Хорошо. — Навигатор поднялся с кресла. — Подойди поближе, Гельвард Манн, и встань так, чтобы я видел тебя.

Брух отступил в сторону. Я оставил кафедру и вышел на середину ковра, где белел небольшой пластмассовый круг. В центре круга я остановился. Несколько долгих секунд меня разглядывали в полном молчании.

Затем навигатор обратился к одному из тех, кто стоял на помосте.

— Присутствуют ли здесь поручители?

— Да, ваша светлость.

— Хорошо. Поскольку дело входит исключительно в компетенцию наших гильдий, да удалятся все посторонние.

Навигатор сел, и вперед выступил его ближайший сосед справа.

— Остались ли здесь лица, не удостоенные звания полноправного гильдиера? Если остались, убедительно просим их покинуть зал.

Брух держался чуть позади меня и немного сбоку, и краешком глаза я заметил, как он слегка поклонился в сторону помоста и удалился. Он оказался не единственным: почти половина присутствовавших последовала его примеру. Те, кто остался, опять повернулись ко мне.

— Видим ли мы чужаков, затесавшихся в наши ряды? — спросил человек на помосте. Ответом ему служило молчание. — Соискатель Гельвард Манн, вы находитесь ныне среди гильдиеров верховных гильдий. Церемонии, подобные этой, происходят в Городе не каждый день, и вы должны отнестись к ней подобающим образом. Мы все здесь сегодня собрались ради вас. Когда вы закончите ученичество, эти люди станут вашими старшими товарищами, и вы будете связаны с ними общностью наших правил. Вам все понятно?

— Понятно, сэр.

— Вы заявили, что выбрали гильдию, куда хотите вступить. Назовите ее для общего сведения.

— Я хотел бы стать разведчиком будущего, — ответил я.

— Ну что ж, приятно слышать. Я разведчик будущего Клаузевиц, и мне доверено возглавлять нашу гильдию. Вокруг вас сейчас стоят другие разведчики будущего, а равно представители остальных верховных гильдий. Рядом со мной на возвышении — главы этих гильдий. В центре — почтивший нас своим присутствием лорд-навигатор Олссон…

Как учил меня Брух, я отвесил навигатору глубокий поклон. Поклон — вот и все, что я помнил из наставлений своего провожатого: он заявил, что не посвящен в подробности этой части церемонии, но что я безусловно обязан выказать навигатору, когда буду формально ему представлен, максимум уважения.

— Кто готов поручиться за соискателя?

— Сэр, я хотел бы за него поручиться…

Это произнес мой отец.

— Поручитель — разведчик будущего Манн. Кто поддерживает поручителя?

— Сэр, я готов поддержать его.

— Поддерживает мостостроитель Леру. Кто выступает против соискателя?

Последовала долгая тишина. Еще дважды Клаузевиц призывал желающих проголосовать против, но моя кандидатура так и не вызвала никаких возражений.

— Быть посему, — заявил Клаузевиц. — Гельвард Манн, вашему вниманию предлагается клятва верховных гильдий. Вы имеете право, даже на этой стадии церемонии, отказаться принять ее. Но если вы решите принести клятву, то будете связаны ею до конца своей жизни. Наказание за клятвопреступление — немедленная казнь. Надеюсь, вы полностью осознаете сказанное?

Я был ошеломлен. Ни один человек — ни отец, ни Джейз, ни даже Брух — не проронил об этом ни слова. Ну, допустим, Брух был не в курсе дела, но отец, неужели отец не мог хотя бы предупредить меня?..

— Ну так что же?

— Я должен ответить сейчас же, сэр?

— Да.

Не вызывало сомнений, что я и в глаза не увижу клятвы, пока не отвечу. Быть может, само ее содержание оправдывает такую секретность? Я понимал, что выбора в сущности нет. Я зашел уже слишком далеко: за меня поручились, меня почти приняли — отказаться от клятвы было уже просто нельзя. По крайней мере, в тот момент я понимал это только так.

— Я согласен принести клятву, сэр.

Клаузевиц сошел с помоста, приблизился и вручил мне кусок белого картона.

— Прочтите клятву вслух, громко и внятно, — объявил он. — Можете сначала пробежать ее глазами, но имейте в виду, что и в этом случае вы сразу же подпадаете под власть ее требований…

Я кивнул в знак того, что условия мне понятны, и он вернулся на помост. Я стал читать клятву про себя, вникая в ее высокопарные фразы.

Затем я снова повернулся лицом к помосту, и на меня устремили внимание все, кто был в зале, не исключая, разумеется, и отца.

— Я, Гельвард Манн, достигнув возраста зрелости и вступая в права гражданина Города Земля, торжественно клянусь: не жалея сил выполнять любые обязанности, возложенные на меня славной гильдией разведчиков будущего; ставить интересы безопасности Города превыше всех личных забот; ни при каких обстоятельствах не обсуждать дела своей гильдии и других верховных гильдий ни с кем, кроме самих гильдиеров и утвержденных в звании, принесших клятву учеников; расценивать все испытанное и увиденное мною за пределами Города как тайну, не подлежащую разглашению вне гильдии; заслужив звание полноправного гильдиера, ознакомиться с документом, известным как Директива Дистейна, и следовать его букве и духу, а в дальнейшем передать полученные знания следующим поколениям гильдиеров; и наконец, хранить в строгом секрете как самый факт принесения настоящей клятвы, так и ее содержание.

Принося эту клятву, я отдаю себе полный отчет в том, что нарушение любого из ее пунктов влечет за собой немедленную смерть от руки моих коллег-гильдиеров…


Закончив читать, я взглянул на Клаузевица. Самый процесс чтения этих высоких слов наполнил мою душу почти невыносимым восторгом.

«За пределами Города…» Значит, мне предстоит выйти за его стены, значит, мне как ученику гильдии станут доступны места, доселе запретные для меня и поныне запретные для большинства жителей Города. Ясли полнились слухами о том, что же находится за пределами Города, и мне самому доводилось строить на этот счет самые невероятные домыслы. Рассудок подсказывал мне, что явь не угонится за нашими фантазиями, и все равно передо мной раскрывались перспективы ослепительные и страшные. Неспроста гильдиеры набросили на них плотные покровы тайны: вероятно, за стенами Города скрывается что-то столь ужасное, что за разглашение природы этого ужаса возможна лишь одна достойная кара — смертная казнь…

— Поднимитесь на сцену, ученик Манн!.. — провозгласил Клаузевиц.

Я двинулся вперед, кое-как одолев четыре ступеньки, ведущие на помост. Клаузевиц приветствовал меня пожатием руки, а заодно отобрал у меня картонку с клятвой. Я был представлен прежде всего навигатору, который молвил мне несколько ласковых слов, а затем и главам других верховных гильдий. Клаузевиц называл мне не только их имена, но и титулы — иные из этих титулов я услышал впервые. На меня обрушился такой поток сведений, что я был просто не в силах их усвоить: за считанные мгновения я узнал, наверное, столько же, сколько за все годы жизни до этого самого дня.

Верховных гильдий насчитывалось шесть. В придачу к гильдии разведчиков, возглавляемой Клаузевицем, была еще гильдия, ответственная за движение Города, еще одна, занятая прокладкой путей, и еще одна — возведением мостов. Мне разъяснили, что именно эти гильдии в первую очередь отвечают за сохранение условий, обеспечивающих Городу дальнейшее существование. Разведчикам, движенцам, путейцам и мостостроителям помогали еще две гильдии — стражников и торговцев-меновщиков. Все это было для меня внове, хоть я и припоминал теперь, что отец порой называл походя разных людей, используя наименования их гильдий как имена собственные. Мне доводилось, например, слышать о мостостроителях, однако до этой церемонии я и представить себе не мог, что строительство моста — событие, окутанное ореолом таинственности и обрядности. Каким таким образом мост может стать условием, обеспечивающим выживание Города? Зачем нужны стражники?

И собственно, что такое разведка будущего?

По приглашению Клаузевица я обменялся рукопожатиями с другими гильдиерами-разведчиками, в том числе, конечно же, и с отцом. Впрочем, разведчиков в зале оказалось только трое: остальные, как мне объяснили, находятся далеко от Города. Завершив круг знакомств, я поговорил с представителями других верховных гильдий — в зале был по крайней мере один делегат от каждой из них. У меня постепенно складывалось впечатление, что работа за пределами Города отнимает у гильдиеров максимум времени и сил: то один, то другой из собеседников сетовал, что на церемонии нет большинства из его товарищей по гильдии, поскольку они, увы, заняты вдали от Города и не смогли приехать.

Во время этих разговоров меня поразила неожиданная мысль. Не то чтобы она не посещала меня и раньше, но в сознании как-то не запечатлевалась. Мой отец и его коллеги-разведчики выглядели значительно старше остальных гильдиеров. Клаузевиц отличался крепким сложением и в своем плаще смотрелся очень внушительно, но поредевшие волосы и морщины выдавали преклонный возраст — по самой скромной оценке, ему было не меньше двух с половиной тысяч миль. Да и мой отец сегодня, когда я увидел его в обществе ровесников, показался мне совершенным стариком. Человеком того же поколения, что и Клаузевиц, хотя логика не допускала этого. Ведь в таком случае ему, когда я родился, должно было исполниться примерно тысяча восемьсот пятьдесят миль, — а я уже усвоил, что по обычаям Города детей надлежит заводить не откладывая, сразу по достижении возраста зрелости.

Представители других гильдий выглядели много моложе. Некоторые были, по-видимому, лишь на десять-пятнадцать миль старше меня, и это, признаться, меня обнадежило: теперь, когда я вступил в мир взрослых, я хотел разделаться с ученичеством при первой же удобной возможности. Подразумевалось, что продолжительность ученичества твердо не установлена, и если Брух сказал правду и положение человека в Городе действительно зависит от его дарований, то стоит проявить рвение — и я стану полноправным гильдиером за недолгий срок.



Однако среди присутствующих не было человека, которого я хотел бы увидеть больше всего. Джейза в зале не оказалось.

Разговорившись с одним из гильдиеров-движенцев, я рискнул спросить про него.

— Джелмен Джейз? — переспросил гильдиер. — Думаю, что его нет в Городе.

— Неужели он не мог вернуться ради меня! — воскликнул я. — В яслях мы жили в одной каюте…

— Джейза не будет на протяжении многих миль.

— Где же он?..

Гильдиер лишь улыбнулся в ответ, и это меня порядком разозлило: теперь-то, когда я принес клятву, они, кажется, могли бы мне сказать!..

Однако чуть позже я заметил, что в зале вообще не было учеников, кроме меня. Выходит, их всех нет в Городе? Если так, то и я, вероятно, скоро смогу покинуть его пределы…

Поговорив с гильдиерами еще две-три минуты, Клаузевиц призвал к общему вниманию.

— Предлагаю вернуть администраторов, — объявил он. — Возражений нет?

Гильдиеры откликнулись на предложение одобрительным гулом.

— А если так, — продолжал Клаузевиц, то разрешите напомнить вновь принятому ученику, что это первый из множества будущих случаев, когда он связан условиями принесенной клятвы…

Клаузевиц спустился с помоста, и двое или трое из гильдиеров распахнули двери. Администраторы начали не спеша возвращаться в зал. Атмосфера существенно потеплела. Как только зал наполнился, я вновь услышал смех и тут же заметил, что поодаль накрывают на стол. Никто из администраторов, видимо, и не думал роптать по поводу того, что их безоговорочно выдворили с церемонии. По-видимому, их выдворяли достаточно часто и сами они считали это в порядке вещей, но я поневоле задумался: догадываются ли они о происшедшем в зале и в какой мере? Когда что-то во всеуслышание объявляют доступным немногим избранным, остальных тем самым толкают на всяческие догадки. И никакие установления не могут быть столь незыблемыми, чтобы простое удаление непосвященных из зала удержало их в неведении о том, что произошло. Насколько я мог судить, часовых у дверей не ставили — и если кто-нибудь дерзнул бы подслушивать в момент, когда я произносил клятву, что могло бы ему помешать?..

К счастью, времени на размышления у меня уже почти не было: оживление в зале нарастало с каждой минутой. Люди собирались группами и дружески беседовали, и шум все густел по мере того, как длинный стол заполнялся тарелками с едой и множеством разнообразных напитков. Отец водил меня от одной группы к другой, и я перезнакомился с такой бездной народу, что окончательно потерял способность воспринимать новые титулы и имена.

— А что, родителям Виктории меня разве не представят? — поинтересовался я, увидев мостостроителя Леру, который отошел в сторону с женщиной-администратором, наверное, своей женой.

— Нет, нет… это позже.

Отец повел меня дальше, и я опять жал руки новым и новым знакомым.

Но где же Виктория? Теперь, когда с церемонией приобщения к гильдии покончено, пора бы и объявить о нашей помолвке. Да и я, пожалуй, был не прочь повидать невесту. Отчасти из любопытства, а более всего потому, что появился бы хоть кто-то, кого я знал и раньше. Я чувствовал себя подавленным: все вокруг превосходили меня и возрастом и опытом, а с Викторией мы все же были ровесники. Она тоже едва вышла из яслей, знала тех же людей, что и я, прожила на свете столько же, сколько и я. И в этом зале, полном гильдиеров, она стала бы для меня приятным напоминанием о том, что навсегда позади. Я сделал сегодня такой гигантский шаг к зрелости, что для одного дня его, мне казалось, вполне достаточно.

А время шло. Я не ел с тех самых пор, как Брух разбудил меня, и при виде пищи понял, что чертовски голоден. Но и эта куда более соблазнительная часть программы не сумела приковать мое внимание. На меня свалилось слишком много впечатлений сразу. Еще полчаса, не меньше, я тупо следовал за отцом, разговаривал без особой охоты со всяким, к кому меня подводили, но чего я на самом деле жаждал — так это хоть минутку побыть наедине с собой и попытаться как-то осмыслить все пережитое.

Но наконец отец оставил меня с группой администраторов службы синтеза (эта служба, как выяснилось, отвечает за производство всевозможной синтетической пищи и органических материалов, необходимых Городу) и направился туда, где находился Леру. Я заметил, как они перебросились двумя-тремя фразами и Леру кивнул.

Спустя мгновение отец вернулся и отозвал меня.

— Подожди здесь, Гельвард, — распорядился он. — Я намерен объявить о твоей помолвке. Когда введут Викторию, подойдешь ко мне снова.

Отец быстро подошел к Клаузевицу и что-то сказал ему. Навигатор вновь уселся в кресло на помосте.

— Гильдиеры и администраторы! — возвестил Клаузевиц, перекрывая гул голосов. — У нас сегодня есть еще один повод для торжества. Предстоит помолвка нового ученика с дочерью мостостроителя Леру. Разведчик будущего Манн, не угодно ли вам взять слово?

Отец прошел вперед и остановился перед помостом. Торопясь и сбиваясь, он произнес посвященную мне короткую речь. Словно не хватало всего того, что уже случилось сегодня, — эта речь еще более усугубила мое замешательство. Мы с отцом никогда не чувствовали себя свободно друг с другом и никогда не были так близки, как следовало из его слов. Мне хотелось как-то сдержать его, хотелось выйти из зала, пока он не кончит превозносить меня, но я понимал, что по-прежнему нахожусь в центре внимания. Неужели гильдиеры не отдавали себе отчета в том, что гасят во мне восторженность и ощущение торжества?

К большой моей радости, отец, кое-как закончив речь, задержался возле помоста. На другом конце зала Леру объявил, что хотел бы представить присутствующим свою дочь. Открылась дверь, и в зале в сопровождении матери появилась Виктория.

Как и наказывал отец, я подошел к нему и встал рядом. Он пожал мне руку. Леру поцеловал Викторию. Отец в свою очередь чмокнул ее в щечку и подарил колечко. Пришлось выслушать еще одну речь. В конце концов мне все-таки дозволили приблизиться к невесте. Но поговорить у нас не было ни малейшей возможности.

Празднество шло своим чередом.

2

Мне вручили ключ от яслей, сказав, что я вправе пользоваться своей прежней каютой до тех пор, пока мне не подберут жилище в квартале гильдиеров, и вновь напомнили о принесенной клятве. Я немедленно отправился спать.

Разбудил меня затемно один из гильдиеров, встреченных накануне. Звали его разведчик Дентон. Он подождал, пока я облачусь в новенькую форму ученика гильдии, и вывел меня из яслей. Но пошли мы не тем путем, что накануне, а стали карабкаться по лестницам все выше и выше. В Городе было тихо. По дороге я бросил взгляд на стенные часы и убедился, что еще чудовищно рано — чуть больше половины четвертого утра. Коридоры казались вымершими, плафоны на потолке были притушены.

Наконец мы добрались до последней винтовой лестницы, которая упиралась в массивную стальную дверь. Разведчик Дентон вытащил из кармана фонарь и включил его. Дверь была заперта на два замка; отомкнув их, гильдиер жестом приказал мне идти вперед.

Меня охватил холод и мрак, холод такой пронзительный, а мрак такой густой, что я ощутил их как мучительный удар. Дентон закрыл дверь за собой и снова запер ее. Потом посветил фонарем вокруг, и я увидел, что стою на небольшом уступе, окруженном перильцами фута в три высотой. Шаг, другой — и мы подошли к перильцам вплотную. Дентон выключил фонарь, и нас окутала кромешная тьма.

— Где мы? — прошептал я.

— Молчите. Просто ждите… и смотрите в оба.

Но я при всем желании не видел ровным счетом ничего. Глаза, привыкшие к относительно яркому свету коридоров, играли со мной злые шутки, то и дело выискивая во тьме какие-то движущиеся цветные признаки, — но это скоро прошло. Главной моей заботой стал не мрак, а стылый воздух, обвевающий тело, вымораживающий его до дрожи. Сталь перилец у меня под пальцами казалась мне ледяной сосулькой, и я принялся водить руками туда-сюда, пытаясь хоть немного ослабить неприятное ощущение. Надо было просто выпустить перильца, но я не мог этого сделать. В этой могильной тьме они оставались единственным, что связывало меня с реальностью. Никогда еще я не был так отрезан от прошлого, никогда еще не сталкивался с такой полной, всеобъемлющей неизвестностью. Тело помимо воли напряглось, будто в ожидании внезапного толчка или удара, но так и не дождалось ни того, ни другого. Вокруг были только холод и мрак — и ошеломляющая тишина, если не замечать свиста ветра в ушах.

По мере того как текли минуты и глаза начинали привыкать к темноте, я обнаружил, что могу выделить из нее какие-то смутные образы. Я различил разведчика Дентона, застывшего рядом, — высокую фигуру в плаще. А под уступом, на котором мы стояли, я улавливал исполинскую, неправильной формы громаду, черневшую на фоне почти полного мрака.

А вокруг по-прежнему лежала непроглядная тьма. И у меня все еще не было никаких ориентиров, которые позволили бы дорисовать в уме какие-нибудь формы или контуры. Это пугало, нет, скорее потрясало до оторопи — я ведь не чувствовал прямой физической угрозы. Подчас мне, бывало, снилось что-то подобное, и, очнувшись, я долго еще ощущал воздействие полученных во сне впечатлений. Теперь это был не сон — невозможно мысленно ощутить такой режущий холод, не может пригрезиться такая пугающая ясность новых представлений о пространстве и времени. Я знал одно: это мой первый выход за пределы Города — что же еще это может быть? — и это решительно не походит на любые догадки, какие я когда-либо строил.

Едва в сознании упрочилась эта мысль, как холод, мрак и отсутствие ориентиров потеряли всякое значение. Я попал наружу — свершилось то, чего я так долго ждал!

Дентону больше не было нужды призывать меня к молчанию: я и так не мог ничего вымолвить, а попытайся — слова застряли бы в глотке или затерялись на ветру. Все, что мне оставалось, — смотреть, смотреть во все глаза и не видеть ничего, кроме глубокой таинственной чаши земли под облачным саваном ночи.

И тут новое открытие потрясло меня: я почувствовал запах грунта! Он не походил ни на один из запахов, какие мне случалось вдыхать в Городе, и мозг незамедлительно вызвал к жизни чуждый мне образ тучной бурой почвы, повлажневшей в ночи. В моем распоряжении не было способов распознать этот запах — может, с почвой он и не имел ничего общего, — но образ богатой, плодородной земли я вынес из учебника, прочитанного еще в яслях. Довольно было представить себе ее, и владевшая мной лихорадка еще усилилась, я словно чуял очищающее дыхание диких, неисследованных просторов за Городом. Мне предстояло столько увидеть, столько сделать… и даже не в этом суть — здесь, на краю уступа, я на несколько бесценных секунд задержал свое будущее во власти собственной фантазии. По правде сказать, я и не нуждался в зрении: один-единственный бесконечно важный шаг из городских теснин — и мое воображение разыгралось до пределов, на какие и посягнуть не смели читанные мною авторы…

Мало-помалу окружающий мрак словно бы таял, пока небо над головой не приобрело темно-серый оттенок. Вдалеке я различил линию, где облака встречаются с горизонтом, и почти сразу же заметил, как на кромке одного из облачков выступила бледно-розовая кайма. И словно подстегнутое светом, это облачко, а вслед за ним и все остальные медленно двинулись над нами — казалось, ветер уносит их от подступающей зари. По небу разливался румянец, на мгновение догонял уплывающие облака, а позади них открывалась широкая полоса прозрачности, которая и сама постепенно окрашивалась в сочный оранжевый цвет. Все мое внимание без остатка было поглощено этим зрелищем, — прямо скажем, за всю свою жизнь я не видел ничего прекраснее. Оранжевая краска разливалась по небу все шире и одновременно светлела; облака, скользящие вдаль, еще были опалены красным, а там, где горизонт соприкасался с небом, зарождалось крепнущее с каждой минутой сияние.

Оранжевое сходило на нет. Куда быстрее, чем я мог бы себе представить, этот цвет растворялся в небе, а сияние разгоралось ярче и ярче. У горизонта небо налилось такой бледной ослепительной голубизной, что казалось белым. И, как бы вырастая из-за горизонта, в середине голубизны поднялось блистающее световое копье, чуть склоненное набок, будто шпиль заброшенной церкви. Копье вытягивалось, утолщалось, полнилось светом и спустя считанные секунды раскалилось так, что на него стало больно смотреть.

Разведчик Дентон вдруг схватил меня за руку.

— Глядите! — произнес он, указывая куда-то левее светового пятна.

Слева направо, медленно взмахивая крыльями, поле моего зрения пересекал строй птиц, развернутый изящным клином. Мгновение — и птицы долетели до вздымающейся в небо колонны света и на несколько секунд пропали из виду.

— Что это? — спросил я охрипшим от волнения голосом.

— Просто гуси…

Вот они снова стали видны, неторопливые вольные птицы и голубое небо за ними. А через минуту или около того строй исчез за поднимающимися поодаль холмами.

Я вновь взглянул на восходящее солнце. За тот короткий срок, что я провожал глазами птиц, оно преобразилось. Из-за горизонта появилась главная его часть и повисла над миром, длинная, блюдцеобразная, с выпирающими вверх и вниз перпендикулярными остриями, раскаленными добела. Я почувствовал, как в лицо пахнуло теплом. Да и ветер утих.

Я стоял с Дентоном на узком уступе, глядя вниз на землю. Я видел Город, вернее, ту его сторону, которая примыкала к уступу, и видел последние облака, удирающие от солнца за горизонт. Теперь солнце светило на нас с чистого неба, и Дентон снял с себя плащ.

Потом он кивнул мне и жестом показал, что нам предстоит спуститься с уступа по начинающейся прямо у наших ног цепочке металлических лесенок. Гильдиер показывал путь, я двигался следом. Когда я одолел всю цепочку и впервые ступил на настоящую почву, птицы, свившие себе гнезда в расщелинах под крышами Города, завели свою утреннюю песнь.

3

Дентон повел меня вокруг Города, но, едва мы торопливо обошли его один раз, разведчик направился к кучке каких-то временных хижин, возведенных ярдах в пятистах от городских стен. Здесь Дентон представил меня гильдиеру-путейцу по фамилии Мальчускин, а сам поспешил обратно.

Путеец, коренастый и весь заросший волосами, имел заспанный вид. Впрочем, он, кажется, не рассердился на нас за вторжение и обошелся со мной довольно учтиво.

— Ученик гильдии разведчиков, как я погляжу?

Я кивнул.

— Только что из Города — и прямо к вам.

— Впервые попал наружу?

— Так точно.

— Завтракал?

— Нет… Разведчик поднял меня с постели, и мы сразу пошли сюда.

— Заходи… Я хоть кофе сварю.

Внутри хижина-времянка оказалась неопрятной и захламленной — полная противоположность тому, что я привык видеть в Городе. Там чистоте и порядку придавали первостепенное значение — а в хижине Мальчускина объедки, грязная одежда, немытые кастрюли и сковородки валялись где и как попало. В углу кучей лежали железные инструменты и приспособления, а на койке, приткнувшейся к стене, громоздился ком смятого белья. И надо всем этим висел запах несвежей пищи.

Мальчускин налил в котелок воды и поставил его на плитку. Отыскал где-то под барахлом две кружки, ополоснул их в бочке, стряхнул капли прямо на пол. Потом засыпал в кофейник синтетический кофе и, как только вода на плитке запузырилась, залил его кипятком.

В комнате нашелся всего один стул. Мальчускин снял со стола какие-то увесистые стальные штуковины и перебросил их на койку. Усевшись на стол, он знаком показал, чтобы я забирал стул себе. Минуту-другую мы сидели молча, прихлебывая кофе. Кофе был в точности такой же, как варят в Городе, и все-таки казался иным.

— Не больно-то много учеников принимал я за последнее время.

— Почему же? — осведомился я.

— Кто его разберет. Не присылают. Тебя как зовут?

— Гельвард Манн. Мой отец…

— Угу, я его знаю. Толковый человек. Мы с ним вместе воспитывались в яслях.

Я поневоле нахмурился. Выходит, он ровесник отца — но такого, конечно же, быть не может. Мальчускин заметил мое недоумение.

— Пусть это тебя пока не беспокоит, — произнес он. — Со временем поймешь. Выяснишь на своем горбу, потом и кровью — других методов обучения эта чертова система гильдий не признает. Странная у вас, разведчиков, жизнь. Она не по мне, но ты, по-моему, выдюжишь…

— А почему вы не захотели стать разведчиком?

— Кто тебе сказал, что не захотел? Просто мне выпала другая доля. Мой отец был путейцем. Опять система гильдий. Но если ты твердо решил добиться своего, тебя послали по верному адресу. Руками-то хоть работать умеешь?

— Не-ет, — протянул я.

Он расхохотался.

— Не встречал еще ученика, который умел бы. Ничего, привыкнешь. — Он поднялся на ноги. — Пора начинать. Рановато, конечно, но раз уж ты вытащил меня из постели, что толку тянуть резину? У меня тут и так лентяй на лентяе…



С этими словами он вышел из хижины. Торопясь и обжигая язык, я допил кофе и рванулся за ним. Он шагал в сторону двух построек барачного типа. Я догнал его.

Выходя из хижины, он прихватил с собой тяжелый гаечный ключ и теперь принялся что есть мочи колотить ключом по дверям бараков, крича тем, кто был внутри, чтоб пошевеливались. По отметинам на косяке я понял, что колотить по дверям чем-нибудь железным у него вошло в привычку.

В бараках послышалась возня.

Мальчускин вернулся к своей хижине и принялся разбирать инструменты.

— Не вздумай слишком якшаться с этими, — предупредил он меня. — Они не из Города. Бригадиром у них я назначил малого по имени Рафаэль. Он слегка кумекает по-английски и может быть переводчиком. Если тебе что-то от них понадобится, скажи ему. А лучше обратись ко мне. Вообще-то непохоже, чтобы они затеяли беспорядки, но если вдруг — тогда тоже меня зови. Договорились?

— Какие еще беспорядки?

— Ну, например, вдруг они не захотят делать то, что им велели я или ты. Им платят, чтобы они беспрекословно выполняли все, что нам надо. Бывает, что они отказываются, — это и есть беспорядки. Но с нынешними беда одна — они просто до одури ленивы. Потому-то мы и поднимаемся так рано. Позже, когда станет припекать, от них и вовсе ничего не добьешься.

Уже и сейчас становилось тепло. За те полчаса, что я провел с Мальчускиным, солнце взобралось высоко в небо, и глаза у меня начали слезиться. Они не привыкли к такому яркому свету. Я попытался разглядеть солнце, как на рассвете, но смотреть на него, не смежая век, было решительно невозможно.

— Ну-ка, забирай…

Мальчускин передал мне целую охапку стальных ключей, и я пошатнулся под их тяжестью, выронив два или три наземь. Он молча следил за мной, видимо, пораженный моей неловкостью.

— Куда нести? — спросил я.

— К Городу, разумеется. Вас там что, совсем ничему не учат?

Я поплелся в направлении Города. Мальчускин наблюдал за мной с порога хижины.

— На южную сторону! — крикнул он вдогонку. Я остановился, беспомощно оглядываясь. Пришлось ему подойти ко мне. — Вон туда, — показал он. — На юг от Города тоже лежат пути. Дошло, наконец?

— Дошло.

Я побрел, куда приказали, выронив по дороге еще один, всего-навсего один ключ.

Через час-полтора я начал понемногу понимать, что имел в виду Мальчускин, когда говорил о рабочих. Они останавливались под любым предлогом, и только окрик Мальчускина или сердитые понукания Рафаэля способны были стронуть их с места.

— Кто они? — спросил я, когда мы сделали перерыв на пятнадцать минут.

— Местные.

— Неужели нельзя было нанять других?

— Да они все одинаковы.

До какой-то степени я им даже сочувствовал. Работать на открытой местности, где не сыскать и пятнышка тени, оказалось мучительно трудно. И хоть я то и дело приказывал себе не раскисать, физическое напряжение было куда большим, чем я мог вынести. И уж наверняка — самым непосильным из всего, что мне доводилось испытывать до сих пор.

К югу от Города пути тянулись примерно на полмили и обрывались, не приводя никуда. Всего путей было четыре, каждый состоял из двух рельсов, положенных на деревянные шпалы, которые в свою очередь опирались на утопленные в грунт бетонные основания. Два пути стараниями Мальчускина и его бригады уже существенно укоротились, и теперь мы трудились на самом длинном из оставшихся — на так называемом правом внешнем пути. Мальчускин пояснил мне, что если встать к Городу лицом, пути различаются соответственно как два левых и два правых, внутренний и внешний в каждой паре.

Думать было, по существу, не о чем. Надо было только работать и работать, монотонно и тяжело. Сначала вытащить костыли, крепящие рельс к шпалам, и сложить их в сторонку. Затем таким же образом освободить другой рельс. Потом мы принимались за шпалы — они крепились к бетонным основаниям скобами, каждую из которых надо было расшатать и вынуть вручную. Каждую шпалу, отделенную от основания, надлежало уложить на тележку, поджидавшую на следующем отрезке рельсов. Затем наступал черед самих оснований — они, как я понял, были отлиты заранее и предназначены для многократного использования, и теперь мы выкапывали их из земли и также поднимали на тележку. И наконец, два стальных рельса аккуратно укладывались на особую стойку, приделанную к тележке сбоку.

Затем Мальчускин или я перегоняли тележку на соседний участок рельсов, и все повторялось сызнова. Нагрузив тележку доверху, вся бригада карабкалась на нее и переезжала под стены Города, где тележку ставили на тормоза, чтобы перезарядить батареи, подсоединяя кабель к розетке, укрепленной специально для этой цели на городской стене.

На то, чтобы загрузить тележку и подогнать ее к Городу, у нас ушло почти целое утро. Руки у меня саднило так, словно их выдернули из плеч, спина отчаянно ныла. С головы до ног я был покрыт липкой грязью и потом. Мальчускин, который и сам работал не меньше других — да нет, наверняка усерднее наемных помощников, — глянул на меня и усмехнулся:

— Ну вот, сейчас разгрузимся и начнем сначала.

Я посмотрел на рабочих. Они выглядели не лучше моего, хоть я, вероятно, выдохся больше; ведь для меня все это было внове, и я не успел еще научиться тратить силы рационально. Почти вся наша бригада лежала навзничь в скудной тени под стеной.

— Ладно, — откликнулся я.

— Да нет, я пошутил. Уж не думаешь ли ты, что эта банда способна на что-нибудь, пока не набьет себе животы?

— Нет, не думаю.

— И правильно. Тогда обед.

Он сказал что-то Рафаэлю и зашагал назад к своей хижине. Я поплелся за ним, и мы вместе пообедали подогретой синтетической пищей — ничего другого он предложить не мог.


Вторая половина дня началась с разгрузки. Шпалы, бетонные подушки и рельсы перетащили на другую повозку, также работавшую от батарей, но поставленную на большие надувные колеса. Покончив с этим, мы отогнали свою тележку назад к концу пути и в том же порядке принялись за дело сызнова. День был жаркий, люди двигались медленно. Даже Мальчускин как-то приутих и, как только тележка была заполнена вторично, объявил, что пора закругляться.

— Хорошо бы, конечно, сделать сегодня еще и третий рейс, — произнес он, основательно отхлебнув из бутылки с водой.

— Я готов, — откликнулся я.

— Допустим. Хочешь проделать все от начала до конца в одиночку?

— Согласен, — ответил я, не желая признаться в том, что совершенно измотан.

— Ты и так завтра будешь неработоспособен. Нет, разгрузим эту тележку, отведем ее назад — и шабаш.

На поверку программа оказалась изложена не совсем точно. Отогнав тележку на юг, Мальчускин приказал бригаде закидать последний отрезок пути слоем песка и грязи. Слой этот надлежало сделать как можно толще и вытянуть вдоль пути ярдов на двадцать.

Я поинтересовался, зачем он нужен.

Вместо ответа Мальчускин показал на один из соседних путей, левый внутренний. В конце его поднимался массивный бетонный буфер, надежно вкопанный в почву.

— Ты что, предпочел бы взамен возводить такую штуку?

— А что это?

— Амортизатор. Вдруг канаты лопнут все разом, и Город покатится по рельсам назад. В общем-то, амортизаторы вряд ли остановят его, но лучше никто не придумал.

— А что, было уже так, чтобы Город покатился назад?

— Однажды было.


Мальчускин предложил мне выбор — вернуться в Город, к себе в каюту, или переночевать у него в хижине. По его тону я понял, что выбора у меня в сущности нет. Было очевидно, что путеец придерживается невысокого мнения о тех, кто живет под защитой городских стен, и сам он, по собственным словам, старался бывать в Городе как можно реже.

— Там слишком уютно, — заявил он. — Половина народу в Городе и знать не знает, что творится снаружи, и не думаю, чтобы им очень-то хотелось об этом узнать.

— А зачем им знать? В конце концов, если у нас все идет гладко, это просто не их забота.

— И то верно. Но если бы городские людишки почаще высовывались наружу, мне бы, может, не приходилось возиться с этими местными бестиями.

В расположенных неподалеку от нашей хижины спальных бараках наемные рабочие шумно судачили о чем то, иногда принимались петь.

— Вы не хотите иметь с ними ничего общего?

— Я использую их, и только. А остальное — дело меновщиков. Если рабочие совсем никуда не годятся, я их увольняю и требую, чтобы наняли новых. Это не сложно. Работы в здешних краях днем с огнем не сыщешь.

— Что значит — в здешних краях?

— А про это ты уж спрашивай не меня, а своего отца и его гильдию. Я годен только на то, чтобы выкапывать старые шпалы.

Я чувствовал, что в действительности Мальчускин не так уж отчужден от Города, как хочет показать. Да, несомненно, его относительно независимое существование внушало ему известное презрение к тем, кто заперт в четырех стенах, — и в то же время, насколько я мог судить, его никто не обязывал торчать здесь, в хижине, дни и ночи напролет. Конечно, бригада была с ленцой, да и пошуметь любила, однако в общем и целом вела себя вполне пристойно. В нерабочее время Мальчускин и не пытался присматривать за подчиненными, так что спокойно мог бы жить в Городе, если бы только захотел.

— Это ведь твой первый день снаружи? — внезапно спросил он.

— Так точно.

— Хочешь посмотреть на закат?

— Не-ет… а зачем?

— Обычно все ученики смотрят.

— Ладно.

Нехотя, словно для того, чтобы угодить старшему, я выбрался из хижины и бросил взгляд мимо громады Города на северо-восток. Мальчускин подошел ко мне и встал рядом.

Солнце клонилось к горизонту, и я уже ощущал, как спины коснулся прохладный ветерок. Облака предыдущей ночи не возвращались, небо было чистым и синим. Я следил за солнцем, не отрываясь, — теперь, когда его лучи рассеивались в толще атмосферы, на него опять можно было смотреть, не раня глаз. Оно имело форму сплющенного оранжевого диска, как бы наклоненного к нам. Сверху и снизу из него вырастали мощные колонны света. И на наших глазах оно медленно утонуло за горизонтом — последним исчезло верхнее острие светового копья.

— Если ночуешь в Городе, этого не увидишь, — заметил Мальчускин.

— Очень красиво, — согласился я.

— Видел утром восход?

— Угу.

— Они всегда так, — кивнул Мальчускин. — Едва посвятят ребенка в гильдию — и сразу швырнут его в воду, на самую глубину. И никаких объяснений, так? Выведут наружу, в темень, и ждут, пока не взойдет солнце.

— Но зачем, зачем им это надо?

— Так установлено системой. Считается, что это кратчайший способ заставить ученика понять, что солнце на самом деле не такое, как учат в яслях.

— При чем тут солнце?

— Какое оно по учебнику?

— Круглое.

— Значит, так учат и по сей день. Ну, а теперь ты убедился, что оно другое. Понял, что это значит?

— Нет.

— Ну так думай. Пойдем поужинаем.

Мы вернулись в хижину, и Мальчускин велел мне подогреть еду, пока он навинтит раму для второй койки над той, которую занимает сам. Выкопав из шкафа еще один ком белья и одеяло, он швырнул их на матрас.

— Будешь спать здесь, — он показал на верхнюю койку. — Ворочаешься по ночам?

— Кажется, нет.

— Попробуем сегодня так. Если выяснится, что ты юла, поменяемся местами. Не люблю, когда меня беспокоят во сне.

Думаю, оснований тревожиться за свой покой у него сегодня не было. Я так устал, что мог бы уснуть на голой скале. Мы разделили безвкусный ужин, а потом Мальчускин принялся толковать о том, как организована работа путейцев. Я не без труда делал вид, что слушаю его, и спустя несколько минут водворился на койке. Послушал еще чуть-чуть — и тут же заснул.

4

Проснулся я утром оттого, что Мальчускин бродил по хижине, гремя оставшейся после ужина посудой. Едва очнувшись, я попытался спрыгнуть с постели — и тут же рухнул обратно, сраженный острой болью в спине. Я охнул. Мальчускин поднял глаза и спросил с усмешкой:

— Что, несладко?

Я перекатился на бок и попытался подтянуть колени. Ноги тоже одеревенели и ныли, однако я все же, хоть и с немалым трудом, ухитрился сесть. Какое-то время я сидел не шевелясь — во мне еще теплилась надежда, что это просто судорога и что боль скоро пройдет.

— Всегда с вами, городскими детками, одно и то же, — заметил Мальчускин беззлобно. — Являетесь сюда и набрасываетесь на работу, чтобы выслужиться передо мной. А на следующий день ни рукой, ни ногой шевельнуть не можете. Ты хоть какие-нибудь физические упражнения в Городе делал?

— Делал… В гимнастическом зале.

— Ну, ладно. Спускайся вниз и позавтракай. А после завтрака топай-ка лучше в Город. Прими горячую ванну и постарайся найти кого-нибудь, кто сделал бы тебе массаж. Потом возвращайся ко мне.

Преисполненный благодарности, я кивнул и кое-как сполз с койки на пол. Это оказалось ничуть не легче и не менее болезненно, чем любое другое движение. Как выяснилось, руки, шея и плечи у меня одеревенели точно так же, как и остальные части тела.

Полчаса спустя — Мальчускин как раз принялся орать на рабочих, чтоб пошевеливались, — я вышел из хижины и, прихрамывая, поплелся в сторону Города.

В сущности, с той самой минуты, как меня вывели из Города, я впервые оказался предоставленным самому себе. И, как водится, оставшись один, сразу замечаешь вокруг куда больше, чем в компании. Хижина Мальчускина отстояла от Города ярдов на пятьсот, и расстояние было подходящим, чтобы составить представление о его облике и размерах. Тем не менее за весь предыдущий день я лишь иногда успевал бросить в сторону Города мимолетный взгляд. Он оставался для меня бесформенной серой громадой, господствующей над окружающей местностью, — и только.

Теперь, ковыляя в одиночестве к этой громаде, я мог наконец-то разглядеть ее более подробно.

Из опыта, накопленного мной в стенах Города, я при всем желании не смог бы заключить, на что он похож снаружи, — да и, по правде сказать, не слишком-то и задумывался об этом. Само собой подразумевалось, что Город огромен, однако в действительности его размеры оказались, пожалуй, скромнее моих ожиданий. На северной стороне Города поднимались внушительные башни, которые достигали приблизительно двухсот футов в высоту, остальная же часть его представляла собой хаотичное нагромождение прямоугольников и кубов, то резко вздымающихся вверх, то совсем невысоких. Все эти прямоугольники и кубы, тускло-коричневые и серые, были сработаны, насколько я мог судить, из разных сортов древесины. Бетон, как и металл, здесь почти не применялся — и все наружные стены были некрашеными. В общем, снаружи облик Города резко отличался от того, к чему я привык внутри: там, по крайней мере в тех помещениях, какие мне доводилось видеть, все сверкало яркими красками и чистотой. О ширине Города я судить не мог — хижина Мальчускина располагалась точно к западу от него, и я шел по прямой, — а в длину он протянулся, по моей оценке, примерно на полторы тысячи футов. Издали Город был на редкость безобразен и выглядел удивительно старым. Вокруг суетилось множество людей, особенно с северной стороны.

Когда я приблизился к Городу вплотную, меня вдруг обожгла мысль: а как я, собственно, туда попаду? Да, разведчик Дентон вчера утром провел меня вокруг Города, но я был настолько захвачен впечатлениями, что пропустил почти все его пояснения мимо ушей. Все выглядело тогда таким непривычным…

Единственное, что я четко помнил, — дверь на площадке, где мы наблюдали восход. Я решил найти ее; впрочем, и это оказалось отнюдь не легким делом.

Я обогнул Город с юга, переступая через пути, на которых трудился накануне, и двинулся вдоль западной стены: где-то здесь, как мне помнилось, была цепочка металлических лесенок, по которым мы с Дентоном спустились на землю. После долгих поисков я обнаружил нижнюю лесенку и принялся карабкаться вверх. Несколько раз я сбивался с дороги, мучительно ползал по подвесным мосткам и взбирался по узким ступенькам, пока не достиг цели. Только для того, чтобы убедиться, что дверь по-прежнему заперта.

Теперь, хочешь не хочешь, приходилось обращаться за помощью. Я сполз по ступенькам вниз и отправился на юг, туда, где Мальчускин со своей бригадой опять, как накануне, разбирали старые пути.

Удрученно, хотя и терпеливо, выслушав меня, Мальчускин передал бразды правления Рафаэлю и показал мне, что делать. Он повел меня по узкой дорожке меж двух внутренних путей прямо под нависшую над нами городскую стену. Под Городом было прохладно и темно.

Мы остановились у стального трапа.

— Наверху находится лифт, — сказал путеец. — Знаешь, что это такое?

— Знаю.

— Ключ гильдиера у тебя есть?

Я порылся в кармане и вытащил кусочек металла неправильной формы, который дал мне Клаузевиц. Ключ отпирал двери, связывающие ясли с внешним миром.

— Вот этот?

— Этот. На дверях лифта тот же замок. Поднимись на четвертый уровень, разыщи администратора и попроси разрешения принять ванну.

Чувствуя себя последним идиотом, я поступил, как мне велел Мальчускин. А тот громко хохотал, вышагивая обратно к дневному свету. Лифт я отыскал без труда, повернул ключ в замке, однако двери и не подумали открываться. Я ждал, не ведая, что предпринять. Внезапно двери открылись сами собой, и из лифта вышли два гильдиера. Не обратив на меня никакого внимания, они спустились по трапу на землю.

Тут двери снова пришли в движение — теперь они начали закрываться, и я бросился в кабину. Прежде чем мне удалось хотя бы сообразить, как управлять лифтом, он пошел вверх. На стенке возле дверей кабины располагался ряд кнопок с прорезями под ключ, на кнопках были выбиты цифры от одного до семи. Я воткнул свой ключ в кнопку под номером четыре, уповая, что не ошибся и что мне нужна именно она. Кабина шла вверх, казалось, целую вечность, затем резко остановилась. Двери раскрылись, я сделал шаг вперед и очутился на площадке, а мимо меня в кабину вошли сразу три гильдиера.

В этот момент мне на глаза попалась надпись на стене напротив лифта: «УРОВЕНЬ 7». Я забрался слишком высоко. И в ту самую секунду, когда двери готовы были захлопнуться, успел юркнуть обратно в кабину.

— Тебе куда надо, ученик? — спросил один из гильдиеров.

— На четвертый.

— Ладно, не суетись.

Он коснулся кнопки номер четыре своим собственным ключом, и на сей раз кабина остановилась на нужном уровне. Я пробормотал слова благодарности и наконец-то покинул кабину.

Несколько последних минут я так сосредоточенно боролся с лифтом, что подзабыл о своих телесных страданиях, но сейчас усталость и боль навалились на меня с новой силой. В этой части Города все казались занятыми важными делами: люди сновали по коридорам, я ловил обрывки разговоров, отворялись и захлопывались двери. И все это так отличалось от жизни за городскими стенами — покойный ландшафт навевал там какое-то небрежение временем; да, люди двигались, трудились и там, и все-таки обстановка была куда более праздной. Работа Мальчускина и его бригады преследовала очевидную конкретную цель, — но здесь, в самом сердце верхних уровней Города, доселе запретных для меня, все представлялось по-прежнему таинственным и непонятным.

Я припомнил наставления Мальчускина и, наудачу толкнув дверь, попал в комнату, где сидели две женщины. Когда я рассказал, что привело меня к ним, они посмеялись, но выразили готовность помочь.

Через десять минут я опустил свое измученное тело в ванну, полную горячей воды, и закрыл глаза.


На то, чтобы добраться до ванны, у меня ушло столько времени и усилий, что я сомневался, будет ли от нее хоть какой-то прок. Но когда я насухо растерся полотенцем и натянул на себя одежду, мышцы уже не были такими деревянными, как раньше. Я еще чувствовал следы онемения, если напрягал их, но в целом утомление, безжалостно терзавшее прежде каждую мою клеточку, куда-то пропало.

Неурочное возвращение в Город волей-неволей напомнило мне о Виктории. Мимолетное наше свидание на церемонии лишь подогрело мой интерес к ней. Да и перспектива немедленно отправиться назад к Мальчускину, чтобы вновь заняться выкорчевыванием старых шпал, не слишком привлекала; я сознавал, что не должен отсутствовать слишком долго, и все же решил вначале попытаться разыскать свою невесту.

Выйдя из ванной, я поспешил назад к лифту. Он был свободен, но пришлось вызывать его с другого уровня. Когда кабина прибыла, я смог познакомиться с ее устройством тщательнее, чем в прошлый раз, и решил поэкспериментировать.

Сперва я поднялся на седьмой уровень, но, пробежав по коридорам, не заметил никакой ощутимой разницы с уровнем, где только что побывал. То же самое относилось и к большинству других уровней, только на третьем, четвертом и пятом уровнях было больше людей и суеты. Первый уровень на поверку оказался темным туннелем, очевидно, подпирающим Город как таковой.

Прокатившись раз-другой вверх и вниз, я установил, что расстояние между первым и вторым уровнями поразительно велико, в то время как все другие уровни лежат почти рядом. В конце концов я вышел на втором уровне, инстинктивно предположив, что ясли должны помещаться именно здесь, а в случае ошибки я смогу продолжить поиски и пешком.

От площадки лифта на втором уровне короткий лестничный пролет вел вниз, к поперечному коридору. Я смутно припомнил, что проходил этим коридорчиком вместе с Брухом, направляясь на церемонию, и действительно, вскоре натолкнулся на входную дверь яслей.

Войдя внутрь, я запер дверь за собой ключом гильдиера. Все здесь было так знакомо. Лишь тут я осознал, что до этой секунды двигался чуть не крадучись и только теперь попал домой. Сбежав по ступенькам и миновав еще один коридорчик, я очутился в зоне, которую знал до мелочей. Все здесь выглядело иначе, чем в других частях Города, — даже запах и то был другой. Я видел памятные ссадины на стенах, где поколения детей задолго до меня запечатлели свои имена, видел выцветшую коричневую краску, потертые настилы полов, незапирающиеся двери кают. В силу долгой привычки я направился прямиком к своей собственной каюте и заглянул в нее. После меня тут никто ничего не трогал. Кровать была застелена — каюта выглядела даже опрятнее, чем когда я спал тут изо дня в день, скудные мои пожитки оставались на своих местах. Точно так же нетронутыми лежали и вещи Джейза, хотя о нем самом по-прежнему не было ни слуху ни духу.

Оглядевшись еще раз, я вернулся в коридор. Цель, заставившая меня зайти в каюту, была выполнена: у меня не было никакой цели. Я двинулся дальше, к классным комнатам, где нас учили наукам. Из-за закрытых дверей доносился невнятный гул голосов. Заглянув в круглый смотровой глазок, я увидел школяров за партами. Всего три дня назад я сам сидел среди них. В одном из классов занимались мои бывшие однокашники; иным из них, несомненно, тоже суждено стать учениками верховных гильдий, но в большинстве своем они обречены исполнять в стенах Города административные обязанности. Меня так и подмывало войти и небрежно выслушать поток обращенных ко мне вопросов, храня в ответ таинственное молчание.

В яслях практиковалось совместное обучение, и в каждой комнате, куда я заглядывал через глазок, я прежде всего искал Викторию, но ее нигде не было. Проверив один за другим все классы, я отправился в так называемую общественную зону: в столовую (оттуда доносился приглушенный шум — там готовили обед), гимнастический зал (он был пуст) и, наконец, на крохотную открытую площадку, откуда виден был лишь кусочек синего неба над головой. Затем я попал в главный зал — единственное в яслях место, предназначенное для совместного отдыха и развлечений. В зале сидела группа мальчишек — с двумя из них я учился вместе всего три дня назад. Они болтали между собой — обычное дело, когда группу оставляют без наставника для самоподготовки, — но как только меня заметили, я сразу же оказался в центре внимания. В общем, я таки влип в то самое положение, какого только что сознательно избежал.

Они желали знать, в какую гильдию меня приняли, чем я занимаюсь, что видел. Что вообще происходит, когда достигнешь возраста зрелости? Что там, за стенами яслей?

Смешнее всего, что я не смог бы ответить на большинство их вопросов, даже если бы был вправе нарушить клятву. Да, в течение двух последних дней я кое-где побывал, кое-что повидал, но, по существу, так и не разобрался в том, что видел.

И я поневоле прибегнул — в точности как Джейз — к простейшему приему: скрыть то немногое, что успел узнать, за покровом напускной таинственности, а в крайнем случае отшутиться. Ребят это, естественно, разочаровало, и хотя их интерес ко мне не угас, вопросы вскоре иссякли.

При первой же возможности я покинул зал и сбежал из яслей: Виктория здесь, очевидно, тоже уже не жила.

Спустившись на лифте, я вновь очутился в темном пространстве под Городом и, идя меж путей, вышел на дневной свет. Мальчускин поторапливал свою нерадивую бригаду, разгружавшую тележку с рельсами и шпалами, и, по-моему, даже не заметил, что я вернулся.

5

Дни медленно сменяли друг друга, и больше мне бывать в Городе не случалось.

Я понял свою ошибку: едва попав к путейцам, я слишком рьяно набросился на работу. Теперь я решил следовать примеру Мальчускина и ограничивался в основном ролью надсмотрщика. Лишь иногда мы с ним включались в дело и помогали рабочим. Но и при этом труд был изнурительным, нескончаемо долгим, и я ощущал, как мое тело отзывается на новую нагрузку. Вскоре я почувствовал себя окрепшим, как никогда, кожа моя побагровела под лучами солнца, и физический труд перестал казаться мукой.

Единственное, что меня теперь по-настоящему огорчало, — это неизменная синтетическая пища и неспособность Мальчускина интересно рассказать о том, какую роль играет наш труд в обеспечении безопасности Города. День за днем мы ишачили до позднего вечера, наскоро ужинали и тут же засыпали.

Работа наша на путях к югу от Города была почти завершена. В задачу бригады входило снять все пути, а затем воздвигнуть на равном расстоянии от городских стен четыре буфера-амортизатора. Снятые рельсы и шпалы перевозили на север от Города и там укладывали опять.

Как-то вечером Мальчускин спросил меня:

— Сколько времени ты уже здесь пробыл?

— Точно не знаю.

— А если в днях?

— Ну тогда семь дней.

Он угадал: я действительно пытался вычислить время в милях.

— Через три дня тебе положен краткосрочный отпуск. Проведешь два дня в Городе, а потом вернешься ко мне на новую милю.

Я поинтересовался, как это он ухитряется измерять ход времени сразу и в днях и в милях.

— Чтобы пройти одну милю, Городу требуется около десяти дней, — ответил он. — За год мы проходим примерно тридцать шесть с половиной миль.

— Но Город неподвижен.

— Это он сейчас неподвижен. Скоро тронется. И имей в виду, мы ведем счет не фактически пройденному расстоянию, а тому, какое он должен был пройти. Это расстояние зависит от положения оптимума.

Я покачал головой.

— А это что за штука?

— Оптимум — это идеальное место для Города в каждый данный момент. Чтобы не отдаляться от оптимума, надо покрывать примерно одну десятую мили в день. Об этом, очевидно, не может быть и речи — мы просто пододвигаем Город к оптимуму, как только можем и насколько можем.

— И что, Город никогда не достигал оптимума?

— На моей памяти никогда.

— А где этот оптимум сейчас?

— Мили на три впереди. Три мили — расстояние довольно обычное. До меня на путях работал мой отец, и он мне рассказывал, что однажды оптимум обогнал их на десять миль. О большем отставании я никогда не слышал.

— А что будет, если мы когда-нибудь достигнем оптимума?

Мальчускин усмехнулся.

— Будем по-прежнему выкапывать старые шпалы.

— Почему?

— Потому что оптимум все время движется. Впрочем, мы вряд ли достигнем оптимума, да это и не так уж важно. Удержаться бы в пределах нескольких миль от него, и ладно. Могу сказать и по-другому: обгони мы хоть чуть-чуть оптимум, и мы позволили бы себе, наконец, хорошенько отдохнуть.

— А его можно обогнать?

— Наверное, да. Учти вот что. Сейчас мы находимся довольно высоко над уровнем моря. Чтобы забраться сюда, нам пришлось карабкаться вверх. Это было, когда здесь командовал мой отец. Взбираться вверх тяжелее, чем идти по равнине, на подъем уходит больше времени, вот мы и отстали от оптимума. Если местность начнет понижаться, мы сможем катиться под уклон.

— А есть шансы, что она начнет понижаться?

— Спроси об этом у своих коллег-разведчиков. Это их кусок хлеба, а не мой.

— А здесь вокруг вся местность такая же?

— Завтра я тебе покажу.

Из того, что говорил Мальчускин, я понял далеко не все, но по крайней мере одно мне стало ясно: как измеряется время. Мне было от роду шестьсот пятьдесят миль; это не значило, что Город продвинулся за мою жизнь на такое расстояние, но оптимум переместился ровно на шестьсот пятьдесят миль.

Однако что же все-таки это за штука — оптимум?

На следующий день Мальчускин сдержал свое обещание. Покуда наемные рабочие валялись в минуту очередного перерыва в глубокой тени у городских стен, Мальчускин вместе со мной поднялся на пологую возвышенность к западу от Города. Отсюда были хорошо видны почти все ближайшие окрестности.

В данный момент Город стоял в центре широкой котловины, замкнутой с севера и юга двумя довольно высокими грядами холмов. На юге я мог ясно разглядеть следы путей, которые мы только что снимали, — четыре параллельных шрама, оставленных в почве шпалами и их бетонными основаниями.

К северу от Города пути плавно взбегали на гребень холма. На путях и подле них почти никого не было — лишь какая-то тележка на батареях лениво ползла вверх по склону с грузом рельсов и шпал и с усевшейся на них бригадой рабочих. На гребне было, напротив, довольно многолюдно, но что там происходило, с такого расстояния понять было никак нельзя.

— Хорошая местность, — заметил Мальчускин. И тут же пояснил: — Для путейца, во всяком случае.

— Почему хорошая?

— Ровная. Ни холмы, ни долины не доставляют особых хлопот. Что выводит меня из себя, так это пересеченная местность: скалы, реки или даже леса. Вот одно из преимуществ того, что мы забрались высоко. Здесь вокруг очень старые скалы, силы природы давно сгладили их и растерли в порошок. Только не напоминай мне про реки. Само это слово приводит меня в ярость.

— Что плохого они вам сделали?

— Я сказал, не напоминай мне про них. — Он добродушно хлопнул меня по плечу, и мы двинулись к городу. — Реки надо пересекать. Значит, надо строить мост, если, конечно, там уже нет построенного моста, но что-то я таких уже построенных не припомню. Значит, надо ждать, пока мост будет готов. А за задержки, как правило, ругают нас, путейцев. Но такова жизнь. Сложность еще в том, что отношение к рекам у всех у нас двойственное. Городу постоянно не хватает воды, и если мы выходим к реке, проблема решается хотя бы на время. Но все равно приходится строить мост, и это заставляет всех и каждого нервничать.

Рабочие отнюдь не пришли в восторг, заметив, что мы возвращаемся, но Рафаэль все-таки сумел их поднять, и работа возобновилась. Все пути уже были сняты, и нам оставалось одно — соорудить последний амортизатор. Стальная рама, поднятая над рельсами и поперек них, покоилась на трех стандартных бетонных основаниях. Рамы эти устанавливались на каждом из четырех путей с тем расчетом, чтобы удержать Город, если он вдруг покатится назад. Поэтому они и располагались не на одной прямой, а уступом в соответствии с неправильной формой южной городской стены; Мальчускин уверял, что это дает достаточную гарантию безопасности.

— Не хотел бы я, чтобы они когда-нибудь пошли в ход, — заявил он, — но уж если Город покатится, они его удержат. Надеюсь, удержат…

С возведением последнего амортизатора наша миссия вроде бы была завершена.

— Что дальше? — поинтересовался я.

Мальчускин взглянул вверх, на солнце.

— Надо менять базу. Передвинуть хижину да и бараки для рабочих за тот гребень. Хотя уже поздновато. Не уверен, что мы управимся до ночи.

— Можно отложить на завтра.

— Я тоже так думаю. Дам-ка я этим лентяям несколько свободных часов. Им это придется по вкусу.

Он сказал что-то Рафаэлю, а тот в свою очередь обратился к своим товарищам. И без перевода было ясно, как они восприняли новость. Рафаэль еще не договорил до конца, как несколько человек уже повернули к баракам.

— Куда это они?

— К себе в деревню, надо полагать, — ответил Мальчускин. — Она вон там, — он показал на юго-запад, за гребень недальних холмов. — Так или иначе, они вернутся. Работать им, понятное дело, не очень хочется, но в деревне на них поднажмут: ведь мы взамен предлагаем то, в чем там сильно нуждаются.

— Что же именно?

— Блага цивилизации, — ответил он, цинично усмехнувшись. — Ту самую синтетическую пищу, которая вызывает у тебя такое отвращение.

— Им нравится эта бурда?

— Не больше, чем тебе. Но это все же лучше, чем пустой желудок, а до нашего появления здесь они в большинстве своем просто-напросто голодали.

— Все равно я не стал бы вкалывать с утра до ночи за такую баланду. Безвкусная, жидкая, да и…

— Сколько раз в день ты ел в Городе?

— Три.

— И все три раза тебе давали синтетическую пищу?

— Нет, только два, — признался я.

— Ну так вот, есть люди, и эти болваны из их числа, которые прозакладывают душу за то, чтобы поесть хотя бы раз в сутки. Насколько я знаю, работа, которую они выполняют для меня, — это еще пустяки, они согласны на что и похуже…

— Например?

— Со временем сам узнаешь.

Позже в тот же вечер, когда мы сидели в хижине, Мальчускин продолжил разговор на эту тему. Мне стало ясно, что он отнюдь не так плохо осведомлен, как пытался уверить. Разумеется, он, как всегда, винил во всем систему гильдий. Давным-давно было заведено, что традиции Города передаются от поколения к поколению непосредственно на практике. Считалось, что ученик постигает науку гильдиера куда прочнее, если правда жизни, лежащая в ее основе, будет усвоена не на теоретических занятиях, а на собственном опыте. Отсюда следовало, что я должен сам, приноравливаясь и ошибаясь, выяснить для себя суть работы путейцев и других гильдиеров, как и всю совокупность остальных факторов, жизненно важных для дальнейшего существования Города.

— Когда я сам был учеником, — говорил Мальчускин, — я строил мосты и выкапывал старые шпалы. Я работал с движенцами и ездил в седле рядом с коллегами твоего отца. Я узнал на собственной шкуре, как нелегко Городу уцелеть, а потому хорошо понял, зачем нужен мой труд. Я снимаю пути и укладываю их заново не потому, что мне так уж нравится этот процесс, а потому, что глубоко сознаю его необходимость. Я путешествовал с меновщиками, видел, как они вербуют местное население, и теперь понимаю, какие беды гнетут тех, кто работает под моим началом. Во всем вокруг много неясного и загадочного — так, по крайней мере, кажется тебе сейчас. Но со временем ты сам убедишься, что каждый наш шаг направлен к тому, чтобы выжить, и что выжить очень и очень нелегко.

— Я вовсе не против того, чтобы работать с вами, — вставил я.

— Да я не о том. Я тоже вполне доволен твоей работой. Но заруби себе на носу: все, что, вероятно, приводит тебя в недоумение, — клятва, например, — имеет определенную цель, и, видит бог, это разумная цель!

— Значит, по-вашему, рабочие утром вернутся?

— Надо полагать, да. И снова будут плакаться по любому поводу, и лодырничать, едва ты или я отвернемся, — но это тоже в порядке вещей. Иногда, впрочем, мне сдается…

Я долго ждал, чтобы он докончил фразу, но он так больше ничего и не сказал. Заявление было очень нетипичное: чем-чем, а склонностью к философствованию Мальчускин не страдал. Мы сидели с ним наедине; он замолчал, и молчание это тянулось до тех пор, пока я не встал и не вышел.


Утром Рафаэль вернулся, приведя с собой большинство из тех, кто работал с нами накануне. Немногих, кто не явился, заменили новички — число рабочих в бригаде не изменилось. Мальчускин приветствовал их как ни в чем не бывало и без проволочек стал командовать разборкой временной хижины и бараков.

Прежде всего из времянок вынесли всю мебель и пожитки, сложив их кучей в стороне. Сама разборка оказалась не столь уж сложной: строения были рассчитаны на быстрый демонтаж. Стены скрепляли болтами, полы разбирались на отдельные щиты, крыши отвинчивались, двери и окна вынимались целиком, вместе с рамами. В общем, на то, чтобы разобрать хижину или барак, уходило не больше часа, и к полудню все было кончено. Еще в разгар работы Мальчускин куда-то отлучился и вскоре пригнал грузовичок — аккумуляторный электромобиль. Мы сделали короткий перерыв и поели, затем покидали в грузовичок столько панелей и досок, сколько он мог вместить, и Мальчускин повел его вверх к холмам на севере. Рафаэль и еще несколько человек поехали вместе с ним, прицепившись к бортам.

До холмов оказалось не так-то близко. Постепенно приближаясь к путям, Мальчускин поехал в гору вдоль линии. Гребень холма прорезала неглубокая выемка шириной как раз на четыре пары рельсов. Тут скопилось множество народу: одни расширяли выемку с обеих сторон кирками — по-видимому, чтобы громада Города прошла меж двух откосов, — другие возились с ручными бурами, высверливая лунки под опоры каких-то стальных рам с большими колесами посередине. Пока что удалось установить лишь одну из рам, и она торчала меж двух внутренних путей, вытянутая геометрическая конструкция непонятного назначения.

Ведя грузовичок сквозь выемку, Мальчускин замедлил ход и с интересом приглядывался ко всему, что творилось вокруг. Он помахал рукой какому-то гильдиеру, наблюдавшему за ходом работ, потом, перевалив гребень, вновь прибавил скорость. За гребнем открылся пологий склон к широкой долине. К западу и востоку от долины, да и на дальнем ее краю шли новые гряды холмов, более высоких, чем оставшаяся за спиной.

К моему удивлению, почти сразу за гребнем пути обрывались. Вернее, левый внешний путь тянулся вдаль примерно на милю, зато остальные три пути обрывались через сотню ярдов. Правда, две бригады рабочих укладывали рельсы дальше, но с первого взгляда было ясно, что дело пока движется медленно.

Мальчускин все осматривался по сторонам. Близ нашего, западного края путей стояла кучка хижин, по-видимому жилища путейцев, что прибыли сюда до нас. Грузовичок повернул в направлении хижин, проехал немного дальше и наконец притормозил.

— Так, пожалуй, ничего, — сказал Мальчускин. — К закату бараки должны быть собраны.

Я поинтересовался:

— А почему бы не поставить их рядом с другими?

— Предпочитаю избегать тесного соседства. Если разные бригады начнут общаться друг с другом, рабочие станут пить больше, а работать хуже. Они, конечно, все равно будут бегать друг к другу на досуге, но какой прок облегчать им это, поселив всех вместе?

— Разве они не имеют права делать, что хотят?

— Их наняли для работы. Для работы, понял?

И, выбравшись из кабины, он тут же принялся орать на Рафаэля, чтобы бригада приступила к сборке не мешкая.

Грузовичок вскоре был разгружен, и, оставив меня присматривать за сборкой, Мальчускин повел его назад за гребень, чтобы привезти остальных людей и материалы.

К закату сборка была почти завершена. Последнее, что мне поручили сделать за смену, — отогнать грузовичок к Городу и подсоединить его аккумуляторы к сети для перезарядки. Я сел за руль, очень довольный, что какое-то время проведу в одиночестве.

Когда я въехал на гребень, работы уже прервались, и подле странных колес на рамах остались только два стражника с арбалетами, перекинутыми через плечо. Они не удостоили меня вниманием, и, миновав их, я направил грузовичок вниз по склону к Городу. Признаться, я удивлялся тому, как мало вокруг огней и как с приближением ночи мгновенно прекратилась вся разнообразная дневная деятельность.

Розетки для перезарядки аккумуляторов я нашел именно там, где говорил Мальчускин, но к каждой из них было уже подключено какое-нибудь транспортное устройство, свободных мест не оказалось. Тут только до меня дошло, что мой грузовичок вернулся в этот вечер последним и свободную розетку придется поискать. В конце концов я кое-как нашел ее на дальней, южной стороне Города.

Уже совсем стемнело, когда я кончил возиться с грузовичком, и только тут я сообразил, что мне предстоит долгий пеший путь назад, притом в одиночку. Велико было искушение, не возвращаясь, переночевать в Городе. Ведь до каюты в яслях я добрался бы мигом… Но тут я представил себе, какое выражение лица будет поутру у Мальчускина. Одолев сомнения, я обогнул Город, отыскал пути, ведущие на север, и зашагал обратно к холмам. Один на равнине ночью — ощущение оказалось не из приятных. Похолодало, с запада дул сильный ветер, который пронизывал мою тоненькую форму насквозь. Впереди, на тусклом фоне облачного неба, я различал темный кант холмов. В выемке, вычерченной на горизонте, виднелись четкие контуры рам с колесами, а подле них дозорной тропой по-прежнему вышагивали два стражника. Едва я приблизился, меня окликнули:

— Стой, ни с места! — Они и сами замерли, и хотя я не мог ничего разглядеть наверняка, инстинкт подсказывал мне, что арбалеты нацелились в мою сторону. — Кто таков?

— Ученик гильдиера Гельвард Манн.

— Что ты делаешь за чертой Города?

— Работаю с путейцем Мальчускиным. Совсем недавно я проезжал мимо вас на грузовике.

— Верно. Подойди сюда.

Я подошел.

— Что-то я не знаю тебя, — сказал один из стражников. — Ты что, только приступил?

— Да, с милю назад.

— В какую гильдию тебя приняли?

— В разведчики будущего.

Говоривший рассмеялся.

— Тебе не позавидуешь.

— Почему?

— Лучше жить подольше.

— Он достаточно молод, — заметил второй.

— О чем это вы? — удивился я.

— В будущем ты уже был?

— Нет.

— А в прошлом?

— Тоже нет. Я же принял клятву лишь несколько дней назад.

Тут меня осенило. Я не видел во тьме их лиц, но, судя по голосам, они не могли быть намного старше меня. Им, наверное, миль по семьсот или чуть больше. Но если так, я должен знать их, они же учились почти вместе со мной!

— Как тебя зовут? — обратился я к одному из них.

— Корнуэлл Стернер. Для тебя — арбалетчик Стернер.

— Ты учился в яслях?

— Учился. Но тебя не помню. Да ты тогда был совсем малышом.

— Я только что из яслей. Тебя там не было.

Они оба снова рассмеялись, и я почувствовал, как во мне нарастает гнев.

— Мы побывали в прошлом, сынок.

— Ну и что?

— А то, что мы теперь мужчины.

— Тебе пора в кроватку, сынок. Здесь по ночам опасно.

— Да никого же нет вокруг, — возразил я.

— Сейчас нет. Но пока слабачки из Города изволят баиньки, мы бережем их от мартышек.

— От кого-кого?

— От мартышек. Аборигенов. Короче, от местных подонков, которые прыгают из кустиков на юных ученичков.

Я двинулся было дальше. Я уже жалел, что не заночевал в Городе и что пошел этой дорогой. Однако любопытство оказалось сильнее, и я спросил:

— Нет, правда, что ты имеешь в виду?

— Тут живут мартышки, которым Город очень не по нутру. Не уследи мы за ними, и они повредят пути. Вон видишь шкивы? Они бы их давно опрокинули, если бы не мы.

— Но они же помогали их ставить!

— Это те, которых мы наняли. А есть и много других, которых мы не нанимали.

— Иди-ка ты спать, сынок. Предоставь мартышек нам.

— И вы вдвоем с ними справитесь?

— Да, мы вдвоем и еще дюжина других, что стоят по всему гребню. Торопись к себе в постельку, сынок, и позаботься, как бы не получить стрелу меж глаз.

Я отвернулся и пошел прочь. Гнев во мне кипел и рвался наружу, и, задержись я на минуту дольше, я того и гляди набросился бы на кого-нибудь из них с кулаками. Я ненавидел эту якобы взрослую покровительственную манеру разговора, но в то же время чувствовал, что и сам сумел поддеть их. Два молоденьких стрелка с арбалетами никак не могли устоять против нападения, и они сами прекрасно все понимали, но для их самолюбия важно было, чтобы я об этом не догадался.

Отойдя достаточно далеко, чтобы они не услышали, я бросился бежать, но тут же споткнулся о шпалу. Я отошел чуть подальше от полотна и снова побежал. Мальчускин поджидал меня в хижине, и мы разделили очередную трапезу из все той же синтетической пищи.

6

Еще два дня работы с Мальчускиным — и настала пора моего первого отпуска. В течение этих двух дней путеец пришпоривал свою бригаду пуще прежнего, и мы кое-чего добились. Вообще говоря, укладывать новые пути было тяжелее, чем выкапывать старые шпалы, однако было тут и свое преимущество — мы видели конкретные плоды своего труда, полотно день ото дня вытягивалось все дальше. Прежде чем уложить шпалы, а на них рельсы, приходилось еще и копать ямы под бетонные основания. Но к северу от Города работали сразу три путевые бригады, протяженность проложенных ими путей была примерно одинакова, и волей-неволей возникало соперничество: кто сделает больше. Не без удивления следил я за тем, как эти, казалось бы, подневольные люди рвались обогнать друг друга и, напрягаясь до седьмого пота, еще и подтрунивали над теми, кто отставал.

— Два дня, — сказал Мальчускин перед тем, как отпустить меня в Город, — и ни минутой больше. Скоро начнется перемещение, на счету будет каждая пара рук.

— Через два дня я должен вернуться к вам?

— Это определит твоя гильдия… Впрочем, да, еще две мили ты проведешь со мной. Затем, на следующие три мили, тебя передадут в другую гильдию.

— А в какую именно?

— Не знаю. Это решат твои начальники.

В тот день мы закончили работу очень поздно, и я заночевал в хижине. Честно говоря, у меня была на то и еще одна причина: мне ничуть не улыбалось, проходя в сумерках через выемку, снова столкнуться со стражниками. В дневное время их почти не было видно, но Мальчускин рассказал, что ночные охранные патрули с каждым днем будут становиться все многочисленнее, а перед самым перемещением пути будут стеречь как зеницу ока.

Наутро я отправился вдоль путей вниз, в Город.


Теперь, когда я попал в Город на законном основании, разыскать Викторию оказалось несложно. В прошлый раз я не решился на активные поиски: ведь в глубине души я сознавал, что обязан как можно скорее вернуться к Мальчускину. Два долгих дня отпуска меняли дело — теперь уж никто не посмеет упрекнуть меня, что я уклоняюсь от своих обязанностей.

Впрочем, я все равно понятия не имел, как найти ее, и был вынужден унизиться до расспросов. Сперва я все время попадал не туда, но наконец меня направили в одну из комнат четвертого уровня, где Виктория и еще трое-четверо молодых людей корпели над чем-то под началом женщины-администратора. Заметив меня в дверях, Виктория шепнула ей несколько слов и подбежала ко мне. Мы вышли в коридор.

— Привет, Гельвард, — сказала она, затворяя за собой дверь.

— Привет… Но если ты занята, я могу зайти и попозже.

— Не беспокойся, все в порядке. Ты же в отпуске?

— Да.

— Тогда и я в отпуске. Пошли.

Она повела меня по коридору. Мы свернули в боковой проход, потом спустились по лесенке на полэтажа и очутились в узком коридорчике, по обе стороны которого тянулись двери. Одну из этих дверей она и открыла, поманив меня за собой.

Комната, куда мы попали, оказалась самым большим жилым помещением, какое я до сих пор видел в Городе. В глаза прежде всего бросалась широкая кровать, но была здесь и другая мебель, добротная и удобная, и еще оставалось на удивление много свободного места. У одной из стен примостились раковина и маленькая плита, а кроме того, в комнате стояли стол с двумя стульями, платяной шкаф и еще два кресла. Больше всего поразило меня то, что в комнате было окно.

Я тут же устремился к нему и выглянул наружу. Окно выходило во дворик и на противоположную стену со множеством других окон. Дворик был неширок, окно невелико — и что находилось по сторонам, видно не было.

— Нравится? — спросила Виктория.

— Какая большая комната! Она, что, твоя?

— Отчасти. Наша, как только мы поженимся.

— Ах, да, кто-то уже говорил, что мне положено отдельное жилье.

— Наверное, это и имелось в виду, — сказала Виктория. — Сейчас-то ты где живешь?

— Все еще в яслях. Но, честно говоря, я там не ночевал с самой церемонии.

— Ты уже работаешь вне Города?

— Я… Меня…

Я запнулся, не находя ответа. Вне Города? В самом деле, что сказать ей — ведь я связан клятвой…

— Я знаю, что ты выходишь за стены Города. Это не такой уж секрет.

— А что еще ты знаешь?

— Кое-что знаю. Но об этом потом, мы с тобой, можно сказать, еще и не разговаривали! Заварить тебе чаю?

— Синтетического?

Я тут же пожалел о неосторожном слове: меньше всего мне хотелось показаться невежливым.

— Боюсь, что да. Но я вскоре начну работать в цехе синтеза, и, может быть, удастся придумать что-нибудь, чтобы он стал получше на вкус.

Напряжение понемногу спадало. Первые полтора, а то и два часа разговор шел практически ни о чем, не выходя за рамки взаимного вежливого любопытства, но мало-помалу становился все более естественным — все же мы с Викторией не были совершенно чужими друг другу.

В разговоре, разумеется, мы не могли не вернуться к нашей жизни в яслях, и тут я почувствовал, что в глубине души у меня просыпается новая тревога. Пока меня не вывели из Города, я и понятия не имел о том, что там увижу. Уроки в яслях казались мне — как и большинству — сухими, отвлеченными и оторванными от действительности. В нашем распоряжении было несколько печатных книг, главным образом о жизни людей на Планете Земля, а в основном учителя рекомендовали нам тексты собственного сочинения. Мы узнали — или думали, что узнали, — многое о повседневных обычаях Планеты Земля, но нам сразу же разъяснили, что здесь, на этой планете, мы ничего подобного не встретим. Естественная детская любознательность немедля ставила вопрос, а что же мы встретим, но на сей счет учителя хранили гробовое молчание. И в наших знаниях образовался зияющий разрыв: с одной стороны, мы изучали по книгам жизнь в каком-то ином мире, отличном от нашего, с другой — напрягая воображение, строили догадки о жизни и обычаях Города.

Это противоречие рождало недовольство, подкрепленное избытком нерастраченной физической энергии. Но где, скажите на милость, было искать отдушину? Лишь коридоры да гимнастический зал позволяли нам как-то двигаться, и то со строгими ограничениями. Оставалось бунтовать — кто как мог: младшие ударялись в рев, отказывались повиноваться, старшие дрались, увлекались до фанатизма теми немногими видами спорта, что были возможны в крохотном зале, а на последних милях перед возрастом зрелости начинали всерьез интересоваться девочками.

Персонал яслей делал символические попытки пресечь непослушание, накинуть на нас узду, но скорее всего учителя знали нашим выходкам истинную цену. Так или иначе, я рос в яслях и принимал во всем этом не меньшее участие, чем остальные. Последние пятнадцать-двадцать ясельных миль я не отказывал себе в удовольствии провести время в обществе девочки, — какой именно почти не играло роли. Виктории среди моих приятельниц не было, но теперь, когда мы с ней готовились пожениться, оказалось, что прежние интрижки имеют значение, да еще какое!

Странно, но чем дольше мы с ней говорили, тем отчетливее мне хотелось похоронить призраки прошлого. Я гадал, не стоит ли исповедаться, рассказать ей о своих приключениях, как-то объяснить прежнее поведение. Однако она взяла инициативу в свои руки и ловко повела разговор так, чтобы он не царапал ни ее, ни меня. Возможно, у нее тоже были свои призраки. Она принялась рассказывать мне о повседневной жизни Города, и я, разумеется, слушал с искренним интересом.

От нее я узнал, что для женщины занять сколько-нибудь ответственную должность — дело редкое, и не обручись она со мной, ей бы не видать даже нынешней своей работы. Выйди она за негильдиера, участь ее была бы однозначна: производить на свет детей так часто, как только удастся, и отдать все свои дни возне на кухне, шитью и другим незамысловатым домашним заботам. Теперь же она приобрела известную власть над собственным будущим и со временем могла рассчитывать даже на пост старшего администратора. В настоящий момент она проходит обучение, в принципе сходное с моим. Разница только в том, что ее наставники делают упор в первую очередь не на практику, а на теоретические знания. Потому-то ей и удалось выяснить о Городе и о том, как он управляется, куда больше, чем мне.

Мой интерес к рассказу Виктории был тем более неподдельным, что я-то говорить о своей работе вне Города просто не имел права.

По словам Виктории, Город испытывал постоянную нехватку, с одной стороны, воды — это, положим, я уже знал и от Мальчускина, — а с другой — населения.

— Уж народу тут, кажется, пруд пруди, — заметил я.

— Да, но жизнеспособных детей всегда рождалось мало, а теперь и рождений, что ни год, все меньше и меньше. Хуже того, преобладающее большинство новорожденных — мальчики, девочек почти нет. И никто не понимает почему.

— Не иначе, как от синтетической пищи, — съязвил я.

— Может быть. — Она не уловила иронии. — До выхода из яслей у меня было смутное представление о Городе в целом, но я всегда считала, что все, кто живет в Городе, здесь и родились.

— А разве это не так?

— Нет, не так. В Городе есть временные жители, это женщины, их приводят сюда, чтобы повысить рождаемость. Вернее, в надежде, что они произведут на свет девочек.

Я подумал-подумал и сказал:

— А ведь моя мать тоже была не из Города.

— Правда? — Впервые с момента нашей помолвки Виктория казалась встревоженной. — Я и не знала…

— По-моему, это яснее ясного.

— Наверное, только я как-то не задумывалась…

— Да ладно, стоит ли об этом…

Виктория внезапно смолкла. В сущности, личность моей матери меня никогда не волновала, и я пожалел, что вспомнил о ней. Что оставалось делать? Я попросил:

— Расскажи мне про все это поподробнее.

— Стоит ли? Да мне больше почти ничего и не известно. Лучше расскажи о себе. Что делается в твоей гильдии?

— Там все в порядке, — отрезал я.

Мало того, что клятва прямо запрещала мне беседовать на подобные темы, я не испытывал и охоты говорить. Виктория оборвала свой рассказ так неожиданно, что у меня создалось вполне определенное впечатление: он далеко не окончен, но какое-то опасение помешало ей продолжить. В течение всей своей жизни, или, по крайней мере, сколько я себя помнил, отсутствие матери воспринималось мной как нечто само собой разумеющееся. Мой отец, когда ему случалось упоминать о ней, делал это спокойно, между прочим, и мне казалось, что тут нет никакой загадки. Действительно, многие мои однокашники были в таком же точно положении, как и я, а уж что касается девочек, то своих матерей не знали большинство из них. И пока этот вопрос не вызвал у Виктории такой странной реакции, я о нем, в сущности, и не задумывался.

— Ты у нас исключение, — сказал я, надеясь подобраться к той же теме только с другой стороны. — Твоя мама жила и живет в Городе.

— Угу, — отозвалась она.

На том и пришлось поставить точку. «Ну и пусть», — решил я. В конце концов, я и не собирался обсуждать с Викторией что бы то ни было, кроме наших собственных дел. Короткие два дня в Городе я хотел посвятить тому, чтобы узнать ее поближе, а вовсе не обсуждать проблемы генеалогии.

Но ощущение отчужденности, возникшее между нами, не проходило. Разговор угас.

— А что там? — спросил я, указывая на окно. — Можно туда выйти?

— Если хочешь. Пойдем, я покажу.

Вслед за ней я вышел из комнаты и направился по коридору к двери, выводящей наружу. Ничего интересного я в общем-то не увидел: открытое пространство оказалось всего-навсего узким проулком между двумя жилыми кварталами. Проулок заканчивался возвышением, туда вела деревянная лестница. Но сначала мы дошли до противоположного его конца, где была еще одна дверь, ведущая обратно в Город; затем, вернувшись, поднялись по ступенькам и очутились на площадке, где стояло несколько скамеек и еще оставалось немного свободного места. С двух сторон площадку ограждали высокие стены, с третьей — там, откуда мы поднялись, — взгляд упирался в проулок, обрамленный крышами жилых помещений. Но с четвертой стороны, где не было никаких построек, открывался вид на окружающую местность. Я испытал некоторое облегчение: условия клятвы вроде бы предполагали, что даже право выглянуть за пределы Города предоставлено лишь гильдиерам.

— Ну и что ты об этом думаешь? — спросила Виктория, опускаясь на скамейку лицом к лесу и холмам.

Я сел с нею рядом.

— Мне нравится.

— Ты был там?

— Был.

Ответ дался мне с трудом, — в самом деле, как ответить, не нарушая клятвы? Как рассказать Виктории о своей работе, не преступая пункт за пунктом взятых на себя обязательств?

— Нам не часто разрешают подниматься сюда, — сказала она. — Мало того, что двери на замке по ночам, их открывают только в определенное время суток. Иногда вообще не открывают по нескольку дней подряд.

— И тебе неизвестно почему?

— А тебе?

— Ну, быть может, это имеет какое-то отношение к работам, которые ведутся снаружи.

— И о которых ты не хочешь ничего рассказать.

— Не хочу, — признался я.

— Почему не хочешь?

— Не могу.

Она смерила меня взглядом.

— Ты сильно загорел. Работаешь на солнце?

— Бывает и так.

— Когда солнце поднимается над головой, площадку закрывают. Я видела только, как его лучи касаются самого верха зданий.

— Да там и смотреть не на что, — сказал я. — Солнце такое яркое, что глядеть на него в упор просто нельзя.

— Я хотела бы убедиться в этом своими глазами.

Я сменил тему.

— А чем ты занимаешься в настоящий момент? Я имею в виду — у себя на работе?..

— Составлением рационов.

— Это еще что такое?

— Мы разрабатываем сбалансированную диету. Необходимо убедиться, что синтетическая пища содержит достаточно белков и что люди получают все нужные им витамины. — Она запнулась, тон ее выдавал отсутствие интереса к теме. — Ты знаешь, что солнечный свет содержит в себе витамины?

— Серьезно?

— Витамин D. Он вырабатывается в организме, когда солнечные лучи падают на кожу. Это очень полезно знать, если никогда не видишь солнца.

— Но витамины можно синтезировать, — заметил я.

— Можно. Так мы и поступаем. Хочешь, вернемся в комнату и выпьем еще чаю?..

Я промолчал. Трудно сказать, чего я ждал, когда разыскивал Викторию, но такого я, во всяком случае, не предвидел. В тяжкие дни, проведенные с бригадой Мальчускина, я раздразнил себя романтическим идеалом, а время от времени еще и тешил себя надеждой, что, может быть, мы с ней сумеем приспособиться друг к другу; но уж, во всяком случае, мне и в голову не приходило, что с места в карьер возникнут какие-то тайные обиды. Мне мечталось, что мы рука об руку будем стремиться к тому, чтобы превратить помолвку, решенную за нас родителями, в подлинную близость, придать ей окраску дружбы и, не исключается, даже любви. Чего я никак не предполагал, так это того, что Виктория сможет взглянуть на нас обоих как бы с птичьего полета, что я для нее гильдиер, которому раз и навсегда даны запретные для нее привилегии…

Мы остались на площадке. Предложение Виктории вернуться в комнату было не лишено иронии, и я оказался достаточно восприимчивым, чтобы уловить это. На деле мы оба, я чувствовал, предпочитали площадку комнате, хоть и по разным причинам: я — потому, что работа с Мальчускиным привила мне вкус к свежему воздуху и мне стало теперь тесно и неуютно в городских стенах; Виктория, вероятно, потому, что площадка была для нее единственно возможным способом как бы выйти из Города. И все равно — холмистый пейзаж невольно напоминал нам обоим о той дистанции, которой мы прежде не осознавали и которая вдруг разъединила нас.

— Ты могла бы попросить о переводе в гильдию, — предложил я под влиянием минуты. — Уверен, что…

— Я ношу юбку, — резко перебила она. — Ты что, до сих пор не заметил, что гильдиеры — сплошь мужчины?

— Нет…

— Не нужно долго напрягать мозги, чтобы взять в толк простую истину, — продолжала она с жаром, в котором отчетливо проступала горечь. — Я сталкивалась с этим всю мою жизнь, просто не задумывалась толком: отец вечно в отъезде, мать занята по горло городскими делами — питанием, отоплением, ликвидацией отходов, короче, всем, что мы привыкли получать на дармовщинку. Только теперь до меня наконец-то дошло, что к чему. Женщины для Города — слишком большая ценность, чтобы рисковать ими, выпуская наружу. Они нужны здесь, в этих стенах, потому что они рожают детей и их можно заставить рожать снова и снова. Зато женщины, которых приводят в Город, произведя на свет ребенка, при желании могут потом уйти. — Опять та же скользкая тема, но на сей раз Виктория не запнулась. — Знаю, что кто-то должен работать за стенами Города, знаю, что эта работа связана с риском… но меня же ни о чем не спросили! Лишь потому, что я женщина, я обречена сидеть в этих проклятых стенах, изучать увлекательные секреты изготовления синтетической пищи и — рожать и опять рожать, как только сумею…

— Ты что, не хочешь выходить за меня?

— У меня нет выбора.

— Большое спасибо.

Она встала со скамейки и гневно шагнула назад к лестнице. Я последовал за ней вниз и дальше по коридору, но в комнату не вошел, а остался в дверях. Она стояла, повернувшись ко мне спиной, и смотрела в окно на узкий проулок между строениями.

— Хочешь, чтобы я ушел?

— Да нет… Войди и закрой дверь.

Я послушался — она не шевельнулась. Наконец, предложила:

— Давай я сварю еще чаю.

— Свари.

Вода в кастрюльке еще не успела остыть и через минуту вновь закипела.

— Нас никто не заставляет жениться, — произнес я.

— Какая разница — не ты, так кто-то другой. — Она обернулась и села подле меня, держа в руках чашку с синтетическим пойлом. — Пойми, Гельвард, я ничего не имею против тебя лично. Нравится нам это или нет, и моей и твоей жизнью распоряжается система. Система гильдий. Тут уж ничего не попишешь.

— Почему? Систему можно и изменить.

— Но не эту. Она слишком крепко укоренилась. Гильдиеры закрыли Город на замок — по каким причинам, я, наверное, никогда не узнаю. Только сами гильдиеры могли бы изменить систему, а они этого никогда не сделают.

— Ты говоришь очень убежденно, — заметил я.

— А я и впрямь убеждена в том, что говорю. Убеждена по очень простой причине. Ведь системой, которая управляет моей жизнью, в свою очередь управляет жизнь за стенами Города. И точно так же, как я никогда не выйду за эти стены, я никогда не смогу предпринять ничего, чтобы распорядиться собой.

— И все-таки ты могла бы добиться чего-то… через меня.

— Ты же не хочешь говорить о себе.

— Не могу.

— Почему?

— И об этом я тоже не вправе сказать.

— Тайны! Кругом тайны!..

— Если угодно, — согласился я.

— И даже сидя здесь со мной, ты связан этими тайнами по рукам и ногам.

— А что мне делать? — ответил я попросту. — Меня заставили принести клятву…

И тут я осекся, вспомнив, что само существование клятвы оговорено в ней как тайна. Выходит, я уже нарушил ее и нарушил так легко и естественно, что это наверняка случалось не раз и раньше.

Как ни удивительно, Виктория приняла мои слова совершенно спокойно.

— Стало быть, система гильдий сама себя охраняет. Ну что ж, в этом есть свой резон.

Я допил чай.

— Наверное, мне лучше уйти.

— Ты сердишься на меня? — спросила она.

— Да нет. Просто…

— Не уходи. Извини, что я не сдержалась… ты тут ни при чем. Ты сказал недавно, что с твоей помощью я смогу распорядиться своей судьбой. Что ты имел в виду?

— Да в общем-то сам не знаю. Быть может, у тебя как у жены гильдиера — а я рано или поздно стану им — появится больше возможностей…

— Для чего?

— Ну, как бы это сказать… для того, чтобы с моей помощью уловить смысл всей системы.

— Но ты же дал клятву ничего не говорить мне.

— Ах, да…

— Значит, гильдиеры все предусмотрели заранее. Система требует сохранения тайны, иначе ей несдобровать.

Откинувшись на кровать, она прикрыла глаза.

Я был очень смущен и сердит на себя. Прошло всего десять дней ученичества, а я формально уже заслужил смертный приговор. Странную эту логику было трудно принять всерьез, но память подсказывала мне, что в момент принесения клятвы угроза звучала вполне убедительно. Но главное — и это усугубляло мое замешательство, — Виктория невольно усложнила и без того неясные обязательства, принятые нами по отношению друг к другу. Я не мог не посочувствовать ей — и не в силах был ничего изменить. Я еще не забыл свою собственную жизнь в яслях и подспудное раздражение отлученностью от всего остального Города; а уж если позволить человеку участвовать в городских делах, но лишь до определенного предела, который ему никогда не переступить, раздражение не только сохранится, но и неизмеримо возрастет. Однако проблема-то для Города никак не нова — мы с Викторией не первые, кого женят тем же порядком. И до нас были другие, кто наталкивался на ту же преграду. Неужели все они попросту принимали систему, как она есть?..

Я вышел из комнаты и направился в сторону яслей. Виктория сидела не шевелясь.


Едва я расстался с невестой, как противоречивые чувства, одолевавшие меня в ее присутствии, да и ее заботы, сразу же отошли на задний план, зато, и с каждой минутой сильнее, меня стала терзать тревога о собственном моем положении. Если принимать клятву всерьез, то оброни Виктория одно слово любому встречному гильдиеру — и меня казнят. Мыслимо ли, чтобы мое невольное клятвопреступление оказалось столь ужасным?

Но может ли Виктория передать кому-нибудь то, что я ей говорил? Как только я задал себе этот вопрос, первым моим побуждением было броситься к ней обратно и умолять о молчании — но это значило бы лишь придать и ее негодованию и моему клятвопреступлению еще больший вес.

Остаток дня я провел, лежа у себя на койке и мучительно размышляя о создавшемся положении. Вечером поужинал в одной из городских столовых и был благодарен судьбе, что она уберегла меня от новой встречи с Викторией.


А среди ночи Виктория пришла ко мне в каюту. Сквозь сон я услышал, как скрипнула дверь, а раскрыв глаза, увидел ее темный силуэт подле самой постели.

— Кто тут?

— Тсс… Это я.

— Чего тебе?

Я протянул руку, нащупывая выключатель, но она перехватила мое запястье.

— Не надо света. — Она опустилась на край постели, и я, приподнявшись, очутился рядом с ней. — Извини меня, Гельвард. Вот и все, что я хотела сказать.

— Да ладно, чего уж там…

Она рассмеялась.

— Ты что, еще не проснулся?

— Не знаю. Может, и сплю.

Она склонилась ко мне, слегка подталкивая в грудь, и вдруг, подняв руки, сомкнула их у меня на шее, и я почувствовал на губах ее губы.

— Не говори ничего, — шепнула она. — Просто мне очень жаль, что мы поссорились.

Мы снова поцеловались, и теперь она обняла меня по-настоящему крепко.

— Я чуть было сам к тебе не пришел, — признался я. — Я сделал ужасную, непростительную ошибку. Я боюсь.

— Чего?

— Я сболтнул лишнего… сказал тебе, что меня заставили принести клятву. Ты была права — гильдиеры опутывают посвященных сетями тайны. Когда меня принимали в ученики, то заставили поклясться во многом и, в частности, в том, что я никому не скажу о существовании самой клятвы. А я сказал тебе — и, значит, нарушил ее…

— Не все ли равно?

— Кара за нарушение клятвы — смертная казнь.

— Но сначала они должны еще узнать об этом.

— А вдруг…

— А вдруг я проболтаюсь? Но с какой стати?

— Ну, откуда я знаю. Ты такое днем говорила, ты оскорблена, что тебе не дали распорядиться своей судьбой. Я думал, ты используешь мою неосторожность против меня.

— До этой самой минуты я и не догадывалась, в чем дело. Да и теперь промолчу. В конце концов, зачем жене предавать собственного мужа?

— Ты все еще не раздумала выходить за меня?

— Нет.

— Хотя наш брак и решен против нашей воли?

— Это хорошее решение, — сказала она.

Потом мы перешли в комнату Виктории, и она спросила:

— Ты расскажешь мне, что делается за стенами Города?

— Да не могу я!

— Из-за клятвы?

— Вот именно.

— Но ведь ты уже нарушил ее. Какая теперь разница?

— Да и рассказывать, в сущности, нечего, — заявил я. — Десять дней надрывался на черной работе, а к чему, зачем — сам толком не знаю.

— А что это была за работа?

— Виктория, не надо… не выспрашивай меня.

— Ну ладно, расскажи мне про солнце. Почему тем, кто заперт в Городе, не разрешают смотреть на него?

— Понятия не имею.

— С ним что-нибудь не в порядке?

— Да нет, не думаю…

Виктория задавала мне вопросы, какие я должен был бы задать себе сам, но не задал. В сумбуре новых впечатлений у меня не оставалось время на то, чтобы запомнить, что именно я видел, не говоря уже о том, чтобы осмыслить увиденное. Но как только эти вопросы были поставлены передо мной, они потребовали ответа — а был ли у меня ответ? Может, с солнцем действительно что-то не ладно и это угрожает безопасности Города? А если так, то угрозу не следует разглашать? Но я же видел солнце своими глазами, и…

— Да нет, с солнцем все в порядке, — ответил я. — Только выглядит оно не так, как я думал…

— Солнце — шар.

— Ничего подобного. Или, по крайней мере, оно не похоже на шар.

— А на что оно похоже?

— Мне наверняка не следовало бы говорить об этом.

— Раз уж начал, продолжай.

— Да это, должно быть, и неважно.

— Важно.

— Ну, ладно. — Я уже и так сказал слишком много, но что мне оставалось делать? — Днем его как следует не разглядишь, оно чересчур яркое. Но на восходе и на закате на него можно смотреть, хоть и не подолгу. По-моему, оно имеет форму диска. Но это не просто диск, и я не нахожу слов, чтобы описать его. Понимаешь, из центра диска кверху и книзу торчит какое-то острие.

— И острие тоже часть солнца?

— В том-то и штука. Что-то вроде волчка. Только его трудно разглядеть толком — солнце такое яркое даже в эти минуты. В прошлую ночь я вышел на улицу, небо было ясное, светила луна. И представь, луна имеет такую же форму. Но до конца ее было тоже не разглядеть — луна была неполная.

— Ты не шутишь?

— Я видел это своими глазами.

— Ведь нас учат совсем по-другому.

— Знаю, что по-другому, — ответил я. — Но что я видел, то видел.

Больше я ничего не сказал. Виктория так и сыпала вопросами, но я ушел от них, утверждая, что не знаю ответов. Тогда она предприняла еще одну попытку выяснить характер моей работы, но я, сам не знаю как, ухитрился промолчать. Потом я, в свою очередь, стал расспрашивать о ее жизни, и мало-помалу мы ушли от опасной для меня темы. Конечно, ушли не навсегда, но я по крайней мере выиграл время, чтобы подумать.

Поутру Виктория приготовила завтрак, а после завтрака забрала мою форму и унесла в стирку, оставив меня в комнате одного. Воспользовавшись ее отсутствием, я помылся и побрился, а затем завалился на кровать и лежал, пока она не вернулась.

Я вновь надел форму: она холодила и хрустела на сгибах, будто недавно вовсе и не была закаменевшей вонючей тряпкой, в какую превратилась за десять дней работы вне Города.

Мы провели вместе весь день, и Виктория вызвалась показать мне Город. Он оказался обширнее и запутаннее, чем представлялось. В сущности, до сих пор я видел лишь жилые и административные строения, а оказывается, было еще и множество других помещений. Я поймал себя на мысли, что здесь не трудно и заблудиться, однако Виктория обратила мое внимание на планы, вывешенные в определенных местах на каждом этаже.

Было заметно, что планы не единожды переделывались, а один из них буквально приковал меня к себе. Мы находились на каком-то из нижних уровней — и тут возле новенького, недавно вывешенного плана уцелел старый, прикрытый листком прозрачной пластмассы. Заинтересовало меня прежде всего то, что надписи на плане были сделаны на нескольких языках, из которых, помимо английского, я узнал только французский.

— А остальные что за языки? — осведомился я у Виктории.

— Вот это немецкий и итальянский. А это, — она указала на необычные вычурные знаки, — китайский.

Я присмотрелся к плану внимательнее, сравнивая его с новым, висящим по соседству. Некоторое сходство прослеживалось, но обращали на себя внимание значительные изменения в планировке Города.

— Но почему так много языков?

— Мы происходим от группы людей разных национальностей. По-видимому, английский стал в Городе общепринятым языком тысячи миль назад — и все же так было не всегда. Моя семья, например, французского происхождения.

— Да, наверное, — отозвался я.

На том же уровне Виктория привела меня на фабрику синтеза. Именно здесь из древесины и растительного сырья получали заменители белков и другие органические вещества. Здесь стоял резкий, неприятный запах, и люди, работавшие на фабрике, были в масках. Мы с Викторией быстро перешли в следующие помещения, где велись исследования по улучшению состава продуктов и их вкуса. Тут-то, как еще раз подчеркнула Виктория, ей и предстояло работать.

Позже она вновь принялась жаловаться на свои разочарования, нынешние и будущие. Но я уже был как-то подготовлен к этому и сумел ее утешить. «Посмотри на свою маму, — говорил я, — она занята с утра до вечера, и кто посмеет утверждать, что ее жизнь лишена смысла…» Пришлось пообещать — под нажимом, — что я буду шире посвящать Викторию в свои дела, и еще, что, став полноправным гильдиером, приложу все силы, чтобы сделать систему в целом более открытой. Все это вместе взятое, видимо, успокоило Викторию, и вечер, а затем и ночь прошли в мире и согласии.

7

Мы с Викторией решили, что поженимся при первой же возможности. Она взялась в течение ближайшей мили выяснить, какие надо выполнить формальности; если удастся, хотелось бы покончить с ними в дни моего следующего отпуска или, на худой конец, еще через десять дней. Но пока мне предстояло вернуться к своей работе у Мальчускина.

Едва я выбрался из-под городских стен, мне бросились в глаза перемены, происшедшие в мое отсутствие. В окрестностях Города не осталось никаких следов работы путевых бригад. Ни одной хижины-времянки, ни одного электромобиля в пунктах перезарядки, — не иначе, все они укатили вперед за гребень. Но самой большой новостью для меня явились пять канатов на земле подле путей: они начинались от северной стены Города и исчезали за тем же гребнем. Пути охранялись: вдоль них выхаживали взад и вперед несколько стражников.

Заподозрив, что у Мальчускина сейчас дел невпроворот, я ускорил шаг. Едва я добрался до вершины, мои подозрения подтвердились: в отдалении, там, где рельсы обрывались, суетилось множество людей, особенно вокруг правого внутреннего пути. Еще дальше две, если не три бригады рабочих возились у каких-то металлических конструкций, но чем именно они заняты, с такого расстояния не было видно. Я почти бегом устремился вниз под уклон.

Расстояние оказалось даже большим, чем я предполагал: самый длинный из рельсовых путей протянулся теперь на полторы мили с лишним. Солнце уже поднялось высоко, и, прежде чем разыскать Мальчускина с его бригадой, я порядком взмок.

Сам Мальчускин почти не обратил на меня внимания, я просто скинул форменную куртку и присоединился к остальным. Нам предстояло дотянуть правый внутренний путь до той же отметки, что и остальные, но задача осложнялась тем, что нам попался участок с твердой скальной подпочвой. Правда, отпадала нужда в бетонных основаниях, но каждую шпалу приходилось заглублять в грунт с огромным трудом.

Я взял кирку со стоящего рядом грузовичка и приступил к работе. И вскоре запутанные проблемы, с которыми я столкнулся в Городе, отступили куда-то далеко-далеко.

В минуты отдыха я узнал от Мальчускина, что, не считая нашего участка пути, все практически готово к перемещению: опоры установлены, канаты протянуты. Подведя меня к одной из опор, он показал мне стальные балки, вкопанные глубоко в почву как якоря; к балкам крепились толстые канаты. На трех окончательно готовых опорах канаты были уже закреплены, на четвертой все шло к тому же, да и пятая была почти собрана.

Гильдиеры, руководившие установкой опор, казались взвинченными до предела, и я не мог не поинтересоваться у своего наставника, что бы это значило.

— Время не ждет, — ответил он. — С предыдущего перемещения прошло уже двадцать три дня. Если не произойдет ничего непредвиденного, мы проведем новое перемещение завтра. Значит, двадцать четыре дня, так? Город передвинется менее чем на две мили, но оптимум-то переместился за это время на две с половиной! Выходит, даже в лучшем случае мы окажемся еще на полмили дальше от оптимума, чем в прошлый раз.

— И этого нельзя наверстать?

— Наверное, можно, но не сразу. Вчера вечером я толковал с движенцами, — по их мнению, ближайшее перемещение должно быть совсем коротким, зато потом последуют два длинных. Их беспокоят те дальние холмы…

Он неопределенно махнул рукой в северном направлении.

— А разве холмы нельзя обойти? — спросил я. Мне чудилось, что на северо-западе холмы вроде бы пониже.

— В принципе можно, но кратчайший путь к оптимуму всегда лежит строго на север. Любое угловое отклонение означает, что придется преодолевать большее расстояние.

Я не совсем понял Мальчускина, но чувство безотлагательности нашей работы начало захватывать и меня.

— Одно хорошо, — продолжал наставник. — Завтра мы распростимся с этой бандой мартышек. Разведчики обнаружили на севере крупное поселение, и тамошние жители отчаянно нуждаются в работе. Вот таких я люблю. Чем они голоднее, тем старательнее — в первую неделю по крайней мере.

Работа шла весь день, да и вечером мы вкалывали до самого заката. Мальчускин и другие гильдиеры-путейцы подгоняли рабочих все более злыми и забористыми ругательствами. Признаться, у меня не оставалось ни сил, ни времени хотя бы обернуться на ругань: гильдиеры и сами, и я вслед за ними трудились не покладая рук. К тому часу, когда мы добрались до хижины, я был совершенно измотан.

Утром Мальчускин поднялся ни свет ни заря, наказав мне вывести Рафаэля и всю бригаду на работу так рано, как только получится. Прибыв на место, мы застали Мальчускина и трех других путейцев ожесточенно спорящими с гильдиером, ответственным за канаты. Как мне и было велено, я поставил Рафаэля с его подчиненными работать на путях, хотя спор возбудил во мне любопытство. Но Мальчускин, вернувшись, не обмолвился на этот счет и словом, а с яростью набросился на очередной рельс, покрикивая на бригадира. Пришлось дожидаться неблизкого перерыва, чтобы выяснить, в чем дело.

— Движенцы, черт их побери! — зло сказал он. — Им не терпится начать перемещение прямо сейчас, хотя пути еще не уложены.

— Как же так?

— А вот так. Мол, пройдет не меньше часа, прежде чем Город поднимется на гребень, а за это время можно докончить последний участок. Мы воспротивились их затее.

— Почему? Вроде бы вполне логично.

— Логично-то логично, только нам пришлось бы работать под канатами. А канаты натянуты как струны, особенно когда Город тащат на подъем.

— Ну и что?

— Тебе пока еще не случалось видеть, как лопается канат? — Вопрос был явно риторический: до сей поры я и не ведал, что город тащат на канатах. — Раздается звук, как от выстрела, и тебя перерезает пополам прежде, чем ты этот звук услышишь, — закончил Мальчускин мрачно.

— И что же вы решили?

— Нам дали час, чтобы закруглиться, а потом они начнут перемещения, невзирая ни на что.

Оставалось уложить три плети рельсов. Мы дали людям еще несколько минут отдыха, а затем возобновили работу. Поскольку на небольшом участке теперь сосредоточились усилия четырех гильдиеров и их бригад, дело двигалось быстро, и все равно прошел почти час, прежде чем мы закрепили последний стык. Мальчускин с удовлетворенным видом дал движенцам отмашку, что все в порядке. Мы собрали свои инструменты и отнесли их в сторону.

— Что теперь? — поинтересовался я.

— Теперь будем ждать. Я пойду в Город передохнуть. А завтра начнем все сначала.

— А мне что делать?

— На твоем месте я бы остался здесь посмотреть. Тебе будет интересно. Кроме того, надо заплатить рабочим. Попозже я пришлю сюда кого-нибудь из меновщиков. Пригляди за ними, пока он не подоспеет. Утром я вернусь.

— Хорошо, — сказал я. — Что еще?

— Да в общем ничего. Во время перемещения вся власть здесь принадлежит движенцам, так что, если они прикажут тебе прыгать, прыгай. Может, им понадобится какая-то помощь на путях — будь под рукой. Но, думаю, с путями все в норме. Их уже проверяли.

Покинув меня, он двинулся к своей хижине. Вид у него был очень усталый. Наемные рабочие разбрелись по баракам, и вскоре я оказался предоставленным самому себе. Брошенная Мальчускиным вскользь фраза о лопающихся канатах встревожила меня, и я уселся на землю на расстоянии, какое счел безопасным.

Вокруг опор не осталось почти никого. Канаты, закрепленные на всех пяти опорах, вяло свисая, тянулись по земле параллельно рельсам. Затем к опорам подошли два движенца, видимо, для последнего осмотра.

Из-за гребня холма появился отряд строем по два, двигавшийся в нашу сторону. С такого расстояния было не разобрать, кто это, но через каждые сто ярдов от него отделялось по человеку, который замирал подле путей. Чуть позже до меня дошло, что это стражники, к тому же при арбалетах. Когда отряд добрался до опор, от строя осталось лишь восемь человек, которые встали вокруг них, изображая полную боевую готовность. Через несколько минут один из стражников направился ко мне.

— Ты кто такой? — рявкнул он.

— Ученик Гельвард Манн.

— Что ты тут делаешь?

— Мне приказано присутствовать при перемещении.

— Ладно, оставайся здесь, только не подходи близко. Много здесь мартышек?

— Думаю, десятков шесть.

— Это те, что работали на путях?

— Те самые.

Он усмехнулся.

— Ну, эти слишком выдохлись, чтобы вредить. Но если они все-таки затеют какую-нибудь пакость, дай знать.

Он отошел и присоединился к своим коллегам. Какую такую пакость могли затеять наемные рабочие, было мне совершенно неясно, но самое большое недоумение вызывало отношение к ним стражников. Оставалось только предположить, что когда-то кто-то из «мартышек» каким-то образом повредил пути или канаты. Но чтобы люди, с которыми мы работали бок о бок, пошли против нас? В это я при всем желании не мог поверить.

Стражники, стоявшие вдоль путей, несомненно находились в опасной близости к канатам, но, казалось, не обращали на это внимания. Они терпеливо вышагивали взад-вперед, и каждый вымеривал свой отрезок рельсов, не заходя на соседний.

Тем временем два движенца, закончив осмотр, укрылись за железными щитами, поставленными позади опор. Один держал в руках большой флаг, другой поднял к глазам бинокль и неотрывно глядел на гребень. Там, у конструкций с колесами-шкивами, появился еще один человек. По примеру движенцев я тоже устремил взор на него. Насколько я мог судить на расстоянии, он стоял к нам спиной — и вдруг повернулся лицом и взмахнул флагом. Его взмахи были широкими и ритмичными, флаг описывал полукруги над землей. Движенец, тоже с флагом, вышел из-за щита и повторил сигнал.

Еще секунд десять — и я заметил, как канаты медленно-медленно поползли по земле в сторону Города. Шкивы на гребне начали вращаться, выбирая слабину. Потом канаты один за другим напряглись и замерли, хотя почти не приподнялись над почвой. Вероятно, они прогибались под собственной тяжестью — ведь у самых опор они теперь висели в воздухе.

— Даю добро! — закричал человек у опор, и тотчас же его коллега взмахнул флагом над головой. Человек на гребне повторил сигнал, затем стремительно бросился куда-то вбок и пропал из виду.

Я ждал, гадая, что будет дальше… Но, как я ни старался, разглядеть ничего не мог. Стражники все так же вышагивали вдоль путей, канаты все так же оставались натянутыми. Я решил подойти поближе к движенцам: быть может, от опор лучше видно. Но едва я сделал несколько шагов, как человек, прежде державший флаг, отчаянно замахал на меня руками:

— Не подходи!

— В чем дело?

— Канаты под максимальной нагрузкой!..

Я отступил.

Минуты шли за минутами — все без перемен. Потом я вдруг осознал, что канаты натянулись еще сильнее и поднялись над землей почти на всем своем протяжении. Я бросил взгляд на юг — и вовремя: из-за гребня показался Город. С того места где я сидел, виден был лишь уголок одной из головных башен. Но еще минута, и из-за осыпей и раскиданных по гребню валунов выползла вся башня целиком, а за ней и вторая.

Я перебежал по широкой дуге, держась подальше от канатов, и встал за опорами, глядя на Город вдоль рельсовых путей. С мучительной неспешностью он поднимался по скрытому от меня склону, пока расстояние между ним и пятью шкивами, перебрасывающими канаты через гребень, не сократилось до считанных футов. Тогда Город остановился, и движенцы обменялись сигналами еще раз.

Далее последовала долгая, кропотливая операция по демонтажу шкивов: конструкции разбирали поочередно, предварительно ослабив канат. Я следил за демонтажем первого шкива, потом мне это наскучило, к тому же я проголодался и решил, что не пропущу ничего интересного, если отлучусь. Я вернулся в хижину и подогрел себе еду. Мальчускина не было, хотя почти все его пожитки валялись на обычных местах.

Ел я не торопясь, поскольку рассчитал, что перемещение возобновится не ранее чем через два часа. После напряжения вчерашней, да и утренней работы приятно было побыть наедине с собой и никуда не спешить.

Внезапно я вспомнил опасения стражников и направился к баракам. Большая часть бригады расселась прямо на земле, лениво глазея на суету у шкивов. Несколько человек разговаривали друг с другом, потом громко заспорили о чем-то, размахивая руками, однако, на мой взгляд, стражники усмотрели угрозу там, где ее не было и в помине.

Я вернулся на свой наблюдательный пункт. По высоте солнца я определил, что недалеко и до заката. Вероятно, теперь, как только закончится демонтаж шкивов, перемещение надолго не затянется — оставшаяся часть пути вела под уклон.

Наконец, с разборкой было покончено, все пять канатов вновь натянулись. Еще мгновение — и по сигналу гильдиера у опор Город медленно двинулся через гребень и вниз в мою сторону. Я, собственно, ожидал, что он просто покатится — уклон представлялся вполне благоприятным для этого, — но зрение убеждало меня, что канаты по-прежнему натянуты и что Город все так же вынужден тащить себя. По мере того как он подходил все ближе, движенцы понемногу успокаивались, хотя напряженность все еще чувствовалась. Надвигающаяся на нас громада Города отнюдь не располагала к беспечности.

Наконец, когда эта громада подползла к последнему стыку — оставалось ярдов десять свободного пути, — сигнальщик поднял флаг над головой. Во всю ширину передней башни шло огромное окно, и один из тех, кто стоял за ним, тоже поднял флаг. И через четыре-пять секунд Город остановился.

Прошло еще минуты две, и на площадке передней башни, почти нависшей над нашими головами, появился человек.

— Все в порядке, тормоза закреплены, — крикнул он сверху. — Можно отпускать канаты.

Два движенца вышли из-за железных щитов и дружно потянулись. Что и говорить, последние несколько часов они провели в напряжении, и все же их реакция показалась мне преувеличенной. Один из движенцев направился прямиком к городской стене, ухватился за навесную лесенку и стал карабкаться вверх, пока не добрался до площадки. Его товарищ побрел вдоль канатов, которые опять провисли, и исчез в тени под Городом. Стражники, правда, не покинули своих постов вокруг опор, но и они, казалось, испытывали облегчение оттого, что перемещение уже позади.

Представление окончилось. Признаться, меня охватило искушение самому отправиться в Город, такой заманчиво близкий, но я сомневался, имею ли на это право. К кому, в самом деле, я мог пойти в Городе? Только к Виктории, а она наверняка занята. А кроме того, Мальчускин велел мне присмотреть за рабочими, и вряд ли я был вправе его ослушаться.

Я потащился к хижине — и тут ко мне обратился человек, по-видимому только что вышедший из Города:

— Ученик Манн?

— Я самый.

— Джеймс Коллингс из гильдии меновщиков, — представился он. — Путеец Мальчускин сообщил мне, что тут есть наемные рабочие, с которыми надо расплатиться.

— Совершенно верно.

— Сколько их?

— В нашей бригаде пятнадцать. Но она не одна.

— Жалобы есть?

— Какие жалобы? — не понял я.

— Ну, например, на непослушание, отлынивание от работы.

— Вообще-то они с ленцой, и Мальчускин нередко орал на них.

— Но выходить на работу они не отказывались?

— Нет.

— И на том спасибо. Знаешь ли ты, кто у них бригадир?

— Малый по имени Рафаэль. Он немного понимает по-английски.

— Ну что ж, веди меня к нему.

Мы вместе подошли к баракам. Завидев Коллингса, рабочие разом смолкли.

Я указал на бригадира. Коллингс заговорил с ним на его родном языке, но разговор почти сразу же прервал яростный крик одного из рабочих. Рафаэль, правда, не поддержал крикуна, обращаясь исключительно к Коллингсу, но даже мне стало ясно, что обстановка накаляется. Снова раздался чей-то выкрик, его подхватили все остальные. Вокруг Коллингса и Рафаэля собралась толпа, и кто-то, бросившись в гущу тел, с разбегу толкнул меновщика.

— Вам нужна помощь? — обратился я к Коллингсу, но тот не расслышал. Подобравшись поближе, я повторил вопрос.

— Приведи четверых стражников, — ответил меновщик по-английски. — Только предупреди, чтобы не спешили драться.

Я еще раз взглянул на спорящих и поспешил прочь. Вблизи канатных опор по-прежнему расхаживали несколько стражников, и я направился к ним. Да они и сами, очевидно, заслышали шум — их головы были уже повернуты к баракам. А когда они поняли, что я бегу к ним, то шестеро сами устремились мне навстречу.

— Он просил четверых, — прохрипел я, задыхаясь.

— Четверых будет мало. Предоставь это нам, сынок.

Тот, кто произнес эту фразу, вероятно старший по рангу, громким свистом подозвал подмогу. Еще четверо стражников, покинув свои посты под стенами Города, бросились к нам. К месту столкновения они подбежали вдесятером — я плелся в хвосте.

Без промедления, ни о чем не спрашивая Коллингса, который был все так же в центре толпы, стражники накинулись на рабочих, пользуясь своими арбалетами, как дубинками. Меновщик обернулся, попытался остановить расправу окриком, но кто-то схватил его со спины и повалил наземь, и толпа надвинулась на него, пиная ногами.

Стражникам, по-видимому, было не привыкать к таким потасовкам — они действовали быстро и умело, орудуя импровизированными дубинками с завидной ловкостью. Понаблюдав за ними, я и сам бросился в гущу схватки в надежде добраться до Коллингса. Но кто-то из рабочих вцепился мне в физиономию, зажав пальцами глаза. Я попробовал высвободиться — не тут-то было: на помощь одному нападавшему пришел другой. И вдруг я почувствовал, что свободен, и увидел обоих своих обидчиков распростертыми на земле. А стражник, который спас меня, будто и не обратив на это внимания, продолжал наносить жестокие удары направо и налево.

Толпа росла — к сражающимся примкнули рабочие из других бригад. Не придав этому значения, я снова ринулся вперед, упорно стараясь пробиться к Коллингсу. Прямо передо мной возникла чья-то узкая спина в белой рубахе — тонкая ткань прилипла к потной коже. Не долго думая, я вцепился в торчащую над спиной шею, оттянул ее вместе с головой назад и с силой стукнул сбоку. Человек упал. За ним открылась новая спина, и я вознамерился повторить прием, но не успел нанести удар, как меня пнули ногой и я упал.

Сквозь чащу ног я увидел Коллингса, распростертого на земле. Его все еще били, он лежал лицом вниз, защищая руками голову. Я попытался проползти к нему, и тогда принялись бить и меня. Чья-то нога съездила мне по скуле, и я на миг потерял сознание. Правда, в следующее мгновение я снова пришел в себя, вероятно, от зверских ударов, сыплющихся со всех сторон. По примеру Коллингса я прикрыл голову руками и все-таки продолжал ползти туда, где видел его в последний раз.

Вокруг вздымались ноги, валялись тела, голоса слились в сплошной бессмысленный гул. Приподняв на секунду голову, я вдруг буквально рядом увидел Коллингса и, извиваясь, подобрался к нему вплотную. Тут я попробовал встать, но меня опять опрокинули. К величайшему моему изумлению, я понял, что Коллингс в сознании: когда я повалился на него, его рука обхватила меня за плечи.

— По моей команде, — прохрипел он мне прямо в ухо, — вставай! — Прошло еще несколько секунд, и его рука сжала мне плечо сильнее. — Ну!..

Совместным усилием мы кое-как поднялись на ноги, и тотчас же Коллингс, отпустив меня, взмахнул кулаком и впечатал его одному из противников в челюсть. Я был гораздо ниже меновщика и сумел лишь пихнуть кого-то локтем в живот, но в ответ немедленно получил по шее и снова упал. Кто-то подхватил меня и рывком поставил на ноги. Это оказался все тот же Коллингс.

— Держись! — Он стиснул меня обеими руками и притянул к себе. Я попытался в свою очередь обнять его, но руки не слушались. — Все образуется, — утешал он меня, — только держись…

Мало-помалу потасовка приутихла, а затем и вовсе прекратилась. Нападавшие отступили, и я повис на руках у Коллингса.

Очень кружилась голова. Сквозь застилающий глаза красный туман я еще разглядел, что стражники выстроились полукругом, наведя арбалеты на отступавших рабочих. И все вокруг померкло.


Сознание вернулось ко мне минуту спустя. Я лежал навзничь, и надо мной склонился один из стражников.

— Очухался, — произнес он и отошел прочь.

Преодолевая боль, я перекатился на бок и увидел неподалеку Коллингса вместе со старшим стражником. Они яростно спорили. Остальные стражники стояли ярдах в пятидесяти, окружив кучку наемных рабочих.

Я попробовал встать. Со второй попытки мне это удалось. Спор Коллингса со старшим стражником еще продолжался. Впрочем, через минуту тот направился к арестованным, а Коллингс подошел ко мне.

— Ну, как ты, жив?

Я хотел ответить усмешкой, но моему распухшему лицу сделать это не удалось, у гильдиера скула была украшена огромным синяком, один глаз почти закрылся. Я заметил, что он держится за бок.

— Ничего, — сказал я.

— У тебя кровь идет.

— Где?

Я коснулся шеи, которая саднила больше всего, и ощутил на пальцах что-то теплое и липкое. Коллингс осмотрел меня.

— Просто сильная ссадина. Хочешь, отправим тебя в Город подлечиться?

— Не надо. Но что тут, черт возьми, произошло?

— Стражники перестарались. Мне казалось, я велел тебе привести четверых.

— Они не послушались.

— Понятно. Это на них похоже.

— Но что же все-таки случилось? Я работал с этими людьми не день и не два, и они никогда нас не трогали.

— И все равно в душе они были озлоблены. Главное, у троих из них жены остались в Городе. Они не хотели уходить отсюда без них.

— Как же так? Эти люди, они что, из Города? — я не мог поверить своим ушам.

— Да ничего подобного. Я сказал только, что их жены в Городе. А сами они местные, из деревушки неподалеку.

— Я так и думал. Но в таком случае, что делают в Городе их жены?

— Мы их купили.

8

Ночь я провел беспокойно. Оставшись один в хижине, я разделся и тщательно осмотрел себя. Грудь с одной стороны была вся в кровоподтеках, а кроме того, я обнаружил несколько глубоких и болезненных ссадин. Рана на шее перестала кровоточить, но я все равно промыл ее и смазал мазью, которую нашел в аптечке у Мальчускина. Оказалось также, что в потасовке я сорвал себе ноготь, да и челюсть побаливала, едва я пытался ею шевельнуть.

Снова мелькнула мысль, не вернуться ли в Город, как предлагал Коллингс, — в конце концов от Города меня отделяли какие-то двести-триста ярдов, — но, поразмыслив, я решил воздержаться от этого. Мне не слишком-то улыбалось появиться в чистоте городских коридоров в таком виде, словно я только что вылез из пьяной драки. В общем, подобное предположение было не очень далеко от истины, но, так или иначе, я предпочитал зализывать свои раны без посторонней помощи.

Заснуть мне толком так и не удалось — стоило задремать на пять-десять минут, как я просыпался. Утром я встал пораньше. Я не испытывал никакого желания встречаться с Мальчускиным, пока не почищусь и не приведу себя в порядок. Тело ныло. Каждое движение давалось с трудом.

Наставник мой вернулся в дурном настроении.

— Я уже в курсе, — заявил он с порога. — Не трудись ничего объяснять.

— Я сам до сих пор не понимаю, что случилось.

— Ты способствовал тому, чтобы началась драка.

— Драку начали стражники, — вяло возразил я.

— Да, конечно, но тебе следовало бы уже понять, что стражников к рабочим и близко подпускать нельзя. Миль десять назад наши вояки потеряли несколько человек и теперь рады случаю свести счеты. Дай им любой предлог — и эти идиоты сразу начинают размахивать своим дубьем.

— Коллингс был в беде, — вставил я. — Надо было что-то предпринять.

— Ладно, это действительно не только твоя вина. А теперь твой Коллингс утверждает, что обошлось бы без столкновения, если бы ты не впутал сюда стражников… Впрочем, он признает, что сам велел тебе привести их.

— Вот именно.

— Я сказал — ладно, но впредь думай получше.

— Что же нам теперь делать? — спросил я. — Мы остались без рабочих.

— Сегодня доставят новых. Поначалу они, разумеется, будут ковыряться как черепахи, нам придется учить их каждому пустяку. Зато и бунтовать не станут, и работать будут старательнее. Неприятности начнутся потом, когда они сообразят, что к чему.

— Но почему они нас так не любят? Мы же платим им за их труд.

— Да, платим — когда и сколько хотим. Это нищие края. Земли здесь бедные, еды всегда не хватает. Город проходит мимо, предлагает им то, в чем они нуждаются, и они вынуждены брать. Но долговременной-то выгоды они не получают, да мы, пожалуй, и даем им меньше, чем берем.

— Мы могли бы давать больше.

— Наверное, могли бы. — Мальчускин вдруг потерял интерес к разговору. — Не наша это забота. Наше дело — укладывать рельсы.

Новых рабочих пришлось ждать несколько часов. За это время мы с Мальчускиным осмотрели бараки, покинутые бригадой, и вычистили их. Прежних обитателей стражники выселили еще ночью, хотя и дали им какое-то время на то, чтобы собрать пожитки. Впрочем, в бараках оставалось немало всякого барахла, превратившейся в лохмотья одежды, мусора. Мальчускин посоветовал мне смотреть в оба, не обнаружится ли где-нибудь в укромном уголке послание новым рабочим: но ни он, ни я ничего подобного не отыскали. А все, что нашли, вытащили из бараков наружу и сожгли.

Примерно в полдень прибыл представитель меновщиков с известием, что в наше распоряжение вот-вот поступят новички. Нам были принесены формальные извинения за вчерашний инцидент, и мы узнали также, что после долгих споров принято решение на ближайшее время усилить охрану. Мальчускин выразил свое неудовольствие по этому поводу, но меновщик и не думал спорить: решение приняли вопреки его мнению.

Мое отношение к такому повороту событий было двойственным. С одной стороны, я не жаловал стражников, а с другой — если их присутствие оградит нас от повторных беспорядков, с ними придется мириться, как с неизбежным злом.

Задержка беспокоила Мальчускина, он не находил себе места. Я подумал было, что его, как обычно, заботит необходимость наверстывать отставание, но оказалось, что дело не только в этом.

— Оптимум мы начнем догонять уже при следующем перемещении, — пояснил он. — Нас задержала вон та холмистая гряда. Теперь она позади, а дальше на много миль земля почти ровная. Но вот состояние путей позади Города…

— Их же охраняют стражники, — сказал я.

— Никакие стражники не в силах предохранить рельсы от вспучивания. Это главная опасность, и она возрастает с каждой минутой.

— Почему?

Мальчускин бросил на меня пристальный взгляд.

— Потому что мы порядочно отстали от оптимума. Понимаешь, что это значит?

— Нет, не понимаю.

— Ты еще не бывал в прошлом?

— Как это — в прошлом?

— Далеко на юг от Города.

— Нет, не бывал.

— Когда побываешь, сам увидишь, что там творится. А сейчас поверь мне на слово. Рельсы к югу от Города нельзя оставлять на долгий срок, не рискуя привести их в негодность.

Наемных рабочих было по-прежнему не слышно и не видно, и Мальчускин, покинув меня, отошел побеседовать с двумя путейцами, только что явившимися из Города. Вернувшись, он сообщил:

— Подождем еще час. Если не дождемся, мобилизуем людей из других гильдий и примемся за работу сами. Промедление смерти подобно.

— А разве у нас есть право мобилизовать людей из других гильдий?

— Наемный труд — это роскошь, Гельвард. В далеком прошлом прокладкой путей занимались сами гильдиеры. Перемещение Города — задача номер один, и ее необходимо решать во что бы то ни стало. Если понадобится, мы выведем на пути все население Города до последнего человека.

Неожиданно он успокоился, лег на землю и закрыл глаза. Солнце стояло почти прямо над головой, и было жарче обычного. На северо-западе у горизонта я приметил полоску черных туч, воздух давил безветрием и влажной духотой. Но на солнце не набежало пока ни облачка, тело мое ныло от вчерашних побоев, и мне самому куда приятнее было бы поваляться в безделье, чем опять браться за кирку.

Через пять минут Мальчускин внезапно сел и взглянул на север. Вдалеке показалась большая группа людей во главе с пятью гильдиерами-меновщиками при плащах и регалиях.

— Ну, вот и прекрасно, — провозгласил мой наставник, — теперь за дело!

Он не скрывал своей радости, хотя, прежде чем действительно приступить к делу, нам предстояло еще многое другое. Новичков надо было разбить на четыре группы, найти и назначить бригадиров, понимающих по-английски. В бараках каждый получил по жребию койку и сложил в уголок свое нехитрое имущество. Но, несмотря на эти новые задержки, Мальчускин уже не терял оптимизма.

— Судя по их виду, они здорово голодны, — шепнул он мне. — Ничто в целом свете не может так сплотить их в работе, как надежда пожрать.

Выглядели новички действительно ротой оборванцев. Разномастная одежонка, почти все босиком, волосы и бороды не стрижены месяцами. Глубоко запавшие глаза, раздутые от скверной пищи животы. Двое из новичков прихрамывали, а у одного была изувечена рука.

— Тоже мне работнички, — тихо сказал я.

— Да, — согласился Мальчускин, — не из лучших. Но несколько дней поучим, подкормим, и все придет в норму. Большинство мартышек, попадавших прежде ко мне в руки, не отличались от этих.

Меня состояние наших помощников повергло в ужас, и я понял, что Мальчускин, описывая условия жизни туземцев, ничуть не преувеличивал. Но если так, то вполне понятно, отчего они с течением времени неизбежно должны возненавидеть нас, горожан. Вне всякого сомнения, в уплату за наемный труд Город предлагал нечто, о чем здесь раньше и представления не имели, а попутно еще и доказывал, что возможна иная, более сытая, более устроенная жизнь. А потом? Город следовал дальше, взяв у этих людей единственное, что они могли дать, а они вынужденно возвращались к прежнему примитивному существованию…

Еще одна отсрочка — людей слегка покормили, однако Мальчускин по-прежнему пребывал в хорошем настроении.

Наконец все было готово. Рабочих разбили на четыре бригады с гильдиерами во главе. Затем их отвели под стены Города, выбрали для них четыре тележки, и все мы бодро покатили по рельсам на юг. По обеим сторонам пути стражники продолжали вымеривать шагами участки, переданным им под охрану, а перевалив гребень, мы сразу же увидели, что внизу, в недавно покинутой нами долине, стража окружила амортизаторы, замыкающие рельсы, сплошным кольцом.

Четыре команды, работающие на параллельных путях, — такая ситуация создавала явные предпосылки для соперничества, какое мне однажды уже довелось наблюдать. Быть может, сегодня еще слишком рано, но как только новички освоятся, между ними неизбежно начнется соревнование — нам на пользу.

Мальчускин подогнал тележку вплотную к амортизатору и объяснил старшему по бригаде, мужчине средних лет по имени Хуан, что делать. Хуан перевел приказ своим подчиненным, и те согласно закивали в знак понимания.

— Ручаюсь, они не поняли ни шиша, — усмехнулся Мальчускин. — Но ни за что в этом не признаются…

Первая задача была разобрать амортизатор, затем перевезти его на новое место и заново смонтировать под стенами Города. Но только мы с Мальчускиным принялись показывать основные операции при разборке, как солнце скрылось за тучами и повеяло холодком. Мальчускин взглянул на небо и объявил:

— Будет гроза.

После этого заявления он больше не удостаивал погоду вниманием, и мы продолжали работать как ни в чем не бывало. Через две-три минуты до нас долетели отдаленные раскаты грома, а вскоре на землю упали первые капли дождя. Рабочие с тревогой принялись оглядываться, но Мальчускин не позволил им отвлекаться. Еще несколько минут — и гроза обрушилась на нас во всю мощь: блистали молнии, гром достиг такой силы, что я поневоле испытывал страх. Мы промокли до нитки, но работа не прекращалась, а поднявшийся было ропот удалось — через Хуана — подавить в зародыше.

Когда мы водрузили разобранный амортизатор на тележку и погнали ее обратно к Городу, гроза прекратилась так же внезапно, как и началась. Снова выглянуло солнце, кто-то запел, остальные подхватили песню. Я еще ни разу не видел Мальчускина таким счастливым. Дневное задание завершилось тем, что мы воздвигли новый амортизатор в непосредственной близости к Городу; другие бригады также поставили точку, как только справились с той же задачей.

На следующий день мы начали спозаранку. Мальчускин был по-прежнему в приподнятом настроении, но выразил твердое пожелание, чтобы мы максимально ускорили ход работ. И, едва мы принялись снимать рельсы с самого южного участка, я убедился, что для такой спешки были серьезные основания. Костыли, крепящие рельсы к шпалам, погнулись, и их приходилось вытаскивать вручную, а значит, уродовать еще больше и выбрасывать. Давление погнутых костылей на шпалы привело к тому, что древесина пошла трещинами, хотя Мальчускин клялся, что шпалы удастся использовать еще раз; потрескались и многие бетонные основания. К счастью, сами рельсы оставались годными к дальнейшему употреблению; опять-таки по словам Мальчускина, они тоже слегка прогнулись, но их можно было выправить без особого труда. После краткого совещания с другими путейцами было решено, повременив с загрузкой тележек, бросить все силы на разборку пути, пока он не пришел в полную негодность. Действительно, нас отделяли от Города без малого две мили, на каждый рейс тележки ушли бы десятки драгоценных минут — нет, положительно такое решение имело смысл.

К концу дня мы, приближаясь к Городу, добрались до точки, где прогибание костылей было уже едва заметным. Мальчускин и его коллеги объявили вслух, что удовлетворены итогами смены, и мы, повалив на тележки столько рельсов и шпал, сколько те могли выдержать, отправились на отдых.

Так пошло изо дня в день. К тому времени, когда для меня настала пора очередного отпуска, разборка путей продвинулась сверх всяких ожиданий, бригады новичков работали дружно и слаженно и к северу от Города засверкали нити свежеуложенных рельсов. Расставаясь с Мальчускиным, я не чувствовал угрызений совести: он был доволен ходом дел и два дня мог спокойно обойтись без меня.

9

Виктория поджидала меня в своей комнате. Синяки и ссадины — память о потасовке — почти сошли, и я решил, что рассказывать об этом не стану. Виктория, по-видимому, ни о чем не слыхала, во всяком случае, вопросов она не задала.

Я вышел из хижины утром, в тот приятный ранний час, когда солнце еще не начало припекать. До Города было рукой подать, и первое, что я сделал, — предложил Виктории подняться на площадку.

— Боюсь, что в это время дверь на запоре. Впрочем, погляжу…

Она отсутствовала считанные секунды и вернулась с известием, что ее опасения подтвердились.

— Наверное, откроют после полудня, — предположил я, прикинув, что к тому моменту солнце успеет скрыться за окружающими площадку постройками.

— Сними-ка свою форму, — сказала Виктория. — Ее опять придется стирать.

Я начал раздеваться, но тут она стремительно подошла ко мне и обняла. Мы поцеловались, вдруг осознав, что очень рады видеть друг друга.

— Ты явно поправился, — заявила она, стащив с меня куртку и легонько пробежав пальцами по моей груди.

— Это все от занятий физическим трудом, — ответил я.

Виктория отнесла мою форму в прачечную, оставив меня нежиться в постели.

Когда мы, наконец, позавтракали, выяснилось, что выход на площадку открыт. Мы перебрались туда, но оказались там не одни: туда уже успели подняться два администратора из службы просвещения. Оба они помнили нас по яслям, и нам волей-неволей пришлось поддерживать вежливую беседу о том, как складывается наша жизнь после выпуска. По выражению лица Виктории я понял, что ей это в тягость не меньше, чем мне, но обрывать разговор самим было неловко. В конце концов старшие попрощались и вернулись к своим городским делам.

Виктория подмигнула мне, потом расхохоталась:

— Какое счастье, что мы выбрались из-под их опеки!

— Еще бы! А ведь когда они нас учили, мне казалось, что они интересные люди…

Мы уселись рядышком на скамейке и уставились на открывшийся перед нами ландшафт. С той точки, где мы находились, просматривались только дали, а под стены Города было не заглянуть; я прекрасно знал, что путевые бригады перевозят рельсы с юга на север мимо нас, но сознание этого отнюдь не помогало увидеть их.

— Гельвард, скажи… зачем Город движется?

— Мне это неизвестно. По крайней мере, точно не известно.

— Вам, гильдиерам, наплевать, что мы, остальные, думаем, — взорвалась она. — Никто из вас не обмолвится об этом и словом, а ведь довольно подняться сюда, чтобы убедиться, что Город на новом месте. Но если посмеешь обратиться к кому-нибудь с вопросом, то услышишь, что администраторов это не касается. Мы что, не вправе даже задавать вопросы?

— Вам совсем-совсем ничего не говорят?

— Ни словечка. Пару дней назад я поднялась сюда и вдруг вижу — Город переместился. Правда, до того площадка была заперта два дня подряд и поступило распоряжение убрать или закрепить все мелкие предметы. Отчего, почему — нам не объясняли.

— Слушай, — отозвался я, — ты сказала любопытную вещь. Выходит, когда Город движется, вы этого и не замечаете?

— Нет… вроде бы нет. Учти, я поняла, что Город переместился, уже потом. Я пыталась припомнить, не ощущала ли я чего-нибудь накануне, но так и не вспомнила ничего необычного. Я ведь никогда не выходила из Города и, наверное, пока росла, привыкла к тому, что он время от времени куда-то едет. А как он едет — по дороге?

— По рельсам.

— А зачем?

— Ей-ей, я не вправе отвечать.

— Но ты же обещал! Да и какой, право же, вред от того, что ты сказал, как он движется, — ведь и ребенку ясно, что он не стоит на месте…

Снова все та же дилемма, однако на сей раз возражения Виктории показались мне разумными, хоть и толкающими меня на клятвопреступление. Да, по правде говоря, я и сам стал сомневаться в целесообразности формального соблюдения клятвы — неспроста она была на деле почти невыполнимой.

— Город движется к какой-то точке под названием оптимум, расположенный на севере. В настоящий момент нас отделяют от оптимума три с половиной мили.

— Значит, мы скоро остановимся?

— Нет, не остановимся… это-то мне и непонятно. Город не сможет остановиться, даже достигнув оптимума, потому что оптимум в свою очередь все время уходит дальше.

— Тогда какой же смысл стремиться к нему?

Ответить на этот вопрос я при всем желании не сумел.

А Виктория продолжала напирать, и я не выдержал — рассказал ей о работе на путях. Я старался свести подробности к минимуму и все-таки не мог отделаться от мысли, что беспрерывно нарушаю клятву, если не по существу, то по форме. И вообще я поймал себя на том, что не в состоянии забыть эту чертову клятву, о чем бы мы ни говорили. Кончилось тем, что Виктория сама предложила:

— Знаешь, давай оставим эту тему. Ты же явно не хочешь продолжать.

— Я просто сбит с толку, — ответил я. — Мне запрещено говорить, а ты заставила меня понять, что я не вправе скрывать от тебя свою жизнь, свои наблюдения.

Виктория помолчала минуту-другую.

— Не знаю, как ты, — произнесла она наконец, — а я за последние дни возненавидела всю эту систему гильдий всерьез.

— Не ты одна. Что-то я не замечал, чтобы у нее было много поклонников.

— Тебе не кажется, что главы гильдий тщатся сохранить систему, которая отжила свое и уже не нужна? Система зиждется на том, чтобы утаивать правду. Не понимаю зачем. Мне это очень не по нутру, и не только мне.

— А может, я и сам примкну к приверженцам системы, когда стану полноправным гильдиером?

— Надеюсь, этого не случится, — сказала она и рассмеялась.

— Есть одно занятное обстоятельство. Когда я задаю Мальчускину — гильдиеру, под началом которого я работаю, — вопросы такого же рода, как ты мне, он отвечает, что я сам все пойму со временем. Звучит это так, словно у системы гильдий есть разумные основания и они каким-то образом связаны с причинами, по которым Город должен постоянно перемещаться. До сих пор мне известно лишь одно — Город должен двигаться. Когда я выхожу наружу, мне надо вкалывать до седьмого пота, и на вопросы просто нет времени. Но ясно, что движение Города воспринимается всеми вокруг как абсолютная необходимость.

— Если ты когда-нибудь выяснишь, в чем дело, ты поделишься со мной?

Я задумался.

— Обещать заранее не могу.

Виктория резко встала и отошла к дальнему краю площадки. Стоя у перил, она смотрела поверх городских теснин на дальние просторы. Я даже не пытался подойти к ней — возникла какая-то неразрешимая ситуация. Я и так сказал слишком много, а она настаивала, чтобы я сказал еще больше, и взваливала на мои плечи непосильную ношу. И все же я не мог порицать ее.

Минуту-две спустя она сама вернулась ко мне и села рядом.

— Я узнала, как нам пожениться.

— Что, еще одна церемония?

— Да нет, все гораздо проще. Мы подпишем заявление в двух экземплярах, а потом каждый передаст экземпляр старшему из своих наставников. Бланки заявлений у меня внизу, разобраться в них легче легкого.

— Стало быть, можно подписать их не откладывая?

— Можно. — Она взглянула на меня пристально. — А ты не раздумал?

— Разумеется, нет. А ты?

— Я тоже нет.

— Несмотря ни на что?

— Как тебя понять?

— Несмотря на то, что мы с тобой то и дело натыкаемся на темы, которые я не могу или не хочу обсуждать, и несмотря на то, что ты порицаешь меня за молчание.

— Тебя это тревожит?

— Очень.

— Можно и повременить с женитьбой, если тебе так больше нравится.

— А что это изменит?

Мне было совершенно неясно, какие последствия могло бы иметь расторжение нашей помолвки. Поскольку мы были обручены при всех и в церемонии участвовали представители гильдий, вправе ли мы теперь заявить, что вовсе не намерены сочетаться браком, и не будет ли такое заявление расценено как вызов? С другой стороны, с того дня, как мы формально стали женихом и невестой, нас никто не торопил. Что разделяло нас? По-видимому, только досада на ограничения, навязанные нам клятвой. Если бы не она, мы превосходно бы ладили.

— Давай пока оставим этот разговор, — предложила Виктория.

Позже, когда мы вернулись к ней в комнату, атмосфера заметно потеплела. Мы толковали о том, о сем, старательно избегая проблем, которые, как мы убедились, могут привести к размолвке — и к ночи от разногласий не осталось и следа. Проснувшись утром, мы без долгих размышлений заполнили заявления и передали их руководителям. Правда, Клаузевица не оказалось в Городе, но я нашел гильдиера-разведчика, который принял заявление от имени главы гильдии. Все вроде бы были довольны нашим решением, а мать Виктории в тот день долго сидела у нас, рассказывая, какими новыми правами мы обладаем теперь как муж и жена.

Прежде чем уйти из города обратно к Мальчускину, я забрал из яслей последние свои пожитки и окончательно перебрался к Виктории.

Мне было шестьсот пятьдесят две мили от роду, и я стал женатым человеком.

10

Еще несколько миль — и в моей жизни установился новый, по большей части вполне определенный порядок. Когда я попадал в Город, моя жизнь с Викторией была полна комфорта, счастья и любви. Она подробно рассказывала мне о своей работе, и благодаря ей я узнал, как организована повседневная городская жизнь. Иногда она возобновляла расспросы о том, что и как я делаю за стенами Города, но то ли ее любопытство приутихло, то ли она научилась сдерживать себя, только ее обиды уже не заявляли о себе с той же настойчивостью, как поначалу.

А ученичество мое шло своим чередом. И чем шире я участвовал в разнообразных трудах гильдиеров вне Города, тем яснее сознавал, что его неустанное движение — результат объединенных усилий всех гильдий.

Когда я завершил третью и последнюю милю с Мальчускиным, меня по приказу Клаузевица перевели к стражникам. Это был неприятный сюрприз: я почему-то вообразил себе, что после стажировки у путейцев сразу же приступлю к работе в собственной гильдии разведчиков будущего. Оказалось, однако, что мне предстоит провести по три мили с каждой из верховных гильдий.

Мне было жаль расставаться с Мальчускиным: его простодушная преданность тяжкому труду путейца внушала искреннее уважение. Как только мы перевалили тот гребень, класть рельсы стало гораздо легче, новая бригада наемных рабочих не предъявляла пока никаких жалоб, и всегдашнее его ворчливое недовольство жизнью явно смягчилось.

Прежде чем отправиться к стражникам, я разыскал Клаузевица. Я вовсе не жаждал преувеличенного внимания к своей персоне — и все же спросил, в чем смысл принятого решения.

— Это стандартная практика, Манн, — ответил глава гильдии.

— Но, сэр, я полагал, что уже достаточно подготовлен к тому, чтобы встать в ряды разведчиков будущего.

Клаузевиц сидел за столом спокойно, почти расслабленно — мой робкий протест его ни в коей мере не взволновал. Вероятно, в таком протесте и не было ничего необычного.

— Мы должны заботиться о боеготовности наших рядов. Подчас возникает необходимость в интересах безопасности Города пополнить число наших защитников за счет других гильдий. И тогда уже нет времени на обучение новичков. Каждый полноправный гильдиер отслужил положенный срок у стражников, и теперь твоя очередь.

Спорить было не о чем, и на следующие три мили я превратился в арбалетчика второго класса.

Эти три мили я вспоминал с отвращением и досадой — досаду вызывала и бесполезная трата времени и непомерная тупость тех, с кем меня вынудили общаться. Конечно, моя нелюбовь к стражникам если и повредила кому-то, то только мне самому: не прошло и суток, как я прослыл самым неуживчивым из новобранцев. Единственным моим утешением было то, что рядом со мной стажировались еще два ученика — один от меновщиков, второй от движенцев, — и они, казалось, разделяли мои взгляды. Но при всем при том они, очевидно, способны были легче приспосабливаться к новому окружению, а потому страдали меньше, чем я.

Казармы стражников располагались в самом низу Города, по соседству с конюшней. Казармами именовались две огромные комнаты, где мы жили, ели и спали в тесноте и в грязи. В дневные часы мы бесконечно тренировались, совершая марш-броски по пересеченной местности; нас учили обороняться без оружия, переплывать реки, взбираться на деревья, питаться травами и корешками и множеству других бесполезных вещей. К концу трех миль я наловчился стрелять из арбалета, а также защищаться голыми руками. Еще я нажил себе изрядное число личных врагов и понял, что разумнее будет в ближайшем будущем не попадаться им на пути. Впрочем, я твердил себе, что время покажет.

После этого меня перевели к движенцам, и мне сразу полегчало. По правде сказать, с этого дня и до последней минуты моего ученичества оно протекало вполне успешно и даже приятно.

Людей, ответственных за движение Города, отличали спокойствие, трудолюбие и рассудительность. Они не выносили спешки, но уж если брались за работу, то выполняли ее на совесть.

Операции, какие мне довелось видеть при перемещении Города, составляли лишь малую долю их обязанностей. Движенцы отвечали еще и за многие внутренние городские дела.

Я узнал, что в центре Города, на самом нижнем уровне, находится ядерный реактор. Именно он дает Городу энергию, и, кроме того, дежурные у реактора управляют системами связи, водоснабжения и очистки. В гильдии движенцев немало инженеров-сантехников, и не случайно: весь Город пронизывает сложная система труб с насосными станциями, рассчитанная на то, чтобы вода до последней капли использовалась вновь и вновь. В частности, синтезаторы пищи, как я обнаружил не без ужаса, работают на базе очистных устройств, и хотя управляют ими администраторы, количество (а в известной мере и качество) пищи в конечном итоге зависит от работы насосных станций, подконтрольных движенцам. Разумеется, реактор питает энергией и лебедки, наматывающие канаты при перемещении, но эта его функция по сравнению со всеми прочими казалась почти второстепенной.

Лебедок было шесть, они располагались в ряд на массивной стальной раме, пересекающей Город поперек над самым днищем. Правда, включали одновременно только пять лебедок, а шестая, вращающаяся вхолостую, тем временем подвергалась тщательному осмотру. Серьезную тревогу внушало состояние подшипников, которые за много тысяч миль пути были, естественно, сильно изношены. В дни, когда я стажировался у движенцев, среди них развернулась целая дискуссия: не стоит ли вести перемещение Города на четырех лебедках, расширяя фронт работ ремонтных бригад, или, напротив, на шести, уменьшая износ? Сошлись, по-видимому, на том, чтобы оставить все как есть; во всяком случае, никаких нововведений не последовало.

Одной из самых изнурительных работ, входивших в программу практики, оказался осмотр канатов. Их осматривали постоянно — они были столь же древними, как и лебедки, и лопались гораздо чаще, чем хотелось (хотелось бы, конечно, чтобы они не лопались никогда). Каждый из шести канатов неоднократно реставрировали, и каждая реставрация множила число истертых и слабых жил. Перед каждым перемещением канаты приходилось проверять фут за футом, чистить, смазывать и латать, сращивая мелкие обрывы и цементируя потертости.

Все разговоры — как в чреве Города, в реакторном зале, так и снаружи — сводились к одному и тому же: как наверстать отставание и приблизиться к оптимуму, как усовершенствовать лебедки, как обновить канаты. Гильдиеры-движенцы так и сыпали проектами и идеями, причем это было отнюдь не пустым прожектерством, оторванным от грешной земли. Они не брезговали и повседневными бытовыми заботами Города: только в дни моей практики приступили к сооружению дополнительных баков для хранения запасов воды.

Приятной особенностью этой стадии моего ученичества было и то, что все ночи я проводил дома, с Викторией. Правда, я возвращался с работы поздно потный и грязный, однако, пусть недолго, но мог наслаждаться и благами семейной жизни и сознанием, что занимаюсь стоящим делом.

Однажды, когда подошла пора очередного перемещения и электромобили тащили канаты к отдаленным опорам, я осведомился у опекавшего меня гильдиера про Джелмена Джейза.

— Это мой давний друг, ученик вашей гильдии. Вы его знаете?

— Он твой ровесник?

— Чуть постарше.

— Миль десять-пятнадцать назад у нас было двое учеников. Имен я не помню, но могу выяснить, если хочешь.

Я дорого дал бы за то, чтобы потолковать с Джейзом. Мы не виделись уже целую вечность, и как было бы здорово обсудить свои впечатления с кем-то, кто прошел через те же тернии, что и я! Ближе к вечеру мне сказали, что одного из упомянутых учеников действительно звали Джейзом. Я, конечно же, поинтересовался, где его найти.

— Его нет и не будет здесь довольно долгое время.

— Где же он?

— Далеко. Отправился в прошлое.

Практика у движенцев пролетела, как мне почудилось, даже слишком быстро, и на следующие три мили меня передали меновщикам. Я выслушал приказ не без горечи — я ведь уже разок столкнулся с меновщиками и не забыл, что из этого вышло. К своему удивлению, я узнал, что мне предстоит работать под началом Коллингса, и уж вовсе был поражен, когда выяснилось, что он сам настоял на этом.

— Услышал, что тебя направили к нам на три мили, — объяснил он мне при встрече, — вот и подумал: надо бы доказать парню, что миссия меновщика не только в том, чтобы усмирять взбунтовавшихся мартышек…

У Коллингса, как и у каждого гильдиера, была комната в одной из городских башен. Пригласив меня к себе, он вытащил длинный бумажный свиток, на котором был вычерчен какой-то план.

— На большинство обозначений можешь пока не обращать внимания. Это карта местности, лежащей впереди, ее составили твои коллеги-разведчики. — Коллингс показал мне, как наносятся горы, реки, долины, крутые откосы, — короче, все сведения, жизненно важные для тех, кто выбирает, каким маршрутом двигаться Городу в его бесконечной гонке за оптимумом. — Черными квадратиками обозначены поселения. Вот это уже наша с тобой забота. Сколькими языками ты владеешь?

Я ответил, что в яслях языки мне всегда давались плохо и что я могу, пожалуй, объясниться по-французски, да и то с трудом.

— Ладно, в конце концов, ты в нашей гильдии временно. Способность к языкам — главное оружие меновщика.

От Коллингса я узнал, что местные жители говорят по-испански; поскольку лиц испанского происхождения в Городе не оказалось, ему и его коллегам пришлось выучить язык по книжке, отыскавшейся в городской библиотеке. С задачей этой они кое-как справились, хотя то и дело возникали осложнения, связанные с диалектами.

Еще он рассказал мне, что из шести верховных гильдий лишь путейцы постоянно прибегают к наемному труду. Иногда кратковременной помощи требуют мостостроители, но в общем и целом задачи меновщиков сводятся к тому, чтобы нанимать рабочих для путевых бригад и еще обеспечивать так называемое «освежение».

— Это еще что такое? — не замедлил поинтересоваться я.

— То самое, из-за чего нас так не любят, — ответил Коллингс. — Город ищет поселения, где голодают и нищенствуют. К нашему счастью, мы идем сейчас по бедным, слаборазвитым районам и можем рассчитывать на выгодные сделки. Мы предлагаем туземцам пищу, технику для сельскохозяйственных работ, лекарства, электроэнергию, а в обмен просим выделить мужчин, способных к физическому труду, и одолжить несколько молодых женщин. Женщины переселяются в Город на тридцать, иной раз на сорок миль — на срок, достаточный для того, чтобы дать жизнь новым горожанам.

— Я слышал об этом, — отозвался я. — Слышал, но не верил.

— Почему же не верил?

— Но разве это… — я запнулся. — Разве это не аморально?

— Что же аморального в том, чтобы Город оставался населенным? Без свежей крови мы бы вымерли за два-три поколения. Ведь в Городе рождаются почти исключительно мальчики.

Я припомнил, из-за чего началась драка.

— Но ведь случается, что женщины, которых переселяют в Город, уже замужем?

— Ну, и что же? Все, что от них требуется, — родить одного ребенка. Потом они, если хотят, могут вернуться домой.

— А ребенок?

— Если это девочка, она остается в Городе и воспитывается в яслях. Если мальчик, мать может забрать его с собой или оставить здесь, как пожелает…

Только тут до меня дошло, почему Виктория избегала этой темы: моя мать тоже была привезена в Город извне, а потом оставила его, не пожелав взять меня с собой. Она меня бросила. Но осознание этого факта далось мне без горечи.

Меновщики, как и разведчики, выезжали в свои экспедиции на лошадях. Меня никогда не учили ездить верхом, и когда мы с Коллингсом впервые отправились в путь, я шел с ним рядом, держась за стремя. Позже он выучил меня основам верховой езды: ведь мне, пояснил он, все равно не обойтись без этого, когда я попаду наконец в гильдию своего отца. Езда осваивалась медленно — сперва я боялся лошади и никак не мог совладать с ней. Лишь постепенно до меня дошло, что лошадку мне подобрали кроткую и послушную, я обрел уверенность в себе, и она, словно почувствовав это, начала повиноваться мне.

В первый раз мы не стали отлучаться далеко от Города. К северо-востоку лежали две деревушки, и мы побывали в обеих. Нас встречали с любопытством, но, по мнению Коллингса, ни в той ни в другой жители не так уж и нуждались в товарах и услугах, какие Город мог им предложить, и в переговоры мы не вступали. Да и надобности особой не возникало: наемными рабочими Город был в настоящее время обеспечен, переселенных женщин пока хватало.

Путешествие наше заняло девять дней, и все девять дней мы жили без удобств и ночевали, где придется. А вернувшись, узнали, что Совет навигаторов дал добро на строительство моста. Если я правильно понял Коллингса, Город мог выбрать один из двух маршрутов. Первый отклонялся от прямой на северо-запад, шел в обход глубокой расселины, но затем выводил на резко пересеченную местность с обнажениями скальных пород; второй вел по более ровной местности, но требовал возведения моста через расселину. Совет проголосовал за второй маршрут, и теперь все трудовые ресурсы временно передавались в распоряжение гильдии мостостроителей.

Поскольку мост превратился теперь во внеочередную проблему, Мальчускин и еще один путеец вместе со своими бригадами были освобождены от обычных работ, им в помощь мобилизовали почти половину стражников, а движенцы выделили контролеров за точностью укладки рельсов на мосту. Ответственность за его конструкцию и надежность, естественно, лежала на самих мостостроителях, и они запросили у меновщиков дополнительно пятьдесят наемных рабочих. Коллингс с коллегами тут же покинули Город и разъехались по деревням; а меня тем временем отправили на север в распоряжение мостостроителя Леру, отца Виктории.

Когда мне довелось взглянуть на расселину своими глазами, я понял, что возведение моста действительно представляет собой серьезную инженерную задачу. Расселина была широкой — в месте, что выбрали для моста, ярдов шестьдесят, — а грунт по краям выветрился и грозил осыпями. По дну расселины бежала быстрая речка. В довершение всех бед северный край расселины был футов на десять ниже южного, и, следовательно, с северной стороны приходилось пристраивать наклонную эстакаду.

Гильдия мостостроителей приняла решение сделать мост подвесным. На сооружение арочного или консольного моста не доставало времени, а простейший метод — заложить расселину деревянными брусьями-подпорами — исключался из-за непрочности грунта.

Первым делом начали возводить четыре опорные башни — по две на северной и южной стороне. Башни, свинченные из стальных труб, казались неправдоподобно хрупкими. Один из монтажников сорвался с верхушки башни и разбился насмерть. Работы даже не приостановились. Вскоре после этого мне разрешили очередной двухдневный отпуск, и я очутился в Городе в момент перемещения. Впервые я сидел в городских стенах, заведомо зная, что вся исполинская махина ползет вперед по рельсам, и с интересом отметил про себя, что движение в сущности не ощущается, лишь где-то вдалеке чуть слышен легкий шум, наверное, от моторов лебедок.

Именно в дни этого отпуска Виктория сообщила мне, что ожидает ребенка. Ее мать встретила известие с восторгом, да и я обрадовался и едва ли не впервые в жизни выпил лишнего и начал валять дурака. Впрочем, это никого как будто не обидело и не удивило.

Через два дня, вновь выйдя из городских теснин, я убедился, что укладка путей и протяжка канатов продолжаются, как обычно, невзирая на нехватку рабочей силы, и что до моста, — вернее, до места, где должен подняться мост, — остается всего-навсего две мили. От знакомого из движенцев, с которым мне удалось поговорить по дороге, я узнал, что Город остановился в данный момент в полутора милях от оптимума.

Истинный смысл сказанного дошел до меня не сразу: выходит, все это время мост и я вместе с ним находились к северу от оптимума!

Началась полоса бесконечных проволочек и задержек. Мост поднимался медленно, слишком медленно. После несчастного случая были введены строгие правила безопасности. Леру со своими коллегами без конца проверяли конструкцию на прочность. Правда, нам было известно, что и путевые работы идут черепашьими темпами; с одной стороны, нас это устраивало, поскольку до завершения моста было еще далеко, с другой — внушало серьезную тревогу. Каждая минута, потерянная в нескончаемой гонке за оптимумом, грозила обернуться бедой.

И вот однажды моих ушей достигла весть, что мост находится в самой точке оптимума. Новость заставила меня оглядеться вокруг с утроенным любопытством, но я так и не обнаружил ничего необычного. Вновь и вновь я раздумывал о роли этой таинственной точки, но по мере того, как оптимум неосязаемо уходил все дальше на север, он постепенно покинул и мои мысли.

Все ресурсы Города были теперь сосредоточены у моста — о продолжении ученической практики обычным порядком не могло быть и речи. Правда, каждые десять дней мне, как и другим гильдиерам, предоставляли очередной отпуск, но о том, чтобы планомерно закончить ознакомление с деятельностью всех шести гильдий, нечего было и мечтать. Мост нарушил все установления, оттеснил все остальное на задний план.

Впрочем, другие работы шли своим чередом. В десяти ярдах к югу от моста возвели канатные опоры и вплотную к ним подтянули рельсы. Пробил час — и Город переместился к самой расселине и встал над нею, выжидая, когда же, наконец, ему откроют дорогу на противоположную сторону.

Самой сложной и каверзной частью задачи оказалось навешивание несущих цепей между южными и северными башнями, а затем оттяжек, на которых держалось путевое полотно. Шли дни, и Леру, как и его коллеги, откровенно мрачнел: ведь по мере того как оптимум удалялся на север, конструкции моста подвергались все большему риску — они тоже могли вспучиться подобно рельсам, какие показывал мне Мальчускин к югу от Города. Вообще-то, по расчетам, мост мог сопротивляться изгибу, но до определенного предела; оттягивать дело до бесконечности было никак нельзя. Теперь работу продолжали и по ночам при свете мощных дуговых ламп, получающих ток из Города. Отпуска были отменены, ввели систему круглосуточных смен.

Как только к оттяжкам подвесили плиты полотна, Мальчускин с бригадой уложили поверх плит рельсы. Одновременно на северной стороне расселины, сразу же за уже построенной эстакадой, поднялись новые канатные опоры.

Город был так близко от нас, что все мы ночевали у себя в комнатах, и каждый вечер мне бросалась в глаза очевидная разница между нервной, напряженной обстановкой у моста и спокойным, размеренным ритмом повседневной жизни в городских стенах. Мое поведение, надо думать, отражало тревогу моих наставников, потому что Виктория вдруг возобновила свои вопросы: чем это мы так заняты целые дни напролет?

И вот мост объявили готовым. Еще день, еще отсрочка, пока Леру и другие мостостроители не провели серию скрупулезных испытаний. Лица их продолжали оставаться напряженно сосредоточенными и тогда, когда они сообщили во всеуслышание, что мост выдержит. За ночь Город подготовили к перемещению. И едва забрезжил рассвет, по сигналу одного из движенцев серая громада с беспредельной осторожностью, дюйм за дюймом поползла вперед.

Я выбрал себе наблюдательный пункт на одной из несущих башен с южной стороны расселины; передние колеса Города вкатились на мост, цепи приняли на себя нагрузку, башня завибрировала — и устояла. В слабом свете восходящего солнца я все же не мог не заметить, как под исполинским весом опустились и натянулись цепи, как под чудовищной тяжестью прогнулось само железнодорожное полотно. Я посмотрел на гильдиера из мостостроителей, который притулился на той же башне в двух-трех ярдах от меня. Все его внимание было поглощено прибором, присоединенным к цепям над нашими головами, который измерял нагрузку. Никто из наблюдавших, что толпились по сторонам, не шевелился и не произносил ни слова, будто малейший звук мог нарушить непрочное равновесие всей системы. А Город все катился вперед, и вскоре мост принял на себя его вес целиком.

Тишина оборвалась внезапно. С оглушительным треском — крутые стены расселины отозвались громоподобным эхом — лопнул один из тяговых канатов. И с дикой силой хлестнул прямо по цепи охранявших мост стражников. По конструкциями моста пробежала крупная дрожь, а из недр Города донесся истошный визг лебедки, вдруг избавленной от напряжения. Визг оборвался: движенцы у пульта управления отключили мотор. Теперь Город продолжал ползти на четырех лебедках, еще медленнее, чем раньше. На северной стороне расселины лежал, свернувшись, лопнувший канат, а под ним — пять убитых стражников.

Наконец, самые рискованные минуты остались позади. Город протиснулся меж северных башен и лениво заскользил по эстакаде к канатным опорам. Затем он затормозил, но никто не нарушил молчания — ни криков торжества, ни вздохов облегчения. Трупы стражников подняли на носилки и прикрыли, прежде чем унести в Город. Да и Город — был ли он хоть теперь в безопасности? Строительство моста вызвало длительную задержку, и от оптимума нас отделяли четыре с половиной мили. А сколько еще предстояло сделать: снять рельсы, латать разорванный канат, демонтировать несущие башни и цепи и сберечь их для возможных будущих нужд…

Но скоро, неизбежно скоро Город двинется в путь опять — все дальше и дальше на север, вслед за оптимумом, который тем не менее всегда ухитряется ускользнуть от нас, убежав на несколько миль вперед.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Гельвард Манн скакал верхом. Привстав не стременах, склонившись к шее крупной каурой кобылы, он весь отдался скачке: ветер, треплющий волосы, грохот копыт по каменистой почве, дрожь мускулов на боках лошади, подспудная боязнь, что она вот-вот споткнется и выкинет его из седла, — все сливалось в дивное ощущение скорости. Путь лежал на юг, прочь от убогих деревушек, где они только что побывали, через холмы и по равнине обратно в Город. Когда за очередным гребнем он, наконец, показался на горизонте, Гельвард перевел лошадь на легкий галоп и повернул ее по широкой дуге обратно на север. Вскоре она перешла на шаг, а когда солнце стало припекать, он и вовсе спешился и двинулся рядом, держа ее в поводу.

Он думал о Виктории: ее беременность длилась уже более десяти миль. Выглядела она совершенно здоровой и даже похорошевшей, и администратор медицинской службы заверил его, что все протекает нормально. Гельварду теперь разрешали проводить в Городе больше времени, и он иногда целыми днями оставался с женой. Им повезло — Город опять перемещался по ровной местности. Ведь появись необходимость строить новый мост, возникни любые другие чрезвычайные обстоятельства, и время, какое он мог уделить Виктории, тут же резко сократилось бы.

Ученичество подходило к концу. Он поработал не за страх, а за совесть со всеми гильдиями, кроме одной-единственной — своей собственной гильдии разведчиков будущего. Меновщик Коллингс уже сообщил ему вполне официально, что дело близится к развязке и что сегодня к вечеру его вызовет сам Клаузевиц для подведения итогов практики. Гельвард не мог дождаться этой минуты. Все еще не утратив юношеского пыла и наивности, по меркам Города он уже считался взрослым — и вполне подтвердил это тяжким трудом. Он осознал, что Город должен двигаться вперед во что бы то ни стало — пусть и не вполне еще понял почему, — и готов был принять звание полноправного гильдиера. За последние несколько миль он похудел, но мускулы его набрали силу, а кожа покрылась ровным золотистым загаром. Он больше не падал в изнеможении после каждого трудового дня, напротив, завершение очередной нелегкой задачи приносило ему удовлетворение и ощущение полноты жизни. Большинство гильдиеров, под началом которых ему довелось работать, относились к нему уважительно и даже тепло, оценив его готовность трудиться честно и без лишних вопросов; семейная жизнь с Викторией тоже складывалась как нельзя лучше, и мало-помалу окружающие признали в нем равного себе, достойного принять на свои плечи заботу о безопасности Города.

Особенно добрые, дружеские отношения установились у Гельварда с Коллингсом. Когда он отслужил обязательные пятнадцать миль — по три с каждой из пяти гильдий, не считая своей собственной, — ему предложили самому выбрать, в какой из них пройти дополнительную пятимильную практику, и он тут же попросился к меновщику. Работа меновщиков привлекала его прежде всего тем, что позволяла узнать кое-что о жизни местного населения.

Район, по которому Город полз в настоящий момент, был голым высокогорьем. Почвы здесь не отличались плодородием, поселения встречались редко, а те, что попадались, представляли собой жалкую кучку хижин вокруг каких-нибудь развалин. Нищета была ужасающей, людей косили болезни. Никакой централизованной власти здесь, по-видимому, не было — каждая деревушка придерживалась собственных обычаев и правил. Иногда горожан встречали с неприкрытой враждебностью, но чаще — с полным безразличием.

Успех в работе меновщиков во многом зависел от их способности быстро и трезво оценивать по внешнему впечатлению нужды той или иной общины и в зависимости от этого решать, стоит ли вступать в переговоры. Хотя в большинстве случаев такие переговоры, как бы искусно их ни вели, заканчивались безрезультатно: если между деревушками и было что-нибудь общее, то хроническая летаргия. Когда Коллингсу удавалось разжечь в местных жителях искру интереса, их нужды выявлялись в мгновение ока. По большей части Город мог удовлетворить эти запросы без труда. Высокая организованность и техническое развитие горожан позволили им на протяжении сотен миль накопить солидные запасы продовольствия, лекарств и химикалий, а опыт научил предвидеть очередность спроса. И, предлагая антибиотики, семена, химические удобрения, средства для очистки воды, а иногда и прямую помощь в ремонте заброшенных сооружений, меновщики вели дело к тому, чтобы предъявить туземцам свои требования.

Коллингс пытался выучить Гельварда говорить по-испански, но тот оказался неспособным к языкам. Он усвоил десяток расхожих фраз, но стать помощником Коллингсу в переговорах, зачастую длительных и трудных, так и не смог.

В селении, которое они посетили только что, удалось заключить выгодное соглашение. Старейшины обязались выделить двадцать мужчин для путевых работ, а затем добавить к этим двадцати еще десять из какой-то другой деревушки, затерянной глубже в горах. В придачу к этому пять женщин согласились — Гельвард не был уверен, добровольно ли, а Коллингса не спросил — переселиться на время в Город. Теперь они с Коллингсом возвращались, чтобы отобрать обещанные поселянам припасы и предупредить о близящемся пополнении. Меновщик решил, что всех вновь прибывших надо подвергнуть обязательному врачебному освидетельствованию, а значит, следовало предупредить и медицинскую службу.

Гельварду нравилось работать к северу от Города. Придет день, и эта территория станет его профессиональной вотчиной — ведь именно здесь, за оптимумом, делали свое дело его будущие коллеги-разведчики. Нередко он видел гильдиеров-разведчиков, они ехали верхом на север, в неизвестные дали, куда рано или поздно переместится и Город. Раз-другой он даже встретил отца, и они обменялись несколькими фразами. В глубине души Гельвард надеялся, что теперь, когда он прошел школу ученичества, натянутость, омрачавшая их прежние отношения, рассеется, но отец по-прежнему явно тяготился обществом сына. Очевидно, тому не было каких-то глубинных, тайных причин; неспроста же Коллингс, заведя однажды речь о разведчиках, укоризненно отозвался о Манне-старшем: «До чего же неразговорчив! Неплохой человек, когда узнаешь его поближе, но уж больно замкнутый…»

Через полчаса Гельвард снова сел на лошадь и направил ее шагом по недавнему пути. Вскоре он заметил Коллингса, отдыхавшего в тени под скалой. Гельвард подъехал к наставнику, спешился, и они перекусили. Глава сельской общины в знак доброй воли подарил им большой ломоть свежего сыра, и они отдали ему должное, радуясь нарушению своей повседневной убогой диеты из безвкусной синтетической пищи.

— Если они едят такие вещи, — заявил Гельвард, — на кой черт им наша преснятина?

— Не думаешь ли ты, что они едят сыр изо дня в день? Ломоть, наверное, был одним-единственным, да и то его украли в какой-нибудь другой деревне. Я что-то не видел тут скота.

— Тогда зачем же его отдали нам?

— Мы им нужны.

Еще немного спустя они продолжили свой путь к Городу. Оба шли пешком, ведя лошадей под уздцы. Гельвард испытывал смятение: ему и хотелось вернуться в Город, и неожиданно взгрустнулось по отошедшим в прошлое дням ученичества. К тому же — ведь они с Коллингсом, вероятно, виделись в последний раз — откуда-то вновь поднялось давнее и, казалось, позабытое желание потолковать с ним о том, что время от времени тревожило душу: из всех, с кем привелось общаться за стенами Города, Коллингс был единственным, кому Гельвард мог доверить свой секрет. И все равно он долго обсуждал проблему с самим собой, прежде чем решил, наконец, открыться.

— Что-то ты сегодня какой-то притихший? — вдруг спросил Коллингс.

— Верно. Извините меня. Я все думаю о том, что пришла пора стать гильдиером. И не уверен, что готов к этому.

— Почему же нет?

— Это не просто выразить. Скорее всего смутная догадка.

— Ты хочешь обсудить ее со мной?

— Да. Если вы позволите.

— Почему же я должен возражать?

— Ну… обычно гильдиеры не любят, когда ученики пристают к ним с вопросами. Я был совершенно ошарашен, когда меня впервые вывели из Города, но потом меня приучили держать свои вопросы при себе.

— Все зависит от того, что за вопросы.

Гельвард решил, наконец, что можно и не оправдываться.

— Вопросов два, — сказал он. — Оптимум и клятва. Не могу разобраться ни в том, ни в другом.

— И не удивительно. Я перевидел на своем веку десятки учеников, и всех беспокоило одно и то же.

— Так вы просветите меня?

Коллингс покачал головой.

— Не в том, что касается оптимума. Тут ты должен все выяснить для себя сам.

— Но я знаю лишь, что он всегда движется вперед. Это что, условное понятие?

— Нет, безусловное… но больше я ничего тебе не скажу. Обещаю тебе, что ты узнаешь все, что хочешь знать, и очень скоро. Ну, а с клятвой-то что тебе неясно?

Гельвард помолчал, прежде чем ответить:

— Предположим, вы обнаружили бы — вот сейчас, сию минуту обнаружили бы, — что я нарушил клятву. Вы убили бы меня, так?

— Теоретически так.

— А практически?

— Я бы, конечно, встревожился, обдумал бы все хорошенько, потом, наверное, посоветовался бы с кем-то из друзей-гильдиеров. Но ты же не нарушал клятвы?

— Если бы я был в этом уверен!

— Ну-ка, расскажи мне лучше все по порядку.

Гельвард начал перечислять вопросы, с которыми Виктория приставала к нему с первых дней, пытаясь при этом не уточнять характер своих ответов. Однако Коллингс хранил молчание, и мало-помалу молодой человек стал пересказывать их подробнее, пока не припомнил все, чем поделился с ней, почти слово в слово. Когда он, наконец, выдохся, Коллингс заметил:

— Признаться, не вижу во всем этом беды.

Гельвард испытал мгновенное облегчение, но расстаться в одну секунду с сомнениями, месяцами терзавшими его душу, было трудно.

— Как же не видите?

— То, чем ты делился с женой, никому не причинило вреда.

Они подошли к точке, откуда Город был виден во весь свой исполинский рост; вокруг, на путях, кипела обычная суета.

— Но это не может быть так просто! — воскликнул он. — Клятва сформулирована очень жестко, и наказание, предусмотренное ею, легким не назовешь…

— Верно… но мы, сегодняшние гильдиеры, унаследовали ее от наших предков. Клятву передали нам наши отцы, а мы передаем ее вам. И вы, придет день, передадите ее своим детям. Это отнюдь не значит, что все гильдиеры согласны с ней, но никто до сих пор не предложил ничего лучшего.

— Значит, гильдиеры, как только смогут, сами отменят клятву? — спросил Гельвард.

Коллингс усмехнулся.

— Этого я не говорил. История Города уходит в глубь времен. Основателем Города был человек по имени Фрэнсис Дистейн, считается, что текст клятвы придумал именно он. Из документов того времени, дошедших до нас, следует, что тогда сохранение тайны было оправданным и необходимым. Но сегодня… сегодня наша жизнь, надо думать, уже не так сурова.

— Однако клятва существует.

— Да, и, на мой взгляд, в ней по-прежнему есть смысл. В Городе полным полно людей, которые знать не знают, что творится за его стенами, и которым нет нужды это знать. Например, те, кто занят в разных внутригородских службах. Время от времени они встречаются с негорожанами, хотя бы с женщинами-переселенками, и если позволить им трепаться, то мы и глазом моргнуть не успеем, как вся наша подноготная станет известна всей округе. У нас и так хватает неприятностей с местными, с «мартышками», как их называют стражники. Видишь ли, существование Города связано с определенным риском, а этот риск надо уменьшить любой ценой.

— Нам угрожает опасность?

— В настоящий момент особой опасности нет. Но в случае саботажа она возникнет немедленно, и сразу станет неотвратимой. Мы и без того не пользуемся особой любовью, так стоит ли в таких условиях обнаруживать нашу уязвимость?

— Выходит, я могу быть с женой более откровенным?

— Решать тебе. Она ведь дочь мостостроителя Леру? По-моему, девочка с головой. Пока она не делится с другими тем, что ты ей рассказываешь, тревожиться не о чем. Но не вздумай откровенничать направо и налево.

— Чего не собираюсь, того не собираюсь, — заверил Гельвард.

— И не говори никому, что оптимум движется. Это не так.

Гельвард не сумел скрыть удивления.

— Но мне сказали, что он движется!

— Тебя дезинформировали. Оптимум остается на одном месте.

— Тогда почему же Город никак не может достичь его?

— Ну, иногда ему это удается, — ответил Коллингс. — Не удается только задержаться на точке оптимума. Потому что сама почва неуклонно движется на юг.

2

Рельсы уже протянулись на север от Города примерно на милю. Когда Гельвард с Коллингсом подошли поближе, они встретили движенцев, которые везли тяговый канат к заново смонтированным опорам. День-другой — и Город двинется в путь снова.

Поднявшись вместе с лошадьми на полотно, они приблизились к Городу вплотную. Впереди показалась темная дыра — вход в туннель под северной стеной, единственная официально открытая дорога в городские недра.

Гельвард проводил Коллингса до конюшен.

— Всего тебе доброго, Гельвард!..

Гельвард принял протянутую руку, и они обменялись теплым рукопожатием.

— Вы словно прощаетесь со мной навсегда.

Коллингс пожал плечами в обычной своей безыскусной манере.

— Мы теперь долго не увидимся. Желаю удачи, сынок.

— Вы куда-нибудь уезжаете?

— Я-то остаюсь здесь. А вот ты уезжаешь. Будь осторожен и поразмысли над тем, что увидишь.

Прежде чем Гельвард успел найти ответ, меновщик скрылся в конюшне. Гельвард чуть было не бросился за ним, но инстинктивно понял, что это бесполезно. Наверное, Коллингс и так сказал больше, чем полагалось.

Со смятенным сердцем Гельвард направился по туннелю дальше, к лифту, и вызвал кабину. Когда она появилась, он сразу же поднялся на четвертый уровень и стал искать Викторию. Дома ее не оказалось, он спустился на фабрику синтеза. Ее беременность уже насчитывала восемнадцать миль, но она заявила, что будет продолжать работу до последней возможности.

Завидев мужа, Виктория встала со своего рабочего места, и они вместе вернулись в комнату. До свидания с Клаузевицем оставалось еще два часа, которые прошли в разговорах о пустяках. Правда, когда открыли дверь на площадку, они провели какое-то время на воздухе.

В назначенный час Гельвард поднялся на седьмой уровень и был допущен в штаб-квартиру верховных гильдий. Ему доводилось бывать здесь и раньше, однако достаточно редко, чтобы не испытывать в этом святилище старших гильдиеров и навигаторов благоговейного трепета.

Клаузевиц поджидал его в кабинете, отведенном для разведчиков будущего. Когда Гельвард появился на пороге, глава гильдии тепло приветствовал его и предложил вина.

— Вы неплохо зарекомендовали себя, ученик Манн.

— Благодарю вас, сэр.

— Готовы ли вы к тому, чтобы вступить в наши ряды?

— Да, сэр.

— Хорошо… У гильдии нет возражений против вашей кандидатуры. Вы заслужили о себе весьма лестные отзывы.

— Если не считать стражников, — заметил Гельвард.

— Пусть это вас не тревожит. Стиль жизни стражников не всякому по вкусу.

Гельвард вздохнул с облегчением: отношения, сложившиеся у него со стражниками, внушали ему опасение, что те не преминут наябедничать на него разведчикам.

— Цель настоящей встречи, — продолжал Клаузевиц, — в том, чтобы сообщить вам о дальнейшем. Вам еще предстоит трехмильная практика в вашей собственной гильдии, но, насколько я могу судить, для вас это пустая формальность. Прежде вам придется покинуть Город. Это входит в программу подготовки гильдиеров. Возможно, ваша отлучка будет довольно длительной.

— А разрешите узнать, насколько длительной? — осведомился Гельвард.

— Трудно сказать. Не менее десяти миль. Вернее, бывает по-разному: одни возвращаются через десять-пятнадцать миль, другие отсутствуют миль сто, а то и больше.

— Но Виктория…

— Да, мне известно, что она ожидает ребенка. Когда это произойдет?

— Миль через девять.

Клаузевиц нахмурился.

— Боюсь, что в это время вы будете в отсутствии. Говоря по правде, у нас с вами нет выбора.

— Неужели нельзя подождать до родов?

— К сожалению, нельзя. Вам поручается определенное задание, и его надо выполнить. Вам уже известно, что время от времени Город вынужден пользоваться услугами женщин со стороны. Мы взяли за правило отпускать их как можно раньше, но и при этом условии они живут здесь не менее тридцати миль. Один из пунктов заключаемых нами сделок гласит, что мы обязуемся вернуть их в целости в родные поселения. Вошло в обычай поручать сопровождение этих женщин ученикам, тем более что такое поручение представляется важной частью их подготовки. Сегодня у нас есть три женщины, выразившие желание вернуться домой.

За месяцы практики Гельвард волей-неволей приобрел известную уверенность в себе.

— Сэр, моя жена ожидает своего первого ребенка. Я должен остаться с ней.

— Об этом не может быть и речи.

— А что если я откажусь?

— Вам предъявят копию принесенной клятвы, и вы понесете предусмотренное ею наказание.

Гельвард открыл было рот, чтобы возразить, — и все же сдержался. Для споров о том, сохраняет ли клятва буквальную силу, минута выдалась явно неподходящая. Клаузевиц, по-видимому, с трудом сдерживал себя: едва Гельвард стал отказываться от слепого повиновения, лицо главного разведчика побагровело и он опустился в кресло, положив ладони на край стола. Гельвард проглотил почти сорвавшуюся с языка фразу и вместо нее задал вопрос:

— Сэр, могу ли я апеллировать к вашему сердцу?

— Апеллировать вы можете, только это ничего не изменит. Вы поклялись, что интересы безопасности Города будете ставить превыше личных забот. Неукоснительное выполнение программы вашей подготовки входит в интересы безопасности Города, вот и все.

— Но ведь отъезд наверняка можно и отсрочить! Как только родится ребенок, я выполню любой приказ.

— Нет. — Клаузевиц повернулся и вытащил большой лист бумаги, на нем были карта и какие-то столбцы цифр. — Женщин надо доставить в их родные поселения. Через девять миль, когда ваша жена разрешится от бремени, эти поселения отодвинутся от нас слишком далеко. Они и так уже находятся более чем в сорока милях к югу от Города. Факт остается фактом: настала ваша очередь, и выполнить поручение должны именно вы и никто другой.

— Это ваше последнее слово, сэр?

— Последнее.

Гельвард отставил нетронутый стакан вина и направился к двери.

— Подожди, Гельвард!..

Он задержался на пороге.

— Если я должен уехать, я хочу по крайней мере проститься с женой.

— У тебя еще будет время. Ты отправляешься через полмили.

Пять дней — это почти ничего.

— Ну?.. — буркнул Гельвард, не ощущая более потребности выказывать собеседнику освященное традициями почтение.

— Садись, сделай милость. — Гельвард неохотно подчинился. — Не обвиняй меня в бесчеловечности: по иронии судьбы предстоящее путешествие как раз и покажет тебе, отчего обычаи Города подчас кажутся бесчеловечными. Таков наш жребий, и мы его себе не выбирали. Понимаю, что ты тревожишься за… Викторию, и тем не менее ты отправишься в прошлое. Поверь, для тебя самого нет лучшего способа разобраться в тех обстоятельствах, в каких находится Город. Именно то, что ты увидишь на юге, раскроет тебе подоплеку клятвы, подоплеку нашей кажущейся жестокости. Ты же образованный человек, Гельвард… Было ли в истории хоть одно цивилизованное общество, на время выменивавшее себе женщин ради единственной незамысловатой цели — осчастливить его одним ребенком?

— Нет, сэр. — Гельвард замялся. — Кроме разве…

— Кроме примитивных кочевых племен, для которых разбой и насилие были средством существования? Ну что ж, мы, может, ненамного лучше их. Наши меновые сделки преследуют одностороннюю выгоду, пусть внешне это вроде бы и не так. Мы выдвигаем свои условия, платим установленную цену и продолжаем путь. Приказ должен быть выполнен. Ты покинешь свою жену в дни, когда она нуждается в тебе более всего, хоть это и бесчеловечно, но эта бесчеловечность — лишь следствие образа жизни, который бесчеловечен сам по себе.

— Нельзя оправдывать одну жестокость другой, — произнес Гельвард.

— Нельзя… тут я готов с тобой согласиться. Но ты связан клятвой. Клятва сама по себе вытекает из тех факторов, которые продиктовали нам нашу бесчеловечность, и, когда ты принесешь на алтарь Города личную жертву, многое станет тебе яснее.

— Сэр, Город должен изменить свои обычаи.

— Сам увидишь, что это невозможно.

— Совершив путешествие в прошлое?

— Я сказал, тебе многое станет яснее. Хотя и не все. — Клаузевиц поднялся. — Гельвард, до сих пор ты был хорошим учеником. Предвижу, что ты и впредь будешь трудиться на благо Города, не щадя своих сил. У тебя умная и красивая жена, тебе есть ради чего жить и бороться. Смерть тебе не угрожает, это я тебе гарантирую. Казнь, предусмотренная клятвой, насколько я знаю, никогда не приводилась в исполнение, но я прошу тебя выполнить миссию, возложенную на тебя Городом, и выполнить без проволочек. Я сам в свое время совершил такое путешествие, как и твой отец, как и каждый гильдиер. И сегодня там, в прошлом, находятся семь твоих собратьев-учеников. Им тоже пришлось столкнуться с подобными трудностями личного характера, и не каждый встречал их с большой охотой.

Гельвард пожал Клаузевицу руку и отправился искать жену.

3

Через пять дней он собрался в дорогу. В общем-то, он ни на минуту не сомневался, что придется смириться с судьбой, но объяснить это Виктории было нелегко. Сначала она, естественно, пришла в отчаяние, но потом неожиданно ее настроение изменилось.

— Разумеется, ты должен ехать. Не ищи во мне повода для отказа.

— Но что будет с ребенком?

— Все будет в порядке, — заверила она. — Да и чем ты, в самом деле, мог бы помочь, окажись ты здесь? Приставать ко всем и действовать им на нервы? Врачи позаботятся обо мне. Можно подумать, что мой ребенок — первый, которого им предстоит принять…

— Но разве тебе… не хотелось бы, чтобы я был рядом с тобой?

Она ласково тронула его за руку.

— Конечно, хотелось бы. Но не забывай, что ты сам мне сказал. Клятва вовсе не так жестока, как тебе представлялось. Я знаю, ты обязан уехать, зато, когда ты вернешься, для нас с тобой не останется тайн. Особенно скучать в твое отсутствие мне будет некогда, а потом, по совету Коллингса, мы обсудим с тобой подробно все, что ты увидел.

Гельварду, правда, осталось не вполне ясно, какой смысл она вкладывает в это «обсудим». Делиться с ней тем, что он видел и делал за пределами Города, уже вошло у него в привычку, и Виктория слушала его рассказы с неослабным вниманием. Он перестал бояться этого — и все же интерес жены к запретной теме продолжал беспокоить его, в особенности потому, что раз от раза приходилось вдаваться во все более мелкие технические подробности.

Но главное — в итоге этих пяти дней у него не осталось личных мотивов увиливать от путешествия в прошлое, больше того, перспектива этого путешествия даже увлекала его. Гильдиеры слишком часто ссылались на почерпнутый в прошлом опыт, по большей части туманно, полунамеками, и вот, наконец, пришла пора пуститься в рискованное предприятие самому. Где-то там, в прошлом, был Джейз — а вдруг они встретятся? Было бы здорово увидеться с давним приятелем. Сколько воды утекло с того дня, когда они попрощались в яслях! Может, они и не узнают друг друга?

Виктория решила не провожать его. Она осталась у себя в комнате, в постели. Он приласкал ее, осторожно и нежно; полушутя, полусерьезно они отметили вслух, что это «в последний раз». Она приникла к нему, когда он поцеловал ее на прощание, и, закрывая за собой дверь, он расслышал сдавленный плач. Он замер в нерешительности, раздумывая, не вернуться ли на минутку, и все же двинулся дальше. Растягивать горестные мгновения не имело смысла.

Клаузевиц поджидал его в штаб-квартире разведчиков. В углу лежала груда снаряжения, а на столе была расстелена крупномасштабная карта. Держался глава гильдии иначе, чем при прошлой встрече. Едва Гельвард вошел в комнату, Клаузевиц пригласил его к столу и без предисловий приступил к делу.

— Перед тобой сводная карта местности к югу от Города. Она выполнена в линейном масштабе. Термин тебе знаком?

Гельвард кивнул.

— Прекрасно. Один дюйм на карте равен примерно одной миле… подчеркиваю, равен линейно. По причинам, которые станут тебе ясны в самом путешествии, масштаб тебе впоследствии не поможет. Город в настоящий момент находится вот здесь, а селение, которое ты должен разыскать, — здесь. — Клаузевиц показал на кучку черных пятнышек в нижнем углу карты. — Сейчас нас отделяют от этого селения ровно сорок две мили. Впрочем, по мере удаления от Города расстояния станут обманчивыми, направления тоже. Тут я могу дать тебе только один совет, такой же, как всем твоим предшественникам: придерживайся нашего путевого полотна. Когда ты уйдешь далеко на юг, оно останется единственной ниточкой, которая поможет тебе найти дорогу домой. Ямы, выкопанные под основания шпал, сохраняются долго и видны хорошо. Ты меня понял?

— Да, сэр.

— Ты отправляешься в путешествие ради одной главной цели. Ты должен убедиться, что вверенные тебе женщины благополучно добрались до своего селения. Как только это произойдет, ты без задержки вернешься в Город.

Гельвард произвел в уме несложные вычисления. Сколько времени ему требуется, чтобы пройти милю? Минут пятнадцать, не больше. За день, даже в жару, он покроет по крайней мере миль двадцать; с нерасторопными женщинами придется, конечно же, идти медленнее — допустим, наполовину. Ну ладно, пусть не десять, а шесть миль в день: значит, семь дней на дорогу до селения, три-четыре дня на возвращение. Если повезет, он сумеет вернуться в Город дней через десять, пользуясь принятой среди гильдиеров единицей измерения времени, — через одну милю. Почему же его предупредили, что он не успеет к рождению ребенка? Постой-ка, вспомни поточнее: что говорил Клаузевиц при предыдущей встрече? Что путешественник пробудет в отсутствии миль десять-пятнадцать, а может статься, и сто? Полная бессмыслица…

— Невзирая на все трудности, ты должен как-то вычислять длину пройденного пути, чтобы определить момент, когда вы приблизитесь к цели. Между Городом и тем поселением было установлено тридцать восемь канатных опор. На карте они обозначены как прямые линии поперек полотна. Места установки опор удастся заметить без труда: хотя после их демонтажа по тем же участкам прокладываются рельсы, в почве остаются глубокие шрамы. Придерживайся левого внешнего пути. Иначе говоря, поскольку вы двигаетесь на юг, крайнего справа. Поселение, которое тебе предстоит найти, находится по эту сторону полотна.

— Но ведь женщины узнают родные места, — вставил Гельвард.

— Справедливо. Ну что ж… теперь о твоем снаряжении. Вот оно. Тебе придется взять всю эту груду. Не вздумай выбросить что-нибудь по дороге — поверь, мы знаем, что делаем. Понятно?

Гельвард кивнул. Вместе с Клаузевицем они осмотрели снаряжение. В одном тюке оказались пакеты с сухой синтетической пищей и две большие фляги с водой. В другом — палатка и четыре спальных мешка. Кроме того, там были моток прочной веревки, стальные крючья, пара ботинок, подбитых железом, и складной арбалет.

— У тебя есть вопросы?

— Кажется, нет, сэр.

— Ты уверен, что нет?

Гельвард смерил груду взглядом. Тащить все это на себе будет чертовски муторно, разве что удастся всучить часть ноши женщинам, а при виде синтетической пищи его чуть не вывернуло.

— А нельзя ли, сэр, подкрепляться тем, что встретится по дороге? — спросил он. — Синтетическая пища уж очень безвкусна…

— Советую тебе не есть ничего, кроме взятых с собой продуктов. Можешь, если придется, пополнить запасы воды, но непременно прежде убедись, что она проточная. Что же касается еды… Как только Город скроется из виду, нельзя есть ничего выросшего на земле, иначе не на шутку заболеешь. Не веришь — попробуй. Я в свое время попробовал и маялся потом добрых два дня. Так что этот совет основан на долгом и горьком опыте.

— Но ведь в Городе мы не отказываемся от местных плодов!

— Да, пока Город вблизи оптимума. А ты удалишься от оптимума на много-много миль к югу.

— И это повлияет на пищу, сэр?

— Да, повлияет. Еще вопросы?

— Все ясно, сэр.

— Хорошо. Тогда тут тебя ожидает кое-кто, кто хотел бы свидеться с тобой перед отъездом.

Он жестом показал на дверь, которая до тех пор оставалась закрытой, и Гельвард отворил ее. За дверью была маленькая комнатка, и там его ждал отец.

Гельвард прежде всего удивился, а затем просто не поверил своим глазам. Он же видел отца немногим более десяти дней назад, когда тот направлялся верхом на север; теперь, за какие-то десять дней, отец внезапно чудовищно постарел. Когда Гельвард вошел, отец попытался встать со стула, но не удержался на ногах и оперся нетвердой рукой о сиденье. Он повернул лицо к сыну, но даже это далось ему с большим трудом. Весь его облик говорил о глубокой старости: он сгорбился, одежда висела на нем мешком, и рука, протянутая навстречу Гельварду, заметно дрожала.

— Гельвард! Здравствуй, сынок.

Поведение отца тоже изменилось неузнаваемым образом: от былой отчужденности, к которой Гельвард так привык, не осталось и следа.

— Отец!.. Тебе нездоровится?

— Да нет, все в порядке. Просто придется поберечься — доктор говорит, я слишком часто бывал на севере. — Он качнулся, и Гельвард инстинктивно сделал шаг вперед, чтобы поддержать его. — Мне сообщили, что ты отправляешься в прошлое. Это верно?

— Да, отец.

— Будь осторожен, сынок. Ты увидишь много такого, над чем придется поразмыслить. Там все иначе, чем в будущем… в будущем я чувствовал себя, как дома.

Клаузевиц вошел следом за Гельвардом и стал на пороге.

— Гельвард, учти, отцу только что сделали инъекцию.

Сын обернулся, словно его ужалили.

— Что случилось?

— Он вернулся в Город ночью, жалуясь на боль за грудиной. Диагноз — ангиоспазмы. Ему дали обезболивающее, и он должен лежать в постели.

— Хорошо, я его не задержу.

Гельвард опустился на колени подле стула.

— Ну, а сейчас… сейчас-то ты чувствуешь себя нормально?

— Я же сказал, все в порядке. Не беспокойся обо мне. Как Виктория?

— Держится молодцом.

— Славная она у тебя девочка, Виктория…

— Я ей передам, чтобы она навещала тебя.

Видеть отца в таком состоянии было больно и страшно. Он и понятия не имел, что отец так состарился… Но ведь всего несколько дней назад тот выглядел куда моложе! Что же могло случиться за эти дни? Они поговорили еще немного, но отец вскоре начал терять нить разговора, потом его веки смежились, и Гельвард встал.

— Я позову врачей, — предложил Клаузевиц и быстро вышел.

Через две-три минуты он вернулся в сопровождении двух администраторов медицинской службы. Они бережно подхватили старика под руки и вынесли в коридор, где уложили на покрытую белой тканью каталку.

— Он поправится? — вырвалось у Гельварда.

— За ним будут ухаживать. Это все, что сейчас можно сказать.

— Он стал таким дряхлым, — брякнул Гельвард, не подумав: ведь Клаузевиц и сам был человеком не первой молодости, хотя, конечно, выглядел намного крепче отца.

— Профессиональный риск, — заметил глава гильдии разведчиков.

Гельвард бросил на Клаузевица острый взгляд, но пояснения не последовало. Вместо того гильдиер взял ботинки, подбитые железом, и подтолкнул их к ученику.

— Ну-ка, примерь…

— Но мой отец… вы попросите Викторию присмотреть за ним?

— Не беспокойся, я обо всем позабочусь.

4

Гельвард спустился лифтом на второй уровень — тюки и прочее снаряжение были свалены в кабине рядом с ним. Когда кабина остановилась, он сунул свой ключ в специальную прорезь, чтобы двери не могли закрыться, и разыскал комнату, названную Клаузевицем. Здесь его поджидали четыре женщины и мужчина. Сразу с порога он заметил, что лишь мужчина и одна из женщин принадлежат к городской администрации.

Его представили трем другим женщинам, но они едва удостоили Гельварда беглым взглядом и отвернулись. На их лицах застыло выражение сдержанной враждебности, а может, безразличия, — в конце концов, до этой самой минуты он по отношению к ним тоже ничего, кроме безразличия, не испытывал. Пока он не переступил порог этой комнаты, он и не задумывался над тем, что за женщин ему придется сопровождать, хороши они собой или нет. Ни одной из них он прежде не видел в глаза, но, слушая Клаузевица, поневоле вообразил их похожими на тех женщин, каких встречал, выезжая на север с меновщиком Коллингсом. Те были, как правило, худыми и бледными, сухорукими, плоскогрудыми, с костлявыми лицами и глубоко запавшими глазами. Да и одеты они были чаще всего в вонючее тряпье, над ними вечно кружились мухи, в общем, деревенские женщины являли собой весьма плачевное зрелище.

Эти отличались от тех, как небо от земли. Аккуратное, ладно пригнанное городское платье, хорошо промытые и подстриженные волосы, округлые налитые тела, ясные глаза… Гельвард едва сумел скрыть удивление, когда понял, что они совсем молоды, его ровесницы или чуть постарше. В Городе о временно переселенных говорили как о зрелых женщинах, но эти-то были по существу совсем девчонки!

Вероятно, он таращился на них до неприличия, но они по-прежнему не удостаивали его вниманием. А ему никак не удавалось сладить со все крепнущим подозрением, что и эти когда-то ничем не отличались от обыкновенных деревенских оборвашек и лишь переселение в Город временно вернуло им здоровье и красоту, которые могли бы быть их неотъемлемым, пожизненным достоянием, не родись они в нищете.

Женщина-администратор коротко описала Гельварду каждую из них. Их звали Росарио, Катерина и Люсия. Они немного понимали по-английски. Каждая провела в Городе чуть больше сорока миль, и каждая родила по ребенку. Это оказались два мальчика и девочка. Люсия, родившая мальчика, не пожелала взять его с собой, ребенка оставили в Городе и воспитывают в яслях. Росарио, напротив, не захотела расстаться с сыном и забирает его. Катерине выбора не предоставили, разлучив с дочуркой насильно, но ей самой это, казалось, все равно.

Еще администратор предупредила, что, поскольку Росарио кормящая мать, ей следует без ограничений давать сухое молоко. Остальные должны питаться тем же, что и их провожатый.

Гельвард попытался дружески улыбнуться своим подопечным, однако те оставили его попытку без внимания. А когда он дал понять, что хочет взглянуть на малыша Росарио поближе, мать повернулась к нему спиной и демонстративно прижала ребенка к себе.

Говорить было больше не о чем. Три молодые женщины подхватили свои скудные пожитки и тесной группой двинулись по коридору. Кое-как втиснувшись вслед за ними в кабину, Гельвард направил ее вниз.

Женщины продолжали игнорировать его, болтая между собой на родном языке. Когда кабина достигла цели и перед ними открылся выход в темный туннель под Городом, Гельвард чуть не упал, взвалив на плечи всю неподъемную поклажу разом. Ни одна из женщин и не подумала ему помочь, они лишь следили за его усилиями повеселевшими глазами. Пошатываясь под тяжестью ноши, с грехом пополам ухитряясь не выронить то одно, то другое, Гельвард поплелся на свет, к южному выходу.

Яркое солнце ослепило его. Он сбросил тюки на землю и огляделся.

С тех пор как он выходил наружу в последний раз, Город снова переместился, и путевые бригады вовсю выкорчевывали рельсы. Женщины, заслонившись от солнца ладонями, озирались вокруг. Вероятно, они очутились на воле впервые с того самого дня, как попали в Город.

Малыш на руках Росарио залился плачем.

— Вы мне не поможете? — спросил Гельвард, кивая на тюки с пищей и снаряжением. Они уставились на него, то ли не понимая, то ли делая вид, что не понимают. — Хотите не хотите, а груз придется поделить.

Они по-прежнему не отвечали, тогда он присел на корточки и раскрыл тюк с синтетической пищей. Решив, что Росарио и без того тяжело, он разделил пищу на три части, вручил по пакету каждой из ее подруг, а третий запихал обратно в свой тюк. Люсия и Катерина с неохотой уложили пакеты в свои сумки, потеснив собственное имущество. Самым неудобным из разрозненных предметов была веревка, но ее удалось перемотать потуже и засунуть в тюк на освободившееся место. Стальные крючья и захваты он ухитрился втиснуть в другой тюк, поверх палатки и спальных мешков. Теперь ноша стала ухватистее, хоть и ненамного легче, и вопреки советам Клаузевица Гельвард испытывал искушение просто выкинуть большую ее часть ко всем чертям.

Малыш продолжал плакать, но Росарио это, по-видимому, не тревожило.

— Пошли, — бросил Гельвард, ощущая, что подопечные уже вызывают у него раздражение. Он зашагал на юг параллельно рельсам, и спустя какой-то миг женщины последовали за ним. Шли они все такой же тесной группкой, держась в нескольких ярдах позади него.


Гельвард старался идти широким шагом, но уже через час вынужден был признать, что в своих подсчетах скорости путешествия принимал желаемое за действительное. Три женщины тащились за ним как черепахи, то и дело жалуясь на жару и дорогу. Что и говорить, выданная им обувь была плохо приспособлена для прогулок по пересеченной местности, но уж от жары-то он страдал не меньше их. В форменной куртке, да еще придавленный к земле тяжеленной ношей, он пропотел насквозь буквально за несколько минут.

Они были все еще в виду Города, солнце только подходило к зениту, а малыш орал не переставая. Единственной отрадной минутой была короткая встреча с Мальчускиным. Путеец искренне обрадовался Гельварду, тут же стал, как водится, поносить наемных рабочих, а потом пожелал счастливого пути. Поговорить бы с бывшим наставником подольше, да женщины, разумеется, и не подумали дожидаться его, и пришлось нагонять их.

Наконец он решил объявить привал.

— Ты не могла бы унять своего ребенка? — обратился Гельвард к Росарио.

Она смерила провожатого недобрым взглядом и села на землю.

— Ладно, я его покормлю…

Она продолжала смотреть на Гельварда в упор, ее подруги стали подле нее, как на страже. Поняв намек, он отошел подальше и подчеркнуто стоял к ним спиной, пока кормление не закончилось.

Потом он открыл одну из фляг с водой и пустил ее по кругу. Солнце пекло немилосердно, и настроение падало по мере того, как нарастала жара. Стащив с себя куртку, он пристроил ее поверх тюков; правда, лямки теперь впивались в плечи еще глубже, зато телу стало чуть прохладнее.

Гельварду не терпелось тронуться дальше. Малыш заснул, его уложили на спальный мешок, и две женщины подхватили этот мешок за углы наподобие гамака. Пришлось взять еще и их сумки; Гельвард был теперь перегружен сверх всякой меры, но в тот момент с радостью принял это в обмен на желанную тишину.

Однако уже через полчаса пришлось сделать новую остановку. Он вспотел, как мышь, и оттого, что женщинам тоже не сладко, ему было не легче.

Гельвард поднял глаза на солнце. Оно стояло точно над головой. Неподалеку из земли торчала небольшая скала, и он, сделав несколько шагов в сторону, сел на землю, силясь вжаться в узкую полоску тени. Женщины не замедлили присоединиться к нему, не прекращая, впрочем, роптать на родном языке. Гельвард пожалел, что в свое время не приложил стараний, чтобы выучиться испанскому: уловив смысл одной-двух фраз, он понял лишь, что служит основной мишенью их острот и жалоб.

Он раскрыл пакет с синтетической пищей и развел ее водой из фляги. Получился суп, цветом и вкусом напоминающий прокисшую овсянку. Ропот возобновился с еще большей силой, но, как ни странно, даже доставил ему известное удовольствие; жалобы на пищу, безусловно, были не лишены оснований, однако он не собирался потакать женщинам, соглашаясь с ними.

Малыш все еще спал, хотя и беспокойно, — вероятно, из-за жары. Гельвард испугался, что он проснется, едва они снимутся с места, и когда женщины растянулись на земле, намереваясь вздремнуть, не стал им мешать.

Пока они отдыхали, Гельвард смотрел на Город, по-прежнему ясно видимый милях в двух на севере, и пенял на себя, что не обращал внимания на отметины, оставшиеся от канатных опор. Впрочем, за две мили они могли миновать лишь одну такую отметину, и достаточно было подумать об этом, как Гельвард окончательно поверил Клаузевицу, утверждавшему, что шрамы нельзя не заметить. Он тут же без труда припомнил, что они встретили такой шрам буквально за десять минут до остановки. Основания шпал оставляли неглубокие вмятины — пять футов в длину на двенадцать дюймов в ширину, — а там, где воздвигались канатные опоры, зияли настоящие ямы, обрамленные кучами вывернутого грунта.

Итак, позади осталось первое гнездо опор. Тридцать семь впереди.

Но как бы медленно они ни двигались, Гельвард по-прежнему не видел причин, которые могли бы помешать ему вернуться в Город к рождению собственного ребенка. Только довести бы женщин до их селения — а там, сам себе хозяин, он наверстает любую задержку, невзирая ни на какую погоду.

Он решил дать им отдохнуть еще часок, но как только этот час истек, непреклонно встал над ними.

Катерина открыла глаза.

— Поднимайтесь, — сказал он. — Пора в путь.

— Слишком жарко.

— Ничего не попишешь. Пора идти.

Она поднялась, вызывающе потянулась всем телом и бросила подругам какую-то короткую фразу. Они подчинились с такой же неохотой, и Росарио подошла к малышу. К ужасу Гельварда, она разбудила его и взяла на руки… но, по счастью, он не заплакал. Не теряя ни секунды, Гельвард сунул Катерине и Люсии их сумки, а сам взвалил на плечи свои тюки.

Едва они вышли из тени, солнце обрушилось на них с беспощадной яростью, и за считанные мгновения силы, казалось, накопленные на привале, улетучились бесследно. Они отошли всего на несколько ярдов, как Росарио вдруг передала малыша Люсии, вернулась к скале и скрылась за нею. Гельвард чуть было не крикнул: «Куда?..» — но тут же понял. Вслед за Росарио удалилась Люсия, а потом и Катерина. Гельвард почувствовал, как в нем опять вскипает гнев: они намеренно тянули время. Признаться, он и сам был бы не прочь последовать их примеру, но гнев и гордость не позволили ему подчиниться зову природы. Он решил потерпеть.

Наконец, они пошли дальше. Женщины сняли куртки — общеупотребительное в Городе независимо от пола верхнее платье — и остались в рубашках, заправленных в брюки. Тонкая, да к тому же взмокшая ткань липла к телам, и Гельвард с унылым удивлением отметил, что при других обстоятельствах это могло бы, пожалуй, его заинтересовать. В данный момент он не позволил себе никаких сравнений, ограничившись наблюдением, что фигуры у его подопечных полнее, чем у Виктории. У Росарио были в особенности большие покачивающиеся груди. Но тут одна из женщин, видно, перехватила его мимолетный взгляд, и вскоре все три, как по команде, вновь натянули куртки. Положим, Гельварду это было все равно… лишь бы избавиться от них поскорее.

— Дашь нам воды? — обратилась к нему Люсия.

Порывшись в тюке, он протянул ей флягу. Она отпила немного, затем, смочив ладони, плеснула себе на лицо и шею. Росарио и Катерина в свой черед поступили точно так же. Вида и плеска воды Гельвард перенести уже не мог. Он судорожно огляделся. Нигде никакого укрытия. Пришлось просто отбежать на десяток ярдов в сторону и облегчиться прямо на землю. Сзади послышались смешки.

Когда он вернулся, Катерина протянула ему флягу. Не подозревая подвоха, он принял флягу и поднес ее к губам. Но тут Катерина резко ударила по донышку, и вода плеснула ему в нос и глаза. Он поперхнулся, давясь водой и слезами, а женщины так и покатились от хохота. Малыш заплакал опять.

5

До вечера они миновали еще два гнезда опор, и тогда Гельвард распорядился разбить лагерь на ночь. Площадку для лагеря он выбрал близ рощицы, в двухстах-трехстах ярдах в сторону от шрамов, оставленных железнодорожной колеей. Рядом журчал ручеек, и, проверив воду на вкус — других приборов для определения ее качества у него не было, — Гельвард объявил ее пригодной для питья. Воды во флягах оставалось не так много, ее следовало поберечь.

Поставить палатку было делом относительно несложным, и он начал возиться с нею в одиночку, а под конец женщины сменили гнев на милость и пришли на помощь. Закрепив палатку, как полагается, он забросил туда спальные мешки, и Росарио забралась внутрь первой — покормить ребенка.

Вскоре малыш заснул, и Люсия помогла Гельварду приготовить синтетический ужин. На сей раз из пакета получился суп оранжевого цвета, на вкус ничуть не лучше серого. Пока они ужинали, солнце село, Гельвард разжег небольшой костер, но тут с запада задул резкий холодный ветер, и в поисках тепла пришлось в конце концов залезть в палатку и в спальные мешки.

Гельвард пытался завязать с женщинами разговор, однако они либо вовсе не отвечали, либо хихикали, либо перебрасывались шуточками по-испански, так что пришлось эти попытки оставить. В тюке со снаряжением отыскался пяток свечей, и Гельвард зажег одну из них. Лежа час-другой без сна, он недоумевал: какую же цель преследовал Город, когда посылал его в эту бессмысленную экспедицию?

Наконец он заснул, но дважды в течение ночи просыпался от плача. Во второй раз он различил на фоне проникавшего снаружи смутного света силуэт Росарио: сидя в спальном мешке, она кормила малыша грудью.

Поднялись они рано и вышли в путь, как только собрали вещи. Гельварду было невдомек, что случилось, но настроение всей компании сегодня решительно изменилось. Катерина и Люсия даже запели, а на первой же остановке, едва он пригубил флягу, опять попытались облить его водой. Он уклонился от удара, но, отступив на шаг назад, поскользнулся и, к великому их восторгу, поперхнулся и закашлялся опять. Только Росарио продолжала держаться особняком, впрочем, не мешая подругам заигрывать с Гельвардом. И хотя ему не слишком нравилось, что его дразнят, — это все же было куда лучше, чем неприязнь, омрачавшая их первый день.

Утро вступало в свои права, повеяло теплом, а женщины сделались совсем беззаботными. Ни одна из трех и не думала стеснять себя курткой, более того, на следующем привале Люсия расстегнула две верхние пуговицы рубашки, а Катерина так и вовсе распахнула свою, связав полы узлом под грудью и обнажив живот.

Гельвард уже не мог отрицать того, что женщины производят на него впечатление. Спутники привыкали друг к другу, отношения становились все более непринужденными. Даже Росарио уже не отворачивалась от него, когда настала пора кормить малыша.

Жара настигла их возле леса, того самого, который Гельвард в свое время помогал расчищать для путевых работ. Они уселись в тени, под деревьями, пережидая самое пекло в относительной прохладе.

Позади осталось в общей сложности пять гнезд от опор — впереди еще тридцать три. Медлительность, с какой они двигались, уже не вызывала у Гельварда такого раздражения, как накануне: он осознал, что идти быстрее — затея непосильная, даже если бы он путешествовал в одиночку. Почва была слишком неровной, солнце слишком безжалостным.

Он решил провести под деревьями часа два, не меньше. Росарио в отдалении играла со своим малышом. Катерина и Люсия уселись под ветвистым деревом, сняв ботинки и тихо болтая между собой. Гельвард прикрыл было глаза, вознамерившись подремать, как вдруг его охватило беспокойство. Он вышел из-под деревьев и приблизился к отпечаткам шпал на четырехколейном полотне. Посмотрел влево и вправо, на север и на юг: колеи бежали прямо, как по линейке, слегка прогибаясь вверх и вниз вместе с рельефом, но упорно придерживаясь заданного раз и навсегда направления.

Наслаждаясь одиночеством, он постоял у полотна минут пять-десять. Хоть бы погода переменилась и небо, пусть на денек, затянули облака… А может, лучше днем отдыхать, а двигаться ночью?.. Однако по некотором размышлении он пришел к выводу, что это было бы слишком рискованно.

Он совсем уже надумал возвращаться назад на опушку, как вдруг уловил краешком глаза вдалеке, примерно в миле на юг, движущуюся точку. Это его насторожило, и на всякий случай он бросился на землю, укрывшись за пнем. Через несколько минут он понял, что кто-то приближается к нему, идя по путям с юга.

Гельвард вспомнил про складной арбалет в багаже, но бежать за ним было уже поздно. В полутора-двух ярдах от пня рос густой куст, и он по-пластунски переполз под его защиту: здесь можно было оставаться незамеченным.

Человек, ни о чем не догадываясь, продолжал вышагивать по полотну прямо к засаде. Через несколько минут Гельвард, к величайшему своему удивлению, разглядел на путнике форму ученика гильдии. Он чуть было не выскочил из укрытия, но вовремя одумался и остался лежать.

Когда расстояние между ними сократилось ярдов до пятидесяти, Гельвард узнал одинокого странника. Это был Торролд Пэлхем, которого вывели из яслей миль за пятьдесят до него самого. Тут уж Гельвард отбросил всякую осторожность и встал.

— Торролд!.. — Тот так и присел от неожиданности. Поднял свой арбалет, нацелил его на Гельварда и… медленно опустил. — Торролд, это я, Гельвард Манн!..

— Черт побери, что ты тут делаешь?

Они расхохотались, одновременно сообразив, что находятся здесь по одной и той же причине.

— А ты подрос, — заявил Пэлхем. — Когда я видел тебя последний раз, ты был еще совсем желторотым.

— Ты побывал в прошлом?

— Да.

Пэлхем смотрел мимо Гельварда, на север вдоль полотна.

— Ну, и что там?

— Совсем не то, что я думал.

— А что же, что? — не унимался Гельвард.

— Так ты и сам уже в прошлом. Ты разве ничего не чувствуешь?

— А что я должен чувствовать?

Пэлхем бросил на него пристальный взгляд.

— Здесь, конечно, еще не так плохо. Но почувствовать можно. Просто, наверное, ты еще не понял, что это такое. Ничего, дальше к югу это быстро нарастает, так что поймешь.

— Что нарастает? Не говори загадками.

— И не собираюсь. Просто этого не объяснишь. — Пэлхем снова посмотрел на север. — Что, Город далеко отсюда?

— Миль шесть-семь. Близко.

— Что случилось? Вы нашли способ перемещаться быстрее, чем раньше? Я отсутствовал всего-то несколько дней, а Город переполз куда дальше, чем я рассчитывал.

— Да нет, перемещение шло с обычной скоростью.

— Я тут недавно пересек речку. Вы там строили мост. Когда это было?

— Примерно девять миль назад.

Пэлхем недоверчиво покачал головой.

— Не может быть!

— Ты потерял чувство времени, только и всего.

— Наверное, так оно и есть, — согласился Пэлхем и неожиданно усмехнулся. — Послушай, ты идешь не один?

— Да, не один. Со мной три женщины.

— Ну и как?

— Да ничего. Сперва было трудновато, но сейчас мы уже попривыкли друг к другу.

— Хорошенькие?

— Ничего.

Пэлхем весело усмехнулся и зашагал дальше на север.


Перед тем как продолжить путь, Росарио покормила малыша, но не прошло и десяти минут, как того внезапно вырвало.

Росарио прижала малыша к себе, лаская и баюкая. Люсия подскочила к ней со словами утешения, но, в сущности, никто ничем не мог помочь. Гельвард не на шутку встревожился: ведь если ребенок заболеет всерьез, единственное, что останется, — это вернуться в Город. К счастью, рвота вскоре прекратилась, малыш еще поревел немного и успокоился.

— Пойдем дальше? — обратился Гельвард к Росарио.

Она беспомощно пожала плечами.

— Si [Да (исп.)].

Они двинулись дальше, стараясь не слишком спешить. Жара не ослабевала, и Гельвард несколько раз спрашивал женщин, не надо ли им передохнуть. Каждый раз они отвечали — нет, но Гельвард явно уловил какую-то перемену в их тоне. Словно приключившаяся с малышом беда сблизила всех четверых.

— Вечером разобьем лагерь, — объявил он, — а завтра весь день будем отдыхать.

Против этого никто не возражал, а попозже Росарио покормила малыша снова, и рвота не повторилась.

Перед заходом солнца они попали в места, более холмистые и скалистые, чем прежде, и неожиданно вышли к расселине, которая в свое время доставила столько забот мостостроителям. От самого моста не осталось почти ничего, только на месте опорных башен в земле зияли две глубокие ямы.

Гельвард вспомнил, что на северном берегу речки, протекающей по дну расселины, ему когда-то приметилась площадка, которая подошла бы для лагеря, и повел всю компанию вниз.

Пока Росарио с Люсией сюсюкали над малышом, Катерина помогла Гельварду поставить палатку. И в тот момент, когда они раскладывали спальные мешки, она вдруг обняла его за шею и легонько поцеловала в щеку.

— Это еще за что? — усмехнулся он.

— Ты добрый к Росарио…

Гельвард замер, рассчитывая, что поцелуй повторится, но Катерина выкарабкалась из палатки и позвала остальных.

Малышу стало гораздо лучше, и он уснул, как только его устроили в самодельном гамаке внутри палатки. Росарио повеселела, и не составляло труда догадаться, что у нее отлегло от сердца. Быть может, малыша просто продуло.

Вечер выдался куда теплее вчерашнего, и после ужина они еще некоторое время посидели на воздухе. Люсия жаловалась на ноги, беспрестанно потирая их, и подруги почему-то отнеслись к ее жалобам с преувеличенной серьезностью. В конце концов она показала ноги Гельварду — оба больших пальца с внешней стороны были натерты до мозолей. Тут и две другие женщины признались, что натерли себе ноги, и принялись сравнивать свои болячки.

— Завтра, — подвела итог Люсия, — без ботинок.

На том вроде бы и порешили.

Гельварду пришлось подождать, пока женщины не заберутся в палатку и не устроятся на ночь. Накануне было так холодно, что все они спали не только в мешках, но и в одежде; сегодня, в теплую ночь при высокой влажности, об этом не могло быть и речи. Из застенчивости Гельвард подумал, что ляжет все-таки одетым, хотя и поверх мешка. Кончилось тем, что он полез в палатку, не выждав назначенного себе срока.

Свечи были зажжены. Женщины лежали по своим мешкам. Не говоря ни слова, Гельвард задул свечи и разделся в темноте, не преминув оступиться при этом и неловко рухнуть навзничь. Забравшись в мешок, он долго лежал без сна. Виктория, казалось, осталась где-то за тысячи миль.

6

Когда он проснулся, уже совсем рассвело, и после тщетных попыток натянуть штаны в мешке Гельвард был вынужден вылезти из палатки и торопливо одеться снаружи. Запалив костер, он набрал воды и засыпал в нее синтетический чай.

Здесь, на дне расселины, было уже тепло, и Гельвард задумался: что же все-таки разумнее, двигаться без задержки дальше или отдыхать весь день, как он обещал?

Вода закипела, и он уже прихлебывал чай, когда в палатке зашевелились. Спустя миг оттуда выбралась Катерина и, будто не замечая его, прошествовала мимо, к речке.

Спустившись, она обернулась и, махнув ему рукой, позвала:

— Иди сюда!

Он не заставил себя упрашивать и спустился вслед за ней. В своей форме и подбитых железом ботинках он казался себе неуклюжим как медведь.

— Будем плавать? — спросила она и, не дожидаясь ответа, выскользнула из рубашки и вошла в воду.

Гельвард метнул настороженный взгляд на палатку: нет, остальные не появлялись. В одну секунду он содрал с себя одежду, и взметая тучи брызг, устремился вдогонку.

Когда они наконец вернулись к палатке, Росарио с Люсией сидели в входа и ели желтую похлебку. Никто не проронил ни слова, но Гельвард заметил, как Люсия понимающе улыбнулась Катерине.

Через полчаса у малыша опять началась рвота. Росарио в тревоге взяла его на руки — и вдруг судорожно отдала Люсии, а сама поспешила прочь. Издалека, от речки, донеслись однозначные звуки — ее тоже рвало.

— А тебе как? — спросил Гельвард у Катерины.

— Ничего.

Гельвард понюхал похлебку. Запах был совершенно обыкновенный — не возбуждающий аппетита, но и не затхлый. Еще минуту спустя Люсия в свою очередь стала жаловаться на боль в животе и сильно побледнела.

Катерина встала и куда-то ушла.

Гельвард был в отчаянии: видно, теперь им не оставалось никакого другого выхода, кроме возвращения в Город. Если пища пришла в негодность, просто не удастся довести экспедицию до конца.

Минут через десять Росарио вернулась к палатке. Ослабевшая, мертвенно бледная, она бессильно опустилась на землю в тени. Люсия дала ей попить из фляги. Она и сама выглядела неважно и держалась за живот, а малыш продолжал орать. К чему-чему, а к такому повороту событий Гельвард никак не был подготовлен и даже отдаленно не представлял себе, что предпринять.

Он отправился на поиски Катерины — единственной, кто как будто не пострадал. Искать долго не пришлось: он встретил ее в сотне ярдов вниз по речке. Катерина возвращалась в лагерь с яблоками в руках — где-то поблизости ей на глаза попалась дикая яблоня. Краснобокие яблоки выглядели вполне спелыми, Гельвард попробовал одно на вкус. Сладкое, сочное… но тут он вспомнил о совете Клаузевица. Логика требовала признать, что Клаузевиц неправ, и тем не менее Гельвард, хоть и с неохотой, отдал яблоко обратно Катерине. Она его и доела.

Еще одно яблоко, самое спелое, они испекли в горячей золе костра, размяли и по капельке скормили малышу. На этот раз пища не принесла вреда, напротив, он загулькал и заулыбался. Росарио оказалась еще слишком слаба, чтобы подойти к нему; Катерина уложила малыша в гамачок, и он через минуту заснул.

Люсия сумела подавить тошноту, хотя острая боль в животе не проходила все утро. Даже Росарио и та оправилась быстрее и тоже попробовала яблоко.

Гельвард доел желтую синтетическую похлебку… и с ним ничего не случилось.


Немного позже Гельвард вскарабкался наверх и не торопясь пошел по краю расселины. Именно здесь и в общем-то недавно, девять миль назад, Город заплатил человеческими жизнями за то, чтобы пересечь ее. Все вокруг было знакомым, и хотя оборудование, использованное для постройки моста, потом разобрали и увезли, Гельвард живо вспомнил дни и ночи лихорадочной спешки — они были совсем свежи в его памяти.

Он вышел к тому самому месту, где висел мост, и остановился, пораженный: берега оказались вовсе не так далеко друг от друга, как были тогда, да и сама расселина стала не такой глубокой. Не иначе, возбужденное состояние, в каком он находился в те дни, преувеличило размеры препятствия, преградившего путь Городу.

Да нет, пропасть несомненно тогда была шире.

Гельварду вспомнилось, что в момент, когда Город пересекал расселину, рельсы на мосту достигали по крайней мере шестидесяти ярдов в длину. Теперь в том же месте расселина сузилась до каких-нибудь двадцати ярдов.

Он долго стоял, глядя на противоположный берег и недоумевая, откуда взялось столь явное несоответствие между прошлым и настоящим. Потом его осенила идея.

Мост возводили исходя из жестких инженерных требований; Гельвард отработал на строительстве опорных башен достаточно смен, чтобы усвоить крепко-накрепко, что башни по обе стороны расселины ставились на строго определенном расстоянии друг от друга — Город должен был пройти между башнями, не задев их.

Расстояние это равнялось ста тридцати футам, или примерно сорока шагам.

Гельвард отошел к яме, оставленной фундаментом одной из северных башен, и зашагал напрямик к яме-близнецу. Он насчитал пятьдесят восемь шагов.

На обратный путь у него ушло шестьдесят шагов.

Он повтори опыт, стараясь шагать как можно шире. Пятьдесят пять.

Стоя на краю расселины, он уставился на речку внизу. С предельной ясностью ему помнилась глубина пропасти, которую пересекал мост. Дно расселины казалось отсюда до ужаса глубоким, теперь обрыв опасной крутизны превратился в откос, по которому было нетрудно спуститься к лагерю.

Новая неожиданная мысль заставила его отойти на север, туда, где рельсы, сбежав с эстакады, вновь соприкоснулись с почвой. Следы четырехколейного пути сохранились совершенно отчетливо — параллельные полоски шрамов тянулись до самого горизонта на севере.

Если две башни резко отдалились друг от друга, что же произошло с полотном?

За долгие дни работы с Мальчускиным Гельвард заучил наизусть каждую цифру, имевшую отношение к рельсам и шпалам. Ширина колеи — три с половиной фута, длина шпалы — пять. Довольно было одного взгляда на шрамы в грунте, чтобы заметить, что они превышают норму. Он замерил следы — грубо, на глазок, но и этого было достаточно, чтобы определить длину следа в семь футов минимум; в то же время шрамы оказались значительно мельче, чем им положено быть. Но как же так: ведь Город использовал шпалы стандартной длины, и ямы под их основания выкапывались одинакового размера…

Для верности он обошел все четыре колеи. Следы от шпал, все до единого, были на два фута длиннее, чем следовало.

И они лежали слишком близко друг к другу. Путейцы укладывали шпалы с интервалом в четыре фута, а отнюдь не восемнадцать дюймов, как здесь.

Гельвард провел немало времени, повторяя свои измерения, потом спустился вниз, перешел речку вброд (она оказалась уже и мельче, чем даже сегодня утром, и взобрался на южный берег. Но и измерения на южном берегу дали тот же результат: шрамы, оставленные Городом, явно не соответствовали норме.

Озадаченный и не на шутку встревоженный, он повернул обратно к лагерю.


Женщины чувствовали себя и выглядели намного лучше, зато малыша вырвало еще раз. Впрочем, женщины, как они сами сказали, не ели ничего, кроме принесенных Катериной яблок. Гельвард разрезал одно яблоко пополам и внимательно осмотрел мякоть. На вид ни малейшей разницы с любым яблоком, какое он когда-либо ел. Ему снова захотелось отведать свежий плод — и снова он поборол свое искушение, передав яблоко Люсии.

И тут его опять осенила идея.

Клаузевиц предупреждал, чтобы он не пробовал местной пищи: он горожанин, и для него она, надо полагать, вредна. Клаузевиц говорил, что горожане могут употреблять местную пищу лишь вблизи оптимума, а здесь, на много миль к югу, это исключено. Он должен есть только то, что принесено с собой, иначе заболеет.

Но ведь женщины — не горожанки! Что, если они болеют именно от того, что кормятся городской пищей? Что, если для них все наоборот: они могут употреблять городскую пищу только в Городе, близ оптимума, а здесь нет?

Гипотеза выглядела бы достаточно логично, если бы… если бы не малыш. Ведь не считая капельки яблочного пюре, малыш не пробовал ничего, кроме материнского молока. Уж оно-то не могло пойти ему во вред!..

Вслед за Росарио Гельвард пошел взглянуть на малыша. Тот лежал в своем гамачке, обессилевший и побуревший от слез. Теперь он даже не плакал, а только слабо скулил. Гельварду стало от души жаль крошечное существо, но что он мог тут сделать, чем помочь?

Как Люсия, так и Катерина пребывали в отличном настроении. Обе заговорили с Гельвардом, едва он выбрался из палатки, но он молча прошел мимо и уселся у речки. Ему надо было без помех обмозговать новую идею.

Малыш не пробовал ничего, кроме материнского молока… А что, если здесь, вдали от оптимума, мать стала в чем-то другой? Она не была горожанкой, а малыш родился в Городе. Да, но что из того? Какая разница, кто где родился, — ведь малыш-то, во всяком случае, родился от собственной матери? Все эти рассуждения, должно быть, сплошная чушь, и все-таки… оставалась доля вероятности, что они правильны.

Вернувшись в лагерь, он приготовил чуточку синтетической пищи, развел сухое молоко водой, заведомо принесенной из Города, и предложил Росарио покормить малыша. Она сперва отказалась, потом согласилась. Малыш поел — и не срыгнул, а часа через два уже спал сладким сном.

День тянулся медленно. У речки было безветренно и тепло, но Гельвард опять предался мрачным раздумьям. Ведь если его гипотеза верна, то и женщинам нельзя больше есть городскую пищу. А впереди еще миль тридцать, не менее, — на яблочках не проживешь…

Рассказав подопечным, что у него на уме, он предложил им на ближайшее время принимать синтетическую пищу самыми малыми дозами и пополнять этот скудный рацион тем, что сыщется по дороге. Они ничего не поняли, но, пожав плечами, согласились.

А знойный день все тянулся… и беспокойное состояние Гельварда мало-помалу передалось женщинам, хотя и очень своеобразно. Они вели себя все более легкомысленно и игриво, без устали высмеивая его форму, действительно неудобную и неуклюжую. Катерина заявила, что намерена искупаться еще раз, и Люсия поддержала ее. Они разделись прямо у него на глазах, ничуть не смущаясь и даже продолжая кокетничать. В конце концов он тоже разделся и плескался с ними до изнеможения, а позже к купальщикам присоединилась и Росарио — ее недоверие к Гельварду растаяло без следа.

Остаток дня они провели, загорая возле палатки.


Поутру Гельвард сразу почувствовал, что между Люсией и Катериной зреет конфликт на почве ревности, и свернул лагерь быстро, как только мог.

Он повел женщин через речку, вверх по откосу и дальше на юг, придерживаясь, как и раньше, левого внешнего пути. Окружающий ландшафт был ему хорошо знаком: они вступили в район, который Город преодолевал в те дни, когда ученик Гельвард Манн проходил свою первую практику вне городских стен. Милях в двух впереди виднелся тот самый гребень, на который Город тащился при первом перемещении, чему он был свидетелем.

В середине утра они остановились отдохнуть, и тут Гельвард вспомнил, что всего в двух милях к западу расположено небольшое туземное поселение. Если бы там удалось достать еды, проблема питания женщин была бы решена. Но как только он заикнулся об этом, возник вопрос, кому идти. Он бы пошел сам — как-никак, ответственность за успех экспедиции была возложена именно на него, — но он нуждался в помощнице, поскольку не знал языка. Оставить малыша на попечение одной из женщин и уйти втроем — на это он не решался, а если он выберет в спутницы Катерину или Люсию, у оставленной могут появиться основания для ревности. В конце концов после долгих колебаний он взял в сопровождающие Росарио и по реакции остальных понял, что сделал разумный выбор.

Они двинулись в направлении, указанном Гельвардом, и вскоре вышли к деревне. После долгих переговоров с тремя крестьянами им дали сухого мяса и каких-то зеленых овощей. Все завершилось на удивление гладко — оставалось только гадать, к каким аргументам прибегла Росарио, — и через час они вернулись к своим.

Но по дороге, вышагивая следом за Росарио, Гельвард обратил внимание на некую странность, которой раньше он не замечал.

Росарио была сложена чуть хуже подруг, лицо и плечи у нее казались не просто округлыми, а, пожалуй, тяжеловатыми. Она была определенно склонна к полноте, но полнота эта вдруг показалась Гельварду гораздо более заметной, чем прежде. Он присмотрелся — сначала с мимолетным интересом, потом внимательнее: ткан на спине у Росарио натянулась, будто рубашка стала мала. Но ведь раньше рубашка была ей впору — одежду выдали в Городе точно по размеру… Гельвард перевел глаза на ее брюки. Да, брюки тоже натянулись, но мало того — обе штанины волочились по земле. Правда, Росарио шла босиком, но она разувалась и накануне, и он что-то не помнил, чтобы брюки были ей настолько длинны.

Он поравнялся с ней и зашагал рядом. И спереди то же самое: рубашка натянулась, сплющивая грудь, а рукава стали несоразмерно длинны. Да и сама Росарио словно потеряла в росте и казалась коротышкой, не то что вечером у речки…

Как только он присоединились к остальным, Гельвард заметил, что и на Катерине с Люсией одежда сегодня сидит иначе. Катерина завязала рубашку узлом на животе, а у Люсии, не пожелавшей расстегнуться, рубашка на груди расползлась между петлями.

Гельвард старался выкинуть эти странности из головы, но чуть ли не с каждым новым шагом на юг они становились все более очевидными, а то и комичными. Росарио наклонилась над малышом — и ее брюки лопнули. Люсия поднесла к губам флягу с водой — и у нее отлетела пуговица, а у Катерины разлезлась по швам рубашка.

Еще миля или даже чуть меньше — и Люсия потеряла сразу две пуговицы. Ее рубашка распахнулась сама собой, и она по примеру Катерины завязала полы узлом на животе. Все три женщины подвернули низки брюк, и тем не менее каждый шаг причинял им явное неудобство.

Миновав гребень, Гельвард выбрал место возле холма и разбил лагерь. Сразу после еды женщины стащили с себя остатки одежды и забрались в палатку. Оттуда они принялись поддразнивать Гельварда: как там твоя форма, скоро ли тоже расползется по швам? Гельвард сидел в одиночестве снаружи, не испытывая ни желания спать, ни охоты коротать вечер в палатке.

Малыш заплакал, и Росарио вышла наружу приготовить ему поесть. Гельвард заговорил с ней, она не ответила. Он наблюдал, как она разводит сухое молоко; даже обнаженная, она не вызывала у него никаких чувств. Он же видел ее нагишом только вчера — неужели она выглядела так же? Конечно, нет — она была почти одного роста с ним, а стала куда приземистей.

— Скажи, Росарио, Катерина еще не спит?

Росарио безмолвно кивнула и удалилась в палатку. Спустя мгновение из-под полога показалась Катерина, и Гельвард поднялся на ноги.

Они смотрели друг на друга при свете костра. Катерина молчала, да и Гельвард не знал, что сказать. Она изменилась тоже. А тут и Люсия вылезла из палатки и встала рядом с соперницей.

Теперь он убедился, что это не мираж. За день, всего за один день женщины стали совершенно другими. Он оглядел их обеих с головы до ног. Еще вчера стройные и гибкие, их тела сегодня потеряли форму и раздались в стороны, а округлившиеся большие головы вдавались в плечи.

Соперницы подошли к нему вплотную и на миг застыли. Из-под полога выглядывала Росарио, наблюдая за интересной сценой. Он видел влажные, зовущие губы Люсии, но сам словно оцепенел.

7

Наутро Гельвард не мог не заметить, что за ночь женщины изменились еще резче. Ростом ни одна из них не достигала теперь и пяти футов, зато болтали они между собой еще быстрее, чем прежде, и голоса у них стали еще выше.

Ни одна не смогла втиснуть свои телеса в одежду. Люсия попыталась было, но не смогла даже сунуть ногу в штанину и изорвала рукава рубашки. Пришлось женщинам оставить одежду на месте ночевки и отправиться дальше нагими. Каждый час вносил в их облик новые и все более чудовищные перемены. Ноги у них укоротились настолько, что они семенили за ним мелким шажками, и он то и дело вынужден был останавливаться, чтобы они не отстали. К тому же он обратил внимание на необычность их походки: они шли, отклоняясь назад, и это отклонение час от часу становилось все больше и больше.

Они следили за ним с таким же ужасом, как и он за ними, и когда он решил дать им передохнуть и пустил по кругу флягу с водой, над странной группой нависла гнетущая тишина.

Да и вокруг все изменялось стремительно и необъяснимо. Они по-прежнему придерживались левого внешнего пути, но следы шпал потеряли четкость. Последний отпечаток, который Гельвард еще сумел признать, был не менее сорока футов в длину, а в глубину не достигал и дюйма. Соседний путь, левый внутренний, скрылся из виду: просвет между путям постепенно увеличивался, пока не достиг по меньшей мере полумили — а на таком расстоянии уже ничего не разберешь.

Зато ямы от фундаментов канатных опор попадались все чаще. За одно утро экспедиция миновала двенадцать гнезд, и, по подсчетам Гельварда, от цели их теперь отделяло всего девять.

Но как он найдет эту цель — селение, откуда женщины родом? Окружающий ландшафт был плоским и однообразным. Там, где они присели отдохнуть, почва напоминала застывшую лаву. Он присмотрелся к ней внимательнее, затем с силой провел пальцем, оставив неглубокую бороздку; грунт, песчаный и сыпучий на вид, на поверку оказался плотным и вязким.

Рост женщин теперь не превышал трех футов, а их тела исказились до неузнаваемости. Широченные, плоские ступни на коротких толстых ногах, бочкообразные туловища. Они стали карикатурно уродливыми; перемены, какие они претерпевали у него на глазах, и невнятное щебетанье, заменившее им голоса, буквально завораживали Гельварда.

Не изменился только малыш. Насколько Гельвард мог судить, ребенок оставался таким же, как и всегда. Но по сравнению с матерью он выглядел теперь непропорционально большим, и раскоряченная фигурка, откликавшаяся на имя Росарио, взирала на него с невыразимым ужасом.

Малыш был и остался горожанином.

Точно так же, как Гельвард был рожден женщиной, временно переселенной из деревни, так и ребенок Росарио оставался порождением Города, его частью. И какие бы метаморфозы ни происходили с женщинами и родным для них пейзажем, ни самого Гельварда, ни малыша это не затрагивало.

Гельвард не имел ни малейшего понятия ни о том, как объяснить невероятные события последних суток, ни о том, что ему теперь предпринять. Его одолевал страх: се, что творилось вокруг, выходило за рамки его представлений о порядке вещей. Глаза свидетельствовали о том, что просто-напросто не укладывалось в сознании.

Он бросил взгляд на юг — там, не слишком далеко отсюда, тянулась гряда холмов. Вернее, сначала он принял их за холмы, или, быть может, предгорья какой-то более высокой гряды… и вдруг с тревогой заметил, что их венчают снежные шапки. Солнце палило, как обычно, воздух был напоен теплом; логика подсказывала, что в подобном климате снег может уцелеть лишь на самых высоких вершинах гор. А холмы были так недалеко — в миле, от силы в двух милях от Гельварда, — что он никак не мог ошибиться: их высота не превосходила и пятисот футов.

Он встал в полный рост — и вдруг упал.

И упав, словно по крутому склону, против всякой воли покатился на юг. Ему удалось кое-как остановиться, он неуверенно поднялся на ноги, сопротивляясь силе, которая настойчиво тянула на юг. Ощущение было не новым, оно давало о себе знать, все утро, и тем не менее явилось для Гельварда неожиданностью: сила внезапно оказалась могущественнее прежнего. Почему же тогда она почти не влияла на него до этой минуты? Он задумался. С утра ему было не до нее — отвлекали другие события, и все-таки он уже догадывался о ней, ему все время чудилось, что они дут под гору. Он отгонял это наваждение как нелепицу: зрение неустанно подтверждало, что он находится на плоской равнине. И теперь он стоял подле своих подопечных, стараясь разобраться в необычном ощущении, так сказать, пробуя его на ощупь.

Нет, это не походило ни на давление воздуха, как при ветре, ни на действие силы тяжести, тянущей под откос. Ощущение лежало где-то посередине: на ровной местности при практически полном безветрии он чувствовал, как что-то не то тянет, не то толкает его на юг.

Он сделал несколько шагов на север и почувствовал, что мышцы его ног напряглись, будто он взбирается по крутому склону. Направился на юг — и в явном противоречии с тем, что видели глаза, испугался, что вот-вот покатится под гору.

Женщины с любопытством наблюдали за Гельвардом. Он вернулся к ним.

За те несколько минут, что он знакомился с неведомой силой, они изменились еще страшнее.

8

Когда Гельвард решил, наконец, тронуться дальше, Росарио попыталась заговорить с ним. Ему никак не удавалось понять ее. Она и без того говорила с сильным акцентом, а тут и голос стал чересчур высоким, и темп речи слишком быстрым.

После многих неудач он все же, кажется, уловил суть.

Она и ее подруги боятся возвращаться в свою деревню. Они теперь городские, и их там не примут.

Гельвард ответил, что надо идти, что они сделали выбор и теперь его не изменишь, и тогда Росарио заявила, что не двинется с места. У себя в деревне она была замужем — сперва она хотела вернуться к мужу, а теперь поняла, что муж убьет ее. Замужней была и Люсия, и та разделяет ее опасения. В деревне ненавидят Город, и раз она связалась с горожанами, им не избежать наказания.

Гельвард отказался от попыток вразумить ее. Заставить ее понять что-либо было не легче, чем самому вникнуть в ее щебет. Мелькнула мысль, что они могли бы передумать и пораньше; да и, в конце концов, не на аркане же их затащили в Город, а по условиям добровольной сделки. Он даже старался втолковать ей это, только она не сумела его понять.

Даже за считанные минуты разговора в облике женщин произошли дальнейшие метаморфозы. Рост Росарио теперь не превышал двенадцати дюймов, а в ширину ее тело, ка и тела ее подруг, раздалось, пожалуй, до пяти футов. Гельвард помнил, что эти чудища совсем недавно были людьми, но сейчас признать их людьми было уже невозможно.

— Ждите меня здесь! — приказал он.

Он встал — и опять упал и покатился. Сила, действующая на его тело, все возрастала, и остановиться удалось с огромным трудом. Кое-как, ползком, он подобрался к сброшенному наземь тюку и подтащил его к себе. Достал веревку, перебросил ее через плечо. И, что есть мочи упираясь ногами в грунт, направился на юг.


На поверхности нельзя было больше различить никаких примет, кроме поднимающейся впереди цепи холмов. Сама поверхность, по которой он шел, превратилась в мозаику каких-то размытых пятен; он приостановился, вглядываясь, но не смог рассмотреть ничего — ни травы, ни скал, ни даже почвы.

Все естественные черты ландшафта искажались до неузнаваемости, расползались горизонтально на запад и на восток, теряя высоту и глубину.

Крупный камень превращался в темно-серую полоску шириной в сотую долю дюйма и в добрых две сотни ярдов длиной. Невысокий, увенчанный снегом гребень был, по-видимому, горным кряжем; полоска зелени — деревом.

А вот та белесая черточка позади — обнаженной женщиной.

Он достиг возвышенности гораздо раньше, чем ожидал. Сила, тянущая тело к югу, все прибывала, и когда до ближайшего холма осталось ярдов пятьдесят, Гельвард споткнулся и покатился к холмам со все возрастающей скоростью.

Северный склон возвышенности оказался почти вертикальным, как подветренная сторона песчаной дюны, и он налетел на нее, словно на стену. И неведомая сила, бросая вызов законам гравитации, тут же потащила его вверх по этой стене. В отчаянии — ведь если бы его перекинуло через холм, он уже не смог бы сопротивляться, — Гельвард цеплялся ногтями за поверхность, твердую, как скала. Ему попался небольшой горизонтальный выступ, и Гельвард вцепился в него обеими руками. Бороться с безжалостной силой было невообразимо трудно, его перевернуло и распластало по стене вверх ногами. Ослабь он хватку, сдайся хоть на мгновение — его перекинет через стену и поволочет все дальше и дальше на юг, без возврата…

Пошарив за спиной, он нащупал стальной крюк. Нацепил крюк на выступ, приладил веревку, обмотал другой ее конец вокруг запястья.

Сила, что тянула на юг, набрала над его телом такую власть, что нормальной силы тяжести вроде бы уже и вовсе не существовало.

Но и сам горный кряж под телом Гельварда медленно распрямлялся. Каменная стена, только что почти вертикальная, постепенно расползалась на запад и восток, постепенно разглаживалась, и вершина кряжа как бы спускалась к его ногам. Перед глазами возникла трещина (ущелье? горная долина?), она неуклонно смыкалась, и Гельвард перебросил крюк с выступа в эту щель. Еще миг — и крюк зажало словно клещами.

Вершина кряжа сплющилась и очутилась под Гельвардом. Неведомая сила завладела им и перенесла через гребень. Но чудо — веревка не лопнула и удержала его в горизонтальном положении.

То, что некогда было кряжем, превратилось в жесткую складку, подпершую ребра, живот попал в долину за цепью гор, а ноги в поисках опоры заскребли по другому, более дальнему кряжу, от которого тоже уже не осталось почти ничего.

Гельвард был распластан над поверхностью планеты, гигантским покрывалом нависнув над целым горным районом.

Пытаясь облегчить свою участь, он приподнялся. И, вздернув голову, вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха. С севера задул холодный ветер, но ветер был лишен упругости, лишен кислорода. Гельвард вновь опустил голову, положив подбородок на грунт. На этом уровне воздух был достаточно густой, чтобы дышать.

Ветер принес облака, и они стелились в нескольких дюймах над почвой плотной белой пеленой. Они клубились вокруг Гельварда, обтекая его тело.

Рот оставался ниже облаков, глаза видели их сверху.

Гельвард смотрел поверх облачной пелены. Сквозь жидкую, разреженную атмосферу взгляд проникал далеко-далеко на север.

Гельвард очутился на краю бытия; вся громада мира лежала перед ним, как на ладони.

Он мог бы сейчас объять взглядом весь мир.

К северу от Гельварда земля была плоской, ровной, словно крышка от стола. Но впереди вдалеке она вздымалась вверх, симметрично изгибаясь с обеих сторон и взрезая горизонт исполинским шпилем. Шпиль тянулся в небо, все сужаясь, становясь все изящнее и острее, и невозможно было определить, есть ли у этого острия конец.

Шпиль переливался яркими красками. У основания — обширные коричневые и желтые мазки, переслоенные зеленью. А дальше на север — синева, чистая глубокая синева, от которой становилось больно глазам. И поверх всего этого — облака, тонкие белесые завитки и хлопья, а то и плотные скопления ослепительной белизны.

Солнце садилось. Наливаясь пурпуром, уходило на северо-восток за немыслимый вогнутый горизонт.

Солнце выглядело все так же. Широкий плоский диск, сплющенный по экватору, а к полюсам, вверх и вниз, выгнутый длинными заостренными копьями.

С того дня, как Гельвард впервые вышел из Города, он видел солнце так часто, что облик светила уже не вызывал у него вопросов. Но теперь он понял: его собственный мир, его планета имеет точно такую же форму.

9

Солнце зашло, и мир окутала тьма.

Сила, тянущая на юг, набрала такую мощь, что тело вроде бы и не касалось подпирающих его складок, некогда бывших горами.

Гельвард висел во мраке на веревке, словно намереваясь взобраться по ней на вертикальную стену или отвесный утес; разум твердил ему, что тело не меняло горизонтального положения, но все его ощущения восставали против разума.

Крепость веревки не внушала больше доверия. Вытянув руку во тьме, Гельвард уцепился кончиками пальцев за какие-то крохотные выступы (не они ли недавно были горами?) и подтянулся вперед.

Поверхность под ним разгладилась, и найти новую опору стоило невероятных трудов. Он бы и не нашел ее, если бы не обнаружил, что способен, напрягая все мышцы, вдавить пальцы в грунт настолько, чтобы продвинуться еще чуть-чуть… на дюймы, но в ином измерении на целые мили. Сила, влекущая на юг, не ослабла ни на йоту.

Он бросил отслужившую свою службу веревку и пополз. Еще дюйм, еще — и ноги нащупали низкий гребешок, что издали прикидывался горой. Упершись хорошенько, Гельвард продвинулся сразу на несколько дюймов.

Постепенно сила начала слабеть, отступать, пока Гельвард не понял, что может удержаться на месте, не взнуздывая себя отчаянием. Он на секунду расслабился, надеясь перевести дух. Однако сила тут же снова принялась за свое, отчетливо нарастая с каждым мгновением, и он снова пополз. Полз до тех пор, пока не сумел подняться на четвереньки.

Назад на юг он не оглядывался. Что осталось там, позади?

Он полз бесконечно долго, потом наконец почувствовал, что можно встать. Идти приходилось резко наклонившись вперед, как против ветра. Но мало-помалу неведомая сила ослабевала, и спустя какое-то время Гельвард поверил, что выбрался из опасной зоны.

Обернувшись назад, он не разглядел ничего: там тоже лежала тьма. Над головой висели облака — те самые, что совсем недавно клубились вокруг лица. За облаками пряталась луна. В своем простодушии Гельвард никогда не задавался вопросом об облике ночного светила — он видел луну много раз и принимал ее как она есть; а ведь и луна имела ту же странную форму.

Он поднялся и продолжил путь на север — чудовищная сила по-прежнему шла на убыль. Все окружающее во мгле казалось смутным, лишенным примет, да он и не обращал ни на что внимания. Сознанием владела неотвязная мысль: он должен, должен во что бы то ни стало уйти достаточно далеко, чтобы во время сна его не уволокло обратно в зону, где сила станет неодолимой. Теперь он усвоил основополагающую истину этого мира: почва, как и утверждал Клаузевиц, действительно движется на юг. На севере, там где остался Город, это происходит почти незаметно — миля за десять дней. Но чем дальше на юг, тем стремительнее движение, пока ускорение не достигает немыслимых величин. Гельвард видел это своими глазами: за одну ночь ускорение выросло настолько, что тела женщин катастрофически изменились. Пропорции их тел, как и все вокруг, кроме него самого, ответили на изменение ускорения линейным искажением.

Вот почему Городу никогда не видать покоя. Город обречен вечно перемещаться вперед и вперед, — остановка означала бы долгое, поначалу неуловимо медленное сползание к югу, в прошлое, пока ускорение не всех и вся в зону, где горы превращаются в гребешки высотой в несколько дюймов и где безжалостная сила неизбежно разнесет постройки и людей вдребезги и отправит их в небытие.

Впрочем, в те часы, что Гельвард шагал и шагал на север по странной, погруженной во тьму местности, он и не пытался искать объяснения тому, что только что испытал. Пережитое слишком уж противоречило элементарной логике: почва обязана быть твердью, неспособной к движению. Горы не должны сплющиваться, понижаясь на глазах. Человеческие существа не должны сбавлять в росте вшестеро; пропасти не должны смыкаться; грудные дети не должны захлебываться в крике и рвоте от материнского молока.


Ночь давно вступила в свои права, а Гельвард не ощущал усталости, только легкую боль от перенапряжения в мышцах, выдержавших такую нагрузку там, на изменчивых горных склонах. Мелькнула мысль, что день прошел что-то слишком быстро, куда быстрее, чем он ожидал.

Опасная зона осталась далеко позади, но сила, тянущая к югу, была еще слишком велика, чтобы расположиться на ночлег. Мало радости спать на грунте, который движется под тобой и вместе с тобой, стаскивая тебя туда, откуда ты едва-едва вырвался…

Он был частицей Города; он, как и Город, не мог позволить себе остановиться.

Наконец, усталость одолела Гельварда, он повалился и заснул прямо на голой земле.

Проснулся он с восходом солнца, и сразу подумал о силе, тянущей на юг: не прибавилась ли она за ночь? Встревоженный, он вскочил на ноги, но равновесия не потерял; сила никуда не делась, он ощутил ее — примерно такой же, как запомнилось перед сном.

Он посмотрел на юг.

И не поверил своим глазам: там высились горы.

Но как же так, не может быть! Он же не просто видел, он осязал всем существом, как они сглаживаются в складки высотой в какие-нибудь полтора-два дюйма. И тем не менее вот они, вновь громоздятся у горизонта — отвесные, иззубренные, увенчанные снегами.

Гельвард поднял с земли рюкзачок — все, что осталось от двух объемистых тюков, — и проверил его содержимое. Веревку вместе с крючьями он потерял, большая часть его снаряжения осталась у женщин, когда он их покинул; однако и сейчас в его распоряжении был спальный мешок, фляга с водой и несколько пакетиков синтетической пищи. Во всяком случае, какое-то время он продержится.

Слегка подкрепившись, он вскинул рюкзачок на плечо.

Взглянул вверх на солнце, твердо решив сегодня не терять ориентации ни во времени, ни в пространстве.

И зашагал на юг, в сторону гор.

Сила медленно нарастала, завладевала им, настойчиво тянула вперед. Горы на глазах понижались, теряя высоту. Почва, по которой он шел, становилась все более вязкой, о окрестный пейзаж сливался в смутные поперечные полосы.

Солнце катилось по небу со скоростью, на какую просто не имела права.

Одолев назойливую силу, Гельвард остановился, как только горы впереди вновь превратились в волнистую гряду невысоких холмов.

Сегодня он не был снаряжен для того, чтобы двигаться дальше. Он повернулся к горам спиной и направился обратно на север. Через час наступила ночь.


Гельвард шел сквозь ночь до тех пор, пока сила заметно не ослабла, затем прилег отдохнуть.

С рассветом на юге вновь поднялись горы… именно горы, а не холмы.

На сей раз он решил не ходить никуда, а оставаться на одном месте и ждать. С каждым часом сила все возрастала. Его отчетливо сносило на юг, к горам, вместе с почвой, а он сидел и ждал, пока горы не начали потихоньку терять высоту и разъезжаться в стороны.

Тогда он свернул лагерь и тронулся в путь, не дожидаясь прихода новой ночи. С него довольно — пора возвращаться в Город.

Вопреки здравому смыслу, надежда на возвращение не успокоила, а встревожила его. Должен ли он доложить кому-то о том, что с ним случилось? Честно говоря, он был до сих пор не способен вместить увиденное и испытанное в своем сознании, а уж тем более привести все это в какую-то систему и внятно изложить ее другим.

Самым ошеломляющим из все его недавних впечатлений была, конечно же, картина мира, распростертого перед ним и под ним. Доводилось ли кому-нибудь испытать что-либо подобное? Как переварить, как постигнуть явление, которое даже глазу оказалось не дано объять до конца? На запад и на восток — да, насколько он мог судить, и на юг — поверхность планеты, по-видимому, не имела границ. И только на севере, строго на севере, она обретала определенную, но совершенно невероятную форму закругленного по бокам изящного острия, уходящего ввысь, в бесконечность.

Как солнце, как луна. И как, по-видимому, все небесные тела в окрестной вселенной.

Теперь три человека — что прикажете доложить о них? Мог ли он быть уверен, что они благополучно добрались до своего селения, если их превратило в карикатуры, с которыми было невозможно общаться, а потом и полоски, которые стало не разглядеть? Они перешли в свой собственный мир, полностью враждебный ему.

А малыш — что сталось с малышом? Дитя Города, не подверженное изменениям, как и сам Гельвард, и не способное окарикатуриться подобно всему вокруг… Росарио, вероятно, была вынуждена его оставить, и теперь малыш уже мертв. А если еще и жив, то движение почвы неизбежно вынесет его на юг, в зону, где сила достигнет такой мощи, что убьет его.

Погруженный в мрачные раздумья, Гельвард шагал и шагал, почти не замечая ничего вокруг. И только когда приостановился, чтобы сделать глоток воды, с удивлением понял, что знает, где находится, — среди скальных обнажений к северу от расселины, через которую строили мост.

Глотнув воды из фляги, он пошел назад по собственным следам. Чтобы отыскать дорогу в Город, надо прежде всего обнаружить колею, а в том районе, где строили мост, шансов на это было больше, чем в любом другом.

И правда, ему вскоре встретилась речка, которую до того он, видимо, пересек в задумчивости, не заметив. Отнюдь не уверенный, что это именно та речка, — ее и речкой-то назвать было трудно, разве что ручейком, — он все же двинулся вниз по течению. Мало-помалу берега ручейка приподнялись, стали круче, но расселины не было и в помине Гельвард взобрался наверх и побрел в обратном направлении, против течения. Ландшафт казался дразняще знакомым, но ручеек поразительно сузился и обмелел, — наверное, это все же другой ручеек…

И тут он приметил внизу, у воды, вытянутое черное пятно, а подойдя ближе, уловил слабый запах гари. Он всмотрелся и понял, что перед ним след костра. Его собственного костра, разожженного всего несколько дней назад.

Ручеек, журчащий теперь совсем рядом, был в ширину не больше ярда, — а ведь когда он купался здесь с женщинами, полоса воды казалась по крайней мере вчетверо шире. Он опять поднялся наверх и после долгих поисков обнаружил на берегу вмятину — по видимому, яму под фундамент опорной башни.

Расстояние от берега до берега в той точке составляло от силы пять-шесть ярдов. От воды внизу Гельварда отделяли какие-то жалкие несколько футов.

Здесь, на этом самом месте, Город пересек расселину, казавшуюся бездонной.

Гельвард двинулся на север и спустя недолгое время заметил следы шпал. Следы были мелкие, по семнадцати футов в длину, и лежали в трех дюймах друг от друга.

К вечеру следующего дня окружающие предметы приобрели более или менее обычный вид. Деревья выглядели деревьями, а не раскидистыми кустами. Камешки под ногами стали округлыми, а расплывчатые пятна зелени превратились в пучки травы. Правда, колея, по которой он шел, лишь отдаленно напоминала ту, какую клали путевые бригады, да и просвет между путями оставался слишком велик — и все же Гельвард свыкнулся с мыслью, что путешествию скоро конец.

Дни шли за днями, он потерял им счет, зато местность казалась теперь хорошо знакомой, и кроме того, он не сомневался: сколько бы ни длилось его путешествие, оно все равно оказывалось куда короче, чем предсказывал Клаузевиц. Даже принимая в расчет те два или три дня в зоне предельных искажений, что промелькнул с неправдоподобной быстротой, Город никак не мог переместиться более чем на одну-две мили.

Уверенность в том, что цель близка, подбадривала Гельварда: ведь запасы воды и пищи почти иссякли.

Он продолжал путь, и снова шли дни, а впереди не было заметно никаких признаков Города, и, хуже того, колея упорно не хотела сужаться до заданной ширины. Впрочем, он уже так привык к неизбежности линейных искажений, что не придавал им особого значения.

Но однажды поутру его испугала незваная мысль: на протяжении нескольких суток ширина колеи вроде бы совсем не менялась. Не достиг ли он района, где скорость движения почвы в точности равна темпу его ходьбы? И не означает ли это, что он, как белка в колесе, по существу топчется на месте? На час-другой он даже прибавил шагу, пока испуг не отступил перед доводами разума. В конце концов, он благополучно выбрался из горной зоны, где сила, тянущая на юг, была неизмеримо мощнее…

Почему же дни бегут, а Город не приближается? Он распечатал два последних пакетика концентрата и дважды наполнял флягу из местных источников. Затем настал день, когда пища подошла к концу — и вдруг Гельварда охватило острое возбуждение. Смерть от голода ему больше не грозила: он узнал, где находится! По этим самым холмам он езди верхом с меновщиком Коллингсом — в то время эти места лежали в двух-трех милях к северу от оптимума. Учитывая, что он отсутствовал самое большее мили три, до Города теперь рукой подать!..

Полотно со шрамами от шпал перевалило за небольшой гребень, и… Города впереди по-прежнему не оказалось. Шрамы по-прежнему оставались длиннее, чем следовало, и просвет, отделявший Гельварда от соседнего, левого внешнего пути, был явно выше нормы.

Все это, решил Гельвард, могло означать только одно: за время его отсутствия в Городе нашли способ перемещаться много быстрее, чем раньше. Может статься, Город даже опередил оптимум и попал в края, где скорость движения почвы становится ниже. Гельвард начал догадываться, что за настойчивым стремлением гильдиеров вперед и вперед кроется еще одна причина: они надеются, что там, за оптимумом, есть зона, где почва не движется совсем. И тогда Город сможет остановиться. Исполинское беличье колесо наконец-то затормозит.

10

Гельвард лег на голодный желудок и спал плохо. Утром он промочил горло водой из фляги и сразу отправился дальше. Город должен быть совсем, совсем близко…

Однако в полуденный зной пришлось дать себе передышку. Местность была голой и открытой, нигде ни деревца. Гельвард без сил опустился на край полотна.

Тупо глядя в одну точку перед собой, он внезапно заметил троих людей, которые не спеша шли в его сторону. В сердце затеплилась надежда: эти трое из Города, их послали найти и спасти его. Подпустив их поближе, он попытался встать, но оступился и упал ничком.

— Эй! Ты из Города?..

Гельвард открыл глаза и взглянул на говорящего. Над ним склонился молодой человек в форме ученика гильдии. От изумления у Гельварда отвисла челюсть, и он лишь слабо кивнул.

— Ты болен? Что с тобой?

— Ничего, обойдется. Еда у тебя есть?

— Сначала выпей немного.

Молодой человек протянул Гельварду флягу с водой, и тот сделал жадный глоток. Вода была затхлая и безвкусная, городская вода.

— Ты можешь встать?

Гельвард поднялся на ноги не без помощи своего спасителя, и они сошли с полотна в ложбинку, где росло несколько чахлых кустиков. Гельвард сел, а молодой человек снял со спины объемистый тюк. Гельвард снова изумился: тюк был точно таким же, какой дали в дорогу ему самому.

— Ты кто? Мы знакомы? — спросил он.

— Ученик Келлен Личен.

Личен! Он же прекрасно помнил Личена по яслям…

— А я Гельвард Манн.

Келлен Личен раскрыл пакет синтетической пищи и капнул в котелок воды. Вскоре перед Гельвардом возникла порция серой каши, привычной с детства, и он набросился на нее с небывалым энтузиазмом.

В отдалении, у полотна, стояли две женщины, пришедшие вместе с Келленом.

— Значит, тебя послали в прошлое, — констатировал Гельвард, глотая кашу.

— Именно.

— Я только что оттуда.

— Ну, и как там?

Неожиданно Гельвард вспомнил, как встретил Торролла Палхема при почти аналогичных обстоятельствах.

— Ты и сейчас уже в прошлом. Разве ты ничего не чувствуешь?

Келлен покачал головой.

— На что ты намекаешь?

Гельвард намекал на силу, тянущую к югу, — слабенький ее отголосок он ощущал при ходьбе до сих пор. Но ведь Келлен наверняка еще и не подозревал о ней. Быть может, ее просто нельзя отделить от других ощущений, пока она не проявит себя во всю мощь.

— Этого не расскажешь, — ответил Гельвард. — Ступай дальше — сам все поймешь. — Он оглянулся на женщин: они присели на землю, подчеркнуто отвернувшись от горожан. По лицу Гельварда скользнула невольная улыбка. — Послушай, Келлен, Город далеко отсюда?

— Не очень. Миль пять, не больше.

Пять миль! Выходит, движенцы с путейцами оставили оптимум далеко позади.

— Не мог бы ты дать мне еды? Совсем немножко… только чтобы добраться до Города.

— О чем речь!..

Келлен вынул и протянул Гельварду четыре пакета. Тот подержал их минутку, потом вернул три из четырех обратно.

— Мне хватит одного. Остальные тебе и самому пригодятся.

— Да нам теперь уже недалеко, — возразил Келлен.

— Знаю. И все-таки они тебе пригодятся. — Он смерил Келлена пристальным взглядом. — Скажи, тебя давно вывели из яслей?

— Миль пятнадцать назад.

Но Келлен был куда моложе Гельварда и его однокашников! С полной отчетливостью припоминалось: Келлен учился на два класса ниже. Что же, выходит, они теперь набирают учеников из воспитанников младших возрастных групп? Однако выглядел Келлен почти ровесником Гельварда, его мускулистое тело не походило на тело подростка.

— Сколько тебе стукнуло?

— Шестьсот шестьдесят пять.

Что за ерунда — Келлен по крайней мере миль на пятьдесят моложе Гельварда, а ему-то самому, по собственному счету, едва исполнилось шестьсот семьдесят миль!

— С путейцам работал?

— Конечно. Каторжная у них работенка…

— Это я и сам знаю. Я другого не понимаю: каким образом Городу удалось перемещаться так быстро?

— Быстро? Это были трудные мили. Пришлось пересекать реку, а теперь Город застрял меж высоких холмов. Мы здорово задержались. Когда я уходил, мы отставали от оптимума на целых шесть миль.

— На шесть миль? Тогда, значит, оптимум стал двигаться быстрее?

— Насколько мне известно, нет. — Келлен смотрел мимо Гельварда на своих подопечных. — Слушай, я, пожалуй, пойду. Тебе стало получше?

— Да, спасибо. Как ты с ними ладишь?

Келлен усмехнулся.

— Да ничего. Конечно, лингвистические барьеры и так далее, но мне сдается, что мы потихоньку находим общий язык.

Гельвард расхохотался и опять вспомнил Пэлхема.

— Поторапливайся, — посоветовал он. А то через пару дней спохватишься, да будет поздно.

Келлен Личен ответил ему недоуменным взглядом, потом решительно поднялся на ноги и направился к женщинам, которые только тут поняли, что остановка была кратковременной и громко запротестовали. Когда экспедиция тронулась дальше, Гельвард обратил внимание, что одна из женщин расстегнула рубашку донизу и завязала полы узлом.


Поскольку Келлен любезно пополнил его рацион, Гельвард был уверен, что теперь-то уж нагонит Город без труда. По сравнению с расстоянием, оставленным позади, пять миль — совершеннейший пустяк, и он рассчитывал добраться до Города к закату. Путь лежал по местности, совершенно ему незнакомой: что бы там ни говорил Келлен, а Город в отсутствие Гельварда продвинулся далеко вперед.

Наступил вечер, а Города по-прежнему не было видно. Единственный обнадеживающий признак — шрамы от шпал приблизились к нормальным размерам: остановившись хлебнуть оды, Гельвард тщательно промерил ближайший шрам — около шести футов.

Полотно опять шло на подъем и взбегало на гребень. Гельвард не сомневался, что Город в лощине за гребнем, и вновь прибавил шагу: хоть бы увидеть его до прихода ночи…

Солнце уже касалось горизонта, когда подъем наконец сменился спуском и перед Гельвардом открылась широкая долина. По долине текла полноводная река. Полотно устремлялось вниз, к южному ее берегу… и продолжалось на противоположной стороне. Насколько хватало глаз, оно уходило все дальше на север, пока не терялось в лесу. Города нигде не было.

Растерянный и рассерженный, Гельвард смотрел на долину до глубоких сумерек, потом — делать нечего — разбил лагерь на ночь.

Наутро он поднялся с рассветом и вскоре спустился к реке. Южный ее берег хранил множество следов бурной человеческой деятельности: почва была истоптана и превратилась в грязное месиво, повсюду валялись куски дерева и расколотые основания шпал. Да и из воды торчали шпалы, уложенные штабелями, — очевидно, остатки быков моста, по которому Город переправился на ту сторону.

Придерживаясь за один из таких быков, Гельвард вошел в воду по грудь, потом поплыл. Течение подхватило его и снесло чуть ли не на полмили вниз, прежде чем он нащупал дно и выкарабкался на северный берег.

Он был мокрым до нитки — и тем не менее побрел вверх по течению, пока не вышел обратно к полотну. Рюкзачок, да и форма казались втрое тяжелее, чем прежде; раздевшись донага, он разложил одежду на солнышке, а рядом расстелил спальный мешок и рюкзак, вывернутые наизнанку. Форма высохла уже через час, и он натянул ее на себя — ему не терпелось двинуться дальше. Правда, спальный мешок был еще сыроват, но Гельвард надеялся досушить его на следующей стоянке.

Он уже вскинул рюкзачок за спину, когда услышал странный дребезжащий свист и что-то больно ударило ему в плечо. Гельвард стремительно обернулся, заметил арбалетную стрелу, упавшую на траву, и, за неимением другого убежища, нырнул в ближайшую яму, выкопанную под основание шпалы.

— Ни с места!

Бросив взгляд в направлении, откуда раздался голос, Гельвард не увидел ничего, кроме густых кустов ярдах в пятидесяти. Он осмотрел плечо: стрела разорвала рукав, но крови не было. Свой арбалет он потерял вместе со всем остальным имуществом и теперь чувствовал себя беззащитным.

— Не шевелись, я подойду сам…

Мгновение спустя из-за кустов поднялся человек в такой же, как у Гельварда, форме ученика гильдии. Арбалет, зараженный новой стрелой, был направлен в лицо противника. Гельвард отчаянно крикнул:

— Не стреляй! Я тоже из Города!..

Человек ничего не ответил, но продолжал потихоньку двигаться на Гельварда, пока не замер в пяти шагах от него.

— Ладно, можешь встать. — Гельвард подчинился в надежде, что его наконец-то признают за своего. — Кто ты такой?

— Я же сказал — я из Города…

— Какой гильдии?

— Разведчиков будущего.

— Повтори последнюю фразу клятвы.

Гельвард от удивления затряс головой.

— Ты что, рехнулся?

— Ну-ка, не увиливай! Давай последнюю фразу…

— «Принося эту клятву, я отдаю себе полный отчет в том, что нарушение любого из ее пунктов…»

Человек опустил арбалет.

— Ладно, не обижайся. Я хотел убедиться. Как тебя зовут?

— Гельвард Манн.

Нападавший пристально вгляделся Гельварду в лицо.

— Черт побери, тебя и не узнать! Ты же отрастил бороду…

— Джейз!..

Они всматривались друг в друга еще несколько секунд, затем сердечно обнялись. Действительно, с тех пор, как они виделись в последний раз, много воды утекло, и оба изменились до неузнаваемости. Тогда они были безбородыми сопляками, неспособными приподняться над мелкими обидами и разочарованиями ясельной жизни; теперь они преобразились не только внешне, но и внутренне. В яслях Джелмен Джейз прикидывался удальцом, презирающим вожжи обязательного для всех распорядка, и выдвинулся в лидеры беззаботных и безответственных юнцов, которые «не торопились» взрослеть. Теперь, стоя с заново обретенным другом у реки, Гельвард сразу же убедился, что от былой бравады не осталось и следа. Опыт, приобретенный за стенами Города, не только обветрил Джейзу лицо, но и отшлифовал характер. Ни Джейз, ни сам Гельвард ничем не напоминали теперь выросших в одной каюте мальчишек, бледных, наивных, неразвитых физически; испытания быстро превратили их в загорелых, бородатых, сильных, закаленных мужчин.

— С чего это ты надумал в меня стрелять? — поинтересовался Гельвард.

— Я принял тебя за мартышку.

— Ослеп, что ли? Ведь на мне форма…

— Форма нынче ничего не значит.

— Как это ничего?

— Видишь ли, Гельвард, многое изменилось. Сколько учеников ты повстречал там, в прошлом?

— Двоих. Ты третий.

— То-то и оно. А известно тебе, что Город посылает экспедиции в прошлое почти каждую милю? Нас должно быть видимо-невидимо. И раз мы се идем одной дорогой, мы должны бы без конца встречаться друг с другом. А на самом деле ничего подобного. Потому что учеников перехватывают мартышки. Их самих убивают, а форму забирают себе. На тебя нападали?

— Нет.

— А на меня нападали.

— Все равно ты мог бы сначала проверить, кто я такой, а уж потом хвататься за арбалет.

— Это был предупредительный выстрел. Я не целил в тебя.

Гельвард показал на порванный рукав.

— В таком случае, ты скверный стрелок.

Джейз сделал два шага в сторону, подобрал упавшую стрелу, и, внимательно осмотрев ее, уложил обратно в колчан.

— Надо бы нам нагнать Город, — заявил он, возвращаясь к приятелю.

— А ты знаешь, где он?

— Сам не могу понять, — признался Джейз встревоженно. — Я уже отшагал черт знает сколько миль! Он что, прибавил скорость?

— По моим сведениям, нет. Я только вчера говорил с учеником, идущим навстречу. Так тот меня уверял, что Город, напротив, замешкался и отстал от оптимума.

— Куда же к черту он запропастился?

— Город где-то там…

Гельвард махнул рукой на север, вдоль железнодорожного полотна.

— Тогда пошли следом.


Но день склонился к закату, а Гельварда они так и не нагнали — хотя колея наконец-то сузилась вроде бы до нормальных размеров — и разбили лагерь в лесочке у веселого, прозрачного ручейка.

Джейз оказался оснащен куда лучше Гельварда. У него был не только арбалет, но даже лишний спальный мешок и палатка (отсыревший мешок Гельварда пришлось выбросить), а также вдосталь еды.

— Ну, и что же ты обо всем этом думаешь? — спросил Джейз.

— О том, что видел в прошлом?

— Вот именно.

— Все пытаюсь разобраться, и не получается, — признался Гельвард. — А ты?

— Наверное, то же самое. Это противоречит всякой логике, и все-таки я виде это и испытал, а стало быть, так оно и есть.

— Как почва может двигаться, будто вода?

— Ты тоже заметил? — отозвался Джейз.

— А как было не заметить? Почва движется, иначе это необъяснимо.

Позже каждый в свою очередь поведал приятелю о том, что выпало ему на долю после яслей. Рассказы существенно отличались друг от друга.

Джейза вывели из яслей на несколько миль раньше Гельварда, и практика вне Города сложилась у него в принципе очень похоже. Впрочем, была разница, даже довольно значительная — Джейз еще не обзавелся семьей, а потому его приглашали проводить время в обществе переселенных женщин. И когда пришла пора отправляться в прошлое, выяснилось, что он уже знаком с теми двумя, которых ему отдали под опеку. От них-то он и услышал о том, какие легенды складывают туземцы о людях Города. Города, населенного якобы безжалостными гигантами, которые грабят, убивают и насилуют женщин.

Уже в начальные дни экспедиции Джейз понял, что его подопечные испуганы, и стал допытываться, почему. В ответ он услышал, что женщины боятся объявляться среди своих соплеменников, так как их тут же прикончат, и хотели бы вернуться в Город. Но к этому моменту Джейз уже обратил внимание на первые признаки линейных искажений, и его одолело любопытство. Он отправил женщин назад, полагая, что обратную дорогу они найдут и сами, и решил провести денек в одиночестве, исследуя необычные явления на свой страх и риск.

Он пошел дальше на юг, но за день не случилось ничего, что его особенно бы заинтересовало, и он попытался нагнать женщин. Он обнаружил их на третьи сутки. С перерезанным горлом, висящими на дереве головой вниз. Не успел Джейз оправиться от ужаса, как подвергся нападению толпы туземцев, среди которых некоторые были в форме учеников. Ему удалось ускользнуть, но его преследовали по пятам. Следующие три дня слились в сплошной кошмар. Удирая о погони, он упал и сильно вывихнул ногу. Дальше бежать он не мог — оставалось только прятаться. Кроме того, преследователи вынудили его уйти далеко от полотна и переместиться на несколько миль южнее. И когда они, наконец, отступились и оставили его в покое, он ощутил постепенное нарастание силы, тянущей к югу. Вокруг расстилалась местность, какой он никогда не видел. Джейз описал Гельварду все, что тот познал и сам: чудовищность неодолимой силы, плоский, бесформенный ландшафт — и немыслимые физические искажения всего вокруг.

Джейз пытался выбраться обратно к полотну — но увечная нога не позволяла ему передвигаться с достаточной быстротой. Кончилось тем, что пришлось приковать себя к земле крюком и веревкой. Он надеялся, что сумеет переждать таким манером день-другой, пока не поправится, но сила все возрастала, он побоялся, что веревка не выдержит, и пополз на север. Это длилось долго, он хлебнул лиха, но все-таки вырвался из самой опасной зоны и пустился вдогонку за Городом.

Однако прошло немало дней, прежде чем ему удалось хотя бы отыскать железнодорожную колею. В результате своих изысканий он познакомился с географией района куда лучше Гельварда, чьи наблюдения исчерпывались ближайшими окрестностями полотна.

— Известно тебе, что там, — Джейз показал на юго-запад, — есть еще один город?

— Еще один город? — переспросил Гельвард, не веря своим ушам.

— Ну, не совсем такой, как наш Город Земля. Тот город стоит на грунте.

— Что-о?

— Он огромный. Раз в десять, если не в двадцать, больше, чем Земля. Сперва я даже не понял, что вижу. Я думал, это просто еще одно туземное поселение, ну, чуть посолиднее. А это город, понимаешь, Гельвард, такой же, как те, про которые нам рассказывали в яслях… как те, что на Планете Земля. Сотни, тысячи зданий — и все стоят на грунте.

— А люди там есть?

— Есть, но не слишком много. Не знаю, что там случилось, но мне показалось, что город заброшен. Я не мог там задержаться — не хотел, чтобы меня увидели. Но все эти здания… какая красота!..

— Может, сходим туда?

— Нет, не стоит. Повсюду слишком много мартышек. Что-то произошло, обстановка изменилась. Они теперь лучше организованы, наладили связь между собой. Раньше, когда Город подъезжал к какой-нибудь деревушке, мы сплошь и рядом оказывались первыми пришельцами извне, кого там видели за долгие годы. Но по тому, что мне успели рассказать женщины, я понял, что теперь все не так. Слухи о Городе опережают его движение, и мартышки нас невзлюбили. Они никогда особенно нас не жаловали, но прежде они были раздроблены, а теперь, мне сдается, они задумывают разрушить Город.

— И ради этого выряжаются в форму учеников, — съязвил Гельвард, все еще не понимая, что Джейз говорит серьезно.

— Форма — это ерунда. Они убивают учеников и напяливают их форму только ради того, чтобы легче было приблизиться к следующей жертве. Прежде чем напасть на Город, они должны организоваться и набраться решимости… и похоже, что это вот-вот случится, если еще не случилось.

— Никогда не поверю, что они представляют для нас большую угрозу.

— Может, и нет. Но не забывай, что тебе повезло.


Назавтра они вышли с рассветом и спешили изо всех сил. За весь день они ни разу не позволили себе остановится дольше, чем на три-пять минут. Шрамы от шпал и сама колея вернулись к норме, и путников подхлестывала мысль, что идти осталось час, самое большее полтора…

Далеко за полдень они достигли поворота — полотно плавно огибало вершину высокого холма, взбегало по склону… И, добравшись вместе с колеей до седловины, они увидели Город, недвижимый в широкой долине внизу.

Оба замерли как вкопанные.

Город изменился, в его облике появилось что-то новое. И это что-то заставило Гельварда бросится вниз напрямик, не разбирая дороги.

С высоты было видно, что вокруг Города, как обычно, суетится множество людей: позади него четыре путевые бригады выкорчевывали старые рельсы, впереди еще больше народу ставили быки через реку, преграждавшую Городу дальнейший путь. Преобразился сам Город — вся южная часть была изуродована, обуглена…

Охраняли Город еще строже, чем раньше; Гельварда и Джейза остановили и потребовали назвать свои имена. Они кипели от негодования — ведь ясно, что с Городом случилось какое-то несчастье, а их тут задерживают… Но пришлось ждать, пока из Города не пришлют подтверждение на их счет, а тем временем Гельвард выяснил у старшего стражника, что за последние мили туземцы дважды ходили в атаку. Вторая атака была яростнее первой. Убиты двадцать три стражника, а в самом Городе потерям несть числа.

Радость возвращения в одно мгновение сменилась отрезвляющей горечью. Дождавшись подтверждения, Гельвард и Джейз продолжали путь в молчании.

Ясли сгорели дотла; большую часть погибших составляли именно дети. Эта тягостная новость была не единственной — почти на всех уровнях Города видны были какие-то удручающие перемены, но Гельвард уже не мог реагировать на каждую из них. Новые и новые горькие вести оттесняли зрительные впечатления. Время обдумывать все наступило значительно позже.

Во-первых, Гельвард узнал, что отца нет в живых: не прошло и нескольких часов с минуты их расставания, как его сердце остановилось. Сообщил Гельварду об этом Клаузевиц — и тот же Клаузевиц объявил ученичество законченным.

Во-вторых, Виктория родила ребенка, мальчика, но он оказался в числе тех, кто погиб при пожаре.

В-третьих, Виктория подписала документ, расторгающий их брак. Теперь она живет с другим и ожидает нового ребенка.

И в-четвертых, — эта новость была, несомненно, связана со всеми остальными событиями, но оттого она не стала менее неожиданной. Центральный календарь поведал Гельварду о том, что за время его отсутствия Город переместился на семьдесят три мили, и, несмотря на это, находится в настоящий момент в восьми милях позади оптимума. А ведь по своей собственной, субъективной оценке Гельвард отсутствовал никак не дольше трех миль.

Он воспринял все это как бесспорные, хоть и жестокие факты. Пережить их предстояло потом, а сейчас Город готовился к отражению новой неизбежной атаки.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Долина была погружена во мрак и тишину. Вдалеке, на северном берегу реки, дважды подряд мигнул красный фонарь — и вновь воцарилась тьма.

Но вот секунд десять спустя где-то глубоко в недрах Города заурчали моторы лебедок, и его исполинская туша медленно, дюйм за дюймом поползла вперед. Звук моторов раскатился по долине громовым эхом.

Я и еще два десятка горожан затаились в густом подлеске, укутавшем весь склон холма. На время переправы, одной из самых драматических за всю историю Города, меня сызнова зачислили в стражники. Третья вылазка туземцев ожидалась с минуты на минуту, — но если только Город достигнет северного берега, сам характер окружающей местности позволит ему защищаться достаточно успешно для того, чтобы успеть дотянуть путь до прохода сквозь холмы на севере. А там, у холмов, Город займет опять-таки выгодную для обороны позицию и выстоит до завершения следующего этапа путевых работ.

По нашим сведениям, где-то тут во мраке долины скопились полторы сотни туземцев, и все с ружьями. Грозный враг, особенно если учесть, что Город располагал лишь двенадцатью ружьями, захваченными в предыдущих стычках. К тому же патроны все до последнего расстреляны при отражении второй атаки. Оставалось рассчитывать только на арбалеты — в ближнем бою их стрелки разили насмерть — да еще на точность разведывательных данных. Именно разведчики надоумили наших командиров выделить резерв для внезапной контратаки, и меня отрядили в него.

Еще несколько часов назад, как только спустились сумерки, мы заняли эту позицию, господствующую над долиной. Главные оборонительные порядки, три ряда арбалетчиков, были развернуты вокруг Города. Как только Город вкатится на мост, им предписывалось начать отступление и создать надежный заслон у насыпи на южном берегу. Туземцы, естественно, сосредоточат огонь на арбалетчиках, тут-то мы и ударим по нападающим из засады.

Впрочем, если повезет, до контратаки может и не дойти. Да, разведка доложила, что туземцы готовятся к новой вылазке, но мостостроители справились со своей задачей раньше, чем предполагалось, и была надежда, что Город благополучно переправится под покровом темноты на другую сторону, прежде чем противник сообразит, что к чему.

Но в тишине долины вой лебедок разнесся на многие мили вокруг. Головные башни Города только-только вползли на мост, как послышались первые выстрелы. Я взвел арбалет, зарядил его стрелой и положил руку на предохранитель.

Ночь выдалась облачная, видимость оставляла желать лучшего. По ружейным вспышкам я догадался, что туземцы расположились неправильным полукольцом примерно в ста ярдах от наших оборонительных порядков.

Ружейный огонь становился все гуще. Туземцы, по-видимому, наступали. Город вкатил на мост уже половину своей неподъемной туши — и упорно двигался вперед.

Откуда-то издали раздалась команда:

— Свет!..

И внезапно над южной оконечностью Города вспыхнуло восемь солнц-прожекторов. Их лучи прошли над головами арбалетчиков и озарили всю окрестную равнину. Туземцы, застигнутые врасплох, не успели спрятаться и были видны как на ладони.

Первый ряд стражников разрядил свои арбалеты в цель и пригнулся, закладывая новые стрелы. То же самое сделали стражники второго, а затем третьего ряда. Только понеся тяжелые потери, нападающие догадались распластаться на земле и открыть стрельбу по силуэтам защитников Города, ясно различимым на фоне прожекторов.

— Потушить свет!..

Тьма показалась кромешной, и под ее прикрытием арбалетчики рассеялись и сменили позицию. Через полминуты свет вспыхнул вновь, и они произвели новый залп. Маневр опять застал нападавших врасплох, и они снова понесли потери. Как только свет выключили, защитники Города вернулись на прежние позиции. Маневр повторился еще и еще раз.

Внизу послышался предупреждающий крик, и когда прожекторы зажглись вновь, мы увидели, что туземцы пошли в атаку. А Город тем временем уже въехал на мост целиком.

Внезапно что-то оглушительно взорвалось, и по борту Города полыхнули языки пламени. Мгновением позже еще один взрыв раздался на самом мосту, и пламя принялось жадно пожирать сухую древесину настила.

— Резерв, к бою!

Я поднялся в ожидании следующего приказа. Страха я не чувствовал, напряжение долгих часов, проведенных в засаде, куда-то улетучилось.

— Вперед!..

Прожекторы над Городом осветили нам всю картину сражения. В большинстве своем туземцы схватились со стражниками врукопашную, но несколько стрелков залегли и стали вести по Городу прицельный огонь. Им удалось поразить два прожектора, и те со звоном погасли.

Пожар на мосту, да и в самом Городе разгорался с каждой секундой все ярче.

У самого берега я вдруг заметил туземца, сжимавшего в отведенной для броска руке металлический цилиндр. Меня отделяли от злоумышленника какие-нибудь двадцать ярдов. Я прицелился и пустил стрелу… она вонзилась ему в грудь. Зажигательная бомба взорвалась в двух шагах от убитого, опалив все вокруг клубами пламени.

Наша контратака, как и предполагалось, оказалась для противника полной неожиданностью. Нам удалось сразить еще троих туземцев, но тут они дрогнули и пустились наутек, один за другим исчезая в ночной тени на западе.

На какое-то время в наших собственных рядах возникло замешательство. Город горел, да и на мосту были два крупных очага пожара — один под самым Городом, другой чуть позади. Надо было бы немедля броситься сбивать пламя, но кто мог поручиться, что враги отступили все до последнего?

Лебедки продолжали упрямо тянуть Город дальнему берегу, однако настил местами прогорел насквозь, и доски, взметая на лету фонтаны искр, срывались в воду.

Порядок удалось восстановить довольно быстро. Командир стражников отдал приказ, и люди разделились на два отряда. Один отряд занял оборону у въезда на мост, другой, к которому примкнул и я, был послан воевать с огнем.

Впервые горожане столкнулись с зажигательными бомбами еще при предыдущей атаке, и тогда же под днищем Города были установлены пожарные гидранты. К несчастью, ближайший из них сорвало взрывом, и струя воды без толку хлестала вниз, в реку. Второй гидрант уцелел, мы размотали короткий шланг и принялись за дело. Однако пожар на мосту так неистовствовал, что мы оказались почти бессильны с ним справиться. Правда, основная часть Города уже миновала самый опасный участок, но задним парам ведущих колес еще предстояло пройти через пламя; действуя в густом дыму среди языков огня, я заметил, что рельсы предательски оседают и вот-вот не выдержат.

С оглушительным ревом сорвался и рухнул вниз целый прогоревший пролет. Дым был слишком густым, и мы задыхаясь, были вынуждены выбраться из-под днища, так ничего и не добившись.

Пламя, лизавшее стены Города, тоже еще не угасло, но городские пожарные команды, кажется, справлялись со своей задачей успешнее нашего. Лебедки натужно выли — и Город потихоньку сползал с моста на более безопасный северный берег.

2

Наутро Город стал считать свои раны. Людей мы потеряли в общем-то немного. В перестрелке были убиты три стражника и еще пятнадцать ранено. Внутри Города серьезно пострадал лишь один человек — его изуродовало при взрыве зажигательной бомбы.

Зато материальные убытки оказались очень серьезными. Целая секция административного квартала сгорела дотла, многие квартиры, поврежденные огнем и водой из пожарных шлангов, стали непригодны для житья.

Больше всего пострадало днище. Стальная рама — опора всех семи уровней — конечно же, уцелела, но к ней крепились деревянные балки и конструкции — и от некоторых из них просто ничего не осталось. Ведущие колеса на правом внешнем пути сошли с рельсов, а одно даже раскололось. Заменить его было нечем, пришлось попросту снять с оси и выбросить.

Пламя на мосту продолжало бушевать и после того, как Город переполз на северный берег. Мост погиб безвозвратно, а с ним — сотни ярдов драгоценных рельсов, скрученных и деформированных огнем.


Я провел два дня вне Города с путевыми бригадами, снимающими уцелевшие звенья рельсов на южном берегу реки, затем меня вызвал Клаузевиц.

В сущности, я не бывал в стенах Города очень давно, час-другой по возвращении из экспедиции не в счет — и даже не успел доложить руководителям гильдии о своих наблюдениях. Насколько я мог судить, чрезвычайное положение перечеркнуло все формальности, и конца ему пока не предвиделось: атаки туземцев повели к серьезным задержкам, оптимум отодвигался все дальше и дальше, — в общем, я никак не ожидал, что меня отзовут с путевых работ по какой-либо причине.

У тех, кто работал на путях, состояние безумной спешки сменялось безысходным отчаянием. Звено за звеном рельсы вытягивались на север, к проходу между холмами. Но куда девалось чувство раскованности и свободы, скрашивавшее мне когда-то первые тяжкие дни практики?! Да, теперь я осознавал мотивы, вынуждающие Город к неустанному перемещению, — но людям было не до мотивов, людям было даже не до туземцев, — они просто стремились выжить, любой ценой выжить во враждебном окружении. Путевые бригады, стражники, движенцы — все мы боялись новых атак, но никто ни словом не обмолвился о необходимости нагнать оптимум или о страшной опасности, надвигавшейся на нас из прошлого. Город находился в кризисном положении.

В стенах Города также произошли очевидные перемены.

Погасли яркие светильники, исчезли стерильная чистота коридоров и атмосфера всеобщей четкости и порядка.

Лифт вышел из строя. Многие двери были заперты наглухо, в одном из коридоров напрочь обвалилась стена — наверное, после пожара, — и каждый заглянувший сюда мог без помех наблюдать, что творится снаружи. Мне вспомнилось, как возмущал Викторию режим секретности, установленный гильдиерами, — теперь этому режиму, без сомнения, пришел конец.

Мысль о Виктории причинила мне боль: я еще не успел толком разобраться в том, что случилось. За срок, промелькнувший для меня как несколько дней, она предала забыла, забыла, как мы понимали друг друга без лишних слов, и начала новую жизнь, в которой мне уже не было места.

С момента возвращения я еще не встречался с ней, хотя не приходилось сомневаться, что весть обо мне достигла ее ушей. Пока не миновала внешняя угроза, мне все равно было с ней не свидеться, да я, пожалуй, и не хотел этого. Сперва надлежало разобраться в себе. Тот факт, что она ждет ребенка от другого, — мне не преминули сообщить, что он администратор из службы просвещения по фамилии Юнг, — вначале не слишком задел меня просто потому, что я в него не поверил. Уж очень недолго, по собственным меркам, я отсутствовал, а такого рода события требуют времени…

Даже найти дорогу к штаб-квартире верховных гильдий оказалось нелегким делом. Внутренняя планировка Города стала иной, незнакомой.

Повсюду меня окружали толкотня, гвалт и грязь. Каждый свободный квадратный ярд был отдан под временные спальни, и даже в коридорах лежали раненные. Часть стен и переборок была разобрана, а у входа в штаб-квартиру верховных гильдий — там, где раньше размещались удобные, заботливо обставленные комнаты отдыха для гильдиеров, — приютилась построенная на скорую руку кухня.

И над всем этим витал неистребимый запах горелой древесины.

Город бесспорно стоял на пороге коренных реформ. Сама традиционная система гильдий распадалась на глазах. Многие горожане уже поменялись ролями: в составе путевых бригад мне доводилось сталкиваться с людьми, впервые в жизни оказавшимися за городским стенами, — до начала полосы атак они были инженерами службы синтеза, учителями или клерками внутренней службы. О том, чтобы использовать наемный труд, теперь не могло быть и речи, каждая пара рук ценилась на вес золота. Зачем при таких обстоятельствах я срочно понадобился Клаузевицу, оставалось полной загадкой.

В кабинете разведчиков будущего его не оказалось. Я подождал с полчаса, но тщетно, и, рассудив, что на путевых работах приносил и приношу Городу больше пользы, чуть было не ушел.

Навстречу мне попался разведчик Дентон.

— Вы разведчик Манн?

— Так точно.

— Нам с вами приказано выехать из Города. Вы готовы?

— Меня вызвали к разведчику Клаузевицу.

— Совершенно верно. Он и послал меня за вами. Верхом ездить умеете?

За время своей экспедиции я и позабыл, что на свете существуют лошади.

— Умею.

— Хорошо. Встретимся на конюшне через час.

С этими словами он скрылся за дверью кабинета. Я оказался на целый час предоставленным самому себе. Мне нечем было заняться, не с кем поговорить. Все мои связи с Городом безвозвратно оборвались, даже облик его не пробуждал воспоминаний — все слишком переменилось после пожара.

Я отправился на южную сторону взглянуть собственными глазами на то, что осталось от яслей, но там не сохранилось ничего, даже пепелища. То ли постройки сразу сгорели дотла, то ли их скелеты впоследствии демонтировали, только на месте классов и кают теперь была видна лишь голая сталь опорной рамы. Я беспрепятственно смотрел отсюда на реку и на южный берег, где мы сражались с туземцами. Рискнут ли они еще раз напасть на нас? Их обратили в бегство, но если Город действительно вызывает у туземцев такую ненависть, они рано или поздно оправятся от поражения и атакуют нас снова.

Только сейчас у руин собственного детства до меня дошло, насколько же мы уязвимы. Город не был создан для того, чтобы отражать вражеские атаки, — он был медлителен, неповоротлив, построен из легко воспламеняющихся материалов. Пути, канаты, деревянные башни и стены — все это было так легко разрушить и сжечь.

Туземцы, наверное, и не догадываются, как несложно было бы разрушить Город до основания: всего-навсего лишить его способности к перемещению, а потом сидеть сложа руки и ждать, пока движение почвы не снесет его на юг, к верной гибели.

Поразмыслив немного, я пришел к выводу, что местные жители, к счастью для нас, не способны разгадать нашу главную слабость, а узнать о ней им не от кого. Ведь насколько я мог судить, странные превращения, происходившие с моими подопечными в крайней южной зоне, казались превращениями только мне, сами они их даже не замечали.

Здесь, вблизи оптимума, линейные искажения не наблюдались — или наблюдались в самой незначительной степени, — и и мартышки не улавливали разницы между собой и нами. Только если бы им удалось, пусть непреднамеренно, задержать нас настолько, что никакие лебедки не смогли бы противостоять силе, тянущей к югу, только тогда мартышки сообразили бы, что это смертельно и для Города, и для его обитателей.

Даже при нормальных условиях местность, лежащую впереди, следовало бы оценит как нелегкую: за холмами, закрывшими горизонт на севере, вероятно, прячутся другие холмы, ничуть не ниже. Как прикажете догонять оптимум и мыслимо ли это вообще?

Правда, в настоящий момент Город находится в относительной безопасности. С одной стороны река, с другой — постепенно повышающаяся равнина, где агрессору не найти никакого укрытия. Стратегически мы заняли выгодную позицию, во всяком случае удовлетворительную с точки зрения охраны путевых работ.

Мелькнула мысль, что следовало бы использовать предоставленный мне час для того, чтобы сменить одежду, — ведь я не снимал ее ни днем, ни ночью бог знает как давно. Мысль эта вновь напомнила мне о Виктории: как она, бывало, морщила нос, когда я являлся к ней в форме после долгих дней практики! Лучше бы, решил я, не встречаться с ней до отъезда…

Еще раз посетив штаб-квартиру разведчиков, я навел справки. Да, действительно, форму можно время от времени менять: мне, ныне полноправному гильдиеру, даже полагался новый комплект, но, как назло, ни одного подходящего не оказалось. Правда, мне пообещали подыскать что-нибудь пристойное к моменту, когда мы вернемся в Город.

Когда я спустился в конюшню, Дентон уже поджидал меня. Мне дали лошадь, и мы без лишних задержек тронулись на север.

3

Дентон оказался спутником не из самых словоохотливых. Он безотказно отвечал на любой мой вопрос, но от ответа до ответа хранил молчание. Я не испытывал большого неудобства: мне хотелось подумать, и Дентон мне не мешал.

Старое правило гильдиеров оставалось в силе — я понял так, что должен, как и прежде, наблюдать и делать собственные выводы, не полагаясь ни на чью помощь.

Мы проехали вдоль намеченной линии полотна, обогнули холм, миновали проход, заметный издали от реки, и поднялись на седловину. Отсюда путь вел вниз вдоль крохотного ручейка. Впереди виднелась роща, а за ней новая гряда холмов.

— Дентон, почему мы покинули Город в такой момент? — спросил я. — Там сейчас каждый человек на счету…

— Работа разведчиков всегда важна.

— Даже важнее защиты Города?

— Несомненно.

Потом, пока мы ехали вдоль ручейка, он пояснил мне, что за последние мили разведка оказалась запущенной — отчасти из-за стычек с туземцами, отчасти из-за вечной нехватки народу в нашей гильдии.

— Мы обследовали местность только до тех холмов, — сказал он. — Вон та роща, конечно, не вызовет у путейцев восторга, да и мартышкам там легче спрятаться, но Городу нужна древесина. За холмы наши коллеги заезжали примерно на милю, а дальше — дальше начинается неразведанная территория.

Он показал мне карту, начерченную на длинном бумажном свитке, и напомнил значение отдельных символов. Наша работа, как я понял, сводилась к тому, чтобы продолжить карту на север. У Дентона был геодезический инструмент на деревянной треноге, время от времени он слезал с лошади и, установив треногу, вымерял что-то через глазок и делал пометки на карте.

Поклажи у нас была куча, лошадям приходилось несладко. В придачу к большому запасу пищи и спальным принадлежностям каждому из нас полагался арбалет с полным колчаном стрел; кроме того, мы везли лопаты и кирки, походную химико-геологическую лабораторию и видеокамеру с запасом пленок. Камеру Дентон доверил мне, предварительно проинструктировав, как ею пользоваться.

Обычный метод разведки, по его словам, заключался в том, что в один и тот же отрезок времени гильдиеры поодиночке или группами выезжали на север разными маршрутами. Возвращаясь в Город, каждый представлял детальную карту местности, по которой проехал, и видеозапись основных вех своего маршрута. Все материалы передавались в Совет навигаторов, который, сличив данные из разных источников, и выбирал, каким путем двигаться дальше.

Перед вечером Дентон остановился, наверное, в шестой раз и начал опят возиться с треногой. Вымерил высоту окружающих холмов, затем с помощью гирокомпаса точно установил, где север. И наконец, прикрепил к крючочку на треноге свободно качающийся маятник. Маятник представлял собой грузик с нацеленным вниз острием, и, когда он перестал качаться и замер, Дентон сунул под нашу треногу градуированную шкалу-мишень с концентрическими кругами.

Острие почти точно касалось центра мишени.

— Мы в районе оптимума, — сообщил Дентон. — Вам понятно, что это значит?

— Не вполне, — признался я.

— Вы же побывали в прошлом, не так ли? — Я подтвердил, что да, побывал. — В этом мире все время приходится бороться с центробежной силой. Чем дальше на юг, тем отчетливее она проявляет себя. Вернее сказать, она присутствует в любой точке к югу от оптимума, но в радиусе двенадцати миль отсюда практически нам не мешает. Вот если бы Город отстал от оптимума больше, чем на двенадцать миль, тогда начались бы настоящие беды. Впрочем, если вы испытали действие центробежной силы на себе, то знаете это и сами… — Он еще повозился со своим инструментом. — Восемь с половиной миль. Таково сейчас расстояние от оптимума до Город, расстояние, которое предстоит наверстать…

— Но как устанавливается точка оптимума? — поинтересовался я.

— По нулевому гравитационному искажению. Оптимум нужен нам как точка отсчета для вычисления скорости движения Города. А вообще-то это не точка, а линия, кольцом опоясывающая мир.

— И оптимум все время смещается?

— Нет. Оптимум неподвижен, это почва непрерывно перемещается с севера на юг.

— Ах, да, верно…

Мы упаковали свое снаряжение и поехали дальше на север. Перед закатом мы не спеша разбили лагерь на ночь.

4

Рутинная процедура разведки будущего не требовала пока особых умственных усилий. Мы не торопясь продвигались к северу, и единственное, что я делал более или менее постоянно, — озирался по сторонам: не прячутся ли где-нибудь злокозненные туземцы? По мнению Дентона, вероятность нападения на наш отряд была очень мала, и все же мы держались настороже.

Я до сих пор не мог отделаться от благоговейного ужаса тех минут, когда вся планета расстелилась передо мной и подо мной. Да, я пережил это, но пережить — еще не значит понять.

На третий день пути я неожиданно для себя стал припоминать, чему же меня учили в детские и юношеские мили. Сам не знаю, что именно навело меня на такие воспоминания; наверное, целая вереница впечатлений, и не в последнюю очередь — шок, испытанный в те минуты, когда я стоял над голой рамой, не так давно служившей фундаментом для яслей.

С того самого дня, как меня вывели из яслей, я не слишком часто задумывался, какое же образование мне там дали. В свое время, как и большинство сверстников, я воспринимал все, чему меня учили, как совершеннейшую ерунду, которую можно было одолевать разве что из-под палки. Но теперь, оглядываясь назад, я убеждался, что знания, навязанные нам против нашей воли, на службе интересам Города обретали как бы новую глубину.

К примеру, нам преподавали предмет, нагонявший на нас непроходимую тоску, — учителя называли эту тоску «география». На уроках нам частенько талдычили про технику геодезических и картографических работ; в замкнутом пространстве яслей знания оставались по существу чисто теоретическими. А теперь, спустя мили и годы, эти тоскливые часы оказались вдруг проведенными не без пользы. Немного сосредоточься, чуть покопайся в сравнительно недавней, хоть и не слишком отзывчивой памяти — и все, что мне втолковывал Дентон, усваивалось без труда.

И другие предметы, в свое время казавшиеся теоретическими, на поверку имели практическое применение. Ученику любой гильдии еще до выхода из яслей исподволь давали представление о работе, которая его ожидает, а в придачу и сведения о конструкции Города и деятельности других гильдий. Я был, конечно же, совершенно не подготовлен к каторжному физическому труду у путейцев, зато без всякого напряжения, почти инстинктивно понял принципы действия механизмов, которые тащат Город по рельсам. Точно так же нашло свое объяснение и то, почему на уроках истории учителя назойливо вдалбливали нам азы военной стратегии и тактики: у меня лично бесконечные тренировки стражников не вызывали ничего, кроме отвращения, но им самим, профессионально посвятившим себя защите Города, эти уроки пошли на пользу.

Подобная логика привела меня к мысли: а не было ли в моем образовании каких-то штрихов, которые исподволь готовили бы меня к восприятию диковинной формы этого мира?

На уроках, специально посвященных астрономии и астрофизике, о планетах всегда говорили как о телах шарообразных. Земля — Планета Земля, а не Город Земля — описывалась как слегка сплющенный у полюсов сфероид, нам даже показывали карты отдельных участков ее поверхности. На этом, впрочем, особенно не задерживались, предоставляя нам расти в заблуждении, что планета, на которой находится Город Земля, — такой же шар, как Планета Земля. Ни один урок, ни одно слово учителей не противоречили такому допущению; в сущности, природа мира, в котором мы жили, не обсуждалась вообще.

Мне было известно, что Планета Земля входит в состав системы планет, обращающихся вокруг шарообразного Солнца. В свою очередь, вокруг Планеты Земля вращается шарообразный спутник — Луна. Опять-таки, вся эта информация казалась чисто теоретической. Ее практическая неприменимость ничуть не всполошила меня и тогда, когда я попал за стены Города: уж очень отчетливо и сразу выявилось, что мы существуем в ином, несходном мире. Ни солнце, ни луна здесь не были шарообразными, не была шарообразной и планета, на которой мы жили.

Но где же все-таки мы находимся?

Ответ на этот вопрос, вероятно, следовало искать в прошлом.

Что я знал о прошлом? Довольно много, хотя на уроках истории в яслях нам рассказывали исключительно о прошлом Планеты Земля. По преимуществу ее история сводилась к военным походам, возвышению и падению отдельных государств и правительств. Нас просветили, что время на Планете Земля измерялось в годах и столетиях и что достоверно изученная ее история охватывала период более двух тысяч лет. У меня сложилось прочное, хотя, быть может, и не слишком обоснованное впечатление, что жизнь на Планете Земля была не очень-то привлекательной: сплошные распри, войны, территориальные притязания, экономические кризисы. Была разработана концепция цивилизации: цивилизованные люди, как нам объяснили, стекались в города. Отсюда следовало, что и мы, жители Города Земля, вполне цивилизованны, хотя наша жизнь вовсе не напоминала бытие тех землян. Там цивилизация была насквозь пропитана жадностью и эгоизмом: те, кто жил в цивилизованном состоянии, беспощадно эксплуатировали тех, кто жил по-другому. На Планете Земля не хватало элементарных жизненных благ, и люди из цивилизованных стран монополизировали эти блага, поскольку были экономически сильнее. Экономическое неравенство и лежало в основе всевозможных распрей.

Внезапно мне открылось, что наша цивилизация не так уж отлична от той, земной. Наш Город вышел на военную тропу в результате осложнения отношений с туземцами, которое, в свою очередь, явилось следствием нашей меновой торговли. Мы не оказывали на них прямого экономического давления, но располагали избытком благ — тех же, которых недоставало на Планете Земля: пищи, энергии, сырья. Нам не хватало рабочих рук, и мы расплачивались за них благами, которые имелись у нас в избытке.

Процесс был вывернут наизнанку, опрокинут с ног на голову, но по существу оставался тем же процессом эксплуатации.

Следуя уже проторенным путем рассуждений, я понял, что изучение истории Планеты Земля было особенно полезно тем, кто становился гильдиерами-меновщиками, но к ответу на интересующие меня вопросы этот вывод не приближал ни на шаг. История, преподанная нам в яслях, начиналась и заканчивалась на Планете Земля, и в ней не обнаруживалось и намека на то, каким образом Город очутился в нашем опрокинутом мире, и на то, кто были его основатели и откуда они пришли.

Одно из двух: или об этом сознательно умалчивают, или за давностью лет сами запамятовали все, что знал раньше.

Надо полагать, многие гильдиеры бились над теми же загадками, силясь выстроить какую-то систему представлений, и, по всей вероятности, где-то в недрах Города существовали либо набор готовых ответов, либо общепринятая гипотеза, с которой я еще не сталкивался. Но я уже усвоил неписаные законы, укоренившиеся в сознании каждого полноправного гильдиера. Чтобы выжить в этом мире, следовало действовать, рассчитывая только на самих себя: в коллективном плане — без устали перемещая Город на север, прочь от зоны жутких линейных искажений, а в личном — приучаясь жить независимо от других. Разведчик Дентон был именно таким независимым, самостоятельным человеком, такими же в большинстве своем были и все другие, с кем мне доводилось общаться. И я хотел быть как все и делать выводы без посторонней помощи. Я мог бы поделиться своими раздумьями с Дентоном, но предпочел промолчать.

Наше продвижение на север никак нельзя было назвать ни быстрым, ни прямым. Вместо того, чтобы ехать строго на север, мы ежедневно отклонялись то к востоку, то к западу. Время от времени Дентон определял наше местонахождение по отношению к оптимуму, и ни разу не случилось, чтобы мы обогнали его больше чем на пятнадцать миль. В конце концов я поинтересовался, что мешает нам забраться еще дальше.

— Вообще говоря, — ответил он, — обычно мы уезжаем как можно севернее. Но Город в критической ситуации. И мы ищем не просто самый легкий маршрут, но еще и такой, который позволял бы нам успешно защищаться.

Составляемая нами карта день ото дня становилась все полнее и подробнее. Дентон разрешил мне работать с аппаратурой, когда и сколько я захочу, и вскоре я наловчился управляться с ней не хуже, чем он. Я выучился проводить геодезическую съемку местности, замерять высоту холмов, определять положение любой точки относительно оптимума. А более всего мне нравилось возиться с видеокамерой — моему наставнику приходилось даже сдерживать мой энтузиазм, чтобы я не разрядил батареи.

Все вокруг дышало миром и покоем, все было так несхоже с напряженной обстановкой в Городе, да и Дентон, даром что молчун, оказался умным и приятным компаньоном. Беспокоило одно: я уже потерял счет времени — во всяком случае прошло не менее двадцати дней, а он вроде бы и не собирался возвращаться домой.

На всем пути мы повстречали лишь одну деревушку, приютившуюся в неглубокой долине. Подъезжать к ней мы не рискнули — Дентон просто пометил ее на карте, проставив рядом ориентировочное число жителей.

Ландшафт становился все зеленее, все живописнее. Солнце палило по-прежнему беспощадно, зато здесь чаще выпадали дожди, особенно по ночам, и мы то и дело натыкались на ручейки и речки. Все, на что падал взор: естественные препятствия, особенности местности — Дентон заносил на карту без комментариев. В задачу разведчиков будущего не входило выбирать или рекомендовать Городу дальнейший маршрут; наша деятельность исчерпывалась тем, что мы готовили точный и объективный отчет о том, что таится впереди.

Красота окружающей нас местности успокаивала, расслабляла, притупляла бдительность. Через полтора-два десятка миль Город минует эти места, по существу, не обратив ни на что внимания. Своеобразная эстетика путейцев и движенцев предпочла бы этой цветущей, ласкающей взор природе вытертую ветрами пустыню.

В часы, свободные от замеров и съемок, я по-прежнему предавался размышлениям. Нет, даже при желании я не смог бы вычеркнуть из памяти немыслимую картину мира, распростертого передо мной. Томительно долгие ясельные годы определенно скрывали какой-то момент, который подсознательно готовил меня к этому зрелищу, — но какой и когда? Мы живем в плену аксиом; если нам исподволь внушали, что мир, по которому перемещается Город, ничем не отличается от любого другого мира, то не логично ли допустить, что нас так же исподволь готовили к догадке диаметрально противоположной?

Подготовка к этому немыслимому зрелищу для меня началась вроде бы в то утро, когда Дентон впервые вывел меня из Города, чтобы я собственными глазами убедился, что солнце похоже на что угодно, только не на шар. И все-таки было и что-то еще… раньше, гораздо раньше.

Я выждал еще два-три дня, вороша память всякий раз, когда выдавалась свободная минута, затем меня осенило. Как-то под вечер мы с Дентоном разбили лагерь в открытой местности неподалеку от широкой, ленивой реки, и тут я, взяв видеокамеру и записывающий блок, в одиночку отправился на пологий холм примерно в полумиле от лагеря. С вершины холма открывался широкий вид на северо-восток.

По мере того, как солнце склонялось к горизонту, атмосферная дымка смягчала его сияние, и, как всегда, стали различимы контуры массивного диска с устремленными вверх и вниз остриями. Я включил камеру и снял панораму заката. Потом перемотал пленку и убедился, что изображение получилось четкое и устойчивое.

Кажется, я мог бы любоваться закатами без конца. Небо наливалось багрянцем, диск скрывался за горизонтом, а следом стремительно уходило верхнее острие. Еще несколько минут в центре багрового зарева горело как бы оранжево-белое пятнышко, потом оно исчезало, и наступала ночь.

Я снова прокрутил пленку, следя за солнцем на крошечном экранчике. Остановив кадр, я снижал яркость изображения до тех пор, пока контур светила не стал совершенно отчетливым.

Передо мной в миниатюре возник образ мира. Моего мира. И я был уверен, что видел это образ неоднократно — задолго до того, как покинул тесные стены яслей. Странные симметричные изгибы напоминали какой-то чертеж, который мне когда-то показывали…

Я долго вглядывался в экранчик, потом во мне заговорила совесть, и я отключил питание — батареи следовало поберечь. Я даже не сразу вернулся к Дентону, мучительно припоминая, когда же и кто же нарисовал на картоне четыре кривых и поднял листок над головой, чтобы мы запомнили форму мира, в котором борется за существование неповоротливый Город Земля.


Карта, которую составляли мы с Дентоном, мало-помалу приобрела законченный вид. Нарисованная на свитке плотной бумаги, она смахивала на длинную узкую воронку — острием воронки служила рощица примерно в миле на север от той точки, где мы видели Город в последний раз. Весь наш извилистый путь уместился в границах этой воронки, — таким образом, крупные объекты были обмерены по периметру, и собранные данные мы проверили и перепроверили.

Наконец, Дентон объявил работу законченной, пришла пора возвращаться в Город. Со своей стороны, я отснял видеокамерой разведанную нами местность в разных ракурсах, чтобы Совет навигаторов, если захочет, смог, выбирая маршрут для Города, взглянуть на эту местность своими глазами. Со слов Дентона я знал, что за нами последуют другие разведчики, составители таких же карт-воронок. Вполне вероятно, что их карты начнутся от той же рощицы, но отклонятся от нашей на пять-десять градусов к востоку или западу, или, если навигаторы сумеют наметить достаточно безопасный маршрут в пределах обследованного нами сектора, новые карты примут старт от какого-то иного пункта и продвинут границы разведанного будущего дальше на север.

Мы тронулись в обратный путь. Я ожидал, что теперь, собрав данные, за которыми нас посылали, мы будем скакать день и ночь, не считаясь с опасностью и пренебрегая отдыхом. Но ничуть не бывало — мы ехали все так же медленно, даже с ленцой.

— Разве мы не должны спешить? — наконец не стерпел я, заподозрив, что Дентон медлит в известной мере из-за меня; мне хотелось показать ему, что я вовсе не прочь поторопиться.

— В будущем спешить некуда и незачем, — последовал ответ.

Я не стал спорить, но ведь наше отсутствие продолжалось никак не меньше тридцати дней! За это время движение почвы снесло бы Город еще на три мили к югу, а следовательно, он должен был переместиться как минимум на три мили севернее, чтобы по крайней мере не очутиться еще ближе к гибели. Неразведанная территория начиналась всего-то в одной-двух милях от места стоянки у реки. Короче, собранные нами данные, как мне казалось, были нужны Городу как воздух…


Обратный путь занял у нас три дня. И на третий день, едва мы навьючили лошадей и снялись с ночевки, я вдруг припомнил то, что так долго ускользало от меня. Припомнил ни с того, ни с сего, как обычно в тех случаях, когда искомое запрятано глубоко в подсознании. А мне-то думалось, что я исчерпал свою память до самого дна, однако назойливое, бесконечное, насилие над памятью оказалось не более плодотворным, чем зазубривание школьных дисциплин во время оно.

И вдруг я понял, что ответ был дан мне на уроках предмета, который я вовсе не принимал в расчет!

Это было в последние ясельные мили, когда наш учитель завел нас в дебри высшей математики. Все математические дисциплины неизменно вызывали у меня отрицательную реакцию — мне было неинтересно, и моя успеваемость оставляла желать лучшего, — а такое пережевывание абстрактных понятий тем более.

Мы приступили к изучению функций, и нам показали, как чертить графики этих функций. Именно графики и дали мне теперь ключ к ответу: у меня всегда были кое-какие способности к рисованию, и даже абракадабра в ее графическом выражении вызывала у меня известный интерес. Впрочем, на этот раз интерес угас через пару-тройку дней, как только обнаружилось, что график нужен не сам по себе, а для того, чтобы лучше разобраться в свойствах функции… а я так и не взял в толк, что это за штука.

Один график обсуждали особенно долго и до оскомины детально.

График изображал кривую решений некоего уравнения, где одно решение было обратным, противоположным, другому. Кривая называлась гиперболой. Одна часть графика размещалась в положительном квадранте, другая — в квадранте отрицательном. В обоих квадрантах кривые стремились к бесконечности, как вверх и вниз, так и в стороны.

Учитель принялся рассуждать о том, что произойдет, если вращать этот график вокруг одной из его осей. Мне было непонятно, ни зачем вообще нужен график, ни тем более зачем его надо вращать, и я впал в дремоту. Но все же заметил, что учитель нарисовал на большом листе картона тело, которое могло бы получиться в результате подобного вращения.

Тело было непредставимым: диск бесконечного диаметра с двумя гиперболическими остриями вверху и внизу, сужающимися к бесконечно далекой точке. Разумеется, сие была математическая абстракция, и я уделил ей внимания не больше, чем она, на мой взгляд, заслуживала. Но эту математическую абстракцию нам демонстрировали не просто так, и учитель рисовал ее не ради любви к рисованию. В окольной манере, в какой велось все наше обучение в яслях, нам в тот день показали мир, где мне суждено жить.

5

Мы с Дентоном проехали рощицу у ручейка. Впереди открылся тот самый проход между холмами.

Я невольно натянул поводья и остановил лошадь.

— Город! — воскликнул я. — Где же Город?..

— Надо думать, по-прежнему у реки.

— Тогда, выходит, Город разрушен!..

Я не видел никакого другого объяснения. Город за все эти тридцать дней не сдвинулся с места. Что могло задержать его? Только новая атака туземцев. В противном случае он по меньшей мере достиг бы прохода, лежащего перед нами.

Дентон наблюдал за мной, еле сдерживая улыбку.

— Вы, наверное, прежде не бывали далеко на север от оптимума? — осведомился он.

— Нет, не бывал.

— Но вы путешествовали в прошлое. Что случилось, когда вы вернулись?

— На Город напали туземцы.

— Да, конечно, но сколько миль прошло за время вашего отсутствия?

— Семьдесят три.

— То есть гораздо больше, чем вы ожидали?

— Много больше. Я же отсутствовал всего несколько дней, две-три мили от силы.

— То-то и оно. — Дентон тронул поводья, и мы двинулись дальше. — А на север от оптимума все наоборот.

— Что наоборот?

— Вам никогда не говорили о субъективном восприятии времени? — Мой взгляд, тупой и недоуменный, был красноречивее ответа. — К югу от оптимума субъективное время замедляется. Чем дальше на юг, тем заметнее. А в Городе, пока он находится вблизи оптимума, время течет более или менее нормально, и когда вы возвращаетесь из прошлого, вам представляется, что Город переместился куда дальше и быстрее, чем вы ожидали.

— Но мы сейчас ездили на север…

— Да, и добились прямо противоположного эффекта. На севере наше субъективное время ускорилось, и нам кажется, что Город застрял на месте. По опыту предполагаю, что, пока мы с вами прохлаждались на севере, в Городе прошло дня четыре. Точнее сказать не могу, поскольку сам Город в настоящий момент отстал от оптимума и находится южнее, чем обычно.

Я довольно долго молчал, стараясь переварить услышанное. Потом спросил:

— Значит, если бы Город обогнал оптимум, ему не пришлось бы гнаться за милями с той же скоростью? Он мог бы остановиться?

— Нет. Город остановиться не может.

— Но как же? Если время на севере течет иначе, Город мог бы выгадать на этом.

— Нет, — повторил он. — Разница в субъективном восприятии времени относительна.

— Ничего не понимаю, — признался я.

Мы подъезжали к проходу. Коль скоро Город действительно там, где предсказывал Дентон, то через какие-нибудь десять минут мы увидим его.

— Взаимодействуют два фактора. Один фактор — движение почвы, второй — субъективные изменения в восприятии времени. Оба фактора безусловно реальны, но, по нашим данным, не обязательно прямо связаны между собой.

— Тогда почему…

— Постарайтесь понять. Почва движется — в прямом физическом смысле слова. На севере она движется медленно — и чем дальше на север, тем медленнее, на юге скорость ее движения возрастает. Если бы мы могли забраться очень далеко на север, то в конце концов, вероятно, нашли бы точку, где почва не движется совсем. И напротив, на юге, как мы себе представляем, скорость движения почвы непрерывно возрастает, пока у самых дальних пределов этого мира не достигает бесконечно больших величин…

— Я побывал там, — вставил я, — у самых дальних пределов.

— Вы побывали… где? На сколько миль вы удалились от Города — примерно на сорок? Или, по стечению обстоятельств, чуть-чуть дальше? Ну что ж, этого довольно, чтобы ощутить возрастание скорости на себе… но поверьте, это только цветочки. Мы говорим сейчас о расстояниях в миллионы миль. Да, да, миллионы. А иные полагают, что и миллионы — еще не то слово. Основатель Города, Дистейн, считал, что этот мир велик бесконечно.

— Но ведь Город мог бы переместиться всего-то на восемь-десять миль и очутился бы к северу от оптимума.

— Да, и наша жизнь сразу стала бы намного легче. Город по-прежнему пришлось бы перемещать, но не так часто и не так быстро. Корень зла в том, что мы должны всеми силами держаться вровень с оптимумом.

— Да что, этот ваш оптимум медом помазан, что ли?

— Оптимум — это полоса, где условия максимально близки к условиям жизни на Планете Земля. У самой линии оптимума субъективное восприятие времени свободно от искажений, день равен ровно двадцати четырем часам. В любой другой точке этого мира дни субъективно растягиваются или укорачиваются. Почва в районе оптимума движется со скоростью примерно миля за десять дней. Оптимум важен для нас потому, что в мире, где все переменчиво, нам нужно хоть что-то постоянное. Не путайте мили расстояний с милями времени. Мы говорим, что Город переместился на столько-то миль, а на самом деле имеем в виду, что прожили столько раз по десять дней продолжительностью по двадцать четыре часа. В общем, заберись мы на север от оптимума — реального выигрыша мы все равно не получим.

Мы доехали до седловины — и перед нами выросли канатные опоры. Город находился в процессе перемещения. Куда ни глянь, повсюду стояли стражники — и вокруг самого Города, и вдоль путей. Мы решили, что скакать вниз нет резона, и спешились у опор, поджидая, пока перемещение не закончится.

— Вы читали Директиву Дистейна? — вдруг спросил Дентон.

— Нет, не читал. Но слышал о ней. Она упоминается в клятве.

— Совершенно верно. У Клаузевица есть копия. Теперь, раз вы стали гильдиером, вам надо с ней познакомиться. Дистейн разработал основные правила, как выжить в этом мире, и никто с тех пор не выдвинул против них разумных возражений. Прочтите Директиву, она поможет вам разобраться в окружающем чуть получше.

Миновал еще час, прежде чем перемещение было завершено. Туземцы на Город не нападали, да, по правде сказать, их было не видно и не слышно. Зато иные стражники теперь обзавелись ружьями, вероятно трофейными, подобранными на поле брани подле поверженных врагов.

Когда мы попали в Город, я первым делом направился к центральному календарю и выяснил, что за время нашего отсутствия здесь прошло всего-навсего три с половиной дня.


После короткого совещания у Клаузевица нас с Дентоном повели на аудиенцию к навигатору Макгамону. Мы довольно подробно описали местность, которую изъездили вдоль и поперек, указывая главные ориентиры на карте. Дентон изложил свои соображения о том, какой маршрут можно было бы наметить для Города, деловито перечисляя естественные препятствия и обходные пути, позволяющие их миновать. В общем и целом, разведанный нами сектор был благоприятным. Правда, холмы не позволяли двигаться строго на север, зато на всем пути почти не встречалось крутых уклонов, и, более того, дальний край сектора лежал на несколько сот футов ниже, чем наша нынешняя стоянка у прохода.

— Немедленно пошлите на север две новые разведывательные группы, — распорядился навигатор, обращаясь к Клаузевицу. — Одну на пять градусов восточнее, другую на пять градусов западнее. Люди у вас найдутся?

— Да, сэр.

— Я сегодня же соберу Совет, и мы утвердим предложенный вами маршрут как временный. Если новые разведгруппы отыщут что-либо более привлекательное, мы успеем пересмотреть наши планы. Как скоро вы предполагаете наладить работу разведчиков по нормальному графику?

— Как только нам вернут гильдиеров, мобилизованных в стражу и на путевые работы, — ответил Клаузевиц.

— Это пока не представляется возможным. Придется ограничиться посылкой двух групп. Возобновите ваше ходатайство, как только положение станет спокойнее.

— Слушаюсь, сэр.

Навигатор забрал нашу карту и видеозаписи, и мы удалились из его покоев. Не теряя времени, я обратился к Клаузевицу:

— Сэр, разрешите мне отправиться с одной из двух новых групп.

Глава гильдии покачал головой.

— Нет. Вам положено три дня отпуска, затем вы вернетесь в путевую бригаду.

— Но, сэр…

— Таковы правила, продиктованные спецификой гильдии.

Клаузевиц повернулся и вместе с Дентоном направился обратно в кабинет разведчиков. Формально этот кабинет был теперь и моим, но я вдруг ощутил себя здесь лишним. Оказалось, что мне в буквальном смысле слова некуда деться. В течение тех нескольких дней, что я по возвращении с юга работал вне Города, я спал в одной из казарм рядом со стражниками; ныне, получив непрошеный отпуск, я вдруг спросил себя: а где мне, собственно, жить? В кабинете разведчиков вроде бы были выдвижные койки, и, наверное, я мог бы там переночевать, но первым делом следовало бы повидаться с Викторией. Я и так откладывал объяснение слишком долго, — срочные задания за стенами Города давали мне для этого удобный повод. Я даже не пытался представить себе, к чему поведет такое объяснение, но, так или иначе, встреча стала неизбежной. Я получил обещанную мне новую форму и принял душ.

6

За три с половиной дня особых изменений в Городе не произошло; администраторы внутренней и медицинской службы все так же ухаживали за раненными перестраивали помещения под спальни, — в общем, были заняты по горло. Лица встречных, пожалуй, слегка просветлели, в коридорах поубавилось мусора, и все же момент для выяснения семейных дел выдался, видно, не самый подходящий.

Разыскать Викторию оказалось не так-то просто. Наведя справки у администратора внутренней службы, я спустился в одну из временных спален на втором уровне, но жену не застал. Пришлось обратиться к дежурной.

— Вы ее бывший муж?

— Как будто так. Где она?

— Она не желает вас видеть. И кроме того, она занята. Она сама свяжется с вами, когда сможет.

— Но я хочу ее видеть, — настаивал я.

— У вас ничего не получится. Извините, меня ждут дела.

Дежурная повернулась ко мне спиной и углубилась в какие-то бумаги. Я осмотрелся: в одном углу спали работники, свободные от вахты, в другом на грубых койках метались раненные. Между койками ходили два-три человека, но Виктории среди них действительно не было.

Оставалось одно — подняться обратно в кабинет разведчиков. Правда, я не успел придти к определенному решению: слоняться по Городу без цели не имело ни малейшего смысла, лучше уж не медля присоединиться к одной из путевых бригад. Но сначала следовало все-таки взять у Клаузевица и прочесть пресловутую Директиву Дистейна.

В кабинете не оказалось никого из знакомых; единственный гильдиер, который сидел там, представился мне как разведчик Блейн.

— Вы ведь сын старика Манна?

— Да.

— Рад познакомиться. Уже побывали в будущем?

— Да, — вновь односложно ответил я.

Блейн мне понравился. Он был ненамного старше меня, и у него было свежее, открытое лицо. Он откровенно радовался тому, что нашел собеседника; по его словам, ему предстояло несколько часов спустя отправиться по одному из альтернативных разведывательных маршрутов, а следовательно, провести в одиночестве десятки дней подряд.

— Мы что, обычно ездим в будущее в одиночку? — спросил я.

— Обычно да. Разрешается работать парами, если Клаузевиц даст добро, но большинство разведчиков предпочитают разъезжать где вздумается на собственный страх и риск. Я-то ка раз не принадлежу к их числу, мне скучно без компаньона. А вам?

— Я пока что был в будущем только однажды. С разведчиком Дентоном.

— Ну и как вы с ним ладили?

Беседа текла дружески, без той подчеркнутой сдержанности, какая осложняла разговор почти с любым гильдиером. Я и сам невольно перенял эту суховатую манеру и поначалу, наверное, показался Блейну застенчивым дурачком. Однако минут через десять его откровенность заразила и меня, я нашел ее очень привлекательной, и вскоре мы болтали как старые друзья.

Оттого-то я и признался ему, что сделал видеозапись заката.

— Надеюсь, вы стерли ее?

— Что значит — стер?

— Использовали этот кусок пленки повторно?

— Нет… а что, надо было использовать?

Он рассмеялся.

— Ну, если навигаторы увидят вашу запись, вы схлопочете хороший нагоняй… Не полагается тратить пленку ни на что, кроме контрольных съемок местности.

— А навигаторы непременно заметят это?

— Может, и нет. Может, их удовлетворит составленная вами карта и они просмотрят лишь отдельные кадры. Вряд ли они станут прогонять пленку из конца в конец. Но если вздумают прогнать…

— Но что я сделал плохого?

— Это запрещено. Пленка — штука ценная, и ее нельзя тратить как попало. Да в общем-то не расстраивайтесь. Но зачем вам понадобилось снимать закат, если не секрет?

— Хотел проверить одну занимающую меня мысль. У солнца такая интересная форма.

Блейн взглянул на меня с удвоенным любопытством.

— Ну, и к какому выводу вы пришли?

— Опрокинутый мир.

— Верно. Но как вы догадались? Кто-нибудь подсказал вам?

— Нет, просто вспомнил кривую, про которую нам толковали на уроках. Гиперболу.

— А каковы следствия? Вы продумали их до конца? Например, что можно сказать о поверхности планеты?

— Разведчик Дентон говорил, что она очень велика.

— Это неточно, — поправил Блейн. Не очень велика, а бесконечно велика. К северу от Города поверхность прогибается до тех пор, пока не становится — почти — и все же не вполне вертикальной. К югу от Города она становится почти — но не вполне — горизонтальной. А поскольку планета вращается вокруг своей оси, то, обладая бесконечным по величине радиусом, она на экваторе вращается с бесконечно большой скоростью.

Он произнес все это ровным голосом, без всякого выражения.

— Вы шутите! — воскликнул я.

— Если бы шутил! Я говорю всерьез. Тут, вблизи оптимума, вращение планеты вокруг оси влияет на нас примерно так же, как если бы мы жили на Планете Земля. Дальше на юг, хотя угловая скорость вращения неизменна, влияние ее стремительно нарастает. Там, в прошлом, вы ведь испытали действие центробежной силы на себе?

— Испытал.

— Попади вы хоть немного дальше, мы с вами сегодня не беседовали бы. Центробежная сила — жестокая и неоспоримая реальность.

— Нас учили, — сказал я, — что ни одно тело не может достичь скорости большей, чем скорость света.

— Опять верно. Ни одно материальное тело. Теоретически окружность планеты по экватору бесконечно велика, и любая точка на экваторе движется с бесконечной скоростью. Но с другой стороны, есть, или по крайней мере должен быть, предел, где материя перестает существовать, и этот предел можно рассматривать как экватор. На экваторе этой планеты скорость ее вращения фактически равна скорости света.

— Значит, планета все-таки не бесконечна?

— Почти бесконечна. Во всяком случае, невероятно велика. Посмотрите на солнце.

— Смотрел. Часто смотрел.

— С солнцем то же самое. Если бы оно не вращалось, оно было бы бесконечно огромным.

— Но позвольте, — возразил я, — теоретически оно все равно бесконечно. Как может во всей вселенной найтись место для множества тел, если каждое из них бесконечно велико?

— Есть ответ и на этот вопрос. Только этот ответ вам не понравится.

— Откуда вы знаете? Сперва ответьте.

— Пойдите в библиотеку и возьмите какую-нибудь книгу по астрономии, безразлично какую. Все они написаны на Планете Земля, а потому исходят из одних и тех же посылок. Если бы мы находились на Планете Земля, то жили бы в бесконечной вселенной, на одном из множества заполняющих ее тел, каждое из которых, даже самое крупное, имеет конечные размеры. Здесь все наоборот: мы живем во вселенной, которая при всей своей необъятности имеет конечные размеры, однако эта конечная вселенная заполнена множеством бесконечно больших тел.

— Бессмыслица какая-то…

— Не спорю. Я же сказал, что ответ вам не понравится.

— Но как мы сюда попали?

— Это никому не известно.

— И куда делась Планета Земля?

— Это тоже никому не известно.

Я сменил тему:

— Там, в прошлом, на моих глазах стали твориться странные вещи. Со мной были три женщины. Когда мы ушли далеко на юг, их тела начали изменяться. Они…

— А на севере, — перебил меня Блейн, — вы туземцев не встречали?

— Нет, мы… нам встречались поселения, но мы старались не подходить к ним.

— К северу от оптимума туземцы тоже физически изменяются. Они становятся очень высокими и тощими. Чем дальше на север, тем это заметнее.

— Мы ушли за оптимум миль на пятнадцать.

— Что же, тогда вы, наверное, еще не заметили ничего необычного. Уйди вы миль на тридцать пять, все вокруг изменилось бы до неузнаваемости.


Позже я задал Блейну еще один вопрос:

— Почему почва движется?

— Точно не знаю.

— А кто-нибудь знает?

— Думаю, что нет.

— Но куда она движется?

— Интереснее было бы спросить, не куда она движется, а откуда.

— А это известно?

— Дистейн считал, что движение почвы носит циклический характер. В своей Директиве он говорил, что на северном полюсе почва практически неподвижна. Южнее она начинает медленно смещаться в сторону экватора. Чем ближе к экватору, тем выше скорость движения, как круговая, вследствие вращения планеты, так и линейная. На экваторе и та, и другая скорости достигают бесконечно больших значений… И не забывайте — у планеты есть еще и южная половина. Если бы это был шар, правомерно было бы говорить о полушариях, но Дистейн применял термин не в его прямом физическом смысле, а просто удобства ради. Так вот, в южном полушарии все наоборот. Почва движется от экватора к южному полюсу, постепенно теряя скорость. На южном полюсе скорость опять падает до нуля.

— Вы так и не сказали, откуда же эта почва берется.

— Дистейн предположил, что северный и южный полюса идентичны. Другими словами, как только какая-то частица почвы достигает южного полюса, она тут же появляется на северном.

— Что за чушь!

— По Дистейну, никакая не чушь. Он учил, что твердое тело гиперболической формы бесконечно велико как по экватору, так и по оси вращения. Если вы способны вообразить себе что-либо подобное, то при этих условиях противоположные величины приобретают одинаковые характеристики. Отрицательные бесконечности переходят в положительные, наоборот.

— Вы цитируете его дословно или упрощаете?

— Думаю, что дословно. Но почему бы вам самому не заглянуть в оригинал?

— Так я и сделаю.


Прежде чем Блейн уехал из Города, мы договорились, что как только чрезвычайное положение будет отменено, мы станем ездить в разведку вместе.

Оставшись один, я внимательно прочел Директиву Дистейна — взял для меня экземпляр у Клаузевица.

Директива представляла собой два десятка страничек убористого текста, большая часть которого показалась бы мне полной абракадаброй, познакомься я с ним до того, как попасть за пределы Города. Теперь, пережив все, что мне довелось пережить, осмыслив собственный опыт и слова Блейна, я усмотрел в Директиве прежде всего подтверждение собственным выводам. Наконец-то передо мной отчасти раскрылся смысл системы гильдий: горький опыт позволил мне теперь охватить проблему в целом.

Страницы математических выкладок, пересыпанные уравнениями, я проглядывал по диагонали. Наибольший интерес вызывали абзацы, напоминавшие торопливые дневниковые записи. Иные из них мне запомнились:


«Мы чудовищно далеки от Земли. Сомневаюсь, увидим ли мы вновь родную планету, но если мы хотим выжить, мы должны вести себя как микрочастица Земли. Большего одиночества, большего отчаяния нельзя себе и представить. Вокруг нас враждебный мир, угрожающий нашему существованию ежедневно и ежечасно. Человек уцелеет здесь лишь до тех пор, покуда целы возведенные нами постройки. Главная наша задача — сберечь и защитить наш общий дом.»

Далее Дистейн писал:

«Я измерил скорость регрессии: она равна одной десятой статутной мили за двадцать три часа сорок семь минут. Дрейф почвы на юг медлителен, но неумолим; следовательно, надо передвигать платформу как минимум на милю каждые десять дней. Ничто не должно остановить нас. Мы уже встретили одну реку и пересекли ее с немалым риском. Несомненно, в предстоящие годы и мили мы столкнемся и с другими препятствиями, и к этому надо готовиться заранее. Надо сосредоточить усилия на поисках природных материалов, которые можно было бы хранить длительное время, а затем по мере надобности использовать как строительный материал. Даже мост можно возвести без особого напряжения, если подготовиться к этому заранее.

Стернер ездил вперед и предупредил, что в нескольких милях отсюда лежит топкое болото. Мы уже выслали разведчиков на северо-восток и на северо-запад, чтобы определить, насколько оно обширно. Если топь не слишком широка, можно и отклониться на время от прямой, ведущей на север, а впоследствии вернуться прежний курс.»

За этим отрывком следовали две страницы теории, которую Блейн уже попытался мне втолковать. Я перечитал эти страницы дважды, и с каждым разом они становились чуть яснее. Потом я оставил теорию и двинулся дальше. Дистейн поднимал новые темы:

«Чен представил мне список расщепляющихся материалов, который я у него просил. Какие бессмысленные расходы! С пуском транслатерационного генератора в них больше не будет нужды. Говорить об этом с Л. я не стал. С ним так интересно спорить, зачем же лишать себя этого удовольствия? Грядущие поколения будут обеспечены энергией и теплом!

Наружная температура сегодня — 23 гр. С. По-прежнему движемся на север.»

И далее:

«Опять порвалась одна из гусениц. Т. посоветовал мне отказаться от них совсем. Рассказывает, что Стернер обнаружил на севере заброшенную железнодорожную колею. Разработан невероятный проект передвигать платформу по рельсам. Т. утверждает, что проект вполне разумен.»

И далее:

«Решено основать систему гильдий. Милый архаизм, снискавший общее одобрение. А главное — хороший способ придать нашей организации определенную структуру, не ломая уже сложившихся установлений, и я лично полагаю, что система гильдий создаст условия, при которых наше дело переживет нас самих. Демонтаж гусениц продвигается вполне успешно. Правда, переход на новую систему тяги вызвал значительные задержки. Надеюсь, мы сумеем их наверстать.

Натали сегодня родила ребенка. Мальчик.

Доктор С. прописал мне новые таблетки. Утверждает, что я слишком много работаю и обязан отдохнуть. Сейчас об этом не может быть и речи.»

Ближе к концу в Директиве стал все отчетливее проступать менторский, поучающий тон:

«Эти мои записки должны стать достоянием тех и только тех, кто выходит наружу; тем, кто постоянно пребывает в стенах зданий, незачем знать о каждодневно висящей над нами угрозе. Мы неплохо организованы, у нас достанет энергетических ресурсов и воли на то, чтобы продержаться в этом вероломном мире по крайней мере еще какое-то время. Те, кто придут нам на смену, должны постичь на собственном горьком опыте, что случится, если мы хоть на миг утратим энергию или волю, и если их опыт будет выстрадан, он послужит достаточным стимулом для того, чтобы работать с предельным напряжением сил.

Когда-нибудь, бог даст, нас отыщут посланцы Земли. До тех пор наш девиз неизменен: выжить любой ценой.

Отныне решено и подписано:

Высшая ответственность за судьбу нашего наследия лежит на плечах Совета. Члены Совета определяют курс перемещения колонии и носят звание навигаторов. Навигаторы, число которых ни при каких обстоятельствах не должно быть менее двенадцати, избираются из самых заслуженных представителей следующих гильдий: гильдии путейцев, ответственной за прокладку путей, по которым движется платформа; гильдии движенцев, ответственной за подержание и обслуживание энергетического хозяйства платформы и возведенных на ней построек; гильдии разведчиков будущего, ответственной за разведку местности, по которой платформе предстоит пройти; гильдии мостостроителей, ответственной за преодоление естественных препятствий, если обойти их не представляется возможным.

В дальнейшем, если возникнет необходимость в создании новых гильдий, таковые могут быть созданы не иначе как единогласным решением Совета. Фрэнсис Дистейн»


Основная часть Директивы состояла из коротких отрывочных записей, датированных последовательно от 23 февраля 1987 года до 19 августа 2023 года. Под подписью Дистейна стояла дата 24 августа 2023 года.

Далее следовали еще два листка. Первый — записка без даты, информирующая о создании гильдии торговцев-меновщиков и гильдии стражников. На втором листке была нарисована гипербола, выражаемая математической зависимостью y = 1/x, а под ней тянулась цепочка математических символов, которые я при всем желании понять не мог.

Такова оказалась Директива Дистейна.

7

За стенами Города путевые работы шли полным ходом. К тому моменту, как я вновь примкнул к путевым бригадам, рельсы позади Города были выкорчеваны едва ли не до последнего звена, и бригады одна за другой переселялись на северные участки, настилая полотно сквозь проход и далее — по долине вдоль ручейка к рощице у новых холмов. Люди заметно приободрились — ведь как ни кинь, а перемещение от реки прошло вполне успешно и на нас никто не напал. Да и путь на новом участке вел под уклон, хотя это и не избавляло нас от того, чтобы тянуть канаты и воздвигать опоры: уклон был все же недостаточно крут и не позволял обойтись без лебедок — воздействие центробежной силы сказывалось даже здесь, у городских стен.

Странное это было ощущение — стоять на земле рядом с Городом и, зная все, что я знал теперь, видеть, как он распластан на рельсах — прочно и безусловно горизонтально. Я же понимал, что горизонтальность обманчива, что в точке оптимума, лежащей от нас в двух шагах, почва на самом деле наклонена на сорок пять градусов по отношению к истинно горизонтальной плоскости. А впрочем, разве мои ощущения отличались от ощущений человека, живущего в сферическом мире, например, на Планете Земля? Вспомнилась книжка, читанная в яслях, про страну с названием Англия. Книжка была написана для детей, и в ней шла речь о семье, задумавшей переехать в другую страну, которая называлась Австралия. Дети в книжке всерьез беспокоились о том, что там, на другом конце света, им придется ходить вверх ногами, и автор натужно растолковывал, отчего на поверхности шара сила гравитации всегда направлена вниз и только вниз. Нечто подобное происходило и здесь. Побывав и к северу и к югу от оптимума, я убедился, что поверхность планеты неизменно кажется горизонтальной.

Работать на путях было для меня истинным удовольствием. Славно было нагружать мышцы, напрягать все тело — и не иметь времени ни на какие горькие мысли.

Но одна мысль упрямо возвращалась снова и снова — Виктория… Я не мог не повидаться с Викторией; какой бы тягостной ни оказалась наша встреча, я не хотел откладывать ее на неопределенный срок. Пока я не выясню отношений с бывшей женой — к чему бы мы ни пришли, — я не буду знать покоя…

Да, теперь я понял и даже принял окружающий нас физический мир. Неясностей в этом мире для меня почти не осталось. Я понял, как перемещается Город и почему он должен перемещаться, я осознал опасности, подстерегающие нас в случае, если Город вдруг прервет вековечное свое движение на север. Я постиг, что Город уязвим, а в настоящий момент еще и подвержен угрозе новых атак, — но эту угрозу, как я полагал, в недалеком будущем удастся отвести.

Однако все эти знания, по отдельности и вместе, никак не смягчали мою личную боль: за ничтожное время — субъективно за какие-то несколько дней — женщина, которую я любил, успела забыть меня.


Как полноправному гильдиеру, мне разрешалось присутствовать на заседаниях Совета навигаторов. Права голоса я не имел, но мог наблюдать и слушать, сколько мне заблагорассудится. И как только Совет собрался в очередной раз, я такой возможности не упустил.

Навигаторы заседали в небольшом зале, непосредственно примыкающем к отведенным им покоям. Подкупало отсутствие каких-либо формальностей: я поневоле ждал пышного церемониала, торжественных речей, но только тут до меня дошло, что принимать решения, от которых зависит жизнь всего Города, можно и нужно в деловой обстановке. Навигаторы вошли в зал с самым обыденным видом и без суеты расселись за круглым столом. Их оказалось пятнадцать; двоих, Олссона и Макгамона, я знал по именам.

Первым пунктом повестки дня было положение Города с военной точки зрения. Один из навигаторов встал, представился как навигатор Торенс и кратко обрисовал ситуацию. Стражники установили, что в окрестностях Города до сих пор слоняется не менее сотни туземцев, и почти все с винтовками. По данным военной разведки, их боеготовность после понесенных тяжелых потерь оставляет желать лучшего; как заявил навигатор, моральное состояние наших защитников несравнимо выше — мы приобрели боевой опыт и уверенность в своей способности отразить новый натиск. В нашем распоряжении также есть двадцать одна трофейная винтовка, и хотя патронов маловато, гильдия движенцев нашла способ, как изготовлять их, правда, небольшими партиями. Другой навигатор поспешил заверить, что за движенцами дело не станет.

Следующее сообщение было посвящено состоянию городских построек. Последовали довольно длительные прения о том, какие постройки необходимо восстанавливать, в какой очередности и как срочно. От имени внутренней службы было заявлено, что ее администраторы сбились с ног, пытаясь создать людям мало-мальски сносные условия для отдыха, и навигаторы согласились прежде всего возвести новый жилой корпус.

От вопросов строительства дискуссия сама собой перекинулась к проблемам общего характера и стала теперь уже по-настоящему интересной.

Насколько я мог судить, мнения навигаторов разделились. Одни были убеждены, что необходимо как можно скорее вернуться к прежней политике «замкнутого в себе Города». Другие полагали, что подобная политика отжила свой век и с ней следует покончить раз и навсегда.

По-видимому, заседание действительно достигло некой критической точки — ведь речь по существу зашла о коренном пересмотре социального устройства Города. И в самом деле, это была борьба взаимоисключающих тенденций: отменит «замкнутую» политику — значит, каждый выросший в стенах Города постепенно должен усвоить правду об условиях его существования. Следовательно, надо реформировать всю систему образования, а это, в свою очередь, повлечет за собой медленную, но неизбежную реорганизацию системы гильдий.

После жарких споров, обсуждения частностей и внесения поправок настал момент окончательного голосования. Большинством в один голос Совет решил не возрождать политику «замкнутого Города», по крайней мере на ближайшее время.

Еще одно новшество. Согласно оглашенному списку, в Городе на текущий момент находилось семнадцать переселенных женщин. Что с ними делать? Все они поселились здесь еще до первой атаки туземцев и все изъявили желание остаться и не возвращаться домой. Высказывалось предположение, что самые атаки на Город предпринимались прежде всего с целью с целью отбить этих женщин. Итоги голосования: женщинам разрешалось остаться в Городе на срок, какой они пожелают.

Было решено также не восстанавливать практику путешествий в прошлое как итоговый этап подготовки учеников. Я понял так, что путешествия были практически отменены после первой же атаки, а теперь часть навигаторов подумывала, не возобновить ли их снова. Между тем Совету было достоверно известно, что из отправленных в прошлое учеников двенадцать погибли, а о пяти до сих пор нет никаких вестей. Голосование: путешествия пока не возобновлять.

Честно признаться, услышанное удивило и обрадовало меня. Я и не подозревал, что навигаторы так подробно и заинтересованно вникают в самые практические вопросы. Об этом не говорили вслух, но сред гильдиеров бытовала уверенность, что Совет — это кучка бранчливых старикашек, начисто утративших контакт с действительностью. Да, бесспорно, иные из навигаторов были в летах, но остроты мышления отнюдь не потеряли. Вероятно, скептикам из нашей среды просто следовало бы чаще бывать на заседаниях Совета: как я убедился, места, предназначенные для гильдиеров, оставались по большей части незанятыми.

Один пункт повестки сменялся другим. Навигатор Макгамон доложил о результатах разведки местности, проведенной нами с Дентоном, и добавил, что в настоящую минуту разведываются смежные секторы с отклонением от нашего маршрута на пять градусов в обе стороны и что результаты станут известны через день-два. Совет согласился с предложением, чтобы впредь до выявления лучших возможностей Город придерживался в своей погоне за оптимумом наших рекомендаций.

Последним выступил навигатор Льюкен, поднявший вопрос об изменении принципов перемещения Города. Льюкен сообщил, что гильдия движенцев предлагает вести перемещение немного быстрее. Приближение к оптимуму, — добавил он, — немаловажная предпосылка для возвращения Города к нормальной жизни. С этим, естественно, никто не спорил.

Суть предложения, по словам Льюкена, сводилась к тому, чтобы вести перемещение ежедневно, по четкому графику. Это потребует постоянного взаимодействия с путейцами и, быть может, повысит риск обрыва канатов. Однако Город так или иначе вынужден укоротить дистанцию перемещения, поскольку значительная часть наших бесценных рельсов погибли вместе со сгоревшим мостом. Предложение движенцев — сделать плечи перемещения на север совсем короткими и тянуть Город лебедками на пониженной скорости, зато без перерывов. Разумеется, то одну, то другую лебедку придется отключать для осмотра и ремонта, но с учетом благоприятного рельефа местности, в основном идущей под уклон, средняя скорость будет достаточной, чтобы догнать оптимум на протяжении двенадцати — двадцати пяти миль.

Серьезных возражений против предложения движенцев ни у кого не возникло, хотя председатель и распорядился представить Совету подробный проект с расчетами и обоснованиями. Провели голосование: за — девять, против — шесть. Выходит, как только будет готов требуемый проект и проведена необходимая подготовка, лебедки станут крутиться день и ночь.

8

Мне предстояла новая поездка на север. Утром меня отозвали из путевой бригады, и Клаузевиц провел краткий инструктаж. Выехать надлежало на следующий день; задание заключалось в том, чтобы разведать местность на глубину двадцать пять миль за оптимумом и уточнить расположение и характер поселений. Памятуя о недавнем и таком приятном знакомстве с Блейном, я попросил разрешения выехать вместе с ним.

Уезжал я с охотой. Я больше не чувствовал себя обязанным тратить силы на работу с путейцами: те, кого впервые выпустили за стены Города, пообвыклись, сдружились и добивались таких успехов, какие и не снились бригадам, составленным из наемных рабочих.

Последняя ночная атака туземцев казалось, ушла далеко в прошлое. Все были веселы: мы благополучно миновали проход между холмами и впереди лежал длинный путь под уклон вдоль ручья. Погода стояла прекрасная, и настроение было таким же безоблачным, как небо.


Вторично в этот день я вернулся в Город уже под вечер. Мне хотелось потолковать о предстоящей разведке с Блейном, а потом переночевать в кабинете разведчиков чтобы выехать на заре.

И вдруг, шагая по коридору, я увидел Викторию.

Она сидела одна в крохотной комнатушке: возилась с какой-то писаниной, роясь в толстой кипе бумаг. Повинуясь мгновенному порыву, я переступил порог и прикрыл за собой дверь.

— А, это ты, — тихо сказала она.

— Не возражаешь?

— Я очень занята.

— Я тоже.

— Тогда не беспокой меня и занимайся своим делом.

— Нет, — заявил я. — Нам надо поговорить.

— Как-нибудь в другой раз.

— Не можешь же ты прятаться от меня до бесконечности!

— А сейчас нам говорит не о чем.

Я выхватил у нее перо, точнее, выбил его у нее из пальцев. Бумаги посыпались на пол. У Виктории от изумления перехватило дыхание.

— Что случилось, Виктория? Почему ты не дождалась меня? — Она смотрела на бумаги, разбросанные на полу, и молчала. — Ну, не молчи же, ответь…

— Это было так давно. Разве это еще имеет значение?

— Для меня имеет.

Теперь она взглянула на меня, а я на нее. Да, она изменилась, стала гораздо старше. Она казалась более уверенной в себе, более независимой… и все же я нет-нет да и узнавал милые прежние привычки — чуть склонить голову набок, сжать кулачок, но не до конца, а оттопырив два пальца…

— Гельвард, поверь, мне очень жаль, если я сделала тебе больно, но, поверь, мне и самой пришлось многое пережить. Теперь ты удовлетворен?

— Нет, и ты прекрасно знаешь, что нет. А как же все, о чем мы с тобой говорили?

— Например?

— Все, что не предназначалось для посторонних.

— Твоя клятва не пострадала, можешь не волноваться.

— Да я вовсе не об этом! — вскипел я. — Было же и другое, что касалось только тебя и меня…

— Сладкие шепотки в постели?

Я поморщился.

— Хотя бы и они.

— Это было давно, — повторила она. Видимо, мне не удалось скрыть, что ее безразличный тон причиняет мне боль: она внезапно смягчилась. — Извини, я вовсе не хотела тебе грубить.

— Да что там! Говори, что тебе вздумается.

— Нет, нет… все в сущности очень просто. Я вообще не чаяла увидеть тебя снова. Тебя не было так долго! Я думала, что ты погиб, и никто, ну никто не хотел даже говорить со мной о этом!

— К кому ты обращалась?

— К твоему начальнику, Клаузевицу. И все, что он соизволил ответить, — что ты уехал из Города.

— Но я же говорил тебе, куда меня посылают! Говорил, что отправляюсь далеко на юг…

— И что вернешься через несколько миль.

— Я и вправду так думал. Но я ошибся.

— Что же произошло?

— Я… меня задержали.

Объяснять что-либо было бесполезно. Я и не пытался.

— И только-то? Тебя задержали, и все?

— Это оказалось гораздо дольше, чем я ожидал.

Она принялась рассеянно перебирать бумаги, наводя какое-то подобие порядка. По существу это было бесцельное движение: броня самообладания треснула.

— Ты так и не видел Дэвида…

— Дэвида? Ты назвала его Дэвидом?

— Он был… — Она подняла на меня глаза, полные слез. — Пришлось отдать его в ясли, на меня навалили так много работы. Я навещала его каждый день, но тут на нас напали. Меня поставили на пост у гидранта, и я не могла, я не успела… Потом мы побежали туда…

Я отвернулся к стене и зажмурил глаза. Она закрыла лицо руками и зарыдала. Через несколько секунд не выдержал и я.

В комнатушку заглянула какая-то женщина, увидела нас и отпрянула, притворив дверь за собой. Я подпер дверь плечом, чтобы нас больше не беспокоили.

Потом Виктория сказала:

— Я решила, что ты уже не вернешься. В Городе была полная неразбериха, но я разыскала кого-то из твоей гильдии. Он отказался откровеннее и проболтался, что там, на юге, убили много учеников. Я рассказала ему, когда ты уехал и как долго тебя нет, он не стал меня разуверять. Ведь я же ничего не знала, кроме одного: когда мы виделись в последний раз и когда ты обещал вернуться. А прошло целых два года…

— Меня предупреждали. Только я не мог в это поверить.

— Отчего же?

— Мне предстояло пройти всего-то миль восемьдесят в оба конца. Я был убежден, что обернусь в несколько дней. И никто из гильдиеров не объяснил мне, почему это невозможно.

— А они знали?

— Без сомнения.

— Могли бы по крайней мере подождать до рождения ребенка.

— Меня вынудили подчиниться приказу. Это расценивалось как важная часть моей подготовки.

Виктория понемногу совладала с собой, слезы полностью смыли ее первоначальную и, быть может, напускную антипатию ко мне, и мы обрели способность говорить, не теряя логики. Она подняла рассыпанные бумаги и убрала их в ящик. Я опустился на стул у стены.

— А знаешь, системе гильдий скоро конец, — заявила она.

— Ну уж, не преувеличивай.

— Систем разваливается. И ее надо сломать до конца. Да оглянись вокруг — сам видишь, насколько все изменилось. Каждый волен выйти за пределы Города когда угодно. Ясное дело, навигаторы будут цепляться за старое, потому что живут в прошлом, но мы…

— Не такие уж они твердолобые, — возразил я.

— Можешь не сомневаться, они постараются вернуться к секретности и угнетению, как только сумеют.

— Ты ошибаешься, — произнес я тихо и твердо. — Точно знаю, что ошибаешься.

— Допустим, ошибаюсь. И все равно нужны и другие перемены. В Городе не осталось никого, кто бы не понимал, что наша жизнь под угрозой. Мы крадемся по земле исподтишка, как воры, и тем самым лишь умножаем угрозу. Пришла пора, наконец, остановиться.

— Виктория, ты просто не…

— Ты только взгляни на разрушения! Убито тридцать девять детей! А убытков и не сосчитать!.. Неужели ты веришь, что мы способны уцелеть, если местные будут нападать на нас снова и снова?

— Все улеглось. Мы контролируем обстановку.

Она покачала головой.

— Не так уж важно, как обстоит дело сию минуту. Я говорю о перспективе. Все наши беды оттого, что Город перемещается. Это само по себе чревато опасностями. Мы вторгаемся на земли, принадлежащие другим, мы покупаем рабов, чтобы они настилали рельсы, мы вымениваем женщин и заставляем их спать с людьми, едва им знакомыми. И все ради того, чтобы Город двигался, двигался, двигался…

— Город не может остановиться, — заявил я.

— Вот-вот! Ты уже стал частью системы. Всегда одно и то же, всегда это тусклое, сухое заявление, и никто даже не пытается взглянуть на вещи шире. Город должен перемещаться, Город должен перемещаться… Почему? Разве движение может быть аксиомой?

— Это аксиома, Виктория. Мне известно, что будет, если Город остановится.

— И что же такое будет?

— Город будет разрушен, и мы все погибнем.

— А чем ты это докажешь?

— Ничем. Но мне известно, что это так.

— Убеждена, что ты заблуждаешься, — ответила Виктория. — И не я одна. Буквально вчера и позавчера я слышала, и не раз, как о том же говорили другие. Люди умеют думать сами, без подсказки. Они побывали за Городом, осмотрелись вокруг. Мы жили бы в мире и покое, если бы не риск, который мы навлекаем на себя сами.

— Но послушай, — вставил я, — зачем нам рассуждать о таких общих проблемах? Я хотел поговорить о нас с тобой.

— Одно вытекает от другого. То, что случилось с нами, неразрывно связано с обычаям Города. Не будь ты гильдиером, мы с тобой могли бы ладить и по сей день.

— Как ты думаешь, есть еще хоть какая-нибудь надежда?..

— А ты бы хотел?

— Не уверен, — честно признался я.

— Это попросту немыслимо. Для меня, по крайней мере. Я не могу примирить свои убеждения с твоим образом мыслей. Мы ведь пробовали, но система разъединила нас. И кроме того, я теперь живу с…

— Что-что, а это я знаю.

Она бросила на меня пристальный взгляд, и в ее глазах, как в зеркале, я увидел всю глубину пропасти, что пролегла между нами.

— Ты во что-нибудь веришь, Гельвард?

— Прежде всего в то, что система гильдий, при всех ее недостатках, в основе своей разумна.

— И ты хочешь, чтобы мы снова жили вместе? Жили наперекор тому, что наши убеждения исключают друг друга? Из этого просто ничего не получится.

Да, мы действительно изменились — не она одна, а мы оба. Она была права: гадать, что могло бы произойти при каких-то иных обстоятельствах, не имело смысла. И не было способа наладить наши отношения.

Но я все равно предпринял еще одну попытку, силясь объяснить ей, что для меня все случилось слишком внезапно, подыскивая магические слова, которые хоть отчасти вернули бы нам былое взаимное влечение. По правде говоря, Виктория не осталась равнодушной к моим стараниям, и все же мы, вероятно, пришли к одинаковым выводам, хоть и с противоположных сторон. После разговора с ней мне стало легче, и когда я расстался с бывшей женой и поднялся наверх в кабинет разведчиков, то понял, что последняя из мучивших меня проблем разрешена к обоюдному удовлетворению.

9

На следующий день я отправился на разведку на север в паре с Блейном, и этот день знаменовал собой начало длительного периода в истории Города, вернувшего нам всем уверенность в своей безопасности и вместе с тем внесшего в нашу жизнь коренные перемены.

Я наблюдал за этим процессом как бы в замедленной съемке: мое собственное восприятие времени искажалось частыми отлучками на север. По опыту я установил, что милях в двадцати на север от оптимума мой день равен всего-навсего часу городского времени. Но до поры я старался следить за развитием событий в Городе, посещая все заседания Совета навигаторов, на какие только успевал.

Размеренность городской жизни — основная ее отличительная черта, поразившая меня, едва я вышел из яслей, — восстановилась быстрее всяких ожиданий. Туземцы на нас больше не нападали, хотя один из стражников, посланных в разведку, был захвачен ими в плен и убит. Вскоре после этого руководители гильдии стражников оповестили, что противник рассеялся и последние группы «мартышек» разбрелись по своим деревням. Правда, военное положение сохранялось еще долгое время, а точнее сказать, никогда уже не отменялось официально, но мало-помалу гильдиеры, мобилизованные в стражу, стали возвращаться к своей основной работе.

Как я узнал еще на том, первом для меня заседании Совета, принципы движения Города были изменены. Движенцы сумели преодолеть начальные неполадки и с помощью хитроумной системы сменных канатов перевели Город на режим непрерывного перемещения. В конце концов, одна десятая мили в день — не бог весть какое большое расстояние, и спустя недолгий срок Город очутился на точке оптимума.

Это, в свою очередь, повлекло за собой небывалую свободу выбора дальнейших маршрутов. Стало возможным обходить препятствия, отклоняясь от строго северного направления, если надо, на многие мили в сторону.

К тому же рельеф был в общем и целом выгодным для нас. Как и следовало из докладов, представленных мной и другими разведчиками, местность постепенно понижалась, встречные уклоны попадались все реже. Правда, частенько приходилось пересекать реки — в этом районе их было больше, чем хотелось бы навигаторам, — и мостостроители не сидели без дела. Но, поскольку Город вышел на точку оптимума и при желании мог перемещаться быстрее, чем двигалась почва, оставалось довольно времени и на то, чтобы принять наилучшее решение, и на то, чтобы возвести прочный мост.

Хоть и не без колебаний, Город вернулся к практике меновой торговли. Меновщики сделали выводы из печального опыта прошлого и вели переговоры скрупулезно, как никогда ранее. За наемный труд — нужда в нем все же не отпала — Город платил с подкупающей щедростью и старался как можно дольше не выменивать новых женщин.

Регулярно посещая заседания Совета, я был хорошо осведомлен обо всем. Семнадцать переселенных женщин, что остались с нами после первых атак, по-прежнему не выражали ни малейшего желания вернуться домой. Но мальчики среди новорожденных по-прежнему преобладали, и многие гильдиеры настаивали на «притоке свежей крови». Как, почему возникало неравенство в распределении полов, никто не ведал, однако факты — упрямая вещь. За последние несколько миль разрешились от бремени три женщины из семнадцати, и все трое новорожденных оказались мальчиками. Высказывалась догадка, что вероятность появления на свет мужского потомства прямо пропорциональна времени, проведенному переселенками в стенах Города. И опять-таки никто не понимал почему.

По недавним данным среди детей младшего возраста — до ста пятидесяти миль — насчитывалось семьдесят шесть мальчиков и только четырнадцать девочек. Диспропорция неуклонно возрастала, прибавилось и приверженцев «теории свежей крови», и наконец меновщики получили приказ вступить в переговоры со старейшинами попутных поселений.

Именно этот приказ и оказался лакмусовой бумажкой, выявившим необратимость происшедших в Городе перемен. Политика «открытых дверей» неизбежно повела к тому, что разрешение посещать заседания Совета в качестве зрителей было распространено и на негильдиеров, и не произошло и часа после голосования, как распоряжение набрать новых переселенок стало известно всем и каждому и послышались голоса протеста. Тем не менее Совет оставил распоряжение в силе.

Как я уже говорил, путейцы вновь использовали наемный труд, пусть и в меньшей мере, чем когда-то, — однако и в путевых бригадах и на протяжке канатов хватало коренных горожан. Неучей, не имевших представления о работе гильдиеров вне Города, можно считать, не осталось совсем, хотя общая осведомленность об особенностях окружающего мира была по-прежнему невысока.

И вот однажды на очередном заседании я впервые услышал о терминаторах. Мне пояснили, что так называют себя люди, возражающие против перемещения Города на север и требующие остановить его. Терминаторы не проявляли излишней воинственности и не предпринимали пока активных действий, но пользовались среди негильдиеров довольно широкой поддержкой.

Совет решил разработать программу просветительных мероприятий, которая разъяснила бы настоятельную необходимость неустанного перемещения. Но на следующем же заседании произошло неожиданное: в зал ворвалась группа людей и потребовала слова. Я не очень-то удивился, когда увидел среди возмутителей спокойствия свою бывшую жену. После бурного спора навигаторы вызвали на подмогу стражников, и заседание было закрыто.

Происшествие, как ни странно, лишь сыграло терминаторам на руку. Заседания Совета стали вновь закрытыми для широкой публики. Расслоение среди негильдиеров углублялось день ото дня. Терминаторы снискали себе популярность, хоть реальной власти и не приобрели.

Затем один за другим последовали неприятные сюрпризы. То при загадочных обстоятельствах оказался перерезанным один из канатов, то кто-то пытался выступить перед наемными рабочими, убеждая их разойтись по своим деревням… но в общем-то терминаторы были для Совета не более чем досадной занозой.

Просветительная программа пользовалась успехом. Был прочитан курс лекций о странностях и опасностях опрокинутого мира, и на посещаемость жаловаться не приходилось. Знак четыреххвостой гиперболы был утвержден в качестве эмблемы Города, и гильдиеры стали носить его на груди как украшение и отличительный знак.

Не знаю, все ли поняли на лекциях рядовые наши сограждане, но нечаянно услышанные разговоры на эту тему убедили меня, что влияние терминаторов доверия к лекторам не прибавляло. Слишком долго горожан воспитывали в убеждении, что мы живем в мире, во всем подобном Земле, если не на самой Планете Земля. И реальность оказалась слишком жестокой, чтобы безоговорочно принять ее. Они слушали лекторов, им даже казалось, что они понимают услышанное, — но терминаторы-то взывали не к разуму, а к чувствам…

И все-таки несмотря ни на что Город продолжал медленно продвигаться вперед. В недолгие часы досуга я предавался мыслям о его судьбе, судьбе пылинки, занесенной на поверхность огромного чуждого мира, искорки жизни из одной вселенной, которая напрягает все свои силы, чтобы не угаснуть в другой. Передо мной вставала страшная картина: полный людей жалкий городишко, прилепившийся на сорокапятиградусной крутизне, пытается удержаться там на трех-четырех ниточках ветхих канатов.


С возвращением Города к более или менее размеренному существованию разведка будущего превратилась в рутинную процедуру. Местность к северу от Города была поделена нами на секторы по пять градусов с общей вершиной в точке оптимума. Как правило, Город избегал маршрутов, отклоняющихся от направления строго на север более чем на пятнадцать градусов, однако теперь благоприобретенные скоростные качества придали ему большую маневренность и позволили выбирать самый удобный маршрут независимо от величины отклонения.

Мало того, что при разведке мы следовали раз и навсегда заведенному шаблону, сам по себе и шаблон этот был очень несложен. Мы разъезжались по своим секторам в одиночку или парами и представляли навигаторам исчерпывающие отчеты. Нас не ограничивали временем. Все чаще и чаще в поездках на север меня охватывало ощущение полнейшей свободы, и, по словам Блейна, это была болезнь, общая для всей гильдии. Какой прок был спешить, торопиться обратно, если целый день, праздно проведенный где-нибудь у реки, обходился на поверку в десять-пятнадцать минут по городским часам?

Но за время, проведенное на севере, приходилось платить; цена казалась несущественной, но лишь до тех пор, пока я не заметил последствий на себе. Любой день, самый праздный, был тем не менее днем моей жизни. За пятьдесят дней я старел, как если бы прожил в Городе пять миль, тогда как в Городе мои пять миль составляли каких-то четыре дня. Поначалу я не обращал на это внимания: с точки зрения горожан, мы возвращались чуть ли не поминутно, и я не улавливал разницы между собой и ими. Но шли дни за днями, и все, кого я знал: Виктория, Джейз, Мальчускин, — казалось, не изменялись вовсе, а о себе, заглянув в зеркало, я сказать этого уже не мог.

Связывать свою судьбу с какой-либо женщиной мне не хотелось. Виктория заметила как-то, что обычаи Города разорвут любую привязанность, и это ее замечание с каждым днем представлялось мне все более здравым.

Когда в Город доставили новых переселенок, мне, как и другим холостякам, предложили выбрать себе подругу.

Мне приглянулась девушка по имени Дорита, и вскоре нам с ней выделили комнату. Общего между нами было немного, но ее попытки говорить по-английски представлялись мне просто восхитительными, да и я ей был как будто небезразличен. Вскоре она уже ожидала ребенка. Мы виделись после каждой моей поездки на север. И как медленно, как невероятно медленно — в моем восприятии развивалась беременность.

Но вот черепашьи темпы движения Города раздражали меня сверх всякой меры. По моей субъективной оценке прошло уже сто пятьдесят, а может, и двести миль с тех пор, как я стал полноправным гильдиером, однако на южном горизонте все еще высились те самые холмы, которые Город преодолел вскоре после ночной атаки.

Я подал ходатайство о временном переводе в другую гильдию: как ни блаженны были ленивые деньки в будущем, я вдруг почувствовал, что время скользит мимо, словно вода меж пальцев.

Десятка два миль я сотрудничал с движенцами, и именно в этот период Дорита родила близнецов — мальчика и девочку. Мы отпраздновали событие, как полагается, но тут я понял, что городская жизнь мне тоже не в радость. Я работал с Джейзом, который некогда был на несколько миль старше меня. Теперь он оказался гораздо моложе, и у нас не осталось общих интересов.

Вскоре после рождения близнецов Дорита покинула Город, а я вернулся к коллегам-разведчикам. Так же как и те из них, кого я помнил с детства и кого встречал в ученичестве, я стал ощущать себя чужим в Городе. Лучше всего я чувствовал себя теперь в одиночестве, упивался часами, украденными у Города на севере, и ежился, попав в теснину городских стен. Во мне заново пробудилась любовь к рисованию, но я никому о ней не говорил. Быстро и тем не менее добросовестно справившись с очередным заданием, я разъезжал по лесам и долам будущего, делая зарисовки и силясь передать на бумаге душу мест, где время почти замерло.

Я наблюдал за Городом издали, и он казался мне теперь чуждым не только этому миру, но и мне самому. Миля за милей Город тащился вперед и вперед, не находя нигде, да и не ища покоя.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Женщина замерла в дверном проеме церкви, внимательно наблюдая за разговором на противоположной стороне площади. За ее спиной священник с двумя помощниками усердно трудились, стараясь восстановить гипсовый лик девы Марии. Из церкви тянуло прохладой; несмотря на просевшую крышу, там было чисто и тихо. Женщина сознавала, что ей здесь не место, но какой-то инстинкт толкнул ее сюда в ту же минуту, как на площади появились два незнакомца.

Сейчас они терпеливо втолковывали что-то Луису Карвальо, самозваному сельскому старейшине, и десятку других мужчин. В иные времена главенство в общине, естественно, принадлежало бы священнику, но отец Дос Сантос, как и она, чувствовал себя здесь новичком.

Незнакомцы въехали в селение верхом со стороны высохшего ручья, и теперь их лошади лениво пощипывали травку. А разговор на площади все продолжался — женщина была слишком далеко, чтобы расслышать, о чем беседа, но ей показалось, что речь идет о сделке. Селяне старались не выказывать особой заинтересованности, но разговорились против обыкновения, и она-то знала, что не будь у них какой-то корысти, они давно уже разошлись бы по домам.

Однако ее внимание занимали двое неизвестных. С первого взгляда было очевидно, что они не местные. Внешне они разительно отличались от селян: они носили черные накидки, хорошо пригнанные брюки и высокие кожаные ботинки. Их лошади были неплохо ухожены и оседланы, и хотя каждая, помимо седоков, несла большой вьюк с каким-то снаряжением, ни одна не понурилась и не упала от усталости. Местные лошади такой выносливостью обычно не отличались.

Любопытство все же оттеснило осторожность, и она шагнула из тени вперед, надеясь что-нибудь узнать. И именно в этот момент переговоры, по-видимому, завершились: селяне разбрелись, а незнакомцы, вернувшись к своим лошадям, вскочили в седла и умчались в том же направлении, откуда появились. Ей осталось лишь, досадуя, проводить их взглядом.

Когда они скрылись за деревьями, уцелевшими по берегам высохшего ручья, женщина выскочила на площадь, проскользнула между строениями и взбежала на холм, невысокий, но крутой. Спустя мгновение она увидела всадников на пустоши за околицей. Натянув поводья, они остановились там, видно, чтобы посовещаться, но то и дело оглядывались назад. Она старалась не попасться им на глаза, прячась в кустарнике. Внезапно один из всадников приветственно вскинул руку и, развернув лошадь, пустил ее галопом в сторону дальних высоких холмов. Второй не спеша двинулся в противоположную сторону, его лошадь шла легкой, ленивой рысцой.

Вернувшись в селение, женщина разыскала Луиса.

— Что им надо было? — спросила она без обиняков.

— Просили дать им людей. Им нужны люди для какой-то работы.

— И вы согласились?

Луис замялся.

— Сказали, что вернутся завтра.

— А чем заплатят?

— Хлебом. Гляди-ка…

Старейшина протянул ей кусок хлеба. Она бережно приняла его на ладонь — хлеб был темный, но свежий и душистый.

— Откуда они его взяли?

Луис пожал плечами.

— И у них есть еще другая еда. Какая-то особенная.

— А ее они не дали?

— Пока нет.

Женщина нахмурилась, мучительно размышляя, что же это за люди и откуда они взялись.

— Больше они ничего не предлагали?

— Предлагали. Вот. — Он показал ей небольшой мешочек. Она развязала тесемки — внутри оказался белый кристаллический порошок без запаха. — Они сказали, чтобы мы посыпали этим землю и соберем большой урожай.

— И много у них такого порошка?

— Сколько угодно.

Она вернула мешочек Луису и поспешила обратно в церковь. Обменявшись несколькими фразами с отцом Дос Сантосом, она бросилась на конюшню и, оседлав свою лошадь, выехала из селения по сухому руслу в ту сторону, куда отправился второй незнакомец.

2

За околицей тянулась пустошь, кое-где поросшая кустарником и низкорослыми деревцами. Минут пять спустя женщина завидела впереди всадника — тот неспешно ехал к лесу, темневшему вдали. За лесом — это ей уже было известно — протекала река, а за рекой начинались новые холмы.

Она старалась не приближаться к незнакомцу — не хватало только, чтобы он заметил ее раньше, чем она выяснит, куда он держит путь. Как только всадник достиг опушки, она потеряла его из виду и спешилась. Ведя лошадь под уздцы, она настороженно вглядывалась и вслушивалась в полутьму леса: не выдаст ли себя тот человек движением или звуком? Но различила, и то не вдруг, лишь журчание воды: река за лесом в разгар лета обмелела и перекатывалась по камушкам.

Сначала она увидела чужую лошадь, привязанную под деревом. Она тут же остановилась и, привязав свою, крадучись двинулась дальше. Под деревьями было сумрачно и душно, и она ощутила, что вся в пыли после погони. Что заставило ее броситься вдогонку за этим человеком? Даже ребенку ясно, что это рискованно. Но незнакомцы держались со спокойным достоинством и явились в селение явно с мирной, хотя и таинственной миссией…

На опушку у реки женщина вышла едва ли не на цыпочках. И застыла, глядя с пологого берега вниз на воду.

Да, незнакомец был здесь, но вел себя как-то непонятно. Сбросив накидку и ботинки подле сложенного кучкой снаряжения, он забрел в воду по щиколотку и наслаждался прохладой, по-мальчишески дрыгая ногами и вздымая тучи сверкающих брызг. Потом он наклонился и, зачерпнув воды в ладони, окатил себе лицо и шею. А еще через минуту, выбравшись из воды, подошел к оставленному на берегу снаряжению и достал из черной кожаной сумки портативную видеокамеру. Закинув ремень на плечо, соединил сумку и камеру коротким проводом в яркой, вероятно, пластмассовой оболочке. Потом задумался, покрутил какую-то ручку и, опять спрятав камеру, развернул прежде скатанную в рулон бумагу. Долго в задумчивости разглядывал расстеленный на траве лист и, вновь подхватив камеру, вернулся к воде.

Не спеша, точно рассчитанным движением он поднял объектив и начал снимать: местность вверх по течению, затем противоположный берег, затем — женщина сжалась от испуга — нацелил камеру прямо на нее. Она невольно пригнулась, но по отсутствию реакции с его стороны поняла, что он ее не заметил. Когда она рискнула выглянуть из своего укрытия, камера была направлена вниз по течению реки.

Вновь вернувшись к листу бумаги, он с величайшей аккуратностью что-то пометил на ней. Потом осторожно уложил камеру обратно в сумку, скатал рулон и опять водворил все в общую кучу. Потянувшись и как бы сызнова впав в апатию, он уселся на берегу, погрузив ноги в воду. Еще мгновение, и он откинулся на спину, закрыв глаза.

Теперь она могла рассмотреть его. Вид у него в самом деле был безобидный. Крупный, мускулистый, лицо и руки покрыты ровным загаром. Грива светло-каштановых волос, пожалуй, длинноватых — не мешало бы постричь. Борода. Ему было, на ее взгляд, лет тридцать пять, и он казался моложавым и привлекательным. Насколько она могла судить, это был мужественный, закаленный человек, не утративший мальчишеской способности ценить простые человеческие радости, вроде прохладной воды в безжалостно знойный день.

Над ним кружились мухи, и он изредка отгонял их ленивым взмахом руки.

Поколебавшись еще немного, женщина выбралась из своего укрытия и почти скатилась с берега, послав вниз небольшую лавину камушков и песка.

Реакцией он обладал молниеносной. Мгновенно сел, обернулся, вскочил на ноги. Но ему не повезло — движение оказалось слишком резким для взрыхленной почвы и он упал ничком, опять вспенив воду ногами. Она не смогла удержаться от смеха. Он тут же вскочил, метнулся к своему снаряжению — и в руках у него появилось ружье.

Смех замер… но он не поднял ружья. Он произнес какую-то фразу по-испански, однако его испанский был так плох, что она ничего не поняла. Да и сама она знала по-испански лишь несколько слов и ответила на местном наречии:

— Простите, я не хотела смеяться…

Он непонимающе качнул головой и смерил ее внимательным взглядом. Она развела руки в стороны, показывая, что безоружна, и улыбнулась. Он вроде бы успокоился и отложил ружье. Снова попытался заговорить с ней на своем кошмарном испанском — и вдруг пробормотал что-то себе под нос явно по-английски.

— Вы знаете английский? — удивилась она.

— Да. А вы?

— С детства. — Она опять рассмеялась и предложила: — А что если я присоединюсь к вам?

Она имела в виду реку и пояснила свои намерения жестом — но он словно онемел, уставившись на незваную гостью с тупым изумлением. Она сбросила туфли и вошла в воду, подобрав подол. Вода оказалась обжигающе холодной, пальцы ног свело судорога — и все же ощущение было приятным. Она присела на бережке, оставив ноги в воде. Он приблизился и сел рядом.

— Простите, что схватился за ружье. Вы меня испугали.

— А вы не сердитесь на меня за вторжение? Вы так блаженствовали, что мне стало завидно.

— По-моему, в такой жаркий день лучше ничего не придумаешь…

Они сидели, уставясь в воду. Водная рябь искажала очертания ног.

— Как вас зовут? — поинтересовалась она.

— Гельвард.

— Гельвард? — она повторила непривычное имя, будто пробуя его на вкус. — Это что, фамилия?

— Нет. Если полностью, то меня зовут Гельвард Манн. А вас?

— Элизабет. Элизабет Хан. Я не люблю, когда меня называют Элизабет.

— Очень жаль.

Она вскинула на него глаза, удивленная странным ответом, но он был, по-видимому, совершенно серьезен. Непонятным оставался и его акцент: он безусловно не был уроженцем здешних мест, говорил по-английски свободно, без усилий, но все его гласные звучали как-то необычно.

— Откуда вы? — спросила она.

— Тут неподалеку, — ответил он невпопад и неожиданно встал. — Извините, мне надо напоить лошадь…

Взбираясь на берег, он вновь оступился, но на этот раз она удержалась от смеха. Он направился прямо к опушке, даже не подходя к куче снаряжения и оставив безнадзорным ружье. Правда, один раз он оглянулся через плечо, но Элизабет отвела глаза.

Вскоре он вышел из леса, ведя в поводу обеих лошадей. Пришлось встать и помочь ему спустить их к воде. Очутившись между двумя животными, она не удержалась и потрепала лошадь Гельварда по холке.

— Хороша лошадка, — похвалила она. — Это ваша?

— Ну, не совсем моя. Просто я предпочитаю ее другим.

— А как ее зовут?

— Ее… я не давал ей имени. А разве надо?

— Нет, это не обязательно. У моей вот тоже нет определенной клички.

— Мне нравится ездить верхом, — внезапно признался он. — Самая приятная особенность моей профессии.

— Не считая возможности шлепать босиком по воде. Чем вы вообще занимаетесь?

— Я… на это трудно ответить в двух словах. А вы?

— Я медицинская сестра… Во всяком случае согласно диплому. А на деле за что только не приходится браться!

— У нас тоже ест медицинские сестры, — заявил он. — Там, где я живу.

Она взглянула на Гельварда с новым интересом.

— Это где же?

— В Городе. Отсюда на юг.

— Как он называется?

— Земля. Но мы чаще всего называем его просто Город.

Элизабет нерешительно улыбнулась, не уверенная, что правильно расслышала название.

— Расскажите не про свой город.

Он покачал головой. Лошади напились и теперь обнюхивали друг друга.

— Мне пора ехать.

Он поспешил к куче снаряжения и принялся второпях навьючивать лошадь. Элизабет с недоумением следила за ним. Кое-как распихав снаряжение по седельным сумкам, он повернул лошадь и вывел ее на берег. На самой опушке леса он оглянулся.

— Извините меня. Я, наверное, кажусь вам грубияном. Все дело… все потому, что вы так не похожи на остальных.

— На остальных?

— На жителей этих мест.

— Это что, плохо?

— Нет, конечно. — Он обвел взглядом оба берега, словно надеялся найти там повод задержаться. И вдруг вообще раздумал уезжать и привязал лошадь к первому же дереву. — Могу я попросить вас об одном одолжении?

— Разумеется.

— Вы не будете возражать… Не позволите ли мне нарисовать вас?

— Нарисовать?..

— Ну да… Я сделаю беглый набросок. Боюсь, я не слишком хороший художник, не очень-то опытный. Но когда я бываю здесь, на севере, я люблю делать зарисовки того, что вижу.

— Именно этим вы и занимались, когда я подошла к вам?

— Да нет. То была карта. А я имею в виду зарисовки, настоящие зарисовки.

— Будь по-вашему… Вы хотите, чтобы я позировала?

Он порылся в одной из седельных сумок и извлек на свет пачку разношерстных листков. Элизабет успела заметить, что на каждом листе был какой-то карандашный рисунок.

— Нет, нет. Просто оставайтесь там, где стоите. Только повернитесь чуть иначе, пожалуйста… ближе к лошади.

Гельвард присел на берегу, пристроив листки на коленях. Элизабет была сбита с толку неожиданным поворотом событий и даже как-то оробела, что вообще-то было ей отнюдь не свойственно. Мужчина время от времени бросал на нее цепкие взгляды. Чтобы лошадь не беспокоилась, Элизабет обняла ее снизу за шею.

— Вы не можете держаться прямее? — вдруг спросил Гельвард. — Повернитесь ко мне… вот так…

Элизабет оробела еще больше — и внезапно поняла, что ей навязали неестественную, крайне неудобную позу. Он рисовал и рисовал, хватая один листок за другим. Она понемногу расхрабрилась и перестала обращать на него внимание, лаская лошадь. Потом он попросил ее сесть в седло, но ей это уже порядком надоело.

— Можно мне посмотреть, что у нас получилось?

— Я никому не показываю свои рисунки.

— Ну пожалуйста, Гельвард. Меня еще никогда не рисовали.

Он порылся в пачке листков и отобрал три из них.

— Не знаю, понравится ли вам…

Приняв листки, она невольно воскликнула:

— Боже, неужели я такая тощая!

— Отдайте обратно! — вспылил он.

Она отбежала на несколько шагов и быстро просмотрела все рисунки. Нетрудно было догадаться, что изображенная на них женщина именно она, но пропорции были какими-то необычными. И она сама, и лошадь выглядели очень высокими и худыми. Это производило впечатление не то чтобы отталкивающее, но, за неимением более точного слова, странное впечатление.

— Прошу вас… отдайте.

Она вернула рисунки, он присоединил их к пачке и, резко повернувшись, зашагал к опушке, туда, где привязал свою лошадь.

— Я вас обидела? — спросила Элизабет.

— Не обидели, просто не надо было вам их показывать.

— По-моему, они превосходны. Только… только это, оказывается, нелегко — увидеть себя как бы чужими глазами. Я же говорила вам, что меня никогда не рисовали.

— Вас трудно рисовать.

— А можно взглянуть на другие рисунки?

— Вам будет неинтересно.

— Послушайте, я делаю это вовсе не для того, чтобы погладить вас по шерстке. Мне и вправду хочется взглянуть.

— Ну, что с вами поделаешь…

Он отдал ей всю пачку, а сам отошел к своей лошади и притворился, что поправляет сбрую. Именно притворился: просматривая рисунок за рисунком, Элизабет краешком глаза следила за Гельвардом и видела, что он поглядывает на нее, стараясь угадать ее оценку.

Сюжеты рисунков были самыми разными. Значительная их часть была посвящена лошадям, скорее всего, одной и той же, его лошади: вот она пасется, а вот стоит, гордо откинув голову. Вся эта серия была поразительно реалистичной — скупыми штрихами он сумел передать характер существа послушного, но гордого, прирученного, но все-таки себе на уме. Как ни удивительно, во всей серии пропорции оставались абсолютно верными. Попадались и портретные зарисовки — то ли автопортреты, то ли изображения мужчины, с которым Элизабет видела Гельварда в селении. Мужчина был нарисован в плаще, без плаща, подле лошади, с видеокамерой в руках. И опять чувство пропорции художнику почти не изменяло.

Гораздо труднее давались Гельварду пейзажи — деревья, река, загадочное сооружение на веревках на фоне отдаленных холмов. Что-то у него тут не получалось: иногда пропорции оставались жизненными, но чаще всего странно искажались. Она никак не могла разобраться, в чем дело: быть может, у него не ладится с перспективой? Ответа она не нашла за недостатком специальных знаний.

Последними в пачке оказались зарисовки, сделанные здесь у реки. Первые эскизы были не слишком удачными — те три, что он отобрал сам, намного превосходили их. Озадачивала лишь явная удлиненность силуэта — и у нее, и у лошади.

— Ну что? — не выдержал он.

— Я… — Она не смогла подобрать нужного слова. — По-моему, они хороши. Только необычны. Вы очень наблюдательны.

— Вас очень трудно рисовать, — повторил он.

— Мне особенно понравился вот этот, — она вытащила из пачки рисунок лошади с откинутой, развевающейся гривой. — Совсем как в жизни.

Он усмехнулся.

— Мне и самому этот нравится больше всех.

Она перебрала рисунки снова. На некоторых из них присутствовала одна и та же непонятная ей деталь. Вот, например, на этом мужском портрете: в верхнем углу таинственное четырехконечное пятно. И такое же — на каждом рисунке, сделанном у нее на глазах.

— Что это? — спросила она, указывая на пятно.

— Солнце.

Она нахмурилась, но решила не продолжать эту тему. И без того она, по-видимому, нанесла его художническому самолюбию чувствительный удар. Тогда она взяла из трех рисунков, отобранных Гельвардом поначалу, тот, который посчитала лучшим.

— Вы не подарите мне его?

— Я думал, он вам не понравится.

— Напротив. По-моему, этот рисунок очень удачен.

Он бросил на нее проницательный взгляд, вероятно, решая, искренна ли она в своей похвале, потом забрал у нее всю пачку.

— А не хотите ли взять еще и этот?

И протянул Элизабет рисунок лошади с развевающейся гривой.

— Как я могу! Нет, только не этот…

— Мне хочется оставить его вам на память. Вы ведь первая, кому я его показал.

— Я… большое спасибо.

Он уложил остальные рисунки в седельную сумку и бережно застегнул ее.

— Вы сказали, что вас зовут Элизабет?

— Я предпочитаю, чтобы меня называли Лиз.

Он кивнул с серьезным видом.

— Прощайте, Лиз.

— Вы уезжаете?..

Не ответив, он отвязал лошадь и вскочил в седло. Потом, тронув поводья, направил ее вниз к реке и вброд через мелководье, затем дал шпоры, выбрался на противоположный берег и спустя мгновение скрылся за деревьями.

3

Вернувшись в селение, Элизабет призналась себе, что работать ей сегодня больше не хочется. Вот уже больше месяца, как ей обещали прислать партию медикаментов и врача. Она следила как могла за питанием селян, хотя продовольственная помощь тоже была скудной, да более или менее успешно лечила немудреные сельские болячки, ссадины и нарывы. Правда, на прошлой неделе ей довелось принять роды — до того она и сама не могла с уверенностью сказать, приносит ли ее деятельность ощутимую пользу.

Теперь она решила отправиться в базовый лагерь немедля, пока подробности странной встречи у реки не начали стираться из памяти. Впрочем, перед отъездом она успела разыскать Луиса.

— Если эти люди появятся снова, — внушала она ему, — постарайся выяснить поточнее, что им надо. Я вернусь обратно утром. Если они прискачут раньше меня, постарайся задержать их до моего возвращения. Спроси, откуда они.

До базового лагеря было почти семь миль, и она добралась туда только вечером. Ей не повезло — в лагере не осталось практически ни души: почти для каждого сотрудника любая отлучка затягивалась на много дней. Но Тони Чеппел, как на беду, был тут как тут и перехватил ее на полдороге к жилому корпусу.

— Ты сегодня свободна, Лиз? Мы не могли бы с тобой…

— Я очень устала и хочу лечь пораньше.

В первые дни Элизабет потянулась было к Чеппелу и совершила роковую ошибку, не утаив этого. Женщины в лагере были наперечет, и он с готовностью стал оказывать ей ответные знаки внимания. Очень быстро она поняла, как он самовлюблен и скучен, но Тони упорно не желал оставить ее в покое, а ей никак не удавалось вежливо остудить его пыл.

Вот и сейчас он не отставал от нее до тех пор, пока она кое-как не проскользнула к себе в комнату. Швырнув на кровать дорожную сумку, она разделась и долго нежилась под душем. Потом у нее разыгрался аппетит, и пришлось выйти поесть; Тони, разумеется, не замедлил присоединиться к ней, но во время ужина она подумала, что в данных обстоятельствах он может оказаться даже полезным.

— Ты не знаешь, есть ли в этой стране город под названием Земля?

— Земля? Как и наша планета?

— Звучало это именно так. Но, может, я ослышалась.

— Не знаю ничего похожего. А где он расположен?

— Где-то здесь неподалеку.

Он покачал головой.

— Земля? А может, Марс? Или Венера? — Он расхохотался, довольный собственным остроумием, и выронил вилку. — Ты правильно разобрала?

— Да не то чтобы… Наверное, я все-таки ошиблась.

Верный своей неподражаемой манере, Тони продолжал скверно каламбурить до тех пор, пока ей не удалось избавиться от его общества. В одном из кабинетов висела крупномасштабная карта всего района, но, исследовав карту вдоль и поперек, Элизабет не обнаружила ни одного названия, хотя бы отдаленно напоминавшего произнесенное Гельвардом. Более того, он твердо заявил, что его город лежит на юге, а в том направлении по меньшей мере на шестьдесят миль крупных поселений не было вообще.

Утомленная, она вернулась к себе в комнату. Уже раздеваясь, достала подаренные ей рисунки и прикрепила их над кроватью. Тот рисунок, что изображал ее, был таким необычным…

Она присмотрелась повнимательнее. Рисунок был выполнен на очень старой бумаге, пожелтевшей по краям. И тут до нее дошло, что вверху и внизу бумага по линии отрыва иззубрена. Проверяя себя, она провела по краю пальцем и ощутила то же, что заподозрили глаза: тут без сомнения была перфорация.

Бережно, чтобы не повредить рисунок, она отделила его от стены и перевернула. По задней стороне бумаги, сбоку, бежала колонка цифр, две или три из них были отмечены звездочками. А рядом шла надпись синим шрифтом, почти неразличимым от времени: «Лента компьютерная многократного применения. IBM».

Элизабет прикрепила рисунок обратно к стене… и уставилась на него в еще большем недоумении.

4

Наутро Элизабет, отстучав по телетайпу очередную тщетную просьбу прислать врача, вернулась в селение. К тому времени, как она добралась туда, улицы уже затопил полуденный зной и все погрузилось в привычную унылую летаргию, которая так бесила ее поначалу. Луиса она разыскала быстро: в компании двух других мужчин он развалился в тени у церкви.

— Ну, что? Они приезжали?

— Нет. Сегодня нет, малышка Хан.

— Когда они обещали вернуться?

Он лениво пожал плечами.

— Не сегодня, так завтра.

— А вы уже пробовали?.. — Она запнулась, разозлясь на себя: ведь хотела же взят щепотку предложенного селянам удобрения в базовый лагерь на анализ, а потом заторопилась и забыла. — Ладно, но если они вернутся, дайте мне знать…

Она зашла проведать Марию и новорожденного, но никак не могла сосредоточиться на самых обыкновенных вещах. Позже сняла пробу с бесплатного обеда для всех желающих, потолковала с отцом Дос Сантосом. И все время невольно прислушивалась: не донесется ли издали конский топот?

Наконец, не пытаясь больше обманывать себя, она отправилась на конюшню, оседлала лошадь и поехала вчерашним маршрутом в сторону реки.

И сейчас она все еще старалась не сознаваться себе в собственных мыслях и истинных намерениях. Только от себя не уйдешь: последние двадцать четыре часа привнесли в ее жизнь нечто совершенно новое. Она вызвалась приехать сюда и поработать вместе с другими добровольцами, когда поняла всю никчемность своей предыдущей жизни. Но здесь на смену прежнему разочарованию пришло иное, не менее горькое: какими благими ни были их намерения, добровольцы могли предложить обнищавшему населению здешних мест не помощь, а лишь видимость помощи. Слишком поздно они пришли, слишком скудными ресурсами располагали. Мизерные подачки в виде зерна, бессистемных прививок или ремонта церкви, — конечно, это лучше, чем ничего, но ни на йоту не приближало решения главной задачи. Усилиями одиночек разруху и одичание этих мест было не преодолеть.

Вторжение Гельварда в ее жизнь стало для Элизабет первым ярким событием со дня приезда. Ведя лошадь по пустоши к лесу, она наконец призналась себе, что ею движет не простое любопытство, а нечто большее. В базовом лагере каждый был одержим собой и своим воображаемым вкладом в науку; они обожали мыслить абстрактными категориями, рассуждать о групповой психологии, социальной приспособляемости и поведенческих стереотипах, а на ее более приземленный взгляд выглядели напыщенным болтунами. Не считая незадачливого Тони Чеппела, она не встречала никого, кем стоило бы хоть на минуту увлечься, и это опять-таки было не то, на что она рассчитывала.

Гельвард был совсем из другого теста. Нет, нет, она и теперь не произнесла бы этого вслух, и все же, по совести говоря, ехала как на свидание.

Элизабет без труда разыскала то самое место на берегу и позволила лошади напиться. Потом привязала ее в тени, а сама уселась у воды и стала ждать. Усилием воли отогнав новый вихрь догадок, вопросов, предчувствий, она сосредоточилась на чисто физических ощущениях солнечного тепла и покоя и, откинувшись навзничь, закрыла глаза. Вода журчала по каменистому ложу, мягко шуршал ветерок в вершинах деревьев, звенели какие-то мошки, пахло сухой листвой, прогретой почвой и просто жарой…

Прошел час, если не больше. Лошадь на опушке каждые несколько секунд взмахивала хвостом, отгоняя назойливых мух. Но вот она забеспокоилась, тихо заржала, и ей из-за реки отозвалась другая лошадь. Элизабет очнулась: на противоположном берегу стоял Гельвард.

Он приветственно поднял руку, она помахала ему в ответ. Он тут же спешился и быстро подошел к самому краю воды. Элизабет улыбнулась про себя: он был явно в приподнятом настроении и начал валять дурака, норовя развеселит ее. Наклонился, попытался встать на руки — с третьей попытки ему это удалось, но ненадолго, он потерял равновесие и, вскрикнув, рухнул в воду.

Элизабет вскочила и бросилась к нему вброд.

— Вы не ушиблись?

Он усмехнулся.

— А ведь в детстве у меня получалось…

— У меня тоже.

Он поднялся на ноги, глядя с унылым видом на свою промокшую одежду.

— Ничего, скоро высохнет, сказала она.

— Пойду приведу лошадь.

Они вместе перебрались на «свой» берег, и Гельвард привязал коня рядом с лошадью Элизабет. Женщина села, он опустился рядом, вытянув ноги и подставив мокрые брюки солнцу. Лошади стояли бок о бок, в разные стороны головами, и вежливо отгоняли мух друг от друга.


У Элизабет накопилась тысяча вопросов — но она не задала ни одного. Она упивалась неизвестностью и не хотела разрушить тайну прозаическим объяснением. Самым вероятным, конечно же, было то, что Гельвард — один из сотрудников какого-то более отдаленного лагеря и что со скуки он затеял разыграть с ней замысловатую и не слишком остроумную шутку. Но даже если это так, она не осуждала шутника: его присутствие само по себе служило ей наградой, она слишком долго сдерживалась, чтобы не радоваться пробуждению от повседневной дремоты независимо от руководившим Гельвардом мотивов.

Единственной заведомо интересной для него темой разговора были рисунки, и Элизабет попросила показать их снова. Они поговорили о рисовании, он охотно комментировал то, что показывал, а она не преминула заметить, что рисунки, все без исключения, выполнены на обороте старинной компьютерной ленты. И вдруг он выпалил:

— А я чуть было не решил, что вы тоже из мартышек.

И опять в его речи явственно проступил тот же странный акцент.

— Из кого, из кого?

— Из мартышек. Так мы называем туземцев, которые здесь живут. Но они не говорят по-английски.

— Ну, положим, кое-кто говорит, хоть и не слишком грамотно. Те, кого мы научили.

— Мы? Кто это «мы»?

— Я работаю не одна.

— Разве вы не городская? — спросил он и неожиданно отвернулся.

Элизабет ощутила смутную тревогу: накануне он точно так же отворачивался и беспокоился, прежде чем внезапно встать и уехать. Ей вовсе не хотелось, чтобы он уезжал, — только не сейчас, еще не время…

— Вы же знаете, что нет.

— Знаю, что вы не из нашего Города. Но кто вы?

— Я же говорила вам, как меня зовут.

— Но откуда вы взялись здесь?

— Из Англии. Приехала два месяца назад.

— Из Англии? Но ведь Англия на Земле?

Он смотрел на Элизабет во все глаза, совершенно забыв про рисунки. Она рассмеялась нервным смехом — он опять вел себя как-то странно.

— До сих пор была на Земле, — ответила она, пытаясь обратить дело в шутку. — По крайней мере, пока я оттуда не уехала.

— Мой бог! Значит…

— Что — значит?

Он резко встал и опять отвернулся. Шагнул прочь, потом передумал и уставился на нее сверху вниз.

— Вы с Земли?

— А откуда же еще?

— Вы с Земли… С Планеты Земля?

— Конечно. Я вас не понимаю.

— Вы ищете нас, — заявил он.

— Нет. А впрочем… что вы имеете в виду?

— Вы нас нашли!

Она вскочила и метнулась в сторону от Гельварда. Но добежав до лошадей, все же задержалась. Его странности на глазах перерастали в помешательство, и она понимала, что оставаться с ним небезопасно. И все же — как он поступит?

— Элизабет, не уезжайте!

— Лиз, — поправила она.

— Лиз, вы понимаете, кто я? Я из Города Земля. Вы должны знать про нас!

— Но я не знаю.

— Вы не слышали о нас?

— Нет, не слышала.

— Мы провели здесь тысячи миль. Много-много лет. Без малого два столетия.

— А где ваш город сейчас?

— Там, — он показал на северо-восток. — Миль двадцать пять к югу.

Слова противоречили жесту, но она решила, что Гельвард от волнения перепутал стороны света.

— Можно мне взглянуть на него?

— Разумеется! — Он в возбуждении одной рукой схватился за кисть Элизабет, а другой — за уздечку от лошади. — Поехали немедля!

— Погодите-ка. Как пишется название вашего города? — Он написал на бумаге «Земля». — Почему он носит такое название?

— Не знаю. Наверное, потому что мы с Планеты Земля.

— А разве мы с вами сейчас на другой планете?

— Но ведь это же очевидно!

— Вы уверены?

Это вырвалось у нее против воли — она поддразнивала Гельварда как маньяка, но был ли он маньяком? Лихорадочное возбуждение, пылающие глаза — это можно было истолковать как угодно. Инстинкт, на который она до последнего времени полагалась, требовал осторожности. Кто и за что мог бы поручиться теперь?

— Это не Земля!

Она подумала и сказала:

— Гельвард, встретимся завтра. Здесь же, у реки.

— Но мне казалось, что вы хотите увидеть Город.

— Хочу, но не сегодня. Надо проехать двадцать пять миль. Нужна свежая лошадь, необходимо разрешение…

Она словно оправдывалась в своей нерешительности. Он посмотрел на нее с сомнением.

— Вы боитесь, что я вас обманываю?

— Нет, не боюсь?

— Тогда в чем же дело? Сколько я себя помню и задолго до моего рождения, Город жил единственной надеждой — рано или поздно придет помощь с Земли. И вот вы здесь — и вы мне не верите, считаете меня сумасшедшим!..

— Вы и сейчас на Земле.

Он открыл было рот и закрыл его снова. Наконец спросил:

— Зачем вы так зло шутите?

— Я не шучу.

Он опять схватил ее за руку и заставил повернуться, ткнул пальцем вверх:

— Что вы там видите?

Она заслонилась ладонью от нестерпимо яркого света.

— Солнце.

— Солнце! Да, солнце! Но какое солнце?

— Обыкновенное. Пустите меня, вы делаете мне больно!

Он послушался — только ради того, чтобы собрать рисунки, разлетевшиеся по берегу. Потом вытащил из пачки один рисунок и поднял его перед глазами.

— Вот оно, солнце! — заорал он, указывая на диковинное четырехконечное пятно в верхнем углу листка, над нелепой долговязой фигурой, изображающей саму Элизабет. — И такое же там, на небе!..

Задыхаясь от бешеного сердцебиения, она кое-как отцепила поводья, взобралась в седло и с силой пришпорила лошадь. Та взвилась на дыбы и сразу пошла в галоп. Гельвард так и остался у реки с рисунком в высоко поднятой руке.

5

На селение опускался вечер, и Элизабет рассудила, что возвращаться сегодня в базовый лагерь уже поздновато. Да она и не ощущала в себе ни сил, ни желания возвращаться — в конце концов, переночевать можно было и здесь.

Главная улица была пуста. Это поразило ее: обычно в это время селяне выходили из домов, чтобы тут же в пыли лениво поболтать меж собой, потягивая крепкое, вязкое, как смола, вино — делать настоящие вина они разучились.

Потом Элизабет расслышала гвалт, доносящийся из церкви, и поспешила туда. Под сводами собрались почти все мужчины селения. Были здесь и женщины, иные из них плакали.

— Что тут происходит? — обратилась она к отцу Дос Сантосу.

— Незнакомцы вернулись. Они предлагают сделку.

До Сантос держался в стороне от толпы, явно неспособный хоть чем-то повлиять на селян. Элизабет попыталась вникнуть в суть спора, но каждый орал, не слушая соседа, и даже у Луиса, хоть он и вылез к разбитому алтарю, не хватало голоса перекрыть общий гам. Встретившись с Элизабет глазами, старейшина протолкался к ней.

— В чем дело?

— Они прибыли, малышка Хан. Мы согласны на их условия.

— Похоже, что до согласия еще далеко. Чего они хотят?

— Условия честные.

Он вознамерился было вернуться к алтарю, но Элизабет схватила его за руку.

— Чего они хотят? — повторила она.

— Они дадут нам лекарства и много еды. И еще удобрения, и еще они помогут починить церковь, хоть мы об этом и не просили.

Он уклонялся от ответа, то поднимая взгляд на Элизабет, то отводя глаза.

— А что взамен.

— Ерунда.

— Ну, давай не тяни, Луис. Чего они хотят?

— Десять наших женщин. Все равно что отдают добро задаром.

Она не сумела скрыть удивления.

— И что вы?..

— За ними будут хорошо смотреть. Сделают их здоровыми и сильными, а когда выйдет срок, они принесут нам еще еды.

— А как к этому относятся сами женщины?

Он оглянулся через плечо на толпу.

— Они глупые, не рады…

— Еще бы! — Элизабет посмотрела на шестерых присутствующих женщин, которые держались отдельной группой; мужчины, что стояли к ним ближе других, трусливо улыбались. — А для чего им понадобились женщины?

— Мы не спрашивали.

— Потому что это ясно и без вопросов, не так ли? — Она повернулась к Дос Сантосу. — И что теперь будет?

— Люди уже все решили, мы бессильны.

— Но разве это не дикость? Не могут же они всерьез выменивать своих жен и детей на несколько мешков зерна?

— Нам нужно то, что они предлагают, — вмешался Луис.

— Мы тоже обещали вам продовольствие и врача — он уже в пути…

— Да, конечно, вы обещали. Вы скоро здесь два месяца, а еды вы нам дали всего ничего, и врач все едет… Эти люди по крайней мере не обманщики, это видно сразу.

Покинув Элизабет и Дос Сантоса, Луис протиснулся на прежнее место. Выждав удобный момент, он утвердил сделку голосованием. Женщины в голосовании не участвовали.


Элизабет провела беспокойную ночь, зато к рассвету ей стало ясно, что предпринять.

Вчерашний день принес ей множество неожиданностей. По иронии судьбы единственное событие, которого она инстинктивно ждала, так и не состоялось. Теперь, когда встречи с Гельвардом виделись ей как бы в новом измерении, она набралась мужества признаться себе, что внутреннее беспокойство, погнавшее ее вчера к реке, означало в сущности просто телесную истому. Ее просто влекло к нему до той самой минуты, пока его глаза не заволокло пеленой упрямого фанатизма; даже сейчас она все еще не избавилась от того чувства страха и удивления, которое испытала при крике Гельварда, раскатившемуся по всему лесу:

— Солнце! Да, солнце! Но какое солнце?

Несомненно, за этой сценой скрывалось что-то, чего она еще не понимала. Накануне Гельвард вел себя совершенно иначе, как вел бы себя на его месте любой мужчина: она то и дело улавливала его сдержанный, но ощутимый зов. И никаких признаков фанатизма — только когда разговор зашел о конкретных обстоятельствах его и ее жизни, в поведении художника вдруг наметилась странная перемена.

И эта загадочная компьютерная лента… В радиусе тысячи миль отсюда был один-единственный компьютер, и Элизабет знала точно, где он установлен и каким целям служит. Тот компьютер заведомо обходился без бумажной ленты и не имел ровным счетом никакого отношения к IBM. Впрочем, она слышала об IBM — это буквосочетание было известно каждому, кто изучал хотя бы азы компьютерной техники, но последний компьютер этой марки был выпущен еще задолго до той катастрофы. И если где-нибудь на свете сохранился в целости хоть один прибор производства IBM, то разве что в музее.

И наконец, навязанная селянам чудовищная сделка… Чего-чего, а подобного Элизабет и представить себе не могла, — хотя, вспоминая выражение глаз Луиса после первого разговора с незнакомцами, она поняла, что старейшина и тогда уже вполне догадывался о форме платежа.

Каким-то образом все это спутано в один клубок. Незнакомцы, нагрянувшие в селение, несомненно, жители того же таинственного города, что и Гельвард. Но какая связь между этой сделкой и его безумными выкриками?

А самое главное — какое ей до всего этого дело? Да, формально ответственность за благополучие селения возложена на нее и Дос Сантоса. Месяц назад их даже навестил собственной персоной один из руководителей лагеря, но в настоящий момент основное внимание начальства было поглощено восстановлением большой гавани на побережье. Формально Элизабет находилась в подчинении Дос Сантоса, однако он недалеко ушел от селян: он и был местным, из тех сотен юношей, которых в срочном порядке рассовали по теологическим колледжам в надежде вернуть стране хотя бы религию. Религия издревле пользовалась в этих краях серьезным влиянием, я деятельность миссионеров почитали наиважнейшей. Но факты упрямо свидетельствовали: на то, чтобы Дос Сантос завоевал в селении авторитет, уйдут годы и годы, церковь не стала и еще долго не станет социальным и духовным сердцем общества, если это вообще когда-либо произойдет. Селяне соглашались терпеть миссионеров, но не более, а в повседневной жизни считались только с Луисом да отчасти с ней, медицинской сестрой.

Обратиться за советом в базовый лагерь? Этого еще не доставало! Лагерем руководили прекрасные, честные ученые, но применять свои знания на практике было для них внове, и они не способны были спуститься с академических высот на грешную землю; простые человеческие печали женщин, которых променяли на еду, оставались выше их понимания. Нет, если кто-нибудь и мог что-то предпринять, то лишь она сама, на собственный страх и риск.

Решение далось ей нелегко. Всю долгую душную ночь напролет она только и занималась тем, что взвешивала все «за» и «против», вероятные опасности и возможные выгоды. И, как ни кинь, решение оказывалось единственным.

Элизабет поднялась с первыми лучами зари и отправилась к Марии. Надо было поторапливаться — незнакомцы обещали вернуться, как только рассветет.

Мария уже тоже проснулась, ребенок плакал. Но она, не обращая на него внимания, набросилась на Элизабет с расспросами о сделке, заключенной накануне.

— Некогда, — резко перебила ее Элизабет. — Мне нужна одежда.

— Но у тебя такое красивое платье!

— Мне нужна твоя одежда. Что-нибудь, все равно что.

Недоуменно причитая, Мария выложила перед гостьей все свои небогатые наряды. Платья и юбки были изрядно обветшавшими и, вероятно, никогда не ведали ни воды, ни мыла. Но это было то, что нужно. Выбрав плохо сшитую обтрепанную юбку и сероватую мужского покроя рубаху, она тут же напялила их на себя. Свою одежду и белье она сложила аккуратной стопкой и передала Марии на хранение.

— Ты теперь выглядишь не лучше наших замарашек!

— Так мне и надо!

Перед уходом она осмотрела ребенка, убедилась, что тот вполне здоров и попыталась втолковать матери, как ухаживать за малышом изо дня в день. Мария по своему обыкновению делала вид, что слушает, хотя Элизабет знала, что та выкинет все из головы, как только наставница шагнет за порог. И в самом деле — не она ли, Мария, благополучно вырастила уже троих?

Ступая босиком по пыли, Элизабет засомневалась, сойдет ли она за деревенскую. Волосы у нее были длинные и темные, и за два месяца она успела изрядно загореть, однако у местных женщин кожа отличалась особым глянцем. Она пробежала пальцами по волосам, изменив пробор; оставалось только надеяться, что теперь она достаточно неопрятна и лохмата.

На площади перед церковью уже собралась небольшая, но прибывавшая с каждой минутой толпа. Луис, выполняя обязанности распорядителя, уговаривал тех женщин, что что явились из любопытства, разойтись по домам. Подле Луиса жалась кучка девушек — Элизабет не без ужаса убедилась, что сюда пригнали самых молоденьких и хорошеньких. Вскоре их стало ровно десять; тогда Элизабет протолкалась сквозь толпу.

Луис узнал ее с первого взгляда.

— Малышка Хан?..

— Луис, кто тут самая младшая? — Но прежде чем он успел ответить, она совершила выбор без его помощи и подошла к Леа, которой по всем признакам едва исполнилось четырнадцать. — Леа, ступай домой, к маме. Я пойду вместо тебя.

Девушка отделилась от других и двинулась прочь, не выразив ни удивления, ни протеста, ни радости. Луис тупо уставился на Элизабет, потом пожал плечами.

Ждать долго не пришлось. Через несколько минут на площадь въехали трое всадников, и каждый вел в поводу еще по лошади. Все шесть лошадей были тяжело навьючены, и прибывшие, спешившись, без промедления разгрузили поклажу перед толпой. Луис бдительно следил за погрузкой. Элизабет слышала, как один из прибывших обратился к нему:

— Через два дня привезем остальное. Так вы хотите, чтобы мы чинили церковь, или нет.

— Нет, нам это ни к чему.

— Дело ваше. Хотите ли вы изменить условия сделки?

— Нет. Мы вполне довольны.

— Прекрасно. — Человек повернулся лицом к толпе, следившей за происходящим, затаив дыхание. Он говорил с селянами, как до того с Луисом, на их родном языке, но с сильным акцентом. — Мы старались вести себя как люди доброй воли и люди слова. Кому-то из вас предложенные нами условия, возможно, и не понравились, но мы просим не таить на нас зла. О женщинах, которых вы нам одолжили, будут заботиться, их никто не обидит. Мы не меньше вашего заинтересованы, чтобы они были здоровы и счастливы. Обещаем вернуть их вам, как только сможем. Спасибо за внимание.

На этом церемония, если она заслуживала такого названия, была окончена. Спешившиеся всадники предложили лошадей женщинам. Две девицы ухитрились взгромоздиться на лошадь вместе, пятеро сели в седла поодиночке. Элизабет и еще две гордячки предпочли идти пешком, и вскоре процессия покинула селение, направляясь по сухому руслу к пустоши за околицей.

6

В течение всего дня Элизабет старалась хранить такое же настороженное молчание, как и ее спутницы. Меньше всего ей хотелось, чтобы ее разоблачили.

Трое мужчин обращались друг к другу по-английски, подразумевая, что женщинам этот язык незнаком. Сперва Элизабет напряженно прислушивалась, рассчитывая узнать что-либо интересное, но, к большому ее разочарованию, мужчины сетовали на жару, на отсутствие тени, на длительность предстоящего пути. Впрочем, о вверенных их попечению женщинах они заботились вроде бы искренне и постоянно осведомлялись, как они себя чувствуют. Время от времени Элизабет заговаривала со своими спутницами на их родном языке и слышала в ответ по существу то же самое: жарко, устали, хочется пить и вообще, поскорее бы все кончилось, поскорее бы добраться до цели…

Через час-полтора устраивали короткий привал; те, что шли пешком, садились на лошадей, и наоборот. Однако никто из мужчин не дал себе поблажки и не воспользовался седлом даже на мгновение, и Элизабет мало-помалу начала им сочувствовать: если Гельвард сказал правду и им предстояло преодолеть двадцать — двадцать пять миль, в такой знойный день это было тяжким испытанием.

То ли усталость постепенно взяла верх над осмотрительностью, то ли женщины своим полным безразличием к провожатым укрепили их в уверенности, что не понимают по-английски ни слова, только ближе к полудню мужчины в своих беседах перешли на темы, с путешествием непосредственно не связанные. Началось, правда, опять с жалоб на немилосердную жару, но почти сразу же зазвучали и иные, более серьезные ноты:

— И ты полагаешь, все это по-прежнему необходимо?

— Меновая торговля?

— Да. Ты же помнишь, какие беды она принесла нам в прошлом.

— У нас нет другого выхода.

— Чертова жара!

— Что ты можешь предложить взамен?

— Не знаю. Да меня и не спрашивали. Будь моя воля, разве я перся бы сейчас по солнцепеку?

— А по мне, это, может, и не бессмыслица. Помнишь предыдущую группу переселенок? Так они прижились в Городе, и, похоже, в мыслях не держат проситься домой. Может, в новых сделках и нужды не возникнет.

— Возникнет.

— Ты что, вообще против всей нашей работы?

— Если честно, то против. Подчас мне кажется, что самые принципы жизни Города — полный бред.

— Не иначе, ты терминаторов наслушался?

— Ну что же, не спорю. Если их непредвзято послушать, то начинаешь понимать, что в их рассуждениях есть доля истины. Они не во всем правы, но уж во всяком случае не такие олухи, как уверят нас Совет навигаторов.

— Ты с ума сошел!

— Согласен. Как не спятить по такой жаре?

— Не вздумай повторить что-либо подобное в Городе.

— А, собственно, почему? Там многие говорят то же самое.

— Но не гильдиеры. Ты же побывал в прошлом. И должен знать, что почем.

— Я просто реалист. Надо прислушиваться к мнению большинства. В Городе уже и сегодня терминаторов больше, чем гильдиеров. Только и всего.

— Заткнись, Норрис, — вмешался третий, тот, что выступал с речью перед толпой, до сих пор не участвовавший в беседе.

Путешествие продолжалось в молчании.


Элизабет завидела Город на горизонте гораздо раньше, чем сообразила, что это, собственно, такое. По мере того, как десять женщин и трое провожатых приближались к цели, она все пристальнее вглядывалась в открывающуюся перед ней картину, но так и не разобралась ни в самой системе рельсов, ни в их предназначении. Сперва ей показалось, что это какая-то сортировочная станция, но где же тогда вагоны? И каким практическим надобностям могут служить пути столь небольшой длины? Потом она обратила внимание на людей, выставленных вдоль путей в качестве часовых: одни были с ружьями, другие с устройствами, напоминавшими старинные арбалеты. Но, по правде сказать, более всего ее заинтересовал сам Город.

Да, она слышала, как провожатые, а еще раньше Гельвард называли свое место жительства Городом, хотя самой Элизабет оно показалось одним разросшимся и довольно бесформенным зданием. Не слишком прочным к тому же, возведенным по большей части из дерева. Лишенное всяких украшений, оно одновременно казалось и безобразным и привлекательным. Она припомнила: именно так строили прежде, только используя другие материалы — сталь и железобетон. Именно таким строгим контурам и четкости линий отдавали предпочтение, пренебрегая внешней отделкой. Впрочем, те здания были очень высокими, а это непонятное сооружение не превышало и семи этажей. Древесин на фасадах побурела от непогоды, однако кое-где желтели пятна свежеуложенных бревен и досок.

Подведя группу вплотную к Городу, провожатые направились к темному проходу под днищем. Все спешились, и подскочившие откуда-то молодые люди увели лошадей. Несколько ступенек, дверь, лестница и еще одна дверь, и наконец — ярко освещенный коридор. Коридор упирался в новую дверь, и здесь провожатые остановились. На двери висела табличка: «АДМИНИСТРАЦИЯ ВРЕМЕННОГО ПЕРЕСЕЛЕНИЯ».

За дверью с табличкой вновь прибывших приветствовали две городские женщины, говорящие на местном наречии с тем же немыслимым акцентом.


Раз уж Элизабет решилась на обман, пришлось выдерживать свою роль до конца. В первые же дни ее подвергли самому тщательному обследованию и множеству процедур. Ее выкупали, промыли ей волосы, проверили, нет ли там насекомых. Отвели ее на осмотр к терапевту, затем к офтальмологу и стоматологу и наконец сделали укол — не составило труда догадаться, что это тест на венерические болезни.

Приговор врачей ее не удивил: из десяти вновь прибывших Элизабет единственная была признана полностью здоровой. Вскоре ее передали на попечение двух других женщин, которые принялись учить ее английской речи. От души веселясь про себя, она пыталась, как могла, затянут процесс обучения — и все же буквально через три дня ее сочли достаточно подкованной, и на том начальный этап ее переселения в Город был завершен.

До сих пор она ночевала в общей спальне со своими спутницами, теперь ей выделили крошечную отдельную комнатушку, стерильно чистую и обставленную с предельной скупостью. В комнатушке была узкая кровать, ниша для одежды — Элизабет получила два одинаковых комплекта белья и верхнего платья, — стул и четыре квадратных фута свободной площади.

С момента ее прибытия в Город прошло восемь дней, и Элизабет все чаще задавалась вопросом, чего же, собственно, она рассчитывала добиться. По выходе из-под прямой опеки администраторов службы переселения ее определили на кухню судомойкой. Вечера оставались свободными, и ей без обиняков дали понять, что она обязана минимум час, а то и два проводить в особом зале и не отказываться от общения с посетителями мужского пола.

Зал находился по соседству со службой переселения. У стены располагался маленький бар с весьма скудным, как отметила Элизабет, выбором напитков, а рядом — древний видеомагнитофон. Улучив удобную секунду, она включила его: на экране замелькали кадры комедийной программы, совершенно ей непонятной, хотя невидимая публика то и дело взрывалась хохотом. Комические эффекты, очевидно рассчитанные на современников, для нее оставались тайной. Тем не менее она терпеливо досмотрела программу до конца и из финальных титров узнала, что пленка была выпущена в 1985 году — более двух веков назад!

Обычно посетителей в зале бывало немного. Женщина из службы переселения, хозяйничавшая за стойкой, улыбалась заученной улыбкой, в уголке сидели две-три девицы из нового набора. Время от времени в зал заглядывали мужчины, одетые, как и Гельвард, в темную форму, но никому из них так и не удалось завладеть ее вниманием.

И вдруг днем, на кухне, когда менее всего она этого ожидала, Элизабет разрешила одну из мучивших ее загадок. Перемыв посуду, она складывала ее в специально для того предназначенный металлический шкаф и вдруг увидела то, чего раньше не замечала. Да, увидеть было непросто: всю прежнюю начинку давно вынули, понаделав деревянных полок, и все же на дверце из-под слоя краски при определенном освещении проглядывала эмблема IBM — несомненно, когда-то кухонный шкаф был кожухом компьютера.

Пользуясь каждой возможностью, Элизабет бродила по Городу и с любопытством вглядывалась во все вокруг. До прибытия сюда она пугала себя, что окажется в Городе на положении узницы, но нет, за пределами четко очерченного круга обязанностей она была вольна ходить где вздумается, делать что захочет. Она разговаривала с людьми, наблюдала, сопоставляла и обдумывала свои наблюдения.

Как-то раз она попала в небольшую комнату, отведенную, очевидно, рядовым жителям Города для бесед в часы досуга. На столике лежала пачка аккуратно скрепленных машинописных листков. Она пробежала их глазами без особого интереса — на первой странице значилось: Директива Дистейна.

Впоследствии, гуляя по Городу, она обратила внимание, что копии Директивы разложены в самых разных местах, и со временем ради любопытства прочитала одну из них. Вникнув в содержание Директивы, Элизабет спрятала один экземпляр под матрасом, намереваясь вывезти его из Города при первой возможности.

Она начинала кое-что понимать… Вновь и вновь возвращаясь к Дистейну, она так часто перечитывала текст, что запомнила его почти наизусть.

Час за часом ее представления о Городе выстраивались во все более стройную систему — и тем не менее в этой системе зиял какой-то пробел. Отправной точкой, на которой зиждилось бытие Города и его обитателей, служило представление о том, что они существуют в неком опрокинутом мире. Опрокинуты все физические характеристики — и не только самой планеты, но и всех тел во всей обозримой Вселенной. Горожане приняли приближение, предложенное Дистейном, — тела изогнуты от экватора на север и на юг по гиперболе, — и это приближение как нельзя лучше согласовывалось с формой странного пятна, нарисованного Гельвардом над головой Элизабет и обозначавшего, по его мнению, солнце.

Но пробел — чем заполнить пробел? Как устранить противоречие, которое Элизабет со всей ясностью осознала в тот день, когда забрела в дальнюю, прежде разрушенную часть Города, которая ныне возводилась заново? Она подняла взгляд к солнцу, защитив глаза рукой. Солнце оставалось точно таким же, каким было всегда: на небосводе висел все тот же сияющий ослепительно белым светом шар.

7

У Элизабет созрело решение покинуть Город — лучше всего украсть из конюшни лошадь, верхом добраться до селения, а оттуда до базового лагеря — и сразу попросить отпуск. Отпуск был ей так или иначе положен в самом недалеком будущем, и приблизить это будущее на неделю-другую, вероятно, не составит труда. А имея в своем распоряжении целый месяц, она успеет съездить в Англию и разыщет там кого-нибудь, для кого ее рассказ об испытанном и пережитом представит профессиональный интерес.

Коль скоро у нее составился четкий план, привлекать к себе излишнее внимание было бы неразумно. День накануне отъезда она провела как обычно, работая на кухне, а вечером, тоже как обычно, направилась в зал знакомств. И первым, кого она увидела там, едва переступив порог, оказался Гельвард.

Он стоял к ней спиной, разговаривая с одной из переселенок. Она подошла, стала рядом и тихо произнесла:

— Хэлло, Гельвард…

Он резко повернулся и уставился на нее в недоумении.

— Это вы?.. Что вы здесь делаете?

— Тс-с! Не стоит, чтобы другие слышали, что я говорю по-английски. Я ведь одна из ваших переселенных женщин. — Она двинулась в дальний угол зала. Матрона за стойкой удостоила ее поощрительным кивком, когда Гельвард бросился следом. — Послушайте, — сказала Элизабет, не давая ему опомниться, — я очень сожалею о том, что произошло последний раз у реки. Теперь я кое в чем разобралась…

— А вы не сердитесь на меня, что я испугал вас?

— Вы кому-нибудь говорили обо мне?

— О том, что вы с Земли? Нет.

— Очень хорошо. И не надо говорить.

— Так вы действительно с Планеты Земля? — спросил он, помолчав.

— Да, только мне не нравится, что вы истолковываете это именно так. Я с Земли, и вы тоже. Тут какое-то огромное недоразумение.

— Мой бог, вы снова за свое. — Он был выше Элизабет на девять дюймов и смотрел на нее сверху вниз. — Здесь вы выглядите совсем по-другому. Но зачем вы записались в переселенки?

— Не могла придумать другого способа проникнуть в Город.

— Я бы взял вас с собой. — Он огляделся по сторонам. — Вы подружились здесь с кем-нибудь из мужчин… вы понимаете?..

— Понимаю, но нет, этого не было.

— И не надо. — Он все время озирался через плечо. — Вам дали комнату? Нам было бы там гораздо удобнее…

Очутившись в комнатушке, она заперла дверь: стены были тонюсенькие, но создавалась хотя бы видимость уединения. Интересно, ему-то какой резон осторожничать? Отчего он не захотел разговаривать в зале? Она присела на стул, Гельвард опустился на край кровати.

— Я прочла Дистейна, — сказала Элизабет. — Увлекательный документ. И я где-то слышала это имя. Кто он такой?

— Основатель Города.

— Это-то я поняла. Но он был известен чем-то еще.

Гельвард ответил ей недоуменным взглядом, потом спросил:

— А то, что вы прочли? Вы поняли то, что прочли?

— Более или менее. Он был очень одинок. И он заблуждался.

— Заблуждался? В чем?

— Во всем, что касается Города и окружающих нас опасностей. Он считал, что вас каким-то образом забросило на другую планету.

— Но это так и есть!

Элизабет покачала головой.

— Вы никогда не покидали Землю, Гельвард. И сейчас, сию минуту, когда мы говорим с вами, мы оба на Земле.

Он весь задергался, заломив в отчаянии руки.

— Вы ошибаетесь! Не знаю, как это может быть, но вы ошибаетесь! Что бы вы ни говорили, Дистейн написал правду. Мы на другой планете.

Элизабет попыталась подойти к делу с иной стороны.

— Тогда, у реки… вы нарисовали над моей головой солнце. Солнце гиперболической формы. Вы видите его именно таким? А меня вы изобразили слишком худой и высокой. Опять-таки потому, что вы меня такой и увидели?

— Не я вижу солнце таким, а оно такое и есть. И таков же весь этот мир. А вас… вас я нарисовал такой, какой вы были тогда. Мы же встретились далеко на север от Города. А теперь… Нет, этого не объяснишь — слишком сложно.

— А вы попробуйте.

— Не стану и пробовать.

— Ну, не хотите — не надо. А знаете, каким вижу солнце я? Самым обычным, круглым, сферическим — выберите термин по вкусу. Разве вам невдомек, что наш мир таков, каким мы его воспринимаем? Ваши органы чувств обманывают вас. Не знаю почему, но обманывают… и с Дистейном было то же самое.

— Лиз, это не обман чувств. Я не просто видел, не просто воспринимал — я жил в этом мире. Как бы вы ни разуверяли меня, для меня он реален. И я не один. Большинство жителей города знают то же, что знаю я. Наши знания восходят к Дистейну, потому что он был здесь с самого начала. И если мы не погибли за столько лет, то лишь благодаря этим знаниям. Эти знания — опора всему, они сохраняют нам жизнь, без них мы не понимали бы, что Город должен перемещаться…

Элизабет попыталась что-то сказать, но он продолжал:

— Лиз, после того как мы расстались тогда, мне надо было подумать. Я поехал на север, еще дальше на север. И обнаружил такое… такую преграду, такой вызов нашей способности уцелеть в этом мире, с каким мы не сталкивались никогда прежде. Встреча с вами была — не умею выразить — подарком, какого я не ожидал. Но она косвенно повлекла за собой открытие еще большего значения.

— Что же это за открытие?

— Не могу вам сказать.

— Почему?

— Я не вправе говорить о нем ни с кем, кроме членов Совета. Они наложили пока запрет на распространение информации. Если новость станет всеобщим достоянием, не миновать беды.

— Какой беды?

— Вы слышали о терминаторах?

— Слышала, хоть и не знаю толком, кто это такие.

— Ну, как бы объяснить… Это те, кто хочет заставить Город остановиться. Если новость дойдет до них, поднимется страшная кутерьма. Город только-только оправился после тяжких потрясений, и навигаторы отнюдь не жаждут нового кризиса.

Элизабет смотрела на него молча, не находя слов. Неожиданно она увидела себя и всю ситуацию в новом свете. Судьба поставила ее как бы на стыке двух реальностей: ее собственной, привычной с детства, и реальности Гельварда. И как бы ни сблизились эти две реальности, им не сомкнуться. Подобно кривой, что вычертил Дистейн, выражая свое восприятие мира: чем ближе Элизабет подступала к Гельварду, тем стремительнее от него удалялась. Угораздило же ее впутаться в трагедию, где одна логика пасовала перед лицом другой, — и найти выход оказывалось ей не по силам.

Гельвард был несомненно искренен, сам факт существования Города и его обитателей совершенно неоспорим, но теории, на которых они строили всю свою жизнь, более чем странны, и главное — непреодолимым оставалось основное противоречие: Город и горожане никогда не покидали Землю. Элизабет видела одно, Гельвард утверждал другое, и переубедить его было невозможно. А стать на его точку зрения тем более. Любая попытка сомкнуть реальности, совместить несовместимое вела в тупик.

— Я собираюсь завтра уехать из Города, — сказала Элизабет.

— Поехали вместе. Мне как раз предстоит поездка на север.

— Ничего не получится, мне надо вернуться в селение.

— В то самое, откуда привезли женщин?

— Да.

— Это по пути. Я достану вам лошадь.

Новое противоречие: селение лежало на юго-западе от Города.

— Зачем вы пожаловали к нам в Город, Лиз? В же не из местных…

— Хотела повидать вас.

— Зачем?

— Сама толком не знаю. Вы напугали меня, но я встретила еще и ваших коллег, вступивших в переговоры с селянами. Хотелось выяснить, что происходит. Лучше бы я не ввязывалась в эту историю. Честно говоря, я и сейчас вас боюсь.

— Я же сейчас смирный…

Она рассмеялась — и поняла, что смеется впервые с того дня, как прибыла в Город.

— Да нет, — сказала она, — тут дело не в вас. Все, что я принимала как само собой разумеющееся, здесь, в Городе, выглядит иначе. И не мелочи, а самые важные понятия, например, цель жизни. Вы все здесь такие целеустремленные, словно Город — средоточие всей человеческой цивилизации. А это не так. Для человека на свете есть множество дел, и стремление выжить — не единственная цель существования, и даже не главная. Вы поставили себе задачей выжит любой ценой. Мне же, Гельвард, довелось побывать во многих других местах, кроме Города, во многих-многих других. Что бы вы ни думали, ваш Город вовсе не центр Вселенной.

— Нет, центр, — возразил он. — Потому что, если мы усомнимся в этом, мы все умрем.

8

Выбраться из Города оказалось гораздо проще, чем представляла себе Элизабет. Вместе с Гельвардом и еще одним мужчиной по имени Блейн они спустились на конюшню, оседлали трех лошадей и двинулись в направлении, которое Гельвард упорно называл северным. Вновь, в который уже раз, она спросила себя, что стряслось с его чувством ориентации, — судя по солнцу, они ехали на юго-запад, — но вслух ни каких вопросов не задала. Пожалуй, она уже привыкла к тому, что логика Гельварда противоречит здравому смыслу, но предпочла не подчеркивать этого лишний раз. А может, вынужденно научилась считаться с мнением горожан, даже не разделяя его.

Когда они очутились под тушей Города, Гельвард показал ей огромные стальные колеса, и добавил, что колеса вращаются, только почти неразличимо медленно. Тем не менее, по его словам, Город перемещается на милю каждые десять дней. На север или на юго-запад — смотря по тому, захочет она руководствоваться городскими или собственными представлениями.

Путешествие заняло два дня. Мужчины то болтали между собой, то обращались к ней, хотя подчас она понимала их с трудом. Она чувствовала, что перегружена впечатлениями до предела и попросту не способна усвоить что-либо еще.

К вечеру первого дня они оказались примерно в миле от ее селения, и Элизабет сообщила Гельварду, что пора расставаться.

— Нет-нет, поезжайте с нами. Вернуться всегда успеете.

— Но я собираюсь в Англию, — ответила она. — Надеюсь, что сумею вам помочь.

— Сначала вы должны кое-что увидеть.

— Что именно?

— Сами не знаем, — отозвался Блейн. — Вот Гельвард и подумал, что вы, может быть, подскажете…

Элизабет поупиралась минуту-другую, но в конце концов сдалась. Оставалось диву даваться, как быстро и в общем-то охотно она дала себя вовлечь в чуждые ей заботы. То ли эти люди чем-то привлекли ее, то ли растормошили: обычаи Города при всей их странности подчинялись определенной логике, создавая подобие цивилизации, — и это в стране, которую на протяжении многих десятилетий раздирала анархия! За считанные недели, проведенные в селении, Элизабет стала ощущать, что повадки крестьян этой местности, их хроническая летаргия, неспособность справиться даже с пустяшными житейскими проблемами истощили ее волю, почти исчерпали ее профессиональную готовность служить интересам других. Горожане были людьми иной породы: очевидно, потомками какой-то группы, уцелевшей в дни катастрофы и продолжавшей жить по законам прошлого. В Городе сохранились все признаки организованного общества: дисциплина, чувство цели, безусловное, присущее каждому самосознание — все это не могло не привлекать, несмотря на заведомый оттенок анахронизма, невзирая на явные несоответствия между формой и содержанием.

И когда Гельвард попросил Элизабет составить им компанию, а Блейн поддержал его, она не нашла в себе сил сопротивляться. В конце концов, ее никто не тянул в Город на аркане, она влезла в эту кашу по доброй воле. Она бросила порученных ее попечению селян, — ну, допустим, это можно оправдать беспокойством за судьбу женщин, — и теперь хочешь не хочешь обязана довести свою затею до развязки. Рано или поздно отыщется какое-нибудь учреждение, которое возьмется перевоспитывать горожан, приспосабливать их к современной жизни, но пока что она как бы приняла их под личную ответственность…

Ночь они провели в палатках. Палаток было только две, и мужчины галантно уступили одну Элизабет, но сначала до полусмерти замучили ее разговорами. По-видимому, Гельвард рассказал своему коллеге, и довольно подробно, о том, как встретился с ней и как поразился ее несходству ни с туземными женщинами, ни с горожанками. И сейчас Блейн обращался к ней напрямую, а Гельвард держался в тени и лишь время от времени поддакивал, подтверждая слова товарища.

Блейн понравился Элизабет прежде всего своей прямотой: он не уклонялся даже от самых неприятных вопросов. Но в общем и целом он только подтвердил то, что Элизабет уже знала и без него: Дистейн с его Директивой, неустанное перемещение как первейшая заповедь Города, диковинный облик планеты. Элизабет не пыталась спорить, просто слушала: опыт внушил ей, что препираться с горожанами бесполезно.

Верховая езда целый день напролет вымотала ее, но, когда она наконец заползла в спальный мешок, сон пришел не сразу. Реальности не сомкнулись; едва соприкоснувшись, они оттолкнулись друг от друга и разошлись еще дальше. Да, она стала понимать горожан и их обычаи несравненно глубже — но ведь ее-то логику это не поколебало! Они жили, по собственному их утверждению, в опрокинутом мире, в мире, где все законы природы действуют шиворот-навыворот, — и она бы поверила им, если бы… если бы не твердая уверенность в том, что они искренне заблуждаются.

Ее и Гельварда с Блейном окружала одна та же действительность, однако воспринимали они эту действительность по-разному. А тут-то, чем можно было помочь?


Леса остались позади; ныне их путь лежал по неровной пустоши, поросшей кое-где высокой травой да хилыми кустами. Здесь не было ни дорог, ни тропинок, лошади шли медленно. В лицо дул ровный и прохладный бодрящий ветерок.

Мало-помалу исчезла всякая растительность, кроме редких пучков упрямой жесткой травы, цепляющейся за песчаную почву. Мужчины молчали, а Гельвард так и вовсе застыл в седле, уставясь невидящим взором перед собой и предоставив лошади выбирать маршрут по своему усмотрению.

Впереди, совсем невдалеке, трава окончательно сходила на нет, и едва они преодолели рыхлый песчаный холмик, покрытый мелкими камушками, перед Элизабет открылась полоска дюн, а за нею берег. Лошадь, уже учуявшая прохладу воды, с готовностью откликнулась на прикосновение каблуков и легким галопом помчалась по дюнам вниз. На несколько пьянящих минут Элизабет вовсе отпустила поводья, упиваясь счастьем вольного полета над кромкой прибоя.

Гельвард и Блейн спустились на берег следом за ней и стали рядом, спешившись и глядя вдаль, на бескрайний голубой простор. Она подъехала к ним и тоже спрыгнула наземь.

— А что на запад и на восток? — спросил Блейн.

— То же самое. Я поискал объездной путь, но не нашел.

Блейн вынул из седельной сумки видеокамеру, подсоединил ее к батареям и плавным круговым движением отснял панораму водной глади.

— Надо отправить разведчиков еще дальше на восток и на запад, — сказал он. — Такое пространство не пересечь.

— Другого берега даже не видно.

Блейн глянул себе под ноги и нахмурился.

— И почва мне не нравится. Надо вызвать сюда мостостроителей. По-моему, песок не выдержит тяжести Города.

— Но ведь должен быть какой-то выход!

Оба не обращали на Элизабет никакого внимания. Гельвард достал какой-то небольшой инструмент и установил его у самой воды. Инструмент был снабжен треногой и круглой шкалой, подвешенной на оси. Опустив на шкалу отвес, гильдиер снял с нее показания.

— Мы далеко опередили оптимум, — заявил он наконец. — У нас уйма времени. Тридцать миль — без малого год по городским часам. Неужели не успеем?

— Построить мост? Н-да, тут придется повозиться. И людей потребуется больше, чем у нас есть. А что об этом думают навигаторы?

— Проверяют мое сообщение. Ты же проверяешь меня?

— Проверяю. Только не вижу, что можно к нему добавить.

Гельвард еще с полминуты смотрел на безбрежную ширь, потом будто вспомнил о существовании Элизабет и обернулся к ней.

Ну, а что вы об этом скажете?

— О чем? Чего вы, собственно, от меня ждете?

— Скажите нам, что наше восприятие нас обманывает. Скажите, что тут нет реки.

— Это не река, — отозвалась Элизабет.

Гельвард бросил взгляд на Блейна.

— Ну вот, ты слышал. Нам это только мерещится.

Элизабет закрыла глаза и отвернулась. Выносить столь чудовищное несовпадение реальностей было выше ее сил.

От ветра ее знобило, она стянула с лошади попону и, закутавшись, отошла за дюны. Мужчины сразу же забыли о своей спутнице, Гельвард вытащил какой-то другой инструмент. Он считывал показания вслух, голос его на ветру звенел пронзительно и тоскливо.

Они работали мучительно медленно, кропотливо проверяя друг друга. Через час Блейн упаковал свою часть снаряжения, сел в седло и поскакал по берегу в северном направлении. Гельвард остался долго смотрел вслед компаньону, и сама его поза, как показалось Элизабет, выражала глубокое, неутешное одиночество и отчаяние.

Она истолковала это как крошечную трещинку в разделявшем их барьере. Закутавшись в попону еще плотнее, Элизабет спустилась по дюнам к кромке прибоя и спросила:

— Вы хоть знаете, где находитесь?

Он даже не повернул головы.

— Нет, не знаем. И никогда не узнаем.

— В Португалии. Эта страна называется Португалией. Она в Европе.

Элизабет передвинулась так, чтобы заглянуть ему в лицо. Секунду-другую он смотрел на нее в упор, но без всякого выражения. Потом безмолвно покачал головой и прошел мимо женщины к своей лошади. Барьер был непреодолимым.

Элизабет оставалось лишь последовать его примеру и сесть в седло. Она пустила лошадь шагом — сначала вдоль берега, затем вкось от воды, в сторону базового лагеря. Несколько минут — и тревожная синева Атлантики пропала из виду.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1

Гроза бушевала всю ночь, и всю ночь никто из нас не сомкнул глаз. Наш лагерь был расположен в полумиле от моста, и рев обрушивающихся на берег волн, приглушенный завываниями ветра, достигал нас как монотонный гул. Но нам, особенно в мгновения затишья, мерещилось, что мы слышим треск и стон дерева, крошащегося в щепу.

К утру ветер утих, и мы наконец-то заснули. Правда, ненадолго — кухня задымила, как обычно, с рассветом, и нас позвали на завтрак. За едой все молчали: темя для разговоров могла быть только одна и ее лучшее было не трогать.

Затем мы отправились к мосту. И не прошли и пятидесяти ярдов, как кто-то показал на кусок дерева, выброшенный волнами на берег. Мрачное и, как выяснилось вскоре, справедливое знамение: от моста не осталось ничего, кроме первых четырех свай, вбитых в относительно твердый грунт у самых дюн.

Я взглянул на Леру на эту смену он был здесь старшим.

— Понадобятся бревна, много бревен, — заявил он. — Меновщик Норрис, возьмите тридцать человек на валку леса.

Меня разбирало любопытство, что-то ответит Норрис: из всех гильдиеров, занятых на строительстве, он был самым нерадивым и поначалу то и дело донимал нас пространными нудными жалобами. Но сегодня он и не думал противиться — видно, детская болезнь бунтарства канула в прошлое. Он просто кивнул Леру, отобрал себе помощников, и они вернулись в лагерь за пилами.

— Значит, начнем все сначала? — обратился я к Леру.

— Конечно.

— А новый мост выдержит?

— Если построить его должным образом, надеюсь, выдержит.

Покинув меня, он занялся организацией работ по расчистке стройплощадки.

Гроза миновала, но огромные и злые волны позади нас все чаще с шумом обрушивались на берег реки.

Мы трудились весь день, не покладая рук. К вечеру площадка была расчищена, а Норрис со своей бригадой приволокли на берег четырнадцать толстых бревен. Теперь мы действительно могли наутро начать все сначала.

Но я не стал дожидаться утра и разыскал Леру. Он сидел в палатке один, перебирая листочки с набросками моста, хотя мысли его, по-моему, витали где-то далеко.

Встречи со мной не доставляли ему удовольствия, однако мы с ним здесь были старшими по рангу, и, помимо того, он понимал, что я не стану докучать ему без причины. Мы достигли примерно одинакового возраста: специфика моей работы на севере привела к тому, что я прожил множество никем не считанных, но субъективно долгих лет. Нам обоим было не слишком приятно сознавать, что он отец моей бывшей жены, и все же мы теперь стали ровесниками. Впрочем, ни один из нас не позволял себе прямо говорить об этом. Сама Виктория с тех давних дней, когда мы были женаты, постарела всего-то миль на двести, и пропасть между нами достигла такой ширины, что воспоминания о близости казались игрой воображения.

— Знаю, знаю, зачем ты пожаловал, — бросил он, едва я переступи порог. — Собираешься заявить мне, что этот мост нам никогда не построить.

— Да, это будет нелегко, — заметил я.

— Ты хотел сказать — невозможно.

— А как по-вашему?

— Я строю мосты, Гельвард. Думать мне не положено.

— Что за чепуха! Да вы и сами знаете, что это чепуха.

— Ладно, пусть чепуха. Но Городу нужен мост, и я его строю. Я не задаю лишних вопросов.

— До сих пор у рек, какие мы пересекали, было два берега.

— Это несущественно. Можно построить понтонный мост.

— А когда мы достигнем середины реки, где нам взять новую древесину? На чем устанавливать канатные опоры? — я без приглашения сел напротив Леру. Между прочим, вы ошиблись. Я пришел к вам не затем, чтобы вас обидеть.

— Тогда зачем же?

— Противоположный берег, — произнес я. — Где он?

— Где-нибудь там.

— Где там?

— Не знаю.

— Откуда в таком случае известно, что он вообще есть?

— А как может быть иначе?

— Если он есть, то почему же мы его не видим? Мы же вышли сюда задолго до оптимума, смотрели под благоприятным углом и все-таки ничего не видели. Между прочим, поверхность планеты…

— …вогнутая, ты хотел сказать? Естественно, я сам размышлял о этом. Теоретически мы должны в любой момент объять взглядом всю планету. А на деле атмосферная дымка не дает нам видеть дальше чем на двадцать-тридцать миль, и то в ясный день.

— Уж не собираетесь ли вы и вправду строить мост длиной в тридцать миль?

— Полагаю, что такой длинный мост нам не понадобится. Полагаю, что вообще все обойдется. Иначе зачем бы я стал упорствовать?

Я покачал головой:

— Понятия не имею.

— Известно ли тебе, продолжал он, что меня выдвигают в навигаторы? — Я опять отрицательно покачал головой. — А это так. Когда я последний раз был в Городе, состоялось заседание Совета. Общее мнение — река, вероятно, не так широка, как кажется. Не забывай, что к северу от оптимума все линейные масштабы искажаются. Сжимаются с запада на восток, растягиваются с севера на юг. Несомненно, перед нами очень полноводная река, но противоположный берег у нее, так или иначе, существует. И Совет склоняется к мысли, что как только движение почвы снесет реку к точке оптимума, мы этот берег увидим. Да, конечно, река и тогда останется слишком широкой, чтобы пересечь ее одним прыжком, но все, что от нас потребуется, — набраться терпения и подождать. Чем южнее мы очутимся, тем Уже и мельче станет река. И тем легче будет построить мост.

— Но это дьявольский риск! Центробежная сила…

— Она учитывается.

— А что, если противоположный берег так и не появится?

— Он должен появиться, Гельвард, иначе не может быть.

— Вы слышали об альтернативном проекте? — осведомился я.

— Слышал, что болтают безответственные люди. Что можно покинут Город и построить корабль. Моего согласия на это не будет.

— Гордое упрямство мостостроителя?

— Нет! — выкрикнул он, побагровев. — Здравый смысл! Мы не сумеем сконструировать корабль, достаточно вместительный и достаточно прочный.

— Но и достаточно прочный мост нам не удается построить.

— Твоя правда — но в мостах мы, по крайней мере, разбираемся. А кто в Городе хоть что-нибудь смыслит в кораблестроении? На ошибках учатся. Будем начинать снова и снова, пока мост не выдержит нагрузки.

— А время бежит…

— Как далеко в данный момент отсюда до оптимума?

— Двенадцать миль, даже немного меньше.

— По городским часам сто двадцать дней, — сказал Леру. — А здесь — сколько у нас есть здесь?

— Субъективно — примерно вдвое больше.

— Ну, этого хватит.

Я встал и двинулся к выходу. Он меня не убедил.

— Кстати, — бросил я через плечо, — примите поздравления титулом навигатора.

— Благодарю. Учти, что в списках тех, кого прочат в члены Совета, твое имя значится рядом с моим.

2

Спустя несколько дней нас с Леру сменили, и мы отправились в Город. Строительство нового, четвертого по счету моста через реку шло полным ходом, и настроение в лагере и на площадке царило приподнятое. Десять ярдов моста были готовы полностью — хоть сейчас настилай пути.

Всех городских лошадей мобилизовали на заготовку бревен, и пришлось шагать пешком. Как только мы отдалились от берега, ветер утих, и сразу потеплело. У большой воды, оказывается, быстро забываешь, что существует вязкая, изматывающая жара.

Поначалу мы молчали, потом я поинтересовался:

— Как поживает Виктория?

— Спасибо, хорошо.

— В последнее время я ее почти не видел.

— Я тоже.

Я осекся: мне и в голову не приходило, что упоминание о дочери приведет его в замешательство. В течение последних миль слух о реке, преградившей нам путь, стал общим достоянием, и терминаторы не замедлили громогласно напомнить о себе — а Виктория выдвинулась среди них в признанные лидеры. Утверждая, что на их стороне восемьдесят процентов негильдиеров, терминаторы требовали остановить Город без промедления. Вопреки всем былым традициям, Совет развернул новую просветительную компанию в надежде раскрыть гражданам Города глаза на чреватую опасностями природу опрокинутого мира, однако заумные теоретические концепции, естественно, не могли состязаться в доходчивости с простыми и заманчивыми посулами терминаторов.

Психологически терминаторы уже одержали серьезную победу. Почти вся рабочая сила была сосредоточена у будущего моста, на прокладке путей оставалась одна-единственная бригада, и хотя Город перемещался по-прежнему в непрерывном режиме, скорость движения заметно снизилась — он даже вновь отстал от оптимума на полмили. Стражники раскрыли очередной заговор терминаторов, задумавших перерезать канаты, но шума поднимать не решились. Быть может, его бы и подняли, но члены Совета понимали, что истинная угроза не в неумелых диверсиях, а в расшатывании освященных веками устоев городской жизни.

Виктория, как и большинство правоверных терминаторов, продолжала выполнять свои повседневные обязанности на пользу Города, однако влияние наших противников сказывалось, между прочим, и в том, что городские службы работали спустя рукава. У навигаторов всегда наготове было объяснение: люди, мол, переброшены на строительство моста, — но поверить в такое объяснение было трудно.

Впрочем, в кругах гильдиеров сохранилось почти полное единодушие. Да, случались жалобы, подчас и споры, и все же в общем и целом мы сходились на том, что мост надо строить любой ценой. Остановит Город — самоубийство.

— Ну и как, намерены вы принять предложенный пост? — спросил я Леру.

— Наверное, да. Не хочется уходить в отставку, но…

— Кто же говорит об отставке?

— Кресло в Совете фактически означает отставку. Отставку от работы в своей гильдии. Навигаторы почитают это новым шагом в своей политике. Вовлекая в Совет тех, кто играл активную роль в верховных гильдиях, они рассчитывают поднят его авторитет. Между прочим, именно поэтому выдвинули и твою кандидатуру…

— Мое место на севере, — перебил я.

— Мое тоже. Но мы с тобой достигли такого возраста…

— Не смейте и думать об отставке! — воскликнул я. — Вы же лучший специалист по мостам во всем Городе!

— Утверждают, что так. И тактично умалчивают о том, что три моих первых моста рухнули один за другим.

— Это те три, что не выдержали натиска волн на реке?

— Именно. И четвертый разделит их судьбу, как только налетит новая гроза.

— Но вы же сами говорили…

— Гельвард, этот мост мне не по зубам. Тут нужен кто-нибудь помоложе. Способный выдвинуть свежую идею. Быть может, надо действительно отказаться от моста и строить корабль…

Мы с Леру оба понимали без лишних слов, чего стоило ему подобное признание. Мостостроители недаром считались самой гордой гильдией во всем Городе. Ни один мост ни разу не подводил своих создателей. Вплоть до последнего времени.

Дальше мы шли молча.


Едва появившись в Городе, я ощутил острое желание тут же вернуться на север. Очень уж не по душе мне пришлась здешняя атмосфера: столь характерные прежде подавленность, боязнь высказать собственное мнение сменились самовнушенной слепотой, пренебрежением к реальности, да и к заветам гильдиеров старой школы. В глаза бросались призывы, вывешенные терминаторами, в коридорах валялись грубо напечатанные листовки. Мост стал притчей во языцех, о нем говорили с ужасом: те, кто вернулся со стройплощадки, выболтали, что другого берега даже и не видно и что сваи не выдерживают натиска волн. Ходили слухи, наверняка распускаемые терминаторами, о десятках убитых, о новых нападениях туземцев.

В кабинете разведчиков будущего меня встретил Клаузевиц, ныне член Совета навигаторов. Он вручил мне официальное письмо с предложением принять высший в Городе ранг. Письмо называло и имена выдвинувших мою кандидатуру — самого Клаузевица и Макгамона.

— Благодарю за честь, — ответил я. — Но принять ее я не могу.

— Вы нам нужны, Гельвард. Вы один из опытных гильдиеров.

— Не спорю. Но мое место у моста.

— Вы принесете больше пользы здесь.

— Не думаю.

Клаузевиц доверительно отвел меня в сторону:

— Совет создает рабочую группу для переговоров с терминаторами. Мы хотели бы, чтобы вы вошли в нее.

— Какие могут быть с ними переговоры? Подавить их, и все!

— Нет, нет… мы намерены найти разумный компромисс. Они требуют, чтобы мы отказались от перемещения Города и перешли на оседлый образ жизни. Мы склонны прислушаться к ним, но лишь отчасти, и отказаться от моста.

Я смотрел на него с недоумением, наконец решительно сказал:

— Никогда не стану участвовать в подобной сделке.

— Вместо моста мы построим корабль. Естественно, не стол сложный, как Город, — меньших размеров и более простой конструкции. Лишь бы переправится на противоположный берег, а там — возведем Город заново.

Я вернул ему письмо и направился прочь.

— Нет и еще раз нет. Это мое последнее слово.

3

Я решил покинуть Город без промедления, вернуться на север и провести новую разведку реки. Сообщения моих коллег, ездивших вдоль берега, сходились на том, что он нигде не закругляется и, следовательно, то действительно река, а не озеро. Озера можно обогнуть, реки — хочешь не хочешь — надо пересекать. Однако я все время возвращался мыслями к предположению Леру, единственно обнадеживающему предположению, что противоположный берег удастся различить, как только река приблизится к оптимуму. Я хватался за эту гипотезу как за соломинку — если бы мне удалось засечь тот дальний берег, отпали бы все и всякие возражения против моста…

Я шел по Городу, сознавая, что обязан подкрепить свои слова и намерения конкретными поступками. Я чувствовал, что мост стал для меня делом жизни, что именно ради него я вступил в конфликт с теми, без чьего благословения его было не возвести, — с членами Совета. В определенном смысле я оказался теперь предоставленным самому себе, никем не понят, никому не в радость. Если Совет придет к компромиссу с терминаторами, мне волей-неволей придется с этим примириться, но в данный момент я не видел альтернативы: мост был единственным выходом из тупика, пусть даже неосуществимым.

Мне вспомнилась фраза, брошенная когда-то Блейном. Он заявил, что Город — это скопище фанатиков, и я не понял его тогда. Он пояснил, что фанатик — это человек, который не сдается даже тогда, когда на успех не осталось никаких шансов. Если разобраться, Город борется, не имея шансов на успех, со времен Дистейна, и за спиной у нас уже семь тысяч достоверно пройденных миль, ни одна из которых не досталась нам даром. Выжить в опрокинутом мире, говорил Блейн, человек не может и не должен — и тем не менее Город прожил семь тысяч миль и собирается жить еще.

Вероятно, я унаследовал фанатизм от далеких предков, но мною владело чувство, что именно во мне сохранилось исконное стремление горожан уцелеть любой ценой, и сосредоточилось оно для меня в строительстве моста, какой бы безнадежной ни выглядела эта затея.

В коридоре я столкнулся с Джелменом Джейзом. Ему доводилось выезжать на север лишь изредка, и он субъективно стал на много миль моложе меня.

— Куда направляешься? — окликнул он.

— На север, — ответил я. — Здесь мне делать нечего.

— Ты что, не слышал о митинге?

— Каком еще митинге?

— Терминаторы созывают митинг.

— И ты идешь к ним?..

В моем голосе, надо думать, прозвучало такое неодобрение, что Джейз начал защищаться:

— Да, иду. А почему бы и нет? Он впервые решились выступить публично.

— Ты что, с ним заодно?

— Ничуть не бывало. Но я хочу послушать, что они скажут.

— А если они убедят тебя в своей правоте?

— Вряд ли.

— Тогда зачем идти?

Джейз помолчал и спросил:

— Ты что, Гельвард, окончательно утратил всякое чувство объективности?

Я открыл было рот, намереваясь возразить, но… прикусил язык. В самом деле, может, он и прав.

— Ты считаешь, что единственно возможная и правильная точка зрения только твоя?

— Нет, не считаю. Но тут не может быть никаких споров. Они неправы, и ты знаешь это не хуже меня.

— Из того, что человек неправ, еще не следует, что он дурак.

— Джелмен, — взмолился я, — ты же побывал в прошлом. Тебе известно, что там творится. Тебе известно, что довольно Городу остановиться — и его неизбежно снесет туда движением почвы. Какие же могут быть сомнения в том, что нам делать?

— Да, все это мне известно. Но терминаторов поддерживает значительная часть горожан. Мы обязаны хотя бы выслушать их.

— Они — враги безопасности Города!

— Согласен. Но чтобы одолеть врага, его надо хотя бы знать. Я иду на митинг, поскольку они впервые решились в открытую высказать свои взгляды. Я должен знать, с кем мне предстоит сражаться. Если мы намереваемся преодолеть эту реку, то перевести Город на другой берег будет поручено мне и таким, как я. Либо у терминаторов есть альтернатива, и тогда я хочу ее выслушать. Либо у них ее нет, и тогда я хочу в этом убедиться.

— И все же я отправляюсь на север, — упрямо тверди я.

Мы с Джейзом еще поспорили, но в конце концов пошли на митинг вместе.


Миль пять-десять назад работы по восстановлению яслей, и без того вялые, были приостановлены. Широкая стальная площадка опорной рамы, оголенная после расчистки пожарища, открывала с трех сторон широкий вид на окрестный ландшафт, а с четвертой, северной, примыкала к уцелевшим городским постройкам. Здесь уже успели возвести леса, которые и служили трибуной для ораторов.

Когда мы с Джейзом выбрались из городских теснин на площадку, там уже собралось немало людей. Я даже удивился, откуда их столько взялось: число постоянных обитателей Города заметно сократилось за счет тех, кто посменно работал на строительстве моста; и тем не менее на митинг пожаловали, по моей скромной оценке, три, если не четыре, сотни горожан. А ведь пришли, надо полагать, не все? Не говоря уже о занятых на мосту и у реки, тут не могло быть навигаторов, должны были найтись — не чета мне — и принципиальные гильдиеры…

Митинг уже начался, толпа довольно безучастно внимала оратору. Выступавший был из службы синтеза, он посвятил свою речь главным образом описанию окружающих Город в настоящее время природных условий.

— …почвы тут богатые, и мы еще вполне можем успеть вырастить и собрать собственный хлеб. Воды в достатке, и тут и тем более на севере… — По рядам слушателей прокатился смешок. — Климат приятный. Туземцы не проявляют враждебности, и нам нет нужды их озлоблять…

Через несколько минут он сошел с трибуны под жиденькие аплодисменты. Без всякой паузы слово взял следующий оратор. Это Была Виктория.

— Граждане Города, стараниями Совета навигаторов мы поставлены перед лицом нового кризиса. Тысячи миль подряд мы ползли по этой земле, не брезгуя никакими, самыми бесчеловечными средствами, чтобы остаться в живых. До сих пор нам навязывал единственный способ существования — двигаться, двигаться все дальше на север. За нами, — она широко взмахнула рукой, как бы обведя всю местность за южным краем площадки, — пережитые в силу этого невзгоды. Впереди река. Река, которую, нам твердят, надо пересечь во что бы то ни стало. Что за рекой, нам не говорят. Не говорят просто потому, что и сами не знают…

Виктория выступала долго, но, признаюсь, настроила меня против себя с первых же слов. По мне все это отдавало дешевой риторикой, но толпе примитивные приемчики Виктории пришлись явно по вкусу. Да и я, по-видимому, не сумел сохранить равнодушия в той мере, в какой хотелось бы, потому что, когда она добралась в своей речи до моего дорогого моста и ничтоже сумняшеся обвинила Совет навигаторов в гибели на строительстве многих рабочих, я кинулся вперед, пытаясь протестовать. Джейз схватил меня за руку.

— Гельвард, успокойся!..

— Но она несет совершеннейшую чепуху! — горячился я.

Впрочем, и без меня в толпе раздались голоса, что гибель рабочих — не более чем пустой слух. Виктория ловко замяла вопрос и тут же заявила, что на строительстве наверняка происходит много такого, о чем предпочитают не сообщать; толпа приняла новое обвинение благосклонно. Но особенной неожиданностью для меня явился конец ее речи:

— Я утверждаю, что мост не только не нужен, но и опасен для каждого из нас. И это не голословное утверждение. Многие из вас знают, что мой отец стоит во главе гильдии мостостроителей. Он проектировал этот мост. Послушайте, что он скажет.

— Мой бог, какое было у нее право… — вырвалось у меня.

— Леру не принадлежит к терминаторам, — заметил Джейз.

— Да, не принадлежит. Но он утратил веру.

Леру уже поднялся на трибуну и стал подле дочери, выжидая, когда стихнут аплодисменты. Смотреть на толпу он избегал, понуро уставясь себе под ноги. Выглядел он совершенным стариком, усталым и подавленным.

— Пойдем отсюда, Джейз. Не хочу быть свидетелем его унижения.

Джейз нерешительно топтался на месте. Леру приготовился говорить. Я стал проталкиваться сквозь толпу, мечтая только об одном — скрыться, прежде чем он произнесет хоть слово. Я привык уважать Леру и не хотел даже слышать, как он признается в своем поражении.

Но, сделав всего несколько шагов, я замер как вкопанный. Позади Виктории я заметил еще одну знакомую фигуру. В первое мгновение я не понял, кто это, но затем узнал — Элизабет Хан!

Вот уж кого я никак не ожидал увидеть снова. Сколько воды утекло с тех пор, как она оставила нас! Не менее восемнадцати миль по городским часам, а субъективно еще больше. Я старался вычеркнут ее из своей памяти — и это мне почти удалось…

Леру заговорил. Его голос звучал чуть слышно, смысл речи до меня не доходил. Я не сводил глаз с Элизабет. Я уже понял, зачем она здесь. Когда Леру кончит топтать себя, слово предоставят ей. И я знал заранее, что она скажет.

Я снова рванулся вперед, но Джейз схватил меня за руку.

— Ты что затеял? — громко спросил он.

— Эта женщина! Я ее знаю. Она не из Города. Мы не можем позволить ей говорить!..

Люди вокруг зашикали на нас. Я боролся изо всех сил, пытаясь освободиться от Джейза, но он не выпускал меня. Внезапный взрыв рукоплесканий показал, что Леру кончил. Я обратился к Джейзу:

— Слушай, ты обязан помочь мне. Ты даже не представляешь себе, кто это такая!

Уголком глаза я приметил Блейна, который протискивался к нам через толпу.

— Гельвард, ты только погляди, кто на трибуне!

— Блейн, ради всего святого, помоги мне!..

Я начал рваться с новой силой, и Джейз с трудом удержал меня. Блейн быстро протолкался к нам и взял меня за другую руку. Вдвоем они оттащили меня назад, на самый край площадки.

— Прекрати, Гельвард, — произнес Джейз. — Стой спокойно и слушай!

— Но я знаю наперед, что она скажет!

— Так не мешай остальным.

Виктория снова выступила вперед.

— Граждане Города, я сейчас предоставлю слово еще одному человеку. Большинству из вас она незнакома, и неудивительно — ведь она не горожанка. Но то, что она сообщит вам, имеет огромное значение, и я надеюсь, у вас отпадут последние сомнения в том, что нам делать.

Она подняла руку, и Элизабет взошла на трибуну.

Элизабет не повысила голоса, но слова ее, кажется, были слышны на многие мили вокруг.

— Я для вас незнакомка, мне не привелось, как вам, родиться в стенах Города. Но как бы то ни было, а мы с вами соплеменники: мы люди и мы земляне. Вы прожили в этом Городе без малого двести лет — по вашему счету времени, семь тысяч миль. Вокруг себя вы видели погрязший в хаосе мир. Люди, которых вы встречали на своем пути, были темны и невежественны, раздавлены нищетой. Однако в мире есть и другие люди. Я сама из Англии. Есть и другие страны, по сравнению с которыми моя Англия — карлик. Так что ваше организованное, упорядоченное существование — не единственное в своем роде…

Она замолчала, выжидательно глядя в толпу. На площадке стояла мертвая тишина.

— Я наткнулась на ваш Город совершенно случайно и некоторое время пожила среди вас как переселенка. — Послышался удивленный гул. — Я беседовала с несколькими из вас, стараясь вникнуть в вашу жизнь. Потом я покинула Город и вернулась в Англию. Я провела там почти полгода, пытаясь разобраться в истории Города. Сейчас я знаю о вас много больше, чем в первый свой приезд…

Она сделала новую паузу. Из толпы раздался чей-то выкрик:

— Но ведь Англия на Земле!..

Словно не расслышав этого вопроса, Элизабет сказала:

— Разрешите вопрос. Есть здесь кто-нибудь, кто отвечает за машины, приводящие Город в движение?

После недолгого замешательства Джейз решился ответить:

— Я из гильдии движенцев.

Все головы, как по команде, повернулись в нашу сторону.

— Можете вы сообщить нам, какая сила питает эти машины?

— Ядерный реактор.

— А какое топливо подается в реактор и как часто?

Джейз отпустил мою руку и чуть-чуть отстранился от меня. Я почувствовал, что и Блейн ослабил хватку, и мог бы освободиться. Но меня, как и всех остальных, заворожили странные вопросы Элизабет.

— Понятия не имею, — помолчав, сказал Джейз. — Ни разу в жизни не видел.

— Тогда, прежде чем остановить Город, вам придется это выяснить.

Элизабет отступила назад, шепнула что-то Виктории и спустя мгновение вернулась на трибуну.

— Нет у вас никакого реактора. Сами того не ведая, ваши гильдиеры-движенцы вводят вас в заблуждение. Когда-то, возможно, реактор и был, но он не работает уже на протяжении тысяч миль.

— Что ты на это скажешь? — обратился Блейн к Джейзу.

— Чепуха, да и только!

— Знаешь ли ты, на каком топливе работает реактор, или не знаешь?

— Не знаю, — признался Джейз вполголоса, но его все равно услышали многие из собравшихся вокруг. — Наша гильдия полагала, что он способен работать бесконечно долго без всякого топлива.

— Нет у вас никакого реактора, повторила Элизабет.

— Не слушайте ее! — закричал я. — Есть у нас электричество? Есть. Значит, реактор работает. Откуда бы иначе оно могло взяться?..

— Сейчас объясню, — сказала Элизабет с трибуны.

Элизабет заявила, что расскажет нам о Дистейне. Я слушал, затаив дыхание, как и все остальные.

Фрэнсис Дистейн был физик, специалист по теории элементарных частиц, и жил он в Великобритании, на Планете Земля. Это были времена, когда на Земле стали ощущать нехватку энергии. Элизабет перечислила причины энергетического кризиса — главными из них явился дефицит полезных ископаемых, которые сжигали, превращая в тепло, а тепло в электроэнергию. Когда запасы ископаемых в некоторых странах были исчерпаны, источников энергии там фактически не осталось.

Дистейн, продолжала Элизабет, выступил с утверждением, что открыл процесс, при котором электроэнергия может быть получена в практически неограниченных количествах. Его идея была решительно отвергнута большинством ученых. Пробил час — и запасы энергетических ресурсов подошли к концу, и тогда во многих странах, потреблявших море энергии, наступил период, который для краткости стали называть катастрофой. Развитая технологическая цивилизация в том виде, в каком она расцвела до катастрофы, на части земного шара перестала существовать.

Элизабет рассказала, что в первоначальном свое виде установки Дистейна были недодуманными и опасным для здоровья, теперь их несколько усложнили, зато сделали безвредными и простыми в управлении.

— А какое отношение все это имеет к нашему Городу? — крикнул кто-то из толпы.

— Сейчас узнаете, — сказала Элизабет.

Дистейн изобрел генератор, создающий искусственное энергетическое поле. Достаточно поместить два таких поля вблизи друг друга — и между ними потечет электрический ток. Критики Дистейна не замедлили указать, что открытие не имеет практического значения хотя бы потому, что два генератора потребляют энергии больше, чем производят.

Дистейну отказали как в финансовой, так и в моральной поддержке. И даже когда он обнаружил однотипное естественное поле — он назвал его транслатерационным окном — и таким образом смог получать энергию без второго генератора, ему не поверили. Естественное транслатерационное окно — потенциальный источник энергии, — по словам Дистейна, медленно перемещается по поверхности Земли, как бы описывая исполинский круг.

Мало-помалу Дистейну удалось собрать кое-какие средства за счет частных пожертвований и построить передвижную исследовательскую лабораторию. Он набрал группу помощников и вместе с ними отправился в Юго-Восточную Азию, в район Гонконга, — туда, где в тот момент находилось транслатерационное окно.

— С тех пор, — сказала Элизабет, — Дистейн не подавал о себе вестей.

Элизабет заявила, что мы по-прежнему на Планете Земля, что мы никогда ее и не покидали.

Она заявила, что наш опрокинутый мир — это и есть Земля, только наше восприятие окружающего искажено транслатерационным генератором, который, коль скоро его запустили, действительно почти не нуждается ни в каком топливе, но создает вокруг себя губительное для здоровья поле.

Она заявила, что Дистейн пренебрег побочным эффектами своего открытия, на которые ему в свое время указывали. Его предупреждали, что генератор в своем первоначальном виде неизбежно повлияет на органы чувств, вызовет наследственные недуги и генетические отклонения.

Она заявила, что транслатерационное окно в самом деле существует, и не одно, что на Земле открыли много таких окон.

Заявила, что окно, обнаруженное Дистейном, находится под нами и питает наш генератор.

Что, следуя по кругу, оно за двести лет переместилось из юго-восточной Азии в Европу.

Что сегодня мы достигли самого края Европы, и перед нами океан шириной в несколько тысяч миль.

Она говорила, говорила — а люди слушали…


Когда Элизабет кончила, Джейз медленно двинулся сквозь толпу в ее сторону — и я почти следом за ним, но не к Элизабет, а к двери, ведущей в Город. Мне пришлось пройти в сущности рядом с трибуной, и меня заметили.

— Гельвард! — окликнула Элизабет.

Я не остановился и, раздвинув толпу, покинул площадку. Я спустился по лестницам, миновал темный проход под днищем и вышел вновь на солнечный свет.

Я шел на север — туда, куда вели рельсы и канаты.

4

Через полчаса я услышал позади цокот копыт и обернулся.

Элизабет нагнала меня и, поравнявшись, спросила:

— Куда путь держите?

— На север, к мосту.

— Не ходите, незачем. Движенцы отключили генератор.

— И солнце теперь снова шар?.. — сердито ткнул я пальцем вверх.

— Вот именно.

Я даже не замедлил шага.

Элизабет повторила мне все, о чем говорила на митинге. Она заклинала меня внять голосу разума, повторяя вновь вновь, что мир опрокинут лишь в моем личном восприятии.

Я молчал.

Что с ней спорить, она не бывала в прошлом. Она просто врет, она никогда не отъезжала от Города ни на север, ни на юг дальше, чем на несколько миль. Ее не было рядом со мной в те часы, когда я наблюдал воочию жуткие истины этого мира.

Разве могло мое восприятие чудовищно изменить физический облик Люсии, Росарио и Катерины? А малыш — что, это его больное восприятие заставляло маяться от материнского молока? Что, это мое воспаленное воображение заставляло городскую одежду расползаться по швам, когда тела женщин просто-напросто перестали умещаться в ней?

— Почему вы не рассказали мне про все это во время нашего предыдущего разговора? — спросил я.

— Потому что я этого и сама тогда не знала. Чтобы узнать, мне пришлось вернуться в Англию. И поразительное дело — никого в Англии мое открытие не взволновало. Я так старалась найти кого-нибудь, кто проявил бы каплю сострадания к вам, к вашему Городу… но нет, ваша судьба никого не трогала. На Земле сегодня происходит множество важных событий, захватывающих перемен. И на судьбу какого-то городишка на колесах всем наплевать…

— Зачем же вы вернулись сюда?

— Потому что я видела Город своими глазами. Потому что понимала, что у вас на уме. Я должна, я обязана была выяснить про Дистейна… и про транслатерацию — это сегодня стандартный, повсеместно принятый технологический процесс, но я-то лично ничего в нем не понимала!

— А что тут понимать, все яснее ясного, — отозвался я.

— То есть? — не поняла Элизабет.

— Если генератор, как вы утверждаете, отключен, тогда не осталось вообще никаких проблем. Мне надо лишь время от времени поднимать глаза на солнце и внушать себе, что это шар, как бы он на самом деле не выглядел.

— Но, Гельвард, это же обман зрения!

— Обман или не обман, а я верю тому, что вижу.

— И напрасно.

Через несколько минут нам навстречу толпой повалили люди, спешащие на юг, домой, в Город. В большинстве своем они возвращались со всеми пожитками, какие взяли, отправляясь на работу к мосту. Никто из них не удостоил нас внимания. Я прибавил шагу, пытаясь оторваться от Элизабет. Но она не отставала, ведя лошадь за собой.


Стройплощадка опустела. По мягкому желтому грунту я прошел на настил покинутого моста. Внизу блестела вода, прозрачная и спокойная: интересно, откуда же берутся волны, что даже сейчас облизывают сваи, выкатываясь на песок?

Обернувшись, я увидел Элизабет, которая стояла с лошадью на берегу. Она смотрела мне вслед — я ответил ей долгим взглядом, потом нагнулся, снял ботинки и босиком пошел дальше, к концу настила.

Солнце спускалось к северо-западному горизонту. Какое же это было прекрасное, своеобразное зрелище! Изящный, загадочный огненный контур, куда более привлекательный, чем безыскусный шар. Жаль, что мне так ни разу и не удалось достойно передать красоту этих линий на бумаге.

Я нырнул с моста головой вниз. Вода обожгла тело холодом, но это было даже приятно. Едва я вынырнул на поверхность, подоспевшая волна швырнула меня обратно на ближайшую сваю. Я оттолкнулся от скользкого бревна и поплыл на север.

Потом мне стало интересно: неужели Элизабет все еще наблюдает за мной? Я перевернулся на спину. Оказывается, пока я плыл, женщина спустилась с берега и теперь неторопливо ехала верхом по неровным доскам настила. Достигнув края, она остановилась и, замерев в седле, пристально смотрела мне вслед.

Я поплыл дальше. Может, она хотя бы помашет мне? Заходящее солнце обливало ее сочной желтизной, и она будто светилась на фоне темной голубизны неба.

Вновь перевернувшись, я устремил взгляд на север. Солнце уже почти зашло, большая часть широкого сплюснутого диска скрылась из виду. Я ждал — и вот на моих глазах за горизонт ушла середина, а затем и верхушка светового копья. Все вокруг поглотила тьма, и тогда я поплыл, взрезая пенистые гребешки волн, обратно — к новому для меня берегу.

ЗАКОНЫ ГИПЕРБОЛИЧЕСКОЙ ВСЕЛЕННОЙ

Уникальность научной фантастики заключается прежде всего в том, что она соединила в себе принципиально различные пути познания мира: искусство и науку. И не случайно искусство здесь стоит на первом месте: именно в нем сконцентрировано все то интуитивное, образное, почти невыразимое, что оборачивается предвосхищением, открытием, даже чудом, которое можно проверить, однако, строгой аналитикой. Не станем доискиваться, откуда Свифт узнал о спутниках Марса, открытых спустя многие десятилетия после его смерти; не будем гадать о подоплеке игривого пророчества Сирано де Бержерака, приспособившего ракеты для полетов к иным мирам. Попробуем лучше чудесный эликсир в чистом, так сказать, виде, вне алхимической реторты всемогущего знания. На мой взгляд, наиболее характерным примером провидческой образности, внешне ничем не связанной с естественнонаучной отправной точкой, являются поражающие воображение строки Ричарда Киплинга:

И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад, -

Был сзади мрак, а впереди створки небесных врат…

…Его от солнца к солнцу вниз та же река несла

До пояса Печальных звезд, близ Адского жерла.

Одни, как молоко, белы, другие — красны, как кровь,

Иным от черного греха не загореться вновь.[1]

Трудно удержаться от соблазна современного, как принято говорить, прочтения набросанной поэтом картины мироздания. Ведь бедняга Томлинсон летит не в дантовых сферах, а в нашей, скажем так, релятивисткой Вселенной, с ее белыми карликами, красными гигантами и затаившимися во мраке черными дырами. Заброшенный меж раем и адом, он смотрит «вперед», смотрит «назад», интуитивно улавливая смещение спектральных линий.

Разведчик будущего Гельвард Манн тоже вынужден всматриваться в линию безумного горизонта, поворачиваясь то вперд, то назад, на юг и на север, в прошлое и будущее. Сама почва его текучего причудливого мира, корежимого подвижками сингулярности, — есть такой специальный термин, летит в бесконечность, само пространство искажает пропорции, то сплющивая человеческую фигуру в подобие блина, то вытягивая ее в иглу. Даже время выкидывает там странные фортели, то растягивая дни в месяцы, то сжимая их в считанные часы. И ведь это не просто игра воображения, не бездумное жонглирование привычной фантастической атрибутикой. За всей этой свистопляской скрывается продуманная идея, концепция.

«Опрокинутый мир» — роман, подобного которому давно не встречалось в научной фантастике. От него веет свежим, насыщенным электрическим дыханием ветром уэллсовской классики, обогащенной творческим «безумием» самых современных физических идей. Это произведение продуманной строгости и глубины, преподанных с характерной для подлинной фантастики изящной непринужденностью.

И тем более неожиданно и удивительно, что принадлежит он перу молодого тогда писателя (Прист родился в 1943 году). Правда, прежде были отдельные рассказы, были даже романы — «Индоктринер» (1970 год), «Фуга темнеющему острову (1972 год), — которые остались едва замеченным читающей публикой и критикой. А вот увидевший свет в 1974 году «Опрокинутый мир» сразу был признан английскими читателями лучшей научно-фантастической книгой года. Так случилось, что советский читатель, прежде чем познакомится с «Опрокинутым миром», прочел следующий роман писателя, изданный у него на родине в 1976 году, — «Машина пространства» [Прист К. Машина пространства. = М.:Мир, 1979]. «Машина пространства» была написана в традиционной манере фантастики конца прошлого века. Это была своего рода пародия на Герберта Уэллса, поэтому «Опрокинутый мир» мы воспринимаем как еще более неожиданное явление. И именно поэтому хотелось бы, говоря об «Опрокинутом мире», наглядно продемонстрировать неслучайность авторской фантазии, чтобы на строгих моделях оттенить подкупающую красоту ее научной логики. Сам жанр послесловия позволяет подобную игру, которая, возможно, покажется занимательной даже любителям «чистого» фантазирования, не простеганного властными нитями причинно-следственных связей.

Итак, о гиперболическом пространстве Города, нареченного его обитателями Землей, и о причудах времени, которое по-разному течет для разведчиков, заброшенных в будущее и прошлое. О жизни, которую жители Города исчисляют не столько годами, сколько милями, пройденными в поисках загадочного оптимума.

«Ничто так не волнует человечество, как свойства пространства и времени», — прозорливо заметил знаменитый немецкий физик Макс фон Лауэ. Классическая физика полагала эти свойства наперед заданными, вытекающими из простейших аксиом. Более того, пространство считалось областью изучения математики, а не физики. Свыше двухсот лет физики говорили о некоем «абсолютном», истинном математическом пространстве. Ньютон тоже определял время как «абсолютное, истинное и математическое, протекающее само по себе и благодаря своей природе равномерно и без всякой связи с каким-либо предметом, обозначаемое также именем «продолжительность».

О таком определении удачно сказал Блаженный Августин. «Я отлично представляю себе, что такое время, пока не просят пояснить, что это такое, и совершенно перестаю понимать, как только пытаюсь объяснить».

Революция, совершенная Гением Эйнштейна, прежде всего привела к тому, что пространство и время стали полноправными объектами физического исследования и утратили авторитет «априорных форм».

В остроумно современной (последние две строчки) эпиграмме Александра Попа говорится:

Был этот мир глубокой тьмой окутан.

Да будет свет! — И вот явился Ньютон.

Но сатана недолго ждал реванша.

Пришел Эйнштейн, и стало все как раньше.

Эта шутка явилась выражением довольно распространенной мысли. Многим казалось, что отказ от классической механики — это отказ от научного познания материального мира.

В действительности же картина мира в современной физике отличается своей особой внутренней стройностью и даже простотой.

Основная идея Эйнштейна состоит в том, что свойства пространства и времени должны не задаваться наперед, а выводиться из опыта. Они совсем не обязательно всегда и везде одинаковы, а меняются от точки к точке и от момента к моменту.

Одиссея Гельварда Манна может служить наглядной иллюстрацией подобных перемен. Чтобы почувствовать принципиальную новизну подобной игры, нам придется вспомнить основы ньютоновской механики.

Положение тела в пространстве задается системой координат. Оси координат, связанные с телом, по отношению к которому задается движение, дают нам систему отсчета, системы отсчета, где все ускорения тел вызваны только взаимодействиями между телами, называются инерциальными. Ни с чем не взаимодействующее тело движется относительно инерциальной системы прямолинейно и равномерно, «по инерции».

У каждой системы своя степень инерциальности. Взять хотя бы поезд и станционный перрон. Одна система отсчета здесь связана с перроном, другая — с поездом. Раздался свисток, и поезд тронулся. Пассажиры испытали легкий толчок и качнулись в сторону, противоположную движению поезда. Этот толчок (ускорение), очевидно, никак не вызван взаимодействием пассажиров с поездом. Он следствие характера движения поезда. На вокзале же никто толчка не ощутил. Отсюда вывод: система отсчета, связанная с перроном, более инерциальна, чем связанная с поездом. Однако, как считал Ньютон, существует абсолютно инерциальная система (или, точнее, системы) отсчета, которая не связана с конкретными телами.

Но если мы захотим найти отклонения от инерциальности в системе, связанной с перроном, то есть с Землей, это тоже нетрудно сделать. Так, камень, брошенный с большой высоты, из-за вращения Земли несколько отклонится от направления отвеса к востоку. Отвес в данном случае укажет нам направление взаимодействия камня с Землей. Это взаимодействие в ньютоновской механике носит название силы тяжести. Камень отклонился от направления силы тяжести из-за вращения Земли вокруг оси, то есть из-за известной неинерциальности ее движения. Любое взаимодействие между двумя телами выражается в терминах и размерностях силы, которая может быть и отличной по природе от силы тяжести.

Все сказанное здесь в полной мере относится и к поезду Приста, именуемому Городом, который ползет по рельсам в поискан недостижимого оптимума. Поэтому, переходя ко второму закону Ньютона, мы можем сказать, что мерилом силы является ускорение, которое она сообщает телам. Если одна и та же сила одинаково ускоряет разные тела, то этим телам приписывают одинаковую массу. Масса тела не зависит от того, какие силы и в какой момент на него действуют. Это отнюдь не самоочевидная истина. Она вытекает из обобщения опытных данных.

Герои Приста могли бы увидеть различие силы инерции и сил взаимодействия внутри железнодорожного вагона-Города, прикрепив к го стенкам двумя одинаковыми пружинами два чугунных шара — большой и маленький. Если растянуть пружины на одинаковую длину и отпустить, то ускорения шаров будут обратно пропорциональны их массам. Но те же два шара, не прикрепленные к стенкам, при внезапном отправлении или остановке ускорятся совершенно одинаково. В этом главное отличие сил инерции и взаимодействия.

Существует, однако, сила взаимодействия, сообщающая всем без исключения телам, независимо от их массы, совершенно одинаковое ускорение. Это гравитация, сила притяжения сил к Земле.

Впервые это поразительное свойство силы тяжести экспериментально установил Галилей, изучавший падение тел со знаменитой Пизанской башни. Любые другие силы взаимодействия — упругие, электрические, магнитные, сопротивление различных сред движению тел — этим свойством не обладает.

Сходство силы тяготения с силами инерции — независимость сообщаемых ими ускорений от массы тел — это ключ к тому всеобъемлющему обобщению классической механики, которое стало известно под названием общей теории относительности Эйнштейна. Вот куда привел нас отход от школьных формулировок ньютоновых законов. Будь гильдиеры более изобретательны, в Городе-вагоне можно было создать условия, при которых сила инерции и сила тяготения стали бы неотличимы. Если заставить Город двигаться по горизонтальному железнодорожному полотну с постоянным ускорением, то подвешенный к потолку отвес отклонится от направления, которое на «перроне» будет считаться вертикальным. Он, как и все предметы, будет вести себя так, как если бы вагон с постоянной скоростью шел в гору, а сила тяжести представляла собой сумму действительной силы тяжести и силы инерции в поезде, ускоренно движущемся по горизонтальному полотну. В обоих случаях, очевидно, все тела получают совершенно одинаковые ускорения. Поэтому, пользуясь только весами и не зная истинной величины силы притяжения, Виктория [не?] могла бы узнать, что происходит с Городом в действительности: движется ли он равномерно на подъеме или же ускоренно по ровному месту.

Законы природы формулируются одинаковым образом, если относит движение тел к инерциальным системам отсчета. В этом смысл релятивистского принципа Галилея. В специальной теории относительности Эйнштейн распространил этот принцип и на электромагнитные явления. Сходство сил инерции и тяготения в достаточно малой области пространства, вроде нашего вагона, позволило Эйнштейну провести еще одно обобщение. Поэтому, если считать тождественными силы тяжести и инерции, то законы движения одинаково формулируются и в инерциальных, и в неинерциальных системах отсчета. Отсюда начинается уже общая теория относительности, для которой достаточно сходства сил в любом сколь угодно малом объеме.

Полного сходства между силами тяжести и инерции достигнуть нельзя. На примере вращающегося тела мы можем видеть, как с увеличением расстояния от оси увеличивается и центробежная сила инерции. В точном соответствии с заключительными главами романа, где речь идет о вращении гиперболического мира. Для силы тяжести в пространстве, не заполненном веществом, такая ее зависимость от координат недостижима.

В общей теории относительности закон тяготения Ньютона — это лишь первое приближение, истина самой первой инстанции. Но теория относительности отнюдь не дает другого, более точного выражения силы. Здесь проявляется новое качество, теория тяготения Эйнштейна совершенно иначе трактует самую сущность взаимодействия. Поэтому в простой ньютоновой форме это взаимодействие нельзя выразить. Отсюда и очевидное бессилие пристовских героев описать дальни зоны своей фантастической Эйкумены. Здесь кончаются границы здравого смысла.

На уровне современных знаний понятие действующей между телами силы становится все более неудовлетворительным. Если верить Ньютону, что сила обратно пропорциональна квадрату расстояния, как бы велико оно ни было, то остается принять за аксиому, что одно тело, действуя на другое, как бы заранее знает, где другое тело находится. И не только «знает», но мгновенно «выбирает» нужную величину силы. Такое взаимодействие, иначе говоря, происходит в форме дальнодействия. Если бы природа действительно «работала» по принципу дальнодействия, то мы располагали бы тогда великолепной возможностью мгновенно передавать сигналы на расстояние. Ведь достаточно было бы передвинуть какое-нибудь тело, чтобы все тела во Вселенной мгновенно испытали бы некоторое изменение силы тяжести. Такой сигнал позволил бы установить по одному времени все часы во Вселенной не зависимо от их взаимного движения.

Однако даже в масштабах Земли синхронизация часов происходит по радио — с помощью электромагнитных сигналов. Эти сигналы передаются с огромной скоростью, но в отличие от скорости света она не бесконечна (?) Если сверяемые часы относительно друг друга находятся в покое, то поправка на запаздывание сигнала может быть легко учтена. Но если одни часы движутся относительно других, то гипотетический учет запаздывания приведет нас на путь, по которому двигалась мысль Эйнштейна.

Если бы одно тело испускало электромагнитные волны с равной скоростью во всех направлениях, а другое — с большей скоростью в каком-то одном преимущественном направлении, то мы могли бы первое тело считать абсолютно покоящимся, а второе — абсолютно движущимся. Но ни абсолютного покоя, ни абсолютного движения нет.

Простые вычисления показывают, что при сверке часов на двух движущихся относительно друг друга телах большее время всегда покажут те часы, которые в момент сверки считаются покоящимися. Но ведь любые из этих двух предметов с одинаковым правом могут считаться покоящимися! Здесь-то и кроется ошеломительная новизна теории, ее замечательный вывод. Отставание часов будет взаимным. И тем большим, чем ближе их относительная скорость к скорости света.

Это верно не только для тех механических счетчиков времени, которые мы называем часами. Любой периодический, физический, химический и биологический процесс подчиняется этому закону. Вот почему преждевременно дряхлеет отец Гельварда и сам Гельвард, совершив очередную вылазку, стареет на глазах сверстников.

Мы не знаем, можно ли определить время, не пользуясь ни искусственными, ни естественными часами. Во всяком случае, мы не можем себе даже вообразить такое определение времени без всяких часов. Будь то обычные ходики, атомные часы, водяные клепсидры, удары сердца или постепенное сгорание свечи. С другой стороны, нам известно постоянство скорости света в вакууме. Отсюда следует вывод, что невозможно определить какое-то универсальное абсолютное время для Вселенной: у каждого движущегося тела вое собственное время. Этот важнейший вывод позволил распространить принцип относительности Галилея на электромагнитные процессы.

Теперь мы можем вновь вернуться к закону Ньютона. Поскольку, пользуясь для синхронизации часов электромагнитными сигналами, мы не в состоянии определить абсолютное время, то сомнительной выглядит и возможность синхронизации часов посредством мгновенно передающейся силы тяготения. Отсюда ясно, что искомая форма закона тяготения по меньшей мере требует уточнения, которое устранило бы противоречие с выводами специальной теории относительности. Нельзя же допустить существование двух времен: абсолютного, вытекающего из силы тяготения, и относительного, определяемого по электромагнитным сигналам.

История науки не раз продемонстрировала, что формулировка всякого закона природы тем точнее, чем меньше она зависит от произвола наблюдателя. Законы природы объективны. Это положение позволило Эйнштейну построить теорию тяготения так, что закон движения в гравитационном поле оказался физически тождественным закону свободного тяготения. Чтобы объяснить увеличение кривизны траектории пробного тела вблизи локальных масс, Эйнштейн предположил, что эти свойства пространства и времени меняются от точки к точке и от момента к моменту.

Общая теория относительности рассматривает пространство и время как физические объекты, свойства которых неотличимы от движущейся в них материи. Нет движения вне пространства и времени, нет пространства и времени отдельно от движущейся материи. Как-то один журналист попросил Эйнштейна выразить теорию относительности в одной по возможности понятной фразе. Великий физик ответил: «Раньше полагали, что если бы из Вселенной исчезла вся материя, то пространство и время сохранились бы, теория относительности утверждает, что вместе с материей исчезли бы также пространство и время».

Обычно для доступного изложения общей теорию относительности прибегают к аналогии с неким разумным двумерным существом. Двумерность, безусловно, свойство фантастическое, тем более что наш путешественник не должен и потому не может даже чувственно наглядно представить себе направление «вверх». Потому представим себе плоского «жука», ползущего по плоскому, как фанерный лист, миру. Этот плоский мир, с поверхности которого путешественник выйти не может, будет моделью трехмерного пространства Евклида.

Если мы придадим плоскому миру известную эластичность, то его можно будет искривлять и растягивать. Весь наш опыт говорит, что двумерный лист изгибается в трехмерном пространстве, но можно представить себе и кривой лист, вне которого ничего нет. Положим на плоский эластичный лист тяжелый шарик. Вокруг шарика лист прогнется. Двумерный путешественник этого даже не заметит. Но если мы бросим еще один шарик, то он скатится в углубление к первому. Путешественнику покажется, что шарики притягиваются друг к другу. Это не модель теории тяготения, а лишь грубая аналогия. В искривленном пространстве кратчайшее расстояние между двумя точками — не прямая линия, а кривая, геодезическая кривая. В плоском пространстве закон инерции заставляет свободное движение быть прямолинейным. В искривленном пространстве тот же закон обуславливает свободное движение по геодезической кривой. Если бы двумерный путешественник передвигался не по плоскому пространству, а по сферическому, то для него кратчайшим расстоянием между двумя точками явился бы отрезок дуги большого круга. Именно по таким дугам на шаре осуществляется движение частиц. Путешественник будет считать эти дуги «прямыми». Однако двумерному существу не нужно выходить за пределы шара, чтобы установить присущую его миру кривизну. Достаточно совершить кругосветное путешествие или, сложив углы треугольника, убедиться, что их сумма превышает 180 гр., чтобы сделать вывод: свойства мира, в котором он живет, существенно отличны от свойств на малых участках.

Точно так же и мы можем убедиться, является ли наше четырехмерное пространство-время плоским или искривленным. Для этого нужно изучить его внутреннюю геометрию и сравнить ее с постулатами Евклида или с боле общими постулатами Лобачевского-Римана.

Чтобы объяснить тяготение изменением свойств пространства, нужно было ускоренное движение сделать частным случаем криволинейного. Для этого время пришлось сделать одним из измерений пространства. Герман Минковский истолковал это как слияние обычного пространства времени в единое четырехмерное сверхпространство, или пространство-время. В сверхпространстве три измерения х, у, z выражаются действительными числами, а время — мнимым числом, умноженным на скорость света.

Такая ось времени получается, как говорят математики, растянутой. Поэтому релятивистские эффекты заметны лишь при скоростях, соизмеримых с скоростью света. Ускорение системы отсчета может быть представлено как вращение ее в четырехмерном пространстве. Скорость света при этом остается неизменной. Обычная длина меняется (релятивистское сокращение), меняется и время (об этом эффекте можно подробно не говорить, ибо нет, кажется, ни одного научно-фантастического произведения, которое бы обошло его молчанием). Но так называемый интервал — четырехмерное расстояние — между событиями не изменяется. В романе Приста мы становимся очевидцами всех этих чудес. Туземные женщины, которых сопровождает юноша Гельвард, сплющиваются, англичанка, встреченная им в зрелые годы, вытягивается.

Искривление четырехмерного пространства-времени полностью объясняет все известные эффекты тяготения. Читатель понял уже различие между специальной теорией относительности и общей. Первая изучает движение тел в плоском пространстве-времени, вторая — в искривленном. Не беда, что Прист, пользуясь правом фантаста на выдумку, заменил гравитацию другим искусственно генерируемым полем. Суть действия от этого не изменяется.

Тяготение проявляется в виде воздействия тел на свойства пространства-времени, которые меняют его структуру, искривляют его. Пространство-время — это уже не «абсолютное математическое» пространство, а совершенно конкретное физическое, которое описывается неевклидовой геометрией.

В зависимости от плотности вещества, то есть от величины его массы, геометрия пространства-времени может быть близкой к евклидовой, или приближенной к геометрии Лобачевского, или же представлять собой геометрию сферы, даже гиперболоида.

Представление об искривленном пространстве глубоким резонансом отозвалось в самых различных областях науки. Оно послужило основой для интересных, но далеко не бесспорных идей о геометрических свойствах Вселенной [теория Фридмана etc.]. Бесконечность как отношение меры и закона проявила свой лик в метрической геометрии Римана. Точно так же бесконечность, характеризующая, по словам Гегеля, «нечто положительное и наличное», явилась следствием теории бесконечных множеств Кантора. Оба открытия были подлинными революционными скачкам в эволюции не только математики, но и человеческого мышления вообще._

С незапамятных времен люди были уверены, что живут в неограниченном плоском пространстве скользят в абсолютно независимом мировом времени, которое повсюду тчет совершенно одинаково.

Кусок плоскости со стрелкам, обозначающим время, текущее от прошлого к будущему, — наглядная двумерная модель такой идиллической Вселенной.

Специальная теория относительности показала, что мы живем в пространстве-времени, которое по-разному расщепляется на пространство и время для тех или иных наблюдений. В такой Вселенной времен оказалось достаточно много.

Общая теория относительности разбила наши иллюзии и о плоском пространстве. Она снисходительно разрешила считать плоским лишь то пространство, где плотность вещества относительно мала.

В области же высоких плотностей, когда кривизна пространства постоянна и положительна, безграничное пространство становится конечным и замыкается в кольцо, называемое иногда цилиндрическим миром Эйнштейна.

В такой Вселенной кривизна со временем не меняется. Но мы уже давно обнаружили, что Метагалактика расширяется и кривизна пространства не постоянна во времени. Вот в каком изменяющемся мире нам суждено жить.

Общей теорией относительности предусмотрены еще более сложные космологические модели, в которых время искривлено или даже замкнуто. Есть и совсем экзотические вселенные, так называемые полузамкнутые модели, в которых конечной является лишь часть пространства.

В общем, мы постепенно привыкаем к тому, что метрические, то есть измеряемые, свойства пространства или времени могут быть достаточно «безумными».

Таковыми они и оказываются в фантастическом видении Приста. Придуманное им поле транслатерационного генератора искривляет не только пространство и время, но и восприятие человеком реальной действительности, непосредственно воздействует на генетическую наследственность людей. Потрясает изобретательность Приста в сцене кажущегося Гельварду Манну фантастического полета.

Но гиперболизируя окружающий мир, писатель гиперболизирует и социальные законы именно того общества, которое ему хорошо известно. Непосредственным социальным продолжением физических концепций оказывается странная жизнь изолированного, скользящего по рельсам Города-поезда и взаимоотношения обитателей Города с окружающим миром. Все вокруг — и сам Город, и его окружение — предстают перед жителями как бы в кривом зеркале; нетрудно понять, что именно послужило прообразом своекорыстного отношения к жителям меткости, через которую передвигается Город. Для Притса, живущего в стране классического империализма и колониализма, нет сомнений в том, что окружающая его самого действительность искривляет, подобно придуманному им полю, в сознании его сограждан подлинные ценности человеческой жизни и придает уродливым явлениям приемлемый и относительно благополучный вид. Сам Город — пример научной и социальной безответственности, пример стремления некоторых западных ученых во что бы то ни стало воплотить свои идеи в жизнь, даже ценой угрозы уничтожения человечества. Здесь можно усмотреть прямую аналогию с изобретением нейтронной бомбы, создатель которой добивался воплощения своей идеи несмотря на очевидные печальные последствия производства этого вида оружия.

Желание достигнуть хоть какого-то постоянства обусловило в основном ожидание увидеть сравнительно простыми хотя бы топологические свойства пространства. Конечно, смешно было надеяться, что пространство на самом деле устроено так, как бы нам этого хотелось. Просто природа еще никогда не демонстрировала человеку таких явлений, которые могли бы отнят у него эту вполне простительную надежду. Например, мир, где пространство-время подобно одностороннему кольцу, поистине удивителен. Совершив там кругосветное путешествие и возвратившись в исходный пункт, мы вынуждены были бы констатировать, что время потекло вспять. Это трудно наглядно себе представить. Ведь в так называемом пространственно-временном каркасе нет стрелок, символизирующих направление времени из прошлого в будущее. Это в нашем простейшем эксперименте с закручиванием кольца мы видим, как меняется ориентация стрелок. Такая, казалось бы, пустая игра в парадоксы приводит нас к весьма серьезной проблеме. Ведь, говоря словами Г. Наана о том, какое из двух совершенно равноправных направлений на линии времени считать направлением к будущему, мы судим по локальным физическим процессам, например, по возрастанию энтропии (и по нашей собственной отчаянной борьбе с возрастающей энтропией). Отец и сын Манны явно потерпели в ней поражение.

После кругосветного путешествия в неориентированом пространстве наблюдатель должен был бы сказать, что либо время потекло вспять, либо энтропия имеет тенденцию уменьшаться. Жаль, что Прист пренебрег очевидным следствием и не воспользовался случаем омолодить своего безвременно состарившегося героя.

Вот, собственно, к чему привели нас рассуждения о природе бесконечности или топологических свойствах пространства. В науке нет изолированных локальных проблем. Все они как-то связаны друг с другом, перекликаются между собой, обнаруживая изумительную взаимообусловленность. В этом едва ли не основная прелесть современного естествознания. Возможные аномалии причинно-следственных связей явлений могут быть заранее исключены своего рода «правилом одностороннего уличного движения». При гравитационном взрыве сверхзвезды («катастрофа!») такое правило выглядит достаточно просто: вещество может двигаться только радиально — либо к центру, либо от центра. Обращение движения и движение навстречу совершенно исключаются. В «катастрофической» области разведчик (если бы он каким-то чудом туда попал) не может вдруг передумать и повернуть обратно. Его судьба в такой области заранее предопределена. Здесь действует такой железный гороскоп, который и не снился астрологам. Причинно-следственные связи в этом случае куда более жестки и определенны, чем в обычном пространстве-времени. В «катастрофической» области невозможно даже кругосветное путешествие. И все потому, что всякое движение должно либо начинаться с «катастрофы» (взрывное расширение из точки), либо заканчиваться «катастрофой» (взрывное сжатие в точку). Собственно, одна из таких катастроф и забросила предков пристовских гильдиеров в гиперболическое пространство!


Опрокинутый мир (перевод Гужов Евгений)

Попробуем разобраться со всем этим на диаграмме Крускала. По этой диаграмме, как две капли воды похожей на Солнце, каким его видит Гельвард, различие гиперболы соответствуют различным значения радиуса Шварцшильда. Квадрант I представляет собой область вне сферы Шварцшильда, квадранты II и III — область внутри этой сферы.

Вообразим себя в роли достаточно удаленного от сферы Шварцшильда наблюдателя. По мере приближения к сфере (линия r=r0)гравитационное поле возрастает и, как мы уже знаем, течение времени замедляется. На самой сфере время течет бесконечно медленно. Мы не увидим никаких изменений, даже если вооружимся изрядным запасом терпения. Поэтому-то для нас падающий предмет никогда не достигнет самой сферы или достигнет ее в бесконечно далеком будущем. Точно так же расширение, или антиколлапс (квадрант IV), начинается в бесконечно далеком прошлом. Для нас, таким образом, линии r=r0 превращаются во временные границы мира. Одна из них отвечает бесконечно далекому прошлому (t — > — беск.), другая — бесконечно далекому будущему (t — > +беск.). Но и всей этой нескончаемой реки времени недостаточно для того, чтобы охватить коллапс. Дело в том, что движение внутри сферы Шварцшильда происходит до начала или после окончания вечности!

Так обстоит дело для удаленного наблюдателя. Посмотрим теперь, как будут вести себя часы, увлекаемые частицей, падающей на сферу Шварцшильда. Весь процесс падения, в том числе и движение внутри самой сферы (от линии r=r0 до гиперболы r=0), где частица приобретает скорость света, совершается за конечный и довольно короткий промежуток времени. Специальная теория относительности приучила нас к тому, что в каждой системе отсчета свое время. Мы не можем категорически утверждать, что «истинными» являются показания часов либо падающей частицы, либо часов наблюдателя. В обоих случаях мы сталкиваемся с объективной реальностью. Абсолютно лишь пространство-время, но, расщепив его на пространство и время, мы получаем относительные понятия. Конечно, было бы более правильным следить за событиями, протекающими в пространстве-времени. Но это доступно лишь математике, сложным уравнениям мировых линий. Наш же здравый смысл требует обязательного расщепления.

Процесс коллапса связан с преодолением шварцшильдовского барьера, но происходит это как бы внезапным скачком, пространственно-временным взрывом, описать который на привычном языке просто невозможно. Так, при пересечении барьера одна из пространственных координат меняется ролями временной. Употребляя привычные понятия, нам пришлось бы сказать, что расстояние превратилось во время, и наоборот. Исчисляющие жизнь милями гильдиеры должны были бы мерить расстояние секундами или веками.

Но этим не исчерпываются странности шварцшильдовской сферы. Так, на самом барьере пространство-время вообще принципиально нерасщепимо. Если бы наш воображаемый наблюдатель попал из своего далека на такой барьер, ему пришлось бы пережить престранные события. Вся вечность от бесконечно далекого прошлого до бесконечно далекого будущего уместилась бы для него в один неуловимый миг. Прошлое, настоящее и будущее слились бы воедино. Проще говоря, время исчезло бы. А попади этот наблюдатель в область, отвечающую гиперболе r=0, он был бы вынужден констатировать исчезновение пространства. Оно сузилось бы до математической точки.

Весь наш многовековый опыт пасует перед такой ситуацией. Старые логические понятия для нее тесны, а новые еще не придуманы. Больше того, всякое новое понятие неизбежно вступает в конфликт с нашим здравым смыслом, с нашим чувством реальности. Разве можем мы примириться, с идеей, допустим, многосвязного пространства? Ведь, грубо говоря, мы просто не можем представит себе, что в многосвязном пространстве не всякий контур может быть путем непрерывной деформации стянут в точку внутри контура. А ведь именно с таким многосвязным пространством пришлось столкнуться нашему наблюдателю.

Возьмем плоскость, перпендикулярную плоскости чертежа и оси времени Т диаграммы (пунктирная линия А-А). Это будет сечение пространства-времени в момент Ti. Иначе говоря, моментальный снимок всего, что происходит в этой экзотической области. Для малых значений времени (Ti — > 0) пространство ничем особым не отличается, и наше сечение представляет собой обычную плоскость. Но начиная с некоторого времени гиперболоид r=0 вырезает в этой плоскости круглую дырку.

Пространство перестало быть односвязным. Контур вокруг дырки не может быть стянут в точку. Предельные границы для него — края дырки. Любые траектории (пространственные проекции мировых линий частиц) вынуждены остановиться у этого немыслимого рубежа. Зато, если бы мы рассекли таким же образом нижнюю половину диаграммы, все траектории вынуждены были бы начинаться у границ дырки.

Любая система, любой объект, попадающий из обычных областей пространства-времени в катастрофические (квадрант II), уже никогда не вернутся назад. Более того, они никогда не попадут и в какое-нибудь иное обычное пространство-время. Для них только один путь — катастрофическое сжатие в точку. Землянка Элизабет видит свое земное солнце, а «гиперболоидянин» Гельвард — свое «шварцшильдовское.

С незапамятных времен людям разделили реальность на некий «каркас» (пространство и время) и своего рода «начинку» (вещество и поле). Лишь в последние десятилетия, и то с большим трудом, мы осмыслили, что «каркас» представляет собой некое единство (пространство-время), как-то связанное с единой начинкой (вещество-поле). Теперь настало время осмыслить эту загадочную связь, показать, что каркас и начинка тоже, возможно, являются лишь двумя формами единой реальности.

Конечный наш вывод, а к нему читатель уже в некоторой степени подготовлен, таков: все формы реальности мы укладываем сейчас в общую схему пространство-время и вещество-поле, но, может быть, нам скоро придется ее несколько видоизменить и написать пространство-время-вещество-поле.

Мы «всего лишь» заменили «и» на обычное тире. Но какой сложный путь придется пройти человеку в науке, прежде чем это тире получит все права гражданства, такие же, как тире в понятии пространство-время Эйнштейна и знак равенства в формуле Е=mс2, связывающий вещество (массу) с полем (энергией).

Только тогда мы сможем сказать, что все сущее является лишь различными видоизменениями единой реальности.

И вот мы вновь возвращаемся к вопросу вопросов, который волновал человека в библейские времена и во времена античности, в столетия Средневековья и в наши дни. Мы не можем еще с достоверностью судит о том, каковы пространство и время Вселенной в целом. Мы только можем предполагать, что свойства пространства и времени где-то необозримо далеко от нас такие же, как и в околосолнечном пространстве, куда мы запускаем спутники и пилотируемые космические корабли. Проверить непосредственно, так это или нет, мы не можем и, кто знает, сумеем ли когда-нибудь вообще. Вот почему, когда мы подходим к проблеме конечности или бесконечности Вселенной, лучше заранее расстаться с надеждой на окончательный ответ. Древним было проще. Космология ветхозаветного Вавилона представляла собой миф, а мифы, как известно, не требуют доказательств. Действительно, бог Мардук разорвал чудовищную Тиамат на две части и сделал из верхней ее половины небо, а из нижней — землю. Просто и ясно.

Но шутки шутками, а к проблеме конечности или бесконечности Вселенной нельзя подойти, не усвоив специфических черт космологии, отличающих ее от всех других отраслей науки о природе. Прежде всего нужно понять, что космологи лишены такого могучего средства познания, как сравнение. А ведь именно сравнением постигаем мы различия и сходства вещей. Но Вселенная уникальна и включает в себя совокупность всего материального бытия. Вселенная неповторима. Она каждый раз иная, и мы не знаем, какие протекающие где-то процессы могут изменить или уже изменили ее лицо. Ведь сигнал об этом мы получим через миллиарды лет.

Вот на какие мысли наводит роман «Опрокинутый мир» — взволнованный мир неисчерпаемому многообразию природы. Присту удалось воплотить в полнокровные художественные образы космологические формулы и понятия. Силой своего таланта он заставляет читателя задуматься о непростых истинах нашего бытия, не принимать кажущееся за действительное. Он отвергает концепции «блестящей изоляции», эксплуатации природных и человеческих ресурсов соседних стран. Прист предлагает честно и открыто взглянуть на нашу сложную и противоречивую действительность И в этом принципиальное отличие его произведения.

ЛОТЕРЕЯ

Посвящается М. Л. и Л. М.

О мудрые, из пламени святого,

Как со златых мозаик на стене,

К душе моей придите и сурово

Науку пенья преподайте мне,

Мое убейте сердце: не готово

Отречься тела бренного, зане

В неведеньи оно бы не взалкало

Искомого бессмертного вокала.

Мне не дает неверный глазомер

Природе вторить с должною сноровкой;

Но способ есть — на эллинский манер

Птах создавать литьем и тонкой ковкой

Во злате и финифти, например,

Что с древа рукотворного так ловко

Умеют сладко василевсам петь

О том, что было, есть и будет впредь.

У. Б. Йейтс, «Плавание в Византии» (Пер. Е. Витковского)

1

Нижеследующее я знаю точно.

Мое имя Питер Синклер. Я англичанин, мне двадцать девять лет, во всяком случае — было двадцать девять, здесь уже вкрадывается некая неопределенность. Возраст подвержен изменениям, сейчас мне уже не двадцать девять лет.

Когда-то я верил, что категоричность слов является верной гарантией истинности сказанного. Имея соответствующее желание и подобрав правильные слова, я смогу, в силу самих уже этих обстоятельств, писать правду и только правду. С того времени я успел узнать, что слова надежны не сами по себе, а лишь в той степени, в какой надежен разум, их отбирающий, а потому в основе любого повествования лежит своего рода обман. Тот, кто проводит отбор чересчур скрупулезно, становится сухим педантом, зашоривает свою фантазию от более широких, ярких видений, однако тот, кто перегибает палку в другую сторону, приучает свой разум к анархии и вседозволенности. Что же до меня, я скорее предпочту рассказывать о себе, опираясь на свой сознательный выбор, чем на игру случая. Могут сказать, что эта «игра» порождается моим сознанием и тем уже интересна, однако я по необходимости пишу с постоянной оглядкой на дальнейшее развитие событий. Многое в них еще не ясно. Сейчас, на старте, мне никак не обойтись без занудного педантизма. Я обязан выбирать слова с предельной осторожностью. В моем повествовании не должно быть места для ошибок.

А потому я начну его заново. Летом 1976 года, когда я поселился в коттедже Эдвина Миллера, мне было двадцать девять лет.

Как этот факт, так и мое имя можно считать установленными точно, потому что они получены из объективных, независимых от меня источников. Имя я получил от своих родителей, год был написан в календаре, так что спорить здесь не о чем.

Весной того самого года, когда мне было еще двадцать восемь, моя жизнь достигла поворотной точки. Это выразилось в сплошной полосе несчастий, вызванных обстоятельствами чисто внешними, мне не подвластными. Упомянутые несчастья никак друг от друга не зависели, однако они свалились на меня почти одновременно на протяжении немногих недель, а потому казались результатом некоего зловещего заговора.

Первое и главное, умер мой отец. Совершенно неожиданная смерть — его убила церебральная аневризма, никак до того не проявлявшаяся. У нас с отцом были хорошие отношения — и близкие, и достаточно отстраненные; после смерти матери, наступившей двенадцатью годами раньше, я и моя сестра Фелисити тесно с ним сблизились, хотя и находились в том возрасте, когда подростки, как правило, бунтуют против своих родителей. Года через два или три, частично из-за того, что я поступил в университет, частично из-за моих расхождений с Фелисити, эта близость нарушилась. Мы трое жили теперь в разных частях страны и сходились вместе лишь по очень редким оказиям. Однако воспоминания о том коротком периоде создавали между мной и отцом прочную, никогда не обсуждавшуюся нами связь, и мы оба ее ценили.

Отец умер человеком состоятельным, но никак не богатым. К тому же он не оставил завещания, что означало для меня ряд скучнейших встреч с его юристом. В конечном итоге мы с Фелисити получили по половине его денег. Сумма не была достаточно большой, чтобы заметно изменить нашу жизнь, однако в моем случае ее хватило, чтобы смягчить то, что вскоре последовало.

Дело в том, что через несколько дней после смерти отца я узнал, что меня увольняют.

Страна вошла в полосу экономического упадка со всеми его радостями: ростом цен, забастовками, безработицей и нехваткой капитала. Полный мелкобуржуазного гонора, я считал самоочевидным, что университетский диплом надежно защитит меня от всего этого. Я работал химиком в фирме, производившей ароматические вещества для большой фармацевтической компании, ну а там произошло слияние с другой группой, изменение рыночной политики, и в итоге наша фирма была вынуждена закрыть мой отдел. Сперва я решил, что поиски новой работы будут несложной, чисто технической задачей — на моей стороне были опыт, образование и готовность быстро переквалифицироваться. К сожалению, быстро выяснилось, что я далеко не единственный дипломированный химик, попавший под сокращение, а количество подходящих вакансий исчезающе мало.

Затем мне было отказано от квартиры. Государственное законодательство, частично защищавшее арендаторов за счет ущемления прав домовладельцев, изуродовало всю механику спроса и предложения. Покупка и перепродажа недвижимости стала более выгодной, чем сдача ее внаем. Что касается меня, я снимал квартиру в Килбурне, на первом этаже большого старого дома, и жил там уже несколько лет. Теперь этот дом был продан риэлторской фирме, и мне предложили съехать. Для таких случаев была предусмотрена возможность обжалования, однако действовать следовало быстро и энергично, а я был полностью поглощен прочими своими бедами. Вскоре стало ясно, что съехать все-таки придется. Но куда, если покидать Лондон не хочется? Мою ситуацию никак нельзя было назвать атипичной, спрос на квартиры непрерывно рос, а предложение падало. Арендная плата стремилась куда-то в заоблачные выси. Люди, имевшие квартиры в долгосрочной аренде, держались за них обеими руками, а уж если куда-нибудь переезжали, передавали арендные права своим друзьям. Я делал все возможное: зарегистрировался в уйме агентств, звонил по объявлениям, просил всех моих знакомых, чтобы они сразу же мне сообщали, если услышат об освобождающейся где-нибудь квартире, однако за все то время, когда надо мной висела угроза выселения, мне ни разу не представилось случая хотя бы осмотреть предлагаемое жилище, не говоря уж о том, чтобы найти что-нибудь подходящее.

А для полной, видимо, радости в это же самое время мы с Грацией напрочь разругались. И если все прочие проблемы свалились на меня извне, то здесь я сам был отчасти виноват и не имею права складывать с себя ответственность.

Я любил Грацию, и она меня вроде бы тоже. Мы были знакомы довольно давно и прошли через все обычные стадии: новизны, приятия, крепнущей страсти, временного разочарования, обретения наново, привычки. Она была сексуально неотразима, во всяком случае — для меня. Мы могли быть друг другу хорошей компанией, удачно дополняли настроения друг друга и в то же время сохраняли достаточно различий, чтобы время от времени друг друга удивлять.

Вот в этом и крылся будущий наш разлад. Мы с Грацией возбуждали друг в друге несексуальные страсти, которых ни я, ни она не испытывали в чьем-либо еще обществе. Она вызывала во мне, человеке довольно спокойном, приступы ярости, любви и горечи, почти ужасавшие меня своею силой. В присутствии и при участии Грации все бесконечно обострялось, все приобретало тревожную, разрушительную буквальность и значимость. Легкость, с какой у Грации менялись намерения и настроения, приводила меня в бешенство, к тому же она была сплошь нашпигована неврозами и фобиями, что казалось мне поначалу весьма трогательным, а потом стало заслонять все остальное. Неустойчивая психика делала ее одновременно и хищной, и легко уязвимой, в равной степени — хотя и в разные моменты — способной страдать и причинять страдание. С ней было трудно, и даже долгая привычка ничуть не смягчала эту трудность.

Когда мы ссорились, ссоры вспыхивали неожиданно и протекали очень бурно. Они всегда застигали меня врасплох, хотя позднее я с удивлением понимал, что напряжение нарастало уже несколько дней. Как правило, эти ссоры прочищали воздух и завершались обновленным, более острым ощущением нашей близости — либо сексом. Бурный темперамент Грации оставлял ей только две крайние возможности: либо прощать быстро, либо вообще не прощать. Во всех, кроме одного, случаях она прощала быстро, и этот единственный стал, естественно, последним. Эта кошмарная, совершенно базарная свара разразилась прямо на улице. Грация визжала и крыла меня последними словами, люди проходили мимо нас, делая по возможности вид, что ничего не видят и не слышат, а я стоял как истукан, кипящий возмущением внутри и абсолютно невозмутимый наружно. Затем я повернулся и ушел домой, и там меня вытошнило. Все мои попытки до нее дозвониться были безуспешными, она то ли ушла куда-то, то ли не брала трубку. Как нарочно, это случилось в самый неподходящий момент, когда я искал работу, искал квартиру и пытался привыкнуть к тому, что у меня теперь нет отца.

Вот таковы факты — насколько выбранные мною слова способны их описать.

Как я на все это реагировал, вопрос совершенно другой. Практически каждый человек в тот или иной момент своей жизни теряет родителей, каждый, у кого возникает такая необходимость, находит со временем новую работу и новую квартиру, а печаль, сопровождающая разрыв любовной связи, мало-помалу рассеивается либо быстро сменяется радостью новой встречи. Только на меня все это свалилось одновременно; я чувствовал себя, как человек, которого сбили с ног, а затем, прежде чем он успел подняться, еще и втоптали в землю. Я был жалок, деморализован, полнился горечью на несправедливость судьбы и ненавистью к удушающему кошмару Лондона. Как-то так вышло, что большая часть моего недовольства сосредоточилась на Лондоне, теперь я видел в нем массу недостатков и только их. Шум, грязь, вечная толкучка, дорогой общественный транспорт, плохое обслуживание в магазинах и ресторанах, задержки и неразбериха — все это казалось мне характерными проявлениями случайных факторов, грубо нарушивших мою жизнь. Я устал от Лондона, устал от себя, живущего в этом городе. Однако такая позиция не сулила ничего хорошего — я уходил все глубже в себя, становился вялым и бездеятельным, опасно приближался к грани саморазрушения.

Помогла счастливая случайность. Разбирая отцовские письма и бумаги, я захотел встретиться с Эдвином Миллером.

Эдвин был другом семьи, но я очень давно его не видел. Собственно говоря, мое последнее воспоминание о нем относилось к школьным годам, воспоминание о том, как он и его жена бывали у нас в гостях. Мне было тогда лет тринадцать или четырнадцать. Детские впечатления очень ненадежны: я вспоминал Эдвина и других приходивших к нам взрослых из компании моих родителей с некритическим чувством приязни, но эта приязнь была не столько личной, сколько опосредованной, полученной от родителей. Собственного мнения у меня фактически не было. Школьные уроки, подростковые развлечения и страсти, физиологические неожиданности собственного тела и все прочее, положенное этому возрасту, производили на меня куда более глубокое, непосредственное впечатление.

Было очень интересно взглянуть на Эдвина теперь, когда мне было уже под тридцать, а ему слегка за шестьдесят. Худой, жилистый, загорелый, он лучился неподдельным дружелюбием. Мы с ним пообедали в его гостинице, стоявшей на окраине Блумсбери. Была ранняя весна, и туристский сезон едва начинался, однако мы с Эдвином оказались едва ли не единственными на весь ресторан англичанами. Я вспоминаю группу немецких бизнесменов за соседним столиком, а еще японцев, арабов и кого только не; даже официантки, одна из которых принесла нам говяжью вырезку, были то ли малайками, то ли филиппинками. Все это дополнительно подчеркивалось Эдвиновым грубовато-провинциальным акцентом, живо напоминавшим мне детство, наш дом на окраине Манчестера. Я давно уже привык к год от года все более космополитической природе лондонских ресторанов и магазинов, а вот сейчас Эдвин странным образом ее высветил, заставил казаться противоестественной. Все время, пока мы обедали, я ощущал ностальгию, сосущую тоску по времени, когда жизнь была много проще. Спору нет, она была и более ограниченной, и далеко не все смутные воспоминания, отвлекавшие меня от обеда, имели приятный характер. Эдвин был чем-то вроде символа прошлого, и первые полчаса, когда мы не перешли еще от обмена любезностями к нормальному разговору, я видел в нем образчик той среды, из которой я, по счастью, сумел вырваться, переехав в Лондон.

И все же он мне нравился. Не исключаю, что я тоже представлял для него некий символ; он нервничал в моем присутствии и компенсировал свою нервозность излишне щедрыми восторгами по поводу состояния моих дел. Судя по тому, что Эдвин знал об этих делах довольно много, во всяком случае, на поверхностном уровне, он не раз обсуждал их с моим отцом. В конце концов, его бесхитростное простодушие подвигло меня на откровенность; я прямо сказал ему, что случилось с моей работой. После чего, уже по инерции, рассказал и о квартире.

— Со мной, Питер, тоже такое было, — сказал он, чуть подумав. — Давно, сразу после войны. Можно бы подумать, что тогда было много свободных рабочих мест, но парни возвращались из армии сплошным косяком, и первое время устроиться было трудно.

— И что же вы сделали?

— Тогда мне было примерно столько же, сколько тебе сейчас. Начать все заново можно в любом возрасте. Я немного посидел на пособии, а затем устроился на работу к твоему отцу. Ты же знаешь, как мы с ним встретились.

Ничего такого я не знал. Еще один пережиток детства: я как-то считал самоочевидным, что родители и их друзья никогда не знакомились, а знали друг друга всю жизнь.

Эдвин напоминал мне моего отца. Физически совершенно непохожие, они были примерно одного возраста и имели близкие интересы. Мне казалось, что они сходны внутренне, но это сходство было по большей части порождено моим собственным воображением. Оно проявлялось разве что в тягучем северном акценте, в разговорных интонациях и в подчеркнутом прагматизме.

Эдвин казался точно таким же, как я его запомнил, но это было абсолютно невозможно. Мы с ним оба постарели на пятнадцать лет, так что, когда я последний раз его видел, ему не было еще и пятидесяти. Теперь его волосы поседели и заметно поредели, на шее и вокруг глаз пролегли глубокие морщины, а правая рука плохо гнулась, по поводу чего он отпустил пару замечаний. Эдвин никоим образом не мог выглядеть так прежде, и все равно сейчас, в гостиничном ресторане его знакомая внешность вселяла в меня спокойствие и нечто вроде уверенности.

Мне подумалось о других людях, которых я встречал по прошествии времени. Каждый раз это было начальное изумление, внутренний толчок: ну как же он изменился, как же она постарела. Затем, уже через несколько секунд, восприятие подстраивается, и ты видишь практически одни лишь сходства. Мозг приспосабливается, а вслед за ним и глаза; результаты старения, различия в одежде и прическе вырезаются цензорскими ножницами желания видеть непрерывность. Узнавание самых существенных черт заставляет сомневаться во всех прочих воспоминаниях. Человек может похудеть или располнеть, но его рост и костная структура остаются прежними. Вскоре начинает казаться, что ничего, в общем-то, не изменилось. Мозг перекраивает память о прошлом по образу и подобию настоящего.

Я знал, что Эдвин еще не отошел от дел. Поработав несколько лет на моего отца, он организовал свою собственную мастерскую. Первое время она занималась разной технической мелочевкой, но мало-помалу превратилась в завод, специализировавшийся на изготовлении клапанов и вентилей. В те дни главным заказчиком было министерство обороны, и Эдвин снабжал своими клапанами Королевские военно-морские силы. Когда-то он намеревался уйти на покой в шестьдесят лет, но бизнес процветал, и работа доставляла ему удовольствие. Она занимала большую часть его жизни.

— Ты бывал когда-нибудь в Херефордшире, рядом с валлийской границей? Я купил там маленький домик. Ничего такого особенного, но для нас с Мардж вполне хватит. Мы думали переселиться туда еще в прошлом году, но как-то не собрались, и домик до сих пор не приведен в порядок. Он так и продолжает пустовать.

— А много там с ним работы? — поинтересовался я.

— Да ничего существенного, все на уровне побелить-покрасить. Просто там уже пару лет никто не живет. Нужно бы, конечно, проводку поменять, но с этим не горит. Ну и водопровод там малость допотопный.

— А хотите я им займусь? Не знаю, справлюсь ли я с водопроводом, но со всем остальным — вполне.

Идея была неожиданная и очень соблазнительная. Уникальная возможность сбежать ото всех этих проклятых проблем. В контексте моей свежеобретенной ненависти к Лондону сельская местность приобрела манящие, романтические черты. Когда Эдвин заговорил о своем домике, эта смутная мечта начала обретать реальную форму; к тому же не подлежало сомнению, что, оставаясь в Лондоне, я не сделаю ничего полезного, а только буду все глубже погружаться в трясину беспомощной жалости к себе. А теперь я воспрял духом и стал уговаривать Эдвина сдать мне этот домик.

— Да что ты, — сказал Эдвин, — ничего я с тебя за него не возьму, живи сколько потребуется. Если, конечно, ты согласен мал-мала навести там порядок. Ну и еще, когда мы с Мардж решим уйти на покой, тебе придется подыскивать что-нибудь другое.

— Да мне и нужно только на несколько месяцев. На такое время, чтобы снова встать на ноги.

— Это уж как знаешь.

Мы договорились обо всем буквально за несколько минут. Эдвин пришлет мне ключи по почте, и я поселюсь в его домике, как только захочу. Соседняя деревушка называется Уибли, до нее минут десять пешком, не больше. Нужно присматривать за садиком, до железнодорожной станции довольно далеко, внизу они хотят покрасить все в белый цвет, а насчет спален у Мардж какие-то собственные идеи, телефон отключен, но в деревне есть будка, нечистоты стекают в бак, нужно вызвать рабочих, чтобы его опорожнили, а может, и почистили.

К тому времени, как мы окончательно убедили друг друга, что это блестящая мысль, Эдвин уже не предлагал, а практически навязывал мне свой дом. Плохо, говорил он, что дом пустует, дома строятся, чтобы в них жить. Он договорится с местным мастером, чтобы тот починил водопровод, ну и, может быть, поменял часть проводки, но если я хочу ощущать, что отрабатываю свое проживание, то пожалуйста, могу работать, сколько мне заблагорассудится. Было только одно обязательное условие: Мардж хочет, чтобы за садом ухаживали неким вполне определенным образом. Возможно, они будут заезжать ко мне на выходные и тоже помогут по саду.

В дни, следовавшие за этой встречей, я впервые за много недель начал делать что-то осмысленное. Эдвин взбодрил меня, и в моих действиях появилась некая целеустремленность. Конечно же, я не мог сию секунду сорваться с места и уехать в Херефордшир, но теперь все, что я делал, было так или иначе связано с этой целью.

Чтобы вырваться из Лондона, мне потребовалось недели две. Нужно было продать, а частью раздать мебель, нужно было найти временное пристанище для моих книг, нужно было оплатить счета и зайти в банк. Я хотел вступить в новую жизнь ничем не обремененным; отныне и впредь я буду держать при себе только крайний минимум вещей, только то, без чего уж никак не обойтись. Затем подошел долгожданный момент переезда, и я нанял фургон на два рейса туда-обратно.

Перед тем как покинуть Лондон, я снова сделал несколько попыток найти Грацию. Она куда-то переехала, а когда я зашел по старому адресу, ее бывшая напарница по квартире захлопнула дверь с такой яростью, что чуть меня не зашибла. Грация не хочет меня больше, видеть, никогда. Если я напишу письмо, его, так уж и быть, передадут, но лучше попусту людей не беспокоить. (Я все-таки написал, но не получил ответа.) Я попытал счастья в конторе, где она работала, но она оттуда уже уволилась. Общие знакомые тоже не знали, где она сейчас, или знали, но не говорили.

Все это ввергло меня в глубокую тоску и беспокойство, мне казалось, что Грация обошлась со мной нечестно. Снова накатило недавнее ощущение, что все против меня сговорились, и моя эйфория насчет переезда в Эдвинов домик заметно увяла. Думаю, я подсознательно представлял себе, как переезжаю на лоно природы вместе с Грацией и как там, вдали от вечной суматохи городской жизни, мы перестанем ругаться, и наша любовь станет зрелой и полноценной. Эта смутная надежда теплилась все то время, пока я готовился к переезду; когда же в последнюю минуту она окончательно рухнула, я с удвоенной остротой ощутил свое одиночество.

Две радостные недели я считал, что начинаю все заново, но, когда подошел момент отъезда, мне уже стало казаться, что все кончилось.

Наступило время для размышлений, для внутренней жизни. Все было не так, как мне хотелось, и это все было мне навязано.

2

Эдвинов дом располагался посреди лугов и полей, в двухстах ярдах по неухоженной аллее от дороги между Уибли и Херефордом; деревья и живые изгороди надежно защищали его от постороннего взгляда. Домик был двухэтажный, с белеными стенами, черепичной крышей, оконными переплетами в мелкий ромбик и огромной, как у конюшни, дверью. При нем имелся сад площадью примерно в половину акра, спускавшийся по пологому склону к чистому веселому ручейку. Предыдущие хозяева выращивали фрукты и овощи, но сейчас там все заросло. Перед домом и за ним имелись маленькие лужайки и несколько цветников. Большая часть фруктовых деревьев была посажена рядом с ручьем. Деревья нуждались в подрезке, а вся территория — в тщательной прополке.

Домик сразу же пробудил во мне собственнические инстинкты. Он был моим во всех смыслах, кроме юридического, и теперь, совершенно непроизвольно, я стал строить относительно него планы. Я представлял себе упоительные уик-энды, своих друзей, приезжающих из Лондона, чтобы насладиться здоровой сельской пищей и патриархальным покоем, я заранее видел себя окрепшим в преодолении трудностей, лишь понаслышке знакомых обитателям больших городов. Возможно, я заведу себе собаку, резиновые сапоги, рыболовные снасти. Я твердо решил обучиться сельским ремеслам: плетению циновок, гончарному и плотницкому делу. Что касается дома, моими трудами он скоро преобразится в буколический рай, о каком большинство горожан может только мечтать.

Работы там было много. Как и предупреждал Эдвин, проводка оказалась дряхлой и ущербной, на весь дом напряжение было только в двух розетках. Как только я открывал кран, трубы начинали громко стучать, а горячей воды и вовсе не было. Туалет был забит. В некоторых комнатах стены сочились сыростью, весь дом нуждался в окраске как снаружи, так и внутри. На нижнем этаже пол был поеден жучком, потолочные балки верхнего этажа заметно подгнили.

Первые три дня я крутился, как белка в колесе. Я пооткрывал все окна, подмел полы, стер пыль с полок и из шкафчика. Я потыкал в унитаз длинной жесткой проволокой, а затем осторожно заглянул под ржавую крышку бака для нечистот. Я накинулся на сад и огород, безжалостно вырывая из земли каждое растение, бывшее на мой не слишком-то опытный взгляд сорняком. Я навестил единственный в Уибли магазинчик и договорился о еженедельной доставке заказанных мною продуктов. Я закупил целую кучу инструментов и приспособлений, никогда не присутствовавших в моей прошлой жизни: клещи, плоскогубцы, пилу, шпатель для оконной замазки, кисти и так далее, а заодно — кастрюли и сковородки. Затем наступил уик-энд, приехали Эдвин с Мардж, и весь мой энтузиазм разом испарился.

Было очевидно, что Мардж далеко не в восторге от щедрости своего супруга. Как только они появились в доме, я понял, что Эдвину пришлось горько пожалеть о своем великодушном предложении. Он виновато мялся где-то на заднем плане, в то время как Мардж взяла все управление на себя. С самого начала она поставила меня в известность, что у нее были свои собственные планы относительно этого дома, и в этих планах никак не значилось проживание там некоей посторонней личности. Нет, она ничего подобного не говорила, это просто явствовало из каждого ее взгляда, каждого замечания.

Мардж я помнил более чем смутно. В давние дни, когда они заходили к нам в гости, Эдвин неизменно доминировал. Мардж была просто некоей женщиной, которая пила чай, говорила о своих болях в спине и помогала вымыть посуду. Теперь это была пухлая, весьма прагматичная дама, имевшая по каждому вопросу свое собственное мнение. В частности, она имела уйму соображений относительно того, как следует приводить в порядок дом, однако не сделала ни малейшей попытки применить эти соображения на практике. В саду она развела более активную деятельность, пальцем указывая, какие растения следует сохранить, а какие отправить в компостную кучу. Позднее я помог Миллерам выгрузить из машины многочисленные банки грунтовки и краски, и Мардж подробно объяснила мне, в какие цвета нужно выкрасить ту или иную стену. Я все это записал, а она потом тщательно проверила.

Жить в доме было фактически негде, а потому они сняли комнату в деревне, над пабом. В субботу утром Эдвин отвел меня в сторону и объяснил, что водители бензовозов бастуют, а потому на всех заправочных станциях длинные очереди, и что, если я не возражаю, они покинут меня сразу после завтрака. Это было единственное, что он сказал мне за весь уик-энд, и мне было его жалко.

Затем они уехали, оставив меня растерянным и удрученным. Уик-энд прошел из рук вон плохо. Я чувствовал себя загнанным в ловушку, на строительство которой пошли моя благодарность Эдвину, мое неловкое понимание, в какой переплет попал он из-за меня, а также мои жалкие попытки оправдать свое существование, доказать свою полезность. Мне приходилось им нравиться, и меня тошнило от угодливости, сквозившей в моем голосе, когда я разговаривал с Мардж. Они безжалостно напоминали мне о временности моего пребывания в этом доме, напоминали, что я занимаюсь приборкой и ремонтом не для себя, что это всего лишь некая форма арендной платы.

Я был чувствителен к малейшим неприятностям. На три дня кряду я и думать забыл о своих бедах, но теперь, после визита Миллеров, я снова начал мусолить в голове события последнего времени, и в первую очередь свой разлад с Грацией. Ее исчезновение из моей жизни, происшедшее в крайне обескураживающей форме — с бешенством, слезами, уличной сценой, — не могло не вывести меня из равновесия, тем более после столь долгой связи.

Я начал тосковать о том, что осталось в городе: о знакомых, о книгах и пластинках, о телевизоре. Я остро ощущал свое одиночество и отсутствие телефона. Наперекор логике и здравому смыслу я каждое утро ждал писем, хотя оставил свой новый адрес лишь очень немногим друзьям и отнюдь не надеялся, что кто-нибудь из них мне напишет. Живя в Лондоне, я держал руку на пульсе мира: постоянно читал газеты, покупал несколько еженедельников, общался с друзьями, слушал радио и смотрел телевизор. Теперь я словно повис в пустоте. Это произошло в соответствии с моим собственным замыслом, и все равно мне казалось, что меня ограбили, обездолили. Само собой, никто не мешал мне покупать газету в деревне, что я пару раз и делал, однако тут же выяснилось, что мои потребности имеют отнюдь не внешний характер. Пустота гнездилась во мне самом.

День ото дня моя мрачная озабоченность нарастала. Меня охватили апатия и безразличие ко всему окружающему. День за днем я ходил в одной и той же рубашке, я перестал бриться, перестал умываться и ел только простейшую в приготовлении пищу. Я спал допоздна и с трудом заставлял себя встать с кровати; день за днем меня одолевали головные боли и неприятная скованность во всем теле. Я выглядел больным и чувствовал себя больным, хотя и был абсолютно уверен, что мое физическое здоровье в полном порядке.

Было уже начало мая, весна вступила в свои права. С того времени, как я переехал за город, не было ни одного погожего дня, хотя и сильных дождей тоже не было. А потом погода как-то сразу улучшилась, сад наконец-то зацвел, начали распускаться цветы на клумбах. Появились пчелы, стрекозы, изредка — осы. По вечерам под деревьями и у входа в дом висели тучи комаров. Я стал замечать птичье пение, особенно по утрам. Впервые в жизни я пристально наблюдал за всеми этими загадочными существами: в городе их практически нет, а во время давних школьных «выездов на природу» кишащая вокруг жизнь ничуть меня не интересовала.

Сейчас она меня радовала, но эту радость сильно портили беспрестанное обдумывание все тех же моих неприятностей и столь же беспрестанные потуги — иначе это не назовешь — выкинуть их из головы.

Имея в виду враз положить конец как своей депрессии, так и стараниям ее побороть, я решил всерьез приступить к работе, вопрос состоял лишь в том, с чего лучше начать. В саду, например, не успевал я прополоть очередной участок, как то, что было прополото несколькими днями раньше, снова зарастало до безобразия. В доме процесс ремонта был связан со столькими осложнениями, что казался попросту бесконечным. Прежде чем приступить к окраске стен, нужно было многое починить и исправить.

Я решил, что для облегчения задачи следует заранее представить себе ее результат. Если перед моими глазами будет стоять образ прополотого сада с аккуратно подрезанными цветущими деревьями, это даст мне серьезный стимул. Представить себе чисто прибранные комнаты с аккуратно покрашенными стенами — значит выполнить едва ли не половину работы. Это мое открытие стало важнейшим шагом вперед.

В доме я взялся сперва за нижний этаж, где стояла моя кровать. Собственно говоря, весь этаж состоял из одной-единственной просторной комнаты. В одном ее конце было узкое окно, выходившее вперед — на сад, живую изгородь и подъездную аллею, а в другом — гораздо большее окно с видом на задний сад.

Я работал не покладая рук, подбадривая себя зрительным образом того, как будет выглядеть эта комната в конечном итоге. Я вымыл стены и потолок, зашпаклевал выкрошившуюся штукатурку, отчистил шкуркой дверные косяки и рамы, а затем покрыл все двумя слоями белой эмульсионной краски, которую привезли Эдвин и Мардж. Комната волшебным образом преобразилась; это была уже не жалкая трущоба, а светлое, просторное и даже элегантное жилище. Я тщательно отскреб половицы от потеков белой краски, покрыл их лаком, вымыл окна, а затем по какому-то наитию сходил в Уибли, купил несколько больших тростниковых циновок и постелил их на пол.

К моему полному восторгу, комната получилась точно такой, какой я ее прежде представлял, концепция воплотилась в жизнь.

Иногда я сидел в этой комнате часами кряду, наслаждаясь прохладным покоем. При открытых окнах легкий сквозняк продувал ее насквозь, принося аромат жимолости, росшей под окнами, — аромат, известный мне до того лишь по химическим имитациям.

Белая, как называл я ее про себя, комната стала средоточием моей деревенской жизни.

Закончив ее ремонт, я вернулся к своему интроспективному настроению, однако теперь, после нескольких дней, занятых исключительно работой, мои мысли стали гораздо отчетливее. Ковыряясь в саду и начиная приводить в порядок другие комнаты, я размышлял о том, что я делаю со своею жизнью и что я делал с нею раньше.

Прошлая жизнь виделась мне как полный бедлам, беспорядочная мешанина случайных событий. Ничто в ней не имело смысла, никакие два элемента не находились во сколь-нибудь внятном соотношении. Я твердо решил, что постараюсь привести свои воспоминания хотя бы в некое подобие порядка. Вопрос «А зачем?» даже не возникал, мне просто казалось, что это жизненно важно.

Однажды утром я взглянул на кухне в старое, облезлое зеркало, увидел в его глубине знакомое лицо — и не смог сопоставить его с чем бы то ни было, что знал о себе. Я лишь пытался переварить лишенный всякого смысла факт, что этот человек с мутными глазами и щетиной на бледном, нездорового цвета лице — не кто иной, как я, итог двадцати девяти без малого лет жизни.

Я вошел в период самовопрошания: как стал я таким, как оказался в этом месте, откуда у меня такие мысли? Что это, постоянное невезение, как то подсказывает мне услужливый мозг, или результат некой глубинной неадекватности? Я начал размышлять.

Для начала меня заинтересовала реальная хронология моих воспоминаний.

Я знал общий порядок своей жизни, последовательность, в которой происходили крупные либо важные события, знал потому, что они существенно входили в общий процесс взросления. Но вот подробности от меня ускользали. Разнообразнейшие фрагменты моей прошлой жизни — места, где я был, люди, которых я знал, поступки, которые совершал, — смешались в хаотичную неразбериху, и теперь следовало найти им всем точное место в порядке вещей.

Сперва я поставил себе целью полное воспоминание о прошлом — взять, к примеру, свое поступление в школу и, начиная с этой точки, вспомнить все подробности: чему меня тогда учили, как звали моих учителей, как звали других ребят в нашей школе, где я тогда жил, где работал мой отец, какие я читал книги, какие смотрел фильмы, с кем дружил и с кем враждовал.

Ремонтируя очередную комнату, я непрерывно бормотал себе под нос всю эту ерунду, настолько же бессвязную в это время, насколько бессвязной была, надо думать, и вся моя жизнь.

Затем самым важным стала форма. Стало ясно, что нужно установить не только порядок, в котором развивалась моя жизнь, но и относительную значимость каждого события. Я был результатом этих событий, этого обучения, и я утратил контакт с тем, чем я был. Теперь мне требовалось открыть эти события заново, возможно — даже заново выучить то, что я утратил.

Я стал расплывчатым и неопределенным. У меня нет иного способа вновь обрести ощущение собственной личности, чем через воспоминания.

Вскоре стало невозможно сохранять открываемое. У меня голова шла кругом от стараний сначала вспомнить, а затем удержать вспомненное. Я прояснял какой-нибудь конкретный отрезок своей жизни — во всяком случае, мне так казалось, — но затем, перейдя к другому году или другому месту, я обнаруживал, что либо между событиями имелось некое труднообъяснимое сходство, либо я что-то напутал в первый раз.

В конце концов я осознал, что нужно все это записывать. Фелисити подарила мне на предыдущее Рождество портативную пишущую машинку, и вот теперь я извлек ее из груды своих вещей, водрузил на стол, стоявший посреди моей белой комнаты, без промедления взялся за работу и почти сразу же начал прозревать в себе загадки и тайны.

3

Силой фантазии я ввел себя в мир. Я писал по внутренней необходимости, по необходимости создать более ясное видение самого себя, и в процессе писания я стал тем, что я писал.

Это не было чем-то таким, что я мог понять, я просто ощущал это на инстинктивном, эмоциональном уровне.

Этот процесс был в точности подобен созданию моей белой комнаты. Вначале она была всего лишь идеей, а затем я воплотил эту идею в жизнь, покрасив комнату так, как это мне представлялось. Я открывал себя таким же образом, только через напечатанные слова.

Я начал писать, нимало не подозревая о связанных с этим трудностях. Во мне горел энтузиазм ребенка, впервые получившего коробку цветных карандашей, энтузиазм буйный, безбрежный и абсолютно беззастенчивый. Позднее все это, конечно же, изменилось, но в тот вечер я работал с невинной, чуждой рефлексии энергией, буквально выплескивая поток слов на бумагу. Захваченный и опьяненный новым для себя занятием, я часто перечитывал напечатанное, вносил от руки поправки и выписывал на полях новые, только что пришедшие в голову мысли. Уже тогда во мне бродило некое смутное недовольство, однако я его игнорировал, упиваясь ошеломляющим ощущением свободы, удовлетворения. И то сказать, мне впервые приходилось вводить себя в мир!

Я лег позднее обычного, но все равно долго не мог уснуть и только ворочался в спальном мешке с боку на бок. Утром я торопливо позавтракал и вернулся к прерванному повествованию, забыв и думать о незавершенном ремонте. Моя творческая энергия все так же била ключом, напечатанные страницы сходили с валика машинки сплошным, неудержимым, как мне казалось, потоком. Закончив очередную, я бросал ее куда попало на пол, внося в свое творение временный, легко устранимый хаос.

А потом все вдруг застопорилось.

Это случилось на четвертый день, когда вокруг стола валялось уже свыше шестидесяти готовых листов. Каждый из них был знаком мне до мельчайших подробностей, так страстно стремились они быть написанными, так часто я их перечитывал. В том, что не было еще написано, что лишь виделось впереди, горело то же стремление воплотиться. У меня не было и тени сомнения, что последует дальше, что останется несказанным. И вот при всем при том я запнулся на полуфразе и не мог продолжать.

Казалось, я насухо исчерпал свой метод повествования. Внезапно обострившееся чувство ответственности заставило меня усомниться и в том, что было уже сделано, и в том, что я собирался сделать в дальнейшем. Я просмотрел наугад несколько страниц, и все в них показалось мне наивным, болтливым, банальным и скучным. Я заметил отсутствие знаков препинания и уйму орфографических ошибок, заметил, что по многу раз повторяю одни и те же слова; даже те суждения и наблюдения, которыми я особо гордился, стали казаться мне очевидными и мало относящимися к делу.

Я видел, что все в этой торопливой писанине из рук вон плохо, и сгорал от стыда за собственную неполноценность.

Оставив на время сочинительство, я начал искать выход своей энергии в будничных, прозаических работах по дому. Закончив окраску одной из верхних комнат, я сразу перенес туда все свои вещи, включая матрас и спальник; отныне моя белая комната станет писательским кабинетом и ничем кроме. Затем пришел нанятый Эдвином водопроводчик, он начал приводить в порядок гремучие трубы и устанавливать бойлер; я же использовал это время, чтобы трезво обдумать свои просчеты и учесть их, составляя планы на будущее.

До этого момента я писал, полагаясь исключительно на свою память. Стоило бы, конечно же, поговорить с Фелисити и, если повезет, заполнить с ее помощью некоторые пробелы в моих детских воспоминаниях. К сожалению, этот вариант полностью отпадал, потому что наши с ней отношения давно превратились в сплошную вереницу ссор, самая последняя из которых и самая яростная случилась совсем недавно, вскоре после смерти отца. Вряд ли она воспылает сочувствием к тому, чем я тут занимаюсь, да и вообще — это же мое повествование, мое и только мое, я не хотел смотреть на прошлые события чужими глазами.

Вместо этого я позвонил ей и попросил прислать альбомы с семейными фотографиями. Фелисити забрала себе большую часть отцовских вещей, включая и все старые снимки, но, насколько я понимал, они ей были не слишком нужны. Можно не сомневаться, что сестрица изумилась моей неожиданной просьбе — при нашей последней встрече, после похорон, я сам отказался от этих альбомов, — однако виду не подала и обещала мне их прислать.

Тем временем водопроводчик ушел, и я вернулся к пишущей машинке.

На этот раз после перерыва я подошел к делу гораздо серьезнее и основательнее. Мне стало ясно, что нельзя писать все подряд, без разбора.

Память весьма ненадежна, не говоря уж о том, что детское восприятие событий зачастую искажается внешними воздействиями, совершенно незаметными для самого ребенка. Детям не хватает перспективы, их кругозор предельно узок, а интересы — эгоцентричны. Большую часть пережитого они воспринимают в интерпретации своих родителей. Их внимание неразборчиво и с равной вероятностью останавливается как на важных, так и на пустяковых вещах.

Следует к тому же сказать, что плоды моей первой попытки представляли собою не более чем набор кое-как соединенных фрагментов, в то время как теперь я хотел рассказать связную историю, рассказать таким образом, чтобы она имела вполне определенную форму, рассказать в соответствии с заранее составленным планом.

И тут почти сразу мне открылась основная сущность того, что я хотел написать.

Как и прежде, главным и единственным предметом моего повествования буду я сам: моя жизнь, мои впечатления, мои надежды, мои разочарования, моя любовь. Однако при первой попытке я промахнулся в том, что описывал эту жизнь в хронологическом порядке. Я начал с самых ранних своих воспоминаний, намереваясь взрослеть на бумаге в точном подобии тому, как взрослел я в реальной жизни. Теперь я видел, что следует быть более изобретательным.

Чтобы разобраться с собой, мне следовало относиться к себе более объективно, изучать себя примерно таким же образом, как изучается герой в романе. Описанная жизнь не идентична реальной. Жить — не искусство, в то время как описывать жизнь — искусство. Жизнь — это серия случайностей, взлетов и падений, плохо запомненных и неверно понятых, серия преподанных, но лишь в малой степени воспринятых уроков.

Жизнь безалаберна, у нее нет формы, нет сюжета.

На протяжении всего детства мир вокруг тебя полон тайн. Они являются тайнами лишь потому, что никто их толком тебе не объяснил, либо из-за малости твоего опыта, но все равно остаются в памяти тайнами, потому что будоражили твое воображение. Потом, когда ты повзрослеешь, придут простые и очевидные объяснения, однако они бессильны что-нибудь сделать, потому что скучны, лишены присущей тайнам привлекательности.

Так что же вернее — воспоминание или факт?

В третьей главе моего второго варианта я начал описывать случай, идеально иллюстрирующий эту дилемму. Случай связан с дядюшкой Вильямом, старшим братом моего отца.

Я прожил значительную часть своего детства, ни разу не увидев Вильяма, или Билли, как его называл отец. Над именем Билли всегда висело нечто вроде облачка: мать относилась к нему с нескрываемым неодобрением, в то время как для отца он был чем-то вроде героя. С ранних лет я слышал от отца рассказы о хулиганских проделках, в которых участвовали они с Билли. Билли всегда попадал в какие-нибудь неприятности и был большим специалистом по части розыгрышей и далеко не безобидных шуток. Мой отец вырос и стал успешным, уважаемым инженером, в то время как Билли раз за разом ввязывался в какие-то сомнительные дела: плавал на кораблях, продавал подержанные автомобили, торговал залежалыми излишками с армейских складов. Лично я не видел в этом ничего зазорного, однако мама придерживалась иного мнения.

И вдруг, как снег на голову, дядя Вильям появился в нашем доме, наполнив мою жизнь радостным возбуждением. Высокий и дочерна загорелый, Билли щеголял большими пушистыми усами и ездил в открытой машине со старомодным гудком. Он говорил, шикарно растягивая слова, и носил меня, визжащего от восторга, по саду вверх тормашками. Его большие ладони были покрыты жесткими темными мозолями, и он курил вонючую трубку. Его глаза видели очень далеко. Прогулка с ним на машине стала для меня головокружительным приключением, он вихрем проносился по проселочным дорогам и пугал полицейского, мирно крутившего педали велосипеда, трубными звуками своего гудка. Он купил мне игрушечный автомат, стрелявший маленькими деревянными пулями, и научил меня строить укромное убежище в ветвях дерева.

Затем он исчез так же неожиданно, как и появился, и меня отослали спать. Я лежал в своей комнате и слышал, что родители о чем-то спорят. Слов я не разбирал, но помню, что отец вдруг начал громко кричать и вышел, хлопнув дверью, и что потом мама заплакала.

Я не видел дядю Вильяма больше ни разу, и даже родители перестали его упоминать. Раз или два я пробовал спросить о нем, но родители ловко, как то умеют все родители и не умеют дети, уводили разговор куда-нибудь в сторону. Примерно через год отец сообщил мне, что Билли работает теперь за границей («где-то там, на востоке») и что вряд ли я снова его увижу. Голос его звучал как-то не так, что всколыхнуло во мне сомнения, но эти сомнения тут же улетучились — ребенком я был вполне простодушным и предпочитал верить тому, что мне говорят. Тем все и кончилось, но еще долго приключения дядюшки Вильяма за границей будоражили мою фантазию: с некоторой помощью от взапой читаемых мною комиксов я видел, как он взбирается на неприступные горы, охотится на диких зверей и строит железные дороги. Все это легко сопрягалось с тем, что я о нем знал.

Когда я вырос и начал думать самостоятельно, я понял, что отец, по всей видимости, сказал мне неправду, что внезапное исчезновение Билли почти наверняка имело простую, вполне прозаическую причину, но даже и тогда его сияющий образ ничуть не потускнел.

Правда обнаружилась гораздо позднее, когда отец уже умер, и я разбирал его бумаги. Среди них было письмо от начальника даремской тюрьмы, извещавшее, что дядюшка Вильям помещен в тюремный лазарет; во втором письме, датированном несколькими неделями позднее, сообщалось, что он умер. После нескольких запросов в министерство внутренних дел я выяснил, что Вильям отбывал двенадцатилетний срок за вооруженное ограбление. Преступление, за которое его посадили, было совершено меньше чем через неделю после того потрясающего, сумасшедшего июльского дня.

И даже сейчас, когда я это пишу, мое воображение все еще рисует дядю Билли в некоей экзотической стране, воюющим с людоедами или несущимся на лыжах по горному склону.

Оба варианта его личности истинны, только истины у них разные. Одна из них убога, неприятна и окончательна, в то время как другая обладает, в моей личной терминологии, фантазийной достоверностью, не говоря уж о том весьма привлекательном обстоятельстве, что она позволяет Билли однажды вернуться.

Чтобы обсуждать в своем повествовании проблемы вроде этой, я должен взглянуть на них и на себя со стороны. Это связано с удвоением меня, если не с утроением.

Есть я, который пишет. Есть я, которого я вспоминаю. И есть еще я, о котором я пишу, герой этого повествования.

Мой мозг ни на секунду не забывал принципиального различия между истиной фактов и истиной фантазии.

Но как ни крути, в основе всего лежала память, и не было дня, чтобы я не получил напоминания о том, сколь она ограниченна и ненадежна. Я узнал, к примеру, что сами по себе воспоминания отнюдь не складываются в сюжет. Существенные события вспоминаются в последовательности, негласно заказанной подсознанием, и нужны постоянные усилия, чтобы перегруппировать их в связный рассказ.

В раннем детстве я сломал себе руку, о чем напомнила мне фотография в одном из присланных Фелисити альбомов. Но когда это случилось — до того, как я пошел в школу, или после, до или после смерти бабушки, мамы моей мамы? Каждое из этих трех событий произвело на меня сильное впечатление, все они наглядно мне продемонстрировали враждебную, случайную природу мира. Прежде чем писать, я попытался вспомнить порядок, в котором они произошли, — попытался, но не смог, память меня подвела. В результате мне пришлось наново изобретать эти события, выстраивая их в непрерывную последовательность, чтобы понятнее показать, почему они так на меня повлияли.

И даже внешние подпорки памяти оказались ненадежны, прекрасным примером чего была моя сломанная рука.

Я знаю, что у меня была сломана левая рука, знаю, потому что такие вещи не путаются и не забываются, не говоря уж о том, что и по сей день моя левая рука заметно слабее правой. Здесь вроде бы нет места для сомнений. Но вот я беру в руки единственное документальное свидетельство этой травмы, небольшую серию черно-белых снимков, сделанных тем летом, когда мы отдыхали всей семьей. И вот там, на нескольких кадрах, снятых на фоне залитого солнцем сельского пейзажа, присутствую я, скорбного вида ребенок с правой рукой в белой гипсовой повязке.

Я наткнулся на эти фотографии примерно в то самое время, когда описывал соответствующий случай на бумаге, и они меня ошеломили. Несколько секунд я пребывал в полном замешательстве, ведь неожиданное открытие ставило под вопрос все мои прошлые взгляды на воспоминания. Само собой, я очень скоро сообразил, что произошло в действительности: тот, кто печатал эту пленку, случайно перевернул ее, вставляя в увеличитель. Придя к такому выводу, я пригляделся к снимкам повнимательнее — сперва-то меня интересовала исключительно собственная персона — и обнаружил множество подтверждающих деталей: зеркально перевернутую надпись на автомобильном номере, машины, едущие не по той стороне улицы, пуговицы не на той стороне одежды и так далее.

Все предельно просто, однако этот случай открыл мне два обстоятельства, касающиеся меня же самого: у меня возникла и день ото дня крепнет страсть проверять и перепроверять то, что казалось мне прежде очевидным, и я не могу полностью полагаться ни на что, касающееся прошлого.

Здесь в моей работе возникла вторая пауза. Хотя я был вполне удовлетворен своим новым творческим методом, каждое очередное открытие было чем-то вроде ухаба, на котором я спотыкался. Я все острее понимал, насколько обманчива проза. Каждая написанная фраза содержит ложь.

Я вернулся к началу текста и начал его править, переписывая отдельные пассажи по многу раз. Каждый очередной вариант слегка изменял жизнь в лучшую сторону. С каждым разом, когда я переписывал часть истины, все ярче и отчетливее высвечивалась истина цельная.

Вскоре после того, как я закончил процесс ревизии и пошел дальше, передо мной возникла новая трудность.

По мере того как мое повествование переходило от детского возраста к подростковому, а затем и к ранней юности, в нем появлялись новые персонажи. Это были не родственники, а посторонние люди, входившие в мою жизнь и в некоторых случаях оставшиеся частью ее и по сю пору. В частности, следует отметить группу друзей, сохранившихся у меня со студенческих лет, и целый ряд близких мне женщин. С одной из них, девушкой по имени Алиса, я даже был одно время помолвлен. Мы всерьез намеревались пожениться, но потом все как-то расстроилось. Алиса вышла замуж за кого-то там другого, родила двоих мальчиков, однако у нас по-прежнему сохранились самые теплые, доверительные отношения. А еще, конечно же, Грация, которая последние годы играла в моей жизни весьма значительную роль.

Если я намерен и дальше служить своему навязчивому стремлению к истине, в общую картину должны войти и эти отношения. Каждая новая дружба обозначала некий выход из состояния, ей предшествовавшего, и каждая любовница меняла мои представления о жизни в ту или иную сторону. Как ни мала была вероятность, что хоть один из героев моей рукописи когда-нибудь ее прочтет, одно уже то, что я до сих пор с ними знаком, вынуждало меня к сдержанности.

Кое-что из того, о чем я думаю написать, может оказаться для них неприятным, а ведь я хочу сохранить за собой свободу описывать свой сексуальный опыт во всех, кроме разве что самых интимных, подробностях.

Конечно, можно бы просто напустить тумана вокруг места и времени действия и поменять имена персонажей в вящей надежде, что никто их не узнает, однако это никак не было бы той истиной, к которой я стремился. Но в то же время эти люди оказали на меня слишком серьезное влияние, чтобы попросту о них умолчать.

В конце концов я решил прибегнуть к полной трансформации. Я придумывал себе новых друзей и любовниц, давая им вымышленные характеры и биографии. Кое-кого из них я сделал своими давними, еще с детских лет, друзьями, хотя в реальной жизни я давно потерял контакт со всеми, кого знал по школе. Теперь повествование стало более связным, его сюжет более логичным. Все получило некий смысл и значимость.

Практически ничто не пропало впустую, каждый описанный случай или персонаж был завязан на какой-нибудь элемент повествования.

Вот так я и работал, узнавая в процессе все больше и больше о себе самом. Истина строилась в ущерб буквальным фактам, но это была высшая, лучшая форма истины.

По мере того как продвигалась рукопись, я все больше входил в состояние ментального возбуждения. Я спал не больше пяти-шести часов в сутки и, просыпаясь, сразу бросался к столу, чтобы перечитать написанное вчера. Я подчинил писанию буквально все — ел только тогда, когда это становилось абсолютно необходимо, и ложился в постель только тогда, когда начинали слипаться глаза. Все прочее оставалось в полном небрежении, начатый ремонт откладывался на неопределенное будущее.

За окнами стояло безжалостно жаркое лето. Сад безобразно зарос, к тому же теперь земля в нем посерела и растрескалась, трава пожухла. Деревья погибали, а ручеек в дальнем конце сада пересох. При нечастых визитах в Уибли я слышал, как люди говорят о погоде. Жара перешла в самую настоящую засуху, фермерам приходилось забивать скот, воду отпускали по скудному рациону.

Дни напролет я сидел в своей белой комнате, насквозь продуваемой теплым сквозняком из окон. Небритый и голый по пояс, я являл собой, надо думать, довольно убогое зрелище, но какая разница, мне-то самому было вполне удобно.

А потом как-то совершенно неожиданно мое повествование кончилось. Оно словно пересохло, все события были описаны, писать дальше было не о чем.

Это было непонятно, почти невероятно. Я ожидал, что в конце наступит внезапное освобождение, осознание себя заново, что это будет сродни возвращению из долгого многотрудного похода. Но повествование просто застопорилось, оборвалось безо всяких выводов и откровений.

Неожиданная ситуация меня расстроила и даже несколько возмутила; ведь так получалось, что вся моя работа пошла впустую. Я перелистал испещренные поправками страницы, задаваясь вопросом, в чем причина такой неудачи. По всем признакам мой рассказ планомерно продвигался к заключению, но он попросту кончился на том месте, где мне стало нечего больше сказать. Последней была описана моя жизнь в Килбурне, еще до разрыва с Грацией, до смерти отца и до того, как я остался без работы. Я не мог писать дальше, потому что все «дальше» было здесь, в Эдвиновом домике. А где же конец?

Мне пришло в голову, что единственно верным концом будет такой, которого не было. Иными словами, раз уж я пожертвовал точностью своих воспоминаний, чтобы составить из них рассказ, то и заключение рассказа тоже должно быть воображаемым.

Но чтобы сделать это, я должен был сперва признать, что стал в действительности двумя людьми — собой и героем своего повествования.

В этот момент мне стало совестно за небрежение к дому. Крайне разочарованный своим писанием и своей неспособностью с ним справиться, я с радостью ухватился за возможность передохнуть. Я провел последние жаркие дни сентября в саду, обрезая чрезмерно разросшиеся кусты и собирая с деревьев немногие оставшиеся на них фрукты. Я подстриг лужайку и перекопал пересохшие грядки огорода.

Покончив с этим, я выкрасил еще одну комнату верхнего этажа.

По той, вероятно, причине, что я оторвался от неудачной рукописи, она снова стала будоражить мои мысли. Я знал, что нужно сделать последнее, решающее усилие и привести ее в порядок. Мне требовалось придать ей законченную форму, однако этого нельзя было сделать, не придав сперва форму моей повседневной жизни.

Мне пришло в голову, что ключ к полноценной, осмысленной жизни лежит в организованности. Я построил себе распорядок дня: один час на уборку, два часа на ремонт и работы в саду, шесть часов сна. Я буду регулярно мыться, есть по часам, бриться, стирать одежду, и на все у меня будет вполне определенный час суток и день недели. То, что в прошлом моя безудержная потребность писать определяла всю мою жизнь, было, возможно, в ущерб самому писанию.

Теперь же, парадоксально освобожденный наложенными на себя ограничениями, я сразу, как только приступил к третьему варианту, ощутил необыкновенную легкость.

Наконец-то мне стало в точности ясно, как должно строиться мое повествование. Если более глубокая истина может быть поведана только при помощи вымысла — иначе говоря, при помощи метафоры, — то для достижения абсолютной истины я должен сотворить абсолютный вымысел. Моя рукопись должна стать метафорой меня самого.

Я сотворил воображаемое место и воображаемую жизнь.

Мои прежние попытки были тусклыми и зашоренными. Я описывал себя в координатах духовной жизни и чувств. Внешние события были чем-то смутным, почти призрачным, находились на самом краю поля зрения. И это не потому, что мне того хотелось, просто реальная жизнь оказалась слишком уж бессюжетной, она крошилась на отдельные эпизоды и почти не давала пищи для воображения. Сотворив же воображаемый мир, я получил возможность структурировать его применительно к своим собственным нуждам, насыщать его символами, связанными с моей жизнью. Важнейшим, определяющим шагом был осуществленный мною раньше отказ от чисто автобиографического повествования; теперь я пошел еще дальше и поместил героя, себя метафорического, в предельно многообразную, изобилующую стимулами обстановку.

Я изобрел город по имени Джетра — по замыслу, некая помесь Лондона, где я родился, и пригородов Манчестера, где прошло почти все мое детство. Джетра была столицей Файандленда — спокойной и несколько старомодной страны, гордящейся своей историей, богатыми традициями и культурой, однако испытывающей определенные трудности во взаимодействии с современным, настроенным на жесткую конкуренцию миром. Джетра была главным портом Файандленда и располагалась на южном его побережье. Позднее я с пятого на десятое описал некоторые другие страны этого мира и даже набросал приблизительно его карту, но почти сразу ее выкинул, чтобы не сковывала мое воображение.

Постепенно эта вымышленная обстановка стала самоценной, приобрела значение едва ли меньшее, чем жизнь включенного в нее героя. Я еще раз увидел, насколько вымышленные подробности помогают раскрытию глубинной правды.

Вскоре я совсем освоился с новым миром. Прежде мои вымыслы казались неуклюжими и надуманными, однако теперь в этой вымышленной стране их достоверность не вызывала никаких сомнений. Если прежде я менял порядок событий с единственной целью их прояснить, то теперь оказалось, что тому были причины, понятные мне лишь на уровне подсознания. С переходом к вымышленной среде то, что я делал, обрело и смысл, и значение.

Возникали и множились детали. Скоро я понял, что в море, омывающем западное побережье Файандленда, есть острова, огромный архипелаг маленьких независимых государств. Для горожан Джетры и, в частности, для моего героя они символизировали порыв, уход от будничной реальности. Уехать на эти острова значило достигнуть некоей цели. Я понял это не сразу, а постепенно, в процессе работы над рукописью.

Как изображение на проявляемой фотографии, на этом фоне возникла и обрела четкость та история моей жизни, которую мне хотелось рассказать. Мой герой получил мое собственное имя, однако все люди, которых я знал, зажили по поддельным документам. Свою сестру Фелисити я окрестил Каля, Грация стала Сери, а мои родители вообще ушли в тень.

Так как все это было для меня вчуже и внове, мое воображение живо откликалось на то, что я писал, но так как в некоем ином смысле все это было мне близко знакомо, мир другого Питера Синклера был легко для меня узнаваем, и я мог в нем поселиться.

Я работал регулярно и с маниакальным усердием, а потому страницы новой рукописи быстро множились в числе. Каждый вечер я заканчивал работу точно во время, предписанное моим распорядком дня, после чего заново пробегался по свеженапечатанному тексту, внося в него поправки, по преимуществу мелкие. А потом, если оставалось время, я просто сидел с рукописью на коленях, ощущая ее вес и зная, что это — все в моей жизни, что стоит рассказа или может быть рассказано.

Это «все» — отдельный персонаж, идентичный мне, однако находящийся вне меня и неподвижный, неизменный. В отличие от меня он не будет стареть, и он не подвержен уничтожению. Этот персонаж обладает жизнью, превосходящей бумагу, на которой он напечатан; если я потеряю его или сожгу, он пребудет в некоей высшей плоскости. Чистая истина не стареет, он переживет меня.

Этот, конечный, вариант разительно отличался от первых неуверенных страниц, написанных мной в начале лета. Он представлял собою зрелое, правдивое описание моей жизни. Не считая моего имени, все в нем было чистейшим вымыслом. Но с другой стороны, все в нем, до последней запятой, было правдой в самом высоком смысле, какой только можно вложить в это слово. Это было бесспорно и несомненно.

Я нашел себя, объяснил себя и — в некоем, очень личном смысле слова — определил себя.

Мало-помалу повествование стало подходить к концу. Этот конец не являлся больше проблемой. Работая, я чувствовал, как он обретает в моем мозгу форму, подобно тому как прежде обрело форму само повествование. Мне оставалось лишь зафиксировать его, напечатать на бумаге. Нет, я не знал в подробностях, каким будет этот конец, конкретным словам лишь предстояло появиться, что они и сделают в тот момент, когда нужно будет их написать. И с ними придут свобода, завершенность, право вернуться в мир.

И вдруг, когда до конца оставалось не больше десяти страниц, все безнадежно рухнуло.

4

Засуха в конце концов прекратилась, и всю последнюю неделю лил дождь. Ведущая к дому дорога превратилась в непролазную трясину; задолго до появления машины оттуда донеслись надсадный вой мотора и чавканье разбрасываемой колесами грязи. В ужасе от возможной помехи я уставился на последние напечатанные слова, словно боясь, что они куда-нибудь ускользнут, удерживая их взглядом.

Машина подъехала совсем близко и остановилась за живой оградой, вне поля моего зрения. Какое-то время я слышал негромкий рокот работающего на холостом ходу мотора и шарканье дворников по ветровому стеклу, затем эти звуки стихли, а еще через пару секунд хлопнула дверца машины.

— Эй! Питер, ты там или не там? — крикнул снаружи женский голос, голос моей драгоценной сестрицы.

Я продолжал смотреть на недопечатанную страницу и молчал в жалкой надежде обмануть ее этим молчанием, чтобы подумала, что меня тут нет, и больше не возвращалась. Я ведь почти закончил свою рукопись. Мне не хотелось никого видеть.

— Питер, впусти меня скорее! Здесь же хлещет как из ведра!

Фелисити подошла и забарабанила по стеклу. В комнате стало заметно темнее; я раздраженно повернулся и увидел, что это она заслонила чуть не половину узкого окна.

— Да открой же ты дверь, я тут скоро до костей промокну.

— Что тебе нужно? — спросил я, глядя на все ту же страницу. Напечатанные на ней слова поблекли и затуманились, словно и вправду собирались исчезнуть.

— Я приехала тебя проведать, ты ведь не ответил ни на одно письмо. Слушай, да не сиди ты там, как пень, я же совсем промокла!

— Там не заперто, — сказал я и махнул рукой куда-то в направлении входа.

Через мгновение я услышал, как поворачивается дверная ручка, затем заскрипела дверь. Я встал на колени, собирая с пола аккуратно напечатанные страницы и торопливо складывая их в пачку. Мне не хотелось, чтобы написанное мною попалось сестре, да и вообще кому бы то ни было. Я выхватил недопечатанный лист из машинки, присоединил его ко всем прочим и попытался разложить их по номерам, но мне помешала Фелисити.

— Там под дверью целая куча писем, — сказала она, появляясь в комнате. — Вот и пиши тебе и жди ответа. Ты что, вообще почту не смотришь?

— У меня не было времени, — сказал я, все еще пытаясь привести свою рукопись в порядок и остро жалея, что печатал ее в одном экземпляре, иначе можно было бы спрятать второй экземпляр в какое-нибудь тайное место, для сохранности.

— Питер, я должна была приехать, — сказала Фелисити. Она буквально зависла надо мной, все еще ползавшим на коленях. — Ты очень странно разговаривал по телефону, и мы с Джеймсом стали опасаться, что с тобою что-то неладно. Ни на одно из моих писем ты не ответил, и в конце концов я позвонила Эдвину. А чем это ты тут занимаешься?

— Отстань от меня, — пробормотал я, не поднимая головы. — Ты же видишь, что я занят, а ты мне мешаешь.

Семьдесят вторая страница рукописи как сквозь землю провалилась, я начал ее искать и потерял несколько других.

— Господи, ну и бардак же ты здесь устроил!

Впервые после нежданного появления сестры я взглянул на нее прямо. Я ее узнавал, но узнавал несколько странным образом, как существо, лично мною сотворенное. Я помнил ее не столько по жизни, сколько по своей рукописи — моя сестра Каля, двумя годами старше меня, замужем за человеком по фамилии Яллоу.

— Фелисити, ну что тебе надо?

— Я беспокоилась за тебя, и правильно делала, что беспокоилась. В эту комнату вообще страшно войти! Ты хоть когда-нибудь ее прибираешь?

Я встал, сжимая в руке собранные с полу листки. Фелисити развернулась и ушла на кухню, оставив меня в размышлении, куда бы их спрятать до ее отъезда. Она уже видела рукопись, но все равно не имеет ни малейшего представления, что я там пишу и насколько это важно.

До меня донесся стук и звон посуды, а затем нечто вроде сдавленной ругани. Я дошел до кухни и встал в дверях, наблюдая, как Фелисити освобождает раковину от грязной посуды.

— Вот посмотрел бы Эдвин, а еще лучше Мардж, что здесь творится! Ты никогда не умел следить за собой, но это переходит всякие рамки. Здесь же вонь невозможная! — сказала она, распахивая окно; кухню заполнил монотонный шорох дождя.

— Хочешь, я кофе сварю? — спросил я, по возможности галантно, чем заслужил от Фелисити испепеляющий взгляд.

Она вымыла руки под краном, оглянулась по сторонам, тщетно пытаясь обнаружить полотенце, и в конце концов вытерла их о свой плащ. А и правда, куда ж это оно подевалось?

Фелисити с Джеймсом жили в близком пригороде Шеффилда, который совсем еще недавно представлял собой пахотное поле. Теперь это был поселок из тридцати шести современных, абсолютно одинаковых коттеджей, расставленных вдоль круговой, словно циркулем прочерченной аллеи. Я не то чтобы часто, но заезжал к ним, однажды даже на пару с Грацией, и у меня была целая глава, посвященная уик-энду, который я провел у них вскоре после рождения их первого ребенка. Я хотел было показать эту главу сестрице, но потом подумал, что вряд ли ей понравится, и только крепче прижал свою рукопись к груди.

— Питер, да что с тобой творится? Одежда грязная, в доме свинарник, по лицу можно подумать, что ты забыл, что такое нормальный обед. И что с твоими пальцами!

— А что с моими пальцами?

— Раньше ты не грыз ногти.

— Отцепись, Фелисити, — выплюнул я, смущенно отворачиваясь. — У меня большая работа, и я хочу ее закончить.

— Отцепись? Ну и что тогда будет? После папиной смерти мне пришлось одной приводить в порядок все его дела, пришлось подтирать тебе нос во время всех этих юридических заморочек, о которых ты и знать ничего не хотел, а ведь у меня есть еще и свой дом и своя семья и ими тоже должен кто-то заниматься. А ты пальцем о палец не захотел ударить! И что ты скажешь насчет Грации?

— А что насчет Грации?

— Мне и о ней пришлось беспокоиться.

— О Грации? Ты что, ее видела?

— Когда ты бросил Грацию и исчез, она связалась со мной. Хотела узнать, куда ты делся.

— Но я же ей написал, а она так и не ответила.

Фелисити промолчала, но глаза ее пылали гневом.

— Так как там Грация? — поинтересовался я. — Где она теперь живет?

— Ты эгоистичный ублюдок! Ты же прекрасно знаешь, что она чуть не умерла!

— Ничего я такого не знаю.

— От передозировки. Ты должен был это знать!

— А-а, — протянул я, — ну да. Ее соседка по квартире что-то такое говорила.

Теперь я вспомнил побелевшие губы и трясущиеся руки этой девушки, когда она говорила, чтобы я отстал от Грации.

— Ты же знаешь, что у Грации нет никого на свете. Мне пришлось взять неделю отпуска и примчаться в Лондон, и все по твоей милости.

— А почему ты мне ничего не сказала? Я же ее искал.

— Питер, да не ври ты хотя бы самому себе! Ты же попросту смылся.

Продолжая думать о своей рукописи, я вдруг вспомнил, что случилось с семьдесят второй страницей. Просто я ошибся в нумерации, а потом хотел исправить ошибку, но так и не собрался. Так что ничего там не пропало, у меня просто камень с сердца свалился.

— Ты меня слушаешь или не слушаешь?

— Да слушаю, слушаю.

Фелисити бесцеремонно протолкалась мимо меня и прошла в мою белую комнату. Она распахнула настежь оба окна и тут же направилась наверх, шумно топоча по деревянным ступенькам. Я последовал за ней, зябко поеживаясь от загулявшего в комнате сквозняка; происходившее нравилось мне все меньше и меньше.

— Насколько я знаю, ты обещал заняться ремонтом, — сказала Фелисити. — И так ничего и не сделал. Эдвин будет в экстазе. Он-то в простоте своей думает, что работа если и не закончена, то хотя бы близка к тому.

— Ну и пускай себе, — сказал я, пожимая плечами, и торопливо прикрыл дверь в комнату, где лежал мой спальник. Кроме того, там везде были разбросаны мои журналы, и я не хотел, чтобы сестра их видела, а потому прислонился к двери спиною и сказал: — Уходи отсюда, Фелисити. Уходи, уходи.

— Господи, а здесь-то у тебя что делается? — Она распахнула дверь в уборную и тут же ее захлопнула.

— Засорилось, — объяснил я. — Я думал прочистить, но все никак не соберусь.

— Ты живешь как свинья, хуже свиньи.

— А какая разница? Все равно здесь никого больше нет.

— Покажи мне остальные комнаты.

Фелисити подошла ко мне вплотную и сделала вид, что хочет отнять у меня рукопись. Я поддался на эту уловку и еще крепче прижал драгоценные бумаги к груди, а Фелисити схватилась за дверную ручку и распахнула дверь, чего мне очень и очень не хотелось.

Секунд пять или десять она смотрела через мое плечо в комнату, а затем перевела полный презрения взгляд на меня и сказала:

— Открыл бы хоть окно, тут же воняет, как я не знаю что.

А потом круто повернулась и пошла проверять другие комнаты.

Я зашел в свою спальню и постарался убрать там все то, что ей особенно не понравилось, — позакрывал раскрытые журналы и виновато засунул их под спальник, а всю грязную одежду сгреб в один угол и сложил в кучу, чтобы поменьше бросалась в глаза.

А тем временем Фелисити была уже внизу, в моей белой комнате, она стояла рядом с письменным столом и что-то на нем рассматривала, а когда в комнату вошел я, цепко взглянула на мою рукопись.

— Ты не мог бы показать мне эти бумаги?

Я еще крепче прижал рукопись к груди и помотал головой.

— Да не цепляйся ты так за них, никто у тебя силой отбирать не будет.

— Я не могу показать тебе, никак не могу. Слушай, Фелисити, уезжала бы ты отсюда, оставила бы меня в покое.

— Ладно, не дергайся. — Она взяла стоявший у письменного стола стул и поместила его посреди комнаты, отчего та сразу стала выглядеть какой-то перекошенной. — Посиди тут немного, Питер. Мне нужно подумать.

— Я не понимаю, какие у тебя могут быть здесь дела. Со мною все в порядке, в полном порядке. Мне только и нужно, что побыть одному. Я работаю.

Но Фелисити уже не слушала; она прошла на кухню и стала наливать в чайник воду. Я сидел на стуле, прижимая рукопись к груди, и смотрел через раскрытую кухонную дверь, как она моет под краном две чашки, а потом шарит по полкам в поисках, видимо, чая. Потерпев неудачу, она раскрыла банку растворимого кофе и насыпала по ложке в каждую из вымытых чашек. В ожидании, пока закипит на конфорке чайник, она взглянула на грязную посуду и начала наполнять раковину, время от времени пробуя льющуюся из крана воду пальцем.

— Здесь что, нет горячей воды?

— Почему нет… она же горячая. — Я видел, как над льющейся в раковину водой поднимается пар.

— Эдвин сказал, что здесь установили бойлер, — сказала Фелисити, закрывая кран. — Где он?

Я равнодушно пожал плечами. Фелисити нашла выключатель, включила бойлер, а затем снова встала к раковине и опустила голову; время от времени ее спина вздрагивала, как от озноба.

Я никогда еще не видел сестру такой, к тому же мы с ней остались один на один впервые за многие годы. Сколько помнится, в последний раз это было во время моих университетских каникул, когда мы оба жили дома, и она как раз только что обручилась. Потом с нею всегда был Джеймс или и Джеймс и дети. Сегодняшний контакт дал мне новое понимание ее характера, а ведь сколько я намучился с персонажем моей рукописи по имени Каля. Сцены из детства, в которых участвовала она, были в числе труднейших, требовавших особой изобретательности.

Фелисити стояла и ждала, пока закипит чайник, а я беззвучно пытался ее загипнотизировать, понудить, чтобы она оставила меня в покое, уехала. Вызванный ею сбой еще больше обострил мою потребность писать. Не исключено, что именно в этом и состоял непреднамеренный смысл ее появления: нарушить мое спокойствие, дабы помочь мне. Я мысленно побуждал ее уехать, чтобы я мог завершить работу. Передо мной даже маячила смутная возможность нового варианта, варианта, где я продолжу свои поиски правды, еще дальше уходя в безбрежное царство фантазии.

Фелисити смотрела в окно, на дождем поливаемый сад, и мало-помалу напряжение на кухне разрядилось. Успокоенный, я положил рукопись на пол, к своим ногам. А потом она повернулась, взглянула на меня и сказала:

— Питер, я думаю, тебе необходима помощь. Ты согласен пожить какое-то время у нас с Джеймсом?

— Я не могу. Мне нужно работать, нужно закончить то, что я делаю.

— А что ты делаешь? — Она так и смотрела прямо на меня, привалившись спиной к подоконнику.

Мне нужно было что-то ответить, но всего сказать я не мог.

— Я рассказываю правду о себе.

В глазах Фелисити промелькнула знакомая искра, и я заранее понял, что сейчас будет сказано.

Четвертая глава недописанной рукописи: моя сестра Каля, двумя годами старше меня. Мы были достаточно близки по возрасту, чтобы родители относились к нам почти как к ровесникам, но достаточно далеки, чтобы разница ощущалась. Она всегда была чуть-чуть впереди меня — раньше пошла в школу, могла позднее ложиться спать, раньше начала ходить на вечеринки. И все-таки мне удалось ее догнать, потому что я был в школе сообразительный, а она только хорошенькая, и она не могла мне этого простить. По мере того как мы из подростков становились людьми, разлом между нами становился все очевиднее. Мы и в мыслях не имели что-нибудь с этим сделать, а только держались в безопасном друг от друга отдалении, позволяя разлому углубляться и шириться. Она вечно изображала, будто заранее знает, что я сделаю или подумаю. Про все говорилось, что иначе оно и быть не могло, я ничем никогда не мог удивить ее, либо потому, что был в ее глазах абсолютно предсказуем, либо потому, что ситуация, новая для меня, отнюдь не была новой для нее. Я рос в ненависти к ее понимающей улыбке и многоопытным смешкам, к тому, как она старалась навечно оставить меня в двух годах за собой. Признаваясь Фелисити, о чем моя рукопись, я ожидал снова увидеть ту самую улыбку, снова услышать пренебрежительное щелканье языком.

Я ошибся. Фелисити только кивнула и отвела глаза.

— Я обязана, — сказала она, — забрать тебя отсюда. Неужели тебе так уж совсем негде устроиться в Лондоне?

— Со мною, Фелисити, все в порядке, так что ты не тревожься.

— А что ты думаешь о Грации?

— А что я должен о ней думать?

По Фелисити было видно, что мой ответ ее возмутил.

— Я, — сказала она, — бессильна тут что-нибудь сделать. А вот ты должен с ней повидаться. Ты ей нужен, у нее нет никого другого.

— Но она же меня бросила.

Глава седьмая моей рукописи и несколько следующих: там, в моей рукописи, Грация — это Сери, девушка на острове. Я встретился с Грацией на греческом острове Кос, как-то летом. Я отправился в Грецию, пытаясь понять, почему она представляет для меня некую смутную угрозу. Греция казалась мне местом, куда люди приезжают и тут же влюбляются. Это было место, бросавшее сексуальный вызов. Друзья возвращались из экскурсионных туров очарованными, Греция являлась им во сне. В конце концов я откликнулся на этот вызов, поехал и встретил Грацию. Какое-то время мы путешествовали по Эгейским островам, спали вместе, а затем вернулись в Лондон и долго друг другу не звонили. Так прошло несколько месяцев, а потом мы встретились, совершенно случайно, как то бывает в Лондоне. И я, и она были околдованы островами, все время слышали их дальний зов. В Лондоне мы влюбились друг в друга, и мало-помалу зов островов умолк. Мы стали совсем обычными. Теперь она превратилась в Сери и под конец рукописи останется в Джетре одна. Джетра была Лондоном, острова были у нас позади, но Грация приняла слишком много снотворных таблеток, и мы с ней порвали. Все это было в моей рукописи, приведенное к высшей правде. Я устал.

Чайник закипел, и Фелисити пошла заваривать кофе. Сахара не было, молока не было, да еще и сидеть было негде. Я подвинул рукопись в сторону и отдал сестре стул. Несколько минут она ничего не говорила, а только держала в руках чашку и иногда из нее отхлебывала.

— Я не могу все время кататься туда-обратно, чтобы не терять тебя из виду, — сказала она потом.

— А никто тебя и не просит. Я уж как-нибудь сам о себе позабочусь.

— Интересно же ты это делаешь — ни крошки еды, клозет забит, грязь, как в свинарнике.

— Мне нужны совсем другие вещи, чем тебе. — (Она ничего не ответила, а только оглянулась на мою белую комнату.) — А что ты скажешь Эдвину и Мардж? — спросил я с некоторой опаской.

— Ничего.

— Мне и их здесь не хочется видеть.

— Но это, Питер, их дом.

— Я приведу его в порядок. Я все время этим занимаюсь.

— Ты здесь так ни к чему и не притронулся. Даже странно, как ты в этом кошмаре не подхватил дифтерию или что-нибудь вроде. И как ты жил при недавней жаре? Можно ручаться, что вонь здесь стояла оглушительная.

— Я ничего не замечал. Я работал.

— Работал, так работал. Послушай, а откуда ты мне звонил? Здесь что, есть телефонная будка?

— А зачем тебе это знать?

— Я позвоню Джеймсу. Я хочу рассказать ему, что здесь происходит.

— Ничего здесь не происходит, ничего! Мне только нужно, чтобы меня оставили в покое, пока я не закончу то, что делаю.

— А потом ты приведешь в порядок дом и расчистишь сад?

— Я не то чтобы все время, но урывками занимался этим все лето.

— Ничего ты подобного, Питер, не делал, да ты и сам это знаешь. Здесь же и конь не валялся. Эдвин сказал мне, о чем вы с ним договаривались. Он надеялся, что ты наведешь в доме порядок, а в результате здесь сейчас хуже, чем перед твоим приездом.

— Да? — возмутился я. — А что ты скажешь об этой комнате?

— Это самое грязное, запущенное место, какое тут только есть!

Я был уязвлен в самое сердце. Моя белая комната, средоточие всей моей жизни в этом доме! Комната, преобразившаяся в точном соответствии с моим замыслом, а потому ставшая основой всего, что я делаю. Ослепительная белизна свежевыкрашенных стен, упоительная шершавость тростниковых циновок под моими босыми ступнями, не успевший еще выветриться запах краски, который был особенно заметен по утрам, когда я спускался сюда из спальни. Белая комната неизменно давала мне новый заряд бодрости, она была заветным островком рассудка и здравости в моей безнадежно взбаламученной жизни. Теперь же Фелисити поставила все это под сомнение. Если взглянуть на комнату под тем углом, под каким, по всей видимости, взглянула она, то… в общем-то, да, я так и не собрался ее побелить. Половицы так и остались голыми и грязными, растрескавшаяся штукатурка сыпалась кусками, оконные рамы обильно поросли плесенью.

Но во всем этом была ее вина, не моя. Она все воспринимала неправильно. Созерцая свою белую комнату, я постиг, как следует создавать рукопись. Фелисити не умеет смотреть, ей доступна лишь зашоренная узость фактологической правды. Она не восприимчива к высшей истине, к стройной архитектонике вымысла и, уж конечно, не сможет понять истины класса и уровня тех, что содержатся в моей рукописи.

— Так где же здесь телефонная будка? В поселке?

— Да. А что ты скажешь Джеймсу?

— Я просто хочу сообщить ему, что добралась сюда в целости и сохранности. Эти выходные за детьми присматривает он — если, конечно, тебе это интересно.

— А сейчас что, выходные?

— Сегодня суббота. Ты что, и правда этого не знаешь?

— Я как-то не интересовался.

Фелисити допила кофе и отнесла чашку на кухню. Затем она взяла свою сумочку и прошла через мою белую комнату к наружной двери. Я услышал, как дверь открывается, однако Фелисити тут же вернулась.

— Я соображу чего-нибудь поесть. Чего бы ты хотел?

— Не знаю, думай сама.

Как только дверь за Фелисити закрылась, я поднял рукопись с пола и нашел страницу, закончить которую она мне помешала. Собственно говоря, там было напечатано всего две с половиной строчки, и белое пространство под ними зияло на меня укоризной. Я прочитал эти строчки, но не уловил их смысла. В процессе работы я осваивался с машинкой все лучше и лучше и теперь уже мог печатать почти с той же скоростью, с какой думал. Поэтому мой стиль был спонтанным и ничем не скованным, полностью зависел от моего сиюминутного настроения. Мало удивительного, что за время, пока Фелисити хозяйничала в доме, я потерял ход своей мысли.

Я прочитал две или три предыдущие страницы и сразу почувствовал себя более уверенно. Писательство сходно с нарезанием дорожки на граммофонной пластинке: мои мысли были зафиксированы на бумаге, и перечитать эти страницы было все равно, что проиграть пластинку и снова услышать свои мысли. Уже после нескольких абзацев я полностью вошел в ритм повествования.

Фелисити и ее нежданное вторжение были забыты, исчезли. Это было все равно, как снова найти свое истинное «я». С головой погрузившись в работу, я словно заново обрел свою целостность; в присутствии сестры, разговаривая с ней, я чувствовал себя ущербным, иррациональным, неуравновешенным.

Я отложил недопечатанную страницу в сторону, вставил в машинку чистый лист, быстро перепечатал те две с половиной строчки и собрался продолжать.

Однако продолжения не получилось, конец фразы снова повис в воздухе: «На мгновение место показалось мне знакомым, но когда я оглянулся…»

Когда я оглянулся на что?

Я еще раз перечитал предыдущую страницу, стараясь вслушиваться в свои мысли. Описываемая сцена была воссозданием моей заключительной ссоры с Грацией, однако при посредстве Сери и Джетры она обрела отстраненный характер. Теперь же все эти сдвиги реальности на время сбили меня с толку. В рукописи сцена имела характер даже и не спора, а скорее безысходного противоречия между тем, как два человека интерпретируют мир. Так что же я пытался сказать?

Я вспомнил реальную ссору. Мы стояли на углу Мэрилебоун-роуд и Бейкер-стрит. Накрапывал дождь. Ссора вспыхнула буквально на пустом месте, вроде бы из мелкого разногласия, сходить ли нам в кино или провести этот вечер в моей квартире, но в действительности напряжение нарастало уже несколько дней. Я замерз, я злился, я обращал ненормально большое внимание на шум машин, раз за разом срывавшихся с места на зеленый свет. Паб у станции метро уже открылся, но чтобы туда попасть, нужно было пересечь улицу по подземному переходу, а Грация страдала клаустрофобией. Шел дождь, мы начали кричать друг на друга. Я оставил ее на этом углу и больше никогда не увидел.

Так что же я думал делать с этой сценой? И ведь раньше, до появления Фелисити, я это знал; все в моем тексте свидетельствовало о его продуманном, заранее выстроенном характере.

Появление Фелисити было вдвойне неприятным, она не только сбила меня на полуфразе, но и заставила еще раз задуматься о постижении истины.

К примеру, она принесла новые сведения о Грации. Ну да, я, конечно же, знал, что Грация после ссоры перебрала снотворного, но это не было чем-то таким особо важным. За время нашего знакомства был уже случай, когда Грация после ссоры немного перебрала, но позднее она и сама говорила, что просто хотела привлечь к себе побольше внимания. Ну а в последний раз ее напарница по квартире не только не пустила меня дальше порога и облаяла почем зря, но еще и снизила, преуменьшила значение случившегося, скорее всего — ненамеренно. В бурном порыве антипатии, даже презрения ко мне она подала горькую информацию как нечто малосущественное, о чем я не должен беспокоиться; я же принял ее слова за чистую монету. А вполне ведь возможно, что Грация как раз лежала в больнице. Если верить Фелисити, ее тогда едва откачали.

Но правда, высшая правда состояла в том, что я намеренно увильнул от понимания фактов. Я не хотел их знать. А Фелисити меня заставила. То, что сделала Грация, было вполне серьезной попыткой самоубийства.

Я мог описать в своей рукописи Грацию, которая стремилась привлечь к себе внимание, но я не знал Грации, способной всерьез покуситься на свою жизнь.

А если Фелисити раскрыла мне глаза на черты в характере Грации, никогда мною прежде не замечавшиеся, не значит ли это, что я могу точно так же заблуждаться относительно многого другого? Я хочу рассказать правду, но так ли уж много я ее вижу?

Не так-то было все просто и с источником сведений, с самой Фелисити. Она занимала в моей жизни немаловажное место. Сегодня она по своему всегдашнему обычаю представила себя особой зрелой, умудренной, здравомыслящей, обладающей большим, чем у меня, жизненным опытом. Со времени, когда мы вместе с ней играли, она всегда старалась главенствовать надо мной, будь это в силу столь временного преимущества, как несколько больший рост или многознание, наигранное или настоящее, чуть более взрослой, более опытной личности. Фелисити постоянно претендовала на высшее по отношению ко мне положение. В то время как я оставался холостым и снимал квартиру за неимением собственной, у нее были и дом, и семья, и буржуазная респектабельность. Ее образ жизни был мне чужд, однако она ничуть не сомневалась, что я мечтаю о таком же, а так как все еще его не достиг, она имеет законное право относиться ко мне критически и высокомерно.

Вот и сегодня Фелисити вела себя в том же, давно мне опостылевшем ключе: заботливо и неодобрительно, проявляя полное непонимание не только меня, но и того, что я пытаюсь сделать со своей жизнью.

Вся эта ее жалкая фанаберия была здесь, в главе четвертой, занесенная на бумагу и тем, как мне думалось, надежно отринутая. Но Фелисити снова все испортила, и конец моей рукописи так и повис недописанным.

Она поставила под вопрос все, что я пытался сделать, неумолимым свидетельством чего были последние напечатанные мною слова. С еле начатой страницы на меня глядела незавершенная фраза: «… но когда я оглянулся…»

Но — что? Я напечатал «Сери так и стояла на том же месте» и тут же схватился за карандаш, которым вычеркивал неудачные пассажи. Это были совсем не те слова, какие мне требовались, пусть даже, словно в насмешку надо мной, именно их я прежде собирался напечатать. Теперь их мотивация безнадежно погибла, исчезла.

Я взял рукопись со стола и взвесил ее в руке. Приятная солидная пачка, свыше двухсот страниц машинописного текста, неоспоримое доказательство моего существования.

Неоспоримое? Но теперь на все, что я сделал, брошена тень сомнения. Я стремился к истине, но Фелисити заставила меня вспомнить, насколько призрачно это понятие. Одним уже тем, что не смогла увидеть мою белую комнату.

Ну а что, если кто-нибудь не поверит моей истине?

Фелисити уж точно не поверит, если я ни с того ни с сего покажу ей свою рукопись. А судя по тому, что она рассказала, скорее всего, и Грация помнит эти события совершенно иначе. А будь еще живы мои родители, их бы несомненно шокировало многое из того, что я рассказал о своем детстве.

Истина субъективна, но разве я утверждаю обратное? Эта рукопись есть не что иное, как честный рассказ о моей жизни. Я нимало не претендую на какую-нибудь оригинальность или многозначимость этой жизни. Для всех, кроме меня самого, в ней не было ничего необычного. Рукопись — это все, что я знаю о себе, все, что есть у меня в этом мире. Нет смысла спорить с нею и не соглашаться, потому что все описанные в ней события описаны так, как вижу их я и никто другой.

Я еще раз перечитал последнюю законченную страницу плюс все те же две с половиной строчки. Передо мной начинало смутно вырисовываться, что будет дальше. Грация в обличии Сери стояла на углу потому, что…

Наружная дверь громыхнула, словно ее не открыли за ручку, а вышибли ударом плеча; секунду спустя в комнату ввалилась Фелисити в обнимку с двумя большими, насквозь промокшими бумажными мешками.

— Я приготовлю обед, но потом ты сразу собирайся. Джеймс говорит, что лучше бы мы вернулись в Шеффилд прямо сегодня.

Вот и говори, что снаряд никогда не попадает в воронку от предыдущего; каким-то чудом Фелисити умудрилась дважды прервать меня на одном и том же месте.

Медленно и неохотно я вытащил из машинки лист, точно такой же, как в предыдущий раз, и положил его в самый низ рукописи.

Тем временем Фелисити суетилась на кухне. Повязав купленный в поселке передник, она перемыла грязную посуду и поставила жариться отбивные.

Пока мы ели, я молчал, словно это могло отгородить меня от драгоценной сестрицы со всеми ее планами, заботами и соображениями. Ее нормальность вторгалась в мою жизнь мутным потоком безумия, бреда.

Меня отмоют, накормят и оздоровят. Причиной всему стала смерть отца. Я сорвался. Не то чтобы слишком, по мнению Фелисити, но все же сорвался. Я утратил способность следить за собой, и поэтому этим займется она. Я увижу на ее примере, чего себя лишаю. По выходным мы будем устраивать набеги на Эдвинов коттедж (мы — это и я, и она, и Джеймс, и даже дети), будем орудовать швабрами и кистями, и мы с Джеймсом расчистим заросший сад, и буквально в считанные недели мы сделаем этот дом не только пригодным для жизни, но даже уютным, а затем пригласим Эдвина и Мардж приехать и полюбоваться. Когда я заметно оправлюсь, мы съездим в Лондон в том же составе, но, скорее всего, без детей, и мы навестим Грацию, и нас с ней оставят одних, чтобы мы сделали то, что нам нужно сделать, и мне не позволят сорваться вторично. Раза два в месяц я буду заезжать к ним в Шеффилд, и мы будем устраивать долгие прогулки по вересковым пустошам, а потом, вполне возможно, я даже съезжу за границу. Мне ведь понравилось в Греции, верно? Джеймс подыщет мне работу в Шеффилде — или в Лондоне, если уж мне так этого хочется, — и мы с Грацией будем счастливы, и поженимся, и у нас будут…

— Так о чем ты там говорила? — спросил я.

— Так ты слушал меня или не слушал?

— Смотри, а дождь-то совсем кончился.

— Ох, господи. С тобой просто невозможно.

Фелисити закурила сигарету. Я представлял себе, как табачный дым разносится по моей белой комнате и грязной желтизной оседает на свежевыбеленных стенах. Он просочится и в мою рукопись, выжелтит ее листы вечным напоминанием о внезапном, как катастрофа, появлении Фелисити.

Рукопись была подобна незавершенной музыкальной пьесе, факт незавершенности был даже важнее ее существования. Подобно доминантному септаккорду, она искала разрешения, финальной тонической гармонии.

Фелисити начала убирать со стола, складывая тарелки в кухонную раковину, я же, воспользовавшись моментом, взял свою рукопись и направился к лестнице.

— Ты пошел собираться?

— Нет, — сказал я, — я не поеду с тобой. Мне нужно докончить то, что я делаю.

Фелисити оставила посуду и вернулась в комнату. На ее руках висела пена от фирменного детергента.

— Питер, здесь уже не о чем спорить. Ты едешь со мной.

— У меня работа, я должен ее закончить.

— Да что же ты там такое пишешь?

— Я уже раз тебе говорил.

— Ну-ка дай посмотреть.

Фелисити требовательно протянула мокрую, сплошь в ошметках пены, руку, заставив меня еще крепче обнять свою рукопись.

— Этого никто никогда не увидит.

На этот раз сестрица отреагировала точно так, как я и ожидал: презрительно прищелкнула языком и резким движением вскинула голову. Что бы я там ни делал, все это ерунда, не стоящая даже обсуждения.

Я сидел на скомканном спальнике, прижимал к себе рукопись и чуть не плакал. Снизу доносились крики Фелисити: она обнаружила мои пустые бутылки и теперь в чем-то там меня обвиняла.

Никто и никогда не прочитает мою рукопись, ведь это самая личная в мире вещь, квинтэссенция меня. Я написал повесть, прикладывая массу усилий, чтобы сделать ее достойной чтения, но вся моя намеченная читательская аудитория состояла из одного лишь меня самого.

В конце концов я спустился вниз и увидел, что Фелисити аккуратно, ровными рядами, выстроила пустые бутылки прямо перед лестницей. Бутылок было так много, что я с трудом через них перешагнул. Фелисити меня ждала.

— Что это такое? — спросил я. — Зачем ты их сюда притащила?

— Нельзя же оставить их валяться в саду. Что ты тут делал, Питер? Пил не просыхая? Ведь так и до белой горячки недалеко.

— Я живу здесь уже много месяцев.

— Нужно попросить кого-нибудь, чтобы эту пакость забрали. В следующий приезд мы так и сделаем.

— В следующий приезд? — переспросил я. — Я пока что никуда не уезжаю.

— У нас есть свободная комната. Дети дома считай что только ночуют, и я тоже оставлю тебя в покое.

— Странно, ведь прежде ты никогда этого не умела. С чего бы вдруг сейчас?

Но Фелисити уже перетащила часть моих вещей в машину, а теперь закрывала окна, закручивала потуже краны, отключала электричество. Я наблюдал за всем этим молча, прижимая рукопись к груди. Теперь она испорчена навсегда, безвозвратно. Слова останутся ненаписанными, мысли незаконченными. Я различал никому не слышную музыку: доминантная септима отзвучала в вечном поиске каденции. Затем она стихла, как доигравшая пластинка, и музыка сменилась бессмысленным потрескиванием. Скоро иголка в моем мозгу дойдет до последней центральной дорожки, застрянет там на неопределенно долгое время и будет многозначительно отщелкивать темного смысла ритм, тридцать три раза в минуту. В конце концов кому-нибудь придется поднять звукосниматель, и тогда наступит тишина.

5

Неожиданно корабль вырвался из тени на солнце, и это было словно я резко порвал со всем, что осталось позади.

Я прищурился, вглядываясь в ослепительно синее небо, и увидел, что облако явным, пусть и непонятным образом связано с землей, потому что оно тянулось точно по направлению восток — запад. Впереди прозрачная голубизна манила обещанием теплой, тихой погоды. Мы направлялись прямо на юг, словно подгоняемые холодным ветром, дующим в корму.

Мое восприятие расширилось, оно раскинулось вокруг меня подобно вбирающей ощущения сети нервных клеток. Я воспринимал и сознавал. Я раскрылся.

В воздухе мешались запахи солярки, соли и рыбы. Хоть я и был отчасти защищен корабельными надстройками, холодный ветер продувал меня насквозь; моя городская одежда казалась жалкой и никуда не годной. Я дышал всей грудью, задерживая воздух в легких на несколько секунд, словно в нем содержались некие целительные эманации, которые должны были промыть мой организм, освежить мой мозг, обновить меня и наново вдохновить. Палуба под ногами мелко вибрировала от работающих где-то внизу двигателей. Волны мягко раскачивали корабль с носа на корму и обратно, и мое тело двигалось в дружном соответствии с этим ритмом.

Я прошел вперед, на самый нос, и там повернулся назад и взглянул на то, что было позади.

Единственными людьми в поле моего зрения были другие, вроде меня, пассажиры, вылезшие погулять на верхнюю палубу. Яркие ветровки, пластиковые дождевики. Много пожилых супружеских пар, а вернее — пожилых людей, державшихся парочками, он и она. И все эти люди не смотрели, как мне показалось, ни вперед, ни назад, а словно внутрь самих себя. А дальше, за надстройками и трубой, я увидел больших, безымянных по причине моего невежества морских птиц, плавно и словно совсем без усилий уносившихся к оставленному нами берегу. После выхода из гавани корабль слегка отвернул в сторону, и потому мне была видна значительная часть Джетры. Город расползся вдоль берега, прячась за портовыми кранами и складами, без остатка заполняя широкую речную долину. Я попытался представить себе, как продолжится его жизнь, когда не будет рядом меня, за ним наблюдающего, словно опасаясь, что в мое отсутствие все может исчезнуть. Джетра уже становилась абстрактной идеей.

А впереди громоздился Сивл, ближайший к Джетре из островов Сказочного архипелага, бывший, однако, недоступным для всех джетрианцев, кроме немногих, у кого там имелись близкие родственники. Впрочем, точно так же были закрыты для нас и все остальные острова, входившие в Союз архипелага; война все еще продолжалась, и территории, не принимавшие в ней участия, очень дорожили своим нейтралитетом. Мало удивительного, что я тоже никогда не бывал на Сивле и воспринимал его просто как некий элемент пейзажа, темную громаду, встававшую из моря прямо к югу от Джетры.

А теперь этот остров был первым пунктом стоянки на нашем маршруте, и мне очень хотелось, чтобы корабль шел побыстрее, ведь пока за кормою маячила Джетра, мне продолжало казаться, что путешествие все еще не началось. К сожалению, речная дельта изобиловала мелями, и кораблю приходилось двигаться осторожно, часто меняя свой курс; медленно, очень медленно он приближался к Рваному Носу — иззубренному каменному массиву на западной оконечности Сивла, обогнув который мы должны были вступить в царство неведомого.

Я расшагивал по палубе, тихо ярясь на черепаший темп путешествия, на пронизывающе холодный ветер и на малоудачных компаньонов. Не знаю уж почему, но, вступая на борт корабля, я думал оказаться в обществе людей более-менее молодых и был весьма удручен, обнаружив, что едва ли не все пассажиры либо уже перешагнули пенсионный рубеж, либо вот-вот перешагнут. А неестественная самоуглубленность этих господ объяснялась тем, что они направлялись в свои новые дома; одним из немногих легальных методов переселения на Архипелаг была покупка квартиры или дома на одном из дюжины, что ли, островов, где не было на этот счет никаких запретов.

В конце концов мы все же обогнули Нос и вошли в бухту, на берегу которой стоял Сивл-Таун; Джетра исчезла из виду.

Я сгорал от нетерпения увидеть первый в моей жизни островной городок и, возможно, составить по нему представление, как могут выглядеть другие городки на других островах, однако Сивл-Таун сильно меня разочаровал. Серые, дикого камня дома, стоявшие неровными уступами на склонах стиснувших бухту гор, смотрелись уныло и неухоженно. Было очень легко представить себе, как выглядит это место зимой, когда все двери и ставни закрыты, по крышам и улицам лупит дождь, дующий с моря ветер едва не сбивает людей с ног и нигде ни огонька. Я крайне сомневался, есть ли на Сивле электричество, или водопровод, или автомобили. Ни на одной из узких улочек, выходивших к гавани, не было и признаков уличного движения, зато были вполне приличные каменные мостовые. В целом Сивл-Таун напоминал некоторые из глухих горных деревушек на севере Файандленда, единственной видимой разницей был дым, струившийся здесь из большинства печных труб; я никак не ожидал увидеть ничего подобного, потому что в Джетре, как и на всей остальной территории Файандленда, к экологии относились более чем трепетно.

Никто из пассажиров не собирался сходить в Сивл-Тауне, и наше прибытие было встречено городом совершенно равнодушно. Мы причалили, сбросили трап и начали ждать; прошло несколько минут, и на борт к нам поднялись два человека в форме. Это были архипелагские таможенники — факт, ставший ясным, когда всех нас попросили собраться на палубе номер один. Поглядев на пассажиров, я лишний раз убедился, что почти все они — люди весьма пожилые. До Мьюриси, куда я направлялся, было девять дней хода, и вот сейчас, стоя в очереди на паспортный контроль, я терзал себя мыслью, какими, по всей видимости, тоскливыми будут эти девять дней. Сразу за мной в очереди стояла довольно молодая — лет тридцати с небольшим — женщина, но она увлеченно читала какую-то книгу и ничем другим вроде бы не интересовалась.

Я видел в своем путешествии на Сказочный архипелаг полный разрыв с прошлым, начало с чистого листа и был весьма обескуражен перспективой провести первые (а может, и не только первые) его дни в примерно такой же полуизоляции, к какой я давно уже привык на Джетре.

Мне очень повезло. Так говорили все мои знакомые, и говорили так часто, что под конец я и сам в это поверил. Первое время были сплошные вечеринки и на лужайке детский смех, но по мере того, как мы все осознавали, что же такое в действительности со мною случилось, я все больше ощущал встающую между мною и ними стену. Мало удивительного, что я считал дни, когда нужно будет покинуть Джетру и плыть на Сказочный архипелаг, плыть, чтобы получить свой выигрыш. Я мечтал о путешествии, о тропической жаре, мечтал услышать незнакомые языки и увидеть диковинные обычаи. И вот сейчас, сразу же после старта, я с удивлением понял, что одному, без компании, все эти радости вряд ли будут мне в радость.

Я обратился к стоявшей за мною женщине с каким-то вопросом, но разговора не вышло: она коротко, по существу, ответила, сверкнула вежливой улыбкой и снова углубилась в книгу.

В конце концов подошла моя очередь. Я заранее открыл паспорт на той странице, где Верховное представительство Архипелага в Джетре поставило свою визу, однако таможенник визой не заинтересовался, зато начал внимательнейшим образом изучать первую страницу, где были моя фотография и описание особых примет. Его напарник уставился мне в лицо.

— Роберт Питер Синклер, — сказал тот, что разглядывал мой паспорт, впервые поднимая на меня глаза.

— Именно так, — кивнул я, стараясь не улыбнуться.

Дело в том, что он говорил с самым настоящим островным акцентом, к примеру — произносил мое имя как «Пийтер», сильно растягивая гласную. С таким акцентом говорили некоторые персонажи кинофильмов, чаще всего комические, и сейчас у меня возникло странное чувство, что таможенник изображает его нарочно, дабы меня позабавить.

— Куда вы направляетесь, мистер Синклер?

— Для начала на Мьюриси.

— А потом?

— Коллаго, — сказал я, с интересом ожидая его реакции.

Никакой реакции не последовало.

— Мистер Синклер, — продолжил таможенник, — разрешите, пожалуйста, взглянуть на ваш билет.

Я извлек из внутреннего кармана всю пачку бумажек, выданных мне агентом судоходной компании, но он и смотреть на них не захотел.

— Не эти. Лотерейный билет.

— А-а, ну конечно, — сказал я, слегка смущенный, что неверно его понял, хотя ошибка моя была вполне естественна. Спрятав билеты в карман, я достал бумажник. — В общем-то, его номер напечатан прямо на визе.

— Я хочу взглянуть на сам билет.

Билет лежал в конверте, запрятанном в самое дальнее отделение бумажника, и мне потребовалось несколько секунд, чтобы его извлечь. Я хранил это свидетельство своей удачливости просто как сувенир, отнюдь не думая, что кто-то вдруг захочет с ним ознакомиться.

Получив от меня билет, эмиграционные офицеры минуты две скрупулезно, цифра за цифрой, сравнивали его номер с тем, что был занесен в мой паспорт. После этой абсолютно излишней проверки они вернули билет мне, а я вернул его на прежнее место, в бумажник.

— А чем вы намерены заняться, покинув Коллаго?

— Не знаю. Насколько мне известно, выздоровление будет довольно долгим. Вот тогда-то я и буду строить планы на будущее.

— Вы думаете вернуться в Джетру?

— Не знаю, как получится.

— Не знаете так не знаете. — Таможенник оттиснул под визой штамп с датой, закрыл паспорт и подтолкнул его ко мне. — Вам очень повезло.

— Я знаю, — сказал я привычно бодрым голосом, хотя это везение уже начинало казаться мне несколько сомнительным.

К столу подошла стоявшая за мной женщина, а я направился в бар, удобно расположенный на той же самой палубе. Чуть ли не все пассажиры, стоявшие впереди меня в очереди, были уже там. Я купил себе большой виски, отошел от стойки и вскоре уже перебрасывался вежливостями с пожилыми супругами, решившими провести остаток своей жизни на Мьюриси. Их звали Торрин и Деллида Сайнхем. Прежде они жили на севере Файандленда, в университетском городе по имени Олд-Хайдл. Они купили квартиру люкс с видом на море, в деревушке, от которой пять минут пешком до Мьюриси-Тауна, и непременно в следующий раз захватят в каюте снимки этой деревушки, чтобы я взглянул, какая это прелесть.

Приятные и бесхитростные, они старательно мне объясняли, что квартира люкс на Архипелаге стоит ничуть не больше, чем маленький домик в их родных местах.

Разговор постепенно увядал за отсутствием новых тем, и тут в бар вошла та самая женщина из очереди на паспортный контроль. Она мельком взглянула в мою сторону, а затем купила себе коктейль и встала со стаканом в руке шагах в двух от меня; когда же Сайнхемы откланялись и ушли в свою каюту, женщина повернулась и взглянула на меня.

— Простите, ради бога, — сказала она, — но я невольно подслушала ваш разговор с таможенниками. Вы действительно выиграли в Лотерею?

— Да, — кивнул я, чувствуя себя несколько не в своей тарелке.

— Я никогда еще не видела никого, кто бы в нее выиграл.

— Я тоже.

— Мне начинало казаться, что все это сплошное жульничество. Я покупаю билеты и покупаю, год за годом, и каждый раз выигрывают какие-то другие номера.

— А я купил билет впервые, один-единственный, и сразу же выиграл. Я глазам своим не поверил.

— А вы разрешите мне взглянуть на этот билет?

За недели, прошедшие после того, как я узнал про свой выигрыш, все, с кем бы я ни общался, просили показать им этот билет, словно надеясь заразиться от него моей удачливостью.

— Пожалуйста, — сказал я, беспрекословно вынимая из бумажника потертый и даже чуть засаленный билет.

— И вы купили его самым обычным образом?

— В самом обычном киоске, в парке.

Ранняя осень, на редкость погожий день. Я договорился с одним из друзей о встрече в Сеньорити-парке и пришел немного раньше назначенного времени; неспешно прогуливаясь по дорожке, я вижу киоск Лотереи Коллаго. Эти маленькие фанерные будки стали обычнейшим зрелищем и в Джетре, и в прочих больших городах Файандленда, и, надо думать, по всему миру. Как правило, лицензии предоставлялись инвалидам или изувеченным на войне солдатам. Странное дело, хотя билеты продавались сотнями тысяч, увидеть, как кто-нибудь подходит за билетом к киоску, можно было крайне редко. Покупка лотерейных билетов никогда не обсуждалась прилюдно, хотя практически каждый мой знакомый время от времени их покупал, а в те дни, когда объявляли списки выигравших, на улицах можно было видеть множество людей, сверявших свои номера с напечатанной в газетах таблицей.

Как и каждый другой человек, я мог иногда помечтать о главном призе, хотя крайне низкая вероятность выигрыша неизменно удерживала меня от участия в Лотерее. А вот в этот день я обратил внимание на одного из торговцев билетами — совсем еще молодого, лет на десять младше меня солдата, одетого в парадную форму. При всей кошмарности своих ран — вытекший глаз, культяпка вместо правой руки, шея в жестко фиксирующем ошейнике — он выглядел гордо и независимо. Охваченный состраданием — смущенным, беспомощным состраданием штатского, который удачно избежал призыва, — я подошел к солдату и купил у него лотерейный билет. Эта операция была осуществлена быстро и, по моим ощущениям, словно украдкой, будто я покупал какую-нибудь порнографию или наркотики.

Две недели спустя я нашел в лотерейной таблице номер своего билета, на него выпал главный выигрыш. Я получал возможность пройти курс атаназии и жить потом вечно. Нужно ли говорить, как я был потрясен, как проверял и перепроверял свой выигрыш, не в силах поверить в такое счастье, и как буйно ликовал, наконец поверив… Даже сейчас, по прошествии нескольких недель, я не вправе сказать, что полностью осознал раскрывшиеся передо мной перспективы.

Давно установился обычай, по которому каждый, кто выиграл в Лотерею, пусть даже на его долю достался всего лишь один из утешительных денежных выигрышей, возвращался туда, где купил свой счастливый билет, чтобы так или иначе отблагодарить распространителя. Я сделал это без промедления, не успев еще даже зарегистрировать свой выигрыш, но киоска на прежнем месте не оказалось, и другие распространители знать не знали, что случилось с сидевшим в нем инвалидом. Позднее я навел справки в администрации Лотереи и узнал, что он умер спустя несколько дней после того, как продал мне билет: вытекший глаз, ампутированная рука и сломанная шея были всего лишь внешней, видимой со стороны, частью его травм.

Если верить организаторам Лотереи, каждый месяц разыгрывается двадцать главных выигрышей, однако информации о тех, кому доставались эти выигрыши, в газетах практически не было. Причины такого положения вещей оказались вполне простыми и естественными. В конторе, где я регистрировал выигрыш, мне посоветовали говорить о нем как можно меньше и уж во всяком случае не общаться с прессой. Администрация Лотереи была отнюдь не против широкой публичности, однако имела на сей счет весьма печальный опыт. Мне рассказали о нескольких случаях, когда победители, чьи имена стали известны, подвергались нападению, трое из них были убиты.

Кроме того, эта лотерея была международной, так что на долю Файандленда выпадала лишь малая часть выигрышей. Лотерейные билеты продавались во всех странах северного континента и по всему Сказочному архипелагу.

Администраторы Лотереи завалили меня документами и указаниями, а затем, когда я начал впадать в прострацию, настоятельно рекомендовали положиться во всем на них. Поразмыслив дня два или три, я решил, что самому мне всю эту гору дел никак не переделать, и сдался на милость лотерейщиков. Они помогли мне быстренько разобраться со всеми моими делами, с моей работой, квартирой и более чем скромными капиталовложениями, а затем получили для меня визу и зарезервировали место на корабле. Можете, сказали они мне, ни о чем не беспокоиться, мы позаботимся обо всех ваших делах вплоть до вашего возвращения. Я стал беспомощным элементом их организации, щепкой, попавшей в водоворот, неумолимо затягивавший ее в одном и только одном направлении — на остров Коллаго, в атаназийный клинический центр.

Молодая женщина вернула мне билет, и я снова спрятал его в бумажник.

— И когда же вы ляжете в клинику? — спросила она.

— Не знаю. Скорее всего, сразу, как только попаду на Коллаго, но точно я еще не решил.

— Но ведь… ведь вы же не откажетесь?

— Нет, конечно, но про сроки надо еще подумать.

Мне было несколько неловко обсуждать этот вопрос в переполненном баре с абсолютно незнакомой мне женщиной. За последние недели я очень устал от соображений о моем выигрыше, уверенно высказывавшихся каждым встречным и поперечным, а так как у самого меня такой уверенности не было, я еще больше устал от необходимости то ли спорить с этими людьми, то ли соглашаться.

Я видел в мечтах, как долгое неспешное плавание по Архипелагу даст мне достаточно одиночества, чтобы несколько прийти в себя, и достаточно времени, чтобы спокойно подумать. Но пока что корабль стоял в порту Сивл-Тауна, а Джетра если и скрылась из виду, то только из-за окружавших бухту гор.

Почувствовав, надо думать, мою скованность, женщина поспешила представиться. Ее звали Матильда Инглен, и она имела докторскую степень по биохимии. Она подписала двухлетний контракт и направлялась теперь на остров Семелл, чтобы работать в сельскохозяйственном исследовательском центре. Ее очень волновала нехватка продовольствия, возникшая из-за войны в некоторых частях Архипелага. Чтобы разрешить эту проблему, взялись за колонизацию самых крупных из пустовавших прежде островов — расчищают их от диких зарослей, организуют фермы. Конечно, там еще многого не хватает: семян, сельскохозяйственной техники да и просто работников. Она специализируется на гибридизации зерновых культур и будет теперь выводить сорта, специально предназначенные для использования на островах. Очень сомнительно, чтобы ей удалось сделать за два года что-нибудь мал-мала серьезное, но по условиям контракта его можно будет продлить еще на два года.

Людей в баре все прибавлялось и прибавлялось, а так как и Матильда допила свой коктейль, и я допил свой виски, я предложил ей пообедать. Мы пришли в корабельную столовую первыми и первыми же убедились, что обслуживание там крайне медлительное, а еда скучная. Главным блюдом были колбаски из сильно наперченного фарша в завертке из листьев паквы, обжигающе острые на вкус и еле-еле тепловатые по температуре. Мне уже случалось бывать в архипелагских ресторанах, так что пища меня не удивила, однако в Джетре конкуренция вынуждала рестораны предлагать клиентам достаточно широкий выбор, а здесь, на корабле, о конкуренции не шло и речи. Мы с Матильдой были несколько раздосадованы, однако решили, что нет никакого смысла трепать себе нервы жалобами, и мирно продолжили нашу беседу.

К тому времени, как мы встали из-за стола, корабль уже отчалил. Я прошел на корму и некоторое время смотрел, как тают вдали туманные очертания далекой Джетры и темная громада Сивла.

Ночью мне приснилась Матильда, и по этой, может быть, причине уже с утра я стал смотреть на нее несколько иными глазами.

6

Корабль все плыл и плыл на юг, погода становилась все теплее и теплее, все солнечнее и солнечнее, а я все не мог выкроить хоть сколько-нибудь времени, чтобы серьезно подумать над плюсами и минусами своего выигрыша. Меня постоянно отвлекали морские пейзажи, нескончаемо разворачивающаяся панорама островов, да и Матильда тоже играла в этом немалую роль.

Я никак не ожидал, что заведу на корабле какие-нибудь знакомства, а вот теперь не мог выкинуть Матильду из головы почти ни на минуту. Она, как мне кажется, была рада моему обществу, мое внимание ей льстило, но этим все, собственно, и ограничивалось. Я преследовал ее так целеустремленно, с таким безоглядным упорством, что даже самому становилось неловко. Мне недоставало предлогов, чтобы находиться в ее обществе, а подойти к ней просто так, без предлога, было абсолютно невозможно, не такая это была женщина. Каждый раз мне приходилось вымучивать ту или иную уловку: может быть, выпьем в баре? погуляем по палубе? сойдем ненадолго на берег? И каждый раз она вскоре ускользала под каким-нибудь собственным предлогом: немного вздремнуть, вымыть голову, написать письмо. Я знал, что мой интерес к ней и ее интерес ко мне абсолютно несопоставимы, но и это меня не отпугивало.

Если разобраться, наше знакомство было практически неизбежно. Мы принадлежали к одной и той же возрастной группе — ей было тридцать два года, на три года больше, чем мне, — и мы относились приблизительно к одному кругу джетранского общества. Подобно мне, она сожалела о засилье пенсионерских парочек, но в отличие от меня она подружилась с некоторыми из них. Быстро выяснилось, что она обладает острым, гибким умом, а когда выпьет, проявляет довольно неожиданную склонность к непристойным шуткам. Высокая, стройная и белокурая, Матильда много читала, была политически активна (как оказалось, мои и ее хорошие приятели имели общих знакомых), и в тех немногих случаях, когда мы успевали за время стоянки в порту хоть ненадолго сойти на берег, она обнаруживала вполне приличное знание местных островных обычаев.

А первопричиной был уже упоминавшийся мною сон, один из этих на редкость выпуклых снов, которые не теряют смысла и после пробуждения. Все обстояло предельно просто. Я и женщина, как две капли воды похожая на Матильду, находились на некоем острове, и у нас была любовь. Сон содержал элементы эротики, но в количестве весьма умеренном.

А утром меня захлестнула при виде Матильды волна внезапной нежности, и я абсолютно непреднамеренно начал вести себя так, словно мы с ней были знакомы не со вчерашнего дня, а многие годы. Очень, надо думать, ошарашенная девушка откликалась почти с такой же теплотой, и, прежде чем я или она сумели что-нибудь сообразить, стиль наших отношений сформировался и закрепился. Я ее преследовал, а она тактично, с известной долей юмора, но твердо от меня ускользала.

Тем временем я открывал для себя острова. Мне никогда не надоедало стоять на палубе у поручня и созерцать разворачивающиеся картины, а каждое посещение нашим кораблем того или иного порта становилось для меня источником особо ярких визуальных впечатлений.

На стене главного корабельного салона висела огромная стилизованная карта, показывавшая все Срединное море со всеми основными островами и судоходными маршрутами. Моей первой реакцией на эту карту было изумление сложностью Архипелага[2] и несчетным количеством его островов и едва ли не большее изумление, как это кораблям удается плавать в этой каше, не натыкаясь ни на мели, ни друг на друга. А судоходство здесь было плотное: за обычный день я успевал увидеть с палубы два-три десятка сухогрузов и танкеров, пару пассажирских лайнеров вроде нашего и бессчетное число маленьких паромов, ходивших на внутренних, от острова к острову, линиях. Рядом с некоторыми, что побольше, островами сновали многочисленные частные яхты, а кое-где — надо думать, в особо рыбных местах — буквально кишели траулеры и сейнеры.

Вошло в поговорку, что острова Архипелага невозможно пересчитать; было известно, что десять с чем-то тысяч из них имеют собственное название и что безымянных гораздо больше. Все Срединное море было тщательно исследовано и картографировано, но кроме обитаемых островов и больших необитаемых здесь была уйма крошечных островков, рифов и скал, многие из которых скрывались под водой во время прилива.

Разглядывая карту, я узнал, что острова, лежащие к югу от Джетры, известны как Торки и что главный из них, Деррил, — это тот, куда мы заходили на третий день плавания. Чуть дальше на юг лежали Малые Серкские. Все острова группировались по причинам административного и географического свойства, но каждый из них был, по крайней мере в теории, политически и экономически независимым.

Не вдаваясь особо в подробности, можно сказать, что Срединное море опоясывало мир по экватору, только оно было значительно обширнее, чем каждый из двух континентальных массивов, располагавшихся на севере и на юге. В нижней части глобуса море лишь на несколько градусов не доходило до южного полюса, в то время как в северном полушарии страна по имени Койллин, одна из тех, с которыми мы сейчас воевали, частично залезала на экватор; в общем, однако, можно было сказать, что на континентах климат прохладный, а на островах — тропический.

Среди прочих занимательных фактов в школе рассказывали, а теперь это раз за разом повторяли пассажиры нашего корабля, что островов так много и расположены они так густо, что с каждого конкретного острова можно увидеть по крайней мере семь других. Я ничуть не сомневался в этом факте, разве что считал его некоторым преуменьшением; даже с такого не слишком большого возвышения, как корабельная палуба, я зачастую видел дюжину, а то и больше островов.

Казалось почти чудовищным, что я провел всю свою жизнь, ничуть не задумываясь об этих сказочных, ни на что не похожих местах. Какие-то двое суток плавания перенесли меня в совершенно иной мир, хотя, строго говоря, я был все еще ближе к своему дому, чем, скажем, горные перевалы на севере Файандленда.

И если бы я продолжал путешествовать по Архипелагу на восток ли, на юг или на запад, я месяц за месяцем видел бы все то же калейдоскопическое разнообразие, которое невозможно не только описать, но даже и просто впитать глазами. Большие и маленькие, каменистые и плодородные, возвышенные и плоские, как тарелка, — все эти простейшие разновидности островов можно было увидеть за одно недолгое утро, по один борт корабля. От буйного разнообразия притуплялись чувства, и на их место вступала фантазия. Я начал воспринимать острова, как изображения на изощренной, скрупулезно прорисованной декорации, которую день за днем волокли мимо нашего корабля.

Но то, что я видел в гаванях, превосходило всякую фантазию.

Единственной пунктуацией корабельного дня были посещения островов, они ломали всякий предустановленный распорядок. Вскоре я свыкся с этим и оставил тщетные старания есть или спать по часам. Лучшим временем для сна, как, впрочем, и для питания, были переходы от острова к острову, когда корабль шел с постоянной скоростью, а кормежка в ресторане была несколько лучше — по той очевидной причине, что именно тогда ела команда.

Не важно, причаливали мы в полдень или полночь, в каждом порту наш корабль с нетерпением ждали, и его приход становился немаловажным событием. К причалу выходили сотни людей, а чуть подальше выстраивались ряды грузовиков и тележек, готовых забрать привезенные нами грузы и почту. Затем происходила хаотичная смена палубных пассажиров, взрывавшая нашу по преимуществу мирную жизнь и неизменно сопровождавшаяся спорами, приветствиями и чуть не забытыми последними напутствиями, выкрикиваемыми в сложенные рупором руки. В портах нас заставляли вспомнить, что мы — корабль, нечто приходящее и уходящее, нечто приносящее и уносящее, нечто извне.

Как только представлялась такая возможность, я сходил на берег и совершал краткие ознакомительные пробежки по ближним окрестностям порта. Само собой, мои впечатления были крайне поверхностны, я чувствовал себя туристом, глазеющим на пальмы и памятники жертвам войны и неспособным разглядеть за ними людей. А ведь Архипелаг и отдаленно не напоминал туристический рай, в его городках не было ни гидов, ни обменных пунктов, ни музеев местной культуры. Чуть ли не на каждом посещаемом острове я пытался купить видовые открытки, чтобы разослать их знакомым, а когда наконец купил, то тут же узнал, что посылать почту на север можно только по особому разрешению. Методом проб и ошибок я научился некоторым простейшим вещам: как не путаться, расплачиваясь архаичной недесятичной валютой, в чем состоит разница между многочисленными местными разновидностями хлеба и мяса, как прикидывать примерные соотношения между здешними и нашими, в Джетре, ценами.

Иногда в этих набегах участвовала и Матильда, и ее присутствие заставляло меня забыть обо всем вокруг. Находясь рядом с ней, я каждую секунду понимал, что совершаю ошибку, и все равно она продолжала меня притягивать. Думаю, мы оба испытали немалое облегчение (в моем случае — облегчение несколько извращенного свойства) на четвертый день пути, когда корабль пришвартовался в Семелл-Тауне, и она сошла на берег. Как и положено, мы разыграли формальный ритуал договоренностей писать друг другу и встретиться в будущем, однако она почти уже не скрывала, что все это лишь притворство. А потом я стоял на палубе, держался руками за латунный поручень и смотрел, как она идет по бетонному причалу, как сверкает на солнце золото ее волос. За ней прислали машину. Средних лет мужчина загрузил ее сумки на заднее сиденье, после чего она оглянулась, помахала мне рукой, села в машину и захлопнула дверцу. Автомобиль тронулся с места, и это было все.

Остров Семелл довольно сухой и каменистый, его холмы поросли оливковыми деревьями. Неподалеку от набережной в тени раскидистого дерева сидели престарелые аборигены, откуда-то с окраины доносилось ржание осла.

После Семелла я начал ощущать, что по горло сыт кораблем и его медленным извилистым продвижением от острова к острову. Мне надоели шумы и повседневные звуки корабля: звяканье цепей, беспрестанный гул двигателей и насосов, напевный акцент палубных пассажиров. Я перестал ходить в корабельную столовую, а вместо того покупал на каждой стоянке хлеб, копченое мясо и фрукты. Я слишком много пил. Я почти не общался с другими пассажирами, находя все их разговоры скучными, однообразными и легко предугадываемыми.

Я садился на корабль в состоянии предельной восприимчивости, открытый для свежих впечатлений и готовый ежедневно открывать для себя Архипелаг. Теперь же я начал скучать об оставленных дома друзьях и родственниках. Я вспоминал свой последний перед отплытием разговор с отцом; тот был резко против моего выигрыша и опасался, что в результате я останусь на островах.

Ради этого лотерейного билета я отказался от очень многого и все еще продолжал задаваться вопросом: а что же это такое я делаю?

Часть ответа содержалась в рукописи, написанной мной за пару лет до того. Собираясь в дорогу, я засунул ее в свой кожаный саквояж, но перечитывать не стал, как не перечитывал и раньше. Повесть моей жизни, преподание самому себе истины, она была не столько средством, сколько самозначимой целью.

После того долгого лета на окаймляющих Джетру Мьюринанских холмах жизнь моя вступила в тусклую фазу. В ней не было разочарований, почти не было страстей. У меня появлялись любовницы, но все это были какие-то случайные, неглубокие связи, у меня появлялись новые знакомые, но никак не новые друзья. Страна оправилась от рецессии, оставившей меня без работы, и я нашел себе новое место.

Но моя работа над рукописью отнюдь не была напрасным старанием. Ее слова все еще содержали правду. Она превратилась в нечто вроде пророчества, учения, в наичистейшем смысле этого слова. А потому я чувствовал, что где-то на ее страницах должны содержаться указания и по неясному вопросу лотерейного выигрыша. Сейчас я остро нуждался в таких указаниях, потому что не имел никаких внешних причин отказываться от выигрыша. Все мои сомнения коренились внутри.

Но по мере того как корабль продвигался во все более жаркие широты, быстро возрастала моя лень, как телесная, так и ментальная. Вынутая рукопись бесцельно валялась в каюте, а я все никак не давал себе труда хоть немного подумать о выигрыше.

На восьмой день пути картина резко поменялась; везде, куда ни бросишь взгляд, простиралась безбрежная морская гладь, и лишь впереди, в южной части горизонта, смутно угадывалась очередная россыпь островов. Здесь проходил географический рубеж, за которым начинались Малые Серки, сгрудившиеся вокруг Мьюриси.

После краткого захода на один из Серков мы продолжили путь, и уже на следующий день, вскоре после полудня, я увидел прямо по курсу пятнышко, однозначно означавшее, что первая часть моего путешествия подошла к концу.

Не зная, что Мьюриси — это остров, можно было бы принять побережье, к которому мы подходили, за континентальное: конца ему не было видно ни слева, ни справа. Начинаясь от узкой полоски песчаного пляжа, вдаль убегали изумрудные волны холмов, усеянных кипенно-белыми виллами, расчерченных плавными извивами хайвеев, которые легко, словно играючи, перепрыгивали ущелья по огромным виадукам. А вдали из туманов вставали темно-бурые тени огромных, облаками увенчанных гор.

Полоса земли, прилегавшая к морю, была сплошь застроена жилыми домами и гостиницами, высокими, ультрасовременными, со множеством галерей и лоджий. Переполненные, яблоку негде упасть, пляжи пестрели яркими тентами бесчисленных кафе и многоцветной россыпью солнечных зонтиков. Я разжился биноклем и начал разглядывать проплывающие мимо пляжи. Увиденный так, Мьюриси был архетипичен для Архипелага, как рисовался он в фильмах и грошовой беллетристике. В традициях файандлендской культуры население Сказочного архипелага сплошь состояло из гелиотропных иммигрантов и недалеких туземцев. Никто не хотел писать про маленькие захолустные островки, ведь они представляли гораздо меньше сюжетных возможностей, чем богатые, густонаселенные места, вроде того же Мьюриси. Действие сотен любовных романов и приключенческих фильмов строилось в роскошном антураже архипелагской экзотики, игорных домов и моторных яхт, кокосовых пальм и таящихся в джунглях хижин. Туземцы там были кровожадные, либо продажные, либо дурковатые, а приезжие — либо богатеи, привыкшие потакать всем своим порокам и слабостям, либо коварные, злокозненные психи. Все это, конечно же, было чушью, чушью яркой и увлекательной, прочно заседавшей в памяти.

И вот теперь, когда я впервые увидел большой, экономически значимый остров, мне показалось, что его образ дрожит и двоится. Одна моя часть, остававшаяся зоркой и внимательной, старалась смотреть на все объективно, видеть все так, как оно есть. Но была и другая часть, более глубинная и иррациональная, невольно придававшая всему увиденному заемный глянец аляповатой поп-культуры.

А потому эти пляжи были заполнены порочными богатеями, которые нежились на солнце, приобретая легендарный мьюрисийский загар, все там либо уклонялись от налогов, либо пускали на ветер присылаемые из дома деньги, либо, уж на самый крайний случай, напропалую развратничали; на моторных яхтах, швартовавшихся неподалеку от берега, еженощно разыгрывались сцены безудержного азарта и хладнокровных убийств, их завсегдатаями были плейбои и роскошные, умопомрачительно красивые шлюхи. Чуть дальше от берега, за сверкающим фасадом ультрасовременных зданий, ютились жалкие лачуги нищих, невежественных туземцев, которые денно и нощно готовы раболепно исполнить любую прихоть ненавистных им чужаков. Ну, точно как в кино, как в грошовой макулатуре, затопившей все газетные киоски Джетры.

А потом я заметил чуть дальше по палубе Торрина и Деллиду Сайнхемов, они тоже смотрели на берег, негромко переговариваясь и указывая пальцами то на одно, то на другое здание. Романтический образ Мьюриси сразу поблек, я подошел к старичкам и одолжил им бинокль. В этих роскошных виллах и квартирах жили по преимуществу самые обычные порядочные люди, вроде Сайнхемов. Я постоял немного, слушая, как они обсуждают свою новую квартиру и будущую в ней жизнь. Оказалось, что Торринов брат со своей супругой уже здесь, на Мьюриси; они поселились в том же самом доме и обещали к приезду Сайнхемов навести в их квартире полный блеск.

Затем я вернулся на прежнее место и стал смотреть, как меняется прибрежный пейзаж, по мере того как корабль плывет на юг. Холмы подходили все ближе и ближе к морю, золотистый пляж сменился утесами, о подножья которых разбивались волны, дома и гостиницы исчезли, еще немного, и скрылись последние следы цивилизации, природа стала такой же дикой, первозданной, какую мне случалось видеть на малых островах. Корабль шел совсем близко к берегу, так что в бинокль я мог различить массу деталей, вплоть до птиц на росших по краю утеса деревьях.

А затем впереди показалось то, что я принял сперва за устье неширокой реки; корабль свернул направо и поплыл вверх по течению. Вода здесь была тихая и глубокая, бутылочно-зеленого цвета. И слева, и справа — непролазные заросли гигантских ароидов. Полная неподвижность и влажная, липкая тишина.

После нескольких минут продвижения по этой душной, словно напрочь лишенной воздуха расселине, зажатой между безмолвными стенами джунглей, стало ясно, что мы свернули не в устье реки, а в пролив, отделявший главный остров от малого, потому что зеленые стены раздвинулись, открыв нашим глазам огромную, безмятежно спокойную лагуну, на дальнем берегу которой раскинулся Мьюриси-Таун.

Теперь, когда до конца путешествия остались немногие, быстро ускользавшие минуты, меня охватило неясное чувство тревоги, почти что страха. Корабль стал залогом моей безопасности, объектом, который кормил меня и нес к намеченной цели, местом, куда я возвращался после недолгих вылазок на берег. Я научился жить на корабле, свыкся с ним, как прежде свыкся со своей городской квартирой. Покинуть его — это снова шагнуть в неведомое. Мы сами вносим знакомые черты в то, что нас окружает; все увиденные мной до того острова были чем-то случайным, мимолетными впечатлениями, а вот теперь мне предстояло сойти на берег всерьез, прочно встать на островную землю.

Это было возвращение автономного «я», временно утраченного мною при посадке на корабль. Мой страх перед Мьюриси не имел под собой никаких разумных оснований, этот остров был перевалочным пунктом, местом пересадки с корабля на корабль, и никак не более. К тому же меня там ждали. Там имелась контора Лотереи Коллаго, то есть люди, которые обеспечат следующий этап моей поездки.

Я стоял на носу корабля до самого момента швартовки, а затем нашел Сайнхемов, пожелал им счастья, попрощался и пошел в каюту за саквояжем.

Несколько минут спустя я уже шел по набережной, высматривая такси.

7

До конторы Лотереи Коллаго было всего пять минут езды, она располагалась в узком тенистом переулке. Я расплатился с водителем, и старая пропыленная машина тут же умчалась, вовсю громыхая по булыжной мостовой. В конце переулка она резко свернула направо, сверкнула стеклами, вылетая из тени на свет, и присоединилась к сотням других машин, с ревом мчавшихся по улице.

Контора Лотереи, схожая скорее со средних размеров выставочным залом, смотрела на улицу двумя большими зеркального стекла окнами. В дальнем от окон конце, за целым лесом растений в кадках стояли письменный стол и несколько шкафчиков. За столом сидела молодая женщина, она листала какой-то журнал.

Я подергал дверь, но та оказалась заперта. Женщина услышала, вскинула глаза и помахала мне рукой. Затем она достала из ящика стола связку ключей.

После ленивых убаюкивающих ритмов корабельной жизни, оставленной мною считанные минуты назад, Мьюриси-Таун был настоящим потрясением. Ничто, виденное мною прежде на мелких островах — как, впрочем, и дома, в Джетре, — не приготовило меня к встрече с этим жарким, шумным, суматошным городом.

Он казался хаотичным смешением автомобилей, людей и зданий. Все его жители двигались с поразительной целеустремленностью, вот только их цели были абсолютно загадочны. Автомобилисты носились здесь с немыслимой в Джетре скоростью, резко тормозили и резко рвали с места, поворачивали на двух колесах, с оглушительным визгом покрышек, и непрерывно гудели. Дорожные знаки на двух языках не придерживались никакой очевидной системы, было даже не заметно особого стремления к их взаимосогласованности. Не в пример чопорным эмпориумам Джетры здешние магазины были настежь открыты миру, их товары яркой многоцветной пеной выплескивались наружу, едва не под колеса проносящихся мимо машин. Везде валялись пустые бутылки и коробки. Люди принимали солнечные ванны, лежа на газонах, привалившись к стене какого-нибудь здания или сидя под яркими балдахинами открытых баров и кафе. Улочка, на которую мы по неосторожности свернули, была напрочь перекрыта импровизированным футбольным матчем, что заставило моего водителя цветисто выругаться, врубить заднюю и опасно, почти не оглядываясь, вернуться на главную магистраль. Отдельною песней были обвешанные гроздьями пассажиров автобусы; у меня создалось впечатление, что их водители истово верят в свое, ничем, кроме собственной наглости, не подтвержденное право ездить по средней полосе. В структуре города не было и следа какого-либо общего замысла, он представлял собой дикую путаницу улиц и улочек, тесно зажатых между обшарпанными кирпичными зданиями, и как небо от земли отличался от Джетры с ее величественными проспектами, спланированными, если верить легенде, так, чтобы по ним мог промаршировать к плечу плечо целый взвод Сеньоральной гвардии.

Все это я увидел и, сколько мог, впитал за немногие минуты, проносясь по улицам в немыслимой, какие встречаются только в кино, машине. Это был огромный допотопный седан, густо покрытый пылью и засохшей грязью, с ветровым стеклом, сплошь залепленным дохлыми насекомыми. Его широкие, обтянутые искусственным мехом сиденья были слишком мягки, чтобы быть удобными; ты утопал в них с неприятным ощущением избыточной, приторной роскоши. В облицовке машины соседствовали потемневший хром и шелушащаяся фанера, внутренняя сторона ветрового стекла была плотно заклеена фотографиями женщин и детей. На заднем сиденье мирно спала собака, из включенных на полную мощность динамиков рвались визги и вопли какой-то поп-группы. Водитель крутил баранку одной рукой, другую он высунул в окошко и хлопал ею по крыше в такт музыке; машина проходила повороты, лязгая подвеской и сильно раскачиваясь.

Город поражал своим беспечным безразличием ко многому, что я считал само собой разумеющимся: покою, безопасности, правопорядку, заботе об интересах ближнего; он словно находился в вечном раздоре с самим собой. Шум, пыль, жара, яркий свет; город тесный и крикливый, вздорный и неопрятный и — до предела заряженный жизнью.

Однако я не ощущал ни тревоги, ни страха, ни даже возбуждения, разве что интеллектуальное. Не скрою, у меня перехватывало дыхание от бешеной гонки, устроенной таксистом, но нужно учесть и более широкий контекст. В Джетре такой водитель мгновенно попадет в аварию либо его остановит полиция, однако в Мьюриси-Тауне все находилось на одном уровне хаоса. Я словно некоторым образом угодил в другую вселенную, в такую, где все параметры реальности заметно выросли: шумы стали громче, цвета — ярче, толпы — гуще, жара — сильнее, время неслось быстрее. Меня охватило странное, как во сне, ощущение отрешенности. Здесь, на Мьюриси, никто и ничто не причинит мне вреда, потому что я нахожусь под защитой опасного хаоса нормальности. Такси не разобьется, эти ветхие здания не обрушатся, никто из этой уличной толпы никогда не попадет под машину, потому что мы находимся в зоне более острого отклика, зоне, где обычные будничные беды просто никогда не происходят.

Это было веселое, головокружительное впечатление, и оно мне говорило, что я выживу здесь лишь в том случае, если приспособлюсь к местным законам. Здесь я мог делать такие вещи, на которые никогда не решился бы дома. Трезвое, ответственное поведение оставалось в прошлом.

Так что, стоя перед конторой Лотереи Коллаго, терпеливо ожидая, пока мне откроют дверь, я испытывал лишь самые первые схватки этого нового осознания. Прежде, на корабле, я лишь искренне претендовал на восприимчивость ко всему новому, а в действительности все еще находился в защитном пузыре своей собственной жизни. Я носил при себе все свои взгляды и надежды. А уже через несколько минут пребывания на Мьюриси пузырь был проколот и на меня хлынули ощущения.

Залязгал ключ, и половинка двери распахнулась.

Девушка смотрела на меня и молчала.

— Меня зовут Питер Синклер, — представился я. — Мне сказали, чтобы я шел сюда, как только сойду на берег.

— Заходите.

Она чуть посторонилась, пропуская меня в помещение; стараниями кондиционера там было настолько холодно, что я тут же начал чихать.

— Мне сообщали о Роберте Синклере, — сказала девушка, подходя к своему столу. — Это вы?

— Да. Я не использую свое первое имя.

Моим глазам потребовалось какое-то время, чтобы привыкнуть после улицы к относительно темному помещению, и лишь теперь, когда девушка повернулась ко мне лицом и села за стол, я заметил, что она очень похожа на Матильду Инглен.

— Садитесь, пожалуйста, — сказала девушка, указывая на кресло для посетителей.

Я аккуратно, с уймой совершенно ненужных телодвижений, уложил рядом с креслом свой саквояж и лишь потом сел; за эти мгновения мне удалось хоть немного взять себя в руки. Дело в том, что она не просто походила на Матильду, а походила поразительно! Не то чтобы в мелких подробностях, но и цветом волос, и прической, и фигурой, и формой лица. При непосредственном сравнении их сходство могло бы оказаться и не столь очевидным, но последние дни передо мною все время стоял зрительный образ Матильды, и не мудрено, что теперь, встретив эту девушку, я испытал некоторое потрясение. Ее сходство с той Матильдой, какую я помнил, было безукоризненным.

— Меня звать Сери Фултен, я являюсь здесь представителем Лотереи, — говорила девушка. — Мне поручено оказать вам всю возможную помощь и поддержку, вы можете обращаться ко мне с любыми…

Я благополучно пропустил всю эту корпоративную болтовню мимо ушей. Девушка в точности соответствовала порядкам и стандартам своей фирмы: на ней была ярко-красная униформа из короткой юбки и пиджака, уже виденная мною на сотрудницах Лотереи в джетранской конторе, одежда того сорта, какую носит персонал гостиниц, транспортных агентств и фирм по прокату автомобилей. Не то чтобы полный ужас, но несколько безвкусно, а также бесполо и лишено какого бы то ни было национального колорита. Единственной индивидуальной чертой был маленький значок на лацкане. Ухмыляющееся лицо известного поп-идола.

Мне она понравилась, но так оно, в общем-то, и было положено. На это был нацелен корпоративный образ. Кроме того, не нужно забывать о ее сходстве с Матильдой.

— Так вы что, сидите здесь ради одного меня? — спросил я, когда она смолкла.

— Кто-то же должен. Вы опоздали на два дня.

— Вот уж даже и не догадывался.

— Ничего, все в порядке. Мы связались с судоходной компанией и заранее все выяснили. Я не сидела здесь сиднем два дня.

Я решил, что она примерно моего возраста и либо замужем, либо просто с кем-нибудь живет. По нашему времени отсутствие кольца не значит ровно ничего.

— Вот, возьмите, — сказала девушка, протягивая мне фирменный буклет, сшитый по краю белой пластиковой пружинкой. — Там все, что нужно знать про процедуры.

— В общем-то, я не то что бы окончательно решил…

— Тогда тем более прочитайте.

Я покорно раскрыл буклет. Сперва там шли глянцевые фотографии клиники, а потом печатный текст, длинный набор вопросов и ответов. Буклет дал мне удачный повод отвести глаза от девушки. В чем, собственно, дело? Я что, вижу в ней Матильду? Потерпев неудачу с одной женщиной, тут же нахожу другую, более-менее похожую, и переношу свое внимание на нее?

С Матильдой я всегда чувствовал, что это ошибка, но все равно продолжал за ней бегать, она же, как девушка умная, ловко от меня ускользала. А что, если это действительно была ошибка, если я ошибочно принимал Матильду за кого-то другого? Что, если я наперекор причинности принимал Матильду за вот эту самую девушку, представительницу Лотереи?

Пока я делал вид, что разглядываю фотографии, Сери Фултон раскрыла канцелярскую папку, надо думать — мое досье, и не столько спросила, сколько констатировала:

— Насколько я понимаю, вы из Файандленда. Джетра.

— Да.

— Мои родители тоже оттуда родом. На что похож этот город?

— Некоторые кварталы его очень красивы. Особенно в центре, вокруг Сеньорского дворца. Но за последнее время там понастроили массу заводов, и они всё уродуют.

Я смолк, не зная, что еще тут можно сказать. До отъезда из Джетры мне никогда не приходилось о ней задумываться; город, где ты живешь, не нуждается в объяснениях, он такой, какой он есть.

— Да я уже все позабыл, — сказал я после неловкой паузы. — Последние дни я только и делаю, что любуюсь на острова. Вот уж не думал, что их так много.

— Увидев острова, никогда их не покинешь.

Она произнесла это тем же бесцветным голосом, что и свою обязательную, наизусть выученную вводную речь, однако я сразу почувствовал, что слышу не просто слоган, а если и слоган, то малость иного рода.

— Почему вы так говорите?

— Это просто пословица. Никогда не бывает, чтоб некуда было уйти, всегда есть какое-нибудь новое место, другой остров.

Светлые, коротко стриженные волосы, кожа, бледность которой просвечивает даже сквозь загар. Я вдруг вспомнил, как застал врасплох Матильду, загоравшую на палубе; она сидела в шезлонге, до предела закинув голову, чтобы шея не осталась белой.

— Налить вам чего-нибудь выпить? — спросила Сери.

— Да, пожалуйста. А что у вас есть?

— Надо взглянуть. Шкафчик обычно заперт. — Она открыла ящик письменного стола и начала искать ключ. — Или можно поселить вас сперва в гостиницу и там и выпить.

— Да, — кивнул я, — так будет лучше.

Мне хотелось положить куда-нибудь свой багаж и больше с ним не таскаться.

— Сейчас я проверю, как там с заказанным номером. Мы ведь ждали вас два дня назад.

Сери подняла трубку, приложила ее к уху, несколько раз нажала на рычаг телефона и нахмурилась. Через несколько секунд я услышал, как в трубке щелкнуло, она облегченно вздохнула и начала крутить диск.

На том конце долго не отвечали; она сидела с трубкой у уха и смотрела прямо на меня.

— А вы здесь что, одна работаете? — спросил я, чтобы заполнить паузу.

— Нет, обычно здесь менеджер и еще две девушки. Мы же сегодня по идее закрыты. Праздник… Алло! — (Трубка забубнила тоненьким жестяным голоском, но слов я не разобрал.) — Лотерея Коллаго. Мы заказывали номер для Роберта Синклера. Как он там у вас, еще свободен?

Сери скорчила мне гримасу и уставилась в окно; взгляд у нее был пустой и рассеянный, обычный для людей, говорящих по телефону и ждущих ответа.

Я встал и прошелся по конторе. На стенах висели фотографии клиники, в том числе и знакомые мне по буклету. Я увидел аккуратные современные здания, лужайку, где среди клумб и цветников стояли маленькие белые коттеджи, на заднем плане — иззубренные вершины гор. Было здесь и несколько фотографий лотерейных счастливчиков: прибытие на остров, отъезд с острова, рукопожатия и улыбки, люди, стоящие в обнимку. А еще интерьеры, сочетающие стерильную чистоту больницы с роскошью дорогого отеля.

Все это было очень похоже на фотографии в рекламных проспектах туристических агентств. Мне вспомнилась одна такая — горнолыжный курорт на севере Файандленда. Там была такая же атмосфера натужного веселья и сомнительной дружбы, те же кричащие, словно из каталога синтетических красок тона.

В самом дальнем конце конторы было выделено нечто вроде холла для посетителей с несколькими удобными креслами, расставленными вокруг низкого стеклянного стола. На столе небрежно валялась пачка лотерейных билетов, явно помещенная сюда с рекламными целями. По ближайшем рассмотрении оказалось, что все эти билеты погашены надпечаткой «ОБРАЗЕЦ. НЕ ДЛЯ ПРОДАЖИ», однако это было единственное, что отличало их от билетов настоящих, вроде того, который принес мне выигрыш.

И тут я сумел наконец-то понять смутное чувство неловкости, не покидавшее меня с самого момента выигрыша.

Лотерея существовала не для меня. Лучше бы выиграл кто-нибудь другой.

Главным призом Лотереи Коллаго был курс атаназии: истинное, медицински гарантированное бессмертие. Если верить рекламе, клиника добилась стопроцентного успеха: ни разу еще не случалось, чтобы люди, прошедшие все процедуры, потом умирали. Старейшая пациентка, которой было уже сто шестьдесят девять лет, выглядела от силы на сорок пять и, как сообщалось, соответствовала этому возрасту и во всех остальных отношениях. Ее часто показывали в телевизионной рекламе Лотереи: то она играла в теннис, то танцевала, а то решала кроссворды.

Пока все это не касалось меня лично, я нередко отпускал сардонические шуточки, что, если вечная жизнь как-то связана с обязательством решать кроссворды, я уж лучше помру молодым.

А еще у меня давно было ощущение, что каждый раз выигрывают не те, какие нужно, люди — люди, не выделяющиеся из общей массы ничем, кроме случайного везения.

При всем том, что я знал теперь о Лотерее, некоторые из выигравших получали широкое освещение в прессе. Как правило, эти победители оказывались тусклыми, ординарными людьми без амбиций и вдохновения, абсолютно неспособными представить себе, что это такое — жить вечно. В своих интервью они неизбежно скатывались на благостную чушь насчет добра и работы во благо общества, причем ясно чувствовалось, что все они говорят по одной и той же шпаргалке. А кроме того, пределом их мечтаний было увидеть выросших внуков, или устроить себе длинный-длинный отпуск, или уйти на пенсию и поселиться где-нибудь в провинции, в симпатичном маленьком домике.

В прошлом мне не раз доводилось посмеиваться над приземленными мечтами этих недалеких людей, а вот теперь неожиданно выяснилось, что я и сам ничем их не лучше. Если я чем-то и заслужил свой выигрыш, то лишь минутным и, в конечном итоге, бессмысленным состраданием к искалеченному солдату. Я оказался таким же тусклым и ординарным, как и все прочие победители. У меня не было более-менее интересных планов на будущее. Прежде жизнь моя текла тихо и мирно, безо всяких излишеств; после курса атаназии она, надо думать, останется точно такой же. Если верить рекламе, мне предстоит еще по меньшей мере полтораста, а то и четыреста — пятьсот лет этой тягомотины.

Атаназия увеличивает количество жизни, но отнюдь не улучшает ее качество.

И все равно, кто же от такого откажется? Сейчас я страшился смерти меньше, чем когда был подростком; если смерть — это просто утрата сознания, в ней нет ничего особо ужасного. Но я никогда всерьез не болел и, подобно многим таким же везучим людям, жутко боялся боли, а уж перспектива умирания, постепенного неумолимого распада, страданий и полной беспомощности страшила меня настолько, что я старался о ней не думать. Курс атаназии полностью очищал организм и позволял всем его клеткам регенерировать до бесконечности. Он обеспечивал полный иммунитет от заболеваний типа рака и тромбоза, он надежно защищал от вирусных инфекций и обеспечивал сохранение всех мышечных и умственных способностей. После этого курса мой физиологический возраст так навсегда и останется на уровне двадцати девяти лет.

Не стану отрицать, мне хотелось этого, хотя я и знал вопиющую несправедливость Лотереи — знал как по собственному недолгому опыту, так и по страстным критическим статьям, появлявшимся регулярно и в великом множестве. Выигрыш достался мне несправедливо; было ясно, что я его недостоин.

Ну а кто же тогда достоин? Курс обеспечивал надежное исцеление рака, болезни, от которой каждый год умирают сотни и сотни тысяч людей. Администрация Лотереи говорит, что исцеление рака является побочным эффектом их фирменных инъекций, а иной методики попросту нет. То же самое относится к сердечным заболеваниям, слепоте, старческому слабоумию, язве желудка и к десяткам прочих недугов, которые портят и укорачивают жизнь миллионам людей. Администрация Лотереи говорит, что курс весьма сложен, дорог и его нельзя обеспечить каждому. Единственно честным, единственным неоспоримо демократичным методом является лотерея.

Не проходило и месяца, чтобы Лотерея не подвергалась критике. Ну разве нет, к примеру, истинно достойных? А как же люди, положившие всю свою жизнь на исцеление других? А как же художники, музыканты, ученые, чьи творческие силы неизбежно увядают и сходят на нет? Как же религиозные лидеры, миротворцы, изобретатели? Политики и средства массовой информации раз за разом называли конкретные имена, и все к вящему благу всего человечества.

Лотерея уступила; несколько лет назад она предложила систему, способную, по замыслу, утихомирить всех критиков. Собранные со всего мира эксперты ежегодно номинировали небольшое количество людей, достойных, по их коллективному мнению, эликсира жизни. А Лотерея обеспечивала им курс атаназии.

К удивлению большинства рядовых людей, почти все эти лауреаты отвергли щедрое предложение. Мне очень запомнился один из них: знаменитый писатель, господин Делонне.

По следам своей номинации Делонне написал страстное эссе «Отвержение». Согласно его рассуждениям принять атаназию значит отвергнуть смерть, а так как жизнь и смерть неразрывно связаны, отвергнув смерть, ты отвергаешь и жизнь. Далее он говорит, что все его романы были написаны в предвидении неизбежной смерти и не были бы — не могли бы быть — написаны вне этого предвидения. Он выразил свою жизнь через литературу, но в этом нет принципиального отличия от того, как выражает свою жизнь каждый другой человек. Согласившийся жить вечно получит прозябание ценою жизни.

Через два с небольшим года Делонне умер от рака. Теперь «Отвержение» признано его главной работой; я прочитал это эссе еще тогда, когда учился в школе. Оно произвело на меня глубочайшее впечатление, однако вот, пожалуйста, я уже на полпути к Коллаго, на полпути к жизни вечной.

Я услышал, как Сери положила трубку на рычаг, и повернулся.

— Ваш номер уже занят, — сказала она, — но они согласились поселить вас в другой гостинице.

— А вы мне объясните, как туда попасть?

Сери взяла с пола плетенную из соломки сумку, сняла свой красный пиджак и аккуратно уложила его между ручками.

— Мне все равно пора идти, я доведу вас.

Она заперла ящики стола, проверила, заперта ли внутренняя дверь, и направилась к выходу. Жара обрушилась на нас с такой силой, что я рефлекторно оглянулся в поисках скрытого где-то наверху воздуховода. Но все было вполне естественно — тропический зной, тропическая влажность. Моя одежда ограничивалась легкими брюками и футболкой, и саквояж у меня был совсем не тяжелый, однако сейчас даже он казался мне неуместной, невыносимой обузой.

Мы вышли на главную улицу. Все двери здесь были нараспашку, все рекламы сверкали и подмигивали, машины неслись непрерывным потоком, от рева моторов, от разноголосых гудков закладывало в ушах. И во всем этом бедламе была некая, незнакомая мне по прежней моей жизни целеустремленность, казалось, что каждый здесь в точности знает, куда направляется, и безукоризненно придерживается неких хаотических законов этого сюрреального города.

Сери вела меня сквозь бурлящую толпу мимо ресторанчиков и кофеен, стрип-клубов, кинотеатров и газетных киосков. Все здесь куда-то проталкивались, что-то кричали, никто не шел медленно, никто не молчал. Кое-где жарили шашлыки; снабдив гарниром из вареного риса, их раскладывали по хлипким картонным тарелкам. Вокруг лотков с мясом, хлебом и овощами вились плотные тучи мух. Из привязанных к стойкам лотков приемников рвались хриплые, искаженные звуки поп-музыки. Машина-поливалка окатила водой мостовую и тротуар, нимало не беспокоясь о попадающих под струю людях; после ее проезда в сточных канавах возникли завалы овощных и фруктовых объедков и очистков. И надо всем этим висел неотвязный тошнотворный запах то ли подгнившего мяса, то ли воскурений, признанных перебить всепроникающую навозную вонь. Знойный, иначе и не скажешь, запах словно сочился из стен, из открытых дверей, из мостовой.

За считанные секунды пот пропитал меня насквозь, он словно конденсировался на мне из насыщенного влагой воздуха. Пару раз мне пришлось остановиться, чтобы переложить саквояж из руки в руку. Фойе гостиницы, к которой мы наконец подошли, встретило нас блаженной прохладой.

Регистрация в гостинице оказалась очень краткой, вот только, перед тем как передать мне ключ от номера, портье захотел посмотреть мой паспорт. Получив паспорт, он сразу, даже не раскрывая, спрятал его под стойку.

Я подождал несколько секунд, но никаких дальнейших действий не последовало.

— В чем дело? — удивился я. — Зачем вы забрали мой паспорт?

— Вас нужно отметить в полиции. Вы получите свой паспорт при отъезде.

Все это показалось мне несколько подозрительным; я отошел от конторки к ждавшей меня Сери и спросил ее:

— Что это тут происходит?

— У вас найдется десятка?

— Пожалуй, что да.

— Отдайте ее портье. Это такая местная традиция.

— Вы хотели сказать — вымогательство.

— Да пожалуй, что и нет, это дешевле, чем иметь дело с полицией. Те содрали бы с вас двадцать пять.

Я вернулся к конторке и положил перед портье ассигнацию. Портье украсил мой паспорт оттиском резиновой печати и пододвинул его ко мне вместе с ключом. И — никаких объяснений, никаких извинений.

— А вы не зайдете ко мне? — спросил я у Сери. — Выпьем.

— В принципе можно, но вы же хотели распаковать свои вещи.

— И принять душ. Это займет минут пятнадцать. Так может, встретимся в баре?

— Хорошо, — кивнула Сери, — но мне тоже стоит сходить домой и переодеться. Я живу тут рядом.

Я поднялся на второй этаж в свой номер, полежал несколько минут на кровати, а потом разделся и принял душ. Местная вода оказалась ржавой и очень жесткой, мыло еле мылилось. Минут через двадцать, освежившийся и в свежей одежде, я спустился в бар. Собственно говоря, бар располагался за стеной гостиницы, прямо на боковой улочке, однако у него был стеклянный навес и целая масса вентиляторов, сохранявших воздух вокруг столиков приемлемо прохладным. Уже заметно стемнело. Я заказал большой стакан пива и только успел сделать первый глоток, как появилась Сери. Свободная, сильно расклешенная юбка и полупрозрачная блузка из марлевки мгновенно преобразили ее из стандартной сотрудницы лотерейной фирмы в обычную женщину. Сери заказала себе стакан охлажденного вина и села напротив меня, очень, как мне показалось, непринужденная и очень юная.

Она сразу засыпала меня вопросами: как я купил этот лотерейный билет, чем я зарабатываю на жизнь, откуда родом мои родители и так далее и тому подобное, о чем обычно спрашивают люди в первые минуты после знакомства. Мне было трудно в ней разобраться. Я не мог понять, задаются все эти вполне безобидные вопросы просто из вежливости, или из искреннего интереса, или по профессиональной обязанности. Я постоянно напоминал себе, что Сери — представительница Лотереи Коллаго, что ей поручено принять меня, что она просто выполняет свою работу. После долгого корабельного целибата, отягощенного безуспешным ухаживанием за Матильдой, мне требовались большие усилия, чтобы вести себя более-менее непринужденно в обществе такой привлекательной, дружелюбно настроенной женщины. Помимо воли я буквально ощупывал взглядом ее миниатюрную, ладную фигуру, ее прелестное лицо. Несомненно умная, она столь же несомненно не желала раскрываться, держала дистанцию, и это дразнило мое воображение. Сери вела разговор очень живо, слегка подавшись в мою сторону и часто улыбаясь, но все это до некоторого, заранее поставленного предела. Может, она и сейчас работала, работала сверхурочно, принимала очередного, не первого и не последнего клиента компании, а может — просто осторожничала с малознакомым, только что встреченным мужчиной.

Она рассказала мне, что родилась на Сивле, угрюмом островке у самого побережья Джетры. Ее покойные родители были джетранцами, но буквально за месяц до того, как разразилась война, они переехали на Сивл, потому что отец получил там место администратора теологического колледжа. Сери оставила дом, когда ей не было еще и двадцати, и с того времени постоянно переезжала с острова на остров, переходила с одной работы на другую. Говорила она мало, часто меняя предмет.

После того как мы еще раз заказали себе выпить, а потом еще, я почувствовал голод. Перспектива провести остаток вечера с Сери казалась мне очень привлекательной, и я поинтересовался у нее, где здесь можно прилично поесть.

— Извините, — улыбнулась она, — но сегодня у меня назначена встреча. А поесть вы можете прямо в гостинице, это будет за счет Лотереи. Или в любом из окрестных салайских ресторанчиков, в них во всех прекрасно кормят. Вы когда-нибудь пробовали салайскую пищу?

— Дома, на Джетре.

Возможно, это было не совсем то — так же, впрочем, как и ужин в одиночку.

Я успел уже пожалеть, что предложил Сери поужинать и тем напомнил ей о намеченной на вечер встрече. Она допила вино, отодвинула стакан и встала.

— Извините, но мне уже пора. Было приятно познакомиться.

— Мне тоже, — сказал я.

— Встретимся завтра в конторе, я постараюсь заказать вам билет до Коллаго. Раз в неделю туда отправляется прямой корабль, но вы его только что пропустили. К счастью, есть целый ряд других маршрутов, думаю, мне удастся выбрать из них что-нибудь подходящее.

На какой-то момент я снова увидел другую Сери, ту, которая в красной униформе.

Я сказал, что обязательно приду, и мы попрощались. Она быстро, не оборачиваясь, ушла в напоенную запахами ночь.

Я поужинал в шумном, переполненном салайском ресторане. Столик был накрыт на двоих, и пустое, свободное место еще больше подчеркивало мое одиночество. Я понимал, какая это глупость зацикливаться на первых же двух попавшихся на пути женщинах, но так уж оно вышло. Сери достаточно успешно освободила меня от мыслей о Матильде, однако теперь она сама грозила стать второй Матильдой. Неужели ее сегодняшняя встреча — это просто первый пример ускользания?

После ужина я прогулялся по узким, грохочущим улицам Мьюриси, заблудился, затем кое-как сумел сориентироваться и вернулся в гостиницу. Кондиционер охладил воздух в моем номере чуть ли не до нуля, поэтому я распахнул окна и несколько часов лежал на кровати, бессонно прислушиваясь к обрывкам чьих-то разговоров, дребезжанию музыки и реву мотоциклов.

8

Назавтра я сильно заспался и потому пришел в контору Лотереи очень поздно, едва ли не в полдень. К этому времени во мне созрело твердое решение относиться к Сери с полным безразличием, ни в коем случае за ней не волочиться. А в чем, собственно, дело? Ведь она просто сотрудница Лотереи, и все, что она ни делает, делается по профессиональной обязанности. Однако мне тут же пришлось убедиться, что равнодушие мое немногого стоит: войдя в контору и не увидев Сери на месте, я ощутил совершенно явственный укол разочарования.

За канцелярскими столами сидели две молодые особы во все той же красной униформе; одна из них говорила по телефону, а другая печатала на машинке.

— Извините, пожалуйста, а как мне найти Сери Фултон? — спросил я ту, что печатала.

— Сери сегодня не придет, а что вы хотели?

— У меня была назначена с ней встреча.

— Так вы, наверное, Питер Синклер?

— Да.

Было интересно наблюдать, как чисто формальная, по служебному долгу, вежливость сменилась на лице девушки чем-то вроде узнавания.

— Сери просила, чтобы вы зашли к ней по этому адресу, — сказала она, вырывая из настольного блокнота верхний лист.

Я взглянул на адрес, но он, конечно же, ровно ничего для меня не значил.

— А как туда попасть?

— Это рядом с Пласа. За автобусной станцией.

Во время ночной прогулки меня заносило и на Пласа, однако попасть туда вторично, намеренно, мне бы ни за что не удалось.

— Ладно, — сказал я, пряча бумажку с адресом в карман, — доберусь на такси.

— Хотите, я для вас вызову? — предложила девушка, поднимая трубку телефона.

— А вы что, выиграли в Лотерею? — спросила она, когда ожидание машины стало затягиваться.

— Да, конечно.

— Ну вот, а Сери ничего нам не сказала, — улыбнулась девушка, возвращаясь к прерванной работе; я отошел в сторону и сел за стеклянный стол.

Откуда-то из глубин конторы появился мужчина, мельком взглянул в мою сторону и направился к столу, за которым сидела вчера Сери. В конторской жизни Лотереи было нечто тревожное, вернее — вызывавшее тревогу. Я снова вспомнил сомнение, вспыхнувшее у меня после первого с ними контакта. Безоблачный оптимизм, внушавшийся посетителю и персоналом, и всей обстановкой, заставлял поневоле вспомнить о пилотах аварийного самолета, убеждающих чрезмерно нервических пассажиров в том, что нет никаких оснований для беспокойства. Зачем это все, если, казалось бы, обещанное Лотереей никак не нуждается ни в каких дополнительных заверениях? Ведь процедура атаназии абсолютно безопасна — или это тоже не более чем слова?

Прибывшая в конце концов машина пересекла центр города и буквально за пару минут доставила меня на место.

Еще одна пыльная, выжженная солнцем улочка. Опущенные жалюзи на окнах магазинов, фургон с незаглушенным мотором, ждущий у обочины отлучившегося водителя, тенистые глубины подъездов и сидящие там на корточках дети. Канавы с чистой вроде бы водой по обеим сторонам улицы; хромая собака лакает из канавы, поднимая время от времени голову и оглядываясь по сторонам.

По указанному адресу обнаружилась внушительных пропорций деревянная дверь, а за ней — прохладный полутемный коридор, ведущий во внутренний дворик. Пол коридора был густо усыпан рекламными газетами, на заросшем буйной травой дворе рядом с большими мусорными баками громоздились горы не вместившегося в них мусора. В дальнем конце двора имелся вход в еще один коридор, а в конце этого коридора — лифт. Поднявшись на третий этаж, я оказался прямо перед нужной мне квартирой и нажал кнопку звонка.

Сери открыла дверь почти мгновенно.

— О, — сказала она, — вы уже здесь. А я как раз собиралась звонить в контору.

— Да вот, — смущенно сказал я, — поздно проснулся. А разве это что-нибудь срочное?

— В общем-то, нет… Да вы заходите.

Я последовал за Сери, окончательно расставаясь со своим намерением видеть в ней рядовой винтик бездушного лотерейного механизма. Вот интересно, а она всех получателей главного приза приглашает к себе домой или это такая особая честь? Сегодня на Сери была футболка с очень открытым воротом и джинсовая юбка. Она выглядела точно так же, как и вчера вечером: юной, привлекательной и совершенно не похожей на типовую сотрудницу фирмы. Трезво анализируя свои чувства, я понимал, как неприятно мне было услышать, что у нее назначена с кем-то там встреча, а еще — что сейчас я почти что боюсь увидеть в ее квартире следы того, что здесь бывает другой мужчина. Квартира состояла из крошечной ванной — через полуоткрытую дверь я заметил древние водопроводные краны и развешанное на просушку белье — и одной-единственной комнаты, где было не повернуться от мебели, книг и пластинок. Кровать (односпальная) была аккуратно застелена. В комнате было жарко и шумно, чему немало способствовали настежь распахнутые окна.

— Пить будете? — спросила Сери.

— Да, не откажусь.

За вчерашний день я выпил целую бутылку вина и мучился теперь последствиями. Рюмка-другая прочистят мне голову и… Эти мечты были грубо разбиты, когда Сери наполнила два стакана минералкой.

— С вашим отъездом ничего пока не выходит, — сказала она, присаживаясь на край кровати. — Я сунулась в одну пароходную компанию, но у них все места заняты и отказов не предвидится. Раньше будущей недели вряд ли что выйдет.

— Когда будут места, тогда и будут, — сказал я, махнув рукой. — Делайте, как знаете.

Все это Сери могла сообщить мне в конторе или передать через одну из своих сотрудниц. Могла, но не стала, из чего однозначно следовало, что разговор наш еще не закончен.

Я с наслаждением выглотал холодную минералку, перевел дыхание и спросил:

— А почему вы сегодня не на работе?

— Я почувствовала, что нужно отдохнуть, и взяла пару дней отпуска. Думаю съездить на день в горы. Хотите поехать со мной?

— А это далеко?

— Час пути или два, в зависимости от того, сломается автобус или нет. В общем-то, просто прогулка. Мне хочется отдохнуть от города, хоть на несколько часов.

— Ну что ж, — сказал я, — идея мне нравится.

— Я понимаю, что все получается малость суматошно, но ближайший автобус отходит через несколько минут. Я надеялась, что вы приедете немного раньше, и мы успеем спокойно поговорить. Вам нужно прихватить что-нибудь из гостиницы?

— Да пожалуй что и нет. Ведь вы же говорите, что мы вернемся уже сегодня вечером?

— Да.

Сери допила свою минералку, взяла небольшую сумочку, и мы вышли на улицу. Автобусная станция оказалась совсем рядом, это было мрачноватое, похожее на ангар сооружение, посреди которого стояли два допотопных автобуса. Сери направилась к одному из них. Автобус был уже наполовину полон, причем в центральном проходе стояли люди, друг с другом беседовавшие и не спешившие садиться. Мы протиснулись мимо них и нашли в хвосте автобуса пару свободных мест.

— Куда мы, собственно, едем? — спросил я.

— В прошлом году я нашла одну симпатичную деревушку, куда еще не добрались туристы. Тишина, хорошая еда, речка, в которой можно выкупаться.

Через несколько минут в проходе появился водитель, собиравший плату за проезд. Когда он приблизился к нам, я полез в карман, но Сери уже держала деньги наготове.

— Не беспокойтесь, — сказала она, — это за счет Лотереи.

Автобус тронулся с места. Уже через несколько минут бешеную толчею городского центра сменили улицы пошире и поспокойнее, застроенные ветхими, сильно запущенными зданиями. Убогость этих окраин еще больше подчеркивалась ярким безжалостным светом полуденного солнца; если что здесь и радовало глаз, так только горизонтальный лес разноцветного белья, сохнувшего на растянутых между домами веревках. Многие окна были разбиты или заколочены, из-под колес автобуса разбегались игравшие на мостовой дети. Когда автобус ехал помедленнее, дети вскакивали на его подножку, полностью игнорируя брань и угрозы водителя.

А затем дети посыпались с подножек в дорожную пыль, и мы въехали на стальной дугообразный мост, перекинутый через глубокое речное ущелье. С моста я увидел струившуюся внизу реку и еще один клочок другого Мьюриси-Тауна: ослепительно белые яхты, магазины и лавочки, пеструю россыпь кафе и баров.

Потом дорога круто свернула направо и пошла вдоль реки, в глубь острова. Я так и любовался на проплывавшие мимо пейзажи, пока Сери не тронула меня за руку и не указала на противоположное окно. Там раскинулся огромный трущобный город — сотни и тысячи жалких хибарок, сооруженных изо всех мыслимых и немыслимых материалов: гофрированного железа, упаковочных ящиков, автомобильных покрышек, пивных и винных бочек. Как правило, эти убогие строения были накрыты сверху рваным брезентом или упаковочным пластиком. Окон у них не было вовсе, только дырки в стенках, а двери — вернее, что-то на них отдаленно похожее — встречались крайне редко. Взрослые и дети, сидевшие на корточках вдоль дороги, провожали наш автобус тусклыми, равнодушными взглядами. Всюду, куда ни посмотришь, валялись ржавые остовы автомобилей и пустые бочки из-под бензина, всюду бродили тощие, одичавшие собаки.

Этот трущобный город пробудил во мне смутное, но мучительное чувство вины; я только сейчас осознал, что изо всех пассажиров автобуса лишь мы с Сери можем похвастаться новой или хотя бы чистой одеждой, осознал, что почти наверняка все наши попутчики считают именно этот Мьюриси «настоящим», что они и мечтать не могут о такой роскоши, как мой гостиничный номер или микроскопическая квартирка Сери. Мне вспомнились шикарные, ультрасовременные дома, на которые я смотрел с корабля, и мои тогдашние мысли о романтическом, приукрашенном образе островов, созданном книгами и кинофильмами.

Я снова посмотрел в свое окно и увидел не реку, она ушла куда-то в сторону, а точно такие же трущобы. Грязь, нищета, убожество и люди, люди, люди; их жизнь казалась мне чем-то невозможным, непредставимым. Будь я на месте любого из них, как отнесся бы я к предложению вечной жизни — отмел бы его сразу или все-таки немного бы подумал?

В конце концов город остался позади, и за окнами автобуса побежали поля; кое-где виднелись ровные квадратики посевов, но по большей части пересохшая от зноя земля пустовала. Далеко впереди громоздились горы.

Справа от дороги показался аэродром, что крайне меня удивило, ведь по Соглашению о нейтралитете воздушное пространство Архипелага было объявлено закрытым для любых полетов. И в то же время, судя по антенным мачтам и параболическим чашкам наземных радаров, здешний аэродром ничуть не уступал своим континентальным аналогам. За зданиями терминала на взлетно-посадочных полосах я увидел несколько больших самолетов, но они были слишком далеко, чтобы различить опознавательные знаки.

— Это какой аэропорт, пассажирский? — спросил я вполголоса у Сери.

— Нет, чисто военный. Мьюриси принимает войска, по большей части с севера, однако лагерей здесь нет. Солдат сразу же переправляют на южное побережье и сажают на корабли.

Мои друзья в Джетре, связанные с правозащитными организациями, отслеживали, как выполняется Соглашение о нейтралитете. По их сведениям, многие крупные острова предоставляли свою территорию для лагерей, куда направлялись для отдыха и лечения участники боевых действий. Строго говоря, это не противоречило соглашению, но являлось одним из странных его аспектов. Дело в том, что подобные лагеря использовались обеими воюющими сторонами, порою — даже одновременно. За все время своего путешествия я не видел ни малейших намеков на подобную активность; скорее всего, эти лагеря располагались вдали от дорог и основных судоходных линий.

Автобус остановился у здания аэропорта, и почти все, за немногими исключениями, пассажиры вышли, волоча свои сумки и свертки. Сери сказала, что это гражданский персонал — уборщицы, буфетчицы и так далее. Затем мы снова двинулись в путь, однако теперь вполне приличное асфальтированное шоссе сменилось пыльным ухабистым проселком. Остаток поездки сопровождался непрерывным дерганием и раскачиванием автобуса, ревом перегруженного мотора, а иногда и стуком проседавшей до упоров подвески. И пылью: пыль и песок из-под колес залетали в открытые окна, оседали на одежде, липли к лицу и скрипели на зубах.

Автобус карабкался в гору, пейзаж за окнами становился все зеленее и зеленее, а Сери тем временем принялась мне рассказывать, на каких она бывала островах и что там видела. Заодно я узнал и кое-что о ней самой: она проработала какое-то время корабельной стюардессой, она умеет вязать, она была замужем, но очень недолго.

Теперь мы поминутно останавливались, чтобы принять или выпустить пассажиров. На каждой остановке к автобусу сбегались люди, предлагавшие купить у них то или это. Моя и Сери одежда привлекала к нам особое внимание всех торговцев. Мы покупали фрукты, а однажды даже поддались на призывы человека с выщербленным эмалированным ведром, торговавшего чуть теплым черным кофе. К тому времени пыль и жара сделали свое дело, я так исстрадался от жажды, что без особых колебаний согласился пить из одной со всеми кружки.

Мы поехали дальше, и буквально через несколько минут автобус сломался. Из радиатора ударила струя пара, водитель вышел и начал копаться в моторе.

Сери широко улыбалась.

— Это что, — спросил я, — всегда так случается?

— Да, только не так быстро. Обычно радиатор закипает, когда начинается крутой участок.

После громкой и оживленной дискуссии с пассажирами водитель и двое из них пошли по дороге назад, к только что оставленной нами деревне. И тут, совершенно неожиданно, Сери накрыла мою ладонь своей, сжала ее и слегка привалилась ко мне плечом.

— А далеко еще ехать? — спросил я.

— Да нет, совсем немного, до следующей деревни.

— А почему бы тогда не прогуляться пешком? Лично я так с удовольствием.

— Лучше подождем. Он ведь просто за водой пошел. Здесь вроде и не очень круто, но все время вверх и вверх.

Сери положила голову мне на плечо, вздохнула и закрыла глаза. Я смотрел прямо вперед, на горы, ставшие теперь гораздо ближе. Мы выехали из города уже давно и, надо думать, поднялись на заметную высоту, однако воздух все еще оставался теплым и ветра почти что не было. И слева, и справа от дороги раскинулись виноградники. Вдали, на фоне ярко-синего неба, четко рисовались узкие черные силуэты кипарисов. Сери задремала, а вскоре у меня онемело плечо, так что волей-неволей пришлось ее разбудить. Я вышел из автобуса и зашагал по склону вверх, наслаждаясь льющимся с неба теплом и долгожданной возможностью размять ноги. Здесь, наверху, было не так влажно, да и воздух пахнул иначе. Я дошел до конца подъема, на половине которого сломался автобус, и оглянулся назад. Холмистый склон представлялся отсюда смешением серых, зеленых и охряно-желтых пятен, дрожавших и переливавшихся в восходящих потоках воздуха. Дальше, на горизонте, сверкало море, а вот островов видно не было, они терялись в туманном мареве.

Я сел на камень и через несколько минут увидел поднимавшуюся по дороге Сери.

— И ведь каждый раз, как я сажусь на этот автобус, он обязательно должен сломаться, — сказала она, садясь рядом.

— Да ладно, ерунда, мы же никуда особенно не спешим.

— А почему вы вдруг встали и ушли? — спросила она и снова взяла меня за руку.

В моем мозгу мгновенно пронеслись все возможные объяснения: подышать воздухом, размять ноги, взглянуть на панораму острова — пронеслись и были отброшены.

— Честно говоря, я вас немного побаиваюсь. Прошлым вечером, когда вы оставили меня в баре одного, я подумал, что делаю ошибку.

— Мне нужно было увидеть одного человека. Друга. А так я гораздо охотнее осталась бы с вами.

Сери отвела глаза, но продолжала крепко держать меня за руку.

Потом на дороге показались водитель и его помощники, возвращавшиеся к автобусу с ведром воды; мы спустились вниз и сели на те же, что и раньше, места. Через несколько минут автобус тронулся с места, все так же дергаясь, раскачиваясь и вздымая тучи пыли. Вскоре дорога углубилась в ущелье, заросшее лесом и совершенно незаметное с того места, где мы прежде останавливались. Нас окружали высокие, бесстыдно оголенные эвкалипты. Вверху сквозь густой покров голубовато-зеленых листьев проглядывали редкие клочки неба, внизу среди деревьев извивалась быстрая неглубокая речка. Ущелье, а вместе с ним и дорога круто свернули в сторону, дав нам возможность с минуту полюбоваться великолепным горным пейзажем — скалами, деревьями и крутыми, широкими осыпями. Ручей пенными каскадами падал с обрыва, исчезал в зарослях камедных деревьев, вновь пробивался наружу, прыгал с камня на камень, чтобы под конец влиться в текущую внизу реку. Пыльная равнина, окружавшая Мьюриси-Таун, совсем исчезла из виду.

Сери безотрывно смотрела в окно; можно было подумать, что она впервые едет по этой дороге. Мало-помалу я начал понимать, чем хороши здешние горы. Спору нет, по файандлендским меркам они представлялись низкими и не слишком примечательными, ведь тот же, скажем, Высокий кряж на севере нашей страны дает возможность полюбоваться на грандиознейшие в мире горные пейзажи. Здесь, на Мьюриси, и масштабы, и ожидания были куда скромнее, что порождало в итоге более сильный эффект. При всей своей первозданности здешние пейзажи не подавляли человека, с ними было легче сродниться.

— Нравится? — спросила Сери.

— Да, конечно.

— Ну вот, мы почти и на месте.

Я посмотрел вперед, но не увидел ничего, кроме все той же дороги, петляющей в зеленом полумраке.

Сери повесила сумку на плечо, прошла вперед и что-то сказала водителю. Через несколько секунд автобус выехал на открытое место и остановился рядом с двумя деревянными, вкопанными в землю скамейками; мы попрощались с водителем и вышли.

9

Мы спускались от дороги по утоптанной многими ногами тропинке. Кое-где поперек нее были уложены, на манер ступенек, очищенные от веток сучья, а на самых крутых участках имелись перила. Мы спускались очень быстро, потому что земля под ногами была сухой и плотной, и едва ли не прежде, чем замер вдали рев нашего автобуса, внизу показались черепичные крыши.

Тропинка вывела нас на небольшую площадку, где стояло несколько автомобилей; миновав ее, мы вышли прямо на главную улицу деревни. С обеих ее сторон стояли симпатичные, прекрасной сохранности старые здания. Часть из них была приспособлена под деловые цели: тут имелись магазинчик сувениров, небольшой ресторан и гараж. Мы с Сери уже успели сильно проголодаться, а потому сразу же направились к ресторану и сели за один из расставленных под деревьями столиков.

Там было очень хорошо, особенно после рева автобусного мотора и летящего в лицо песка; мы сидели в саду, в тени, рядом бормотала река, где-то вверху, на ветках деревьев, невидимые нам птицы нарушали тишину странными, похожими на звон колокольчиков криками. Ресторанчик специализировался на «валти» — местного изобретения блюде, представлявшем собою диковатую мешанину из риса, фасоли, помидоров и мяса в остром, шафранно-желтого цвета соусе. Обед прошел в почти полном молчании, однако я заметил, что чувствую себя в обществе Сери легко и непринужденно, словно рядом со старой знакомой.

Потом мы прогулялись по деревне и вышли к лужайке, на краю которой в тени деревьев сидели и лежали отдыхающие люди. Здесь было очень покойно и тихо, а птичьи голоса и плеск близкой реки не нарушали, а лишь еще больше подчеркивали тишину. Перейдя реку по грубому, но крепкому деревянному мосту, мы вышли к еще одной тропинке, затейливо петлявшей между деревьев. Теплый, абсолютно неподвижный воздух был густо напоен запахом эвкалиптов, смутно напомнившим мне микстуру, которой поили меня в детстве. Сзади доносился плеск реки.

Вскоре дорогу нам перегородила калитка, рядом с которой висела жестянка со щелью в крышке. Сери опустила в жестянку пару монет, и мы прошли дальше. После калитки тропинка пошла заметно круче и вскоре вывела нас к узкой расселине в скале. Пробираясь через расселину, я заметил, что все ее углы и выступы выглажены сотнями проходившими здесь прежде ног. Дальше тропинка пошла под уклон, а каменные стены, стеснявшие ее слева и справа, стали быстро прибавлять в высоте. Рядом с тропинкой кое-где росли худосочные деревья и кустики, однако каменные стены были абсолютно голыми, и лишь по верхнему их краю кое-где зеленела листва.

Потом мы увидели трех человек, они шли навстречу нам, и мы разминулись, не обменявшись ни словом. В узком ущелье стояла какая-то гнетущая тишина, так что мы с Сери если и разговаривали, то только вполголоса. Наша боязнь нарушить тишину была сродни поведению неверующих, случайно попавших в храм; здесь, в горах, ощущалось такое же торжественное величие.

Впереди послышался плеск воды; тропинка свернула прямо к высокому скальному обрыву, и я увидел источник этого плеска.

В скале был родник, вода из него лилась на большой, совершенно плоский камень и стекала через его края множеством крошечных струек. Эти струйки звучно падали вниз, в круглый пруд, причем плеск их многократно усиливался эхом от вогнутой, как огромная чаша, каменной стены. От беспрестанно падавших струек и капель воды угольно-черная, с проблесками отраженной зелени поверхность пруда дрожала, словно в ознобе.

Из-за плеска воды воздух в долине казался зябким, промозглым, хотя в действительности там было ничуть не холоднее, чем, например, в деревне. Меня пробрала безотчетная нервная дрожь; «кто-то прошел по моей могиле» — так принято говорить в подобных случаях. Пруд был очень красив, однако красоту эту портило множество чуждых ему, абсолютно неуместных предметов.

К плоскому камню, с которого стекала вода, кто-то подвесил странный, никакою логикой не объяснимый набор самых заурядных, ничем не примечательных вещей. Вот болтается старый, сильно поношенный башмак. Рядом с ним струйки воды раз за разом переворачивают детскую вязаную кофточку. А еще пара сандалий, спичечный коробок, клубок ниток, сплетенная из тростника корзинка, галстук и перчатка. Струящаяся вода не позволяла четко разглядеть эти предметы, однако мне показалось, что все они имеют не совсем обычный сероватый отлив.

Этот набор был не просто странным, а каким-то диким, иррациональным, сродни овечьему сердцу, прибитому к двери каким-нибудь деревенским колдуном.

— Они тут каменеют, превращаются в камень, — сказала Сери.

— Ну не в буквальном же смысле слова?

— Нет, но вроде того, там что-то такое в воде. Вроде бы соли кремния. Все, что побудет в этой воде, покрывается жесткой коркой.

— Но вот кому, скажите на милость, понадобился каменный башмак?

— Хозяевам сувенирного магазина. Они все время замачивают здесь разную дребедень, хотя в принципе это может сделать и кто угодно другой. По их словам, есть древнее поверье, что такие вещи приносят счастье. Вранье, конечно же, все это придумано совсем недавно.

— Так это что же, я затем сюда и шел, чтобы на это посмотреть?

— Да.

— Что навело вас на такую странную идею?

— Не знаю. Я думала, вам здесь понравится.

Мы сидели бок о бок на траве, созерцая окаменяющий пруд и разношерстную коллекцию недозрелых талисманов.

Вскоре подошла большая группа зевак, человек десять, в том числе несколько крикливых, совершенно неуправляемых детей. Пока дети носились и орали, взрослые оживленно обсуждали подвешенные к камню предметы, а один из них далеко наклонился над прудом, подставил руку под стекающие струйки воды и так сфотографировался. Позднее, когда они уходили, он все еще притворялся, что рука его окаменела, и двигал ею словно жесткой, негнущейся клешней.

А и правда, что случится с каким-нибудь живым существом, если его подставить под эту воду? Примет его кожа каменный налет или отвергнет? Хотя, конечно же, ни человек и никакое животное не сможет достаточно долго сохранять одну и ту же позу. А вот труп, это другое дело, труп, надо думать, превратится тут в камень, органическая смерть — в минеральное постоянство. Веселая, доложу вам, мысль.

Я сидел рядом с Сери и молчал, а летавшие над нами птицы все рвали и рвали тишину своими странными криками. Воздух все еще оставался теплым, но я заметил, что солнечный свет понемногу меркнет. Мне, северянину, было никак не привыкнуть, что на юге не бывает долгих закатов и рассветов, что ночь наступает там почти внезапно.

— А сколько сейчас времени? — спросил я. — Когда здесь темнеет?

— Совсем скоро, — ответила Сери, взглянув на наручные часы. — Нам нужно поспешить, автобус будет через полчаса.

— Если только он снова не сломался.

— Вы на это надеетесь? — криво усмехнулась Сери.

Мы быстро миновали ущелье, затем мост через реку. В деревне уже загорались окна, а к тому времени, как мы вскарабкались по крутой тропе и вышли на дорогу, уже почти стемнело. Мы сели на одну из скамеек и стали слушать вечер. Трещали цикады, а затем, словно в напоминание о файандлендских рассветах, грянула короткая, щемяще красивая песня десятков неведомых птиц. Снизу, из деревни, доносились обрывки музыки и неумолчный плеск реки.

Когда совсем стемнело, напряжение, старательно подавлявшееся и мною, и Сери, получило неизбежную, как я теперь понимаю, разрядку. Мы целовались, целовались страстно, не зная, кто и как это начал, и ничуть не сомневаясь в дальнейшем развитии событий. В какой-то момент Сери отстранилась от меня и сказала, слегка задыхаясь:

— Автобус уже не придет. Слишком поздно. После наступления темноты на дороге за аэропортом запрещено любое движение.

— А ведь ты все время об этом помнила, — укорил я ее.

— В общем-то, да, — сказала она и снова меня поцеловала.

— А мы сможем устроиться в деревне на ночлег?

— Думаю, да, я знаю одно подходящее место.

Мы медленно спустились с откоса, спотыкаясь об импровизированные ступеньки и ориентируясь по огням деревни, изредка проглядывавшим сквозь листву. Сери без раздумий направилась к дому, стоявшему чуть на отшибе, и переговорила на непонятном мне диалекте с вышедшей на стук женщиной. Женщина кивнула, приняла у Сери деньги и повела нас по узкой лесенке наверх; отведенная нам комната располагалась прямо под крышей, выкрашенные черным стропила едва не касались кровати. Все это время мы ничего не говорили, а как только хозяйка ушла, Сери сбросила с себя одежду и легла на кровать. Я тут же к ней присоединился.

Часом или двумя позднее, головокружительно опустошенные, но так еще толком друг друга не узнавшие, мы оделись и пошли в ресторан, для чего потребовалось лишь перейти улицу. Других приезжих в деревне не было, и хозяин ресторана успел уже закрыть свое заведение. Еще одна короткая беседа на местном диалекте, еще одна ассигнация, перешедшая из рук в руки, и после нескольких минут ожидания мы получили немудреный ужин, состоявший из фасоли, бекона и риса.

— Ты все платишь, — сказал я, прожевав очередной ломтик бекона. — Мне нужно будет отдать тебе деньги.

— Зачем? Я спишу это за счет Лотереи.

Под столиком, где не видно, ее колени слегка сжали мое.

— А что, — спросил я, — я обязательно должен вернуть тебя Лотерее?

— В общем-то, — улыбнулась Сери, — я и сама подумываю бросить эту работу. Самое время перебраться на другой остров.

— Зачем?

— Слишком уж я засиделась на этом Мьюриси. Хочется найти что-нибудь поспокойнее.

— И это что, единственная причина?

— Есть и другие. У меня не лучшие отношения с управляющим конторы. Да и работа здесь не совсем то, что я ожидала.

— Это в каком отношении?

— В разных. Как-нибудь потом расскажу.

После ужина мы гуляли в обнимку по деревне, но не слишком долго, потому что холодало.

Мое внимание привлекла освещенная витрина сувенирного магазинчика, там были выставлены окаменелые объекты, сплошь заурядные и особенно дикие в своей заурядности.

— Так расскажи мне, почему ты хочешь оставить работу, — сказал я, отходя от витрины.

— Мне казалось, что я уже говорила.

— Ты только сказала, что ожидала чего-то другого.

Никакого ответа. Мы пересекли давешнюю лужайку, вышли на мост и стали слушать, как шелестят эвкалипты. В конце концов Сери сказала:

— Я не могу разобраться со своим отношением к этим выигрышам. С одной стороны это, а с другой стороны то. По работе я должна помогать людям, ободрять их, чтобы смело шли в клинику на процедуры.

— А что, многих приходится ободрять? — спросил я, вспомнив, конечно же, свои собственные сомнения.

— Нет. Только немногих, вдолбивших себе в голову, что это опасно. Им просто нужно услышать от кого-нибудь, что никакой опасности тут нет. Во всей моей деятельности считается само собой разумеющимся, что Лотерея есть нечто хорошее. Первое время я тоже так считала, а вот теперь сомневаюсь, и чем дальше, тем сильнее.

— Почему?

— Ну, для начала отметим, что таких молодых, как ты, победителей я еще не видела. Всем прочим было не меньше сорока — пятидесяти лет, а встречались и совсем дряхлые старики. Из этого нетрудно заключить, что люди, покупающие билеты, имеют, как правило, примерно такой же возраст. А если подумать еще немного, приходишь к выводу, что Лотерея эксплуатирует их страх перед смертью.

— Вполне естественно, — кивнул я. — Да и сама атаназия — разве не этот же страх двигал теми, кто ее разработал?

— Да, но лотерейная система слишком уж… как бы это сказать… безразборная. Когда-то я твердо считала, что в первую очередь нужно спасать смертельно больных. Затем, поступив на эту работу, я ознакомилась с нашей перепиской. Каждый день контора получает сотни писем от людей, лежащих в больницах, и в каждом письме — мольба о помощи. Нашей клинике не под силу принять и малую часть этих страдальцев.

— И что же вы им отвечаете?

— Боюсь, что ответ тебя немного шокирует.

— Говори, говори.

— Мы посылаем им стандартный ответ на бланке и бесплатный билет на следующий розыгрыш. И билет мы посылаем только тем, кто неизлечимо болен.

— Да, — усмехнулся я, — большое им, наверное, утешение.

— Мне это нравится ничуть не больше, чем тебе, да и всем, кто у нас работает, тоже. Но со временем я стала понимать, почему иначе невозможно. Предположим, мы уступим просьбам тех, кто болен раком. Сразу возникает вопрос: неужели человек достоин атаназии просто потому, что он болен? Воры и маньяки болеют раком ничуть не реже всех остальных.

— Но это было бы гуманно, — сказал я, воздержавшись от замечания, что воры и маньяки тоже могут выигрывать в Лотерею.

— В любом случае это попросту невозможно. У нас в конторе есть брошюра, могу дать тебе почитать. Там подробно изложены все доводы против лечения больных. В мире есть тысячи, миллионы людей, больных раком. Клинике никак не справиться с таким количеством пациентов, слишком уж дорого стоит процедура атаназии и слишком уж она продолжительна. Поэтому руководители клиники не смогут принимать всех подряд, без разбору. Им придется тщательно изучать претендентов, отбирать наиболее достойных, урезать их число до нескольких сотен в год. Ну и кто же будет судьями? Кто получит право решать, что вот этот вот человек достоин жизни, а этот пусть помирает? Вполне возможно, что какое-то время это будет работать, но затем случится так, что будет отказано кому-нибудь, обладающему большой властью или большими связями в прессе. Во избежание неприятных последствий этот отказ будет пересмотрен, и с этого момента безукоризненная прежде система превратится в коррумпированную.

Сери взяла меня за локоть, рука у нее была холодная, как ледышка. Я тоже успел уже промерзнуть, и мы пошли назад, к дому. В безлунной ночи еле угадывались огромные силуэты гор; тишина стояла такая, что звенело в ушах.

— Вот ты меня и убедила, — сказал я. — Я не поеду в клинику, потому что не хочу иметь со всей этой историей ничего общего.

— А вот я считаю, что тебе обязательно нужно ехать.

— После того, что я от тебя здесь услышал?

— Я же предупреждала тебя, что не могу разобраться со своим ко всему этому отношением. — Я чувствовал, как дрожит от холода ее рука. — Вот придем, согреемся, и я все тебе объясню.

Я как-то никогда не задумывался, что даже и на юге ночью в горах бывает очень холодно; после этого нежданного холода комнатка под крышей порадовала меня столь же нежданным теплом. Казалось, что в ней только что протопили; я потрогал один из потолочных брусьев и почувствовал в нем не до конца еще растраченный жар полдня. Мы сели на край кровати бок о бок, вполне пристойно и целомудренно.

— Ты должен пройти курс атаназии, потому что Лотерея проводится честно, и кроме нее нет другой защиты от коррупции. — Сери завладела моей ладонью и стала водить по ней кончиками пальцев. — До того как я поступила на эту работу, мне доводилось слышать разные сплетни. Ты тоже такое, наверное, слышал — про людей, купивших себе бессмертие. Принимая на работу, тебе первым делом сообщают, что все это вранье. Тебе демонстрируют то, что руководители Лотереи называют неопровержимыми доказательствами, — количество препаратов, синтезируемое за год, и максимальную пропускную способность оборудования. Все это точно стыкуется с количеством победителей за то же самое время. Они доказывают это с таким жаром, что поневоле возникает подозрение: а все ли здесь чисто?

— А ты думаешь, что не все?

— Наверняка. Ты слышал про Манкинову?

Йосеп Манкинова был когда-то премьер-министром Багонны, северной страны, принявшей статус неприсоединившейся. По причине своих стратегических преимуществ — запасов нефти и географического положения, позволявшего контролировать критически важные морские пути, — Багонна обладала политическим и экономическим влиянием, несопоставимым с ее более чем скромными размерами. Манкинова, политик крайне правого толка, управлял Багонной еще с довоенных времен, однако двадцать пять лет тому назад его вынудили подать в отставку на основании появившихся свидетельств, что он тайно купил себе курс атаназии. Неопровержимых доказательств так никто и никогда и не представил, Лотерея Коллаго все яростно отрицала, а двое журналистов, расследовавших ее деятельность, скончались при крайне загадочных обстоятельствах. Жизнь шла своим чередом, скандал понемногу затих, и о Манкинове все забыли. Однако совсем недавно, несколько месяцев тому назад, эта история получила неожиданное продолжение. В газетах появился ряд фотографий, на которых, если верить репортерам, был изображен Манкинова. Если дело обстояло действительно так, он ничуть не постарел за эти двадцать пять лет. Хотя Манкинове было уже восемьдесят с чем-то, выглядел он лет на пятьдесят.

— Слышал, — кивнул я. — Такие вещи вполне возможны, думать иначе было бы крайне наивно.

— Я отнюдь не наивна. Но количество людей, получающих курс атаназии, и вправду ограничено, и каждый победитель, отказывающийся от своего выигрыша, по сути помогает подобному жульничеству.

— Ты фактически исходишь из предположения, что я достоин вечной жизни, а кто-то там другой недостоин.

— Нет, все это решено за нас компьютером. Твой выигрыш случаен, потому-то ты и не должен от него отказываться.

Я бродил взглядом по орнаменту чуть не до дыр протертого половика; то, что сказала Сери, лишь усилило мои сомнения. Слов нет, меня привлекала перспектива долгой и здоровой жизни, и, чтобы отвергнуть ее, требовалась совершенно не свойственная мне твердость. Мне было далеко до Делонне с его высокими принципами и аскетической моралью. Если выбирать между жизнью и смертью, я был готов даже на жизнь в форме прозябания, как презрительно выразился Делонне. И в то же время меня не покидало ощущение, что что-то здесь сильно не так и лучше бы мне в эту историю не ввязываться.

А еще я думал о Сери. Пока что мы были случайными любовниками, людьми, что едва только встретились, как занялись любовью и намерены продолжить в том же духе, однако свободны от каких-либо эмоциональных обязательств друг перед другом. Было вполне возможно, что наши отношения сохранятся и разовьются, что со временем мы полюбим друг друга в полном смысле этого слова. Что случится, если я пройду недоступный для нее курс атаназии? Она, как и все, кто для меня дорог, будет неуклонно стареть, а я — нет. Мои друзья, мои родственники будут двигаться к неизбежному биологическому будущему, в то время как я застыну на месте, окаменею.

Сери встала с кровати, сняла юбку и наполнила раковину водой. Затем она наклонилась над раковиной и стала умываться, а я смотрел на изгиб ее спины, на стройное, гибкое тело.

— Ты глазеешь, — сказала Сери, взглянув на меня из-под плеча и сверкнув перевернутой улыбкой.

— А что, нельзя?

Но, в общем-то, я не столько глазел на нее, сколько думал, какое решение следует мне принять. Это было нечто вроде спора ума с сердцем. Дав полную волю инстинктам, я бы незамедлительно отправился на Коллаго, чтобы получить желанное бессмертие; прислушавшись к своим мыслям, я не стал бы этого делать.

Потом мы были в постели и занимались любовью, без той, что была прошлый раз, торопливой жадности, но зато куда более нежно, а еще позднее я лежал на скомканной простыне и смотрел в потолок, а Сери была тут же, у меня под мышкой, и ее рука лежала у меня на груди.

— Ну так как же все-таки, — спросила она, — едешь ты на Коллаго?

— Не знаю, еще не решил.

— Если ты поедешь, то и я тоже.

— Зачем?

— Я хочу быть с тобой. Я же говорила тебе, что все равно бросаю эту работу.

— В общем-то, идея мне нравится.

— Дело в том, что я хочу приложить все усилия…

— Чтобы я не пошел на попятную?

— Нет, чтобы потом с тобою было все в порядке. Не знаю, как тебе и объяснить… — Резко и неожиданно она приподнялась на локте и взглянула мне прямо в лицо. — Понимаешь, Питер, в этих процедурах есть нечто такое, что тревожит меня и даже пугает.

— Они опасны?

— Да нет, совсем не опасны, риск нулевой. Все дело в том, что происходит после. Я не должна бы тебе рассказывать.

— Однако расскажешь, — сказал я.

— Да. — Она клюнула меня губами в губы. — Когда ты поступишь в клинику, там будет несколько предварительных процедур. Во-первых, полное медицинское обследование, во-вторых, ты должен будешь заполнить вопросник, иначе тебя просто не возьмут. В конторе, между собой, мы называем этот вопросник самой длинной в мире анкетой. Ты должен будешь рассказать про себя все, что только возможно.

— Я должен буду написать автобиографию?

— В сущности, да.

— Так меня же об этом предупреждали, — сказал я. — Еще там, в Джетре. Правда, они не говорили ни про какой вопросник, а просто что нужно будет все подробно о себе написать.

— А зачем, это тебе там сказали?

— Нет. А я особо и не задумывался. Я же не знаю, какие там эти процедуры, ну нужна для них автобиография и нужна.

— Процедуры здесь совсем ни при чем, ответы на вопросник используют потом, при реабилитации. Чтобы сделать человека бессмертным, нужно полностью очистить его организм, с этого врачи и начнут. Они обновят твое тело, но при этом начисто сотрут все содержимое твоего мозга. Ты забудешь, кто ты такой и что ты такое.

Я молчал, глядя в ее встревоженные глаза.

— Этот вопросник станет основой твоей новой жизни, — продолжила Сери. — Ты станешь тем, что ты там напишешь. Страшновато, правда?

Я вспомнил Коланову виллу в окрестностях Джетры, долгие поиски истины и все многообразие приемов, последовательно применявшихся мною в этих поисках, ликующую уверенность, что путь к цели найден, и блаженное чувство обновления, испытанное мною, когда работа была закончена. В рукописи, лежавшей сейчас на полке гостиничного номера, содержалась вся моя жизнь — при том, конечно же, допущении, что слова содержат смысл. Я уже стал тем, что было мною написано, я определил себя написанным.

— Нет, — сказал я, — мне совсем не страшно.

— А вот мне страшно, потому-то я и хочу быть там рядом с тобой. Я не склонна доверять заявлениям врачей, что все их пациенты полностью восстанавливают свою индивидуальность.

Вместо ответа я крепко обнял Сери; после недолгого сопротивления она снова вытянулась рядом со мной.

— Мне еще надо подумать, — сказал я. — Но, скорее всего, я поеду на Коллаго и там уже все и решу.

Сери молчала.

— Мне нужно посмотреть, что там и как, — сказал я.

— А как насчет меня? — спросила Сери и прижалась щекой к моему боку. — Можно, я поеду с тобой?

— Да, конечно.

— И ты разговаривай со мной, Питер. Пока мы будем плыть, расскажи мне, кто ты такой. Мне очень хочется знать тебя.

Вскоре после этого мы как-то незаметно провалились в сон. Ночью мне приснилось, что я вишу на веревке под водопадом, вращаясь и дергаясь в неустанном течении струй. Мое тело и мой разум цепенели все больше и больше, но потом я пошевелился, и этот сон пропал.

10

В Шеффилде все время лил дождь. Фелисити выделила мне маленькую спальню с окнами на улицу, и там меня никто не беспокоил. Случалось, что я часами стоял у окна, глядя на ближние крыши и дальше, через них, на вселенскую тоску промышленного пейзажа. Уродливый, сугубо функциональный Шеффилд почти уже забыл о своем великом сталелитейном прошлом. Теперь он превратился в неопрятную путаницу улиц и улочек, растекшуюся на западе до Пеннинских гор и смыкавшуюся на востоке с маленьким городком Ротеремом.

Аккуратные коттеджи, любовно ухоженные садики — Гринуэй-Парк возник совсем недавно и выглядел на фоне старых, порядком запущенных пригородов Шеффилда безукоризненным образчиком мещанской респектабельности. По самой его середине была оставлена незастроенная площадка размером примерно в пол-акра; позднее ее засадили молоденькими деревцами, а местные собачники повадились выгуливать там своих собак. У Фелисити с Джеймсом тоже был пес, именовавшийся, в зависимости от обстоятельств, либо Джаспером, либо Малышом.

Через силу согласившись пожить какое-то время у них, я тут же ушел в себя, в моих мыслях царили смятение и неразбериха. Я был вынужден признать, что Фелисити оказала мне большую услугу, что я пустил прахом все свои мечты о здоровой деревенской жизни, превратил эту жизнь в черт знает что, и теперь нужно всеми силами выбираться из трясины, куда я сам же себя и загнал; признав все это, я совсем сник, стал тихим и покорным. Трезво осознавая, что все мои недавние неприятности так или иначе связаны с рукописью, я старался думать о ней как можно меньше. И в то же самое время я продолжал считать, что эта работа была для меня единственно верным путем самоосознания, и что я непременно достиг бы цели, не явись вдруг Фелисити со своими непрошеными заботами. В глубине души, на самой границе сознания, я постоянно ощущал злость и обиду.

Я сторонился Фелисити, сторонился ее мужа и детей, а заодно без устали подмечал всякую ерунду. Мое критическое внимание было буквально всеядным. Мне не нравился их дом, их привычки, их отношение друг к другу. Мне претили их друзья. Я задыхался от их ограниченности, их нормальности. Я не упускал из внимания застольные манеры Джеймса, его намечающееся брюшко и то, что он бегает по утрам трусцой. Я подмечал буквально все: какие программы они смотрят по телевизору, что Фелисити готовит, о чем они говорят с детьми. Эти последние, Алан и Тамсин, были отчасти моими союзниками, ведь ко мне тоже относились как к ребенку.

Я подавлял свои чувства. Я пытался участвовать в их жизни, выказывать благодарность, которую я, конечно же, должен был чувствовать, однако ничего из этого не выходило, потому что мы с Фелисити выросли совершенно разными. Она раздражала меня каждым своим поступком, каждым движением.

Дни складывались в недели, недели в месяцы; кончилась осень, наступила зима. Рождество дало мне блаженную возможность хоть немного расслабиться — потому что на эти дни дети стали для Фелисити куда важнее меня, — но, в общем, не только она действовала мне на нервы, но и я ей, видимо, тоже.

Каждый второй уик-энд Джеймс сажал нас в свой «вольво» и вез в Херефордшир, в Эдвинову халупу. Эти вылазки я воспринимал с ужасом, а все прочее семейство — с радостным энтузиазмом, ведь детям, говорила Фелисити, полезно бывать на природе и надо же Малышу хоть когда-то побегать без поводка.

Мало-помалу дом обретал божеский вид, о чем Джеймс и докладывал по телефону Эдвину и Мардж. Меня каждый раз отряжали работать в саду, прореживать буйно разросшиеся кусты и складывать их в компостную кучу. Джеймс и Фелисити с детьми на подхвате занимались ремонтом. Первой на очереди стала моя белая комната, пребывавшая до того в девственно-запущенном состоянии; теперь же окрашенные под слоновую кость стены идеально гармонировали с портьерной тканью, которую Мардж подробно описала моей сестрице при очередном разговоре по телефону. Джеймс нанял местных штукатуров и электриков, и вскоре коттедж обрел именно тот вид, о котором мечтали Эдвин и Мардж.

Как-то раз Фелисити вызвалась помогать мне в моей немудреной работе, и пока я был по другую сторону дома, она выкопала куст жимолости и бросила его в огромную кучу, которой предстояло со временем перегнить на компост.

— Это ведь жимолость, — смиренно возмутился я.

— Жимолость там, не жимолость, но этот куст засох.

— Многие растения, — сказал я, — сбрасывают на зиму листву. Так велит им природа.

— А тогда уж точно никакая это не жимолость, потому что они вечнозеленые.

Я спас несчастное растение из компостной кучи и посадил на прежнее место, но ко времени нашего следующего заезда оно странным образом исчезло. Я был до крайности опечален этим актом вандализма, потому что очень любил свою жимолость. Ее запах постоянно присутствовал в моей белой комнате, когда я писал; теперь я вспомнил об этом и вновь обратился мыслями к рукописи. По возвращении в Гринуэй-Парк я извлек ее из саквояжа и начал перечитывать.

На первых порах дело шло со скрипом, потому что текст меня очень разочаровал. Можно было подумать, что за эти месяцы слова неким образом захирели, усохли. То, что лежало передо мною, скорее походило на краткий скупой пересказ. Последние страницы были получше, но и они не удовлетворяли меня в полной мере.

Я видел, что нужно пройтись по рукописи еще раз, но было некое обстоятельство, меня останавливавшее. Я боялся, что Фелисити снова заинтересуется, чем я там занимаюсь; пока рукопись была припрятана в саквояж, я совсем перестал о ней вспоминать, и Фелисити вроде бы тоже.

Рукопись была напоминанием о прошлом, о том, чем я мог быть. Она представляла большую опасность, она возбуждала меня и искушала, воспламеняла мое воображение, хотя на практике новое соприкосновение с ней обернулось для меня полным разочарованием.

Я постоял у стола, глядя на ворох не понравившихся мне страниц, постоял у окна, глядя поверх ржавых крыш на далекие Пеннины, и кончил тем, что собрал листы в пачку, подровнял ее и снова убрал в саквояж. Потом я простоял у окна до самого заката, машинально играя плетеной подвеской цветочного горшка, одним из плодов сестрицыного увлечения макраме, и наблюдая, как один за другим загораются городские огни, а Пеннины тают во мраке.

С приходом нового года погода резко испортилась, а вместе с ней и атмосфера в доме. Дети не хотели больше со мною играть, и если Джеймс сохранял по отношению ко мне хоть какую-то видимость дружелюбия, то Фелисити почти уже не скрывала своей враждебности. За общим столом она свирепо молчала, подавая мне еду, а на все мои предложения помочь ей по дому следовала неизменная ядовитая просьба не путаться под ногами. В результате я проводил все больше и больше времени в своей комнате, глядя на далекие заснеженные горы.

Пеннины всегда были важной частью моего мира. Детство на окраине Манчестера: родные, надежные дома и улицы, соседи и их садики, привычная, в двух минутах ходьбы, школа, а на востоке, в считанных милях от города, темнеет цепь диких, неведомых Пеннинских гор. Теперь я находился по другую от них сторону, но они-то были те же самые: вздыбленная пустошь, надвое рассекшая Англию. Они казались мне символом нейтральности, равновесия, отделивших мое прошлое от настоящего. Возможно, именно там, между поросшими вереском глыбами известняка, лежало некое абстрактное указание, где именно я оступился в жизни. Обитая на маленьком, вроде Британии, островке, насквозь современном и цивилизованном, неизбежно чувствуешь себя отрезанным от природы, от стихий, от первоэлементов. В общем-то, не совсем отрезанным оставались море и горы, а в Шеффилде горы были совсем рядом. Чтобы разобраться в себе, мне нужно было прикоснуться к чему-либо первозданному.

Следуя этой не оставлявшей меня идее, я однажды спросил у детей, случалось ли им видеть Каслтонские пещеры, едва ли не главную достопримечательность Пеннин. С этого дня они начали осаждать родителей просьбами показать им Бездонную Прорву, пещеры Синего Джона, пруд, который превращает всякие вещи в камень.

— Это ты их настропалил? — спросила меня Фелисити.

— А что, разве плохо будет съездить в горы?

— Джеймс не поедет туда по снегу.

Как на удачу погода вскоре переменилась, дождь и теплый ветер растопили снег, расплывшийся было силуэт Пеннин снова стал темным и четким. Какое-то время казалось, что дети и думать забыли о горах, но затем, без всякого подталкивания с моей стороны, Алан снова поднял этот вопрос. Фелисити сказала: «Посмотрим», хмуро покосилась на меня и заговорила о чем-то другом.

Тем временем я ощутил некий внутренний подъем и снова обратился к рукописи.

Я условился сам с собой, что на этот раз прочитаю ее всю подряд, не занимаясь никакой критикой. Мне хотелось узнать, что я там написал, а не как; только тогда я смогу решить, стоит ли браться за новую версию.

Стилистически первые страницы никуда не годились, но дальше все читалось легко. Мое главное впечатление имело несколько странный характер: что я не столько читаю, сколько вспоминаю. Мой прошлый выбор слов представлялся мне практически безупречным, и я ощущал, будто мне только и надо, что перелистывать рукопись, и повествование возникает в мозгу само собой.

Мне изначально представлялось, будто в эти страницы вложено все во мне существеннейшее, и теперь, снова войдя в соприкосновение с тем, что полностью поглотило меня в то долгое лето, я испытал необыкновенное чувство уверенности, почвы под ногами. Это было так, словно я долго странствовал вдали от самого себя, а теперь вернулся и снова стал спокойным, внимательным и энергичным.

Тем временем внизу Джеймс сооружал книжные полки; книг в доме практически не было, но Фелисити потребовалось место, куда поставить цветы в горшках и какие-то там безделушки. Визги электрической дрели прерывали мое чтение, как неверно расставленные знаки препинания.

Огромная важность этой рукописи была самоочевидна. За те недели, что я промариновался в сестрицыном доме, мое самосознание пришло в полный упадок. Здесь, на аккуратно напечатанных страницах, было все, чего мне недоставало. Я снова вошел в контакт с самим собой.

Теперь, при перечитывании, меня поражала тонкость некоторых наблюдений и высказываний, мысли подавались ясно и недвусмысленно, все повествование в целом отличалось редкой самосогласованностью. С каждой прочитанной страницей моя уверенность в себе укреплялась. Я снова начал жить — подобно тому, как прежде, летом, я жил через процесс сочинительства. Я познавал истины подобно тому, как прежде я их творил. И самое главное, я ощущал созданных мною персонажей и обстановку, куда я их поместил, как полную реальность.

Взять, к примеру, Фелисити; дети, муж, домашние заботы изменили ее до полной неузнаваемости, а здесь, под именем Каля, она была вполне понятной и объяснимой. Джеймс фигурировал где-то на задворках повествования как Яллоу. Грация была Сери. Я снова жил в городе Джетра, в квартире с видом на море и острова. Я сидел за приставленным к окну столом в доме Фелисити, глядя поверх крыш Шеффилда на далекие, тусклые вересковые пустоши, точно так же, как в заключительных пассажах рукописи я стоял на центральном холме Сеньорити-парка, глядя поверх крыш на море.

Подобно Пеннинским горам, острова Архипелага были нейтральной территорией, простором для странствий, разделом между прошлым и настоящим, шансом на побег.

Я прочитал рукопись до конца, до того последнего, незаконченного предложения и спустился вниз, чтобы помочь Джеймсу в его плотницких работах. Настроение у меня было хорошее, и у всех окружающих, видимо, тоже. Позднее, когда детей отправили спать, Фелисити сказала, что на ближний уик-энд стоило бы съездить в Каслтон, немного развеяться.

Все последующие дни я пребывал в радостном нетерпении. Утром Фелисити собрала еду в дорогу, сказав, что, если будет дождь, можно будет поесть прямо в машине, но вообще-то там, рядом с поселком, есть площадка для пикников. Я предвкушал свободу, возможность побродить, не выбирая пути и не задумываясь о цели, и что никто не будет дергать меня указаниями и напоминаниями. Джеймс проехал через суматошный центр Шеффилда и направился в Пеннины по дороге на Шапель-ан-ле-Фрит, мимо мокрых ярко-зеленых холмов и откосов из раскрошившегося известняка. Ветер, едва не сносивший машину, приводил меня в полный восторг. И ведь это было не что-нибудь, а горы на горизонте, очертания которых всегда маячили где-то вдали, на самом краю моей жизни. Я сидел на заднем сиденье, между Аланом и Тамсин, слушая вполуха, что говорит Фелисити. Собака свернулась за моей спиной в багажном отсеке.

Мы нашли на окраине Каслтона удобное место для парковки и вылезли из машины. Ветер завывал, гнул деревья и швырял в нас пригоршни дождя. Дети кутались в непромокаемые-непродуваемые анораки и глазели по сторонам; Тамсин тут же попросилась в уборную. Джеймс запер машину и для верности подергал ручку.

— Пойду-ка я прогуляюсь, — сказал я.

— Иди, — пожала плечами Фелисити. — Только не забудь про обед. А мы пойдем смотреть пещеры.

Они направились прочь, вполне, как видно, довольные избавиться от меня. Джеймс опирался о массивную трость, Джаспер носился вокруг него кругами.

Я стоял, глубоко засунув руки в карманы, и оглядывался в раздумье, куда бы пойти. На парковочной площадке стояла еще одна машина — зеленый, с оспинами ржавчины, «триумф-геральд». Сидевшая за рулем женщина смотрела на меня, потом она вышла из машины и встала так, что я мог ее видеть.

— Привет, Питер, — сказала женщина, и только тогда я ее узнал.

11

Темные волосы, темные глаза — это-то я заметил сразу. Ветер сносил пряди с ее лица, открывая довольно высокий лоб и большие, глубоко посаженные глаза. Грация всегда была тощевата, и этот ветер отнюдь ей не льстил. На ней была старенькая шуба, купленная нами как-то летом в Кэмден-Лок на развале. Подкладка у шубы давно расползлась, под мышками зияли прорехи. Как и всегда, Грация ее не застегнула, а придерживала запахнутой, засунув руки в карманы. Однако стояла она прямо и гордо, не отворачиваясь от ветра. Она была такая же, как всегда: высокая, с угловатым лицом, небрежная и даже чуть встрепанная, явно не приспособленная к деревенской жизни. В городе она была своя, легко сливалась с нагромождениями кирпича и камня, а здесь выпирала как нечто чужеродное. Несмотря на примесь цыганской крови, Грация почти безвылазно жила в Лондоне, дальние дороги ничуть ее не манили.

Она была все той же прежней Грацией, и это удивляло меня ничуть не меньше, чем само ее здесь появление; я направился к ней, ничего не думая, а только замечая. Был неловкий момент, когда мы стояли у ее машины, оцепенело глядя друг на друга, но затем оцепенение прошло, и мы обнялись. Мы не целовались, а только прижимались лицами; щеки у нее были холодные, а шуба совсем мокрая. На меня накатило счастливое облегчение, я был рад, что с ней ничего не случилось, и ликовал, что мы снова вместе. Я обнимал ее и обнимал, не в силах выпустить из рук нежданную реальность ее хрупкого тела, и вскоре так вышло, что мы оба с ней плакали. Прежде такого не случалось, я никогда не плакал из-за Грации, и она из-за меня — тоже. В Лондоне мы щеголяли своей искушенностью, что бы оно, это слово, ни значило, хотя в конце, еще за месяцы до того, как мы расстались, в нас наметилась некая напряженность, бывшая, как я теперь понимаю, внешним проявлением загнанных вглубь эмоций. Взаимная холодность вошла у нас в привычку, стала само собой разумеющейся. Мы слишком уж долго знали друг друга, чтобы менять стиль своего поведения.

И тут вдруг пришло осознание, что той Сери, через которую я пытался понять Грацию, никогда не существовало. Грация, обнимавшая меня так же крепко, как я обнимал ее, не поддавалась определению. Грация была Грацией: смешная, сладко пахнущая, непредсказуемая и изменчивая, как погода. Я мог определить Грацию только через свое пребывание с ней, так что фактически через нее я определял самого себя. Я обнял ее еще крепче, прижимаясь губами к белой шее, пробуя ее на вкус. Когда она подняла руки, чтобы обнять меня, шуба распахнулась, и теперь я ощущал сквозь блузу и юбку ее хрупкое тело; на ней была та же самая одежда, что и в тот последний раз в конце прошлой зимы.

Прошло сколько-то времени, и я разжал объятия и немного отодвинулся, но продолжал держать ее за руки. Грация стояла, глядя в мокрую землю, а затем высвободила свои руки и высморкалась в бумажный носовой платок. После этого ей понадобился новый платок, она достала из машины сумочку и хлопнула дверцей. Я снова обнял ее, только на этот раз легко, почти не прижимая к себе. Она чмокнула меня в губы, и мы рассмеялись.

— Откуда ты взялась? — спросил я. — Я уж и не думал увидеть тебя снова.

— Я тоже не думала тебя увидеть. И долго не хотела.

— А где ты жила?

— Съехалась с одной подружкой. — На какое-то мгновение ее глаза метнулись в сторону. — А как насчет тебя?

— Какое-то время я жил в деревне. Хотел разобраться в себе и в жизни. Ну а потом переехал к Фелисити.

— Я знаю. Она мне говорила.

— Так, значит, поэтому?..

— Да, — кивнула Грация, взглянув на Джеймсов «вольво». — Фелисити сказала мне, что вы все будете здесь. Мне хотелось тебя увидеть.

Все стало ясно: нашу встречу организовала Фелисити. После того уик-энда, когда я привозил Грацию в Шеффилд, Фелисити буквально из кожи вон лезла, чтобы с ней подружиться. Однако они так и не стали подругами в обычном смысле этого слова. Дружелюбие Фелисити было не то чтобы показным, но вполне обдуманным, значимым. Сестрица видела в Грации жертву моих недостатков; помогая Грации, она выражала мне свое неодобрение, а заодно демонстрировала и нечто более общее — свое высокое чувство ответственности и женскую солидарность. Было весьма показательно, что Фелисити не подстроила нам встречу в Гринуэй-Парке. Можно сказать с почти полной уверенностью, что она презирала Грацию, презирала и сама о том не подозревая. Грация была для нее чем-то вроде раненой птицы, существом, которому нужно помочь — привязать к лапе щепку, налить молока в блюдечко. Ну как же не побеспокоиться о бедненькой птичке, если ранил ее твой родной, никудышный брат?

Мы пошли в поселок, держась за руки и тесно прижимаясь плечами, не обращая внимания на холод и ветер. Я внутренне ожил, ощутил, что делаю новый шаг вперед. Я не ощущал ничего подобного с того, пожалуй, момента, как узнал о смерти отца. Слишком уж долго я был одержим своим прошлым, слишком уж я увлекался самим собой. А теперь вдруг все, что во мне назревало, нашло себе выход: вернулась Грация, часть моего прошлого.

Мы шли по главной улице поселка, узкой и извилистой, зажатой между серыми домами. Проезжавшие мимо машины обдавали нас невесомой водяной пылью.

— А можно найти здесь где-нибудь кофе? — спросила Грация.

Она литрами пила дешевый растворимый кофе, очень жидкий и с уймой сахара. Я сжал ее руку, вспомнив наш давний идиотский спор.

Кафе мы обнаружили на крошечной боковой улочке, это была веранда самого обычного дома, приспособленная для коммерческих нужд при помощи большого зеркального стекла и нескольких столиков с металлическими столешницами; точно по центру каждого столика стояла маленькая стеклянная пепельница. В кафе не было ни души, и я начал было думать, что оно не работает, но минуты через две после того, как мы сели за столик, к нам подошла женщина в синем бумазейном комбинезоне и с блокнотом в руках. Кроме кофе Грация заказала два яйца-пашот, пояснив, что сидела за рулем с половины восьмого.

— Так ты что, — спросил я, — так и живешь с подругой?

— В данный момент — да. Вот об этом я и хотела поговорить. Скоро мне нужно будет съезжать, а тут подворачивается одно место. Нужно решить, снимать его или отказаться.

— А дорого?

— Двенадцать фунтов в неделю. Квартплата под контролем. Только это полуподвал, и район не очень хороший.

— Соглашайся, — сказал я, вспомнив о заоблачных лондонских ценах.

— Это все, что мне хотелось узнать, — сказала Грация, вставая. — Ладно, я пошла.

— Что?!

К моему полному изумлению, она и вправду направилась к двери. Но я успел позабыть, что юмор у Грации всегда был довольно своеобразный. Она наклонилась к запотевшему стеклу, нарисовала на нем пальцем какую-то загогулину и вернулась к столику, походя взъерошив мне волосы. Перед тем как сесть, она гибким движением плеч скинула шубу на спинку стула.

— Питер, а почему ты мне не писал?

— Я писал… а ты так и не ответила.

— Тогда было слишком рано. А почему ты не попробовал еще раз?

— Я не знал, где ты живешь. И совсем не был уверен, что эта твоя товарка передаст письмо.

— Постарался бы и нашел, сестра же твоя сумела. — Пальцы Грации завладели пепельницей и теперь бездумно ее крутили.

— Я знаю. В общем-то, есть и другая, настоящая причина… Я сомневался, что ты хочешь что-нибудь про меня знать.

— Зря сомневался. — По ее губам скользнула тень улыбки. — Думаю, я мечтала о возможности еще раз послать тебя подальше. Первое время уж точно мечтала.

— Я ведь и правда не знал, в каком ты состоянии, — сказал я и тут же виновато вспомнил жаркие летние дни, без остатка отданные самокопанию и самоописанию. Тогда я был вынужден выкинуть Грацию из головы, ведь мне было нужно найти самого себя. Правда ли это?

Женщина подошла к нам еще раз и поставила на столик две чашки кофе. Грация загрузила свою чашку невероятным количеством сахара и начала помешивать в ней ложечкой.

— Ладно, Питер, теперь это все в прошлом. — Она чуть подалась вперед и крепко взяла меня за руку. — Я уже отошла. А тогда я совсем запуталась, и какое-то время мне было трудно. Мне нужно было найти какой-то выход. Я встречалась с новыми людьми, много разговаривала. Но теперь уже все в порядке. А как у тебя?

— Да в общем-то тоже.

Дело в том, что Грация обладала для меня неотразимой сексуальной привлекательностью. Во время наших раздоров хуже всего было представлять ее в постели с кем-нибудь другим. Она постоянно использовала это как невысказанную угрозу, которая какое-то время удерживала нас вместе, но в конце концов развела. Когда я окончательно убедил себя, что мы разошлись, мне остался единственный выход: забыть о ней совсем. Мое собственническое отношение к Грации было чисто иррациональным, ведь мы были друг другу не очень хорошими любовниками, но, как бы то ни было, ощущение ее сексуальности наполняло все мои поступки в отношении ее, каждую мою мысль о ней. Вот и сейчас, в этом безликом кафе, о том же самом говорили и ее растрепанные волосы, и свободная, небрежная одежда, и бледная кожа, затуманенность взгляда, внутреннее напряжение. А важнее всего был тот факт, что Грация всегда относилась ко мне с любовью; это отношение сохранялось даже тогда, когда я его не заслуживал или когда ее невроз заглушал наши попытки общаться, как помехи в приемнике радиопередачу.

— Фелисити сказала, что с тобою не все в порядке, что ты вел себя довольно странно.

— Слушай ее больше, — отмахнулся я.

— Ты совершенно уверен, что она не права?

— Конечно, — кивнул я. — Дело в том, что мы с Фелисити не слишком-то ладим. Наши пути далеко разошлись. Она хочет, чтобы я был таким же, как она. У нас совершенно разное отношение к жизни.

— Она рассказывала о тебе ужасные вещи, — сказала Грация, разглядывая свою чашку. — А я хотела тебя увидеть.

— Так ты поэтому сюда приехала?

— Нет… Вернее, не только поэтому.

— И что же она тебе такое рассказывала?

— Что ты снова прикладываешься к бутылке, — сказала Грация, все так же стараясь не смотреть мне в глаза. — И что ты совсем не следишь за своим питанием.

И только-то, подумал я облегченно, а вслух спросил:

— Ну и как, похоже это на правду?

— Я не знаю.

— А ты посмотри на меня и скажи.

— Нет, не похоже.

Грация взглянула на меня и снова опустила глаза. Потом, словно вспомнив, она допила кофе. Пришла хозяйка и принесла заказанные ею яйца.

— Фелисити законченная материалистка. Она совершенно меня не понимает. Все, чего я хотел после нашего разрыва, — это спрятаться, уехать, никого не видеть и как-нибудь разобраться с собою и с миром.

Мои объяснения прервала мысль, вроде бы неожиданная, однако логически вытекавшая из того, о чем я думал в последние дни. Я знал, что не смогу рассказать ей все, во всей полноте, не смогу потому, что эту полноту высосала из меня моя рукопись. Полная правда была там, и только там. Может ли статься, что потом, когда-нибудь в будущем, я покажу эту рукопись Грации?

Грация быстро покончила с первым яйцом, взялась за второе, слегка его поковыряла и отставила — ее интерес к еде никогда не бывал долговременным. Когда подошла хозяйка, я заказал еще две чашки кофе. Грация достала сигареты и чиркнула зажигалкой, тем опровергнув мои подозрения, уж не бросила ли она курить.

— А что мешало тебе встретиться со мною тогда, прошлой весной? — спросил я.

— Много что мешало. Я была доведена до белого каления, да и времени прошло слишком мало. Мне хотелось тебя увидеть, но ведь ты же только и знал, что меня критиковать. Я уже попросту боялась — и тебя боялась, и того, что снова сорвусь. Мне нужно было время, чтобы успокоиться, прийти в себя.

— Прости, пожалуйста, — потупился я. — Я там такого наговорил…

— Ерунда, — отмахнулась Грация. — Теперь все это ничего не значит.

— И вот поэтому ты сюда приехала?

— Я многое передумала и теперь чувствую себя гораздо лучше.

— У тебя был кто-нибудь другой?

— А что?

— От этого многое зависит. Я хотел сказать, для тебя зависело. — Я чувствовал, что касаюсь опасной темы, ступаю по тонкому льду.

— В общем-то, да, но это было в прошлом году.

В прошлом году. По тону Грации можно было подумать, что речь идет о незапамятных временах, хотя нас отделяли от прошлого года какие-то три недели. Теперь пришел мой черед отводить глаза. Она понимала, насколько иррациональны мои потуги считать ее своей собственностью.

— Он был мне просто другом. Мой близкий друг. Я встретилась с ним случайно, и он для меня много сделал.

— Так это у него ты сейчас живешь?

— Да, но на днях съезжаю. Ты только не ревнуй, не ревнуй, пожалуйста. Я была совершенно одна, и мне пришлось лечь в больницу, а когда я выписалась, тебя нигде не было, и Стив появился в тот самый момент, когда я особенно нуждалась в помощи.

Мне хотелось порасспросить про этого Стива, но в то же время я понимал, что ответы меня мало интересуют, что мне просто хочется пометить территорию. Это было глупо, это было нечестно, но я негодовал на этого Стива за то, что он есть то, что он есть, за то, что он ее Друг. И я вдвойне негодовал на него за то, что он возбудил во мне ревность, эмоцию, от которой я давно старался избавиться. И ведь казалось, что избавился, разойдясь с Грацией, ведь только ее ревновал я столь мучительно и остро. Неведомый Стив стал в моем представлении всем, чем я не был, всем, чем я никогда не буду.

Как видно, все эти раздумья ясно читались на моем лице.

— В некоторых случаях ты просто теряешь способность мыслить здраво, — сказала Грация.

— Да, но такой уж я есть.

Грация отложила сигарету и снова взяла меня за руку.

— Послушай, — сказала она, — оставим Стива в покое. Вот как ты думаешь, зачем я сюда приехала? Мне нужен ты, Питер, именно ты, потому что я продолжаю любить тебя, несмотря ни на что. Мне хочется сделать еще одну попытку.

— Мне тоже хочется. Но вдруг все снова пойдет наперекосяк?

— Нет. Я сделаю все возможное, чтобы так не случилось. Когда мы с тобой разругались, я осознала, что нам нужно было пройти через все это — для того хотя бы, чтобы все понять. Ведь это же я была неправа, неправа все время. Ты старался изо всех сил, пытаясь хоть что-то наладить, а я только и делала, что все разрушала. Я понимала, что происходит, чувствовала, но ничего не могла с собою поделать, и сама же себя за это презирала. Потом я начала ненавидеть тебя за то, что ты так стараешься и не видишь, какая я отвратительная. Я ненавидела тебя за то, что ты не ненавидел меня.

— Да какая ж там ненависть, — сказал я. — Просто все шло как-то не так, раз за разом.

— И теперь я знаю почему. И все, что вызывало прежде напряжение, всего этого больше нет. У меня есть работа, место, где жить, я снова общаюсь со своими друзьями. Прежде я зависела от тебя буквально во всем, а теперь все изменилось.

Изменилось куда сильнее, чем она полагала, потому что изменился и я. Вышло так, что к ней перешло все то, что было когда-то у меня. Единственной оставшейся у меня собственностью было самоосознание, стопка машинописных страниц.

— Дай-ка подумаю, — сказал я. — Я бы хотел попытаться снова, но…

Но я так долго прожил в неопределенности, что свыкся с ней; мне претила нормальность Фелисити, претила надежность Джеймса. Я приветствовал неуверенность в завтрашнем куске хлеба, болезненные восторги одиночества, интроспективную жизнь. Неопределенность и одиночество загоняли меня внутрь, раскрывали мне меня самого. Теперь возникнет неравновесие между Грацией и мною, такое же, что и прежде, но противоположной направленности. Смогу ли я справиться с ним лучше, чем то удавалось ей?

Я любил Грацию, я отчетливо понимал это сейчас, сидя напротив нее. Я любил ее больше, чем любил кого-либо другого, в том числе и себя. Особенно себя, потому что я был только на бумаге, только при посредстве беллетризации и неверной памяти. Во мне, как я выглядел в рукописи, имелось определенное совершенство, но это совершенство было ремесленным, рукодельным. Я захотел и смог наново придумать себя, но мне никогда бы не удалось придумать Грацию. Я помнил свои неуклюжие попытки описать ее через другую девушку, Сери. Я опустил многое, очень многое, а потом, заполняя лакуны, я сделал ее не более чем приемлемой. Этот эпитет никак не подходил Грации, а описать ее точно не мог никакой эпитет. Грация не поддавалась описанию, в то время как себя я описал без труда.

Но даже и так попытка сослужила мне службу. Создавая Сери, я потерпел неудачу, но зато открыл нечто другое. Состоялось утверждение Грации.

Текли минуты, я смотрел на блестящую крышку стола, обездвиженный вихрем чувств и эмоций. Мое внутреннее переживание было сродни тому, что подвигло меня когда-то взяться за рукопись: желание разобраться в своих мыслях, прояснить то, чему, вполне возможно, лучше бы было остаться неясным.

Как я отныне и навеки буду производным того, что я написал, точно так же и Грация будет впредь пониматься через Сери. Ее вторая индивидуальность, покладистая Сери моей фантазии, станет ключом к ее сущности. Мне никогда не удавалось полностью понять Грацию, а теперь Сери позволит мне понять, что же я все-таки в ней понимал.

Острова Сказочного архипелага будут вечно со мной, тень Сери будет вечно присутствовать в моих отношениях с Грацией.

Я нуждался в упрощениях, в приглаживании бурной действительности. Слишком уж много я знал, слишком уж мало понимал.

А в центре всего этого был абсолют, мое открытие, что я так и продолжаю любить Грацию.

— Я ведь очень жалею, что тогда получилось так плохо, — сказал я ей. — Ты в этом совсем не виновата.

— Еще как виновата.

— А даже если и так, я тоже был виноват. И вообще, все это дело прошлое. — В голове проплыла мысль, что ведь и это событие, наш разрыв, было неким образом определено написанным мною. Неужели все так просто? — И что мы теперь будем делать?

— Все, что ты хочешь. Потому-то я и здесь.

— Первым делом, — сказал я, — мне нужно уйти от Фелисити. Я живу там, у них, только потому, что мне некуда больше податься.

— Я же говорила тебе, что скоро переезжаю. На этой неделе, если получится. Хочешь поселиться вместе со мной?

Сообразив, что же она такое сказала, я почувствовал всплеск сексуального возбуждения; мне представилось, как мы опять занимаемся любовью.

— Ну а ты, — спросил я, — ты-то сама что об этом думаешь?

По лицу Грации скользнула улыбка. У нас не было реального опыта совместной жизни, хотя на пике своих отношений мы нередко проводили вместе по нескольку ночей подряд. У нее всегда было собственное жилище, у меня — мое. В прошлом идея съехаться у нас даже не возникала, возможно, потому, что мы боялись друг другу надоесть. Ну а в конечном итоге это облегчило наш разрыв.

— А все-таки, — настаивал я, — если я перееду только потому, что мне некуда больше деться, ничего из этого не выйдет. Ты сама это знаешь.

— Выкинь из головы подобные мысли, а то ведь накликаешь. — Грация подалась в мою сторону, наши руки так и лежали на столике сцепленные. — У меня уже все продумано. Я во всем разобралась и все решила и только потом решила с тобой встретиться. Раньше я вела себя как последняя дура. Это я была во всем виновата, что бы ты там ни говорил. Но я изменилась, да и ты, как мне кажется, заметно повзрослел. И я понимаю, что прежде мною двигала чистейшая эгоистичность.

— В те времена мне было очень хорошо, — сказал я, и как-то вдруг вышло, что мы поцеловались, неуклюже наклонившись друг к другу над столиком.

Мы перевернули кофейную чашку, она упала на пол и разбилась. Мы начали промокать разлитый кофе бумажными салфетками, и это продолжалось, пока хозяйка не принесла тряпку. Погуляв немного по насквозь продутым ветром улочкам Каслтона, мы решили взойти на один из холмов и доверились первой попавшейся тропинке. Через четверть часа мы вышли на такое место, откуда весь поселок был виден как на ладони. На парковочной площадке Джеймсов «вольво» стоял с распахнутой задней дверцей. За время нашего отсутствия машин заметно прибавилось, я поискал глазами и нашел среди них «триумф-геральд». Грация говорила мне, что умеет водить, но машины у нее прежде не было.

Все семейство Фелисити столпилось вокруг «вольво»; похоже, они обедали.

— Я бы предпочла не встречаться сегодня с Фелисити, — сказала Грация. — Слишком уж многим я ей обязана.

— Я тоже ей многим обязан, — сказал я, понимая, что это чистейшая правда, но при этом продолжая испытывать к ней глухую неприязнь; будь моя воля, я бы вообще с ней больше не встречался, настолько сестрица меня раздражала.

Меня бесила ее высокомерная снисходительность, бесило самодовольство Джеймса. Несмотря на то что я столько времени сидел у них на шее, я презирал все их ценности и отвергал все, что они мне предлагали.

На склоне было холодно и ветрено; Грация продрогла и прижималась для тепла ко мне.

— Может, пойдем куда-нибудь? — спросила она.

— Мне бы хотелось провести эту ночь с тобой.

— И мне бы хотелось… Только у меня совсем нет денег.

— Ничего, — сказал я, — зато у меня вполне достаточно. Отец оставил мне некоторую сумму, и за год я почти ничего не потратил. Остается только найти гостиницу.

К тому времени, как мы спустились в поселок, Фелисити и ее семейство снова ушли на прогулку. Мы оставили им записку под правым дворником «вольво», сели в Грациев «триумф» и поехали в Бакстон.

В следующий понедельник Грация довезла меня до Гринуэй-Парка, я собрал свои вещи, многословно и велеречиво поблагодарил Фелисити за все, что она для меня сделала, и со всей доступной мне скоростью покинул ее дом. Грация ждала меня в машине, Фелисити знала об этом, но не вышла с ней повидаться. И все это время, пока я собирался и прощался, атмосфера в доме была до предела заряжена электричеством взаимной неприязни и невысказанных претензий. В какой-то момент меня кольнуло странное ощущение, что я вижу сестру в последний раз, и что она тоже об этом знает. Такая перспектива не слишком меня волновала, и все равно на обратном пути в Лондон мои мысли были поглощены не сидевшей рядом Грацией, как то было в первой половине поездки, но моей необъяснимой, по-свински неблагодарной неприязнью к сестре. Драгоценная рукопись спокойно лежала в саквояже; вспомнив о ней, я решил при первой же возможности перечитать места, где фигурирует Каля, и попытаться что-нибудь понять. Шоссе было плотно забито машинами, я смотрел вперед и думал о рукописи. Мало того что в ней я объяснил себе все свои промахи и слабости, в ней же содержались и ключи к новому началу.

Я породил ее силою фантазии, теперь я мог освободить эту фантазию от последних пут и направить ее на постижение моей жизни.

И вот мне стало казаться, что я переезжаю с одного острова на другой. Рядом со мной сидела Сери, позади, в прошлом, остались Каля и Яллоу. Через них я мог открыть самого себя, каким я был в сияющем ландшафте мозга. Я нашел долгожданный способ освободиться, вырваться за рамки бумажного листа.

12

Корабль назывался «Маллигейн», в чем мы не смогли усмотреть никакой связи ни с географией, ни с известными личностями, да и попросту никакого смысла. Это был престарелый, приписанный к Тумо пароход, имевший опасную склонность к бортовой качке. Грязный, сто лет не крашенный, лишившийся где-то по меньшей мере одной из спасательных лодок «Маллигейн» был типичным образчиком сотен маленьких пассажирских судов, ходивших между южными, густонаселенными островами Архипелага. Пятнадцать дней кряду мы с Сери изнывали от жары и духоты, громко ропща на команду, потому что так было принято, хотя в разговорах между собой ни я, ни она не находили особых причин для жалоб.

Подобно недавнему плаванию из Джетры на Мьюриси, эта вторая часть путешествия расширила мои представления не только об окружающем мире, но и о себе самом. Оказалось, что я успел уже перенять у островитян их терпимое отношение ко многим жизненным неудобствам: к толкучке, к вездесущей, неискоренимой грязи, к вечно опаздывающим кораблям и ненадежным телефонам, к наглым взяточникам в форме и без.

Я часто вспоминал сказанное Сери при первом нашем знакомстве — мол, острова невозможно покинуть. Чем ближе я знакомился с Архипелагом, тем лучше понимал смысл этих слов. При всей определенности моего решения вернуться в Джетру, хоть пройдя предложенный Лотереей курс атаназии, хоть от него отказавшись, я день ото дня все сильнее ощущал колдовскую силу островов.

Прожив всю свою жизнь в Джетре, я привык воспринимать ее ценности как нечто само собой разумеющееся. Родной город никогда не представлялся мне чопорным, старомодным, консервативным, чрезмерно осторожным и наплевательски равнодушным ко всему, кроме самого себя. Я понимал, что он отнюдь не лишен недостатков, но при этом прочно впитал его стандарты и нормы. Теперь, когда я на время покинул свой город, когда меня с первого взгляда пленила беззаботность островитян, мне захотелось познакомиться с их культурой поближе, стать ее частью.

По мере того как менялось мое восприятие жизни, мысль о возвращении в Джетру становилась все менее привлекательной. Мало-помалу Архипелаг захватывал меня в свои сети. При всем при том, что наше плавание было неимоверно скучным, я постоянно помнил, что скоро будет новый остров, новый объект для посещения и исследования, и это открывало передо мной широкие внутренние горизонты.

За долгое путешествие на Коллаго Сери успела рассказать мне, как повлияло на жизнь островитян Соглашение о нейтралитете. Этот документ был придуман северными державами и навязан островам едва ли не силою. Согласно его условиям обе воюющие стороны получали возможность использовать Архипелаг как экономический, географический и стратегический буфер друг против друга, дистанцируясь тем самым от войны, перенося ее со своих территорий на огромный, пустынный южный материк.

С подписанием Соглашения на острова опустилась глухая апатия, чувство безвременья и бессилия. В прошлом расовые и культурные различия между островитянами и обитателями северных континентов отнюдь не мешали им поддерживать тесные торговые и политические связи. Но теперь острова попали в изоляцию, что сказалось буквально на каждой стороне их жизни. В одно мгновение не стало ни новых кинофильмов с севера, ни книг, ни машин, не стало сортовых семян и удобрений, угля и нефти, газет и промышленного оборудования. Неиссякаемый поток гостей с севера превратился в тоненькую струйку. Те же самые санкции закрыли для островов их экспортные рынки. Молочная продукция Торков, а также рыба, пиломатериалы, минеральное сырье, многообразные изделия кустарных промыслов — все это мгновенно потеряло рынок сбыта. Раздираемый противоречиями, погрязший во внутренних дрязгах северный континент плотно отгородился от остального мира — потому что он считал себя всем миром.

Но если первые годы пагубность Соглашения ощущалась в полной мере, то теперь, по прошествии времени, когда и оно, и война стали привычными, даже будничными, Архипелаг начал оправляться как экономически, так социально. По наблюдениям Сери, за последнее время настроения в обществе заметно изменились, и отнюдь не в пользу севера.

На Архипелаге возник и быстро набрал силу своего рода паностровной национализм. Едва ли не самой заметной его чертой был религиозный ренессанс, повальное обращение в веру, поднявшее приход православных соборов на отроду неслыханную высоту. Не отставала от религии и наука, количество новых университетов уже перевалило за десяток и продолжало расти. Активно поощрялось производство импортзаменяющей продукции. Были разведаны крупные месторождения угля и нефти; все предложения западных держав о финансовой и технической помощи в их разработке отвергались как противоречащие и духу и букве Соглашения. Резко возросло внимание к сельскому хозяйству, искусству и естественным наукам, гранты выдавались щедро и почти без всяких бюрократических проволочек. На необитаемых прежде островах возникли десятки новых поселений, каждое со своим, отличным от других образом жизни, основанное на своем собственном понимании, что значит культурная независимость. Среди них были и коммуны художников, и сельскохозяйственные артели, не применявшие никакой техники и химии и, соответственно, не получавшие никакой прибыли, и группы, увлеченно экспериментировавшие с социальными структурами, образовательными программами и стилями жизни. И всех их объединяло общее горение духа, стремление доказать и самим себе, и любому небезразличному наблюдателю, что былой гегемонии севера приходит конец.

В число этих небезразличных наблюдателей предстояло попасть и нам с Сери. Мы уже решили, что после Коллаго устроим грандиозное турне по островам, ни на одном из них особо не задерживаясь.

Но сперва на пути был Коллаго, остров, где даровалось прозябание, и отрицалась жизнь. Я все еще не мог ничего решить.

Наш пароход принадлежал одной из судоходных компаний, связывавших Мьюриси с Коллаго, так что было почти неизбежно, что на его борту окажутся и другие призеры Лотереи. Сперва я и думать не думал об этих счастливчиках, все мое внимание было поглощено Сери и проплывающими мимо островами, но уже через пару дней не заметить их стало просто невозможно. Эти пятеро, двое мужчин и три женщины, держались одной компанией. Младший из мужчин выглядел лет на шестьдесят, ну, может, чуть меньше, а женщины были еще более почтенного возраста. Они ликующе ели, ликующе пили, заливали салон первого класса волнами ликующей общительности, нередко позволяли себе напиваться, но всегда оставались утомительно вежливыми. Подстрекаемый неким злокозненным любопытством, я начал за ними наблюдать; мне хотелось, чтобы кто-нибудь из них сорвался, ну, скажем, ударил бы стюарда или перепился до такой степени, что его бы прилюдно стошнило, однако эти высшие существа, смиренно готовившие себя к обетованной им роли полубогов, были выше такой мелочной греховности.

Само собой, все эти люди проходили через контору Лотереи; Сери узнала их с первого взгляда, но молчала, выжидая, чтобы я сам во всем разобрался. Затем она подтвердила мою догадку и добавила:

— А имена их я толком не помню, совсем голова дырявая. Вот эта женщина с серебристыми волосами, ее звать Териса, мне она тогда понравилась. Одного из мужчин звать вроде бы Керрин, не помню только которого. И все они из Глонда.

Глонд, вражеская страна. Во мне все еще оставалось достаточно северного, чтобы инстинктивно воспринять этих людей как противников, но уже появилось достаточно островного, чтобы тут же сообразить, что это не имеет никакого значения. Как бы там ни было, почти вся моя жизнь прошла в условиях войны, и я никогда еще прежде не покидал Файандленда. В джетранских кинотеатрах шли иногда фильмы про злых глондианцев, но я относился к этой пропаганде без особого доверия. Реальные глондианцы были народом с кожей чуть более светлой, чем, скажем, у меня, у них была более развитая промышленность, и, как свидетельствует история, они всегда отличались непомерным стремлением расширить свою территорию за счет соседей. Не знаю, насколько все это достоверно, но о них сложилось мнение как об очень жестких дельцах, посредственных спортсменах и никудышных любовниках. Их политическая система отличалась от нашей. Мы жили при феодализме, под властью благодетельного сеньора с его стройным аппаратом сборщиков Добровольной десятины, глондианцы же построили себе государственный социализм и считались равными друг другу в не понять каких правах.

К вящей моей радости, великолепная пятерка лотерейных счастливчиков не признала во мне своего. Я отличался от них и своей молодостью, и тем, что со мною была Сери. Думаю, мы представлялись им никчемными молодыми бездельниками, вздумавшими от скуки поглазеть на острова. Никто из них так и не узнал Сери, хотя и могли бы, даже без униформы. Объединенные грядущей атаназией, они не интересовались ничем, кроме самих себя.

Мое отношение к ним постепенно менялось. Сперва мне попросту претила вульгарная манера, с которой они выставляли напоказ свою удачу. Затем во мне проснулась жалость: две из трех женщин были настолько тучны, что передвигались с мучительным трудом, задыхаясь на каждом шагу, и я попытался представить себе их муки продленными в вечность. Чуть позднее моя жалость распространилась на всю их компанию. Я увидел простых, немудреных людей, которым очень повезло, но слишком уж поздно, и которые празднуют свою удачу единственным известным им способом. В конечном итоге я почти возненавидел самого себя — за то, что отношусь к ним свысока, хотя и сам ничем их не лучше, разве что чуть помоложе и поздоровее.

Из-за нашей прочной, хоть и невидимой связи, из-за того, что я тоже был одним из них, меня не раз подмывало подойти к ним и спросить, что они думают о своем выигрыше. Возможно, их мучили те же сомнения, что и меня; я ведь только предположил, что они с восторгом стремятся к бессмертию, и не знал, так ли это в действительности. Но я живо представил себе, как буду вовлечен в их шумную, добродушную, любящую выпить и перекинуться в картишки компанию, и внутренне содрогнулся. И ведь они неизбежно стали бы любопытствовать на мой счет, точно так же как и я не мог не интересоваться ими.

Мне хотелось понять эту свою сдержанность, объяснить ее самому себе, и вот что из этого получилось. В первую руку я не был уверен в своих собственных намерениях и не хотел, чтобы пришлось объяснять свою позицию не то что им, но даже самому себе. Не раз и не два до меня доносились обрывки их разговоров; чаще всего обсуждалась проблема, что они будут делать «потом». Один из мужчин был твердо убежден, что после Коллаго ему гарантированы огромные богатства и влияние. Другой все время повторял, что теперь он «обеспечен до конца жизни», словно малая толика атаназии — это единственное, чего ему не хватало для беззаботного пенсионерского существования, словно это нечто вроде кругленькой суммы, благоразумно отложенной на старость.

Но ведь спроси кто-нибудь меня, к чему я думаю применить внезапно удлинившуюся жизнь, мой ответ был бы столь же невнятным. Скорее всего, я бы мямлил тошнотворные пошлости, что, ну конечно же, буду трудиться на благо общества, а еще вернусь в университет и продолжу свое образование, а может, вступлю в ряды Движения за мир. Все эти планы были бы чистейшим враньем, но я бы стыдился, что принял выигранное в Лотерею бессмертие и не могу придумать ничего такого, что бы в достаточной мере меня оправдывало.

Если же говорить правду, то наилучшим, с моей точки зрения, вариантом неопределенно долгой жизни был абсолютно эгоистичный — избегать несчастных случаев и постоянно оставаться двадцатидевятилетним. Мои конкретные планы на «потом» не простирались дальше намерения побродить по островам в компании Сери.

Наше плавание шло своим чередом, а я день ото дня погружался во все более интроспективное настроение, все больше ругал себя, что ввязался в эту историю. А еще я думал о Сери и жадно разглядывал бесконечно разнообразные острова. Тумо, Ланна, Уинхо, Сэлэй, Йа, Лиллен-ки, Панерон, Джунно — какие-то из этих названий я уже слышал, какие-то нет. Мы зашли далеко на юг, и некоторое время на горизонте смутно проглядывал берег южного, необжитого людьми континента — здесь его северная оконечность, Катаарский полуостров, дерзко вторгалась в пространство Архипелага, — но потом он отступил, и снова возникла иллюзия бескрайнего моря, более в этих широтах спокойного. После диких, зачастую бесплодных тропических островов здешние картины ласкали взгляд: здесь было больше лесов и вообще больше зелени, на склонах холмов виднелись маленькие, аккуратные поселки, мирно щипали траву домашние животные, четко выделялись участки, занятые посевами и садами. Перевозимые нами из порта в порт грузы постепенно менялись: в экваториальных водах это было по преимуществу продовольствие, нефтепродукты и техника, южнее — виноград, гранаты и пиво, а еще южнее — сыр, яблоки и книги.

— А что, если нам здесь сойти, — предложил я однажды. — Рассмотрим все поближе.

Это был Йа, большой лесистый остров с массой лесопилок и верфей. Много ли увидишь с палубы корабля — но мне понравились и планировка Йа-Тауна, и неторопливая, безо всякой суеты деловитость местных корабелов. По холмам Йа хотелось гулять, хотелось сидеть там на траве, вдыхать острый запах земли. При взгляде на этот остров сразу представлялись ручьи с холодной родниковой водой, пестрая россыпь полевых цветов и белые крестьянские мазанки. За долгие часы, проведенные вместе со мною на палубе, Сери успела дочерна загореть.

— Нет, — сказала она, — иначе мы вообще не доберемся до Коллаго.

— А что, кораблей не будет?

— Не будет решимости. Что же до этого острова, сюда мы всегда успеем.

Сери твердо решила доставить меня на Коллаго. Она все еще оставалась для меня загадкой. Мы все время были вместе, но при этом не слишком много разговаривали и очень редко спорили, а в результате сблизились так тесно, что это казалось пределом возможного. Турне по островам было задумано ею абсолютно самостоятельно. Она включила в эти планы и меня, включила так прочно, что была готова полностью их оставить, как только узнала не то чтобы о моих возражениях, а сомнениях, и все равно я ощущал себя в этих планах неким случайным элементом. Ее интерес к любовным утехам был душераздирающе спорадическим. Случалось, что мы заползали на нашу тесную койку, и она говорила, что слишком вымоталась за день или что ей очень жарко, и это было все, а в других случаях она буквально испепеляла меня своей страстностью. Иногда она становилась очень заботливой и нежной, и мне это нравилось. В наших разговорах она проявляла живейший интерес ко всему, что касалось меня и моей прошлой жизни, но о себе предпочитала не распространяться.

Корабль плыл, мои сомнения насчет атаназии как были, так и были, а над отношениями с Сери нависала новая тень — все растущее ощущение мною своей собственной неадекватности. Когда мы были порознь — либо она загорала в одиночку, либо я сидел в баре и строил предположения о своих собратьях по обетованному бессмертию, — я раз за разом задавался вопросом, да что же такого она во мне нашла. Можно не сомневаться, что я служил некоей ее потребности, вот только слишком уж всеядной была эта потребность. Иногда меня осаждали мрачные подозрения, что появись на горизонте кто-нибудь другой, она тут же бросит меня и займется им. Но никто другой не появлялся, да и я мудро рассудил, что не стоит так уж глубоко копаться в нашей во многих смыслах близкой к идеалу случайной связи.

За день до прибытия на Коллаго я достал из саквояжа залежавшуюся в небрежении рукопись и прихватил ее с собою в бар, чтобы внимательно перечитать.

С момента, когда была прервана моя работа, прошло уже целых два года, так стоит ли удивляться, что теперь, перебирая эти несброшюрованные страницы и вспоминая время, когда они писались, я чувствовал себя довольно странно. Сам собой возникал вопрос, не слишком ли поздно я к ним вернулся, не вырос ли я, как из детского костюмчика, из того человека, который в попытке разрешить свой пришедший и вскоре отступивший кризис препоручил себя неизменности написанных слов. Взрослея, человек не замечает происходящих с ним изменений — сегодня он видит в зеркале примерно то же, что и вчера, недавнее прошлое еще живо в его памяти, — и лишь старые фотографии или старые друзья способны указать ему на накопившиеся отличия. Два года — долгий срок, но все это время я пребывал в чем-то вроде стагнации.

Меняйся я, все вышло бы иначе, а так моя попытка определить себя увенчалась полным успехом. Описывая прошлое, я намеревался сформировать свое будущее. Если верить, что моя истинная сущность находилась на этих страницах, то я никогда их и не покидал.

Рукопись пожелтела, истрепалась по углам; я снял резиновую ленту, скреплявшую углы, и начал читать.

И сразу же заметил поразительную вещь. В первых же написанных мною строках содержалось утверждение, что мне тогда было двадцать девять лет, а чуть далее говорилось, что это один из немногих твердо установленных фактов моей жизни.

Но это же уловка, фальсификация. Рукопись создавалась два года назад.

В первый момент я пришел в замешательство и попытался вспомнить, почему и зачем было это написано. Затем я понял, что тут, пожалуй, кроется ключ к пониманию всего остального текста. В некотором смысле эти слова позволяли мне вычеркнуть из описания последующие два года стагнации — точно так же, как они были вычеркнуты из моей жизни. Моя рукопись приняла во внимание саму себя, остановив на это время какое бы то ни было развитие.

Я стал читать дальше, стараясь идентифицировать себя с личностью, породившей когда-то этот текст, и обнаружил, вопреки своим начальным опасениям, что все получается очень легко. Прочитав первые главы, посвященные по большей части моим взаимоотношениям с сестрой, я увидел, что в дальнейшем чтении нет нужды. Рукопись полностью подтвердила то, в чем я и так почти не сомневался; было ясно, что мой порыв к высшей, лучшей правде увенчался успехом. Все метафоры жили, в том числе и моя четко определенная личность.

Я был в баре один, в тот день Сери ушла в каюту на удивление рано. Я отложил рукопись и просидел за столиком еще один час, размышляя над неопределенностями бытия и парадоксальностью того факта, что единственная в мире вещь, известная мне вполне надежно, это порядком потрепанная пачка машинописных листов. Затем, изнуренный собой и своими бесконечными внутренними проблемами, я спустился в каюту и лег спать.

А наутро мы — наконец-то — пришвартовались в Коллаго.

13

Выиграв в Лотерею и кое-как осознав, что атаназия — вот она, рядом, только руку протяни, я тут же попытался представить себе, как она выглядит, эта клиника на Коллаго. В моем воображении рисовался сверкающий небоскреб из стекла и стали, битком набитый ультрасовременной медицинской техникой, а также врачи и сестры, целеустремленно циркулирующие по ослепительно чистым коридорам. А рядом, в ландшафтных садах, отдыхают новодельные бессмертные, некоторые из них в креслах-каталках, с пледами, накинутыми на ноги, и подушками под головами, при каждом из кресел — безупречно вышколенный санитар, катающий своего подопечного по дорожкам среди клумб и цветников. Здесь же должен быть и спортивный зал для тренировки обновленных мускулов, а может быть, и университет, чтобы делиться с обычными людьми новообретенной мудростью.

Фотографии из лотерейного буклета не имели с нафантазированной мною картиной ровно ничего общего. Мне претили и эти натужно улыбающиеся физиономии, и неестественно яркие краски, да, в общем, и все эти бесстыдные старания всучить мне то, что я и так уже по глупости купил. В буклете клиника выглядела как нечто среднее между фермой, куда приезжают пообщаться с природой горожане, и горнолыжным курортом, с особым упором на активный отдых и столь же активное общение клиентов.

Однако Архипелаг не преминул преподнести мне очередной сюрприз, причем скорее приятный. Буклет врал, но врал исключительно тем же способом, каким врут все подобные буклеты. Все изображенное на снимках существовало и в действительности — хотя лица тут были другие и улыбок как-то поменьше, — но картина в целом оказалась существенно иной. Фотография для буклета делается так, что позволяет клиенту дополнять изображенное на ней плодами собственных фантазий и желаний. К примеру, я считал самоочевидным, что клиника расположена где-то в сельской глуши, хотя в действительности она располагалась прямо на краю Коллаго-Тауна, а ложное впечатление было создано посредством искусного выбора точки съемки. Еще я думал, что сады, аккуратные домики и антисептические коридоры — это все, что там есть: ни на одном из снимков не присутствовал главный административный корпус. Это огромное, нелепое нагромождение грязно-бурого кирпича тучей нависало над маленькими, тактично удаленными друг от друга деревянными шале. Позднее оказалось, что это чудище давно уже выпотрошено, полностью перестроено и оборудовано новейшей медицинской техникой, но при первом взгляде на этот старинный особняк у меня мороз пробежал по коже: зловещий, как стенания ветра над поросшей вереском пустошью, он словно пришел из какой-нибудь старой романтической мелодрамы.

Прямо у сходней нас встретил новехонький микроавтобус, заботливо присланный клиникой. Пока водитель заталкивал вещи в багажник, некая юная особа во все той же красной униформе переписывала наши имена и фамилии. Как я и предполагал, пятеро счастливчиков с нашего парохода и в мыслях не имели, что я такой же, как они. Все время, пока автобус ехал по кривым, то вверх, то вниз ныряющим улицам Коллаго-Тауна, мы с Сери ощущали на себе такое плотное, почти осязаемое отторжение, что уже сами себе начинали казаться незваными гостями на чужом, сугубо приватном празднике.

Затем мы въехали на территорию клиники и впервые ее увидели. Наряду со всеми нелепостями внешнего облика меня поразило, насколько она мала.

— И это что, все? — спросил я потихоньку у Сери.

— А что бы ты хотел увидеть? Целый город?

— Нет, но уж слишком она крошечная. Ничего удивительного, что они берут так мало пациентов.

— Размеры — это ерунда, все дело в производстве препаратов, очень уж оно сложное.

— А если даже и так, где у них компьютер? Где они хранят истории болезни?

— Насколько я знаю, все это здесь есть.

— Но сам уже объем канцелярской работы…

Несерьезные, конечно же, придирки, но за долгие недели самокопания я привык во всем сомневаться. Из тех довольно скромных зданий, которые я здесь увидел, Лотерея Коллаго никак не смогла бы развернуть свою глобальную деятельность, значит, должны быть и другие. Да и билеты нужно где-то печатать, а риск мошенничества так велик, что Лотерея вряд ли решилась передоверить эту работу субподрядчику.

Я хотел было спросить об этом Сери, но вдруг прямо кожей почувствовал, что лучше попридержать язык. Автобус был совсем крошечный, все мы ехали в нем чуть ли не сидя на коленях друг у друга. Молодая особа в красной униформе стояла впереди, рядом с водителем, и не выказывала к нам особого интереса, однако она вполне могла бы меня услышать, заговори я нормальным голосом.

Автобус подъехал к мрачному особняку с дальней стороны, за которой, как оказалось, не было больше никаких строений, только сад, уходивший куда-то вдаль и плавно сливавшийся с окружающей природой.

После тесного автобуса было приятно размять занемевшие ноги. Войдя в здание, мы миновали пустынный, с голыми стенами холл и оказались в просторном приемном покое. В отличие от всех остальных я сам нес свой багаж, состоявший, собственно говоря, из одного-единственного саквояжа. Пятеро счастливчиков совсем притихли — вещь небывалая. Судя по всему, они испытывали благоговейный трепет перед самим уже фактом, что преступили порог того самого здания, где им даруют вечную жизнь. Мы с Сери держались от них чуть поодаль, поближе к двери.

Особа, встречавшая нас в порту, направилась прямо к конторке и встала за ней.

— Для начала мне нужно проверить ваши личности, — сказала она официальным голосом. — Каждый из вас получил в местном агентстве Лотереи карточку со своим личным кодом. Сейчас вы сдадите эти карточки мне, и я распределю вас по коттеджам. Там вы встретитесь со своими личными консультантами.

Началась суета, все новоприбывшие оставили свои карточки в багаже и теперь торопились их извлечь. Мне было странно, почему девица не сказала это нам еще в автобусе, а еще меня поразило, до чего же у нее скучное, кислое как уксус лицо.

Воспользовавшись удачным моментом, я подошел к конторке первым. Моя карточка лежала в одном из боковых отделений саквояжа, я вынул ее, протянул девице и отрекомендовался:

— Питер Синклер.

Девица молча вычеркнула мое имя из составленного в автобусе списка и набрала на компьютерной клавиатуре кодовый номер с моей карточки, после чего, как можно было понять, на стоящем перед ней мониторе появилась какая-то надпись. На конторке лежало несколько металлических браслетов; девица пропустила один из них через продолговатое углубление — ввела, надо думать, магнитную кодировку — и протянула его мне.

— Мистер Синклер, наденьте это на правое запястье. Вам предоставлен коттедж номер двадцать четыре, кто-нибудь из служителей поможет вам его найти. Процедуры начнутся завтра утром.

— Завтра? — удивился я. — Но я еще, в общем-то, не совсем решил. В смысле, принимать их или не принимать.

Девица вскинула на меня глаза, но выражение ее лица не изменилось.

— Вы прочитали то, что написано в нашей брошюре?

— Да, но я все еще не совсем уверен. Мне хотелось бы узнать обо всем этом побольше.

— У вас будет возможность побеседовать со своим личным консультантом. Многие люди сначала нервничают, в этом нет ничего необычного.

— Вы только не подумайте, что я… — Я остро ощущал, что стоящая за моей спиной Сери прислушивается к разговору. — Мне просто хотелось задать несколько вопросов.

— Ваш консультант все вам расскажет и объяснит.

Я взял браслет; моя антипатия к этой девице нарастала и едва не выплескивалась наружу. С момента выигрыша я словно попал в колеса какой-то машины: мое плавание, прибытие на Коллаго, присланный клиникой микроавтобус — все это неотвратимо влекло меня к атаназии, влекло, и слушать не желая о моих сомнениях. Мне все еще недоставало сил, чтобы вырваться, отвергнуть свой шанс на вечную жизнь. Я испытывал иррациональный страх перед этим консультантом, который придет на рассвете, произнесет несколько успокоительных банальностей и погонит меня к операционному столу, под нож, чтобы спасти мою жизнь, хочу я того или нет.

Начали подходить остальные, каждый с карточкой в руке.

— А что, если я приму решение против? — спросил я, стараясь не смотреть ей в глаза. — Если я все-таки передумаю… это ничему не будет противоречить?

— Вы свободны от каких-либо обязательств, мистер Синклер. Ваш приезд сюда не означает, что вы на что-то согласились. До тех пор, пока мы не возьмем с вас расписку о согласии на проведение процедур, вы можете покинуть клинику в любой удобный для вас момент.

— Прекрасно, — сказал я; престарелые оптимисты успели выстроиться за мною в очередь. — Но тут еще вот какой момент: я приехал сюда со своей хорошей знакомой. Мне хочется, чтобы она остановилась в том же коттедже.

Глаза девицы скользнули по Сери и вернулись ко мне.

— А она понимает, что процедура положена вам одному?

Сери резко, с шумом выдохнула.

— Она же все-таки не ребенок, — заметил я примирительным тоном.

— Я буду снаружи, — сказала Сери и вышла.

— Мы стремимся не оставлять ни малейшей возможности для неверного понимания, — сказала девица. — Сегодня поступайте как хотите, но уже завтра ей придется подыскивать себе жилье в городе. Вы проведете в этом коттедже только одну или две ночи.

— А мне больше и не надо, — сказал я и тут же вспомнил о «Маллигейне».

Скорее всего, он уже отплыл или отплывет с минуты на минуту. А жаль. Я резко повернулся и пошел искать Сери.

Весь следующий час Сери меня успокаивала, а потом мы с ней поселились в двадцать четвертом коттедже. Вечером, прежде чем лечь спать, мы решили прогуляться по саду. Окна центрального корпуса все еще горели, но большая часть коттеджей уже погрузилась во мрак. Мы дошли до главных ворот и увидели там двух охранников с овчарками.

— Ну чистый концлагерь, — поморщился я, поворачивая назад. — Только колючки и не хватает да еще этих, вышек. Может, стоит им посоветовать?

— Я и думать не могла, что тут все так устроено, — сказала Сери.

— Я живо помню свои детские впечатления от больницы. Врачи и тогда мне не нравились, они смотрели на меня как на бездушный предмет, какое-то тело с болячками и симптомами. Вот и здесь то же самое, а этот браслет, он вообще меня бесит.

— А где он у тебя?

— Снял пока. — Чем дальше утопавшая в цветах дорожка уводила нас от центрального корпуса, тем плотнее сгущалась тьма, и вскоре наши глаза почти перестали что-либо различать. Справа смутно проглядывало нечто вроде площадки; мы осторожно сели и поняли, что это аккуратно подстриженный газон. — Сбегу я отсюда, прямо с утра и сбегу. Ты поймешь, если я так сделаю?

Сери молчала, но это молчание продлилось не более двух-трех секунд.

— Я все еще продолжаю считать, что ты не должен останавливаться на полпути.

— Несмотря на весь этот кошмар?

— Не забывай, что по сути это просто больница, а у тех, кто работает в подобных учреждениях, всегда мозги немного повернуты.

— Вот это-то меня и отвращает. А еще я все время чувствую, что явился сюда за чем-то таким, что совершенно мне не нужно. Словно как если бы я сам ни с того ни с сего попросил, чтобы мне сделали операцию на сердце или что еще в этом роде. Я хотел бы получить от кого-нибудь внятное объяснение, зачем мне это все.

Сери промолчала.

— А вот ты сама, ты согласилась бы на эти процедуры?

— У нас принципиально разное положение. Ты выиграл в Лотерею, а я нет.

— Ты просто уходишь от ответа, — вскинулся я. — Я искренне жалею, что купил тогда этот чертов билет. Здешнее заведение, оно все какое-то сомнительное, я это кожей чувствую.

— А мне вот кажется, что тебе выпал шанс на нечто такое, что имеют очень немногие люди, а хотели бы получить почти все. Ты не должен отказываться, если не имеешь к тому весомейших оснований. Без процедур ты умрешь, а с процедурами нет, неужели этот довод не кажется тебе серьезным?

— Все мы когда-нибудь умрем, — отмахнулся я, — хоть и с процедурами, хоть и без. Все, что они мне дадут, это небольшая отсрочка.

— Пока еще никто не умирал.

— Ты вполне уверена?

— Не то чтобы вполне, но агентство получает ежегодные отчеты обо всех прошлых пациентах. Отчеты датируются со дня учреждения Лотереи, и никто из них не исчезает, только прибавляются. На Мьюриси тоже есть выигравшие. Приходя на обследование, они всегда говорят, что чувствуют себя великолепно.

— Обследование? — насторожился я. — А это еще зачем?

Я видел, что голова Сери повернута в мою сторону, но не мог различить выражения ее лица.

— Это сугубо по желанию. Каждый пациент имеет право на регулярную проверку здоровья.

— Так значит, они даже не уверены в результативности своих процедур!

— Врачи уверены на сто процентов, а вот с пациентами бывает разное. Мне кажется, что эти обследования — нечто вроде психологической поддержки. Лотерея хочет показать этим людям, что не бросила их на произвол судьбы.

— Они излечивают все, кроме ипохондрии, — сказал я, вспомнив свою знакомую, ставшую врачом. Она смеялась, что добрая половина ее пациентов приходят на прием просто так, за компанию со своими друзьями. Нездоровье становится у них привычкой.

— Решать будешь ты, Питер, и никто тебе в этом не поможет. — Сери взяла меня за руку. — На твоем месте я бы тоже, наверное, сомневалась. Но мне не хотелось бы пожалеть впоследствии, что упустила такой шанс.

— Как-то это все не совсем реально, — пожаловался я. — Смерть никогда меня не волновала, скорее всего, потому, что мне никогда не доводилось смотреть ей в глаза. А как другие люди, они тоже так себя чувствуют?

— Не знаю.

Сери отвернулась, теперь она смотрела на темные, едва прорисованные силуэты деревьев.

— Ну да, мне прекрасно известно, что когда-нибудь я умру, но я не могу в это поверить, разве что на сугубо логическом уровне. Из-за того, что я жив сейчас, мне кажется, что так будет продолжаться вечно. Я ощущаю в себе вроде как жизненную силу, нечто, способное отвратить смерть.

— Весьма распространенная иллюзия.

— Я понимаю, что мое ощущение безосновательно, — продолжил я, — но это ничуть ему не мешает.

— А твои родители, они живы?

— Отец жив. Мать недавно умерла. А что?

— Да в общем-то это не важно. Продолжай.

— Пару лет назад я сел писать автобиографию. Тогда я и сам не понимал, зачем мне это нужно. У меня был переломный период, нечто вроде кризиса личности. Приступив к работе, я тут же начал обнаруживать новые для себя обстоятельства, в частности тот факт, что памяти свойственна логическая непрерывность. Именно он стал одной из главнейших причин того, что я продолжал писать. Я могу себя вспомнить, значит, я существую. Просыпаясь по утрам, я первым делом возвращался мыслями к тому, что я делал перед тем, как лечь в постель. Если обнаруживалась непрерывность, значит, я все еще существовал. Мне представляется, что такая же связь есть и в обратном направлении… что впереди есть отрезок времени, доступный моему предвидению. Это нечто вроде симметрии, равновесия. Я обнаружил, что память есть своего рода сверхъестественная сила, поддерживающая меня из прошлого, а потому должна существовать аналогичная сила, простирающаяся в будущее. Человеческий разум, сознание находятся в центре. Я знаю, что пока существует одна из этих сил, будет существовать и другая. Пока я могу вспоминать, я определен.

— Однако, — сказала Сери, — когда ты умрешь, а в конце концов так оно и будет… когда это случится, твоя личность исчезнет. Умирая, ты утратишь свою память вместе со всем остальным.

— Так это же просто потеря сознания. Она меня не пугает, потому что я никогда ее не почувствую, не узнаю о ней.

— Иначе говоря, ты считаешь, что у тебя нет души.

— Я не хочу углубляться в столь сложную проблему, а просто пытаюсь объяснить тебе, что я чувствую. Я знаю, что когда-нибудь умру, но отсюда отнюдь не следует, что я в это верю. Курс атаназии призван исцелить меня от того, чего у меня, как мне кажется, нет и быть не может. От смертности.

— Будь у тебя рак, ты бы говорил иначе.

— К счастью, у меня его нет. Я знаю, что могу им заболеть, но в глубине души не верю, что такое может случиться. Так что и это меня не пугает.

— А меня пугает.

— Что тебя пугает? Рак?

— Я боюсь смерти. Я не хочу умирать.

Сери сидела, понурив голову, ее голос упал почти до шепота.

— Так это потому ты здесь, со мной? Из-за страха?

— Я просто хочу точно знать, что это возможно. Я хочу быть с тобой, когда это произойдет. Хочу убедиться, что ты будешь жить вечно. Страстно хочу. Ты спрашивал, как бы я поступила, выиграй я приз… Так вот, я бы согласилась на процедуры, не мучаясь сомнениями и не задавая никаких вопросов. Ты говоришь, что никогда не смотрел в лицо смерти, а вот я с ней знакома, и очень близко.

— А как это вышло? — спросил я.

— Давняя история. — Сери подвинулась ко мне, и я обнял ее за плечи. — Думаю, мне не стоило так долго и так остро ее помнить. Все началось, когда я еще даже не ходила в школу. Моя мать была прикована к постели, она умирала, и это продолжалось десять лет. Все говорили, что болезнь неизлечима, но и она знала, и мы все знали, что, если бы Лотерея ее приняла, она бы осталась жить.

Мне вспомнилась горная деревушка, окаменяющий пруд и жар, с которым Сери отстаивала законное право Лотереи отказывать больным. Это какой же у нее в голове сумбур.

— Я завербовалась в Лотерею, соблазнившись слухами, что каждый ее сотрудник, отработавший сколько-то там лет, получает право на бесплатную атаназию. Это оказалось враньем, но уйти я уже не смогла. Все эти счастливчики, которые приходят в агентство… я их ненавижу и все равно стремлюсь быть рядом с ними. Меня опьяняет сознание, что эти люди никогда не умрут, никогда не заболеют. Ты знаешь, что это такое — настоящая боль, настоящее страдание? Я смотрела, как умирает мама, ни на секунду не забывая, что существует нечто, способное ее спасти! Каждый месяц мой отец шел к какому-нибудь киоску и покупал лотерейные билеты. Сотни билетов, на все свои деньги. И каждый его грош доставался этой фирме. А препараты, которые могли бы спасти мою маму, доставались людям вроде тебя или вроде Манкиновы, людям, которым это не слишком-то и нужно.

Я отодвинулся от Сери и начал машинально выщипывать из земли травинки. А ведь и правда, что у меня в жизни болело? Запущенный зуб, сломанная в детстве рука, подвернутая нога, нарывающий палец — вряд ли такое знакомство с болью можно было назвать серьезным. Я никогда о ней не задумывался, как не задумывался и о смерти: и та и другая были для меня сухими, абстрактными понятиями.

Если я не смог оценить по достоинству предложенные мне процедуры, то лишь потому, что плохо понимал, от чего они должны меня спасти.

Моя жизнь казалась мне долгой и безмятежной, потому что я не знал ее другой. Но безупречное здоровье было обманом, отклонением от нормы. Доказательством тому сотни и тысячи житейских разговоров, которые я слышал всю свою жизнь, обрывки чьих-то диалогов, невольно подслушанные мною в магазинах, автобусах и ресторанах: чаще всего люди говорили о бедах и болезнях, своих или своих близких. В Джетре рядом с моим домом был небольшой магазинчик, некоторое время я заходил туда за фруктами, но потом перестал, потому что хозяин магазина был очень участливый и посетители охотно изливали ему свою душу, так что, стоя в очереди, я неизбежно знакомился со скорбными подробностями чужих, непонятных жизней. Операция, инсульт, нежданная смерть…

Я отпрянул от всего этого, словно боясь заразиться.

— Так что же, ты считаешь, я должен делать? — спросил я в конце концов.

— Я все еще думаю, что ты должен идти до конца. Разве это не очевидно?

— Далеко не очевидно. Ты противоречишь сама себе. Все, что ты говоришь, еще больше меня запутывает.

Сери молчала, опустив голову, и я вдруг осознал, что мы с ней удаляемся друг от друга. Впрочем, мы и прежде не были особенно близки, если не считать преходящих близостей секса. Я все время ощущал, что оказался в ее жизни по чистой случайности, так же как и она в моей. Пока что наши жизни идут параллельно, но со временем они неизбежно разойдутся. Сперва я считал, что нас разведет атаназия, но вполне возможно, что для этого хватит и чего-то значительно меньшего. Она пойдет своим путем, я — своим.

— Холодно что-то, — пожаловалась Сери.

С моря дул ветер, да и климат на Коллаго был далеко не тропический. Коллаго располагался на той же широте, что и Джетра, только в другом полушарии. Сейчас здесь только-только начиналось лето, в то время как там, у нас, это были первые недели осени.

— Ты так и не объяснила свою точку зрения, — напомнил я Сери.

— А это что, так уж обязательно?

— Это помогло бы мне принять решение, вот и все.

На обратном пути к нашему коттеджу Сери держала меня под руку. Решение так и не было принято, а принимать его надо было срочно, причем мне, мне самому, безо всякой помощи со стороны. Обращаясь за ответом к Сери, я пытался спрятаться от неопределенностей своего разума.

Войдя в коттедж, я сразу вспомнил тот деревенский домик в горах Мьюриси; и здесь и там нас, вошедших с холода, обдало уютным теплом. Сери тут же улеглась на одну из двух нешироких кроватей и начала читать какой-то валявшийся рядом журнал, я же прошел в другой конец комнаты, оборудованный на манер рабочего кабинета. Здесь имелись письменный стол и стул современной и очень приличной работы, а также корзинка для мусора, пишущая машинка, стопка писчей бумаги и уйма разнообразных ручек и карандашей. Я всегда питал слабость к приспособлениям для письма и хорошей бумаге, а потому сел за стол и начал пробовать машинку. Она была значительно лучше по конструкции и массивнее, чем портативка, на которой я печатал свою биографию, и подобно тому, как иногда, сидя за рулем незнакомого автомобиля, ты чувствуешь, что мог бы вести его очень быстро и без малейшей опасности, так и сейчас мне казалось, что за этим столом сочинение лилось бы из меня, как из птицы песня.

— Слушай, — повернулся я к Сери, — ты не знаешь, зачем здесь все это хозяйство?

— Читай буклет, там все написано, — огрызнулась она, не поднимая глаз от журнала.

— Я тебя что, отвлекаю от важного занятия?

— А ты не мог бы на какое-то время заткнуться? Я хочу от тебя отдохнуть.

Я полез в саквояж, достал проклятый буклет, бегло его пролистал; по пути мой глаз зацепился за фотографию точно такого же, как мой, коттеджа, залитого светом и совсем пустого. Там не было ни сандалий, небрежно сброшенных на половик, ни одежды на спинках кроватей, ни пустых пивных банок, рядком выстроившихся на полке, ни теней на ослепительно белых стенах.

Подпись под фотографией гласила: «Каждый из коттеджей снабжен современными письменными принадлежностями, которые помогут вам написать свою автобиографию, что является одним из ответственнейших элементов нашего эксклюзивного курса процедур».

Само собой, тут имелся в виду тот самый вопросник, о котором говорила мне Сери. Они хотят, чтобы я описал себя во всех подробностях, рассказал историю своей жизни, что позволит им позднее воссоздать меня в соответствии с написанными мною словами. Никто в этой клинике не знал, да и не мог знать, что я давно уже выполнил эту работу.

Я подумал о людях, приплывших вместе со мною на корабле, как сидит сейчас каждый из них за столом вроде этого, сидит и вспоминает свою жизнь. Ну и что же найдет он в ней такого, что бы стоило рассказать?

Ну почему я не умею думать о других людях без этого гнусного высокомерия? А я-то сам, что я нашел в себе такого, о чем бы стоило рассказать? Перенося свою жизнь на бумагу, я со стыдом замечал, насколько она заурядна, насколько бедна существенными событиями.

А не это ли было истинной причиной, почему я так много напридумывал? Не может ли статься, что дело совсем не в какой-то там метафорической истине, а в самом элементарном самообмане, стремлении показать себя лучше, чем я есть?

Я взглянул на кровать, на голову Сери, склоненную над журналом. Светлые, с золотистым оттенком волосы свешивались ей на лицо, частично его скрывая. Итак, я до смерти ей надоел, она захотела от меня отдохнуть. Я не интересуюсь никем и ничем, кроме собственной персоны, я все время копаюсь в себе, задаю бесконечные вопросы. Моя внутренняя жизнь постоянно лезет наружу, а бедная Сери должна была это терпеть. Я слишком уж засиделся в своем внутреннем мире, я тоже от него устал и очень хотел со всем этим покончить.

Я разделся и лег на вторую кровать, полностью игнорируя игнорировавшую меня Сери. Некоторое время спустя она потушила свет и забралась под одеяло. Я лежал, слушал мирные звуки ее дыхания и мало-помалу погрузился в сон.

Посреди ночи Сери перебралась на мою кровать. Она обнимала меня, целовала в лицо, и в шею, и в ухо, в конце концов я проснулся и мы занялись любовью.

14

Консультант оказался женщиной, она пришла ко мне на следующее утро, как раз когда Сери принимала душ. И тут же, буквально за считанные минуты, мои смутные сомнения обрели четкую, осязаемую форму.

Ларин Доби, как она представилась, попросила, чтобы я называл ее по имени, и привычно уселась за стол. Я был настороже, потому что мгновенно ощутил за ней всю мощь лотерейного аппарата. Она пришла сюда, чтобы дать мне консультацию, а значит — была хорошо обучена переубеждать таких, как я.

Замужняя дама средних лет, Ларин была очень похожа на учительницу, принявшую наш класс, когда мы перешли из начальной школы в среднюю. Одного уже этого вполне хватило бы, чтобы я встретил ее в штыки, а на более рациональном уровне меня возмутила ее неколебимая уверенность, что так или иначе, но я соглашусь на их процедуры. Теперь, когда мне противостояла не безликая Лотерея, а вполне конкретная личность, мои мысли стали гораздо четче, определеннее.

Все началось с небольшого разговора на общие темы: Ларин расспрашивала меня о путешествии, об островах, которые мне довелось посмотреть. Я внутренне ощетинился, стараясь не поддаваться на ее уловки, не идти на сближение, держаться своей новообретенной объективности. Ларин пришла сюда как консультант, чтобы уговорить меня на процедуры, в то время как я уже принял четкое решение и не нуждался ни в каких консультациях.

— Питер, — сказала она, — а вы хоть успели позавтракать?

— Нет.

Она пошарила рукой за свешивавшейся рядом со столом шторой и извлекла на свет божий телефон, о котором я прежде и не подозревал.

— Два завтрака в двадцать четвертый коттедж, пожалуйста.

— Подождите, — заторопился я, пока она еще не успела положить трубку, — а вы бы не могли заказать три?

Заметив на лице Ларин недоумение, я в двух словах объяснил ей про Сери; она сменила заказ, убрала телефон на прежнее место, а затем сухо спросила:

— Это ваша близкая знакомая?

— Довольно близкая. А что?

— По нашему опыту нередко бывает, что присутствие посторонних создает излишние трудности. Как правило, люди приходят к нам в одиночку.

— Ну, я еще, в общем, не принял…

— Но с другой стороны, это может значительно облегчить процесс реабилитации. Эта Сери, вы давно с ней знакомы?

— Около месяца.

— И вы думаете, ваши отношения сохранятся?

Возмущенный прямолинейностью этого вопроса, я предпочел промолчать. Сери находилась достаточно близко, чтобы слышать каждое наше слово, буде она того бы захотела, да и вообще я не понимал, с какой такой стати эта женщина сует свой нос в совершенно посторонние для нее дела. Она продолжала смотреть на меня, и в конце концов я отвел глаза. В тот же примерно момент в душевой кабинке стих звук льющейся воды.

— Ладно, я все понимаю, — сказала Ларин. — Вы мне не доверяете, все ваше естество отказывается мне доверять.

— Вы что, пытаетесь подвергнуть меня психоанализу?

— Нет. Я пытаюсь узнать про вас все, что возможно, чтобы позднее оказать вам всю возможную помощь.

Я знал, что только зря перевожу и свое, и ее время. И не так уж было важно, «доверяю» я ей или нет; уверенность, которой мне не хватало, относилась ко мне самому. И я не хотел уже больше того, что предлагала мне эта организация.

В это время из душа вышла Сери; ее тело было обмотано полотенцем, а голова другим, поменьше. Коротко взглянув на гостью, она прошла в другой конец комнаты и отгородилась ширмой.

— Знаете, Ларин, мне нет смысла с вами лукавить, — сказал я, понимая, что Сери нас слышит. — Я твердо решил отказаться.

— Да, понятно. А какие у вас причины, религиозные или этические?

— Ни те, ни другие… Ну, пожалуй, можно сказать, что этические.

Скорость, с какой она поставила этот вопрос, снова застала меня врасплох.

— А когда вы покупали лотерейный билет, тогда у вас тоже были такие соображения? — В ее голосе звучал самый обычный, неназойливый интерес.

— Нет, они пришли позднее. — Ларин ждала, и поэтому я продолжил, отметив про себя, как ловко умеет она вытягивать из меня ответы. Впрочем, теперь, когда о моем решении было заявлено вслух, мне и самому хотелось рассказать, чем оно вызвано. — Мне трудно дать всему этому внятное объяснение, но только я чувствую себя здесь неуютно, как какой-то самозванец. Я не перестаю думать о других людях, нуждающихся в атаназии куда больше моего, и о том, что я ее, собственно, недостоин. Мне даже не очень понятно, что я буду делать с этой бесконечной жизнью. Истрачу, наверное, на всякую ерунду. — (Ларин продолжала молчать.) — А потом, еще вчерашний день, когда мы сюда приехали. Здесь совсем как в больнице, а я ведь не больной.

— Да, я понимаю, что вы почувствовали.

— И не пытайтесь, пожалуйста, меня переубедить. Я уже все решил.

Скрытая ширмой Сери продолжала приводить себя в порядок; я слышал, как она расчесывает волосы.

— Питер, а вы отчетливо понимаете, что впереди у вас смерть?

— Да, но мне это безразлично. У всех у нас впереди смерть.

— У кого-то ближе, у кого-то дальше.

— Вот потому-то мне это и безразлично. В конце меня ждет смерть, вне зависимости от того, пройду я ваш курс или нет.

Ларин сделала в лежавшем перед ней блокноте какую-то пометку. Неким образом это показывало, что она не приняла мой отказ от процедур.

— Вы слыхали когда-нибудь о писателе по фамилии Делонне? — спросила она.

— Да, конечно. «Отвержение».

— Вы давно читали эту книгу?

— Давно, еще когда учился в школе.

— У нас тут их сколько угодно. Вы не хотели бы ее перечитать?

— Вот уж не думал, — удивился я, — что она входит в здешний рекомендательный список. Ее содержание не слишком согласуется с вашими процедурами.

— Вы же очень не хотите, чтобы кто-то вас отговаривал. Если вы так и не передумаете, я хотела бы, по крайней мере, точно знать, что вы не сделали ошибки.

— Хорошо, — сказал я, — но почему это вдруг вы заговорили об этой книге?

— По самой простой причине. Делонне исходит из положения, что парадоксальность жизни состоит в присущей ей конечности, а страх перед смертью порождается ее, смерти, бесконечностью. Если уж смерть пришла — это необратимо. Человеку отведено на достижение всего, к чему он стремится, относительно короткое время. Делонне усматривает — ошибочно, по моему скромному мнению, — в преходящей природе жизни главную ее ценность, то, без чего и вообще не стоило бы жить. Если взять да и продлить жизнь, что мы здесь и делаем, то все ее важнейшие события, все достижения в значительной степени обесценятся. Кроме того, Делонне напоминает — вполне справедливо, — что Лотерея Коллаго не дает никаких гарантий от случайной смерти. В итоге он приходит к заключению, что короткая, насыщенная жизнь куда предпочтительнее длинной и вялой.

— Именно так я это и понимаю, — согласился я.

— Значит, вы предпочитаете прожить естественный, отмеренный вам срок?

— Пока я не выиграл в вашу лотерею, у меня и мыслей на эту тему не было.

— А что бы вы назвали естественной продолжительностью жизни? Тридцать лет? Сорок?

— Да нет, конечно же, куда больше. Насколько я знаю, средняя продолжительность жизни составляет сейчас около семидесяти пяти лет.

— В среднем да. А сколько лет вам сейчас, Питер? Тридцать один год, не так ли?

— Нет. Двадцать девять.

— В ваших бумагах написано, что тридцать один. Но это, в общем-то, мелочи.

Из-за ширмы появилась Сери, успевшая уже полностью одеться. В руке у нее была расческа, влажные волосы свисали длинными, слипшимися прядями. Не обращая на Сери никакого внимания, Ларин сняла скрепку с пухлой компьютерной распечатки и пробежала глазами верхнюю ее страницу.

— Боюсь, я должна буду вас огорчить. Делонне был художником, а вы пытаетесь понимать его буквально. Что бы вы мне сейчас ни говорили, инстинктивно вы продолжаете верить, что будете жить вечно. Но факты говорят о другом. — Она взяла карандаш и подчеркнула какую-то строчку. — Ну так вот. На настоящий момент ваша ожидаемая продолжительность предстоящей жизни составляет чуть меньше четырех с половиной лет.

— Чушь какая-то, — сказал я и взглянул на Сери, словно ища у нее поддержки.

— К моему глубокому сожалению, это совсем не чушь. Я знаю, как трудно вам в это поверить, но так оно, скорее всего, и будет.

— Но я же не болен! Я в жизни своей никогда не болел.

— Ваша медкарта иного мнения. В восемь лет вы были госпитализированы и лечились на протяжении нескольких недель.

— Да это же просто мелкое детское недомогание. Что-то там такое с почками, но врачи сказали при выписке, что я вполне здоров, и с того времени у меня ничего такого больше не было.

Я снова взглянул на Сери, успевшую к этому времени сесть на стул, но она этого не заметила, она безотрывно смотрела на Ларин.

— Когда вам было двадцать с небольшим, вы несколько раз посещали врача. Головные боли.

— Смех один. Это была сущая мелочь. Доктор сказал тогда, что я переутомился, слишком много работаю. Ну да, конечно, ведь это был последний курс университета. Головная боль, да у кого же их не бывает! И вообще, откуда вы все это знаете? Вы что, врач?

— Нет, я просто консультант. Если это действительно была, как вы выражаетесь, сущая мелочь, то совсем не исключено, что наш компьютер ошибся. Если вы хотите пройти полное медицинское обследование — пожалуйста, клиника пойдет вам навстречу. В настоящий момент мы должны полностью полагаться на ваше досье.

— А дайте-ка и мне взглянуть на это хозяйство, — сказал я, указав на распечатку.

Ларин на мгновение задумалась, но потом все-таки протянула мне лежавшие перед ней бумаги.

Я просмотрел их, изредка задерживаясь на наиболее интересных моментах. Мое досье было составлено тщательно, безо всяких ошибок, разве что несколько выборочно. В нем приводились дата моего рождения, сведения о родителях и сестре, школы, где я учился, места, где жил, визиты к врачам. Дальше шли подробности несколько неожиданного плана. Перечень (не совсем полный) моих друзей и знакомых, наиболее посещаемые мною места, наводящие на неприятные размышления сведения о том, как я голосовал, о податях, которые я платил, о политическом обществе, куда я вступил в студенческие годы, о моих контактах с артистами малоизвестного авангардного театрика и с людьми, добровольно следившими, насколько точно выполняется Соглашение. Имелось здесь и подробное перечисление выказываемых мною признаков неуравновешенности: я часто напивался, дружил с людьми, состоявшими в сомнительных политических организациях, был непостоянен в отношениях с женщинами, в годы более юные был подвержен вспышкам беспричинной ярости, заслужил от одного из университетских преподавателей характеристику «Склонен к унынию и интраверсии», а от бывшего работодателя «Надежен не более чем на 80 %», испросил и получил освобождение от призыва на «психологических» основаниях, состоял некоторое время в связи с молодой женщиной, родившейся в семье глондианских эмигрантов.

— Кой черт, да где вы раздобыли эти сплетни? — возмутился я, тыча пальцем в распечатку.

— А там что, есть ошибки?

— Да какая разница! Здесь все сплошь искажено и перекошено!

— Однако факты там изложены верно?

— В общем, да… Но там же многое упущено!

— Мы не запрашивали какие-нибудь конкретные подробности; это то, что выдал нам компьютер.

— У них что, на всех есть такие досье?

— Представления не имею, — пожала плечами Ларин. — Это уж нужно спросить у вашего правительства. Все, что нас интересовало, это ваша вероятная продолжительность жизни, хотя и дополнительная информация тоже может пригодиться. Вы видели медицинское заключение?

— А где оно?

Ларин вышла из-за стола, встала рядом со мной и перебросила несколько листов распечатки.

— Эти числа, — сказала она, указывая карандашом, — это наши коды. Не обращайте на них внимания. А вот тут ваша ожидаемая продолжительность жизни.

Ну да, вот оно, черным по белому. Компьютер отмерил мне жалкие тридцать пять — сорок шесть лет жизни.

— Я не верю, — сказал я. — Это какая-то ошибка.

— Мы ошибаемся крайне редко.

— Но что обозначают эти цифры? Это сколько я еще буду жить?

— Это возраст, в котором, по мнению компьютера, вы, скорее всего, умрете.

— Но почему, отчего? Я не чувствую в себе никаких болезней!

Подошедшая сбоку Сери взяла меня за руку.

— Ты слушай ее, Питер.

Ларин вернулась на прежнее место, села и взглянула на меня.

— Если хотите, я организую вам медицинское обследование.

— У меня что, неполадки с сердцем? Что-нибудь в этом роде?

— Не знаю, компьютер не сказал. Но в любом случае здесь вас могут полностью вылечить.

Я почти ее не слушал, в одно мгновение все мое тело превратилось в клубок не замечавшихся прежде симптомов. Я вспомнил все свои прежние боли и болячки: несварение желудка, синяки и ссадины, онемевшие ноги, спина, которую было не разогнуть после долгого сидения за столом, жестокое похмелье и те, на последнем курсе, головные боли, кашель при простуде. Прежде все эти неполадки в организме казались вполне безобидными и объяснимыми, но теперь я начал задумываться. А вдруг за ними кроется нечто худшее? Я представил себе забитые тромбами артерии, опухоли, желчные камни и кровоизлияния, затаившиеся в глубине моего тела, постепенно меня убивающие. Однако в моих фантазиях присутствовал и несколько смешной аспект: несмотря ни на что, я как чувствовал себя абсолютно здоровым, так и продолжал чувствовать.

Черт бы побрал Лотерею, взвалившую все это на мои плечи. Я встал, подошел к окну и застыл, глядя вдаль, в сторону моря. Мы с Сери были свободны от всяких обязательств, могли покинуть клинику хоть сию же секунду.

Но потом пришло понимание: какая бы болезнь во мне ни таилась, она исцелима! Пройдя курс атаназии, я никогда уже больше не заболею, я буду жить вечно. Болезнь, где твое жало.

На меня нахлынуло пьянящее ощущение беспредельной силы и свободы. Я вдруг осознал, какими тяжкими кандалами висит на всех нас перспектива возможной болезни: мы осторожничаем с пищей, боимся перенапряжения — равно как и гиподинамии, — боимся недосыпа, боимся пить, боимся курить и смятенно прислушиваемся к первым признакам неизбежной старости. И вот появилась возможность навсегда позабыть обо всех этих страхах: я смогу как угодно издеваться над своим телом либо вовсе его игнорировать. Я никогда не узнаю, что такое немощь, никогда не превращусь в дряхлую развалину.

Уже сейчас, в мои почтенные двадцать девять, я начинал завидовать тем, кто был младше меня. Я завидовал безотчетной легкости молодых парней, завидовал гибким, грациозным девушкам. Глядя на их энергию, их здоровье, начинало казаться, что иначе и быть не может. Кто-нибудь старше меня может этому улыбнуться, но я уже начал подмечать у себя первые признаки далекой еще вроде бы старости. После курса атаназии я навсегда останусь двадцатидевятилетним. Через несколько лет эти юнцы, предмет моей тайной зависти, сравняются со мной по возрасту, однако я буду на несколько лет их мудрее. И с каждым годом, с каждым десятилетием я буду видеть мир все отчетливее, понимать все глубже.

Ошеломляющее известие о скорой смерти подтолкнуло меня к пониманию того, что Делонне интерпретирует атаназию несколько произвольно. Я прочитал его книгу в совсем еще юном, доверчивом возрасте и без раздумий воспринял все в ней написанное как истину в высшей инстанции. Делонне видел в атаназии отрицание жизни, хотя в действительности она была утверждением.

Сери недавно отметила, что наступление смерти несет с собой разрушение памяти. Но жизнь — она и есть память. Пока я живу, пока просыпаюсь по утрам, я помню свою жизнь, и с течением лет моя память становится все богаче. Если старикам свойственна мудрость, то это связано не просто с возрастом, а с восприятием и удержанием, с накоплением воспоминаний в количестве, достаточном для того, чтобы потом надежно отличать важное от неважного.

В другом своем аспекте память — это непрерывность, ощущение самотождественности и причинно-следственной связи. Я есть то, что я есть, потому что я могу вспомнить, как я этим стал.

А еще память — это сверхъестественная сила, про которую я говорил Сери: импульс жизни, подталкивающий тебя сзади и прозревающий будущее.

С увеличением продолжительности жизни будет увеличиваться и количество памяти, а разум пресуществит это количество в качество.

А с обогащением памяти обогатится и восприятие жизни.

Все боятся смерти. Смерть есть бессознательность, полное угасание всех физиологических и ментальных процессов, поэтому вместе с телом умирает и память. Человеческий разум, пребывающий на стыке прошлого с будущим, исчезает вместе с тем, что он помнит. Поэтому о смерти нет воспоминания.

Страх смерти — это не просто боязнь боли, боязнь унизительной утраты всех сил и способностей, страх перед разверзшейся бездной, но первобытный, из тьмы веков пришедший страх: а вдруг ты потом это вспомнишь?

Весь опыт мертвого состоит в одномоментном акте умирания. Те, кто живет, не могут быть живыми, если в их памяти содержится состояние смерти.

Где-то за краем своего нового прозрения я понимал, что Сери и Ларин беседуют: общеположенные вежливости и шутки, достопримечательности острова, которые Сери стоило бы посетить, гостиница, где она может остановиться. Еще я знал, что какой-то мужчина принес на большом подносе завтрак, но еда меня не интересовала.

Компьютерная распечатка лежала на столе, она была раскрыта на моей продолжительности жизни. Тридцать пять — сорок шесть лет… вероятностная оценка, отнюдь не настоящее предсказание.

Для молодого человека двадцати с малым лет ожидаемый срок доживания составляет что-то около полувека. Само собой, он может умереть и через три недели, но статистика утверждает, что это крайне маловероятно.

Статистика утверждала, что мне осталось шесть лет. Я мог бы, конечно, дожить и до девяноста, но это было куда менее вероятно.

Но как проверишь, насколько надежны эти цифры? Я снова взялся за распечатку, мельком подивился безукоризненной аккуратности компьютера и внимательно перечитал всю эту мешанину сведений обо мне. Картина складывалась довольно перекошенная, в ней не было практически ничего такого, что могло бы быть истолковано в мою пользу. Унылый, сильно пьющий тип с весьма сомнительными политическими пристрастиями, подверженный резким, непредсказуемым переменам настроения. Все это неким загадочным образом влияло на мое здоровье и общее физическое состояние, ведь именно на эти данные опирался компьютер, вычисляя, сколько я могу еще прожить.

Ну почему они не приняли во внимание и другие факты? Например, что летом я много купаюсь, что я люблю свежую, хорошо приготовленную пищу и ем много фруктов, что я бросил курить, а в детстве регулярно посещал церковные службы, что я делаю щедрые пожертвования благотворительным фондам и люблю животных, что у меня голубые глаза?

Все эти факты казались мне ничуть не менее — и не более — существенными, и каждый из них мог повлиять на компьютер, возможно — даже сдвинуть его предсказание на несколько лет в мою пользу.

Во мне шевельнулось подозрение. Все эти цифры получены организацией, стремящейся продать свой товар. Ни для кого не было секретом, что Лотерея Коллаго — организация коммерческая, что главный источник ее доходов — это торговля билетами и что каждый здоровый бессмертник, выпущенный клиникой, является ходячей рекламой их деятельности. Их очень интересовало, чтобы каждый призер Лотереи принял предложенный ему курс; чтобы добиться этого, они могли пойти и на обман.

Короче говоря, нужно пройти независимое медицинское обследование и только потом уж что-нибудь решать. Я чувствовал себя абсолютно здоровым, я подозревал, что компьютер мухлюет, я боялся атаназии.

Я повернулся к Ларин и Сери; они уже взялись за принесенный служителем завтрак, мюсли и тосты. Садясь за стол, я увидел, что Сери на меня смотрит, и понял: она понимает, что я изменил свое решение.

15

Диагностический центр клиники занимал одно из крыльев главного здания; здесь проходили предварительное обследование все получатели курса атаназии. Среди диагностических процедур, которым подвергли меня врачи, были и утомительные, и страшноватые, и унизительные, и интересные, и попросту скучные. Поражало изобилие непонятной — да, впрочем, и не предназначенной для моего понимания — медицинской техники. Предварительное обследование проводилось в прямом взаимодействии с компьютером; потом меня поместили в аппарат, являвшийся, как я думаю, обзорным сканером всего организма. После более подробного рентгеновского просвечивания отдельных частей моего тела — головы, поясницы, левого предплечья, грудной клетки — меня осмотрел и допросил врач, сказавший в заключение, чтобы я одевался и шел в свой коттедж.

Сери ушла подыскивать себе гостиницу, Ларин задержалась в клинике. Я сел на кровать и погрузился в размышления о психологических факторах больницы, любой больницы, где раздевание пациента есть лишь первая из долгого ряда операций, посредством которых он превращается в нечто подобное говорящему куску мяса. В этом состоянии его индивидуальность полностью подавляется к вящей славе симптомов, как мешающая, надо думать, их полнейшему проявлению.

Чтобы напомнить себе, кто я есть такой, я взялся перечитывать свою рукопись, но вскоре был вынужден прервать это занятие, потому что пришли Ларин Доби и доктор Корроб, тот самый врач, который беседовал со мною в клинике. Ларин скользнула по мне тусклой безрадостной улыбкой и села за письменный стол.

Я встал, предвкушая что-то недоброе.

— Миссис Доби говорит, что вы все еще не решили, соглашаться или нет на курс атаназии, — начал Корроб.

— Да. Но я хотел сперва послушать, что скажете вы.

— Я советую вам согласиться на процедуры, и незамедлительно. Иначе вы рискуете жизнью.

Я покосился на Ларин, но та подчеркнуто смотрела в сторону.

— А что со мной такое?

— Мы обнаружили аномалию в одном из главных кровеносных сосудов вашего головного мозга, так называемую цереброваскулярную аневризму. Стенка сосуда настолько истончилась, что он ежесекундно готов лопнуть.

— Я знаю, вы все это выдумываете!

— Да почему вы так решили? — удивился Корроб, во всяком случае он выглядел удивленным.

— Вы меня запугиваете, чтобы я согласился на эти процедуры.

— К сожалению, — вздохнул Корроб, — я всего лишь излагаю вам результаты обследования. Лотерея пригласила меня на должность медицинского консультанта. Я пытаюсь довести до вас всю серьезность ситуации; необходимо срочное оперативное вмешательство, иначе ваша болезнь приведет к летальному исходу.

— А почему эту штуку раньше не заметили?

— Возможно, вы слишком редко обследуетесь. Мы знаем, что в детском возрасте у вас были неполадки с почками. С болезнью справились, но она оставила вам в наследство повышенное кровяное давление. А к тому же вы еще и пьете.

— Да что я, алкоголик какой-нибудь? — возмутился я. — Выпиваю, но в меру.

— А вам, в вашем состоянии, вообще нисколько нельзя. Вы говорили, что пьете довольно регулярно, с суточной дозой, приблизительно эквивалентной одной бутылке вина. В вашем состоянии это крайне неразумно и смертельно опасно.

Я снова взглянул на Ларин и увидел, что она внимательно за мною наблюдает.

— Бред какой-то, — пожаловался я ей. — Я же здоров как бык.

— Это только ваше мнение, — сказал Корроб, — и оно не слишком много значит. Ангиограмма показала наличие у вас крайне серьезного заболевания. — Он встал, словно очень торопясь уйти. — Решать, конечно же, будете вы, но я бы вам посоветовал приступить к процедурам как можно скорее.

— А они вылечат эту штуку?

— Ваш консультант все вам объяснит.

— А это не рискованно?

— Нет, все процедуры абсолютно безопасны…

— Ну что ж, — вздохнул я, — выбирать мне, похоже, не из чего. Если вы вполне уверены…

В руках Корроба была тощенькая папка, принятая мною за историю болезни какого-то пациента; теперь до меня дошло, что этот пациент не кто иной, как я.

— Мистера Синклера следует поместить в блок атаназии как можно скорее, лучше всего сегодня, — сказал Корроб, передавая папку Ларин. — Сколько времени уйдет у вас на реабилитационный профиль?

— По крайней мере день, может, и два.

— Синклера следует поместить безо всякой очереди, эта аневризма очень опасна. Нельзя допустить, чтобы его хватил инсульт прямо здесь, в клинике. Если начнет тянуть время — тут же гоните его с острова в шею.

— Я постараюсь закончить с ним прямо сегодня.

Они разговаривали так, словно меня в комнате не было.

— После четырех часов ничего не есть, — повернулся ко мне Корроб. — Можно пить воду или разбавленный фруктовый сок, но не много. И ни грамма алкоголя. Утром к вам зайдет миссис Доби, она направит вас на операцию. Вам все понятно?

— Да, но я хотел бы знать…

— Миссис Доби все вам объяснит.

Корроб вышел из комнаты и торопливо захлопнул дверь, оставив за собою взвихрившийся воздух.

Я сел на кровать, игнорируя Ларин как пустое место. Мне приходилось принять все сказанное врачом, хотя я абсолютно не чувствовал себя больным. В повадках медиков, ставящих свои познания гораздо выше простой, очевидной симптоматики, было нечто малоприятное. Вспомнилось, как два года тому назад я пришел к своему врачу с жалобой на забитые лобные пазухи. Осмотрев меня и опросив, он выяснил, что я сплю со включенным центральным отоплением и, хуже того, лечусь от насморка некими патентованными каплями. И вдруг как-то так оказалось, что мой синусит является прямым следствием моих же собственных просчетов, что во всем виноват я сам. Я вышел из кабинета врача весь насквозь виноватый и пристыженный. Теперь, с уходом Корроба, я снова чувствовал себя виноватым, мне начинало казаться, что в некотором смысле я сам, почти злоумышленно, подстроил себе эту истончившуюся стенку артерии. Ну да, я ведь болел в детстве, пил во взрослом возрасте. Впервые в жизни мне хотелось как-то оправдать свое пристрастие к выпивке, объяснить его некими разумными причинами.

Скорее всего, это было связано с положением самой клиники, тоже вынужденной постоянно оправдываться; ее персонал, прекрасно осведомленный о спорах, кипящих вокруг атаназии, принимал эти споры близко к сердцу и старался сделать всех получателей главного приза Лотереи своими единомышленниками. Тех, кто и сам хотел пройти курс атаназии, подталкивали к нему мягко, по-дружески. К тем же, кто сомневался или упирался, врачи применяли жесткие меры психологического воздействия.

Я жалел, что Сери куда-то запропастилась, и с нетерпением ждал ее возвращения. Мне хотелось побыть напоследок нормальным человеком, хотя бы немного — погулять с ней по саду, или заняться любовью, или просто посидеть, ничего не делая.

— Как вы себя чувствуете, Питер? — спросила Ларин, закрывая мою историю болезни.

— А как, по-вашему, я должен себя чувствовать?

— Извините ради бога, меня совсем не радует, что компьютер оказался прав. Может быть, вас отчасти утешит, что мы тут хотя бы сумеем вам помочь. Оставайся вы дома, скорее всего, вашу болезнь просто не успели бы заметить.

— Я до сих пор с трудом в нее верю.

Из окна был виден садовник, подстригавший газон, дальше — часть Коллаго-Тауна, а еще дальше — примыкающий к гавани мыс. Я встал с кровати, пересек комнату и сел напротив Ларин.

— Доктор сказал, вы объясните, что со мною будут делать.

— Насчет аневризмы?

— Да, и насчет атаназии тоже.

— Завтра вам сделают самую обычную операцию на больной артерии. Скорее всего, хирург прибегнет к шунтированию, а потом, в ближайшем будущем, она и сама восстановится.

— Это в каком смысле восстановится?

— Вам будет назначен целый ряд гормональных и ферментных инъекций, призванных инициировать и стимулировать репликацию клеток в тех органах, где обычно этот процесс отсутствует, например в мозге. В других частях организма ферменты будут контролировать репликацию, предупреждая появление злокачественных опухолей и поддерживая ваши органы в хорошем состоянии. Иными словами, после прохождения курса ваш организм будет постоянно самообновляться.

— А говорили, — заметил я, — что мне нужно будет каждый год проходить обследование.

— Нет, только если вы сами того захотите. Параллельно с инъекциями хирурги имплантируют вам несколько микропроцессорных датчиков. Показания датчиков могут быть проверены в любом из агентств Лотереи; если что-нибудь будет не так, вам скажут, что нужно делать. В некоторых случаях вас могут снова поместить в эту клинику.

— Я не понимаю, как это согласуется с громогласными заявлениями, что курс атаназии дает постоянный эффект.

— Постоянный, но несколько ограниченный. Все, на что мы способны, это предотвратить естественный распад. Но вот, например, вы курите?

— Нет. Раньше курил.

— Предположим, вы начнете снова. Сколько бы вы ни курили, рака легких у вас не будет, за это можно ручаться. Но вы не будете застрахованы ни от бронхитов, ни от эмфиземы, а угарный газ будет создавать дополнительную нагрузку на ваше сердце. Наши инъекции не спасут вас от автокатастрофы, не помешают вам утонуть, не защитят вас от грыжи и обморожения, не помешают вам сломать шею. Мы защитим ваш организм от возрастной дегенерации и поможем ему построить иммунную защиту от инфекционных болезней, но никто не помешает вам загробить его самостоятельно.

Напоминания о непрочности тела: синяки и ссадины, переломы и разрывы. Слабости, прекрасно известные, я старался о них не думать, но постоянно видел их у других людей, слышал о них в разговорах. У меня развивалось совершенно новое для меня трепетное отношение к проблеме здоровья. А может, обретение бессмертия автоматически заставляет человека острее ощущать присутствие смерти?

— А это надолго затянется? — спросил я у Ларин.

— Недели две, максимум три. После завтрашней операции вам дадут немного отдохнуть. Как только врачи решат, что вы достаточно оправились, вам начнут вводить ферменты.

— Ненавижу уколы, — поморщился я.

— Никто вас колоть не будет. Здесь применяют другие, более щадящие методы введения препаратов в организм. Да и в любом случае вы не будете осознавать, что вас лечат.

— Вы хотите сказать, я буду под наркозом? — ужаснулся я.

— Нет, но после первых инъекций вы придете в полубессознательное состояние. Звучит немного угрожающе, но пациенты в большинстве своем определяют это состояние как приятное.

Мне очень не хотелось расставаться с сознанием. В возрасте двенадцати лет меня сшиб с велосипеда один местный хулиган, что привело к сотрясению мозга и ретроспективной амнезии продолжительностью в три дня. Утрата этих трех дней была главной загадкой моего детства. Хотя я пробыл без сознания не более получаса, по возвращении к действительности в моей памяти образовалось слепое пятно. Когда я вернулся в школу, щеголяя огромным синяком под глазом и шикарно забинтованной головой, мне пришлось лицом к лицу столкнуться с тревожным и непонятным фактом, что последние трое суток все-таки существовали, более того, что и я в них существовал. Были в них уроки и игры, были, по всей видимости, споры и разговоры, только вот я ничего о них не помнил. Все эти дни я отчетливо воспринимал мир, ощущал непрерывность памяти, ничуть не сомневался в своем существовании и в своей личности, а затем некое последовавшее им событие вчистую их стерло, точно так же, как когда-нибудь в будущем смерть сотрет и всю мою память. Это было мое первое соприкосновение с неким подобием смерти, и хотя мне было в принципе ясно, что во временной утрате сознания нет ничего особо опасного, всю дальнейшую жизнь я относился к ней с опасением, видел в памяти ключ к бытию. Я существую, пока я помню.

— Скажите, Ларин, а вы бессмертница?

— Нет.

— Значит, вы не можете сказать, что знаете эти процедуры по личному опыту.

— Я проработала с пациентами без малого двадцать лет. Это дало мне вполне приличный опыт, а ни на что большее я не претендую.

— И все же вы не можете сказать, что знаете, как чувствует себя пациент, — настаивал я.

— Прямо — не знаю, только опосредованно.

— Честно говоря, я дрожу перед перспективой лишиться памяти.

— Я это прекрасно понимаю. Именно на меня возложена обязанность помочь вам затем ее вернуть. К сожалению, вам неизбежно придется пожертвовать своей памятью в нынешнем ее виде.

— С чего бы такая неизбежность?

— Все очень просто. Чтобы обеспечить вам долголетие, мы должны остановить разрушение вашего мозга. В обычном смертном теле клетки мозга постоянно, тысячами в сутки отмирают и никогда не реплицируются, что приводит к постепенному угасанию всех ментальных способностей. Мы же запустим у вас механизм репликации этих клеток, так что, сколько бы вы ни прожили, ваши ментальные способности ничуть не уменьшатся. Вот только при запуске репликации новая для мозга клеточная активность приведет к почти полной амнезии.

— Вот-вот, — кивнул я, — именно это меня и пугает. Ускользающее сознание, забытая жизнь, разрыв непрерывности.

— Вы не ощутите и не испытаете ровно ничего страшного, ваше состояние будет сродни долгому, непрерывному сну. Вы увидите массу эпизодов из своей жизни, припомните поездки и путешествия, вам будет казаться, что вы разговариваете с людьми, что вы ощущаете прикосновения, испытываете эмоции. Ваш мозг будет отдавать то, что в нем содержится, то есть вашу собственную жизнь.

Контакт утрачен, сознание умирает. Добро пожаловать в призрачный мир, где нет иной реальности, кроме сна.

— А когда я очнусь, вся память об этом исчезнет.

— Почему вы так думаете?

— Я только повторяю то, что говорят врачи. Они считают, что такая надежда придает людям уверенность.

— В общем-то, это верно. Вы проснетесь здесь, в этом коттедже. Рядом с вами буду я и ваша подруга, Сери.

Я хотел увидеть Сери. Я хотел, чтобы Ларин ушла.

— Но у меня, — сказал я, — не будет памяти. Мою память разрушат.

— Ее можно будет заменить.

Это моя обязанность. Сон исчезнет, останется пустота. Затем вернется жизнь в обличье этой терпеливой, с холодными глазами женщины, которая будет заполнять меня моими воспоминаниями, как рука, пишущая слова на чистом белом листе.

— Ларин, — сказал я, — как могу я знать, что буду потом тем же самым? Почему я буду тем же самым?

— Потому что ничто в вас не изменится, только добавится способность к долгожительству.

— Но ведь я есть то, что я помню. Отберите у меня это, и я не смогу уже больше стать тем, чем был.

— Питер, я восстановлю вашу память, я прошла специальную подготовку и знаю, как это делается. Но сперва вы должны мне помочь. — Она положила на стол толстую, роскошно переплетенную папку. — У нас не так много времени, как обычно, но я надеюсь, что за вечер вы управитесь.

— Дайте-ка мне взглянуть.

— Вы должны быть максимально откровенны, — сказала Ларин, передавая мне папку. — С объемом не стесняйтесь. Не хватит бумаги — возьмите в столе, там ее сколько угодно.

Тяжелая папка предвещала часы напряженной работы. Первая, титульная, страница была отведена моему имени и адресу, потом шли вопросы про школу, потом — про друзей, любовь и секс. Безумное множество вопросов, сформулированных, как я заметил, весьма продуманно, так, чтобы побудить меня к откровенности. Не в силах читать, я бегло перелистнул вопросник; слова плыли у меня в глазах и размывались.

Впервые с того момента, как мне был вынесен смертный приговор, я ощутил позыв к мятежу. Я не собирался отвечать на их вопросы.

— Мне эта штука ни к чему, — сказал я Ларин и швырнул вопросник на середину стола. — У меня уже написана автобиография, и добавить к ней нечего.

— Питер, вы не забыли, что сказал доктор? Если вы не будете во всем нам содействовать, вас сегодня же выставят с острова.

— Я готов вам содействовать, но отвечать на эти вопросы не буду. У меня и так все уже написано.

— Где написано? Вы можете мне показать?

Моя рукопись так и лежала на кровати; я взял ее и без слов, глядя куда-то в сторону, передал консультантке. За те краткие секунды, пока я касался рукописи, она успокоила меня и приободрила, как осязаемая связь с тем, чему вот-вот предстояло стать моим утраченным прошлым.

Было слышно, как Ларин перелистнула первую страницу, вторую, а когда я снова поднял глаза, она уже бегло просматривала третью или четвертую. Заглянув напоследок в конец, она отложила рукопись в сторону.

— Когда вы все это писали?

— Два года тому назад.

— И все-таки мне не нравится, что без вопросника, — сказала Ларин, задумчиво глядя на мой драгоценный опус. — Откуда мне знать, что там не упущено ничего существенного?

— Ну это же риск скорее для меня, чем для вас. А чего вы, собственно, боитесь? — удивился я. — Я-то не боюсь, да и не пропущено там ничего.

Я рассказал ей, как писалась моя автобиография, как я поставил перед собою задачу отразить на бумаге всю правду во всей ее полноте.

— Но здесь же нет конца, — возразила Ларин и снова взглянула на последнюю страницу. — Вы про это помните?

— Мне помешали дописать, но это, собственно, и не важно. Ведь это была последняя фраза, я несколько раз пытался ее закончить, но не заканчивал, потому что так даже лучше.

Ларин молчала, взглядом выматывая из меня последние комментарии. Некоторое время я сопротивлялся, но потом был вынужден добавить:

— Она не закончена, потому что и жизнь моя не закончена.

— Но если вы писали ее два года назад, что было потом?

— Вот в чем вопрос, да? — И снова это тяжелое, набрякшее ожиданием молчание, и снова мне недостало сил ему сопротивляться. — Работая над автобиографией, я обнаружил, что моя жизнь структурирована по ограниченному набору неких шаблонов, и все, что бы я ни делал, неизбежно укладывается в один из них. С того времени, как я кончил писать, мое наблюдение лишь подтвердилось, а два последних года не добавили к общей картине ровно ничего, кроме разве что мелких деталей.

— Чтобы прочитать вашу автобиографию, мне придется взять ее с собой, — сказала Ларин.

— Хорошо, но только вы ее берегите.

— Ну конечно же, я буду обращаться с ней бережно.

— Я ощущаю ее как часть себя самого, как нечто незаменимое и неповторимое.

— А вот я могу вам ее повторить, — сказала Ларин и сама рассмеялась своей шутке. — В смысле, что я могу снять с нее фотокопию. Тогда вы получите оригинал обратно, а я буду работать по копии.

— Вот-вот, — кивнул я, — именно это они со мной и сделают. С меня снимут фотокопию. С той единственной разницей, что я не получу оригинала назад. Мне дадут эту самую копию, а оригинал будет стерт безвозвратно.

— Питер, но я же просто пошутила.

— Я понимаю, но вы заставили меня задуматься.

— А может, вы все-таки передумаете и заполните мой вопросник? Если у вас нет полного доверия к собственной рукописи…

— Да нет, — сказал я, — дело совсем не в недоверии. Я живу согласно тому, что я написал, поскольку я есть то, что я написал.

Я закрыл глаза и снова от нее отвернулся. Мне вспомнилась одержимость, с какой я все это писал и переписывал, вспомнилось жаркое лето и зеленые, теряющиеся в дымке холмы. В частности, мне вспомнилось, как однажды вечером, сидя на веранде виллы, арендованной мною у Колана, я сделал для себя потрясающее открытие, что любое вспоминание неполно и что творческое воссоздание прошлого выявляет истину более высокую, чем самая совершенная память. Жизнь может быть описана на языке метафор, именно это и были упомянутые мною шаблоны. Фактические подробности, касавшиеся, к примеру, моего детства, представляли мало интереса, но с точки зрения метафорической, взятые как образчики взросления и познавания, они стали гораздо выше и значительнее. Касавшиеся меня как часть моего личного опыта, они касались также и более объемных пластов опыта общечеловеческого, как их неотъемлемая часть. Ограничься я банальным повествованием, перебором запомнившихся мне подробностей, мое освещение своей собственной жизни было бы односторонним.

Я не мог выделить себя из контекста, а потому стал в своей рукописи целокупностью, описав и свою жизнь, и то, как я ее проживаю.

Так что мне ли было не знать, что любые ответы на этот вопросник будут не более чем полуправдами. В буквальных ответах на буквальные вопросы нет места для подробностей, для метафор, для повествования.

— А вы знаете, что уже четвертый час? — спросила Ларин, взглянув на часы. — Обед вы уже пропустили, а после четырех вам есть нельзя.

— А где тут можно сейчас поесть?

— В столовой. Скажите санитаркам, что вы завтра ложитесь на операцию, и они сами решат, что вам дать.

— А где Сери? Больно уж долго ее нет.

— Я попросила ее не возвращаться раньше пяти.

— Но я хочу, чтобы ночью она была здесь.

— Это уж вы с ней сами решите. Но только имейте в виду, что к тому времени, как вы отправитесь в клинику, ее здесь быть уже не должно.

— Но потом-то, — встревожился я, — потом-то я смогу ее увидеть?

— Конечно сможете. Она ведь нужна не только вам, но и мне. — Ларин уже засунула мою рукопись под мышку, собираясь уходить, но теперь она снова положила ее на стол. — Хотя, с другой стороны, много ли она знает о вас, о вашей жизни?

— Мы разговаривали с ней, пока плыли сюда, и каждый из нас говорил в основном про себя.

— Послушайте, у меня появилась мысль, — сказала Ларин, пододвигая рукопись ко мне. — Мне некуда, в общем-то, спешить, я прочитаю все это потом, когда вы, будете в клинике. А сегодня пусть почитает Сери, и вы с ней все обсудите. Чем больше она про вас узнает, тем лучше. Это может оказаться очень важным.

Я взял рукопись, глубоко скорбя об этом нежданном и непрошеном вторжении в мою личную жизнь. Описывая себя, я выставил себя напоказ, в рукописи я был все равно что голый. Я не обелял себя и не оправдывал, я стремился к максимальной честности и даже сам зачастую дивился своей неприглядности. Поэтому еще пару недель назад сама уже мысль показать написанное кому-нибудь постороннему была для меня абсолютно неприемлемой. А теперь мою рукопись прочитают две почти незнакомые мне женщины, прочитают и будут знать обо мне не меньше, чем знаю я сам.

Но в то же самое время, как я скорбел об их грядущем вторжении в мое «я», некоторая моя часть это вторжение приветствовала. В их интерпретации, возвращенной позднее мне, я снова стану самим собой.

После того как Ларин ушла, я сходил в столовую и получил дозволенный мне предоперационный обед. Приговоренный к операции съел легкий салатик, лишь обостривший его голод.

Сери появилась под вечер, уставшая от жары и долгих прогулок. Она успела уже где-то поесть, в чем тоже угадывался отблеск предстоящего. Наша недолгая связь была уже нарушена: мы провели день порознь, пообедали порознь и в разное время. А дальше наши жизни и вовсе пойдут в совершенно различных ритмах. Я рассказал ей о том, что случилось за день, о том, что я узнал.

— И ты им поверил? — спросила Сери.

— Сперва не поверил, а сейчас верю.

Сери коснулась моего лица, тронула мои виски кончиками пальцев.

— Они боятся, что ты скоро умрешь.

— Они надеются, что я не буду с этим слишком спешить, — ухмыльнулся я. — Отрицательно скажется на их реноме.

— Тебе нельзя перевозбуждаться.

— И что бы это могло значить?

— Сегодня спим отдельно.

— А при чем тут это? Доктор и слова не сказал мне про секс.

— Он не сказал, зато я говорю.

Сери меня поддразнивала, но как-то все менее энергично, и я ощущал растущую в ней тишину. Она вела себя так, как то принято у родственников больного, прикрывающих свой страх перед будущей операцией дурацкими шуточками про судно да клизму, клизму да судно.

— Сери, — сказал я, — Ларин хочет, чтобы ты помогла в реабилитации.

— Да бог с ней, с Ларин, сам-то ты как?

— Я и вообще не понимаю, как тут можно обойтись без тебя. Ведь поэтому ты со мной и приехала, верно?

— Ты прекрасно знаешь, почему я здесь.

Она меня обняла, но тут же резко отодвинулась и опустила глаза.

— Нужно, — сказал я, — чтобы ты тут одну вещь прочитала. Прямо сегодня, так просила Ларин.

— А что там такое?

— Мне не хватает времени, чтобы ответить на весь ее вопросник, — сказал я, сознательно отклоняясь от правды. — Но случилось так, что какое-то время назад я написал автобиографию. Ларин посмотрела и сказала, что использует этот текст при реабилитации. Хорошо бы, чтобы ты его прочитала, и мы успели бы потом поговорить.

— А эта твоя автобиография, она длинная?

— Не то чтобы очень. Двести с чем-то машинописных страниц. Да ты быстро справишься.

— А где она?

Я взял рукопись, так и лежавшую на столе, и отдал ее Сери.

— А почему ты не хочешь попросту со мной поговорить, как все эти дни на корабле? — Она держала рукопись за самый край так, что листы распушились веером. — Я же чувствую, что это нечто такое, ну, написанное только для себя, нечто сугубо личное.

— Дело в том, что именно она, эта автобиография, будет использована при реабилитации.

Я пустился, было объяснять, что подвинуло меня писать автобиографию, и что я пытался ею выразить, но Сери уже перебралась на другую кровать и приступила к чтению. Она листала страницы с такой скоростью, словно просто скользила по ним глазами, и я даже начал задаваться вопросом, много ли удастся ей понять при таком поверхностном чтении.

Я молча смотрел, как Сери пробирается через первую главу, долгий предуведомительный пассаж, где я описывал свою дилемму, свои несчастья и свои мотивы к подробному изучению собственной личности. Затем Сери взялась за вторую главу; я следил за ней, не отрывая глаз, и увидел, как она задержалась на первой странице, немного подумала и перечитала первый абзац. И снова заглянула в первую главу.

— Можно, я спрошу тебя одну вещь? — сказала она.

— А почему ты остановилась?

— Я тут не все понимаю. — Сери отложила прочитанные листы. — Ты же вроде бы говорил, что родом из Джетры?

— Да, конечно.

— Так почему же ты здесь пишешь, что родился в каком-то другом месте? — В поисках слова она опять заглянула в рукопись. — «Лондон»… Никогда о таком не слышала.

— Так вот ты про что, — кивнул я. — Это такое придуманное название… сразу и не объяснишь. В общем-то, это Джетра, но я пытался передать идею, что по мере того, как ты взрослеешь, твой город словно бы меняется. Лондон — это состояние ума. Как мне кажется, это название описывает моих родителей, описывает то, какими они были и где они жили, когда я родился.

— Дай-ка я еще раз посмотрю, — сказала Сери и снова взялась за мою рукопись.

Теперь она читала значительно медленнее, иногда останавливаясь. Ее затруднения смущали меня, казались некоей формой невысказанной критики. В рукописи я рассказал о себе самому себе, никак не думая, что она попадет в руки кому-нибудь другому, а потому ничуть не сомневался самоочевидности своего метода. Сери, моя первая в мире читательница, читала, наморщив лоб и постоянно запинаясь, возвращаясь на несколько страниц назад.

В конце концов я не выдержал.

— Отдай, — сказал я и протянул руку к рукописи. — Я не хочу, чтобы ты больше читала.

— Нет, — качнула головой Сери, — мне нужно. Мне нужно понять.

Но время шло, а понимания не прибавлялось, и она начала задавать вопросы:

— Кто такая Фелисити?

— Кто такие «Битлз»?

— Манчестер, Шеффилд, Пирей — где это все?

— Что такое Англия, на каком она острове?

— Кто такая Грация и почему она пыталась себя убить?

— Кто такой Гитлер, про какую войну ты тут говоришь, какие города они бомбили?

— Кто такая Алиса Дауден?

— Почему убили Кеннеди?

— Шестидесятые годы — это когда? Что такое марихуана? Что такое психоделический рок?

— Ты тут снова про Лондон… А разве это не состояние ума?

— Почему ты столько пишешь про Грацию?

— Что случилось в Уотергейте?

— Вымысел истиннее фактов, потому что память несовершенна, — сказал я, но Сери, похоже, не расслышала.

— Так кто такая Грация?

— Я люблю тебя, Сери, — сказал я и сам поразился, насколько это прозвучало неискренне и неубедительно.

16

— Я люблю тебя, Грация, — сказал я, стоя рядом с ней на коленях.

Грация сидела на полу, привалившись спиной к кровати; она уже перестала плакать и просто молчала. Как и всегда, ее молчание вселяло в меня крайнюю неловкость, потому что так ее было совсем не понять. Иногда она молчала, потому что обижалась, иногда — просто потому, что ей нечего было сказать, но иногда и нарочно, мне назло. Она говорила, что с ней то же самое, что мое молчание заставляет ее теряться в догадках. В результате наши сложности удваивались, и я совсем уже не знал, как себя вести. Бывало, что даже злилась она притворно, чтобы вызвать меня на предсказуемую, как она говорила, реакцию; нужно ли удивляться, что я и настоящую ее злость воспринимал с некоторым сомнением, отчего она ярилась еще больше.

У нас оставался один-единственный общий язык — декларирование любви, и я прибегал к нему гораздо чаще, чем она. Но в контексте наших ссор такие декларации начинали звучать крайне неискренне и неубедительно.

Сегодня наша ссора была самой доподлинной, хотя и весьма тривиальной по происхождению. Я обещал Грации ничего не планировать на вечер, чтобы сходить с ней в гости к ее знакомым. К несчастью, я позабыл об этом обещании и купил билеты на пьесу, которую ей давно хотелось посмотреть. Я тут же признал, что это моя вина, что я рассеянный идиот, но она продолжала злиться. Телефона у этих ее друзей не было, передоговориться с ними было невозможно, и мы зря потратили деньги на билеты. Что мы ни сделай, все выходило плохо.

Но это было только начало. Безвыходная ситуация привела к напряжению, а оно в свой черед вывело на поверхность наши всегдашние претензии друг к другу. Выяснилось, что я бесчувственный сухарь, что совсем не обращаю на нее внимания, что в квартире у нас полный бардак, что я вечно унылый и чем-то недовольный. Ну а она оказалась истеричкой и неряхой, она строила глазки каждому встречному мужику, у нее всегда было семь пятниц на неделе. Все это выплеснулось наружу, заполнило комнату подобно влажному, грязному облаку, которое отдалило нас друг от друга и затуманило нам глаза; мы уже не видели назревавших опасностей, а значит, не могли их остерегаться.

Я держал Грацию за руку, пытаясь добиться от нее хоть какой-нибудь реакции. Она полулежала, отвернувшись от меня и бездумно разглядывая подушку. Ее дыхание уже успокоилось, слезы подсохли.

— Я люблю тебя, Грация, — сказал я еще раз и поцеловал ее в затылок.

— Не надо так говорить. Сейчас не надо.

— Почему не надо? Разве это не единственное, что все еще осталось верным?

— Ты просто хочешь меня успокоить, чтобы я не скандалила.

Вконец отчаявшись, еле сдерживая раздражение, я отстранился от Грации и встал. Ее рука безвольно обвисла. Я подошел к окну.

— Что ты там делаешь?

— Да просто задергиваю занавески.

— Оставь их в покое.

— Я не хочу, чтобы люди сюда заглядывали.

Грация все время оставляла занавески незадернутыми. Мы жили в полуподвале, окна спальни выходили на улицу, так что нас мог увидеть любой прохожий. Если Грация ложилась спать раньше меня, она так и норовила раздеться при включенном свете и не задернутых занавесках. Как-то я зашел в спальню и увидел, что она сидит голышом на кровати, пьет себе кофе и читает книгу. Мимо окна как раз проходили самые стойкие клиенты только что закрывшегося паба.

— Ты ханжа.

— Я просто не хочу, чтобы люди смотрели, как мы лаемся.

Я задернул-таки занавески и вернулся к кровати. Грация успела уже сесть нормально и закурить.

— Ну и что же мы будем делать? — спросила она.

— То, что я предложил тебе полчаса назад. Ты поедешь на машине к Дейву и Ширли, а я тем временем съезжу на метро к театру, попробую обменять билеты и тоже подъеду к Дейву.

— Вот и прекрасно.

Получасом раньше то же самое предложение было отнюдь не прекрасным, оно довело ее до слез. Я пытаюсь прикрыть свою ошибку, я пытаюсь уклониться от встречи с Дейвом и Ширли. Теперь ее настроение резко изменилось. Я получил прощение, скоро мы займемся любовью.

Я прошел на кухню, взял с полки стакан и налил себе воды. Вода была чистая и прозрачная, но совершенно безвкусная. После жестковатой артезианской воды Херефордшира, после мягкой пеннинской воды Шеффилда лондонская вода, взятая из Темзы, химически обеззараженная и многократно очищенная, казалась дешевой подделкой. Я вылил воду в раковину, вытер стакан и перевернул его на сушилку. Рядом с раковиной высилась стопка грязных, со вчерашнего дня оставшихся тарелок.

Мы жили на улице, вполне типичной для ближних окраин Лондона. Были на ней и частные дома, были и муниципальные. Наш дом стоял в плане на реконструкцию, но кэмденский муниципалитет не торопился выселять жильцов и до поры до времени сдавал им квартиры в краткосрочный наем по весьма божеским дотируемым ценам. Жилье было так себе, но ничем не хуже, чем дорогая квартира в частном доходном доме, откуда меня поперли год назад. На ближнем углу имелось заведение, где предприимчивые киприоты торговали кебабом на вынос, по главной улице проходило несколько автобусных маршрутов, связывавших Кентиш-Таун с вокзалом Кингз-Кросс, в Кэмден-Тауне было два кинотеатра, один из которых показывал некассовые фильмы иностранных режиссеров, а в Тафнелл-Парке, примерно в миле от нас, некая театральная труппа, игравшая Шекспира, купила и приспособила под свои нужды старую, давно заброшенную церковь. Район был вполне удобный, зеленый, и по мере реконструкции на место пролетариата, многие годы его населявшего, приходил благополучный средний класс. В запущенных прежде домах появлялись псевдогеоргианские двери, банемские замки, деревянные кухонные столы и валлийские шкафчики; на главной улице как грибы вырастали ремесленные лавки и дорогие кулинарные магазины, нацеленные на потребности этой разборчивой, хорошо обеспеченной группы населения.

Грация подошла неслышно сзади, обняла меня за грудь, прижала к себе и поцеловала за ухом и сказала:

— Давай ляжем, у нас еще есть время.

Грация не гнушалась использовать секс в миротворческих целях, до нее никак не доходило, что ссоры отбивают у меня всякий интерес к подобным занятиям. После ссоры мне хотелось, чтобы никто меня не трогал, хотелось побродить по улицам, выпить в какой-нибудь забегаловке. Грация знала об этом — как с моих слов, так и по тем эпизодам, когда я физически не мог откликаться на ее авансы. Сейчас же она почувствовала мое внутреннее противление, напряглась и замерла. Скандал грозил разгореться вновь, а потому я повернулся и поцеловал ее в жалкой надежде, что тем все и ограничится.

Вскоре мы уже лежали в постели, Грация окончательно забыла про недавнюю ссору и превратилась в страстную, умелую любовницу. Она ласкала меня губами, пока я не пришел в полную готовность, и некоторое время еще. Только в постели мы и понимали друг друга. Я любил целовать и ласкать ее груди, они были маленькие и мягкие и перекатывались у меня в ладонях. Соски у нее тоже были мягкие и почти никогда не напрягались. Я все больше разгорался любовью к Грации, но потом вспомнил Сери, и все стало не так.

Сери в постели, ее золотистые волосы спадают на лоб, ее губы чуть раздвинуты, глаза прикрыты, в ее дыхании свежесть. Мы всегда занимались любовью на боку, одно колено она поднимала, а другое заталкивала под меня. Я любил целовать и ласкать ее груди, они были маленькие и твердые и приятно заполняли мои ладони, ее маленькие соски твердели при первом же моем прикосновении. Темные, четыре дня не мытые волосы Грации разметались по подушке, она держала меня за плечи и крепко прижимала к себе. Я вдыхал ее запахи, я был сверху нее и пытался перевалиться на бок. Все было не так, и я не понимал почему. Грация почувствовала мой уход и мгновенно догадалась, что я потерял желание.

— Еще, Питер, еще.

Выгнувшись дугой, она плотно прижалась ко мне, а затем схватила мой член у основания, несколько раз его дернула и взяла в себя. Я продолжил, физически на это способный, но эмоционально отрешенный. Закрыв глаза, я ощущал ее ногти, впивавшиеся мне в спину, ее волосы на своем лице и вскоре кончил, но это Сери была со мной, и я лежал на боку, на ее колене. Грация инстинктивно догадывалась, что мои мысли где-то далеко, однако физическая удовлетворенность позволила ей мало-помалу расслабиться. Я представлял себе в мыслях, что она — это Грация, хотя она и так была Грацией, и не выпускал ее из объятий, пока она раскуривала и курила новую сигарету.

Позднее, когда Грация уехала на машине в Фулем к Дейву и Ширли, я дошел пешком до Кентиш-Тауна, спустился в метро и сел на поезд, идущий в Вест-Энд. Обмен билетов прошел на удивление просто: у кассы дежурили люди, ожидавшие, что кто-нибудь сдаст билет на сегодня, а на завтра места еще были. Довольный, что в кои-то веки что-то получилось у меня путем, я снова спустился в метро и поехал в Фулем.

Дейв и Ширли были учителями и малость сдвинулись на натуральной пище. Ширли считала себя беременной, а Грация напилась и вовсю флиртовала с Дейвом. Мы ушли незадолго до полуночи.

Ночью, когда Грация уснула, я начал думать о Сери.

Прежде я считал, что они с Грацией дополнительны друг по отношению к другу, но теперь различия между ними обозначались со все большей ясностью. Тогда, в Каслтоне, я попытался понять Грацию через свои познания о Сери. Ошибочность такого подхода заключалась в исходном предположении, что я сотворил Сери вполне сознательно и рационально.

Припомнив, как создавалась моя рукопись, как нерасторжимо переплетались в ней рациональные конструкции с иррациональными откровениями, я осознал, что Сери должна быть чем-то значительно большим, чем нафантазированный мною аналог Грации. Она тоже была реальной, тоже самодостаточной, тоже действовала по своим собственным побуждениям. Она жила сама по себе, своей отдельной жизнью. С каждым разом, когда я видел ее или разговаривал с ней, это ощущалось все сильнее и сильнее.

Но пока Грация была рядом, Сери оставалась на заднем плане.

Иногда я просыпался ночью и видел рядом с собою Сери. Она притворялась спящей, но просыпалась при первом же моем прикосновении. И тогда она становилась, в сексуальном отношении, всем, чем Грация никогда не была. Любовные игры Сери всегда были захватывающими, всегда неожиданными. Грация знала, что я считаю ее сексуально неотразимой, и начинала лениться; Сери ничего не считала самоочевидным и находила все новые и новые способы меня возбудить. Грация знала секс до тонкостей, была искушенной любовницей, Сери была воплощением невинности и непосредственности. И все равно после любви с Сери, когда мы совсем просыпались и зажигали свет, Грация садилась на кровати и закуривала или спрыгивала на пол и шла в туалет, и я смирялся с тем, что Сери исчезала.

Случалось, что днем, когда Грация была на работе, Сери составляла мне компанию. Иногда она была в соседней комнате, и я это чувствовал, а иногда поджидала меня снаружи, на улице. А когда мне удавалось к ней приблизиться, я беседовал с ней и объяснял ей себя. Больше всего мы сближались во время прогулок, тогда она рассказывала мне об островах, о Йа и Кэ, о Мьюриси, Сивле и Панероне. Она родилась на Сивле, была замужем, развелась и с этого времени объехала массу островов. Иногда мы гуляли по широким бульварам Джетры, а иногда садились в трамвай и ехали к побережью, и я показывал ей Сеньорский дворец и охранников в их фантастической средневековой форме.

Но Сери приходила только тогда, когда сама того хотела, и мне ее порой недоставало.

— Ты так и не заснул, — сказала вдруг Грация.

Я помолчал несколько секунд и кивнул.

— Да.

— О чем ты думаешь?

— Да так, о всяком.

— Мне тоже не спится. Жарко. — Она села и щелкнула выключателем. Жмурясь от внезапно вспыхнувшего света, я ждал, когда же Грация закурит, что она тут же и сделала. — Питер, а ведь ничего из этого не получается, ты согласен?

— В смысле — из того, что я здесь живу?

— Да, тебе это претит. Ты хоть способен честно в этом признаться?

— Мне это совсем не претит.

— Тогда все дело во мне, ведь что-то же точно не так. Ты помнишь, как мы условились в Каслтоне? Что если опять все пойдет вкривь и вкось, мы не будем притворяться и поговорим откровенно.

— Я ничуть не притворяюсь. — (И тут внезапно появилась Сери; она сидела на краю кровати, отвернувшись от нас и чуть наклонив голову набок, и слушала.) — Просто мне надо свыкнуться с тем, что случилось в прошлом году. Ты понимаешь, о чем я?

— Пожалуй, что да. — Она отвернулась и начала водить зажженным концом сигареты по пепельнице, сгребая пепел в аккуратную кучку. — А вот ты, ты хоть когда-нибудь понимаешь, о чем я говорю?

— Иногда.

— Премного благодарны. А все остальное время я только зря болтаю языком?

— Грация, не устраивай, пожалуйста, новый скандал. Я тебя очень прошу.

— Я не устраиваю никаких скандалов, а просто пытаюсь до тебя достучаться. Ты хоть когда-нибудь слушаешь, что я говорю? Ты все забываешь, ты противоречишь сам себе, ты смотришь сквозь меня, словно я — пустое место. Прежде ты таким не был.

— Да, я понимаю, что я виноват.

Согласиться было проще всего. Я хотел бы ей все объяснить, но боялся, что она разозлится.

Да что там сегодняшняя ссора, я мог вспомнить эпизоды, когда Грация становилась решительно невозможной по той лишь причине, что очень устала на работе или что-нибудь ее расстроило. Вначале я пытался пойти ей навстречу, разделить ее огорчения, чтобы они стали чем-то таким, что бы нас сближало, а не разделяло, но Грация тут же окружала себя непреодолимой эмоциональной стеной. Она раздраженно отмахивалась, либо впадала в ярость, либо уходила от разговора каким-нибудь еще образом. Я пытался привыкнуть к ее невротическим выходкам, но не так-то это было просто.

После Греции мы несколько месяцев не виделись, а потом случайно встретились и сошлись, и я вскоре заметил, что она постоянно держит на прикроватной тумбочке пузырек жидкого мыла. Грация сказала мне, что это на случай, если ей ночью потребуется снять кольца (когда я спросил, почему бы не снять их заранее, перед сном, она объяснила, что эта плохая примета). Через несколько месяцев, когда мы побольше сблизились, она призналась, потупив глаза, что иногда испытывает клаустрофобию конечностей. Я подумал, что это шутка, но она совсем не шутила. В нервном, вздернутом состоянии она не могла носить обувь, кольца, перчатки. Как-то вечером, вскоре после Каслтона, я вернулся домой из паба и увидел, что Грация лежит на кровати и судорожно всхлипывает. Рукав ее блузки был разодран по шву, и я тут же подумал, что во всем виноват какой-нибудь уличный хулиган. Я попытался успокоить Грацию, но только еще больше вогнал ее в истерику. А дело было в том, что у нее заело молнию на сапоге, а блузку она порвала сама, когда корчилась на кровати, пытаясь стащить этот сапог с ноги. Попутно она разбила стакан и изломала себе все ногти. Мне хватило нескольких секунд, чтобы расстегнуть молнию и освободить ее от сапога, но к этому времени она окончательно ушла куда-то в себя. Весь остаток вечера она ходила по квартире босиком, с разорванным, неряшливо болтающимся рукавом блузки, в ее опухших глазах стоял немой первобытный ужас.

А сейчас Грация потушила окурок и придвинулась ко мне поближе.

— Питер, я хочу, чтобы у нас все было хорошо. Это нужно нам обоим, и мне, и тебе.

— А за чем же тогда дело? Уж чего я, кажется, не перепробовал.

— Я хочу, чтобы ты был ко мне повнимательнее. Сейчас ты какой-то отрешенный. Иногда можно подумать, что я и вообще не существую. Ты ведешь себя так, словно… да ладно, это ерунда.

— Почему ерунда? Ты уж начала говорить, так продолжай.

Несколько секунд Грация молчала, и вокруг нас медленно расползалась тишина.

— Ты встречаешься с кем-то еще? — спросила она в конце концов.

— Нет, конечно. С чего ты так решила?

— Это правда?

— Грация, я люблю тебя, и никого другого у меня нет.

— А ведешь себя так, словно есть. Ты всегда словно во сне, а когда я к тебе обращаюсь, ты отвечаешь так, словно уже отрепетировал этот ответ с кем-то другим. Ты понимаешь, что именно так все и выглядит?

— Ты приведи хоть какой-нибудь конкретный пример.

— Ну как это возможно? Я же не веду стенограмму. Но в твоих словах нет непринужденности, они все словно написаны заранее. Может показаться, что ты долго обо мне думал и придумал, какой я должна быть. И пока я действую по твоему сценарию, тебе просто и ты знаешь, что тебе делать, а когда я от него отступаю — потому что устала, или чем-нибудь расстроена, или просто потому, что я это я, — ты тут же теряешься, а потом начинаешь злиться. Это нечестно, Питер. Я не могу стать в точности тем, чем ты меня воображаешь.

— Прости, пожалуйста, — сказал я и притянул ее к себе. — Я не знал. Я не нарочно. Ты у меня единственная, и мне не нужно никого больше. Вот и в прошлом году, ведь я из-за тебя тогда уехал. Были и другие причины, но главная — это то, что мы разошлись и мне трудно было это пережить. А теперь ты ко мне вернулась, и я только о тебе и думаю. Я не хочу, чтоб у нас снова все разладилось. Ты веришь мне?

— Да… но не можешь ли ты сделать как-нибудь так, чтобы это было более заметно?

— Да я же стараюсь и дальше буду стараться, только я делаю это по-своему, так, как умею.

В дальнем конце кровати появилась Сери. Я ощущал ее вес на своих ногах.

— Поцелуй меня, Питер.

Грация положила мою ладонь себе на грудь и закинула ногу мне на бедро. Я чувствовал исходящий от нее поток нервной энергии, и эта энергия была заразительна и захлестнула меня, и мы занялись любовью, и Сери рядом со мной уже не было. Потом, уже проваливаясь в сон, я хотел рассказать Грации все напрямую, объяснить ей, что Сери — это просто часть того, как я ее понимаю, напомнить ей о вечном зове островов, но было слишком поздно для таких разговоров.

А потом оказалось, что за окном уже брезжит рассвет. Я проснулся из-за того, что Грация беспокойно ворочалась, дыхание вырывалось из нее судорожными толчками. Кровать подрагивала словно в ознобе, а потом я услышал, как на тумбочку с негромким звоном падают кольца.

17

Утром Грация ушла на работу, а я встал и начал вяло бродить по квартире. Что-то нужно было прибрать, что-то подмести, я выполнял эти работы с обычным для себя безразличием. Сери никак не появлялась. Перекусив в ближайшем пабе, я достал свою рукопись и начал просматривать места, связанные с Сери, в надежде отграничить ее от Грации. Я чувствовал, что мое представление о Грации искажается и что это из-за Сери. А ведь ночью я еще раз убедился, что Грация для меня важнее всего.

Но я утомился, а если секс и снимает напряжение, то лишь физическое. И я, и Грация сомневались в своих индивидуальностях, искали их и в процессе поисков причиняли друг другу боль. Моя рукопись была угрозой. Там была Сери, но там же был и я, как центральный персонаж. Я все еще нуждался в рукописи, но она загоняла меня в мой внутренний рефлексивный мир.

А потом неизбежно появилась Сери. Вполне реальная, независимая, покрытая островным загаром.

— Ты мне вчера совсем не помогла, — укорил я ее. — Мне было нужно убедить Грацию в правильности того, что я делаю.

— Я была не в духе, — сказала Сери, — и чувствовала себя одинокой. Я не могла вмешиваться.

Она не подошла ко мне, осталась на самой границе восприятия.

— Но ты можешь мне помочь? — спросил я.

— Я могу быть с тобой, — сказала Сери, — могу помочь восстановить тебе свой образ. Но я не могу говорить с тобою о Грации. Ты ее любишь, и это меня исключает.

— Если бы ты подошла поближе, может, я и смог бы любить вас обоих. Я не хочу, чтобы Грация страдала. Так что же мне делать?

— Пошли погуляем, — сказала Сери и направилась к двери.

Я последовал за ней, оставив на кровати рассыпанную рукопись.

Была весна, мое любимое время года, и все кафетерии Джетры уже вынесли столики наружу, под разноцветные тенты. Ласковое солнце и тихий пьянящий воздух взбодрили меня, словно некий волшебный эликсир. Я купил газету. Мы подошли к кафе, одному из самых моих любимых, расположенному на углу, на оживленном перекрестке. Здесь проходила трамвайная линия, и мне нравились резкие голоса звонков, дробный перестук колес на стрелках и паутина проводов над головой. От людей, запрудивших тротуары, исходил дух коллективной целеустремленной суеты, хотя по отдельности они, в большинстве своем, просто наслаждались солнцем и теплом. Бледные после зимы лица были повернуты к небу, ловили драгоценный ультрафиолет. Официант принял заказ — пиво для меня и апельсиновый сок для Сери — и удалился, а я стал просматривать газетные заголовки. На юг отправляют дополнительные подкрепления. Ранняя оттепель вызвала сход лавин; лавина, накрывшая горный перевал, завалила пограничный патруль, спасенных нет. Сеньория продлила эмбарго на поставку зерна в так называемые неприсоединившиеся страны. Печальные новости резко контрастировали с тем, что я видел вокруг. Мы с Сери сидели под ярким полосатым тентом, бездумно наблюдая за прохожими и трамваями, за конными экипажами и другими посетителями кафе. Среди них преобладали молодые женщины без спутников — наглядная демонстрация социальных последствий призыва.

— Мне нравится Джетра, — сказал я. — Весной это лучшее место в мире.

— Так что же, — сказала Сери, — ты останешься здесь до конца своей жизни?

— Скорее всего.

Она немного приблизилась, теперь я видел солнце в ее волосах.

— Неужели тебя не тянет странствовать? — спросила Сери.

— Где? Куда? Во время войны это не так-то просто.

— А махнем на острова, — предложила Сери. — Как только мы покинем Файандленд, перед нами откроется весь мир.

— Я бы и хотел, — сказал я, — только что мне делать с Грацией? Я не могу вот так вот бежать, а ее оставить. Она для меня все.

— Но один-то раз ты от нее сбежал.

— Да, и она попыталась убить себя. Именно поэтому я и должен оставаться с ней. Я не хочу, чтобы такое случилось опять.

— А тебе не приходило в голову, что ты сам и делаешь ее несчастной? — спросила Сери. — Я достаточно насмотрелась на то, как вы с ней разрушаете друг друга. Ты помнишь, какой была Грация, когда ты встретил ее в Каслтоне? Уверенной, оптимистичной… разумно строила свою жизнь. А сейчас — можешь ты сейчас узнать в ней ту женщину?

— Иногда, но она сильно изменилась, я ведь вижу.

— И все из-за тебя! — Сери закинула прядь волос за правое ухо — обычный ее жест в моменты крайнего возбуждения. — Питер, ты должен вырваться отсюда, это поможет и ей, и тебе.

— Мне некуда ехать.

— Отправься со мной на острова.

— А почему непременно острова? — спросил я. — Почему я не могу просто уехать куда-нибудь из Джетры, как в прошлом году?

Я почувствовал, что рядом с нашим столиком кто-то стоит, и поднял глаза. Это был официант.

— Сэр, — поклонился он, — вы не могли бы говорить немного потише? Вы мешаете другим посетителям.

— Извините, — сказал я и огляделся по сторонам. Другие посетители были погружены в свои собственные заботы и ничуть меня не замечали. Мимо столика прошли две хорошенькие девушки, по перекрестку с клацаньем проехал трамвай, на той стороне бульвара муниципальный дворник подметал лошадиные яблоки. — Еще раз то же самое, пожалуйста.

Я снова взглянул на Сери. Как только подошел официант, она отвернулась, стала от меня отдаляться. Я протянул руку и взял ее за запястье, ощутил его тепло и телесность.

— Не покидай меня, — попросил я.

— А что я могу поделать? Ведь ты же меня отвергаешь.

— Нет! Ну пожалуйста… Ведь ты же правда мне помогаешь.

— Мне страшно, что ты забудешь, кто я такая, — сказала Сери. — Ведь тогда я тебя утрачу.

— Расскажи мне, пожалуйста, про острова, — попросил я ее.

Я старался говорить потише, потому что официант бросал в мою сторону враждебные взгляды.

— В них избавление от всего этого, твое личное избавление. В прошлом году, когда ты поселился в доме своего знакомого, ты хотел определить себя, исследуя свое прошлое. Ты пытался вспомнить себя. Но кризис личности пребывает в настоящем. Память позади тебя; опираясь на нее одну, ты определишь себя лишь наполовину. Ты должен стремиться к равновесию, обратиться к будущему, а Сказочный архипелаг, он и есть твое будущее. Здесь, в Джетре, ты будешь только гнить, убивая попутно Грацию.

— Но ведь я не верю в острова, — сказал я.

— Тогда ты должен открыть их. Острова столь же реальны, сколь и я. Они существуют, и ты можешь их посетить — точно так же, как можешь говорить со мной. Но в то же время они суть состояние ума, жизненная позиция. Все, чем ты занимался до сих пор, было направлено внутрь, было эгоистичным, болезненным для окружающих. Ты должен выйти наружу, утвердить и оправдать свою жизнь.

Вернувшийся официант поставил передо мною пиво, поставил перед Сери апельсиновый сок.

— Извините, сэр, я просил бы вас рассчитаться, как только вы допьете.

— А в чем, собственно, дело?

— И по возможности скорее. Благодарю вас.

Сери снова удалилась, на мгновение возникло другое кафе: убогий интерьер, пластиковые столики с пятнами от чая, запотевшие окна, ведерко для охлаждения молока и реклама пепси-колы… но затем мимо кафе проехал трамвай, из-под его дуги сыпались синие искры, и я снова увидел деревья в цвету и спешащих куда-то джетранцев.

— На Архипелаге ты сможешь жить вечно, — сказала Сери, возвращаясь.

— Ты имеешь в виду Лотерею?

— Нет… Острова, они вневременные. Те, кто туда уходит, никогда не возвращаются. Они находят себя.

— На мой взгляд, это нечто не совсем здоровое, — сказал я с сомнением. — Бегство от жизни в мир фантазии.

— Не в большей степени, чем все, что ты делал до сих пор. Для тебя острова станут искуплением. Бегством от бегства, возвращением к ориентированности вовне. Чтобы найти путь наружу, ты должен еще глубже уйти в себя. Я покажу тебе путь.

Я молчал, глядя вниз на брусчатку тротуара. Между ногами посетителей прыгал воробей, он высматривал и склевывал крошки. Мне хотелось остаться здесь навсегда.

— Я не могу оставить Грацию, — сказал я в конце концов. — Во всяком случае — сейчас.

— Тогда я уйду без тебя, — сказала Сери, начиная удаляться.

— Ты что, серьезно?

Я ни в чем не уверена, Питер, сказала Сери, ни в чем не уверена. Я ревную к Грации, ведь пока ты с ней, мне достается роль твоей совести. Я вынуждена наблюдать, как ты разрушаешь ее, а заодно и себя. В конце концов ты и меня разрушишь.

В этот момент Сери была на диво молодой и красивой: светлые волосы, сверкающие на солнце, густой южный загар, юное гибкое тело, легко угадываемое сквозь тонкую ткань. Она сидела рядом со мной, возбуждая меня и заставляя мечтать о дне, когда я смогу остаться с ней вдвоем.

Я заплатил по счету и сел в трамвай, идущий на север. Небо затянуло, пошел дождь, и я вновь ощутил свою обычную депрессию. Сидевшая рядом Сери молчала. Я вышел из автобуса на Кентиш-Таун-роуд и свернул в грязноватый проулок, ведущий к дому Грации. Около дома я увидел ее машину, втиснутую между строительной вагонеткой и спальным фургоном с австралийским флажком на лобовом стекле.

Темнело, но в наших окнах не было света.

Что-то там не так, Питер, сказала Сери. Быстрее!

Я оставил ее на улице и сбежал по ступенькам к двери. По дороге я успел достать ключ, но дверь была распахнута настежь.

— Грация! — Я включил лампочку в прихожей и помчался на кухню. Из ее сумочки, валявшейся на истертом линолеуме, высыпалось все содержимое: сигареты, зажигалка, скомканные бумажные салфетки, зеркальце, расческа, пакетик мятных леденцов. Я сгреб все это хозяйство и поставил сумочку на стол. — Где ты, Грация?

В пустой гостиной царили покой и прохлада, и дверь в спальню была закрыта. Я подергал ручку, затем толкнул дверь, но ее чем-то заклинило.

— Грация! Ты здесь? — Я навалился плечом, дверь чуть подалась, но было понятно, что она придавлена изнутри чем-то тяжелым. — Грация! Пусти меня!

У меня тряслись поджилки, не попадал зуб на зуб. Я уже знал, что там увижу, знал с кошмарной уверенностью. Еще удар плечом, и дверь подалась на пару дюймов; теперь можно было просунуть в щель руку, нащупать выключатель и включить свет. В ту же самую щель я разглядел ногу Грации, безжизненно лежавшую на полу. С третьего толчка дверь поддалась, что-то с грохотом обрушилось, и я ворвался в спальню.

И сразу увидел кровь.

Грация лежала ничком, ее ноги свешивались на пол, юбка задралась, бесстыдно демонстрируя нездоровую бледность кожи. Ее правый сапог валялся на полу, левый был наполовину стянут с ноги и так, по всей видимости, застрял. Из взрезанного запястья толчками выбивалась кровь, на ковре, рядом с темным, медленно расползающимся пятном, зловеще поблескивало лезвие бритвы.

Задыхаясь от ужаса, я приподнял голову Грации и несколько раз ударил ее по щекам. Она была без сознания и почти не дышала. Я стал искать ее пульс, не нашел и беспомощно огляделся по сторонам. Было понятно, что Грация умирает. Как последний идиот, я стал подсовывать ей под голову подушку, чтобы лежать было поудобнее.

И тут наконец в моем потрясенном сознании забрезжили проблески здравого смысла. Всю мою беспомощность как рукой сняло. Я выхватил из кармана носовой платок и крепко, что было сил, перетянул разрезанную руку Грации чуть выше раны. Затем снова пощупал пульс и на этот раз ощутил еле заметное биение.

Далее я бросился в гостиную, схватил телефон и вызвал «скорую помощь». Как можно скорее, она умирает. Да, через три минуты.

Я вернулся в спальню. За эти секунды Грация успела перекатиться к краю кровати. Я осторожно опустил ее на пол, посадил и начал метаться по комнате, мысленно умоляя «скорую» поторопиться. Чтобы взять себя в руки, я поднял комод, которым Грация подперла дверь, а затем вышел на улицу встречать машину.

Три минуты. Ну вот, наконец-то. Вдали возник и начал быстро приближаться двухтоновый вой сирены. Синие вспышки, соседи в окнах, кто-то выбежал на дорогу и начал махать руками, останавливая едущие с противоположной стороны машины.

За рулем «скорой» сидела женщина. Двое мужчин бегом бросились в квартиру, алюминиевую каталку они оставили в машине, а с собой прихватили носилки и два ярко-красных одеяла.

Короткие вопросы: имя, фамилия, здесь ли она живет, как давно я ее обнаружил? Мои в ответ: будет ли она жить, куда вы ее увезете, побыстрее, пожалуйста. Затем отъезд: мучительно медленный разворот, рывок, синие вспышки, затихающий звук сирены.

Вернувшись в квартиру, я вызвал по телефону такси, а затем, в ожидании, принялся наводить порядок в спальне.

Я задвинул комод на место, поправил на кровати покрывало и начал тупо оглядываться по сторонам. Кровь пропитала середину ковра, забрызгала стену; я достал из чулана швабру, тряпку и попытался хоть что-нибудь оттереть. Это было кошмарное занятие.

Машина все не ехала.

Еще раз осмотрев спальню, я обнаружил обстоятельство, которого все это время старался не замечать. На кровати, где только что лежала Грация, были разбросаны страницы моей рукописи. Машинописным текстом вверх.

А вдруг это они всему виною?

Многие страницы были испятнаны кровью. Я знал, что на них написано, знал, даже не читая. Там были эпизоды, связанные с Сери, ее имя выделялось на этих страницах, словно подчеркнутое красным.

Наверное, Грация прочитала рукопись, наверное, она поняла.

Машина приехала; я сел в нее, прихватив с собой сумочку Грации. Время было не очень удачное, вечерний час пик; часто задерживаясь в пробках, мы доехали до хэмпстедской государственной бесплатной больницы. Там я не сразу, но нашел травматологическое отделение.

Потом пришлось долго ждать социального работника. Он сказал, что Грация не приходила в сознание, но она непременно выживет. Если мне хочется, я могу навестить ее утром, но сперва нужно ответить на несколько вопросов.

— Было ли у нее что-нибудь подобное в прошлом?

— Меня уже спрашивал об этом врач «скорой». Нет. Это какой-то дикий случай.

Я смотрел в сторону, опасаясь, что выражение моего лица выдаст ложь. Интересно, хранят ли они старые истории болезни? Связались ли они с ее участковым врачом?

— Так вы сказали, что живете с ней?

— Да, я знаю ее уже три-четыре года.

— А как было прежде, замечались за ней суицидальные склонности?

Социальному работнику нужно было бежать по другим делам, он сказал, что лечащий врач собирается послать о ней рапорт в полицию, но, если я могу поручиться…

— Такого больше не произойдет, ни в коем случае, — сказал я, стараясь вложить в свой голос как можно больше убежденности. — Я уверен, что это было непреднамеренно.

Фелисити говорила мне, что после прошлой попытки Грация провела целый месяц в психушке на принудительном лечении. К счастью, в тот раз была другая больница из другого района Лондона. Со временем одно с другим неизбежно свяжется — со временем, но вряд ли скоро, потому что во всех больницах травматологические отделения и социальные службы страшно перегружены.

Я оставил социальному работнику адрес, попросил передать Грации ее сумочку, когда появится такая возможность, и сказал, что навещу ее утром. Мне хотелось уйти, буквально все в этом чистеньком современном здании подавляло меня безликим равнодушием. А еще я извращенно хотел услышать в свой адрес какое-нибудь обвинение или хотя бы укоризну, пусть, к примеру, вот этот социальный работник скажет, что я должен был следить за ней получше. Но он был смертельно измотан, ему хотелось разобраться с Грацией поскорее, не вникая в мелкие подробности.

Я вышел наружу, под мерзкую морось.

Я нуждался в Сери, как никогда прежде, и не знал больше, как ее найти. Поступок Грации выбил меня из колеи; Сери, Джетра, острова — все это были роскошества праздного самокопания.

К тому же теперь я был меньше, чем когда-либо, способен справляться со сложностями реального мира. Кошмарная попытка Грации покончить собой, мое в этой попытке соучастие, разрушение, о котором предупреждала Сери. Я задвигал все это на край сознания, страшась и подумать, какие темные глубины могут во мне обнаружиться.

Я прошел пару кварталов по Росслин-Хилл, а затем поймал автобус и доехал до Бейкер-стрит. Тут я постоял немного у входа в метро, глядя через Мэрилебоун-роуд на угол, где стояли мы с Грацией перед прошлым разрывом. Что-то заставило меня перейти улицу по подземному переходу и встать на том самом месте. На углу висела реклама агентства по трудоустройству, предлагавшая места секретарей, юрисконсультов и пресс-агентов с какими-то совершенно невероятными жалованьями. Этот вечер был вполне подобен тому: мы с Грацией зашли в тупик, а Сери дожидалась своего часа где-то за границами восприятия. Начав отсюда, я нашел острова, а теперь они оказались вне досягаемости.

Памятное место оживило образы прошлого: со мною снова была Грация, она снова меня отвергала, заставляла уйти, подталкивала меня к Сери.

Я стоял под дождем и смотрел, как машины срываются с места на включившийся зеленый, спеша на Вест-уэй и Оксфорд-роуд и куда-нибудь дальше, за город. Там, за городом, я когда-то нашел Сери, и теперь я думал, а не нужно ли отправиться туда, чтобы найти ее снова.

Промокший и озябший, я переминался с ноги на ногу в ожидании Сери, в ожидании островов.

18

Нижеследующее я знал точно.

Меня звали Питер Синклер, мне был уже тридцать один год, и бояться мне было нечего. Все остальное терялось в неопределенности.

Были люди, ухаживавшие за мной, и они очень старались успокоить меня на мой счет. Я полностью от них зависел и был всем им предан. Были две женщины и один мужчина. Одна из женщин была молодая, симпатичная, светловолосая, и звали ее Сери Фултон. Мы с ней очень любили друг друга, потому что она всегда меня целовала, а когда никого не было рядом, играла с моими половыми органами. Другая женщина была старше, ее звали Ларин Доби, она тоже старалась быть со мною доброй, но я все равно ее немного побаивался. Мужчину звали доктор Корроб. Он приходил ко мне дважды в день, но я так и не смог с ним хорошенько познакомиться. И я чувствовал, что он меня отвергает.

Раньше я был серьезно болен, а теперь выздоравливал. Они сказали мне, что, как только я стану чувствовать себя получше, я смогу вести нормальную жизнь и что рецидивы мне не угрожают. Это меня очень успокоило, потому что я долго мучился от боли. Первое время моя голова была забинтована, мой пульс и мое давление крови непрерывно измерялись, и на других частях моего тела было много маленьких хирургических шрамов, заклеенных пластырем; позднее эти пластыри один за другим снимались, и боль начала затихать.

Мое тогдашнее состояние ума можно в общих чертах описать как крайнее любопытство. Это было в высшей степени необыкновенное ощущение, умственная жажда, казавшаяся неутолимой. Я был в высшей степени интересующейся личностью. Не было ничего такого, что вгоняло бы меня в тоску, или тревожило, или казалось не относящимся к области моих интересов. К примеру, когда я просыпался по утрам, доставало одних уже простыней, окружавших меня, чтобы полностью занять мое внимание. Ощущения меня захлестывали. Ощущения Теплоты, и Уюта, и Тяжести, и Трения были достаточно новы и удивительны, чтобы увлечь мой нетренированный ум всеми метатезами и нюансами симфонии. (Мне каждый день играли музыку, доводя меня до изнеможения.) Физиологические функции были чем-то потрясающим! Простое дышание или глотание доставляли несказанный восторг, а когда я открыл испускание газов и то, что могу имитировать его звук при помощи рта, это стало моим забавнейшим развлечением. Я быстро научился мастурбировать, но это была лишь недолгая фаза, которая окончилась, когда вмешалась Сери. Походы в уборную были для меня предметом гордости.

Постепенно я начал осознавать окружающую обстановку.

Мой мир, как я понял, был кроватью в комнате в маленьком коттедже в саду на острове в море. Мое восприятие расходилось от меня подобно кругам ряби на поверхности сознания. Погода была теплой и солнечной, и почти каждый день окна у моей кровати были открыты, а когда мне стало можно сидеть в кресле, меня сажали либо у открытой двери, либо на маленькой уютной веранде. Я быстро узнал названия растений, насекомых и птиц и увидел, насколько тонкими и неожиданными бывают способы их зависимости друг от друга. Мне нравился запах жимолости, особенно приятный ночью. Я смог быстро запомнить имена всех тех, с кем встречался: знакомых Сери и Ларин, других пациентов, санитаров, врачей, мужчины, который раз в несколько дней подстригал траву, окружавшую маленькую белую комнату, в которой я жил.

Я все время испытывал голод по информации, по новостям и с жадностью заглатывал каждый перепадавший мне кусочек.

Когда физическая боль отступила, я осознал, что жил в невежестве. По счастью, Сери и Ларин были при мне именно для того, чтобы поставлять информацию. При мне непрерывно находилась какая-нибудь из них либо обе сразу — сперва, когда я был очень болен, для того, чтобы за мной ухаживать, потом для того, чтобы отвечать на те примитивные вопросы, которые мне удавалось сформулировать, ну а потом, еще позднее, они тратили долгие утомительные часы на объяснения мне меня.

Это был более сложный, неощутимый, внутренний мир, и постичь его было несравненно сложнее.

Главная трудность состояла в том, что Сери и Ларин могли обращаться ко мне только снаружи. Мой главный вопрос: «Кто я такой?» — был единственным, на который они не могли дать прямого ответа. Их объяснения приходили извне моего внутреннего мира, что окончательно меня запутывало. (Типичный на первых порах пример недоразумения: они обращались ко мне во втором лице, и поэтому некоторое время я думал о себе как о «ты».)

И так как всю информацию я получал изустно, первое время мне требовалось понять, что они сказали, и лишь потом я начинал разбираться, что они имели в виду; все это выглядело не слишком убедительно. Мой опыт был полностью опосредованным.

Потому что у меня не было иного выбора, чем доверять им, и я зависел от них абсолютно во всем. Однако в конце концов я неизбежно должен был начать думать о себе, и когда это произошло, когда мои вопросы стали направляться внутрь, выяснились два обстоятельства, грозившие подорвать это доверие.

Они подкрались незаметно, принося с собой коварные сомнения. Может быть, они были взаимосвязанными, может быть — совершенно разнородными, выяснить это возможности не представлялось. Из-за пассивности моей роли и беспрестанного обучения мне потребовалось много дней, чтобы их обнаружить. К этому времени было уже слишком поздно, во мне вызрело неприятие.

Первое из них было следствием метода, которым мы работали.

Типичный день начинался с того, что одна из них, Сери или Ларин, меня будила. Они давали мне пищу, а первые дни еще и помогали умыться и одеться, воспользоваться уборной. Когда я был уже готов, сидел на кровати или в одном из кресел, приходил доктор Корроб, чтобы мельком меня осмотреть. После этого две женщины приступали к серьезной работе.

Обучая меня, они то и дело справлялись о чем-то в своих бумагах. Некоторые из этих бумаг были написаны от руки, но основная их часть, большая и изрядно замусоленная кипа, была напечатана на машинке.

Конечно же, я слушал с величайшим вниманием: эти уроки лишь в малой степени утоляли мою ненасытную жажду информации. Но в силу самого уже этого внимания я постоянно замечал несоответствия.

Они проявлялись в различии того, как учили меня две эти женщины.

К одной из них, к Ларин, я относился с опаской. Она казалась более строгой и требовательной, и в ней было заметно какое-то напряжение. Она словно бы сомневалась во многом из того, о чем мне рассказывала, и это сомнение не могло не отражаться на мне. Там, где сомневалась она, сомневался и я. А еще она редко обращалась к машинописным страницам.

Сери же вызывала у меня неуверенность совсем иначе. Слушая ее рассказы, я непрерывно замечал противоречия. Могло показаться, что она придумывает все это для меня. Она постоянно прибегала к помощи машинописных листов, но никогда не зачитывала мне вслух то, что было на них напечатано. Она просто клала листы перед собой и часто в них заглядывала. Иногда она теряла нить рассказа или поправляла себя, иногда она даже обрывала какой-нибудь рассказ недосказанным и говорила, чтобы я его забыл. В присутствии Ларин она становилась очень озабоченной и нервной и часто себя поправляла. Несколько раз было так, что Ларин вмешивалась в рассказ Сери и начинала говорить сама. А однажды две женщины, явно пребывавшие в напряжении, неожиданно встали, вышли из дома и начали ходить по лужайке, о чем-то разговаривая; когда они вернулись, Сери была какая-то притихшая, а глаза у нее были красные.

Но ей, Сери, я верил больше, потому что она целовала меня и оставалась со мной, пока я не усну. У Сери были свои собственные неясности, что делало ее более человечной. Я был предан им обеим, но Сери я любил.

Эти противоречия — я бережно накапливал их в мозгу и много о них думал, когда оставался один, — интересовали меня даже больше всего остального, чему меня учили. Однако я не мог их понять.

И лишь тогда, когда от них совсем уже некуда было деться, они сложились в некое подобие картины.

Потому что вскоре у меня стали появляться обрывочные воспоминания о моей болезни.

Я все еще не знал, что и зачем со мной сделали, вернее — знал очень мало. Было очевидно, что я перенес какую-то серьезную хирургическую операцию. Моя голова была наголо выбрита, на шее и за левым ухом краснели уродливые шрамы. Меньшие шрамы были у меня на груди, на спине и в нижней части живота. В точном соответствии со своим умственным состоянием я был еще очень слаб, но при этом чувствовал себя бодрым и энергичным.

Меня беспрестанно одолевали некие образы. Они появились сразу, как только я начал осознавать себя, но лишь потом, получив некоторые представления о реальности, я сумел осознать их призрачность. Плодом моих долгих размышлений стал вывод, что на какой-то стадии болезни я находился в бреду.

А потому эти образы должны были быть проблесками воспоминаний о моей прошлой жизни!

Я видел и узнавал лица, я слышал знакомые голоса, мне казалось, что я нахожусь в неких местах. Места эти были совершенно мне незнакомы, однако казались вполне реальными, достоверными.

Смущало то, что создаваемое ими впечатление никак не соответствовало так называемым фактам, то есть тому, что рассказывали обо мне Ларин и Сери.

Весьма примечательно, что они прекрасно согласовывались с запинками и шероховатостями рассказов Сери.

Когда Сери начинала запинаться и останавливаться, противоречить самой себе, когда Ларин ее прерывала, именно тогда у меня появлялось впечатление, что она говорит мне правду.

В такие моменты мне очень хотелось, чтобы она сказала больше, чтобы повторила свою ошибку. Ошибки были гораздо интереснее всего остального! Оставаясь с ней один на один, я пытался подтолкнуть ее на большую откровенность, однако она никак не желала признать, что отклоняется от истины. Вынуждать ее было невозможно — слишком велики были мои сомнения, слишком мало я понимал.

Но при всем при том уже через несколько дней у меня сформировались две совершенно различные версии меня.

Версия, так сказать, официальная, излагавшаяся Ларин и Сери, выглядела следующим образом: я родился в городе, называемом Джетра, в стране, называемой Файандленд. Моим отцом был Франфорд Синклер, моей матерью — Котеран Гилмор, сменившая, когда она вышла замуж, фамилию на Синклер. Моя мать уже умерла. У меня есть сестра по имени Каля. Она замужем за мужчиной по имени Яллоу. Это именно имя, а не фамилия. Каля и Яллоу живут в Джетре, детей у них нет. После школы я поступил в университет и получил степень по химии. Потом я несколько лет работал химиком в компании, производящей ароматические вещества. В недавнем прошлом у меня обнаружилось опасное заболевание мозга, после чего я отправился на остров Коллаго, входящий в состав Сказочного архипелага, чтобы пройти курс лечения в специализированной клинике. По пути на Коллаго я встретился с Сери, и мы с ней стали любовниками. В результате перенесенной хирургической операции я впал в амнезию, и теперь Сери на пару с Ларин стараются восстановить мою память.

В некотором, простейшем, смысле я все это принимал. Наставницы нарисовали мне вполне убедительную картину мира: они рассказали мне о войне, о нейтральности островов, о неурядицах в жизни большинства людей, вызванных этой войной. География мира, его политика, экономика — все это было описано живо и убедительно.

Волны моего осознания мира разбегались до горизонта и дальше.

Но тут же было и неприятие, основанное на противоречиях мною услышанного, поэтому в моем внутреннем мире эти волны сталкивались и рушились.

Сери и Ларин говорили, что я родился в Джетре. Они показывали мне Джетру на карте и на фотографиях. Я был джетранцем. Но однажды, описывая мне Джетру и заглядывая попутно в машинописный текст, Сери сказала «Лондон». Я был потрясен. (Странное слово было напрямую связано с некими впечатлениями, испытанными мною в бреду. Оно совершенно точно обозначало определенное место. Может быть, место, где я родился, а может быть, и нет; так или иначе, оно существовало в моей жизни и называлось Лондон.)

Мои родители. Сери и Ларин сказали, что моя мать умерла. Я не ощутил ни потрясения, ни хотя бы удивления. Потому что и так это знал. Но они же сказали с полной определенностью, что мой отец жив. (Мне так не казалось, здесь было какое-то противоречие. Мой отец жив, мой отец умер… Так что же тут правда? Даже Сери была не вполне уверена.)

Моя сестра. Каля двумя годами старше меня, замужем за Яллоу. Но был случай, когда Сери назвала мою сестру Фелисити, а Ларин ее быстро поправила. Новое неожиданное потрясение: в бредовых видениях именно это слово, «Фелисити», и было именем моей сестры. (И новые сомнения внутри сомнений. Всякий раз, когда Ларин или Сери говорили о Кале, они старались передать мне теплоту наших с ней отношений, отношений брата и сестры. Но в рассказах Сери иногда ощущалось, что не все между нами было гладко, а от бреда у меня сохранились впечатления борьбы за первенство и даже прямой враждебности.)

Муж и семейство моей сестры. Яллоу фигурировал где-то на периферии моей жизни, однако и он, подобно Кале, неизменно упоминался в самых теплых, дружественных тонах. (Я знал Яллоу под другим именем, но не мог его вспомнить. Я ожидал, что однажды это имя соскочит у Сери с языка, но тут она была совершенно последовательна. А еще я знал, что у «Фелисити» и ее мужа, которого мне приходилось называть про себя именем «Яллоу», были дети, однако об этих детях не говорилось ни слова.)

Моя болезнь. Здесь тоже была какая-то неувязка, но я не мог понять, в чем именно. (У меня была тайная уверенность, что ничем я не болел.)

И наконец, сама Сери. Изо всех ее неувязок эта была наименее объяснимой. Я видел ее ежедневно, по многу часов подряд. По сути дела, она ежедневно объясняла мне себя и свои взаимоотношения со мной. В океане, полном бездонных глубин и подводных течений, она была единственным островком реальности, за который я мог уцепиться. Однако своими словами и запинками, своими жестами, мимолетной необъяснимой тенью на своем лице и столь же необъяснимыми долгими паузами она заставляла меня сомневаться в своем существовании. (За ней скрывалась другая женщина, ей дополнительная. У меня не было имени этой женщины, только абсолютная вера в ее существование. Эта другая Сери, doppelgänger,[3] беспрестанно появлялась в моих бредовых видениях. Она, «Сери», была опасной и изменчивой, ненадежной и вспыльчивой, нежной и очень сексуальной. Она вызывала во мне любовь и стремление защитить ее, но одновременно тревогу и боязнь за себя. Ее существование в той, другой моей жизни было настолько ярко, что иногда я словно мог прикоснуться к ней, ощутить ее запах, взять ее за тонкие, хрупкие руки.)

19

Сомнения в собственной личности стали привычной, постоянной частью моего существования. Углубляясь в них, я видел себя в обращенном виде, чуть отличным от оригинала, подобным фотографии, напечатанной с перевернутого негатива. Но больше всего меня занимало мое выздоровление, потому что с каждым днем я чувствовал себя более бодрым, более сильным, более приспособленным к возвращению в нормальный мир.

Мы с Сери часто и подолгу гуляли по территории клиники. Однажды вместе с Ларин мы выбрались в Коллаго-Таун посмотреть на спешащие по улицам машины и на корабли в гавани. В клинике был плавательный бассейн, а также корты, теннисные и для сквоша. Ни дня без тренировок; я наслаждался ощущением своего тела, вновь обретавшего силу и ловкость. Я начал набирать потерянный ранее вес, снова отрастил волосы, загорел под жарким солнцем, и даже мои послеоперационные шрамы начали бледнеть. (Доктор Корроб сказал, что через несколько недель они и вовсе исчезнут.)

Параллельно ко мне возвращались и другие умения. Читать и писать я научился почти мгновенно, а когда обнаружились трудности со словарным запасом, Ларин дала мне изданное клиникой пособие, и уже через несколько часов я владел языком со всеми его тонкостями. Моя восприимчивость заслуживала самых высоких похвал: все для меня новое я усваивал — вернее, как подчеркивала Ларин, освежал в памяти — досконально и быстро.

Вскоре у меня появились вкусы. Музыка, к примеру, казалась мне сперва угнетающим разноголосым шумом, но затем я начал различать мелодию, затем гармонию и наконец с торжеством обнаружил, что одни разновидности музыки нравятся мне больше других. Еще одной областью моих пристрастий и неприязней стала пища. Мое чувство юмора быстро утратило первоначальную грубость: я открыл, что в физиологических функциях не так уж много смешного и что бывают шутки забавные, а бывают и не очень. Сери съехала из своей гостиницы и стала жить в коттедже вместе со мной.

Мне не терпелось покинуть клинику. Я считал себя полностью пришедшим в норму, мне надоело, что со мною нянькаются, как с ребенком. Ларин раздражала меня своей неколебимой уверенностью в необходимости дальнейших уроков; в этой области у меня тоже появились пристрастия, меня бесил уже сам факт, что мне все еще что-то объясняют. Теперь, когда чтение не представляло для меня никакого труда, я не понимал, почему бы попросту не дать мне записи, по которым они со мною работают, а также эти машинописные листы.

Своего рода прорывом стал парадоксальный случай. Как-то вечером, поужинав в столовой вместе с Ларин и Сери, я мельком пожаловался, что где-то посеял шариковую ручку.

— Да она же на столе, — сказала Сери. — Я сегодня тебе ее и дала.

Я наморщил лоб, припоминая, и кивнул:

— Да, конечно.

Эпизод был ничем не примечателен, но он заставил Ларин взглянуть на меня с очевидным интересом.

— Так вы забыли? — спросила она.

— Ну да… да какая, в общем, разница?

И тут Ларин вся разулыбалась, и это было настолько неожиданно на ее строгом лице, что я тоже улыбнулся, хотя и не понимал, чему она, собственно, радуется.

— А что тут такого смешного? — поинтересовался я.

— Я уже начинала побаиваться, что мы сделали из вас супермена. Приятно видеть, что вы не чужды самой обычной рассеянности.

— Поздравляю. — Сери перегнулась через стол и чмокнула меня в щеку. — С благополучным возвращением.

Я глядел на женщин, чувствуя накипавший гнев. Они переглядывались с таким видом, словно давно ждали от меня чего-нибудь подобного.

— Ты что, — обратился я к Сери, — нарочно это подстроила?

Она затрясла головой из стороны в сторону и весело расхохоталась.

— Это только и значит, что ты снова стал нормальным человеком. Ты можешь забывать.

А вот мне было совсем невесело, меня это обижало; меня ставили на уровень собачки, которая научилась приносить палку, или ребенка, который научился застегивать пуговицы. Позднее, поостынув, я все понял и во всем разобрался. Способность забывать — вернее, способность вспоминать лишь выборочно — есть необходимейшее свойство нормальной человеческой памяти. Пока я жадно учился, накапливая факты, запоминая их все подряд, я был аномален. Забыв, я показал свое несовершенство, а значит, и свою нормальность. Вспомнив все тревоги последних дней, я осознал, что моя способность к обучению удовлетворена еще не полностью.

После еды мы вернулись в коттедж, и Ларин тут же стала собирать свои бумаги.

— Питер, — сказала она, — я буду рекомендовать вас к выписке. Возможно, уже на конец недели.

Я смотрел, как она складывает бумаги аккуратной стопкой и прячет их в папку. Машинописные листы она положила отдельно, прямо в свою сумочку.

— Я забегу к вам утром, — повернулась она к Сери. — Поговори с Питером, думаю, теперь уже можно сказать ему правду об этой болезни.

Женщины обменялись понимающими улыбками, и я снова ощутил раздражение. Было невыносимо осознавать, что они знают обо мне куда больше, чем я сам.

— Ну и что же я должен про это думать? — спросил я Сери, как только за Ларин закрылась дверь.

— Успокойся, Питер. Все очень просто.

— Вы все время что-то от меня скрывали. — Я хотел бы, но не мог добавить, что все время подмечал противоречия. — Почему нельзя было прямо сказать мне всю правду?

— Потому что правда никогда не бывает такой уж простой.

Прежде чем я смог что-нибудь на это возразить, она вкратце мне все рассказала: я выиграл в Лотерею, клиника изменила меня таким образом, что теперь я буду жить вечно.

Я принял эту информацию, не задавая никаких вопросов; у меня не было основания в ней сомневаться, как не было и способа ее проверить, и вообще она имела лишь косвенное отношение к главному, что меня интересовало. Сери глаголила, словно раскрывала мне великую тайну, и я законно ожидал, что сейчас она скажет нечто такое, что объяснит ее противоречия, но не тут-то было.

Что касается моего внутреннего мира, я не узнал ровно ничего.

Не рассказывая всего этого прежде, Сери и Ларин мне фактически лгали. Так откуда же мне знать, сколько еще подобных умолчаний было в том, что они мне рассказывали?

— Сери, — начал я, — ты должна сказать мне правду.

— Я уже так и сделала.

— И тебе нечего добавить?

— А что бы ты хотел, чтобы я добавила?

— Кой черт, да я-то откуда это знаю?!

— Успокойся, не надо так кричать.

— А разве это не то же, что и рассеянность? Если я способен взбеситься, разве это не делает меня не совсем идеальным? Если да, то я постараюсь орать почаще.

— Питер, ты же стал теперь бессмертным. Разве это для тебя не важно?

— Да в общем-то нет, не особенно.

— Это значит, что я однажды умру, а ты — никогда. Что почти каждый, кого ты знаешь, умрет прежде тебя. А ты будешь жить вечно.

— А мне-то казалось, мы согласились на том, что я не совсем идеален.

— Сейчас ты ведешь себя попросту глупо!

Она резко поднялась и вышла на веранду; сперва я слышал ее нервные шаги по дощатому полу, а потом она села в кресло и затихла.

Думаю, что, как бы мне это ни претило, психологически я все еще оставался на уровне ребенка, потому что не был способен сдержать свой гнев. Быстро поняв это, полный раскаяния, я вышел и обнял ее сзади за плечи. Сери сидела, закаменев от обиды, а потом расслабилась и прижалась щекой к моему плечу. Мы оба молчали. Я слушал, как жужжат какие-то насекомые, и смотрел на отблески далекого ночного моря.

— Прости, пожалуйста, — сказал я, когда ее дыхание совсем успокоилось. — Я тебя очень люблю и не имел ни права, ни оснований на тебя злиться.

— Не надо больше об этом.

— Но мне же нужно тебе объяснить. Я не могу быть ничем, кроме того, что делаете из меня вы с Ларин. У меня нет ни малейшего представления, кто я такой и откуда я взялся. Если есть нечто такое, чего вы мне не показали, о чем не рассказали и не дали прочитать, этим я никак не стану.

— Но почему это так тебя взбесило?

— Потому что мне страшно. Если вы скажете мне что-нибудь неверное, я не смогу ни заметить этого, ни исправить. Если вы о чем-нибудь умолчите, я не буду знать о пробеле и не смогу его заполнить.

Сери отодвинулась и взглянула прямо на меня. Ее лицо было залито мягким светом. Она выглядела очень устало.

— Питер, все как раз наоборот.

— Наоборот чему?

— Тому, что мы что-то от тебя скрываем. Мы делаем все возможное, чтобы быть с тобой честными, но это почти невозможно.

— Почему?

— Ну вот как было только что… Я рассказала тебе, что клиника сделала тебя бессмертным. Ты едва обратил на это внимание.

— Это для меня пустые слова. Я не чувствую себя бессмертным. Так или иначе, что вы мне скажете про меня, тому я и вынужден верить.

— Ну так поверь мне в этом отношении. Я была с тобой, прежде чем ты лег в клинику, и мы обсуждали, что будет потом, после операции, что будет сейчас. Ну как мне убедить тебя, что так все и было? Ты не хотел принимать курс атаназии, потому что боялся утратить свою личность.

И тут я словно увидел себя перед тем, как все это случилось: испуганного тем, что может случиться, испуганного вот этим, что сейчас происходит. Подобно моим бредовым видениям, эта картина поразительно согласовалась со всем остальным, мне известным. Так сколько же от него, от меня, во мне осталось?

— Так что же, — спросил я, — и каждый через это проходит?

— Да, каждый. Курс атаназии неизбежно приводит к амнезии, и всем пациентам приходится проходить потом реабилитацию. Это как раз то, чем занимается здесь Ларин, но твой случай поставил перед ней особые проблемы. Прежде чем лечь сюда, ты написал нечто вроде отчета о своей жизни. Я не знаю, ни зачем он писался, ни когда, но ты настоял, чтобы мы использовали его в качестве основы для восстановления твоей личности. Все решалось впопыхах, времени почти не было. Ночью перед операцией я прочитала твою рукопись и обнаружила, что это совсем не автобиография! Я даже не знаю, как бы следовало ее назвать. Пожалуй, что романом.

— Романом? И ты говоришь, это я его написал?

— Это не я говорю, это ты так сказал. Ты сказал, что эта рукопись — единственное место, где сказана о тебе вся правда, что ты полностью ею определен.

— А эта рукопись, — догадался я, — она напечатана на машинке?

— Да. Понимаешь, как правило, Ларин использует…

— Ларин ежеутренне приносит сюда некую пачку машинописи. Это что, та самая?

— Да.

— Ну а мне-то почему вы ее не даете?

Нечто написанное мною до болезни, послание самому себе. Я должен был увидеть эту рукопись!

— Она тебя только запутает. Это нечто далекое от реальной жизни, чистейшей воды фантазия.

— Но если уж я ее написал, наверное, смогу и понять!

— Успокойся, Питер. — Сери на несколько секунд отвернулась, а потом взяла меня за руку. Ее ладонь была чуть влажной. Затем она сказала: — Эта рукопись сама по себе не имеет смысла. Но она давала нам возможности для импровизаций. Пока мы с тобой были вместе, до клиники, ты мне кое-что о себе рассказал, да еще у Лотереи есть досье с отдельными подробностями твоей жизни. Ну и рукопись, там тоже можно отыскать определенные ключи. Из всего этого мы попытались склеить твою автобиографию, только вот результат получился не совсем удовлетворительный.

— И все же, — сказал я, — я должен прочитать эту рукопись.

— Ларин тебе не позволит. Разве что когда-нибудь потом, много позже.

— Но если я ее написал, это моя собственность.

— Ты написал ее до операции. — Сери смотрела вдаль, в пахнувший цветами сумрак. — Ладно, завтра я с ней поговорю.

— Если мне нельзя ее прочитать, — сказал я, — может, ты хотя бы расскажешь, о чем там?

— Это нечто вроде фантастической автобиографии. Главным героем там ты или некто с твоим именем. Описано твое детство, как ты пошел в школу, взрослел, вся ваша семья.

— Ну а что в ней такого фантастического?

— Я не могу тебе сказать.

Я на секунду задумался.

— А там сказано, где я родился? В Джетре?

— Да.

— И там так и написано, «Джетра»?

Сери молчала.

— Или там написано «Лондон»?

Сери продолжала молчать.

— Сери?

— Ты назвал этот город Лондоном, но мы знаем, что это Джетра. Там есть и другие придуманные названия.

— Какие?

— Я не могу тебе сказать. — Она снова взглянула на меня. — А откуда ты знаешь про Лондон?

— Это ты сама как-то раз проговорилась. — Я хотел было рассказать ей про свои бредовые видения, но это было как-то не слишком убедительно, даже для меня самого. — А этот Лондон, ты знаешь, где это?

— Да конечно же нет! Ты ведь придумал это название!

— А какие еще названия я придумал?

— Не знаю… Я не помню. Мы с Ларин прошлись по рукописи, стараясь поменять эти названия на настоящие или хотя бы просто известные нам. Но это было очень трудно.

— И сколько же из того, что вы мне рассказывали, соответствует истине?

— Столько, сколько было в наших возможностях. Когда тебя вернули из клиники, ты был просто бессловесным растением. Я хотела, чтобы ты стал тем, кем ты был до операции, но одного хотения для этого мало. Все, чем ты являешься сейчас, создано трудами Ларин.

— Вот это-то меня и пугает, — сказал я со вздохом.

Я смотрел на полого уходящую вверх лужайку и дальше, на другие коттеджи. Большая часть их тонула во мраке, но некоторые окна светились. Там жили мои собратья-бессмертники, мои собратья-растения. Интересно бы знать, есть ли там кто-то, кто терзается такими же сомнениями? И знают ли они вообще, что их головы очищены от всего годами копившегося хлама, а потом заново обставлены в соответствии с чьей-то там идеей, что так будет лучше? Я боялся своих мыслей, потому что их вложили мне в голову, а я был продуктом своего разума и действовал в соответствии с ним. Что говорила мне Ларин перед тем, как у меня появился вкус? Не может ли быть, что она и Сери действовали в сговоре, из самых благородных побуждений прививая мне взгляды, которых до клиники у меня не было? Может, и так, а может, и нет, откуда мне знать?

Единственным, что связывало меня с моим прошлым, была эта рукопись; я знал, что буду ущербным, неполноценным, пока не прочитаю свое собственное определение себя.

В тусклом свете затянутой облаками луны окружавший клинику сад казался серым и безжизненным. Мы с Сери гуляли по знакомым дорожкам, уходя от коттеджа все дальше и дальше, но это не могло продолжаться бесконечно.

— Если мне удастся получить эту рукопись, — начал я, повернув назад, — я хотел бы прочитать ее в полном одиночестве. Я имею на это право.

— Не надо больше об этом. Я постараюсь, чтобы ты ее получил. Тебе хватит моего обещания?

— Вполне.

Мы коротко, на ходу поцеловались. Но Сери все еще оставалась какой-то задумчивой, нерешительной. Чуть позднее, уже в коттедже, она сказала:

— Ты, конечно, не помнишь, но до всего этого, до клиники, мы собирались устроить прогулку по островам. А как теперь, у тебя еще есть такое желание?

— Вдвоем? Только ты и я?

— Да.

— А как ты сама? Ты еще не изменила своего отношения ко мне?

— Мне не нравится, что у тебя такая короткая прическа, — улыбнулась Сери и потрепала меня по едва начавшей обрастать голове.

Этой ночью Сери уснула почти мгновенно, а мне никак не спалось. На острове, где я в каком-то смысле провел всю свою жизнь, царили тишина и покой. Внешний мир, как рисовали его Сери и Ларин, был полон шума и суеты, кораблей, автомашин и многолюдных городов. Мне страстно хотелось познакомиться со всем этим, увидеть величавые бульвары Джетры и нагромождения ветхих домишек на окраинах Мьюриси. Лежа в постели, я представлял себе мир, окружающий Коллаго, бескрайнее Срединное море и бессчетные острова. Представляя их себе, я их творил. Творил измышленный пейзаж, который я мог принять на веру. Я мог вместе с Сери отправиться с Коллаго и скитаться потом по островам, изобретая и природу, и туземцев с их туземными обычаями на каждом из них поочередно. Передо мною стояла увлекательнейшая задача, и я был готов ее решить.

То, что я знал о внешнем мире, было подобно тому, что я знал о себе. С веранды нашего коттеджа Сери могла показать мне близлежащие острова; она могла сказать, как они называются, показать их на карте, подробно описать их сельское хозяйство, промышленность и нравы, и все равно, лишь увидев своими глазами, я мог сделать их чем-то более реальным, чем далекие объекты, случайно вовлеченные в круг моего внимания.

Вот таким же был для себя и я: далекий объект, нанесенный на карту и подробно описанный, но ни разу еще мной не увиденный.

Прежде чем изучать острова, мне требовалось изучить самого себя.

20

Утром Ларин принесла долгожданную новость, что через пять дней меня выписывают. Рассыпаясь в благодарностях, я напряженно ждал, не положит ли она на стол машинописную рукопись. Но если рукопись и была при ней, то так и осталась у нее в сумке.

Потом начался обычный утренний урок, и мне пришлось смирить свое беспокойство. Теперь я знал, что некоторая забывчивость засчитывается мне в плюс, и намеренно ее демонстрировал. За обедом мои наставницы тихо, так что мне не было слышно, беседовали, и в какой-то момент мне показалось, что Сери передала Ларин мою просьбу. Однако потом Ларин объявила, что у нее много дел в главном корпусе, и ушла, оставив нас одних.

— А почему ты не идешь купаться? — спросила Сери. — Хоть немного развеешься.

— Так ты спросишь ее или нет?

— Я же говорила, не нужно мне напоминать. Я сама все помню.

Я послушно встал и пошел к бассейну. Вернувшись в коттедж, я не увидел там ни Сери, ни Ларин. Голова у меня совсем не думала, делать мне было нечего, поэтому я выписал у охранника пропуск и пошел в город. Погода стояла теплая, улицы были забиты людьми и машинами. Я наслаждался гомоном и неразберихой, столь отличными от уединенной тишины моей внутренней жизни. Я знал от Сери, что Коллаго — остров совсем маленький, малонаселенный, лежащий вдали от основных путей судоходства, и все равно на мой неискушенный взгляд он казался едва ли не центром мира. Если таков был один из образчиков современной жизни, во мне разгоралось желание увидеть ее во всей полноте.

Я немного побродил по улицам, а затем вышел к гавани. Вдоль набережной выстроились десятки и сотни ларьков и палаток, торгующих патентованными лекарствами. Я прогулялся между ними, с интересом разглядывая увеличенные фотокопии благодарственных писем и сомнительных сертификатов, головокружительные гарантии мгновенного исцеления и фотопортреты мгновенно исцеленных. Изобилие эликсиров, пилюль и всего прочего — лечебные травы, таблетки и порошки, маточное молочко, мумие и прополис, инструкция по изометрическим упражнениям и трактаты по медитации — было столь велико, что впору было задуматься, а не зря ли я мучаюсь в этой клинике. Торговля шла довольно вяло, однако, странным образом, никто из торговцев не навязывал мне свой товар.

На дальней стороне гавани был пришвартован большой пароход, и я решил, что это его прибытие вызвало сегодня такую сутолоку в городе. Сходили на берег пассажиры, докеры выгружали из трюмов привезенные издалека товары. Я встал вплотную к таможенному барьеру, с любопытством разглядывая людей из внешнего, неведомого мне мира, предъявлявших таможенникам билеты и документы, получавших свой багаж. Мне было интересно, скоро ли корабль отплывет снова и куда он теперь направится. Не на один ли из островов, куда зовет меня Сери?

Позднее, уже возвращаясь в город, я заметил на набережной маленький автобус. Судя по надписи на боку, автобус принадлежал Лотерее Коллаго, и я с интересом взглянул на сидящих в нем людей. Взволнованные и озабоченные, они молча взирали на кипящую суету. Мне хотелось с ними поговорить. В каком-то смысле они были пришельцами из мира, каким он был до операции, и я видел в них связующее звено со своим прошлым. Их отличало от меня неопосредованное, ничем не искаженное восприятие мира, они считали его самоочевидным, а я утратил. Если известное им не будет противоречить выученному мною, большая часть моих сомнений рассеется. Я же со своей стороны мог бы многое им посоветовать.

У меня был опыт, отсутствующий у них. Знание о последствиях клинических процедур поможет им в скорейшей реабилитации. Пусть они без остатка используют последние дни пребывания в собственном разуме для составления своих биографий и самоопределений, по которым смогут впоследствии заново открыть для себя себя.

Я подошел поближе и стал смотреть. Девушка в красивой красной униформе сверяла имена пассажиров со списком, а тем временем водитель загружал их вещи в багажник. У ближнего ко мне окна сидел нестарый еще мужчина, и я постучал по стеклу, стараясь привлечь его внимание. Он поднял голову, увидел меня и демонстративно отвернулся.

— Что вы хотите? — окликнула меня девушка, высунувшись из двери.

— Я могу помочь этим людям! Позвольте мне с ними поговорить!

Девушка прищурилась, вглядываясь в мое лицо.

— Вы ведь из клиники? Мистер… Синклер?

Я не ответил; было понятно, что она догадывается о моих намерениях и настроена решительно против. Водитель вышел из автобуса, протолкался мимо меня и сел на свое место. Девушка что-то ему сказала, он тут же закрыл двери, включил мотор и тронул с места. Автобус медленно пробрался между скопившимися на пристани машинами, а затем свернул на неширокую улицу, уходившую вверх по склону к клинике.

Я провел ладонью по своей голове, по начинавшим отрастать волосам, только теперь догадавшись, что здесь, в этом городе, они ясно показывают, кто я такой. На дальней стороне гавани сошедшие с корабля пассажиры толпились у ларьков со снадобьями.

Я выбрался на тихую узкую улочку и медленно, никуда не спеша, пошел вдоль строя магазинных витрин. Странно, но только теперь я осознал свою ошибку в отношении этих людей: все, что бы я им ни сказал, будет забыто, как только начнутся процедуры. Ровно так же было глупо приписывать им роль вестников из моего прошлого. В этом отношении им ничем не уступали Сери, больничные санитары, случайные прохожие на улице.

Я нагулялся до боли в ногах и только тогда повернул к клинике.

В коттедже меня ждала Сери, у нее на коленях лежала растрепанная пачка машинописных листов, и она их бегло просматривала. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что это такое.

— Ты ее добыла! — воскликнул я, садясь с ней рядом.

— Да, но с условием. Ларин сказала, что ты не должен читать ее в одиночестве. Мы будем читать сугубо вместе.

— Я думал, мы договорились, что я займусь этим сам.

— Мы договорились только о том, что я возьму ее у Ларин. Она думает, что твоя реабилитация прошла достаточно успешно, и не возражает, чтобы ты ознакомился со своей рукописью, при условии, что я буду рядом и буду давать необходимые пояснения.

— Тогда давай начнем.

— Прямо сейчас?

— Я уже знаешь, сколько этого жду.

Сери сверкнула на меня испепеляющим взглядом, швырнула на пол авторучку и встала; страницы рукописи рассыпались у ее ног ворохом грязноватой бумаги.

— В чем дело? — удивился я.

— Ни в чем, Питер, ровно ни в чем.

— Нет, правда… Ты что, на что-нибудь обиделась?

— Господи, ты же только о себе и думаешь! Тебя ничуть не трогает, что у меня тоже есть какая-то жизнь! Я провела здесь, в этой комнате, восемь недель подряд, думая о тебе, беспокоясь о тебе, разговаривая с тобой, обучая тебя, да просто сидя у твоей постели. И ты ни разу не подумал: а не хочу ли я иногда заняться чем-нибудь другим? Ты ни разу не спросил, как я себя чувствую, о чем я думаю, чего я хочу… ты считал естественным и самоочевидным, что так будет продолжаться хоть до бесконечности. А я иногда доходила до того, что мне было ровным счетом наплевать и на тебя, и на твою никчемную жизнь!

Сери отвернулась и стала смотреть в окно.

— Прости, пожалуйста, — пробормотал я, ошеломленный этой вспышкой ненависти.

— Я скоро уеду. У меня есть кой-какие дела.

— Какие дела?

— Острова, которые мне давно хочется посмотреть. — Она снова повернулась ко мне. — Ты пойми, ведь у меня тоже есть своя жизнь. И есть другие люди, с которыми мне хотелось бы общаться.

Ответить мне было нечего. Я не знал о Сери и ее жизни почти ничего и никогда ее особенно не расспрашивал. Она была абсолютно права: я считал ее присутствие, ее заботу само собой разумеющимися, так что теперь сказать мне было нечего. Был, конечно же, некий довод в мою защиту, но у меня не хватило смелости к нему прибегнуть: ведь я никогда не просил ее быть при мне сиделкой, а все, что происходило со мной с первых дней моего нового сознания, казалось мне самоочевидным и не подлежащим никакому сомнению.

Я скользнул глазами по валявшейся на полу груде бумажного хлама. Какие секреты она таит? Когда я это узнаю?

После такого разговора нужно было хоть немного остыть, и мы, как обычно, пошли гулять по саду. Позднее, уже в столовой, за ужином, я осторожно попросил Сери рассказать о себе. Это не было символическим жестом, попыткой загладить свою вину; взбешенная моим кажущимся эгоизмом, Сери открыла мне глаза на еще один пробел в моих познаниях о мире.

Я начинал понимать огромность жертвы, принесенной этой девушкой ради меня: битых два месяца она сидела со мной как привязанная, во всем меня обслуживала, я же, по-детски капризный, и любил ее вроде бы, и во всем ей верил, но, по сути, интересовался лишь самим собой.

И вдруг — совершенно неожиданно, ведь прежде такое мне и в голову не приходило — я испугался, что она меня оставит.

Присмирев от этой мысли, я стал молча смотреть, как она собирает с пола рассыпанную рукопись и проверяет порядок страниц. Затем мы сели бок о бок на кровать, и Сери отложила в сторону несколько первых листов.

— Здесь, в начале, нет ничего такого уж важного, просто излагаются обстоятельства, при которых ты начал писать. Несколько раз упомянут Лондон и какие-то другие придуманные места. Все содержание сводится к тому, что тебе не повезло, а какой-то знакомый тебе помог. Не очень интересно.

— Можно, я взгляну? — Я взял у нее отложенные листы. Все было так, как она сказала; человек, их писавший, был абсолютно мне чужд, его самооправдания выглядели натужно и надуманно.

— А что там дальше?

— Дальше начинаются трудности. — Сери передала мне следующую страницу и указала карандашом на одну из фраз. — «Я родился в тысяча девятьсот сорок седьмом году вторым ребенком Фредерика и Кэтрин Синклер». Я и имен-то таких никогда не слыхала!

— А почему вы их поменяли? — спросил я. Имена «Фредерик» и «Кэтрин» были зачеркнуты карандашом; сверху от них Ларин, а может быть, Сери вписала настоящие имена моих родителей: Франфорд и Котеран.

— Тут мы легко могли проверить. Имена родителей есть в твоем досье.

Страшно подумать, сколько головной боли устроил я этим женщинам. Указанный Сери абзац просто кишел заменами и искажениями. Каля, моя старшая сестра, именовалась «Фелисити»; я уже знал, что это слово обозначает счастье либо радость, но никогда не слышал, чтобы оно использовалось в качестве имени. Далее я увидел, что мой отец был «ранен в пустыне» — абсолютно непонятное выражение, — а моя мать работала в то время на коммутаторе «государственного учреждения», располагавшегося в каком-то «Блетчли». После войны с Гитлером мой отец был в числе первых солдат, вернувшихся домой, и они с моей матерью сняли дом на окраине «Лондона», именно там я и родился. Все эти непонятности были вычеркнуты, а слово «Лондон» было исправлено на «Джетра», что дало мне приятное ощущение твердой почвы под ногами.

Сери просмотрела вместе со мною десятка три страниц, объясняя все встречавшиеся трудности и основания, на которых были сделаны те или другие замены. Замены были вполне разумные, и я легко с ними соглашался.

Повествование продолжалось вполне буднично и одновременно загадочно: первый год «моей» жизни семья жила на окраине «Лондона», а затем переехала в северный город, носивший название «Манчестер». (Он был превращен в ту же самую Джетру.) С «Манчестера» начались пересказы моих воспоминаний, и вот тут-то трудности хлынули широкой рекой.

— Ужас, — сказал я. — И как вы смогли во всем этом разобраться.

— Я далеко не уверена, что мы разобрались. Кроме того, мы многое опустили. Ларин была очень на тебя сердита.

— За что? В чем тут моя вина?

— Она хотела, чтобы ты заполнил ее вопросник, а ты отказался, заявив, что в этой рукописи содержится все, что нам нужно о тебе знать.

Надо думать, я и сам тогда в это верил. На каком-то этапе своей жизни я написал этот невразумительный текст, искренне считая, что он как нельзя лучше описывает меня и мою жизнь. Это ж какую нужно было иметь голову, чтобы измыслить подобную глупость! Но тут не отопрешься, на первой странице стоит мое имя. Когда-то, до лечения, я сам все это написал и, видимо, знал тогда, что делаю.

Я ощутил сосущую тоску по себе самому. Где-то позади, в прошлом, как за непреодолимой стеной осталась моя индивидуальность, остались моя воля и интеллект. Как пригодилось бы мне все это сейчас, чтобы понять то, что я же когда-то и написал.

Я заглянул в рукопись дальше. Пропуски и замены продолжались, ничуть не убывая в количестве. А все-таки зачем я все это напридумывал?

Этот вопрос был куда интереснее отдельных подробностей. Ответив на него, я смог бы заглянуть в себя, в утраченный мною мир. Не эти ли вымышленные имена и названия — Лондон и Манчестер, Фелисити и Грация — преследовали меня в бреду и не оставляли потом? Эти бредовые образы накрепко въелись в мое сознание, стали неотъемлемой, основополагающей частью меня послеоперационного, меня, какой я есть сейчас. Не обращать на них внимания — значит заранее отказаться от любых попыток лучше себя понять.

Я все еще не утратил умственной восприимчивости, все еще горел желанием узнавать.

— Ну так что, продолжим? — предложил я Сери.

— Там и дальше ничуть не понятнее.

— И все-таки мне хотелось бы.

— А ты точно ничего в этом не понимаешь? — спросила она, забирая у меня листы рукописи.

— Пока что нет.

— Ларин была уверена, что ты отреагируешь как-нибудь не так. — Короткий и тут же угасший смех. — Странно даже подумать, сколько времени и труда угробили мы на попытки разобраться.

Мы прочли еще несколько страниц, а потом я начал замечать, что Сери говорит все медленнее и медленнее, со все большим и большим трудом.

— Если ты устала, — сказал я, — я почитаю дальше сам.

— Ладно. Да и что в этом плохого?

Она достала из сумки какую-то книжку и легла на другую кровать. Я продолжил чтение рукописи, мучительно пробираясь через дебри несообразностей, как то, моей милостью, приходилось делать Сери. Время от времени я обращался к ней за помощью, и она объясняла мне, почему сделала замену так, а не иначе. Но все ее интерпретации лишь еще больше подогревали во мне любопытство. Они подтверждали то, что я знал о себе, но одновременно подкрепляли мои сомнения.

Через какое-то время Сери разделась и легла спать. Я продолжал чтение. Вечер был теплый, я сидел без рубашки и босиком, ощущая ступнями приятную шершавость тростниковой циновки.

И вдруг ко мне пришла уверенность, что, если в рукописи и содержится какая-нибудь правда, то это правда анекдота, анекдота в старом смысле этого слова, анекдота, как короткой, характерной жизненной сценки. Я не мог усмотреть там ничего иного — ни глубинной структуры, ни ярких метафор.

Сери пропускала большую часть анекдотов, объяснив это тем, что они совершенно ей непонятны. Мне они тоже были непонятны, однако за невозможностью уловить общий смысл повествования я начал пристальней вглядываться в его детали.

В одном из самых длинных (он занимал несколько страниц машинописного текста) опущенных эпизодов описывалось внезапное появление в «моей» детской жизни некоего «дядюшки Вильяма». Он ворвался в повествование со всей бесцеремонностью старого пирата, принося с собой запах моря и отблеск далеких экзотических стран. Он покорил меня тем, что считался позором семьи, что он курил вонючую трубку и что руки его задубели от мозолей; было ясно, что тогда он сыграл в моей жизни немаловажную роль. Сейчас же, читая рукопись, я вдруг осознал, что дядюшка Вильям, или Билли, как называли его родители, очаровывает меня ничуть не меньше, чем тогда, в далеком детстве. Он действительно существовал, действительно жил.

А вот Сери его вычеркнула. Она ничего о нем не знала, а потому попыталась его уничтожить.

Со мной же дело обстояло иначе: чтобы вычеркнуть дядюшку Вильяма из моей жизни, потребовалось бы нечто значительно большее, чем пара карандашных штрихов. В нем была правда, правда, ломающая рамки анекдота.

Я помнил его, помнил тот день.

И тут я понял, как можно вспомнить все остальное. Дело было не в том, выброшен или нет эпизод, изменены или нет имена и названия. Дело было в самом тексте, в формах и структурах, в значениях, на которые только намекалось, в метафорах, которых я прежде не видел. Рукопись была полна воспоминаний.

Я вернулся к первым страницам текста и начал читать его заново. Теперь я легко вспоминал, что происходило в моей белой комнате Эдвинова коттеджа, и все, что было до этого. Вспоминая, я чувствовал себя все увереннее, все теснее воссоединялся со своим настоящим прошлым, а потом на мгновение отвлекся, и мне стало страшно — страшно, что я едва себя не потерял.

На маленький белый коттедж, на утопавшую в садах клинику упала тишина. Волны моего осознания разбегались во все стороны, захватывали Коллаго-Таун, остальную часть острова, Срединное море со всеми его бессчетными островами, докатывались до Джетры. Только где это все?

Я дочитал до конца, до неоконченного эпизода, когда мы с Грацией поссорились на углу, рядом со станцией метро «Бейкер-стрит», а потом собрал рассыпавшиеся листы и сложил их в аккуратную стопку. Затем я достал из-под кровати свой саквояж и уложил рукопись на самое его дно. Тихо, чтобы не проснулась Сери, я собрал свою одежду и прочее имущество, проверил бумажник с деньгами и шагнул к двери.

И оглянулся на Сери. Она спала как ребенок, на животе, лицом к стенке. Мне хотелось поцеловать ее, погладить по заспанной щеке и по спине, но я боялся. Проснувшись, она увидит, что я ухожу, и будет меня останавливать. Я смотрел на нее две или три безмолвные минуты, пытаясь понять, кто она такая внутри в действительности, и зная, что вижу ее в последний раз.

Дверь открылась бесшумно, снаружи была тьма и теплый, пропитанный запахом моря ветер. Я на цыпочках вернулся к кровати, но задел при этом ногой какой-то мелкий предмет, валявшийся на полу рядом с тумбочкой Сери, и он звякнул о железную ножку кровати. Сери пошевелилась, но тут же снова затихла. Я поднял с пола звякнувший предмет, это была маленькая шестиугольная бутылочка из темно-зеленого стекла. Пробка отсутствовала, этикетка была соскоблена, но я мгновенно, по какому-то наитию догадался, что было прежде в этой бутылочке, и почему Сери ее купила. Я понюхал горлышко и почувствовал запах камфары.

И тут я чуть было не остался. Я стоял у кровати, печально глядя на самоотверженную, безмерно уставшую девушку; во сне она выглядела особенно невинной и беззащитной, ее светлые, спутанные волосы спадали набок, губы чуть разошлись.

В конце концов я поставил пустую бутылочку туда, где ее подобрал, подхватил свой саквояж, вышел и затворил за собой дверь. В почти полной темноте я миновал ворота и по узкой, круто спускающейся улице направился в порт. Там я просидел до утра на скамейке, а как только открылось пароходное агентство, спросил в окошке, когда отправляется ближайший пароход. Выяснилось, что пароход ушел как раз вчера, а следующий будет только через три дня. Торопясь покинуть остров, пока Ларин и Сери не вышли на мой след, я сел на крошечный паром, который перевез меня через узкий пролив на соседний остров. В тот же день, чуть позднее, я повторил этот маневр. Успокоившись, что теперь уж меня не найдут — к этому времени я добрался до острова Хетта и снял себе комнату в маленькой, на отшибе стоявшей таверне, — я разжился расписаниями пароходных рейсов и картами и начал планировать обратное путешествие в Лондон. Мне не давала покоя неоконченная рукопись, не получившая разрешения сцена с Грацией.

21

Дело в том, что Грация довела меня до черты. Ее попытка покончить с собой была слишком огромна, чтобы вместиться в моей жизни. Она смела и разметала все, кроме самой себя. В тени этого драматичного поступка померкло даже известие, что ее удалось спасти. Вопрос, а вправду ли она намеревалась умереть, был вторичным и маловажным. Она потрясла меня до глубины души.

Меня не оставляла воображаемая картина, что с ней сейчас: еле пришедшая в себя, со слипшимися волосами, опутанная шлангами, лежит на больничной койке; рядом на тумбочке выстроилась батарея лекарственных пузырьков. Мне хотелось быть рядом с ней.

Я пришел на знакомое место — перекресток Бейкер-стрит и Мэрилебоун-роуд, навсегда связавшийся в моем сознании с Грацией. Мелкая морось грозила перейти в самый настоящий дождь, из-под колес мчащихся машин фонтанами вздымалась водяная пыль, порывы стесненного улицей ветра бросали ее мне в лицо. Я вспомнил холодный ветер над пустошами Каслтона, грузовики на шоссе.

Я так давно не ел, что начинала кружиться голова. Голод напомнил мне долгие месяцы прошлого лета, когда я в своей белой комнате так увлекся писательством, что порою по два, по три дня подряд почти забывал о еде. В таком состоянии ментального возбуждения моя фантазия работала гораздо лучше, постигала истину глубже и яснее. Что и позволило мне создать острова.

Но и Джетра, и острова бледнели перед жуткой, промозглой реальностью Лондона, как и я бледнел перед своей реальностью. В кои-то веки я освободился от себя, в кои-то веки я посмотрел наружу и опечалился о Грации.

И в этот момент, когда я уж никак на то не рассчитывал, появилась Сери.

Она вышла из подземного перехода на другой стороне Мэрилебоун-роуд. Я увидел ее светлые волосы и прямую как струнка спину, узнал ее легкую, чуть подпрыгивающую походку. Только как она там оказалась? Ведь я стоял в непосредственной близости от второго спуска в переход и точно знал, что она мимо меня не проходила. Безмерно пораженный, я смотрел, как она входит в кассовый зал метро.

Я сбежал вниз, чуть оскальзываясь на мокрых от дождя ступеньках, и торопливо зашагал ко второму выходу. К тому времени, как я вошел в кассовый зал, она уже миновала барьер и входила на эскалатор, ведущий к столичной линии. Я бросился следом, но тут же уперся в контролера, который потребовал у меня билет. Вне себя от злости я побежал в кассу и купил одноразовый билет до любой станции.

У одной из платформ стоял поезд; справочное табло извещало, что он идет в Амерсхем. Быстро, почти бегом я прошел вдоль плавно изгибающейся платформы, заглядывая во все окна, с надеждой глядя на те вагоны, которые были еще впереди. Я так ее и не увидел, хотя и просмотрел весь поезд. Уехала на предыдущем? Но время было позднее, и поезда ходили с десятиминутными интервалами.

Я бросился назад и тут же услышал, что двери закрываются.

А затем я ее увидел: она сидела у окна в предпоследнем вагоне. Я отчетливо видел ее опущенное лицо; похоже, она читала.

Пневматические двери громко зашипели и стали сдвигаться. Я бросился к ближайшему вагону, придержал одну из дверей и с трудом протиснулся внутрь. Редкие поздние пассажиры вскинули на меня глаза и тут же их отвели. Каждый из них отделял себя от мира невидимой, но почти осязаемой стеной.

Поезд тронулся с места, рассыпая голубые искры на стыках влажных рельсов, и въехал в длинный темный туннель. Я прошел к последней двери, чтобы на следующей остановке быть как можно ближе к Сери. Встав у двери, я смотрел на свое отражение, повисшее в глубине черной, близко мчащейся стены туннеля. На следующей остановке — это была «Финчли-роуд» — я вылетел на платформу, как только открылись двери, и бросился к вагону, в котором прежде заметил Сери. Двери сошлись за моей спиной. Я прошел к тому месту, где она должна была сидеть, но ее там не было.

Поезд вышел на поверхность и помчался по обшарпанным, густо населенным пригородам, по Вест-Хэмпстеду и Килбурну; здесь линия проходила параллельно улице, на которой я прежде снимал квартиру. Я прошел весь вагон, проверяя, не пересела ли куда-нибудь Сери. А потом я заглянул через стекла двух переходных дверей в соседний вагон и там, в самом дальнем конце, увидел ее.

Она стояла, как прежде я, у двери и смотрела на пробегающие мимо дома. Я перешел в ее вагон. Грохот колес, порыв холодного влажного ветра, мгновение страха, а затем — взгляды пассажиров, решивших, что я контролер. Ни секунды не задерживаясь, я прошел в дальний конец вагона, но там ее не было. Не было даже никого, кто хотя бы отдаленно на нее походил, с кем бы я мог ее перепутать.

В ожидании остановки я стал ходить взад-вперед по вагону — лучше уж было делать хоть что-то, чем стоять неподвижно и взвинчиваться. По грязным окнам сбегали косые струи дождя. На остановке «Уэмбли-Парк» мы на несколько минут задержались, потому что здесь была пересадка на линию Бейкерлу, и нужно было дождаться прихода поезда на противоположную платформу. Воспользовавшись этой задержкой, я прошел вдоль всего поезда, тщательно высматривая Сери, но она исчезла. Когда же долгожданный поезд подошел, она оказалась в нем. Я видел, как она вышла, пересекла платформу и вошла в тот же самый вагон, где я видел ее сначала.

Я вернулся в поезд, но она, конечно же, снова исчезла.

Я нашел свободное место и сел, уставившись в истертый щербатый пол, усеянный окурками и конфетными фантиками. Поезд мчался через Харроу, через Пиннер и дальше, за город. На меня накатило странное оцепенение, мне ничего не хотелось делать, мне вполне доставало сознания, что я преследую Сери. Убаюканный теплом, мягким покачиванием вагона и перестуком колес, я лишь краем сознания воспринимал, что поезд останавливается и трогается с места, что двери открываются и закрываются, что пассажиры входят и выходят.

На остановку «Чалфонт и Латимер» поезд пришел почти уже пустым. Я посмотрел в окно и увидел мокрую платформу, яркие фонари, вездесущие рекламы кинофильмов и языковых школ. Выходящие пассажиры стояли у дверей, среди них была и Сери. Мой сонный, отупевший мозг не смог осознать эту новость, а лишь механически ее зарегистрировал, но когда Сери улыбнулась мне и вышла, я последовал за ней.

Я двигался медленно и неуклюже и едва успел выйти из закрывавшихся дверей. К этому времени Сери уже прошла через билетный кордон и исчезла из виду. Нельзя было терять ни секунды; я сунул свой билет контролеру и бросился дальше, не дожидаясь, пока он его проверит.

Здание станции стояло у шоссе, и, когда я из него вышел, поезд уже грохотал по железному мосту. Я посмотрел вдоль шоссе налево, потом направо и увидел Сери. Она была уже довольно далеко и быстро шагала по шоссе в сторону Лондона. Я поспешил за ней, перемежая ходьбу короткими пробежками.

Слева и справа от шоссе стояли весьма современные особняки, снабженные бетонными подъездными дорожками, аккуратными клумбами, безукоризненно подстриженными газонами и уютными, мощенными плитняком внутренними двориками. На мокрой земле дрожали отблески фонарей, сделанных под старинные лампы. За занавешенными окнами угадывалось мертвенно-голубое сияние телевизионных экранов.

Сери словно бы даже и не спешила, но, как бы я ни бежал, как бы ни пытался ее догнать, расстояние между нами ничуть не сокращалось. Вскоре усталость заставила меня перейти на умеренный шаг. За то время, пока я ехал, дождь прекратился, ветер утих, а воздух потеплел, стал больше соответствовать времени года.

Сери достигла конца освещенного участка дороги и, не сбавляя шага, пошла дальше. Я потерял ее в темноте и снова побежал. Через минуту-другую я тоже окунулся во тьму. Время от времени по шоссе проезжали машины с включенными фарами, и тогда я мельком видел Сери. По обеим сторонам шоссе, за изгородями, расстилались поля. Впереди, на юго-востоке, облака были подсвечены желто-оранжевым натриевым сиянием Лондона.

Сери остановилась и повернулась, возможно — дабы увериться, что я ее вижу. Проносящиеся машины тянули за собою кометные хвосты подсвеченной водяной пыли. Я решил, что она меня ждет, и снова побежал, раз за разом вляпываясь в незаметные в темноте лужи. Когда до нее осталось метров тридцать, я крикнул:

— Сери, подожди, пожалуйста! Давай поговорим.

Питер, сказала Сери, ты должен увидеть острова.

Там, где Сери остановилась, была калитка, и она в нее вошла; когда же я, совсем запыхавшись, добежал до того же места, она была уже чуть ли не на середине поля. Ее белая блузка и светлые волосы словно плыли во тьме. Я побежал, а вернее — заковылял дальше, чувствуя, как мокрая вспаханная земля облепляет мои ботинки. Я буквально валился с ног, слишком уж много за этот вечер мне пришлось побегать и подергаться. Нужно было хоть немного передохнуть, а что до Сери — она подождет.

Я остановился, оскальзываясь на липких, набрякших водою комьях, чуть наклонился вперед, уперся руками в колени, свесил голову и попробовал отдышаться.

Когда я вновь поднял голову, то увидел, как призрачная фигура Сери приближается к вроде бы живой изгороди. За ней, на полого поднимающемся склоне холма одиноко светилось окно какого-то дома. А еще дальше, на фоне темного неба, смутно угадывались силуэты деревьев.

Сери не ждала, я видел, как белое пятнышко проплывает в сторону, вдоль живой изгороди.

Я набрал побольше воздуха и крикнул:

— Сери! Мне нужно передохнуть!

Это заставило Сери на мгновение остановиться, но, если она и крикнула что-нибудь в ответ, я ничего не услышал. Я с трудом ее различал. Призрачное белое пятнышко ползло, как мотылек по занавеске. А затем и вовсе исчезло.

Я оглянулся. Дорога напоминала о себе светом фар, мелькающим за деревьями, рокотом моторов и шуршанием покрышек по асфальту. От попытки это осмыслить у меня заболела голова. Я был в чужой стране, где говорили на чужом языке, и моя переводчица меня бросила. Я постоял, пока не успокоилось дыхание, а потом пошел, переставляя ноги с медлительной принужденностью закованного в кандалы каторжника. Липкая земля гирями висла на моих ботинках, и чем больше я ее соскребал, тем больше ее налипало. Меня не оставляла мысль, что где-то там впереди невидимая для меня Сери насмешливо наблюдает за моим тяжеловесным, с размахиванием руками, продвижением.

После долгих мучений я добрался до живой изгороди, по краю которой росла высокая трава, и получил наконец возможность вытереть ноги. Потом я пошел в направлении, в котором исчезла Сери, высматривая попутно единственный запомнившийся мне ориентир — дом с освещенным окном. Никакого дома не было и в помине — видимо, я что-то перепутал. Несильный, устойчивый ветер был пропитан знакомым острым запахом.

Потом я увидел в живой изгороди калитку и вошел в нее. Там было ровное, с едва заметным уклоном вниз поле. Я сделал несколько осторожных шагов, ежесекундно ожидая ощутить под ногами липкие комья, но земля здесь была сухая, поросшая сухой, невысокой травой.

Где-то вдали, у ровного, как по ниточке, горизонта, мерцало несколько крошечных, едва заметных огоньков. Небо над головой расчистилось, обнаружив россыпь крупных, почти неестественно ярких звезд. Полюбовавшись несколько минут на эту небесную иллюминацию, я вернулся к делам более прозаическим — подобрал на земле короткий сучок и начал отскребать им свои ботинки от остатков налипшей грязи. Покончив с этим занятием, я распрямился и посмотрел вперед — туда, где за длинным пологим склоном угадывалось море.

Привыкающими к звездному свету глазами я различил низкие, угольно-черные очертания нескольких островов, вот на одном из них и светились те самые, замеченные мною прежде огни. Справа от меня высокий скалистый берег изгибался в сторону моря, образуя небольшую бухточку. Слева местность была более плоской. Я видел там множество валунов и песчаный пляж, дальше береговая линия изгибалась и исчезала из виду.

Я пошел вперед и вскоре добрался до невысокого, сплошь усеянного острыми камешками обрыва; спустившись с него, я побежал по нежному, как бархат, песку, с хрустом давя ногами сухие водоросли. Добежав до воды, я встал и прислушался к голосу моря. Я чувствовал спокойную уверенность в себе и своих силах; самим уже своим присутствием море мгновенно исцелило меня, смыло все мои заботы. Легкие, но безошибочно различимые запахи соли, теплого песка и выброшенных на берег водорослей властно напоминали мне детство: каникулы, родителей, мелкие беды и острый восторг близких, только руку протяни, приключений, который был несравненно важнее всех наших распрей с сестрой, нашего вечного соперничества.

Теплый ветер подсушил мою одежду и придал мне заряд бодрости. Сери исчезла, но я знал, что она снова появится, когда сочтет это нужным. Я дважды прошел пляж из конца в конец, а потом решил найти какое-нибудь подходящее место и лечь поспать. Наиболее подходящим показался мне маленький пятачок, защищенный со всех сторон камнями, я разгреб там песок так, что образовалась удлиненная впадина. Было достаточно тепло, чтобы спать, ничем не укрывшись, поэтому я просто лег на спину, положил ладони под голову и стал смотреть на огромные яркие звезды. Вскоре я уснул.

Проснувшись от бьющего в лицо солнца, я услышал плеск набегающих на берег волн и надсадные крики чаек. Переход от сна к бодрствованию был мгновенным и полным, как переход от темноты к свету, когда входишь в комнату и щелкаешь выключателем, а ведь все последние месяцы я чувствовал себя вялым и неповоротливым как в физическом смысле, так и в умственном, а потому просыпался медленно и с трудом, словно выкарабкиваясь из вязкой, зыбучей трясины.

Я сел, взглянул на блещущее серебром море и изжелта-белый песок, ощутил лицом щедрый жар солнца. Огибающий бухточку мыс был сплошь покрыт желтыми цветами, особенно яркими на фоне бездонного, пронзительно синего неба. Рядом со мной на песке лежала аккуратная стопка одежды. Здесь были сандалии, джинсовая юбка и белая блузка; сверху, в выдавленном рукой углублении, поблескивала горстка серебряных колец и браслетов.

В море, не слишком далеко от берега, то исчезала, то вновь выныривала маленькая голова, казавшаяся против света совсем черной. Я встал, узко прищурился, защищая глаза от солнца, и помахал рукой. Она сразу же меня увидела, помахала в ответ и поплыла к берегу. Потом она выбралась из воды и подошла ко мне, ее ноги были облеплены белым песком, мокрые волосы перепутались, с кожи стекали сверкающие капли воды. Она поцеловала меня и раздела, и мы занялись любовью. Потом мы пошли купаться.

К тому времени, как мы добрались по шедшей вдоль берега тропинке до ближайшей деревни, солнце стояло уже высоко и раскалившийся песок начал припекать нам ноги. Мы поели в открытом ресторанчике под дремотное жужжание каких-то местных насекомых и долетавший издалека треск мотоциклов. Этот остров назывался Панерон, а деревня — Пайу; мы толком ничего тут не посмотрели, но Сери совсем разомлела от жары и хотела поскорее двигаться дальше. Пристани в Пайу не было, а только мелкая речушка, впадавшая в море, да пара лодчонок, привязанных к прибрежным камням. Быстро выяснилось, что автобус придет только к вечеру, но мы можем взять напрокат велосипеды. Панерон-Таун находится по другую сторону невысокого, рассекающего остров надвое хребта; не слишком торопясь, мы доедем до него часа за три.

После Панерона мы двинулись дальше и объехали уйму других островов. Наше путешествие превратилось в какую-то гонку, мы только и делали, что переезжали с места на место. Мне хотелось двигаться помедленнее, подробнее и со вкусом познакомиться с каждым новым островом, открыть для себя Сери. Но, как видно, она сама открывала себя для себя способом, почти что мне непонятным. Для нее каждый остров представлял новую грань ее личности, каждый вносил свой вклад в ее самоосознание. Она хотела полноты и не могла быть полной без островов, она была разбросана по всему океану.

— Почему бы нам здесь хотя бы не переночевать? — спросил я на пристани острова со странным названием Смудж.

Мы ждали парома, который должен был переправить нас на соседний остров. Смудж пробудил во мне любопытство: на висевшей в туристическом агентстве карте были показаны развалины древнего города, но Сери не сиделось на месте.

— Я хочу поскорее добраться до Уинхо, — сказала она.

— Ну давай задержимся здесь хоть на сутки.

— Нет. — Сери схватила меня за руку, ее глаза сверкали непреклонной решимостью. — Нам нужно двигаться дальше.

Это был восьмой день, и я уже с трудом отличал один остров от другого.

— Я устал ото всех этих переездов. Давай хоть немного передохнем.

— Мы еще почти не знаем друг друга. А каждый остров отражает нас с какой-то новой стороны.

— Я не вижу никакой разницы.

— Это потому, что ты не научился видеть. Нужно покориться островам, сдаться им в плен.

— Да мы и шанса на то не имеем. Мы только высадимся в каком-нибудь месте, как тут же мчимся куда-то еще.

Сери раздраженно отмахнулась; к пристани подходил корабль, окутанный горячим зловонием дизельной солярки.

— Я же сто раз тебе объясняла, — сказала она. — На островах можно жить вечно. Но ты не узнаешь, как это делается, пока не найдешь верного места.

— На настоящий момент я не узнал бы верного места, даже если бы его нашел.

И мы поплыли на Уинхо, а оттуда — на другие и другие острова. Через несколько дней мы оказались на Семелле, я случайно узнал, что оттуда на Джетру регулярно ходят корабли. Я устал от путешествия и был разочарован тем немногим, что мне удалось узнать про Сери. Зато она заразила меня своим беспокойством, и я начал думать о Грации, задаваться вопросом, как она там. Я не должен был уезжать так надолго, не должен был ее бросать. Меня все сильнее терзала вина.

Я честно рассказал о своих чувствах Сери.

— Если я вернусь в Джетру, ты поедешь со мной?

— Не оставляй меня.

— Я тебя не оставляю, я хочу, чтобы ты поехала со мной.

— Я боюсь, что ты вернешься к Грации и забудешь про меня. Нам нужно ехать дальше, впереди другие острова.

— А что случится, — спросил я, — когда мы достигнем последнего?

— Последнего нет. Они все продолжаются и продолжаются.

— Вот этого-то я и боюсь.

Был полдень, и мы находились на центральной площади Семелл-Тауна. Неподалеку от нас в прохладной тени сидели престарелые аборигены, окна магазинов были закрыты ставнями; из оливковых садов, взращенных за городом на сухих каменистых холмах, доносилось ржание осла и перезвон козьих колокольцев. Мы пили охлажденный чай, между нами на столике лежало расписание пароходных рейсов. Сери подозвала официанта и попросила принести пирожное с корицей.

— Питер, тебе нельзя возвращаться, ты еще не готов. Неужели это непонятно?

— Меня беспокоит Грация. Я не должен был ее бросать.

— У тебя не было выбора. — (В душный дремотный полдень ворвалась резкая дробь лодочного мотора. На мгновение мне показалось, что это единственный механический звук на всех островах.) — Ты помнишь, что я говорила? Ты должен покориться островам, погрузиться в них. Через них ты сможешь бежать и найти себя. А ты не даешь себе никакого шанса. Возвращаться рано, слишком рано.

— Не надо, — сказал я, — не надо меня отговаривать. Я вообще не должен бы здесь быть. Здесь все как-то не так… не по мне, не для меня. Я должен вернуться домой.

— Чтобы и дальше убивать Грацию?

— Я не знаю.

Утром мы сели на пришедший в порт корабль. Рейс предстоял совсем короткий — два с половиной дня с двумя стоянками по дороге, — и как только мы взошли на борт, мне стало казаться, что я уже считай что в Джетре. Корабль был приписан к джетранскому порту, и все, чем кормили в кают-компании, было скучным, пресным и насквозь знакомым. Чуть ли не все пассажиры были, как и я, джетранцами. Мы с Сери почти не разговаривали. Я ошибся, уйдя вместе с нею на острова: они оказались совсем не тем, что я ожидал.

Мы пришвартовались в Джетре уже под вечер и быстро сошли на берег. Переполненный по случаю часа пик эскалатор доставил нас на улицу. По улице шли косяком машины; на газетных табло горели последние новости: водители «скорой помощи» угрожают забастовками, страны ОПЕК объявили очередное повышение цен на нефть.

— Ты пойдешь со мной? — спросил я у Сери.

— Да, но только до порога ее квартиры. Дальше ты и сам меня не захочешь.

Но я хотел, и я крепко, судорожно взял ее за руку. Я чувствовал, что сейчас она начнет от меня удаляться, подобно Джетре, которая стала от меня удаляться еще до того, как я ступил на ее улицы.

— Так что же мне делать, Сери? Я знаю, что ты права, но не имею сил пройти через все это.

— Я больше не буду тебя уговаривать. Теперь ты знаешь, как найти острова, а я всегда буду там.

— Значит ли это, что ты будешь меня ждать?

— Это значит, что ты всегда сможешь меня найти.

Мы стояли посреди тротуара, и нас толкали со всех сторон. Теперь, когда я снова был в Лондоне, вся спешка с возвращением неким образом исчезла.

— Давай зайдем в наше кафе, — предложил я.

— А ты сможешь его найти?

Мы шли по Прейд-стрит, но все в ней, включая название, было слишком уж характерно. На углу Эджвер-роуд я начал впадать в отчаяние.

— Ладно, — сказала Сери, — я покажу тебе.

Она взяла меня за руку, и через несколько минут я, пройдя совсем немного, услышал трамвайный звонок. Город изменился, я это не столько увидел, сколько ощутил на почти бессознательном уровне. Мы свернули на широкий, застроенный респектабельными особняками бульвар и вскоре дошли до перекрестка, где под легким навесом были расставлены столики уличного кафе. Мы просидели там долго, до заката, но затем я вновь ощутил нарастающее беспокойство.

— Сегодня будет пароход, — сказала Сери. — Если постараться, мы еще успеем.

— Нет, — сказал я и покачал головой, — об этом не может быть и речи.

Не глядя на нее, я положил на столик несколько монет, встал и пошел на север. Стояла теплая, по лондонским меркам, погода, и на улице было много людей. Пабы и рестораны ломились от посетителей.

Я знал, что Сери следует за мной, но она ничего не говорила, а я не оборачивался. Я устал от нее. Использовал ее до предела. Она предлагала мне возможность бежать, но бежать только от, а не к, поэтому то, что я должен был оставить, не получало возмещения.

Но в каком-то смысле она была права: мне нужно было увидеть острова и убедиться в этом лично. Теперь я чувствовал, что что-то ушло из меня навсегда.

В оставшейся пустоте я понял свою ошибку: я надеялся понять через Сери Грацию, в то время как в действительности она была моим собственным дополнением. Она восполняла, воплощала то, чего во мне не было. Я думал объяснить с ее помощью Грацию, но в действительности она просто определяла мне меня.

Шагая по улицам, вновь ставшим обычными, я увидел новую грань действительности.

Сери исцеляла там, где Грация ранила. Сери возбуждала там, где Грация обескураживала. Сери была спокойна, тогда как Грация была невротична. Сери была тихой, бледной, в то время как Грация была яростной, непостоянной, эксцентричной, любящей и живой. Сери была бледной, и это самое главное.

Порождение моей рукописи, она должна была объяснить мне Грацию. Но все описанные в рукописи события были фантазийными продолжениями меня самого; то же самое относилось и к персонажам. Я считал их скорректированными образами других людей, а теперь вдруг осознал, что все они были различными проявлениями меня самого.

К тому времени, как мы добрались до улицы, где жила Грация, стало совсем темно. Я шагал быстро, торопясь увидеть ее дом. В полуподвальной комнате, выходившей на улицу, горел свет. Как и обычно, занавески не были задернуты, и я отвернулся, не желая заглядывать внутрь.

— Ведь ты же зайдешь и встретишься с ней? — спросила Сери.

— Да, конечно.

— А что же со мной?

— Я не знаю. Ты пойми, Сери, острова оказались совсем не тем, что я хотел. Я не могу больше прятаться.

— Ты любишь Грацию?

— Да.

— А ты понимаешь, что снова начнешь ее убивать?

— Я так не думаю.

Что из сделанного мною причинило Грации наибольшую боль? То, что я укрылся в своих фантазиях. Значит, мне нужно их отбросить.

— Ты думаешь, что я не существую, потому что думаешь, что ты меня создал, — сказала Сери. — Но у меня, Питер, есть своя собственная жизнь. Если бы ты меня нашел, то понял бы, что это так. А пока что ты видел лишь часть меня.

— Я знаю, — сказал я, но она была лишь частью меня самого. Она была воплощением моего порыва бежать, спрятаться от других. Она олицетворяла мое убеждение, что беды приходят извне, в то время как теперь я все яснее понимал, что они приходят изнутри. Я хотел быть сильным, а Сери меня расслабляла.

— Да делай ты что хочешь, — сказала Сери, и я услышал в ее голосе горечь.

Я почувствовал, что она от меня удаляется, и попытался взять ее за руку, но она проворно отодвинулась.

— Не уходи, — попросил я. — Пожалуйста.

Я знаю, Питер, сказала Сери, что ты скоро меня забудешь, но, возможно, это и к лучшему. Я буду там, где ты захочешь меня найти.

Она пошла прочь, белое пятнышко, сверкающее в свете фонарей. Я проводил ее глазами, думая об островах, думая о неправдах во мне, которые она воплощала. Ее тонкая гибкая фигура гордо выпрямилась, короткие волосы слегка покачивались на ходу. Она покинула меня, и я перестал ее видеть даже раньше того, как она свернула за угол.

Оставшись наедине с припаркованными машинами, я ощутил внезапный, упоительный прилив облегчения. Я не знал, чего хотела добиться Сери, но в любом случае она освободила меня от моих собственных порывов бежать в фантастический мир. Я освободился от измышленного мною определения меня и потому наконец-то получил возможность быть сильным.

22

На уровне земли, за австралийским спальным фургоном, светился оранжевый прямоугольник окна. Я стремился на этот свет, полный решимости раз и навсегда все уладить.

Когда я дошел до края тротуара, стало возможно заглянуть в комнату, и я увидел Грацию.

Она сидела на кровати, выпрямившись и скрестив под собою ноги, сидела на виду у всех прохожих. Она что-то говорила, в правой руке у нее была сигарета, а левой она жестикулировала. Это была поза, виденная мною многажды; Грация увлеклась разговором, она говорит о чем-то, что очень ее волнует. Весьма удивленный, поскольку был уверен, что застану ее одну, я подался назад, отскочил от окна, не дав ей себя заметить. Я передвинулся на место, откуда была видна остальная комната.

В единственном в комнате кресле уютно угнездилась молодая женщина. Я ее в жизни не видел. Примерно одного с Грацией возраста, одетая без претензий, в очках. Она слушала, что говорит Грация, иногда кивала и почти ничего не говорила сама.

Уверившись, что ни одна из них меня не заметила, я подошел поближе. На полу у кровати стояла полная окурков пепельница. Рядом с ней — две тяжелые кофейные кружки. Комната выглядела как после недавней приборки: книги на полках аккуратно расставлены, в углу нет всегдашней горы одежды, все ящики комода задвинуты. Все признаки того, что здесь, в этой комнате, Грация пыталась покончить собой, бесследно исчезли: мебель переставлена, пол отмыли.

Затем я заметил на левом запястье Грации, снизу, маленький кусочек лейкопластыря. Она не обращала на пластырь никакого внимания, пользовалась левой рукой так же свободно, как и правой.

Грация много говорила и, что самое важное, казалась веселой, успокоенной. Она несколько раз улыбнулась, а один раз даже засмеялась, закинув голову, — картина, очень знакомая мне по прежним временам.

Мне хотелось тут же войти в квартиру, чтобы поскорее с ней встретиться, но меня удерживало присутствие другой женщины. Выглядела Грация хорошо, и это меня радовало. Она ничуть не пополнела, хотя, возможно, ей и следовало бы, но при этом буквально лучилась здоровьем, и глаза у нее были цепкие и живые. Я сразу вспомнил Грецию, где у нас все началось, загорание на пляже и рецину. В общем и целом она выглядела лет на пять младше, чем тогда, перед этой жуткой историей; одежда у нее была чистая и ничуть не измятая, волосы подстрижены и причесаны.

Я простоял у окна минут, наверное, десять, а затем, к величайшей моей радости, незнакомая женщина встала. Грация улыбнулась, что-то сказала, и обе они расхохотались. Женщина повернулась и пошла к двери.

Не желая, чтобы меня поймали на подглядывании, я перешел на другую сторону улицы и стал ждать. Через минуту или две та женщина вышла на улицу и села в одну из припаркованных рядом машин. Как только она отъехала, я перешел улицу и вставил ключ в замочную скважину.

В коридоре горел свет, пахло мебельной политурой.

— Грация? Где ты?

Дверь спальни стояла нараспашку, но ее там не было. Я услышал звук спускаемой воды, затем скрипнула дверь уборной.

— Грация, я вернулся!

Я услышал, как Грация сказала: «Джин, это ты?», а затем она прошла на середину спальни и увидела меня.

— Привет, Грация, — окликнул я.

— Я думала… Господи, да это же ты! Где ты был?

— Мне пришлось уехать на несколько…

— И что ты делал? У тебя вид, как у бродяги!

— Так вышло, что… я спал не раздеваясь. Мне нужно было на время уехать.

Мы стояли в нескольких шагах друг от друга, не улыбаясь и не делая попыток друг друга обнять. Меня сверлила совершенно непонятная мысль, что это и есть Грация, настоящая Грация, и я с трудом в это верил. В моем представлении она стала чем-то неземным, идеальным в Платоновом смысле, чем-то утраченным, недостижимым. И вот она передо мной, реальная и материальная, наилучшая Грация, какая только может быть, спокойная и прекрасная, без этого затравленного взгляда.

— Где ты был? Больница пыталась тебя найти, они даже в полицию обращались. Куда ты вдруг делся?

— Я на время уехал из Лондона, из-за тебя. — Мне хотелось обнять ее, ощутить ее тело, но в ней было что-то такое, что держало меня на расстоянии. — А с тобой-то все как? Ты прекрасно выглядишь!

— Теперь со мною, Питер, все в порядке. Но никак не благодаря тебе, — сказала она и тут же виновато опустила глаза. — Прости, мне не следовало так говорить. Я знаю, что ты спас мне жизнь.

Я шагнул вперед и попытался ее поцеловать, но она отвернулась, так что мои губы коснулись ее скулы. Когда я попытался ее обнять, она попятилась. Я последовал за ней, и в конечном итоге мы оказались в темной холодной гостиной, где стояли телевизор и проигрыватель; как-то так выходило, что этой комнатой мы почти не пользовались.

— В чем дело, Грация? Почему ты не хочешь меня поцеловать?

— Не сейчас. Слишком уж все это неожиданно, вот и все.

— Ладно, — сказал я, — а кто такая Джин? Это что, которая здесь сидела?

— Социальная работница, приставленная за мною следить. Она приходит ежедневно, чтобы проверить, не думаю ли я повторить этот номер. За мною приглядывают, и очень внимательно. Они меня выписали, а потом вдруг узнали, что у меня уже был такой случай, так что они испугались и теперь не спускают с меня глаз. Они считают, что мне опасно жить одной.

— Ты потрясающе выглядишь.

— Теперь со мною все в порядке. Я больше такого не сделаю. Хватит, я уже прошла через все это.

Она говорила резко, словно бы с вызовом, и это меня отталкивало. Похоже, именно этого она и хотела — оттолкнуть меня.

— Прости, — сказал я, — если все выглядело так, будто я тебя бросил. Мне сказали, что за тобой присмотрят и будут ухаживать. А я думал, что знаю, почему ты это сделала, и поэтому считал, что мне лучше уйти.

— Не нужно ничего объяснять. Это уже не важно.

— Почему ты так считаешь? Конечно же это важно!

— Для кого — важно? Для тебя или для меня?

Я молчал, тщетно пытаясь понять по ее лицу, что она думает.

— Ты на меня злишься? — спросил я в конце концов.

— За что мне на тебя злиться?

— За то, что я так тебя бросил.

— Нет… не злюсь.

— А что же тогда?

— Я не знаю. — Она прошлась по комнате, но это не было знакомое мне беспокойное метание. Теперь она просто уклонялась от разговора. Как и в спальне, здесь все было прибрано и начищено, я с трудом ее узнал. — Пошли в ту комнату, я хочу покурить.

Мы вернулись в спальню, и, пока она закуривала, сидя на краю кровати, я прошел к окну и задернул занавески. Она проводила меня взглядом, но ничего не сказала. Потом я сел в кресло, в котором прежде сидела та социальная работница.

— Грация, а что было с тобой… ну, в больнице?

— Меня малость подлатали и отправили домой. Вот, собственно, и все. Но затем социальная служба нашла мою старую историю болезни, и началась свистопляска. Впрочем, Джин нормальная тетка. Она будет рада, что ты вернулся. Я завтра же утром позвоню ей и скажу.

— А как насчет тебя? Ты-то рада, что я вернулся?

Грация стряхнула столбик пепла с сигареты и улыбнулась. Похоже, я сказал что-то смешное.

— Чему ты улыбаешься? — удивился я.

— Когда я выписалась, Питер, ты был мне нужен, но это не значит, что я тебя хотела. Будь ты здесь, ты бы снова меня довел, но зато социальщики оставили бы меня в покое. Так что слава богу, что тебя здесь не было, это дало мне хоть какой-то шанс.

— А почему ты считаешь, что я непременно тебя бы довел?

— Потому что ты всегда меня доводил! С того времени, как мы снова сошлись, ты только тем и занимаешься. — Грация дрожала всем телом. Позабыв о сигарете, на которой нарастал новый столбик пепла, она принялась выковыривать какие-то соринки из-под ногтей. — Когда меня отпустили домой, мне только и хотелось, что побыть одной, подумать и во всем разобраться, так что очень хорошо, что тебя здесь не было.

— Выходит, — сказал я, — мне и вообще не стоило возвращаться.

— Это тогда я не хотела тебя видеть, именно тогда.

— Так значит, сейчас ты меня хочешь?

— Нет. В смысле, теперь я не знаю. Я нуждалась в одиночестве и получила его. Что будет дальше, это совсем другое дело.

Мы оба смолкли, столкнувшись с одной и той же дилеммой. И я, и Грация знали, что мы опасны друг для друга, но при этом отчаянно друг в друге нуждались. Обсуждать ситуацию рационально не было никакой возможности: мы могли или просто пройти ее, вернувшись к совместной жизни, или поговорить безо всякой логики, на предельном эмоциональном накале. Грация изо всех сил старалась быть спокойной, я надеялся на свою вновь обретенную внутреннюю силу.

Мы были очень друг на друга похожи, именно это и обрекало нас на неудачу. Я оставил ее ради очередной попытки получше себя понять, она нуждалась в одиночестве. В меня вселяли робость окружавшие ее изменения: прибранная, без пылинки, квартира, новая прическа, цветущий вид. Рядом с ней я остро ощущал свою небритую физиономию, грязную, сплошь измятую одежду, провонявшее потом тело.

Но я ведь тоже успел уже выздороветь, а так как внешне это никак не проявлялось, мне нужно было ей об этом рассказать.

— Грация, — сказал я в конце концов, — теперь я стал сильнее. Ты, конечно, подумаешь, что я просто треплю языком, но это действительно так. Именно поэтому я и должен был уехать.

Все это время Грация внимательно рассматривала свежепропылесосенный ковер.

— Говори, — сказала она, вскинув на меня глаза. — Я тебя слушаю.

— Я думал, что ты это сделала из ненависти ко мне.

— Нет, из страха перед тобой.

— Пусть даже так. Ты сделала это из-за меня, из-за того, чем мы стали друг для друга. Теперь я это понимаю… но тут есть и нечто другое. Ты читала мою рукопись.

— Твою что?

— Мою рукопись. Я написал свою автобиографию, и тогда она лежала здесь. На этой кровати, когда я тебя нашел. Было понятно, что ты ее читала, и я знаю, что она могла тебя расстроить.

— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — сказала Грация.

— Как это? Ты же должна это помнить! — Я огляделся по сторонам, впервые осознав, что не знаю, где теперь моя рукопись. Во мне шевельнулась тревога: а что, если Грация ее уничтожила или попросту выбросила? — Это пачка бумаги, лежавшая раньше в моем саквояже. Где она теперь?

— Я перенесла все твое хозяйство в другую комнату. Нужно было здесь хоть немного прибраться.

Я встал и почти бегом направился в гостиную. На той же полке, что и стереопроигрыватель, рядом с пластинками — мои стояли отдельно — лежала небольшая стопка моих книг. В самом ее низу находилась моя рукопись, крест накрест стянутая резинками. Я сдернул резинки и перелистнул несколько страниц; слава богу, все было на месте. Некоторые страницы лежат не по порядку, но это ерунда. Успокоенный, я вернулся в спальню, где Грация успела закурить новую сигарету.

— Вот она, — сказал я, демонстрируя ей рукопись. — Ведь ты же ее читала, ну, в тот день?

Грация прищурилась, и явно не для того, чтобы получше видеть.

— Я хочу спросить тебя насчет этих…

— Позволь я тебе объясню, — заторопился я. — Я придаю ей большое значение. Я написал ее в Херефордшире до того, как переехал к тебе. Я уверен, что именно она была причиной наших трений. Ты думала, что я встречаюсь с другой женщиной, а в действительности я просто обдумывал написанное. С ее помощью я хотел найти себя. Но у нее нет конца. Когда ты попала в больницу, и было точно известно, что за тобою присмотрят, я уехал, чтобы попытаться ее закончить.

Грация молчала и только внимательно меня разглядывала.

— Да ты не молчи, скажи хоть что-нибудь.

— А о чем она, эта рукопись?

— Но ты же ее читала! Если не всю, то хотя бы отчасти.

— Я только взглянула, но ничего там не читала.

Я машинально подровнял свою рукопись и положил ее на стол. Скитаясь по островам, я даже ни разу о ней и не вспомнил. Ну почему так трудно говорить правду?

— Я хочу, — сказал я, — чтобы ты ее прочитала. Нужно, чтобы ты смогла понять.

Грация молчала и разглядывала пепельницу.

— Ты хочешь есть? — спросила она в конце концов.

— Не уходи от разговора.

— Знаешь, давай обсудим все это потом. Я проголодалась, а ты вообще выглядишь так, словно месяц не ел.

— А может, — сказал я, — все-таки сперва договорим? Это очень важно.

— Нет, я пойду что-нибудь приготовлю. И почему бы тебе не помыться? Твоя одежда вся здесь.

— Хорошо, — согласился я.

Ванная оказалась безупречно чистой и прибранной. В ней не было всегдашних гор грязной одежды, пустых тюбиков от зубной пасты и упаковок от туалетной бумаги. Когда я спустил в уборной, унитаз наполнился искрящейся голубой водой. Я быстро помылся, слыша все время за стенкой, как ходит и что-то стряпает Грация. Потом я побрился и надел все чистое. Встав на весы, я обнаружил, что сильно похудел.

Ели мы в гостиной за обеденным столом. Грация приготовила что-то совсем простое из риса и овощей, но это была лучшая пища из всего, что перепадало мне за многие дни. Я удивлялся, как же удалось мне выжить, где я спал все это время, что я ел? И вообще, где я был?

Грация ела неторопливо, однако в отличие от прежних времен ничего на тарелке не оставила. Она стала какой-то другой, почти мне незнакомой, и в процессе того же преображения стала легко узнаваемой. Это была та Грация, какой я всегда хотел ее видеть: освободившаяся от неврозов, хотя бы внешне, Грация, свободная от мрачных мыслей и внутренних напряжений, свободная от вечного беспокойства, результатом которого была ее взбалмошность. На место взбалмошности пришла незнакомая мне решительность. Грация делала огромные усилия, стараясь держать себя в руках; это вызывало у меня восхищение и самые теплые по отношению к ней чувства.

После еды меня объяла блаженная удовлетворенность. Давно забытые ощущения чистого тела и чистой одежды, уюта и полного желудка заставляли меня поверить, что я вышел из длинного мрачного туннеля неопределенности, и мы сможем начать все сначала.

Думать так после Каслтона было преждевременно для нас обоих.

Грация сварила кофе, мы взяли керамические кружки и перешли в спальню. Там мы чувствовали себя как-то непринужденнее. Снаружи звучно захлопнулась дверца какой-то машины, время от времени доносились шаги проходящих мимо окна людей. Мы сели на кровать; Грация сидела лицом ко мне, скрестив под собою ноги. Наши кофейные кружки стояли на полу, пепельница — между нами. Грация затихла.

— О чем ты думаешь? — спросил я ее.

— О нас. Ты совсем сбил меня с толку.

— Почему?

— Я не ожидала, что ты вернешься. Во всяком случае, так скоро.

— Но почему это сбило тебя с толку?

— Потому что ты изменился, и я не понимаю, в какую именно сторону. Ты говоришь, что ты стал лучше и что теперь все будет в порядке. Но мы оба сто раз это говорили, и оба сто раз это слышали.

— Так ты мне не веришь?

— Я верю, что ты сам в это веришь… конечно же верю. Но я все еще боюсь тебя, боюсь того, что ты можешь со мною сделать.

Я осторожно, едва прикасаясь, поглаживал ее по руке, это был первый интимный контакт между нами, и она не отдернулась.

— Грация, — сказал я, — я тебя люблю. Ты можешь мне поверить?

— Попытаюсь. — Но она не смотрела мне в глаза.

— Все, что я сделал за последние месяцы, было из-за тебя. Это отдалило меня от тебя, но я видел свою неправоту.

— О чем ты говоришь?

— О том, что я написал в своей рукописи, и о том, к чему это меня привело.

— Питер, я не хочу об этом говорить.

Теперь она смотрела на меня, но я снова заметил в ее глазах этот странный прищур.

— Но ты же обещала поговорить.

Я встал с кровати, пересек комнату, взял свою рукопись и вернулся на прежнее место. На этот раз Грация отдернула руку.

— Я хочу, — сказал я, — чтобы ты кое-что отсюда почитала. Хочу объяснить, что это значит.

Говоря, я перелистывал рукопись, высматривая страницы, лежащие не по порядку. Их было немного и все больше в начале. На многих страницах чернели капельки крови, по левому краю тянулось широкое коричневое пятно. Перелистывая рукопись, я раз за разом натыкался на имя Сери. Рано или поздно мне нужно будет объяснить, кто такая Сери, чем она стала для меня, как я теперь ее понимаю. И все остальное: состояние моих мыслей, представленное рукописью, острова, уходы от мира, сложные отношения с Фелисити. А еще высшие правды, заложенные в повествование, — определение меня через него, то, как оно сделало меня статичным и углубленным в себя, эмоционально закаменелым.

Нужно ввести в этот круг Грацию, чтобы я наконец-то смог из него вырваться.

— Питер, ты меня этим пугаешь.

Она взяла сигарету и закурила; рядовой, повседневный поступок, но на этот раз в нем чувствовалось ее прежнее напряжение. Брошенная в пепельницу спичка продолжала гореть.

— Чем этим? — спросил я.

— Ты снова меня взвинчиваешь. Не надо. Пожалуйста.

— А в чем дело?

— Убери эти бумаги. Я этого просто не выдержу!

— Но я же должен тебе объяснить.

Она провела ладонью по виску, взъерошила пальцами свою аккуратную прическу. Ее нервозность была заразительна, как и ее сексуальность, сопротивляться которой я не мог, хотя это редко приносило кому-нибудь из нас удовлетворение. С того момента, как я вернулся, нашим отношениям чего-то недоставало, и я вдруг понял, чего именно, когда при движении рукой блузка слегка обтянула ей грудь и я захотел ее тела. Но впутывать во всю эту неразбериху еще и секс было бы чистым безумием.

— Не понимаю, Питер, что ты хочешь мне объяснить? Что еще можно сказать?

— Я хочу, я должен тебе это прочитать.

— Прекрати эту пытку! Я же все-таки в своем уме… Ты не написал ничего, ничего!

— Это я так себя определил. В прошлом году, когда уезжал из города.

— Питер, ты что, всерьез? Там же вообще ничего не написано!

Я раскинул потрепанные листы по кровати, как фокусник — колоду карт. Слова, история моей жизни, определение моей личности — все это лежало передо мной. Я видел строчки машинописного текста, обильные поправки и примечания, вставки и вычеркивания. Черный шрифт, синяя шариковая ручка, серый карандаш и овальные темно-бурые капельки запекшейся крови. И все это я.

— Питер, но там же ничего нет! Ну пойми ты наконец, что это пустая бумага!

— Да, но…

Глядя на раскинутые веером страницы, я вспоминал прошлый год, Эдвинов коттедж, свою белую комнату. Эта комната достигла состояния высшей реальности, глубочайшей истины, истины, превосходящей все буквальное бытие. Вот то же и с моей рукописью. Все слова были здесь, неизгладимо запечатленные на бумаге, в точности так, как я их писал. Но для Грации, посторонней создавшему их разуму, они не существовали. Я написал их и не написал.

Повествование было здесь, а слов не было.

— На что ты там смотришь? — отчаянно выкрикнула Грация. Ее левая рука крутила одно из колец, надетых на правую.

— Я читаю.

Я как раз нашел страницу, которую хотел ей показать: эпизод седьмой главы, когда я приехал в Мьюриси-Таун и впервые увидел Сери. Аналог нашей собственной встречи на острове Кос в Эгейском архипелаге. Сери у меня работала в представительстве Лотереи Коллаго, в то время как Грация проводила в Греции отпуск; Мьюриси-Таун был большим, шумным городом, в то время как Кос — это крошечный порт. События отличались, но в них была высшая правда ощущения. Грация должна их узнать.

Я отделил эту страницу от остальных и протянул ее Грации. Грация положила ее на кровать. Вверх ногами.

— Почему ты на нее не смотришь? — удивился я.

— Что ты хочешь со мною сделать?

— Я просто хочу, чтобы ты поняла. Прочитай, пожалуйста.

Она схватила страницу, скомкала ее и швырнула в дальний угол комнаты.

— Я не умею читать пустую бумагу!

Ее глаза увлажнились, она дергала кольцо, пока то не соскочило.

Осознав наконец, что ей не под силу такой скачок фантазии, я ласково спросил:

— Хочешь, я тебе объясню?

— Не говори, ничего не говори, с меня уже достаточно. Ты что, совсем переселился в какой-то придуманный мир? И что еще ты придумаешь? Да ты хоть понимаешь, кто я такая в действительности? Ты понимаешь, где ты находишься и что ты делаешь?

— Тут нельзя прочитать слова, — пояснил я.

— Да тут и вообще ничего нет. Ни-че-го.

Я встал с кровати, подобрал скомканную страницу, разгладил ее, как мог, и вернул на прежнее место. Затем я собрал разложенные по кровати листы в привычную толстую пачку.

— И все же ты должна это понять.

Грация опустила голову и закрыла глаза ладонью. Я услышал, как она пробормотала:

— И ведь опять, опять то же самое.

— Что то же самое?

— Так не может продолжаться, ты должен это понять. Ничего не изменилось, ровно ничего.

Грация промокнула глаза бумажной салфеткой и выскочила в прихожую, оставив в пепельнице дымящуюся сигарету. Я слышал, как она подняла телефонную трубку и набрала номер. Потом звякнула опущенная в прорезь монета. Хотя она говорила тихо, я разбирал все сказанное:

— Стив?.. Да, это я. Ты можешь приютить меня сегодня?.. Да нет, со мною все в порядке, честно. Только на сегодня… Да, он вернулся… Я не знаю, что с ним случилось… Все в полном порядке… Нет, я сяду в метро… Со мною все в порядке, честно… Через час? Спасибо.

Я встал, и тут как раз она вернулась в комнату. Она затушила сигарету и повернулась ко мне. Похоже, она уже взяла себя в руки.

— Ты слышал, о чем я говорила?

— Да. Ты едешь к Стиву.

— Утром я вернусь. Стив забросит меня по пути на работу. Ты еще будешь здесь?

— Грация, не уезжай, ну пожалуйста. Я не буду говорить о своей рукописи.

— Послушай, мне просто нужно немного успокоиться, поговорить со Стивом. А ты меня взводишь. Я не ожидала, что ты так быстро вернешься.

Грация ходила по комнате, складывая в сумочку сигареты, спички, какую-то книгу. Она достала из шкафа бутылку вина, а затем прошла в ванную. Минуту спустя она уже стояла у двери из спальни в прихожую, проверяя сумочку, лежат ли там ключи. На ее руке висел полиэтиленовый мешок, содержавший, как я догадался, косметичку и ту самую бутылку вина.

— Не могу в это поверить. — Я тоже вышел в прихожую и загородил ей дорогу. — Почему ты от меня убегаешь?

— А почему ты от меня убежал?

— Я все время пытаюсь тебе это объяснить.

Грация вела себя очень спокойно, но явно боялась посмотреть мне в глаза. Я понимал, что она изо всех сил старается держать себя в руках; в прежние дни мы проговорили бы до полного изнеможения, затем легли бы в постель, занялись любовью, а утром все пошло бы по новой. Теперь она четко выполняла заранее составленный план: телефонный звонок, быстрый отъезд, бутылка вина.

Она стояла и ждала, чтобы я ее пропустил, а в действительности была уже не здесь, а на полпути к метро.

Я взял ее за руку. Она взглянула на меня, но тут же снова отвела глаза.

— Ты меня еще любишь? — спросил я.

— Ну как ты можешь задавать такие вопросы? — спросила она. Я молчал, намеренно нагнетая атмосферу. — Ничего, Питер, не изменилось. Почему я пыталась покончить с собой? Потому что я тебя любила, потому что ты меня не замечал, потому что жить с тобою было невозможно. Я не хочу умирать, но иногда я срываюсь и теряю всякий контроль над собой. Я боюсь, что ты снова меня доведешь. — Грация глубоко вдохнула, но вдох получился прерывистым, и я понял, что она еле сдерживает слезы. — Внутри тебя есть что-то такое, до чего я не могу дотронуться. Больше всего это чувствуется, когда ты уходишь в себя, когда ты говоришь о своей долбаной рукописи. От этого вообще умом можно тронуться!

— Я пришел домой, потому что вырвался из себя.

— Нет… нет, это не так. Ты обманываешь себя, а заодно пытаешься обмануть и меня. Не делай этого никогда больше. Я ведь просто не выдержу.

Тут Грация всхлипнула, и я выпустил ее руку. Мне хотелось обнять ее, успокоить, сказать ей что-нибудь ласковое, но она вырвалась, рыдая уже взахлеб, выбежала из квартиры и захлопнула за собой дверь.

Я стоял в прихожей, прислушиваясь к воображаемым отзвукам стука захлопнутой двери.

Я вернулся в спальню и долго сидел на кровати, глядя на ковер, на стену, на занавески. Где-то после полуночи я стряхнул с себя оцепенение и взялся за уборку: вытряхнул и ополоснул пепельницы, вымыл тарелки и кофейные кружки и поставил их сушиться. Затем я нашел свой старый кожаный саквояж и затолкал в него столько одежды, сколько поместилось; рукопись я втиснул на самый верх. Я проверил, не осталось ли где включенное электричество, не капает ли какой-нибудь кран. Уходя, выключил свет в прихожей.

По Кентиш-Таун-роуд изредка проезжали припозднившиеся машины. Я слишком устал, чтобы снова спать в одежде и где попало, а потому решил снять номер в какой-нибудь дешевой гостинице. Я знал несколько таких неподалеку от Паддингтона, но, с другой стороны, мне хотелось убраться из Лондона. Выбор был трудный.

Я был ошеломлен тем, что Грация меня отвергла. Я вернулся к ней, даже не задумываясь, что ей скажу и что может случиться; мне казалось, что моя новообретенная внутренняя сила без труда разрешит все проблемы. А тут оказалось, что она сильнее меня.

Молния на саквояже расползлась, выставив напоказ лежащую сверху рукопись. Я вынул ее и начал листать при свете уличного фонаря. Повествование было здесь, все на месте, но слова исчезли. На некоторых страницах имелся машинописный текст, но каждый раз он был зачеркнут и переправлен карандашом. Передо мною мелькали имена и названия: Каля, Мьюриси, Сери, Йа, «Маллигейн». И брызги крови, это Грация их оставила. Единственные внятные незачеркнутые слова были на последней странице. Слова той фразы, которую мне так и не удалось закончить.

Я снова засунул рукопись в саквояж и присел на корточки у заглубленной в стену двери какого-то магазина. Если страницы стали бессловесными, повествование неповеданным, нужно было начинать все сначала.

Со времени, когда я жил в Эдвиновом коттедже, прошло больше года, и в моей жизни случилось много такого, что не попало в рукопись. Мое пребывание в этом самом коттедже, гостевание у Фелисити, возвращение в Лондон, мое открытие островов.

А самое главное, в рукописи не было ни слова о ее создании, ничего об открытиях, сделанных мною попутно.

Сидя там, на ветру, у двери магазина, с зажатым между коленями саквояжем, я понимал, что излишне поторопился с возвращением к Грации. Мое определение себя страдало неполнотой. Сери была права: мне требовалось полностью погрузиться в острова разума.

Раздумья о стоящей передо мной задаче переполнили меня возбуждением. Я встал и быстро пошел к центру Лондона. Завтра я все продумаю, найду какое-нибудь жилье, а может быть, и работу. И каждую свободную минуту я буду писать, создавать свой внутренний мир, спускаться в него. Там я смогу найти себя, там я смогу жить, там я смогу найти радость. И Грация меня больше не отвергнет.

Мне казалось, что я остался наедине с этим городом, с освещенными витринами магазинов, с темнеющими домами, опустевшими тротуарами, с горящими и подмигивающими рекламами. Я почувствовал, как волны моего осознания разбегаются во все стороны, охватывают весь Лондон, катятся дальше. Я шагал мимо припаркованных автомобилей, не убранных еще мусорщиками черных мешков с отходами, пустых пластиковых коробок, банок из-под пива и сока. Я поспешал через перекрестки, на которых огни светофоров переключались ради отсутствующих машин, мимо сплошь покрытых надписями стен, мимо укрывшихся за железными ставнями контор и закрытых станций метро. Вокруг меня смутно высились здания.

А впереди — ожидание островов.

23

Мне все время мерещилось, что Сери здесь, рядом, на корабле. После отплытия с Хетты, где я временно укрылся, сбежав из клиники, мы зашли сперва на Коллаго, и вполне возможно, она села на наш корабль. От швартовки до самого отплытия я простоял на палубе, скрытно наблюдая за поднимающимися на борт пассажирами; Сери среди них вроде бы не было, но нельзя было исключать, что я ее прозевал.

Мы шли с Хетты в Джетру через Мьюриси, и едва ли не каждый день я ее видел. Иногда она мелькала на противоположном конце корабля: знакомая посадка белокурой головы, цвет и покрой одежды, характерная походка. Однажды я даже не носом, а каким-то шестнадцатым чувством уловил в битком набитом салоне некий конкретный запах, ассоциировавшийся у меня с ней и только с ней. Раз за разом вспоминалась Матильда, которую я когда-то принял за Сери. Чтобы вспомнить ее получше, я обратился к своей рукописи.

В такие моменты я начинал рыскать по кораблю, высматривая Сери, хотя и не обязательно желая ее найти. Мне нужно было избавиться от неопределенности, ведь я одновременно и хотел, чтобы она была на борту корабля, со мною, и нет. Я был одинок и растерян, и она создала меня заново после лечения; с другой стороны, чтобы найти себя, я должен был отвергнуть ее взгляды на мир.

Иллюзорная Сери была лишь частью более широкой двойственности.

Моя личность распадалась надвое. Я был то, чем сделали меня Сери и Ларин, и я был то, что узнал о себе из неправленой рукописи.

Я без спора принимал малоудобную реальность переполненного корабля, кружной маршрут через Срединное море, острова, куда мы заходили, дикое смешение культур и диалектов, непривычную пищу, жару и умопомрачительной красоты пейзажи. Все это было вполне материальным и осязаемым, однако внутренне я знал, что ничто из этого не может быть реальным.

Мысль о такой дихотомии воспринимаемого мира повергала меня в ужас, словно, перестань я в него верить, исчезнет этот корабль.

Я ощущал себя главной фигурой на корабле, ведь именно от меня зависело продление его существования. Быть ему или не быть — это было моей дилеммой. Я знал свою чуждость островам. Внутренне я признавал глубокую и ясную истину про свою самость: я прозрел себя сквозь метафоры своей рукописи. А внешний мир, воспринимаемый анекдотически, обладал вполне убедительной осязаемостью и бессмысленностью. Он был случаен, он не поддавался контролю, в нем не было логического сюжета.

Все это высвечивалось особенно ясно, когда я думал об островах.

После операции, когда я наново узнавал о Сказочном архипелаге, мне казалось, что я творю его в своем мозгу. Я ощущал себя центром, из которого расходятся, постепенно захлестывая весь Архипелаг, волны осознания.

С течением времени объем моих познаний менялся, а вместе с ним менялся и воображенный образ. В силу ограниченности моего понятийного словаря процесс творения развивался медленно. Сперва острова были не более чем формами, контурами. Затем добавился колорит — ослепительно яркий и дисгармоничный, — затем они были украшены цветами, заселены птицами и насекомыми, застроены домами, иссушены пустынями, истоптаны людьми, захвачены джунглями, исхлестаны тропическими ливнями, омыты приливными волнами. Первое время эти воображенные острова не находились ни в каком родстве с Коллаго, местом моего духовного возрождения, но затем пришел день, когда Сери случайно, мимоходом поставила меня в известность, что Коллаго тоже один из них. Воображаемые, мною сотворенные острова мгновенно переменились, теперь океан был усеян сплошными Коллаго. Позднее, узнавая все больше и больше, я перестраивал их и перестраивал. Когда у меня развилось то, что я назвал вкусом, я начал творить острова, исходя из моральных и эстетических принципов, стал наделять их романтичной атмосферой, культурными и историческими качествами.

И на каждом этапе этой бесконечной перестройки моя концепция островов обладала логической завершенностью.

А потому острова реальные и виденные мною с корабля были неиссякаемым источником удивления, которое, если подумать, и представляет собой истинную радость любого путешествия.

Я был зачарован непрерывной сменой великолепных, словно измышленных чьей-то буйной фантазией картин. Острова разнились климатом, растительностью, геологией, уровнем промышленности и сельского хозяйства. Острова крошечного скопления, означенного на карте как группа Оллдус, были обезображены многовековой вулканической активностью: пляжи здесь были сплошь черные, на мрачных иззубренных пиках не росло ни травинки, прибрежные утесы состояли из выветренного базальта и свежих потеков лавы. В тот же самый день мы миновали группку безымянных островов, низких, болотистых, сплошь заросших мангровыми деревьями. Здесь наш корабль был атакован бессчетными тучами каких-то летающих насекомых, которые принялись кусать нас и жалить и не отставали до самой ночи. Острова поприветливее встречали нас уютными бухтами, аккуратными, радующими глаз поселками и возделанными полями, местной пищей, вносившей приятное разнообразие в скудное корабельное меню.

Я проводил большую часть времени на палубе, наблюдая за непрерывной, нескончаемой сменой декораций, упиваясь этим зрелищем, как заправский гурман — изысканными деликатесами. И я был не одинок: многие другие пассажиры, в которых я с уверенностью определил природных островитян, проявляли ту же, что и я, склонность. Острова не поддавались описанию и интерпретации, их можно было только прочувствовать.

Я знал, что придумать эти острова было бы не под силу ни мне, ни кому угодно другому. Одна лишь природа могла сотворить столь богатое разнообразие зрительных образов. Я открывал острова, я их жадно впитывал, они приходили извне, они неопровержимо свидетельствовали о реальности своего бытия.

Но двойственность все же оставалась. Я знал, что это машинописное определение меня тоже реально, что моя жизнь была прожита в каком-то ином месте. Чем больше я осознавал масштаб многообразия и красоту Сказочного архипелага, тем меньше я мог в нее поверить.

Если Сери была частью этого осознания, она тоже не могла существовать.

Чтобы утвердиться в понимании своей внутренней реальности, я ежедневно читал свою рукопись. Раз за разом я все глубже прозревал ее смысл, научался превосходить слова, вспоминать и узнавать ненаписанное.

Этот корабль был средством достижения цели, он уносил меня во внутренние странствия. Покинув его и ступив на берег, пройдя по городу, известному мне как Джетра, я буду дома.

Мое понимание метафорической реальности совершенствовалось, моя внутренняя уверенность прирастала. К примеру, я разрешил проблему языка.

После лечения меня ввели в мир через язык. Теперь я говорил на том же языке, что и Сери, на том же, что и Ларин. До какого-то момента я об этом не задумывался. Этот язык стал моим родным, и я пользовался им инстинктивно. Читая свою рукопись, я ничуть не удивлялся, что и в ней использован тот же самый язык. Я знал, что этот язык — основной для Сери и Ларин, что на нем говорят все врачи и сотрудники клиники, что говорящего на нем поймут на любом из островов Архипелага. На нем говорила команда корабля, на нем печатались газеты и писались вывески.

(Впрочем, он не был на Архипелаге единственным, там бытовало кошмарное количество языков и диалектов, и каждая группа островов говорила на своем, особом. В довершение стоит упомянуть некий трансостровной жаргон, употреблявшийся в качестве средства общения на всех островах Архипелага, но не имевший письменности.)

Через день после того, как корабль покинул Мьюриси, я вдруг осознал, что мой язык называется английским. В тот же самый день, прячась от солнца на лодочной палубе, я заметил старинную табличку с надписью, намертво приклепанную к переборке. Сквозь многие слои позднейшей, наложенной при ремонтах краски проступали большие выпуклые буквы: Défense de cracher.[4] Мне и на секунду не подумалось, что эта надпись сделана на одном из островных языков; я сразу же понял, что этот корабль французский или хотя бы был когда-то французским.

Но где же они расположены, эта Англия и эта Франция? Я перебрал все карты Архипелага, внимательно изучил очертания всех побережий, но успеха не добился. И все равно я знал, что я англичанин и что где-то в моем смятенном мозгу сохранились обрывки французского, достаточные, чтобы сделать заказ в ресторане или спросить дорогу к своей гостинице.

Но каким таким образом смог английский распространиться по всему Архипелагу в качестве официального языка, языка газет, магазинов и учреждений?

Подобно всему остальному, с чем я сталкивался последнее время, этот факт укрепил мою веру во внутреннюю жизнь, углубил недоверие к внешней реальности.

Чем дальше заплывали мы на север, тем меньше пассажиров оставалось на корабле. Ночи стали совсем холодными, и теперь я больше засиживался в своей каюте. В последний день я проснулся с ощущением, что уже полностью готов сойти на берег. Я еще раз перечитал свою рукопись, ежесекундно сознавая, что наконец-то могу читать ее с полным пониманием.

Мне представлялось, что она может быть прочитана на трех уровнях.

Первый содержался в написанных мною словах, в машинописном тексте, излагавшем случаи из моей жизни, многие из которых показались Сери абсолютно непонятными.

Затем были карандашные исправления и зачеркивания, сделанные Сери и Ларин.

Ну и, наконец, было то, чего я не писал: пробелы между строк, намеки, сознательные упущения и твердая надежда на понятливость читающего.

Меня, о котором это было написано. Меня, который будто бы это написал. Меня, которого я помнил, которого мог предвидеть.

В моих словах была жизнь, прожитая мной до Коллаго. В поправках Сери была жизнь, мною принятая, обрывочная и еле намеченная карандашом. В моих упущениях была жизнь, к которой я вернусь.

Там, где в рукописи была пустота, я определял свою жизнь.

24

Вечером мы пришвартовались к высокому мрачному острову, именовавшемуся Сивл. Все мои познания о Сивле ограничивались тем, что здесь, по ее словам, родилась Сери, а также что это ближайший к Джетре остров и место нашей последней стоянки. Эта стоянка оказалась необычно долгой: здесь сошли на берег едва ли не все оставшиеся пассажиры, и было принято на борт много груза. Я мерил шагами палубу, горя нетерпением закончить свое долгое путешествие.

За время стоянки вечер превратился в ночь, но как только мы покинули гавань и обогнули темный гористый мыс, я увидел впереди на низменном побережье цепочку огней огромного города. Дул сильный холодный ветер, и нас изрядно качало.

Из салона не доносилось обычных для такого времени голосов, я был одним из очень немногих оставшихся на борту пассажиров.

Сзади послышались чьи-то шаги, они приблизились ко мне и замерли; я знал, кто это, даже и не глядя.

— Почему ты сбежал от меня? — спросила Сери.

— Я хотел вернуться домой.

Она обвила меня правой рукой и плотно ко мне прижалась. Ее била дрожь, возможно, от холода.

— Ты сердишься, что я тебя поймала?

— Нет, конечно же, нет. — Я повернулся, обнял ее и поцеловал в холодную щеку. На ней были юбка и легкий, не по погоде, блузон. — А как ты сумела меня найти?

— Я взяла билет на самый быстрый рейс до Сивла. Все корабли, идущие в Джетру, делают здесь остановку. Так что мне оставалось только ждать, пока придет нужный.

— Ну зачем тебе это все?

— Я хочу быть с тобой. Я не хочу, чтобы ты жил в Джетре.

— Но меня привлекает совсем не Джетра.

— Именно что она. Ну зачем ты сам себя обманываешь?

Городские огни стали ближе и ярче, к берегу размеренно катились грузные черные волны. Впереди и вверху облачное небо окрасилось в грязно-оранжевый цвет. Позади еще виднелось несколько островов — смутные, безликие очертания. Я чувствовал, что они ускользают, стряхивают путы моего восприятия.

— Здесь мой дом, — сказал я. — Здесь вся моя жизнь. А на островах я чувствую себя чужим.

— Но ты уже успел с ними сродниться. Ты не можешь просто вот так их бросить.

— Вот как раз это-то я и могу.

— Тогда ты бросишь и меня.

— Я уже принял решение. Я не хотел, чтобы ты ехала за мной следом.

Сери отпустила меня и отодвинулась. Я шагнул следом, взял ее за руку и попытался поцеловать, но она отвернулась.

— Сери, не нужно нагнетать обстановку. Я должен вернуться домой.

— Ты будешь разочарован. Ты окажешься в Джетре, а ведь это совсем не то, на что ты надеешься.

— Я знаю, что я делаю, — сказал я, думая о тройственной природе своей рукописи, о неизбежной безликости того, что будет.

До входа в гавань было еще далеко, но корабль уже лег в дрейф. К нам торопился лоцманский катер — черное пятнышко на фоне искрящегося отраженным светом моря.

— Питер, подумай лучше, остановись.

— Я пытаюсь, я должен найти одного человека.

— Кого?

— Ее звать Грация. Ты же читала мою рукопись.

— Остановись, так ты только причинишь себе лишнюю боль. Нельзя принимать все, что есть в этой рукописи, за чистую монету. Ты сам говорил в клинике, что все там написанное — это некие фантазии, выдумки. Грации не существует, Лондона не существует. Ты это все придумал.

— Однажды, — сказал я, — ты была со мною в Лондоне. Ты ревновала к Грации и говорила, что она выводит тебя из равновесия.

— Я никогда не покидала островов! — Она взглянула на сверкающий город, ветер трепал ее волосы и кидал их ей в глаза. — Я в жизни не бывала здесь, в Джетре.

— Я жил у Грации, и ты там тоже бывала.

— Питер, мы встретились в Мьюриси, я работала тогда на Лотерею.

— Нет, — сказал я, — теперь я все могу вспомнить.

Сери взглянула на меня, и я почувствовал что-то недоброе.

— Если бы это было действительно так, ты не стал бы разыскивать Грацию. Ты бы знал, что в действительности Грация умерла! Она покончила с собой два года назад, когда вы с ней поссорились, еще до того, как ты уехал из города и взялся за свою рукопись. Когда она умерла, ты не хотел признавать, что хоть как-то с этим связан. И все равно ты горевал, ты чувствовал себя виноватым. Но из того, что в твоей рукописи написано, что она все еще жива, совсем не следует, что так оно и есть.

Ее слова меня потрясли. Не было сомнений, что они сказаны вполне искренне.

— Но ты-то, — удивился я, — ты-то откуда это знаешь?

— От тебя. Ты рассказал мне это еще в Мьюриси, до того как мы поплыли на Коллаго.

— Но я же не могу помнить этого времени. Его нет в рукописи.

— Вот видишь, — воскликнула Сери, — значит, ты не все можешь вспомнить! Ближайший корабль на Коллаго отходил через несколько дней, так что нам пришлось подождать. Ты снимал номер в гостинице, а у меня была там квартира, и потом ты ко мне переехал. Я знала, что случится, когда с тобою проведут все эти процедуры, а потому выспрашивала у тебя все о твоем прошлом. Ну, ты и рассказал мне… о Грации. Она покончила с собой, и тогда ты снял у знакомого дом, поселился там и взялся за рукопись, надеясь встряхнуться, вывести свои переживания вовне, изжить их.

— Я ничего этого не помню, — сказал я и развел руками. Лоцманский катер уже подошел, и к нам на борт поднимались два человека в форме. — А Грация — это ее настоящее имя?

— Это единственное имя, какое ты мне сказал. То же самое, что и в рукописи.

— А я говорил тебе, куда уехал, чтобы ее писать?

— В Мьюринанские горы. Это где-то рядом с Джетрой.

— А знакомый, который сдал мне этот дом, его звали Колан?

— Да, Колан.

Одна из ее поправок, карандашом над машинописной строчкой. Под именем Колана зачеркнутые карандашом слова: Эдвин Миллер, друг семьи. А между этими двумя именами — пробел, пустота, окрашенная белым комната, ощущение пейзажа, волнами разбегающееся сквозь белые стены, полный островов океан.

— Я знаю, что Грация жива, — сказал я с несокрушимой уверенностью. — Знаю, потому что каждая строчка моего повествования говорит о ней, проникнута ею. Я писал все это для нее, потому что хотел найти ее снова.

— Ты писал все это потому, что винил себя в ее смерти.

— Сери, я послушался тебя и пришел на острова, но они меня разочаровали, и мне пришлось тебя отвергнуть. Ты сказала, что я должен покориться островам, что иначе мне не найти себя. Я так и сделал, и я от них свободен. Я выполнил твое желание. — (Но Сери, похоже, не слушала. Она глядела мимо меня, через вздымающиеся волны, на береговые мысы и на чернеющие за городом пустоши.) — Грация все еще живет, потому что живешь ты. Пока я могу тебя ощущать, могу тебя видеть, Грация будет жить.

— Питер, ты лжешь самому себе. Ты знаешь, что это неправда.

— Я различаю правду, потому что однажды я ее нашел.

— Такой вещи, как правда, попросту нет. Ты живешь в своей рукописи, а в ней все ложно.

Теперь мы вместе смотрели на Джетру, разделенные определением.

Последовала небольшая задержка, на корабле поднимали другой флаг, но в конце концов мы двинулись дальше, половинным ходом, тщательно выбирая курс, обходя затаившиеся под водой камни и мели. Мне не терпелось сойти на берег, познакомиться с городом.

Сери отошла от меня и села на одну из палубных скамеек, лицом к борту. Я стоял на носу, глядя на приближающийся берег.

Войдя в устье реки, мы миновали длинный бетонный волнолом, и вода вокруг нас стала гладкой как зеркало. Я услышал звяканье машинного телеграфа, после чего корабль пошел самым малым ходом. Мы скользили, не приближаясь ни к одному, ни к другому берегу, в почти полной тишине. Я крутил головой то направо, то налево, всматривался в здания и причалы, пытаясь подметить хоть что-нибудь знакомое. С воды города выглядят совсем иначе.

— Это всегда будет Джетра, — сказала сзади Сери.

Чувствовалось, что мы вошли в настоящий океанский порт, ничем не сходный с примитивными гаванями, к которым я привык на островах. Оба берега были сплошь уставлены огромными складами и подъемными кранами; океанские суда, пришвартованные у многочисленных причалов, не подавали признаков жизни; судя по всему, их команды сошли на берег. Как-то раз я увидел через случайный просвет между зданиями кусочек шоссе, по нему бесшумно катились машины — вспышки фар, скорость, устремленность к какой-то цели. Потом мы миновали залитый ярким светом жилищно-гостиничный комплекс, выстроенный рядом с гигантской лодочной пристанью, у которой стояли сотни маленьких и средних яхт; слепящие прожектора всех цветов спектра казались направленными прямо на нас. На бетонных набережных стояли люди; они безразлично смотрели на наш корабль, который бесшумно, с почти застопоренными машинами скользил мимо них по реке.

Потом река стала шире, на одном из ее берегов был прогулочный парк. Гирлянды и цветные лампочки на деревьях, многоцветный дым, пробивающийся между ветвей, костры и люди вокруг них. Большой, подсвеченный софитами помост с массой танцующих. И все это беззвучно, призрачно, словно во сне.

Корабль развернулся и пошел к берегу. Впереди виднелась светящаяся вывеска пароходства и обширная, ярко освещенная прожекторами парковочная площадка. В дальнем конце площадки стояло несколько машин, но ни в них, ни рядом с ними никого не было, так что никто нас здесь не ждал.

На мостике звякнул машинный телеграф, и буквально через секунду палуба перестала дрожать. Точность лоцмана граничила с чудом: лишенный управления корабль скользил прямо к причальной стенке; к тому моменту, как он коснулся старых покрышек и веревочных амортизаторов, скорость упала практически до нуля.

На корабле не было слышно ни звука; казалось, что город накрыл нас своим молчанием. Городские огни сияли слишком ярко, чтобы можно было их рассмотреть; щедро рассыпая свет, они не давали освещения.

— Питер, пережди здесь вместе со мной. Утром корабль отплывает обратно.

— Зачем эти бессмысленные разговоры? Ты же знаешь, что я сойду на берег.

Я повернулся и взглянул на Сери, она так и сидела на скамейке, ежась от свежего речного ветра.

— Если ты даже найдешь Грацию, она тебя отвергнет — точно так же, как ты отвергаешь меня.

— Так ты признаешь, что она не умерла?

— Это ты мне сказал, что она умерла, а теперь тебе помнится иначе.

— Я непременно ее найду.

— Тогда я тебя потеряю. Разве это тебе безразлично?

Ее горестное лицо было залито светом города.

— Что бы ни случилось, — сказал я, — ты всегда будешь со мной.

— Это ты сейчас так говоришь, чтобы меня успокоить. И как же теперь наши с тобой совместные планы?

Я смотрел на нее, не в силах что-либо сказать. Конечно, Сери сотворила меня на Коллаго, но за год до этого, в белой комнате, я сотворил ее. У нее не было жизни, отдельной от моей, но ее отчаяние казалось вполне реальным, в нем была горестная правда.

— Ты думаешь, — сказала она, — что меня в действительности нет, что я живу только для тебя. Некое приложение, дополнение… Я прочитала это в твоей рукописи. Ты сделал мне жизнь, а теперь пытаешься ее отрицать. Ты думаешь, что знаешь, кто такая я, но ты не знаешь и не можешь знать ни на йоту больше того, что я в тебя вложила. Я любила тебя, когда ты был беспомощным, когда ты зависел от меня, как ребенок. Я рассказала тебе о нас, рассказала, что мы любили друг друга, но ты прочитал свою рукопись и поверил в нечто иное. Каждый день я видела тебя и вспоминала, каким ты был прежде, и горевала о том, что я утратила. Питер, поверь ты мне хоть сейчас… Сколь бы ни был хорош твой вымысел, в нем нельзя жить! Все, о чем мы говорили до того, как ты сбежал…

Сери заплакала, и я ждал, пока она успокоится, глядя сверху на ее макушку, обнимая ее худенькие плечи. В ночи ее волосы казались темнее, ветер их растрепал, а соленые брызги скрутили в завитки. Уже не всхлипывая, она взглянула на меня широко раскрытыми глазами, в которых стояла знакомая мне боль.

На мгновение мне стало понятно, кто она такая в действительности, кого она заместила, и я обнял ее еще крепче, нещадно коря себя за ту боль, что ей причинил. Но когда я поцеловал ее в затылок, она резко развернулась и посмотрела мне прямо в лицо.

— Питер, ты меня любишь?

Сери страдала из-за нежности, исторгнутой мною из нее. Я знал ее как продолжение моих желаний, материализацию моих ошибок с Грацией. Я знал, что любить ее — это любить себя, а отринуть ее — это без нужды умножить боль. Я медлил, собираясь с силами для неправды.

— Да, — сказал я, и мы поцеловались.

Ее губы соприкасались с моими, ее гибкое тело прижималось ко мне. Она была реальна, как реальны были оставшиеся позади острова, как корабль, на чьей палубе мы стояли, как сияющий город, ждавший нас впереди.

— Тогда останься со мной, — сказала Сери.

Но мы сходили на корму, нашли мой саквояж, а затем прошли по гулким пустым коридорам к месту, откуда на берег были спущены сходни. Мы сошли на берег, ступая по рифленым деревянным ступенькам, поднырнув по дороге под один из стальных тросов, крепивших корабль к причалу.

Мы пересекли парковочную площадку, пробрались сквозь строй припаркованных машин, поднялись по ступенькам и вышли на улицу. Беззвучно проехал трамвай.

— Слушай, — сказал я, — а ты знаешь хоть примерно, где мы находимся?

— Нет, но этот трамвай идет в центр.

Я знал, что это Джетра, и знал, что она изменится. Мы пошли в том же направлении, что и проехавший трамвай. По грязной, плохо освещенной припортовой улице вовсю разгуливал ветер; слава еще богу, что ночь хоть отчасти скрадывала ее убожество. Мы шли довольно долго и в конце концов оказались на обширной площади, в дальнем конце которой, за идеально подстриженным газоном, стояло беломраморное здание с колоннадой.

— Это Сеньория, — сказала Сери.

— Я знаю.

А как же мне было не знать. В давние времена здесь была резиденция правительства, затем Сеньор переехал за город, и Сеньория стала туристической достопримечательностью, затем началась война, и она стала ничем. И всю мою жизнь в Джетре она оставалась ничем, красивым мраморным зданием, не имевшим никакого значения.

Рядом с дворцом был общественный парк, его наискось рассекала широкая, освещенная фонарями аллея. Туда я и свернул, желая сократить дорогу. Аллея шла вверх и вскоре привела нас на плоскую верхушку расположенного в центре парка холма, оттуда была видна большая часть города.

— Вот здесь я купил лотерейный билет, — сказал я.

Это воспоминание было слишком ярким, чтобы утратиться. Тот день, деревянный ларек, молодой солдат в парадной форме, с жестким фиксирующим ошейником. Теперь тут было пустынно, я смотрел поверх крыш и дальше, на во тьме терявшееся море. Где-то там был Сказочный архипелаг: нейтральная территория, простор для странствий, место, куда можно бежать, раздел между прошлым и настоящим. Я чувствовал, как затихает зов островов, чувствовал, что Сери это тоже чувствует. Она всегда отождествлялась с островами; если этот зов замрет окончательно, станет ли она обыкновенной, будничной?

Я взглянул на нее, на ее осунувшееся лицо и встрепанные ветром волосы, на тоненькую фигурку, на широко раскрытые глаза.

Через несколько минут мы пошли дальше, спустились с холма и попали прямо на один из бульваров, проходивших через центр Джетры. Здесь движение было оживленнее. По полосам, отделенным заграждениями от трамвайных путей, спешили экипажи и автомобили. Тишина рассеивалась. Я услышал звон трамвая, а затем скрежет железных ободьев колес по брусчатке. Рывком распахнулась дверь какого-то бара. На улицу выплеснулись яркий свет и обрывки звуков. Я услышал звон бутылок и стаканов, звяканье кассового аппарата, женский смех, монотонный долбеж поп-музыки.

Грохоча на стыках, промчался трамвай.

— Может, зайдем поесть, — предложил я, проходя мимо кафе. Запахи пищи притягивали с почти неодолимой силой.

— Как хочешь, — сказала Сери, и мы пошли дальше.

Я не имел представления, где мы и куда мы идем. Мы подошли к еще одному перекрестку, смутно мне знакомому, и тут, не сговариваясь, остановились. Я устал, тяжелый саквояж оттягивал мне руку. С ревом проносящиеся машины заставляли нас говорить, повышая голос.

— Даже не понимаю, зачем я хожу за тобой, — сказала Сери. — Ты же все равно меня бросишь, верно?

Она выглядела такой усталой и несчастной, что я боялся ответить.

— Я должен найти Грацию, — сказал я в конце концов.

— Грации нет.

— Я должен в этом убедиться.

Где-то здесь был Лондон, а где-то в Лондоне была Грация. Я знал, что найду ее в белой комнате, где по полу разбросаны листы неисписанной бумаги, похожие на островки неприкрашенной истины, предвещающие то, чему суждено быть. Она будет там, и она увидит, что я выбрался из своей фантазии. Теперь я был полон.

— Питер, распростись с этой верой. Возвращайся со мной на острова.

— Нет, я не могу. Я должен ее найти.

Сери помолчала, глядя на загаженный тротуар.

— Ты бессмертник, — сказала она, и было видно, что сказано это в отчаянии, как последний довод. — Ты понимаешь, что это значит?

— Теперь, к сожалению, это не значит для меня ничего. Я больше не верю, что это случилось.

Сери подняла руку и потрогала меня за ухом. Это место все еще оставалось чувствительным, и я непроизвольно отдернулся.

— На островах ты будешь жить вечно, — сказала она. — А покинув острова, ты станешь обычным. Острова вечные, и ты будешь там свободен от времени.

— Нет. — Я упрямо затряс головой. — Я больше не верю, Сери. Все это не мое, мне там не место.

— Значит, ты считаешь, что я тебе лгу.

— Нет, я так не считаю.

Я попытался обнять Сери, но она меня оттолкнула.

— Я не хочу, чтобы ты ко мне прикасался, — сказала она. — Иди ищи свою Грацию.

Она плакала. Я стоял в нерешительности. Мне было страшно, что Лондона здесь нет, и что Грация исчезнет.

— Сери, — спросил я, — я смогу найти тебя снова?

Сможешь, сказала она, когда поймешь, где искать.

Поздно, слишком поздно я понял, что она от меня удаляется. Я бросился прочь от нее и остановился на краю тротуара, ожидая просвета в движении. Мимо меня проносились экипажи и трамваи. Затем я заметил, что здесь есть подземный переход, и спустился в него, потеряв Сери из виду. Я припустил бегом, взлетел, спотыкаясь, по лестнице и оказался на другой стороне. На мгновение место показалось мне знакомым, но когда я оглянулся

ЭКСТРИМ

Посвящается Ли

Глава 1

Ее зовут Тереза Энн Граватт, ей семь лет. У нее есть зеркало, сквозь которое можно заглянуть в другой мир.

Реальный мир представляется Терезе маленьким и неинтересным, она грезит о вещах более увлекательных, о мире, лежащем за пределами того, что ей известен. Она живет со своими родителями на северо-западе Англии, на американской военно-воздушной базе, расположенной неподалеку от Ливерпуля. Ее отец служит в ВВС США, а мать — местная, из-под Биркенхеда. Когда отец дослужит свою европейскую смену, он увезет семью в США. Скорее всего, они поселятся в Ричмонде, штат Виргиния, где Боб Граватт родился и где его отец держит оптовое предприятие по торговле техническими красками. Боб любит поговорить, чем он займется, уйдя в отставку, но все прекрасно понимают, что холодная война продлится еще долгие годы и американские вооруженные силы не будут ни сокращаться, ни снижать уровень боеготовности.

У Терезы длинные волнистые темно-русые волосы, постепенно теряющие тот золотистый оттенок, за который папа называл ее принцессой. Мама любит ее причесывать, но вот только нещадно дерет волосы, когда гребенка в них застревает. Тереза уже умеет самостоятельно читать книжки, самостоятельно писать, самостоятельно рисовать и самостоятельно, в одиночку, играть. Она привыкла к одиночеству, но при этом любит играть с другими ребятами с базы. Каждый день она катается на велосипеде по дорожкам соседнего парка, тогда же, во время этих прогулок, она играет со знакомыми ребятами. Она единственная среди них, у кого мама — англичанка, но никто не обращает на это внимания. Каждый день, кроме выходных, папа водит ее на другой конец базы в школу для детей военнослужащих.

Тереза выглядит и ведет себя как вполне довольная жизнью девочка; ее любят родители, с ней охотно сходятся сверстники в школе. Жизнь Терезы кажется правильной и разумной, потому что все, кто знает ее поближе, обитают в том же замкнутом, жестко регламентированном мирке американской военной базы. У всех ее знакомых тоже нет постоянного дома, министерство обороны может в любой момент перебросить их родителей с одной базы на другую. Им тоже знакомы долгие, по несколько недель отлучки отцов на учения и тренировки. Они тоже понимают, как ломается устоявшаяся было жизнь, когда отцу приходит новое назначение: в Западную Германию, на Филиппины, в Центральную Америку, в Японию.

Хотя Тереза ни разу еще не пересекала Атлантический океан, почти вся ее жизнь проходила на американской территории, на этих островках, выделенных из земли других стран и предоставленных американскому правительству под военные базы. Тереза родилась гражданкой США, ее учат в школе на американский манер, а через несколько лет, когда ее отец уйдет в отставку с военной службы, она навсегда поселится в Соединенных Штатах. Сейчас Тереза ничего такого не знает, да и зачем бы ей. Для нее известный ей мир — это одно место, а мир воображаемый — совсем другое. Папин мир заканчивается у забора базы, ее же мир простирается бесконечно.

Иногда, когда идет дождь — что происходит в этих местах едва ли не ежедневно, — или когда Терезе особенно хочется побыть в компании других детей, или просто такое настроение, она играет в родительской спальне в игру, лично ею придуманную.

Подобно всем интересным играм, эта игра постоянно развивается, день ото дня становится все сложнее, однако ключевым ее элементом как был, так и остается дверной проем, зияющий в стенке спальни. Судя по всему, здесь никогда не было, а может, даже и не планировалось двери; во всяком случае, на дверной коробке нет следов от прежних петель.

Давным-давно — то есть несколько лет назад — Тереза заметила, что окно гостиной по ту сторону двери ничем не отличается от окна спальни и что и там и там висят одинаковые оранжевые занавески. Если расположить занавески симметричным образом, встать футах в двух от дверного проема и не смотреть по сторонам, можно было представить себе, что смотришь в зеркало. Тогда она словно видела перед собой не часть другой комнаты, а отражение того, что было за ее спиной.

С этого зеркала начиналась ее личная тайная реальность. Сквозь него можно было бежать в мир, свободный от военных баз с их высокими заборами, в страну, где сбывались ее мечты.

Этот мир начинался с зеркальной комнаты по ту сторону дверного проема, и там, в этой комнате, она видела другую девочку, в точности похожую на нее.

Несколько недель назад, стоя перед своим воображаемым зеркалом, Тереза протянула руку в сторону девочки, стоявшей понарошку в соседней комнате, в зеркальном мире. Словно по волшебству, воображаемая подружка тоже подняла руку, в точности повторяя каждое ее движение.

Звали эту девочку Меган, и она была полной противоположностью Терезы. Она была ее идентичным близнецом и одновременно ее противоположностью во всех отношениях.

Теперь, когда Тереза оставалась одна или когда родители были заняты чем-то взрослым в какой-нибудь другой части дома, она подходила к своему зеркалу и играла с Меган в невинные воображаемые игры.

Для начала она улыбается и поддергивает платье вверх, а затем наклоняет голову. Там, в зеркале, Меган тоже улыбается, приподнимает край платья и застенчиво опускает голову. Руки протягиваются вперед, кончики пальцев на мгновение соприкасаются в том месте, где полагается быть зеркалу. Затем Тереза поворачивается и отступает на шаг, со смехом оглядываясь на Меган, повторяющую все ее движения. Все поступки каждой издевочек являются зеркальным обращением поступков другой.

Иногда две девочки садятся у зеркала на пол и перешептываются о мирах, в которых они живут. Случись кому-нибудь из взрослых подслушать их разговор, он бы ничего в нем не понял. Это некий поток странных фантастических образов, бесконечно увлекательных и вполне достоверных для ребенка, но совершенно бесформенных и случайных со взрослой точки зрения, ведь они болтают обо всем, что только придет им в голову. Для самих девочек природа их дружбы является вполне рациональной. Их жизни и фантазии точно подогнаны друг к другу, потому что каждая из них является дополнением другой. Они до ужаса похожи, с полуслова понимают друг друга, но их миры наполнены совершенно разными именами и названиями.

Детские радужные мечты текут неиссякаемым потоком. Проходят дни, недели и месяцы, а Тереза и Меган все так же обмениваются своими немудреными фантазиями о других странах и других событиях. На какое-то время их жизни обретают стабильность и постоянство. У каждой из них есть надежная товарка, они относятся друг к другу с абсолютным пониманием и доверием.

Меган всегда рядом, по другую сторону зеркала; Тереза черпает из дружбы с ней силы и начинает формировать более ясные представления об окружающем мире и о себе самой. Ей приятно видеть то, что ускользало прежде от ее внимания, и встраивать эти находки в свою жизнь, приятно понимать, чем занимается папа и почему они с мамой поженились, понимать, как связана ее жизнь с их жизнью. Даже мама подмечает происходящие с ней изменения и нередко говорит, что ее маленькая девочка начала наконец взрослеть. Впрочем, это чувствуют и все вокруг.

И там, в зеркале, Меган тоже изменяется.

Однажды мама спросила у Терезы:

— Помнишь, я тебе говорила, что когда-нибудь мы уедем в Америку и будем там жить?

— Да, помню.

— Ну так вот, теперь это будет скоро, совсем скоро. Недели через две или что-нибудь в этом роде. Ты рада?

— А папа тоже поедет с нами?

— Конечно, ведь это же все из-за него, из-за его работы.

— А Меган?

— Ну конечно же, Меган поедет с нами, — улыбнулась мама и обняла ее еще крепче. — Неужели ты думаешь, мы ее оставим?

— Конечно нет, — сказала Тереза и взглянула через мамино плечо на дверной проем, где стояло зеркало.

С этого места Меган не было видно, но она точно была где-то там.

Через несколько дней, когда родители по сотому разу обсуждали отъезд в Америку — что время совсем поджимает, а сколько еще дел не сделано, — Тереза надолго осталась в спальне одна. Весь ковер был завален игрушками, но они ей уже надоели. Тогда она взглянула на дверь и увидела там Меган. Судя по недовольному скучающему лицу, ей тоже все надоело; обе девочки начинали осознавать, что приходит пора, когда их общий воображаемый мир не сможет больше заслонять реальность.

Когда Меган отвернулась, Тереза тоже отвернулась и подошла к родительской двуспальной кровати, накрытой тоненьким, сдержанных тонов стеганым одеялом, которое мама сшила сама на прошлой рождественской неделе. Тереза залезает на кровать и несколько раз подпрыгивает на тугих пружинах, но и эта привычная забава не сильно ее радует. Она начинает сомневаться, а правда ли Меган переедет вместе с ними в новый американский дом.

Тереза оглядывается на зеркало, но так как кровати там не видно, то и Меган тоже не видно. Она ощущает, что ее маленький мир катастрофически сужается, что ограда, отделяющая его от мира большого, стягивается как петля.

Позднее, после обеда, она возвращается к кровати, все так же полная тревоги и беспокойства. Папа сказал, что послезавтра он улетает во Флориду и что они с мамой последуют за ним через пару дней. Меган подходит к зеркалу; судя по несчастному лицу, она тоже боится возможного расставания. Посмотрев с минуту друг на друга, девочки поворачиваются и расходятся.

С папиной стороны кровати, которая не к стенке, а в комнату, есть низенькая тумбочка с выдвижным ящиком; года два или три назад папа велел Терезе никогда его не открывать. Тереза знает, какая интересная вещь там лежит, но никогда еще не нарушала запрет.

Теперь она открывает неглубокий ящичек и осторожно дотрагивается до лежащего там пистолета. Она трогает его еще раз, щупает кончиками пальцев холодную вороненую сталь, а затем берет пистолет двумя руками и медленно, с трудом поднимает. Тереза знает, как следует держать оружие, потому что папа ей как-то показывал, но сейчас ее мысли только о том, какая же она тяжелая, эта штука. Ее маленькие ручки едва справляются с непосильным для них весом.

Это самая восхитительная вещь, какую она когда-либо держала в руках, самая восхитительная и самая страшная.

Дойдя до середины комнаты, Тереза кладет пистолет на стул и смотрит в зеркало. Меган стоит рядом с таким же стулом, лицо у нее печальное, как и все последние дни.

На стуле, который у Меган, пистолета нет.

— Посмотри, что у меня есть, — говорит Тереза, а затем, сообразив, что Меган ничего не видно, берет пистолет со стула и вскидывает его повыше.

Она направляет пистолет прямо на свою близняшку, через узкое пространство, их разделяющее. Она ощущает в комнате какое-то движение, неожиданное появление кого-то большого, взрослого, ощущает и непроизвольно дергается. Раздается оглушительный грохот, пистолет вылетает у Терезы из рук, больно выламывая ей пальцы, а там, за воображаемым зеркалом, резко обрывается маленькая, сотканная из фантазий жизнь.


Прошло тридцать пять лет.

Через восемь лет после возвращения в США отец Терезы, Боб Граватт, гибнет в автомобильной катастрофе, происшедшей на автостраде 24 в Кентукки, неподалеку от его авиабазы. После этого ужасного происшествия Терезина мать Абигейл переезжает в Ричмонд, штат Виргиния, и некоторое время живет с родителями Боба. Это решение является для всех для них вынужденным, и ничего хорошего из него не выходит. Абигейл начинает пить, залезает в долги, регулярно ссорится с родителями Боба и в конце концов вторично выходит замуж. Теперь у Терезы есть двое единоутробных братьев и единоутробная сестра; они ее, мягко говоря, недолюбливают, она их — тоже. Не трудно понять, что такое положение вещей не доставляет особой радости ни Терезе, ни ее матери. Подростковые годы Терезы проходят в нездоровой, постоянно накаленной обстановке.

По мере превращения Терезы из подростка во взрослую девушку сумбур в ее эмоциональной жизни только усиливается. Она проходит через ряд жестоких разочарований, неудачных романов и переездов, совсем отчуждается как от матери, так и от отцовской семьи; довольно долгое время живет не расписываясь с кошмарно закомплексованным, отрицающим все и вся человеком, который быстро и целеустремленно спивается. Далее следует еще более долгий период, когда Тереза снимает квартиру на пару с другой молодой женщиной; в конце концов она узнает о муниципальной программе финансовой помощи студентам, желающим закончить образование.

С этого момента начинается ее настоящая взрослая жизнь. Тереза прилежно учится, подрабатывая попутно секретаршей. Через четыре года, получив степень бакалавра по информатике, она находит себе весьма приличную работу в одном из подразделений министерства юстиции.

Еще через пару лет она выходит замуж за сосолуживца по имени Энди Саймонс, и брак их оказывается вполне удачным. Год за годом Энди и Тереза живут в полном согласии, почти не ссорясь. С детьми они не торопятся, потому что увлечены работой и вкладывают в нее все свои силы. Два государственных жалованья делают их людьми вполне обеспеченными; они позволяют себе проводить отпуск в дорогих зарубежных поездках, начинают собирать антиквариат и картины, обзаводятся несколькими машинами, устраивают многолюдные вечеринки и, как завершающий штрих, покупают в Вудбридже, штат Виргиния, просторный дом с видом на Потомак. А затем все счастье Терезы внезапно рушится: жарким июньским днем Энди едет на задание в небольшой, расположенный на «сковороднике» Техаса городок и гибнет от пули взбесившегося маньяка.

Прошло восемь месяцев, но она так и не оправилась. Нестерпимая горечь внезапного вдовства многократно усугубляется дикой бессмысленностью гибели Энди и неспособностью министерства юстиции предоставить ей хоть сколько-нибудь серьезную информацию относительно обстоятельств этой гибели.

Ей уже сорок три года. Со дня, когда умерла Меган, прошла треть столетия; при взгляде назад эти годы сближаются, складываясь в резюме ее прошлой жизни, в пролог к чему-то иному, чего она не хочет. Все, что было, закончилось тяжкой утратой. Терезе остались щедрые выплаты по страховым полисам Энди, три машины, большой, гулкий дом, в каждом углу которого таились непрошеные упреки и драгоценные воспоминания, работа, охотно предоставившая ей длительный отпуск по семейным обстоятельствам, и дружное сочувствие всех коллег, знакомых и незнакомых.

Темным февральским вечером Тереза принимает наконец предложение начальника отдела взять отпуск. Она едет в вашингтонский аэропорт имени Джона Фостера Даллеса, оставляет машину в платном гараже и вылетает самолетом компании «Американ эруэйз» в Англию.

Пока самолет заходит на посадку в лондонском Гатвике, Тереза жадно разглядывает в окно тусклую, насквозь промокшую от дождя Англию. Она не знает, чего в точности ждала, но увиденное не вызывает у нее особого энтузиазма. Когда шасси самолета коснулись земли, аэропорт ненадолго исчез из виду, заслоненный брызгами из-под колес и выхлопом двигателей. В Англии февраль не такой холодный, как в Вашингтоне, но, пока Тереза пересекает эспланаду аэропорта в поисках своего прокатного автомобиля, ветер и промозглая сырость окончательно повергают ее в тоску.

В пути Тереза борется с собой, стараясь подавить эти обескураживающие впечатления. Ей неуютно управлять маленьким, истерически чутким к малейшим поворотам руля «фордом-эскорт», неуютно от суматошной торопливости всех прочих едущих по дороге машин, от странного, явно нелогичного способа, каким нужно проходить перекрестки.

Несколько освоившись с автомобилем, она позволяет себе изредка оторвать глаза от дороги и с живым интересом поглядывает на проносящийся мимо пейзаж — пологие холмы, черные скелеты деревьев, крошечные домики и заболоченные поля. И мало-помалу Англия, покинутая Терезой много лет назад, начинает ее очаровывать.

Эта страна в корне отлична от той, что знакома Терезе; она меньше, старше и компактнее, она разместилась не на бесконечных безликих просторах, а в тесно спрессованном времени, здесь тебя в спину подпирает прошлое, а впереди уже брезжит будущее, смыкающиеся вот в этом, настоящем моменте. Тереза измотана долгим полетом, недосыпом и стоянием в таможенной очереди, так что не стоит удивляться причудливости ее мыслей.

Она останавливается в каком-то маленьком городке, чтобы размять ноги и взглянуть на местные лавки, а потом возвращается в машину и какое-то время дремлет, неудобно скрючившись за рулем. Резко, толчком проснувшись, Тереза не понимает, где она находится, а потом начинает скорбно думать об Энди, о том, как бы ей хотелось, чтобы он тоже все это видел. Она прилетела сюда в попытке забыть о нем, но результат получался скорее обратный. Если бы он тоже был здесь… Она сидит и плачет, задаваясь вопросом, не стоит ли вернуться в Гатвик и первым же рейсом улететь домой, но все же решает, что нужно дойти до конца.

При последнем свете короткого дня Тереза едет на юг к Сассекскому побережью, высматривая маленький прибрежный городок Булвертон.[5] Это Англия, думает она, я ее знаю, я здесь родилась. Однако у нее не осталось в Британии ни родственников, ни знакомых, она здесь все равно что чужая. Год назад, восемь месяцев назад, иначе говоря, целую жизнь назад она и слыхом не слыхала про Булвертон-он-Си. Когда Тереза доехала до Булвертона, была уже ночь и большинство зданий погрузилось во тьму. На узких улочках — ни души, и только по ведущей к побережью дороге проезжают изредка машины. Найдя свою гостиницу, она несколько минут сидит в машине, собираясь с силами и с мыслями. В конце концов берет пару сумок и выходит наружу.

И тут все вокруг нее заливает ослепительно белый свет.

Глава 2

Ее зовут Эми Колвин, и у нее есть своя история о том, что случилось в прошлом июле, в тот памятный день. Подобно многим другим обитателям Булвертона, она не имеет никого, с кем бы можно было поделиться своей историей. Никто вокруг не в силах об этом слышать, и даже сама Эми не хочет уже больше говорить. Ну сколько можно твердить о своих муках и об упущенных возможностях, обвинять себя во всех, какие только есть и каких нету, грехах, горевать о все еще кровоточащих утратах, о все еще не избытой любви? Но невозможность выговориться отнюдь не избавляет от мыслей.

Сегодня, как и обычно, она сидела за стойкой бара, ничем особым не занятая, и вся эта история до одурения прокручивалась в ее мозгу. Она была там постоянно, как неотвязная, прилипчивая мелодия.

— Если что, я буду в баре, — сказал ей Ник Сертиз часом раньше.

Ник был хозяином «Белого дракона», и он тоже мог бы рассказать свою историю.

— Ладно, — сказала Эми, потому что он каждый вечер говорил ей, что будет в баре, и каждый вечер она отвечала: ладно.

— У нас не предвидятся сегодня какие-нибудь постояльцы?

— Не думаю. Но, в общем-то, всегда может кто-нибудь появиться.

— Ну, я оставляю это твоим заботам. А если никто не заедет, ты не против помочь мне, посидеть за стойкой?

— Нет, Ник, не против.

Эми Колвин была одной из многих косвенных жертв массовой бойни, случившейся в Булвертоне прошлым летом. Она не находилась тогда в прямой опасности, однако на всю ее дальнейшую жизнь легла мрачная тень. Ужас того дня и не думал забываться. Дела в гостинице шли довольно вяло, оставляя ей слишком много времени на раздумья о том, что случилось с теми, кому совсем не повезло, и как могла бы повернуться ее жизнь, если бы не весь этот ужас.

Раз за разом ее мысли — и ее сожаления — возвращались к Нику Сертизу, также косвенно пострадавшему от той жуткой бойни. Еще год назад Эми и в голову не могло бы прийти, что она снова увидит Ника, не говоря уж о том, чтобы работать в его гостинице и спать в его постели. Но именно так все и вышло; почему? — непонятно, надолго ли? — неизвестно. Они с Ником нашли друг у друга поддержку и утешение, а потом, когда их горе несколько притупилось, вступила в действие абычная житейская инерция.

Булвертон расположен на холмистом краю Певенсийской равнины, между Истбурном и Бексхиллом. Полвека назад он был довольно популярным летним курортом, одним из тех приморских городков, куда охотно ехали отдыхать родители с маленькими детьми. С резким удешевлением отдыха за рубежом Булвертон стал быстро приходить в упадок. Большая часть прибрежных гостиниц была переоборудована в приюты для престарелых и обычные жилые дома. За последние двадцать лет Булвертон, фигурально говоря, повернулся к морю спиной и стал играть на незамысловатых прелестях Старого города, чьи сады и террасы занимали часть речной долины и один из соседних холмов. Вся хозяйственная деятельность Булвертона ограничивалась антикварными и букинистическими лавками, некоторым количеством частных лечебниц, сосредоточенных по преимуществу в верхней части города, на так называемом Гребне, и сдачей квартир людям, ездившим на работу в Брайтон, Истбурн или в Танбридж-Уэллс.

«Белый дракон» никак не мог определиться, быть ему пабом или приморской гостиницей, и вина за эту нерешительность лежала полностью на Нике. Он, конечно, предпочел бы паб, чтобы проводить все вечера в баре, накачиваться пивом в компании немногих своих дружков.

Чуть более прибыльная гостиничная специализация, постель-и-завтрак да изредка полупансион на выходные, полностью лежала на Эми; Ник с величайшей охотой свалил это на нее. В первые после бойни дни и недели, когда Булвертон осаждали журналисты и телевизионщики, гостиница была набита под завязку, и Эми тогда с радостью окунулась в работу, дававшую ей возможность хоть как-то отвлечься от мрачных мыслей. Но затем, когда первое потрясение прошло и Булвертон перекочевал с первых газетных полос на последние, деловая активность стала снижаться, к середине июля она вернулась на обычный, весьма умеренный уровень. То, что постояльцев было мало, позволяло Эми в одиночку и без особого труда поддерживать номера в чистоте, перестилать постели, обеспечивать крохотный ресторанчик достаточным выбором блюд и даже вести бухгалтерию. Ник в эти дела не лез.

Эми часто вспоминала прежние времена, когда их тесная, еще в школе сложившаяся компания каждое лето ездила в Истбурн, где с июля по сентябрь непременно происходили два-три крупных сборища: съезды политических партий, конференции профсоюзов, деловых или гуманитарных организаций. Там было нетрудно найти краткосрочную, но прилично оплачиваемую работу — большим гостиницам всегда требовались горничные, официанты и бармены. К тому же было весело, уйма молодых людей, торопившихся растрясти деньги, и никто ни за чем не следил, никто ни на что не обращал внимания. Там-то она и встретила Джейса, он тоже подрабатывал на съездах в роли сомелье. Смех, да и только, ведь Джейс, бывший в обычной жизни кровельщиком, разбирался в винах еще хуже, чем Эми.


О чем Эми не рассказала сегодня Нику, так это о чувстве разочарования, нараставшем в ней едва ли не с самого утра. Дело в том, что две недели назад из Америки пришел предварительный заказ. Тогда Эми тоже ничего Нику не сказала, перевела полученный задаток на банковский счет, и все. А в общем, женщина по имени Тереза Саймонс хотела получить комнату с отдельной ванной; она писала, что приедет в Булвертон на неопределенное время и нуждается в базе, откуда будет делать набеги на окрестности.

Перед Эми вставала радужная перспектива обеспечить на медленные месяцы поздней зимы один из номеров постоянной жиличкой; если учесть завтраки, обеды, ужины и потенциальный рост выручки от бара, дело представлялось очень выгодным. Глупо, конечно же, было бы думать, что одна-единственная клиентка сможет существенно изменить финансовое положение гостиницы, но по какой-то неясной причине Эми считала такое возможным. Она сразу же послала ответный факс, что такая комната имеется, и даже предложила, на случай долгого постоя, небольшую скидку. Буквально через несколько часов пришло подтверждение заказа вкупе с задатком. А Ник так ничего еще и не знал.

Сегодня был день предполагаемого заезда миссис Саймонс. Согласно факсу, она прилетала в Гатвик и, значит, могла появиться в гостинице еще до полудня. Но прошло обеденное время, а от гостьи не было ни слуху ни духу. По мере того как день клонился к закату, у Эми нарастало ощущение досадной неудачи. Оно находилось в явной диспропорции к важности происходящего — самолет мог задержаться по массе разнообразных причин, да и кто вообще сказал, что приехавшая туристка должна тут же мчаться в гостиницу? — и Эми прекрасно это понимала.

Это лишний раз ей напомнило, как много надежд она связала с этим заурядным, в общем-то, делом. Ей хотелось удивить Ника неожиданным приездом миссис Саймонс, обрадовать его рассказом об отнюдь не лишней прибавке к доходам, и не на пару дней, а на длительное время. Маячил даже смутный призрак надежды, что такое известие может вырвать его из нескончаемого потока мрачных размышлений.

Эми понимала, что оба они помимо воли затянуты в водоворот тоски и страданий; едва ли не все жители Булвертона все еще живо переживали недавнюю трагедию.

А вот что было сказано на заупокойной службе, проведенной через неделю после этого кошмара, — в тот единственный за всю ее жизнь раз, когда она пошла в церковь по собственному, искреннему желанию. Преподобный Кеннет Олифант сказал тогда, что горе — одна из разновидностей жизненного опыта, наряду со счастьем, или успехом, или любовью. Горе имеет свою форму и длительность, оно что-то дает и чего-то лишает. Горе нужно перетерпеть, нужно ему подчиниться, потому что избавление от горя лежит не в нем самом, а за ним, и путь к избавлению один — через горе.

Эти слова утешали, но практической пользы от них было чуть. Подобно многим своим согражданам, Эми и Ник все брели и брели через горе, а избавления все не было и не было.

Эми сидела за стойкой, рассеянно глядя сквозь сизые облака табачного дыма на поблескивающий пивными лужицами столик, за которым Ник со своими дружками играли в брэг. В тот момент, когда Ник потянулся за кружкой, чтобы сделать очередной глоток, с улицы донесся звук остановившегося автомобиля.

Эми не пошевелилась, даже не перевела взгляд, но все ее внимание сосредоточилось на звуке вхолостую работавшего мотора. Ни голосов, ни щелканья открываемой дверцы, только ровное урчание мотора. Это было похоже на тишину.

Затем послышался скрежет включенного сцепления — включенного лениво или неумело, а может, устало? — и машина стала медленно отъезжать. Сквозь матовые нижние половинки оконных стекол Эми увидела, как вспыхнули задние стоп-сигналы, когда водитель притормозил под аркой, затем он свернул, направляясь на стоянку. Обостренные чувства Эми следили за машиной, как радар ПВО — за ракетой. Рокот мотора смолк.

Эми встала с табуретки, подняла откидную доску стойки и подошла к окну, посмотреть, что там делается. Если Ник и заметил ее действия, он ничем этого не показал.

Карточная игра продолжалась. Один из приятелей Ника раздавил окурок в пепельнице и достал из пачки новую сигарету.


— Я покажу вам ваш номер, — сказала Эми, обгоняя американку на середине лестницы; ответом ей была благодарная улыбка.

Миссис Саймонс выглядела младше, чем Эми ожидала, но по сути-то эти ожидания основывались практически ни на чем: американский адрес, письмо синей шариковой ручкой на какой-то необычной бумаге, чуть-чуть непривычная лексика и структура фраз. За формальной, старательно выдержанной вежтивостью письма смутно маячил образ почтенной матроны пенсионного или около того возраста. Все оказалось совсем не так. Миссис Саймонс была очень привлекательна и словно не имела возраста, наподобие некоторых телевизионных актрис. Эми на мгновение почудилось, что эта женщина ей знакома, что она когда-то видела ее на экране или еще где. Сквозь безупречную оболочку явственно проступала тяжелая, с ног валящая усталость, ничуть не удивительная для женщины, только что перенесшей трансатлантический перелет, но все равно она держалась свободно и раскованно, что позволяло и Эми расслабиться. Миссис Саймонс обещала оказаться куда более интересной личностью, чем обычные их постояльцы — пенсионного возраста парочки, проводившие в Булвертоне выходные, да люди, приезжавшие по разным делам и останавливавшиеся на одну ночь.

Эми провела ее на второй этаж, в двенадцатый номер, где еще с утра все проверила, застелила свежее белье и включила отопление. Она вошла в комнату первой, включила верхний свет, а затем распахнула дверь ванной для осмотра. Американцы слыли очень привередливыми по части порядка в гостиничных ванных.

— Я схожу позабочусь о вашем багаже, — сказала Эми, но не услышала ответа — миссис Саймонс уже удалилась в ванную.

Эми вышла из номера и прикрыла за собой дверь.


Спустившись в бар, Эми сразу же сообщила Нику о приезде миссис Саймонс, но к этому времени он уже выпил больше, чем следовало бы, — свою обычную порцию, неизменно оказывавшуюся больше, чем следовало бы, — и ограничился тем, что пожал плечами.

— Ты бы не мог отнести ее вещи из машины в номер? — спросила Эми.

— Да, только подожди минутку, — ответил Ник и показал ей в качестве объяснения свои карты. — И вообще, откуда она взялась? Ты же вроде ничего не говорила, что кто-то там сегодня заедет.

Ник выкинул на стол очередную карту. Сдерживая мгновенно вспыхнувшее раздражение, Эми прошла к машине, забрала оставшиеся там вещи и поволокла их на второй этаж.

— Поставьте прямо здесь. — Тереза Саймонс указала на угол комнаты. — Неужели вы сами все это тащили?

— Ерунда, — отмахнулась Эми. — И я все равно собиралась к вам зайти. Вы не хотели бы перекусить, поужинать? Мы кормим гостей, не придерживаясь расписания, так что мне это не составит никакого труда.

— Спасибо, но в этом нет необходимости. Я завернула по пути в один из придорожных ресторанов. А вот бар у вас тут есть?

— Да.

— Я отдохну немного, а потом, если будет настроение, спущусь и чего-нибудь выпью.

Вторично вернувшись в бар, Эми увидела, что Ник прошел за стойку и цедит себе очередную пинту лучшего бочкового.

— Так почему ты ничего мне о ней не сказала? — спросил он, поднося кружку к губам и шумно втягивая пену.

— Я думала, ты сам увидишь по регистрационной книге.

— Да что ты, лапа, я оставляю все это на твое попечение. А сколько она думает тут прожить? До завтра? Неделю?

— Номер был заказан на неопределенное и уж точно долгое время.

Против ее ожидания Ник не выказал ни восторга, ни удивления, а только заметил:

— Если так, то нужно будет выписывать ей счет в конце каждой недели. Лучше уж перебдеть.

Эми нахмурилась и вышла следом за Ником из-за стойки.

Она собрала со столиков немногочисленные грязные стаканы. Поменяла Нику и его дружкам пепельницу. Вернувшись за стойку, перемыла все стаканы под сильной струей воды и расставила их на резиновом поддоне сушилки. Она думала о Нике с его непрерывной пьянкой, о том, как засосала его бесцельная, бессмысленная жизнь, когда один день перетекает в другой без всяких улучшений и изменений. Ну а что бы еще можно было ему предложить? Более того, что бы еще можно было предложить ей самой? Ее родители умерли, Джейс погиб, многие ее друзья уехали в Брайтон, Дувр или Лондон — куда угодно, лишь бы прочь из Булвертона — в надежде начать новую жизнь. За последние месяцы из города съехало много людей. В ней крепло желание последовать их примеру.

Две недели назад Эми получила письмо от своей двоюродной сестры Гвинет, которая десять лет назад уехала в Австралию подработать на каникулах, влюбилась в молодого строителя и решила не возвращаться. Она вышла замуж, получила австралийское гражданство и обзавелась двумя маленькими детьми. Эми с Гвинет обменивались письмами нечасто, последний раз это было где-то прошлой зимой. В новом письме сестры сквозила озабоченность, как-то живет теперь Эми в своем Булвертоне. Подобно многим людям со стороны, она явно боялась хоть словом упомянуть постигшую городок катастрофу. Гвинет не в первый уже раз уговаривала Эми слетать на отпускное время в Австралию и посмотреть, как ей понравится Сидней. Она писала, что у них есть свободная комната, что живут они в получасе езды от центра, а до гавани и прекрасных серфинговых пляжей от них вообще несколько трамвайных остановок…

— Привет.

Эми вздрогнула и удивленно вскинула глаза; она почти уже забыла, что американка думала спуститься в бар.

— Извините, — сказала Эми, — я тут так задумалась, что и забыла, где нахожусь. Налить вам что-нибудь?

— Да, пожалуйста. У вас есть бурбон?

— Есть. Вам со льдом?

— Со льдом. И пусть, пожалуй, будет двойной.

Эми отвернулась, сняла с полки стакан и налила двойной бурбон.

Когда она снова повернулась, миссис Саймонс уже сидела на одном из высоких табуретов, наклонившись вперед и упираясь локтями в стойку. Выглядела она устало, но, похоже, начинала уже отходить.

— В общем-то, я думала, что сразу усну и не проснусь до утра, — сказала она, сделав первый глоток. — А потом вдруг осознала, что сижу в незнакомой комнате в тысячах миль от дома и что сна ни в одном глазу. Думаю, я все еще вроде как в том самолете.

— Вы впервые в Англии?

— А это хорошо или плохо? Будем считать ваш вопрос комплиментом, — криво усмехнулась миссис Саймонс, взяла стакан, собираясь, по-видимому, глотнуть еще, но потом передумала и опустила его на стойку. — Моя мать была англичанкой, и родилась я здесь, на островах. Так что в этом смысле я англичанка. Отец у меня был военным, летчиком. Не знаю уж, какой термин для этого у вас, но у нас в США таких, как я, называют военно-воздушными ублюдками. Моя мама вышла за папу, когда он служил на одной из здешних авиабаз… Тогда ведь здесь стояло много наших частей. Он был родом из Виргинии. Вы когда-нибудь слышали про такой город Ричмонд?

— Да, слышала. А ваши родители, они еще живы?

— Нет. И уже давно, — добавила американка, вскинув и тут же опустив глаза. — Я постоянно их вспоминаю, но теперь уже…

— А у вас сохранились воспоминания об Англии?

— Я была тогда совсем еще маленькой да к тому же редко покидала базу. Вы же знаете, как это принято у американцев, они не любят расставаться со знакомой обстановкой. Мой папа, он тоже был из таких. Мы жили на базе, ходили на базе в магазины, ели на базе гамбургеры и мороженое, смотрели на базе кино, и все друзья моего папы, они тоже были с базы. Мама возила меня время от времени в Биркенхед, к бабушке и дедушке, но эти поездки мне почти не запомнились. Слишком уж я была маленькая. Я выросла в США. Так я и говорю, когда меня спрашивают, потому что чувствую: там и есть моя родина.

У американки была характерная манера, возможно обостренная ее усталостью: она часто поглаживала себя за левым ухом и чуть пониже затылка. Шелковый шарфик не давал понять, что у нее там, больное место или что. Скорее всего, просто одеревенела во время полета и поездки шея.

— Так вы приехали отдыхать? — спросила Эми.

— Нет. — Стакан уже опустел, и американка машинально вертела его в руке. — Я хочу здесь поработать. А можно, я вас угощу?

— Да нет, не стоит. Спасибо.

— Вы уверены? Ладно, а я возьму еще один двойной, и хватит. Я ведь и в самолете пила, но там это как-то совсем не чувствуется. Не чувствуется, пока не пойдешь в туалет, а там начинает казаться, что самолет не ровно летит, а скачет как лошадь. Но все это было давно.

Она обхватила ладонями свеженаполненный стакан.

— Огромное спасибо. Кажется, я слишком разболталась. Но это только сегодня, обычно я не такая… Хочу лечь в постель и уснуть, а сейчас у меня это просто не получится, если не приму предварительно пару порций. — Обводя взглядом почти опустевший бар, американка на мгновение приоткрыла шею. — А чем тут у вас люди в основном занимаются?

— Да ничем таким особенным, — пожала плечами Эми. — Многие переезжают сюда, когда выходят на пенсию. Если прогуляться в сторону Бексхилла, увидите там много больших старых зданий. Все они, за немногими исключениями, превращены теперь в дома для престарелых. Работы в городе почти нет.

— А есть тут на что посмотреть? Ну, всякие там места, которые показывают туристам.

— Когда туристы сюда еще ездили, все они восхищались нашим Старым городом. До него тут рукой подать. На задах гостиницы, где вы поставили машину, проходит дорога, ведущая от побережья вверх. По ней вы попадете на базарную площадь, в самое сердце Старого города.

— А музей тут какой-нибудь есть?

— Маленький. Еще один есть в Бексхилле и пара — в Гастингсе.

— Краеведение и всякое такое?

— Я давно не бывала ни в каких музеях, так что толком и не помню, но вроде бы так.

— А есть тут какая-нибудь газетная редакция, где я могла бы навести справки?

— Да, «Курьер». В Старом городе есть контора, где они принимают заказы на частные объявления. Но редакция у них не здесь, а вроде бы в Гастингсе. А может, даже в Истбурне. Завтра утром я попробую для вас разузнать.

— Так эта газета печатает не только местные новости? В смысле, что не только про Булвертон?

— Наш город слишком уж маленький, чтобы иметь свою отдельную газету. Ее настоящее название — «Бексхиллский и булвертонский курьер», но все говорят просто «Курьер». И она тут единственная на все побережье вплоть до залива Певенси.

— Понятно. Большое спасибо… Я ведь так и не знаю вашего имени.

— Эми. Эми Колвин.

— Очень приятно познакомиться, Эми. А меня зовут Тереза.

Тереза встала, пояснив, что пора бы и на боковую; Эми еще раз спросила, все ли в ее номере в порядке, и услышала, что да, все в полном порядке.

Уходя, Тереза сказала:

— Извините, что я спрашиваю, но что это у вас за такой интересный акцент?

— Акцент? — изумилась Эми. — Ну, наверное… я в смысле, что, наверное, мы все тут так говорим. Ничего такого особенного.

— А вот мне очень нравится, как вы говорите. Ладно, утром увидимся.

Глава 3

В самом первом своем «Экс-экс»-сценарии[6] Тереза играла роль свидетельницы. Вот так это делалось в Бюро. Ты к ним поступал, они прорабатывали твое досье, а там и глазом не успеваешь моргнуть, как вдруг оказываешься в ситуации, где все готово взорваться.

Главное для свидетеля, говорили инструкторы, это заранее, до начала активных действий, четко решить, где ты будешь находиться. Ведь ты должен свидетельствовать, находиться достаточно близко и увидеть достаточно много, чтобы составить потом толковый отчет, но, с другой стороны, тебе нужно выжить. В Бюро было не принято рассказывать о предстоящих событиях слишком уж подробно, а потому все, чему научили Терезу и всех остальных перед их первым знакомством с «Экс-экс», ограничилось способом прервать при нужде сценарий.

— Да вам, собственно, и не нужно знать, как выйти, — сказал им инструктор, специальный агент Дэн Казинский. — Прерывать самостоятельно приходится только тому, кто сумеет выжить. Но я все равно вам покажу.

И он обучил их одной из этих мнемонических аббревиатур, столь нежно любимых инструкторами: LIVER. Locate, Identify, Verify, Envision, Remove.[7]

— Но у вас все равно ничего не получится, — сказал Казинский. — Позднее — может быть, но пока что и не надейтесь.


Первое экстремальное переживание длилось ровно семь секунд, и все это время Тереза не могла опомниться от оглушительного наплыва впечатлений, как телесных, так и ментальных.

Мгновение назад она была в Кантико, в прохладной, скупо освещенной «Экс-экс»-лаборатории учебного центра и вдруг оказалась на залитой ярким полуденным солнцем улице. Она покачнулась и чуть не упала под непривычным весом тела этой, другой женщины.

Шум уличного движения ворвался в уши, как взрыв. А хуже всего — удушающая жара. Ее угрожающе обступили высокие, в десятки этажей, здания делового центра. По тротуарам текли людские потоки. Где-то завывала сирена, строительные рабочие чем-то звякали, разноголосо гудели автомобили.

Тереза озиралась по сторонам, оглушенная правдоподобием поддельной реальности.

Нахлынула информация. Она находилась в Кливленде, штат Огайо, на Восточной 55-й стрит между Сьюпери-ор-авеню и авеню Эвклида. Дата: 3 июля 1962 года. Время: 12.17, чуть за полдень. Ее звали Мэри-Джо Клегг, возраст двадцать девять, адрес…

Но первые пять секунд уже прошли. Тереза крепко взяла себя в руки, готовясь к самому худшему, и отступила в укрытие ближайшего дверного проема.

Из двери вышел человек с пистолетом и выстрелил ей в лицо.


Вход в экстремальный сценарий был почти мгновенным, выход и реабилитация после виртуальной смерти проходили медленно и мучительно. Уже назавтра Тереза должна была явиться к агенту Казинскому для продолжения тренировок. Весь остаток предыдущего дня и большую часть ночи она провела в клинике, проходя курс восстановительной терапии, так что поспать ей удалось не больше трех часов. Выжатая как лимон, полностью деморализованная, она была абсолютно уверена, что никогда и ни за что не рискнет повторить такой эксперимент.

И в этом не было ничего исключительного: двое других стажеров вообще не пришли и были тут же вычеркнуты из списка. Те, что пришли, выглядели ничуть не лучше Терезы; ей хотелось обменяться с ними впечатлениями, но времени на это не было. Казинский тут же объявил, что всем им предстоит новый заход по тому же самому сценарию, Для некоторого упрощения задачи они получат более полную информацию о происшествии, каким оно было на самом деле.

Если в первый раз Тереза должна была вжиться в роль свидетельницы без всякой подготовки, за немногие секунды, остававшиеся до инцидента, то теперь она получила довольно подробную характеристику персонажа. Ей были предоставлены не только фактические детали, касавшиеся Мэри-Джо Клегг, но и кое-что о складе ее личности. Кроме того, и это очень важно, ее проинформировали, что Мэри-Джо не только выжила, но даже и почти не пострадала. Именно эта женщина сумела описать банковского грабителя, а потом и отобрать его при опознании, чем фактически вынесла ему смертный приговор. Заодно Тереза получила краткую справку по человеку с пистолетом. Вилли Сантьяго, тридцатичетырехлетний рецидивист, имел на своем счету десятки вооруженных ограблений. Сантьяго столкнулся с Мэри-Джо, покидая очередной ограбленный им банк. Он застрелил одного из кассиров и теперь убегал от банковских охранников. Полицейские получили сигнал тревоги и уже неслись к месту событий.

В тот же день поближе к вечеру Тереза снова вошла в этот сценарий. Она была полна дурных предчувствий и дрожала от ужаса перед тем, что практически наверняка должно было с ней случиться.


Она оказалась в Кливленде при точно тех же обстоятельствах, что и в первый раз. На нее обрушилась та же самая масса ощущений: шум, жара, уличная сутолока. Единственным новым элементом был панический, загодя нахлынувший ужас. Увидев дверь банка, она мгновенно осознала, какая опасность за нею таится, а также свое собственное бессилие, свою неспособность себя защитить. Она резко повернулась и со всей доступной ей скоростью припустила прочь. Сантьяго выскочил из двери и побежал по Восточной 55-й в противоположном направлении, расчищая себе дорогу выстрелами. Полицейские схватили его буквально через пару минут, но за это время он успел ранить двоих прохожих. Три часа кряду Тереза бродила по центральным кварталам Кливленда, напрочь не понимая, что же ей делать дальше. Она позабыла всю свою подготовку, всю эту мнемонику и аббревиатуры. Ее ошеломляло безупречное правдоподобие виртуальной реальности, невероятно точная проработка всех ее деталей и, по всей видимости, бескрайняя протяженность. Этот мир населяли тысячи реально выглядевших людей, в нем разворачивалась бесконечная череда разнообразнейших жизненных событий: Тереза полистала газеты и даже нашла бар со включенным телевизором; по телевизору как раз показывали репортаж об ограблении банка на Восточной 55-й стрит. Вхождение Терезы в сценарий началось с паники, прошло через недолгий период облегчения (на этот раз Сантьяго ничего ей не сделал) и закончилось все той же паникой: она совсем уже было уверилась, что навечно застряла в Кливленде 1962 года, среди чужих, абсолютно незнакомых людей, без денег, без крыши над головой и главное — без малейшей надежды вернуться в свое пространство и время. Это было жутко, это было немыслимо, однако Тереза в своем полном психическом истощении уже не видела никаких других вариантов. В ее мозгу ни разу не всплыла аббревиатура LIVER, ей ни разу не вспомнилось, что же нужно с ней, с этой аббревиатурой, делать.

В конце концов Казинский сжалился и поручил персоналу клиники вытащить безнадежно растерявшуюся Терезу из сценария.

Она явилась в Академию на следующий день в еще худшем, чем прежде, физическом и психическом состоянии, с заявлением об отставке, заранее написанным на официальном бланке Бюро.

Дэн Казинский взял заявление, прочитал его, аккуратно сложил вчетверо и спрятал в карман.

— Агент Граватт, — начал он ровным, официальным тоном. — Меня ничуть не тревожит, что вы убежали, уклонение от контакта считается вполне допустимым маневром. Однако в реальном происшествии, на основе которого составлен сценарий, мисс Клегг успела подробно рассмотреть преступника, что и помогло впоследствии его осудить. Вам это не удалось. Я даю вам суточный отпуск. Отдохните и приходите завтра в это же время.

— Благодарю вас, сэр.

Тереза пошла домой, позвонила Энди и рассказала ему, как все было, — и про свое заявление, и что сказал Казинский. Энди — они с ним уже договорились пожениться, до намеченной свадьбы оставалось два месяца — уже проходил через «Экс-экс»-тренировки, а потому понимал ее состояние; его советы и поддержка очень ей помогли.


В следующий раз она никуда не побежала, а когда Сантьяго выскочил из двери, постаралась рассмотреть его лицо. Он ее застрелил.

В следующий раз она мельком взглянула на Сантьяго, а затем бросилась ничком на тротуар. В результате она не только не сумела его запомнить, но и схлопотала пулю в открытый всем непогодам затылок.

В следующий раз она перешла к активным действиям: бросилась на Сантьяго и попыталась повалить его, используя приемы, которым ее обучали на занятиях по рукопашному бою. Последовала короткая яростная схватка, в итоге он опять ее застрелил.

Каждый следующий раз был хуже предыдущего; хотя Тереза сохраняла свою индивидуальность — она никогда ни на секунду не начинала считать себя Мэри-Джо Клегт — страх, боль и психическая травма раз за разом переживаемой смерти перехлестывали все пределы. Период физической и ментальной реабилитации, составлявший вначале несколько часов, удлинился до двух дней; с курсантами такое бывало, и не так уж редко, но в результате попусту растрачивалось дорогое время. Тереза понимала: ей нужно либо справиться с ситуацией, либо честно признать, что этот курс ей не под силу.

При следующем заходе она последовала многократно повторявшемуся совету Казинского и попыталась подчинить свое поведение непроизвольным реакциям настоящей Мэри-Джо. В реальном, исходном происшествии Мэри-Джо, конечно же, и знать не знала, что сейчас из банка выскочит человек с пистолетом, и реагировала на все происходящее спонтанно, без всякого плана.

Терезе едва хватило времени, чтобы войти в роль Мэри-Джо. Она прошла по улице четыре шага, и тут из двери появился Сантьяго. Мэри-Джо удивленно оглянулась, увидела в его руке пистолет, и тут инстинкты Терезы снова взяли свое. Она бросилась прочь, подставив себя под пули Сантьяго. На этот раз он убил ее со второго выстрела.

Следующий, седьмой заход увенчался наконец успехом. Тереза полностью подчинилась реакциям Мэри-Джо; она удивленно оглянулась на выскочившего Сантьяго, а затем вскинула руку и шагнула вперед. Сантьяго выстрелил, но так как агрессивная реакция безоружной женщины застала его врасплох, выстрел оказался неудачным. Терезе обожгло лицо пороховыми газами, она едва не оглохла от грохота, но пуля прошла мимо. Затем она бросилась в сторону, упала на мостовую и краем глаза увидела убегавшего Сантьяго. Мгновение спустя из двери появились два банковских охранника, один из них нагнулся и помог ей встать. На том сценарий, собственно говоря, и закончился, Тереза выжила и сохранила в памяти внешность преступника.


Тренировки продолжались неделю за неделей. Казинский и другие инструкторы постепенно переводили Терезу от одной роли к другой: от свидетельницы к ничего не заметившему прохожему, к жертве преступления, к охраннику, к преступнику, к офицеру полиции или федеральному агенту. В одном случае Тереза была заложницей, в другом ей выпало вести переговоры с преступником.

Труднее всего приходилось тогда, когда ход и грядущая развязка событий были отнюдь не очевидны, когда сценарий начинался задолго до своей кульминации. В одной особо запомнившейся цепочке событий Тереза, игравшая роль тайного агента полиции, поджидала преступника в каком-то вполне заурядном баре; это происходило в 1981 году в одном из пригородов Сан-Антонио. Ей пришлось сидеть там два часа кряду, ежесекундно понимая, что первый удобный случай неизбежно будет и последним. Когда бандит — уроженец Хьюстона по имени Чарльз Дейтон Хантер, бывший на тот момент в первой десятке преступников, разыскивавшихся ФБР, — ворвался в бар, Тереза сняла его первым же выстрелом.

Позднее Терезе довелось пообщаться с некоторыми из прямых участников событий. В частности, через месяц после завершения сценария по Сантьяго ее свозили в Кливленд на встречу с Мэри-Джо Клегг. Мэри-Джо было уже под семьдесят; прирабатывая таким образом на Бюро, она получала пусть небольшую, но отнюдь не лишнюю добавку к своей пенсии. Кошмар, пережитый этой скромной работницей муниципалитета в 1962 году, ничуть не отразился на ее психике, она не считала свою роль в аресте и осуждении приснопамятного Вилли Сантьяго сколько-нибудь существенной — все, казалось бы, хорошо, однако Терезе было неловко находиться в обществе женщины, чей давний ужас она ощущала как свой, чья многократная смерть была свежа в ее памяти.

Глава 4

На момент булвертонской бойни Ник Сертиз жил в Лондоне. Психическая травма изгладила из его памяти все бытовые подробности, но он твердо знал, что провел тот день в своей конторе, по соседству с Марбл-Арч.

А потом рабочий день остался позади, и он вел машину по эстакадной секции Вестуэя, направляясь из Лондона в Эктон, к себе домой. Погода стояла очень жаркая. Чтобы хоть как-то справиться с духотой, он опустил все стекла и включил вентилятор. Тихо, почти на пределе слышимости бубнил приемник. Ник никогда не врубал приемник в машине на полную, и по вполне основательной причине: садясь за руль, он тут же начинал думать. Нет, не о чем-нибудь серьезном, просто половина его сознания следила за дорогой и дорожным движением, а другая половина уходила в себя, погружалась в некое состояние общей задумчивости, что помогало ему хоть немного снять стресс рабочего дня. Громкие звуки — будь то музыка, трескотня диск-жокеев или более серьезные, настоятельные голоса дикторов, читающих выпуски новостей, — мешали этому процессу. Поэтому Ник устанавливал такую громкость, чтобы только-только различить при случае ключевые слова, на которые было настроено его сознание, — что-нибудь вроде «водители в Западном Лондоне» или «эстакадная секция Вестуэя».

В этот вечер сквозь фоновые шумы вдруг прорвалось неожиданное слово: «Булвертон».

Ник потянулся к приемнику, но еще прежде, чем он успел прибавить громкость, из динамика прозвучали невероятные, оглушающие слова: «…тихий приморский городок подвергся полному опустошению…»

Дальнейшее он слушал на полной громкости; по словам диктора, в центре города взбесился, иначе не скажешь, некий вооруженный человек, он стреляет в любого, кто попадается ему на глаза, в каждую едущую машину. Ситуация остается неопределенной: полиция все еще не может ни разоружить убийцу, ни пресечь его действия, неизвестно даже то, где он сейчас находится. Количество убитых оценивается как большое. Дальнейшие новости будут сообщаться по мере поступления. Тем временем населению настоятельно рекомендуется не посещать Булвертон и пользоваться объездными дорогами.

Затем другой ведущий пустился в длинные и явно неподготовленные рассуждения о том, достаточно ли строго контролируется в Англии продажа оружия, о полном запрете едва ли не всех разновидностей огнестрельного оружия, о том, как лоббисты стрелковых и охотничьих клубов пытались, но не смогли внести в закон смягчающие поправки и о безуспешных попытках обжаловать его в Европейском суде. Далее в эфир вывели корреспондентку Би-би-си, «находящуюся на месте событий». В действительности она звонила из Гастингса, что в нескольких милях от Булвертона, и при всей театральной проникновенности своего голоса мало что имела добавить. По ее мнению, количество жертв измерялось двузначным числом; судя по всему, погибли и несколько полицейских. Ведущий спросил, есть ли среди пострадавших дети, на что корреспондентка ответила, что таких сведений не поступало.

Затем пошла положенная для этого времени информация о дорожном движении, но и над ней нависала тень Булвертона. Водителям настоятельно рекомендовалось не пользоваться участком дороги А259 между Гастингсом и Истбурном и вообще, до специального извещения, держаться от этих мест подальше. Все въезды в Булвертон были наглухо перекрыты. В ближайшее время, сказал диктор, поступит дальнейшая информация.

Все это время Ник так и двигался в медленном из-за часа пик дорожном потоке, уставив пустой, бессмысленный взгляд в багажник едущей впереди машины. Все, что он делал, он делал механически, откладывая эмоции до момента, когда станет окончательно ясно: то, что он сейчас слышит, — правда. Ведущий заговорил о чем-то другом, и тогда он вынул из бардачка мобильник и набрал номер родителей. После короткой, как бывает при сотовом соединении, паузы последовала серия длинных безответных гудков.

Он дал отбой и набрал номер снова — на случай, если в тот раз была какая-нибудь ошибка. Ответа как не было, так и не было.

Это могло значить все, что угодно. То, что родителей нет дома и вообще в гостинице, могло объясняться вполне будничной причиной: они довольно часто ездили в Бексхилл или Истбурн за всякими мелкими покупками, эти вылазки были таким обычным делом, что Ник редко когда звонил с работы или из машины. С другой стороны, к этому времени им бы давно пора вернуться. Но они могли и просто выйти куда-нибудь излома. Или он все-таки неверно набрал номер. Ник подождал очередной остановки на красный и начал медленно, с предельным вниманием нажимать кнопки мобильника. Длинные, заунывные гудки.

Фантазия Ника словно сорвалась с привязи, рисуя самые страшные картины. Они могли услышать стрельбу и броситься к окну посмотреть, — или, что еще хуже, выбежать на улицу — и оказаться под градом пуль. Отец ведь всегда во все вмешивается, нет чтобы здраво оценить опасность и держаться от греха подальше.

Все это было дико, невероятно. Ведь всякие ужасы, о которых говорят по радио, имеют обыкновение происходить с другими людьми, во всяких таких местах, где ты никогда не бывал, а если и бывал, то все равно тебя они никак не касаются. Первое же нарушение этих хрупких надуманных правил оставляет тебя эмоционально незащищенным.

Ник не мог поверить, что это случилось в маленьком скучном городке, где он родился и вырос, где живут десятки и сотни его знакомых. Ему в голову не вмещалось, что этот кошмар происходит прямо сейчас, что ему, как и многим другим людям, придется теперь жить с этим кошмаром, что он уже стал одним из пострадавших, пусть даже и косвенно.

Радиопрограмму прервали снова, ради телефонного звонка из района разворачивающейся трагедии. Звонил некий полицейский чин, но тут же выяснилось, что и он звонит не с места событий, не из Булвертона. Было ясно, что стрельба в Булвертоне становится главной, если не единственной, темой новостей. Мало-помалу репортерская служба Би-би-си сориентировалась в происходящем, информация пошла более внятная, а оттого и более устрашающая.

Ник переключился на другую станцию, затем на третью, четвертую в иррациональной надежде услышать что-нибудь еще, что-нибудь лучшее, что-нибудь, что смягчит потрясение. Само собой, тут же выяснилось, что внимание всех лондонских и общенациональных станций сосредоточено на Булвертоне. Судя по всему, они передавали репортажи о различных стадиях, по сути, одного и того же происшествия. Ник вернулся на Би-би-си; все это время он вел машину рефлекторно, почти не видя дороги и не осознавая своих действий. Он догадывался, что водители других машин тоже слушают сейчас новости, но почти для каждого из них это нечто далекое, происходящее в городе, о котором они едва слышали. На их лицах не было и следа эмоций. Да слушают ли они? Или нет, а он единственный, кого все это интересует? Все вокруг стало нереальным, нереальность накатывала тяжелыми маслянистыми волнами.

Ник жил сейчас в Лондоне, один, но у него была подружка по имени Джоди Куэннел. Они с Джоди встречались каждый уик-энд и изредка по будням. На тот злосчастный вечер у них было условлено встретиться, вместе поужинать и выпить, он хотел бы связаться с ней, но не мог. В этот момент Джоди тоже ехала с работы домой, а мобильника у нее не было. Нужно будет позвонить ей позднее. Ник отвлекся на несколько секунд, воображая разговор с Джоди, но затем его мысли вернулись к тихим улочкам родного города и к тому, что вот прямо сейчас в людей, среди которых наверняка есть и его знакомые, стреляет какой-то маньяк.

В конце концов Ник добрался до развязки Хангар-лейн, где Северная окружная пересекает А40. Сделав левый поворот, он направился на юг, однако и тут шоссе было забито. Он пытался продумать все наперед, разобраться, как лучше проехать из этого района Лондона на побережье, поближе к Бексхиллу, но радио все время его отвлекало. В общем-то, он ездил туда десятки раз, но, как правило, выезжал попозже, когда движение не такое плотное. Было нетрудно себе представить, что творится сейчас на М25. Ездить в таких условиях чистая мука, а он и так был на грани нервного срыва.


Ник был единственным ребенком Джеймса и Микаэлы Сертиз. Его родители жили и работали в «Белом драконе» едва ли не всю свою сознательную жизнь, сперва — как распорядители от крупной пивоваренной фирмы, а позднее, когда головная компания стала освобождаться от тех торговых точек, что поплоше, — и как хозяева.

Все эти годы Булвертон медленно, но неуклонно приходил в упадок, но они никак не могли с этим смириться и упорно старались сделать свое заведение прибыльным. То, что было на момент перемены владельца совершенно никудышным, ну, разве что большим трактиром на не шибко фешенебельной части побережья, мало-помалу приводилось в порядок и приспосабливалось к требованиям времени. Когда стало окончательно ясно, что Булвертону не быть популярным курортом, Джеймс Сертиз принял довольно отчаянное решение повысить статус «Белого дракона», перейти на обслуживание более состоятельной клиентуры — бизнесменов и туристов, приезжающих на выходные. Все комнаты для постояльцев были отремонтированы и наново обставлены, получили спутниковое и кабельное телевидение, факс, интернет, сотовую связь и оборудование для телеконференций, в гостинице появился небольшой, но прекрасно оборудованный конференц-зал. Во всех номерах были центральное отопление и кондиционеры, ванные комнаты с игольчатым душем и гидромассажем и так далее и так далее. Джеймс Сертиз даже нанял на некоторое время высококлассного шеф-повара, и тот, если верить его собственным словам, подобрал лучший, даром что маленький, винный погреб на всем Южном побережье.

И все практически впустую. Местная экономика была слишком вялой для гостиницы такого рода; отдельные удачные сезоны — а такие тоже выдавались — никак не меняли общей тенденции к упадку. В то же самое время пивной бар как был, так и оставался популярным среди местных выпивох, и было бы по меньшей мере неразумно расставаться с самой устойчивой и прибыльной частью бизнеса. В том, что касается выбора желаемой клиентуры, «Белый дракон» страдал явным раздвоением личности.

Эти прискорбные обстоятельства если и волновали Ника, то лишь в очень малой степени, хотя ему ли было не знать, сколько труда, не говоря уж о деньгах, ухлопали его родители, чтобы довести «Дракона» до ума. В детстве он, как и любой ребенок, воспринимал все, что делают взрослые, как само собой разумеющееся. Позднее, уже старшеклассником, Ник узнал от отца, что со временем семейный бизнес перейдет к нему, но на тот момент его больше волновали свои собственные подростковые заморочки. Хотя он был в общих чертах знаком с техникой гостиничного дела и регулярно, по уик-эндам и вечерам, помогал родителям, сердце его к этому занятию не лежало.

Школьные учителя считали Ника безнадежным лентяем, однако в старших классах он вдруг взялся за ум. Причиной тому послужили компьютеры. Несколько лет Ник занимался на них всякой ерундой, затем увлекся программированием и сам не заметил, как увлечение перешло в самую натуральную одержимость. Программирование давалось ему так же легко и просто, как некоторым его однокашникам — иностранные языки, и вскоре Ник уже твердо знал, чем будет заниматься после школы. Жаль вот только, что в Булвертоне подходящей для него работы не было, не было вчистую.

А работа по гостинице день ото дня казалась ему все тягомотнее, он был уже близок к тому, чтобы поссориться с родителями. Ситуация разрешилась, когда Ник прочел в «Курьере» объявление некой лондонской фирмы, приглашавшей на работу компьютерщиков; он послал свое резюме и буквально через несколько дней получил место программиста.

Как большинство молодых булвертонцев, Ник мечтал вырваться из родного города: эта его мечта сбылась быстро и неожиданно. Обосновавшись в Лондоне, он ощутил себя заново рожденным; воспоминания о сассекской жизни быстро уходили в тень, теряли рельефность.

На первых порах Ник приезжал к родителям едва ли не на каждые выходные, но шло время, и эти визиты становились все реже и реже, все короче и короче. Через три года он получил повышение и стал начальником отдела. Он купил себе квартиру, затем сменил ее на отдельный, пусть и маленький дом, затем на дом побольше. Он женился, прожил с женой три года и развелся. Перешел в другую фирму на более ответственную должность, его зарплата значительно выросла. Пополнел и начал лысеть. Он слишком много пил, тратил слишком много денег на еду, вино и развлечения, в его ближайшем кругу было слишком много женщин. О Булвертоне он почти не вспоминал.

А тем временем родители его старели, хлопоты по гостинице становились для них почти непосильными, и если отец еще как-то держался, то здоровье матери вызывало серьезные опасения. Ник все чаще слышал от родителей, что пора бы им отойти от дел; спорить тут было не о чем, но только как быть дальше? День ото дня этот вопрос становился все более настоятельным, ведь Ник прекрасно знал, почему родители так упорно продолжают работать. Их банковский счет был почти на нуле, все свои прошлые доходы они вложили в гостиницу.

Никто ничего не говорил, но атмосфера явственно сгущалась. Ник знал — родители хотят услышать, что он скоро вернется в Булвертон и возьмет все заботы о гостинице на себя, но к этому времени он уже прочно обосновался в Лондоне, и было трудно придумать что-нибудь более противное его желаниям. Как то часто бывает с серьезными семейными проблемами, ничего конкретно так и не было решено, а между тем недели складывались в месяцы, месяцы в годы…

Пока не пришел тот душный июньский день, когда все вдруг изменилось.


Новости из Булвертона становились все страшнее. Маньяка вроде бы загнали в тупик, но потем он как-то сумел прорваться. Он захватил заложницу, но уже через несколько минут убил ее выстрелом в голову, полиция обнаружила труп. Регулярно поступали свидетельства людей, счастливо от него ускользнувших, однако конкретные подробности разительно расходились: совсем желторотый мальчишка, мужчина средних лет, в камуфляже, в джинсах и футболке, вооружен винтовкой, двумя винтовками, несколькими винтовками и пистолетами. И это не мужчина, а женщина, говорил один из очевидцев, да с какой стати женщина? — удивлялся другой, конечно же мужчина, и живет он в соседней деревне, я сразу его узнал. Все это сообщалось в сумбурных, торопливо набормотанных репортажах. Вскоре на помощь корреспондентке Би-би-си прибыл один из ее коллег, его репортажи изобиловали живописными подробностями, однако серьезной информации в них было ничуть не больше.

После томительной паузы, когда ничего существенного не происходило (во всяком случае — если судить по репортажам), снова пошли тревожные сообщения. Полицейские взяли маньяка в кольцо, но он успел спрятаться в церкви, и снова в его руках был по меньшей мере один заложник.

При всей маловразумительности радиорепортажей они позволяли Нику догадываться, что речь идет о приходской церкви Святого Стефана, стоявшей совсем рядом с родительской гостиницей, в паре минут ходу по Истбурн-роуд. Эта церковь не отличалась особой древностью и красотой, однако была крепко выстроена и удачно расположена на перекрестке прибрежного шоссе с жилой улицей, застроенной хорошими домами и утопавшей в зелени. В войну она попала под бомбежку, были жертвы. Мысленно представив себе до зубов вооруженного маньяка, засевшего в этой церкви и готового стрелять во все, что движется, Ник поехал еще быстрее. Он боялся, боялся как никогда в своей прежней жизни, боялся за родителей, но также и за город, за людей, живших в нем, за всех. Это было худшее событие, с каким он когда-либо сталкивался, а он даже не был там, где оно происходило, не принимал в нем участия.

Наконец он доехал до Истбурна. На окраине городка свернул на первый же из узких проселков, ведущих, как он знал, мимо Певенси и дальше через равнину. Как он и думал, машин на этой дороге практически не было. К этому времени он сумел уже собрать свою волю в кулак и вел машину с предельной осторожностью, трезво просчитывая возможные опасности.

Приемник сказал ему, что число жертв достигло семнадцати, по большей части это были случайные прохожие и автомобилисты, проезжавшие через город. Пострадали трое полицейских, двое из них скончались. Среди жертв было трое детей, их школьный автобус затормозил в тот самый момент, когда из-за угла выскочил маньяк. Многих детей зацепило шальными пулями и осколками стекла.

Когда Ник миновал уже Норманс-бей и до Булвертона оставалось не больше двух миль, корреспондентка Би-би-си сообщила, что из церкви донеслись звуки нескольких выстрелов и что, по мнению полиции, загнанный в угол маньяк покончил с собой. На этом поток экстренных репортажей иссяк. Ведущий проинформировал слушателей, что дальше передачи будут идти по обычной программе, и пообещал, что все существенные новости об этом трагическом происшествии будут сообщаться по мере поступления.

Ник снова покрутил настройку и нашел местную разговорную станцию «Голос юго-востока». Эта станция освещала булвертонские события в прямом эфире, причем абсолютно иначе, чем Би-би-си. Два ее репортера работали непосредственно в городе, они рассказывали обо всем увиденном и услышанном и задавали — вернее, выкрикивали — вопросы первым попавшимся под руку людям. Раскованная, энергичная подача материала давно уже стала фирменным блюдом станции «Г-Ю-В», однако прежде ее репортерам никогда не попадалось сюжетов, достойных этой творческой манеры. И вот теперь — булвертонская бойня. В голосах двух молодых ребят дрожал еле сдерживаемый ужас, слушатель всей своей кожей ощущал, что репортаж ведется прямо оттуда, из центра событий, и это буквально завораживало, не давало сменить канал; Ник так его и слушал, когда вывернул с узкого проселка на шоссе А259 и увидел впереди полицейский заслон. Хочешь не хочешь, пришлось сбавить скорость.

Двое рослых, вооруженных автоматами полицейских замахали руками, приказывая ему затормозить у обочины. Они стояли прямо на границе Старого города, в сотне ярдов от церкви Святого Стефана и в двухстах — от «Белого дракона». За церковью дорога слегка изгибалась, и что происходит за этим поворотом — Ник мог пока только догадываться. Он был уже почти дома. Старший из полицейских, сержант, записал его имя и адрес и попросил подождать около машины, именно около, а не внутри. Ник безропотно подчинился.

— Дальше, — сказал сержант, — вам придется уже пешком в сопровождении одной из наших сотрудниц. Сейчас она занята другими делами, но скоро подойдет.

Женщина появилась минут через десять, бледная и растерянная, и упорно не хотела встречаться с ним взглядом.

— Так где, вы сказали, вы там живете? — спросила она.

— У сержанта все уже записано. Гостиница «Белый дракон», это тут рядом.

— Я знаю, где это. А они рассказали вам, что там делается?

— Да, — подтвердил Ник, хотя ничего ему полицейские не рассказывали.

С того времени, как по радио прозвучало «Булвертон», все происходящее — и дальнейшие репортажи, и дорожный заслон, и корректная настойчивость сержанта — окуталось для него дымкой какой-то ирреальности. Теперь эта дымка рассеялась — опустошенное, не выражавшее никаких чувств (старательно не выражавшее никаких чувств) лицо молодой женщины сказало ему всю правду. Женщина начала было предупреждать Ника о пугающих сценах, ждущих его в городе, однако голос ее задрожал и сорвался. Тогда она повернулась и пошла знакомой ему с детства дорогой, все время стараясь держаться на пару шагов впереди.

Сперва Ник увидел стеклянное крошево; и тротуары и дорожное полотно были сплошь усыпаны осколками и еще больше — крупными, неровными гранулами вдребезги разбитых автомобильных стекол. Следуя за провожатой, он переступал через длинные, темно-бурые, едва подсохшие потеки. Окна домов, мимо которых они проходили, были почти сплошь выбиты. И везде — россыпи бесхозных, осиротевших вещей: пластиковые мешки с названиями магазинов, детские игрушки, пакеты съестного, школьные ранцы, парные и непарные туфли. Косо стоящие, брошенные прямо посреди дороги машины, все их стекла выбиты, на дверцах, багажниках и капотах множество пулевых пробоин. Поражало количество выпущенных пуль. Сколько боеприпасов может нести при себе один человек? Сколько у него было стволов?

Женщина шла, периодически оглядываясь, не отстал ли он. К тому времени, как впереди показался «Белый дракон», Ник уже не смотрел по сторонам. Он смотрел на ритмично переступающие, обтянутые темными чулками ноги провожатой и ни на что больше, смотрел и старался ничего не видеть, ни о чем не думать.

Так они дошли до «Белого дракона», где находился главный очаг насилия, захлестнувшего потем улицы. Здесь уже Ник не мог отводить глаз от картин, каждая деталь которых кричала о недавнем кошмаре. Более того, он начал медленно, неохотно, но все же осознавать, какая судьба постигла его родителей ранним вечером сегодняшнего дня, когда они, по всей видимости, раздумали ехать в Истбурн за покупками.

Глава 5

Дейв Хартленд лежал на пыльном дощатом полу в нескольких метрах от единственного в комнате окна. Неумело пластаясь по полу, он подполз к окну, приподнялся на локтях так, что глаза его оказались чуть выше подоконника, и обвел взглядом маленький — сколько видно — участок тянувшейся внизу улицы. Его сердце колотилось настолько отчаянно, что было даже странно, как эти, снаружи, ничего не слышат. А тем временем «эти», сиречь полицейские, старались укрыться за припаркованными на той стороне улицы машинами.

Пуля рассадила окно и врезалась в потолок, осыпав пол, а заодно и Дейва осколками стекла и штукатурки; Дейв перекатился в сторону, инстинктивно прикрывая руками голову и шею.

Затем он поспешно, в кровь обдирая колени и локти о шершавые половицы, отполз от окна. Шальная пуля — ерунда, не стоит и внимания, но где-то там, вверху, шныряет полицейский вертолет; рано или поздно небесный соглядатай рискнет подлететь поближе, и если на экране его тепловизора обозначится человеческая фигура, тогда считай все, кранты. Неотступное пах-пах-пах взбиваемого лопастями воздуха — не столько даже звук, сколько мерно пульсирующее давление — ни на секунду не давало о себе забыть.

За порогом комнаты, в коридоре, можно было уже и встать. Дейв взглянул в одну сторону, в другую, затем вышиб ногой противоположную дверь и ворвался в новую комнату, обводя ее слева направо взмахом винтовочного ствола. Убедившись, что все там тихо и спокойно, он встал на четвереньки, подобрался к окну и увидел кусок широкой прямой дороги. За дорогой, чуть в отдалении, громоздился строй высоких однообразных зданий.

Если раньше Дейв мог находиться где угодно, то теперь — где угодно, кроме Булвертона. Он родился в этом городе и знал его как свои пять пальцев, там отродясь не было ничего подобного. По обеим сторонам дороги стояли припаркованные машины, за которыми, конечно же, прятались полицейские. Один из полицейских спрятался настолько неудачно, что был почти весь на виду. Дейв Хартленд вскинул винтовку и уложил его одиночным выстрелом.

В тот же момент все остальные полицейские повыскакивали из своих убежищ и начали беспорядочную пальбу. Десятки пуль вдребезги разнесли оконное стекло, они тупо стучали, впиваясь в кирпичную кладку стен, с визгом рикошетировали. В Дейва ни одна так и не попала.

Он попятился из комнаты и подбежал к окну, светившемуся в дальнем конце коридора. Там, на фоне далеких вершин, четко рисовался силуэт зависшего вертолета.

Горы?

— Гроув, мы знаем, что ты там! — прогремел многократно усиленный голос. — Бросай оружие и выходи с поднятыми руками! Но сперва отпусти заложников! Выйдя, ты должен лечь на землю лицом вниз! Разряди все свое оружие! Тебе отсюда не уйти! Гроув, мы знаем, что ты там! Бросай оружие и выходи с поднятыми…

Гроув? За это время Дейв Хартленд успел уже свыкнуться с мыслью, что попал по ошибке не в тот сценарий, теперь же все стало окончательно непонятным.

Некогда раздумывать! Он метнулся к лестнице, спустился, прыгая через ступеньку, на первый этаж и вбежал в просторную светлую комнату. Комната располагалась в задней части дома; французское окно, от стекла в котором осталось лишь несколько саблевидных осколков, выходило в маленький, обнесенный высокими стенами двор. Хартленд пулей вылетел наружу, пересек по диагонали двор и выбежал через распахнутые (небольшое, но все же везение) деревянные ворота в проулок, тянувшийся вдоль тыльной части сада. Низко пригибаясь, добежал по проулку до вторых ворот. Обнаружив, что эти ворота закрыты и заперты, Хартленд перемахнул через них, бросился ничком на землю, готовый в любое мгновение открыть стрельбу, и начал изучать обстановку.

Он лежал на обочине шоссе, но не того, которое видел из окна, а какого-то другого. Широкое, с разделительным барьером, оно ведет к висячему мосту, переброшенному через реку в самой, по-видимому, оживленной части города. Плотные потоки машин в ту и другую сторону, их водители и пассажиры — смутные тени, едва различимые за поднятыми стеклами, в которых отражаются клочки неба и зданий. Десятки пешеходов, они идут и стоят, поодиночке, парами и группами. Ни одного лица с четкими, хорошо различимыми чертами. Частокол небоскребов, головокружительно высоких, сверкающих золотистым, серебряным и ультрамариновым зеркальным стеклом, их верхушки видны в перспективе, как уходящие вдаль рельсы.

Дейв Хартленд выкинул пустой рожок, вставил новый и нажал на спуск.

Когда стрелять уже было не во что, поскольку вокруг остались лишь неподвижные тела и покореженные машины, он поднялся с земли и побежал к подвесному мосту. Расстояние было небольшое, так что бежать пришлось совсем недолго. До кассирских киосков оставалось уже всего ничего, но тут из-за них тучей высыпали полицейские и открыли ураганный огонь.

Дейв бросился на землю ничком. Не обращая внимания на пули, крошившие вокруг него дорожное полотно, он тщательно прицелился и начал выбивать полицейских одного за другим, как в тире.

Подлетел вертолет, и снова загремел великанский голос:

— Гроув, мы знаем, что ты там! Бросай оружие и выходи с поднятыми руками! Но сперва отпусти…

Дейв перекатился на спину, прицелился и всадил в брюхо вертолета короткую очередь. Тут же последовал оглушительный взрыв, на землю посыпались клочья обшивки, осколки стекла, куски вертолетных лопастей.

Он вновь сосредоточил все свое внимание на полицейских. Пятеро из них были еще живы и продолжали стрелять.

Он встал, держа винтовку у бедра, и пошел прямо к ним. Пули, пролетавшие в миллиметрах от лица, обжигали ему кожу.

Полицейские не двигались с места, а просто продолжали осыпать его пулями; их лица были скрыты серебристыми сферическими шлемами и зеркальными очками.

Одна фигура резко отличалась от прочих: женщина в полицейской форме. Без шлема и зеркалок, с длинными, свободно спадающими черными волосами, она была воистину великолепна. Она смотрела на Хартленда с удивлением, близким к растерянности.

Он остановился, понимая, что с такого расстояния полицейские не могут в него не попасть. Мгновение спустя пули ударили его в грудь, отшвырнули назад, и он упал на теплый шершавый бетон. Последним, что он увидел, стал высокий, пламенно-красный пилон моста, устремленный в бескрайнюю голубизну неба. А затем на туго натянутых вантах вдруг повис освещенный экран.

Толстая, с дурацкой ухмылкой на морде мультипликационная свинья приковыляла откуда-то сбоку, отряхнулась по-собачьи, заляпав все вокруг грязью, и легла в верхней части экрана. В зубах у нее был свиток. Свиток развернулся, на нем горела надпись:

World Copyright Stuck Pig[8] Encounters

Check Out Our Website

For Our Catalog Call Toll Free 1 -800-STUC-PIG

Свинцовый град рвал его тело в клочья.


Наступившая затем тишина не ощущалась Хартлендом как бесконечно долгая, потому что мозг его умер и не мог оценивать проходящее время. Как только смотрительница увидела по приборам, что клиент завершил свой сеанс, она дезактивировала электронный замок тесной кабинки, где он лежал; вспыхнувшие по тому же сигналу лампы залили бесчувственное тело Дейва ярким голубоватым светом.

Смотрительницу звали Патрисия Таррант, это была высокая, сурового вида брюнетка с волосами, туго стянутыми в узел. Она смотрела на мертвеца, лежащего на койке, холодно и равнодушно. Его руки были вскинуты над головой — вполне обычная для пользователей «Экс-экс» поза. Патрисия опустила руки клиента вниз, а затем, не без труда, повернула его самого на бок. В ее руке появился нано-шприц.

Держа шприц горизонтально, она приложила его к затылку клиента и нащупала микроскопический клапан, дававший прямой доступ к одному нервных узлов около позвоночника. Ввела иглу шприца в отверстие клапана, а затем повернула пластиковую обойму, герметизируя соединение. Потом, когда шприц был надежно закреплен, нащупала микротумблер. По инструкции полагалось пользоваться специальным инструментом, но она уже столько раз проводила эту операцию, что научилась обходиться кончиком собственного пальца. Переключив микротумблер, она вернула Хартленда к жизни. Он тут же пошевелился и застонал. Его левая плечевая мышца судорожно дернулась, за чем последовал глубокий, жадный вдох.

— Успокойтесь, мистер Хартленд, — привычно пробормотала Патрисия Таррант. — С вами все в порядке. Если у вас что-нибудь болит, обязательно мне скажите.

Хартленд лежал неподвижно, но она понимала по движению глазных яблок под закрытыми веками, что он либо пришел в сознание, либо очень близок к тому. Для дополнительной подстраховки она нажала на своей тележке зеленую кнопку, сообщая таким образом медицинской бригаде, что оживление началось и идет по программе, осложнений пока не ожидается.

Теперь, когда оживляющий нейрочип выполнил свое назначение, он был больше не нужен; Патрисия всосала его в шприц и отработанным движением перенесла в стоявшую на тележке склянку. С помощью сенсора она нашла остальные наночипы и извлекла их шприцем из клапана одним продолжительным всасыванием. Убедившись, что крошечные модули извлечены все до единого, она поставила склянку с ними в операционный бокс.

Дальше все делалось автоматически. Электронная аппаратура убедилась, что это те самые чипы, которые вводились клиенту в начале сеанса, и переместила их в ультразвуковой автоклав для очистки от органики, прихваченной ими из организма Хартленда. Затем они были поочередно депрограммированы, проверены, отформатированы, вновь запрограммированы и отправлены в хранилище для дальнейшего использования.

Операционный бокс, герметически закрытый не только от атмосферных и прочих загрязнений, но также и от любого вмешательства со стороны пользователя, выполнил все эти операции за четыре и три десятых секунды, из которых большую часть занимала ультразвуковая очистка.

Для осуществления этого сеанса «Экс-экс» в нервную систему было введено 613 различных нейрочипов; те же самые 613 нейрочипов были потом извлечены, очищены и перепрограммированы.

После того как Патрисия завершила свою работу по воскрешению, она покинула кабинку, оставив Дейва Хартленда приходить в себя дальше своими силами.


Вскоре Хартленд уже сидел на кровати, обводя взглядом голые стены кабинки и не чувствуя ничего, кроме смертельной усталости и апатии, но как только он окончательно понял, где и почему находится, и вспомнил, что происходило с ним в сценарии, его охватило возмущение. Через четверть часа Патрисия вернулась и спросила, готов ли он. Когда Хартленд сказал, что да, она дала ему на подпись сертификат об успешном завершении сеанса.

— Извините, Пат, но я не хочу ничего подписывать, — сказал он, отодвигая от себя бланки. — На этот раз — не хочу.

— Есть к тому серьезные причины? — В голосе Патрисии не было ни тени удивления.

— Да. Это было совсем не то, чего я хотел.

— Но вы можете расписаться хотя бы здесь? — Патрисия перевернула три листа и подсунула ему четвертый, последний. — Вы же знаете, что это такое. Это подтверждение, что я оживила вас быстро и безошибочно.

— Мне бы не хотелось ничего подтверждать. Правду сказать, эта история меня просто взбесила.

Патрисия молча держала перед ним развернутый лист; через некоторое время он взял его в руки, внимательно прочитал, и все оказалось именно так, как она сказала.

— Спасибо, — кивнула Патрисия, когда Хартленд расписался на отмеченном точками пробеле. — Если у вас есть жалобы, вам нужно обратиться к мистеру Лейси. Это он у нас заведует софтверной политикой.

— Вы поймите меня, Пат, это же дерьмо, чистейшей воды дерьмо.

— А какой у вас был?

— Тот, что с Джерри Гроувом.

— Так я и думала, на него уже многие жаловались.

— Я ждал своей очереди битых три месяца. И ведь какая была вокруг него шумиха. Это самый дорогой из всех сценариев, какими я пользовался, и при этом…

— Ну пожалуйста… я ведь тут совершенно ни при чем. Я понимаю, что вы очень обижены, но ведь единственная моя обязанность — это следить, чтобы все оборудование работало как надо.

— Да я же и сам понимаю. Извините.

Патрисия вышла из палаты и тут же вернулась с новым листом бумаги.

— Вот, заполните, пожалуйста, этот бланк и оставьте в регистратуре. А если мистер Лейси на месте и свободен, вы можете поговорить с ним прямо сейчас.

— Я хочу свои деньги назад. Нужно быть полным идиотом, чтобы платить такие деньжищи за…

— Вполне возможно, что вам оформят возврат, но это должно быть согласовано с мистером Лейси. Я уже вписала здесь каталожный номер сценария. Все, что вам остается, это объяснить, чем вы недовольны.

Перед ним лежал лист бумаги с крупно напечатанной шапкой: «Корпорация «Ган-хо»[9] — обслуживание клиентов: наши обязательства, гарантирующие вам полное удовлетворение».

— Хорошо. Спасибо, Пат. Извините, что на вас накинулся.

— Ничего, я не обиделась. Но если вы хотите получить свои деньги назад, обращаться нужно не ко мне.

— О'кей. Еще раз извините.

— А как вы себя чувствуете? Готовы к возвращению в реальный мир?

— Да пожалуй что да.


Узнав от молоденькой секретарши, что мистера Лейси сегодня нет, а скорее всего, и не будет, Дейв Хартленд сел в приемной за стол и начал заполнять бланк претензий. Он не задумываясь вычеркнул первые, заранее напечатанные ответы: отказ оборудования, ошибка или небрежность персонала, невежливое обращение персонала, ошибочный выбор сценария, перебой из-за отказа сетевого питания и всякое в этом роде; его интересовал один лишь последний параграф, озаглавленный «ПРОЧЕЕ». Это был большой пробел, где клиент(-ка) мог(-ла) изложить свои претензии своими же словами. Что Дейву и требовалось. После некоторых раздумий он написал следующее:

1. Постановка сценария была организована не в Булвертоне, потому что в окрестностях Булвертона нет никаких гор, в Булвертоне нет высоких административных зданий, нет правостороннего уличного движения, нет висячего моста, равно как реки, через которую он переброшен. Единственная связь с Джерри Гроувом — это использование его имени.

2. Эта полицейская осада типично американского стиля, а отнюдь не история об убийце, рыщущем по улице в поисках жертв, одной из которых был мой брат, а ведь я хотел представить себе, каким образом он погиб. Мне ничего про это не рассказали.

3. Я узнал об этом сценарии из газетной рекламы, записался на него и простоял в очереди несколько недель. Я заплатил уйму денег и теперь хочу, чтобы мне их вернули.

— Я позабочусь, чтобы мистер Лейси ознакомился с вашими претензиями завтра прямо с утра, — сказала секретарша, быстро просмотрев написанное Дейвом. — На этот сценарий многие жалуются, так что наши специалисты уже подумывают, что стоит его заменить. Но, с другой стороны, и спрос на него большой.

— Да чего там в нем хорошего? Просто идиотская стрелялка. У моих детей в их консоли такого добра хоть пруд пруди.

— А людям ничего другого и не надо.

— Придуманные события в придуманном месте! И близко не похоже на то, что случилось здесь. А вы сами, вы пробовали этот сценарий?

— Нет, не пробовала. — Секретарша закинула бланк в ящик письменного стола. — Я не думаю, чтобы возникли какие-нибудь трудности с возвратом. Вы не могли бы зайти к нам завтра во второй половине дня или просто позвонить?

— О'кей, договорились.

Дейв покинул приемную, чувствуя себя нагло обманутым. На улице уже темнело, было холодно, с моря дул резкий порывистый ветер. Дейв поднял воротник пальто и уныло побрел домой. Его дом находился на Лондон-роуд, так что прогулка предстояла долгая. Хорошо хоть, что всю дорогу — под горку.

Глава 6

Утром, когда Тереза отправилась на поиски завтрака, она обнаружила хозяина гостиницы и вчерашнюю женщину на первом этаже в крошечной конторе, выходившей дверями во внутренний коридор. Как только она переступила порог, мужчина встал.

— Миссис Саймонс? — улыбнулся он. — Доброе утро. Очень жаль, что вчера мы не встретили вас должным образом. Я Николас Сертиз. Эми не предупредила заранее, что мы ожидаем гостью, и я узнал о вашем приезде, только когда вы уже поселились.

— Она прекрасно обо мне позаботилась.

— Вы довольны вашей комнатой?

— Более чем.

В памяти Терезы вспыхнуло и тут же погасло иррациональное, извращенное раздражение, испытанное ею минуты назад, когда она одевалась. Дело в том, что подсознательно она ожидала увидеть здесь нечто британское, эксцентричное, а отнюдь не безликий модерн, общий для всех гостиниц мира. Хотя, с другой стороны, ей нравилось иметь спутниковое телевидение с каналом Си-эн-эн, нравился мини-бар, ее приятно изумило наличие в комнате факса, как и то, что ванная оказалась вполне современной и прекрасно оборудованной. Так в чем же тогда дело? Неужели она предпочла бы пыльный, обшарпанный чулан с тазиком и кувшином холодной воды, комкастую, с выпирающими пружинами кровать и одну на этаж ванную в дальнем конце коридора?

— Вы хотите позавтракать?

— Пожалуй что да.

— Столовая направо по коридору, — сказал Ник Сертиз, подкрепив свои слова взмахом руки.

Все это время Эми стояла за его спиной, молча наблюдая за этим обменом любезностями. Тереза вежливо улыбнулась и прошла мимо хозяйской четы. Ей было как-то не по себе. Полная тишина, затопившая здание вскоре после того, как она легла в постель, подсказала ей, что других постояльцев в гостинице нет. В результате она чувствовала себя словно выставленной на обозрение и начинала уже жалеть, что польстилась на дешевизну, не поселилась в гостинице побольше, где ни одной собаке нет до тебя дела. А тут что ни сделай, все будет замечено и откомментировано, а при случае и вызовет недоуменные вопросы.

Чего ей тут хочется… Тереза и сама толком не понимала чего, главное, чтобы все оставили ее в покое. Она хотела быть максимально незаметной, ни видом своим, ни поведением не уподобляться вездесущим американским туристам. А вот отец — он бы как раз и был одним из них. Подобно многим своим соотечественникам, он не расставался с родным домом даже и тогда, когда уезжал на другой конец света. Но Тереза знала, что будет выделяться из окружающей обстановки и что с этим ничего не поделаешь. Ведь ей придется жить в самом центре Булвертона, иначе вся эта поездка вообще не имела бы смысла.

Судя по всему, «Белый дракон» считался лучшей в городе гостиницей. Она наткнулась на него почти случайно, просматривая в интернете перечень отелей, имеющихся в Великобритании и, более конкретно, в Восточном Сассексе. В Булвертоне был отмечен и рекомендован один только «Белый дракон». На следующий день она, не без сильных сомнений, послала авиапочтой заказ на бронирование номера и была приятно удивлена, получив через пару дней по факсу уведомление, что заказ принят.

В столовой было холодно, несмотря на разожженный камин. На буфетном столике было выложено все необходимое для холодного завтрака: зерновые хлопья, фрукты, молоко, соки. Стараются, а зачем? Тереза почти уже уверилась, что других постояльцев в гостинице нет, а если так, то зачем столько еды, зачем такое разнообразие? Точь-в-точь как дома, на том берегу Атлантики, в ресторанах, словно присягнувших неустанно бороться за поголовное ожирение американского народа.

Взяв мюсли и миску цитрусовых ломтиков, Тереза села у окна. В столовой было шесть столиков, каждый накрыт на четверых. За выходившим на главную улицу окном медленно, как на похоронах, катились машины. Пешеходов почти не было. Подошла Эми, чтобы принять у нее заказ.

А затем долгое, одинокое ожидание. Тереза уже жалела, что не сходила куда-нибудь за газетой. Она думала, что у входа в гостиницу будут стоять торговые автоматы, а обнаружив, что это не так, несколько растерялась. Собственная неспособность усвоить, что здесь все не так, как в Америке, обостряла в ней ощущение, что она здесь чужая. Ей было зябко и неуютно от того, что она полностью предоставлена своему собственному промыслу, и она сомневалась, что сможет когда-нибудь с этим свыкнуться. После Энди осталась зияющая пустота, молчание, перманентное отсутствие. В этой пустоте, в мучительных сожалениях, что его больше нет, она провела едва ли не всю прошедшую ночь, безуспешно сражаясь с порожденной дальним перелетом бессонницей, не думая ни о чем, кроме своей утраты. Она вслушивалась в темноту, в незнакомый город, в его огромную тишину и жуткий покой, представляя его, весь сплошь, средостением скорби. Она не была единственной в Булвертоне вдовой, но мысль об этом не помогала ничуть.

Когда Терезе наскучило ждать, она поднялась из-за столика и прошла по коридору в контору, где сидел за компьютером Ник Сертиз.

— Могу я купить здесь какую-нибудь газету? — спросила она.

— Да, конечно. Я скажу, чтобы вам принесли. А какую бы вы хотели?

Вопрос застал Терезу врасплох, она привыкла к «Вашингтон пост» и никогда не задумывалась о других вариантах.

— Может быть, «Тайме»?

Это было единственное, что пришло ей в голову.

— Хорошо. Хотите, я скажу, чтобы вам доставляли ее ежедневно?

— Да, пожалуйста.

Вернувшись к своему столику, Тереза увидела серебряный кофейник, принесенный, надо полагать, Эми, и несколько треугольных ломтиков тостов на серебряной же подставке. Она взяла не успевший еще остыть тост и намазала его чем-то желтым, диетическим и маслообразным из крошечного саше. Не обнаружив привычного желе, она была вынуждена по сотому разу напомнить себе, что в Англии и порядки английские. Зато на столике был апельсиновый джем, и он настолько Терезе понравился, что она сделала мысленную заметку спросить у Эми, какой это сорт, чтобы купить потом для себя, домой.

Часа полтора спустя, приняв уже ванну и одевшись потеплее, Тереза снова спустилась на первый этаж и заглянула в клетушку Ника. Встала она вроде совсем недавно, но все равно чувствовала себя усталой, а несколько минут назад еще и ощутила глухую дрожь зарождающейся мигрени. Лекарство, конечно же, осталось дома. Тереза привыкла уже считать, что с приступами мигрени покончено навсегда, и вот теперь могла поплатиться за свой легкомысленный оптимизм, Долгий полет, смена часового пояса — тут никакая голова не выдержит. Она была в ужасе от перспективы обращаться к какому-то незнакомому врачу, а затем по его рецепту принимать незнакомые лекарства.

Ника на месте не было, по экрану его компьютера ползали разноцветные узоры скринсейвера. Узоры были очень знакомые — при всех различиях США и Британии и здесь и там отдавали предпочтение одной и той же программе.

Эми наводила порядок в баре: Тереза нашла ее по громкому, неровному гудению пылесоса. Увидев постоялицу, Эми тут же его выключила.

— Вам чем-нибудь помочь?

— Да… Мистер Сертиз. Где он сейчас?

— Да где-то здесь. Может, в подвале.

К крайнему удивлению Терезы, Эми трижды громко топнула, пояснив:

— Если он там, то сейчас вылезет.

Через несколько секунд в дверях появился Ник с ящиком пива в руках; крышечки темных запотевших бутылок были обернуты сверкающей золотой фольгой. Ник свалил свою ношу на стойку, а затем, когда Эми снова включила пылесос, жестом пригласил Терезу в контору.

— Вы, похоже, увлекаетесь компьютерами, — заметила она.

— Да не то чтобы очень, — криво улыбнулся Ник. — Не так, как когда-то. Я использую этот компьютер, чтобы писать письма и вести бухгалтерию бара. А Эми ведет на нем бухгалтерию гостиницы.

— Я надеялась, что вы поможете мне с моим ноутбуком, — сказала Тереза. — Он на аккумуляторах. Чтобы их заряжать, нужно втыкаться в сеть, а у вас же здесь вроде совсем другие розетки.

— Да у вас в комнате есть переходник, совместимый с большинством ноутбуков. Вы его что, не заметили?

— Нет, не заметила.

Тереза неожиданно осознала, что непривычная обстановка и английские, непривычные голоса словно лишают ее способности заботиться о себе. Бессознательно, помимо своей воли, она входила в роль беспомощной женщины.

Ведь это она купила в свое время ноутбук, а не Энди. Энди сказал, что он слишком много видит компьютеров на работе, чтобы возиться с ними еще и дома. Тереза по своей работе видела их ничуть не меньше, но для нее это только лишний раз подчеркивало, какой полезной вещью будет ноутбук. А теперь ей и вообще было трудно представить, как бы она без него обошлась.

— И еще, — сказала Тереза. — У вас тут есть где-нибудь аптека?

— И «Бутс» есть, и пара заведений поменьше. Вам подсказать, как их найти?

— Нет, спасибо, пожалуй, я просто прогуляюсь по городу.


День был холодный, ветреный, хоть и без дождя, и Тереза оделась для прогулки в стеганое пальто с капюшоном. Выйдя на улицу, она миновала несколько безликих, давней постройки домов и магазинов и как-то сразу, неожиданно для себя, оказалась в Старом городе.

Во времена оные Булвертон вырос вокруг небольшого морского заливчика, образовавшего прекрасную природную гавань. Залив уже сотни лет как зарос илом, обмелел и стал ни на что не пригодным, но дома этой части города так и глядели в сторону моря, словно гавань все еще была на месте. Там, где когда-то, если верить преданиям, причаливали корабли финикийских и левантийских купцов, раскинулся теперь парк, почти сплошь заросший деревьями; в нем были маленький пруд с утками и прогулочными лодками, зеленая лужайка для игры в шары и несколько теннисных кортов. За долгие столетия все здесь много раз переделывалось и перестраивалось, однако, если не считать нескольких современных вставок, появившихся, надо думать, после Второй мировой войны на месте чего-то старого, разрушенного немецкими бомбами, все здания этой части города имели достойный, зрелый вид. Да и те, что современные, не выглядели слишком уж не к месту.

Ближние окрестности парка были застроены небольшими коттеджами, приспособленными по большей части под магазинчики, рестораны и для прочих деловых нужд, но за ними на полого поднимающихся склонах виднелись ряды зданий побольше, белых и окрашенных в мягкие пастельные тона. С первого же взгляда Терезу захлестнуло чувство, что когда-то она их видела. Она почти не сомневалась, что бывала уже здесь, в этом парке, в этом смирном прелестном городе. Внезапный приступ тошноты застал ее врасплох; борясь с предательски подкравшимся ощущением, она мотнула головой, словно яростно отвергая кого-то или что-то.

Сработало, приступ сразу отступил. Тереза никому не рассказывала про свою мигрень — из опасения за работу. По порядкам, заведенным в Бюро, любые признаки хронического недомогания ставили крест на твоей карьере. Было рискованно даже принимать лекарства: у всех федеральных агентов брали на анализ кровь и мочу, причем делали это без предупреждения, в неожиданный для тебя момент, и кто там знает, какие делались выводы из присутствия в твоем организме тех или иных химических веществ. Один из друзей Энди связал Терезу с хорошим вашингтонским психиатром, и тот научил ее, что нужно делать, дабы предотвратить начинающийся приступ. Пару раз ей помогло. Позднее она пробовала и другие приемы.

С просветлевшей, словно прочищенной головой, Тереза вошла в парк, окунулась в его мирную прохладу. В просветах между буйно разросшимися деревьями и кустами то здесь, то там проглядывали дома. Она без труда себе представляла, как тихо в этом парке летом; даже и сейчас, когда деревья почти оголились, шум города был здесь еле слышен. Она шла, никуда не торопясь, с тоской ожидая, что еще шаг — и среди деревьев покажется какое-нибудь заведение, торгующее гамбургерами, или магазин спортивных товаров и все очарование будет разрушено, однако ничего такого не произошло, да и вообще можно было подумать, что парком никто не занимается. О каком-либо уходе свидетельствовали разве что деревянные скамейки, расставленные то там, то сям и непременно снабженные маленькими табличками с именами умерших горожан. Одна из табличек показалась Терезе особенно трогательной: «Незабвенной Каролине Продхун (ум. 1993) — она любила этот парк».

В конце концов дорожка привела к воротам, а пройдя ворота, Тереза оказалась на тихой улице, тянувшейся вдоль верхней кромки взгорья. Тут она свернула направо, обогнула парк и пошла назад, в сторону моря, разглядывая по пути магазинные витрины. И сразу же обнаружилось, насколько обманчивой может быть внешность: при ближайшем рассмотрении часто выяснялось, что успешные вроде бы магазины в действительности закрыты. Было много антикварных и букинистических лавок, однако редко в какой из них горел свет и ждали покупателя продавцы. В частности, по виду антикварных лавок было похоже, что они используются не столько для продажи товара, сколько для его хранения. На некоторых дверях белели пришпиленные кнопками записки, переадресовывавшие всю поступающую корреспонденцию в какие-либо из соседних заведений.

Тереза смотрела сквозь витринные стекла и думала: вот здорово было бы купить этот сундук, эту лампу, этот столик, этот книжный шкаф, это трюмо. Солидные, добротные веши. От вида старинной мебели на Терезу дохнуло культурой совсем иной, чем привычная ей американская; тут зримо присутствовала цивилизация Европы, ее история, ее давние традиции, семьи, знающие свою родословную, глубоко укоренившиеся обычаи. Она была в достаточной степени британкой, чтобы инстинктивно тянуться к культуре, утраченной ею годы назад, когда отец перевез ее в США, — и в достаточной степени американкой, чтобы тут же загореться желанием приобрести себе что-нибудь из этой культуры. Смущало только, что ценников нигде не было, да и дальняя транспортировка таких тяжелых, громоздких вещей неизбежно повлекла бы уйму хлопот и расходов.

Что вновь шевельнуло в ней болезненные воспоминания о доме, пустующем в Вудбридже на берегу Потомака, заставило подумать об Энди, а затем и о том, что привело ее сюда, в Англию.

Примерно на середине улицы закрытых магазинов Тереза заскучала и пошла по склону вверх, где дома были побольше и сугубо жилые. Было заметно, что люди здесь живут далеко не бедные. По обеим сторонам этой улицы было припарковано множество машин, а ближе к домам слева и справа тянулись аллеи, предназначенные исключительно для пешеходов. Отсюда, с относительной высоты, открывался широкий вид на город, все больше очаровавший Терезу своей безыскусной красотой. Дома, в Америке, с ней такого никогда не бывало. Прямо впереди, по другую сторону парка, виднелась большая церковь с квадратной колокольней. Вокруг церкви тесно сгрудились дома, а дальше, за ними, стояли дома повыше и побольше. Ближе к морю, по ту же сторону от парка, что и церковь, пестрели навесы большого рынка, а за ними снова вставали высокие, недавней постройки здания. Пологий, шедший от моря склон завершался невысоким гребнем, и этот гребень был сплошь утыкан новенькими аккуратными домиками.

Тереза попыталась представить себе, на что был похож этот маленький сонный город вдень, когда Джерри Гроув вышел на улицу с винтовкой в руках. Репортажи из Англии были полны столь любимых журналистами красочных фраз о разбитой тишине и о маленьком городке, грубо вырванном из дремотного состояния. Но ведь город этот не был картинкой с конфетной коробки или декорацией для слащавого низкобюджетного фильма. Здесь жили живые люди, они воспитывали здесь своих детей, ходили на работу, ухаживали за клумбами. Они влюблялись друг в друга, били друг друга, старались свести концы с концами, кто-то даже пытался делать что-нибудь общественно полезное… а один из них, нелюдимый, эгоцентричный юнец, на чьем счету был целый букет мелких правонарушений, страстно увлекался оружием.

В Америке, откуда приехала Тереза, оружием увлекаются миллионы людей. Да что говорить, Тереза и сама им увлекалась. В таком увлечении не было ровно ничего ужасного, его возможные последствия были вполне очевидны, вот только никто и никак не мог ожидать, что все это случится не где-нибудь, а именно здесь.

А что могли ожидать приехавшие в тасманский Порт-Артур туристы, школьники в Данблейне, студенты в Бостоне, штат Техас? Все это были тихие, уютные города, города, куда люди охотно едут и с которыми неохотно расстаются. Есть другие города, опасные, и практически во всех городах есть районы, куда ни один человек, имеющий хоть малую толику здравого смысла, не сунется в одиночку после наступления темноты, однако большинство людей пребывают в глубочайшей, ни на чем не основанной уверенности, что все плохое происходит исключительно в плохих местах. А Булвертон был именно что хорошим местом, куда стоило стремиться.

Почему? Глядя на город, Тереза пыталась понять, что конкретно вызывает в ней столь живой отклик. Не просто английскость и никак не симпатичность, потому что Англия не обладает монополией на красивые места, а в Булвертоне слишком уж много безалаберной мешанины, чтобы назвать его симпатичным. Вот, к примеру, кварталы, примыкающие к гостинице, — иначе чем безрадостными их не назовешь. И что там ни говори об английской специфике, сама эта безрадостность была прекрасно знакома Терезе; такие кварталы есть практически в любом городе, в любом уголке мира. Может быть, все дело тут в пропорциях: каждое новое здание строилось с оглядкой на предыдущее, чтобы не слишком на их фоне выделяться. Нельзя забывать и о масштабах: этот город вырос в небольшой долине и вокруг нее. Американские архитекторы стали бы соревноваться, кто построит самое большое, самое броское здание, здесь же дома возводились мирно, словно в рамках всеобщей договоренности, чем должен быть Булвертон для тех, кто в нем живет.

А в результате — безыскусная естественность, и хотя Тереза провела в этом городе считаные часы, да и то в основном в постели, пытаясь уснуть, ее чувства к нему были куда сильнее, чем к Вашингтону, или Балтимору, или даже к уютному спальному городку Вудбриджу.

Она снова пересекла парк и направилась к замеченной сверху церкви. Эта церковь — собор Святого Гавриила — стояла на небольшом возвышении, прямо перед ней было церковное кладбище. Тереза попробовала читать надписи на могильных плитах, но все они стерлись от времени. Дверь церкви была заперта, и рядом не было никого, кто мог бы ее открыть.

К церкви примыкал маленький, окруженный забором сад, его калитка была прикрыта, но не заперта. На заборе висела табличка, излагавшая историю сада:

САД «КРОСС-КИЗ». На этом месте стоят гостиница «Кросс-Киз», уничтоженная немецкой бомбой 17 мая 1942 г. примерно в 1.00 пополудни. Это было воскресенье, время ленча, гостиница была переполнена, в результате чего было много жертв. Погибли одиннадцать жителей Булвертона, и еще двадцать шесть были ранены, что стало для этого города наибольшим количеством жертв в единичном эпизоде за все время мировой войны. Мемориальная доска с именами погибших находится в дальнем конце сада.

Тереза толкнула калитку и вошла. Сад не был слишком уж заросшим, однако чувствовалось отсутствие регулярного ухода. Газон давно бы полагалось подстричь, деревья и кусты обросли тонкими молодыми побегами. Найдя висевшую на стене мемориальную доску, Тереза отвела в сторону длинную колючую ветку розового куста, скрывавшую ее почти наполовину. Она читала имена, стараясь их запомнить — на случай, если в городе встретится кто-нибудь из родственников погибших. Потом, зная ненадежность своей памяти, достала из сумочки записную книжку и аккуратно переписала все фамилии.

Одиннадцать погибших, меньше, чем тех, кого убил в прошлом году Джерри Гроув, а ведь какая это была трагедия даже по военному времени, никто и помыслить не мог, что с этим городом может случиться что-нибудь худшее.

Сегодня Булвертон все еще не может прийти в себя после устроенной Гроувом бойни. А пройдет полвека, и какой эпизод из жизни города будут вспоминать как самый страшный?


Рядом с мемориальным садом начинался глуховатый проулок; пройдя по нему совсем немного, Тереза оказалась на широкой торговой улице. Это была Хай-стрит, о чем свидетельствовала табличка, прибитая к стене на одном из перекрестков. Судя по количеству сошедшихся сюда людей, торговля была в полном разгаре. Тереза прошла улицу из конца в конец, разглядывая всех встречных, чувствуя, что, пусть это и первое ее здесь утро, она успела уже познакомиться со многими гранями городской жизни. Она держала в руке открытую записную книжку и записывала по пути адреса полицейского участка, библиотеки, почты, банков и так далее — всех учреждений, которые могли понадобиться ей в будущем.

В первом же газетном киоске она купила карту города и местную газету. Бегло просмотрела заголовки, однако недавний ужас, неотвязно присутствовавший в умах людей, не поминался ни разу.

И только рядом с ратушей — зданием вполне современным, но построенным так, чтобы естественно сливаться с остальным городом, — она увидела наконец прямое напоминание о той бойне. На большом, вроде рекламного, щите был изображен циферблат. Надпись над ним гласила: «Булвертонское бедствие — воззвание лорда-мэра». Там, где на обычном циферблате было бы написано «двенадцать часов», стояла сумма в фунтах (5000000), а вместо двух стрелок была только одна, отмечавшая, сколько уже собрано. Сейчас она находилась где-то между семью и восемью часами, чуть дальше трех миллионов, и за ней была начерчена красная полоса.

Рядом с дверью мэрии, прямо на асфальте, лежали венки. Тереза стояла в нескольких шагах от них, не совсем уверенная, стоит ли ей приблизиться и прочитать надписи на лентах; с одной стороны, это могло бы показаться местным бестактностью, но с другой, она не хотела так вот пройти мимо, словно ничего не заметив. Это начинало понемногу проникать в ее сознание — неотвязное, фоном присутствующее ощущение беды. Не только венки, не только щит с циферблатом, но и сам тот факт, что она все время думает об этой беде, высматривает ее следы. Она вдруг осознала, что ищет эти следы на лицах прохожих, что подсознательно удивляется как отсутствию в городе зримых физических шрамов, так и тому, что хозяева гостиницы не сказали об этом ни слова. Но ведь люди умеют скрывать свою боль под маской внешнего безразличия.

Тереза понимала, что сама она действует именно так. И что ей нужно прямо, без отлагательств приступить к тому, что она задумала. Найти людей, поговорить с ними. Вы были в тот день здесь, в городе? Вы видели Гроува? А вот вы лично, а вы как-нибудь пострадали? Был ли среди убитых кто-нибудь из ваших знакомых? Она хотела услышать свой голос, задающий эти вопросы, хотела услышать ответы, хотела высвободить всю боль, туго, пружиной сжатую в этих людях и в ней самой.

Но только все это, конечно же, не ее собачье дело. Ненавязчивый уют этого города, спокойное, без излишних эмоций поведение людей на улице, а также и то, что она ни с кем здесь не знакома достаточно близко для непринужденного разговора, — все это вместе буквально кричало, что она здесь чужая. Она задумывалась над этой проблемой и раньше, еще дома, трезво понимая, что так оно, скорее всего, и будет. Как, думала она, отнесутся горожане к ней, посторонней? Будут они ей рады или будут ее сторониться? Теперь она знала, что не то и не то. Они ею вовсе не интересовались — как потому, что это было для них самым естественным поведением, так и потому, что они бы предпочли, чтобы и она поменьше интересовалась ими.

Этот город понес тяжелую утрату, уж она-то в этом вопросе разбиралась. Она была в нем настоящим экспертом. И неизбежно она вновь подумала об Энди. Почему это никак не кончается? Сколько бы времени ни проходило, ей никак не становилось лучше. Усилием почти физическим она оторвала свои мысли от него, и тут, почти сразу, произошло не совсем понятное.

По пути назад, к гостинице, Тереза вспомнила об Эми. Эми казалась достаточно разговорчивой, и Тереза думала, не начать ли расспросы прямо с нее. А почему бы и нет, ведь она же тем летом находилась в Булвертоне и почти наверняка знает здесь многих. Работая за стойкой бара в маленькой гостинице, неизбежно приобретаешь широкий круг знакомств.

Погруженная в эти размышления, Тереза подошла к мощеному пятачку, на котором стояло с десяток ларьков. Люди что-то покупали, бродили с места на место, ровный гул голосов мешался с популярными мелодиями, гремевшими из приемников, установленных за двумя ларьками. Здесь продавались по преимуществу фрукты, овощи и мясо, но были и ларьки иного рода, торговавшие подержанными книгами, видеокассетами и компакт-дисками, а также садовыми инструментами, детской одеждой, мелкой мебелью и прочей ерундой. И вот как раз у такого ларька, торговавшего грошовыми хозяйственными товарами — пластиковыми ведрами, швабрами, вениками и бельевыми корзинами, — Тереза увидела Эми. Эми о чем-то спорила с ларечником, человеком средних лет, с круглой бородкой и усами, всклокоченными волосами и мускулистым, но уже подобрюзгшим телом. Ларечник заметно злился, он что-то быстро говорил и время от времени тыкал в Эми пальцем. Однако бледная от бешенства Эми отнюдь не собиралась уступать, в какой-то момент она отбила обличающий палец ларечника в сторону — и тот тут же вернул его на прежнее место.

Тереза застыла от изумления. Она знала этого человека! Но как, откуда, каким таким образом? Пробиравшиеся между ларьками покупатели все время толкали ее в спину, и Тереза вдруг сообразила, что стоит на проходе. Тогда она медленно, опасаясь себя обнаружить, пошла дальше. Чем ближе подходила Тереза к ларьку, чем лучше видела лицо ларечника, тем меньше оставалось у нее уверенности, что она знает этого человека. Теперь ей казалось, что она узнала не столько определенного человека, сколько широко распространенный тип. Эта неопрятная шевелюра, эта бородка, высокий лоб, заметно выпирающий живот, грязная белая футболка под кожаной жилеткой, массивные руки и плечи — все это было не слишком примечательно, однако в его манере себя держать, в агрессивном поведении было нечто, напоминавшее Терезе малоприятных субъектов, с которыми ей приходилось сталкиваться дома, в США. С такой внешностью он легко мог бы принадлежать к одному из вооруженных ополчений, которых столько возникло в американской глухомани за последние двадцать лет. Тереза непроизвольно ощупала взглядом его тело, высматривая признаки спрятанного оружия.

И тут же себя одернула: ведь это Англия, где огнестрельное оружие под запретом, где нет, насколько ей известно, никаких вооруженных ополченцев, где бессмысленно делать с первого взгляда те же предположения, что и в Америке. Здесь, в Англии, человек с такой внешностью вполне мог водить грузовик, или писать стихи, или торговать на уличном рынке.

Но при всей разумности этих доводов первое впечатление не изгладилось, и Тереза приближалась к ларечнику с некоторой опаской.

Ни он, ни Эми ее не заметили. То, о чем они там беседовали, никак Терезы не касалось, и она опять почувствовала себя настырной особой, нагло лезущей в чужую жизнь. Она очень хотела бы остановиться и послушать, о чем они спорят, однако знала, что делать этого не следует.

Остановившись у ларька, Тереза фактически призналась бы в своем любопытстве, а потому прошла мимо, даже не замедлив шага, и услышала лишь несколько слов.

— …убраться отсюда, — говорил мужчина. — Ты что, не понимаешь, тебе же не хрен здесь делать? Будь сейчас Джейс…

Все остальное потерялось за гулом толпы, хотя Терезу и спорящих разделяло не более двух шагов. Из того, что ответила Эми, она вообще ничего не расслышала.

Тереза старалась притушить свое любопытство. Заезжие гости вечно суют свой нос куда не надо, они без этого не могут. Они встречают новых людей, и было бы даже странно, если бы они не интересовались этими людьми, их происхождением, их жизнью, их семьями, их положением в том обществе, в котором они живут.

Несмотря на ранний час, Тереза хотела есть, ее организм упорно отказывался перейти с вашингтонского времени на лондонское. Окинув взглядом базарную площадь, она не увидела ничего, хоть отдаленно напоминающего ресторан. Тогда она вернулась на Хай-стрит, где заметила прежде пару подобных заведений, однако и тут ничего не вышло, их вид не внушал особого доверия.

Тогда она решила, что приготовит себе что-нибудь сама, и вернулась к большому супермаркету, мимо которого проходила пару минут назад. Там она направилась прямо к прилавкам со свежими продуктами, заранее размечтавшись, как приятно будет есть еду собственного приготовления, и вдруг запоздало вспомнила, что в ее гостиничном номере нет ни плиты, ни даже микроволновки. Нехарактерная для Терезы забывчивость объяснялась, скорее всего, недосыпом, а может, вид этого человека встревожил ее больше, чем ей хотелось бы думать. Злая на себя, она отошла от прилавка и стала просто бродить по супермаркету, где хорошо ей знакомое мешалось с совершенно незнакомым. Заметив аптечный киоск, Тереза остановилась.

— У вас есть что-нибудь от головы? — спросила она молоденького фармацевта.

— У вас есть рецепт?

— Нет… понимаете, я только вчера приехала из США. Там у меня и рецепт есть, и таблетки, но я забыла взять их с собой и думала…

Конец фразы повис в воздухе, Тереза ненавидела, когда приходилось объяснять что-то про себя чужим людям, к тому же реальная ситуация была куда сложнее: она старалась принимать как можно меньше лекарств. После того как предложенная психотерапевтом методика несколько раз сработала — и куда больше раз не сработала, — она обратилась за советом к одной из своих соседок, врачу-гомеопату. Та прописала Терезе игнацию, и это средство вроде бы помогло. Приступы мигрени стали слабее, а затем и вовсе исчезли, в результате чего она так осмелела, что перед отлетом в Англию решительно оставила крошечные белые шарики дома. Теперь она горько об этом жалела: искать в незнакомом городе гомеопата, ждать, пока он проведет обследование и поставит диагноз, — на это ушла бы уйма времени. Ей хотелось бы просто получить какое-нибудь лекарство, снимающее головную боль.

Пока она говорила, фармацевт отвернулся к своим полкам, и теперь он положил перед ней две коробочки. Тереза взяла их и прочитала, для чего предназначены эти препараты и из чего они состоят. Одно из лекарств было основано на парацетамоле и кодеине, другое — просто на кодеине. И в том и другом были антигистаминные добавки. В одном из них такой добавкой был гидрохлорид буклизина, знакомый Терезе по лекарству, которое она когда-то принимала, что и побудило ее выбрать именно этот препарат, называвшийся мигралев. Расплачиваясь с фармацевтом, она на секунду запуталась в непривычных английских деньгах.

Но это было еще не все, Тереза взяла с прилавка треугольную целлофановую упаковку сэндвичей и банку диетической кока-колы и встала в очередь на контроль, чтобы расплатиться. Возвращаясь в гостиницу сперва по Хай-стрит, а потом по Истбурн-роуд, она понемногу откусывала от одного из сэндвичей.


— Миссис Саймонс.

Тереза удивленно обернулась и увидела Эми, неслышно подошедшую сзади; лицо Эми было совершенно спокойно, словно и не она совсем недавно яростно препиралась с рыночным торговцем.

— Привет, Эми! — откликнулась Тереза, замедляя шаг.

— Я видела вас на рыночной площади. Знакомитесь с нашим городком?

— У вас тут очень красиво, — кивнула Тереза. — Мне нравятся дома, стоящие на взгорье, и как они смотрят вниз, через парк.

Теперь, рассказывая о своих впечатлениях другому человеку, она осознала, что тишина и спокойствие Булвертона были скорее иллюзорными, — и ей, и ее собеседнице приходилось повышать голос, чтобы перекричать уличный шум.

— Мне тоже это нравится. Во всяком случае, нравится теперь. В детстве, школьницей, я ни о чем таком не задумывалась.

— Вы прожили здесь всю свою жизнь?

— Сразу после школы я какое-то время жила и работала в другом месте, но потом вернулась, и думаю, что навсегда. Меня никуда отсюда не тянет.

— Вы должны знать здесь уйму людей.

— Как-то так выходит, что больше они меня знают, чем я — их. Послушайте, миссис Саймонс, я все никак не могу успокоиться насчет этой комнаты, куда мы вас поселили. Вас она устраивает?

— Прекрасная комната. А почему вы спрашиваете?

— Понимаете, я как-то провела свой отпуск в Америке, там у вас все такое современное.

В мягком серебристом свете дня Эми выглядела далеко не так молодо, как казалось Терезе раньше. Хотя лицо у нее было молодое и привлекательное и держала она себя как девушка лет двадцати с чем-нибудь, в волосах у нее уже пробивалась седина, да и талия была далеко не девичья. Терезе было любопытно, пыталась ли Эми когда-нибудь сбросить лишний вес, как то делала она сама года два-три назад. На фигуре это никак не сказалось, но зато она ощущала, что делает для своего блага все, что в ее силах. Внешний твой вид ничуть не улучшается — для этого потребовались бы долгие часы регулярных занятий, — но вот чувствуешь ты себя определенно лучше.

— Да не беспокойтесь вы так про эту комнату, — сказала Тереза. — Когда вы были в США, вам приходилось хоть раз останавливаться в мотеле?

— Нет.

— А вот я в каких только мотелях ни жила, и вы уж поверьте, после нескольких ночей в любом из них гостиница вроде «Белого дракона» покажется уютной, как дом родной.

Тем временем они вышли на Истбурн-роуд, по которой и в одну, и в другую сторону текли медленные, сплошные потоки машин. Стало еще шумнее, и странное ощущение покоя, навеянное Терезе Старым городом, окончательно исчезло.

— Ой, я совсем забыла! — воскликнула Эми, останавливаясь. — Придется вернуться, я же выбралась в город, чтобы кое-что купить.

— Это я вас заговорила.

— Нет-нет, — замотала головой Эми. — Вы тут ни при чем, я сама во всем виновата.

— А этот человек, с которым я вас видела, — сказала Тереза. — Кто он такой?

— В гостинице?

— Нет, здесь, на рынке, буквально только что.

Эми смотрела в сторону, ее вдруг очень заинтересовали машины, едушие в сторону моря.

— Я не совсем понимаю, о ком это вы.

— Он показался мне очень знакомым, — сказала Тереза.

— Ну как это может быть? Вы же приехали только вчера и к тому же ночью.

— Вот и я так подумала, да и вообще ерунда это все.

— Конечно ерунда, — согласилась Эми, откидывая прядь волос, упавшую ей на глаза.

Глава 7

Когда пришла снизу Эми, Ник уже лежал в постели с утренней, так и не прочитанной за день газетой. Он слышал, как она прошла в ванную, как чистила зубы. Несколько минут спустя она вошла в спальню и стала раздеваться. Ник смотрел на нее, как и всегда. Эми уже привыкла, что он вот так вот лежит и смотрит, и, похоже, ничего не имела против. Раздетая, она выглядела в его глазах точно такой же, как раньше. Все, что казалось ему привлекательным когда-то, давным-давно, за эти годы ничуть не изменилось.

Его родители и ее муж были кремированы в один и тот же день, меньше чем через неделю после бойни, и они встретились в крематории. Когда Ник вышел наружу, темноглазая, вся в черном, убитая горем Эми стояла рядом с часовней, стояла совсем одна, без обычной для таких случаев стайки родных и знакомых. Они смотрели друг на друга и смотрели. Это было очередное потрясение той недели потрясений, времени, когда никакая неожиданность не казалась уже неожиданностью. В город они возвращались вместе, а навстречу им, к расположенному на Гребне кладбищу, ехали чужие катафалки, машины с репортерами, телевизионщиками и осветительной аппаратурой.

У Ника не осталось на свете ни единой родной души, у Эми тоже. Повинуясь чувствам, которые ни он, ни она не пытались сдерживать, Ник отвел ее к себе в гостиницу, и она задержалась там допоздна, и они были той ночью вместе и так потом вместе и остались.


Это было время, когда булвертонцы не утратили еще способности говорить о недавнем ужасе. Репортеры кишели как мухи, и больше всего их было в «Белом драконе», где они по преимуществу останавливались, и все наперебой им рассказывали, что и как сделал Гроув; это стало для людей своего рода способом осознать недавний кошмар, сжиться с ним.

Позднее все изменилось. Пережившие бойню увидели, что никакой это не способ, что любые разговоры лишь усугубляют ужас случившегося. Эти вопрошающие лица и голоса, тактичные или настырные, эти блокноты, магнитофоны и видеокамеры имели своим следствием броские заголовки и снимки в таблоидах, превращали горе в набор истертых журналистских штампов. Первое время булвертонцам было в некотором роде лестно видеть свой город и себя, его обитателей, по телевизору, однако вскоре они разобрались, что миру показывают совсем не то, что случилось в действительности, не реальные события, а поверхностные впечатления, сформировавшиеся у чужаков.

И постепенно город замолчал. Но тогда, через пять дней после бойни, отношение горожан к массмедиа все еще оставалось наивным. Они говорили из нужды выговориться, хоть как-то согласовать происшедшее с логикой и здравым смыслом.

Той первой ночью Ник, не успевший еще прийти в себя после похорон, проснулся в полной, хоть глаз выколи, темноте и услышал негромкий сдавленный плач. Он включил свет и попытался успокоить Эми, но ничего из этого не вышло. Время было чуть за полночь. Он сидел в постели, смотрел на ее голую спину и слушал, как она стонет и всхлипывает. Не в силах ее утешить, он вспоминал давние, лучшие времена, какой она была веселой и непредсказуемой и как он ссорился из-за нее с родителями. Те недолгие недели были самыми счастливыми в его жизни, и его эйфория, вполне естественная для молодого мужчины, сошедшегося с обворожительной, безоглядно сексуальной девушкой, исчезла не тогда, когда все у них пошло не так, а лишь месяцы спустя.

— Ник. — Голос Эми звучал глухо и неразборчиво, потому что она лежала, уткнувшись лицом в подушку. — Ник, если ты хочешь еще раз, я не стану возражать, а потом я пойду.

— Нет, — сказал Ник. — Я не об этом думаю.

— Я совсем замерзла. Укрой меня, пожалуйста.

Нику нравилось слышать ее голос, нравилась знакомая, все та же, что и прежде, манера говорить. Он засуетился с подушками и одеялом, стараясь устроить ее потеплей и поудобнее, а потом лег с ней рядом и обнял. И он, и она молчали, молчали долго.


— Твоя мама, — сказала Эми. — Она ведь меня не любила?

— Ну, я бы, в общем-то, не сказал…

— Ты же знаешь, что не любила. Я не стоила ее сына. Как-то раз она мне прямо так и сказала. Сейчас уже все равно, но тогда мне было очень больно. В конце концов она добилась своего, и ты уехал в Лондон.

— Да мы же к тому времени давно уже как разошлись.

— Три месяца. И уж во всяком случае, она была довольна.

— Я не думаю, чтобы…

— Послушай, Ник, я хочу тебе все объяснить. — Эми говорила ровно и спокойно, но в паузах, когда она набирала воздух, прорывались звуки, похожие на всхлипывание. — Как раз после этого я и начала крутить с Джейсом. Ты его вроде бы не знал, но твои родители знали. Он и его компания бывали здесь регулярно, выпить они любили. У Джейса были плохие привычки, с которыми я так никогда и не смирилась, но были и хорошие стороны. Я увлеклась им далеко не сразу, на это потребовалось года два, но он всегда был тут, рядом, и даже в то время, когда я уже сошлась с тобой. Мы с ним учились в одной школе, но близко знакомы не были, у него была своя компания, у меня — своя. Он был для меня просто парнем из поселка, из поселка, где ты никогда не бывал. Ты бы никогда не понял такого, как Джейс, ты бы только увидел, как он напивается, как гоняет машину, врубив музыку на полную, как буйствует на футбольных матчах, и ничего больше… Мы с ним оба работали в Истбурне, но потом его пригласили в Баттл, в строительную фирму. После нескольких недель работы на подхвате ему предложили постоянное место, помощником бригадира. Я тут же ушла из гостиницы «Метрополь», и мы с ним сняли квартиру в Силенд-Плейс. Ты это место знаешь, в полумиле отсюда. Мы отделали все, как нам хотелось, навели уют, прожили какое-то время, а там и поженились… Вскоре я забеременела, но не доносила, случился выкидыш. На следующий год опять то же самое. Затем три года вообще ничего, новая беременность, и снова выкидыш. И тогда врачи мне сказали, что детей у меня никогда не будет, разве что чудо случится… Вот тут-то все и поехало. Джейс стал пить куда больше прежнего, правда, при этом он всегда возвращался ночевать домой и не завел никаких шашней на стороне. Он всегда божился, что уж на этот-то счет я могу быть спокойна… И вот однажды, после очередной нашей ссоры, он спросил, а что я думаю насчет того, чтобы заняться гостиничным бизнесом? Дело в том, что он со своими дружками регулярно наведывался в «Белый дракон» на предмет выпить и как-то так ему втемяшилось, что твои родители думают продать гостиницу и что мы с ним должны ее купить. У нас не было таких денег, но Джейс сказал, что деньги не проблема, потому что Дейв, его брат, даст за нас поручительство. Он говорил с таким апломбом, что я и поверила. Но потом мы вникли во все поглубже, сходили в банк. В банке нам сказали «нет», и, как я думаю, где-то еще сказали «нет», и тогда Джейс оставил свою идею. Вместо этого он решил попросить твоего отца, чтобы тот дал ему работу. У него была при этом тайная мысль, что, если он будет усердно работать, твой отец проникнется к нему доверием и позднее, когда захочет уйти на покой, сделает его своим партнером… И снова ничего не вышло. Когда Джейс собрался наконец поговорить с твоим отцом, он не просидел у него и минуты, вылетел пулей. Не знаю уж в точности, что там такое было сказано, но результат получился нулевой. Вот тут, Ник, во всем этом появляешься и ты. Джейс знал, что твои родители смотрели на меня косо, и получалось, что когда он на мне женился, то избавил их от необходимости терпеть меня, вроде как оказал услугу. А потом, когда твой отец его послал, Джейс без конца повторял, что это ты его так настроил. Себя самого он тоже винил, но меньше, не в такой степени. Говорил, это ж надо было быть таким идиотом, чтобы хоть на минуту подумать, будто из этого что-нибудь выйдет, надо было, мол, заранее знать, что такие, как ты, лучше сдохнут, но не дадут ему шанса. Он был уверен, что это ты во всем виноват, и не мог тебя простить.

Там, в крематории, когда Ник подошел к Эми и заговорил с ней, он нимало не сомневался, что чувства ее той же природы, что и у всех: горечь утраты близкого человека. Никто не рассказывал ему об отношениях между людьми, убитыми в тот день Гроувом, никто и ничего, потому что в такой, как Булвертон, тесной общине считается самоочевидным, что все и так все знают. Рассказали бы, наверное, если бы Ник спросил, а он не спрашивал. Все, что у него было, это список имен, список, не нужный уже булвертонцам, они знали его наизусть. Двадцать три погибших, одним из которых был Джейсон Майкл Хартленд, тридцать шесть лет, Силенд-Плейс, Булвертон. До того как Эми рассказала ему по пути из крематория в город, Ник даже не подозревал, что Джейсон Хартленд был ее мужем, что ей тяжелее, чем большинству понесших утрату, не исключая его самого. Он был потрясен смертью родителей, а также тем, какой дикой, бессмысленной была эта смерть, но насколько ужаснее было то, что досталось на долю Эми. Приступы скорби рвут сердце не по заказу, без предупреждения. Той ночью, в постели с Эми, Ник безудержно плакал, думая о том, что случилось с Джейсом и со всеми остальными. Смерть несет с собой оправдание. В чем бы ни был виновен Джейсон Хартленд при жизни, смерть стерла все начисто, сделала мертвого невинным, как младенец.


Ник лежал, а Эми продолжала говорить.

— Джейс, — сказала она, — был тем самым, кого в газетах называли «человек на крыше». Дом одного из его друзей стоит бок о бок с индийским ресторанчиком, который рядом с церковью, и тогда, в тот день, Джейс помогал этому другу укладывать черепицу. Когда появился Гроув, Джейсу было некуда деться. Он попробовал спрятаться за печной трубой, но Гроув увидел его и застрелил. Пули отшвырнули его тело, и оно соскользнуло с крыши на дальней стороне, где с улицы не видно. И только мальчик видел, как это было. Он прятался в отцовской машине, которую Гроув уже изрешетил. Этот мальчик, он видел, как Джейс был убит, и потом все пытался рассказать полицейскому. Он был до смерти напуган и только и мог сказать: «Там был человек на крыше, человек на крыше». Из-за того что тело Джейса завалилось, в первый день его так и не нашли, а только на следующий… А я и знать не знала, где и как Джейс. Мы с ним тогда опять поцапались, и было похоже, что дело идет к разводу. Он ушел из дома, и я не видела его две, то ли три недели. Он мог быть в любом из тех мест, где работал: Гастингс, Истбурн, соседние поселки, где-нибудь на побережье. А еще у него была манера, когда мы ссорились, уходить к кому-нибудь из дружков… После этой бойни полиция включила его в список пропавших вместе со всеми другими, про кого никто не знал, где они. Потом оказалось, что все они убиты, но в первые часы у меня еще была надежда. И больше всего мне хотелось увидеть Джейса, чтобы рассказать ему про бойню. Это было такое колоссальное событие, такое оглушительное, затронувшее весь наш город, все время по радио и телевизору, и мне хотелось, чтобы Джейс был рядом и я могла бы сказать ему, что жалею о нашей ссоре, и поговорить с ним обо всем, что случилось в городе. Теперь-то я понимаю, что просто себя обманывала, прятала голову в песок. Я провела всю ту ночь без сна в папином доме, а утром пришли полицейские и сказали, что нашли его.


Ник узнал о судьбе своих родителей сразу же после бойни, ему не пришлось мучиться догадками и питать напрасные надежды, его история была совсем простой, но все равно Эми хотела ее знать. И он рассказал ей, стыдясь своей слабости. Эми, чьи глаза уже высохли, сидела в постели и слушала.

Всю эту долгую ночь они лежали рядом и говорили, проясняя для себя, что же случилось, что свело их вместе после стольких-то лет. Иногда они молчали и не двигались, но не засыпали ни на секунду. Нику стало казаться, может быть и ошибочно, что только с Эми сможет он восстановить хоть малую часть того, что утратил.

Эми переехала к нему прямо назавтра, с одним чемоданчиком, где было кое-что из одежды. Дней за десять она мало-помалу перевезла из квартиры в Силенд-Плейс прочее свое барахло, в том числе и кое-что из мебели, и прочно, словно всегда так было, вошла в его жизнь.

Очень скоро они перестали удивляться своему неожиданному воссоединению, началась спокойная будничная жизнь. В тех редких случаях, когда они говорили о прошлом, это прошлое никогда не было более давним, чем устроенная Гроувом бойня, — единственное незаконченное дело, хоть что-нибудь значившее.


То было тогда, а это — сейчас. Сейчас Эми снимала с себя одежду; глядя на нее поверх газеты. Ник заметил, что она улыбается. Ему нравилось, как налилось зрелостью все ее тело: ее крепкие, прекрасной формы ноги, длинная красивая спина, груди, ставшие теперь куда полнее, чем были, ничуть при том не обвиснув, сильное лицо и копна темных волос. Ее нельзя было, как когда-то, назвать хорошенькой, но Ник не в силах был представить себе женщину более привлекательную.

— Ты что? — спросил он. — Что тебя так развеселило?

— Ты — как ты лежишь и глазеешь.

Она уже совсем разделась и стояла прямо перед ним.

— Я смотрю на тебя каждый вечер. Тебе же это нравится, верно?

— Как ты думаешь, надеть мне ночнушку?

— Нет… прыгай сюда так.

Ник уронил газету на пол и принял Эми в объятия; она тут же развернулась, и он ощутил низом живота прохладную упругость ее ягодиц. Левой, подсунутой снизу, рукой он взял Эми за грудь, а правую положил ей на лобок, еще крепче прижав к себе эту прохладную упругость. Они никогда не спешили в любви, долго не засыпали после. Им нравилось лежать вместе, обнявшись, нежно друг друга лаская. Иногда это вело к повторению, иногда они начинали обсуждать события прошедшего дня или просто тихо задремывали. Той ночью Эми не хотелось спать; после нескольких минут любовных игр она села, натянула ночную рубашку и включила ночник.

— Ты что, будешь читать? — спросил Ник, жмурясь от вспыхнувшего света.

— Нет. Я хочу у тебя кое-что спросить. Как ты думаешь, миссис Саймонс — она журналистка?

— Ты про эту американку?

— Да.

— Я как-то об этом не думал.

— А вот ты подумай.

— А с чего ты это взяла? — удивился Ник. — Да и какая нам, в обшем-то, разница?

— Я наткнулась сегодня на Дейва. Он говорит, она точно журналистка.

— Ну и что? Ты же не хуже меня знаешь, что такое Дейв.

— В общем, это и вправду не имеет большого значения. Но я вот тут задумалась. Она ничего нам про это не сказала, а когда приезжали другие журналисты, они задавали свои вопросы, ничуть не таясь. Их не слишком-то здесь любили, они это знали и все равно не пытались скрыть, кто они такие и чего им надо.

— Тогда она, скорее всего, никакая не журналистка, — сказал Ник. — Не каждый чужак, приезжающий в наш город, собирает материалы для статьи.

— А с другой стороны, я подумала, она ведь американка, так может, они работают иначе?

— А ты пойди к ней и спроси.

— Может, и спрошу. — Эми зевнула, однако не было никаких признаков, что она собирается выключить свет и лечь. — Она сказала мне, что она — британка. Во всяком случае, родилась здесь. Ее мать была британкой.

— А что это ты все про нее да про нее?

— Я думала, тебе интересно.

— Да я ее почти и не заметил, — сказал Ник, и это было чистейшей правдой.

— А вот у меня сложилось другое впечатление.

У Эми было выражение лица, которое Ник уже научился распознавать: губы улыбались, а глаза оставались холодными. Как правило, это сулило ему взбучку за то, что он либо сделал то, чего не следовало делать, либо не сделал того, что следовало. Эми сидела и смотрела на свои обтянутые рубашкой колени. Ник тронул ее руку, но она словно не заметила.

— В чем дело, Эми?

— Я видела тебя с ней в конторе, как вам было там весело.

— Че-го? — искренне изумился Ник. — Да когда это?

— Утром. Я видела ее там, с тобой.

— Вот же черт, совсем забыл, — спохватился Ник и взглянул на свое запястье, на воображаемые часы. — Я обещал ей зайти сегодня ночью. Ты не против, если я отправлюсь прямо сейчас?

— Заткнись.

— Послушай, если в моей гостинице останавливается одинокая женщина, из этого отнюдь не следует… — Он не закончил фразу, настолько смехотворной была эта мысль.

— Она не одинокая, — педантично поправила Эми. — Она замужем.

— Слушай, давай выключим свет, — предложил Ник. — Дурь это какая-то.

— А вот мне не кажется, что дурь.

— Это уж как вам будет угодно.

Пытаясь лечь поудобнее, Ник подоткнул подушку и натянул на себя край одеяла, Эми его словно не замечала, она сидела, закаменев от ярости. А ведь какой-то час назад все было тихо и мирно, сокрушенно подумал Ник. И кто бы мог ожидать, что она так себя заведет? Он ворочался с боку на бок, безуспешно пытаясь уснуть, а Эми сидела рядом, поблескивая глазами и поджав губы. В конце концов Ник уснул.

Глава 8

На следующий день Тереза прямо с утра поехала знакомиться с окрестностями, однако небо обложило низкими тяжелыми облаками; они наползали с моря, обрушивая на землю приступы проливного дождя и не давая возможности хоть что-нибудь толком рассмотреть. Терезе удалось получить лишь самое приблизительное впечатление о рощах и холмах, о маленьких симпатичных поселках. Она не успела еще привыкнуть к левостороннему движению, а потому быстро выдохлась и решила, что на сегодня экскурсий достаточно.

Обедала Тереза в баре «Белого дракона»; Эми Колвин подавала ей молча и как-то не слишком дружелюбно, однако по первой же просьбе разогрела в микроволновке пирог с заварным кремом и принесла вареный рис. Тереза сидела за одним из ближних к камину столиков, левой рукой заталкивала в рот тяжелую, сытную еду, а правой писала письмо Джоанне, матери Энди. Эми сидела тем временем за стойкой, перелистывала какой-то журнал и в упор ее не замечала. Тереза не могла не удивиться, какая это муха ее укусила, однако вопрос не стоил того, чтобы над ним слишком долго задумываться. А потом бар стал заполняться клиентами, и тягостная атмосфера несколько разрядилась.

После обеда она доехала по побережью до Истбурна и нашла там редакцию «Курьера». Она смотрела на эту поездку как на что-то вроде предварительного знакомства, ожидая, что прочесывание старых номеров газеты займет не меньше двух-трех дней, и была приятно удивлена наличием в редакции электронного архива.

Войдя в архив с терминала, стоявшего в маленькой, но удобно оборудованной комнате, она за какие-то полчаса нашла и сбросила на дискету все, что там было про Гроува, включая резюме судебных отчетов по его прежним мелким правонарушениям, а также подробные описания бойни и ее последствий. Она заплатила за использованную дискету, поблагодарила сидевшую в приемной женщину и через полчаса, еще засветло, была уже в Булвертоне. Достань ей ума навести справки заранее, она могла бы скачать всю эту информацию прямо из дома по интернету или даже из гостиницы, если там есть доступный для постояльцев модем.

Тереза забежала ненадолго в свой номер и выложила дискету на стол, чтобы изучить ее позднее. Затем развернула карту Булвертона и нашла Брамптон-роуд, маленькую улочку на северо-восточной окраине города. Прикинув, как туда проще добраться, она достала портативный магнитофон, вставила свежие, купленные утром батарейки и проверила уровень записи. Все вроде бы в порядке.

Брамптон-роуд принадлежала к уродливой послевоенной застройке, и единственным ее плюсом было расположение на одном из городских холмов, дававшее прекрасный вид на Ла-Манш. В утренних облаках уже появились прорехи, и море было подсвечено ослепительными пучками серебристого солнечного света. Во всем остальном эти кварталы были предельно унылыми.

Трех- и четырехэтажные дома, сложенные из бледно-бурого кирпича, были расставлены без всяких покушений на выдумку, параллельными рядами, напомнившими Терезе военно-воздушные базы ее детства. Лишь очень немногие деревья смягчали грубые очертания этих зданий, сады и скверы почти отсутствовали. Чуть ли не вся поверхность земли была залита бетоном. Мостовые, тротуары, проезды, автостоянки. Все улицы были окаймлены рядами машин, припаркованных двумя колесами на тротуаре. В недлинном торговом ряду имелись универсальный магазин, магазин спутниковых антенн, букмекерская контора, пункт видеопроката и пивная. Главная улица шла прямо по гребню холма, за строем посаженных вдоль нее деревьев мелькали высокие борта грузовиков. И — вездесущая вонь выхлопных газов.

С трудом найдя место для парковки, Тереза вышла из машины и сразу же пожалела, что не оделась потеплее: дувший с моря ветер пронизывал до костей. В нижних частях города ветер был не так уж заметен, но здесь неровности склона создавали своего рода аэродинамическую трубу, дававшую ему разгуляться в полную силу. Судя по тому, что все незащищенные домами деревья клонились в одну сторону, ветер дул здесь если и не все время, то весьма часто. Нужный дом нашелся без всякого труда, даже в этой непрезентабельной округе он заметно выделялся в худшую сторону. Сейчас в нем явно никто не жил: все окна и дверь первого этажа заколочены досками, среди остальных окон, во всяком случае — по фасаду, нет ни одного целого. На бетонном крыльце и за углом трепыхаются обрывки оранжевой полицейской ленточки. Траву перед домом не подстригали несколько недель, если не месяцев: несмотря на зиму, она буйно разрослась.

Этот дом был последним в длинном ряду. Цифры 24 на двери подтверждали, что именно здесь жил Джерри Гроув в предшествующие бойне недели. Можно было догадаться, что жильцы съехали из этого дома, как только он приобрел печальную известность, а так, если бы не полная запущенность, он бы мало отличался от своих соседей. Тереза достала из сумки фотоаппарат и поснимала дом с разных точек. Две женщины, с трудом катившие в гору детские коляски, не обратили на нее никакого внимания.

Тереза попыталась подойти к дому с задней стороны, но тут ее остановил деревянный, в несколько футов высотой забор. Садовая калитка была заколочена доской. В заборе — щели от вывалившихся планок; Тереза заглянула в одну из них, но только и увидела что заросли сорняков и все те же заколоченные окна. Если бы очень хотелось, она преодолела бы ветхий забор без всякого труда, однако нужды в том особой не было, да и кто их знает, какие здесь правила. В какой-то момент полиция закрыла и опечатала этот дом. Продолжает ли он находиться под ее защитой? Да и кто в него полезет — кроме любопытствующих вроде самой Терезы?

Тереза отошла от забора и пару раз сфотографировала окна верхнего этажа, сама удивляясь, зачем ей это. Жалкий запушенный дом, ни в чем не отличный от всех прочих домов этой улицы; с тем же успехом она могла бы снять любой из них.

Ни в чем, кроме небольшого обстоятельства, что он — тот самый.

Тоскливо все это. Тереза спрятала камеру и снова сверилась по карте. Тонтон-авеню совсем рядом, через одну улицу, параллельно Брамптон-роуд и выше по склону. Легче дойти пешком, чем снова искать место для парковки.

Женщины с колясками ушли вперед, но не очень еще далеко. Тяжело им, склон хоть и не крутой, но длинный. Остановившись, чтобы отдохнуть, Тереза оглянулась и увидела около мили непрерывного подъема. Она ужаснулась, представив себе, что это такое — таскаться здесь туда-сюда с детской коляской или продуктовыми сумками.

Когда Тереза дошла до Тонтон-авеню, эти женщины продолжали упорно карабкаться вверх, и она почувствовала облегчение, что не пришлось обгонять их и, возможно, даже переброситься с ними парой слов. Облегчение, а вместе с тем и что-то вроде вины. В этом вдребезги разбитом мире она ежесекундно ошущала свой статус чужака, чужака, не имеющего права на что-то надеяться. Она и себе-то с трудом объясняла, для чего ей потребовалась эта дорогущая поездка в Англию, и совсем не хотела объяснять это другим, посторонним ей людям.


Дом номер 15 по Тонтон-авеню выглядел вполне пристойно: занавески в цветочек, входная дверь недавно покрашена, к ней ведет аккуратная бетонированная дорожка. Приближаясь к дому, Тереза ни разу не взглянула на окна, словно боясь преждевременно выдать цель своего визита, а потом нажала кнопку звонка и стала ждать. Дверь ей открыла грузная ширококостная женщина средних лет в чистом, хотя и сильно вылинявшем домашнем халате. На лице женщины застыло усталое, обреченное выражение. Она смотрела и молчала.

— Привет, — сказала Тереза и сразу пожалела о своей американской бесцеремонности. — Добрый вечер. Я ищу миссис Рипон.

— А зачем она вам? — спросила женщина.

Из глубин дома появился маленький, только начинавший ходить мальчик, обнял женщину за ноги и вскинул глаза на Терезу. У него была бледная кожа и губы, перепачканные какой-то едой. Он увлеченно, с прихлюпом сосал резиновую соску.

— Вы миссис Рипон? Миссис Элли Рипон?

— Что вам нужно?

— Я приехала в Англию из Соединенных Штатов. Не согласились бы вы ответить мне на несколько вопросов?

— Нет, не соглашусь.

— Это тот дом, где живет мистер Стив Рипон? — не сдавалась Тереза.

— А кому это нужно знать?

— Мне, — сказана Тереза, прекрасно понимая, что ничего, кроме раздражения, этот ответ вызвать не может, и вообще все идет наперекосяк. Здесь, в Англии, она была почти беспомощна, не ощущала за собой надежных тылов. Она привыкла, что покажешь кому-нибудь свой значок — и он сразу как шелковый. А одно ее имя не имеет для Стива Рипона ровно никакого веса — и для Стива Рипона, и для всех остальных булвертонцев. Да и значок, он бы их тоже не впечатлил. — Он меня, конечно, не знает, но…

— Вы из конторы по пособиям? Его сейчас нет дома.

— А вы не знаете, когда он должен вернуться? — спросила Тереза, прекрасно уже понимая, что ничего не добьется от матери Стива; в том, что эта женщина приходится Стиву матерью, она ничуть не сомневалась.

— Он никогда не говорит, куда идет и когда вернется. А что вам нужно? Вы мне этого так и не сказали.

— Просто немного с ним побеседовать.

Из дома тянуло запахом какой-то стряпни, очень аппетитным, как подумалось Терезе, но вместе с тем и тошнотворным. Домашняя готовка, почти позабытая ею разновидность еды, со всеми ее плюсами и минусами, столь важными для тех, кому приходится следить за своим меню, к примеру — для нее самой.

— Сомневаюсь, — качнула головой миссис Рипон. — Так не бывает, чтобы кто-то хотел просто побеседовать со Стиви. Если вы не из конторы по пособиям, значит, это насчет Джерри Гроува, верно?

— Да.

— Он про это больше не говорит, не хочет. И никто не хочет, неужели вам этого не понять?

— И все-таки я надеялась, что он со мной поговорит. — Она не могла не видеть подчеркнутую враждебность этой женщины, ничуть не смягчившуюся за время их разговора. — Ну хорошо. Вы можете сказать Стиву, что я заходила? Меня звать миссис Саймонс, я остановилась в «Белом драконе», это на Истборн-роуд…

— Стив знает, где «Белый дракон». Вы из газеты?

— Нет.

— Значит, с телевидения? Ладно, я скажу ему, что вы здесь. Только не надейтесь что-нибудь от него узнать. После всех этих дел он замкнулся наглухо — и очень верно, я думаю, сделал.

— Я знаю, — сказала Тереза. — Я и сама так думаю.

— Не понимаю, почему его никак не оставят в покое. Он же с той стрельбой никаким боком не связан.

— Я знаю, — еще раз сказала Тереза.

И тут она попробовала себе представить, через что прошла эта женщина за последние месяцы, и сердце ее сжалось от сострадания. Стив Рипон был одним из последних людей, которые видели Джерри Гроува перед началом бойни. Сперва его заподозрили в соучастии и даже арестовали, когда через день он вернулся в город на своем потрепанном грузовике. Стив объявил, что был все это время в Брайтоне у товарища. Хотя предпринятая проверка полностью подтвердила алиби Стива, было решено обыскать его грузовик и дом на Тонтон-авеню. В грузовике обнаружили коробку тех же самых патронов, какие использовал Джерри Гроув, причем Рипон упорно стоял на том, что знать не знает, откуда они взялись. На коробке и ее содержимом были обнаружены отпечатки пальцев, однако все они принадлежали Гроуву, в довершение всего к этому времени накопилось более чем достаточно свидетельских показаний, дабы увериться в том, что он действовал в одиночку, и даже в том, что все его первоначальные планы были составлены без расчета на соучастников. Обвинить Стива Рипона в незаконном хранении боеприпасов было невозможно, однако полиция все же сумела его прищучить — то ли за отсутствие страховки на грузовик, то ли за просроченный сертификат техпроверки.

И все это время журналисты густо роились на Тонтон-авеню, пытаясь выудить из местных жителей, что они знают про отношения Стива Рипона с Гроувом, а заодно и про самого Гроува. И больше всех натерпелась от их неотвязной назойливости эта вот женщина, мать Стива.

Нетрудно понять, что Тереза, которой тоже пришлось пройти через нечто подобное, не могла ей не сочувствовать.

Дойдя до конца бетонированной дорожки, она оглянулась; миссис Рипон стояла у двери и провожала ее взглядом. Терезе захотелось вернуться, объяснить ей свое поведение, сказать, что все совсем не так, как она, наверное, думает. Но в ФБР их учили никому ничего не объяснять без крайней необходимости, спрашивать и спрашивать, выслушивать и запоминать ответы, а позднее тщательно их анализировать. Для каждой ситуации, могущей возникнуть при контакте с общественностью, имелась своя, заранее прописанная процедура, ее и следовало придерживаться. Делай все по инструкции.

Беда только в том, что инструкция осталась дома, вместе с ее авторами.


Вернувшись в гостиницу, Тереза первым делом познакомилась с розеткой, о которой говорил ей Ник Сертиз. Все было совсем просто: сетевой адаптер легко вставился в одно из гнезд, и огонек, вспыхнувший на ее ноутбуке, возвестил, что аккумулятор заряжается.

Теперь можно было и поработать. Для начала Тереза переписала материал, полученный в редакции «Курьера», на диск, с тем чтобы потом открыть его в редакторе, просмотреть и разобрать.

Она хотела построить детальную картину того дня, когда Гроув сорвался с цепи, поминутно расписать не только то, что он делал, но также где находились его жертвы и где его видели свидетели. Далее она хотела прибегнуть к методике Бюро: воссоздать по известным фактам структуру личности Гроува, его психологию, побудительные мотивы и так далее. Газетные репортажи давали лишь крайний минимум нужного для этого материала. Аналогичным образом предстояло обработать весь доступный полицейский и видеоматериал, а на закуску оставалась более интересная и куда более трудная работа — опрос свидетелей.

Тереза понимала, что с матерью Стива у нее вышло не слишком здорово. Она открыла на нее файл, но он получился таким же коротким и содержал так же мало информации, как и лежавший в его основе разговор. Тереза просто зафиксировала два выясненных факта: во-первых, то, что Стив Рипон вряд ли захочет с ней говорить, и во-вторых, что он получает какое-то пособие. Она совершенно не ориентировалась в британской системе социальных выплат, а потому не имела ни малейшего представления, что это значит и к чему это приткнуть.

Ей нужно было продумать дальнейшие шаги. Самым, пожалуй, важным и неотложным делом была работа с полицией. Тут требовался крайне осторожный подход — даже с рекомендательными письмами от ФБР ее вряд ли допустили бы ко всем оперативным материалам, а она слишком плохо знала здешние правила, чтобы найти в них лазейку. Само собой, у нее не было здесь никаких инсайдерских источников. Не говоря уж о прочих трудностях. К примеру, она уже знала, что в британском законодательстве нет ничего похожего на акт о свободе информации, а потому общение с официальными органами обещало быть долгим и мучительным.

Иного сорта сложностью был опрос свидетелей; обжегшись на беседе с миссис Рипон, Тереза отнюдь не рвалась устанавливать новые контакты, она была к ним попросту не готова.

Она чувствовала себя очень усталой, последствия смены часовых поясов еще далеко не выветрились. Сидя за ноутбуком, она позволила своим глазам расфокусироваться; экран раздвоился, и два изображения медленно поплыли друг от друга. Тогда она взяла себя в руки, изображения слились в одно, однако оно остаюсь нерезким. Она испытывала чувство, сходное с той ошеломленностью, когда ты не можешь оторвать от чего-либо взгляд, хотя и знаешь, что для этого нужно просто принять решение. Пытаясь вернуть изображение в фокус, она даже покачала головой из стороны в сторону, но взгляд ее так и оставался прикованным к экрану, а экран так и оставался нерезким.

В конце концов она сморгнула, и оцепенение прошло, все вернулось в норму.

Она обвела взглядом комнату. Комната, ставшая уже родной и знакомой, напоминала ей опрятную рациональность сотен гостиничных номеров, в которых ей довелось пожить. Ей только хотелось, чтобы это был «Холидей инн» или «Шератон», что-нибудь равно безликое как изнутри, так и снаружи. А в этом городе все без исключения знали, где стоит «Белый дракон»; пройдет немного времени, и каждый, с кем она встретится, будет знать, что она живет здесь.

Взглянув на окно, Тереза почувствовала, что ее взгляд снова цепенеет. На этот раз у нее просто не было сил сопротивляться. В поле ее зрения доминировал квадрат угасающего дневного света, разрезанный рамой на четыре меньших квадрата. А там, за окном, ровно ничего интересного — кусок стены, серое небо. Она знала: подойдя к окну, она сможет посмотреть вниз и увидеть с одной стороны — часть гостиничной автостоянки, а с другой — клочок главной улицы, но она пребывала в полном ментальном ступоре и просто сидела на месте и смотрела на окно. Ей казалось, ее мозг остановился, ее энергия бесследно утекла.

Мало-помалу окно стало выглядеть так, словно оно медленно, неспешно разбивалось вдребезги: на серое небо наползали кристаллы яркого света, основных цветов и белые, сверкавшие так ярко, что невозможно было на них смотреть. Стена, содержавшая окно, потемнела, стала малозначительным обрамлением светового квадрата, приковавшего ее взгляд. Но переменчивое хрустальное сверкание съедало образ окна, мешало его видеть.

Поднималась тошнота, и Тереза снова вырвалась из оцепенения. Осознав наконец, что происходит, в состоянии, близком к панике, она нашарила на столе свою сумочку, на ощупь достала купленный утром мигралев. Таблетки были запрессованы в фольгу, она оторвала две и закинула их в рот, даже не запивая, не тратя времени на поиски воды. Таблетки застряли в горле, но она заставила их проскочить.

Покинув компьютер, покинув стол и стул, отвернувшись от смертельно опасного окна, она доползла до кровати, вскарабкалась на нее и упала ничком, ничуть не заботясь, где изголовье, где ноги. И замерла в ожидании, когда же закончится приступ. Минуты складывались с минутами, часы с часами, и в конце концов она уснула.

Глава 9

Это было много лет тому назад.

Ее звали Сэмми Джессоп. Сэмми и ее муж Рик обедали в семейном ресторане, называвшемся «Счастливый бургбар Эла», в маленьком городке, называвшемся Оук-Спрингс, расположенном на хайвее 64 между Ричмондом и Шарлоттсвиллем. Это было в 1958 году. Вместе с Сэмми и Риком были трое их детей.

Их полукруглый, на одной центральной ножке столик стоял в приоконной кабинке. Дети с шумом и гамом расположились тесной кучкой на самой середине диванчика, однако Сэмми знала по долгому печальному опыту, что, если Дуг и Камерон будут сидеть рядом, рано или поздно они передерутся. А если посадить между ними Келли, той будет не до еды. Поэтому она вытащила всех из-за стола и рассадила по-своему. Теперь она сидела посередке сама, между Камероном и Келли; на одном конце дивана, рядом с Келли, сидел Дуг, а на другом, рядом с Камероном, сидел Рик.

Они уже съели и бургеры, и курицу-гриль, и салат, и жареную картошку и ждали теперь заказанное мороженое, когда в дверь вошел человек с автоматом.

Он вошел так тихо и спокойно, что они его не сразу и заметили. Сэмми первой догадалась, что тут что-то не так, когда увидела, как одна из официанток бросилась вдруг бежать и тяжело упала, запнувшись о стул. Налетчик, стоявший рядом с кассой, отшагнул, нервически направляя ствол на всех, кто попадался ему на глаза. Остальные посетители ресторана тоже его заметили, но прежде чем кто-либо успел шелохнуться, из-за салатной стойки выскочил человек в ярко-оранжевой рубашке, какие носит весь Элов персонал, и выстрелил. И промахнулся.

Люди кричали, пытались выбраться со своих мест или спрятаться под столики. В большинстве своем они застревали, как в капканах, в узких щелях между столиками и диванами. Сэмми инстинктивно, не раздумывая, схватила Келли и Камерона, чтобы пригнуть их к своим коленям. Камерон, двенадцатилетний и крупный для своего возраста, сопротивлялся. Ему хотелось посмотреть. Сэмми увидела, как Рик привстал с места и потянулся к Дугу, чтобы как-то его защитить. Реакция налетчика на выстрел была мгновенной и ужасной. Он выпустил в оранжевого официанта короткую очередь, а затем двинулся по залу, строча направо и налево.

Пуля впилась Дугу в голову, отбросила его назад, забрызгала скатерть кровью. Сэмми в ужасе повернулась, судорожно сглотнула воздух, и тут другая пуля разорвала ей шею и горло. Через несколько минут она умерла.


— Ненавижу эти тренировки, — негромко пожаловалась Тереза своей подруге Гарриет Лапи, проходившей тот же самый курс. — Меня всю ночь тошнило — не то что уснуть, лечь не могла.

— Бросить собираешься? — спросила Гарриет.

— Нет.

— Вот и я нет. Но вчера уже всерьез подумывала.

Они, а вместе с ними и семнадцать других курсантов сидели в коридоре и ждали Дэна Казинского.

— Думаешь, это реальный случай? — спросила Тереза.

— Ага. Я нашла его в литературе.

— Тогда понятно. Такие, реальные, они хуже всего.

— Ага.


Это было много лет тому назад.

Ее звали Сэмми Джессоп. Сэмми и ее муж Рик обедали в семейном ресторане, называвшемся «Счастливый бургбар Эла», в маленьком городке, называвшемся Оук-Спрингс, расположенном на хайвее 64 между Ричмондом и Шарлоттсвиллем. Это было в 1958 году. Вместе с Сэмми и Риком были и трое их детей.

Терезе достало времени осмотреться, подумать, что было, подумать, что будет. Достало времени ужаснуться. Она оглянулась через плечо и увидела человека с автоматом, неспешно бредущего через парковку.

Их полукруглый, на одной центральной ножке столик стоял в приоконной кабинке. Дети с шумом и гамом расположились тесной кучкой на самой середине диванчика, но они с Риком вытащили их и рассадили по-новому. Теперь она сидела посередке сама, между Камероном и Келли; на одном конце дивана, рядом с Келли, сидел Дуг, а на другом, рядом с Камероном, сидел Рик.

Они ждали заказанное мороженое, когда в дверь вошел человек с автоматом. Тереза увидела, как одна из официанток бросилась вдруг бежать и тяжело упала, запнувшись о стул. Налетчик, стоявший рядом с кассой, отшагнул, нервически направляя ствол на всех, кто попадался ему на глаза. Остальные посетители ресторана тоже его заметили, но прежде чем кто-либо успел шелохнуться, из-за салатной стойки выскочил человек в ярко-оранжевой рубашке, какие носит весь Элов персонал, и выстрелил. И промахнулся.

Люди кричали, пытались выбраться со своих мест или спрятаться под столики. В большинстве своем они застревали, как в капканах, в узких щелях между столиками и диванами. Тереза инстинктивно, не раздумывая, схватила Келли и Камерона, чтобы пригнуть их к своим коленям. Камерон, двенадцатилетний и крупный для своего возраста, сопротивлялся. Ему хотелось посмотреть. Тереза увидела, как Рик привстал с места и потянулся к Дугу, чтобы как-то его защитить. Реакция налетчика на выстрел была мгновенной и ужасной. Он выпустил в оранжевого официанта короткую очередь, а затем двинулся по залу, строча направо и налево.

Тереза в ужасе повернулась, судорожно сглотнула воздух и схватила Дуга за рукав. Окно, у которого они сидели, разлетелось вдребезги. Тереза торопливо, боясь не успеть, хватала детей и запихивала их под столик. Шальная пуля просвистела рядом с ее головой и зарылась в диванной спинке. Следующая пуля отшвырнула Рика, а когда Тереза к нему повернулась, пуля впилась ей в затылок.


Тереза в ужасе повернулась, судорожно сглотнула воздух и схватила Дуга за рукав. Окно, у которого они сидели, разлетелось вдребезги. Рик привстал с места. Тереза бросилась к нему, попутно швырнув Камерона на диван. Пуля пробила ей висок.


Тереза судорожно сглотнула воздух и вскочила с места, руками пригибая головы детей. Рик тоже начал вставать. Пуля просвистела рядом с ее головой и вдребезги разнесла окно. Дуг повернулся, и тут новая пуля пробила ему голову, забрызгав всю скатерть кровью. Тереза бросилась через Камерона, безжалостно вдавив его в сиденье, и оттолкнула Рика в сторону. Пуля просвистела мимо них и впилась в яркого разноцветного клоуна, нарисованного на стене их кабинки. Она слышала, как кричит Келли, а автомат налетчика все стрелял и стрелял, странное такое пощелкивание, кошмарно ритмичное и на удивление тихое.

Тереза и Рик лежали ничком на полу; она перекатилась на бок и попыталась привстать, цепляясь рукой за скользкий от крови стол. Привстать не вышло — пуля пробила ей грудь, и вскоре она умерла.


Тереза судорожно сглотнула воздух и крикнула детям, чтобы ложились. А сама она встала. Пуля просвистела мимо Дуговой головы и вдребезги разнесла окно. Тереза забралась на стол и спрыгнула в проход. Налетчик развернул ствол в ее сторону, но она низко пригнулась и побежала по проходу. Люди вопили, в воздухе висел пороховой дым. На какое-то мгновение Тереза потеряла налетчика из виду, а когда она добежала до поперечного прохода, оказалось, что он уже там и ждет ее. Три пули пробили ее тело навылет.


Тереза судорожно сглотнула воздух и крикнула детям, чтобы ложились. А сама она встала. Пуля просвистела мимо Дуговой головы и вдребезги разнесла окно. Тереза забралась на стол и спрыгнула в проход. Налетчик развернул ствол в ее сторону, но она бросилась на пол и побежала на четвереньках к салатной стойке.

Человек, стрелявший в налетчика, лежал, уткнувшись лицом в месиво из льда, мороженого и фруктов.

Тереза схватила его пистолет, проверила, есть ли в обойме патроны, а затем перекатилась под укрытие огромного аппарата, торговавшего кока-колой.

Люди вопили, в воздухе висел пороховой дым. Тереза выглянула и не увидела налетчика. Она немного переместилась, все время держа оружие перед собой, наготове. Ее сердце гулко колотилось.

Когда Тереза увидела наконец налетчика, он подходил к столику, за которым недавно сидела она. Затем он навел автомат на укрывшихся под столиком детей и начал стрелять.

Тереза застрелила его, но слишком поздно, чтобы спасти свою семью.


Тереза так ни разу и не справилась с этим сценарием.

При последней попытке она выбрала роль налетчика, Сэма Маклеода, который успел утром того же дня ограбить автозаправку, застрелив при этом кассира. За месяц до этого он перебрался в Западную Виргинию из соседнего штата Кентукки, где его разыскивали за несколько ограблений с применением насилия. В Виргинию он перебрался неделю назад. Имя Сэма Маклеода значилось в федеральном списке наиболее разыскиваемых преступников, так что терять ему было нечего. Прямо перед тем как идти в «Счастливый бургбар» он заехал в Пальмиру и похитил там в оружейной лавке несколько стволов; позднее их обнаружили в его пикапе, припаркованном рядом с рестораном.

Тереза вошла в роль Маклеода в тот момент, когда он припарковывал пикап. Она вставила в автомат свежий магазин, вылезла из машины, захлопнула за собой дверцу и осмотрелась, нет ли чего подозрительного. По хайвею, примыкавшему к парковке, мчались машины, но ресторан стоял практически в лесу, на расчищенном пятачке, и толстые деревья закрывали его со всех, кроме одной, сторон.

Убедившись, что никто на нее не смотрит, Маклеод вошла в ресторан. Ничуть не волнуясь, с автоматом в свободно опущенной руке, она обвела взглядом персонал и посетителей. Одна из официанток стояла рядом с кассой и что-то записывала в блокнот.

— Открой и передай мне все, что там есть, — сказала Маклеод, вскидывая автомат.

Официантка подняла глаза, выронила блокнот, завопила и бросилась прочь. Через несколько шагов она ударилась об один из столиков, металлических, очень тяжелых и прикрепленных к полу одной очень толстой ножкой. Официантка упала на пол. Маклеод могла бы ее убить, но ей это было ни к чему.

Она услышала выстрел и удивленно оглянулась. Кто-то выстрелил в нее? Чтобы посмотреть, кто же это сделал, она пошла вглубь ресторана, перешагнув по дороге через упавшую официантку. Рядом с салатной стойкой — парень в идиотской рубашке, в руке у него игрушечный, какие возят в бардачке, пистолетик. После того как Маклеод направилась к стойке, этот парень потерял всякий шанс выстрелить вторично.

В одной из приоконных полукруглых кабинок тесно сидело молодое семейство; их столик был заставлен пустыми тарелками и стаканами, завален мятыми бумажными салфетками. Молодая женщина, мать, поднималась на ноги, стараясь при этом пригнуть головы детей, опустить их ниже столешницы. Маклеод на мгновение приостановилась и взглянула на женщину. Та, похоже, ее не боялась и была занята исключительно своими детьми.

Тереза пугнула ее короткой очередью и продолжила путь к салатной стойке, у которой застыл парализованный ужасом парень с игрушечным пистолетиком. Тереза решила избавить их всех от излишних хлопот и волнений. Она перегнулась через салатную стойку, вынула из руки парня пистолет, проверила, есть ли в обойме патроны, а потом засунула ствол себе в рот и выстрелила. Она умерла через считаные секунды.

Позднее Терезу ознакомили с видеозаписями «Экс-экс»-сценария, воссоздававшего драму в Оук-Спрингс, показали, где она допускала ошибки, какие возможности она упустила, как ей следовало действовать.

[В июле 1958 года Сэм Уилкинз Маклеод, бежавший незадолго до того из местной тюрьмы штата Кентукки, ворвался с автоматом в расположенную на 64-м хайвее гамбургерную и устроил там пальбу, жертвами которой стали семеро человек, в том числе один ребенок. Одна из посетительниц, молодая женщина по имени Саманта Карен Джессоп, попыталась остановить Маклеода и тоже погибла от его пули. Убитый ребенок был ей даже незнаком.]

Глава 10

После завтрака, когда с приборкой ресторана и кухни было покончено, а миссис Саймонс поднялась к себе наверх, Эми заглянула в гостиничную контору и обнаружила, что ночью пришел факс. Она оторвала его и внимательно прочитала. Ее первым побуждением было показать факс Нику, но она знала, что он еще спит и не любит, чтобы его так рано будили.

Тогда она решила действовать самостоятельно, а мужу рассказать потом. На составление ответа у нее ушло минут двадцать. Факсом, направленным на тайваньский номер, она подтвердила, что булвертонской гостиницей «Белый дракон» зарезервированы четыре номера с двуспальными кроватями, для одного постояльца каждый, с половинным пансионом, с заездом в следующий понедельник на минимальный срок в две недели, с неограниченной возможностью продления этого срока. Далее она указала расценки. В конце письма она со всей возможной тактичностью поинтересовалась, каким конкретно способом будет производиться оплата. Через тридцать минут, когда Эми уже сделала для своей картотеки ксерокопию оригинального факса и работала с установленной Ником программой резервирования номеров — последнее время нужды в ней было мало, — по факсу пришел ответ.

В ответе, написанном на старомодном, чрезмерно правильном английском, говорилось, что в булвертонском отделении Мидлендбанка открыт счет, с которого по ее желанию деньги в фунтах стерлингов могут еженедельно переводиться на счет «Белого дракона». Оплаченные счета следует посылать в Тайбэй на адрес главного правления фирмы. После россыпи цветистых, в восточном стиле изъявлений почтения факс был подписан мистером А. Ли из отдела опытно-конструкторских работ тайбэйской корпорации «Ган-хо».

В самом конце факса были напечатаны имена и фамилии четверых сотрудников «Ган-хо», для которых резервировались номера. Эми взглянула на эти имена, оторвала факс и пошла с ним наверх. Ник все еще спал.

Это продолжалось еще долго. Где-то после полудня Ник выполз наконец наружу, но было видно, что он опять не в духе. Эми уже знала, что в таком состоянии его лучше не трогать.

Потом она пошла немного прогуляться, злясь на себя за такую зависимость от его настроений и даже, как в данном случае, от своего собственного предвкушения его настроения. И добро бы новости были плохими, а тут неожиданный и очень заметный рост бизнеса, будет занята почти половина номеров, чего не было ни разу с того времени, как разъехался из города весь этот журналистский цирк. К тому же тайваньцы заказали половинный пансион — то есть, ужинать они будут в гостинице, а значит, им с Ником можно будет нанять дополнительный персонал, хотя бы на время. Гуляя по парку Старого города, Эми прикидывала, сколько помощи потребуется в ресторане, на кухне и для обслуживания номеров. Она знала, что в первый момент Ник непременно воспротивится предложению нанять людей и, главное, платить им, хотя стоило бы учесть, что гостиница станет прибыльной как минимум на две ближайшие недели, а возможно, и потом.

Вернувшись в гостиницу, Эми сразу заметила, что Никовой машины нет на месте, из чего, по всему вероятию, следовало, что он уехал до самого вечера. Его непредсказуемость все еще ставила ее в тупик. В прошлом, когда они были младше, она знала Ника достаточно хорошо, и вот таких саморазрушительных приступов дурного настроения за ним тогда не наблюдалось.

Вечером, приготовив и подав Терезе Саймонс ужин, Эми спустилась в бар, где, как она знала, будет уже и Ник. Он и действительно был там — сидел за стойкой с раскрытой книгой на коленях. За одним из столиков у окна устроилась компания выпивох. Музыкальный автомат наяривал что-то громкое.

— Я думала, тебе стоит на это взглянуть, — сказала Эми, очень стараясь, чтобы голос ее звучал небрежно.

Она протянула ему скрученный обрывок термобумаги с текстом самого первого факса, а затем, пока он читал, протерла полотенцем и без того чистую стойку.

— Две недели, — сказал Ник, откладывая факс. — Удачно.

— Побегаем мы, язык на плечо.

— Да уж, работы будет много. А что они едят, эти самые китайцы?

— Тут все написано. — Эми наклонилась, взяла факс и указала пальцем нужную строчку: — Надеются получить интернациональную кухню.

— Это может быть все, что угодно. Жаль, что у нас нет повара.

— Да мы и так справимся. Ник… Ну скажи ты хотя бы, что рад!

— Я рад. Я правда очень рад. — Он притянул ее к себе и чмокнул в губы. — Только где мы возьмем четыре номера с двуспальными кроватями? У нас же тут всего десять номеров, и шесть из них односпальные или двухместные.

— А миссис Саймонс поселилась в одном из двуспальных, верно?

— Как раз про это я и хотела тебя спросить, — сказала Эми. — Что, если мы попросим ее переселиться?

— А ты как-нибудь с ней про это говорила?

— Да когда же? Ведь факс пришел только сегодня. Я думала, что пока эти китайцы не примут окончательного решения, нам не стоит заранее суетиться.

— Но ведь это предложение пришло от имени фирмы?

— Да.

— Не думаю, чтобы ей у нас нравилось, — сказал Ник. — Жаловаться она не жалуется, но я уверен, ей здесь неудобно. Ну, всякие там мелочи, на которые она закрывает глаза.

— Я тоже так думаю. Возможно, она и сама хотела бы куда-нибудь переехать, а тут мы как раз дадим ей удачный повод.

— Думаешь, он ей нужен?

— Представления не имею. Она вся такая вежливая — поди угадай, что там у нее в голове.

Лежавший на стойке факс вздыбился на манер арки; Эми взяла его и разгладила.

— Что-то не слишком китайские у них фамилии, — сказала она. — Кравиц, Митчелл, Уэнделл, Йенсен.

— Корпорация «Ган-хо», — пожал плечами Ник. — Это тоже не слишком по-китайски. Чувствуется какой-то Восток, но никак не более, и вообще, какая нам разница? Будут платить, так пускай живут.

— А ты заметил? Там ведь среди них две женщины.

— Заметил, заметил, — кивнул Ник. — А как ты думаешь, Эми? Справимся мы своими силами или стоит нанять человека-другого?

Глава 11

Ник послеживал вполглаза за баром, заранее зная, что ничего необычного там не случится. Дик Худен и его подружка Джун гоняли шары; три парня, работавшие, как было ему известно, в бексхиллском гараже, стояли у дальнего конца стойки, поглошая кружку за кружкой горького; за одним из ближних к двери столов расположились пятеро мальчишек, чей возраст то ли дотягивал до законного минимума, то ли нет, но проверять ему не хотелось. Кто-то забегал ненадолго, а кто-то — в этом можно было быть уверенным — припрется под самое закрытие. Ник был единоличным властителем бара, и ему это нравилось. Эми уже легла. Через полчаса, когда и бексхиллские угомонятся, он закроет бар. А затем пришла Тереза Саймонс и заказала бурбон со льдом. Ник налил одну мерку бурбона и полез под стойку за льдом, но, когда он снова повернулся к Терезе, оказалось, что она опростала стакан, не дожидаясь льда. А он-то привык считать, что эти американцы без льда не могут.

— У вас тут слишком маленькие дозы, — сказала Тереза. — Можно повторить? — Ник хотел было взять у нее стакан, но она не отдала. — Только позвольте мне показать, как я привыкла, чтобы потом, когда я закажу бурбон, вы бы все так и делали.

Когда Ник согласился, она попросила высокий стакан с несколькими большими кусками льда, вылила туда две мерки бурбона и слегка разбавила содовой.

Ник занес цену всего этого плюс цену одной мерки бурбона в бухгалтерскую книгу, лежавшую у него под стойкой.

— Вы нашли в нашем городе то, что вам нужно? — спросил он для поддержания разговора.

— А почему вы думаете, что я что-то ищу?

— На отдыхающую вы не похожи, вот я и решил, что у вас здесь какое-то дело.

— Нечто в этом роде. А что, приезжают к вам люди на отдых?

— Не так, как раньше, но приезжают. Им нравится наш городок.

— Городок симпатичный, но как-то тут все безрадостно.

— Странно бы иначе, вам любой из местных это скажет. Вы, наверное, знаете, что случилось у нас в том году.

— Да… Потому я, собственно, сюда и приехала.

— Эми сразу сказала, что вы журналистка.

— С чего она вдруг решила? Мой интерес… я бы назвала его чисто личным.

— Вы уж меня извините, — смутился Ник; до этого момента он был абсолютно уверен, что Эми угадала правильно. — Я же никак не мог предположить. У вас пострадал здесь кто-нибудь из родственников?

— Нет, ровно ничего такого.

Тереза резко, почти невежливо отвернулась к окну. Окна в баре были до половины матовые, фары проезжающих машин казались сквозь них мутными, в радужных ореолах пятнышками, а всего остального и вообще не было видно. Тут, как на удачу, бексхиллская троица возжелала еще по кружке, и Ник пошел их обслужить. Когда он вернулся, Тереза сидела, поставив локти на стойку, и крутила в руках опустевший стакан. Она показала знаком, что хочет повторить, и Ник налил ей в свежий стакан.

— А как было с вами. Ник? Вы не против, что я буду звать вас Ником? Ведь ваши родители оказались тогда в самом пекле, верно?

— Да, и были убиты.

— А вы когда-нибудь говорите об этом?

— Редко. Да там и не о чем особенно говорить, кроме разве что очевидных фактов.

— Ведь это раньше была их гостиница, верно?

— Да.

— Так вам совсем не хочется об этом говорить?

— О чем — об этом? Они оставили мне гостиницу, и теперь я здесь. А то, что я пережил, так многие в нашем городе пережили гораздо худшее.

— Расскажите мне.

Ник надолго задумался, пытаясь внятно описать свои чувства, не имевшие прежде словесного воплощения и в нем не нуждавшиеся. В самые первые дни, когда стало ясно, что ему не вместить в себя понимание того, что сделал Джерри Гроув, он начал мыслить шаблонами. Вскоре он заметил, что все и повсюду, репортеры — по телевизору, священники — с кафедры, колумнисты — на газетных страницах, обычные люди — в обычных беседах, сыплют одними и теми же пустопорожними фразами. Он понимал, что эта навязшая на зубах жвачка упускает суть дела и в то же самое время схватывает основное. Он познал на практике, как хорошо ничего не думать, ничего не формулировать. Жизнь продолжалась своим чередом, и он плыл по течению, потому что это избавляло от необходимости что-то обдумывать, о чем-то говорить.

— Так вот, — неуверенно начал Ник, — все эти погибшие. Я не был ни с кем из них знаком, потому что давно уже жил в Лондоне, но я знал о них, слышал. Их имена были в списках, о них рассказывали. Вся эта скорбь, все эти пропавшие. Чьи-то родственники, родители, дети, женихи и невесты, пара иногородних, которых никто здесь толком не знал. Сперва я не видел ничего удивительного — ну, конечно же уцелевшие испытали потрясение. А как же еще, ведь людей же убили. Но чем больше я об этом думал, тем больше все запутывалось. Я ничего уже больше не понимал и даже не пытался понять. Я перестал об этом думать.

Тереза смотрела в сторону, крутя в руке стакан с позвякивающими кубиками льда.

— И как-то так странным образом вышло, что именно они спаслись, погибшие. Им не пришлось жить с тем, что было после. В некоторых отношениях выжить — куда хуже, чем быть убитым. Люди чувствуют себя виноватыми за то, что выжили. А потом еще все эти раненые. Многие быстро поправились, но были и такие, кто поправлялся плохо, кто никогда не поправится. И среди них эта девочка, школьница.

— Шелли Мерсер, — кивнула Тереза.

— Вы о ней знаете?

— Да, слышала. Как она сейчас?

— Она пришла в сознание и выписалась из больницы, но родители не могут обеспечить ей дома надлежащий уход. Им пришлось поместить ее в такую специальную частную больницу, в Истбурн.

Ник посетил однажды Шелли, когда она еще лежала в отделении интенсивной терапии Гастингской больницы «Конквест». Он был в составе маленькой группы горожан, которых что-то объединило и заставило к ней прийти. Не иначе как чувство вины.

Предлогом был CD-плеер с приемником, купленный для нее горожанами. Шелли копила себе на такой, а теперь горожане узнали об этом и быстренько скинулись. Они принесли плеер в больницу и подарили ей, а фотограф из «Курьера» все это снимал. От увиденного в больнице сердце Ника болезненно сжалось; Шелли, совсем еще ребенок, была сплошь обмотана бинтами, жизнь в ней поддерживалась всякими трубками и капельницами, за каждым ее движением и вздохом следила электроника. Лица ее не было толком видно. Было непонятно, в сознании она или нет, а если в сознании, то понимает ли, кто это такие пришли к ней и зачем. Они не стали вынимать плеер из коробки, положили его на тумбочку вместе с цветами и открытками и тихо, почти на цыпочках удалились.

— А вас это что, волнует? — спросил Ник, вскинув глаза на Терезу.

— Очень. А вас?

Скорость и жар ее реакции застали Ника врасплох. От ровного, бесстрастного взгляда Терезы ему становилось не по себе, хотелось поежиться. То ли свет был в баре какой-то такой, то ли еще что, но Ник все не мог разобрать, какого цвета у нее глаза, понятно только, что светлые. Прежде он не обращал на них внимания, а теперь только их и видел, все прочее отошло на дальний, очень дальний план.

Тереза поднесла стакан к губам и отпила; звяканье кубиков льда напомнило Нику бар в Сент-Луисе, где он был несколько лет назад, когда проводил отпуск в Америке. Был самый разгар лета. Жара, духота, а в баре — кондиционированная прохлада, в высоких стаканах позвякивают кубики льда. Огромная страна каждодневно поглощала огромное количество льда, тратила чертову уйму энергии для того лишь, чтобы заморозить воду, чтобы напитки лучше освежали, чтобы пить их было приятнее. Те три дня, что Тереза прожила в «Белом драконе», они по необходимости делали вдвое больше льда, чем обычно. Каждый день засовывали в морозильник две дополнительные формочки, чтобы американская постоялица не осталась ненароком без замороженной воды.

— Ну, так что? — спросила она, опуская стакан. Виски придал ее манерам бесцеремонность, почти агрессивность. — Вас это волнует?

— Да, и тоже очень. Пожалуй. Я как-то не думал об этом в такой плоскости.

— Приходите понемногу в себя?

— Начинаю приходить, так будет точнее.

— Послушайте, если вас будут спрашивать, что я здесь делаю, говорите, что я вроде как историк.

— А вы правда историк?

— Вроде как, — пожала плечами Тереза и на мгновение задумалась, глядя невидящими глазами на бексхиллцев, хохотавших над какой-то шуткой. — Я все время забываю, через что все вы здесь прошли. Вы когда-нибудь слышали о городе Кингвуд-Сити, штат Техас?

— Нет, никогда.

— А я до последнего времени не слыхала о Булвертоне. В этом мы с вами сходимся, если даже ни в чем другом.

— А что, этот Кингвуд, там тоже было вроде как у нас?

— Кингвуд-Сити. Точно то же самое.

— Стрельба? И у вас там кто-нибудь погиб?

— Энди. Мой муж. Его звали Энди Саймонс, он работал на федеральное правительство и погиб в городе Кингвуд-Сити, штат Техас. Вот почему я здесь, в Булвертоне, Восточный Сассекс, — потому что какой-то долбаный ублюдок застрелил самого дорогого для меня человека.

Тереза опустила лицо, протягивая одновременно Нику стакан с чуть подтаявшими кубиками льда. Ник понял без слов и опять налил ей двойной виски.

— Спасибо, — пробормотала Тереза.

Она снова взглянула на Ника, но теперь ее глаза не гипнотизировали, они приобрели мутноватый блеск, хорошо знакомый любому, кто когда-либо работал за стойкой и с нетерпением ждал, когда же придет час закрытия. Ник не думал, что Тереза опьянеет так быстро. Пока она аккуратно, сосредоточенно доливала стакан содовой из сифона, он записал на ее счет цену очередной выпивки.

— Так вы хотите поговорить обо всем этом? — спросил Ник.

Как ни крути, а он был бармен, человек, по роду своих занятий привыкший сочувствовать пьяным и безутешным.

— Да в обшем-то, мы уже поговорили.

Сомнительного возраста мальчишки повставали с мест, безжалостно царапая пол стульями, и всей своей буйной компанией проследовали на выход. Опустевший столик был заставлен пустыми стаканами и завален пакетиками из-под закуски. Над переполненной пепельницей столбом поднимался дым. Ник вышел из-за стойки, смел со стола грязь, залил водой дымящуюся пепельницу и перетаскал посуду в стоящую под стойкой раковину; только-только он начал ее мыть, как в баре появилась Эми.

— Хочешь, я подменю тебя? — спросила она, мельком взглянув на Терезу.

— Да нет, не надо, я же скоро закрываю.

Ник разогнул спину и повернулся к Эми; она поманила его в дальний конец бара.

— Как там миссис Саймонс, с ней все в порядке? — Голос Эми был еле слышен за музыкой, гремевшей из автомата, мальчишки оставили после себя и этот мусор.

— Миссис Саймонс выпила уйму бурбона, но ей, слава богу, не слишком далеко идти домой.

— А если она вырубится, ты отнесешь ее на руках?

— Да отстань ты от меня с этой чушью, — раздраженно отмахнулся Ник. — Я думал, ты уже легла.

— Я за сегодня не слишком устала. И мне было слышно, как ты тут все время болтаешь.

— Послушай, я же просто бармен, которому каждый клиент норовит излить свои беды.

— Так у нее они что, тоже?

— А у кого их нет?

— Как-то так получается, что, когда я стою за стойкой, она сюда не заходит, ни разу такого не было.

— Может быть, ей легче раскрывать душу перед мужчинами.

— Ну и чего же она там тебе такого нараскрывала?

— Слушай, Эми, давай отложим этот разговор, ладно?

— Она ничего не слышит.

— А зачем ей слышать? Ты ведешь себя так, что любой дурак поймет.

— Я бы и не хотела, да вот приходится.

Голос Эми звучал все громче, поэтому Ник протиснулся мимо нее и вышел из-за стойки. Подойдя к автомату, он щелкнул тумблером, укрытым на задней его панели, и музыка резко смолкла.

— Если ты закрываешь, нужно сперва поменять «гиннесовский» бочонок.

— Неохота, я лучше слазаю в подвал завтра утром.

— Ты же вроде всегда говорил, что «Гиннес» лучше ставить вечером.

— Я сделаю это утром.

Эми пожала плечами и вышла в дверь, которая вела из бара в гостиницу. Ник с ужасом думал, какую сцену она ему сегодня закатит. Он знал Эми уже многие годы, но все еще не мог до конца ее понять.

Тереза Саймонс допила очередную дозу; теперь она сидела на табуретке прямо, как по отвесу, чуть-чуть касаясь стойки ладонями.

— Я верно слышала, что вы закрываетесь? — спросила Тереза.

— Вас это не касается. Вы постоялица и можете пить здесь хоть до утра.

— Премного благодарна, мистер Сертиз, но это не в моем стиле.

— Ник, — поправил Ник.

— Ну да, мы же договорились. Не в моем стиле. Ник. Кой черт, я и бурбон-то этот не слишком люблю. Вот Энди, тот правда его любил. Я начала пить бурбон исключительно из-за него, не решалась сказать, что мне не нравится. До того я пила пиво. Вы же, небось, наслышаны, какое у нас, американцев, пиво. Вкус у него такой, что лучше не надо, вот мы и пьем его ледяным, чтобы вкуса совсем не чувствовалось. Поэтому такие, как Энди, пьют лучше бурбон. Да он и пил-то не слишком много. Говорил, что должен всегда иметь ясную голову, а то лишится значка.

— Значка? — переспросил Ник. — Так он что же, был копом?

— Вроде как.

— Вроде как коп — это вроде того, как вы вроде как историк?

Тереза тем временем встала, она держалась на ногах куда увереннее, чем можно было ожидать от женщины, выпившей так много бурбона за такое короткое время.

— Кой черт, да теперь-то чего темнить. Энди работал в Бюро, специальным агентом.

— В ФБР?

— Все-то вы понимаете.

— И был убит при исполнении служебных обязанностей?

— И опять вы угадали. В Кингвуд-Сити, штат Техас. Крошечный городок, о котором ни одна собака не слышала, даже американская собака. Даже техасская и та, наверно, не слышала, что-то вроде вашего Булвертона. Ну точно, совсем как Булвертон, если не считать того, что он совсем другой. Вы слышали такое имя — Аронвиц? Джон Лютер Аронвиц?

— Я не уверен, но кажется…

— Аронвиц жил в Кингвуд-Сити, — перебила Тереза. — Жил так тихо, что никто его там и не знал. Сидел все больше дома, с мамой. Заходил иногда в магазин. Друзей у него не было, а если и были, то никто их ни разу не видел. На его боевом счету числилось несколько мелких правонарушений. На что-то все это похоже, верно? Ездил он в старом пикапе и постоянно возил с собой пару стволов, дело для Техаса вполне обычное. Тихий, очень тихий парень, ну совсем как ваш Джерри Гроув. А в прошлом году он взбесился непонятно с чего. Взял свое оружие и начал стрелять. Убивал, убивал и убивал. Всех, кого ни попади, — мужчин, женщин, детей. В точности как Гроув. Ему было все равно, в кого стрелять, лишь бы застрелить. В конце концов он прихватил пару заложников и засел вместе с ними в каком-то долбаном торговом молле, на самой окраине города, у выезда на интерстейт-двадцать. Вот там Энди и занялся им, и там Энди погиб. Понятна картинка?

— Да.

— А вот вы, Ник, вы что-нибудь об этом слышали? Если да, то вы для вашей Англии редкое исключение.

— Слышал, — кивнул Ник. — Газеты много писали. А вот название города не запомнил. Он чаще упоминался как…

— Ну хорошо, хорошо, вы — один из немногих. Вы помните, когда это случилось?

— В прошлом году, как вы и сказали. И… ну да, тот же самый день.

— Третье июня прошлого года. День, когда умер Энди, и все из-за того, что какой-то говнюк по фамилии Аронвиц тронулся умом и схватился за винтовку.

— И ведь как раз третьего июня…

— Теперь видите? И ровно тогда же съехала крыша у Джерри Гроува. В тот же самый день, Ник, в тот же самый долбаный день. Презанятное совпадение, не правда ли?

Когда миссис Саймонс ушла, держась за стенки, к себе наверх, Ник закрыл бар, запер наружную дверь и выключил свет. В гостинице было тихо, как в склепе. Эми еще не спала, сидела в кровати и читала какой-то журнал. Ее настроение стало заметно лучше — покричала, стравила пар и успокоилась.

Глава 12

На момент смерти Энди Саймонсу было сорок два года, работал он, как и все предыдущие восемнадцать лет, в ФБР специальным агентом. Он специализировался по психологии преступников с особым упором на массовые беспорядки, множественные немотивированные убийства и серийные убийства, совершаемые с перемещением из города в город.

Энди был предан своему делу и свято верил, что методы Бюро — лучшие из лучших. В свободное время он умел и расслабиться, однако на работе его мозг был наглухо закрыт для всего, не связанного напрямую с поставленными задачами. Хотя он все еще числился оперативником, за последние годы его деятельность в значительной степени переместилась с улиц в лабораторию.

В Отделе психологии преступлений, приписанном к Фредериксбургскому управлению, он и чертова дюжина его коллег корпели над математическими моделями психоневральных карт ментальности психически неуравновешенных массовых убийц. Исходные данные поступали к ним из Национального центра криминологии, принадлежавшего самому Бюро, от полиции всех штатов США, а также из многих стран Европы, Латинской Америки и Австралазии.[10] Они основывали свои математические модели на ими же создававшихся психопатологических профилях не только убийц, но и тех, кого убийцы убивали. Они проверяли теорию, что при убийствах, считавшихся обычно немотивированными — когда жертвам вроде бы просто не повезло оказаться в самом неподходящем месте в самое неподходящее время, — в действительности существует глубинная психоневральная связь между тем, кто убивает, и теми, кого он убивает.

Имелось сильное подозрение, что тут присутствует своего рода психологический спусковой механизм. Природа этого механизма была не слишком понятна, но на практике именно он был последней соломинкой, превращавшей заурядного неудачника, социально неприспособленного или психически неуравновешенного индивидуума, из вечного неудачника в убийцу. Все большую популярность приобретало мнение, что ни к чему вроде бы не причастная жертва в какой-то мере сама подает сигнал к началу кровавой драмы.

Что касается более обычных причинно-следственных связей, их подметили и начали изучать едва ли не за век до того. При допросах арестованных серийных убийц нередко оказывалось, что они успели уже побывать в тюрьме и что главной причиной, превратившей их по освобождении в кровожадных социопатов, стала обида на несправедливо долгий срок заключения. Однако надежность такого вывода, делавшегося из их собственных слов, была далека от абсолютной. Дело не могло обстоять настолько просто, иначе серийным убийцей становился бы по освобождении каждый заключенный, отсидевший долгий срок. Имели значение и более частные, более личные факторы — нарастающее недовольство теми или иными учреждениями, событиями или людьми, постепенный переход от мелких правонарушений ко все более серьезным, в том числе и сексуального плана, увольнение с работы и связанное с ним понижение социоэкономического статуса, переезд в другой город, домашние неурядицы и так далее.

Тут стоит описать конкретный случай, вызвавший у Энди Саймонса особый интерес и ставший, по сути, отправной точкой всех исследований Отдела.

В 1968 году в Детройте безработный Мак Штюрмер застрелил во время обеденного перерыва троих отдыхавших рабочих и еще нескольких ранил. Двумя днями раньше администрация «Форд мотор компани» уволила Штюрмера за систематические, на протяжении шести недель, опоздания и прогулы. В указанный день он обманным путем проник во время обеденного перерыва в заводскую столовую, где, как было ему известно, обедали в это время его бывшие товарищи по работе, хотя, как установило дознание, никто из тех, кого он в конечном итоге убил, не был ему знаком.

Штюрмер не был коренным детройтцем, он родился на противоположном берегу озера Эри, в Лорейне, штат Огайо, и перебрался в Анн-Арбор, Мичиган, в 1962 году или чуть позднее. После ряда все более злостных правонарушений, в том числе связанных с грубыми сексуальными домогательствами и насилием, Штюрмер переехал в Детройт и нашел там себе работу. Хотя на тот момент Штюрмер был уже хорошо известен полиции и даже успел отбыть в тюрьме штата несколько сроков заключения, он без особого труда получил место у «Форда» и первые месяцы работал вполне прилично. Он поселился в меблированных комнатах в Мелвиндейлской части города, жил там один и не общался в свободное время ни с кем из товарищей по работе. По выходным он регулярно посещал бары и питейные клубы и время от времени пользовался платными милостями тамошних официанток. Он был коллекционером огнестрельного оружия и на момент ареста имел в своем распоряжении тринадцать его единиц различного калибра и убойной силы. Самым мошным его оружием был карабин конструкции Айвера Джонсона, из которого и были убиты его жертвы, вдобавок у него имелось несколько пистолетов и револьверов, один из которых также был при нем на момент преступления.

Немаловажное обстоятельство: Штюрмер знал о своих жертвах только то, что они тоже работают на «фордовском» заводе, во всех прочих отношениях они были выбраны совершенно случайно. Он ранил семерых, трое позднее умерли от ран, а четверо остальных в конечном итоге поправились, пролежав в больнице то или иное время. Количество жертв могло бы оказаться и большим, если бы не охранники фирмы: они быстро схватили Штюрмера, обезоружили и передали полиции. На допросе он сказал, что один из рабочих постоянно шмыгал при нем носом, причем делал это намеренно, прекрасно зная, что это его раздражает. Если верить Штюрмеру, только это и толкнуло его на преступление.

Поступив на работу в Отдел, Энди Саймонс сразу же взялся за подробный ретроспективный анализ дела Штюрмера. Он выбрал это дело по той причине, что люди, к нему причастные, были еще в большинстве своем живы и он мог допросить их заново, с учетом всей имеющейся информации, а затем при помощи новейших методик использовать полученные данные для построения схемы психоневральных связей между всеми прямыми участниками инцидента.

К примеру, жена одного из убитых показала под присягой, что часто видела Штюрмера в некоем баре, где работала тогда официанткой. Эти показания не были оглашены на суде, потому что окружная прокуратура сочла их не имеющими отношения к убийствам. Не было ни малейших намеков на то, что Штюрмер знал эту женщину или хотя бы единожды обратил на нее внимание, и уж тем более — что он узнал в ней жену одного из «фордовских» рабочих, занятых в одну с ним смену. И при всем при том с позиций Отдела психологии преступлений здесь усматривалась очевидная связь между Штюрмером и одним из людей, им убитых.

От той же самой несчастной женщины прорисовывались еще две связи. Во-первых, она была знакома с хозяйкой меблированных комнат, где жил Штюрмер.

Второе и весьма примечательное: она и ее муж переехали в Детройт примерно в то же, с точностью до нескольких месяцев, время, что и Штюрмер. По традиционным следственным методикам такой обрывок информации был бы сочтен ни к чему не имеющим отношения, однако при построении психоневральных связей он оказывался очень важным. Переселение убийцы или его жертв, или как одного, так и других, было повторяющимся мотивом истории множественных немотивированных убийств.

Без всяких сомнений, преступник имел десятки связей с людьми, которые не стали потом его жертвами, а потому легко подумать, что эти маловажные связи почти ничего не добавляют к картине, создаваемой традиционными методами следствия. Однако это дело было, в терминологии Отдела, парадигматическим: за Штюрмером тащился шлейф правонарушений все возрастающей серьезности, незадолго до инцидента он переселился из города в город, он жил и работал в непосредственной близости к своим будущим жертвам, все завершилось множественным немотивированным убийством.

Последовало несколько лет работы, параллельно которой Энди Саймонс исполнял в Бюро свои обычные обязанности агента.

Отдел намеревался не больше и не меньше как создать сводную базу данных по тяжким преступлениями, совершавшимся в США, с особым упором на то, что на первый взгляд представлялось непредумышленными срывами, убийствами людей, «подвернувшихся под горячую руку», пальбой куда попало из мчащегося автомобиля или случайными встречами с серийными убийцами.

Если подлежащие структуры насилия и выявлялись, то весьма смутно и ненадежно — что сильно подрывало авторитет Отдела в глазах остального Бюро. Хотя никто из участников работ никогда не говорил, что их главная цель — предсказывать вспышки насилия, все вокруг, конечно же, были в этом уверены. Оперативники других отделений считали очень забавным позвонить в Фредериксбург с докладом, что мы вот раскрыли только что очередное дело, так не дадите ли вы нам исходные установки по следующему. Впрочем, со временем эта шутка стала приедаться и звучала все реже и реже.

Агент Саймонс, на которого взвалили помимо всех прочих дел обязанность давать серьезным, официальным посетителям Фредериксбургского управления доступные им разъяснения, описывал цель, которой служат математические модели, как «предчувствие больного места».

Отдел, говорил Саймонс, работает с географической, экономической и социологической информацией. Со временем он научится улавливать тренды, предсказывать ареалы, в которых вспышки насилия наиболее вероятны. Значительная часть этих результатов могла быть получена традиционной обработкой данных, собираемых полицией и Бюро, что тоже ставило под сомнение уникальные возможности нового психологического подхода, однако Отдел упорно стоял на том, что по мере накопления собранной информации точность прогнозов будет быстро увеличиваться.

Как не раз признавался Энди Терезе, суровая реальность состояла в том, что на построение более-менее точной картины социальных и прочих условий, способствующих нежелательным явлениям, уйдет лет десять, а то и пятнадцать, однако никакое, пусть и самое изощренное, математическое моделирование никогда не сможет учесть расхлябанность и ненадежность человеческой природы.

Сотрудники Отдела внимательно следили за тем, что происходит в мире, собирали максимум информации обо всех событиях, представлявших для них интерес, а затем строили в первом приближении психоневральные схемы, однако Соединенные Штаты уверенно держали мировое первенство по преступности, и именно отсюда поступала большая часть информации.

Вот такой-то работой — будничной, кропотливой, не дающей надежды на быстрый успех — занимался Энди Саймонс, когда на юге США, к западу от Форт-Уорта и к северу от Абилина, медленно вспухало то, что на жаргоне Отдела называлось психоневральной особенностью.


Жители этой части техасского «сковородника» традиционно занимались фермерством и скотоводством; кое-кто из них зарабатывал много, а большинство — мало. В пятидесятые годы ей прилепили ярлык НПР — Низкое Промышленное Развитие, — не обеспечив, однако, работающим там корпорациям никакого стимулирования ни на федеральном, ни на местном уровне. Еще там добывали нефть, но в количествах довольно умеренных. И вот в начале восьмидесятых туда потянулись производители компьютеров и микрочипов, привлеченные дешевой землей и низкими налогами. Затем последовал приток среднего класса, нараставший вплоть до середины десятилетия, а стремительный рост цен на нефть вознес ни шатко ни валко перебивающийся штат на вершину процветания.

С точки зрения Отдела массовое переселение было первым шагом к созданию криминогенной обстановки. К концу десятилетия, когда цены на нефть упали и во всей земельно-налоговой макроэкономике сместились акценты, процветающая компьютерная промышленность вошла в стадию ужимания и реструктурирования, отбрасывая тем самым значительную часть благополучного среднего класса вниз, на грань нищеты. Процесс вошел во вторую стадию.

Вскоре северную часть Техаса захлестнула волна преступлений, в том числе и наиболее тяжких: нападение с причинением тяжких телесных повреждений, изнасилование, вооруженное ограбление, убийство. К началу девяностых она превратилась, в терминологии Отдела, из статистически пренебрежимой в статистически острую.

Энди Саймонс и его команда все чаще навещали район Абилина, контактируя с местной полицией и региональным управлением Бюро. Стараниями Энди и он, и его команда постоянно имели новейшую информацию о численности полиции, количестве и структуре совершаемых преступлений, огнестрельном оружии, находящемся в личном владении, суровости приговоров, выносимых судами штата, и местной политике в области досрочного освобождения.

Поэтому трудно считать такой уж случайностью то, что Энди Саймонс оказался в Абилине третьего июня, в день, когда человек по имени Джон Лютер Аронвиц подогнал к церкви пикап, где лежала вся его коллекция оружия, готовая к употреблению.

Глава 13

— А вот вам. Ник, вам доводилось когда-нибудь стрелять?

Ник пытался уравновесить бутылку на стеклянном дозаторе, этой самой штуке, которой британские бармены отмеряют свои смехотворно крошечные порции. Услышав вопрос, он на мгновение замер, а затем прервал увлекательное занятие и повернулся к Терезе. Тереза опять сидела на высоком табурете, ее руки лежали на полированной деревянной стойке, пальцы сомкнулись вокруг стакана, не дотрагиваясь до него.

— Нет, — качнул головой Ник. — А почему вы спрашиваете?

— И никогда не хотелось?

— Нет.

— И сейчас не хочется?

— Вопрос чисто академический. В этой стране огнестрельное оружие запрещено.

— У нас, в США, его тоже пытались кое-где запретить. Без толку. Люди едут в соседний штат и покупают там все, что душе угодно.

— Здесь такого не сделаешь. У нас оружие запрещено по всей стране.

— Но вы же можете съездить, скажем, во Францию?

— Некоторые так и делают.

— А вам тогда кто мешает?

— Послушайте, — раздраженно начал Ник, — я абсолютно не интересуюсь оружием! Мне и в голову не придет сделать что-нибудь в этом роде.

— О'кей, о'кей, успокойтесь. Извините, что я к вам привязалась. — Тереза окинула взглядом бар, совершенно пустой, потому что время было раннее. Раннее-то раннее, но она успела уже выпить два больших бурбона. Ей осточертел этот Булвертон, и начинало — несмотря на всю проделанную работу — казаться, что она только попусту тратит здесь время. — Я же это так, для поддержания разговора.

— Понимаю. — Ник извлек из-под стойки два пустых пивных ящика. — Мне нужно сходить в подвал, кое-что принести. Так что вы уж меня извините.

Ник ушел. Тереза жалела, что не догадалась заказать еще одну порцию, ее стакан почти опустел. Она пришла сегодня в бар с одной-единственной целью: поскорее надраться до чертиков и рухнуть в постель.

А пока что, думала она, она еще достаточно трезва, чтобы соображать, как все это звучит. Ну какой, спрашивается, черт дернул ее пристать к нему с этим оружием? Она стиснула левый кулак, чуть не до крови вонзив ногти в ладонь. И ведь всегда, всю свою жизнь она нет-нет да и ляпнет что-нибудь эдакое; всю жизнь снова и снова обещает себе не распускать язык. И ведь не где-то еще, а именно здесь! Ты торчишь на винтовках, Ник? Ага, а как же, с того самого времени, как этот маньяк замочил моих родителей и всяких там кроме. Спешите на представление, Трепло Американское снова в нашем городе! От стыда и смущения к лицу Терезы прихлынула кровь; она сидела, горестно ссутулившись, и молила Бога, чтобы Ник не пришел раньше, чем она успеет взять себя в руки.

Могла бы и не беспокоиться. Кто знает по какой причине, но Ник задержался в подвале неожиданно долго, и ей более чем достало времени, чтобы оправиться от стыда и страстных самообличений.

Тереза вспомнила технику самоконтроля, к которой она иногда прибегала: составь в уме подробный и ясный перечень, приведи свои мысли в порядок.

Что она сделала в городе на настоящий момент? Отчеты о событиях в местной газете: сделано. В общенациональных газетах: частично сделано, но, когда она попыталась войти через интернет в архивы «Гардиан» и «Индепендент», они лежали. Нужно будет еще попробовать. Показания полицейских: завершено, но только почему вскоре после бойни сотрудники местной полиции стали пачками переводиться в другие города? И они это как — добровольно или по принуждению? Видеоматериал: многое уже просмотрено, еще больше подобрано, но тут заодно выяснилось, что большую часть этой хроники уже показывали по Си-эн-эн и другим американским сетям.

Свидетели. Уклончивость Элли Рипон насчет того, где можно найти Стива, объяснилась просто: он был арестован по обвинению в грабеже со взломом и находился теперь в тюрьме Льюиса в предварительном заключении. Его адвокатша сказала Терезе, что на той неделе предварительное слушание и она думает вытащить его под залог. Тереза надеялась, что тогда она сможет задать ему вопросы. Ее вторая попытка поговорить с Элли Рипон была такой же безуспешной, как и первая. Она успела поговорить с Дареном Нейсмитом, Марком Эллингом и Кейтом Уилсоном; Гроув пил в их компании непосредственно перед бойней. Маргарет Ли, кассирша автозаправки «Тексако», разговаривать отказалась, но у Терезы была видеозапись длинного интервью, взятого у этой молодой особы телевизионщиками, так что потеря невелика. Том и Дженни Мерсер, родители несчастной девочки Шелли, согласились поговорить, она встретится с ними завтра. Тереза нашла и проинтервьюировала с дюжину непосредственных свидетелей бойни, не все они слишком-то хотели говорить, однако по совокупности Тереза смогла составить довольно приличное описание того, что происходило тогда на улице. Она все еще пыталась найти Джейми Коннорса — маленького мальчика, который сидел, как в ловушке, в родительском автомобиле, застрявшем у обочины Истбурн-роуд, и наблюдал устроенную Гроувом безумную бойню на ее последних стадиях.

Местность: Тереза осмотрела все места, где разворачивалась трагедия, от приморских районов города до площадки для пикников в лесу рядом с Нинфилдом и до автозаправки «Тексако», не говоря уж об улицах самого Булвертона. Она отметила место и время каждого известного инцидента. Оставались некоторые аномалии, в частности, необъяснимый пробел в хронометраже и совершенно очевидный нахлест, но она понимала, что дальнейшее расследование должно все это утрясти.

В баре появилась Эми; она кивнула Терезе и улыбнулась, всем своим видом давая понять, что куда-то спешит и не хочет задерживаться. В тот момент, когда Эми уже готова была исчезнуть из виду, Тереза все же ее окликнула.

— Эми, не могли бы вы мне налить?

Не говоря ни слова, Эми вернулась, прошла за стойку и приготовила двойной бурбон.

— Вы будете сегодня обедать? — спросила она, ставя перед Терезой стакан.

— Я еще не решила, — сказала Тереза и тут же подумала, что некоторые любители выпить из Бюро непременно сказали бы, что она уже наполовину покончила с главным блюдом.

Эми записала на Терезин счет цену двойного бурбона и молча ушла.

Тереза недоумевала, в чем тут дело. И Эми и Ник явно ее избегали. Она все больше чувствовала себя шумной, настырной американкой, всюду суюшей свой нос, умудряющейся обидеть каждого, с кем ни заговорит. А не может ли статься, что и раньше, до отъезда в Штаты, она ощущала нечто подобное? Да нет, смешно и думать. Она же была тогда совсем ребенком, без всяких взрослых заморочек. Она едва не выпила весь бурбон залпом, но на полдороге остановилась, посмотрела на стакан и опустила его на стойку. Она уже сожалела, что начала пить так рано. Ей хотелось, чтобы в баре был кто-то еще, другие клиенты. Ей хотелось, чтобы сама она была в каком-нибудь другом месте.

Тусклыми, расплывчатыми пятнышками казались сквозь матовые половинки стекол фары проезжающих автомобилей; по верхним прозрачным половинкам стекали струи дождя, подсвеченные уличными фонарями, под потолком горела яркая, почти незатененная абажуром лампа, и, в общем, в баре было тоскливо и неуютно. Подумав, что музыка может поправить дело, Тереза опустила в музыкальный автомат монету и нажала кнопку первой попавшейся песни. Автомат молчал. Вспомнив, что Ник как-то там выключат его, закрывая бар на ночь, она заглянула в шель между задней панелью и стенкой, однако никакого выключателя не нашла.

Тишина и полное отсутствие людей угнетали Терезу, давили ей на психику. Она понимала, что выпила слишком много, и рассеянно думала, не отнести ли этот последний стакан к себе в номер, чтобы допить его перед сном. Возвращаясь после неудачного эксперимента с автоматом к себе на место, она заметно покачивалась и в конце концов сшибла один из столиков набок. Грохот упавшего столика заставил ее остановиться; она подумала и медленно, осторожно, с величайшим тщанием вернула его в прежнее положение.

Лишь только Тереза села, как стало вдруг очень светло, словно бар был сценой и где-то включили огни рампы. Она повернулась к окнам и с удивлением увидела, что в них льется яркий свет, несомненно — дневной. Объяснение могло быть только одно: в какой-то момент она отключилась и вот так вот, сидя на табурете, проспала до следующего дня и никто почему-то ее не разбудил.

Тереза уперлась ногой в пол и начала было вставать, чтобы вернуться к себе в номер, но в этот момент сзади послышалось какое-то движение, и она поняла, что кто-то вошел в бар из коридора за стойкой. Она резко обернулась и увидела седого, очень пожилого мужчину с тонким породистым лицом. Его большие, пронзительно-голубые глаза смотрели мимо нее, в сторону одного из окон. В руке у мужчины была кухонная тряпка, он положил ее на стойку и сделал шаг в сторону, продолжая озабоченно смотреть в окно.

Затем он повернулся к ведущей в коридор двери и громко крикнул кому-то невидимому:

— Майк! Ты там?

Ответа не было. Мужчина поднял откидную доску, вышел из-за стойки и торопливо направился к двери, выходящей на Истбурн-роуд; доска со стуком упала на место.

Только теперь Тереза заметила, что в баре есть кроме нее и другие клиенты. Четверо, и все мужчины. Один из них сидел за столиком с пивной кружкой у рта, а трое стояли у окон и на что-то смотрели. Музыкальный автомат пел голосом Элтона Джона.

С улицы донеслось несколько отрывистых хлопков. Пожилой мужчина, почти уже дошедший до двери, резко пригнул голову.

А потом оглянулся на стойку и крикнул:

— Майк! Там на улице кто-то стреляет.

После чего, как это ни странно, он подошел к двери, открыл ее и вышел наружу. Четверо остальных прилипли к окнам, они тянули шеи и вставали на цыпочки, что-то высматривая сквозь прозрачные половинки стекол.

Тереза не могла уже понять, явь это или бред; она стояла рядом со своей табуреткой, судорожно вцепившись в холодную гладкую стойку. Дверь за стойкой открылась, и в бар торопливо вошла пожилая, но все еще подтянутая и красивая женщина.

— Джим? — Женщина посмотрела на Терезу, ближайшую к ней. — Джим меня звал?

— А Джим это…

— Он вышел наружу! — крикнул один из стоявших у окна. — Там какой-то придурок хулиганит с автоматом!

— Джим!!!

Рывком отбросив откидную доску, женщина выбежала в зал, и в этот момент одно из стекол буквально взорвалось, хлестнув во все стороны бритвенно-острыми осколками. Все четверо клиентов бросились на пол, рядом с одним из них расползалась лужица крови. Как видно, осколки стекла поранили и женщину, она на мгновение остановилась, прижала ладони к лицу, а затем пригнулась и продолжила свой путь к наружной двери. Между ее пальцами сочилась кровь. Женщина распахнула дверь и бессильно оперлась о косяк, Тереза думала, что сейчас она упадет, но этого не случилось. Ее фигура была черным силуэтом в снопе хлынувшего с улицы света. В бар вбежала другая женщина, помладше; по дороге она чуть не сбила с ног пожилую, продолжавшую цепляться за косяк. Затем прогремела еще одна очередь, пули оторвали пожилую женщину от двери и швырнули спиной на пол.

Дневной свет померк так же внезапно, как и возник, и Тереза снова была в баре одна. Голая лампа над головой, темнота за окнами, гнетущая тишина и ни души, все по-прежнему. Сколько прошло времени? Неуловимое мгновение? секунды? минуты? Как долго все это продолжалось? Она стояла там же, где и тогда, когда с грохотом взорвалось стекло, рядом со своим табуретом, ее вытянутая рука все так же цеплялась за стойку.

Музыкальный автомат молчит, откидная доска поднята, как оставила ее, выбегая из-за стойки, седая женщина. Была ли она поднята раньше, когда за стойкой стоял Ник? Вроде бы нет, обычно она опущена.

Тереза смотрела на недопитый бурбон, отгоняя от себя подозрение, что это он всему виной. И тут же вместе с мыслями об алкоголе появились первые, почти еще незаметные признаки надвигающейся мигрени. Алкоголь был ее врагом: когда она пила, то не могла принимать таблетки. Могла, конечно же, но это было опасно.

Она снова села на табурет, чувствуя себя совершенно пьяной, чувствуя себя как тупоголовый пьяница, который напился до галлюцинаций и вот-вот наблюет на пол.

Жалкая, совсем убитая, она через силу сдержала подступавшую тошноту и так и сидела за стойкой, когда вернулся Ник. Он принес два ящика пива, один на другом, и сгрузил их на пол.

— Как вы там, миссис Саймонс, о'кей? — спросил Ник.

— Тереза, называйте меня Тереза. О'кей я или не о'кей? Да нет, пожалуй что нет. Не называйте меня миссис Саймонс.

— Вам что-нибудь подать, Тереза?

— Только не новый бурбон. Нельзя пить на пустой желудок. Видите, что потом получается. — Пытаясь описать свое состояние, она неопределенно помотала в воздухе рукой.

— Может, приготовить вам кофе?

— Нет, скоро я и так приду в себя. И виски я больше не хочу. Допью, что налито, и все.

Впрочем, ей и допивать-то не хотелось, она просто сидела и смотрела на полупустой стакан, а Ник тем временем забивал пивом полки холодильника.

В конце концов она сказала:

— Этот парень, который заходит сюда иногда и помогает вам за стойкой, кто это?

— Вы это что, про Джека?

— Джека? Это так его, что ли, звать?

— Джек Мастерс. Он приходит по субботам, а иногда еще по пятницам.

— Джек. А у вас тут работает кто-нибудь, кого звать Майком?

— Нет, — покачал головой Ник. — И вообще я тут таких не помню.

— Парень по имени Майк.

— Нет.

— А пожилая пара? Они когда-нибудь работают здесь, за стойкой? Мужчину вроде бы звать Джимом.

Ник выпрямился и снял освободившийся верхний ящик с нижнего, полного.

— Может быть, вы имеете в виду моих родителей? Раньше это была их гостиница.

— Да нет, вряд ли, я говорю про сейчас.

— Мою мать звали Микаэла, а папа называл ее при случае Майком.

— Ох господи, — вздохнула Тереза. — Майк. Она была здесь, я ее видела. Извините, пожалуйста, я совсем напилась. Больше такого со мной не будет. Я все это забуду, выкину из головы. Пойду-ка к себе наверх.

Она сделала это с большим трудом, цепляясь за перила и ударяясь о стенки. Головная боль накатила могучим валом, сил бороться с тошнотой совсем не осталось. В конце концов она добралась до туалета, нагнулась над унитазом и дала себе волю; ей удалось не наблевать на пол и почти не запачкать унитаз, однако жуткие рыгающие звуки было не скрыть, и она была уверена, что их слышит весь дом. Впрочем, у нее не осталось сил даже на то, чтобы из-за этого расстраиваться. Потом она тщательно умылась, попила воды, проглотила две таблетки мигралева и легла.

Глава 14

Кингвуд-Сити мало отличался от всех прочих городов-спутников, грибами выраставших вокруг Абилина. До пришествия компьютерной компании это был маленький фермерский городок, затерявшийся на безбрежной равнине, но в восьмидесятые годы он пережил период бурного роста. Старый центр города был бережно сохранен, городской совет периодически сдавал его в аренду телевизионным и кинокомпаниям. Здесь процветали кустарные промыслы и рестораны с натуральной пищей. Рядом располагался маленький, но быстро разраставшийся деловой центр с его банками, страховыми компаниями, гостиницами, финансовыми домами, транспортными конторами, спортивно-развлекательными комплексами и рекламными агентствами.

К северу, в сторону техасского «сковородника», тянулась узкая, пяти миль в длину полоса земли, застроенная торговыми моллами, автомобильными магазинами и центрами техобслуживания, гамбургер-барами, где можно было поесть, не вылезая из машины, супермаркетами и зеркально сверкающими зданиями тех самых промышленных комплексов, которые принесли городу процветание. Там же за последнее время появились шесть дорожек для гольфа, аэродром для личных самолетов и пристань для яхт и катеров, построенная на берегу озера Хаббард. К западу и востоку, а также к югу, в направлении федерального хайвея 20, стремительно разрасталась прямоугольная решетка пригородов для среднего класса.

Зимой Кингвуд-Сити страдал от ледяных северных ветров, но когда наступало долгое, от начала мая до конца октября, лето, он задыхался от зноя.

Третьего июня Энди встречался в Абилине со специальным агентом Деннисом Бартелем, возглавлявшим сектор местного управления Бюро. В этом не было ничего необычного, Энди проводил аналогичные совещания с руководителями секторов по всей стране, хотя за последние месяцы демографические прогнозы, полученные при компьютерном моделировании, придавали его визитам в Техас особую важность. В то самое время, когда он находился в кабинете Бартеля, пришло сообщение от городской полиции, что в баптистской церкви, расположенной на северной Рамзи-стрит, произошел инцидент со стрельбой. Вооруженный террорист захватил заложницу и отвез ее в торговый молл «Северный крест». Прежде чем полиция оцепила молл, он увеличил число своих жертв на несколько человек. В настоящее время преступник и две захваченные им заложницы надежно изолированы в подсобных помещениях молла.

ФБР привлекают далеко не по каждому преступлению, теоретически его юрисдикция распространяется на триста без малого разновидностей федеральных правонарушений, причем конкретный их перечень постоянно меняется вслед за изменением законодательства и обшей обстановки. Одной лишь стрельбы было бы недостаточно для привлечения Бюро, для этого требовались те или иные отягчающие обстоятельства: участие организованных преступных групп, торговля наркотиками, терроризм, шпионаж в пользу иностранной разведки, предельно высокая степень насилия или пересечение преступником границы между штатами.

В данном случае одна из свидетельниц узнала в преступнике Джона Лютера Аронвица, который и до того был неким образом связан с этой церковью — то ли как прихожанин, то ли как добровольный помощник. Тем временем полицейский компьютер сообщил, что за Аронвицем числится целый ряд актов насилия, совершенных им в тот период времени, когда он проживал в соседнем штате Арканзас. Три года назад он переехал в Техас, и с этого момента сообщения о его неладах с законом полностью прекратились.

Этим душным июньским вечером, когда Энди Саймонс по собственной инициативе отправился в Кингвуд-Сити, Аронвиц все еще был на свободе. Энди отправился один; его напарник Денни Шнайдер, которого не было на тот момент в территориальном управлении, обещал подъехать как можно скорее. Энди даже не позвонил Терезе — видимо, потому, что по всем признакам полиция уже сумела взять ситуацию под контроль.

Только все было несколько иначе. Служебная зона молла, где был окружен Аронвиц, состояла из ряда больших складов, связанных в задней своей части металлическим коридором, достаточно высоким и широким для проезда автопогрузчиков, которые стояли теперь, брошенные водителями, в самых разных местах по всей его длине. Эти автопогрузчики вкупе со стальными воротами, отделявшими склады друг от друга, давали Аронвицу уйму удобных мест для укрытия.

На тот момент, когда Энди прибыл к месту событий, полицейский спецназ пытался проникнуть в служебную зону, в то время как Аронвица держали в непрерывном напряжении другие полицейские, занявшие часть подсобных комнат. За время операции были ранены двое полицейских, один был убит. Погибла и одна из заложниц, ее тело лежало прямо на виду видеокамер, во множестве установленных за линией полицейского оцепления. Общее число убитых Аронвицем достигло четырнадцати, раненых еще не подсчитали.

Энди Саймонсу было суждено стать пятнадцатым и последним.

Узнав, что прибыл офицер ФБР, командир спецназовцев ввел его в ситуацию. Энди отметил, что в зданиях такого типа существует, как правило, другой путь доступа в служебную зону — из проходящих внизу вентиляционных каналов. Предложение было признано разумным, и на его осуществление была отправлена группа спецназовцев с приданными им проводниками из администрации молла. Вскоре после этого Аронвиц на мгновение появился, открыл смотровой люк на задах одного из складов, нырнул в него и исчез. Окончание операции казалось уже неизбежным, и спецназовцы двинулись вперед, чтобы тем или иным способом нейтрализовать преступника. Энди последовал за ними. Несколькими секундами спустя Аронвиц вынырнул из другого люка и открыл огонь. Спецназовцы его застрелили, но лишь после того, как пуля ударила Энди в голову. Энди умер почти мгновенно.

Глава 15

Первой мыслью Терезы было: как это они делают, что машины не отличить от настоящих? У них что, есть такие старые машины? А уж город-то! Она крутила головой, изумленно рассматривая здания. Где они их нашли, как они их построили? А кто такие все эти люди? Артисты? Так им что, за это платят?

Звук выстрела не стал для нее неожиданностью. Где-то здесь орудовал вооруженный бандит. Бандита звали Говард Анрух, ей предстояло разоружить его и задержать.

Она находилась в Кэмдене, штат Нью-Джерси, год был 1949-й, день 9 сентября, время — чуть за полдень. Ей не нужно было вживаться в чью-то там роль — это был один из тех тренировочных «Экс-экс»-сценариев, где пользователь привносит в моделируемую ситуацию свою собственную индивидуальность.

Терезу отвлекали машины, звуки уличного движения. Улица была полна больших седанов и лимузинов, по преимуществу черных и темно-серых, с массой хромированных деталей, у некоторых были даже подножки, и все они без исключения казались медленными и неуклюжими. Грузовики были с прямыми, как по линейке, обводами и очень шумные. По тротуарам текли потоки людей в мешковатой одежде и допотопных шляпах.

Да это же кино! — догадалась Тереза. Вот, значит, как они все это сделали! Привлекли одну из компаний, снабжающих Голливуд машинами старых марок. И наняли где-нибудь массовку.

Второй выстрел прозвучал заметно громче, но Терезу это не озаботило, она была новичком в подобных сценариях, и ее потрясало невероятное правдоподобие всех, вплоть до самых мельчайших, деталей. Ей хотелось выбежать на середину улицы, остановить движение, а потом поговорить с кем-нибудь, кто сидит в одной из машин. Кто вы такой? Сколько вам за это платят? Вы сдаете эту машину в конце рабочего дня или как? Можно, я с вами немного проеду? Куда вы направляетесь? А мы можем выехать из города? Что лежит за его пределами? Вы можете отвезти меня в Нью-Йорк?

Но она знала, что все происходящее с ней в этом сценарии отслеживается и записывается, а потому сдержала себя и просто пошла по улице, мимо магазинов и офисных зданий. Это напоминало первые минуты в чужой, незнакомой стране — все выглядело, звучало и пахло как-то иначе. Ни один из ее органов чувств не остался равнодушным. Она слышала звуки доисторических клаксонов, стук и лязганье плохо отлаженных моторов, дребезжание какого-то звонка, голоса бессчетного множества людей, звучавшие с явным, легко узнаваемым нью-джерсийским акцентом. Воздух насквозь пропах угольным дымом, машинным маслом и потом. Все детали были выдержаны с безупречной, скрупулезнейшей точностью. Чем дольше она здесь находилась, тем больше подмечала: женская косметика выглядела грубой и чрезмерно обильной, все люди были одеты в нечто бесформенное и неудобное, многие вывески были намалеваны прямо на стенах или прибиты к ним на манер рекламных плакатов, неон почти отсутствовал, и никаких подсвеченных логотипов, никаких знаков кредитных карточек.

Общее ощущение было не только странное, но и какое-то небезопасное, все словно пребывало на грани хаоса. О чем лишний раз напомнили новые выстрелы. Она не была единственной, чье внимание привлекла стрельба. На следующем перекрестке скопилась небольшая толпа, люди смотрели куда-то вперед. Терезе хотелось встать рядом с ними, послушать, о чем они говорят, вслушаться в произношение, разобраться, что им известно.

Вспомнив наконец, зачем она здесь, Тереза сунула руку под куртку и достала из кобуры пистолет. И пошла по улице, высматривая Говарда Анруха.

Вскоре ее обогнала машина с двумя полицейскими. Один из полицейских сидел у опущенного бокового стекла, в руках у него была винтовка, ствол винтовки высовывался наружу. Увидев Терезу, он что-то сказал, и машина резко затормозила. Тереза повернулась к полицейским, чтобы спросить их… тот, что с винтовкой, прицелился ей в грудь и убил ее с первого выстрела.


— Не вытаскивайте пистолет, пока в нем нет острой необходимости, — сказал ей Дэн Казинский, ее инструктор по Академии ФБР в Кантико. — Не стоит носиться по улице с пистолетом в руке. И уж тем более — когда в конце ее идет пальба, а на место происшествия прибывают люди, специально тренированные разряжать такие ситуации быстро и решительно. Как только вы видите копа, показывайте ему свой документ. Это его город, а не ваш. И все время думайте о своем задании, агент Саймонс.

— Да, сэр.

— И кончайте на все вокруг пялиться.

— Да, сэр.

Тереза восприняла этот разнос как могла спокойно. Она внимательно просмотрела видеофильм, сделала заметки, стала проводить на стрельбище еще больше времени. Частично повторила курс психологии преступника, экзамен по которому уже сдала. Написала реферат по вооруженному пресечению криминальной активности. И сделала новую попытку.


Да это же кино! — догадалась Тереза. Вот, значит, как они все это сделали! Привлекли одну из компаний, снабжающих Голливуд машинами старых марок. И наняли где-нибудь массовку. Это ж сколько трудов они угрохали, чтобы добиться полной аутентичности.

Второй выстрел прозвучал заметно громче. Тереза, не задерживаясь, дошла до следующего перекрестка, там уже собралась небольшая толпа, люди смотрели куда-то вперед. Она походя изумлялась мешковатым костюмам мужчин, аляповатой косметике женщин.

Тереза сунула руку под куртку, убедилась, что ничто не мешает быстро выхватить оружие, и осторожно двинулась по улице на стрельбу. Следующий выстрел позволил ей понять, где сейчас находится Говард Анрух; она перебежала улицу, лавируя между неуклюжими лимузинами и седанами, и двинулась дальше, держась для безопасности у самой стены.

На улице показалась патрульная машина. Один из полицейских сидел у опушенного бокового стекла, в руках у него была винтовка, ствол винтовки высовывался наружу. Увидев Терезу, он что-то сказал, и машина резко затормозила. Тереза торопливо достала и продемонстрировала свое удостоверение сотрудника Бюро; копы понимающе кивнули, и машина поехала дальше.

На следующем углу Тереза увидела труп, обмякший у мусорного бака. Правая рука человека, зацепившаяся за крышку бака, не давала ему упасть. Его голова завалилась на сторону, из ран на спине и шее сочилась кровь. Рядом с головой вжикнула пуля; Тереза не задумываясь упала на грязный асфальт, под укрытие бака. Стреляли откуда-то сверху, из окна. На Терезу смотрели пустые, остекленевшие глаза мертвеца. Она в ужасе отпрянула и ползком попятилась за угол. Там она достала пистолет, поставила его на боевой взвод, а затем перехватила двумя руками и вскинула перед собой.

Войдя в здание через главную дверь, она увидела, что на полу обширного зала валяются тела, много тел. Некоторые люди были еще живы, они взывали к Терезе о помощи, но она шла, не задерживаясь ни на секунду, поочередно беря на прицел все места, откуда могла исходить опасность. Да это же банк, мелькнуло где-то на краю ее сознания. Везде мрамор, огромные окна, длинные столы.

Там, на улице, уже появились полицейские; было слышно, как они кричат в мегафон, требуя, чтобы Анрух сдался. Тереза на мгновение остановилась, вспоминая, что говорится в инструкции. Она может вмешаться, попытаться задержать вооруженного преступника, действуя в одиночку либо совместно с другими сотрудниками Бюро, прибывшими на место событий. Либо может войти в контакт с полицией и оставаться в ее распоряжении до того момента, когда прибудут присланные Бюро подкрепления. Попытаемся думать логически. Не нужно забывать, что это тренировочный сценарий, а не реальная жизнь. Ну кому это нужно, чтобы она была на побегушках у городской полиции, кто бы ее сюда для этого послал? Ответ был очевиден; Тереза стремительным броском добежала до конца зала, распахнула двустворчатую, в обе стороны открывающуюся дверь и оказалась прямо перед старинным, встроенным в лестничную клетку лифтом.

Лифт не годился, и Тереза стала подниматься по лестнице, шагая через ступеньку, все так же выставив перед собой пистолет. Перед каждым поворотом она приостанавливалась, вслушивалась и заранее целилась в еще невидимого, затаившегося противника. На втором этаже была вторая точно такая же дверь; Тереза прицелилась, опасаясь, что из нее появится Анрух.

Что он тут же и сделал, причем — спиной вперед. Он пятился, низко пригнувшись, явно опасаясь возможного преследователя.

— ФБР! — рявкнула Тереза. — Ни с места!

Анрух удивленно повернулся, его руки неспешно, с завораживающей аккуратностью передернули затвор винтовки, каждое движение сопровождалось сухим механическим щелчком. Затем все так же спокойно он направил ствол на Терезу и нажал на спуск.

— Вот же черт, — пробормотала Тереза, и через мгновение пуля разорвала ей гортань.


— Это сорок девятый год, — сказал Дэн Казинский. — Тогда мы не кричали при задержании «Ни с места».

— Но я-то тренируюсь, чтобы действовать в наше время.

— Вы должны входить в роль, агент Саймонс, — сказал Казинский. — И не думайте, что все это вымысел. Говард Анрух существовал в действительности, а сценарий, в котором вы участвуете, — это подлинный эпизод из истории Бюро. Мистер Анрух прослужил всю Вторую мировую в танковых частях армии США. В сорок шестом году он уволился в запас, прихватив на память табельную винтовку, а через три года, в сорок девятом, убил из этой винтовки тринадцать ни в чем не повинных людей; произошло это в Кэмдене, штат Нью-Джерси. Он был схвачен и обезоружен агентами нашего Бюро, суд признал его невменяемым, и он провел остаток своих дней за решеткой.

— Да, сэр, — кивнула Тереза, подробно изучившая дело Анруха еще перед тем, как сделать первый заход. — Только как они умудряются выписывать все детали с такой потрясающей точностью? И машины, и на что ни глянь?

— Сам удивляюсь. Классно работают, правда? Считается, что аутентичные подробности помогают действовать в роли. В следующий раз взгляните на себя в какой-нибудь магазинной витрине, а лучше в зеркале, если попадется. Познакомитесь со своей одеждой, с тем, как уложены волосы, со всей своей внешностью. Прочувствуйте роль, вживитесь в нее. Перед вами стоит задача задержать мистера Анруха либо в одиночку, либо совместно с другими сотрудниками Бюро в зависимости от того, как вы там на месте оцените обстановку. Вы готовы попробовать еще раз?

— Медицина, — пожала плечами Тереза. — Следующий сеанс был намечен через неделю, но у меня какие-то нелады с клапаном.

Она указала на свой затылок, где белела марлевая подушечка, закрепленная полосками лейкопластыря. После последнего входа в сценарий Анруха надрез на ее шее воспалился; теперь требовалось его очистить, а попутно заменить клапан, что означало сбой графика тренировок по меньшей мере на три дня.

Тереза и сама не знала, как ей относиться к этой задержке, огорчаться или радоваться. Ей предстояло много таких тренировок, очень много, а те, что уже были, прошли не слишком успешно. Она разрывалась между желанием поскорее со всем этим покончить и осторожностью, говорившей, что спешка до добра не доведет и нужно получше подготовиться, чтобы не делать потом глупых ошибок. Энди завершил подобный курс двумя годами раньше, и он говорил, что это вообще одной левой. Может, ему-то и левой, но Тереза знала, что многим курсантам ничуть не легче, чем ей. Многим, но отнюдь не всем. Вот, скажем, Гарриет Лапи, у нее тоже было воспаление вокруг шейного клапана, но все быстро зажило, и она далеко обогнала Терезу.

На следующий день медсестра сказала Терезе, что воспаление практически прошло, и разрешила ей вернуться к тренировкам.


Да это же банк, мелькнуло на самом краю ее сознания. Везде мрамор, огромные окна, длинные столы. Там, на улице, уже появились полицейские; было слышно, как они кричат в мегафон, требуя, чтобы Анрух сдался. Тереза стремительным броском добежала до конца зала, распахнула двустворчатую, в обе стороны открывающуюся дверь и оказалась прямо перед старинным, встроенным в лестничную клетку лифтом.

Лифт не годился, и Тереза стала подниматься по лестнице, шагая через ступеньку, все так же выставив перед собой пистолет. Перед каждым поворотом она приостанавливалась, вслушивалась и заранее целилась в еще невидимого, затаившегося противника. На втором этаже была вторая точно такая же дверь; Тереза прицелилась, опасаясь, что из нее появится Анрух. Затем она заметила сквозь щель какое-то движение, шагнула к двери и ударом ноги ее распахнула. Анрух медленно пятился, в руках у него была винтовка. Он резко повернулся на звук распахнутой двери.

— Брось оружие! — приказала Тереза, но Анрух не подчинился, а аккуратно, никуда не спеша, передернул затвор; каждое движение его рук сопровождалось сухим механическим щелчком. Затем все так же спокойно он направил ствол на Терезу, и она нажала на спуск. Пуля пробила Анруху правое запястье, винтовка со стуком упала на пол. Левой, непострадавшей рукой Анрух вытащил из поясной кобуры пистолет и попытался прицелиться, но Тереза в два шага оказалась за его спиной.

— Бросить оружие и лежать лицом вниз! — крикнула она, приставив пистолет к его голове; на этот раз Говард Анрух беспрекословно подчинился.


— Гарриет? Это Тереза.

— Привет! Ну, как дела?

— Я его сделала! Я сделала Анруха!

— Правда? А вот у меня не вышло. Я сумела его ранить, но потом у меня кончились патроны. Ну а потом пришли городские полицейские, они его и повязали. Дэн Казинский поставил мне за него незачет и сказал — переходи к следующему заданию. А ты-то как сумела?

Позднее, уже под конец разговора, Тереза спросила:

— Гарриет, а ты была когда-нибудь в этом Кэмдене?

— Нет, никогда. А ты?

— А вот мне кажется, словно я была. И как они только все это делают? И дома, и машины, и все, что угодно. Ведь все совсем как настоящее!

— А ты бывала когда-нибудь в Техасе, знаешь, как жарко там летом?

— Нет.

— Так ты еще не делала Уитмена, да?

— Нет, не делала.

— Значит, он у тебя будет следующим. Вот уж где придется попотеть. И стошнить вдобавок может.


Время действия — 1 августа 1966 года, место действия — Остин, штат Техас. Бывший бойскаут, бывший морской пехотинец Чарльз Джозеф Уитмен вышел на смотровую площадку башни Техасского университета, откуда открывается вид на Гваделупа-стрит, иначе называемую Брод. В его распоряжении находится шестимиллиметровая винтовка «Ремингтон-магнум»[11] с четырехкратным телескопическим прицелом «Леопольд». Кроме того, у него есть взятая напрокат ручная тележка и большой зеленый рюкзак. В рюкзаке, а частично — прямо на полу площадки находятся пакеты «плантаторского» арахиса, сэндвичи, банки «Спама» и фруктового коктейля, коробка изюма, две трехгалонные канистры, одна с водой, а другая с бензином, альпинистская веревка, бинокль, столовые принадлежности, пластиковая бутылка дезодоранта «Меннен», туалетная бумага, мачете, боуи-найф,[12] топорик, «ремингтоновская» винтовка калибра 0.35, карабин калибра 0.30, револьвер «Смит-и-Вессон-магнум» калибра 0.357, девятимиллиметровый пистолет «Люгер», обрез охотничьего ружья двенадцатого калибра, пистолет «Галези-Брешиа», несколько тридцатизарядных магазинов и свыше семисот патронов в коробках и россыпью.

Предыдущей ночью Уитмен убил сперва свою мать, а затем и жену. Несколько минут назад по пути в Башню ТУ он расстрелял девушку-секретаршу и целую семью туристов. Теперь он стоял, облокотившись о парапет, и разглядывал в телескопический прицел людей, гулявших по Броду.

Тереза Саймонс, совсем сомлевшая от техасской жары и знать не знавшая ни о каких снайперах на башнях, стояла у одного из многочисленных киосков с товарами кустарных промыслов и разглядывала кожаные, ручной работы сандалии. Во влажном, хоть выжимай, воздухе мешались запахи кедровой древесины, плавящегося от жары гудрона и благовоний, палочки которых тлели в нескольких киосках. Владелец соседнего киоска крутил на полную громкость новый битловский сингл «Paperback Writer». Тереза слушала и улыбалась, песня напомнила ей о мальчике, которого она знала лет двадцать назад.

Она прошла чуть дальше и стала разглядывать товары, выставленные в другом киоске: умопомрачительно яркие постеры, кожаные рюкзачки с бахромой, вышитые муслиновые рубашки и нехитрое оборудование для выращивания конопли. Тереза стала первой жертвой Уитмена: пуля попала ей в спину, и она умерла почти мгновенно.

Остинская Башня была одним из труднейших заданий тренировочного курса; Тереза промучилась с ним несколько месяцев, но в конце концов она сделала этого ублюдка.

Глава 16

Когда подошло время ленча, Тереза спустилась в бар, чтобы заказать сэндвичи. Эми выглядела и разговаривала дружелюбнее, чем в прошлый раз, но, подав сэндвичи, тут же ушла, оставив Терезу в одиночестве. Тереза выпила стакан охлажденной минералки, чувствуя себя до отвращения добродетельной, а потом — маленькую чашечку кофе. Бар оставался нормальным, без всяких там фокусов. Мало-помалу подходили клиенты, их обслуживали Ник и Эми, то появлявшиеся, то снова уходившие по каким-то делам.

Поднявшись в свой номер, Тереза снова развернула карту Булвертона и нашла Уэлтон-роуд — это была окружная дорога, проходившая по холмам и Гребню к северу от города, фактически служа его границей с сельской местностью.

При ближайшем рассмотрении Уэлтон-роуд оказалась элементом недавно возникшей промышленной юны. Здесь преобладали огромные безликие здания, построенные из железобетона, иногда — с кирпичной облицовкой. Что же до промышленности и вообще бизнеса, Тереза увидела вывески компаний, производящих программное обеспечение, компаний, выпускающих компоненты для электроники, обеспечивающих экспресс-доставку и упаковку. Нужное Терезе здание ничем не отличалось от своих соседей; она дважды проехала мимо него, не заметив, и лишь с третьего раза обратила внимание на скромную белую табличку с надписью: «Ган-хо. Экс-экс». Окон у здания было мало, дверь только одна, зато его парковка имела вполне приличные размеры. Но Тереза так и не нашла там свободного места, а потому была вынуждена отъехать ярдов на двести и припарковаться у обочины.

Краем глаза она приметила человека, выходившего из здания, и мгновенно его узнала — это был лоточник, ругавшийся с Эми на рынке. Воспоминание об этой непонятной сцене заставило Терезу обойти машину и поднять заднюю дверцу. Используя ее как прикрытие, она стала следить за мужчиной через тонированное стекло бокового окошка. Выйдя из двери под белой табличкой, он пересек парковку и подошел к автомобилю, стоявшему неподалеку от его собственного. Он не обращал на Терезу никакого внимания, да и с какой бы, собственно, стати.

Тереза подождала, пока он уедет, не совсем понимая, зачем она пряталась. Заперев машину, она пересекла парковку, вошла в двустворчатую стеклянную дверь и оказалась в заурядного вида приемной с длинной конторкой, за которой сидела молодая женщина.

Жизнь в приемной кипела, два человека стояли в очереди к секретарше, а пятеро других, уже успевшие, видимо, с ней пообщаться, сидели на черных кожаных диванах, сама же секретарша разговаривала по телефону и одновременно свободной рукой писала что-то в блокноте. На правом конце конторки лежала стопка аккуратных пакетов, то ли недавно доставленных, то ли приготовленных для рассылки.

За диванами, чуть сбоку, была высокая стеклянная дверь, над которой красовалась надпись, один к одному похожая на намалеванные распылителем граффити, какие можно видеть на каждом углу: КИБЕРВИЛЬ БРИТАНИЯ; когда стало ясно, что ожидание будет долгим, Тереза подошла к двери и увидела сквозь стекло длинную, тускло освещенную комнату, в которой стояло не меньше дюжины персональных компьютеров. Все компьютеры были в работе, все люди, за ними сидевшие, буквально прилипли к своим экранам. Вся обстановка говорила, что это интернет-кафе: открывались и закрывались сайты, шел нескончаемый поиск информации. В дальнем конце комнаты стояло несколько игровых автоматов, ни один из них не был в работе. За компьютерами сидела сплошная молодежь, почти дети.

Тереза вернулась к конторке и стала ждать своей очереди. В конце концов молодая женщина, обозначенная на бейджике как «Пола Уилсон, отд. обслуживания клиентов», освободилась.

— Чем могу быть полезна? — спросила она.

— Я бы хотела воспользоваться вашим «Экс-экс»-оборудованием.

— Да, у нас есть и такое оборудование, и весь необходимый персонал. Вы к нам записаны?

— Нет. А это что, обязательно?

— Да, если только вы не состоите в каком-нибудь из ассоциированных клубов.

— Я работала с «Экс-экс» в Штатах, — сказала Тереза. — Только не на коммерческом оборудовании. Это было… ну, скажем, тренировочное оборудование.

— Вам нужно только заполнить анкету, — сказала Пола Уилсон, кладя перед ней бланк, — и мы вас сразу примем. Вы хотели начать прямо сегодня?

— Да, если возможно.

— Обычно у нас все заполнено по предварительному, но как раз сегодня есть свободные окна. И вообще, в будни чуть полегче, чем в выходные. Вот тут, — секретарша указала пальцем на строчки в бланке, — вы занесете все свои данные, нужно только, чтобы вы предъявили какой-нибудь документ, ну а потом, когда мы вас примем, нужно будет внести вступительный взнос. Мы принимаем все основные кредитные карточки.

— Ну хорошо, я все это заполню, а потом вернуть вам?

— Да. Чем могу быть полезна?

Последний вопрос относился к двоим мужчинам, стоявшим следом за Терезой, они подошли за время разговора. Перед кожаными диванами стояли стеклянные, почти невидимые столы. Тереза выбрала себе место за одним из них и положила бланк перед собой. По верхнему его краю шла шапка: «Корпорация «Ган-хо» — «Экс-экс» и доступ в интернет».

Дома, в США, Терезе доводилось заполнять такие анкеты, рядом с которыми эта выглядела чистым пустяком, в ней не было ничего, кроме простейших вопросов о персональных данных, семейном и финансовом положении и роде занятий. Над вопросом о работе Тереза задумалась, не совсем уверенная, что ей лучше написать. Бюро не давало на этот счет никаких прямых указаний; дома, у себя, и она, и другие агенты определяли свое место работы в туманных выражениях типа «Федеральное правительство» или «Министерство юстиции», а должность — как «гражданский служащий» или «сотрудник федерального органа». Так ничего и не придумав, Тереза оставила пока эту строчку пустой и перевернула страницу.

Здесь был список предполагаемых вариантов того, что она намерена делать на оборудовании фирмы, от электронной почты и доступа в интернет до использования «Экс-экс»-сценариев (как обычных, так и специальных, с длинным перечнем последних) и тренировочных модулей. Тереза изучила перечень, отмечая для себя, чем бы можно было воспользоваться.

Она остановилась на двух вариантах: обычные сценарии без конкретизации и тренировочный модуль «Стрелковая подготовка: револьвер и пистолет». Насчет этого модуля было примечание, что он предоставляется только по предъявлении лицензии, а также характеристики от полиции или работодателя.

Хотя ни лицензии, ни характеристик у Терезы, естественно, не было, она отметила этот модуль, а затем вернулась к первой странице. На вопрос о месте работы она ответила: «Министерство юстиции США, ФБР», о своей должности написала «Федеральный агент», а в графе рабочий стаж — «16».

Постояв еще раз в очереди, Тереза отдала заполненную анкету Поле Уилсон.

— Спасибо, — сказала секретарша, бегло просмотрев, что она написала. — А можно мне взглянуть на какой-нибудь ваш документ, миссис Саймонс, и на вашу кредитную карточку?

Тереза передала ей карточку «Виза» Балтиморского отделения Первого Национального банка и удостоверение сотрудника ФБР. Секретарша провела по карточке электронным сканером и в ожидании, что скажет компьютер, раскрыла удостоверение. Молча вернув Терезе удостоверение и карточку, она несколько секунд постучала по клавиатуре.

В конце концов она сказала:

— К сожалению, я не вправе самостоятельно давать разрешение на стрелковую практику. Вы не могли бы подождать несколько минут, чтобы с вами мог поговорить наш дежурный менеджер?

— Конечно же, я подожду. Вы говорили, что на сегодня есть свободные окна. Нельзя ли мне записаться на одно из них прямо сейчас — в расчете, конечно же, на то, что разрешение будет.

Брови Полы Уилсон удивленно приподнялись, она снова постучала по клавиатуре и через секунду сказала:

— Софтвер стрелковой практики освободится в полчетвертого, примерно через час. Другое окно будет в пять. А может, вы предпочтете что-нибудь из обычных сценариев?

— Я запишусь на три тридцать на стрелковую практику, — ответила не задумываясь Тереза.

Ее все еще пугали сюжетные сценарии, сокрушительный шквал ощущений, смещение реальности. Что же касается тренировочных стрельбищ «Экс-экс», они были ей хорошо известны. Бюро регулярно на них посылало. И все же она поинтересовалась:

— А как насчет других сценариев?

— На сегодня все занято, а вот на завтра пара свободных часов найдется.

Все эти расписания и задержки стали для Терезы полной неожиданностью, ведь в Академии все делалось по первому твоему требованию.

— А у вас всегда такой наплыв клиентов? — спросила она.

— Почти всегда. За последнее время популярность «Экс-экс» значительно выросла, даже по сравнению с прошлым годом. А в центрах побольше обстановка еще напряженнее. Вот, к примеру, в нашем Мейдстонском центре очередь на членство растянулась уже на четыре месяца, а в Лондоне и других больших городах ждать приходится чуть ли не год. Теперь уже подумывают о том, чтобы вообще не принимать новых членов. Мы работаем на пределе пропускной способности.

— Я и не думала, что «Экс-экс» так разросся.

— Жутко разросся. — Секретарша взглянула на свой экран. — Так как же решим? Ориентировочно записать вас на полчетвертого?

— Да, спасибо. А дальше я буду записываться заранее.

Встроенный в конторку принтер негромко затарахтел, и из него толчками поползла широкая бумажная лента. Когда принтер затих, Пола Уилсон оторвала кусок ленты и дала его Терезе на подпись; это была квитанция об оплате.

— Вам бы, наверное, стоило ознакомиться с нашим прейскурантом, — сказала секретарша, кладя перед Терезой роскошно напечатанную брошюру. — Ну а свидетельство о членстве мы выдадим вам чуть позднее.

— Похоже, вы совершенно не сомневаетесь, что меня примут, — заметила Тереза.

— Не думаю, чтобы с этим возникли какие-нибудь проблемы, — улыбнулась Пола Уилсон. — Мы же никогда не видели живого агента ФБР.

Глава 17

— Простите, пожалуйста, могу я побеседовать с миссис Эми Колвин?

Голос был явно американский, голос напористого мужика, через силу пытающегося быть вежливым.

— Это она, — сказала Эми и тут же поправилась: — Слушаю.

— Миссис Колвин, я звоню уведомить вас, что наш заезд в вашу гостиницу состоится сегодня вечером.

— Извините, а с кем я говорю?

— Это Кен Митчелл из корпорации «Ган-хо». Ведь наше тайваньское главное управление зарезервировало для нас некоторое количество номеров? — Интонации фразы были как при вопросе, однако это было утверждение, и ничто иное. — Это гостиница «Белый дракон»?

— Да, сэр. Мы ждем вас сегодня к вечеру.

— О'кей. Мы только что приземлились в лондонском аэропорту Хитроу, я ознакомился по нашим файлам с копией предварительного заказа и теперь хочу вам напомнить, что при бронировании мест в маленьких, вроде вашей, гостиницах наша компания ставит непременным условием, чтобы мы были единственными поселенцами. Я не вижу в вашем письме подтверждения вашего согласия на это условие, хотя вас должны были уведомить, когда делался предварительный заказ.

— Единственные постояльцы? — поразилась Эми.

— Да, насколько я понимаю, это должны были согласовать. Мы предпочитаем жить одни, без посторонних.

— Я сама, лично, получала этот заказ и подтверждала, что он принят. Я не помню там ничего подобного. Но все наши номера обеспечивают полную приватность…

— Я что, неясно говорю? Вы меня не понимаете? Никаких других постояльцев. Вам это понятно?

— Да, мистер Митчелл.

— О'кей. Мы скоро к вам приедем.

— А вы сумеете найти нашу гостиницу, сэр? А то я могу послать кого-нибудь, чтобы встретил вас на вокзале…

— Мы никогда и нигде не пользуемся поездами, — сказал тайваньский мистер Кен Митчелл и положил трубку.


Пару минут спустя Эми заглянула в бар. Ник сидел там в полном одиночестве. На его коленях, верхним краем на стойке, лежала газета.

— Ты видел сегодня миссис Саймонс? — спросила его Эми.

— Нет, — пробурчал Ник, не отрывая глаз от газеты. — Умотала, наверное, куда-нибудь. А что, в номере ее нет?

— Мне только что звонили эти тайваньские американцы. Говорят, им, видите ли, хочется, чтобы, когда они будут у нас жить, никого, кроме них, здесь больше не было.

— Да-а, накладочка. — Ник отложил газету и отпил из стоявшего рядом с его локтем стакана. — И ведь ничего мы не можем тут сделать.

— Не нравится мне все это, — вздохнула Эми. — По тому, как он говорил, это их обязательное условие.

— Может, они найдут себе место в какой-нибудь другой гостинице.

— Ты это что, серьезно? Да ты хоть понимаешь, сколько денег можем мы на них сделать?

— Ну а тогда, может быть, миссис Саймонс согласится куда-нибудь переехать? Ты же говорила, что ей здесь не очень нравится.

— Нет, — качнула головой Эми. — Я ее специально потом спрашивала. Она говорит, что жалоб у нее нет никаких и никуда она от нас не хочет.

— Ну и зачем ты тогда меня спрашиваешь?

— Это же твоя гостиница, твоя. Ник! Эти с Тайваня решили для себя, что они будут жить здесь одни. Что говорит об этом закон? Могут они настоять, чтобы мы выкинули на улицу нашу гостью?

— Единственный, кто может это сделать, это я, а я этого делать не буду.

Эми видела, что Ник то и дело поглядывает на недочитанную газету, и это все больше ее бесило; она молча повернулась и ушла в их крошечную контору.

Она сидела за столом, рассеянно глядя на груды беспорядочно наваленных бумаг, и вдруг заметила счета, пришедшие за последнюю неделю. Ник, конечно же, ими не занимался, а просто бросил на стол. Она сложила счета в пачку, бегло их просмотрела, а затем, после длительных поисков, выудила из бумажного бардака последний банковский отчет. Потом включила компьютер, подождала, пока он прогреется, и вывела на экран файл с перечнем выписанных ими чеков. Она сравнила этот перечень с банковским отчетом, заметила некоторые различия и вскоре, не без удовольствия, с головой ушла в привычную бухгалтерскую тягомотину.

— Я схожу приму душ, — сказал с порога Ник и кинул на стол газету. Она приземлилась среди только что разобранных бумаг, наново их перепутав.

— А в баре кто есть? — спросила Эми, когда Ник повернулся уходить.

— Пока что нет.

Эми проводила его негодующим взглядом и вновь ощутила гостиницу капканом, в который она ненароком попала. Она все еще не разобралась толком в своих чувствах к Нику и даже в том, почему она вдруг к нему вернулась. Работа по гостинице была для нее не более чем удобным предлогом раз за разом откладывать ответ на главнейший вопрос: как жить дальше?

Не проходило и дня, чтобы она не помыслила, до чего же это было бы просто — встать и уйти. Но тут неизбежно вставал другой вопрос: ну хорошо, уйти, а куда? Ей не было места ни в Булвертоне, ни в Истбурне, ни в любом другом из прибрежных городков. Она прошла все это в молодости и не могла не понимать, что это было очень, очень давно. С того времени все изменилось. Джейс умер, все ее прежние подружки повыходили замуж либо разъехались кто куда. Да и не было бы от них никакого толку, ее неудовлетворенность имела внутреннюю природу. Чтобы изменить свою жизнь к лучшему, ей нужно начать с чистого листа, оставить и Булвертон, и вообще Сассекс. Тут сразу же приходил на ум Лондон, но он почему-то ее не привлекал. Уехать куда-нибудь за границу? Вот если бы ей хватило смелости воспользоваться приглашением Гвинет, попытать счастья в Сиднее…

Но и там, и везде, куда бы она ни уехала, в конце пути ее ждет какой-нибудь Ник Сертиз. Ничего-то ей не хотелось. В жизни оставалось одно: занесенный в компьютер перечень чеков, которые она сумела наконец согласовать с банковским отчетом. Они увязли куда глубже, чем можно было предположить. Превышение кредита было огромным, а доходы неуклонно падали. Вся надежда была на гостиницу, доход от нее был крайне неустойчив, но даже при одном постояльце вроде Терезы Саймонс «Белый дракон» мог приносить прибыль.

А что Ник, он-то почему не понимает таких простых вещей? Или понимает, но только все это ему по фигу? Она вспомнила кислую мину, с которой он ушел наверх, и тут же услышала, как застучали водопроводные трубы, — он наполнял ванну, и этот стук был новым напоминанием, что жизнь и в прошлом не задалась, и в будущем не сулит ничего хорошего. Ну с какой такой, спрашивается, радости она к нему вернулась? К тому времени, как она осознала, что именно происходит, все уже произошло. Нет смысла дуть на остывшие угли. В детстве от матери она часто слышала эту поговорку, но не понимала ее смысла, а ведь смысл был. И тут же ей вспомнилось, сколько раз ее родители ссорились и расходились, а потом шумно дули на остывшие угли, пытаясь ввести жизнь в нормальную колею. А теперь вот Ник. Даже в зеленой молодости их отношения складывались не слишком удачно. Так на что же можно надеяться теперь? Ни на что, и последние месяцы прекрасно это продемонстрировали. И все равно она попалась в ловушку прошлого. И все это будет продолжаться.

Услышав, как хлопнула дверь, Эми откатилась на кресле с колесиками от стола к двери и выглянула в коридор, чуть не вывихнув шею. Это была Тереза. Она подходила к лестнице, с трудом волоча неподъемную сумку.

— Миссис Саймонс! Тереза!

Американка остановилась, оглянулась и пошла назад. Вид у нее был усталый, но довольный.

— Привет! — сказала она, подходя к Эми.

— Я только хотела спросить, будете ли вы сегодня ужинать в гостинице?

— Я как-то еще не знаю. А в общем, почему бы и нет. А что вы думали предложить на ужин?

— Все, что вам будет угодно. — Эми достала из стола меню и протянула Терезе. — Почти все это есть у нас в холодильнике, но если хотите что-нибудь другое или что-нибудь свежее, я еще успею сходить и купить.

По тому, насколько быстро и невнимательно Тереза просмотрела меню, было понятно, что мысли ее не здесь.

— Не знаю. Придумаю что-нибудь попозже, — сказала она, возвращая карточку Эми. — Я и проголодаться-то еще не успела.

А Эми уже жалела, что начала этот разговор. В действительности она собиралась спросить Терезу, спросить по возможности мягче, как она насчет того, чтобы перебраться в другую гостиницу, но в последний момент не нашла подходящих слов. Или даже не захотела их искать.

А еще она жалела, что этим не занялся сам Ник. И думала, скоро ли приедут эти тайваньцы с американскими именами и акцентом. И прикидывала, где бы ей достать закон о гостиничном деле. Может ли постоялец или группа постояльцев законно требовать, чтобы кроме них в гостинице никто не жил? Вполне возможно, что кинозвезды и всякие там большие политики так иногда и делают, но у них, надо думать, это организовано как-нибудь получше, поделикатнее. Да и вообще, кинозвезды останавливаются в шикарных гостиницах, не в таких, как «Белый дракон». А может, все это делается через деньги: люди, желающие одиночества, оплачивают все номера отеля, а используют только те, которые им нужны. Но только что им делать, если часть номеров уже занята?

— Я схожу к себе наверх и поработаю, — сказала Тереза. — А потом, попозже, спущусь в бар что-нибудь выпить.

— Хорошо. Мне кажется. Ник хотел с вами о чем-то поговорить.

— А вы не знаете о чем? — заинтересовалась Тереза. Эми молча покачала головой, она совсем уже привыкла считать, что это не ее проблема, а Ника. — О'кей, скоро увидимся.

Она подняла с пола тяжелую сумку, повернулась и исчезла с поля зрения Эми, через несколько секунд с лестницы донеслись ее шаги.


Эми достала папку предварительных заказов и нашла в ней тоненькую пачку своей переписки по факсу с тайваньским мистером А. Ли. Она внимательнейшим образом перечитала все приходившие факсы. Если оставить за скобками все цветистые изъявления уважения, тайбэйская корпорация «Ган-хо» заказывала отдельные номера с двуспальными кроватями для четырех совершеннолетних постояльцев, двух мужчин и двух женщин, с фамилиями Кравиц, Митчелл, Уэнделл и Йенсен. Все расходы гостей должны относиться на счет корпорации, в конце каждой недели один из четверых поименованных гостей будет проверять и подписывать счет, который должен быть отправлен по факсу в тайбэйский офис мистера Ли. Сразу после этого в Булвертонское отделение банка Мидленд будет переведена соответствующая сумма, каковая будет выплачена хозяевам гостиницы по первому их требованию. Предварительный заказ распространяется первоначально на две недели, однако с возможностью неограниченного продления. По всем неясным вопросам обращаться к мистеру Ли.

И ни слова, ни полслова о том, что в их распоряжении должна быть вся гостиница.

Она взглянула на часы и мысленно прикинула, сколько ехать от Хитроу до Булвертона. Получалось, что они могут появиться через час, а уж к вечеру так точно. Нужно что-то делать, и поскорее.

Она поднялась наверх. Ник лежал на кровати совсем голый и курил.

— Посреди дня в бар никто не заглядывает, — объяснил он. — Может, и ты полежишь?

Ее первым желанием было повернуться и уйти. Все эти дела с Ником ей нравились, как и раньше, но последнее время он только и знал, что валяться в постели, и это было просто возмутительно. И все же она сдержалась.

— Я хочу разобраться с одной вещью, и прямо сейчас, — сказала она. — Это точно, что ты тогда говорил? Что ты единственный, кто может вынудить постояльца съехать из гостиницы?

— А что это тебя так беспокоит?

— Я же, кажется, все уже объяснила.

— Да выкинь ты это из головы.

Эми присела на край кровати и почти помимо собственной воли положила руку ему на грудь. Ее пальцы ощутили чистую, гладкую, теплую кожу.

— Я не хочу, чтобы мы теряли такие деньги, — сказала она. — Эти постояльцы сбросят с наших плеч массу проблем. С твоих, собственно, плеч, но я уже себя не отделяю.

— Оставь это мне. Я привез еще одну двойную кровать, и этого им вполне хватит. А когда они приедут?

— С минуты на минуту. Они звонили из Хитроу уже час с лишним назад и сказали, что едут.

— Это всегда получается дольше, чем думаешь, — сказал Ник, поворачиваясь к ней. — Ты бы лучше разделась.

— Нет, мне нужно быть внизу, а то приедут, а там никого.

Не говоря больше ни слова, Ник начал расстегивать ее платье, настолько торопливо, что ничего не получалось, и Эми разделась сама.

Потом, когда они уже просто лежали, прижавшись друг к другу, со двора донесся рев мошного двигателя. Тяжелая, по всей видимости, машина парковалась прямо под их окном; водитель то и дело переключал передачу, маневрируя в тесном пространстве.

— Это они, — сказала Эми. — Это американцы, я точно знаю.

Она скинула ноги с кровати, и Ник тут же отвернулся к стенке, изображая крайнее неудовольствие; в действительности Эми прекрасно знала, что, когда они занимались любовью в дневное время, он, как правило, быстро от нее отстранялся и либо засыпал, либо брал газету и начинал читать.

Как была голая, она подбежала к окну, присела и выглянула во двор. Водитель длинного темно-зеленого фургона пытался, но все никак не мог втиснуть его рядом с машиной Терезы Саймонс. На крыше фургона виднелась складная тарелка спутниковой связи, уложенная в специальную выемку. Позади этой выемки было крупно написано число «14», светло-зеленое на темно-зеленом. Эми слегка удивилась, зачем владельцы фургона написали идентификационный номер на крыше, где ни одна собака его не увидит. Левая передняя дверь открылась, и на бетон спрыгнула молодая женщина с темно-русыми волосами; она прошла назад и начала руководить водителем, так еще и не сумевшим припарковать машину. Словно что-то почувствовав, она оглянулась на окно Эми, и их глаза на мгновение встретились. Понимая, что ничего, кроме ее головы, с парковки не видно, Эми все же отскочила от окна и стала торопливо подбирать свою одежду с пола.

— Приехали! — бросила она Нику, а затем накинула лифчик чашечками назад, застегнула его под грудями, развернула в нормальное положение и влезла руками в лямки. Трусы, как и лифчик, она нашла сразу, а вот платье куда-то запропастилось. Тем временем Ник перекатился на бок и то ли читал, то ли притворялся, что читает вчерашнюю газету.

— Ты, Ник, не вставай, — сказала Эми. — Я и сама там управлюсь.

— Ты у нас шустрая, — ухмыльнулся Ник, роняя газету на пол, а затем подошел к окну, глянул, что делается на парковке, и тоже начал одеваться.

— Если хочешь, я сам займусь сегодня ужином, — предложил он, целуя Эми, одевшуюся чуть раньше его. — И за стойкой постою.

— Тебе это не обязательно.

— А может, и обязательно, слишком уж много я отлыниваю.

— Что это вдруг с тобой? Новости какие-нибудь веселые?

— Нет, ничего такого… но я все равно приготовлю ужин. Мне так хочется.

Эми ответила на поцелуй, а затем оттолкнула его, неохотно и ласково.

— Они наверняка захотят зарегистрироваться по всем правилам.


К тому времени, как появились американцы, Эми уже стояла за конторкой, делая вид, что очень занята какими-то бумагами. Она не оглянулась на звук открываемой двери, но все же увидела краем глаза, что вошли двое.

— Добрый вечер, мэм, — произнес вежливый американский голос.

Эми вскинула глаза. Мужчине было лет тридцать с чем-нибудь, с ним была та самая женщина, которая помогала водителю парковаться.

— Добрый вечер, — сказала Эми.

— Мы бы хотели зарегистрироваться, если вы не против? — И опять восходящая, как при вопросе, интонация.

— Заполните, пожалуйста, эти бланки, — сказала Эми, кладя на конторку стопку регистрационных карт. — И могу я взглянуть на ваши паспорта?

— Да, конечно.

Процедура регистрации прошла без сучка без задоринки, тем временем подошли еще двое и тоже стали заполнять бумаги.

— У вас был заказ на четыре одноместных номера с двуспальными кроватями?

— Да, совершенно верно.

— О'кей, но только гостиница у нас маленькая, и потому мы будем вынуждены вас разделить. У вас будут два соседних номера на первом этаже и два на втором. Насколько я знаю, по-вашему это второй этаж и третий. И в любом случае все номера очень близко друг к другу, нужно только подняться или спуститься по лестнице.

Согласные кивки. Эми выложила на конторку заранее заготовленные магнитные ключи. Ей было любопытно, как американцы поделят между собой номера, поселятся ли женщины в двух соседних? Те, что наверху, под скатом крыши, были поменьше, но зато из них был виден кусочек моря.

— Вроде бы все в порядке, — подытожил, оглянувшись на своих компаньонов, первый, чье имя было, как знала теперь Эми, Деннис Кравиц.

Те снова закивали. Одна из женщин — Эйси Йенсен, согласно регистрационной карте, — сняла со стенда несколько туристских проспектов и теперь с интересом их просматривала.

— Послушайте, — сказал Кравиц, — у нас там фургон с очень дорогим оборудованием. Я заметил, что ворота вашей парковки не запираются. Нельзя ли как-нибудь обезопасить ее на ночь?

— У нас там стоит охранная система, связанная с осветительными прожекторами. Если хотите, мы заблокируем вашу машину барьером, чтобы уж точно никто ее не угнал.

Деннис Кравиц озабоченно нахмурился.

— Мы заботимся не о фургоне, — начал он терпеливым голосом, — а об оборудовании, которое в нем. Если ваш двор не запирается, как можем мы быть уверены, что никто туда не залезет?

— Я абсолютно уверена, что ничего такого не произойдет, — сказала Эми. — У нас в Булвертоне преступлений почти не бывает.

— Мы слышали иначе, — безразлично заметила Эйси Йенсен, разглядывавшая картинки в проспекте Бодиамского замка.

— Но это же совсем другое дело, — возмутилась Эми.

— Другое так другое, — пожала плечами Йенсен, явно теряя интерес к разговору.

Она подошла к своим, стоявшим тесной кучкой, и что-то им негромко сказала, после чего они без единого больше слова разобрали ключи и разошлись по своим номерам. Если бы американцы попросили, Эми была готова отрядить Ника, чтобы помог им отнести багаж, однако они, похоже, не нуждались ни в чьей помощи.

Какое-то время четверо американцев таскались через холл туда-сюда, извлекая из фургона сумки и свертки и разнося их по номерам, но в конце концов они унялись, и в гостинице опять стало тихо.

А затем спустился сверху Ник. Он заглянул в контору, перелистнул лежавшие на столе бумаги и прошел на кухню выполнять свое обещание. Эми не торопилась уходить из холла — сидела и слушала голоса гостиницы: шаги многих ног по древним половицам, течение воды по почти таким же древним трубам, суету Ника на кухне. За все время, как разъехались журналисты, в гостинице ни разу не было больше двух постояльцев. А теперь сразу пятеро. Может быть, жизнь уже входит в нормальное русло.

А через полчаса вернулась из города Тереза Саймонс; она приветливо улыбнулась Эми, так и сидевшей в холле, и прошла к себе наверх.

Глава 18

Тереза вернулась в Булвертонский центр «Экс-экс» уже на следующее утро. Вчера, после опасливого выхода на виртуальное стрельбище, она решилась все-таки заказать два часа сценарного времени.

И все же она боялась так вот сразу, с разбегу, нырнуть в неизвестность виртуальных миров, а потому попросила техника, проводившего ее в каморку, помочь ей.

— Вы у нас новый юзер? — спросил техник, совсем еще молодой парень. На его бейдже было написано: «Ангус Джексон, связь с клиентами».

— Я работала с «Экс-экс» у нас дома, в Штатах, — объяснила Тереза. — Сценарии пресечения и задержания.

— Терминальные или нетерминальные?

— И такие, и такие.

Решив, что нет никакого смысла темнить о своей работе, Тереза описала в общих чертах сценарии, которыми она пользовалась.

— Ясно, — кивнул Ангус Джексон. — У нас таких сколько угодно. Насколько я понимаю, вы умеете выходить из сценария?

— Да. У нас в Бюро используют LIVER.

— Я такого не знаю.

Выслушав Терезино объяснение, Ангус Джексон понимающе кивнул; они применяли другую мнемонику, но эффект был тот же самый. Затем он на несколько минут вышел и вернулся с запечатанным пузырьком наночипов.

— Смотрите, что я вам введу, — начал он объяснять. — Мы подбираем для новых юзеров обзорные комплекты, так вот, здесь у меня случайная выборка из сценариев, наиболее часто используемых правоохранительными органами. Вполне возможно, что некоторые из них вам знакомы. Это прекрасная выборка, она сделана по библиотеке, включающей свыше девятисот различных ситуаций. У вас заказано два часа, и можете просматривать сценарий за сценарием, пока не кончится время, либо выйти, если решите, что с вас достаточно.

— А они терминальные или нет? — осторожно спросила Тереза.

— Тут все сплошь нетерминальные. Вас это устраивает?

— Да, так будет лучше.


Тереза блуждала по знакомому ей миру беспричинного насилия, разрешая задачу за задачей, применяя самое разнообразное оружие, достававшееся ей милостью авторов софта.

Бразилия, Сан-Паулу, 1995 год, драка на ножах в сальса-клубе; темнота в клубе делала задачу довольно заковыристой, но один точный выстрел, перебивший запястье, — и все утихомирились. LIVER. Австралия, Сидней, 1989 год, юный наркоман схватился за пистолет и начал стрелять; примитивнейшая задача из класса «обезвредить и задержать», однако на практике для ее разрешения потребовались большие, на пределе Терезиных возможностей, физические усилия. LIVER. Канзас-Сити, штат Миссури, 1967 год. Не успев еще толком отдышаться после предыдушего сценария, Тереза оказалась участницей осады Маклохлина, знакомой ей по тренировкам Бюро. Отставной полицейский Джо Маклохлин забаррикадировался в доме своей бывшей жены и стрелял в любого, кто пытался приблизиться. Торопясь поскорее покончить с этим делом, Тереза подобралась к дому сбоку, проникла внутрь, взломав окно полуподвального этажа, и застрелила прибежавшего на шум Маклохлина. Будь это тренировка в Бюро, Дэн Казинский заставил бы ее повторить и сделать все как надо (Маклохлина нужно было только арестовать, не убивая), но сейчас она торопилась поскорее перейти к другим, незнакомым сценариям. LIVER.

Следующий сценарий был заметно сложнее. Сан-Диего, штат Калифорния, 1950 год. Уильям Кук преследуется полицией; перед этим он убил в штате Миссури семью из пяти человек, еще одного человека захватил заложником и поехал вместе с ним в Сан-Диего на машине, похищенной у убитой семьи.

Тереза вошла в «Экс-экс»-сценарий на той стадии, когда украденный Куком «понтиак» был замечен на 8-м шоссе; перехват на шоссе был чреват опасными осложнениями, а потому полиция и федеральные агенты решили пропустить Кука на окраины Сан-Диего и либо остановить его там, либо арестовать, когда он будет выходить из машины. Его передвижение непрерывно отслеживалось полицейскими машинами без специальных номеров и сигнальных устройств. В этом сценарии буквально захватывало дух от скрупулезной проработки заднего плана, от аутентичности всех деталей. Тереза успела уже заметить, что этим особо отличаются старые происшествия. Так уж устроена память, объяснил на одном из занятий Дэн Казинский. Травматические переживания лучше откладываются в долгосрочную память, чем в краткосрочную. Тереза и другие курсанты не раз обращали внимание, что «Экс-экс»-сценарии сравнительно недавних событий бывают зачастую смутными и нечеткими; можно было подумать, что некоторые эпизоды ментально блокировались теми, кто их вспоминал.

Жара стояла невыносимая, дувший с моря ветер гнул и раскачивал пальмы, вздымал на перекрестках тучи пыли, пузырями раздувал магазинные тенты, опасно раскачивал подвесные дорожные знаки. И ни облачка, только тучи мелкого, скрипящего на зубах песка, приносимого с пляжей раскаленным ветром. Ветер прижимал одежду к телу, трепал и спутывал волосы. Огромные, сверкающие, с плавными обводами машины лениво катились по улицам. В блеклом, словно выгоревшем небе разворачивался на посадку серебристый «Дуглас» компании «Пан Американ». Люди во флотской форме слонялись вокруг грузовика с армейскими номерами, припаркованного у склада, над которым развевался звездно-полосатый флаг.

Терезе было некогда смотреть на все эти древности, сценарий не ждал.

В начальный момент она спешила, зажав в руке ключ, к одной из множества машин, косо припаркованных у обочины. Ей не хватало воздуха, ныли спина и ноги. Ее психика — как, пожалуй, и физиология — едва выдерживала напор коллективно припомненного сценария. Ей было нестерпимо жарко, дувший в лицо ветер мешал дышать, а тут еще что-то попало в глаз. Она отвернулась и попыталась проморгаться, хотя следовало неотрывно следить за ходом сценария. Ей хотелось сохранить свою индивидуальность, свои собственные реакции. Все еще с ощущением соринки в глазу, она повернулась назад, и так быстро, что успела заметить, как одно из соседних зданий — магазин автомобильных запчастей, то ли инструментов — возникло из небытия, стоило ей сфокусировать взгляд в его направлении. Это произошло настолько быстро, что, может быть, и не произошло вовсе, а просто померещилось, но все же это был сбой экстремальной реальности, и она с извращенным удовлетворением отметила, что даже сверхсовременная технология не на сто процентов надежна.

Тереза направлялась к серебристо-голубому многоместному «шевроле», однако она воспротивилась сценарию и подошла к соседней машине, зеленому «фордовскому» седану. Сразу же выяснилось, что «форд» заперт и ее ключ даже не влезает в скважину. Немного подергав накаленную солнцем ручку, она повернулась и пошла к «шевроле». Открыв дверцу (незапертую), она опустила на сиденье свое обширное тело; ключ вошел в замок зажигания гладко, как по маслу. В машине было жарко, как в душегубке, и она опустила стекло.

Через несколько минут она ехала по Тридцатой стрит на север, а у пересечения с Университетским авеню перестроилась в крайний ряд и свернула направо.

Тереза впервые водила в «Экс-экс» машину, и это ей нравилось. Преобладали два главных ощущения. Во-первых, ощущение полной безопасности: машина ни за что не попадет в аварию, и с ней самой тоже ничего не случится, потому что она не может действовать самостоятельно, не может принимать решения. Сценарий был составлен заранее, и ей оставалось только ему следовать. Она свернула направо по Университетскому, потому что должна была так сделать; вскоре она доехала до перекрестка с бульваром Уобаш и здесь свернула налево, к хайвею, прибавив одновременно скорости, чтобы держаться в общем потоке. Спасаясь от солнца, которое напекло ей руку и щеку, она подняла стекло и опустила защитный шиток.

Этот поступок казался ей вполне самостоятельным, вместе с другими, ему подобными, он создавал второе, противоположное ощущение: она может плюнуть на сценарий и делать все, что захочется. Может вжать педаль газа до упора и ехать себе и ехать, на восток или на север, прочь из города, бесконечно пересекать необозримые просторы виртуальной Америки, которые находятся здесь, совсем рядом, чуть дальше, чем достигает ее глаз, ехать, и пусть страна эта выстраивается вокруг нее, кусок за куском, с такой точной подгонкой, что стыков и не заметишь.

Вместо этого она открыла бардачок и достала пистолет.

Проверив обойму, она положила его на сиденье, а затем включила радио. Оркестр Дюка Эллингтона исполнял инструментальный номер «Ньюпорт ап». А с чего она, кстати, так решила? Она относилась к Эллингтону довольно равнодушно и вряд ли смогла бы узнать звучание его оркестра, не говоря уж о конкретных номерах. Она откинулась назад, положила голову на подголовник и крутила теперь баранку вытянутыми руками, а слева от нее и справа, впереди и сзади с низким восхитительным рокотом скользили машины урожая 1950 года. Вскоре она увидела впереди знак объезда и полицейский блок. Основной поток машин отклонялся влево, чтобы объехать препятствие, она же скинула скорость, поморгала правым поворотником и направилась прямо к цепочке полицейских. Остановив машину окончательно, поставила ее на ручной тормоз и ощутила щелчки храповика. Один из полицейских тут же направился к ней, он шел, наклоняясь, чтобы заглянуть в машину.

И вдруг она потеряла всякую во всем уверенность. Сама ли она по своей собственной воле решила подъехать к полицейскому заграждению? Или это сделала та, другая женщина, сидевшая за рулем? Полицейский был уже в считаных футах от машины, его вытянутая рука приказывала ей не трогаться с места.

В конце концов Тереза решила: это она по собственной воле не поехала в объезд. Она контролировала ситуацию. По давней привычке она полезла в карман за удостоверением ФБР, но его там не оказалось! Она окинула себя взглядом и впервые осознала, что на ней чужая одежда. Это же можно — быть такой кошмарно толстой! И одежда тоже кошмарная! И петли на чулках спущены! Она схватилась за ремень, где всегда хранился ее значок, но там, под обильными, свисающими на колени складками жира не было ничего, кроме узкого пластикового пояска. Она посмотрела на себя в зеркало заднего обзора и увидела озабоченное лицо пожилой чернокожей женщины.

— Здесь нет проезда, мэм, — сказал полицейский, наклонившись к окошку. Только теперь Тереза заметила, что оно открыто. Как это случилось? Когда? — Дайте, пожалуйста, задний ход и поезжайте следом за всеми.

— Я — федеральный агент Саймонс, приписана к Ричмондскому управлению, — сказала Тереза, но к этому моменту коп уже заметил пистолет.

— Мэм, — сказал он, — я прошу вас медленно, не делая резких движений, поднять обе ваши руки, а затем так же медленно выйти из…

И тут, как назло, заказанное время закончилось, в глазах Терезы заструились потоки чистейшего белого света, уши наполнились свистом и ревом.


Тереза вернулась к некоему подобию реальности: маленькая прохладная комнатушка с белыми стенами, над головой люминесцентная лампа. Она лежала на узкой жесткой кровати, укрытая светло-бежевой бумажной простыней. До ее ушей доносилось негромкое бормотание кондиционера и голоса людей из соседней кабинки. Тереза стала воспринимать окружающую обстановку и свои собственные действия прямо с того момента, когда сценарий остановился, это было несравненно лучше, чем болезненный период восстановления, следовавший за виртуальной смертью в тренировочных сценариях ФБР.

Как только Тереза пошевелилась, к ней подошла молодая женщина, стоявшая до того в дверях палаты.

— Как вы себя чувствуете, миссис Саймонс? — спросила она, окидывая Терезу холодным профессиональным взглядом.

— Прекрасно.

— Значит, никаких проблем?

Она помогла Терезе сесть и сразу же занялась ее затылком, вернее, наночипным клапаном в верхнем сегменте шеи. Как правило, Тереза приходила в сознание лишь по завершении этой процедуры, а потому ей было интересно посмотреть, что там делает эта женщина. Но свой затылок особенно не рассмотришь, она лишь заметила краем глаза нечто похожее на шприц, потом к ее шее что-то сильно прижалось, и она ощутила боль, тут же сменившуюся легкой, довольно приятной вибрацией. А вот бейджик женщины был виден прекрасно: «Патрисия Таррант, связь с клиентами». Когда миссис Таррант удаляла свой шприц, клапан болезненно пошевелился, хотя трудно было понять, что именно болит — кожа или более глубинные ткани. Тереза закинула руку и опасливо потрогала свою шею.

Одновременно она наблюдала, как Патрисия Таррант переносит содержимое шприца — мутноватую жидкость, в которой, надо понимать, плавали наночипы, — в стеклянный флакончик, закладывает флакончик в миниатюрный бокс, стоящий в изножье кровати, и щелкает тумблером, после чего загорается красная лампочка.

— Прекрасно. Я пошла, а когда вы будете готовы, выходите тоже, и мы разберемся с бумагами.

У Терезы в мозгу все еще плыли образы Сан-Диего, горячий, как из топки, ветер, полотно хайвея.

— Этот куковский сценарий, — остановила она Патрисию, — я никогда с ним прежде не встречалась.

— Куковский?

— Уильям Кук. — Тереза замолчала; она не совсем еще пришла в себя и путалась в своих воспоминаниях, какие из них настоящие, а какие относятся к ложной, виртуальной реальности. — Пятидесятый год, Сан-Диего. Он чего-то там натворил и ударился в бега, прихватив с собой заложника.

— Не помню такого, — покачала головой Патрисия. — У вас это что было, случайная выборка?

— Да, именно так. Случайная выборка по нетерминальным сценариям. — Она последовала за Патрисией к ее рабочему месту, все оснащение которого состояло из компьютера и несметного количества папок с инструкциями. — Я не знала толком, что из софта можно у вас получить сразу, а что нужно заказывать, и тогда ваш коллега предложил мне попробовать одну из этих выборок. Вот я ее и пробовала.

— Если хотите, я поищу для вас этот сценарий, — предложила Патрисия и тут же, не дожидаясь ответа, застучала по клавиатуре.

— Я не была там сама собой, но я помню, кем была и что делала, — пояснила Тереза в некоторой надежде, что это поможет отыскать нужный сценарий. — Прежде я работала исключительно с фэбээровскими…

— Вот оно, как на блюдечке. Уильям Кук, пятидесятый год. У нас на него целая библиотека. Можете уточнить, что это был за сценарий.

— Я была в теле пожилой женщины, — начала Тереза. — Очень полная, страдает одышкой, и у нее был серебристо-голубой микроавтобус. «Шевроле».

— Наверное, вот этот, — сказала Патрисия, указывая на экран. — Ну да, это же единственный сценарий, который брали на этой неделе, вот вы его и брали, только что. Эльза Джейн Дердл была свидетельницей. Шестьдесят девять лет, адрес: Сан-Диего, Северная Си-роуд, дом две тысячи двести тринадцать. Удивляюсь, и как они только ее нашли.

— Они?

— Те, кто работал над этим сценарием. Ведь это же шаровара.[13] У шароварщиков свидетельские сценарии — страшная редкость. Может, они просто были с ней знакомы? Да нет, она же давно умерла. Вот и непонятно, как они сумели это сделать?

— Она что, была свидетельницей? А почему у нее был пистолет?

— У нее был пистолет? В общем-то, это возможно. В смысле — в подобных сценариях задержания обязательно присутствует оружие. Без него же никак, верно? Возможно, у свидетельницы и вправду был пистолет, а нет, так программист мог его вставить.

Для Терезы все услышанное было ново и удивительно. Она снова потрогала болезненное место на шее; боль не утихала.

— Вот уж не думала, что у вас бывают шаровары, — заметила она.

— Мы берем материал отовсюду, откуда только можно. Но кто-нибудь здесь непременно его проверяет. Здесь или в головной конторе. А если вы уж совсем не хотите, чтобы вам попалась шаровара, можно указать это с самого начала.

— Да нет, я же не против, — сказала Тереза. — И это было очень интересно. Правду говоря, у меня еще не было случая, чтобы «Экс-экс» давал такие убедительные ощущения. Мне бы даже хотелось повторить этот сценарий.

Патрисия нашла блокнотик клейких бумажек, написала на верхней каталожный номер, оторвала ее и отдала Терезе.

— Как давно вы последний раз использовали «Экс-экс»-оборудование? — спросила она.

— Я была здесь вчера, меня консультировал один из ваших коллег, только я не помню, как его звать. — (Патрисия молча кивнула.) — Я тренировалась на стрельбище и была там всего один час. До этого был перерыв, года два. Но тогда я работала исключительно на оборудовании Бюро и считала само собой разумеющимся, что получаю самый лучший софт. И все тренировки проходили под наблюдением инструктора — ну, вы, наверное, представляете, какие там у нас порядки. А обо всех этих прочих сценариях я и понятия не имела.

— Вы бы только посмотрели, какой софт к нам сейчас поступает и сколько его. — Патрисия указала на гору коробок у дальней стены. — И ведь это только за эту неделю. Проблема лишь в том, чтобы отобрать из этой массы хлама хоть что-то достойное. У казенной конторы вроде ФБР не хватит сил и времени проверять все, что выпускается, так они идут, не мудрствуя, на рынок и покупают коммерческий продукт. За безопасность этих программ можно не беспокоиться, но они не всегда самые интересные. Страхуясь от всяких накладок, вы лишаетесь остроты.

— А в чем тут разница на практике? — спросила Тереза. — Вот вы упомянули безопасность. А шароварой, ею что, пользоваться опасно?

— Да нет, физического риска, конечно же, нет никакого, но коммерческие программы всегда документированы, и у них есть дублирующая поддержка.

— Я не совсем понимаю.

— Дублирующая поддержка означает, что производители сценария опираются на множество источников: на показания свидетелей, на воспоминания под гипнозом, на оценки характеров, на исторические документы. Везде, где есть такая возможность, они используют подлинный телевизионный материал и непременно выезжают на место описываемых событий. Коммерческий сценарий воссоздает ключевой инцидент с максимальной возможной достоверностью. Кроме того, к софту прилагается огромное количество текстовой документации — вы можете проверить все, что угодно. Многие сценарии мы делаем сами; «Ган-хо», фирма, которой принадлежит это здание, начинала когда-то как производитель софта. А с шароварами все несколько сомнительно. Мы конечно же стараемся проверить все, что можно, некоторые шароварные компании давно нам известны и имеют хорошую репутацию, и все равно поручиться за достоверность их сценариев нельзя. А среди них есть и просто великолепные, где использованы оценки характеров и воспоминания под гипнозом, упущенные из виду большими компаниями, так что они много добавляют к картине событий.

— Я пользовалась шароварами на своем домашнем компьютере. С ними всегда вроде как немного не того — какая-то, ну, незавершенность.

— Да, и в этом тоже проблема. Мы, как провайдер, полностью отвечающий за предоставляемый продукт, никак не можем принимать на веру качество их программирования. К нам поступает уйма кое-как сляпанного материала, чаще всего — от малолеток: они вклеивают подпрограммы из чужих сценариев, или напропалую используют библиотеки стандартных программ, или попросту плюют на проработку фона. Но есть и другие шароварщики, они выдают сценарии с почти невероятной детализацией, с ощущением полной реальности. Иногда я просто поражаюсь, как им это все удается.

Параллельно с болтовней Патрисия листала на экране базу данных, Тереза с интересом отметила, что по эпизоду с Уильямом Куком есть двадцать, если не больше, различных сценариев.

— А эти другие, — спросила она, — я могу их у вас попробовать?

— Если вы всерьез заинтересовались делом Кука, то так, пожалуй, и стоило бы сделать. У нас есть на него и фэбээровский сценарий, и несколько полицейских. Это если говорить об исторически достоверных, а все остальное — сплошная шароварщина.

— Я не так чтобы очень заинтересовалась этим случаем, — сказала Тереза, — просто интересно посмотреть на одно и то же с разных точек зрения.

— Тогда вам стоит обратиться к мистеру Лейси. Вы с ним уже встречались?

— Это он был вчера дежурным менеджером?

— Да.

— Тогда встречалась.

— Тэд Лейси заведует образовательными программами. Благодаря тесному контакту с университетом Сассекса у нас есть масса разнообразнейших курсов и учебных пособий. Вы бы не хотели выбрать что-нибудь из них и подписаться?

— Нет, пожалуй, не надо, — почти испугалась Тереза. — Пока не надо. Но я была бы совсем не против еще раз прогнать сценарий с Эльзой Дердл.

— Нет ничего проще. Может, вы хотите вернуться к нему прямо сейчас? Сегодня была пара отказов, так что машинное время есть.

— Да пожалуй что нет, — сказала Тереза, все еще ощущавшая неприятное жжение где-то в области клапана. — Как-нибудь в другой раз. А вы не могли бы посмотреть для меня еще пару эпизодов?

— Ради бога.

— У вас есть сценарии по Чарльзу Джозефу Уитмену?

— Думаю, что да, — кивнула Патрисия, начиная стучать по клавишам. — Это ведь Техас, шестьдесят шестой?

— Совершенно верно.

— Насколько помню, у нас их жуткое количество. Вот, посмотрим…

На левой стороне экрана появилось имя Уитмен; понажимав многократно одну из клавиш, Патрисия сказала:

— Сценариев по Уитмену у нас двести двадцать семь. Если добавить сюда весь смежный софт, получается тысяч так двадцать точек доступа. Дело Уитмена у нас одно из крупнейших. Хотя и не самое крупное.

— А какое самое?

— Убийство Кеннеди, какое же еще.

— Какое же еще, — кивнула Тереза, удивляясь, как ей самой не пришло это в голову. — А уитменовские сценарии тоже шаровара?

— Многие из них, но Уитмен породил и массу коммерческих программ. — Патрисия указала на резюмирующий абзац в нижней части экрана. — У ФБР их шестьдесят, но все они в ограниченном доступе. Впрочем, вы-то, мне кажется, могли бы получить их по запросу. А те, что для всех, предоставлены полицейским управлением графства Тревис, Остинской городской полицией, Техасской конной полицией, Центром гуманитарных исследований Техасского университета, кинокомпаниями «Двадцатый век Фокс» и «Парамаунт», каналами Эм-ти-ви, «Плейбой» и Си-эн-эн — Си-эн-эн располагает огромной библиотекой по Уитмену. Сюда же можно включить и наши собственные компиляции. Хотите попробовать что-нибудь из этого?

— Не сейчас. А вы не могли бы еще посмотреть Аронвица?

— А как он пишется?

— А-р-о-н-в-и-ц, — продиктовала Тереза, недоуменно слушая свой спотыкающийся, словно не совсем трезвый голос.

— О'кей, — сказала Патрисия. — Кингвуд-Сити, Техас. Посмотрим, посмотрим… Абилинская городская полиция, опять Техасская конная. Пятнадцать сценариев ФБР, но все они в ограниченном доступе, полиция Кингвудского графства, три наши компиляции. Опять Си-эн-эн, каналы «Фокс-ньюс», Эн-би-си, несколько религиозных. Все остальное дали шароварщики. Не слишком их много, но все со знакомыми мне именами. Вполне приличный продукт. Вы хотите, чтобы я проверила их к вашему следующему сеансу?

— Да я еще как-то не уверена, — пробормотала Тереза.

— Как вы себя чувствуете, миссис Саймонс? — озабоченно спросила Патрисия. — С вами все в порядке?

— Да вроде бы да. А что?

— А клапан вас не беспокоит?

— Немножко беспокоит, но я же очень давно им не пользовалась. Может, у вас тут иглы другого размера или еще что.

— Да нет, это все совершенно стандартное, — сказала Патрисия, берясь за телефонную трубку. — Я сейчас вызову фельдшера, чтобы вас осмотрел, это займет буквально пару минут. Алло?

Тереза сидела, придерживая рукой клапан, словно он грозил оторваться. Ее сознание постоянно уплывало в Сан-Диего, она снова чувствовала опаляющий ветер и соринку в глазу, снова вела по широкому шоссе старинный, сороковых годов, «шевроле», живо ощущая запах кожаных сидений, мягкую, пружинно качающуюся подвеску, ручка переключения передач торчит из рулевой колонки направо, а ручной тормоз — под приборной доской. Эти воспоминания были совсем как… воспоминания. Совсем как реальные воспоминания, воспоминания о том, что с ней и вправду было.

А в действительности одно лишь это место и было реальным: коммерческое здание, оснащенное компьютерами и функциональной мебелью, крошечные кабинки, горы непросмотренного софта, ноющая боль вокруг клапана.

— Он придет с минуты на минуту, — сказала Патрисия. — В любых таких случаях нужно сразу обращаться к врачам, а не ждать, пока воспалится.

— Да, конечно.

— А пока не могли бы вы здесь расписаться?

Она подсунула Терезе пластиковый планшет с пачкой бумаг, среди которых были отказ от любых претензий и счет за услуги. Тереза несколько раз нацарапала свою фамилию и вернула планшет, Патрисия внимательно проверила подписи, оторвала первые экземпляры всех бумаг и положила их перед Терезой.

— Как ваша шея? Не лучше?

— Да не слишком хорошо.

— Фельдшер скоро будет.

— Послушайте, — сказала Тереза, — я вам очень за все благодарна.

— Это моя работа. Я обязана помогать клиентам, за это мне и платят.

— Да нет, это я насчет того, что вы объяснили про шаровару и про все остальное.

— Это тоже моя обязанность.

Тереза чувствовала, что еще немного — и она потеряет сознание. Чтобы хоть как-то взять себя в руки, она сфокусировала глаза на компьютерном экране, на нем все еще висел перечень сценариев по Аронвицу. Она знала, что в каких-то из них, если не в каждом, есть живые образы Энди. Войдя в эти сценарии, она сможет снова его увидеть, снова с ним поговорить.

Желание было настолько мучительным, что она закрыла глаза, окончательно теряя власть над собой.

Вообще-то она могла увидеть его еще дома, в США. Уже через несколько дней после бойни, как только стали появляться «Экс-экс»-сценарии, начальник отдела предложил ей свободный доступ к файлам Бюро. Она не только не согласилась на это предложение, но и была абсолютно уверена, что не согласится на него никогда. Было бы невыносимо находиться там, точно зная, что он сейчас умрет. Переживать все заново.

А фельдшера все не было и не было.

— А у вас есть что-нибудь про Джерри Гроува? — спросила Тереза, чтобы как-то отвлечься.

— Сейчас нет. Была одна шаровара, но ее сняли, чтобы заменить. Слабая, жалоб было много. Сейчас работают над парой новых сценариев, они поступят буквально со дня на день. Один до, другой после. Ну, вы понимаете.

— Нет, не понимаю, — сказала Тереза. — О чем это вы?

— Вам как, немного получше, миссис Саймонс? — спросила Патрисия, берясь за телефон.

— Да, со мной все в порядке. До или после чего?

Но она уже слабо улавливала нить разговора. Тошнота, резко усилившаяся за последние минуты, не давала ни о чем думать. Ей хотелось расспросить эту толковую молодую женщину очень о многом, но сил не хватало даже на то, чтобы сфокусировать взгляд. Она сидела, беспомощно привалившись к краю стола, и смотрела на расплывшееся бледное пятно монитора. Патрисия снова говорила по телефону, но было непонятно, с кем и о чем. В конце концов в комнате появился высокий моложавый мужчина в голубом медицинском халате, он представился дежурным фельдшером и извинился за задержку. Он помог Терезе встать, а потом отвел ее, заботливо поддерживая, в процедурную, находившуюся на том же этаже, но в противоположном конце, вдали от всего «Экс-экс»-оборудования. По дороге Тереза мужественно держалась, но в процедурной ее сразу же вытошнило.

Часом позже он отвез ее в гостиницу, где она сразу, не раздеваясь, рухнула на кровать.

Глава 19

Завтракая в гостинице, она слышала со всех сторон американские голоса. Во всяком случае, эти люди говорили так громко, что казалось, их целая толпа и они везде. Не в силах быть справедливой, Тереза видела в них все худшее, что только бывает в американцах: молодость, амбициозность, бесцеремонность, крикливость, поверхностность. Она ненавидела их дорогую, но безвкусную одежду, их резкие среднезападные интонации, их бестактное отношение ко всему типично британскому. В их присутствии она поневоле чувствовала себя снобом.

Не слишком, конечно, приятные качества, но что в них такого страшного? Тереза не могла ответить на этот вопрос, но не могла и справиться со своими чувствами, хотя и корила себя за них.

Как правило, новые люди ей нравились, она им заранее доверяла, старалась все трактовать в их пользу, но сейчас ей меньше всего хотелось быть хорошей и добренькой. После двух дней тихой муки, почти безвылазно проведенных в гостиничном номере, тошнота отступила, да и воспаление на шее прошло, так что можно было снимать повязку. Но антибиотики оставались, нужно было закончить курс. В туалете, который при баре, были медицинские весы, и если верить их показаниям, за время, проведенное в Англии, она потеряла пять фунтов. Это обстоятельство ее обрадовало — после смерти Энди она бросила следить за фигурой и теперь с трудом влезала в свою прежнюю одежду. Садясь в самолет, она расстегнула несколько верхних пуговиц блузки, извиняя это тем, что за долгий полет всегда немного отекаешь, — и прекрасно понимая, что истина куда прозаичнее. Теперь дела явно шли на поправку, в смысле — на похудание.

А тут еще эти американцы. Когда она почувствовала себя лучше и снова стала передвигаться по гостинице, оказалось, что они везде, куда ни пойдешь. Она их ненавидела и не могла оторвать от них глаз. Они буквально лучились лицемерием и честолюбием. Они всех вокруг понимали превратно и никого не любили, не делая исключения даже для самих себя, они пытались скрывать свое кислое отношение к жизни, но делали это не слишком старательно и настолько неумело, что лишь еще больше его подчеркивали.

Тереза восхищалась спокойствием, с каким Эми подавала американцам завтрак, болтала с ними и улыбалась, ни лицом своим, ни жестами не выражая ничего, кроме глубочайшего удовольствия видеть таких гостей. А ведь можно было не сомневаться, что Эми испытывает приблизительно те же чувства, что и она.

Последние дни Тереза много думала об Америке, прежней Америке, с опаляющим ветром и бескрайними просторами. Ей страстно хотелось достичь пределов сценарной реальности, выйти за них. Ее завораживала Эльза Дердл — пожилая грузная женщина с большим автомобилем и пистолетом в перчаточном ящичке, куда-то стремящаяся по широким хайвеям Южной Калифорнии.

Вчера она позвонила медикам «Экс-экс» и договорилась прийти сегодня утром, чтобы снять бинты. Если воспаленное место совсем очистилось, можно будет тут же и приступить к исследованию сценариев. Пределы затягивали ее, как мощный наркотик.


Чуть позже, когда Тереза вышла из своего номера, направляясь к машине, в коридоре стоял один из молодых людей, виденных ею за завтраком. Она взглянула на него, изобразила уголками рта нечто вроде вежливой улыбки и совсем было прошла мимо.

Но он остановил ее, сказав:

— Простите меня, мэм? Хотелось с вами познакомиться. Меня звать Кен Митчелл, я приехал из США.

— Хеллоу. — Не желая вступать в длительные беседы, Тереза постаралась произнести это слово на максимально не-американский манер. Но представиться было необходимо, хотя бы просто из вежливости. — Рада познакомиться, — сказала она. — Я — Тереза Саймонс.

— И я рад с вами познакомиться, миссис Саймонс. Позвольте спросить, вы живете в этой гостинице?

— Да.

— Ясно, так мы и думали. — Он взглянул на дверь, из которой вышла Тереза, как на некое важное доказательство. — А вы тут в Англии вместе с вашей семьей, с вашим партнером?

— Нет, я поселилась здесь одна.

Да кто он на хрен такой, чтобы задавать ей вопросы? А она-то сама, какого черта она отвечает? Тереза шагнула вперед, Кен Митчелл отшагнул в сторону, словно бы случайно, однако преградив ей путь.

— Миссис Саймонс, не планируете ли вы съехать отсюда в самое ближайшее время?

— Нет, не планирую.

Она сказала это со всем доступным ей британским акцентом, однако Митчелла явным образом не интересовал ни ее акцент, ни что-либо еще, ее касающееся, кроме самого факта ее присутствия.

— Ладно, мэм. Это мы еще посмотрим.

— Благодарю вас.

Ничего другого ей просто в голову не пришло, но даже и эта абсолютно неподходящая к обстоятельствам фраза годилась на роль заключительной.

Проходя мимо Митчелла, Тереза уловила легкий запах душистого мыла. У него была чистая здоровая кожа, омерзительно чистая и омерзительно здоровая. Она спустилась, вышла из гостиницы и направилась к парковке. Все в ней кипело от возмущения, возмущения, знакомого ей и прежде. Она общалась с подобными людьми всю свою жизнь, но никак не ожидала встретить их здесь, в Англии. Возможно, они теперь везде, эти американцы, которых Америка хранила прежде для сугубо внутреннего употребления, а теперь, надо думать, пустила на экспорт. Они навязывали миру совершенно искаженное представление об американском образе жизни, о стране дочиста отмытых, хорошо ухоженных, высокооплачиваемых, невозмутимых, притворно учтивых молодых мужчин и женщин, зашоренных карьеристов, которым трижды плевать на все, кроме собственной персоны.

Ее машина почти исчезла за непомерной громадой фургона, в котором прибыли юные граждане Америки. Сейчас левая дверца фургона была открыта; одна из женщин сидела на пассажирском месте и изучала дорожную карту Юго-Восточной Англии, развернутую у нее на коленях. Если она и взглянула на проходившую мимо Терезу, это осталось никем не замеченным, потому что Тереза хотела сейчас ровно одного: сесть за руль и поскорее уехать.

Она запустила мотор и торопливо, будто волки за нею гнались, протиснулась из узкой шели, оставленной фургоном, на парковку. Далее она свернула на Истбурн-роуд, в западном направлении, и почти сразу увязла в густом, медлительном потоке машин, который из года в год забивает все дороги по утрам. Проехав около полумили, она свернула у светофора направо и поехала прямо к промзоне, раскинувшейся по верхушкам холмов. На этот раз ей удалось припарковаться прямо перед зданием «Ган-хо».

Получасом позднее с крошечной нашлепкой пластыря, сменившей метры бинтов, она снова сидела в машине и изучала дорожную карту Сассекса. Врач сказал, что с «Экс-экс»-сценариями нужно повременить по меньшей мере дня два, пока не закончится курс антибиотиков и не пройдет окончательно воспаление вокруг клапана. Одним словом, у нее снова было время.


Дорожная карта, услужливо предоставленная прокатной конторой, будила в ней острое любопытство. Английские дороги проложены до крайности алогично, без всякого видимого смысла. Кроме того, эта карта показывала подробности, которых никогда не увидишь на картах американских: церкви, аббатства, виноградники, даже отдельные дома. Священничий дом. Старый монетный двор, Ашбернемское подворье. Неужели кто-то все еще там живет? А тот факт, что все они показаны на карте, это что, приглашение заглянуть?

В английских пейзажах было нечто серьезное, настоящее, в корне отличное от Калифорнии 1950 года, мелькнувшей перед глазами Терезы, когда она на краткое время приняла образ Эльзы Дердл. Там ее одолевало ощущение бесконечно раскрывающейся виртуальности: не было ничего, что лежало бы за пределами ее восприятия, однако стоило ей повернуть голову или подъехать к чему-то поближе, как оно, это что-то, мгновенно вплеталось в ткань бытия.

Приблизительно то же самое можно было сказать об английской карте, которая была чем-то вроде языка программирования, системой знаков, символически изображающих ландшафт, остававшийся для нее в большей своей части воображаемым, невиданным и невидимым. Подразумеваемые знаками объекты обретут реальность, когда древняя Англия ее снов предстанет перед ней как бесконечно разворачивающаяся панорама.

Она выехала из Булвертона по приморской дороге, пересекла Певенсийскую равнину и в конце концов, миновав несколько крошечных деревушек, выехала на большое шоссе, связывавшее Истбурн с Лондоном. Здесь она свернула налево, к Лондону, и прибавила скорость. Подняв стекло, чтобы не задувало, она поставила компакт-диск «Оазиса», один из нескольких дисков, найденных ею в машине. Тереза и раньше слышала эту группу, но как-то краем уха, невнимательно, сейчас же она вывела громкость почти на максимум.

За рулем ей легче думалось, и едва ли не все решения, оставившие след в ее памяти, были приняты в автомобиле. Не все они, конечно же, оказывались на поверку верными, но это не делало их менее памятными.

В частности, они с Энди решили пожениться, когда ехали, присматривая мотель для ночевки, по плоским, как стол, равнинам Нью-Джерси. Сидя за рулем машины, она лет сто тому назад решила поступить на работу в Бюро и, сидя в машине же, решила взять отпуск по собственному желанию; правда, на этот раз машина была припаркована на подъездной дорожке пустого, с ослепшими окнами, вудбриджского дома, куда ей не хотелось идти одной, а Энди там больше не было.

От воспоминаний о том дне и о кошмарных событиях, к нему приведших, глаза ее застлало слезами. Именно они, эти события, стали логической основой всех ее дальнейших действий, во всяком случае — так считала она сама. Это жуткое ощущение пустоты, поглощающей все вокруг, ничего не давая взамен.

Жизнь свелась к набору избитых фраз; она часто слышала такие фразы от людей, ее любивших, и еще чаще, много чаще, они сами приходили ей на ум. Пропасть утраты засыпали традиционными утешениями, восходящими, можно не сомневаться, к коллективному бессознательному бессчетных поколений, живших и терявших прежде нее. Желание бежать от этих банальностей было едва ли не главным, что зародило в ней мысль о поездке в Англию. В Булвертон, неприметный городок, породнившийся с Кингвуд-Сити столь близко и столь загадочно, обретший для нее неотразимую притягательность.

Непонятное сродство манило; если то, что ей нужно, никак не находится дома, так, может, оно найдется там, в английском городе, о котором и слыхом не слыхивал ни один из американцев. Туманная неопределенность этой тяги вызывала естественные сомнения, однако сила ее была неоспорима. И дело было отнюдь не в незнакомости, чуждости Булвертона, ведь Кингвуд-Сити был для нее, по сути, точно такой же неизвестной величиной; если чуждость была единственным источником притяжения, Тереза могла бы с тем же успехом тянуться к этому унылому пригороду Абилина. Добраться туда было бы много легче и много дешевле, но ей было нужно в Булвертон, она это точно знала.

Теперь, по ближайшему знакомству, оказалось, что загадочный Булвертон — это просто скучный приморский городок, полный дурных воспоминаний и без всяких видов на будущее. Булвертон, каким он оказался, подрывал ее решимость, заставляя думать об Энди больше, чем нужно бы. Знакомство с людьми, понесшими утрату, не дало ей ничего. Она не сделала для них ничего хорошего, а вопиющая бессмысленность всего случившегося, бесцельная гибель массы людей, непостижимое бездушие террориста лишь подчеркнули ее личную трагедию.

Хуже того, здесь ее снова потянуло к пистолету, этому способствовала сама специфика «Экс-экс»-сценариев.

Ее не оставляли мысли об Эльзе Дердл. То, что думалось ей, так сказать, вслух, являлось прямой реакцией на гиперреальность шароварного сценария — на ветер, жару, на прелестную старую машину, на ощущение бескрайних просторов. Но где-то в глубине под этими ощущениями были и другие, просто раньше она не давала им выйти наружу.

Раз за разом вспоминался момент, когда она открыла перчаточный ящичек, увидела пистолет и взяла его в руку. Тяжесть, прохлада, ощущение ребристой рукоятки — все это было с ней, никуда не делось. И что это такое — вести машину к месту, где ждет тебя вспышка насилия, исход которой никому не известен, вести, имея наготове заряженный пистолет.

Вскоре после знака, извещавшего водителей, что они въезжают в Ашдаунский лес, Тереза без всяких к тому причин свернула на узкую боковую дорогу, капризно петлявшую по редколесью. Скорость пришлось сбросить. «Оазис» мешал течению ее мыслей, так что музыку пришлось выключить. Она опустила стекло, и в машину ворвались струи прохладного воздуха, запах сосен и шорох покрышек по гравию. Она сбавила скорость еще сильнее, так что машина едва полхча.

И вдруг она решила, что именно это ей и нужно, именно это и было целью поездки: неяркий застенчивый солнечный свет на ветках, траве и сосновых иглах, с детства знакомые запахи сырого зимнего леса, плесени и грибов, мха и перегноя.


Заметив рядом с дорогой расчищенную площадку для стоянки, Тереза притормозила и выключила зажигание. Затем вышла из машины и немного прошлась по мокрой, пружинящей под ногами траве.

Иногда, а особенно за рулем, ее посещали совершенно непрошеные мысли и воспоминания.

Тереза родилась и выросла среди винтовок и пистолетов; даже еще до того, как родители увезли ее в США, она привыкла видеть оружие едва ли не каждый день.

Ее отец буквально свихнулся на оружии. Он коллекционировал оружие, как другие коллекционируют книги или древние монеты. Он говорил об оружии, чистил оружие, разбирал и собирал оружие, стрелял из оружия, носил оружие при себе, подписывался на оружейные журналы, заказывал каталоги оружия, дружил исключительно с теми, кто разделял его одержимость оружием. В каждой комнате дома имелся заряженный пистолет, и чаще всего не один. В родительской спальне их было два, оба с облегченным спуском, слева и справа от кровати — на случай, если ночью ворвется грабитель. На кухне их тоже было два: один на стене рядом с дверью, а второй в буфетном ящике, чтобы было чем обороняться, откуда бы ни пришел тот грабитель. (Только как же это нужно свихнуться, чтобы полезть ночью в дом человека, свихнувшегося на оружии.) И даже в ее, Терезиной, спальне хранились в запертом ящичке два заряженных пистолета. А уж в приспособленном под мастерскую подвале винтовок и пистолетов было вообще без счету, и целых, и разобранных на части, а отец их все время чинил, да чистил, да отлаживал на собственный вкус. Куда бы он ни шел, куда бы ни ехал, всегда при нем было оружие, либо в машине, либо на поясе в кобуре, либо просто под рубашкой. Он состоял в оружейных клубах и стрелковых спортивных командах, а четырежды в год вооружался до зубов и выезжал вместе с другими такими же в горы.

Тереза научилась стрелять в десять лет и уже к одиннадцати стала показывать результаты заметно выше среднего. Отец записал ее в детскую секцию своего клуба, заставил продемонстрировать, на что она способна, и начал выставлять на соревнования. Она побеждала и побеждала, ничуть не напрягаясь. К четырнадцати годам она стреляла лучше своих старших двоюродных братьев, лучше большинства мужчин, тренировавшихся в лагерях, куда она ездила на летних каникулах, и даже лучше отца (что доставляло ей особую гордость).

Терезе нравилась собственная меткость, а еще больше — само оружие. Она привыкла как к чему-то естественному к тяжести пистолета в руке, к его балансировке, к всплеску адреналина, когда отдача била ее в руку и в плечо, а поскольку все это доставляло ей огромное удовольствие, обладание оружием и стрельба из него были неотъемлемо важны для ее самосознания. Нажимая спуск, она каждый раз ощущала силу и власть, полную в себе уверенность.

Виною тому мысли об оружии или нахлынувшие детские воспоминания, но Терезе вдруг — впервые за все эти дни — захотелось побросать кое-как свои вещи в сумки и вернуться домой. Там у нее есть друзья, работа в Бюро с видами на повышение, дом, жизнь, которую можно еще попытаться залатать, и понятная ей культура. Англия же полна загадок, копаться в которых у нее нет ни сил, ни желания. Она перелетела океан в попытке уйти от давнего скитальческого прошлого, когда весь ее мир вращался вокруг отца, но погружение в тихие скорби Булвертона расшевелило слишком много воспоминаний о том, что ей хотелось забыть.

Она знала, что, будь Энди здесь, он снова пустился бы ее критиковать — в их браке тоже не обходилось без трудностей — и припомнил бы с десяток случаев, когда она вот так же бестолково металась, вместо того чтобы сесть и трезво все обдумать. И был бы прав, ведь ей всегда было трудно что-нибудь решить.

«И ведь это же глупость, полная глупость, — думала Тереза, ковыряя ногой гравий. — Почему меня все еще тянет к оружию?»

В тот момент, когда она узнала о смерти Энди, ее отношение к оружию в корне переменилось. Она словно увидела свою жизнь под другим углом — жизнь осталась той же самой, но изменилась точка зрения. Вроде как переместилась слева направо или сверху вниз, уж как там хотите.

Мастерское владение оружием, безжалостная меткость превратились вдруг из блага в проклятие. Предмет, столь привычный ее руке, вдруг взбесился и убил человека, которого она любила.

Ей и прежде не нравилось, как менялся отец в компании своих оружейных дружков и на тренировках — он словно разрастался на несколько дюймов во всех направлениях, становился выше и шире. Его голос становился громче, движения энергичнее. Во всей его внешности появлялось что-то угрожающее, непримиримое, что-то от человека, для которого нападение — единственный способ совладать с непонятностью и сложностью мира. Теперь же ей стала ненавистна и темная сторона ее собственного мастерства, направленного, по сути, на то, чтобы причинять боль и смерть.

А еще в долгий момент осознания, что Энди умер, она вспомнила Меган, впервые за долгие годы. Ведь можно уже было думать, что случай, потрясший ее в детстве, надежно погребен под массой лет. Все это было так давно, что она почти ничего не помнила, а если и вспоминала, то не могла докопаться до правды. Она так никогда и не смогла отделить то, что с ней случилось в действительности, от лжи и полуправды родительских рассказов.

Они уверяли, что все это ей померещилось, Меган была воображаемой подругой, воображаемые подруги есть у всех маленьких девочек. «Но ведь я родилась вместе с сестрой-близняшкой?» — спросила Тереза, пытаясь нащупать правду, точно зная, что уж этот-то факт достоверен. Да, у тебя была сестричка-двойняшка, да, ее звали Меган. Но Меган умерла при рождении, такая крошечная, такая хрупкая, это кошмарная трагедия. Ты не могла помнить Меган, говорили они. То, что она, как ей кажется, помнит, сомнительно и просто неверно.

Если бы все случилось так, как ей помнится, а не так, как они ей рассказывают, то как смогли бы они скрыть такую страшную смерть? Маленькая девочка, убитая выстрелом из пистолета? Да и найдись какой-нибудь способ, зачем бы им это делать? Ведь это же точно был несчастный случай? Они твердо стояли на своем. Тереза помнила, как вдребезги разлетелось ее зеркальное отражение, помнила умирающую подругу, пистолет, отдача которого вывернула ей руку так сильно, что та болела потом чуть ли не два года, а они превращали все это в галлюцинацию, самообман, навязчивую идею.

А затем, много лет спустя, умер Энди. И в этот момент всепроникающей скорби Тереза наконец поняла то, что было, наверное, правдой о смерти Меган. Отцовский дом был полон пистолетов, они жили в каждой комнате, в каждом закутке. И пистолеты были всегда заряжены, всегда готовы к этой химерической круговой обороне. Она, ничем не отличная от другого ребенка, всюду рылась, всюду залезала и конечно же делала то, чего делать ей было нельзя. Чем чаще и настоятельнее предупреждения об опасности, тем непреодолимее соблазн их проигнорировать.

Но отсюда и важнейшая истина: чем больше людей, владеющих оружием, научившихся обращаться с оружием, готовых защищать себя при посредстве оружия, выезжающих на охоту, обвесившись оружием, громогласно провозглашающих, что на оружии держатся все права и свободы, тем больше оружия попадет в плохие руки и будет использовано во зло. И один, один-единственный раз, когда ей было семь лет от роду, ее маленькие руки стали на краткое время плохими.


И вот Энди умер; событие тяжелое, но не то чтобы совсем уж неожиданное. Поступая на работу в ФБР, ты понимаешь, чем это чревато.

Она плакала, она убивалась, она стала принимать лекарства, она провела отпуск у орегонских знакомых, она занималась аутотренингом, она прошла курс психоанализа. Она была вдовой, но ее разбитая жизнь начинала понемногу собираться в нечто связное. А вот к чему она совсем не была готова, так это к одному из побочных последствий смерти Энди, к радикальному пересмотру ее веры в оружие.

Вся предыдущая жизнь казалась ей теперь обманом. Все, с чем прошло ее детство, все ее тренировки и обучение, вся ее работа — против всего этого она теперь восстала.

И все это время где-то на дальних задворках воспринимаемого ею мира мерцало имя, название. Булвертон, Англия.

Что оно значило, это название? Смерть Энди надолго вытеснила все остальное, она не читала газет, не смотрела телевизор. День или два ее саму показывали в новостях, а собственная известность, хотя бы и такая, неизбежно отвлекает внимание. В конечном итоге Тереза все же узнала о трагедии Булвертона и сразу увидела связь, аналогию, только произошло это на каком-то глубинном уровне, в сознание догадка не проникла.

Начисто отрицай, говорило ей горе, главный ее советчик. Блокируй все, хоть как-то связанное со смертью твоего мужа.

Но даже и это было для нее загадкой: что связывает этот Булвертон со смертью Энди? Что я должна отрицать? Похоже, здесь кроется нечто, о чем я даже не догадываюсь, — так что же именно?

Но потом, когда скорбь и смятение немного отступили и к ней вернулась способность думать, она начала задавать вопросы коллегам, искать Булвертон в интернете, копаться в старых газетных досье. Аналогия была как на ладони: Булвертон, Кингвуд-Сити. Две бойни, устроенные взбесившимися ублюдками. Тот же год, тот же день, то же время дня.

Сходство было не то чтобы полным: в Булвертоне погибли двадцать три человека, в Кингвуд-Сити только пятнадцать. (Пятнадцать? Разве этого мало, если одним из них был Энди?) Отличались и общие обстоятельства: Аронвиц свихнулся на Боге, Гроуву Бог был до лампочки. (С другой стороны, эпопея Аронвица началась в церкви, а закончилась в торговом молле; Гроув начал с того, что украл с магазинной стоянки машину, а закончил в церкви.)

Пятьдесят восемь раненых в Кингвуд-Сити, пятьдесят восемь раненых в Булвертоне. И там и там убито и ранено равное число защитников закона. Оружие у убийц было одной и той же марки, хоть и разных моделей. Было повреждено равное количество машин (интересно, учли ли они два патрульных джипа, «поцеловавшиеся» по пути к «Северному кресту»?). И еще совпадения: в обоих местах был убит человек по фамилии Перкинс, в обоих местах была убита женщина по имени Франческа, оба террориста уже успели отсидеть за ограбление, однако никаких прегрешений, связанных с оружием, за ними не числилось.

Совпадения гремели в газетных заголовках, давали пищу для ума любителям искать во всем козни и заговоры, подвигали философов на жаркие дебаты о природе времени, сознания, восприятия и реальности. Но обычные люди над ними почти не задумывались, редко их обсуждали и быстро забывали.

Ведь были же, скажем, некие параллели между убийствами Линкольна и Кеннеди. Так что же, и они, эти параллели, тоже что-то значат? Да как такое может быть — разве что на некоем философском или космическом уровне, до которого нормальному человеку нет никакого дела?

Да и вообще, каждый, кто близок к следствию и судопроизводству, может перечислить массу удивительных совпадений, регулярно проявляющихся даже в самых обычных делах: двое, сыгравшие ключевую роль в крупном преступлении, познакомились буквально за день до него и совершенно случайно; двое, чьи биографии почти неотличимы — вплоть до дня, когда они встречаются и один убивает другого; преступник и ни в чем не повинный прохожий, похожие как братья-близнецы. Ни эти совпадения, ни сотни им подобных ровно ничего не значат.

Совпадения — вещь весьма заурядная, а потому неприметная, пока с ними не связано что-нибудь из ряда вон выходящее, например — преступление.

Но не слишком ли много похожего в трагедиях Булвертона и Кингвуд-Сити? От этих совпадений невозможно отмахнуться, в чем же тогда их причина? Терезе казалось, что этот вопрос поставлен прямо перед ней.

По мере того как смерть Энди уходила в прошлое, ей все больше хотелось разобраться в случившемся, найти в нем хоть какой-то смысл. И след привел ее сюда, к расчищенной площадке на обочине проселка, к голым деревьям Ашдаунского леса, к легкой мороси, сыплющейся с неба, к нечастым машинам, пролетающим мимо, шелестя покрышками и вздымая веера брызг.

Закономерность таких совпадений была психологически неприемлема, ей не было места в мире; лишь твердо уверовав, что убийцы вроде Гроува и Аронвица появляются совершенно случайно, а не в рамках строгой закономерности, можно было хоть как-то смириться с тем, что было ими сделано.

Чтобы эти трагедии хоть как-то согласовались с гармонией мира, нужно было поверить, что они совершенно случайны, единичны и вряд ли когда повторятся.

Допустив, что они суть элементы какой-то умопостигаемой, а значит, и предсказуемой структуры, ты делал реальность почти нереальной.

Но ведь именно этим и занимался Энди, до того как Аронвиц покончил и с ним, и со всеми его занятиями. И как бы сам Энди ни формулировал свои взгляды, по сути, он верил в предопределение; чтобы жить дальше, Терезе было необходимо сломать эту веру.

Глава 20

Жара стояла невыносимая, ветер с моря гнул и раскачивал пальмы, вздымал на перекрестках тучи пыли, пузырями раздувал магазинные тенты, опасно раскачивал подвесные дорожные знаки. Огромные, сверкающие, с плавными обводами машины лениво катились по улицам. В блеклом, словно выгоревшем небе разворачивался на посадку серебристый «Дуглас» компании «Пан Американ».

Она спешила, зажав в руке ключ, к одной из множества машин, косо припаркованных у обочины. Ей не хватало воздуха, ныли ноги и спина. Ее психика — как, пожалуй, и физиология — едва выдерживала напор коллективно припомненного сценария. Ей было нестерпимо жарко, дувший в лицо ветер мешал дышать, а тут еще что-то попало в глаз. Ей хотелось сохранить свою индивидуальность, свои собственные реакции. Она повернулась назад, и так быстро, что успела заметить, как одно из соседних зданий возникло из небытия, стоило ей сфокусировать взгляд в его направлении.

Тереза направлялась к серебристо-голубому многоместному «шевроле», однако она воспротивилась сценарию и подошла к соседней машине, зеленому «фордовскому» седану. Сразу же выяснилось, что «форд» заперт и ее ключ даже не влезает в скважину. Немного подергав накаленную солнцем ручку, она повернулась и пошла к «шевроле». Открыв дверцу (незапертую), она опустила на сиденье свое обширное тело; ключ вошел в замок зажигания гладко, как по маслу.

Через несколько минут она ехала по Тридцатой стрит на север, а у пересечения с Университетским авеню свернула направо; вскоре она доехала до бульвара Уобаш и здесь свернула налево, к хайвею, прибавив одновременно скорости, чтобы держаться в общем потоке. Спасаясь от солнца, которое напекло ей руку и щеку, она подняла стекло и опустила защитный щиток.

Она открыла бардачок и достала пистолет. Проверив обойму, положила его на сиденье, а затем включила радио. Оркестр Дюка Эллингтона исполнял «Ньюпорт ап». Она откинулась назад, положила голову на подголовник и крутила теперь баранку вытянутыми руками; солнце сияло, приемник орал, а слева от нее и справа, впереди и сзади с низким восхитительным рокотом скользили машины урожая 1950 года. Вскоре она увидела впереди знак объезда и полицейский блок. Основной поток машин отклонялся влево, чтобы объехать препятствие, она же скинула скорость, поморгала правым поворотником и направилась прямо к цепочке полицейских. Тереза не согласилась, она вывернула баранку налево и поехала, не разбирая рядов, прочь от дорожного блока. Один из полицейских, успевший было шагнуть в ее сторону, вскинул руку и что-то крикнул.

Тереза прибавила газа; впереди в жарком мареве кривились и дрожали холмы, желтые и глинисто-бурые, усеянные темными деревьями. В считаные секунды заграждение осталось позади. Тереза не снимала ногу с педали, давая тяжелой, с мощным мотором машине набрать максимальную скорость.

Она окинула себя взглядом и осознала, что на ней чужая одежда. Это же можно — быть такой кошмарно толстой! И одежда тоже кошмарная! И петли на чулках спущены! Она посмотрела на себя в зеркало заднего обзора и увидела озабоченное лицо пожилой чернокожей женщины.

— Приветик, Эльза! — сказала Тереза, улыбаясь своему отражению.

Дорога стала совсем прямой, по сторонам не было никаких строений, только плоская, как блин, безликая равнина, скупо утыканная изнуренными зноем кустами.

Так она ехала минуту за минутой, напряженно глядя вперед. Но тут, за городской чертой, смотреть было практически не на что, никаких машин, ни попутных, ни встречных, только ровная, сплошь усыпанная камешками местность, да изредка мелькают серо-зеленые кусты. Вдали едва намечались вершины гор и белые, как клочья ваты, облака. Солнце стояло так высоко, что нигде не было ни клочка тени.

Постепенно Тереза осознала, что ничего она тут больше не увидит.

Она резко крутнула баранку влево, пытаясь съехать с дороги, но машина не развернулась, а только сдвинулась вбок. Она катилась так же гладко, как и прежде; судя по всему, покрышки скользили над неровной местностью, даже ее не касаясь.

Глянув в зеркало заднего вида, Тереза увидела здания Сан-Диего, толпившиеся у побережья. Она вспомнила расшифровку аббревиатуры LIVER.


Жара стояла невыносимая, Тереза спешила, зажав в руке ключ, к серебристо-голубому «шевроле». Открыв дверцу, она опустилась на сиденье; ключ вошел в замок зажигания гладко, как по маслу.

Через несколько минут она ехала по Тридцатой стрит на север, а у пересечения с Университетским авеню свернула налево. Вплоть до этого момента машина ехала в правом ряду; чтобы перестроиться в левый, Тереза бросила ее поперек потока движения. Ответом ей был хор возмущенных гудков. Спасаясь от солнца, бившего прямо в лицо, она опустила защитный щиток.

Она открыла бардачок и достала пистолет. Проверив обойму, положила его на сиденье, а затем включила радио. Оркестр Дюка Эллингтона исполнял «Ньюпорт ап». Посмотрев на себя в зеркало заднего обзора, она увидела озабоченное лицо пожилой чернокожей женщины.

— Приветик, Эльза! — сказала Тереза, улыбаясь своему отражению.

Мимо мелькали жилые кварталы, отделенные от проезжей части шеренгами высоких пальм, впереди мирно мерцал океан. До океана было рукой подать, но шли минуты, и он не становился ближе, и тогда она вспомнила аббревиатуру LIVER.


Остаток дня Тереза провела за изучением компьютерного каталога «Экс-экс»-сценариев. Первой интересной для нее информацией было то, что шаровару Эльзы Дердл изготовила компания «Сплаттер-инк»[14] из города Реймонд, штат Орегон.

— Да это скорее кто-то один, чем фирма, — сказала Патрисия, к которой она обратилась с вопросом. — Какой-нибудь парень скачал из Сети имиджевый софт, сидит себе в чулане и старается. Теперь это доступно всем, хватило бы только компьютерной памяти.

— А можно как-нибудь узнать, откуда были взяты исходные образы сценария?

— У нас такой информации нет, но вы можете позвонить им или написать. Там указан их мейл?

— Нет, только почтовый ящик в Реймонде.

— А вы пробовали поискать в Сети, у них же наверняка есть сайт?

— Пока не пробовала.

Тереза вернулась к базе данных по сценарию и набрала поисковые параметры. Мгновение спустя она уже читала список сценариев, изготовленных компанией «Сплаттер-инк».

Первым делом она нашла сценарий Эльзы Дердл и отметила каталожные разделы, к которым он относился: Интерактивный / Полиция / Убийство / Огнестрельное оружие / Уильям Кук / Эльза Джейн Дердл.

Обучаясь по ходу дела, Тереза обследовала иерархию подразделов. Альтернативами Огнестрельному оружию были Автомобили, Бомбы, Дубинки, Ножи и Руки, и ко всему — отсылки, надо думать — на софт других производителей.

Альтернативами Убийству были Заложники, Избиение, Изнасилование, Поджог и Снайпер. И снова масса отсылок.

Полиция была одним из разделов, длинный список которых буквально затопил экран; среди альтернативных предложений от «Сплаттер-инк» имелись Авиация, Война, Искусство, Кино, Космос, Секс и Спорт.

Из чистого любопытства она кликнула Секс и была слегка ошарашена богатством ассортимента: Анальный, Астральный, Аудиальный и так далее, и так далее на десятки экранов, вплоть до Ягодицы большие, Ягодицы всякие, Ягодицы крупным планом, Ягодицы маленькие.

Она свернула все это безобразие и покосилась на Патрисию, не смотрит ли, но та была занята другим клиентом. Перейдя от Интерактивный уровнем выше, Тереза обнаружила перечень основных опций: Активный, Вмешательство, Жертва, Интерактивный, Коллективный, Наблюдатель, Не-активный, Пассивный и Преступник.

Она побродила по различным уровням, тихо изумляясь объему перечисленного. И ведь все это продукция одной-единственной фирмочки из Реймонда, штат Орегон. Да где он там в Орегоне этот самый Реймонд, и какие еще чудеса творятся в жалком городишке? Тереза подождала, пока Патрисия посмотрит в ее направлении, а затем подозвала ее к себе.

— Так вы что, все еще на этом «Сплаттер-инке»? — улыбнулась Патрисия.

— Я пытаюсь разобраться с их продукцией, — объяснила Тереза. — Это ж уму непостижимо, сколько там всего.

— Работают, не ленятся, — согласилась Патрисия, взглянув на экран. — Но эта компания, она же где-то так, между мелкой и средней. Вы посмотрели бы каталоги некоторых калифорнийских или там нью-йоркских компаний.

— А эти заголовки разделов, они их собственные или всеми используются?

— Всеми, без исключения. Вы пройдитесь как-нибудь по полному указателю, там столько подразделов, что с ума сойдешь.

— И все это шаровара?

— Что касается программ «Сплаттер-инка», то да, — подтвердила Патрисия. — Вас что, интересуют эти ребята? Или вообще шаровара?

— Не знаю, — пожала плечами Тереза. — Пока что я просто знакомлюсь со всем подряд. Хочу разобраться, что у вас есть.

— Много чего.

— Вот я и разбираюсь.

— Знаете, вам бы лучше не бросаться так на шаровару. Дорогая она, потому что требует много машинного времени, а как раз за него вы нам и платите. Опытные клиенты используют шаровару только как приправу к какому-нибудь коммерческому пакету. Это может быть пакет той или иной телевизионной сети или большой софтверной компании — или, конечно же, какой-нибудь из наших собственных модулей. А некоторые поступают точно так же, как вы в прошлый раз, — задают категорию и пользуются случайной выборкой. У нас есть специальный каталог пробных сценариев.

— Правду сказать, — начала Тереза, оторвавшись от экрана, — я не знаю, с чего начать. Всего много, все разное, голова кругом идет.

— Может быть, вам стоит ознакомиться с нашими проспектами? У нас их тут целая пачка.

— Ну да, конечно, — печально улыбнулась Тереза. — Я попусту занимаю ваше время, вы мне это хотели сказать?

— Нет… но ведь обычно клиенты сами выбирают, что им нужно, а я только исполняю их заказы да слежу, чтобы все правильно работало. Попутно я вижу какой-то кусочек того, что вас интересует, но никак не полную картину. Вам бы стоило поговорить с мистером Лейси или с кем-нибудь из его ассистентов, чтобы они описали вам хотя бы самые популярные из предлагаемых нами пакетов. Ведь люди обычно и сами не знают, что им надо, пока случайно не наткнутся.

— Очень легко поверить.

— Мне казалось, вы интересуетесь оружием. У нас уйма таких клиентов.

— Мой интерес сугубо профессионального свойства.

— Тогда почему бы вам не купить комплексный стрелковый курс? Там есть тренировки в стрельбе по разного рода мишеням плюс сценарии класса «обезоружить и задержать». Выбираете терминальный или нетерминальный вариант и получаете полный доступ к соответствующим сценариям. Такого рода заказы — это главный наш хлеб.

— Ну и о чем же тогда я буду говорить с мистером Лейси?

— Да в общем-то, я и сама для вас все организую, — улыбнулась Патрисия.

— О'кей. Спасибо. — Тереза снова взглянула на экран, где висела одна из страниц кошмарно подробной классификационной схемы сценариев. — Вы не против, если я тут еще посмотрю?

— Да что вы, сидите сколько хочется.

Глава 21

Вечером, когда Тереза зашла в бар и попросила содовую, за стойкой стоял Ник. Он молча подал ей стакан с кубиками льда и сифон. Так же молча Тереза плеснула в стакан воды и посмотрела ему прямо в лицо. Ник немного поежился; вот такой же взгляд бывал у Эми, когда назревало очередное выяснение отношений. Как на удачу, тут к стойке подошел новый клиент, и он кинулся его обслуживать. К тому времени, как Ник освободился, Тереза пересела уже за столик, открыла принесенную с собой книгу и начала читать. Надо думать, она верно оценила ситуацию.

За полчаса до закрытия, когда в баре почти никого не осталось, Ник собрал и перемыл пустую посуду и насухо вытер стойку. Заметив это, Тереза покинула столик и снова села на уже привычную ей табуретку. Теперь Нику не было спасения.

— Ник, — начала Тереза, — вы не возражаете, если я задам вам один вопрос?

— А у меня что, есть какой-нибудь выбор?

— Пожалуй что и нет. Так вот, почему ни вы, ни все остальные — никто из вас не желает говорить об устроенной Гроувом бойне?

— А что о ней говорить?

— Да посмотришь на вас на всех — и видишь, что вроде и нечего. Ну, словно никогда тут ничего и не случалось. Ладно, я все понимаю. — Она задумчиво отпила из стакана. — Я наглая американка и не имею никакого права лезть ко всем со своими расспросами. А большинству здешних жителей просто нечего сказать.

— И я тоже из этого большинства.

— Но почему, Ник, почему?

— Не знаю, как там кто другой, а лично меня просто не было в городе, когда все это случилось. Я тогда еще…

— Не надо, я все это уже слышала. Но это же просто отговорка, и вы сами прекрасно это знаете. Пусть вас даже и не было в городе, когда все это произошло, но раз вы остались в нем потом, значит вы — однозначно его часть, и ничуть не в меньшей степени, чем если бы жили безвыездно.

— Это уж как вам будет угодно.

— Да какое там к черту угодно? Если вы думаете иначе, так почему вы тогда не уедете?

Этот вопрос не был для Ника внове, он раз за разом возникал и у него самого, и в разговорах с Эми.

— Да потому, что этот бизнес принадлежал моим родителям. Сохранить его — мой долг перед ними, и что ни говори, а я в этом городе родился…

— И здесь вы встречались с Эми, когда были школьниками, и теперь она тоже здесь по той же самой причине, и вы не можете уехать, потому что вас что-то держит.

Ник молчал, не желая признать, что эта американка подошла очень близко к истине, и напрочь не понимая, как это ей удалось.

— Ведь это же верно, Ник, да? — настаивала Тереза.

— Ну, вроде.

— Послушайте, могу я один, один-единственный раз задать вам несколько вопросов о том, что тогда случилось. О том, как вы это видите.

— Меня же не было в городе, — повторил Ник. — Я ничего не видел.

— Всего не видел никто, — сказала Тереза. — Многие из тех, кто видел побольше, тогда же и были убиты. А те, кто выжил, все они видели только какой-то краешек. И у всех одна и та же отговорка: я почти ничего не видел. Уцелевшие свидетели уезжают из города, скоро их тут совсем не останется. Но каждый из них, кто еще здесь, знает в точности, что это было.

— Вот вы к ним и идите.

— Нет, — качнула головой Тереза, — и тому есть причина. Пытаясь хоть что-то понять, я раз за разом натыкаюсь на противоречия, несообразности. Я проанализировала, разметила по месту и времени все то, что, как считается, сделал Гроув, и обнаружила вопиющие нестыковки. Не могла бы я пропустить этот материал через вас, сравнить его с тем, что знаете вы?

— Да похоже, что вы уже знаете больше, чем любой другой.

— Мне нужно свести все концы с концами.

Ник остро ощущал, что предложение ему не по душе. Но почему, почему? Ну да, он знал обстоятельства устроенной Гроувом бойни только понаслышке, но это, конечно же, было не все. Смерть родителей повергла его в такое горестное смятение, какого он и сам не мог ожидать. Он так долго жил в Лондоне в отрыве от них, что начинал уже думать, не приведет ли это к некоторому отчуждению, однако оказалось — нет.

Но было и нечто более смутное, о чем он почти не задумывался, — психическая травма многих людей, коллективное потрясение, заставлявшее их прятать от окружающих и даже от самих себя воспоминания, жить с которыми было почти невозможно. Ник беспомощно копался в своем мозгу, пытаясь подобрать слова.

— Эми сегодня отдыхает, — сказал он наконец, — так что я тут совсем один.

Тереза огляделась по сторонам; единственными клиентами была парочка, сидевшая за одним из угловых столиков, да два молодых парня, игравшие в бильярд.

— Если нужно будет кого-нибудь обслужить, так мы прервемся, ничего страшного, — сказала она, снова повернувшись к Нику. — Да и вряд ли на это уйдет много времени.

Ник подошел к пивным насосам и нацедил себе кружку. Он проделал это с предельной тщательностью, чтобы точно до ободка и ни капли не расплескать, все время ощущая на себе взгляд Терезы. А потом вернулся и поставил кружку на стойку, между нею и собой.


— Я установила, что делал Гроув в тот день с утра, — начала Тереза. — Я могу точно расписать все его перемещения вплоть до того момента, как он покинул автозаправку «Тексако». Он уехал оттуда в два часа тридцать семь минут. Я знаю это точно, потому что полицейские дали мне возможность ознакомиться с дежурным журналом, и именно в это время им позвонила кассирша. Точно так же я могу проследить за его действиями после момента, когда началась стрельба. По данным полиции и показаниям одной из свидетельниц, он сделал первые выстрелы на Лондон-роуд без четырех минут пять. Для начала мне хотелось бы выяснить, чем он занимался два часа в промежутке.

— Вы что, не знаете, где он был?

— Я знаю, где он был часть этого времени, — сказала Тереза. — Он навестил салон «Экс-экс» на Уэлтон-роуд, вы это имели в виду?

— Да.

— Там он пробыл считаные минуты. На вахте ведут регистрационный журнал, когда кто приходит и уходит, полицейские сняли с него копию, и я ее видела. Гроув пробыл в здании «Экс-экс» чуть меньше четверти часа, затем он ушел и направился в Старый город. Я повторила его путь, там все время под горку, и даже не спеша, нога за ногу, это заняло у меня менее получаса. Ну да, конечно же, Гроув тащил оружие, но даже если оно было тяжелое и он иногда останавливался передохнуть, два часа тут никак не наберется.

С улицы ворвались два припозднившихся клиента, и Ник пошел их обслужить. Вернувшись к Терезе, он подкинул в ее стакан несколько кубиков льда, она пустила туда же длинную струю содовой.

— Насколько я понимаю, вы успели уже навестить «Экс-экс»? — поинтересовался он.

— Да, но откуда вы знаете? — удивилась Тереза.

— Маленький город, — улыбнулся Ник, — люди такое подмечают. Виртуальная реальность все еще нам в новинку, а уж приезжая, которая сразу же начинает ею пользоваться, точно стоит того, чтобы о ней посудачить.

В действительности Эми узнала про «Экс-экс» от Дейва Хартленда, своего деверя, который видел там Терезу. Ник этого не скрывал, он просто никак не думал, что она знает этого человека.

— Да какая же это новинка? — пожала плечами Тереза. — Теперь чуть ли не в каждом американском городе есть свой пункт «Экс-экс». Когда я уезжала, одна из наших книготорговых сетей как раз начинала продавать франшизы. Да и у вас они везде открываются.

— Может, и так, — пожал плечами Ник, — но все равно «Экс-экс» для нас внове. В большинстве своем люди просто не понимают, как оно действует и зачем нужно. Я и за себя-то не слишком уверен, а вот вы, наверно, понимаете? — (Тереза промолчала.) — А так как это заведение стало ассоциироваться с Гроувом, среди местных поговаривают, что его нужно бы прикрыть.

— Бери он там напрокат порнофильмы, они говорили бы то же самое.

— Ну да, конечно.

— О'кей, — кивнула Тереза, — но вернемся к Джерри Гроуву. Вы знаете, чем занималась в это время полиция?

— Искали, наверное, убийцу миссис Уильямс и ее маленького сына — ну и человека, который стрелял на заправке.

— Это второе, что мне непонятно. По словам полицейских, они реагировали быстро и четко, ничего не упуская. Я говорила с начальником Булвертонского отдела, и он мне сказал, что проводилось служебное расследование и все их действия получили высшую оценку. И это правда, я читала доклад расследования. И все же мне кажется, что в действительности они провалили операцию. Их же просто нигде не было. Уж за два-то с лишним часа они могли бы сто раз сообразить, что где-то тут шляется бандит с пистолетом, однако, когда Гроув начал стрелять, это стало для них полной неожиданностью. Они послали на автозаправку патрульную машину, но до самого момента, когда им стали названивать из города, не было вызвано никаких подкреплений. А местное подразделение так и несло свою обычную службу. За время после прошлого июня чуть ли не все полицейские, так или иначе связанные с той бойней, были куда-нибудь переведены. Странное отношение к людям, заслужившим своими действиями столь высокую оценку. Очень похоже, что их начальство хочет что-то скрыть.

— С того времени многие уехали, — заметил Ник.

— Да, но у полицейских все это иначе. Должно быть иначе.

— В нашей стране полицейских все время тасуют. Кто-то сам хочет перейти в другое подразделение, кого-то переводят по приказу, неужели это нужно объяснять?

— Нет. Извините. В общем, я хочу просто поговорить. Все это раз за разом прокручивается в моем мозгу, и мне самой хочется услышать, как я излагаю это в словах.

— А я удачно подвернувшийся слушатель.

— Да… но к тому же вы об этом много знаете.

— Меньше, чем вам кажется, — качнул головой Ник.

— Пусть даже и так. Но позвольте мне закончить, потому что есть и третье, чего я не понимаю. У Гроува имелись винтовка и пистолет, те самые, из которых он стрелял в тот день, по этому вопросу нет никаких сомнений. Его знакомая Дебби…

— Дебра, — поправил Ник.

— Правильно, Дебра. Вот, я же так и говорила, что вы многое знаете. Ну, так вот, Дебра говорит, что у Гроува только эти два ствола и были, он совсем на них свихнулся, все время чистил да смазывал, но никаких других у него не было.

— Этого никто никогда не оспаривал.

— А вы послушайте, ведь именно этим я сейчас и займусь. Насколько я поняла, у него было четыре ствола, а не два. Два, из которых он стрелял, а еще два были найдены в багажнике украденной им машины.

— А это имеет какое-нибудь отношение к делу?

— Я не знаю, имеет или не имеет, только выглядит все это очень странно. Оружие, из которого он стрелял, это пистолет и полуавтоматическая винтовка. Пистолет — «кольт олл-американ», довольно популярный в США. Винтовка — карабин «эм-шестнадцать», великое американское оружие. Оставим в стороне вопрос, как он добыл их в этой стране, — если очень хочется, способы всегда найдутся. Но зачем ему по две штуки и того и другого?

— А это точно, что по две штуки?

— Полицейские нашли «эм-шестнадцать» и «кольт» в багажнике украденной машины, еще одна «эм-шестнадцать» и еще один «кольт» были при нем.

— Точно такие же?

— Марка та же самая, а возможно, и модели, но тут я точно не знаю.

— Простите, но лично я не стал бы искать в этом что-то загадочное, — сказал Ник. — Скорее всего, это просто одни и те же, просто кто-то там что-то напутал.

— Машина Гроува была обнаружена на Уэлтон-роуд примерно в сотне ярдов от здания «Ган-хо». Она не была заперта. И она была сплошь заляпана отпечатками его пальцев. В машине нашли пистолет и винтовку, тоже с его отпечатками. Я видела отчет криминалиста, изучавшего место преступления, так что тут все однозначно. Кроме того, результаты баллистической экспертизы показывают, что именно из этого пистолета были убиты миссис Уильямс и ее сын, и именно из этой винтовки он стрелял в кассиршу автозаправки. Все вроде бы нормально. Проблема только в том, что точно такие же пистолет и винтовка были найдены после бойни.

— С такими же результатами баллистической экспертизы?

— Да.

— Так сколько же стволов у него было, два или четыре?

— По данным полиции — четыре.

— А вы сами их видели?

— Их уже нет в городе. Полицейские пытались узнать, куда их забрали, но было заметно, что их самих это не слишком волнует.

— А о чем, собственно, весь этот разговор? Все это не имеет никакого значения — кроме самого факта, что у него было оружие.

— О'кей, — кивнула Тереза. — Тогда я спрошу у вас нечто другое. Вы были знакомы с Джерри Гроувом?

— Нет, я никогда его не видел, даже и до того, как переехал в Лондон.

— А вы знаете кого-нибудь, кто был с ним знаком?

— Многие, а кое-кто из них и здесь бывает. Да чего там далеко ходить, вот они, — Ник кивнул в сторону парней, игравших на бильярде, — учились вместе с Гроувом в школе. И Эми его вроде бы знала. Он же был один из своих, из местных. Его тут половина людей знала, хотя больше так, по внешности, а друзей у него почти не было. После побоища, когда все узнали, чьих рук это дело, это стало настоящим потрясением. Трудно же все-таки ожидать, что человек, которого ты чуть не всю свою жизнь регулярно встречаешь на улице, вдруг взбесится, схватит винтовку и начнет всех вокруг убивать.

— Так вы думаете, что никто не мог бы этого предвидеть? — спросила Тереза.

— Конечно же нет. Гроув ничем особым не отличался от большинства молодых парней из этих новостроек: он был безработный, имел неприятности с полицией, но только по мелочам, ничего серьезного. Пил, конечно, но тоже умеренно, а когда появлялись свободные деньги, мог и наркотиками побаловаться. И весь такой тихий, спокойный. Это все потом вспоминали, какой он был тихий. Он был единственным ребенком, много сидел дома, мало говорил и всегда казался каким-то неприкаянным. Кое-кто считал его малость свихнутым — всегда что-то там коллекционировал, писал какие-то списки. Потом, при обыске, полиция нашла в его доме целую гору блокнотов, исписанных номерами машин. И там было не продохнуть от старых журналов, он никогда их не выбрасывал.

Ник замолк, хмуро глядя в недопитую кружку.

— Небогатая добыча, — заметила Тереза. — Только-только и хватает, чтобы никто не сказал, что полиция вообще ничего не делает. Им сошло с рук хреновое расследование.

— О чем это вы?

— А что, разве не понятно? Для начала стоило бы разобраться с оружием. Из чего Гроув стрелял, из чего убивал людей? Какие стволы он прихватил с собой из дома, какие оставил в машине, когда заходил в салон «Экс-экс», из каких потом стрелял в городе? Была ли винтовка, из которой он тут стрелял, той же самой, что и на заправке? А пистолет, который был при нем в конце, он тот же самый, что и в лесу? А если нет, то где он их добыл? Какое оружие он оставил в машине? Как могут два разных ствола дать одинаковые результаты при баллистической экспертизе? И нужно бы все-таки объяснить, почему полицейские показали себя полными идиотами. После стрельбы на автозаправке — ну что им стоило перекрыть дороги и тут же его задержать? А когда он начал стрельбу в городе, почему не прислали тут же нескольких снайперов?

— У нас здесь не принято действовать подобным образом, — сказал Ник и сам удивился, насколько чопорно это прозвучало. — Во всяком случае, пока не станет ясно, что иначе не обойтись.

— Ну да, и Джерри Гроув получает возможность разгуляться на просторе всего лишь потому, что вы — шобла кисложопых бриттов.

— В вашей Америке и похуже бывает, — обиделся Ник.

— Случается.

— Так это так был убит ваш супруг? — неуверенно спросил Ник, начинавший понимать, что ею движет.

Тереза отвернулась и стала разглядывать бильярдистов, кроме них, в баре никого уже не было.

— Да, — кивнула она. — Вы не ошиблись.

— Простите, пожалуйста, — вконец расстроился Ник. — Не знаю почему, но у меня совсем из головы это вылетело, а то бы я так не сказал.

— Я это заслужила.

Они замолчали под музыку автомата и сухое шелканье бильярдных шаров. Нику было стыдно за то, что он сказал, а еще больше за то, что он сказал это в жалком баре старой родительской гостиницы, куда люди заходят на пару часов, чтобы было не так скучно, как дома, и все равно продолжают скучать. Он стыдился, что никак не уедет из Булвертона, что слишком много пьет, что держится за Эми, что боится будущего, стыдился всего, что он делает.

— Ладно, — вздохнула Тереза. — А теперь, может, вы нальете мне бурбона?

— О'кей.

— Нет, я не хочу, — сказала она, но тут же подвинула вперед свой стакан. — Нет, все-таки хочу, но один, и не больше.

Глава 22

Жара стояла невыносимая, по радио оркестр Дюка Эллингтона исполнял «Ньюпорт ап». Тереза подала машину задом с тротуара на мостовую, развернулась и поехала по Тридцатой стрит на юг. Устроившись на сиденье поудобнее, она посмотрела на себя в зеркало заднего обзора и увидела озабоченное лицо пожилой чернокожей женщины.

— Приветик, Эльза! — сказала Тереза, улыбаясь своему отражению. — Махнем-ка мы в Мехико.

Руководствуясь дорожными указателями, она пересекла город, доехала до Монтгомери-фривея — хайвея 5 и свернула по нему налево, на юго-восток. По правую руку за пальмами и жилыми домами изредка проглядывало море. На станции сменили пластинку, теперь Арти Шоу играл «Я еду в Виргинию». До мексиканской границы было рукой подать. Тереза ехала и ехала, вскоре шоссе опустело, но в зеркале заднего вида все так же стояли корпуса Сан-Диего.

Где-то у горизонта поблескивало море, безмятежное и недосягаемое.

Смирившись, что никуда ей не доехать, Тереза вернула пистолет в бардачок. И подождала, пока доиграет Арти Шоу.

LIVER.


Тереза была мужчиной, взмокшим от жары, куртка снята, фуражка плотно напялена, глаза за темными очками, пистолет на ремне, жвачка во рту, зуд в паху. Ее звали офицер Джо Кордл, городская полиция Сан-Диего. Рядом стоял офицер Рико Патрессе, его пистолет лежал на белом капоте машины. Они дежурили на заслоне, перекрывшем хайвей 8 в трех милях к востоку от делового центра Сан-Диего. По другую сторону хайвея была точно так же припаркована вторая полицейская машина. Рядом с ней тоже стояли наготове два офицера. На случай попытки прорыва в стратегически важных точках шоссе размешалось несколько групп поддержки, по большей части — скрытно.

Дорожное движение в сторону Сан-Диего контролировали четверо вооруженных полицейских, расположившиеся группой на обочине. Они мельком осматривали каждую машину и давали ей знак следовать дальше. Их интересовал исключительно темно-синий «понтиак» сорок седьмого года выпуска, за рулем которого сидел белый мужчина по имени Уильям Кук. Второй мужчина, заложник, внешность и личность пока неизвестны, был связан и спрятан на заднем сиденье. Некоторое время тому назад этот «понтиак» был замечен и идентифицирован, он направлялся в сторону Сан-Диего. Было решено осуществить перехват на достаточном удалении от плотно застроенной части города, но достаточно близко к городской черте, чтобы позволить в случае необходимости быстрый доступ к медицинским учреждениям.

По радио пришло сообщение, что машина Кука снова замечена, она находится уже близко и продолжает приближаться. Ожидалось, что она подъедет к заслону в ближайшие несколько минут. Тереза сняла свой пистолет с предохранителя и тоже положила его на раскалившийся под солнцем капот машины. Она вытерла лоб рукавом, а затем они с Патрессе дружно сплюнули в придорожную пыль. Тереза отошла на шаг от машины. Она с интересом рассматривала окружающую обстановку: низкие холмы, чахлые деревца, заросли полыни, строй телеграфных столбов вдоль хайвея, сзади — здания Сан-Диего и далекие отблески моря. Тереза знала, что это и все, что за тем, что ей видно, ничего больше нет, однако то немногое, что она могла увидеть и пощупать, было безупречно, без сучка без задоринки, ничем не отличалось от реальности.

Она заложила руки за спину, сцепила пальцы и напрягла их с такой силой, что стали пощелкивать косточки. Своих ног она не видела, их заслоняли мощная, бочкой выпирающая грудь и не менее обширный живот. Она расцепила руки и немного их размяла, сжимая и разжимая кулаки и вращая кистями. На ее правой руке проглядывала сквозь заросли черного волоса татуировка — синее сердце с именем Тамми внутри. Почувствовав, что ладони взмокли, она вытерла их о собственный зад. Затем взяла свой пистолет, присела, положив левую руку на горячий металл капота, и прицелилась в сторону машин, замедлявших ход перед заслоном.

Рядом с ней Рико Патрессе делал то же самое, болтая параллельно о футболе: игра, предстоящая «Ацтекам» в субботу, обещает быть трудной, особенно если они выставят тех же защитников, что и на прошлой неделе. А по-хорошему им бы следовало…

Из-за угла появились две машины, а за ними синий «понтиак». Тереза и Рико пригнулись, указательные пальцы расслаблены, но в полной готовности мгновенно нажать на спуск.

— А спорим, он не остановится, — сказал Патрессе.

— Еще как остановится, — сказала Тереза и мысленно отшатнулась от звука собственного голоса, насквозь провонявшего табачным дымом и перегаром вчерашнего пива. — Нравится не нравится, терпи, моя красавица.

Они дружно рассмеялись. Ворочая языком, Тереза прилепила жвачку за зубами, чтобы не отвлекала, когда целишься.

Она услышала сзади машину и оглянулась, позволив себе на мгновение отвлечься. К заслону медленно приближался серебристо-голубой фургон «шевроле»; за рулем озабоченно щурилась старая, очень толстая черномазая женщина. Она растерянно смотрела на полицейских.

— Какая сука пропустила эту долбаную машину? — заорала Тереза, не сразу осознавшая, кто эта водительница.

— Назад, леди! — крикнул Рико Патрессе, не двигаясь с места.

И он, и Тереза отчаянно махали руками. Но фургон не реагировал, он уже проехал между двух полицейских машин и неуверенно двигался дальше. Он на несколько секунд оказался на линии огня, почти лишив их возможности что-нибудь видеть.

Тереза не столько видела, сколько знала, что «понтиак» продолжает приближаться. В конце концов громоздкий «шевроле» кое-как проехал, и в тот же самый момент Кук, или кто уж там был, увидел полицейский заслон. «Понтиак» резко клюнул носом, его зад занесло, завизжали покрышки, взметнулось серое облако пыли.

Из открывшейся водительской дверцы наполовину выпал, наполовину выбрался человек. Он распахнул заднюю дверцу и выволок оттуда человека со связанными руками. Заложник безвольно, тряпичной куклой обмяк на бетоне хайвея. Прикрываясь им, водитель вытащил из машины винтовку; он двигался очень быстро и обращался с оружием на редкость умело.

В этот самый момент с ним поравнялся фургон, глаза чернокожей водительницы, осознавшей, что происходит, расширились от ужаса. Она резко затормозила, подняв в воздух новую порцию пыли, видеть стало еще труднее.

— Делай его, Джо, — сказал Рико.

Тереза нажала на спуск, из-под багажника Куковой машины брызнули клочья бетона. Кук развернул ствол и дважды, почти без промежутка, выстрелил. Первая пуля пробила дверцу полицейской машины, вторая с визгом чиркнула по капоту, и левая рука Терезы онемела от яростной вспышки боли.

— Мать твою! — вскрикнула Тереза хриплым, срывающимся голосом.

— Джо, тебя ранило?

Но ее правая рука была в полном порядке, а боль не мешала целиться. Она отскочила в сторону и бросилась на землю под укрытие полицейской машины. Теперь-то вроде бы ничто не мешало стрелять, но только она поймала Кука на мушку, как снова все переменилось.

Черная тетка вылезла из машины и направила на Кука пистолет.

— Хэй, Джо! — крикнул Рико. — У свидетельницы пистолет! Пристрелить ее, что ли?

— Не суйся! Оставь это мне!

Кук по-прежнему был у нее на виду, и она выстрелила. И еще раз. И еще. Третья пуля швырнула его на землю. Лежавший рядом заложник пытался то ли встать, то ли отползти. Кук медленно, с видимым трудом сел, прицелился, выстрелил и снова упал.

Сноп песка и каменной крошки, ударивший Терезе прямо в лицо, заставил ее зажмуриться, она бросилась ничком на пыльный шершавый бетон, несколько секунд ждала следующего выстрела, а потом осторожно приподняла голову.

Судя по всему, ее последний выстрел оказался решающим. Кук лежал навзничь, его пальцы судорожно сомкнулись на цевье винтовки, направленной стволом прямо в небо. А затем они обмякли, разжались, и винтовка клацнула оземь.

Тереза встала, все время держа неподвижное тело на мушке, и вернулась к полицейской машине.

— Ну и что ты думаешь? — спросила она у Патрессе, задыхаясь и с трудом шевеля языком.

— Сдох, ты его сделал. А ты-то, Джо, сам-то ты как, в порядке?

— Да.

Они ступали медленно, осторожно, готовые выстрелить, чуть только Кук пошевелится. Подходили и другие полицейские, они тоже держали его под прицелом. Негритянка из фургона бросила пистолет и закрыла лицо ладонями, Тереза слышала, как она подвывает и всхлипывает.

Но Уильям Кук никому уже не был опасен, его голова откинулась под жутким, невозможным углом, лицо свело гримасой предсмертной муки, закатившиеся глаза смотрели куда-то внутрь, в непостижимые глубины. Без особой на то нужды, а так, на всякий пожарный, Тереза отфутболила прочь его винтовку.

Ее рукав насквозь пропитался кровью.

— Капец котенку, — подытожил Патрессе. — Ты бы, Джо, попросил кого, чтоб посмотрели твою руку.

— Отдзынь, — огрызнулась Тереза и для полной уверенности, что Уильям Кук больше не встанет, шарахнула труп ногой в живот. — Как вы там, мэм, в порядке? — повернулась она к свидетельнице.

— В полном, красавчик.

— А как насчет лицензии на этот пистолет? У вас есть лицензия, мэм?

Затем Тереза отступила назад и еще раз окинула взглядом статичный пейзаж, дрожавший и переливавшийся в насквозь прокаленном воздухе.

Ничего любопытного больше не намечалось.

LIVER.

Copyright © GunHo Corporation in all territories

Слова светились несколько секунд, а затем медленно, плавно померкли. Музыки при этом не было.

Глава 23

Как и обычно, Тереза ужинала в столовой гостиницы. Она держала в правой руке вилку, а локтем левой не давала закрыться книжке, пристроенной на столике. Ее радовало, что, кроме них с Эми, в столовой нет ни души. Эми обслуживала ее почти без слов, однако выглядела вполне приветливо. Несколько удивляло отсутствие американцев, и, когда Эми принесла кофе, Тереза спросила, не выписались ли они.

— Нет. Они сказали, что поужинают в ресторане. В Истбурн поехали вроде бы.

— Ищут еду себе по вкусу? Как вы считаете, удовлетворят их в Истбурне?

— Так вы уже знаете про еду?

— Да Ник что-то такое вскользь говорил. Капризные клиенты, привередливые.

Эми молча улыбнулась и отошла. Тереза ела медленно, словно через силу, потому что делать ей сегодня было нечего, кроме как засесть в баре, и она твердо решила сражаться с этим искушением как можно дольше. А что до дел, они у нее тоже были, пусть и ерундовые; в частности, следовало разобраться со счетами по кредитной карточке. Каждый сеанс «Экс-экс» обходился в приличную сумму. Размер ее кредита позволял вроде бы ни о чем не беспокоиться, однако она слишком поздно сообразила, что все счета будут направляться на домашний адрес. А так как ее там нет, никто по ним ничего не заплатит, пока она не вернется домой. На обороте карточки был напечатан круглосуточный телефон на случай недоразумений, она собиралась сегодня же позвонить и разобраться со всеми этими делами.

После долгого, изнурительного «Экс-экс»-сеанса Тереза была как выжатый лимон; дома при подобных обстоятельствах она попросту убила бы вечер: смотрела бы телевизор, делала всякие мелкие хозяйственные дела, писала письма, которые давно пора написать, перезванивалась со знакомыми. Здесь все это было либо невозможно, либо малопривлекательно, особенно идея звонить с гостиничного телефона на другой берег Атлантики. Да и время сейчас в Вашингтоне другое, все знакомые на работе.

Так что можно было никуда не спешить, читать себе да отхлебывать кофе. Запоздало сообразив, что Эми только из-за нее и задерживается, она со вздохом закрыла книжку и пошла наверх, неопределенно размышляя, что нужно сказать кредитно-карточной компании и как сказать это покороче.

Достав из сумочки магнитный ключ и почти уже подойдя к своему номеру, она вдруг заметила, что в дальнем, погруженном во тьму конце коридора кто-то стоит. По позвоночнику пробежал неприятный холодок. Из тени появился человек, он дошел до двери ее номера и остановился. Тереза тут же узнала Кена Митчелла, молодого парня, говорившего с ней раньше, и ее страх сменился раздражением. Вспомнилось, что и в прошлый раз он тоже поджидал ее у двери.

— Здрасьте, мэм. — Губы Митчелла изогнулись в деланно приветливой улыбке.

— Добрый вечер.

Тереза старалась его не замечать, но он занял такую позицию, что она не могла подойти к двери, не вступив с ним в прямой физический контакт. Уже здесь, в двух шагах от него, она чувствовала запах какой-то дорогой косметики: тонизирующего лосьона, масла для тела, средства для укладки волос. Он был в светлом, спортивного покроя костюме. У него был узкий, безукоризненно завязанный галстук с мелким неброским рисунком. У него были короткие, заботливо причесанные волосы. У него были ровные белые зубы и тренированное тело. Глядя на него, ей хотелось уничтожить его, растереть в порошок.

— Я уже давно пытаюсь вас найти, миссис Саймонс. Нам с вами нужно поговорить.

— Извините, пожалуйста, но я очень устала.

— Мы знаем, кто вы такая, агент Саймонс.

— И что с того?

— А то, что мы вынуждены сделать вам некое предложение. Мы находим ваше присутствие в этой гостинице вредным — для нас, естественно. Мы связались в Вашингтоне с начальником вашего отдела и установили, что вы находитесь здесь не по служебным делам.

— Я в отпуске, — сказала Тереза. Ей на мгновение стало любопытно, о чем там говорили эти люди с ее начальством. — Вы не будете так любезны позволить мне пройти в свой номер?

— Да, но только вы не совсем вроде как и в отпуске, потому что проводите здесь нечто типа частного расследования по делу Джерри Гроува. В ФБР говорят, что они ничего об этом не знают и не уполномочивали вас каким бы то ни было образом. Вы, мэм, преступаете пределы своей юрисдикции, разве не так?

— Это не ваше долбаное дело, и Бюро тут тоже ни при чем. Вы что, не слышали, что я в отпуске?

— Если я верно понимаю ситуацию, то, пока у вас есть жетон. Бюро сохраняет интерес ко всем вашим действиям. И хотите вы того или нет, но мы считаем это нашим делом. Мы поселились в этой гостинице на основании договоренности, что кроме нас в ней…

— Вот с гостиницей и разбирайтесь, — оборвала его Тереза, начинавшая всерьез опасаться, чего там эта гоп-компания наговорила ее начальству и сотрудникам. Словно без них заморочек мало. — Я тут ровно ни при чем.

— Думаю, вы скоро убедитесь, что у нас есть способы убрать вас отсюда.

— Валяйте, — лучезарно улыбнулась Тереза. — Немногие американцы находят в себе смелость идти поперек ФБР.

— А кто вам сказал, что я гражданин США?

— Ах, извините, ошиблась. А теперь не могли бы вы меня пропустить?

— Нам нужна вся эта гостиница, — снова сказал Кен Митчелл. — Поэтому мы нашли для вас номер в другой гостинице, в истбурнском «Гранд-отеле». Наша компания готова оплатить все расходы по переезду, и мы настойчиво предлагаем вам к завтрашнему дню освободить вашу комнату. Кроме того, мы требуем, чтобы вы прекратили пользоваться услугами филиала нашей компании, расположенного на Уэлтон-роуд.

— Что это с вами? — спросила Тереза. — Вы когда-нибудь слушаете или только говорите?

— Я-то слушаю, а вот вы? Мы хотим, леди, чтобы вы отсюда съехали.

— Объясните мне, с какой такой радости, и, может статься, я об этом подумаю.

— В данном случае мы требуем, чтобы гостиница была предоставлена в полное наше распоряжение. У нас есть контракт с менеджментом…

— А вот они так не считают.

— Они ошибаются, и, если контракт будет нарушен, это дорого им обойдется, очень дорого. А пока что, вы либо покинете гостиницу добровольно, либо мы подадим судебный иск о выселении. Выбирайте, что вас больше устраивает.

Митчелл как стоял, так и стоял; чтобы открыть дверь, Терезе пришлось бы его коснуться, а одна уже мысль об этом вызывала у нее тошноту. В слабой надежде, что он посторонится, она подняла на пробу правую руку, державшую карточку-ключ. Он не посторонился. Тереза опустила руку; она стояла в двух шагах от Митчелла, боясь его и ненавидя почти в равной степени.

— Есть и другие «Экс-экс»-провайдеры, — сказала она. — В Брайтоне есть такое заведение, вы же не можете помешать, чтобы я туда ходила?

— Да ходите вы куда хотите, лишь бы не в наш филиал.

— Зачем вам надо, чтобы я съехала?

— Вы путаете наши планы. Мы действуем по лицензии на изготовление софтвера, выданной нам в рамках проекта Валенсийского договора — общеевропейского соглашения, регулирующего свободу доступа к электронной информации. В США мы бы действовали по федеральной лицензии в соответствии с законом Макстивена. Знаете этот закон?

— Да, конечно.

В ее памяти что-то щелкнуло — прошлогодние курсы переподготовки; предмет, в который она не слишком вникала; области, объявляемые карантинными в интересах разработки софта; право посылать уведомление о необходимости удалиться.

— Здесь законы США не действуют, — продолжил Митчелл, — поэтому мы действуем в соответствии с их европейским аналогом. Валенсийские протоколы несколько мягче, но если применить их в полную силу, результат получается примерно тот же.

— Могу я взглянуть на вашу лицензию?

Лицензия появилась у него в руке, как кролик из цилиндра фокусника. Он развернул ее и держал неподвижно, под таким углом, чтобы Терезе было легче читать.

— О'кей, — кивнула она. — Но почему вы столько об этом молчали?

— А вы почему молчали, что вы федеральный агент?

— А как же персонал гостиницы? — спросила Тереза. — Их вы что, тоже хотите выгнать?

— Нет, они нам нужны.

— А почему только они, а не я?

— Потому что они были здесь, когда Гроув устроил бойню, а вас не было. У них есть воспоминания о случившемся, а у вас нет. Нас интересует то, что они помнят, и не интересуют ваши теории.

— У меня нет никаких теорий.

— Расскажите это кому-нибудь другому. Вы с головой ушли в свои теории. А мы этого не хотим. Ваше присутствие разрушительно.

— Не порите чушь, — раздраженно отмахнулась Тереза. — Вы же не можете по собственному бзику разгонять постояльцев каждой приглянувшейся вам гостиницы, никто вам этого не позволит.

— Вы так считаете, агент Саймонс? Может, поспорим?

— Хорошо, но по закону Макстивена вам бы полагалось послать предварительное уведомление. За семь суток. А как там про это в Валенсии?

— Быстро вы усекли. То же самое. За восемь суток, если уж быть совершенно точным.

Тем временем Митчелл спрятал свою лицензию, гораздо медленнее, чем перед тем доставал. Тереза смотрела, как он аккуратно сложил ее, поместил в тонкий кожаный бумажник и спрятал бумажник в задний карман. Он напоминал одного агента, знакомого ей по Ричмонду. Кэлвин Девор, так его звали, Кэл. Энди с ним тогда дружил. Забавный был парень, большое лицо и большие, как грабли, руки, но при этом — поразительно элегантные движения. Что-то с ним теперь, с этим Кэлом? Хороший мужик.

— Ну хорошо, — сказала она. — Будем считать, что я получила уведомление и имею восемь дней на раздумья. А теперь отдзынь, слышишь?

Говоря, она смотрела мимо Митчелла в дальний, окутанный тьмой конец коридора и думала, что нужно бы позвонить Кэлу, но это потом, уже из дома.

— Не берите меня за горло, миссис Саймонс, — взмолился Митчелл. — Восемь суток это…

— Может статься, я уеду и раньше. А пока что не лезьте ко мне ни с какими разговорами, о'кей?

— Хорошо, — раздраженно буркнул Митчелл, и Тереза окончательно поняла, что выиграла очко.

— А в чем дело? — поинтересовалась она. — Отчего весь этот шум?

— Мы не так уж часто прибегаем к праву на удаление, но ведь кроссовер проявляется далеко не везде. А у вас есть свой интерес к гроувскому сценарию, и этот интерес конфликтует с нашим. Вас интересует ситуационный кроссовер, а нас — провенантная целостность и линейная когерентность. А главное, у нас есть лицензия, а у вас нет.

— А что такое ситуационный кроссовер? — спросила Тереза, безнадежно утопавшая в этом потоке профессионального жаргона.

— Это то, что происходит при ваших тренировках. То, для чего Бюро применяет «Экс-экс». Они используют тренировочные сценарии нейтрализации и ареста. Вы входите в сценарий многократно, с разных точек зрения, и это производит невральный сдвиг. Опыт, приобретаемый в сценарии, изменяет ваше восприятие при следующем входе. Мы называем это кроссовером, и если он происходит во время программирования, софт безнадежно калечится. Когда мы завершим компиляцию, можете делать все, что угодно, ведь для того «Экс-экс» и есть, но пока мы кодируем регрессии и записи воспоминаний, нам не нужны никакие кроссоверы. Они калечат линейную когерентность.

— А это второе, что вас интересует, как оно там называется?

— Провенантная целостность. Провенантная — то есть связанная с источниками и…

— Когда-то я это знала — или думала, что знала.

— Так вот, начиная выстраивать параметры сценария, мы стремимся к воссозданию целостной картины. Все операции должны быть гладкими, без сдвигов. Прошлые события нужны нам такими, какими они были, или как их запомнили главные персонажи — что в сущности одно и то же. Можно строить программу, начиная с любой из точек, но только если мы сохраняем провенантность целостной и без перекосов. Понятно? Нам не нужны синдромы ложных воспоминаний, не нужны пересказы из вторых рук, не нужно ничего, придуманного пост-хок,[15] не нужны ничьи россказни, и уж всяко не нужно, чтобы люди вроде вас путались под ногами, переосмысляя ход событий.

— Вы невероятны, — сказала Тереза. — Вам это известно?

— Да, — кивнул Митчелл. — За невероятность мне и платят.

— А что, для вас это и вправду имеет какое-то значение? То, о чем мы сейчас говорили?

— Это наша работа.

За время разговора Митчелл почти не сдвинулся с места, на его лице было все то же выражение бесстрастной упертости, однако угрозы уже не чувствовалось. До чего же молодо он выглядит, подумала Тереза и прикинула его возраст. Он мог быть лет на… на сколько?., лет на двадцать младше ее. Так вот, значит, чем занимается теперь молодежь, думала она. Раньше ты получал образование, а потом шел в бизнес, или юриспруденцию, или на государственную службу, а теперь ты учишься говорить на компьютерном жаргоне, уезжаешь на Тайвань, меняешь гражданство и пишешь софт для провайдеров виртуальной реальности. Каким бы казался он ей, будь она лет на двадцать младше?

— Ну хорошо, — сказала она. — Но мне все равно непонятно, чем мое пребывание в одной с вами гостинице…

— Пока вы здесь живете, вы разговаривали с управляющим? Или с этой его работницей?

— С Эми? Ну да, конечно.

— И вы спрашивали их о Гроуве?

— А что тут такого особенного, — пожала плечами Тереза. — Об этом здесь помнят и думают все, ведь это часть их жизни.

— Плохо то, что об этом говорите здесь вы, миссис Саймонс. И поэтому мы не хотели бы вас здесь видеть. Мы знаем, что вы уже говорили с матерью Стива Рипона, с полицейскими, с газетчиками, с семейством Мерсеров и с кем только не. Кроме того, вы посещали наше дочернее предприятие и гоняли там шаровары. Чтобы построить сценарий, нам нужны воспоминания многих людей, в том числе и этих. Причем нужны чистыми, без всяких внешних наслоений. Вы создаете здесь мощный кроссовер, и поэтому, леди, до полного окончания работы мы не хотели бы видеть вас не только в этой гостинице, но и вообще в этом городе.

— Вы заключили с городом контракт? Если я никуда не уеду, вы им тоже вчините иск?

Пусть не сразу, пусть только на мгновение, но Митчелл улыбнулся, и лицо его стало совсем другим. А вот что бы было, думала Тереза, попроси я его вторично показать лицензию? Ей хотелось еще раз посмотреть, как двигаются его руки.

— Позвольте задать вам один вопрос, — сказала она. — Вчера я спросила в салоне «Экс-экс», есть ли у них сценарии по Гроуву. И было похоже, что я задела больное место. Техник сказала что-то такое насчет «до или после», а затем и вообще замолкла.

— Правильно, — кивнул Митчелл. Он снова был бесстрастен и невероятен.

— Про что это вы? Что — правильно?

— Правильно, что она вам не сказала. А как ее, кстати, звали?

— Не скажу. Вы устроите ей неприятности.

— Похоже, вы все уже сказали. А имя ее я и сам могу узнать.

— Ничуть не сомневаюсь. Послушайте, сказали бы вы мне, о чем это она тогда. До или после — чего?

— Она спросила вас, хотите вы сценарий Гроува до того, как он начал стрелять, или после этого.

— А с какой такой стати их два?

— Вот в этом мы сейчас и разбираемся. Техник полезла не в свое дело.

— Так почему же все-таки их два? — повторила Тереза.

— Потому что на полпути между началом и концом Гроув зашел в наше заведение и воспользовался «Экс-экс»-сценарием. В смысле когерентности это был аберрантный поступок, но нам все равно нужно вклеить его в сценарий. И вся линейность полетит к чертям собачьим. В такой ситуации почти неизбежно появление петель, паразитных обратных связей. Прежде у нас никогда еще не было сценария, в котором кто-нибудь гоняет сценарий. Вы только подумайте, какой тут нужен объем кодирования!

— А где был Гроув после того, как он ушел из салона «Экс-экс», но до того, как начал стрелять?

— Вот-вот, — кивнул Митчелл, — к этому все и сводится. До или после? Вы насочиняли на этот счет уйму теорий, и все они ведут к мощному кроссоверу. Нам такого не нужно.

— Вас не переспоришь, — отрешенно махнула рукой Тереза. — Вы всегда, наверное, бьетесь до последнего.

— Пока не добьюсь результата.

— А вот мне сейчас нужно пройти в свою комнату, — сказала она.

Но Митчелл так и не сдвинулся с места, не уступил ей дорогу, и тогда она решила протиснуться мимо него.

Она шагнула вперед и подняла руку, чтобы вставить ключ-карту в замок. Митчелл стоял, прислонившись к дверному косяку. Между их лицами были считаные дюймы, и она снова почувствовала запах лосьона. И ей невольно представилось, как он стоит перед зеркалом голый по пояс с распылителем аэрозоля в руке, глядя на свое запотевшее отражение. В этой картине было что-то такое…

Его лицо чуть приблизилось.

— Что вы делаете в этом отеле, миссис Саймонс, совсем одна? — спросил он мягким, негромким голосом.

Тереза ощущала ритмичные удары его слов даже не ушами, а где-то в районе шеи, как вкрадчивое, почти музыкальное тактильное вторжение. По ее спине пробежали мурашки, лицо жарко вспыхнуло. Она повернулась и увидела Митчелла совсем рядом. Дюймах в десяти, и он смотрел ей прямо в глаза. Он был так молод; минули годы с того времени, когда…

Она снова сосредоточилась на замке, не желая показаться ему дурехой, не могущей совладать с современной электроникой. Она знала, что карту нужно вставить точно под прямым углом, иначе дверь не откроется и придется начинать все заново. Митчелл заговорил опять, едва выдыхая слова.

— Так в чем же дело, леди? — спросил он. — Вам хочется… этого?

Тереза бросила возиться с ключом, отшагнула назад и взглянула на Митчелла.

— Что вы сказали? — спросила она, пытаясь скрыть свою растерянность.

— Почему вы здесь совсем одна, агент Саймонс? Если вам хочется, я полностью к вашим услугам.

Тереза ничего не сказала.

Наступило долгое молчание; Митчелл смотрел на нее и смотрел, и она отвела глаза. Но даже и не видя, она ощущала его всего — его поджарое мужское тело, его дорогую, отлично сидящую одежду, его тщательно причесанные волосы, головокружительный запах дорогого лосьона, спокойный голос, серые глаза, гладко выбритый подбородок, точные движения его рук, его молодость, его близость и его упрямое нежелание хоть на шаг отступить. Митчелл поднял правую руку ладонью вперед вровень с ее губами.

— Вы знаете, что я могу ею сделать, — шепнул он почти беззвучно.

— Может, зайдете ко мне на минуту? — спросила Тереза.

И наконец он отступил в сторону, позволив ей заняться замком, и она вставила ключ-карту с первой же попытки, радуясь, что не опозорилась у него на глазах, и что не вышло задержки, не было лишнего времени подумать, что же это она делает.

Дверь открылась в полутьму, свет был только тот, что проникал в комнату от уличных фонарей; она вошла первая, а Митчелл следом. Он захлопнул дверь ударом ноги. Обуреваемая желанием, поворачиваясь к нему, она отбросила в сторону и свою сумочку, и трепаную книгу в бумажной обложке, и ключ-карту в пластиковом чехле и услышала, как они попадали на пол. В спешке и суматохе их лица столкнулись, губы вдавились в губы, зубы скрипнули по зубам. Ее язык алчно просунулся ему в рот и ощутил чистый, прохладный, чуть сладковатый вкус, словно Митчелл только что ел яблоко. Она рывком, не жалея пуговиц, распахнула блузку и притянула его крепкое молодое тело к своим грудям, ее руки метались по его спине, по узкой талии, по маленьким упругим полушариям ягодиц.

Его пальцы остановились на ее затылке, на крошечном клапане, дразня его ритмичными прикосновениями. Его другая рука легла ей на грудь, легко и нежно, как аэрозоль из распылителя.


Через час Митчелл ушел, она осталась в постели среди беспорядочно разбросанных простыней, подушек, покрывал и одежды. Все еще голая, она повернулась на бок, протянула руку и положила ее туда, где минуты назад лежало его тело. Она удовлетворенно вспоминала то, что они только что делали, и что она тогда ощущала, как захватил ее и понес сокрушительный поток облегчения. Спать ей совсем не хотелось, она чувствовала себя бодрой и хорошо отдохнувшей.

Ее окружал неотступный, неистребимый мужской запах, он был на всем — на простынях, на ее коже, на губах, в волосах, под ногтями. Потом ей стало холодно, она натянула халат, подобрала гребенку и села на краю кровати, расчесывая всклокоченные волосы, глядя в стену, ругая себя, думая о Кене Митчелле и вспоминая Энди.

Они, эти двое, занимали в ее мыслях равно важное место; это было нехорошо, но не подлежало сомнению. Впервые со смерти Энди ее чувства к нему изменились из-за встречи с другим человеком.

Возможно, это был знак, что жизнь продолжается.

Но чуть позже, когда Тереза легла и укрылась одеялом, ее охватило запоздалое, а потому еще более мучительное чувство вины за предательство, за измену человеку, которого она любила так сильно и так долго.

— Прости меня, Энди, — пробормотала она. — Но ведь я в этом нуждалась. Да, нуждалась, и ни хрена тут не попишешь.

Глава 24

Они снова втиснули свой громадный фургон рядом с ее машиной, почти не оставив места, чтобы выехать.

Тереза остановилась на пороге гостиницы, пытаясь разобраться в обстановке. Хотя и случалось, что Кен Митчелл и его коллеги садились в фургон и уезжали по каким-то делам, большую часть времени они использовали его прямо здесь, в качестве мобильного офиса. Увидев, что спутниковая тарелка смотрит куда-то в небо, Тереза нырнула назад и закрыла за собой дверь. Многотрудное высвобождение машины из плена неизбежно привлечет их внимание.

Она решила дойти до салона «Экс-экс» пешком; погода была прекрасная, словно нарочно для прогулок, да и на город посмотреть не мешает. Не говоря уж о том, что пару дней назад у нее появилась идея и было самое время эту идею опробовать.

Тереза вышла на Истбурн-роуд и направилась к церкви Святого Стефана. Этим свежим прохладным утром, когда магазины уже открылись, немногочисленные пешеходы спешили по каким-то своим делам, а по мостовой буднично сновали машины, было нетрудно представить себе переполох, поднявшийся здесь, когда Гроув начал стрелять. Все движение, конечно же, встало, но уже чуть подальше от гостиницы водители не слышали выстрелов и не понимали, в чем причина задержки. Тереза буквально видела, как они переводят двигатели на холостой ход и сидят в машинах, ожидая, когда рассосется временная, как им думалось, пробка. И все они были прекрасными мишенями. Из людей, пострадавших от пуль Гроува, шестеро были убиты на этом коротком участке Истбурн-роуд, прямо в своих машинах, многие были ранены. Те, что посчастливее, сумели выскочить наружу или спрятаться под сиденье и переждать там, пока Гроув пройдет.

Церковь Святого Стефана стояла на углу Хайд-авеню, по которой можно было подняться на Гребень в объезд узких улочек Старого города; именно этот путь облюбовала Тереза для походов к зданию «Ган-хо» и назад. Рядом с церковью Хайд-авеню выглядела вполне достойно, хорошие дома и много зелени, но выше начинались массивы сплошной жилой застройки, изредка перемежавшиеся какими-то заводиками. С верхней, перед самым выходом на Гребень, части улицы можно было видеть значительную часть города и далекое море, однако были в Булвертоне точки и поудобнее, с куда лучшими панорамами.

Изучая карту города, Тереза подметила, что эта его часть сплошь изрезана дорожками, тропинками и проулками, известными среди местных под обшим названием «сквозняки». Эти сквозняки образовывали непрерывную путевую сеть, целиком лежавшую на задворках домов и лишь изредка пересекавшую настоящие улицы. По прикидкам Терезы, она могла бы пройти сквозняками большую часть пути от Уэлтон-роуд до салона «Экс-экс».

Она перешла Хайд-авеню, обогнула индийский ресторанчик, торговавший навынос, и углубилась в узкий, мощенный плитняком проулок, первый из сквозняков. С обеих сторон проулка тянулись глухие стены соседних домов, а сверху нависал второй, выступающий этаж одного из них. Звуки уличного движения быстро затихли позади, и лишь дробный стук ее металлических набоек гулко отдавался в замкнутом пространстве.

Очень скоро, еще в самом начале проулка, Тереза ощутила знакомые симптомы: закружилась голова, где-то на краю поля зрения засверкали ослепительные, хоть и невидимые искры, и она остановилась, не решаясь идти дальше. Нужно же было знать, что сегодня, после ночи, проведенной почти без сна, приступ мигрени более чем вероятен.

Она стояла, держась рукой за стену, глядя на выщербленный плитняк и почти через силу сдерживая тошноту. Когда становилось немного полегче, она пыталась решить, идти ей дальше или плюнуть на все планы, вернуться в гостиницу, принять таблетку и попытаться уснуть.

Она ничего еще не решила, когда сзади на улице загрохотали выстрелы.

Звуки были настолько громкие, что Тереза инстинктивно пригнулась. Стрельба велась из полуавтоматической винтовки, в промежутках между выстрелами она отчетливо слышала быстрое деловитое клацанье механизма перезарядки — звук, все еще бывший для нее гипнотическим.

Тереза оглянулась, в прямоугольнике дневного света четко рисовался неподвижный автомобиль. В голове мелькнула дикая мысль: все машины на Истбурн-роуд встали, потому что рядом свирепствует, никого не жалея, новый убийца.

Она поспешила назад, почти пластаясь для прикрытия по шершавой кирпичной стене. Яркий солнечный свет ослепил ее, Тереза на мгновение зажмурилась, а потом вскинула руку козырьком и попыталась разобраться в происходящем. Она стояла у выхода из проулка, не решаясь выйти на открытое место. Машины, спускавшиеся с Гребня по той стороне Хайд-авеню, проезжали у перекрестка с Истбурн-роуд на зеленый и поворачивали — одни налево, другие направо. Их моторы и покрышки шумели самым будничным образом. И — никаких признаков паники, никаких вооруженных убийц.

Тем временем светофор переключился, и движение пошло в другую сторону. Машина, увиденная Терезой напротив входа в проулок, поехала вместе с остальными, ее водитель удивленно оглядывался, не в силах понять, почему эта женщина не спускает с него глаз.

Все еще опасаясь неведомого стрелка или даже, что много тревожнее, снайпера, Тереза стояла в устье проулка и смотрела на проезжающие машины. Все это было крайне загадочно: с одной стороны, она ошиблась, ведь вокруг царили мир и спокойствие, но с другой стороны, она же слышала эти выстрелы, они прозвучали так близко и так отчетливо, что не могли ей просто показаться.

Через пару минут Тереза решила продолжить свой путь, однако теперь нервы у нее были на взводе. Выйдя из просвета между зданиями — дальше проулок огораживали проволочные сетки, — она огляделась по сторонам, на случай, если воображаемый стрелок успел зайти с этой стороны. Там, где проулок уперся в чей-то сад и разошелся налево и направо, Тереза оглянулась. Сзади путь был свободен, она видела проезжающие по Хайд-авеню машины.

Затем она подняла глаза.

На крыше соседнего с рестораном дома был человек.

Тереза пригнулась и стала искать укрытие, но тут же осознала, что этот человек уже ничем ей не опасен. Она снова нашла его глазами. Человек лежал головой вниз на ближнем скате черепичной крыши, и лишь нога, застрявшая между стойками деревянных лесов, не давала ему соскользнуть дальше. В него стреляли, и не раз. Кровь, сочившаяся из его головы и груди, стекала по черепице, по доскам деревянных лесов.

Сердце Терезы бешено колотилось, руки дрожали. Ее обуревали прямо противоположные побуждения: окрикнуть этого человека, завопить от ужаса, позвать кого-нибудь на помощь, бежать куда глаза глядят, вскарабкаться по лесам и помочь, если он вдруг еще жив.

Ничего такого она не сделала. Она просто стояла, дрожа от страха, и смотрела на мертвеца, повисшего на крыше.

Истошно выли сирены «скорой помощи», гремел искаженный мегафоном голос. Чуть в стороне, поближе к Старому городу, в небе висел вертолет. Опять застучали выстрелы, не так уже громко.

Тереза развернулась и побежала по проулку на выход. Впереди, в четком прямоугольнике света время от времени проезжали машины. Вылетев на Истбурн-роуд, она почти наткнулась на женщину, толкавшую коляску с близнецами.

— Человек! — крикнула Тереза, задыхаясь и с трудом артикулируя слова. — На крыше! Там, там! Человек на крыше!

Голос Терезы сорвался, и она долго, натужно закашлялась.

Женщина взглянула на нее, как на сумасшедшую, и покатила коляску дальше. В полном уже отчаянии Тереза стала искать глазами, кто бы мог ей помочь.

По улице буднично снуют машины, сирен не слышно, и даже вертолет куда-то исчез. Тереза посмотрела налево и направо; в одном направлении улица сворачивала к железнодорожному мосту, в другом — пропадала из виду среди старых краснокирпичных зданий и безликих бетонных жилых корпусов.

Она снова взглянула на крышу, с которой свисал человек.

Оттуда, где она сейчас стояла, его не было видно, не было видно и лесов. Новая загадка: она же своими глазами видела, что леса возведены до высоты дымовых труб и перекидываются на эту, фронтальную часть крыши. Их должно быть отсюда видно. Она вернулась проулком к тому месту, где он расходился направо-налево, и обернулась.

На крыше лежал человек, застрявший ногой в лесах. Где-то пугающе близко — стрельба, вой сирен, стократно усиленный голос. В конце проулка, в крошечном отсюда прямоугольнике света, ничто не движется.

Тереза закинула руку за голову, нащупывая клапан.

Глава 25

К этому времени Тереза уже столько раз просматривала каталог сценариев, что перестала в нем путаться, однако количество и разнообразие предлагаемого софта, а также сложная организация самой базы данных продолжали ее несколько пугать.

Бесконечно множащиеся варианты создавали восхитительное чувство свободы, делали Терезу привередливой. Стоило ей кликнуть новый выбор, как появлялось бессчетное количество опций, каждая из них расходилась на бессчетное количество опций низшего уровня, каждая из которых открывала бессчетное множество разнообразных вариантов, и каждый из этих вариантов представлял собой самостоятельный, поразительно законченный мир, полный звуков, света, движений, событий, опасностей, путешествий, физических ощущений. Едва ли не каждый сценарий был связан отсылками с множеством других. Войдя в любой из них, ты обретал колдовское ощущение безбрежности, возможности скитаться и исследовать, не сдерживая себя страхом перед грозящими опасностями.

Экстремальная реальность была ландшафтом расходящихся дорог, бессчетные разы пересекавших друг друга, вечно манивших к чему-то новому, увлекая, но никогда не приводя к пределам постигаемого мира.

Сегодня Тереза выбирала сценарии осторожно, стараясь прикинуть, сколько реального времени уйдет на каждый из них и сколько придется ей пробыть в экстремальной реальности. За последние дни она нехотя осознала, что не стоит с этим делом так уж усердствовать.

Она ограничила себя тремя взаимно не связанными сценариями с повтором по требованию. Два первых были из тех, которые использовались для фэбээровских тренировок и поднадоели уже Терезе, несмотря на впечатляющую достоверность ощущений. Но ведь скоро опять на работу, и можно было только гадать, чего там наплел про нее Кен Митчелл. Самостоятельное, в нерабочее время и за свои кровные деньги приобретение нового опыта на тему «нейтрализация и арест» может быть зачтено ей в плюс — если будет нужда в каких-то там плюсах. Но усердие усердием, а скука скукою, и потому она решила поэкспериментировать, выбрав третьим короткий сценарий, изображавший серьезное ДТП; по замыслу авторов, юзер научался предвидеть несчастные случаи, а также их избегать.

Но и сделав этот последний выбор, Тереза не ушла из каталога. Ей хотелось чего-то другого, чего-то не связанного с риском и ответственностью. Жизнь отнюдь не исчерпывается перестрелками и транспортными авариями, ее манили и многие другие приключения тела и разума, особенно — тела.

Она была в чужой стране, одна, никому здесь не известная. Ей хотелось слегка поразвлечься.

Тереза не смущалась своих интересов, но у нее были большие опасения, что о них узнает персонал. Как магнитом притягивала возможность познакомиться с новыми гранями жизни — и страшила сама уже мысль, что у этого знакомства могут быть свидетели.

А потому она не спешила с выбором, а раскрыла сперва руководство для пользователей, лежавшее на столике рядом с компьютером, и нашла в нем главу о мерах предосторожности.

Руководство было написано не примитивным человеческим существом, а сдвинутым на технике гением; работы подобного рода не редкость, читать их трудно, а понять почти невозможно. Но упорство, как и вера, двигает горы, и Тереза нашла-таки утешительные указания: выбирая сценарий, пользователь мог закодировать свой выбор. Исходно это было связано с программированием наночипов. По умолчанию им присваивались коды, доступные техническому оператору, однако пользователь мог заменить их другими, известными только ему.

Чтобы активировать защитные средства, пользователь должен обратиться к следующей опции…

Тереза обратилась к следующей опции, а затем сделала окончательный выбор сценария. В самый последний момент оказалось, что это шаровара, придав ее предвкушениям особую остроту. Наночипы программируются быстро. Тридцать секунд спустя периферийное устройство положило на стол герметически закрытый пластиковый пузырек; в нетерпении поскорее начать, Тереза взяла его и понесла в отведенную ей кабинку.


10 января 1959 года; Тереза была жандармом, патрулировавшим ночью эмигрантский квартал Лиона.

Ее звали Пьер Монтень. У нее была жена по имени Агнес и двое детей, семи и пяти лет от роду. Булыжная мостовая блестела от мерзкого, ни на секунду не прекращавшегося дождя. Над входами в клубы и рестораны горели одинокие лампочки, по улицам носились машины, отчаянно гудя и почти не соблюдая правил. Тереза пыталась думать по-французски, на языке, ей не известном. В состоянии, близком к панике, она заставила себя перейти на английский. Все вокруг было черно-белое.

С самого начала Тереза заметила нечто новое: в этом сценарии у нее было больше возможностей выбора, больше контроля. К примеру, когда она подключилась, Пьер Монтень остановился на полушаге и чуть не рухнул ничком; его напарник, Андре Лепас, удивленно оглянулся. Тереза тут же ослабила свое влияние на Монтеня, и жандармы двинулись дальше.

Они подошли к маленькому, без всяких претензий арабскому ресторанчику с некрашеной деревянной дверью и большим запотевшим окном. Над дверью висела от руки написанная вывеска: «La Chèvre Algerienne».[16] Монтень и Лепас уже было прошли мимо, но тут их, видимо, кто-то заметил. Из распахнувшейся двери на улицу с криками выбежали два человека, один из которых был, похоже, хозяином.

Тереза и Лепас оттолкнули их с пути, вбежали в ресторанчик и тут же увидели, что какой-то парень приставил к горлу молодой, смертельно перепуганной женщины длинный нож. Все, кто при этом присутствовал, громко орали, в том числе и Лепас. Пьер Монтень не могла принять участие в этом развлечении, потому что не знала французского.

И она вспомнила LIVER.


Англия, Беркшир, 19 августа 1987 года. Сержант дорожной полиции Джеффри Веррик — так звали теперь Терезу — сидел рядом с водителем в патрульной машине быстрого преследования, ехавшей по шоссе М4 в пятидесяти милях к западу от Лондона. Редингское полицейское управление оповестило об инциденте со стрельбой в беркширском поселке Хангерфорд. Всем подразделениям немедленно проследовать на место инцидента. Соблюдать максимальную осторожность. Руководителем операции назначается…

— Слышал, Трев? — спросила Тереза водителя, констебля Тревера Нанторпа. — Следующий съезд, развязка четырнадцать.

Чтобы расчистить себе дорогу, Трев включил фары и голубую мигалку. Поворот на Хангерфорд был совсем рядом, и уже через пять минут после тревожного сообщения их машина неслась по объездной дороге к круговой развязке.

— Слышь, Трев, ты пропусти дорогу на Хангерфорд, — сказала Тереза. — Гони по кругу дальше.

— Так мы же, сардж, вроде как в Хангерфорд.

— Гони по кругу, — повторила Тереза. — А потом сворачивай на Уонтидж.

Почти ставя машину на два колеса, Трев мгновенно проскочил три четверти «карусели» и выехал на дорогу А38 в северном, уонтиджском направлении. Теперь они ехали не к Хангерфорду, а прямо от него. Попутные машины снова разбегались по сторонам или прижимались к обочине и тормозили.

Пришло новое сообщение, призывавшее все мобильные группы незамедлительно прибыть в Хангерфорд: взбесившийся маньяк убил десять с лишним человек, он все еще на свободе и стреляет во все, что движется. Тереза подтвердила, что сообщение принято и что они спешат на место происшествия.

— Да куда это мы, Джефф, — продолжал удивляться Тревер, гоня машину не туда, куда следовало по сценарию. Мимо мелькали живые изгороди, заборы и закрытые ворота частных дорог. — Так же в Хангерфорд не попадешь.

Тереза ничего не ответила, а только выключила надсадно завывавшую сирену, повернулась к боковому окну и стала смотреть на небо и деревья, на бесконечно сменяющиеся пейзажи летней Англии, а они все мелькали мимо, все манили к неведомому, на край реальности.

А затем резко тряхнуло, и реальность подверглась почти разрушающему испытанию на прочность.

Сценарий взбрыкнул и вернулся в нормальное русло, Трев нажал на тормоза, и машина завизжала покрышками по пыльной сельской улице. В одно мгновение они оказались на хангерфордской Хай-стрит перед гостиницей «Медведь», подъезды к которой были блокированы полицейским кордоном.

Припарковав машину, они достали из багажника бронежилеты, надели их и приступили к работе.

В полном разочаровании от неудачи, Тереза вспомнила LIVER.

Copyright © GunHo Corporation in all territories

Все время, пока слова не померкли, было слышно электронное жужжание. А музыки не было.


К северу от Лос-Анджелеса Тереза ехала через горы по серпантинным петлям хайвея 2, это было 15 мая 1972 года. В открытую машину лился яркий солнечный свет, по радио играл Фрэнк Заппа, на соседнем сиденье уютно свернулась ее девушка.

На одном из поворотов шедший впереди грузовик не справился с подъемом, свалился набок, заскользил, все ускоряясь, по шоссе и врезался в их машину — с вполне естественным результатом.


К северу от Лос-Анджелеса Тереза ехала через горы по серпантинным петлям хайвея 2. это было 15 мая 1972 года. Она сбавила скорость, прижала машину к самой обочине и повернула назад, теперь они мчались под уклон, поднимая в воздух тучи песка и пыли.

Проехав десять миль в направлении города, она свернула налево, на фривей, ведущий к Лас-Вегасу, и приготовилась к долгой поездке. По радио играл Фрэнк Заппа. Подружка деловито забивала косяк. На выезде в пустыню шоссе превратилось в расплывчатое пятно, рокот мотора застыл на одной ноте, так что нечего было видеть и нечего делать.

Когда исчезли все сомнения, Тереза вспомнила аббревиатуру LIVER.


Жара, яркие лампы, ощущение тесной, режущей тело одежды — все это возникло сразу, без предупреждения. Тереза пару раз моргнула и попыталась рассмотреть, что происходит вокруг, но ее глаза не успели еще привыкнуть к ослепительному свету. Люди, стоявшие за пределами освещенного круга, не обращали на нее внимания.

Подошедшая женщина пошлепала ее по лбу и носу пуховкой с пудрой.

— Потерпи еще чуточку, Шен, — сказала она безразличным голосом и снова ушла в тень.

Шен, подумала Тереза. Меня зовут Шен. Почему я сразу-то этого не знала? Полная любопытства, Тереза опустила глаза и увидела на себе некое подобие ковбойской одежды. Попытавшись ощупать свою прическу, наткнулась рукой на ковбойскую шляпу, тесемки которой болтались рядом с ее лицом. А еще на ней была рубашка из материи в яркую крупную клетку. Оттянув рубашку пальцем, она увидела краешек черного кружевного бюстгальтера, явно имевшего каркас. У нее были груди, роскошно выпиравшие над чашечками, о чем она раньше могла лишь мечтать. Кожаная мини-юбка почти не прикрывала ноги, обтянутые прозрачными шелковыми чулками. Проведя по ноге ладонью, она нащупала наверху, уже под юбкой, нечто вроде пояса с подвязками. Она поневоле чувствовала свои трусы — слишком тесные, они неприятно врезались в тело. Высокие, до колен, сапоги были из белой телячьей кожи, они жутко жали в ступнях.

*** SENSH ***

При малейшем движении рубашка неприятно перекручивалась и начинала резать под мышками. Продолжая изучать обстановку, Тереза обнаружила, что сидит, как на насесте, на высоком табурете перед полированной стойкой. За стойкой было место, где полагалось бы стоять бармену, а за этим местом висело на стене зеркало в резной золоченой раме. Тереза увидела свое отражение, и оно ее немало позабавило.

Ее лицо было размалевано, как базарная вывеска: фиолетовые с черным обводом тени и килограмм туши на ресницах, белый тональный крем, слой румян в палец толщиной и блеск для губ, похожий на мокрый красный пластик. Попытки той женщины запудрить блеск испарины не увенчались особым успехом. Из-под ковбойской шляпы свисали длинные рыжие пряди.

Тереза выпрямилась и передернула плечами, чтобы хоть как-то примять на себе неудобную, тесную одежду. Затем попыталась одернуть подол мини-юбки.

Рядом с ней стоял мужчина, тоже одетый ковбоем. У него были длинные висячие усы — накладные, конечно же, и бородка, тоже накладная. Он опирался левым локтем о стойку, а в правой руке держал какой-то таблоид, развернутый на спортивной странице. Терезу он словно и не видел. Она подумала, что ей бы полагалось знать его имя, однако по той или иной причине эта информация в исходный пакет не попала.

*** SENSH ***

Она попыталась рассмотреть, что происходит за пределами освещенного круга. Там занимались своими делами по крайней мере четверо мужчин и та самая женщина, что к ней подходила. Свет мешал рассмотреть их лица. Один из мужчин был тоже одет ковбоем. Что происходит дальше, за ними, было вообще не разобрать, но у Терезы сложилось впечатление, что там пусто и что эта маленькая декорация, салун на Диком Западе, — единственное, что есть в довольно обширном зале.

А еще была тренога с большой видеокамерой. Другую камеру, чуть поменьше, держал в руках один из мужчин, он что-то налаживал в аккумуляторной батарее, висевшей у него на поясе.

Мужчины о чем-то посовещались, а затем один из них, лысый коротышка в грязной футболке, украшенной изображением листика конопли, вышел в освещенный круг.

— Ладно, ребята, делаем еще один дубль, — сказал он, и Тереза с удивлением узнала британский акцент. — Тишина, пожалуйста! Всем занять свои места. Шенди, Люк, вы готовы? — (Тереза сказала, что да, а мужчина с накладными усами молча спрятал газету под стойку.) — Ну, тогда начинаем.

Шенди и Люк. Тереза взглянула на Люка, и тот ей подмигнул.

*** SENSH ***

Тереза ожидала, что режиссер крикнет что-нибудь вроде «МОТОР», но в этом, как видно, не было необходимости. Обе камеры тут же включились, о чем говорили красные огоньки, вспыхнувшие рядом с объективами. Не ожидая особого приглашения, Люк шагнул вперед, грубо схватил ее и попытался поцеловать. Тереза начала было отбиваться, но через несколко секунд заставила себя расслабиться и не мешать ходу сценария. Она чувствовала, что части ее тела и сознания, подконтрольные Шенди, тоже сопротивляются, но не слишком убежденно. После непродолжительной вяловатой борьбы Люк ухватил Терезину рубашку двумя руками и сильно рванул. Тереза услышала треск «липучки», явно свидетельствовавший, что пуговицы фальшивые, только для вида. Ее непомерные груди явились миру во всем их сказочном великолепии.

Шенди обернулась, схватила со стойки бутылку и с размаху опустила Люку на голову. Бутылка разлетелась с неубедительным треском, ничуть не похожим на звук бьющегося стекла. Люк попятился, помотал головой и снова бросился в атаку.

*** SENSH ***

На этот раз он рванул двумя пальцами кружевную ленточку, соединявшую половинки бюстгальтера. Бюстгальтер разорвался столь же легко, как до него рубашка, и упал на пол. Отшвырнув его ногой, Люк зарылся лицом между ее грудей, ухватил их руками и прижал к своим щекам. Тереза почувствовала, как колется его щетина, и экстатически застонала. Оператор с ручной камерой подошел поближе.

Секунд еще десять Люк продолжал мусолить ее груди, а затем ситуация переменилась. На залитую светом площадку вышел ковбой.

Он ухватил Люка за шкирку, оторвал его от Терезы и шарахнул кулаком по голове. Тереза видела, что удар прошел мимо на добрую пару дюймов, но голова Люка дернулась назад, он отшагнул, бессмысленно размахивая руками, и рухнул на столик и два стула, каковые тут же и разлетелись. Телекамеры зарегистрировали эти события и без задержки вернулись к самому интересному.

Нежданный спаситель смотрел на Терезу с очевидным, несколько переигранным удовольствием; его правая рука поднялась и начала поглаживать ее голую грудь. Шенди пробежала по губам кончиком языка, ее соски напряглись. Она провела ладонью по его ширинке сверху вниз, и Тереза с удивлением нащупала там мощное вздутие. Его бедра медленно раскачивались, так продолжалось некоторое время.

*** SENSH ***

— Давай, Шен! — крикнул из темноты режиссер. — Приступай к делу!

Шенди намеренно медлила, вновь и вновь обегая губы кончиком языка, но после повторного окрика все-таки протянула руку к джинсам ковбоя и медленно потянула молнию.

То, что выперло оттуда, не могло не произвести впечатления — равно как и занятия, к которым приступили, не теряя ни минуты, Шенди и ковбой. Тереза просидела до конца спектакля, думая о том, как же мало знала она прежде о некоторых номерах сексуальной акробатики, как умело и зажигательно исполняла их Шенди, как много поспешного удовольствия они приносят и как же мало в них такого, что стоит знать.

Но в конце концов все завершилось; понимая, что продолжения ждать не стоит, Тереза вспомнила аббревиатуру LIVER. Шенди шла к душевой кабинке, прижимая к груди до смешного маленькие детали своего костюма.

* * * You have been flying SENSH Y'ALL[17] * * *

* * * Fantasys from the Old West * * *

* * * Copyroody everywhere — doan even THINK about it!! * * *

В возвращении, не очень охотном, к действительности Терезу сопровождала тупая оглушительная музыка, кое-как сляпанная из барабанного ритма и бесконечно повторявшейся последовательности трех простейших аккордов.


Перед сном Тереза, все еще жившая впечатлениями прошедшего дня, достала из сумочки блокнот и нашла в нем чистую страницу. И долго на нее смотрела.

В конце концов она аккуратно, почти каллиграфическим почерком, написала:

Энди, любимый мой, — я в этом не нуждалась. Прости меня, пожалуйста, такого больше не будет никогда. Хотя, в общем-то, это было довольно приятно. Как мне кажется. И уж во всяком случае, это было интересно.

Это было не то, что ей хотелось сказать, и даже не то, что она думала. Не было там ничего такого уж интересного. Ведь размер — это не самое главное. Так же как сила и как выносливость.

Она не подписалась, а только сидела и смотрела на бессильные слова, призывая воспоминания о том, как было это с Энди, о долгих счастливых годах, вспоминать которые все труднее и труднее. Случайная причуда доверить бумаге эти легкомысленные слова быстро увяла, сменилась привычным ощущением безвозвратной утраты.

Он неудержимо ускользал, переставал быть человеком, которого она помнила, становясь безликим носителем имени, тем, кто играл когда-то некую роль в ее жизни, кого она вспоминала как любовника, но не как того, кто занимался с ней любовью, — сохраняя вроде бы эти качества, он отступал, уходил в прошлое. Ему не дано узнать месяцев и лет, прожитых ею после его смерти. Он и догадаться бы о них не смог. Кто мог знать, что она полетит в Англию, что остановится в Булвертоне? Все это стало ее жизнью, и его в этой жизни не будет. Она знала, что теряет его, что скорбит все меньше и меньше и что причина этого не в нем, а в ней, ведь он застыл, а она изменяется и не может иначе. Не имея еще представления, как будет строиться будущая жизнь, жизнь без Энди, она уже точно знала, что Энди придется умереть.

Оставив блокнот открытым, она пошла под душ, а перед тем как лечь, вырвала злополучную страницу, скомкала ее и бросила в мусорную корзину. Через несколько минут она снова встала, выудила скомканный листок из корзины, кое-как его расправила и разорвала в клочья.

Глава 26

Ник Сертиз смотрел на контракт, который дала ему Эйси Йенсен, и не верил своим глазам. В будничную тягомотину ерундовых, наперед расписанных хлопот по гостинице вдруг ворвалось сказочное видение несметного богатства. Это произошло в процессе разговора с миссис Йенсен, состоявшегося несколько минут назад в припаркованном рядом с гостиницей фургоне. Выражаясь точнее, это был не контракт, а образчик типового контракта; миссис Йенсен сказала, чтобы он ознакомился с ним повнимательнее. Похоже, она считала само собой разумеющимся, что Ник захочет воспользоваться услугами адвоката. На странице 17 имелась чистая строчка, куда в конце, по согласовании сделки, будет вписана сумма. Прежде миссис Йенсен казалась Нику привередливой и вечно чем-то недовольной, но этим утром она была мила и обаятельна и вроде получала огромное удовольствие, швыряясь деньгами налево и направо. В какой-то момент она специально обратила внимание Ника на то, что пробел оставлен очень большим, чтобы вместилась сумма щедрого вознаграждения.

Контракт был составлен на головоломном юридическом жаргоне и представлял собой тридцать с лишним страниц мелко напечатанного текста.

Первую страницу занимало резюме, где относительно понятным языком излагались цели и последствия заключаемого соглашения; неявно подразумевалось, что люди, заключающие контракт, только эту его часть читать и будут. Там объяснялось, что в обмен за оплату полного раскрытия всей «релевантной меморативной информации, находящейся в распоряжении правообладателя», корпорация «Ган-хо» со штаб-квартирой в Тайбэе, Республика Китай, именуемая в дальнейшем «правоприобретатель», получает «полные исключительные права на электронное воссоздание, адаптацию, развитие, тиражирование и воспроизведение».

Наиболее важный параграф занимал нижнюю треть страницы. Он был набран крупным шрифтом и заключен в красную рамку. В этом параграфе говорилось:

ВАШИ ПРАВА. Данный контракт действителен во всех государствах, являющихся на настоящий момент членами Европейского союза, и составлен на официальных языках всех государств — членов Союза; эта версия написана на английском языке. Аналогичное положение о действительности справедливо на территории США, однако рекомендуем вам обратиться за разъяснениями к адвокату. Данный контракт описывает соглашение, касающееся электронно-креативных прав на психоневральные воспоминания. Все подобного рода соглашения защищены в границах Европейского союза протоколами Валенсийского договора. Перед тем как подписать данный контракт или принять плату за ваши воспоминания, ВАМ НАСТОЯТЕЛЬНО РЕКОМЕНДУЕТСЯ ПОЛУЧИТЬ КОМПЕТЕНТНУЮ ЮРИДИЧЕСКУЮ ПОДДЕРЖКУ.

Ник был глубоко потрясен, все его помыслы сосредоточились теперь на этих тридцати с чем-то страницах мелкого шрифта. Внезапно появившаяся возможность получить значительное состояние обещала полностью изменить его жизнь. Было бессмысленно делать вид, что деньги не имеют никакого значения, такую сумму не проигнорируешь. Как ни крути, а все должно перемениться.

Для Ника деньги всегда были чем-то таким, что приходило и уходило с примерно одинаковой скоростью, никогда не делая его ни особенно бедным, ни — уж это точно — особенно богатым. И вот за последние тридцать минут ему объяснили, что он близок к тому, чтобы стать богатым человеком. По-настоящему богатым. На всю оставшуюся жизнь.

И спешки никакой не было: Эйси Йенсен сама посоветовала, чтобы он не спешил, изучил контракт повнимательнее.

Вот так, наверное, чувствуешь себя, выиграв в лотерею. Или получив наследство от полузабытого родственника. Перспективы открывались во всех направлениях, но пока что среди них преобладали мелкие сиюминутные заботы. В ближайшее время он сможет наконец оплатить все счета, рассчитаться за превышение банковского кредита (утром почта снова принесла настоятельное напоминание об этом), подчистить долги по кредитным карточкам. А затем вдруг станут доступными любые роскошества: новая машина, новый дом, новая одежда, длительный отдых. И все равно останутся миллионы. Инвестиции, дивиденды, недвижимость, безбрежная финансовая свобода…

Ник поднялся в спальню и прикрыл за собой дверь. Его первым побуждением было возликовать, найти Эми, схватить ее, закрутить, поделиться с ней невероятной новостью. Но внутри его нарастал какой-то мрак.

И не то чтобы ему хотелось оставить все деньги себе, просто он сразу же понял, что их отношениям приходит конец. С неба свалившиеся деньги были билетом из Булвертона, из гостиницы — и, неизбежно, от Эми. Его с ней не соединяло ничего, кроме груза прошлых событий.

С деньгами все изменилось, они освободят и его, и ее, распахнут ворота, сорвут их с петель. Он пытался разобраться в своих мыслях: нет, это не деньги, он может отдать ей половину, и даже тогда останется немыслимо богатым, не деньги, но их воздействие и на него, и на нее.

Где-то далеко, на самом краю его сознания, волной поднимались ужас и стыд. От них нельзя было отмахнуться, их нельзя было забыть, они неумолимо накатывали. Деньги пришлись не ко времени: и он, и Эми прекрасно знали, к чему у них все идет, только Нику совсем не хотелось, чтобы грязные, подлые деньги к чему-то его подталкивали, заменяли собой естественный ход событий. А получалось именно так.

Он спустился в бар и налил себе большой скотч. Часом раньше Эми хлопотала по кухне, а сейчас ее что-то не было. Не найдя ее, он вернулся в спальню. Нику казалось, что еще секунда — и он сойдет с ума, в его голове вихрем крутились мысли. Планы, облегчение, восторг, мечты, свобода, куда можно поехать и что можно купить, желания, которые можно наконец-то исполнить. А с другой, темной стороны — щемящий стыд перед Эми, страх, что все эти деньги испарятся так же быстро, как и появились, и еще больший страх перед какой-нибудь жульнической зацепкой, юридическим капканом, о котором миссис Йенсен не предупредила. Он взглянул на контракт, лежавший рядом с ним на кровати, и по десятому разу перечитал предупреждение в красной рамке.

В конце концов он решил последовать разумному совету и после долгих поисков в записной книжке позвонил своему старому знакомому, имевшему в Лондоне юридическую практику.


Джон Уэлсли был на совещании, но он быстро перезвонил. Огромным усилием воли Ник не позволил себе сделать за это время больше двух глотков. Все привычки и инстинкты побуждали его напиться до устойчивого горизонтального положения, однако некий внутренний цензор настойчиво предупреждал, что в данной ситуации лучше не терять головы.

Он вкратце и чуть истерично изложил Уэлсли суть полученного им предложения. До этого Ник и сам не совсем понимал, как подействовало на него неожиданное известие, а теперь услышал свой голос, поднявшийся чуть ли не до фальцета, услышал, как сыплются из него, натыкаясь друг на друга, слова. Ему потребовалось серьезное усилие, чтобы попридержать свою болтовню.

Уэлсли все внимательно выслушал, а затем невозмутимо спросил:

— Это Валенсийский контракт?

У Ника все плыло перед глазами.

— Вроде бы да, — сказал он и на мгновение запнулся, набирая в легкие воздух. — Там на первой странице что-то про это есть.

— Объем контракта тридцать две страницы?

— Да, — подтвердил Ник, суетливо перебрав листы и посмотрев на номер последнего.

— Ник, я хотел бы точно знать одну вещь. Ты можешь подумать, что вопрос не по делу, но мне нужно это знать. Что ты сейчас делаешь — просто советуешься со мной по поводу этого контракта или изъявляешь желание, чтобы я представлял твои интересы?

— Да в общем-то, и то и то. Но сперва, пожалуй, нужно посоветоваться.

— А ты бы не хотел посидеть немного и успокоиться, а потом продолжить этот разговор?

— А я что, настолько взведенный, что и по телефону понятно?

— И я ничуть тебя не осуждаю. Я уже организовывал несколько подобных сделок, и поначалу эффект всегда один и тот же.

— Ладно, я возьму себя в руки и не буду больше балабонить.

Ник допил виски и постарался сосредоточиться на том, что говорил Уэлсли.

— Я тебе максимально все облегчу. Начнем с того, что ты можешь безо всякой опаски подписать контракт и в том виде, в каком тебе его дали. Такие сделки регулируются международными договорами. Ты готов подвергнуться электронному сканированию — они тебе про это рассказали?

— Да.

Эйси Йенсен что-то такое говорила, но Ник был слишком уж оглушен новостью о деньгах, чтобы вникать во все остальное.

— О'кей, значит, ты понимаешь, на что идешь. Сколько я знаю, неприятного там не больше, чем когда меряют давление. Но сам я этого не делал, так что не могу быть до конца уверенным. Мне говорили, что риска нет никакого, но все равно Валенсийский договор разрешает тебе посоветоваться с медиками, это не будет нарушением контракта.

— Да я не очень и беспокоюсь на этот счет.

— О'кей. А что касается денег, какая это фирма?

— Считается, вроде китайская, с Тайваня.

— А случаем, не корпорация «Ган-хо»? — заинтересовался Уэлсли.

— Она самая.

— Мои поздравления. Это ж один из крупнейших операторов виртуальной реальности. Если так, тебе уж точно нечего бояться. У них всегда был стандартный контракт, и по твоему описанию можно понять, что они продолжают его использовать. А если так, этот контракт прошел проверку во всех главнейших судах: в Верховном суде США, в нашем Апелляционном суде, в Гаагском и Страсбургском.

— Похоже, ты все об этом знаешь, — поразился Ник.

— Как я уже говорил, мне довелось работать по нескольким «Экс-экс»-контрактам. Сколько они тебе предлагают?

Ник назвал сумму.

— Неплохо. По нынешним временам ставка между средней и высокой. И за что это, если не секрет?

— Бойня, устроенная в Булвертоне Джерри Гроувом. Тогда погибли мои родители.

— Ну конечно же! Странно, как я сам-то не догадался, сейчас же Булвертон — это самое то.

— Меня же тогда здесь даже не было, — сказал Ник. — И я все думаю, не ошибка ли это. И дергаюсь — вот поймут они, что ошиблись, и все это исчезнет.

— Когда-то такое и вправду могло случиться. До прошлого года они привлекали только тех, кто сам участвовал в событиях или был непосредственно свидетелем. Но теперь у них большие усовершенствования по части софта. Если есть достаточно много описаний понаслышке, им, видимо, и этого хватает. Судья погнал бы с такими свидетельствами, но кой хрен, это же попса, развлекуха. Ты ведь живешь сейчас в родительском доме, верно?

— Они держали гостиницу, теперь она на мне.

— Скорее всего, они берут тебя из-за того, что случилось с твоими родителями. Насколько я понимаю, проблема Булвертона в том, что многие из лучших свидетелей были тогда убиты. Это одна из причин, почему виртуальшики так долго к этому подбирались. Слушай, я начинаю выходить за рамки. По правилам Общества юристов я не имею права что-либо твердо тебе обещать, но ты хотел бы, чтобы я представлял твои интересы?

— Э-э… — замялся Ник. — Ты пойми меня правильно, но если контракт составлен настолько надежно, как ты говоришь, то какой тогда в этом смысл?

— Это зависит от того, хочешь ты больше денег или нет.

Хотя Уэлсли говорил по телефону, можно было буквально видеть, как он пожал плечами.

— Ну, в общем-то…

— У тебя есть нечто такое, за что «Ган-хо», со всей очевидностью, готова заплатить, а эта шарага буквально лопается от денег. Ты хоть имеешь представление, какой ожидается в этом году суммарный, по всему миру, доход от «Экс-экс»?

— Нет. До последнего времени я и вообще едва подозревал, что такая штука существует.

— Про интернет говорили то же самое. Один мой знакомый из Сити описал ситуацию следующим образом: будь «Экс-экс» страной, его экономика была бы сейчас второй по размеру в мире. У них же в день больше платных клиентов, чем у всех вместе взятых компаний, производящих безалкогольные напитки. А берут они за услуги малость побольше, чем стоит кока-кола.

— Ты хочешь сказать, что с твоей помощью я получу за это еще больше? Честно говоря, мне и эта-то сумма кажется нелепо огромной.

— Я не имею права озвучивать какие-либо цифры, побуждая тебя этим прибегнуть к моим услугам. Я юрист. Ник. Мы действуем строго по правилам.

— А что бы ты сказал мне, не будь юристом?

— Ну… Ладно, все-таки это ты. Удвоить исходную сумму будет проще простого. Разобравшись с этим, я смогу побороться с ними за права на использование в кино и на телевидении, включая и гонорары за каждый повторный показ. Думаю, мне удастся отбить многие права, и уж во всяком случае — самые главные. А как насчет иждивенцев? Ты женился на этой девушке, с которой живешь?

— Эми? Нет.

— Так детей, значит, тоже нет?

— Нет.

— А жаль. Для семейных есть большие налоговые скидки.

— В данный момент налоги беспокоят меня меньше всего.

— Посмотрим, что ты запоешь через год.

Все это не сразу укладывалось у Ника в голове, однако уже через несколько минут Джон Уэлсли стал его доверенным лицом. Уэлсли сказал, что, по его мнению, переговоры с «Ган-хо» займут примерно неделю, а аванс можно будет получить почти сразу.

— Кстати, — заметил Уэлсли, — за этот разговор ты мне тоже заплатишь.

— И сколько же?

Уэлсли со смехом назвал ему сумму.

— Да это же грабеж! — возмутился Ник.

— Грабеж, говоришь? Но за то время, что мы с тобой проговорили, тебе одних только процентов накапало раз в пятьдесят больше. Ты, Ник, становишься моей дойной коровой, не мог же я прорулить мимо такой удачи.

На чем разговор и завершился.


Ошеломленный и ликующий, Ник спустился вниз, чтобы скорее поделиться новостями с Эми. Однако Эми все не было видно, и он решил, что она ушла в город по каким-нибудь делам.

Он сел за стойку и покрутил в руке пустой стакан, виски из которого был допит получасом раньше. Соблазн повторить был огромен, однако он мужественно сдержался. А чтобы подальше от соблазна, он встал и пошел искать Эми. Эти розыски стали для Ника первейшей задачей. Без нее он не мог ничего планировать, ни о чем мечтать, да и вообще ни о чем думать. Все как-то вдруг переменилось.

Выходя через заднюю дверь из гостиницы, он столкнулся с ней лоб в лоб. Эми была словно пьяная, ее щеки пылали от возбуждения, а в руке у нее была бумага, очень похожая на его контракт.


Эми тут же опять ушла, сказав, что до вечера, а Ник поднялся в спальню и увидел ее контракт; он лежал на стуле, куда она клала на ночь свою одежду. Он позвонил Джеку Мастерсу и спросил, не постоит ли тот вечером за стойкой, а затем спустился в столовую, чтобы подать постояльцам обед. Они были здесь в полном составе, за двумя столиками в противоположных концах помещения, причем Тереза Саймонс сидела спиной ко всем остальным. Ник ожидал, что Эйси Йенсен как-нибудь помянет его контракт, но та ничего не сказала.

«Второе, что я сделаю, — это продам гостиницу, — думал Ник, готовя еду, — но сперва я найму повара».

Эми не было и не было, и к тому времени, как Джек закрыл бар, Ник успел убедить себя, что она ушла с концами. Он долго не ложился, а когда лег, ему не дали уснуть неотступные мысли о близком богатстве. Он был в полном смятении, как никогда прежде, не исключая и первых, самых страшных часов после прошлогодней бойни. В конце концов Эми вернулась. Она тихо поднялась по лестнице, заглянула в спальню, увидела, что Ник лег, но не спит, и прошла в ванную. Ник слушал, как шумит за стенкой душ, и думал, не станет ли эта ночь для них последней.

Эми ничего не сказала, просто забралась в постель, обняла его, как всегда, и вскоре они занялись любовью. А потом, после всплеска неистовой страсти, Ник снова впал в тоску и озабоченность.

— Тебе всегда хотелось развязаться с гостиницей, — сказала Эми. — Так что же, теперь ты так и сделаешь?

— С какой такой стати? — покривил душой Ник.

— Теперь у тебя есть деньги, вернее, будут. И ничто тебя больше не держит. Как ни посмотри — это прекрасная возможность.

— Я еще не решил.

— Иначе говоря, ты так и сделаешь, но не хочешь пока что в этом признаться. — Эми скинула с себя покрывало и села, Ник видел силуэт ее тела на фоне незанавешенного, подсвеченного с улицы окна. Он тоже сел и увидел вдобавок крутой изгиб спутниковой антенны — тайваньцы не убрали ее на ночь. — Ладно, лично я уже давно пытаюсь что-то спланировать. Ник, я хочу уехать. Я не хочу больше видеть Булвертон, никогда, по гроб жизни.

— Ну и прекрасно, я чувствую себя примерно так же.

— Я думала уйти от тебя, — сказала Эми. — Уйти, как только смогу. Мне же все время казалось, что я в ловушке. Ты и Джейс, гостиница, долго перебирать. Но теперь… теперь все изменилось. И это не деньги, это то, что они нам позволят. Исчезнет нервотрепка, вечная забота, как бы заработать на жизнь. Я знаю, что деньги это не все, но они избавят нас хотя бы от этого. Слушай, а давай уйдем вместе. Если ты не хочешь сейчас ничего обещать, так и ладно, не надо, но потом, когда разберемся с этими тайваньцами, двинем-ка мы отсюда.

— Я не ослышался? — удивился Ник. — Ты хочешь, чтобы мы уехали вместе?

— Да.

— Скажи «пожалуйста», — рассмеялся Ник.

— Пожалуйста, Ник. Но как же насчет тебя? Ведь ты же хочешь уехать в одиночку.

— Нет-нет, — замотал головой Ник. — Теперь-то уж точно не хочу.

Утром, после бессонной ночи планов, решений и фантазий вслух, они вместе спустились на кухню, чтобы приготовить постояльцам завтрак.

— В жизни не вернусь к гостиничному делу, — сказал Ник. — Из всех малоприятных, малоприбыльных и малопрестижных работ это самая…

— А ты понимаешь, — спросила Эми, вытряхивая из кофеварки гущу и доставая из холодильника низкокофеиновый, низконатриевый, высокоцинковый, доступнооцененный, произведенный без использования подневольного труда, оптимально помолотый кофе, приобретенный у независимого лондонского импортера за абсолютно грабительскую цену, — ты понимаешь, что это, возможно, последний раз в твоей жизни, когда ты этим занимаешься?

— Не так все это быстро, — остудил ее Ник.

— Повтори мне это через три часа, — сказала Эми. — В девять по Гринвичу.

— А что такое будет в девять по Гринвичу?

— То, на что я извела весь вчерашний день.

— И что же это такое?

— Не спеши, узнаешь.

Через полчаса, покончив с готовкой для клиентов, они сели пить свой кофе, другой, доставаемый из жестянки, растворимый, высококофеиновый, высоко, вероятно, натриевый, с ни одной собаке не известным содержанием цинка.

— Этим ушлым ребятам нельзя доверять ни на вот столько, — сказала Эми. — Ты должен найти себе адвоката.

— Я уже, — гордо похвастался Ник. — А вот тебе бы не мешало.

— Это второе дело, какое я сделала за вчера.

Глава 27

Приходя в салон «Экс-экс», Тереза каждый раз чувствовала себя неловко: персонал ее узнавал, а она к такому не привыкла. В Бюро ее учили быть незаметной, действовать, но держаться в тени. Отправляясь в скитания по виртуальным мирам, оставляя свое недвижное, лишенное сознания тело лежать в крохотной клетушке, она чувствовала себя абсолютно беззащитной. Вполне возможно, что именно это позволяло ей так легко вживаться в любые сценарии. Она была тайным соглядатаем этих фрагментов драмы, незримо присутствующим разумом, волей, которая могла превозмочь программирование и все же остаться никем не замеченной.

Она училась раздвигать пределы сценария. Это было связано со свободой выбора. Сперва казалось, что есть лишь один пейзаж: затянутые дымкой горы, дороги, ведущие вдаль, холмы и равнины, манящие обещанием бесконечных перспектив. Но попытки проникнуть в глубь пейзажа раз за разом кончались неудачей, в лучшем случае — какой-то невнятицей.

Со временем ей стало ясно, что есть и другие пейзажи, другие дороги, внутренний мир сознания, к которому она прикасалась в тот исчезающе малый момент, когда входила в сценарий.

Эта местность была доступна для исследования, этот пейзаж не имел четко обозначенных границ. Терезе вспомнилось, как чувствовала она себя, став Эльзой Дердл, и как ей это нравилось; как, даже не зная французского языка, исхитрялась влиять на поступки жандарма Монтеня; вспомнились давние, еще в ФБР, тренировочные сценарии, где она тоже вмешивалась в ход событий — либо терпела неудачу, пытаясь вмешаться.

Через два дня после первого входа в порносценарий Тереза еще раз прибегла к защите приватности.

Люк, актер с накладными усами, стоял рядом с ней и читал газету, раскрытую на спортивной странице. Тереза в обличье бесхитростной Шенди попыталась завязать с ним разговор, в надежде, что тогда сценарий пойдет иначе, но никакие ее усилия не могли оторвать Люка от газеты, пока не началась съемка.

Когда Биллем, сказочно оборудованный ковбой голландского розлива, врезал Люку по скуле, Шенди увернулась от него и бросилась спасать Люка. Но Люк опять притворился хладным телом, валяясь среди обломков бутафорской мебели.

Когда режиссер возмущенно заорал, Тереза покинула Шенди и при посредстве заклинания LIVER прервала сценарий.

*** You have been flying SENSH Y'ALL ***

*** Fantasys from the Old West ***

*** Copyroody everywhere — doan even THINK about it!! ***

И снова ударила по ушам тупая нескончаемая музыка.


Через день она сделала новый заход.

На этот раз Тереза пассивно таилась на задворках сознания Шенди, пока та с завидным энтузиазмом и вроде бы спонтанно делала все, что требовалось от нее по ходу съемки — и было наперед известно Терезе.

Когда огоньки на камерах погасли и Шенди с Виллемом принялись подбирать с пола свою одежду, Тереза вышла из засады. Она заговорила с Виллемом и попыталась назначить ему свидание. Биллем почти не понимал по-английски, однако Тереза/Шенди не отставала, пока он не согласился выпить с ней после работы.

Голая как истина, Шенди пошла под душ, прижимая к груди свою одежду. Терезе нравилось, как ощущается ее тело изнутри: пройдя через серию судорожных оргазмов, Шенди буквально светилась здоровым бесхитростным удовольствием, ее ноги переступали с непринужденной грацией. Мужики, работавшие с камерами, смотрели на нее и дружелюбно улыбались.

Когда дверь кабинки была закрыта на защелку, поведение Шенди резко изменилось. Она сплюнула на пол, несколько раз громко отхаркнула, приложилась губами к холодному крану, четырежды прополоснула рот, а затем, из крана же, немного попила. Когда очередь дошла до душа, мылась она очень тщательно, очищая намыленными пальцами те закоулки своего тела, куда проник Биллем, и оттирая мочалкой участки кожи, на которые попала его сперма.

*** SENSH ***

Она достала из шкафчика обычную одежду и быстро оделась. Чуть-чуть подвела глаза, чуть-чуть подрумянилась, а губной помадой и вовсе пренебрегла. Мельком взглянув на себя в зеркало, она отправилась на свидание с Виллемом.

Распахнув наружную дверь, Тереза оказалась в Лондоне. Ее сразу же поразили подробности: шум, толпы пешеходов, проезжающие мимо машины, красные автобусы, рекламные щиты, мерзкая погода, общее ощущение проработки более точной, чем то необходимо для дела.

Биллем отвел ее в паб на соседнюю Руперт-стрит и сел за свободный столик, а она пошла к стойке делать заказ. Он попросил для себя голландское пиво, называвшееся «Ораньебоом», что вызвало у Шенди приступ непонятного веселья. Ожидая, пока обслужат, она напевала себе под нос дурацкую рекламную песенку. Бармен знал ее, и она ему явно нравилась; отвлекаясь иногда на других клиентов, он болтал с ней о чем-то, известном им обоим. Судя по всему, Шенди подвизалась в Уэст-Энде на многих работах — в клубах, в эскортных агентствах, в гостиницах.

Увлеченная неожиданной возможностью заглянуть в жизнь этой девушки, Тереза утратила интерес к Виллему и слушала вместо этого рассказы Шенди о людях, которые должны ей деньги, о мужчине (любовнике? сутенере?), который неким образом ею руководит, о том, какие трудности приходится временами переносить, о работе допоздна, о том, как гоняет ее полиция, а больше всего о том, что делать со старушкой матерью, живущей где-то в центральных графствах. У матери возникли проблемы с пособием по инвалидности, которое урезали, не так истолковав законы, в результате чего ей, наверное, придется переехать к дочери в Лондон. Квартирка Шенди была мала для двоих, так что нужно было искать другую.

*** SENSH ***

«Ведь это же все настоящее! — думала Тереза. — Это доподлинная жизнь Шенди! Я могу обосноваться в ее мозгу, смотреть на все ее глазами, я увижу, как она живет, что она ест, где она спит».

Она бросила взгляд на Виллема, так и сидевшего в ожидании пива и явно обиженного, что она там так заболталась.

Бармен потихоньку сунул Шенди бумажку с телефонным номером, она открыла сумочку, достала дневник и положила бумажку между его страницами. В тот момент, когда Шенди совсем уже собралась кинуть дневник в сумочку, Терезе захотелось на него взглянуть. Она положила дневник на стойку и бегло его просмотрела.

По-настоящему Шенди звали Дженнифер Розмари Тайлер; Тереза нашла это имя на первой странице, куда Шенди трогательным детским почерком занесла свои личные данные. Жила она в Лондоне, NW10. Записи в дневнике — год был 1990-й, чего Тереза до того не знала, — состояли по большей части из телефонных номеров и денежных сумм; по минутному бзику Тереза отвела Шенди к телефону-автомату, висевшему рядом с дверью туалета, и набрала первый попавшийся номер.

*** SENSH ***

Трубку снял мужчина, говоривший с сильным иностранным акцентом.

— Это Хусейн? — спросила Шенди. — Привет, это Шен… Слушай, я в «Павлине», на Руперт-стрит. Ты знаешь, где это? Я вот тут подумала, а нет ли у тебя чего-нибудь интересного?

Последовало долгое молчание, а затем Хусейн сказал:

— Перезвони в десять, что-нибудь придумаем.

— О'кей, — сказала Шенди и повесила трубку.

Затем она вернулась к стойке и записала время в дневник.

Биллем терпеливо ждал. Пускай развлекается сам, решила Тереза и нагло покинула паб. Мгновение поколебавшись, она прошла по Руперт-стрит до перекрестка с Ковентри-стрит. С одной стороны была площадь, окруженная высокими зданиями, полная деревьев и людей, — Лестер-Сквер, вытащила она из сознания Шенди. С другой стороны была площадь Пиккадилли; Тереза и думать не могла, что до нее так близко. Полная туристского любопытства, она туда и пошла, глазея по пути на достопримечательности. Полюбовавшись секунду на Эрота, она решила посмотреть, где живет Шенди, а потому направилась к ближайшему входу в подземку. Когда она сбегала вниз, набойки Шенди звонко стучали по железным ступенькам. Лестница уперлась в глухую кирпичную стену; Шенди взглянула на стену и вернулась наверх.

Вспомнив, что на углу Нижней Риджент-стрит и Пиккадилли есть еще один вход на станцию, Шенди перебежала улицу, ловко лавируя между машинами, и снова спустилась по ступенькам. И снова кирпичная стена. Полная решимости не сдаваться, Тереза вернулась в паб, где Биллем так ее и ждал.

*** SENSH ***

И подсела к нему.

— Расскажи мне, Биллем, откуда ты приехал, — начала она. — Как ты живешь? Как называется место, где ты родился?

— Сейчас, — кивнул Биллем, намертво прилипший глазами к вырезу ее блузки. — Я из Амстелевена, это чуть к югу от Амстердама, на польдере. Ты знаешь польдеры? У меня есть две сестры, обе старше меня. Мои мать и отец…

— Ты уж прости меня, лапа, — прервала его Шенди. — Мне нужно идти.

Не дожидаясь ответа, она встала и вышла на улицу.

Уличный шум, потоки машин, сотни людей. Лондон. И как это только им удается, думала Тереза. Мы снимали вшивую, грошовую порнуху, а потом я выхожу из двери и нахожу там виртуальный город, населенный миллионами людей, под завязку набитый событиями, идущими своим чередом, и местами, куда можно сходить.

А вот подземки нет как нет. Может, у них руки еще не дошли?

*** SENSH ***

Мимо с ревом пронесся двухэтажный автобус, направлявшийся в Килберн. Это было понятно из таблички на лобовом стекле: Килберн Хай-роуд. Я могу сесть на него, подумала Тереза, посмотреть, что делается в Килберне. Люди живут своей жизнью, снимают квартиру, в одиночку и напополам, влюбляются, отдыхают за границей, зубами держатся за свою работу, попадают в тюрьму, снимают порнуху. Этот сценарий — он что, беспредельный? Из Килберна другим автобусом на окраину Лондона, а дальше — поля и деревни? А еще дальше? Снова глухая стена на краю реальности? Или вся остальная Англия, а затем и Европа, весь мир? От мысли о безбрежном пространстве кружилась голова.

Она села на следующий автобус (направлявшийся, судя по табличке, в Эджвер), но он битый час катался по Уэст-Энду, раз за разом проезжая мимо одних и тех же зданий и делая остановку в одних и тех же местах.

Биллем так и ждал ее в пабе.

— Не помню, я взяла тебе это пиво? — спросила Шенди.

— Нет, но все о'кей. Я жду о'кей.

Она снова покинула Виллема и вышла на улицу. Было все так же сыро и холодно, да и прохожих не поубавилось. Юбка у Шенди была такая, что на каждом шагу туго обтягивала бедра. Мужчины провожали ее восхищенными взглядами.

*** SENSH ***

— А это тебя не бесит? — спросила по внезапному импульсу Тереза.

— Что не бесит? — невозмутимо откликнулась Шенди. — То, что парни лупятся на мои сиськи? Так это, подруга, работа у меня такая. И кто-то из них станет следующим моим кормильцем.

— Да не это. Проклятый логотип, вылезающий чуть не каждую минуту. И электронное умца-умца с ним на пару.

— Со временем к чему хочешь привыкнешь. — Шенди проиграла в голове все ту же мелодию.

— А откуда это все?

— Не иначе как Вик удружил. Очень на него похоже.

— А кто это — Вик? — заинтересовалась Тереза. — Это что, режиссер? Мистер Хайло Вонючее?

— Нет, Вик! Ты что, не знаешь Вика? Это дружок Люка, который лепит сценарии, ясно? Люк — это тот, который…

— Люка я знаю. Расскажи мне лучше про Вика.

— Вик делает сценарии. Он из этих стебанутых программеров с перекошенным чувством юмора. Ему кажется, чтó он ни сделай, все очень прикольно. А через него и Люк попал в команду. Люк любит сниматься, но он, понятно, совсем не такой, как Биллем. Биллем с воттакенным мотовилом.

— Понятно, о чем ты.

*** SENSH ***

— Еще бы не понятно. Ну так вот, Люк любит немного со мной позабавиться, а я и не возражаю, поэтому Вик вставляет его в самое начало, до настоящего действия. Всегда какая-нибудь маленькая роль, для разгона. Люк был во всех фильмах, какие я делала с Виком, и он любит от души полапать, но у него, понимаешь, почти что не стоит. Он мне просто товарищ, точно. А про это мы даже смеемся. У тебя американский акцент. Ты оттуда?

— Да, — подтвердила Тереза.

— Вот и Вик тоже. Не знаю, что уж ему понадобилось в Англии, но занимается он компьютерами и всяким таким.

— А как он все это делает?

— Что делает?

— Лондон! Все эти люди! Шум, дождь, машины.

Для подкрепления своих слов Тереза взмахнула рукой Шенди.

— Знать не знаю. Вот спроси у него, он тебе все расскажет. Но ведь можно же брать компьютерные города, верно?

— Компьютерные города? Это как?

*** SENSH ***

— С диска вроде бы. Или из Сети скачать, если знаешь как. Получаешь все сразу как на блюдечке, а потом используешь. Как-то там приписываешь всякое свое. У Вика, у него есть все, какие только можно, города — для создания местной обстановки. Он торчит на ковбоях и всяком вроде, и потому у него уйма программ с действием там, на Западе. Видала эту декорацию, на которой мы сейчас снимаем? Так вот, если выйти в другую сторону, в заднюю дверь, там совсем и не Лондон! Это где-то в Америке, я в кино это видела. Место, где снимались все эти вестерны. Сплошная пустыня, и в ней каменные горы с плоскими верхушками, торчащими прямо вверх.

— Может, долина Монументов?

— Ну да, оно самое, — обрадовалась Шенди. — Аризона или что-то в этом роде. Он же свихнутый, этот Вик. Вставляет софт, какой ни попало, что вдруг понравится, то и лепит. Как-то раз взял и раздобыл Финляндию. И не кусочек какой-нибудь, а всю целиком! Я играю самолетную стюардессу, и мы занимаемся этим прямо на сиденьях. Не слишком чтобы удобно, но мы подняли подлокотники. Так там, когда ни посмотришь, за окном леса и озера, сотни миль лесов и озер. Можно вести самолет куда угодно, но он всегда будет лететь над Финляндией. Не понимаю, зачем это все, ведь люди просто хотят поучаствовать в групповухе, а где мы летим и куда, это им до синей лампочки, согласна? А Вик добыл себе где-то пиратский софт и лепит теперь куда ни попало. А еще у него есть…

*** SENSH ***

— Шенди, ты не против, если мы куда-нибудь зайдем? — Они шли по многолюдной Ковентри-стрит, и даже в этом заведомо нереальном мире Терезе было неловко осознавать, что на взгляд со стороны она беседует сама с собой. — Может, к тебе домой?

— Нет, никак не получится. — Тереза ощутила глухое сопротивление, поднимающееся в сознании Шенди. — Мне положено быть только в Уэст-Энде, и нигде кроме.

— Но должна же ты бывать у себя дома?

— Ну да.

— Так почему же тогда не сейчас?

— Нет, сейчас нельзя.

Шенди начала нервно подергивать ремешок своей сумочки.

До Терезы запоздало дошло, что в сознании Шенди тоже есть граничная стена вроде той, что перегородила лестницу, ведущую к подземке.

— А не можем мы сходить куда-нибудь еще?

— Нет, мы должны оставаться здесь. Или вернуться туда, где снимают фильм. Слушай, давай вернемся в студию и посмотрим долину Монументов. Я тебя покатаю. Это ведь тоже моя работа. Покажу тебе роскошные места…

*** SENSH ***

— А где эта студия, если отсюда идти?

— Вон там.

Шенди указала на узкую боковую улочку, именовавшуюся Шейверс-Плейс.

— А что, кроме студии и пойти никуда нельзя? — спросила Тереза.

— Ну-у… в общем-то, есть весь Лондон. В Лондоне можно много чем заняться. Я могу сводить тебя в клубы, которые знаю. В одном из них я работаю живое шоу. Ты и сама сможешь мне помочь, теперь же ты знаешь, как это делается. Один из парней, он малость… ну, ты понимаешь, а вот второй, он и вправду мой хороший товарищ. Он лучше по этой части, чем Биллем. Размером поменьше, но зато знает, как меня завести. И там еще другая девушка, Джейни. Джейни, она тебе понравится. Я работаю с ней лесбийский номер. В прошлый год она уехала на весь отпуск в Америку и много чего мне потом рассказывала.

— Да нет, лучше не надо.

Тереза ушла в сознании Шенди на задний план, позволив той вступить в полное распоряжение собственной жизнью. Шенди тут же развернулась и пошла к пабу, где они оставили Виллема. По дороге она поздоровалась с несколькими встречными мужчинами; создавалось впечатление, что ее тут все знают.

Тереза решила, что пора выходить из сценария, но прежде чем это сделать, она подняла руку и пощупала шею Шенди. Как и следовало ожидать, клапана там не оказалось.

Еще бы, ведь год-то 1990-й, «Экс-экс» тогда и в помине не было. Софт был, а наночипов еще не придумали. Тереза вспомнила аббревиатуру LIVER.

*** You have been flying SENSH Y'ALL ***

*** Fanta…

Она оборвала рекламу прежде, чем заблямкала музыка.


Перед уходом, отмечаясь у дежурной, Тереза получила такой счет, что у нее волосы дыбом встали. Она совсем было собралась ругаться, но заметила объем использованного реального времени, аккуратно внесенный в квитанцию. И взглянула на часы. Она провела в виртуальной реальности почти целый день, в том числе и шесть с половиной часов самого дорогого времени. Пока она здесь лежала, наступила ночь.

Подписывая счет, Тереза думала о деньгах, полученных за Энди по страховке и остававшихся до этой поездки в Британию почти нетронутыми. Звонки в США по номерам, указанным на кредитных карточках, утрясли все проблемы, связанные с оплатой счетов, и значительно увеличили пределы ее кредита, но все равно она сделала в памяти зарубку использовать время «Экс-экс» поосторожнее.

Возвращаясь домой по улицам, застроенным послевоенными муниципальными домами, Тереза не поднимала глаз, чтобы не видеть этого ужаса. Реальность «Экс-экс» была несравненно лучше. Тереза вспомнила, как ощущалась изнутри походка Шенди, как стягивала бедра кожаная мини-юбка, как звонко цокали по мостовой сталью подбитые шпильки. Она сунула руки в карманы и обтянула плащом ноги, чтобы хоть слегка повторить ощущение этой юбки.

Она думала, как бы здорово было стать молодой и хорошенькой, иметь ноги, привлекающие восхищенные взгляды мужчин, и высокие крепкие груди, которые смотрятся сногсшибательно при любом костюме, такие, что бюстгальтер или нет — это дело твоего свободного выбора. Она с удовольствием вспоминала, как ощущалось тело Шенди изнутри, гибкое, подвижное и привычное к наслаждению. Ей даже нравилось отношение Шенди ко всем окружающим; минули годы с того времени, когда ей тоже было наплевать, кто и что о ней думает.

Этим холодным зимним вечером, когда дующий с моря ветер бросал ей в лицо гнусную морось, когда слева и справа чуть тлели окна жалких унылых домов, Тереза с головой погрузилась в фантазии о любви. Она представляла себя в огромном воздушном лайнере, летящем низко и медленно, под вкрадчивый рокот турбин. Она ляжет с любовником вдоль ряда мягких упругих сидений, подняв сперва подлокотники, чтобы было место; она будет насыщать свое тело, обнаженное и томное, думая о холмах в аризонской пустыне, а внизу, как во сне, будут плыть и плыть леса и озера Финляндии.

Глава 28

Тереза сидела в машине, припаркованной на набережной. Ослепительно сверкало зависшее над морем солнце. Засунув руки под приборную доску, прижавшись щекой к центральной шишке руля, она подтягивала проволоку, которой час назад закоротила замок зажигания. На Терезу упала тень подошедшего человека. Даже не взглянув, кто это, Тереза выпрямилась и опустила стекло.

— Ты Джерри? — спросил человек.

— Угу.

Человек просунул в окошко руку ладонью вверх. Тереза положила на эту ладонь шесть десятифунтовых бумажек, ладонь скомкала их и убралась. Через пару секунд мимо ее лица пролетел маленький пластиковый мешочек; отскочив от пассажирского сиденья, он шлепнулся на пол.

— Иди ты на хрен, — сказала она без особого чувства и нагнулась за мешочком.

Торговец торопливо удалялся, лавируя среди припаркованных машин. Он был высокий и тощий, с длинными черными волосами, увязанными в хвост. На нем были грязная бежевая куртка и застиранные джинсы. Он торопливо, не оглядываясь, перешел дорогу и исчез в переулке.

Тереза взвесила мешочек на ладони. Похоже на то, но ведь сколько-то точно недоложили, у них без этого не бывает. Сквозь полиэтилен был виден белый порошок, она слегка помяла его пальцами, и ощущение было, какое надо. Тогда она спрятала мешочек в карман.

Отъезжая, она увидела Фрейзера Джонсона; тот возбужденно махал ей рукой от зала игровых автоматов, но она не стала тормозить. За ней был должок — ерундовый, но сейчас, после этой покупки, не отдать было никак. И вообще, она увидит его вечером, наверняка увидит, и тогда все будет по-другому.

Она ехала домой, думая об этой суке Дебре, плоской, как доска, долбаной суке с прыщавой харей, и об этом засранце Марке, вломившемся прошлой ночью. И народу было до хрена и больше, потому что за Марком и дружки его подвалили, и торчали они у нее всю ночь до утра. И что главное, суки, копались в ее хозяйстве, смотрели ее списки, задавали свои кретинские вопросы, про что и зачем она записывает.

От таких говнюков жди всего, чего угодно, думала она, а потом перестала об этом думать, потому что на половине долгого подъема по Хайд-авеню мотор стал кашлять, как чахоточный, и ей пришлось остановиться. Она бросила тачку у обочины, оставив дверцу открытой. Да и какая это тачка, говно поганое. Ей потребовалось двадцать минут, чтобы добраться пешком до дома, который нашла для нее две недели назад эта баба из муниципалитета. Парни уже умотали. Она поискала жратву, но, если раньше что и было, они все сперли. Она занюхала дорожку кокаина, а остальное заныкала.

Она обошла разгромленный дом, заводясь все больше и больше. Кто-то обоссал все ее вещи. Ну почему именно ей всегда такое устраивают? А еще внизу разбили стекло — не то, что раньше, а другое, этой ночью, вон и осколки на полу. Один из этих засранцев, мальчонка из Истбурна по имени Дарен, он совсем задолбал ее с этим окном, а вот почему, она забыла. Наверно, что-то из-за Дебры, ведь это же он смылся с ней утром, так ведь? Точно она не помнила. Ее ногти впились ей в ладони, хотелось врезать ему по хлебалу, как он того заслужил.

К дому подъехала машина другого ее дружка, Стива Рипона, она увидела из окна и попросила Стива, чтобы подвез. Стив высадил ее у паба «Булвер армс», сказав, что сейчас ему некогда, а попозже, может, зайдет выпить пинту-другую. Зайдет, ну и хрен с ним, а лучше б не заходил. Стив действовал ей на нервы. Она заметила в баре пару знакомых, гонявших шары, и какое-то время потолкалась рядом, в надежде, что позовут сыграть. Они делали вид, что словно ее не видят, и отпускали на ее счет шуточки, словно ее там и не было, шуточки, какие она уже много раз слышала. Пидарасы. Один из них сказал, что поставит ей пинту, но так и не поставил, а только смеялся, и остальные тоже, и ей пришлось взять самой. Она хотела есть, но ничего из тамошнего ей не хотелось. Да и купить было не на что.

— Пойду-ка я домой, — сказала она, но они словно не слышали.

Она пошла в направлении Гастингса, идти было вдоль берега, а там ни клочка тени. У нее и так звенело в голове, а когда пекло солнце, то еще хуже. На первом же перекрестке она свернула с набережной и пошла по Баттл-роуд.

И снова Стив Рипон, чуть обогнал и остановился. Сейчас она не хотела, чтобы он ее подвез, и притворилась, что не заметила.

— Ой вей, Джерри! — крикнул в окошко Стив. — Эта твоя Дебра, она Дарену все про тебя рассказала.

— Греби отсюда! — крикнула она.

— По ее получается, у тебя ни хрена не стоит. Это чё, правда?

— Греби отсюда, — повторила она сквозь зубы и свернула в узкий проулок, куда Стиву не въехать.

Ярдов через двести она вышла на Фирли-роуд, хорошо ей знакомую. Года два назад один ее приятель завел там магазинчик, торговавший спиртным навынос, но что-то там не поделил с муниципалами, и его прикрыли. Ее уже достало таскаться пешком по жаре и когда голова звенит, и она стала присматриваться, на чем бы поехать.

И тут ее вроде как стукнуло, и она поднялась на парковку, устроенную на крыше «Всенощного магазина», и начала дергать ручки машин. Ей хотелось бы тачку поновее, не какую-нибудь развалюху, но новую не запустить без ключа, разве что насквозь ее знаешь. Когда она точно уже решила, что попробует эту и все, машина вдруг открылась, темно-красный «остин-монтего». К машине прилагались кожаный бумажник с четырьмя десятками и кредитной карточкой, стереосистема и полный бак. Две минуты спустя она уже ехала домой, врубив погромче музыку.

Не успела она затормозить, как из дома вышла Дебра. Тереза выскочила из машины и погналась за ней, но Дебра успела убежать. Она волокла с собой охапку своей одежды и пластиковый мешок магазина «Сейнсбериз», туго чем-то набитый.

— Эй, — крикнула Тереза, — ты мне нужна!

— Оставь меня в покое, педрила хренов! — откликнулась Дебра.

— Садись на хрен в машину!

— Хватит, наелась по самое не могу! Греби отсюда на хрен!

И припустила по спуску, роняя свои тряпки и спотыкаясь на выбоинах.

— Никуда ты на хрен не денешься!

Тереза прекратила погоню и вбежала в дом. Пока ее не было, какая-то блядь пришла и насрала на пол. Она взбежала на второй этаж и рывком открыла буфет, где хранились оружие и патроны. Перетаскав за две ходки все это в машину, она поехала искать Дебру. Винтовку она кинула в багажник, подальше от глаз, но пистолет был под рукой, лежал рядом с ней на сиденье.

Тереза точно знала, куда направилась Дебра, ее мамаша жила в том же районе, только ниже по склону. Она припарковала машину двумя колесами на тротуар, сунула пистолет под куртку, подбежала к двери дома и начала дубасить ногами и кулаком.

— Они видели, что ты идешь, видели! — сказала баба, глядевшая из-за соседнего забора. — Видели и сделали ноги! Ну и правильно, кому ты нужен, прыщ вонючий!

С трудом сдержав желание прошибить в ее роже, ухмылявшейся через забор, дыру с кулак величиной, Тереза расстегнула ширинку и попыталась обоссать дверь, но не смогла выжать из себя ни капли. Баба что-то проорала и смылась. Тереза огляделась по сторонам, она знала тачку Дебриной мамаши, тачки не было, так что соседка не бздела.

Она вернулась к красному «монтего», кое-как развернулась на узкой дороге и поехала на хрен прочь.

Она гнала, пока не миновала Гребень и не выехала в поля, окружавшие Нинфилд. Солнце пекло как ошалелое. Навстречу попалась патрульная машина с включенной мигалкой; Тереза инстинктивно сжалась, но они ехали за кем-то другим, ни один из двух копов даже тыкву не повернул.

По правую руку от дороги был лес, Терезе смутно помнилось, что она уже раз тут ездила, и вскоре она увидела придорожную автостоянку, а рядом — знак площадки для пикников. Она гнала слишком быстро, чтобы остановиться, а потому доехала до въезда на какую-то ферму, развернулась и поехала назад.

И только тут до нее дошло, что пистолет-то не заряжен — ну, вот так вот, не заряжен ни хрена, и все тут! Хороша бы она была, гоняясь за Деброй!

Она влетела на стоянку, подняв густое облако пыли, затормозила и схватилась за пистолет. И яростно, со злостью вбила в него обойму.

Тропинка петляла между деревьями, впереди мелькали яркие пятна летней одежды.

Она вышла на вырубку, где были вкопаны в землю три длинных деревянных стола. Рядом лежали толстые бревна, типа скамеек. За одним из столов сидела молодая баба, на столе были пластиковые чашки, пластиковые тарелки, объедки и игрушки: мячик, заводной поезд, тетрадка, разноцветные кубики. Баба смеялась, мальчишка носился по траве, выламываясь, будто что-то там такое делает.

Терезу тошнило от одного их вида, тупые мещанские ублюдки, богатенькие, суки, и ни хрена не делают, время некуда девать. Она картинно, широким движением выхватила пистолет. Она видела такое в каком-то кино. Она передернула затворную раму. Упоительный звук совершенной механики, изготовленной к действию.

Звук заставил женщину обернуться. Ее долбаный ублюдок ни хрена не понял и продолжал носиться, а баба звала его к себе, выставив руки вперед, защитить хотела.

Гроув подходил к ней все ближе, с пистолетом наготове, и Тереза решила — я больше не выдержу!

Вспомнив LIVER, она мгновенно вышла из сознания Джерри Гроува и из сценария.

Copyright © GunHo Corporation in all territories

Упала немая тьма. А потом Тереза плелась в гостиницу, и у нее щемило сердце.

Глава 29

Хотя неприятное ощущение выставленности напоказ не покидало Терезу, частые походы в салон «Экс-экс» имели тот плюс, что персонал стал воспринимать ее присутствие как нечто само собой разумеющееся. Ей позволяли пользоваться терминалами, когда и сколько ей хочется, и, как правило, не вмешивались в ее рысканье по базе данных.

А эта база интересовала ее день ото дня все больше. Любая сложная программа кажется при первом знакомстве непроходимым лабиринтом опций и условных обозначений, и каталог «Экс-экс»-сценариев был прекрасным, гигантских масштабов примером этого.

Эта программа всегда была на ходу, всегда онлайн и, по всей видимости, непрерывно обновлялась и перепрограммировалась в каких-то дальних разделах Сети. Содержащаяся в ней информация явно превышала объем памяти любого существующего компьютера и, надо думать, хранилась на многих серверах, стоящих в самых разных уголках мира. И все же при всей своей огромности это была индивидуальная замкнутая программа. Предупреждения об авторских правах кишели в ней, как мухи над помойкой.

Поиск информации был на удивление быстрым и удобным — если, конечно же, умеешь работать с поисковой системой. Резульгат поиска — чаше всего в виде единичного экрана с затребованной информацией — появлялся почти мгновенно, создавая иллюзию, будто то, что вам нужно, нарочно размешено поближе.

Впрочем, эта простота была обманчивой. Когда Тереза начинала перебирать информацию всю подряд, она не могла не удивляться объему и разнообразию того, что хранилось в памяти.

И снова ощущение бескрайних горизонтов. Однако теперь Тереза начинала понимать, что сценарии не совсем отвечали ее прежним о них представлениям.

Каждый сценарий имел четко обозначенную границу, с исчерпанием памяти подходила к концу и реальность. Как бы там программист ни маскировал, ни затушевывал границы, нельзя было сесть в машину и уехать на ней из виртуальности в реальность. Можно было летать над всей Финляндией, пересекать ее по любым направлениям, огибать по краю, вечно кружить над полюбившимся тебе озером, делать любые броски и повороты — и при любых обстоятельствах под тобой будет Финляндия, и только она. Это всегда будет Финляндия — но не навсегда.

Истинная безбрежность крылась в заголовках сценариев, в указателях к ним. Бескрайнее таилось в отсылках и перекрестных ссылках, в гиперреальности. Все сценарии бессчетно соприкасались, их края были смежными. Ты мог подойти к одному и тому же происшествию с самых различных точек зрения. Но смежность лежала в четвертом измерении: нельзя было пересечь границу между одним сценарием и другим, если только они не были связаны; и лондонский Уэст-Энд, и аризонская долина Монументов были связаны декорацией ковбойского салуна, а потому считались просто расширением. От этого сценарий казался сложнее, хотя в действительности он всего лишь становился больше.

Истинная природа смежности лежала в соприкосновениях памяти, связанных с персонажем, ситуацией или точкой зрения. Смежность была психологической, она являлась продуктом памяти, а не сознательного замысла.

В каждом сценарии один из персонажей — ну, скажем, Эльза Дердл, мирная пожилая женщина, которая держит в перчаточном ящичке своего фургона заряженный пистолет, — является меморативно ведущим, замыкает на себя воспоминания всех прочих.

Этот сценарий мог возникнуть по многим причинам. Вполне возможно, что кто-то, связанный с делом Уильяма Кука, запомнил Эльзу, или слышал от кого-то подробный рассказ о ней, или опрашивал ее по завершении событий. Связь могла быть и совсем отдаленной, ну, например, кто-то о ней читал. Вне зависимости от конкретных причин имелось достаточно материала, чтобы поместить ее в центр одного из сценариев. Для другого человека, участника или свидетеля тех же самых событий, не знавшего об Эльзе Дердл почти ничего, она оставалась безымянной водительницей машины, проехавшей мимо полицейского кордона и на секунду заслонившей от полицейских сцену главных событий.

Оба описания были верными, оба страдали неполнотой, однако смежность вынуждала их к непротиворечивой подаче всех существенных фактов и образов.

Рядом с этими сценариями мог быть и третий, смежный с ними обоими, не знающий об Эльзе ровно ничего, но признающий присутствие ее машины.

Рядом с этим сценарием могут быть и другие, в любом количестве, и каждый смежный сценарий будет шагом к границам Эльзиной реальности. Здесь, в этой онлайновой программе с ее бесконечными перечнями разделов, каждый из которых распадался на множество подразделов, распадавшихся, в свою очередь, на подразделы низшего уровня, в этой программе, где уровни и подуровни были прямо и перекрестно связаны друг с другом, виртуальность достигала своего предела и простиралась за него.

Здесь не было конца, не было последнего сценария, а лишь сценарий, смежный с последним.

Работая на компьютере в полное свое удовольствие, без всякого вмешательства персонала, Тереза случайно наткнулась на базу данных по меморативно ведущим персонажам.


Без труда догадавшись, что это значит, она ввела фамилию «Тайлер» и имя «Дженнифер Розмари». На просьбу указать для сужения диапазона поисков пространственные параметры она ввела «Лондон» и «NW10».

Через пару секунд на экране развернулся перечень сценариев с участием Шенди.

Каждый сценарий имел название, длинный кодовый номер, краткое описание и крошечную иконку. Заметив, что предлагается возможность просмотреть видеофрагмент, Тереза кликнула по меню, и в тот же момент иконки превратились в столь же миниатюрные стоп-кадры начальных сцен соответствующих сценариев.

Тереза кликнула по одному из стоп-кадров и была вознаграждена пятисекундным рекламным роликом. Изображение было настолько мелким, что было почти невозможно разобрать хоть что-нибудь, кроме того, что Шенди готова к действию.

Перечень ее сценариев был длинным, тревожно длинным, если вспомнить, насколько самозабвенно она играла свою роль. Тереза пробежалась по перечню сверху вниз, пытаясь прикинуть, сколько всего в нем сценариев. Получилось около восьмидесяти, но тут же оказалось, что эта работа была излишней, что у базы данных есть функция подсчета сценариев и что точное количество сценариев с Шенди, доступных в настоящий момент для использования, равно восьмидесяти четырем.

Каждый заголовок имел с дюжину идущих от Шенди гиперсвязей. К другим персонажам, работавшим вместе с ней, к видеоклипам ее сценариев, к смежным сюжетам, к библиотечному материалу, к биографическому материалу, к гнездам для вставки вспомогательных и дополнительных сценариев. «Экс-экс»-мир, смежный с Шенди, оказывался неожиданно огромным.

Тереза заказала поиск гиперсвязей по имени «Виллем» и уже через секунду прочитала, что они с Шенди совместно участвовали в четырнадцати сценариях, один из которых был заявлен как «Потасовка в ковбойском салуне — только для взрослых — XXX».

Параллельно она узнала, что в действительности Виллема звали не Виллем, а Эрик. А вот что он голландец и что родился в Амстелевене, тут Виллем-Эрик не соврал.

Избрав ведущим персонажем самого Виллема, Тереза обнаружила, что его послужной список вызывает еще большее беспокойство: кроме четырнадцати сценариев, сделанных им вместе с Шенди, он участвовал еще в девяноста семи. Тереза заметила, что значительная часть этой порнухи (а в чем еще мог бы сниматься Виллем?) делалась совместно с молодой женщиной по имени Йоханна, также являвшейся одним из ведущих персонажей.

Поиск по Йоханне показал, что она родилась в Гааге, какое-то время работала телефонисткой (гиперссылка на компанию «Холланд телеком») и снималась на видео с четырнадцати лет. К имени Йоханны прилагался еще один длинный список порнографических (как заключила Тереза из их названий) сценариев. В соответствии с многообразными занятиями Йоханны от нее отходили десятки связей, виртуальность разбегалась по всем направлениям, как взрывная волна.

К примеру, у Йоханны был другой постоянный напарник, немец, сделавший с ней свыше пятидесяти порно, но кроме того снявшийся и в двух настоящих фильмах, упоминаемых в киносправочниках (триста пятнадцать гиперсвязей); автор одного из этих справочников преподавал на отделении классической филологии Геттингенского университета, что давало ссылки на без малого три сотни образовательных сценариев по проблемам молодежной культуры; один из них, выбранный Терезой наугад, касался проблемы мягких наркотиков в США в период 1968–1975 годов; у одного этого сценария имелось свыше полутора тысяч гиперсвязей с другими сценариями…

Удержать все это в уме было попросту невозможно.

Тереза не знала, что ей делать дальше, от бессчетности вариантов кружилась голова. А главное, она слишком увлеклась, ушла в сторону от поставленной перед собой задачи.

Она вернулась к главному перечню Шенди и занесла в пользовательскую память программы три каталожные ссылки, выбрав их почти что наугад. Может статься, этими днями она повидается с Шенди вторично: выбранные сценарии назывались «Пыль и жара в аризонской пустыне» и «Без крыши: Сексуальная поездка по долине Монументов».

Продолжая экспериментировать, Тереза выбрала опцию гиперсвязей, а в ней — подраздел Удаленная связь.

От Удаленной связи шли новые опции: Дата, Важные объекты, Имя, Копия, Место, Мотив, Оружие, Пол, Правка и масса других. У каждой из них были свои подопции; Тереза кликнула Место и увидела огромный перечень вторичных выборов — последовательность «Континент, Страна, Штат, Округ, Город, Здание, Комната» была лишь одной из многих.

Чувствуя, что снова уходит куда-то в сторону, Тереза вернулась на шаг назад и выбрала Имя. Потом набрала «Эльза Джейн Дердл», добавила как указатель места «Сан-Диего» и кликнула ввод.

Подождите, пожалуйста.

К этому времени Тереза настолько уже привыкла к головокружительному быстродействию программы, что это сообщение заставило ее самодовольно улыбнуться. Избранный ею критерий поиска оказался достаточно сложным, чтобы ощутимо замедлить работу компьютера.

Вскоре, меньше чем через минуту, экран очистился, и на нем появилась другая надпись:

248 гиперсвязей соединяют «Дженнифер Розмари Тайлер» с «Эльза Джейн Дердл». Показать? Да/Нет.

Тереза кликнула «Да», и почти в то же мгновение на экране начал разворачиваться длинный перечень смежных сценариев. Каждый из них сопровождался крошечным стоп-кадром. Действие первого сценария происходило в 1990 году в лондонском Уэст-Энде, в бутафорском салуне, сооруженном на импровизированной съемочной площадке, действие последнего — в 1950 году в Сан-Диего, в жаркий ветреный день. События их соединяли.

Двести сорок восемь сценариев были сцеплены в одну коллективную память. Реальности соприкасались, между ними не было грани.

Дорога экстремальной виртуальности убегала за горизонт, в горы, в пустыню, через моря и океаны, в нескончаемую даль.

Тереза загрузила коды двухсот сорока восьми смежных сценариев и подождала, пока принтер их распечатает. Может статься, когда-нибудь, когда будут время и деньги, она исследует связи, протянувшиеся, если верить программе, между Эльзой и Шенди.

Далее она набрала как имя ведущего персонажа «Тереза Энн Саймонс», добавила для привязки по местности «Вудбридж» и «Булвертон» и нажала ввод.


На этот раз компьютер не запнулся; с быстротой даже чуть пренебрежительной вспыхнул экран с ее именем в верхней строчке. Ниже был указан один-единственный сценарий. И никаких гиперсвязей, никакого соприкосновения с остальным виртуальным миром.

Удивленная и чуть разочарованная, Тереза кликнула по иконке.

Увиденное удовлетворило ее любопытство, но вместе с тем и приглушило: это был сценарий об одном-единственном часе, проведенном ею на виртуальном стрельбище.

Все немногие секунды пробного просмотра она старательно вглядывалась в самое себя и отметила лишь тот примечательный факт, что со спины ее зад выглядит заметно обширнее, чем ей хотелось бы думать. Предложение просмотреть весь сюжет либо войти в сценарий она отклонила.

Исходя из информации о себе, все еще горевшей на экране, Тереза попыталась установить гиперсвязи сперва с Эльзой Дердл, а затем с Шенди, однако и в том и другом случае программа выдала лаконичный ответ:

Гиперсвязей не обнаружено.

Глава 30

Тереза отправилась в Лондон поездом. Ей хотелось побыть туристкой, поснимать достопримечательности и купить подарки для друзей. Она понимала, что поездка подходит к концу. Пора было думать о возвращении на работу; хотя начальник сектора и предоставил ей «увеличенный отпуск по семейным обстоятельствам» без точной даты возвращения, она знала, что в Бюро не принято отпускать сотрудников слишком уж надолго, какие бы там ни были обстоятельства. Ее время почти вышло.

Поезд привез ее в самое сердце Лондона, на вокзал Черинг-Кросс. Отсюда было рукой подать до Трафальгарской площади, затем до Уайтхолла, Парламента и, в конечном итоге, Букингемского дворца. Часа через два, исправно послонявшись по знаменитым улицам и площадям, Тереза решила, что хватит строить из себя туристку. Она поймала такси, доехала до Пиккадилли-Серкус и отправилась на поиски Шенди.


Она дошла по Ковентри-стрит до того места, где начиналась пешеходная зона, а затем вернулась по другой ее стороне. Хотя улицу было нетрудно узнать, многое на ней казалось изменившимся. С чем это связано — с тем, что сценарий Шенди был поставлен в 1990 году и потом здесь кое-что перестроили? Или с тем, что компьютерная эмуляция реального городского пейзажа была весьма приблизительна? Терезе было жаль, что в тот раз она так мало присматривалась к обстановке, однако, как это часто бывает в сценарии, огромный объем информации, обрушившейся на все ее органы чувств, мешал сосредоточиться.

Она нашла Шейверс-Плейс, узкий коротенький переулок, шедший от Пиккадилли на юг, но на нем не наблюдалось ничего, хоть отдаленно пригодного под студию порнофильмов. По другую сторону Ковентри-стрит, почти прямо напротив, начиналась Руперт-стрит, которая вела на север, к Шефтсбери-авеню. Примерно на половине Руперт-стрит был, как и помнилось Терезе, захудалый паб «Павлин». Тереза толкнула дверь и сразу же увидела, что попала куда-то не туда. Все, буквально все было здесь совсем иначе. Она внимательно осмотрела зал, но там не было ни одной девушки, хоть отдаленно похожей на Шенди, или хотя бы на Шенди, какой та могла бы стать по прошествии нескольких лет.

Тереза вышла из бара и двинулась назад, вспоминая день, когда она гуляла по этой улице — вернее, по улице, похожей на эту, — ощущая, как плотно облегает бедра кожаная мини-юбка, болтая с Шенди об Аризоне и Финляндии. Они оставили Виллема дожидаться в пабе, а сами гуляли тем временем по Ковентри-стрит. Тереза дошла до колонны с Эротом, затем спустилась по лестнице одного из входов подземки и увидела не кирпичную стенку, которой завершался виртуальный Лондон, а шумный многолюдный перрон.

Однако делать в подземке ей было нечего, и она вернулась на Руперт-стрит. Сдержав искушение заглянуть в «Павлин» еще раз, она дошла до Шефтсбери-авеню и углубилась по Руперт-стрит в Сохо.

Улицы стали заметно уже. Пройдя несколько сотен ярдов, она увидела дверь, по бокам которой светились розовые, по всей видимости — съемные пластиковые панели, в каждую из которых была вставлена большая фотография группы из нескольких голых и полуголых женщин. К фотографиям похотливо тянулся мужчина, лицо которого почти полностью закрывал громоздкий, примитивный шлем-транслятор виртуальной реальности. «Экстремальный Оттяг — Импортный продукт — Внизу! — ТОЛЬКО ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ!» — зазывала рукописная афиша.

У дверей стоял зазывала, молодой парень с «ирокезом» и татуированными слезами, стекающими из уголка левого глаза, с чем очень странно сочетались темный костюм, белая рубашка и галстук.

Странная, неожиданная мысль заставила Терезу вздрогнуть и остановиться. Было понятно, что хозяева этой забегаловки торгуют некой версией «Экс-экс»; судя по картинкам у входа, их ассортимент имел вполне определенную направленность, и было очень даже возможно, что у них есть и сценарии с Шенди… а может, даже и тот, ковбойский, в котором Тереза с ней познакомилась.

Мысли Терезы устремились к границам реальности: она представила себе, как входит в эту невзрачную дверь, платит сколько-то там юнцу с «ирокезом», спускается в подвал, входит в сценарий, где Шенди играет девицу из салуна, самозабвенно трахающуюся с голландским ковбоем, а затем, как и в прошлый раз, уходит вместе с ней, занимая ее тело и сознание, вновь ощущая упоительное стеснение ее вызывающей одежды, выбирается из студии на улицу, гуляет в районе Пиккадилли и Лестер-Сквер, достигает этого места, входа в эту «Экс-экс»-забегаловку, спускается вместе с Шенди в подвал, окунается в пределы нереального…

— Вам что, леди? Хотите войти?

— Нет, — качнула головой Тереза, грубо возвращенная к действительности.

— Для всех дам очень хорошие цены. Огромные скидки. Заходите, я покажу вам куда.

— Нет… мне пока не хочется. Вы что-нибудь слышали о девушке по имени Шенди?

На лице зазывалы появилась растерянность, утрированная татуированными слезами, однако он тут же ухмыльнулся и вытащил из заднего кармана кипу визитных карточек.

— Ну да, Шенди. Здесь она, здесь. Вы хотите Шенди, вы ее получите, без напряга. У нас их сколько хошь, этих Шенди. А чего вам хочется? Вы хотите девочка-с-девочкой с Шенди или просто так посмотреть?

— Вы знаете, о ком это я? — спросила Тереза. — Ее настоящее имя Дженнифер. Она работает в этих местах, в заведениях вроде этого.

— Да-да. — Длинным ногтем на удивление изящного пальца парень отслоил от пачки визиток верхнюю. Тереза подумала было, что это для нее, но парень зажал карточку между большим и указательным пальцами и стал ковыряться уголком в своих желтоватых зубах. — Шенди. Она дает большую скидку на девочка-с-девочкой. У нас их сколько хошь, этих Шенди.

— О'кей, все понятно.

Тереза повернулась и пошла прочь, злая и раздраженная тем, что позволила этому мальчишке втянуть себя в разговор; мысль, которую он перебил, продолжала ее тревожить.

Так что же тогда случится? Что будет происходить в сценарии, если она найдет какой-нибудь филиал «Ган-хо» или забегаловку вроде этой, да что угодно с «Экс-экс»-оборудованием, и войдет там в другой сценарий?

Что тогда будет с виртуальностью? Если прежде реальности соприкасались, не станут ли они пересекаться?

— Эй, леди!

Тереза шла, не замедляя шага.

— Леди! — Парень оставил свой боевой пост, догнал Терезу и тронул ее сзади за локоть.

Тереза резко отдернулась.

— Отвяжись! — выкрикнула она. — Мне ничего от вас не надо!

— А вы, леди, вы тоже из наших? Вы Шенди?

Голос парня перестал быть скучным и монотонным, голосом скучающего зазывалы, теперь в нем звенел искренний интерес. Парень указывал на ее шею. Он был совсем еще мальчишка, лет семнадцати, не старше. Он повернул голову в сторону и чуть вниз и тронул пальцем свою собственную шею. Там был вживлен клапан для наночипов. Сомнений не было, хотя он ничуть не походил на клапаны, виденные Терезой прежде. Больших размеров, он был сделан из ярко-красного пластика и вмонтирован в круглую блямбу из какого-то серебристого материала, возможно, тоже пластика. Это выглядело как поддельный рубин в грубой, безвкусной оправе.

Тереза всегда стеснялась вживленного в шею клапана, думая, что те, кто не знает, непременно решат, будто это последствие какой-то операции. Поэтому она взяла за обычай маскировать свою шею высоким воротником или шарфиком. А вот клапан мальчишки был вызывающе выставлен напоказ. Это яркое пятно было в чем-то подобно пирсингу, было данью моде, громким заявлением о принадлежности к некоему племени.

— Вы торчите на «Экс-экс», леди? Вы фирмовая! Огромные, огромные скидки для фирмовых «Экс-экс»! Зуб даю, мы подыщем вам Шенди!

— Нет, — повторила Тереза, хотя и с меньшей, чем прежде, уверенностью. — Послушайте, я знакома с «Экс-экс». Я просто удивилась, найдя его здесь, в открытом доступе.

— Только для членов. Нужно вступить! Так вы не зайдете? Специальное предложение в дневное время.

Еще раз поняв, что зря тратит время и занимается этим уже давно, Тереза отступила в сторону. Мальчишка продолжал свои уговоры, но она повернулась к нему спиной и пошла прочь с абсолютно, как хотелось ей думать, непреклонным видом. На углу Шефтсбери-авеню ей пришлось остановиться и подождать, пока сменится сигнал светофора; она оглянулась и облегченно вздохнула, не увидев нигде зазывалу.

Она дошла до Черинг-Кросс-роуд и, чтобы отвлечься, провела около часа в одном из больших книжных магазинов, а затем вернулась в окрестности Лестер-Сквер и зашла в кино. Она прибыла на вокзал за несколько минут до отправления последнего поезда на Булвертон; расписания она не знала и лишь потом обнаружила, как здорово ей повезло.


Часом позднее, когда поезд уже миновал Танбридж-Уэллс и въехал в почти беспросветную тьму Сассекса, Тереза, кроме которой в вагоне никого не было, закрыла глаза и попыталась задремать. Но сон не шел, прогулка по Лондону, измотавшая ее физически, оставила голову абсолютно свежей. Тереза вновь и вновь возвращалась к мыслям, возникшим у нее в кино. Несмотря на громкую музыку и ошеломительные спецэффекты, она с трудом следила за ходом экранных событий. Ей было совершенно не до того; нечто, бывшее до того непонятным, неожиданно прояснилось. Перед началом сеанса, когда в зале еще не потух свет, она вспомнила разговор с Кеном Митчеллом, его непонятные доводы против ее пребывания в гостинице. Тогда все эти разговоры о провенантной целостности и линейной когерентности казались Терезе напыщенной заумью, жаргоном компьютерных фриков. Но сценарий Шенди подорвал в ней прежнюю уверенность. У входа в «Экс-экс»-забегаловку у нее возникла идея, как можно заставить реальность пересечься с самой собой; теперь эта идея позволила ей наконец-то понять, о чем говорил Митчелл.

«Экс-экс»-сценарий уже сам по себе являлся своего рода пересечением. Он находился на стыке между человеческими переменными и двоичной логикой.

Программисты брали воспоминания людей о неких событиях, ощущения, вызванные у них этими событиями, их позднейшие рассказы об этих событиях, их воображаемые представления об этих событиях и даже их догадки о том, чем были события на самом деле, они брали все это и переводили посредством кодирования в некий вид объективированного опыта, заставляя исходные события казаться реальными — виртуально реальными. Так создавались сценарии.

Митчелл говорил об «эндогенном кроссовере» — ситуации, когда пользователь «Экс-экс» непреднамеренно вмешивается в структуру сценария, так что в дальнейшем будет казаться, что сценарий изменился в результате предыдущего посещения — или посещений.

Интерактивная природа «Экс-экс» была понятна ей и раньше. Последние дни прибавили только лучшее понимание того, как можно использовать интерактивность, чтобы выявить пределы сценария.

Но с какой такой стати в Терезе видели угрозу для программистов, оставалось для нее полной загадкой.

Оставалось, пока не мелькнула эта дикая мысль — войти в сценарий с Шенди, погулять в нем, испытывая его пределы, отвести «Экс-экс»-Шенди в «Экс-экс»-забегаловку, что на Шефтсбери-авеню, там войти в другой «Экс-экс»-сценарий, модель внутри модели…

Ничего бы из этого не вышло. Ведь это был 1990 год, в то время «Экс-экс» не стал широкодоступным, возможно — не был даже еще разработан. В эмуляции родного для Шенди Лондона не могло быть «Экс-экс»-забегаловки.

Но со временем все изменилось. Глядя невидящими глазами на экран, Тереза вспоминала загадки, окружавшие Джерри Гроува. Двойной комплект оружия, необъяснимые причуды времени в этот последний в его жизни день.


Имелись достоверные свидетельства, что в промежутке между первым актом трагедии, когда Гроув убил в лесу под Нинфилдом молодую женщину и ее ребенка, и финальным побоищем он заходил в салон «Экс-экс». Не было только известно, что он там делал.

Тереза обратилась с расспросами к персоналу, однако те, кто соглашался с ней говорить, рассказывали нечто туманное, даже противоречивое. Устроенная Гроувом бойня была для Булвертона едва ли не самым трагическим событием со времен Второй мировой войны, а свидетели одного из главных ее эпизодов почти ничего не сумели запомнить.

С точки зрения Кена Митчелла и его коллег, любое воссоздание событий этого дня должно учитывать и эпизод с «Экс-экс». Митчелл сказал это прямо и однозначно.

А что, если Гроув успел тогда войти в «Экс-экс»? Что, если в результате две реальности пересеклись?

Не может ли это объяснить загадку оружия, лежавшего в украденной им машине? Достоверно известно, что у Гроува были пистолет и винтовка и что в тот день он взял их с собой. В его доме при обыске их не нашли. Один такой набор был найден в машине, другой при нем, по завершении бойни. Эти наборы пересекались: создавалось впечатление, что это один и тот же.

В большинстве официальных сообщений и репортажей говорилось об оружии, из которого Гроув стрелял. Кое-где упоминалось оружие, найденное в украденной машине. Однако никто не удосужился сопоставить два этих момента. Здесь ощущалась некая смутность, уклончивость, инстинктивное нежелание воспринять идею, что возможны противоречия между двумя наборами объективно установленных фактов.

Тереза чувствовала, что и суть проблемы, и возможные подходы к ее разрешению постоянно от нее ускользают, слишком уж многого она не понимала. Глаза у нее совсем слипались, этому не мешали ни сквозняк, продувавший вагон, ни малоприятная тряска.

На станции Робертсбридж поезд надолго застрял. Ни дежурный по станции, ни кто-либо еще не снизошли до объяснения причины. На поезд навалилась холодная промозглая ночь. Двое рабочих медленно шли по платформе, посвечивая фонариками куда-то вниз, на колеса. Впереди, в голове поезда, кто-то говорил с машинистом — а может, и не с машинистом. Голоса Тереза слышала, но слов разобрать не могла. Двери вагона захлопнулись. Внизу, под полом, запустился генератор. Тереза сжалась от ужаса, что сейчас объявят — поезд, мол, сломался и дальше не пойдет. Был уже второй час ночи, и ей отчаянно хотелось спать. Слишком уж долгий выдался день. В конце концов, к величайшему ее облегчению, поезд дернулся и начал набирать ход.

Все эти дни она думала о Гроуве, особенно после того, как рискнула войти в сценарий того трагического дня.

Это было невозможно забыть. Его мысли ощущались ею как горячее, прямо в лицо, дыхание неприятного, назойливого чужака. Как отстраниться от того, в чью голову ты залез? Это было погружение если не в ад, владыка которого, по мнению многих, завладел душою Гроува, то в глубоко несчастный, ущербный разум, запутавшийся в пустячных страхах, пустячных желаниях и столь же пустячных позывах к мести. Гроув был и нормален психически и безнадежно болен — злой и опасный, как загнанная в угол крыса, социально неполноценный, живущий вне логики здравого смысла, склонный к насилию, абсолютно непредсказуемый, насквозь, как губка, пропитанный ненавистью, никем не любимый и никого не любящий.

Его сознание было так беззащитно, так обуяно яростной, вопиющей никчемностью, что воздействовать на него мог любой, пусть и самый незначительный фактор. Чтобы устроить в сценарии Гроува эндогенный кроссовер, Терезе было достаточно ненадолго в него войти.

Там, в коридоре, Митчелл говорил с ней так, словно она уже устроила кроссовер. В действительности она никак не могла этого сделать.

«В действительности…»

Эти слова повторялись раз за разом. Но действительность, она же реальный мир, была не более чем гипотезой, и притом весьма сомнительной.

За последнее время Тереза узнала, что существуют смежные реальности, и пришла к мысли, что некоторые из них могут пересекаться, а сегодня во время прогулки к ней пришло понимание того, что именно так и было с Джерри Гроувом: своими действиями он породил кроссовер.

Ну а после всех событий — в какой же из этих реальностей живет она теперь? В той, где Гроув забыл свое оружие в украденной машине, или в той, где он вернулся к машине, забрал из нее оружие и пошел в центр города?

Ответ был — и в той и в другой, на что намекало и странное помутнение памяти. Кроссовер, так беспокоивший Митчелла, уже состоялся. Но кто его устроил — Гроув или она?

Терезу неумолимо клонило в сон, мысли кружились в ее голове, повторялись и путались. Середина ночи не лучшее время, чтобы думать о столь тонких материях. А еще она боялась доводить свои мысли до конца, делать выводы.

В конце концов с опозданием на двадцать пять минут поезд остановился в Булвертоне. Тереза почти с сожалением покинула насиженное место и вышла на безлюдный, тускло освещенный перрон. Она шла по ночным улицам быстрым шагом, с одной лишь мыслью в голове: поскорее лечь спать.

Она проникла в гостиницу с помощью мастер-ключа, который дала ей Эми, и тихо, почти на цыпочках дошла по освещенному одинокой лампочкой коридору до лестницы. Ступеньки скрипели, грозя разбудить всю гостиницу. Войдя в номер и закрыв за собой дверь, она на мгновение почувствовала себя школьницей, которая потихоньку, чтобы не будить родителей, прокралась к себе домой.

Глава 31

Утром, уже по дороге на завтрак, Тереза почувствовала: что-то в гостинице изменилось. Проходя мимо Никовой конторы, она сообразила, в чем тут дело: по утрам там всегда играло радио, а сегодня оно молчало. В этом крошечном отклонении от заведенного порядка было нечто тревожное.

В столовой четверо молодых американских программистов оккупировали самый дальний от входа столик; вошедшую Терезу они проигнорировали — как и всегда. Одна из женщин читала «Инвестор кроникл», а свободной рукой ритмично сжимала кистевой эспандер; вторая была в тренировочном костюме, с широкой махровой лентой на голове и полотенцем на шее. Кен Митчелл говорил по мобильнику, а его дружок что-то вбивал в наладонник. Перед каждым из них был непременный их завтрак, приготовленный из неких восточных бобов, взращенных без применения минеральных удобрений и антибиотиков и содержащих высокий процент клетчатки (Эми заказывала их по почте из Голландии за жуткие деньги), но никто ничего не ел.

Тереза села на свое обычное место. Кен Митчелл вызывал у нее раздражение, а вместе с тем и любопытство. Он ее словно не замечал — ну вот, к примеру, сегодня, сидит, повернувшись спиной, и никак не реагирует — и хотя она абсолютно не намеревалась иметь с ним впредь что-либо обшее, ей не нравилось, что он смотрит на нее как на пустое место.

Проходя по коридору, Тереза прихватила свою газету; едва она развернула ее и начала просматривать, как к столику кто-то подошел. Решив, что это Эми, Тереза подняла голову и улыбнулась. Но это была не Эми; в полушаге от столика стоял высокий плотный мужчина с наголо обритой головой, в руках у него были блокнот и авторучка.

— Простите, пожалуйста, вы желаете заказать завтрак? — спросил мужчина.

— Да, секундочку.

Удивленная Тереза взяла со стола меню. За три недели, проведенные здесь, она привыкла просто подтверждать Эми, что хочет то же, что и всегда, то есть фруктовый сок, кофе и много тостов из цельнозернового хлеба. Теперь приходилось все это повторять. Мужчина записал заказ и удалился в сторону кухни.

Терезе казалось, что где-то она его уже видела, непонятно только где. В городе, наверное. Если бы здесь, в гостинице, она бы точно запомнила. Нужно будет получше к нему присмотреться.

Пока она ждала свой завтрак, четверо программистов дружно встали и ушли. Ее они так и не заметили. Кен Митчелл закончил уже разговор и на ходу набирал новый номер.

Тереза осталась в столовой одна. Минуты через две наголо обритый мужчина вернулся с дымящимся кофейником и стаканом апельсинового сока.

— Я не знал, что вы предпочитаете цельнозерновой, — сказал он извиняющимся тоном. — Так что пришлось за ним послать. Сейчас принесут. Тут же пекарня рядом, прямо за углом.

— Да не стоило так беспокоиться, сошел бы и белый. — Тереза увидела себя глазами этого мужчины: еще одна чертова американка, привередничающая со своей непонятной едой. Хотя кой, собственно, черт, ведь этот хлеб записан в меню! — А вообще-то Эми уже знает, что я люблю цельнозерновой, и всегда его покупает.

— Эми здесь больше нет, — сказал мужчина.

Он гордо выпрямился и стоял по другую сторону столика, прижимая поднос к груди.

Тереза удивилась, но не так чтобы слишком; подсознательно она все это время ждала каких-то изменений.

— А что случилось? — спросила она. — С ней что-нибудь не так?

— Нет, с ней все в порядке. Просто захотела отдохнуть.

— И вы ее подменили?

— Я подменил ее во всем. Теперь гостиницей занимаюсь я.

— Вы ею управляете?

— Ну, в общем-то, да, управляю. Я ее новый хозяин.

— Так что же, и Ника тоже нет?

— Все это вышло вчера, совсем неожиданно. Я давно присматривался к этому заведению, а тут вдруг услышал, что Ник продает, мы с ним поговорили и ударили по рукам.

— Вот так вот просто и сразу? Еще вчера они ничего об этом не говорили.

— Скорее всего, они и раньше об этом думали. — (Тереза молчала.) — Простите, пожалуйста, но мне нужно идти, — сказал мужчина. — Хлеб принесет вам моя жена, буквально через минуту.

Мужчина повернулся и ушел, прикрыв за собой служебную дверь; Тереза проводила его взглядом. При всей своей тривиальности, эта новость ее задела. Конечно же, хозяева гостиниц не обязаны оповещать постояльцев о своих делах и намерениях, однако и Ник, и Эми казались такими открытыми, такими откровенными, и было до крайности странно, что никто из них ничего ей не сказал. Ну хотя бы «до свидания», для вежливости.

Тереза налила кофе и начала отхлебывать апельсиновый сок в ожидании тостов. Через несколько минут мужчина вернулся. Он поставил перед ней тосты — засунутые на английский манер в державку, чтобы быстрее остывали, — и собрался было снова уйти, когда Тереза сказала:

— Где-то я вас раньше видела? Вы не знаете где?

— Да, может быть, где-нибудь здесь. Ведь я заходил иногда в этот бар. Только раньше, — он провел рукой по подбородку, — у меня была борода. Я прихожусь Эми деверем. Дэвид Хартленд, так меня звать.

Ну да, конечно же, это он разговаривал с Эми на рынке. Агрессивно разговаривал, но это не казалось тогда особенно важным. А потом она видела его выходящим из здания «Экс-экс».

— Так значит, вы брат?..

— Ну да, брат Джейса, старший. Вы, наверное, знаете, что случилось с Джейсом?

— Эми мне рассказала.

Ее собственные воспоминания, как мертвый Джейс лежал на крыше того дома.

— Мы с Джейсом давно уже думали об этой гостинице, хотели купить ее у Никовых родителей. Тогда все как-то не сложилось, а когда я услышал, что Ник ее продает, то сразу ухватился за удобный случай. — Во время разговора Дейв Хартленд отошел от Терезы на пару шагов и стоял теперь рядом с сервантом. Открыв один из ящиков, он достал ворох ножей и вилок и завернул их в принесенное полотенце. — В Булвертоне все меняется, может быть, и вы об этом слышали. К нам в город приходят большие деньги. — Он как-то многозначительно взглянул на столик, оставленный американцами. — Многие люди станут жить по-другому, а затем постепенно переменится и весь город. Через десять лет вы не узнаете Булвертон.

— Так вы что же, уже купили гостиницу?

— Нужно еще разобраться со всей этой бумажной волокитой, но по рукам мы ударили. У Ника есть адвокат, у меня теперь тоже есть, а адвокаты — известная публика, у них ничего быстро не делается. А Ник и Эми не захотели дожидаться и прямо вчера сорвались и уехали. И вещи свои все здесь оставили, мы их соберем и сложим, пусть забирают, когда захотят.

— А вы не знаете, куда они направились?

— Да нет, они мне не сказали, — ответил Дейв Хартленд, но с какой-то такой интонацией, что Тереза была почти уверена, что он кривит душой. — Думаю, это будет у них вроде медового месяца.

Тереза рассмеялась, но не потому, что усмотрела в этой новости нечто смешное, а скорее просто для разрядки.

— Так значит, я их больше и не увижу? — спросила она. — А ведь мы с Эми почти уже подружились.

— Не знаю. Разве что вы пробудете здесь еще с месяц. Да и то по тому, как Эми и Ник вчера говорили, было не очень похоже, что они думают когда-нибудь вернуться. Слишком уж много тяжелых воспоминаний связано у них с нашим городом. И у них, и у многих других людей.

— Да, я знаю.

А что еще могла она сказать?

Дэвид Хартленд ушел на кухню, прихватив с собой столовое серебро, а Тереза вернулась к окончательно остывшим тостам. Внезапность происшедших перемен вывела ее из душевного равновесия, ей казалось, что она чем-то обидела Ника или Эми, хотя, конечно же, такого никак не могло быть. Тереза часто пыталась поставить себя на место жителей этого городка, дольщиков огромной коллективной скорби. Она знала, какие страдания приносит личная утрата, но могла лишь смутно догадываться, что это такое — быть одним из многих и многих, переживших кровавую бойню. Чувствовать, что ты не один, — легче это или тяжелее? Страх, неразбериха, потрясение, странное ощущение, что ты кого-то предал, вина без вины, журналисты, слетевшиеся как стервятники, — все эти последствия кризиса были известны психологам и подробно ими изучались, но изучать снаружи — это одно, а понимать изнутри — совсем другое. Отправляясь в Англию, Тереза думала, что гибель Энди даст ей возможность понять жителей Булвертона изнутри, но на поверку оказалось, что между нею и ними нет ничего общего, ну разве что эмоциональная заторможенность. Полный паралич желаний и чувств, надежд и стремлений, когда ты пытаешься жить так же, как и прежде, давая волнам скорби гулять, как им вздумается, зная, что ничто не может быть хуже того, что уже случилось, и зная одновременно, что лучше тебе никогда не будет.

Ну и действительно, лучше не становилось. Энди был постоянной зияющей раной, после его гибели жизнь почти замерла, ну разве что Тереза медленно, через боль научалась глядеть в лицо тому факту, что никогда его больше не увидит.

Пока она допивала кофе, Хартленд вошел в столовую, вернул ножи и вилки в ящик серванта, взял вместо них другие и вновь удалился на кухню.

Тереза прихватила со столика свою газету и прошла в крошечную контору, где распоряжались прежде Эми и Ник.

Не найдя там никого, она сунулась в дверь, соединявшую контору с кухней. Хартленд был там, а вместе с ним женщина, видимо, его жена, но он ее не представил. И он, и она были в передниках, на кухонном столе, аккуратно застеленном газетами, было разложено столовое серебро.

— Мистер Хартленд, — сказала Тереза, — мне очень жаль сообщать это вам так сразу, но через день или два я думаю уезжать.

— Да какие тут могут быть извинения. А вы уже знаете точно, когда это будет?

— Нет, пока еще нет. У меня нет еще билета на самолет, да и в городе остались кое-какие дела. Завтра или послезавтра, и уж точно не сегодня.

За разговором Хартленд снял передник и открыл дверь в дальнем конце кухни, выходившую, как знала Тереза, в главный холл, прямо к конторке, которой ни Эми, ни Ник практически не пользовались. Он придержал дверь и жестом пригласил Терезу пройти первой.

Подойдя к конторке, он включил компьютер и несколько минут ждал, пока тот загрузится. Затем начал тыкать пальцем в клавиатуру, пытаясь, по видимости, найти гостиничную бухгалтерию.

— Я не имел еще случая ознакомиться с вашим счетом, — сказал он все тем же извиняющимся тоном. — Слишком уж много вчера было всякого.

— А может, вы посмотрите все сами, а со мной поговорите потом?

— Можно и так, но мне все-таки хотелось найти ваш счет. — (Тереза пару раз видела, как Ник и Эми работали с этой программой, но предложить Хартленду помощь ей было как-то неловко.) — И вы не беспокойтесь, что сбегаете от нас в первый же день, как мы стали хозяевами, — добавил он, отвернувшись от экрана. — Мы с женой только и ждем, чтобы все гости разъехались. А новых селить не будем.

— Так вы что, будете держать ее просто как паб?

— По первости — да, но у нас есть большие планы. Только нужно будет сперва договориться с городским советом, потому что мы хотим сделать из этого здания вроде как мультимедиа-паб, слыхали о таких? Я видел их в Лондоне, а месяца два назад и в Брайтоне тоже открылся, здоровый. Здание у нас большое, а используется слабо, да и парковка почти всегда пустая. А ведь гостиница стоит у большой дороги, на самом идеальном месте. У вас в Америке вроде бы нет таких штук, да?

— Мультимедиа у нас есть, а вот про пабы я как-то не слышала.

— Это их так называют. Мультимедиа-паб — это вроде как развлекательный комплекс, много всяких развлекалок под одной крышей. Начнем мы с самого главного: большой, во всю длину здания, пивной с баром и летней верандой. Ну а потом займемся остальными этажами. В подвале будет дискотека, на задней стороне — ресторан с небольшим семейным залом, а наверху — интернет-кафе. Весь верхний этаж мы отдадим под бутики и ремесленные мастерские. Мы хотим, чтобы люди приходили к нам семьями, а потому устроим игровую площадку с галереей, откуда родители смогут следить за своими детьми, не забывая попутно выпить. Мы даже думаем о тренажерном зале, чтобы можно было перед едой и выпивкой покачать немного мышцу. Знаете этот сарай на задах, куда Ник с Эми сваливали всякое барахло? Вот его мы и оборудуем. А еще мы, пожалуй, организуем тут «Экс-экс». Я уже переговорил с этими вашими друзьями из Америки. Их компания скоро будет продавать тут у нас франшизы на «Экс-экс», и если не зевать, мы станем первым частным заведением на всем южном побережье.

— Да, вы зря время не теряете, — заметила Тереза; бьющая через край энергия Хартленда производила сильное впечатление.

— Я прожил в Булвертоне всю свою жизнь и много уже лет наблюдаю, как эта гостиница постепенно сходит на нет. Вы же знаете, что творится у нас наверху: там нужно оставить голые стены и сделать все по новой, с нуля. Ничего, мы с Джин знаем, как заставить это здание приносить доход, но сперва потребуется вложить чертову уйму сил и денег, тем более что хочется поскорее, ведь мы с ней не слишком молодые и моложе не становимся.

— Да кто ж становится.

Тереза с трудом себе представляла, во сколько обойдется полная перестройка гостиницы в соответствии с планами Хартленда, но счет шел явно на миллионы. А не его ли она видела торгующим с лотка на рынке? Как-то не тот бизнес, на котором можно сколотить капитал, достаточный для столь масштабного предприятия.

Она стояла и ждала, хотя давно уже было ясно, что ничего он в компьютере не найдет, во всяком случае — сейчас. Чем больше она смотрела, как он мучается с элементарнейшим софтом, тем больше ее это бесило, и она понимала, что стояние над душой далеко не самая лучшая помощь. В конце концов она вторично предложила разобраться со счетом потом. Хартленд согласился с явным облегчением.

Глава 32

Думая о кроссовере и как его избежать, Тереза вышла на прогалину, где были вкопаны в землю три длинных деревянных стола. За одним из столов сидела молодая женщина, на столе лежали пластиковые чашки и тарелки, объедки и детские игрушки. Женщина смеялась, ее маленький сын бегал по траве, увлеченный какой-то игрой.

Не в силах смотреть на мир глазами Гроува, Тереза забилась в самые дальние закоулки его сознания. Ну как же могла она и смотреть его глазами, и фарисейски отводить их в сторону?

Гроув широким, картинным движением выхватил пистолет. Затем передернул затворную раму и с упоением услышал сухой деловитый щелчок.

Женщина на звук обернулась. Вид человека с пистолетом привел ее в панический ужас. Она что-то закричала и стала слезать с бревна, чтобы дотянуться до ребенка, однако ужас сделал ее движения медленными и неловкими. Думая, что все это игра, мальчик отпрыгнул в сторону. Крик женщины превратился в пронзительный визг, который становился все выше и вдруг сменился звенящей тишиной, словно перейдя в диапазон ультразвука.

«А ведь Гроув в жизни своей не стрелял из пистолета!» — мелькнуло у Терезы.

Гроув держал пистолет в одной руке, как зеленый новичок. Тереза инстинктивно его поправила. Чтобы правая рука не дрожала, она сжала ее кисть левой, потом сместила прицел пониже, чтобы компенсировать отдачу, и расслабила указательный палец, чтобы тот нажимал на спуск мягко, без рывков.

Как раз в тот момент, когда женщине удалось наконец слезть с бревна, Гроув прострелил ей голову. Затем он направил пистолет на ребенка.


Тереза снова сидела в украденной машине, не успевший остыть пистолет лежал рядом с ней на сиденье. Так это ж всего лишь сценарий, оправдывала себя Тереза. Это было реальным, но теперь-то оно нереальное, это случилось в прошлом, эта женщина ничего не знала, я никак не могла все это остановить, я не должна вмешиваться, пусть Гроув продолжает, эта женщина и ее ребенок, они же не пострадали, все это воображаемое. Они умерли задолго до того, как я прилетела в Англию, Гроув убил их сам, без моей помощи.

А как убил? Ведь это я научила его стрелять, раньше он не умел…

— Да заткнись ты на хрен!

Оглушенная и растерянная, Тереза и сама не заметила, как поднялась на поверхность его сознания; пришлось спешно уходить вглубь. Приближаясь к поверхности, она яснее воспринимала его мысли и действия, но в то же время становилась с ним заодно, брала на себя часть ответственности; забиваясь вглубь, она теряла связь с его дикими побуждениями, а потому получала возможность на него влиять. Как удержать тут хрупкий баланс?

За то время, пока Гроув ехал к Булвертону, Тереза несколько раз сменила ментальную позицию, пытаясь найти такое место, чтобы видеть все достаточно ясно, не ощущая ежесекундно его мерзкой, банальной жестокости.

Больше всего поражало Терезу, что она не находила в сознании Гроува ни мыслей, ни эмоций, связанных с тем, что он только что сделал. Если сама она не могла сейчас думать ни о чем, кроме пережитого кошмара, то мысли Гроува были заняты совсем иным: ему опять попалась не такая машина, говно собачье, долбаный выхлоп пердит так громко, что охренеть можно, и денег, мать их, ни хрена, а те четыре десятки, что этот мудак оставил в машине, тратить не хочется, ведь надо будет вечером отметить. Где эта сучья Дебра? Ну точно этот Марк отодрал ее ночью, ублюдок хренов, деньги нужно, а где их взять, забыл пошмонать в сумке этой бабы, это ж надо быть таким мудаком…

Пока Тереза подбирала себе место в его сознании, Гроув скинул скорость и свернул на площадку автозаправки «Тексако». Единственная на заправке машина уже уезжала, мигала левым поворотником в ожидании просвета на шоссе. Ее водитель окинул Гроува безразличным взглядом.

Гроув поставил «монтего» наискось к насосам, чтобы любой другой машине было трудно подъехать с той стороны, а затем взял с сиденья пистолет и пошел в контору.

Молодая симпатичная брюнетка — Маргарет Ли, отказавшаяся говорить с Терезой, — сидела у кассы и листала глянцевый журнал. Она вскинула глаза на Гроува, пробиравшегося между стойками с шоколадками, газетами и журналами, и тут же заметила пистолет.

Помедлив в неуверенности какую-то сотую долю секунды, она вскинула правую руку вверх и отскочила от стойки назад; в то же самое мгновение на стойку с лязгом и грохотом упала стальная, тускло-серого цвета защитная перегородка, на пол посыпались сбитые ею шариковые ручки, рекламные купоны и прочая ерунда.

Тереза почти физически ощутила, как в Гроуве вскипают гнев и ненависть, он вскинул пистолет и дважды выстрелил в перегородку. В густой металлической сетке появились заметные вмятины, пули застряли в ней, но пробить не смогли. Гроув подскочил к перегородке и ударил по ней локтем. Перегородка почти не шелохнулась.

Посередине нее, на самом видном месте, красовалась надпись, которую Гроув почти не заметил, но Тереза все же прочитала:

Эта защитная перегородка является пуленепробиваемой. огнестойкой и звуконепроницаемой

ПЕРСОНАЛ НЕ МОЖЕТ ВСКРЫТЬ ЕЕ САМОСТОЯТЕЛЬНО

Не пытайтесь ее взломать

Сигнал тревоги был автоматически отправлен компетентным службам

Гроув выпустил в перегородку еще две пули, все с тем же успехом, а затем бегло огляделся, чего бы украсть. Рядом стоял высокий холодильный шкаф с прохладительными напитками; Гроув разбил его стеклянную дверцу двумя выстрелами, залез рукой внутрь и вытащил две банки кока-колы. Затем начал лупить ногой по тяжелой витринной стойке, но ничего не добился, а только слегка ее сдвинул. Под конец он схватил несколько журналов и сунул их под мышку правой, державшей пистолет руки.

Никуда вроде бы не спеша, он пересек заправочную площадку, подошел к «монтего» и открыл левую переднюю дверцу. Добычу он просто закинул в машину, а пистолет аккуратно положил на пол между передними сиденьями.

Затем он открыл багажник и достал оттуда винтовку. Держа ее стволом вверх, он с массой лишних движений, словно перед кем-то рисуясь, вставил рожок с патронами и передернул затвор. По шоссе, совсем рядом, постоянно сновали машины. И никто ничего не замечал — ни люди, сидевшие за рулем, ни их пассажиры.

Тереза, недвижно сидевшая в голове Гроува, прямо за его глазами, видела все.

Она осторожно подалась вперед, намереваясь войти в его мозг, но в ужасе отпрянула. Его мозг был пуст от всяких мыслей, пуст, насколько это возможно. Она нашла там лишь почти бессловесную тину перемежающихся образов: бабу убить найти шарахну трижды долбаная дверь окно бежать другую тачку…

Махнув рукой на риск еще раз вмешаться в сценарий, Тереза отступила вглубь, насколько это было возможно. Гроув шел по заправочной площадке, направляясь к той стороне здания, где было окно ночного кассира. Он остановился прямо перед ним и вскинул винтовку. За окном горел свет, но Маргарет Ли видно не было.

Гроув простоял так несколько секунд и был вознагражден за свое терпение, когда девушка медленно, с опаской встала. Она повернулась к окну и тут же увидела Гроува, который целился в нее из винтовки.

Гроув выстрелил. Отдача ударила его в плечо, закаленное стекло словно стало матовым, покрылось паутиной мельчайших трещин. Он выстрелил еще два раза, обе пули попали в окно, но не смогли его разбить.

Гроув подскочил к окну, но паутина трещин была настолько густой, что сквозь нее ничего не было видно.


Гроув вернулся к машине, сел в нее, швырнул винтовку на заднее сиденье и запустил мотор. Не оглядываясь больше назад, он вдавил педаль чуть не до пола и сорвался с места, зацепив громко лязгнувший насос. Он бешено мчался к Булвертону, мигая фарами каждой едущей впереди машине, чтобы затем с безрассудным упрямством ее обогнать.

А Тереза, сидевшая в его мозгу, чувствовала себя совершенно спокойно. Вообще-то быстрое вождение, если только за рулем не сидел Энди, вселяло в нее панический ужас, однако тут она была уверена, что ничего чрезвычайного не случится. Даже если Гроув столкнется лоб в лоб со встречным автомобилем, все равно ей ничто не грозит. К тому же она точно знала, что аварии не будет, потому что аварии не было.

Пустой автобус вывернул с проселка прямо перед носом у Гроува и неспешно покатил в сторону Булвертона. Гроув резко притормозил; некоторое время он ехал следом за автобусом, а потом пошел на обгон. Впереди показались и стали быстро приближаться две полицейские машины, их фары сияли, мигалки мигали, сирены истошно выли. Гроув сбросил скорость и укрылся за громоздкой тушей автобуса, но как только полицейские проехали, он его тут же обогнал.

До Булвертона было совсем недалеко. Через считаные минуты впереди показалась развязка, прямо была дорога к центру города, а свернув налево или направо, ты попадал на дорогу вдоль Гребня. Гроув решил свернуть налево, причем не стал сбавлять скорость, а резко повернул руль и юзом вылетел на поперечную дорогу. Здесь движение было плотнее, и Гроув не мог уже гнать как бешеный, однако он продолжал при малейшей к тому возможности обгонять другие машины. Опасная скорость, рискованные маневры — Терезе все это даже нравилось; будто смотришь автомобильную гонку в кино, зная, что все это понарошку и опасности нет никакой.

Было твердо установлено, что после автозаправки машина Гроува появилась рядом со зданием «Экс-экс», поэтому следовало ожидать, что туда он и направляется. На подъезде к боковой дороге, ведущей в промзону, Тереза взяла себя в руки, заранее зная, что Гроув повернет опасно, почти не сбавляя скорости. Однако он продолжал петлять в потоке движения, обгоняя машину за машиной, и лихо проскочил поворот. Проехав таким манером еще немного, он притормозил и свернул на Херефорд-авеню — улицу, сплошь застроенную жилыми домами. Тереза увидела клочок далекого моря, легкие как пух облака на горизонте и дымку, повисшую над городом, а затем машина снова свернула, на этот раз — в узкий переулок. Тереза узнала шеренгу унылых домов, в одном из которых жил Гроув. Машина резко затормозила, въехав двумя колесами на тротуар.

С ненавистью глядя на ближайший дом, Гроув надавил на клаксон. Гудел он долго, не меньше минуты, однако дом словно вымер.

— Какого хрена! — прошипел он сквозь зубы и буквально вылетел из машины.

Рывком распахнув заднюю дверцу, он схватил лежавшую на сиденье винтовку и пошел, почти побежал к дому, ничуть не прячась и не скрывая оружия. Тереза не могла не вспомнить, чему учили ее в Бюро: приближаясь к зданию, ситуация в котором неизвестна, используй все доступные укрытия.

Как только она это подумала, Гроув пригнулся и свернул в сторону; теперь он не пер напрямик к парадному входу, а крался к дальнему концу деревянной изгороди.

«Я все еще воздействую на него!» — мелькнуло у Терезы.

Она осторожно продвинулась вперед и тут же отступила под напором тупой, безрассудной ненависти, бушевавшей в сознании Гроува.

Держа винтовку наперевес, Гроув вышиб ногой хлипкую заднюю дверь и ворвался в дом. Дебра стояла посреди самой большой в доме комнаты и нянькала, как ребенка, серую полосатую кошку. Вид у нее был измученный, перепуганный и такой, словно она всю жизнь недоедала. И только теперь Тереза заметила, что Дебра беременна. Как только в комнату ворвался Гроув, кошка вырвалась, до крови исцарапав Дебре руку, и куда-то убежала.

Видя, что Гроув поднимает винтовку, тощая, жалкая девушка молча попятилась и на втором шажке уперлась икрами в открытый ящик из-под чая.

«Нет! — подумала Тереза. — Ведь этого не было! Почему он не пошел в салон «Экс-экс»?»

Царапая ноги о металлическую окантовку, девушка обогнула ящик и стала пятиться дальше, стреляя по сторонам испуганными глазами.

И вдруг Гроув опустил винтовку, повернулся и пошел в глубь дома, так и не сказав ни слова. Он вышел через парадную дверь и направился прямо к машине. Там он открыл багажник, забросил в него сперва винтовку, а затем и пистолет, лежавший между передними сиденьями. И с размаху захлопнул крышку.

Соседи молча наблюдали. Какая-то женщина затолкала своих детей в дом, а следом вошла и сама, оглушительно, как из пушки, хлопнув дверью.

«Так что же это такое? — думала Тереза. — Я ли помешала ему застрелить Дебру? Или он бы и так не стал?»

Она продвинулась в мозгу Гроува немного вперед, заранее готовя себя к урагану его бредовых мыслей, однако встретила там лишь мир и покой. Он думал, как лучше добраться до Уэлтон-роуд. Доехать до конца улицы и там свернуть к Гребню по Холмен-роуд или прямо отсюда вернуться назад той же дорогой, по которой приехал?

Обыденность этих мыслей была не менее, если не более, отвратительной, чем бешеная, багровая ненависть, бушевавшая в нем в прошлый раз. За последние полчаса он убил женщину и ребенка и был близок к тому, чтобы убить еще двух женщин, и вот извольте любоваться, сидит себе за рулем, и нет у него большей заботы, чем в какую сторону лучше свернуть.


И снова она отступила в глубь его мозга. Неожиданный ход событий повергал ее в замешательство, она все яснее осознавала, насколько чувствителен этот сценарий.

Он был в корне отличен от всех сценариев, знакомых ей прежде; если там ей приходилось действовать, не зная об обстановке ничего или почти ничего, то здесь она знала очень многое еще до того, как приехала в Булвертон, а потом узнала гораздо больше. Она поговорила со многими очевидцами, просмотрела массу видеофильмов и телевизионных выпусков новостей, прочитала десятки воспоминаний о событиях и официальных докладов; она сильно подозревала, что примерно такой же материал был использован программистами для создания вот этого, в котором она сейчас, сценария.

Ну и другие свидетели — они тоже внесли свой вклад: парни, игравшие в бильярд, когда Гроув зашел в «Булвер армс», Фрейзер Джонсон, видевший на набережной, как Гроув купил кокаин, Стив Рипон, который подвез Гроува до паба и снова встретил его на Баттл-роуд, Маргарет Ли, чудом спасшаяся от Гроува на автозаправке, а может, и полицейские, проехавшие мимо него, торопясь на ту же автозаправку. Как знать, может быть, даже жители домов, мимо которых он сейчас проезжает!

И другие, те, с которыми она почти не беседовала, посчитав их показания неинтересными, те, кто уехал из города, а люди из «Ган-хо» их нашли и купили их воспоминания. Все те, кто видел хоть малую толику этой кошмарной эпопеи, кого она никогда не видела и не увидит, о ком никогда не услышит, те, кто еще не успел залечить свои раны, те, кто наотрез отказался с ней разговаривать, либо посчитав ее журналисткой, либо по какой-нибудь другой причине, те, кто ее и вовсе не интересовал, поскольку то, что они видели, было всего лишь подтверждением того, что видели или рассказали другие.

Запертая в гнусном сознании Гроува, она могла все же думать и сама, думать о реальном мире, где она существовала, и слушала, и записывала, собирала воспоминания очевидцев примерно так же, как собирали их авторы этого сценария.

А сейчас ей очень хотелось выйти из сценария, и пусть виртуальный Гроув навечно застынет в машине, вечно мчащейся по тесным улочкам нижнего Гребня.

Экстремальная реальность, куда она вошла на этот раз, была реальностью, ей известной. Предметное окружение до йоты повторяло Булвертон, в котором она жила. Такими помнились улицы города Нику и Эми, Дейву Хартленду, Мерсерам и всем остальным очевидцам. Точно так же помнила их и она, и не было вокруг ничего неожиданного — ну разве все та же симулированная правдоподобность, скрупулезная проработка деталей.

Гроув вел машину, а она смотрела сквозь его глаза и видела на стенах граффити, то намалеванные, то нанесенные распылителем, видела мусор на тротуаре, вмятины и царапины на корпусах припаркованных автомобилей, занавески на чьих-то окнах. И все это разное, индивидуальное, прописанное с невероятной подробностью.

Никто из тех, на чьих воспоминаниях строился софт «Экс-экс», не смог бы вспомнить все эти подробности, никто не смог бы сказать, пусть даже самому себе, что на той-то и той-то конкретной улице столько-то и столькото домов, чьи фасады покрашены так-то и так-то, что их крошечные садики высажены и взращиваются таким-то и таким-то способом, а запущенные садики зарастают лопухами вот так-то и так-то, что на мостовой этой улицы столько-то и таких-то выбоин и заплат, что у ее обочины припарковано столько-то машин таких-то марок и годов выпуска, и целехоньких, и донельзя истрепанных, и каких угодно между, никто не припомнил бы отчаянного кота, едва не попавшего под колеса машины, не припомнил бы, что с верхней части холма, с тех мест, где не заслоняют деревья, можно видеть уличное движение вдоль Гребня: красный фургон фирмы «Норберт дентрессэнгел» с его ярким знакомым логотипом, белый двухэтажный автобус компании «Стейджкоуч» с рекламой местного магазина компьютерной техники, оранжевый с белым доставочный фургон магазина «Сейнсбериз», разноцветные крыши множества машин, плохо различимые из-за угла зрения и отблесков яркого неба. Люди не всматриваются в такие детали, отмечают их лишь подсознательно, и они попадают в сценарий не как точные факты, но как наметки, намеки для пользователей, по которым те должны в некотором роде выстраивать реальность, соответствующую конкретной обстановке.

Подробности ожидаются по привычке, ставшей инстинктом: в жилых кварталах современной Британии, да и любой другой развитой страны, нет такой улицы, по обочинам которой не стояли бы машины. Человек, отдающий свою память программистам «Экс-экс», и думать не станет об этих машинах, но все равно они попадут в сценарий элементами заднего плана, и пользователь увидит их, потому что ожидает увидеть, и достроит подробности из своих собственных воспоминаний, из своей доли в коллективном бессознательном, из того, что он знает о мире.

А в результате пользователь не был пассивным, бесправным наблюдателем: его воля и опыт, мысли и чувства изменяли структуру сценария.

Экстремальная реальность была временным соглашением, менявшимся по прихоти любого из участников.

Непреложными были одни лишь пределы воображения: в сценарии ты мог развернуть машину и покинуть место действия, выехать из города, мчаться по шоссе к горизонту, и все это будет подсознательно ожидаемым, наполнится убедительными подробностями, температурными и звуковыми эффектами, телесными ощущениями.

Но конец неизбежен, потому что нельзя фантазировать без конца: дорога будет тянуться и тянуться, повторяться и повторяться, ты никогда не доедешь до близкого вроде бы моря, вход в подземку будет закрыт кирпичной стеной.

Ограничением предельной реальности любого сценария была неспособность представить себе, что лежит за ее пределом.


Гроув выехал из жилого района и, ничуть не снижая скорости, вломился в поток машин, стремившийся вдоль Гребня. Тереза утратила всякий интерес к тому, что творилось в его сознании, и не лезла вперед, на поверхность.

Его глазами она напряженно высматривала поворот на улицу, где стояло здание «Экс-экс». Улица была слева, поворот приближался, до него оставалось всего ничего.

Перед тем как свернуть, Гроув сбросил скорость — в точности как сделала бы она. Она снова вмешалась.

По какому-то неясному побуждению Тереза подняла левую руку Гроува и пощупала его шею чуть пониже затылка. Ощущение оказалось довольно мерзостным: толстая, как колода, шея сплошь поросла колючей щетиной и взмокла от пота. Тереза подвигала пальцами из стороны в сторону и вскоре наткнулась на клапан.

Был ли он здесь и раньше? А может, она нашла его лишь потому, что ожидала найти?

Пока она думала, Гроув снова перехватил контроль над машиной и повернул на слишком большой скорости. Задние колеса занесло. Гроув выругался, вернул левую руку на баранку и кое-как спас положение. Тереза решила, что пусть уж он дальше ведет машину сам, как умеет.

Секунду спустя он прижал машину к обочине прямо напротив здания «Экс-экс» и заглушил мотор.

Глава 33

Тереза была не совсем уверена, что собирается делать Гроув, и эта ее неуверенность сразу на нем отразилась.

Он бегло ощупал автомобильный приемник, а затем начал крутить и дергать его ручки. Ручки держались просто на трении; когда он их вытащил, освободился крепежный кронштейн, а несколько секунд спустя ему удалось вытащить из гнезда и весь приемник. Табличка на кожухе предупреждала, что прибор защищен от воровства электронной кодирующей системой. Увидев табличку, Гроув возмущенно оттолкнул приемник, и тот закачался под приборной доской на соединительных проводах.

Затем Гроув выбрался из машины и прошел назад, к багажнику. Тереза напряженно наблюдала, ведь приближался критический момент. Гроув должен был либо достать пистолет и винтовку, либо оставить их спрятанными в багажнике.

Пока она это думала, Гроув раздраженно побарабанил по багажнику пальцами и прошел дальше, направляясь к входу в здание «Экс-экс».

Она заставила его по пути оглянуться.

Для нее это было нечто вроде последнего глотка реальности, последнего глубокого вдоха перед тем, как уйти с головой в темную, опасную воду.

Повисшая над городом дымка не скрывала его от глаз, однако скрадывала детали, мешала любоваться панорамным видом.

А не может ли быть, что этой дымкой сценарий ставит предел своей виртуальной реальности?

Гроув, которому вовсе не хотелось ни на что любоваться, раздраженно пнул ногой ком засохшей грязи; Тереза позволила ему отвернуться от панорамы и идти дальше. Он толкнул стеклянную дверь и прошел прямо к столу Полы Уилсон, сегодня снова дежурила она.

Он вынул из кармана ворованные деньги и бросил их на стол.

— Я хочу попользоваться этим вашим оборудованием, — сказал он. — Здесь сорок фунтов… хватит, думаю.

— А вы к нам записаны?

Конечно же нет, подумала Тереза. Гроув провалился бы уже на первых трех вопросах психологической анкеты. Интересно, что он соврет, чтобы выкрутиться.

— Не здесь. В Мейдстоне. Обычно я хожу в Мейдстон.

Гроув сунул руку в задний карман, долго там копался и наконец вытащил запаянное в пластик удостоверение. И мельком на него взглянул. Удостоверение плыло перед глазами, так что Тереза не могла оценить, насколько оно настоящее; она знала, что задержи Гроув взгляд подольше, оно вошло бы в фокус.

Пола взяла удостоверение, скользнула по нему глазами и ни в чем не усомнилась. Она положила четыре десятки в ящик стола, а затем ввела в компьютер серию и номер удостоверения. После недолгой паузы она пропустила удостоверение через магнитную рамку и вернула его Гроуву вместе с обычной стопкой информационных брошюр.

— Все в порядке, мистер Гроув. Благодарю вас. Выбирайте сценарий, а потом техник вам поможет.

Гроув взял удостоверение, сунул его в карман и направился к внутренней двери. Ему — или Терезе? — было прекрасно известно, где тут что расположено. Быстро найдя свободный терминал, он сел перед ним и открыл каталог, знакомый ему, по всей видимости, ничуть не хуже, чем ей.

Последнее время Тереза бывала здесь едва ли не каждый день, а потому все ее существо отказывалось поверить, что она находится в теле Гроува и что происходящее сейчас не реальность, а только сценарий. Тем временем мимо прошла Патрисия, и Тереза заставила Гроува вскинуть на нее глаза.

— Привет, — сказала/сказал она/Гроув Патрисии.

— Здравствуйте, давно не виделись.

Кому был адресован этот ответ — ей самой, как реализация ее ожиданий? Или Гроуву, старому клиенту «Экс-экс»? Или просто человеку, которого Патрисия встречала и прежде?

Стремясь минимизировать свое влияние на поступки Гроува, Тереза покинула задние доли его мозга и продвинулась вперед. Пока она находилась там, любая ее мысль, любая подмеченная ею мелочь мгновенно отражались на ее решениях и действиях. В предельных случаях она фактически становилась Гроувом. Никогда прежде, ни в одном из опробованных ею сценариев не встречалась она со столь живым, действенным откликом.

Стараясь быть по возможности безучастной, она смотрела на быстро сменяющиеся экраны опций. «А что это он ищет?» — подумала она, а затем подумала, не повлияет ли на него само это думание. Во всяком случае, он словно слегка запнулся.

А затем она вспомнила виртуальный Лондон и как просто ей было разговаривать с Шенди.

— Джерри? — сказала она.

— Кто это?

— А что ты там ищешь?

— Заткнись к едреной матери!

Этот мысленный выкрик сопровождался своего рода мысленным ударом, оглушительным отторжением, исполненным страха, ненависти и трусливой наглости. И вновь она брезгливо ощутила на себе его жаркое дыхание.

Она отшатнулась в глубины кроссовера. Гроув опасливо ссутулился и застучал по клавиатуре так быстро, что было не уследить, что он хочет сделать и зачем. На экране появлялись, чтобы тут же исчезнуть, какие-то меню и перечни. Тереза снова подумала, что она лишняя в этом сценарии, что давно пора выйти. Но выходить ей не хотелось, тем более — сейчас, в критической точке сценария. То, что делал Гроув в салоне «Экс-экс», серьезнейшим образом повлияло на весь ход дальнейших, совсем уже близких событий.

И ей не хотелось начинать потом все с начала. Жизнь Джерри Гроува за этот день, столь подробно расписанная в сценарии, была почти невыносима и отнимала много времени.

Терезе никогда еще не попадалось таких долгих, изнурительных сценариев, никогда еще не было, чтобы сценарий ее так ошеломлял. Ей претила мысль, что придется еще раз соседствовать и даже сотрудничать с пошлым, бездумным злом, гнездящимся в сознании Гроува. А главное, ей было бы невыносимо вернуться к началу и вновь пережить совершенные им убийства, вновь стоять перед выбором: либо не вмешиваться, а значит, попустительствовать, либо вмешиваться, а значит — соучаствовать.

Если уж столько терпела, нужно дойти до конца и узнать, что же он сделал. А на экране все мелькали страницы каталога, и Тереза постепенно склонялась к мысли, что Гроув перебирает опции случайным образом, практически на автопилоте, ведь при такой скорости невозможно ничего прочитать.

Неожиданно пальцы Гроува замерли, тело заметно расслабилось и подалось вперед; казалось, что напряженные поиски были стержнем, его поддерживавшим, а теперь этот стержень вынули.

Тереза взглянула на экран и прочитала верхнюю строчку:

Интерактивный / Полиция / Убийство / Огнестрельное оружие / 1950 / Уильям Кук / Эльза Джейн Дердл.

Рядом с именем Эльзы был крошечный стоп-кадр: синее небо, гнущиеся под ветром пальмы, шеренга наискось припаркованных, блестящих на солнце машин.


Вероятность, что этот сценарий попался Гроуву случайно, отличалась от нуля на ничтожно малую величину. И ведь она-то считала Эльзу своей, и только своей! Терезу захлестнуло негодование, и тут же, как по сигналу, Гроув вышел из секундного ступора. И вновь началась гонка по безбрежным многоступенчатым просторам каталога. Описания сценариев меняли друг друга так быстро, что казалось, Гроув заранее знает, что появится на экране в следующий миг. И опять, как и в прошлый раз, он резко остановился.

Участие / Содействие жертвы / Интерактивный / Полиция штата или округа / Полиция штата / Виргиния / Беглый / Множественное убийство / Немотивированная вспышка / Огнестрельное оружие / Сэм Уилкинз Маклеод.

И стоп-кадр с группой людей на фоне чего-то ярко расцвеченного. В первое мгновение Тереза не узнала эту сцену, но затем вынудила Гроува наклониться, вглядеться в картинку и растянуть ее мышью на всю нижнюю часть экрана.

Это была она сама, вместе с Риком и детьми, в «Счастливом бургбаре Эла», в маленьком городке Оук-Спрингс, расположенном на хайвее 64 между Ричмондом и Шарлоттсвиллем. На кадре они как раз проходили мимо стойки самообслуживания. Яркий логотип Элова заведения было ни с чем не перепутать.

Тереза не верила своим глазам, ведь можно было думать, что этот кусочек ее давнего опыта надежно погребен под позднейшими слоями виртуальной реальности. Ее потрясение тут же вызвало реакцию у Гроува. На экране вновь замелькали страницы каталога; Тереза смотрела на них, ошушая свою полную беспомощность.

Перед ней ускоренно прокручивалось ее собственное виртуальное прошлое, она же смотрела на него глазами человека, который скоро, очень скоро устроит кровавую бойню.

И снова Гроув притормозил свои розыски. Теперь на экране было написано:

Участие / Интерактивный / Великобритания / Англия / Страны или графства / Полиция графства / Сассекская полиция / Множественные убийства / Немотивированная вспышка / Огнестрельное оружие / Пистолет / Полуавтоматическая винтовка / Джеральд Дин Гроув / Часть 1.

Ниже, после пробельной строчки, было написано:

Участие / Интерактивный / Великобритания / Англия / Страны или графства / Полиция графства / Сассекская полиция / Множественные убийства / Немотивированная вспышка / Огнестрельное оружие / Пистолет / Полуавтоматическая винтовка / Джеральд Дин Гроув / Часть 2.

Курсор замер на стоп-кадре части первой; Гроув смотрел на экран и держал руку на мыши, явно собираясь запустить просмотр. На стоп-кадре был сам Гроув; он сидел в машине, наклонившись вперед и запустив руки под приборную доску. На заднем плане легко угадывалась булвертонская набережная.


«Он играет со мной, — думала Тереза в мозгу у Гроува. — Или это я с ним играю.

И нужно выходить из сценария. Я совершенно не готова к такому повороту событий».

Ее мысли привели Гроува в движение. Тереза смотрела на экран, обреченно ожидая, что еще он придумает.

На стоп-кадре следующего сюжета была молоденькая порноактриса в окружении стандартных атрибутов ковбойского салуна. Камера застала Шенди врасплох: между дублями, в тот момент, когда она закинула руку за спину, словно почесываясь, а в действительности — оттягивая рубашку, чтобы не так резал лифчик.

Гроув прытко увеличил изображение и стал похотливо оглядывать роскошные формы девушки, в чем поневоле принимала участие и Тереза.

Гроув, в чьем сознании — или мозгу, или как уж там назвать эту зловонную выгребную яму — затаилась Тереза, буквально сочился хищной похотью. Без труда преодолев сопротивление Терезы, он подвел курсор к квадратику «Экс-экс», призывно мерцавшему в верхней части кадра.

Он кликнул и снова замер, теперь — в ожидании нано-чипов.

— Нет! — сказала Тереза себе или Гроуву, вслух или прямо в лицо, или как уж там это было. — Только не Шенди!

— Заткнись к едреной матери. — Гроув извлек из доставочного устройства пузырек с запрограммированными наночипами, встал из-за стола и шагнул к выходу из кабинки. — Кто б ты там на хрен ни была, заткнись к едреной матери.

Хотя в мире, где выросла Тереза, ругань была делом вполне обычным, она всегда ненавидела и это выражение, и тех мужчин, которые его употребляли. Именно мужчин — хотя встречались и женщины, ругавшиеся почище любого мужика, но как-нибудь иначе, не такими словами. В Бюро специально обучали сотрудников не реагировать ни на какие оскорбления, однако эта злосчастная фраза неизменно выводила ее из себя, заставляла забыть о всех опасностях.

— А вот хрен тебе, тетка, — откликнулся Гроув на ее мысли. — Заткнись к едреной матери.

— Только не Шенди, ублюдок ты сраный!

— Я же сказал тебе, заткнись к едреной…

Тереза забилась в самый дальний уголок его сознания, униженная и бессильная, не способная больше влиять на события, разве что по случайности.

Наконец-то она хоть немного приблизилась к пониманию сути таких, как Гроув. Все испытанное ею за это время было — для него — некоего рода ширмой, неосознанным стремлением наглухо отгородиться от своего настоящего «я». Проклятья сквозь зубы, смятение, мстительность и злопамятность, невероятная примитивность — настоящим Гроувом здесь и не пахло, все это были инстинктивные движения, неумелые отклики незрелого сознания на вызовы сложного, исхищренного мира. А теперь, совершенно неожиданно, его истинное «я» включилось в работу и взяло управление на себя.

Гроув был маньяком, в чьем мозгу не умещалось больше одного устремления. Соблазнительный образ Шенди, готовящейся к съемкам, сразу завладел его ущербным умом. Пытаясь справиться с мелким неудобством в одежде, она изогнулась таким образом, что груди ее и зад казались даже больше своих настоящих размеров, застыла в позе, непреднамеренно пародировавшей традиционные похабные картинки. Было ясно, что стоп-кадр выбран именно по этой причине, как наипонятнейшее визуальное резюме сценария. Гроув в таких тонкостях не разбирался, однако ничто не мешало ему воспринимать иллюстрацию и содержащийся в ней призыв непосредственно, на почти физиологическом уровне.

Зашоренная целеустремленность была броней, защищавшей его от любых попыток стороннего вмешательства. С того момента, как Гроув взял верх, Терезе, бесправному пассажиру его сознания, оставалось лишь наблюдать за тем, что он делает, наблюдать со страхом и отвращением, в постоянном ожидании худшего.

Вот так же, наверное, было и в Булвертоне. Тереза слышала это от многих очевидцев кровавого побоища: Гроув, шагавший по улицам с винтовкой в руках, казался неуязвимым, неодолимым, его жертвы были парализованы страхом, невозможностью того, что они видели. Никто не пытался оказать ему сопротивление, лишь очень немногие люди нашли в себе силы убежать или спрятаться. Что двигало Гроувом? Не ярость, не ненависть, даже не сумасшествие, а одна лишь зашоренная целеустремленность.

И лишь когда он стал уставать, когда дикая одержимость поблекла и пообтерлась, полиция быстренько его окружила и кровавая бойня закончилась.

Но теперь, в преддверии грядущего ужаса, он все еще был бесправным рабом собственной психопатии.

Тереза понимала, что она, в свою очередь, находится в подчинении у него. Гроув ее использовал. Он уже научился у нее держать пистолет, целиться и стрелять; он уже нашел с ее помощью путь к Эльзе Дердл и к одному из старых тренировочных сценариев, затем путь к сценарию о самом себе, а теперь добрался и до безобидной похабщины Шенди и Виллема.

Ей казалось, что он проникает сквозь ее защиту, вламывается в ее жизнь, хотя в действительности она сама ему все показывала. Ее подсознание направляло его, давало ему уроки, сама же она была бессильна и беспомощна. Пока ею думались все эти мысли, Гроув дошел до выделенной ему кабинки и передал пузырек с наночипами девушке-технику. Пока та готовила инъектор и вводила иглу в клапан на шее Гроува, Тереза собиралась с духом; предстоял перескок в другой сценарий, и выход из него был последней для нее возможностью.


Жара и яркие лампы, ощущение тесной, режущей тело одежды — все это возникло сразу и без предупреждения. Гроув/Тереза пару раз моргнул и попытался рассмотреть, что происходит вокруг, но его глаза не успели еще привыкнуть к ослепительному свету. Люди, стоявшие за пределами освещенного круга, что-то делали и разговаривали, не обращая на него никакого внимания.

Подошедшая женщина пошлепала его пуховкой с пудрой.

— Потерпи еще чуточку, Шен, — сказала она безразличным голосом и снова ушла в тень.

Я этого больше не выдержу, подумала Тереза.

— Что? — спросил Гроув. — Это что еще за блядь такая?

И тут наконец-то, много позже, чем следовало бы, Тереза решила, что с этим пора кончать. Она вспомнила аббревиатуру LIVER, торопливо протараторила ее слова, сосредоточилась на запускаемой ими процедуре закрытия и вышла из сценария.

* * * You have been flying SENSH Y'ALL * * *

* * * Fantasys from the Old West * * *

* * * Copyroody everywhere — doan even THINK about it!! * * *

Прежде чем она вспомнила, как от этого избавиться, вокруг нее зазвякала тупая электронная музыка.

Глава 34

Открыв глаза, она обнаружила себя в знакомой обстановке одной из реабилитационных кабинок.

Тереза давно уже привыкла, что после сенсорных перегрузок сценария нужно какое-то время, чтобы поверить в то, что видишь вокруг себя, однако это возвращение было особым, вызывало особую озабоченность.

Тереза сидела на краю койки, глядела в пол и думала о Гроуве, ужасаясь, какую массу проблем породила она, подселившись в его сознание.

Не знакомая ей прежде Шерон извлекла, проверила и обработала наночипы. С этого момента все пошло по накатанной колее. Шерон привела ее в офис, чтобы выписать счет, постучала немного по клавиатуре, и они стали ждать. Ожидание затянулось неожиданно долго, и если обычно машина выдавала распечатанное подтверждение, что все чипы возвращены, и квитанцию об оплате по кредитной карточке, то теперь, судя по лицу Шерон, на невидимом для Терезы экране появилось какое-то сообщение.

Шерон взяла со стола телефон и набрала несколько цифр. Последовала недолгая пауза, а затем она внятно продиктовала какой-то кодовый номер. После новой паузы она сказала, покосившись на Терезу:

— Спасибо, я это проверю.

— В чем дело? — удивилась Тереза.

— Там что-то со сроком действия вашей карточки, — объяснила Шерон. Из прорези в крышке стола выполз кусок бумажной ленты; она оторвала его и снова посмотрела на Терезу. — Она у вас с собой?

— Наверное, да, только я все равно не понимаю. Меня же всегда по ней обслуживали. Девушка из приемной ее проверила, и до сегодняшнего дня никаких претензий не возникало.

Покопавшись в сумочке, она нашла карточку «Виза», выданную Балтиморским отделением Первого национального банка.

— Да, так мне и сказали, — кивнула Шерон, внимательно изучив карточку. — Дело не в дате, до которой она действительна, с этим-то все в порядке, а вот дата «действительна с»… — Она показала карточку Терезе. — Вы слишком рано стали ею пользоваться. Вот месяца через два, когда эта карточка станет действительной, тогда пожалуйста. А старой у вас нет при себе?

— Как же это так? Дайте-ка я сама взгляну.

Тереза взяла свою карточку. Как и полагается, на ней были выдавлены начальная и конечная даты. И все, казалось бы, правильно. За те месяцы, что она пользовалась этой карточкой, ни у кого не возникало никаких вопросов. Да и с чего бы, если карточка выдана в августе прошлого года, а сейчас уже февраль. Станет действительной месяца через два?

— Я дам вам другую, — сказала Тереза, стараясь не смотреть на Шерон.

Она сунула «Визу» в бумажник, достала вместо нее «Мастеркард» компании «Дженерал моторс» и на всякий случай проверила на той обе даты. Да нет, все нормально, самая середина срока действия.

— Вот здесь все в порядке, — кивнула Шерон, внимательно исследовав карточку.

Дальше все пошло как по маслу.


Окончательно разобравшись с бумагами, Тереза зашла в туалет и бессильно оперлась на умывальник, глядя невидящими глазами в бледно-желтую пластиковую раковину. Она чувствовала себя совершенно выжатой. Сегодняшний сеанс «Экс-экс» оказался чрезмерно длинным, к тому же очень нервным и напряженным — из-за того жуткого состояния, в котором находилась психика Гроува. Ей было невыносимо думать о возможных последствиях того, что она натворила.

Она отгоняла от себя эти мысли, и на их место толпой набегали другие — воспоминания о каких-то мелочах, защитная реакция на многочасовой стресс.

В ближайшее время нужно было сделать массу мелких, но ничуть от того не менее важных дел. Вот хотя бы билет на самолет; заказ она сделала давно, но только условный, и теперь нужно было связаться с туристическим агентством. Затем нужно будет собрать вещи и выписаться из гостиницы. Приехать в аэропорт Гатвик с достаточным запасом времени, чтобы успеть и сдать арендованную машину, и пройти проверку, и послоняться по залу для улетающих, купить там какие-нибудь ни зачем ей не нужные книги и журналы и всякое такое. Самолет и все с ним связанное всегда пожирает уйму времени, но при этом, как принято считать, экономит еще больше, иначе никто бы не летал. А еще до отлета нужно будет связаться с начальником отдела или хотя бы передать ему несколько слов через секретаршу. У Терезы все еще были сильные опасения, что на работе будет большая разборка; можно ли считать один час весьма эффективной Кен-Митчелловой страсти достаточной за это компенсацией? Тереза причесалась и подробно изучила свое лицо в зеркале, уделяя особое внимание глазам. Подарки, нужно накупить подарков и сувениров. Интересно, успеет ли она сегодня обойти магазинчики Старого города до того, как они позакрываются. Она посмотрела на часы.

Нет, что-то тут было не так. Сколько времени пробыла она в гроувском сценарии? Что изменилось?

Стены уборной светло-серые, чистые, холодные. Громко урчит кондиционер — звук доносится из решетки, врезанной в стенку над дверью. Сквозь окно в верхней, скошенной, части стены бьет яркий сноп солнечного света.

Снова подумалось о Гроуве, но Тереза в ужасе отбросила нежеланную мысль. Все это время, прожитое в Англии, она только и делала, что заходила на историю с Гроувом то с одной, то с другой стороны, а вот теперь, столкнувшись с ней напрямую, пятилась и закрывала глаза.

Ей хотелось лишь одного: вернуться домой и еще раз попытаться начать новую, без Энди, жизнь. А там, на улице… она не могла не задаваться вопросом, что творится там, в страшном и смутном мире, созданном Гроувом. Эта женщина, этот мальчик — они могли быть живы, не покажи она Гроуву, как следует держать пистолет.

«Нет! — подумала она. — Нет, это не верно!» Гроув застрелил Розалинду Уильямс и ее маленького сына шесть месяцев тому назад. В день, когда это произошло, она сама находилась в Ричмонде, штат Виргиния, в тысячах миль отсюда. Это точный, не подлежащий сомнению факт. То, что она видела, было всего лишь сценарием, воссозданием прошлых событий, воссозданием, на которое она повлияла своим присутствием.

Научила Гроува обращаться с оружием. Хорошенькое влияние.

И как реакция за эти непрошеные мысли — новый наплыв личных забот: продавать ли вудбриджский дом, а если продавать, то где снять квартиру, в Балтиморе или Вашингтоне, или вообще уехать подальше. У нее есть близкие друзья в Юджине, штат Орегон, так может, плюнуть на все и переехать в самый дальний северо-западный угол страны? А пока что оставаться в Бюро или уволиться, а если оставаться, то не стоит ли перевестись в другой отдел или другое управление? А может, стоит подумать о — как они там это называют? — о КПРДО. Корпоративная программа ранней добровольной отставки. Сотрудники ФБР только и говорили что о КПРДО, словно в этой программе таилось спасение от всех административных бед и напастей, связанных с недофинансированием, чрезмерно раздутыми штатами, размещением филиалов и прочим, и прочим, о чем они раз за разом писали в бесчисленных памятных записках.

Закрывая сумочку, Тереза мельком взглянула на свое отражение и вдруг, словно первый раз в жизни, увидела растолстевшую тетку с первой сединой в темно-каштановых волосах и лицом, которое она не помнила, не хотела помнить. «Как же это случилось так быстро? — думала она, застегивая теплую куртку, надетую утром по случаю мерзкой холодной погоды. — Кто украл годы моей жизни?»

— До свидания, — кивнула она Поле, проходя через приемную. — Скоро увидимся.

— До свидания, миссис… А там что, дождь?

— Дождь? Не знаю, может, и дождь.

Тереза толкнула стеклянную дверь и вышла наружу.

От добела выгоревшего бетона пышет жаром. В синем, без единого облачка небе сияет высокое летнее солнце, деревья одеты веселой ярко-зеленой листвой, вдали серебристо мерцает узкая полоска моря. Нижняя, прибрежная часть города окутана легкой дымкой. Нет, облака все-таки есть, но лишь на юге, на самом горизонте, где-то над Францией. По улице идут две девушки в футболках и шортах.

Тереза расстегнула и сняла куртку. Утром, когда она сюда ехала, холодный восточный ветер бросал в лобовое стекло дождь пополам со снегом. Расстояние от машины до вот этих стеклянных дверей она пробежала бегом, опустив голову, чтобы уберечься от ветра, а потом, уже в приемной, долго отряхивала мокрую куртку и вытирала лицо бумажной салфеткой. А теперь — самый разгар лета.


Она поискала глазами свою машину. Утром, холодным утром вся парковочная плошадка была занята, и ей пришлось оставить машину у обочины, теперь же на этом месте, двумя колесами на тротуаре, стоял темно-красный «монтего».

А ее машину, прокатный «форд-эскорт», как корова языком слизнула.

Тереза подошла к «монтего». На его левой стороне были длинное, по обеим дверцам, пятно краски и глубокая вмятина от столкновения с чем-то массивным, окрашенным в белый цвет. Заглянув через лобовое стекло, она увидела, что автомобильный приемник вытащен из гнезда и висит на проводах под приборной доской.

Незапертая дверца легко открылась. Холодея от страха, Тереза повернула дистанционный запор багажника и услышала негромкий щелчок. Тогда она прошла к хвосту машины и открыла багажник.

На резиновом коврике лежали винтовка, пистолет и несколько коробок патронов; одна коробка была открыта, и часть патронов из нее высыпалась. Тереза узнала в пистолете тот самый кольт, из которого Гроув при ее соучастии убил в лесу женщину и ребенка. Во всей тогдашней суете ей не удалось рассмотреть винтовку, теперь же выяснилось, что это карабин «М-16».

Тереза захлопнула багажник и немного постояла, глядя на его зеркально-гладкую, красную, как кровь, поверхность. Солнце пекло ей шею. Она гнала и никак не могла отогнать от себя очевидные выводы.

Она была вместе с Гроувом в сценарии. Это был стандартный «Экс-экс»-сценарий. В этом стандартном «Экс-экс»-сценарии она обучила Гроува приемам обращения с оружием, однако вполне возможно, что он убил бы их и без ее помощи; возможно, промахнулся бы при первом выстреле, а потом бы приноровился; возможно, он и не был таким неумелым, как ей показалось; возможно, он стрелял бы в них и стрелял, пока не убил бы, все равно с какого выстрела.

Возможно, она ищет себе оправдание.

Ну хорошо, в реальном мире Гроув совершенно точно убил этих двоих: Розалинду Уильямс и ее четырехлетнего сына Томми. Она видела их имена на городском мемориале. Она видела их трупы на полицейской видеозаписи. Она читала газетные репортажи. Она беседовала с мужем покойной миссис Уильямс и знакомыми их семьи.

Но пока она не научила Гроува стрелять, он ничего не понимал в этом деле. Он держал тяжелое, требующее умелого обращения оружие, как малолетний ребенок, играющий с пугачом. В рамках сценария.

Не сделай она этого, что случилось бы с двумя людьми, которые стали его первыми жертвами? В рамках сценария.

Тереза отвернулась от машины и прислонилась к ней спиной. Хотя город плыл и дрожал в прокаленном солнцем воздухе, виден он был довольно хорошо: цепочки невысоких холмов, примыкающие слева и справа к Гребню, однообразные, отупляющие шеренги тоскливых новостроек, за ними, ниже по склону, повеселее расставленные, облагороженные временем здания Старого города, затем серебро и синева узкой полоски моря, плывущие над Францией облака. Все это простиралось перед ней, далекое и манящее.

А вокруг раскинулись Англия, омывающие Англию моря, весь мир. Недолгая поездка в Дувр или Нью-Хейвен, оттуда паромом во Францию — и перед ней будет вся Европа. Поездка чуть-чуть подольше на север — и она в аэропорту Гатвик, регистрируется для полета домой. Ее не стесняли никакие пределы.

Но это не та, не ее реальность. Побродив по городу, ты наверняка увидишь, что люди ездят, опустив в машинах стекла, сняв верхние панели и включив на полную мощность почти бесполезные вентиляторы. Пешеходы в шортах и легких рубашках. Из-за гнетущей жары все дома и магазины стоят, разинув окна и двери. Такое солнце и такая жара невозможны для британской зимы, в которой она проснулась, сквозь которую она ехала, а затем бежала, пряча лицо от ветра, которую она стряхивала с промокшей куртки не далее чем этим утром.

Это был стандартный «Экс-экс»-сценарий, написанный компанией, которой принадлежало здание «Экс-экс». Этот стандартный «Экс-экс»-сценарий был написан вокруг фигуры Гроува, и все его события происходили в тот памятный день. Стандартные пределы, самодовлеющая реальность. Сценарии «Ган-хо» были стандартной промышленной продукцией.

Но Гроув при посредстве другого софта прошел дальше. Измученная долгим близким общением с его омерзительным сознанием, Тереза бежала из сценария, оставив самого Гроува в невероятном воплощении Шенди, истово играюшей свою порнороль. Надо думать, он так там и застрял, с удовольствием осваивая сексуальный опыт, новый для любого мужчины.

Тереза вспомнила, как она сама в теле и сознании Шенди гуляла по Ковентри-стрит, знакомясь с этой девушкой и миром, в котором та живет. И как их беседу ежеминутно прерывал логотип SENSH. «Это тебя не бесит?» — спросила она у Шенди. Нет, ответила Шенди, и не к такому можно привыкнуть.

Минуты назад, когда она покидала сценарий, этот самый логотип промелькнул на закуску.

Она входила в коммерческий, стандартного качества сценарий о Гроуве, изготовленный компанией «Ган-хо». а вышла совсем из другого, из кустарного софта, в который Вик, его создатель, вклеил готовые фрагменты Лондона и Аризоны, а от себя — тупые приколы и нарочитые ошибки в правописании.

Выйдя из сценария, она вновь оказалась в булвертонском салоне «Экс-экс». Только день был совсем другой — жаркий и солнечный, как тогда, когда Гроув сорвался с цепи.

Тут замечались отдаленные намеки на логику. После того как Гроув вошел в сценарий Шенди, прихватив с собой и ее, она могла вернуться лишь в ту реальность, из которой он пришел.

Кредитная карточка, слишком свежая, чтобы быть действительной, холодный зимний день, превратившийся в настоящее пекло, «монтего», сменивший ее машину.

Она все еще находилась в сценарии Гроува.

Это было недоступно для понимания, противоречило всякому здравому смыслу, но зато она хотя бы знала, что следует делать в подобных случаях. Торопливо, как никогда прежде, подгоняемая отчаянным желанием вернуться в свой нормальный мир, Тереза вспомнила аббревиатуру LIVER и стала ждать, когда же логотип «Ган-хо» возвестит о выходе из сценария.


Она как была на Уэлтон-роуд около салона «Экс-экс», так и осталась. Рядом с ней блестела под ярким летним солнцем украденная Гроувом машина. Ничего не изменилось.


При всем своем многолетнем опыте она впервые оказалась в ситуации, когда заветное заклинание не подействовало, хотя Дэн Казинский настойчиво предупреждал всех курсантов, что такое возможно.

Отчаянно соображая, что же ей теперь делать, Тереза вдруг вспомнила Академию ФБР и длинную, перегруженную специальной терминологией лекцию, прочитанную там преподавательницей психологии из Университета Джонса Хопкинса. Эта очень ученая женщина наиученейшим образом объясняла теорию ментального отвержения фиктивного мира. Многие курсанты признавались потом, что уже к середине лекции дремали или думали о чем-нибудь своем, однако Тереза мужественно дослушала все до конца.

Ключевым моментом была естественная внутренняя потребность человеческой психики в том, чтобы реальность имела под собой прочную основу. Сенсорный аппарат человека непрерывно проверяет достоверность мира и безмолвно сообщает результаты сознанию. Так происходит в обычной жизни. Поэтому «Экс-экс»-сценарий может функционировать как правдоподобная подмена реальности, лишь симулируя сенсорную информацию и лишь с прямого, либо по умолчанию, согласия реципиента. На время пребывания в сценарии реальность выводилась из поля восприятия. Поэтому, чтобы самостоятельно, без аппаратной поддержки, выйти из «Экс-экс», требовалось опознать, выделить и сознательно отвергнуть один из симулированных сенсорных входных сигналов, и это было единственным способом.

После лекции были немногочисленные вопросы, пространные ответы и короткий перерыв, чтобы перекусить. Позднее, когда психологичка ушла, Дэн Казинский сказал курсантам:

— К сожалению, там можно и застрять. В некоторых, очень редких, случаях эта аббревиатура не срабатывает. Но есть и другой путь выхода. Вам следует его знать.

И он ознакомил их с ручным выключателем сценария, встроенным прямо в клапан.

Тереза закинула руку за спину, нашла «Экс-экс»-клапан и начала ощупывать его ободок в поисках крошечного тумблера, скрытого в складке упроченного пластика. Нащупав, она осторожно, стараясь не прилагать больших усилий к чувствительному участку кожи, раздвинула складку ногтем.

За все эти годы ей никогда не приходилось этого делать, если не считать учебной тренировки в Кантико под наблюдением Казинского. Выяснилось, что перещелкнуть тумблер куда труднее, чем она ожидала, и это удалось ей лишь с третьей попытки. Когда крошечное пластиковое устройство уступило ее усилиям, Тереза внутренне сжалась, готовясь к мучительному потрясению экстренного выхода.


Тереза как была на Уэлтон-роуд около салона «Экс-экс», так и осталась. Рядом с ней блестела под ярким летним солнцем украденная Гроувом машина. Ничего не изменилось.

Она закинула руку за спину, нашла «Экс-экс»-клапан и начала ощупывать его ободок в поисках крошечного тумблера, скрытого в складке упроченного пластика. Нащупав, она осторожно, стараясь не прилагать больших усилий к чувствительному участку кожи, раздвинула складку ногтем и вернула тумблер в его прежнее положение.

Однажды, много лет назад, Тереза ехала ночью на машине по Балтимору, по району к северу от Франклин-стрит, прекрасно ей знакомому. И по рассеянности свернула не там, где надо. Дальше дорога шла по прямой; ничуть не сомневаясь, что едет правильно, Тереза доехала до, как ей думалось, дома своей подруги, подыскала место для парковки и вышла из машины. Как только она это сделала и стала наконец обращать внимание на окружающую обстановку, ей стало ясно, что место совсем не то, и в то же самое время она осталась при убеждении, что этого быть не может. Она ездила к подруге много раз и прекрасно все здесь знала. А вот теперь на месте входа в подругин дом стоят два маленьких магазина, уличные фонари какие-то не такие, здания на той стороне улицы слишком высокие и слишком обшарпанные. На несколько секунд Тереза была уверена в двух несовместимых фактах, а к тому же еще и знала, что они несовместимы, и это лишь усугубляло ее смятение: она находилась там, где хотела, и одновременно не там.

И вот теперь, ясным летним днем, шурясь от слепящего солнечного света, задыхаясь от тяжелой влажной жары, Тереза ощущала такое же противоречие. Невозможность выйти из сценария свидетельствовала, что это и вправду тот самый день, день устроенной Гроувом бойни.

Но это же было восемь месяцев назад, такое попросту невозможно.

По ее лбу и щекам стекали струйки пота, она расстегнула на блузке две верхние пуговицы, защипнула ткань слева и справа и оттянула ее, чтобы хоть немного дать телу подышать. Она нашла в сумочке бумажную салфетку и промокнула ею лицо, без особого успеха. (Салфетка была уже влажная, не та ли это самая, которой сегодня утром она вытирала лицо, иссеченное холодным дождем?) Она очень хотела бы, но никак не могла поменять самые неуместные по сезону предметы своей одежды: плотно облегающие джинсы и теплые колготки под ними. У нее была с собой и одежда полегче, но та, конечно же, находилась в гостинице, в чемодане, предусмотрительно собранном в обратный путь. Ошеломленная невероятной, невозможной ситуацией, Тереза еще раз взглянула на брошенную Гроувом машину, а затем перешла улицу и решительно толкнула знакомую стеклянную дверь.

Глава 35

Пола Уилсон так и сидела за своим столом, массивный вентилятор обдувал ее лицо, медленно раскачиваясь из стороны в сторону. Струя воздуха периодически приподнимала лежавшие на столе бумаги.

— Привет, — сказала Тереза, закрывая за собой дверь.

После гнетущей жары на улице в помещении ощущалась блаженная прохлада.

— Чем могу вам помочь? — спросила Пола.

— В общем-то, я надеюсь, что многим. Для начала мне хотелось бы спросить: вы знаете, кто я такая?

— Вы были здесь несколько минут назад, я не ошибаюсь?

— Я уходила, и вы меня спросили, не идет ли дождь.

— Да, — кивнула Пола.

— А не можете сказать, почему вы это спросили?

— Меня удивило, как вы одеты. На вас была даже куртка.

— Ну хорошо, — сказала Тереза. — А раньше вы меня здесь видели?

— Нет, не припомню. Я решила, что вы пришли до начала моей смены. Вы ведь наша клиентка, да?

— Совершенно верно. Послушайте, я пытаюсь найти…

— Можно мне узнать ваше имя?

— У меня есть при себе клиентская карточка.

Терезу так и подмывало сказать этой женщине, что они с ней знакомы уже более трех недель, но смысла в этом не было никакого. Да и вообще она ни в чем не была уже уверена, абсолютно ни в чем. Тереза покопалась в кармане, где обычно лежала карточка, но там ее не было. Она проверила другие карманы. С тем же успехом. Затем она вспомнила, что в таком же положении оказался и Гроув, когда приходил сюда утром. И он тогда тоже копался в заднем кармане брюк. Только он нашел свою карточку, а она свою нет.

— Я занесена в ваш компьютер. Тереза Саймонс. Тереза Энн Саймонс.

— Секундочку, секундочку, — сказала Пола, стуча по клавиатуре и глядя на экран. — Нет, к сожалению, вы к нам не записаны, но мы как раз принимаем новых членов, и если вы запишетесь прямо сейчас, то попадете под действие дисконтной схемы с бонусными купонами на авиапутешествия. Если вы напишете заявление, заполните эту анкету и предъявите кредитную карточку какого-нибудь крупного банка, мы тут же и оформим вам временное членство.

Она пододвинула к Терезе бланк анкеты.

— Я просто пытаюсь найти одного знакомого, который, как мне кажется, должен быть здесь, — объяснила Тереза. — Сегодня я пришла вместе с ним. Вы не могли бы хотя бы сказать, здесь он еще или нет.

— Извините, но я не имею права давать какую-либо информацию о наших клиентах.

— Да, я это понимаю, однако тут, как мне кажется, несколько особый случай. Ведь я пришла вместе с ним.

— Извините, — повторила Пола. На ее лице застыло выражение профессиональной неприступности.

— Вы не могли бы хотя бы подтвердить, что он еще здесь, не ушел? Я говорю о мистере Гроуве, мистер Джерри Гроув.

— Мне не разрешается, — смущенно сказала Пола и покосилась на дверь начальника; на какое-то мгновение Тереза снова увидела простую дружелюбную девушку, с которой они так часто и так мило болтали о пустяках.

— Но может быть, вам позволено предоставлять подобную информацию вашим членам? — спросила она. — Скажем, если я заполню сейчас эту анкету…

— Я посмотрю, что тут можно будет сделать. — По лицу Полы скользнула улыбка облегчения.

Тереза подошла к ближайшему из диванчиков и быстро, без единой остановки, внесла в анкету все необходимые данные о себе. По содержанию анкета была точно такой же, как и в прошлый раз, однако выглядел бланк чуть иначе: и шрифт покрупнее, и верстка другая — более старая версия того же самого бланка.

Увидев, что Тереза уже подписала анкету, Пола взяла внутренний телефон и нажала на нем пару кнопок. Подходя к столу, Тереза услышала, как она говорит:

— Привет, это Пола, из приемной. Я пытаюсь найти одного из наших юзеров. Мистер Гроув.

— Джерри Гроув, — уточнила Тереза.

— Да, именно так. Ладно, а может быть, Шерон знает? Мистер Джерри Гроув? Видимо, это он. Джерри начинается с «Дж»? — Она вскинула глаза на Терезу, и та кивнула. Пола подтвердила, что «Дж», и чуть подмигнула Терезе. — Да, я на месте. Хорошо. Спасибо.

Она положила трубку и записала на листке бумаги длинный номер.

— Они говорят, что знают, о ком это вы.

— Отлично! Мне нужно поскорее его увидеть.

— Подождите, они говорят, что сперва я должна определить его статус. Мне тут дали его идентификационный номер. — Пола начала печатать на клавиатуре, периодически заглядывая в бумажку с номером. — Ну вот, мистер Гроув зарегистрирован на входе. — Она взглянула на стенные часы. — Около часа назад.

— Ну да, примерно так. Так он что, все еще пользуется аппаратурой?

— Нет, похоже, что нет. Мистер Гроув заказал совсем немного машинного времени. Он заплатил вперед наличными, однако…

— Можно, я посмотрю?

— Вообще-то…

Но Тереза уже обогнула стол, встала рядом с Полой и взглянула на экран. Там была достаточно понятная текстовая информация, в частности, имя Гроува и каталожный номер сценария, который Тереза мгновенно узнала: конечно же, это была порносъемка с Шенди и Виллемом в главных ролях.

— Вот, посмотрите сюда. — Пола постучала карандашом по экрану. — Похоже, он вышел из сценария буквально через несколько секунд. Что это значит, нужно спросить у техников, сама-то я со сценариями дело не имею. Но ведь их же можно как-то там остановить, верно? Юзер может выйти, когда ему вздумается? Думаю, что так тут и было.

— Но так сразу, через несколько секунд?

— Тут написано: одиннадцать секунд.

Тереза на мгновение задумалась; ей вспомнилось вхождение в сценарий, жара и яркие лампы, тесный, режуший тело лифчик, люди за пределами освещенного круга, женщина, которая попудрила ей лоб и нос, сказала: «Потерпи еще чуточку, Шен» и снова пропала в тени. Я этого больше не выдержу, решила она тогда и вышла из сценария. Неужели все это за одиннадцать секунд?

— Вы говорите, аппаратурой он сейчас уже не пользуется. Но он еще здесь, в этом здании?

— Если хотите, я позвоню и узнаю.

— Да, узнайте, пожалуйста.

Пола взяла внутренний телефон, спросила невидимого собеседника, как скоро мистер Гроув закончит реабилитацию, и выслушала ответ.

— Нет, — сказала она Терезе, положив трубку, — они говорят, что он, видимо, сразу и ушел. У нас его нет нигде, это точно.

На Терезу накатило серое, тупое отчаяние.

— А вы видели, как он уходил? — спросила она упавшим голосом.

— Да тут столько людей ходит, за всем не уследишь.

— Я могу вам его описать. На нем были… — Тереза задумалась, вспоминая. — Темно-зеленые штаны с массой карманов и пуговиц, вроде армейских. Зеленая рубашка с масляными пятнами на груди. У него было сорок фунтов наличными, четыре десятки. Он бросил их вам на стол. Вы спросили, записан ли он, а он ответил, что ходит обычно в Мейдстонское заведение, предъявил вам свою членскую карточку, и тогда вы его пропустили.

— Рыжие волосы, грязные руки?

— Да, это он! Вы видели, как он уходил?

— Нет.

— Вы совершенно уверены? Вы никуда отсюда не отлучались?

— Теперь я понимаю, о ком это вы, и если бы он ушел, я бы это знала.

— Но ведь тогда он должен быть где-то здесь, в этом здании.

Все это время Тереза держала свое заявление в руке, теперь она передала его Поле вместе с кредитной карточкой «GM».

— Так значит, с этого момента я уже к вам записана?

— Ну да, я думаю…

— Эта кредитная карточка уже зарегистрирована. Можете проверить, я сейчас за ней вернусь.

Прежде чем Пола успела ответить, Тереза повернулась и прошла в дверь, соединявшую приемную с главной частью здания. Ей потребовалось не более двух минут, чтобы убедиться: Гроува и вправду там больше нет. Мало кто из персонала знал, что этот человек приходил сегодня и пользовался аппаратурой; как он уходил, не видел вообще никто.

Тереза вышла наружу под ярко-синее летнее небо и встала рядом с украденной Гроувом машиной. Она стояла и смотрела на тихие улицы, на дальние, окутанные дымкой крыши, на сверкающую полоску моря, на французские облака. Их с Гроувом личности пересеклись, зацепились; она вошла в это здание вместе с ним, он покинул его вместе с ней. Ну и где же он теперь?

Едва она это подумала, как вдали, где-то на тихих улочках булвертонского Старого города заулюлюкали сирены.

Глава 36

В дополнение к своей кредитной карточке Тереза получила членский билет «Экс-экс», брошюру с инструкциями и объяснениями, сертификат на сколько-то миль воздушных путешествий, дисконтные ваучеры на первые десять часов «Экс-экс»-времени, шариковую авторучку с логотипом корпорации «Ган-хо» и холщовый пакет с тем же логотипом. Она благодарно улыбнулась Поле и пошла искать свободный терминал. Компьютеры выглядели несколько иначе, чем те, к которым она привыкла; из трех незанятых она выбрала самый дальний от прохода. Первым делом она ввела свой новый личный номер, указанный на членском билете. Старый номер она помнила наизусть, но вводить его не было смысла.

После недолгой, но все же ощутимой заминки программа начала загружаться.

Тереза сидела и смотрела, как сменяются на экране тексты. Вскоре ей стало ясно, что за восемь или около того месяцев, прошедших после этого дня, программа была заметно усовершенствована. Хотя интерфейс выглядел примерно так же, как и тот, к которому она привыкла, работала программа раза в два медленнее. Клавиатура и монитор тоже выглядели немного иначе. А что касается быстродействия, эта более ранняя версия даже больше ее устраивала, чем прежняя, реагировавшая на любую команду настолько стремительно, что оторопь брала.

На экране появилось главное меню. У Терезы создалось впечатление, что опций в нем будет поменьше, чем в том, к которому она привыкла. Ладно, не так это важно.

А теперь, а теперь… Нет, надо подумать.


Были возможны два объяснения создавшейся ситуации, оба они основывались на невозможных предпосылках.

Все говорило о том, что сейчас лето прошлого года. Вот и опять. Рассеянно глядя на экран, она вдруг заметила новое доказательство: в самом низу экрана, справа, где программа указывала текущую дату, было написано «3 июня». День устроенной Гроувом бойни.

А если так, следует признать, что она переместилась назад во времени. За это говорили и дата на кредитной карточке, и совсем другая погода, и множество всяческих мелочей. В феврале реальной жизни Пола Уилсон сказала ей, что булвертонское отделение «Экс-экс» почти уже вышло на предел своих возможностей и что вскоре они перестанут записывать новых членов. Несколько минут назад та же самая Пола одарила ее всякой мелочью, явно свидетельствующей об активной рекламной кампании.

Однако возможность попятного движения во времени лежала для Терезы за гранью приемлемого. Она не понимала ее на философском уровне; весь ее жизненный опыт, весь окружающий мир наглядно опровергали такую возможность.

Если, войдя в сценарий Гроува, а затем покинув его, она переместилась на восемь месяцев в прошлое, то как вышло, что на ней и сейчас та же самая одежда, в которой она вышла сегодня из гостиницы? Что у нее та же самая сумочка? Те же самые кредитные карточки? Та же самая бумажная салфетка, которой она первый раз вытерла лицо от капель ледяного дождя, а второй — когда оно вспотело из-за удушающей жары?

Момент еще более загадочный: куда исчезла ее членская карточка «Экс-экс», если только не переместилась неким образом к Гроуву, когда Пола спросила у него документы? Хотя и здесь что-то было не так. Карточки электронно кодировались; когда Гроув передал свою (или ее) карточку Поле, та тут же нашла его в своем компьютере.

Думать об этом было просто бессмысленно.

В той же степени бессмысленно было искать объяснения, куда подевалась ее машина. Во всех сценариях имелись свои несуразицы, кирпичные стены на месте входа в метро. Напрашивался неизбежный вывод, что она все еще в «Экс-экс», а не в реальной жизни. Только это уже не сценарий Гроува в день бойни, не тот сценарий, в который она изначально вошла, в котором она смотрела его глазами на его преступления. Она была сама собой, а не Гроувом в какой бы то ни было форме.

Свыкнувшись, в общем-то, с гиперреализмом сценариев, она продолжала высматривать случайные, необязательные подробности, сообщавшие всему происходящему оглушительное правдоподобие.

Вот и сейчас она оглядывалась по сторонам в поисках таких подробностей и быстро их нашла.

Ноготь на левом указательном пальце — она сломала его прошлым вечером, открывая ящик прикроватной тумбочки, и так ничего с ним и не сделала, только загладила пилкой, чтобы не цеплялся. Вот он, пожалуйста, точно такой же, как и с утра. У входа в кабинку стоял фикус в кадке, явно истосковавшийся по регулярной поливке и солнечному свету; нижние листья пожелтели, и было видно, что они вот-вот отвалятся. В потолочном светильнике вышла из строя одна из трубок дневного света, она то начинала быстро мигать, то полностью гасла — пока не замечаешь, то ничего, а раз обратишь внимание, и начинает действовать на нервы. На полу, чуть правее ее кресла, валялась шариковая ручка, неизвестно чья, раньше ее тут вроде бы не было.

(Секунду спустя она сообразила, что ручка все-таки ее собственная, из подарочного набора для новых клиентов — локтем, наверное, смахнула. Да нет, тут ошибок не найдешь, можно и не пытаться.)

Все эти подробности должны были вроде бы подтверждать реальность происходящего, однако Тереза уже знала им цену.

Мир, где она находилась, не был реальным, объективно существующим миром.

Но если это сценарий, почему она не может его оставить?


— Вы не можете разобраться в программе?

У входа в кабинку остановился молодой, незнакомый Терезе техник.

— Нет… Я просто никак не могу решить, что мне делать дальше.

— А то я вам помогу, это прямая моя обязанность, — сказал техник. — Я ведь это почему — глядя на вас, подумал, что вы там в чем-то запутались.

— Да нет, все в порядке. Спасибо.

Знал бы он только, в чем и как она запуталась…

Тереза подождала, пока он уйдет, а затем прикрыла глаза и вернулась к своим размышлениям.

Правила изменились. Когда Гроув вошел в сценарий с Шенди, все стандартные процедуры входа в «Экс-экс» и выхода остались в прошлом. Вот он, тот самый кроссовер; Кен Митчелл описывал его как синдром ложной памяти, непроизвольную выдумку, сдвиг в восприятии. Покинув сценарий, она силой воображения ввела себя в прошлую действительность — ведь третьего июня минувшего года в этом салоне «Экс-экс» не было и быть не могло человеческого тела, принадлежавшего Терезе Саймонс. И несмотря на это, она вернулась сюда из сценария Шенди и так здесь и осталась.

Гроув разрушил сценарную логику. Линейность, о которой так пекся Кен Митчелл, получила третье измерение, стала матричной.

Если до того Тереза бродила по базе данных в основном из любопытства, то теперь ею двигала вполне определенная цель. Она искала сектор меморативно ведущих персонажей, который помог ей найти про Шенди дополнительную информацию, недоступную из главных меню. Совсем было отчаявшись вспомнить, как это делалось в прошлый раз, она вдруг заметила в нижнем углу экрана маленький прямоугольник с надписью Запустить макрос. Она кликнула по прямоугольничку и с облегчением увидела на экране новое огромное меню. В нем была и опция Установить связи с ведущими персонажами.


Она ввела «Тереза Энн Саймонс», добавила локализующие указания «Вудбридж» и «Булвертон», кликнула и стала ждать, что появится на экране. Не появилось ничего, ни даже того первого сценария, где она тренировалась на стрельбище. Ну конечно, это ж когда было. Где-то в будущем, в феврале.

Она ввела «Джерри Гроув», добавила для локализации «Булвертон», немного подумала и приписала на всякий случай полное имя «Джеральд Дин Гроув». После довольно ощутимой паузы компьютер сообщил, что Гроув фигурирует в трех сценариях. Тереза просмотрела их список. У двух сценариев не было никаких внешних связей. Судя по сходству каталожных номеров, они были близкими вариантами какого-то одного сюжета. Третий сценарий выглядел иначе, и Тереза кликнула его иконку.

Местом действия была машина, припаркованная на Булвертонской набережной. В боковое окошко лился яркий солнечный свет. Запушенные под приборную доску руки затягивали проволоку, закоротившую замок зажигания. На приборную доску упала тень остановившейся рядом с машиной фигуры.

Демонстрационный ролик закончился.

В Терезе поднималось знакомое ощущение неизбежной перегрузки. Программа выдавала больше информации, чем вмещалось в ее голове. Этот ролик был началом сценария, пережитого ею вместе с Гроувом: покупка кокаина, украденный со стоянки «монтего», возвращение в загаженный дом, оружие, лежавшее до времени в буфете…

Она была уже в этом сценарии, а потом из него вышла и так и осталась прикованной к его времени. Но ведь не мог же он существовать сегодня, в день, когда разворачиваются изображенные в нем события!

Ну а что же там с теми двумя сценариями? Раньше их точно не было.

Тереза вызвала один из сценариев, и сразу все стало ясно. Гроув учился стрелять на том же самом стрельбище, которым однажды воспользовалась она. Когда ролик закончился, она кликнула другой. Как и следовало ожидать, он оказался почти таким же. Тереза не видела лица Гроува, но даже его широкая спина вызывала у нее омерзение.

Впрочем, это стрельбище выглядело чуть-чуть иначе, чем то, на котором тренировалась она. Заметив на экране информационную кнопку «Код дислокации», она кликнула ее и увидела цепочку цифр с текстовым пояснением, что данное стрельбище является лицензированным вспомогательным «Экс-экс»-средством корпорации «Ган-хо», с адресом: графство Кент, Мейдстон, Уайтчепел-стрит.

«Я перестаю что-либо понимать, — подумала Тереза. — Моя голова уже не выдерживает».

Гроув сказал Поле, регистрируясь в этом салоне «Экс-экс» в рамках этого сценария, упрятанного в каком-то уголке ее памяти, — так вот, Гроув сказал тогда Поле, что он пользовался мейдстонским стрельбищем, имея, по всей видимости, в виду, что в булвертонский салон он обычно не ходит.

Но почему он вдруг сказал «Мейдстон»? В процессе своего расследования Тереза ознакомилась со всей, какой только можно, информацией о Гроуве, и там ни разу не упоминался этот город.

Нет почти никаких сомнений, что это она, она сама побудила Гроува назвать Мейдстон. Ей было тогда любопытно, что он соврет, чтобы обмануть Полу. Покопавшись в кармане, он нашел пластиковую карточку, которая вполне удовлетворила и секретаршу, и проверочное устройство ее компьютера. Видимо, Тереза вдохновила его на экспромт о Мейдстоне, подсознательно вспомнив, как Пола рассказывала ей об очереди на членство в этом городе.

Она отвела глаза от экрана с его тяжким бременем неожиданной информации и стала смотреть на клавиатуру, машинально водя пальцем по ребру ее пластикового кожуха и пытаясь привести свои мысли в порядок. Еще немного, думала она, и я совсем свихнусь.

А в конечном итоге вся эта информация о Мейдстоне к делу не относилась. Она вела в тупик, а может — в глухой закоулок, в который Тереза не решалась соваться.

Она вернулась к разделу программы, позволявшему находить связи между ведущими персонажами. Еще раз ввела свое имя и локализующие примечания, ввела два варианта имени Гроув и стала ждать, что теперь будет.

Между «Тереза Энн Саймонс» и «Джерри/Джеральд Дин Гроув» обнаружено 4 связи(ей). Показать? Да/Нет.

Там, где только что не было ни одной связи, ни с того ни с сего возникли четыре. Почти отчаявшись что-либо понять, Тереза кликнула Да.


Первый связанный с нею гроувский сценарий не вызвал у Терезы ни удивления, ни беспокойства: сексуальные кувыркания Шенди с Виллемом под безжалостным светом софитов. Так же как и второй: смерть, ворвавшаяся на улицы Булвертона в облике взбесившегося Гроува. А вот остальные два ее попросту напугали.

Оказалось, что она неким образом связана с его тренировками на мейдстонском стрельбище. Были указаны даты и локализация, видеоролики повторяли то, что она смотрела несколько минут назад.

Она просто ознакомилась с демонстрационными роликами, неужели даже этого хватило, чтобы неким образом связать их с ней? Ведь в сами сценарии она не входила! Прежде она много раз просматривала ролики, и никаких связей не порождалось. Ведь это же не более чем база данных, ультрасовременный, накрученный вариант картотеки. Она кликнула иконку сценария Шенди и снова увидела, как девушка поправляет на себе неудобную одежду. Когда ролик закончился, на экране появилось новое сообщение:

Между «Тереза Энн Саймонс» и «Джерри/Джеральд Дин Гроув» обнаружено 72 связи(ей). Показать? Да/Нет.

Семьдесят две — там, где секунды назад было только четыре? Страшась того, что может случиться, и все так же ничего не понимая, Тереза снова кликнула Да.


Перед ней стал медленно разворачиваться перечень: она была связана со стрелковыми упражнениями Гроува в Мейдстоне и со своими в Булвертоне. Кроме того, оба они были связаны с Шенди и Виллемом, Эльзой Джейн Дердл, Уильямом Куком…

Тереза торопливо переместила курсор на Отмена и кликнула. Перечень тут же перестал разворачиваться, а еще через мгновение экран очистился. Терезу все больше охватывало ощущение, что Гроув втирается в ее жизнь. Ей рисовались яркие сумбурные картины, как где-то рядом, в виртуальной реальности, его сумеречное сознание беззастенчиво копается во всех ее прошлых впечатлениях, сплетает ее жизнь со своим паскудством.

После долгой паузы на экране снова появилось сообщение о количестве выявленных связей. Теперь оно гласило:

Между «Тереза Энн Саймонс» и «Джерри/Джеральд Дин Гроув» обнаружено 658 связи(ей). Показать? Да/Нет.

Когда же все это кончится? С каждой минутой добавлялись новые и новые связи, было похоже, что их количество растет экспоненциально. Она снова кликнула Да и стала ждать самого худшего.


Перечень разворачивался и разворачивался, одни его пункты появлялись быстрее, другие — помедленнее.

Среди них было много знакомых по прошлому разу: две тренировки Гроува на мейдстонском стрельбище и одна ее собственная в Булвертоне. Снова были Шенди и Виллем (в сценариях общим числом пять, заново связанных со ста шестьюдесятью пятью другими). Появление некоторых новых сценариев казалось вполне естественным: у семейства Мерсер их было тринадцать, все связанные с ранением Шелли. Другие ставили Терезу в тупик. Но вот, к примеру, кто такая эта Кэтрин Дениз Девор (десять упоминаний) и что связывает ее то ли с Терезой, то ли с Гроувом, то ли с ними обоими? Неожиданно появилось имя Дейва Хартленда (двадцать семь раз) и еще шестнадцать сценариев, центральными персонажами которых были названы Эми Лорен Хартленд, урожденная Колуин, и Николас Энтони Сертиз. В перечне были Розалинда Уильямс (четыре раза) и Эльза Джейн Дердл (пятнадцать; только почему с прошлого раза их стало больше?).

Терезе казалось, что в компьютере сама собой складывается мозаичная версия ее жизни.

Для начала она кликнула одну из иконок Эльзы Дердл и увидела качающиеся на ветру пальмы, яркий солнечный свет, длинный ряд припаркованных машин. Этот простенький сценарий был памятен тем, что первым побудил ее исследовать пределы виртуальной реальности, и теперь ее сильно подмывало остановить свой выбор на нем — подобно тому, как ребенок раз за разом возвращается к любимой старой игрушке. Ей хотелось мчаться по Южной Калифорнии в большой удобной Эльзиной машине, слушать по радио Дюка Эллингтона и Арти Шоу, наблюдать, как город отступает назад, а затем формируется заново вокруг нее, странствующей по бесконечным хайвеям памяти и сознания.

Между «Тереза Энн Саймонс» и «Джерри/Джеральд Дин Гроув» обнаружено 658 связи(ей). Продолжить? Да/Нет.

Тереза кликнула Нет, а затем прокрутила перечень назад и задержалась на имени Кэтрин Дениз Девор. Ну что это за баба такая и при чем она здесь?

Кэт, Кейт, Кэти, Кейти? Была ли среди ее знакомых женщина с каким-нибудь таким именем? Или Дениз? Может, еще в школе? Терезе довелось поучиться в нескольких школах, потому что ее отец мотался по свету, с базы на базу. Как правило, у человека остается после школы несколько старых друзей, а вот у Терезы были сотни полузабытых знакомых, никого из которых она не могла бы назвать другом или подругой. Ведь должна же быть среди них хоть одна Кэтрин? А может быть, на какой-нибудь из ранних работ — или в университете — или уже в Бюро? В Академии Кантико была такая курсантка, Кэти Гренидж, вполне возможно, что ее полное имя как раз и было Кэтрин… а может, и Катрин, или даже так и есть, Кэти. А потом-то что с ней было? В воспоминаниях о Кэти Гренидж было какое-то слепое пятно. Тереза напряженно задумалась, используя мнемоническую технику, которой ее учили. Федеральный агент должен держать в голове лица и имена сотен людей, с которыми он контактирует, и быстро вспоминать их при необходимости. Как там все это делалось? Она очистила сознание от случайных мыслей, сосредоточилась на лице Кэти, и уже через секунду память ее заработала. Агент Гренидж, окончила Академию одновременно с Терезой и была откомандирована в Делавэр, так, что ли? Они обе работали в Бюро, но в разных подразделениях и быстро утратили связь. Нет, Кэти вышла замуж и через несколько лет ушла из Бюро, так? Нет, не ушла. Они с Кэти вышли замуж почти одновременно, но ту почти сразу откомандировали куда-то на Средний Запад. Так что же все-таки с ней случилось? Вроде бы погибла при несчастном случае? Или на задании? А за кого она тогда вышла? Откуда-то, словно издалека, проблеск воспоминания: Кэти и ее жених, тоже агент. Розыгрыш на их свадьбе, что-то связанное с колодой карт, фантастическая ловкость рук, карточный фокус, от которого все покатились со смеху; парень с большими руками и грузным телом. Кэл! Кэлвин Девор, близкий друг Энди, широкий, плотный парень с большими руками, которые двигались так ловко и так изящно. Господи, Кэл! Его жена погибла при попытке задержать подозреваемого в Дубьюке, штат Айова, словила пулю в голову, пролежала неделю в коме и умерла. Кэти Девор.

Между «Тереза Энн Саймонс» и «Джерри/Джеральд Дин Гроув» обнаружено 658 связи(ей). Продолжить? Да/Нет.

Тереза кликнула Нет, злясь на программу, которая, похоже, злилась на нее.

Была она сама хоть как-нибудь причастна к смерти Кэти? А Гроув? Какая тут может быть связь? Она напряженно думала, отметая все посторонние мысли, всю излишнюю информацию.

Если и дальше действовать в том же духе, если еще раз сделать запрос, связей станет еще больше, появятся сотни новых. Сколько их может быть? Предела не было видно. Гроувский кроссовер разрастался, словно живой, он захватывал новые и новые участки виртуальности, находил между ними все больше и больше связей, а может, и порождал эти связи.

Это был новый пример безбрежности, полное отсутствие краев и границ.

Хватит, думала она, я не хочу узнавать про Кэти Девор. Все равно теперь уже поздно. Мне нужно сосредоточиться на одном. На том, что я хочу, в чем нуждаюсь. Гиперреальность пробита, и ничто меня больше не сдерживает.

Между «Тереза Энн Саймонс» и «Джерри/Джеральд Дин Гроув» обнаружено 658 связи(ей). Продолжить? Да/Нет.

Тереза кликнула Да, по экрану снова пополз бесконечный перечень.

Уильям Кук (сто одиннадцать сценариев с сотнями связей на стороне), Чарльз Уитмен (двести двадцать семь сценариев и тысячи смежных), Джеймс и Микаэла Сертиз (два), Джейсон Хартленд (тридцать три), Сэм Уилкинз Маклеод (пятнадцать), Дек Канниган (кто? Как бы там ни было — тридцать), Чарльз Дейтон Хантер (восемьдесят один сценарий), Джозеф Л. Маклохлин (двадцать четыре), Хо-се Портейро (восемнадцать)…

После шестьсот тридцать четвертого сценария текст на экране замер, но Тереза буквально чувствовала, что программа работает, обшаривает базу данных, что-то сортирует, перебирает. А затем экран моргнул, и на нем появился перечень последних двадцати четырех сценариев.

И в каждом из них центральным персонажем был Энди / Эндрю Уэллман Саймонс.

На стоп-кадре первого из двадцати четырех сценариев была видна массивная фигура Энди, стоявшего рядом с машиной. Он профессионально, двумя руками держал пистолет и оглядывался через плечо. На нем был бронежилет с надписью крупными буквами «ФБР».

При стоп-кадре имелось примечание с иерархической рубрикацией:

Участие / Содействие оперативника / Не интерактивный / Полиция штата или округа / Полиция штата / Техас / Множественные убийства / Немотивированная вспышка / Огнестрельное оружие / Джон Лютер Аронвиц / Федеральный агент Эндрю Уэллман Саймонс.

Энди, то, что ей нужно, все, что ей нужно. Близкая к тому, чтобы расплакаться, Тереза перевела курсор на квадратик Экс-экс, кликнула и уже через несколько секунд вынула из раздатчика пузырек с наночипами.

Сжимая в руке жизнь и смерть своего мужа, она перешла в симуляторную зону здания, нашла свободного техника и запустила сценарий.

Глава 37

Федеральный агент Энди Саймонс оставил машину за полицейским кордоном, надел бронежилет с надписью «ФБР» на груди и спине, нахлобучил покрепче бейсболку и пошел искать капитана Джека Тремминса, руководителя операции. Согласно внутреннему протоколу, Энди был обязан предоставить ему любую необходимую помощь.

Тереза успела уже позабыть, как жарко бывает в Техасе летом: душный, прилипчивый зной, сжигающий и тебя, и все вокруг, хоть на солнце, хоть и в тени. Даже сквозь толстую подошву кроссовок Энди чувствовал жар раскаленного бетона парковочной площадки, легкая пластиковая бейсболка почти не спасала голову от солнца. Вкрадчивый запах цветущей амброзии обжигал ему ноздри.

Энди с детства страдал от сенной лихорадки.

Пытаясь хоть как-то сориентироваться, Тереза оглядывала глазами Энди бескрайние просторы парковки. За месяц, проведенный в Британии, она успела уже подзабыть, с каким размахом строятся в Техасе торговые моллы. На этой парковке поместилась бы большая часть булвертонского Старого города, а ведь по другим сторонам огромного молла тоже были парковки — акры и акры парковочных площадей. Над истомившейся от зноя землей парил гигантский купол техасского неба, его огромность еще больше подчеркивалась ровной, как по циркулю, линией горизонта. И лишь немногие здания, четко рисовавшиеся на фоне неба, вносили в этот мир какую-то меру, масштаб.

Техас был страной без пределов, вместилищем крайностей.

А рядом, за полицейским кордоном жизнь продолжалась своим чередом: маньяк был надежно окружен в служебных помещениях; после поспешных, довольно сумбурных переговоров с управляющим полиция разрешила возобновить торговлю во всех магазинах молла. Единственное ограничение касалось доступа к складам в зоне доставки. Хотя к этому моменту на счету маньяка было уже несколько жертв, полиция была уверена, что он не представляет дальнейшей опасности для персонала и покупателей.

Капитан Тремминс быстро ввел Энди в курс дела, а затем направил его к лейтенанту Фрэнку Хансону, командиру группы спецназовцев. Энди сказал Хансону, что хотел бы лично поговорить с администрацией молла, но если требуется его помощь…

Чтобы проникнуть в огромное здание, Энди пришлось добираться кружным путем, мимо служебных отсеков. Когда он, весь взмокший от кошмарной жары, подныривал под ленточку полицейского кордона, Тереза осторожно сказала:

— Энди?

Ответа не было.

— Энди, ты слышишь меня? Это я, Тесс.

Энди шагал по парковочной площадке, никак не реагируя на Терезу и настороженно поглядывая по сторонам. Свернув за угол, он оказался перед огромным, из стали и стекла входным вестибюлем, над которым сияла надпись: «ТОРГОВЫЙ ЦЕНТР «СЕВЕРНЫЙ КРЕСТ» — Западный вход», выполненная буквами настолько огромными, что их можно было прочитать и с расстояния в добрую милю. Стоявшие у входа полицейские без лишних слов пропустили его внутрь, в блаженную прохладу.

— Энди? Ты можешь подать мне какой-нибудь знак, что знаешь, что я с тобой?

Ноль реакции. Миновав стойку с пышками, книжный магазин, мебельный магазин и магазин кожаной галантереи, они оказались в обширном крытом портике с целой рощей полноразмерных деревьев, каскадными водопадами, фонтаном, переливавшимся в лучах цветных прожекторов…

Тереза вспомнила, как училась выбирать себе место в сознании Гроува: оставаясь в глубине его мозга, она не могла с ним общаться, но зато могла влиять на его действия и решения: продвинувшись вперед, она приобретала не слишком завидную возможность с ним разговаривать, но при этом теряла всякий над ним контроль и в полную силу ошушала на себе натиск его мыслей и инстинктов. Сейчас же все ее попытки действовать аналогичным образом не приводили ровно ни к чему, либо этот сценарий был написан как-то иначе, либо психика Энди была куда крепче психики Гроува. Она не могла ни общаться с ним, ни влиять на его поступки.

— Энди! Слушай меня! Это я, Тесс, твоя жена. Не иди туда, возвращайся в машину. Подожди, пока подъедет Денни Шнайдер, посоветуйся с ним, не иди туда в одиночку, иначе ты будешь убит.

Она замолкла, думая, до чего же по-английски все это звучит, до чего же вежливо и рассудительно. В прежние дни Энди дразнился, когда ловил ее на каком-нибудь ливерпульском выражении или обрывке сленга, который засел с детства в памяти и вдруг проскочил в ее речь. А еще она умела подражать Ринго Старру, умела лучше всех своих знакомых, и Энди это нравилось.

— Я не думаю, Эндрю, что тебе стоит так поступать, — сказала она, подделываясь под Ринго.

Но все впустую, Энди ее не слышал. Откуда-то сбоку появились трое полицейских в форме, Энди спросил у них, как найти администратора, один из копов взялся его проводить, и они вошли в лифт. Коп оказался разговорчивым; Энди с Терезой узнали, что у него есть семья, что они живут в Абилине, что его жена ждет еще одного ребенка. Коп говорил на техасский манер, растягивая слова и прицепляя к многим из них лишний слог, а еше, обращаясь к Энди, он каждый раз называл его «сэр».

Что это было такое — снова услышать голос Энди! Чуть хрипловатый, со сбоями на некоторых звуках, словно чтобы прокашляться, но просто это он так говорил.

— Я люблю тебя, Энди! — кричала она в отчаянии. — Оставь это дело! Ну пожалуйста, ну уйдем отсюда! Ведь ты здесь совсем не нужен! Посидим в машине и подождем, пока копы его оприходуют!

Затем последовал недолгий разговор Энди с администратором молла, женщиной по имени Бетти Нолански. Ее очень расстраивало, что за все время своего существования молл проработал на полную мощность только три месяца. В прошлом году три крупные торговые сети буквально в последний момент отказались от аренды помещений, и она опасалась, что этот инцидент может напугать и других арендаторов. Она сказала Энди, что у них простаивают пустыми четыре больших торговых зала. Она хотела, чтобы бандита убрали как можно скорее и по возможности без шума, без журналистов.

Пока Бетти Нолански все это говорила, они с Энди спускались пешком на нижний торговый этаж.

— Скажи ей, Энди, что она живет в процветающем городе, — сказала Тереза. — А если ей хочется взглянуть на город, имеющий экономические проблемы, то пускай прогуляется в Булвертон.

На первом этаже их ждало известие, что Аронвиц еще на свободе. Энди спросил у миссис Нолански, нет ли в здании каких-нибудь технических лазов, по которым можно проникнуть в зону доставки, и та сразу же откомандировала коменданта показать ему входные отверстия воздуховодов. Энди пришлось объяснить ей, что он находится здесь исключительно в роли советника и что все технические подробности нужно сообщить лейтенанту Хансону.

А тем временем Терезу все больше охватывал ужас. Она знала, что инцидент приближается к своему кровавому завершению и что она не может этому помешать.

Не интерактивный, говорилось в рубрикации.

— Энди, ты меня слышишь? — сказала она в последней отчаянной надежде. — Энди! Слушай меня внимательно! Из этой истории тебе целым не выйти, я это точно знаю! Неужели же копы сами без тебя не справятся, это их проблема, а не твоя!

Она совсем уже было решила выйти из этого сценария и попробовать какой-нибудь другой из связанных с этим инцидентом, однако вовремя вспомнила фэбээровские тренировки. Чтобы справиться со сценарием нейтрализации преступника, нужно сделать несколько попыток, с первого раза это не получается почти никогда.

Поговорив с управляющей, Энди поспешил назад, к вестибюлю молла. Выйдя из здания под палящие лучи солнца, он сразу же направился к капитану Тремминсу, чтобы узнать, как развиваются события.

Несколько бойцов из отряда Хансона проникли через воздуховоды в подсобные помещения, но за пapv минут до этого Аронвиц застрелил второго заложника и исчез из виду. Тремминс находился в постоянном контакте не только с группой спецназа, но и с теми своими подчиненными, которым вменялось в обязанность держать Аронвица под наблюдением.

— Видимо, он тоже ушел под землю, — подытожил Энди. — Как вы думаете, смогут эти спецназовские ребята его оттуда выковырять? Им приходилось заниматься такими делами?

— Да в обшем-то, да, — кивнул Тремминс.

— Давайте сходим в подсобные помещения. Если Аронвиц решит прорываться, то непременно появится там.

— Да, Энди! — попыталась вмешаться Тереза. — Именно там он и будет. Остановись! Господи! Остановись, Энди, тебе нельзя туда ходить!

Подсобные помещения молла представляли собой большой бетонированный двор, где располагалась масса оборудования: батареи вытяжных вентиляторов, колодцы для сбора отходов, электрическая подстанция и несколько огромных топливных баков. Неожиданно по радио пришло сообщение, что бойцы спецназа обнаружили Аронвица, он несколько раз выстрелил, скрылся от них и, как можно думать, направляется именно сюда.

По приказанию Тремминса десятка два полицейских окружили бетонированный двор, заняли укрытие и замерли в ожидании.

Аронвиц вбежал с пистолетом в руке не оттуда, откуда его ожидали, а с противоположной стороны. Заметив полицейских, он остановился так резко, что чуть не свалился с погрузочной платформы, на которую перед этим вскочил.

— Ни с места, Аронвиц! Бросай оружие!

Не тут-то было: Аронвиц выпрямился и картинно, широким движением, вскинул ствол пистолета. Затем он передернул затворную раму: сухой щелчок, отчетливо слышный во всех уголках двора.

Тереза вздрогнула, не веря своим глазам. Это был Джерри Гроув.

И словно реагируя на ее ужас и потрясение, Энди встал. Гроув/Аронвиц заметил движение и повернулся в его сторону. Окаменев от ужаса, Тереза смотрела, как Гроув навел пистолет на Энди, придал правой руке устойчивость, сжав ее запястье левой, и медленно, плавно нажал на спуск.

Точно, как она учила.

Тереза вышла из сценария буквально за миг до того, как выпущенная Гроувом пуля снесла Энди половину черепа.

Copyright © GunHo Corporation in all territories

Глядя невидящими глазами на логотип компании «Ган-хо», Тереза услышала грохот выстрелов: подчиненные капитана Тремминса превращали маньяка в кровавое решето. А потом упала тьма.


Шерон все еще была на дежурстве, и как только Тереза села, она вошла в реабилитационную клетушку и отсосала шприцем наночипы. В голове у Терезы лихорадочно клубились образы Энди: его голос, походка, его большое сильное тело, хладнокровный профессионализм, с которым он выстроил обстоятельства, безошибочно приведшие его к смерти. В этом сценарии было все, чего она так опасалась: полная, на грани слияния, близость к Энди и кошмарная его недоступность, абсолютная невозможность спасти его жизнь. Правда, она наконец узнала точные обстоятельства его смерти, но это было слишком слабым утешением. Да и никаким утешением не было. Она сидела в подавленном молчании, шаг за шагом вспоминая сценарий, вернувший ей прошлогодний кошмар, вспоминая и стараясь совладать с заново вспыхнувшей болью, хоть как-то держать себя в руках.

Шерон тоже казалась озабоченной, однако на этот раз операция с кредитной карточкой прошла без задержек, и уже через пару минут Тереза засунула все бумажки в карман своего нового холщового мешка и для надежности закрыла его на молнию. Затем она проверила время: сценарий Аронвица занял чуть меньше часа. День остался тем же — 3 июня. Удивляясь неразговорчивости Шерон, Тереза спросила ее, в чем дело.

— В городе творится что-то неладное, — объяснила девушка. — Только что по радио сообщали. Нашему персоналу объявили, что не следует покидать пределы здания, пока полиция не скажет, что опасности больше нет.

— Вот и я недавно вроде бы слышала сирены.

— Говорят, по городу рыщет какой-то тип с автоматом. Полицейские выставили у нашего здания свой пост. Говорят, этого придурка недавно здесь видели.

Тереза кивнула, но промолчала. Когда Шерон ушла, она вернулась к компьютерным кабинкам, нашла свободную и положила мешок и сумочку на стул. Секунду подумав, она повернулась и пошла в знакомую уже уборную.

Там она заперлась в одной из кабинок и наконец-то с облегчением заплакала. Кто-то вошел в соседнюю кабинку, попользовался туалетом, помыл руки и ушел, а Тереза все плакала и плакала. Пока эта женщина была рядом, она сдерживалась, старалась не всхлипывать, а теперь снова дала волю слезам.

Но они были всего лишь отголоском настоящего, прошлого горя, и, проплакав навзрыд несколько минут, Тереза взяла себя в руки. Промокнув глаза носовым платком, она здраво рассудила, что в этом горе нет, собственно, ничего нового, что она все это уже проходила, и в гораздо худшем варианте.

А может, не стоило без всякой нужды бередить старую рану? Но нет, сейчас положение принципиально другое: тогда было поздно что-либо делать, а сейчас такая возможность есть. Гроув изменил правила игры.

Большая часть дневного света проникала в помещение сквозь окно в скосе наружной стены, однако напротив него было еще одно окошко, матовое. Немного повозившись с защелками, Тереза открыла его и выглянула наружу. Прямо напротив торчал выступ главного корпуса, но если высунуться из окна, был виден небольшой участок Уэлтон-роуд.

Вдоль шеренги припаркованных автомобилей, среди которых был и темно-красный «монтего», тянулась оранжевая ленточка полицейского кордона. Рядом с машинами никого не было, а все окна и дверцы «монтего» были закрыты. Чуть поодаль спиной к Терезе стоял полицейский в бронежилете и с автоматом в руках; судя по движениям головы, он раз за разом методично окидывал взглядом улицу. Никакой другой активности не замечалось. Тереза знала, что здешняя полиция будет придерживаться тех же правил, что и американская: если известно или хотя бы есть подозрение, что в машине могут находиться оружие, боеприпасы или взрывчатые вещества, — пальцем ее не трогай.

Тереза закрыла окошко, вышла из уборной и вернулась в компьютерную кабинку. Там она ввела свой новый членский номер, и после недолгой паузы компьютер начал процедуру запуска. Немного поморгав, он высветил главное меню. Тереза взялась за мышь и задумалась, пытаясь решить, что же делать дальше.


Терезе вспомнилось одно ее давнее решение: знать об Аронвице как можно меньше. Он явился из неизвестности, чтобы отнять у нее человека, в котором была вся ее жизнь, и должен был, по справедливости, снова уйти в неизвестность. Опыт работы в Бюро не раз ей показывал, как внимание средств информации делает преступников своего рода знаменитостями, хотя за душой у них только и есть что крысиная злоба, подлость, жестокость и невероятное, космическое убожество. Попадание в список десяти наиболее разыскиваемых преступников, регулярно составлявшийся Бюро, было для многих из них желанным символом статуса, чем-то вроде номинации на «Оскара». Терезе не хотелось, чтобы Аронвиц стал такого рода знаменитостью, даже и после смерти. Однако единственное, что могла она сделать в этом отношении, это вычеркнуть его из своей жизни. Она принципиально и последовательно отказывалась что-либо о нем узнавать, она не знала, кто он и откуда, не пыталась понять — тем более простить — то, что он сделал. Путем больших стараний ей удалось так и не узнать, как он выглядел.

В те недолгие дни, когда эта история гремела, на экранах телевизоров и на страницах газет регулярно появлялась арестантская фотография Аронвица из архивов арканзасской полиции, Тереза ни разу на нее не взглянула. Предчувствуя, что сейчас ее покажут, она отводила глаза от экрана, а если открывала газету, где было его лицо, то рефлекторно дефокусировала взгляд так, что не видела ничего, кроме расплывчатого пятна.

Но совсем уберечься было нельзя, и через какое-то время беглые случайные взгляды дали ей некоторое о нем представление. Она знала, что он молод или моложав, что у него светлые волосы, широкий лоб и маленькие глаза. Однако она пребывала в уверенности, что никогда не узнала бы его в лицо и не смогла бы это лицо описать.

Могла ли она подумать, что он выглядел в точности как Джерри Гроув?

Либо хуже того — что он и есть Джерри Гроув?

Ну как это может быть? В тот день, день выстрелов, трупов и крови, Гроув находился в Булвертоне. Снова точный исторический факт. Этот факт не подлежал никаким сомнениям, чего никак не скажешь о сценарии. Сценарии были рукодельными конструктами, в них программисты воссоздавали события, пережитые, запомненные или описанные с чужих слов другими людьми. Полные дыр и огрехов, они целиком зависели от людей, в них включавшихся, они были подвержены кроссоверу, в них присутствовали лишние куски, иногда — лишние куски, пришпиленные в нарушение всякой логики. То, что в сценарии Энди появился Джерри Гроув, подменивший собой Аронвица, было диковинным плодом работы сценаристов, а не изложением того, что случилось в действительности.

Тереза была в этом уверена. Абсолютно уверена.

Она уже жалела, что наглухо закрылась от Аронвица. Жалела, что не вела на него досье, что не взяла это досье сюда с собой, чтобы иметь теперь возможность взглянуть на его лицо, которого она так никогда толком и не видела.

Вызвав «Установить связи между ведущими персонажами», она ввела свое имя, имя Джерри Гроува и стала ждать, что будет. После долгой, в несколько минут, паузы компьютер выдал ответ:

Между «Тереза Энн Саймонс» и «Джерри/Джеральд Дин Гроув» обнаружено 16 794 связи(ей). Показать? Да/Нет.


Тереза нашла в стоявшей за монитором коробочке стопку желтых клейких бумажек, написала на одной из них: «Компьютер занят, прошу не трогать» и прилепила ее посреди экрана, прямо на слова «Джерри/Дин Гроув», что было не совсем случайно.

Затем она прошла в приемную и увидела, что Пола стоит у стеклянной двери и смотрит наружу. Там уже скопилось целых пять полицейских машин, а прямо у главного входа стояла группа полицейских.

Тереза объяснила Поле, что ей нужно, после чего та, явно озабоченная чем-то другим, немного поработала на клавиатуре и дала ей две бумажки: с многозначным паролем и счет за услуги. Тереза сознательно не задавала вопросов про то, что делалось на улице; чем меньше она знала о передвижениях Гроува в этот день, виртуального 3 июня, тем было лучше.

Пола снова прилипла к стеклянной двери, а Тереза прошла в «Кибервилль», прямо примыкавший к приемной. В интернет-кафе не было ни души, по многочисленным экранам ползали узоры скринсейверов.

Тереза села за один из компьютеров, и как только она напечатала полученный от Полы пароль, скринсейвер сменился на экране приветствием.

Она зашла на сайт газеты «Абилин лоун стар ньюс»,[18] и уже через несколько секунд на экране появилось меню. Бегло его проглядев, Тереза кликнула иконку архива.

Затем она ввела дату: 4 июня, следующий день, следующий день восемь месяцев назад. Чистая вроде бы бессмыслица — ну откуда возьмутся архивные файлы номера газеты, который не напечатан и будет напечатан только завтра? Это был еще один тест на дилемму: точный исторический факт или виртуальность. Если она реально перескочила во времени назад, из своего реального Булвертона в Булвертон 3 июня, то ничего сейчас конечно же не получится. Однако Тереза была уверена, что теперь уже нет ничего реального, реального в том смысле, в каком она раньше это понимала. Только так, более-менее, достаточно реальное.

Реальность достаточно реального тут же и подтвердилась: на экране стала медленно, в графическом режиме, рисоваться первая страница «Абилин лоун стар ньюс».

Сперва появилось название газеты, затем жирными, в дюйм высотой буквами — заголовок, занявший две строчки: КОШМАРНОЕ ПОБОИЩЕ В КИНГСВУДСКОМ МОЛЛЕ «СЕВЕРНЫЙ КРЕСТ». Затем пошел текст за тремя подписями — скупые взволнованные слова, написанные бригадой репортеров, отряженной освещать событие. А чуть ниже — обведенная рамкой врезка в текст, арестантский снимок Аронвица.

На чистой, еще не занятой поверхности экрана быстро рисовалось изображение.

Это был снимок Джерри Гроува.


Вернувшись к терминалу, Тереза отлепила желтую бумажку, кликнула Нет на вопрос, показывать ли 16 794 связи, и очистила экран. Затем она еще раз связала свое имя с именем Гроува, любопытствуя, как быстро идет нарастание. Через несколько минут компьютер написал:

Между «Тереза Энн Саймонс» и «Джерри/Джеральд Дин Гроув» обнаружено 73 778 связи(ей). Показать? Да/Нет.

Кликнув Нет, она заменила имя Гроува на имя Энди, и компьютер почти мгновенно ответил:

Между «Тереза Энн Саймонс» и «Энди/Эндрю Уэллман Саймонс» обнаружено 1 связи(ей). Показать? Да/Нет.

Она кликнула Да, и на экране появилось название знакомого сценария по Кингвуд-Сити. Нет, это не то, что ей нужно, возвращаться к нему не было смысла.

Ей стало ясно, что нужно делать. Она снова напечатала свое имя и имя Энди, только на этот раз назвала себя «Тереза Энн Граватт/Саймонс». Компьютер сказал:

Между «Тереза Энн Граватт/Саймонс» и «Энди/Эндрю Уэллман Саймонс» обнаружено 23 связи(ей). Показать? Да/Нет.

Тереза кликнула Да и с помощью появившегося перечня начала конструировать остаток своей жизни.

Глава 38

Было уже темно, а ведь ей всегда помнилось, что это случилось днем. Ее воспоминания были отчетливыми — и ошибочными. Новость пугала, наводя на подозрение: то, что она делала, было неверным с самого начала. Она остановилась, решая, что будет лучше — выйти из сценария, вернуться назад и проверить всю предварительную подготовку или действовать дальше, и будь что будет.

Пока она стояла в нерешительности, рядом в высоком здании открылась дверь и на бетон упала косая полоса света. Из двери вышел, натягивая на ходу кожаную куртку, молодой мужчина. Задернув на куртке молнию, он сунул руки в карманы, растопырив при этом локти, и пошел дальше.

— Добрый вечер, мэм, — бросил он, даже не взглянув на нее.

— Привет, — откликнулась Тереза, а затем вздрогнула и потрясенно уставилась на мужчину, уходившего в ночь.

Это был ее отец. Боб Граватт.

В свете уличного фонаря она рассмотрела выбритую голову, круглые уши, крепкую шею. Отец подошел к вместительному пикапу, сел в него и уехал.

Тереза вошла в казарму и стала подниматься по лестнице. Ступеньки у лестницы были бетонные, а двери с площадок вели в отдельные квартиры. На верхнем этаже она остановилась перед коричневой дверью, глядевшей прямо на лестничный пролет. Картонная табличка, на ней имя отца, написанное его угловатым почерком: «Р. Д. Граватт». Тереза осторожно толкнула дверь. Короткий коридор, в дальнем конце должна быть кухня. Там играет приемник и что-то негромко звякает. Искушение пройти на кухню и встретиться с матерью было почти непреодолимым, однако Тереза знала, что потом непременно придется выйти из сценария и начинать все с начала. Было жаль разрушать с такими трудами установленную цепочку смежностей. Поэтому она не пошла на кухню, а свернула в первую дверь направо, где, как ей помнилось, была родительская спальня.

Посреди спальни, рядом с простым деревянным стулом, стояла маленькая девочка. На стуле лежал пистолет, в котором Тереза мгновенно опознала «смит-и-вессон» тридцать второго калибра. Девочка смотрела на большое, размером с дверь, зеркало, висевшее на стене прямо напротив двуспальной кровати.

Зеркало, настоящее зеркало!

Девочка смотрела на свое отражение, отражение смотрело на нее.

— Посмотри, что у меня есть, — говорит семилетняя Тереза, а затем берет двумя руками пистолет и с видимым трудом его поднимает.

Критический момент подошел так быстро и неожиданно, что Тереза задохнулась от ужаса. Не имея времени на разговоры, она вскинула руку, тщетно пытаясь схватить пистолет. Неожиданное вмешательство испугало девочку, она дернулась, и ее крошечные ручки случайно надавили на чувствительный спуск. Тереза инстинктивно пригнулась, пистолет выстрелил — оглушительный взрыв, гулко раскатившийся в тесном пространстве комнаты, — и висевшее на стене зеркало покрылось паутиной трешин. Пистолет вылетел из рук девочки и грохнулся на пол. Мгновение спустя туда же со звоном посыпались десятки саблевидных осколков, оставив на месте зеркала пыльные, грубо прибитые доски.

— Тесс?!

В дальнем конце квартиры упало что-то тяжелое, металлическое, а затем стало слышно, что по коридору кто-то бежит.

Придерживая левой рукой пострадавшую правую, маленькая Тереза смотрела на разбитое зеркало, на ее лице застыла гримаса страха, боли и недоумения.

Дверь толчком распахнулась, но прежде чем в спальню вбежала мать, Тереза вспомнила аббревиатуру LIVER.


Кливленд, 1962 год, она находилась на 55-й Восточной стрит, рядом с банком. Она знала, что сейчас будет, и не было нужды в это ввязываться. Прошло шесть секунд, дверь, у которой она стояла, начала быстро открываться. LIVER. 1981 год, полутемный бар в пригороде Сан-Антонио. Двухчасовое ожидание Чарльза Дейтона Хантера не сулило ничего, кроме скуки. LIVER.


Она укрывалась за кассирским киоском в северном конце висячего моста, высоко переброшенного через реку. На ней были бронежилет, серебристый сферический шлем и большие зеркальные очки. Слева и справа от нее укрывались и другие аналогично одетые копы, целая прорва копов, штук двадцать, а то и тридцать. У всех у них были автоматы непонятной ей модели, в небе стрекотал вертолет.

— Кого мы ждем? — сухо осведомилась Тереза у ближайшего к ней полицейского.

— Джерри Гроува, — рыкнул полицейский и сплюнул сквозь зубы струю слюны, оранжевой от табака. — Он бесчинствует в Англии, в Булвертоне. А мы должны остановить его, остановить сейчас! Вот он, парни! Он двигает прямо к нам!

Вместе с несколькими другими Тереза заняла позицию на узкой дорожке, проходившей между двух киосков. Остальные копы расположились примерно так же. Посреди дороги появился человек, бежавший в их сторону. Время от времени он выпускал короткую очередь в какую-нибудь машину, машину заносило, она вылетала с дорожного полотна и разбивалась. Одна из машин вспыхнула и поехала задом прямо к гребенке киосков; за ней тянулся по бетону огненный хвост.

— Гроув, мы знаем, что ты там! — прогремел с вертолета многократно усиленный голос. — Бросай оружие и выходи с поднятыми руками! Но сперва отпусти…

Джерри Гроув умело упал, перекатился на спину, прицелился и всадил в брюхо вертолета с десяток пуль. Последовал оглушительный взрыв, на землю посыпались клочья обшивки, осколки стекла, куски вертолетных лопастей.

— Делай его, парни! — крикнул полицейский капитан.

Вместе со всеми остальными Тереза вскинула винтовку и начала стрелять. Звуки автоматных очередей слились в оглушительный рев. На лице Гроува застыло холодное, безразличное выражение, он отстреливался с убийственной меткостью. Его пули находили полицейских в укрытиях, безжалостно швыряли их на землю, это походило не столько на бой, сколько на игру в кегли.

— Это не Гроув! — удивленно сказала Тереза.

Она сняла зеркальные очки, чтобы лучше видеть, потом сняла шлем и встряхнула длинными темно-русыми локонами. И вышла на шаг вперед. Человек, которого они считали Джерри Гроувом, удивленно на нее смотрел.

Это был не Гроув, а Дейв Хартленд, деверь Эми.

Вот же черт, подумала Тереза, я только зря гроблю время.

LIVER.

World Copyright Stuck Pig Encounters

Check Our Website For Our Catalog

Call Toll Free 1-800-STUC-PIG

— Что? — сказала Тереза, погружаясь во тьму.


Она была в булвертонском Старом городе холодным зимним утром. Это был ее первый полный день в Англии, она пошла прогуляться и взглянуть на город. Она страстно предвкушала узнавание, узнавание не этой минуты, когда она вернулась при посредстве цепочки смежных сценариев, а то, что было тогда. Но почему все здесь казалось ей родным? Ладно, сейчас это вряд ли имело значение. Ей не терпелось двигаться дальше. LIVER.

Она была в гостиничном номере, вечером, небо уже темнело. Женщина сидела за ноутбуком, она печатала до странности медленно и вообще казалась усталой. Ее плечи обвисли, спина ссутулилась. Вот так и уходит моя жизнь, подумала Тереза. На попытки разобраться в проблемах, созданных чужими, ненужными мне людьми, попытки что-то выявить, найти в хаосе хотя бы гран смысла. Женщина перестала печатать, уперлась ладонями в столик и начала вставать, она выглядела больной и измученной. Она начала поворачиваться, а повернувшись, увидела бы себя саму, поэтому Тереза вспомнила аббревиатуру LIVER и ускользнула.

Она была в «Счастливом бургбаре Эла», рядом с ярко освещенной салатной стойкой. Люди приходили сюда с детьми, целыми семьями, и в просторном зале стоял непрерывный веселый шум. Терезе вспомнились долгие часы, проведенные ею в бесплодных стараниях остановить Сэма Уилкинза Маклеода. И вот так, думала она, ускользает остаток моей жизни, слитой воедино с экстремальной реальностью. Краем глаза она заметила за окном какое-то движение, повернулась и увидела пикап, заезжающий на свободное парковочное место. Как только пикап окончательно остановился, водитель повернулся к заднему сиденью и достал автомат. Тереза вспомнила аббревиатуру LIVER.

Она была в Булвертоне. 3 июня, жара, ослепительное солнце. Она стояла на тротуаре рядом с «Белым драконом». Машина с ходу врезалась в тумбу островка безопасности, ее водитель упал лицом на руль, из раны на голове обильно струится кровь. Джерри Гроув на другой стороне улицы. Он держит винтовку прямо перед собой на уровне груди. Раз за разом передергивая затвор, он стреляет в каждого, кого увидит. На мостовой — три неподвижных тела. Гроув заметил Терезу и начал поворачивать винтовку в ее направлении. Тереза в ужасе попятилась, но в тот же самый момент раздался негодующий крик и из гостиницы выбежал пожилой мужчина. Гроув тут же выпустил в него несколько пуль, и тот упал, обливаясь кровью. Одна из пуль попала в большое, наполовину матовое окно бара, разбила его и швырнула осколки внутрь. Теперь Гроув снова поворачивался к Терезе, она пригнулась и бросилась к распахнутой двери гостиницы. Там стояла, наполовину загораживая проем, пожилая женщина с руками и лицом обильно измазанными кровью. «А Джим…» — неуверенно спросила она. Тереза протолкалась мимо нее, и в тот же момент Гроув начал стрелять. Его пули швырнули женшину на пол, она душераздирающе вскрикнула и умерла. Тереза вспомнила LIVER.

Банк в Кэмдене, штат Нью-Джерси; университетский кампус в Остине, штат Техас. И там и там ничего, кроме кошмара. Сан-Паулу, Бразилия, поножовщина в сальса-клубе; Сидней, Австралия, юный наркоман, сорвавшийся вдруг с цепи; Канзас-Сити, штат Миссури, осада Маклохлина… Мне следовало знать заранее, что все это не по делу. Моя жизнь от меня ускользает — так же как и прежде, когда я не понимала, насколько она бессмысленна. LIVER.

Жара стояла невыносимая, по радио оркестр Дюка Эллингтона исполнял «Ньюпорт ап». Тереза подала машину задом с тротуара на мостовую, развернулась и поехала по 30-й стрит на юг. Устроившись на сиденье поудобнее, она посмотрела на себя в зеркало заднего обзора. Рядом с ней сидела пожилая чернокожая женщина. Лицо у женщины было доброе и озабоченное.

— Приветик, Эльза! — улыбнулась ей Тереза. — Ну как дела?

— Я делаю все, как ты хочешь, милая.

— Ты знаешь, куда мы едем?

— Я делаю все, как ты хочешь, милая.

— Для начала я хочу сказать тебе, что я пытаюсь найти своего мужа. Мне нужно до него добраться. Есть места, где сюжеты накладываются, я называю это смежностью. Это же ты первая мне это показала — там, на шоссе, когда мы ехали к горам и пейзаж стал совсем плоским и мы не могли добраться до его конца. Ну как, Эльза, повторим эксперимент?

— Я делаю все, как ты хочешь, милая.

— Так ты что, ничего об этом не знаешь?

— Я делаю все, как…

Они свернули в просвет между двух холмов, а затем дорога снова спрямилась, и они увидели впереди полицейский заслон. Полицейские укрывались за машинами и целились куда-то вперед, где никого и ничего не было.

— Это же было на этой дороге! — сказала Тереза. — На этой, а совсем не на другой! А я все делала не так!

Она слегка притормозила и снова покосилась на сидевшую рядом женщину. Та улыбалась и в такт музыке барабанила пальцами по приборной доске.

Тереза притормозила еще сильнее и аккуратно провела машину между двумя группами полицейских. Один из полицейских закричал им вслед и замахал руками. Впереди показался синий «понтиак».

— А ты знаешь, Эльза, что делать дальше?

— Я делаю все, как ты хочешь, милая.

— Теперь мне придется тебя покинуть. Ты мне очень нравишься, Эльза. Береги себя!


Она была на Истбурн-роуд в Булвертоне 3 июня. Жаркий день крови и битого стекла, Джерри Гроув все еще жив и на свободе. В одной из машин кричит мальчик, его родители то ли убиты, то ли ранены. Мотор машины все еще работает. Мальчик указывает рукой вверх, на крышу одного из соседних домов. Дымовая труба дома окружена лесами, у края крыши лежит стопка черепицы. Как можно понять, наверху работал некий человек, потом он упал на дальний скат крыши, но не соскользнул вниз, а зацепился ногой за леса. Собственно говоря, видны только его ботинок и нога, штанина на которой задралась до колена. Мальчик раз за разом кричит: «На крыше! Человек на крыше!» У входа в полутемный переулок, отделяющий этот дом от соседнего, стоит средних лет женщина с начинающими седеть волосами. Мальчик кричит, обращаясь к ней, призывая ее помочь или хотя бы взглянуть на человека на крыше. Гроув рыскает где-то поблизости, это понятно по хлопкам его выстрелов. Тереза вспомнила аббревиатуру LIVER.


Следом за ночным жандармским патрулем она шла по иммигрантскому кварталу Лиона, 10 января 1959 года. Нет времени на эту ерунду. LIVER. Вместе с сержантом дорожной полиции Джеффри Верриком она сидела в патрульной машине… LIVER. Она сидела на тесном неудобном заднем сиденье открытой машины, ехавшей через горы по серпантинным петлям хайвея 2, к северу от Лос-Анджелеса… Нужно было заранее со всем этим ознакомиться, а ей так уж не терпелось добраться поскорее до Энди…

LIVER.


Она находилась в обширном зале, совсем пустом, если не считать пятачка, где была организована съемочная площадка. Декорации изображали ковбойский салун. Молодая женщина, сидевшая на барной табуретке, неизящно извивалась и ежилась, пытаясь совладать со своей ковбойской одеждой, тесной и неудобной.

В освещенный софитами круг вошла женщина с пудреницей и пуховкой.

Тут все было ясно; Тереза вышла из зала через дверь, которая вела, как ей помнилось, к душевым кабинкам. В дальнем конце узкого коридора находился запасный выход с массивным стальным запором, который нужно было нажимать вниз. Сначала у Терезы ничего не получилось, дверь словно приросла, но потом она налегла на запор всем телом, и он со скрежетом подался.

За дверью был внутренний двор, сплошь заваленный мусорными мешками из черного пластика, множеством ящиков с пустыми бутылками и тяжелыми, стянутыми стальной проволокой рулонами бумаги. Откуда-то совсем рядом доносились звуки уличного движения.

Тереза пошла по коридору назад, открывая по пути все двери, но за ними каждый раз оказывались либо пустое, заросшее пылью офисное помещение, либо чулан. Затем она заметила ступеньки вниз, которые вели еще к одному запасному выходу. Открыв тяжелую, неподатливую дверь, она оказалась в огненном пекле Аризоны. Появление огромного, ослепительно синего неба было похоже на бесшумный взрыв.

*** SENSH ***

Тереза обернулась; дверь, через которую она выходила, бесследно исчезла. Чахлые, жесткие, исстрадавшиеся по влаге кусты, камни всех фасонов и размеров от мелкой гальки до огромных валунов. Рядом, рукой подать, высился гигантский древовидный кактус; Тереза никогда еще не видела таких вблизи и теперь взирала на него с благоговением. От сухой жары у нее першило в горле, солнце пекло непокрытую голову.

Но местность не была такой уж глухой и безлюдной: неподалеку, на обочине мощеной дороги, стоял белый, с открытым верхом «линкольн». Женщина, сидевшая на водительском месте, призывно махала рукой. Тереза направилась к машине, ступая по возможности аккуратно — на этих камнях было недолго подвернуть ногу.

— Хэлло! — У водительницы было типично британское произношение. — Вы хотите съездить со мной в долину Монументов?

Это была девушка со съемочной площадки, и на ней был все тот же ковбойский костюм.

— Вас ведь зовут Шенди, да? — сказала Тереза, неожиданно осознав, что они еще никогда не встречались лицом к лицу.

— Да, а откуда вы знаете?

— Меня зовут Тереза Саймонс, и я очень рада нашей встрече.

*** SENSH ***

— Прыгай в машину, Тереза. Нам с тобой нужно познакомиться. Слушай, а жарища-то какая! Не хочешь скинуть часть своих одежек? Лично я так прямо обожаю жару! — Она дернула руками за ворот своей рубашки, и та охотно, с характерным треском липучки разошлась до самого низа. Одновременно вырвались на свободу почти неприкрытые груди. — Давай-ка съездим тут в одно место, и там…

— Слушай, Шенди, ничего из этого не выйдет, — сказала Тереза.

Она смотрела вперед и видела ровную, почти прямую дорогу, по сторонам которой были словно руками расставлены высокие, изумительной красоты скалы.

— Это у тебя что, первый раз?

— Мне нужно уйти, ты уж извини.

— У меня есть дружок по имени Люк. Он был бы рад с тобой познакомиться.

— Нет, Шен. Может, когда-нибудь в другой раз, а сейчас мне никак.

— Это уж как ты хочешь. — Шенди надулась и стала смотреть прямо перед собой в пустынную даль.

— Да, мне нужно уйти, — сказала Тереза и вспомнила аббревиатуру LIVER.

* * * You have been flying SENSH Y'ALL * * *

* * * Fantasys from the Old West * * *

* * * Copyroody everywhere — doan even THINK about it!! * * *

Она снова забыла про эту идиотскую музыку, а сил заглушить ее не было. Так и слушала до самого конца.


На площадке для пикников за одним из столов сидит молодая женщина в легком цветастом платье. По столу разбросаны пластиковые чашки и тарелки, объедки и детские игрушки. Женщина смеется, ее маленький сын бегает по траве, увлеченный какой-то игрой.

Тереза стояла на краю прогалины, но затем быстро отступила за ближайшее дерево. На прогалину выскочил Джерри Гроув. Он картинно, широким движением вскинул пистолет, а затем передернул затворную раму, явно наслаждаясь сухим деловитым щелчком.

Женщина повернулась на звук. Вид человека с пистолетом привел ее в панический ужас, она крикнула что-то мальчику и попыталась развернуться на тяжелом бревне, чтобы поймать его, однако страх делал ее движения медленными и неловкими. Думая, что все это игра, мальчик отпрыгнул в сторону. Крик женщины превратился в пронзительный визг, который становился все выше и вдруг сменился звенящей тишиной, словно перейдя в диапазон ультразвука.

Тереза видела, что Гроув и понятия не имеет, как обращаться с оружием. Его рука, направлявшая пистолет на женщину, дрожала и ходила из стороны в сторону.

Вот уж теперь-то, мелькнуло у Терезы, фиг я буду тебя учить.

Гроув выстрелил. Пистолет подпрыгнул в его руке, а Розалинда Уильямс в ужасе закричала, вскочила и бросилась к своему сыну. Гроув выстрелил еще раз, пистолет снова подпрыгнул и на этот раз, по-видимому, вывернул ему руку. Пока перепуганная женшина ловила своего сына, Гроув прижимал руку с пистолетом левой рукой к животу и жалко кривился от боли. Низко пригибаясь, подхватив вопящего мальчика поперек тела, миссис Уильямс проскочила мимо него и помчалась к дороге.

Гроув попытался подстрелить ее на бегу, но поврежденная рука плохо его слушалась и не смогла нажать на спуск. Тогда он переложил пистолет в левую руку, торопливо прицелился и выстрелил вслед убегающей женщине. Отдача снова вздернула его руку, а миссис Уильяме с сыном на руках благополучно скрылась среди деревьев.

Все это время Тереза не дышала, теперь же она облегченно вздохнула, и ее вздох превратился в судорожный всхлип. Гроув повернулся на звук, но теперь она и не думала прятаться.

— А это что за блядь такая? — прохрипел он с ненавистью.

Тереза засмеялась, и вдруг ее охватило истерическое веселье, она захлебывалась, всхлипывала, сгибалась пополам от хохота.

— Я пристрелю тебя на хрен, сука ты долбаная! — заорал Гроув.

— Пристрелишь? Да тебе же и в стенку сарая не попасть! — крикнула в ответ Тереза и вспомнила, как века назад отец кричал на нее за промах.

Привет, сказала она отцу, когда тот проходил мимо нее, направляясь куда-то из дома. Последнее, что она ему сказала. Привет, папаша, это ведь ты втянул меня во все это, ты, свихнутый на стрельбе ублюдок. Она жалела, что не сказала ему и это, и много другого, пока была такая возможность. Она почти колотилась в истерике.

— Заткнись к едреной матери! — взвыл Гроув и выстрелил с левой руки, даже не пытаясь прицелиться.

— Ты бы мне лучше такого не говорил, слизняк ты вонючий, — сказала Тереза и, не теряя больше времени, вспомнила аббревиатуру LIVER.


Душный, невыносимый зной. Она была на хозяйственном дворе, буквально кишевшем копами. Копы жались к боковой стене молла, однако тени от нее почти не было. В конце концов один из них заметил незнакомую женщину.

— Отойдите, мэм, — сказал он и предостерегающе вскинул руки. — Здесь опасно! Я прошу вас немедленно покинуть эту зону!

— ФБР, — бросила Тереза и показала ему свои корочки.

— Прошу прощения, мэм, — смутился коп. — Но дело в том, что мы тут окружили подозреваемого, у него есть оружие, и поэтому…

— Ясно, знаю. Возвращайтесь в укрытие. Агент Саймонс с вами?

— Вам бы, мэм, лучше поговорить с капитаном.

Тереза повернулась и отошла, пытаясь вспомнить, куда направился Энди после разговора с администраторшей молла. Она торопливо шла вдоль стены длинного здания и вдруг увидела впереди Энди, выходившего из маленькой служебной двери. У него в руке был пистолет. Прежде чем идти дальше, Энди быстро прошелся взглядом по всем возможным источникам опасности. Заметив Терезу, он вскинул пистолет.

— Энди! — крикнула она.

— Тесс! Какого черта ты здесь делаешь!

— Господи, Энди!

Она со всех ног бросилась к Энди, ей хотелось обнять его и никогда не выпускать, хотелось так, как никогда еще не хотелось.

— Я на задании. Тесс. — Он ласково тронул ее руку. — Знаешь, ты пооколачивайся пока где-нибудь рядом, а потом спокойно поговорим.

— Энди, тебе грозит опасность! Выйди из этого дела!

— Выйти? — вскинул глаза Энди. — Слушай, а тебя-то какие черти занесли сюда, в Техас?

В ярости от ее непрошеного вмешательства, он повернулся и зашагал к хозяйственному двору.

— Энди. — Тереза едва за ним поспевала. — Это не твоя операция. Ты только консультируешь здешнюю полицию. Дай им сделать все самим, это их работа.

— Я на задании. Подожди меня здесь.

Энди взял ее за плечи, остановил, а сам шагнул за угол, на хозяйственный двор. В тот же самый момент кто-то крикнул в мегафон:

— Ни с места, Аронвиц! Бросай оружие!

Тереза кинулась следом за Энди и наткнулась на его спину. Энди слегка покачнулся, и Аронвиц/Гроув заметил это движение. Гроув стоял на невысоком бетонном выступе, с которого грузились доставочные фургоны, его правая, державшая пистолет рука была свободно опущена. Он уже видел, что по всему периметру двора, за всеми возможными укрытиями, засели полицейские. Заметив Энди, он широким, картинным движением навел на него пистолет. И поставил его на боевой взвод — сухой деловитый щелчок, проколовший напряженную тишину.

Энди не двигался, как заколдованный. Тереза с ужасом смотрела, как Гроув прицелился в Энди. Он держал пистолет одной рукой, вытянув ее до предела.

Гроув выстрелил, пистолет подпрыгнул в его руке. И промахнулся, пуля прошла в нескольких футах от Энди. Гроув умер мгновенно, иссеченный десятками пуль.


— Тесс, чтобы ты больше никогда не таскалась за мной на задания! Что это вдруг тебе взбрело? Ты же помнишь, как мы договаривались. Мы никогда не работаем вместе.

— Энди, ты чуть не погиб.

— Ни в коем разе! Ты видела, как этот тошнотик держал оружие? Ребенок, сопляк.

— Сопляк, который перекрошил уйму народа.

— Для меня он не был опасен.

Энди Энди Энди. Ну как мне тебе рассказать? Узнаешь ли ты когда-нибудь? Да и зачем?

Ей хотелось быть с ним, держать его в руках, кататься с ним по земле, но вместо этого он кипел справедливым негодованием, этот крупный вспыльчивый мужчина, униженный ее вмешательством, мужчина, который не знает и никогда не узнает, какая судьба могла его постигнуть.

Они подошли к его машине и совсем уже собрались ехать, когда на парковке появился Денни Шнайдер.

— Извини, но я на работе, — хмуро сказал Энди и вышел из машины.

Заметив Терезу, Денни вежливо кивнул. Энди стоял у машины Денни на самом солнцепеке и долго говорил, показывая рукой то туда, то сюда и часто кивая, видимо — в ответ на вопросы. Денни записывал что-то в блокнот.

Энди, я не могла поступить иначе. Энди, ну как я могу тебе объяснить? Ну что я тебе скажу? Да кой там хрен, Энди! Я спасла твою долбаную жизнь!

Но ей нравилось смотреть на него, нравилось его крупное немолодое тело и посадка его головы, нравилось, как свободно свешивается вдоль тела его рука и как забавно он ею жестикулирует. Они с Денни проработали вместе пятнадцать лет и знали друг о друге практически все, как то бывает у прямых откровенных мужчин. Энди и Тереза иногда шутили, что, если Тереза вдруг его бросит, он попросится к Денни и его жене жить с ними третьим.

А хоть бы и сейчас, чем не момент, думала Тереза, глядя, как самый дорогой ей человек битый час стоит под палящим солнцем.

Энди Энди Энди… Да кончай ты все это. Иди сюда!

В конце концов он так и сделал, сел в машину и запустил мотор.

— Я скину тебя в любом месте, какое укажешь, — сказал он, не глядя на Терезу. — Нам предстоит серьезный разговор, но это подождет до завтра. Сейчас я возвращаюсь в Абилин и буду писать подробный отчет. Местные копы прекрасно видели, что ты тут вытворяла, а я обязан заботиться о судьбе проекта.

— Энди, ну что ты обязательно хочешь, чтобы все по правилам да по инструкциям? Я спасла тебе жизнь.

— Да хрен ты там что спасла!

— Хрен не хрен, а спасла. Этот псих чуть тебя не убил.

— Не фантазируй, Тесс.

— Не фантазируй, говоришь? — Тереза коротко, саркастически рассмеялась. — Хорошенькие фантазии!

— Да, фантазии, и мы поговорим об этом потом. А сейчас я спешу в Абилин, нужно расхлебывать эту кашу.

— Да, нужно.

Энди резко, с визгом покрышек по гудрону, вывернул с парковки. На выезде машину сильно швыряло, она несколько раз проскребла днишем по гравию и наконец выехала на ведущую к шоссе дорогу, и перед Терезой начал разворачиваться до ломоты в скулах скучный пейзаж небольшого техасского городка: супермаркеты, бифштексные, автозаправки, станции техобслуживания, кинотеатры-мультиплексы, склады канцелярских принадлежностей, моллы, пункты проката машин, цветочные киоски, полуживые хибары, арсеналы борцов с клопами и тараканами, гамбургерные забегаловки, хилые деревца, вздыбленная земля участков, расчищаемых под застройку, чахлые пыльные кусты и — бесконечная дорога. В конце концов они выехали на интерстейт 20 и влились в поток безразличных к ним машин, степенно кативших на запад, к слепящему солнцу. Теперь пейзаж практически не менялся. Энди включил приемник, и зазвучало кантри. Здесь только это и гоняют, объяснил он извиняющимся голосом. Он всегда так говорил, когда был где-нибудь в командировке. В общем-то, ему самому такая музыка нравилась. За первым треком, прямо встык, последовал другой, песня о любви и предательстве и о мужчинах с револьверами; Энди пробормотал сквозь зубы, мол, вся кантри-музыка звучит одинаково, эти чертовы гавайские гитары, и переключился на другую станцию; теперь Стиви Уандер запел один из своих старых хитов. Вспомнив, как годы назад, когда у них с Энди все еще только начиналось, они ехали из Филадельфии в Атлантик-Сити, и Стиви пел им всю ночь, Тереза взяла Энди за руку; ей хотелось плакать, хотелось держать его и никогда не отпускать. Энди отнял у нее свою руку.

— Где тебя высадить?

Его голос звучал резко и отчужденно.

— А где угодно. В общем-то, это не имеет значения.

— Ты хочешь, чтобы я высадил тебя здесь? Прямо на обочине?

— Место не хуже любого другого.

— Ну и что же ты потом собираешься делать?

Энди, ты пойдешь со мной. Все, что ты видишь вокруг, нереально. Я не могу тебе этого сказать, и ты бы мне никогда не поверил, но мы находимся на краю, там, где реальность кончается. Где Абилин? С минуты на минуту ты задашь мне этот вопрос? Мы едем уже полчаса, а машины впереди все те же, и сзади все те же, и Абилин ни на дюйм не приблизился. Мы никогда до него не доедем, потому что его нет в сценарии. Потому что мальчонка, клепавший сценарий, не озаботился его вставить. Эта дорога все уходит и уходит вдаль, к тому пределу, где кончается машинная память. Мы не можем ехать туда, потому что на самом крае нет вообще ничего.

Все еще злясь на нее. Энди затормозил машину. Та выкатилась на обочину, подняв густое облако пыли. Песня Стиви Уандера закончилась — три тихих аккорда, а потом тишина. Мимо один за другим проезжали автомобили. Их моторов не было слышно, и шелеста покрышек — тоже.

— Так ты сюда, что ли, хотела?

— Нет, Энди.

— А куда? Чего ты хочешь? Куда ты хочешь попасть?

Энди Энди Энди.

— В Финляндию, — сказала она и вспомнила аббревиатуру LIVER.


Она была голая, а Энди был на ней. Его нога проскользнула между ее ног и нежно прижалась к расселине, его сильное волосатое тело обнимало ее, покрывало ее всю, сладким и проворным грузом прижимало ее к сиденьям. Его рука лежала на ее груди, пальцы любовно ласкали сосок. Его губы льнули к ее губам, кончики их языков легко, чуть касаясь, скользили один по другому. Она ощущала запах его волос, его тела. Они лежали на импровизированной кушетке, в которую превратился ряд из трех мягких сидений, когда они подняли подлокотники; они занимали ее всю, без остатка, но стоило им хоть слегка изменить положение, их локти и колени ударялись о жесткие нижние поверхности подлокотников.

Когда Энди сильными ритмичными толчками вошел в нее, она изогнула спину и перекатилась на бок, так что теперь он лежал рядом с ней. Овальный иллюминатор был прямо над нею, и она стала понемногу, с каждым толчком Энди, подвигаться и немного поднимать голову. Вскоре она могла уже смотреть сквозь стекло иллюминатора на землю, где медленно и плавно, словно в бреду, проплывали деревья и озера. Рокотали мощные турбины, на серебристом крыле отсвечивало низкое предзакатное солнце. Самолет кренился и закладывал виражи, устремлялся вниз и на бреющем полете проносился над озерами, следовал за извилистым течением рек, вскидывал нос и проносился над горными кряжами, бесконечно вперед, где лишь вода и деревья, серебро и зелень, прорезая безмятежный воздух, устремляясь к пределу, где кончается память и жизнь начинается заново.


РАССКАЗЫ

В перигелии

1

В кондиционируемой тишине кабинета Джейсон Фаррелл ощущал звон пружины где-то в спинке своего вращающегося кресла из черной кожи. В болезненной ясности утреннего похмелья Фаррелл слишком остро чувствовал этот звук — единственное нарушение совершенства этой пустыни из стекла и пластика.

— … с другой стороны, — говорил сидевший напротив через стол мужчина, некий мистер Эдвард Ло, как предусмотрительно значилось на табличке двери его кабинета. — С другой стороны, мы можем просто выдать вам единовременно крупную сумму денег вместо пенсии и покончить на этом.

— Да, — сказал Фаррелл.

— Ну, так что вы предпочитаете?

Фаррелл изо всех сил старался сосредоточиться. Сейчас на карту поставлена его карьера, а решение принимали кабинетные гражданские вроде этого.

— Я не понимаю, почему меня необходимо отстранить от полетов, — сказал он. — Я вполне восстановил силы и в такой же форме, как тот, что идет следом за мной. Ведь мои физические данные хороши, не так ли?

На столе у Ло лежала аккуратная стопка документов, на которой покоилась его ладонь. Пальцы медленно постукивали по бумаге.

Он кивнул:

— Ваши физические данные в порядке, но я боюсь, этого не скажешь о психических. Похоже, эта авария обострила одну-две скрытые мании, отразившиеся на манере поведения.

— Что за чертовщину вы несете? — резко наклонившись вперед, спросил Фаррелл, требовательным тоном.

Ло холодно взглянул на него.

— Если вам нравится перевод на обыкновенный язык, — вы слишком много пьете.

— Я не у дел уже шесть месяцев. Вы ожидали, что я буду жить на молоке?

— Мы не интересуемся следствиями, капитан Фаррелл. Нас заботят причины. Неоспорим факт, что на протяжении двух недель после выписки из военного госпиталя Альянса вас дважды арестовывали за нарушение порядка. Помимо явного пренебрежения законнностью, ваши периодические запои свидетельствуют о развитии алкогольных наклонностей.

— Это вздор, Ло, — сказал Фаррелл, — но, Бог с вами, я действительно пью гораздо больше, чем прежде. Стоит мне приступить к полетам, и я завяжу с этим.

— Дело не только в выпивке.

— В чем же тогда?

Ло взял в руки верхний документ из стопки и просмотрел его. Потом отложил в сторону и взял второй.

— Реакции вашей нервной системы упали до 170 по шкале Корнелиуса. Требуемый для космических пилотов минимум равен 210. Развивается слабый астигматизм зрения. Сейчас оно едва выше 97 %. У пилота должно быть 100 % зрение. Поверхностный электрозаряд вашей кожи при адреналиновом возбуждении недостаточен: более чем на единицу меньше нормы. Рейтинг пассивности резко упал, а коэффициент агрессивности поднялся почти до 72. Хотите услышать что-то еще?

— Есть что-то еще?

Ло медленно кивнул.

— Как пилот вы кончились, Фаррелл.

— Но, черт побери, вряд ли это моя вина.

— Мы вполне отдаем себе в этом отчет. Ваш случай стал предметом массы дискуссий. Финансово Альянс готов щедро вознаградить вас, но большего сделать не может.

Фаррелл снова откинулся на спинку кресла, недоумевая, почему не догадывался, что это может случиться. Бог знает, сколько уже было предупреждений. И длительный отпуск, и десятки медицинских осмотров, и непрерывные отсрочки с получением назначения.

Последние два месяца он сидел в Нассо, поглощая столько вина и солнечного света, сколько могло принять его тело внутрь и снаружи. Милостливое солнце багамского пляжа действовало на самочувствие сравнительно благотворно, и Фарреллу удалось убедить себя, что жизнь снова обретет для него смысл.

— Космическому Управлению, конечно, жаль вас терять. Я уверен, что вы были одним из его лучших пилотов.

— Нет, — сказал Фаррелл, — лучший Тречи.

Ло пожал плечами:

— Думаю, он то же самое сказал бы о вас.

— Может быть.

Собеседник понимающе кивнул. Фаррелл разглядывал его, ощущая какую-то смесь презрения и горького изумления. Ло вероятно прочитал всю ту чепуху, что появлялась в газетах после аварии, — о Джерри Тречи, который погиб в космосе, спасая своего закадычного приятеля Джейсона Фаррелла от неминуемой смерти и обрекая его на жизнь хуже смерти. Правда состояла в том, что до аварии они с Тречи едва знали друг друга, хотя проходили обучение почти одновременно. Фотографии Тречи пополнили галерею народных героев и его лицо было теперь хорошо знакомо Фарреллу. Прежде он вряд ли узнал бы его среди десятка офицеров-сослуживцев.

Тречи просто вовремя оказался поблизости, вот и все. Жаль, что он погиб, но так уж вышло. Джерри Тречи — мертвый герой, а Джейсон Фаррелл — живой мусор.

— Итак, мы возвращаемся к возможным для вас альтернативам, — сказал Ло. — ЗУКА готово подыскать для вас хорошую работу на одной из технических баз на Земле или даже на каком-нибудь лучесиловом спутнике. Если это для вас не годится, вы можете воспользоваться услугами нашей службы трудоустройства, чтобы найти работу в какой-нибудь другой отрасли. Или, как я уже говорил, можете вовсе отойти от дел и мы обеспечим вам солидное финансовое вознаграждение и все пенсионные права.

Фаррелл некоторое время, не мигая, таращился на своего визави. Бывал ли, задавал себе Фаррелл вопрос, этот человек хотя бы раз в космосе? Как можно говорить о деньгах и какой-нибудь работе, когда на его глазах так внезапно оборвалась космическая карьера?

Фаррелл не был романтиком и насмехался над так называемыми поэтами космической эры. Строки их вирш об одиночестве в небесах и звездном великолепии космоса едва касались того, чем все это было на самом деле. Для Фаррелла это было чем-то очень личным, настолько личным, что он даже не пытался разговаривать на эту тему с другими космонавтами, хотя у каждого из них были собственные причины связать судьбу с космосом. Это невозможно ни выразить словами, ни объяснить кому-то другому. Удаление на громадное расстояние от планеты становится чем-то немного большим, чем просто ощущение его превращения в тускнеющую точку света… так же, как возвращение, когда она все ярче и ярче сияет на твоем экране системы сканирования… Это было отказом от любых гарантий безопасности. В нем таилось наслаждение, родственное сексуальному, но никогда не иссякающее.

Однажды Фаррелл поклялся себе, что встретит смерть на марсианской станции; уединенной и, возможно, слишком примитивной. Но вид земли в глубокой синеве утреннего марсианского неба был для него чем-то таким, на что, увидев однажды, он готов смотреть снова и снова.

— И что же?

— Вы хотите, чтобы я ответил сейчас же?

— Если вам необходимо время для принятия решения, это ваше дело. Но мы предпочли бы услышать ответ сейчас.

— И нет способа как-то переиначить это?

Ло скептически покачал головой.

— Никакой работы в космосе, даже если она не связана с пилотированием?

— Нет, — ответил Ло. — Вам известны нынешние правила: каждый член экипажа космического корабля должен обладать здоровьем, соответствующим минимуму установленных показателей вне зависимости от выполняемых на борту обязанностей. Ничего, абсолютно ничего нельзя сделать, капитан Фаррелл, для возвращения в состав сил Альянса.

— Я понимаю.

Фаррелл посмотрел на собеседника и вдруг обнаружил, что его раздражает даже внешность этого человека. Тот сидел теперь, откинувшись на спинку кресла и повернув голову почти в профиль, так что на Фаррелла ему приходилось смотреть как бы искоса. Его рука снова покоилась на стопке документов, документов, которые стали баррикадой, отделившей Фаррелла от его собственной жизни. И пальцы Ло постукивали по этой баррикаде.

Фаррелла подняла на ноги волна злобы, силе которой он удивился сам, заставив грозно наклониться вперед над столом.

— Слушайте, вы, самодовольный ублюдок! — выкрикнул он. — Вы ни черта не понимаете в том, что происходит с такими, как я, людьми. За то, что я не стал заплатившим кровью героем, вроде Тречи, вы даете мне пинка под зад!

— Сядьте, капитан Фаррелл, — тоже повысив голос, сказал Ло.

— Нет! Земной Альянс владеет полным контролем космических полетов и вам это известно. Не можешь летать на службе ЗУКА, то не будешь летать вовсе. И вы еще смеете толковать о формальностях и пенсиях.

Ло сунул руку под стол и нажал кнопку.

— Истерика, которую вы тут закатываете, — проявление одной из причин, не позволяющих вам заниматься этим делом. Последствия аварии. Мы ничем не можем помочь вам. Вы должны принять наши извинения.

Два охранника в форме межпланетной пехоты вошли в кабинет и отдали Ло честь.

— Капитан Фаррелл уходит, — сказал Ло.

Фаррелл повернулся к охранникам:

— Итак, я удостоился эскорта, который выдворит меня за пределы здания? Как злостного нарушителя спокойствия.

— Не усложняйте ситуацию, — продолжил Ло. — Вам некого винить, уж я-то здесь совершенно ни при чем. Вы позволяете инстинктам брать верх над здравомыслием. Если выпустить вас в космос в таком состоянии, то вы будете представлять угрозу не только для себя, но и подвергнете опасности других. Придется смириться с этим, Фаррелл. Придется.

Он кивнул пехотинцам, стоявшим по стойке смирно. Фаррелл секунд десять пристально смотрел в глаза Ло, потом отвернулся и направился к двери.

— Дайте нам знать о своем решении в недельный срок, Фаррелл. Мы сделаем для вас все, что в наших силах.

Фаррелл ничего не ответил и вышел из кабинета. Хотя пехотинцы следовали за ним до самого выхода из здания, он не обращал на них внимания. Выйдя на улицу, он вскочил в автобус-экспресс до аэропорта и первым рейсом вернулся в Нассо.

Две недели спустя он уже смирился со своей новой жизнью, хотя у него по-прежнему не было ни одной мысли о том, чем заняться.

Первым побуждением после того, как он покинул здание штаб-квартиры Земного Управления Космического Альянса (ЗУКА), было надраться, но его гордость слишком сильно задели. Этим он лишь подтвердил бы то, в чем упрекал его Ло. Коль нет альтернативы на будущее, то будь он проклят, если не сможет приспособиться к тому, что его ожидает.

В Нассо жизнь быстро вернулась в русло, по которому протекала до полученного от Ло вызова в ЗУКА, но без алкоголя.

Весь день он то плавал в теплой синеве Карибского моря, то без малейшего интереса поглощал блюда местной кухни, то часами лежал под жаркими, ослепительными лучами солнца. Солнца ему никогда не было достаточно, он жаждал его света по ночам и день-деньской впитывал патоку его тепла. Его тело сияло бронзовым загаром и было предметом восхищенного любопытства многих молодых женщин на всех пляжах, где он появлялся. Не обращая внимания на их присутствие, Фаррелл ел прямо на пляже, плавал и спал, не уходя в тень, всячески стараясь ослабить сумасшедшую тягу к недоступному для него космосу.

До собеседования с Ло терпение Фаррелла кормилось уверенностью, что возвращение в космос — вопрос времени. Теперь, когда одним махом, его надежды рухнули перед натиском медицинских правил, былое нетерпение и на четверть не шло в сравнение с тем, что ему приходилось преодолевать в себе.

Миновало еще две недели, но картина металлических громадин кораблей, бороздивших просторы космоса между Землей, Луной, Марсом и Венерой, продолжали оставаться в памяти ярким, неприятным пятном, которое он в большинстве случаев был не в силах отогнать.

Мысли о Венере поднимали смутное, труднообъяснимое ощущение, которое испытывал любой космонавт при одном упоминании названия этой загадочной, молчаливой планеты. Нога человека все еще не ступала на ее поверхность, скрытую непроницаемой толщей постоянной облачности; во всяком случае, нога человека, который остался жив, чтобы поведать о том, что увидел. После исчезновения без следа шести кораблей вместе со ста двадцатью членами экипажей, Венера приобрела у человека Земли славу места, от которого надо держаться подальше.

Дикость россказней с годами росла, словно снежный ком. Превратившись в легенды, они переходили от одного поколения космонавтов к другому, создавая вокруг Венеры покров мифической таинственности, вера в которую жива по сей день.

Земной Альянс распространял свое базирование на внутренний космос Солнечной системы, ограничиваясь Землей, Луной и Марсом. На Луне было несколько городов, существовавших добычей полезных ископаемых, которыми богата кора этого естественного спутника Земли. Единственная научная станция на Марсе в Большом Сирте год от года медленно расширялась. Наступит день и на Марсе тоже появятся города; когда-нибудь Марс удастся преобразовать полностью и человечество сможет пользоваться им, как вторым домом. Экспедиции уже направляются на астероиды. Человек осваивает Солнечную систему медленно, но верно.

Только Венера дерзко противится покорению человеком.

Авария, которую потерпел корабль Фаррелла, произошла вблизи Венеры. Под его командой на борту было пятнадцать человек. Взрыв произошел в центральном корпусе. Через несколько секунд в живых остались только Фаррелл и его помощник, находившийся в это время с ним в корпусе управления. Оставшись без энергии, корабль Фаррелла должен был неминуемо упасть на Солнце…

Он открыл глаза, потому что на его лицо упала тень.

— Капитан Фаррелл?

Фаррелл скосил взгляд. Рядом стоял мужчина. Солнце образовало корону на его голове, поэтому разглядеть лицо было невозможно. Он перевернулся на живот.

— Да.

Мужчина сел возле него на песок. Фаррелл тоже сел и взглянул на него. На нем, как и на Фаррелле, были только шорты, но его белое тело выглядело болезненным в свете яркого солнца. Фаррелл подумал: ему не следовало бы появляться на такой жаре, если не хочет получить солнечный удар.

— В отпуске, капитан Фаррелл? — спросил мужчина.

— Откуда вы меня знаете?

Мужчина улыбнулся:

— Инстинкт, полагаю. Как бы там ни было, я справлялся о вас в отеле.

— Вы из ЗУКА?

— Нет. Почему вы спросили?

— По некоторой причине я ожидаю их появления, — ответил Фаррелл.

— Не думаю, что они появятся, капитан. Я сообщил им, что отправился повидать вас. Хотя они и не одобряют того, о чем я хочу поговорить с вами, вмешиваться не станут.

— Зачем вы здесь? — спросил Фаррелл тоном, который граничил с невежливостью.

— Я приехал, предложить вам работу.

Фаррелл закрыл глаза и лег спиной на песок.

— Меня это не интересует. Я побеспокоюсь о работе, когда ничего не останется от выданного пособия.

Мужчина стал набирать пригоршни тонкого светлого песка и высыпать возле него бороздками.

Он открыл глаза.

— Вы несерьзный человек.

— Почему вы так думаете? — спросил мужчина.

— Если бы в ЗУКА вас действительно знали, то посоветовали бы обходить меня за сотню километров. Я изгнан пожизненно, по милости медиков.

Мужчина огляделся, некоторые из загоравших были в пределах слышимости.

Он сказал Фарреллу:

— Я серьезный человек, капитан Фаррелл, но предпочел бы говорить не здесь. Не пройтись ли нам?

Фаррелл вскочил на ноги и улыбнулся.

2

— Между прочим, мое имя Джервис, — сказал мужчина. — Николас Джервис.

— Рад познакомиться, мистер Джервис.

Они шли вдоль кромки воды, крохотные волны слегка шевелили гладкую гальку. Легкий бриз с моря обдувал их тела, умеряя жестокость жаркого солнца.

Джервис сунул руку в карман и вытащил голубую тенниску из очень легкой ткани. Он натянул ее на себя и Фаррелл почувствовал облегчение, хорошо зная, сколь вредно слишком долгое пребывание на солнце.

Когда они отошли достаточно далеко от заполненного людьми пляжа, он сказал:

— Простите мне мое рвение, мистер Джервис, но вы упомянули о работе в космосе.

— Если я правильно понял, вы уже заинтересовались?

Фаррелл улыбнулся:

— Если работа в космосе, для меня этого достаточно.

— Думаю, вам следует узнать о ней побольше, прежде чем мы приступим к делу, — сказал Джервис. — С этой работой могут справиться немногие.

— Что же, испытайте меня.

Они оставили главный пляж позади и вошли в небольшое укрытие, вырезанное морем в высоком утесе, поднимавшемся над узкой полоской пляжа, усеянного небольшими обломками скальной породы, сменившей гальку.

— Прежде чем сказать что-то еще, — заговорил Джервис, — я должен сообщить вам, что представляю Управление по Наблюдению за Разоружением (УНР).

— Я о таком не слышал.

— Думаю, что нет. О нем, в самом деле, знают очень немногие. Управление создано около восьмидесяти лет назад и лет десять спустя превратилось в бездействующий орган. В таком состоянии оно продолжало оставаться до очень недавнего времени.

— Вы можете этого не знать, но во времена Холодной войны и в период ее отголосков за несколько последних десятилетий двадцатого века на орбиты вокруг Земли были заброшены сотни искусственных спутников. Многие из них служили явно мирным или научным целям, но не все. Обе стороны вывели на орбиты несколько сотен ядерных зарядов, а также большое количество микробиологического оружия.

— Когда мало-помалу был создан Альянс Наций, призванный образовать в 2047 году всемирное правительство, все старались помалкивать об этих плававших в космосе игрушках. Когда с секретами было, наконец, покончено, поднялась настоящая буря и пришлось сформировать УНР.

— Полагаю, эти спутники были не единственным поводом, — сказал Фаррелл.

— Нет, конечно. Поскольку все разоружались, наблюдение Альянса за ходом разоружения было исключительно пристальным в течение многих лет. Проблема с этими спутниками оказалась достаточно серьезной. С бактериологическими, сколь бы странным это не казалось, разобрались простейшим образом: микроплазма имела определенную продолжительность жизни, после истечения этого срока спутник просто объявлялся безвредным.

— Однако ядерные устройства в большинстве случаев были изготовлены из очень долговечных материалов. Многие и сегодня в прекрасном состоянии.

— Сегодня? — переспросил Фаррелл.

Джервис утвердительно кивнул:

— Постепенно пришли к решению, что Альянс в тот период стал настолько прочным, что никто на Земле не захочет, а если захочет, то не сможет, использовать эти устройства. В сложившихся обстоятельствах казалось наилучшим оставить спутники там, где они были, — в сохранности на своих орбитах. Так и было сделано, УНР расформировали, а оставшаяся от него небольшая группа проводила ежегодную проверку в космосе, подсчитывая, все ли спутники на месте.

— Так продолжалось до прошлого года, когда обнаружилось, что около сотни ядерных спутников со своих орбит исчезли.

Он сделал паузу, позволяя Фарреллу осмыслить сказанное.

— И кто же их забрал? — спросил Фаррелл.

Джервис пожал плечами:

— Не знаю. Не знает этого и Совет Альянса. УНР спешно было возрождено, с той поры мы нянчимся с нашим младенцем.

— И каково положение сейчас?

— Как только пропажа была обнаружена, предприняли шаги по доставке оставшегося на Землю. Несмотря на самый высокий уровень приоритета этой задачи, на ее выполнение потребовалось три месяца. К концу мы недосчитались еще двухсот пятидесяти ядерных зарядов.

Фаррелл присвистнул:

— Как же их смогли украсть? Увели, уравнивая скорости?

— Да. Ничего не может быть проще. На это способен почти каждый энергичный юный космический яхтсмен. Это мог сделать кто угодно, любой кровожадный землянин. Эти спутники лежали на виду, словно просились, чтобы их кто-нибудь забрал.

— И каково мое место во всем этом?

Джервис взглянул на него:

— Мы хотим вернуть их.

Они остановились и забрались на большой плоский камень, немного выступавший в море. О него ласково плескались волны. Фаррелл сел и опустил ноги в чистую, теплую воду.

— Вы знаете, где они?

— Три недели назад еще не знали, — ответил Джервис. — Но теперь нам известно, где находится большая часть. Один астроном обнаружил нечто, показавшееся ему большим облаком метеоритов или крохотных астероидов, заслоняющих солнце. Мы присмотрелись получше — это оказались они.

Фаррелл поднял на него удивленный взгляд.

— Кто бы это ни сделал, факт есть факт, — продолжал Джервис. — Двести пятьдесят термоядерных бомб находятся на орбите вокруг Солнца между Меркурием и Венерой под охраной космического корабля.

Шли минуты. Фаррелл следил за крохотным пятном ярко-зеленых водорослей под водой. Волна накатывалась на камень и бежала обратно, отразившись от него. Водоросли колыхались туда и обратно, подчиняясь воле волн.

Наконец он сказал:

— Я сделаю это при соблюдении двух условий.

— А именно?

— Во-первых, после этого вы гарантируете мне работу в космосе до нормального пенсионного возраста.

— Принято.

Фаррелл посмотрел на него с удивлением, затем расплылся в улыбке удовольствия.

— Во-вторых, вы скажете мне, почему Совет Альянса не посылает силы ЗУКА, чтобы превратить этот корабль в звездную пыль.

Джервис задумчиво произнес:

— Я ожидал, что вы спросите об этом. Ответить не просто.

— Совет в этом вопросе находится в пикантном положении. Видите ли, дело в ответственности за похищение ядерных устройств. Грехи предков и всякое такое. Если бы бомбы не были оставлены на орбитах, никто не смог бы их украсть. Так что сам Совет, за которым последнее слово в руководстве Альянса, находится в положении, когда он не может занять твердую позицию.

— Вторая проблема в том, что в данный момент в азиатских странах набрало силу движение за самоопределение. Такого рода вещи случались и прежде, но Альянсу удавалось это пережить. Однако сейчас, когда страна или корпоративные интересы, ответственные за преступление неизвестны, есть опасение, что применение силы против этого космического корабля может представлять опасность для самой структуры Альянса, если окажется, что ответственность лежит на одной из азиатских стран.

— Отсюда следует, что кто бы ни отправился схватить за руку наших неизвестных друзей на борту этого космического корабля, он должен полностью отдавать себе отчет в том, на что пошел, и действовать в одиночку. Он не может выйти в космос под флагом Альянса или выглядеть его представителем каким-то иным образом. Вместе с тем, ему будут предоставлены все ресурсы Альянса.

— Это намек на вознаграждение? — спросил Фаррелл.

— Именно, — серьезно сказал Джервис.

— Ну, об этом можете забыть. За деньги я на это не пойду. Если вам хочется, покройте мои личные расходы, и не более. Возможно, это звучит банально, но если такова цена моего возвращения в космос, я заплачу ее.

Джервис спросил:

— Полагаю, у вас нет возражений приступить к делу, не откладывая в долгий ящик?

— Нет, конечно, нет. — Он вскочил на ноги и оба двинулись в направлении главного пляжа.

В голове Фаррелла внезапно возникла беспокойная мысль и он спросил:

— Почему вы обратились именно ко мне, Джервис? В системе ЗУКА десятки пилотов, с которыми вам было проще поговорить об этом деле.

— Конечно, такие пилоты есть. Но у вас есть одно преимущество перед ними. Вы ведь уникум, Фаррелл. Неужели не помните, что вы — единственное человеческое существо, которому удалось остаться живым, побывав так близко возле Солнца? Когда Тречи спасал ваш корабль, он был уже менее чем в десяти миллионах километров от нашего светила.

— Вы смогли выдержать эту жару, капитан Фаррелл. Мы не знаем, в чем дело, но ваше тело обладает сопротивляемостью ожогу. Никто из пилотов ЗУКА не в состоянии приблизиться к этому космическому кораблю.

— Но что…?

— Я знаю о чем вы подумали. Мы все хотели бы это знать. Чем напичкан этот корабль?

Спустя три дня Джейсон Фаррелл, восстановленный в звании капитана ЗУКА, стартовал с лучесиловой станции N 18 и начал долгое падение на Солнце. Корабль, на котором он летел и которому, едва став его крестным отцом, дал имя «Беззаконный» скорее в пику своему летавшему за письменным столом противнику из ЗУКА), чем по какой-то другой причине, представлял собой переоборудованную транспортную посудину Альянса. Ему был хорошо знаком этот тип еще с той поры, когда пришлось несколько недель колесить в небесах Марса точно на таком же. Однако этот корабль был изменен до неузнаваемости.

Началось с того, что корпус был выскоблен и покрыт глазурью, поэтому сиял зеркальным блеском. Затем на него наложили пятнадцать слоев наружной обшивки, выполненной из черного негорючего волокна. Когда он спросил одного из технических специалистов почему они остановились на пятнадцати, тот ответил:

— Вы были готовы к старту. Мы могли бы добавлять бесконечное их количество. Приближаясь к космическому кораблю, охраняющему бомбы, Фаррелл будет падать на него из черноты. Если хотя бы десятая часть квадратного метра корпуса его корабля потеряет к тому времени изоляцию, то он станет похож на свечу в темном помещении. Слои черной наружной обшивки будут испаряться относительно быстро, но до тех пор, пока они не исчезнут все, он будет оставаться невидимым для любого наблюдения с вражеского корабля.

Вокруг кабины специалисты лучесиловой станции N 18 соорудили мощный антирадиационный экран. Достаточный, как сказал Джервис, чтобы сдерживать почти все, что будет швырять в него солнце. Его главной проблемой станет тепловая радиация, однако глазированный корпус и холодильная установка удержат температуру на уровне, при котором он останется жив.

Второй главной составляющей модернизации «Беззаконного» было вооружение. Фарреллу было предоставлено на выбор буквально любое портативное оружие, но он, в конце концов, остановился на вакуумном торпедном аппарате, который смонтировали под корпусом корабля, и самонаводящейся многоствольной лазерной установке. Если у него будет время остановиться и прицелиться в неприятеля, пояснил он Джервису, то удастся воспользоваться торпедами. Если же придется бегать или крутиться в условиях невесомости, то потребуется что-то сравнительно легкое для ближнего боя.

Но сам Фаррелл надеялся, что применять оружие не придется.

Третье изменение ему определенно было не по душе. Нормальные ионные двигатели из корабля выкорчевали и заменили их лучесиловой импульсной машиной.

— На кой ляд здесь эта чертова штуковина? — набросился он на Джервиса, едва увидев ее. — Если мне придется за ними бегать, потребуется менять направление по собственной воле.

Джервис растопырил пальцы и спокойно начал перечислять причины.

— Первое: мы были вынуждены демонтировать навигационный компьютер, чтобы увеличить объем трюма, но в то же время установили лучесиловые экраны. Второе: без компьютера станции вы никогда не найдете то, за чем отправляетесь. Третье: мы не уверены, что бортовой компьютер вообще будет работать так близко к солнцу. Четвертое: мощности ионных двигателей недостаточно, чтобы вырвать вас у притяжения светила. Пятое: вам не придется таскаться возле солнца с воспламеняющимся топливом. Шестое: вы…

— Хорошо, хорошо, — перебил Фаррелл, — ваша взяла.

Лучесиловая пушка или лазер, как ее чаще всего называли, обеспечивал движение только в одном направлении. Именно в том, куда направлен луч и никуда больше. Смещался луч, смещался в космосе и корабль. Лазер делал с суб-атомной энергией то же самое, что лазер со светом. Узкий луч энергии прокладывался в космосе в любом желаемом направлении и столько кораблей, сколько было необходимо, могли гоняться в нем туда и обратно, не неся на борту топливо. Различие между космическим кораблем с ракетным двигателем и работающим на лучесиловом лазере было аналогично отличию паровоза от электролокомотива. Обычно лучесиловые станции обслуживали регулярные коммерческие рейсы между планетами и спутниками, но из-за непрерывно меняющегося взаиморасположения планет лучи направлялись со специальных искусственных спутников небесных тел, входивших в транспортную систему. Специальное оборудование этих спутников следило за взаимоперемещениями небесных тел, обеспечивая навигацию.

Но прежде чем проложить луч, необходимо построить принимающую станцию. Поэтому обычные ракетные корабли по-прежнему бороздили космос, раздвигая границы освоенного пространства, и только по проложенным ими трассам могли затем двигаться эти космические «трамваи».

— А что вы собираетесь соорудить в качестве принимающей станции? — спросил Фаррелл. — Не станете же вы уверять меня, что уже построили ее.

Джервис и его инженеры рассмеялись.

— Она нам не нужна. Мы просто направим луч на Солнце…

Были и другие недостатки, такие, о которых Фарреллу даже не хотелось думать. Прежде всего, они не могут направить луч на вражеский космический корабль. Сделай они это, и луч тут же будет обнаружен. И дело не только в этом, добавил Джевирс; если ядерные запалы внутри водородных бомб подвергнутся действию неэкранизируемого луча дольше нескольких секунд, то они детонируют.

Таким образом, хотя луч может быть направлен с точностью острия булавки, тот, на котором поедет Фаррелл, будет вести его умышленно мимо цели.

Еще одна сложность заключалась в том, что если он будет вынужден покинуть луч, то это возможно, но заряда его аккумуляторов хватит лишь на несколько минут.

— Это, — мрачно поделился мыслями Фаррелл, — превратит мой воздушный бой в игру в одни ворота.

Едва покинув лучесиловой спутник на околоземной орбите, Фаррелл почувствовал себя лучше. Несмотря на некоторое чувство неудовлетворенности после общения с Джевирсом и его техническими специалистами, он вынужден был признать, что «Беззаконный» был настоящей мечтой. Ощущение неуклонно подталкивавшего корабль ускорения было приятным и хотя корабль мог совершенно безопасно лететь под управлением автомата, Фаррелл несколько часов провел за пультом, просто смакуя прикосновение к рычагам управления.

Все дальше от Земли…

Фаррелл, словно зачарованный, не отрывал взгляд от экрана заднего сканирования, следя за уменьшением размеров блестящего шара по имени Земля. Как бы ни приближался он к Солнцу, Земля все время оставалась яркой звездой в зените за кормой.

Падение на Солнце…

В тот раз Фаррелл тоже падал на Солнце, сидя внутри того, что осталось от его несчастного корабля. Тогда это были пятнадцать часов боли и страха.

3

Спустя три дня после отправления с Земли он поменял полярность силового луча и начал долгое торможение. Он занялся этим рано, чтобы достичь приемлемой для маневра скорости до того, как достигнет точки, о которой думал теперь, как о зоне боевых действий. Кроме того, у него не было четкого представления о влиянии притяжения Солнца на скорость корабля.

Джервис говорил, что ядерные устройства и охранявший их космический корабль находятся на околосолнечной орбите, удаленной от светила примерно на сто миллионов километров или почти на краю диска, очерчиваемого орбитой Венеры. Удовольствие от солнечной радиации на таком расстоянии от светила даже в хорошо охлаждаемом космическом корабле не должно быть особенно приятным.

Оказавшись в одиночестве, Фаррелл снова стал думать о случившейся аварии. Холодильное оборудование «Беззаконного» уже работало на полную мощность, но температура медленно поднималась. Поверхность последнего слоя наружной обшивки нагрелась до 25 °C. Точка плавления ее материала составляла 60 °C.

Он закрыл глаза и расслабился, лежа в койке компенсации перегрузок торможения.

Хоукинс принес ему эрзац-кофе. Всех на борту корабля раздражала близость к этой затянутой вечной облачностью планете, маячившей перед сканерами правого борта. В жилом отсеке не прекращались мрачные шутки. Один этот жизнерадостный ублюдок Фаррелл, говорили между собой члены экипажа, не выказывает признаков нервозности, ведет корабль, да и все. Хорошо, думал Фаррелл, что они не ощущают холодного пота, которым пропитался бандажный пояс, или вкуса слюны у меня во рту. Затем корабль взорвался и Хоукинса швырнуло на него с оторванной на тазобедренном суставе ногой. Его кровь была повсюду. Каким-то образом капсула управления не разгерметизировалась и осталась в исправном состоянии ее крохотная охлаждающая система. Все смолкло. О, Боже, поскорее бы. Корабль стал медленно падать…божьей милостью не на Венеру, а на прародителя всех планет, Солнце. На лице Хоукинса появилась странная улыбка бескровных губ, перекошенных болью. Чем можно было помочь этому несчастному борову? Только многословными и бесполезными извинениями перед тем, как вышибить ему мозги из пистолета, для подобных случаев и предусмотренного. Болезненная ухмылка так и осталась на его лице, и отвернуться от нее в тесноте капсулы было некуда. Падение ускорялось и ускорялось, температура стала подниматься, охлаждающая система начала издавать свистящий шум, что наверняка означало ее скорый выход из строя. Какую самую высокую температуру может выдержать человек? — подумал Фаррелл и его вырвало на собственные колени и ухмылявшееся лицо Хоукинса. Датчик на переборке окрасился в красный цвет, полученная им доза гамма-излучения должно быть неимоверно высока. В соответствии с пунктом 214 правил он должен был доложить о необходимости госпитализации на ближайшей медицинской базе, оборудованной в соответствии с кодом… он сорвал датчик со стены и ударил его корпусом по приборной панели, поранив при этом руку. Кровь капала с нее на несчастного Хоукинса, который только улыбался. К четырнадцатому часу падения Фаррелл перестал видеть, пальцы потеряли чувствительность. Только слух еще служил ему в той убийственной жаре и смертельной тишине. Хлопья слюны запеклись на губах, испражнения покидали его тело, безостановочно заполняя пространство форменного скафандра. Дуло пистолета было у него во рту, палец лежал на спусковом крючке, нога уперлась во что-то мягкое, возможно часть ноги Хоукинса, когда он услыхал скрежет металла о металл и ощутил резкую остановку и крен капсулы. Его швырнуло вправо, он ударился головой о переборку и подумал, что умер. Кто-то схватил его и он ощутил горячий металл на коже в том месте, где к ней прикоснулся вакуумный скафандр. Все вокруг наполнилось воем.

Фаррелл открыл глаза внутри спасательного корабля, рядом лежал космонавт по имени Джерри Тречи, погибший от чрезмерного теплового облучения…

Фаррелл в самом деле открыл глаза и обнаружил, что потеет.

На шестой день Фаррелл катился под действием притяжения Солнца, используя луч торможения для управления и контроля скорости. Он пересек орбиту Венеры в плоскости эклиптики с инстинктивным облегчением космонавта, которому посчастливилось оказаться за миллионы километров от этой планеты, видимой как светлый полумесяц, яркость которого уступала лишь сиянию солнца.

Что же такое Венера? — задавал он себе вопрос. Было за рассказами о ней одно лишь суеверие? Населена ли она, в чем уверены многие люди и большинство космонавтов? Если да, то любая разумная форма жизни может существовать на ней только в домах или пещерах глубоко под землей; либо она должна была возникнуть на бедных кислородом равнинах, где бушуют углекислотные ветры, скорость которых достигает пятисот километров в час, а температура поверхности планеты нагрета до сотни градусов.

Возможно все пропавшие на ней люди и корабли просто попали в аварию. Однако до сих пор ходят разговоры об организации седьмой экспедиции.

Взрыв его собственного корабля оставил без ответа многие вопросы.

Но сейчас Фаррелла заботило только Солнце.

Он целиком сосредоточился на том, что давал носовой сканер. Несмотря на установку диафрагмы в положение почти полного отсутствия входного отверстия, раскаленный до бела диск Солнца занимал все поле зрения и все мысли Фаррелла. Самый верхний слой наружного покрытия корпуса уже испарился, температура второго приближалась к 60 °C.

Судя по навигационному счислению, местоположение цели его путешествия должно находиться где-то здесь. Сам Фаррелл мало что мог предпринять. Его сканеры должны уловить любое присутствие металла, поэтому пялить все время глаза на экран было не только бесполезно, но еще и утомительно.

Понимая, что приближаются решающие минуты, он снова лег в койку компенсации перегрузок и попытался расслабиться.

Через несколько минут его напугал резкий звонок аварийной сигнализации. Он бегом бросился к пульту и сел в кресло.

Сканеры информировали о наличии космического объекта или объектов в восьми километрах по левому борту. Фаррелл мысленно принес извинения Джевирсу за сомнение в возможности направления силового луча с такой точностью. Прицел, находившийся на расстоянии более сорока миллионов километров от цели, доставил к ней его корабль с отклонением всего на восемь километров. С подобной точностью измерений даже для научных целей ему вряд ли приходилось встречаться.

Он проверил скорость и отрегулировал импульсы торможения двигателя таким образом, чтобы компенсировать солнечное притяжение. Теперь он был на одной орбите с обнаруженным объектом.

Фаррелл взглянул на показания датчиков наружной обшивки и с тревогой обнаружил, что за последние несколько минут корабль потерял еще шесть слоев. Уже грелся седьмой и даже за то время, пока он следил за диском температура поднялась настолько, что начал коробиться и этот слой. Надо соображать быстро. При такой интенсивности, а Джевирс предупреждал, что они будут испаряться тем быстрее, чем меньше их останется, в его распоряжении минут десять. Нельзя терять ни секунды времени.

Он отключил принимающие луч экраны и переключил двигатель на питание от аккумуляторов, затем оставил зону лазерного луча и направился навстречу видимому на экране сканера объекту.

Он беспокойно вглядывался в визуальный экран, зная, что если хочет остаться жив, должен заметить и опознать вражеский корабль прежде, чем заметят его. Когда обнажится, наконец, его зеркально блестящий корпус, а он все еще не засечет противника, то у него не останется никаких преимуществ.

Внезапно испарился очередной слой и их осталось пять.

Он взглянул на термометр и к своему удивлению обнаружил, что внутри кабины больше 45 С. Холодильная установка работала на полную мощность и все же стрелка прибора безжалостно ползла вверх.

Его цель материализовалась, наконец, на визуальном экране и Фаррелл впился в него глазами.

Разрешающая способность прибора была недостаточной, чтобы отдельно рассмотреть каждый объект; было лишь видно, что это масса висевших близко друг к другу старинных ядерных спутников. Фаррелл видел их на экране, как туманность черных крапинок и штрихов.

Но над ним и немного позади облака спутников пристроился на орбите космический корабль, который Фаррелл искал.

Он пристально вглядывался в очертания корабля.

Какая страна Земли могла построить его? Фаррелл прежде не видел ничего подобного. Он имел форму двух белых цилиндров, пересекавшихся под прямым углом. Корабль медленно вращался, но не вокруг оси одного из цилиндрических корпусов, а в своей плоскости подобно спицам колеса, напоминая космическую станцию без периферийного кругового корпуса.

Фаррелл не отрывал взгляд от корабля, чувствуя охватывавший его ужас. Мог ли он быть построен на Земле? Если да, то где? Он определенно никогда прежде не видел ничего подобного.

Тем временем датчик состояния наружного покрытия обнулился и в то же мгновение космический корабль на экране перестал вращаться.

Фаррелл бросил взгляд на прибор — испарился последний слой наружной обшивки. Теперь корпус его корабля сиял отраженным светом так же ярко, как солнце. Видимо и наблюдателю на борту второго корабля он показался маленьким солнцем.

Но этот корабль перестал вращаться.

Фаррелл знал, что его заметили. Это и было причиной прекращения вращения.

Его крохотный «Беззаконный» медленно приближался к странному кораблю.

Перед самым носом «Беззаконного» возникла вспышка света, изображение на экране окуталось дымкой и маленький космический корабль сотрясла взрывная волна. Свет в корабле погас, затем вспыхнул снова. Фаррелл выругался.

Он ухватился за рычаги управления и изменил направление. Сразу же прогремел взрыв примерно в том месте, где он был бы, не успей сделать маневр. Он видел крестообразный космический корабль немного позади и выше облака ядерных бомб прямо перед собой, тот шел прямо на него. Его маневры были внезапными и быстрыми, они не задерживали его приближение.

— Ладно же, кровожадные ублюдки, — выругался себе под нос Фаррелл, — вы получите то, чего хотите.

Он выровнял корабль строго по линии только вперед. Большой корабль занимал весь его экран. Он надавил ножную педаль боевого залпа и почувствовал удар адреналиновой реакции, отозвавшийся во всем теле, как только отдача торпедного залпа прокатилась по кораблю.

Он снова сделал быстрый маневр, как только пошли торпеды, затем еще один, и еще. Взрывы покрывали все пространство вокруг его корабля, пугая Фаррелла точностью. Один расцвел всего в трех десятках метров от корпуса, но его эффект оказался слабым. Тот первый, подумал Фаррелл, был действительно близким. В космосе нет ничего, что могло бы передавать ударную волну.

Он следил за противником на экране, считая секунды. Еще один взрыв возник прямо по курсу и слегка поцарапал корпус, но повреждение было незначительным.

В следующее мгновение вражеский корабль взорвался; самонаводящиеся торпеды нашли цель.

Фаррелл смотрел, как зачарованный. Первая вспышка пламени возникла почти в центральной точке пересечения двух корпусов. Секундой позже раскаленное до бела пламя вырвалось наружу в нескольких местах. Корабль сложился вдвое, затем одна половина отвалилась. Второй взрыв разнес ее на куски. Обломки, вертясь, отдалялись от искореженного космического корабля. То, что от него осталось, напоминало Фарреллу перегруженную металлоломом тачку, которая раскачивается и теряет на ходу груз.

Он бросил взгляд на термометр. Температура в кабине приближалась к 57 С, а у него тряслись руки. По лицу бежал пот, губы пересохли.

Прошло пять суток и Фаррелл остановил космический корабль «Беззаконный» у причальной мачты лучесилового спутника № 18. В его трюме было что-то около ста пятидесяти или двухсот ядерных устройств, во всяком случае больше не вместилось. Остальные продолжали поредевшей кучей кружить по околосолнечной орбите. Работа по сбору и укладке бомб в трюм оказалась по-настоящему трудной и крайне утомительной.

Поскольку аккумуляторов его корабля хватало максимум на тридцать минут работы двигателя, Фаррелл беспрестанно возвращался на луч для подзарядки. В результате ему пришлось около двадцати раз возвращаться за бомбами, чтобы набить трюм. Он использовал для этого электромагнитные абордажные захваты, но все это время жара в кабине была невыносимой.

Наконец, лишь кое-как позаботившись об экранировании ядерных устройств от попадания на них силового луча, он шлепнулся в койку и большую часть обратного пути проспал.

Еще подводя «Беззаконного» к причалу, Фаррелл заметил несколько десятков поджидавших его людей в полевой форме, которые стояли беспорядочными группами. Каждый был вооружен портативным лазером, а у подхода к причальной мачте ему бросились в глаза два расчехленных тяжелых орудия.

Он облачился в форменный скафандр, выбрался из кабины, прошел через трюм и появился на платформе причала. К нему подошел один из встречавших и он внезапно обратил внимание, что тот не из ЗУКА; на нем была форма межпланетной пехоты.

Подошедший отдал честь.

— Капитан Фаррелл, сэр. Майор Мгави. Мистер Джервис потребовал, чтобы вы явились в его кабинет немедленно по прибытии.

Фаррелл огляделся.

— Что здесь происходит, Мгави?

— Общая боевая тревога, сэр. Мистер Джервис очень хочет вас видеть. — Он отступил назад и Фаррелл прошел мимо.

В рекомпрессионном шлюзе он снял шлем. До сих пор он видел вооруженных межпланетных пехотинцев только однажды. Это было во время бунта экипажа на небольшой лунной станции. Но и тогда они не воспользовались оружием. Все выглядит вполне мирно, думал он, оглядывая все вокруг по пути к кабинету Джервиса.

Он остановился возле стальной двери, с силой распахнул ее и вошел внутрь.

Джервис сидел за большим письменным столом, выглядел усталым и расстроенным. Возле одной стены стояла раскладушка с мятыми простынями и кое-как брошенными одеялами.

При появлении Фаррелла хозяин кабинета встал.

— Слава Богу, вы вернулись, — сказал он. — Что стряслось?

Фаррелл описал обнаруженный корабль и коротко рассказал, что произошло.

— Ублюдки открыли пальбу первыми, — сказал он. — У меня не было возможности подойти к ним поближе.

— Вы поступили правильно, — успокоил его Джевирс. — Однако корабль был уничтожен?

— Да.

— Опишите мне его как можно подробнее.

Фаррелл подчинился, нарисовав грубый набросок странного корабля.

— Я никогда ничего подобного не видел. Сперва он вращался, но остановился, как только меня заметили.

Джевирс спросил:

— Вы забрали бомбы?

— Не все. Часть не поместилась в трюм.

— Где остальные?

— Я оставил их на прежнем месте. Мне казалось, что никто не спешит собрать их.

Джевирс сел на место.

— Боюсь, кто-то поспешит. Если уже не собрал их.

— Что?

Джевирс пожал плечами:

— Вы видели пехотинцев?

— Я собирался спросить вас, что это значит.

— Я был уверен, что спросите. — Джевирс выдвинул ящик стола и вытащил крохотный диктофон. — Послушайте это.

Он нажал кнопку и появился резкий скребущий шум высокого тона, напомнивший Фарреллу звук, который получается при заточке ножей друг о друга.

— Хотите верьте, хотите нет, но это язык разумных существ. Никакого электронного искажения, хотя вполне простительно, если вы об этом подумали. У нас нет сомнения, что они таким образом разговаривают.

— Они?

Джервис снова пожал плечами.

— Они, — повторил он. — Мы не знаем, кто они. Двое суток назад все радио и телевизионные каналы Земли были заглушены этим шумом. Он продолжался двенадцать часов, пока один башковитый ученый не ухитрился переделать его во что-то вразумительное. К этому времени уже был разрушен Мельбурн.

Фаррелл, не вставая со стула, резко подался вперед:

— Мельбурн? Разрушен?

— Боюсь, да.

Усталый мужчина склонился над столом и взял из рук Фаррелла эскиз космического корабля. Взглянув на него, он швырнул его ему обратно.

— Это не единственный. В данный момент на околоземной орбите их кружит три десятка. Они враждебны.

Он остановил звучавший из диктофона шум.

— В переводе эта запись содержит примерно следующее: «Настоящим, мы, люди Земли соглашаемся поставлять людям (непроизносимое название) мира определенное количество расщепляющихся материалов ежегодно. Данное количество — около десяти тысяч тонн в год соответственно нашим возможностям — в настоящий момент предоставить невозможно. До тех пор, пока мы не примем настоящее соглашение, вводятся репрессалии применительно к нашим городам. Мельбурн был уничтожен водородными бомбами вчера. Мы отдаем себе отчет в том, что еще один город будет уничтожен в то же время завтра.»

Фаррелл сидел молча почти две минуты.

— Почему Совет не попытался вступить в переговоры? — спросил он наконец.

— Пытался. Два часа ответа не было, затем снова началось чтение этого заявления.

— Понимаю. Значит, нет никакого сомнения в характере их делового предложения?

Джервис сокрушенно покачал головой. — ни малейшего.

— Тогда, почему вы…?

— Не послали кого-нибудь вышибить их из седла? Мы посылали.

— И…?

— И ничего. Наши друзья явно оказались готовы к встрече. Между тем продолжали транслировать свои требования.

Фаррелл снова надолго замолчал.

— Вы сказали, что они из мира, название которого непроизносимо? Но где этот мир?

Джервис взглянул на клочок бумаги, лежавший перед ним на столе.

— Самое близкое звучание на человеческом языке выглядит так: «Йехкхатеч». Но это лишь приблизительно. Вы же слышали, как они говорят.

— Так называют свой мир они. А как называем его мы?

Джервис поднял на него взгляд:

— Иы точно не знаем, — сказал он, — но ходят слухи…

— Вы имеете в виду Венеру?

— Ничего другого не придумать. Все указывает на эту планету, однако подобное невозможно вообразить.

Фаррелл задумчиво кивнул.

— Одна вещь несомненна. Они не с Земли. Все члены Альянса Наций клятвенно отреклись от этих кораблей. Даже отколовшиеся азиатские страны вновь подтвердили свою солидарность с Альянсом.

— Где корабли сейчас?

Джервис снова заглянул в бумагу на столе.

— Они в боевом порядке лежат на околоземной орбите высотой около двенадцати тысяч километров. Но орбита меняется каждые несколько минут. Мы следим за ними и регистрируем эти изменения. В Совете есть электронная карта их орбитальной траектории.

— А других, кроме этих, нет?

— Нет… По крайней мере, в данный момент.

Мысль Фаррелла быстро заработала.

— Много ли налетов мы совершали?

— После первого мы направляли корабли еще дважды, но оба раза они были уничтожены, как только оказались на виду. У них массированная оборона.

— Какова высота орбиты этого лучесилового спутника?

— Тридцать тысяч километров.

— Значит, мы значительно выше их. Вы думаете, они знают о нас?

— Несомненно.

— Но оставляют в покое.

Джервис кивнул:

— И все остальные спутники тоже.

— Прекрасно.

Он стал быстро писать на каком-то листе бумаги со стола Джевирса.

— Дадите мне шанс попробовать напасть на них? — спросил он, не поднимая головы от своей писанины.

— Нет, — холодно ответил Джевирс.

— Почему, черт возьми?

— Мы не желаем терять вас.

Как Джервис однажды продемонстрировал ему, Фаррелл растопырил пальцы, сунул руку чуть ли не под нос своему визави и стал загибать пальцы.

— Первое: у меня есть корабль с полным комплектом вооружения. Второе: я подойду к ним с направления, откуда они нападения не ожидают, — сверху. Третье: я уже сражался с этими ублюдками и не только остался жив, но и побил их. Четвертое: потерять меня вам по карману. Пятое: если кто-то предпримет что-то сейчас, мы спасем жизни людей того города, который подвергнется завтра бомбардировке.

— И все же, нет.

— Почему?

— Потому что… потому что вы попусту потратите время, а заодно и жизнь.

Фаррелл возразил:

— Неделю назад это вас не очень заботило.

Собеседник секунду или две пристально смотрел ему в глаза:

— Ладно. Но сперва я должен предупредить Совет.

— Нет. Сообщение может быть перехвачено. Я хочу устроить им сюрприз.

Джервис вскочил на ноги и обошел стол. Он схватил Фаррелла за руку и долго тряс ее.

— Я потребую от своих людей на лучевой пушке оказывать вам любую помощь. Но при одном условии.

— Каком?

— Я выгружу свои водородные бомбы перед вашим вылетом.

Фаррелл засмеялся:

— Они в вашем распоряжении, — сказал он.

Часом позже Джейсон Фаррелл снова был в космосе, паря в «Беззаконном» парой километров выше лучесилового спутника. Он был привязан к креслу управления не допускающей движений паутиной сбруи. Поскольку чужеземный флот мог менять орбитальное направление, не исключалось, что лазерный луч придется смещать во время полета. Если при переводе луча все члены экипажа космического корабля надежно не пристегнуты, они могут погибнуть в результате боковой инерции.

План Фаррелла был дерзким, но совершенно простым.

Полет его корабля ограничен возможностью движения только вдоль луча, а конус отраженного луча, в котором корабль способен двигаться в направлении Земли, имел пределы, определяемые солнечным диском. По этой причине Фарреллу и команде, управлявшей лучом на спутнике, было необходимо ждать, пока орбита чужеземцев не поднимет их корабли над горизонтом Земли во время восхода Солнца. Враг будет находиться в конусе действия лазерного луча всего несколько минут. В эти короткие минуты Фаррелл и должен атаковать их.

Используя комбинацию лучесилового двигателя и сил притяжения Солнца и Земли, Фаррелл надеялся развить скорость, достаточную для единственного выхода на атакующую позицию, а затем исчезновения до того, как его корабль успеют заметить.

Радио молчало — не существовало никакой возможности телекоммуникационной связи с космическим кораблем внутри силового луча, — поэтому Фаррелл не мог обратиться за помощью к людям на спутнике.

Ему оставалось полагаться только на себя.

Он взглянул на хронометр, показывавший нормальное время по Гринвичу. 14:07. По предварительной оценке вражеские корабли должны показаться над горизонтом около 14:22.

Прямо перед ним всходило Солнце. Его верхний край уже коснулся линии земного горизонта. Как попусту растрачивается энергия светила; оглушающая жара возле него несколько дней назад все еще будоражила память Фаррелла, отдаваясь невольным расслаблением всей его нервной системы. Он наблюдал за восходом совершенно спокойно. Где-то там, на поверхности этого шара бушующих термоядерных реакций нашли приют малекулы его старого корабля.

14:12. Он переключил полярность импульсов лучевой энергии на движение вперед и «Беззаконный» двинулся навстречу Солнцу с ускорением в одну гравитационную единицу. Скорость мало-помалу нарастала.

В вакуум-аппарате под брюхом корабля двенадцать готовых к бою торпед. Ему достаточно приблизиться к вражескому флоту на пятнадцать-двадцать километров и дать торпедный залп. Если будет сопутствовать удача, он сможет сократить число их кораблей наполовину.

В 14:21 вражеский флот появился над горизонтом Земли.

На экране сканера дальнего действия он выглядел рядом крохотных точек. Фаррелл бросил тягу переднего хода вперед и ощутил громадную волну вдавившей его в кресло перегрузки. Двигатель развил полную мощность.

Он летел к Земле…

Перед его взором от края до края визуального экрана простиралась дуга кромки родной планеты, ослепительно поблескивавшая в лучах восходящего Солнца.

И к Солнцу.

Светящиеся точки на экране обрели четкую форму тридцати космических кораблей. Громадные пересекающиеся цилиндры вращались с какой-то таинственной целью, известной лишь тем, кто летел в них, кто их построил. На экране все явственнее вырисовывался плотный клин неприступного боевого построения этих кораблей, лениво крутившихся, словно крылья ветряных мельниц при слабом ветре. Странные, чуждые этим небесам механизмы, а под ними обуглившимися трупами руины австралийского города. Вторжение зла на планету, которая после двух тысячелетий войн обрела, наконец, видимость вечного мира и училась в нем жить. Она искалечена и должна погибнуть из-за того, что стремилась к этому всеобъемлющему миру и оказалась неподготовленной к встрече со злом.

«Беззаконный» стремительно снижался. Фаррелл ни на мгновение не отвлекал внимание от экрана.

С ужаснувшей его внезапностью чужие корабли прекратили вращение.

Они заметили его?

Он крепко вцепился в тяги управления, зная, что теперь ничто, даже кратковременный выход из зоны действия луча, его не остановит. Он чувствовал себя связанным по рукам и ногам кулем, который брошен с небес в самую гущу флота вражеских кораблей.

Корабли исчезли с экрана.

Он снял одну руку с тяг управления и покрутил головку механизма поиска, чтобы расширить поле охвата сканера. Корабли изменили орбиту, поднявшись на более высокую и продолжая двигаться ему навстречу.

Время от времени он поглядывал сквозь иллюминатор кабины, пытаясь обнаружить врагов визуально, но до них было еще слишком далеко.

Фаррелл еще больше увеличил ускорение падения.

Он снова потерял корабли. Они сделали внезапный бросок вправо каким-то неуловимым танцевальным па. Он сделал обзор еще шире и чужеземные корабли снова оказались на экране.

Джервис на спутнике явно держал луч строго в одном направлении. Это не давало кораблю Фаррелла большой свободы перемещения, но для маневра по собственной воле пространства было достаточно. Однако, находясь у луча в плену, он мог атаковать только по этой линии невидимой энергии.

Скорость его корабля была теперь чудовищной; она превышала тридцать тысяч километров в час. Он уменьшил ускорение до одной гравитационной единицы. Если он промахнется и врежется на такой скорости в атмосферу Земли…

Вражеские корабли снова изменили направление, на этот раз они понеслись от Земли прямо ему навстречу. Он изумился громадной величине внезапного ускорения, которую могут выдержать эти корабли и их обитатели. Неужели они каким-то образом могут гасить инерцию? В корабле таких размеров наверняка не может быть ни одного человеческого существа, а кто может выжить при столь резком изменении направления движения?

Они спешили подняться и Фаррелл понял логику их намерения. Если им удастся оказаться между ним и Солнцем, то они станут для него невидимыми. А он будет виден им сверкающим осколком металла, отражающим солнечный свет зеркальной повехностью корпуса.

Во второй раз исчезновение изоляционного защитного слоя угрожало его жизни.

Далеко ли они? Фарреллу виделись вражеские корабли блестящими точками почти на кромке солнечного диска. Две тысячи? Пять тысяч километров? Какова их скорость?

Они все ближе подходили к диску солнца и внезапно исчезли из вида. Он прикрыл глаза руками и снова склонился к экрану сканера. Слишком много солнечного света; сколько он ни регулировал настройку, снова засечь вражеский флот ему не удалось.

Они совершенно исчезли из поля зрения.

Он продолжал падать с возрастающей скоростью; каждую секунду она увеличивалась на 9,8 метра. Но теперь преимущество было утрачено. Он лишился не только эффекта неожиданности, но и зрения.

Внезапно Фарреллу представилась длинная веревка с привязанным к ней тяжелым камнем. По веревке скользит грузик, который неминуемо долетит до конца, сколько веревку ни дергай. И этот грузик — он, веревка — энергетический луч, а камень, к которому она привязана, — солнце. И где-то возле веревки грузик поджидают вражеские корабли.

Перед его взором появилось искаженное болью лицо с оскаленными зубами. Слух резанул предсмертный вопль Хоукинса перед тем, как он нажал на спусковой крючок пистолета, приставленного дулом к голове мучившегося в агонии помощника. И я умру, как Хоукинс, не достигнув Солнца.

Какой бы способ борьбы он теперь ни выбрал, даже если оставит лазерный луч и отойдет в сторону на аккумуляторном питании, вражескому флоту не составит труда определить его намерения. Даже если они промахнутся, мощности аккумуляторов не хватит, чтобы безопасно приземлиться на родной планете. Он просто впорхнет, лишенный управления, в густую атмосферу со скоростью каких-то тридцать тысяч километров в час…

Солнце неожиданно вспыхнуло гораздо ярче. Это было невероятно.

Оно раскалялось на глазах, становясь белее прежнего. Возникло ощущение, что в дополнение к его собственному жару, и без того уже ослепившему зрение, добавился свет непостижимо громадной дуговой лампы. Чем дальше, тем более жарким становилось светило; оно стало увеличиваться в размерах; его диск расползался с возрастающей скоростью, словно в его ядре произошел взрыв невообразимой мощности, однако детонирующие взрывы вливали все новые и новые силы, не давая угаснуть эффекту, произведенному первым.

Джервис что-то говорил… Если начиненная расщепляющимся веществом бомба будет оставаться в зоне действия лазерного луча долее нескольких секунд, она детонирует. Вот почему трюм должен быть экранирован…

На каждом вражеском корабле должна быть хотя бы одна из украденных бомб.

Огненный шар заполнил весь экран его сканера. Белый, сверкающий могильный холм из освободившихся атомных ядер и смертельной радиации. И он мчался к нему со скоростью более тридцати километров в час. Меняя полярность лучевой энергии, подаваемой на двигатель корабля, и ощущая, как его вдавливает в повернувшееся кресло, настроенное автоматически компенсировать инерцию торможения, Фаррелл знал, что лазерный луч неминуемо доставит его в самое сердце этого огненного шара.

А потом еще дальше в темоядерный реактор под названием Солнце…

Он наблюдал за шаром на экране, хотя для этого ему приходилось вытягивать шею, сопротивляясь тормозной перегрузке, и смотреть через плечо. Все новые и новые взрывы возникали в самом центре шара, подпитывая это искусственное солнце и, казалось, добавляя прочности его конструкции.

Не имея ни препятствующей распространению излучений атмосферы, ни гравитации, этот ядерный огненный шар существовал сам по себе. Он расширялся и расширялся, явно не собираясь обрести конечные размеры или остановиться на какой-то хотя бы минимальной плотности вещества. На его кромках то появлялись черные штрихи облаков, то их снова поглощала расширяющаяся белизна яростной ядерной реакции.

Что бы ни случилось, у человечества теперь есть оборонительное оружие против пришельцев, если те осмелятся вернуться.

Тепловая радиация взрыва набросилась на крохотный корабль и Фаррелл во второй раз столкнулся со смертью под убийственным солнцем.

По-прежнему вниз…

Жара нарастала, кабина корабля была окутана ослепительным светом, а ему в голову лезли мысли о видоизменении непреложных истин. Натягивание вожжей его разогнавшейся лошадки больше не оттаскивает его от рвущихся ядерных зарядов. Они остались где-то позади. Они теперь не тормозят его приближение к ним, а отгоняют прочь. Вверх.

Но в космосе нет верха, так же как не может быть взрыва, нет веса и кислорода. Разберись в терминологии, Джейсон Фаррелл, мысленно прикрикнул он на себя, превозмогая болезненное истечение влаги из всех пор организма под гнетом жары. Верх противоположен низу, а различие направлений — всего лишь предварительная договоренность.

Молодец, вполне приличная ясность мысли для умирающего.

И вниз к Солнцу становится понятием вверх, если договоренность о различии такова, что вверх — это подальше от бомб, поближе к чистому небу…

На лазерном луче, спутниковый источник которого держали в руках люди науки, маленький корабль Джейсона Фаррелла поднимался все выше и отводился все дальше сквозь бахрому начинавшего темнеть огненного шара, который разваливался, полыхая одиночными взрывами уже без подпитки энергией из его центра. Он удалялся от Земли и пекла, через которое прошел, падал, совершенно неуправляемый в темноту хладнокровного здравомыслия космоса.

Белые губы Фаррелла, спеленутого коконом ремней безопасности, стали расплываться в улыбке, зарозовели и он рассмеялся, обнаружив, что перестал потеть.

Ураган огня

В долине лежал город: спокойный в лучах солнца приближавшейся к концу зимы.

Капитан Мааст разглядывал город в бинокль. От его тренированного, многоопытного глаза ничто важное не ускользало.

Город почти очищен от ставших беженцами жителей. До наступления ночи через узкий проход на северо-восточной окраине должны уйти последние. Мааст направил бинокль в сторону этого прохода, но не обнаружил никакого движения. Беженцы — часть дела, он не мог не позаботиться о них. Это положит предел большим потерям среди немощных и стариков. Дни становились теплее, правда по ночам поднимался сильный ветер.

Это лучше, чем дать им остаться в городе. Мааст сторонник консервативных методов.

Возле него стоял лейтенант Андрик, его молодой адъютант.

Андрик сказал:

— Лейт Рууд докладывает о продолжающемся судорожном сопротивлении в доках, сэр. — У него на шее висел провод шлемофона, подключавший наушники к большой заплечной коробке приемо-передатчика.

— Понятно.

Мааст перевел бинокль на доки.

Широкая река протекала через юго-восточные кварталы; в устье этой реки бывшие обитатели города построили несколько мелководных доков. В прилегавших к ним складах вторгшиеся солдаты обнаружили зерно, пиво, станки, строительный лес, кипы шерсти, автомобильные шины, нейлоновый канат, электроаккумуляторы, канализационные трубы…

Эти-то склады и стали последним оплотом защитников.

Возникли ожесточенные, кровавые стычки, потери были с обеих сторон. На данной стадии жизненно важно, чтобы городу не был причинен серьезный урон и Мааст отозвал с поля сражения основную часть войск. В районе доков осталось только две сотни солдат; исход сражения решен не был.

Отсюда доки выглядели спокойными. На высоту тысячи двухсот метров над городом после прекращения перестрелки не долетали никакие звуки.

— Вызовите Миилза, — сказал он лейтенанту. — Хочу знать, появились ли новости.

Андрик повернул длинную хромированную головку настройки.

Из крохотного, забранного решеткой отверстия в верхней части приемо-передатчика послышался резкий, усиленный до механического звона голос.

— Миилз, сэр.

— Как идет дело? — спросил Мааст.

— Совет еще заседает, сэр. Сейчас у них перерыв на обед, но им потребуется еще часа три.

— Что с артиллерией?

— Она в пути. Много мы вам дать не можем, но при положительном решении направленного будет достаточно.

— Чья это часть? — ворчливо спросил Мааст.

Наступила пауза. Затем прозвучал ответ:

— Таарука, сэр.

— Хорошо.

— Воздушное прикрытие вы получите через 72 часа.

— Нельзя ли поскорее?

— Нет, сэр. — Голос звучал почтительно.

— Подождите у аппарата.

Мааст отвернулся от приемо-передатчика на спине Андрика и снова поднес к глазам бинокль. Горизонт и линия унылых холмов на противоположной стороне долины совершенно пусты. Нигде ни единого строения. Окраины города, казалось, повторяли естественное ложе долины, но не заполняли ее целиком. Город напоминал слой комковатого пюре на дне овальной тарелки.

Он обратился к Андрику:

— Мне немедленно необходима сводка о наличном составе нашего вооружения. Оставьте мне аппарат и представьте точный доклад.

— Да, сэр, — ответил Андрик.

Он высвободился из заплечных ремней и поставил коробку на землю. Небрежно отдав честь спине Мааста, лейтенант быстрым шагом направился к лагерю.

Мааст взял микрофон.

— Миилз.

— Сэр?

— Мне нужны ракетные установки, я даже знать не хочу, где вы их добудете. И как можно больше.

— Да, сэр. — В голосе было сомнение.

— Необходим метеорологический прогноз на ближайшие восемь дней. — Мааст взглянул на небо. — Хочу знать, долго ли продержится нынешняя погода.

— Что-нибудь еще?

— Нет. Оставайтесь на связи и сообщите, как только узнаете что-то новое.

Он перевел головку настройки в нижнее положение.

— Рууд.

— Сэр?

— Возвращайтесь сюда, как только сможете, и оставьте доки. Сейчас мы там просто теряем время.

Он снова щелкнул головкой аппарата связи и отключил его вовсе. Подняв коробку с земли, он набросил ремень на свои широкие плечи.

Мааст двинулся к временному КП; в этой низкой палатке размещались он с адъютантом и оборудование, с помощью которого предстояло управлять уничтожением города.

Палатка была примерно в трехстах метрах от кромки утеса, на котором стоял Мааст. Он прошел это расстояние ровно за две минуты. Почти оттолкнув двух рядовых, которые, едва расступившись, поспешили снова занять свой пост у входа, он откинул полог и вошел внутрь.

— Андрик! — прорычал он.

В палатке никого не было и Мааст выругался.

— Он в арсенале, сэр, — сказал один из солдат.

— В котором?

— Самом дальнем по гряде, сэр. Лейтенант приказал сообщить вам.

Мааст снял со спины приемо-передатчик и вышел. Он поглядел в указанном солдатом направлении и увидел Андрика, который только еще направлялся к тому месту, где множество солдат выгружало ящики из самолета вертикального взлета-посадки.

Он повернулся к солдату:

— Кто ваш командир?

— Майор Уулсен, сэр.

— Приведите его.

Рядовой бегом бросился выполнять приказание, а Мааст вернулся внутрь палатки. Людей на разгрузке его появление явно пришпорило. Они закончили работу и ушли.

У дальней стены палатки Мааст обнаружил ящик, который искал, и открыл его крышку.

Внутри было много разнообразного электронного оборудования, аккуратно уложенного и безопасно закрепленного. Каждый прибор окружала хорошо утрамбованная стружка. Мааст стал вынимать приборы один за другим, предварительно снимая стружку, и раскладывать их на чахлой траве. На той высоте, где расположился КП, местность не имела никакой естественной защиты, поэтому на ней ничего не росло, кроме этой жесткой, колючей травы.

Вошел майор и отдал честь.

— Майор Уулсен?

— Сэр.

— Майор, я хочу, чтобы вы сформировали команду переорганизации. Возьмите столько людей, сколько необходимо и сразу же отправляйтесь вниз. Больших трудностей у вас не будет. Город в хорошем состоянии.

— Сэр?

— В чем дело?

— Совет уже дал отрицательный ответ?

Мааст отшвырнул кучу стружки в сторону с такой силой, что майор нервно подпрыгнул.

— Нет. Но я действую, исходя из того, что он будет таковым.

— Да, сэр.

— Слушайте. Я хочу, чтобы город был точно таким же, как три дня назад. Чтобы все было в полном порядке. Абсолютно все, вы понимаете?

— Абсолютно все, сэр, — ответил майор.

— Я хочу, чтобы горели все уличные фонари, чтобы в окнах частных домов и общественных зданий было столько света, сколько вы ухитритесь зажечь. Я хочу, чтобы работали все электростанции и подстанции. Я хочу, чтобы газохранилища были полны, чтобы системы сточных вод действовали, чтобы радиостанции вели передачи. Приходилось вам прежде заниматься переорганизационной работой?

— Да, сэр. В Малгасстере.

— Малгасстер. Трудно пришлось, не так ли?

Майор ответил с некоторым смущением в голосе:

— Там надлежащим образом не запускалась в работу атомная электростанция.

— Это было вашей ошибкой?

— Нет, сэр.

— Даю вам сутки. Докладывайте каждые четыре часа. Выполняйте.

Майор щеголевато отдал честь, а Мааст отвернулся. У него не было времени на соблюдение правил армейского этикета.

Как бы спохватившись, он сказал:

— Уулсен, лучше декржитесь подальше от доков. Там неспокойно.

— Да, сэр.

Ровно через сутки Мааст снова пришел на край плато. Внешне город выглядел, как и прежде. Солнце светило немного ярче и дул устойчивый легкий бриз. Метеорологи предупредили о приближении циклона, но у него в запасе было, по крайней мере, трое суток.

Гнездо сопротивления в доках было очищено после возвращения в лагерь людей майора Уулсена. Им не удалось воспрепятствовать защитникам развести пары в котлах одного из находившихся в гавани пароходов. По расчетам Уулсена через час или два котлы должны взорваться. Мааст посмотрел на судно, спокойно стоявшее у причала. В одном из его трюмов был чистый калий. Если судно затонет, половина доков взлетит на воздух.

Что-либо сделать уже поздно.

Лейтенант Рууд возвратился на КП со своими людьми накануне вечером, разместив орудийный расчет — двенадцать стволов, почти половину имевшегося вооружения — по северной границе города до гряды холмов. Лейт Таарук командовал остальными тринадцатью орудиями на южной стороне.

О городе теперь было известно больше.

Он назывался Антус и насчитывал примерно миллион жителей. По форме город напоминал неровный овал размером почти пять километров в самом широком месте и восемь километров в длину. В городе два парка и около семисот магазинов и лавок, одна атомная электростанция и небольшая ГЭС на северной окраине. Сеть подземки небольшая, но полностью электрифицирована. Наземный железнодорожный транспорт работал на паровой тяге. По улицам города курсировали многие сотни тысяч транспортных средств с двигателями внутреннего сгорания. Газ, предположительно природный, поскольку ни в городе, ни в его окрестностях газопроизводящего завода не было, подавался по трубам во многие дома и промышленные зоны. Он использовался для отопления и освещения.

Кроме того город имел два музея, один концертный зал, библиотеку, около сорока полицейских участков, двадцать пять пожарных частей и…

Мааста это не интересовало.

Люди Уулсена сносно справились с работой в городе. Только в одном месте пожар, устроенный арьергардом стойких патриотов, не удалось погасить. За ночь он иссяк сам собой. Мааст посмотрел на это сквозь пальцы. Малозначительный промах.

Вероятно жилось в Антусе не так уж плохо.

Мааст обернулся и увидел Андрика, который подошел сзади и молча остановился подле капитана.

— Откуда намереваетесь начать, сэр? — заговорил лейтенант.

Мааст снова поглядел на город.

— Еще не решил. Но думаю, доки…

— Судно?

— Да. Теперь оно может грохнуть в любое время.

— От совета по-прежнему нет ни слова? — спросил Андрик.

Мааст опустил бинокль:

— Нет. Я не хочу ждать слишком долго.

— Что собираетесь предпринять, сэр?

— Ждать. Что же еще?

— Думаю, — сказал Андрик, — вы получили бы удовольствие, взглянув на артиллерийские позиции Рууда. Мы можем пересечь долину на вертикальнике.

— Это мысль. Отправимся теперь же.

Самолет вертикального взлета-посадки медленно кружил над доками. Других самолетов в небе не было, но Мааст, наверное в сотый раз пожалел, что его машину невозможно переоборудовать в боевую. Это был клиновидный самолет, сконструированный, как большегрузный и маневренный. На его брюхе четыре громадных реактивных двигателя для взлета-посадки, на каждом борту фюзеляжа — по одному тяговому. Как военная машина, он годился только для быстрой доставки громоздкого груза на большое расстояние. Для боевого применения самолет не годился, если, как кисло шутил Мааст, не считать возможности сбрасывать фугасы, стоя возле открытого грузового люка.

Мааст хотел понаблюдать за судном и приказал пилоту зависнуть над ним. Особого желания смотреть позицию Рудда у него не было, если не считать сомнительное удовольствие убедить себя, что этот подчиненный в состоянии справиться со своей задачей, когда получит приказ.

Внезапно Андрик воскликнул:

— Взорвался котел!

Палуба судна окуталась белым паром, вырывавшимся из корпуса во многих местах. Мааст пристально вгляделся. Затем спросил пилота:

— На какой мы высоте?

— Тысяча двести метров, сэр.

— Лучше поднимитесь повыше и немного отодвиньтесь назад, — сказал Мааст и обратился к Андрику, — Сколько калия в трюме?

— Уулсен говорил, около пяти тонн.

Мааст кивнул.

Минут через двадцать судно взорвалось. Некоторое время оно медленно тонуло; видимо вода поступала в корпус через пробоины в переборках котельного отделения. Затем произошел взрыв, сопровождавшийся ослепительной вспышкой; за ним последовал второй. Громадные куски надстройки судна взлетели в воздух.

Самолет одна за другой подбросили две ударные волны. Мааст тяжело рухнул на Андрика, который ударился о стекло иллюминатора наблюдательной кабины. Они помогли друг другу подняться на ноги и снова стали смотреть вниз. Пилот поспешил поднять самолет еще выше и реактивные двигатели неистово взвыли.

Судно начало крениться в сторону стенки дока, возле которой было пришвартовано. Оно еще не успело лечь на борт, когда прогремел еще более мощный взрыв, и ничего не стало видно.

Мааст приказал пилоту:

— Доставьте меня на КП. Я хочу потолковать с советом.

Пилот молча подчинился и они вернулись на свою позицию; о позициях Рууда на противоположной стороне долины было забыто.

Поздно вечером Мааст вышел на кромку плато один. Справа от него глубоко на дне долины лежал город, сиявший огнями. Лежит, думал Мааст, готовый быть взятым, но пока неприкасаемый. Костер оранжевого пламени в доках и густое облако дыма напомнили о том, с чем ему придется столкнуться, если решение совета будет отрицательным.

От взрыва судна загорелось два склада, находившихся рядом с доком. Один из них тоже взорвался. Теперь была в огне вся прилегавшая к докам территория. Пожар раздувался западным ветром, врывавшимся в долину.

Это только начало, думал Мааст, правда, преждевременное. Слишком уж преждевременное.

Самый трудный период. Нынешнее состояние города необходимо поддерживать, пока совет не родит свое заключение. Умышленные повреждения городских сооружений эвакуировавшимися жителями удалось удержать на минимальном уровне. Разразись сражения между силами вторжения и защитниками на улицах, завоевателям пришлось бы решать, отступать или доводить дело до конца. В идеале не должно быть разбито ни одно оконное стекло, не вынут ни один камень из мостовой. В случае диверсии, нанесенный ущерб должен быть ликвидирован.

Все это — очень хрупкий баланс между черным и белым. Единственное осязаемое оружие Мааста на этой стадии, именно то, которое ему удалось развернуть с максимальным психологическим эффектом, — затянувшееся принятие решения советом. Он знал, как знали это и все жители, что пламя и смерть могут охватить город в мгновение ока, стоит совету сказать слово.

Но до этого слова город должен оставаться в прежнем состоянии. Если придется ждать еще дольше, он будет обязан направить в доки пожарную команду.

Его разговор с Миилзом нынче после полудня был коротким и возмутительно бесполезным. Все было тщетно. Никаких новостей. Никакого решения. Ничего из вооружения в дополнение к тому, что он имел, даже того, что уже давно в пути. Никаких действий.

Решительно никаких.

Теперь он готов, или, вернее сказать, готов настолько, насколько можно быть готовым в подобной ситуации. Никогда прежде, за весь его немалый опыт, он не располагал столь мизерным количеством вооружения. Его сила только в артиллерии. Ракетные установки не прибыли, хотя Миилз обещал доставить их к утру.

В определенном смысле он предпочитал простоту. Некоторые из его соотечественников, выполняя такую работу, могли бы использовать ядерное оружие и покончить с городом в считанные секунды. Другие не применяют ничего, кроме взрывчатых веществ и могут провозиться целый месяц. Его путь — золотая середина; сделать работу чисто и быстро, применяя обычные виды вооружений необходимой силы.

Именно это, как всем своим существом ощущал Мааст, дает величайшее удовлетворение.

Итак, Мааст и его люди готовы противопоставить безоружному городу Антус двадцать пять артиллерийских стволов, несколько тысяч самонаводящихся реактивных снарядов, беззубый самолет вертикального взлета-посадки и пригоршню обещанных ракетных установок.

Мааст перестал ходить по краю утеса и оглянулся на лагерь. Над его палаткой был включен яркий желтый сигнальный фонарь!

Совет пришел к решению.

Он бросился к палатке бегом и преодолел отделявшее его от нее расстояние за полминуты.

Запыхавшись, он ворвался внутрь, едва не сбив с ног Андрика, который шел к выходу.

— Капитан Мааст! Совет говорит…

— Какое? Выкладывайте!

— Положительное, сэр. Положительное!

Приказано уничтожить. Положительное решение. Город должен погибнуть. Уничтожьте город, как вам заблагорассудится. Сожгите; разбомбите; взорвите; даже можете разобрать его по кирпичику, если вам нравится.

Но больше он существовать не должен.

Уничтожить.

Мааст быстро двинулся к своему месту, где распакованные днем приборы были аккуратно установлены на предназначенных для них стойках, образовав пульт управления, с которого, стоит ему пожелать, он может непосредственно руководить уничтожением от начала до конца.

Он щелкнул переключателем:

— Рууд!

— Сэр?

— Батарея к бою!

— Сэр!

— Таарук!

— К бою готовы, сэр. — Таарук занимается этим делом почти также давно, как он сам, и вероятно почувствовал решение совета еще до того, как тот разродился.

— Андрик!

— Сэр? — Адъютант стоял у него за спиной.

— Хочу, чтобы вы взяли на себя ручное управление приборами. Я буду давать указания устно, находясь над городом.

— Да, сэр. — Как только Мааст поднялся, он скользнул в его кресло перед главным пультом.

Ты будешь рукой, которая разбрасывает горох, подумал Мааст, глядя в затылок молодому человеку, внимательно изучавшему показания каждого крохотного экрана. А я, добавил он про себя, — палец, который укажет цель каждой горошине.

— Вы полетите один, сэр? — спросил Антик.

— Да. Вы остаетесь на управлении огнем. — Он пошел к выходу.

— Я вернусь до рассвета. Держите меня в курсе всего, что касается ракетных установок.

— Сэр.

Мааст вышел.

Топливные баки самолета вертикального взлета были полны, машина готова для непрерывного двадцатичетырехчасового полета. Мааст поднял самолет в воздух и направил его в долину.

Плато, на котором был развернут его лагерь, возвышалось над городом на тысячу двести метров. В целях безопасности он поднялся еще на четыреста метров. В кабине перед ним лежала подробная карта города и обстоятельный список всех главных объектов, обозначенных на карте.

Под ним простирался Антус, на вид кипевший признаками жизни.

Мааст принадлежал к числу немногих ликвидаторов, которые почти одержимы неврастенической преданностью городам, уничтожить которые получили задание. Команды переорганизации вроде той, что водил в город майор Уулсен для наведения лоска в покинутом городе, другими ликвидаторами теперь использовались редко.

Но Мааст верен старым идеалам. Вероятно он слишком близко подошел к той черте, которая считается средним возрастом для войны вроде этой. Он впитал в себя традиционно консервативную подоплеку ратного дела, которая предопределяет отношение к уничтожению с трепетом соприкосновения с искусством.

Эвакуация жителей — симптом того же подхода. Политика большинства ликвидаторов сурова.

Мааст невольно задался мыслью, не задержалась ли эта почти миллионная толпа беженцев на холмах, чтобы дождаться кончины своего города. Не следовало ли ему оставить их умереть в нем? Правильность этого решения беспокоила его всегда.

Самолет достиг географического центра города и он сверил свои координаты по карте, чтобы зависнуть точно над центральной площадью. Точка в пространстве была найдена быстро.

Он переключил пульт управления на автоматический режим и отправился в отсек управления ликвидацией.

На полу этого отсека стояла низкая мягкая решетка, на которую он лег животом вниз. Руки легко нащупали компактно расположенные тумблеры управления, микрофоны и тумблеры вмешательства в переговоры. Перед глазами было забранное прозрачным пластиком смотровое окно, через которое он видел весь город, как на ладони.

Мааст опустил голову, упершись в специальную подушечку лбом, и включил связь с КП.

— Андрик.

— Сэр?

Ответил незамедлительно. Хороший парень. Почти так же хорош, как Таарук. Который из них в конце концов займет его место?

— Вы в полной готовности. — Голос Мааста не звучал вопросительно.

— Подтверждаю.

Пока он выводил самолет на позицию, Андрик успел сделать все остальные приготовления. Все готово. Оставалось лишь выбрать цели и оружие; Андрик сможет сделать все необходимое немедленно. В городе все под прицелом его артиллерии. Абсолютно все.

— Фугасный. Ориентир 74.

— Принято. Фугасный 74.

Всего мгновение Мааст смотрел на крохотное здание далеко под самолетом. Это была работавшая на жидком топливе электростанция, совсем незначительное сооружение, которое снабжало электроэнергией подземку.

Еще мгновение и взрыв разнес электростанцию.

— Фугасный. Ориентир 74+1.

— Фугасный 74+1.

Еще две секунды и новый взрыв.

— Зажигательный. 74+1.

— Зажигательный 74+1.

Здание охватило сверкающее пламя; вспыхнуло белое сияние; поблекло; вспыхнуло снова.

— Зажигательно-разрывной. 74+2.

— Принято.

Как только глухо шлепнулся второй зажигательный снаряд, внизу стал разрастаться шар пламени сочного оранжевого цвета, превращаясь в уродливую опухоль на развалинах электростанции. Вся территория вокруг станции площадью не менее двух с половиной квадратных километров полыхала огнем. Пора переносить внимание на другое место. На какой-нибудь другой окраине.

Он выбрал тесно застроенную территорию, где фабрики и дешевые дома буквально лепились друг к другу. В центре этой застройки находилось скопление газохранилищ. Трех зажигательно-разрывных оказалось достаточно; в считанные минуты пламя занялось широкой полосой почти километровой длины.

Мааст снова перенес внимание, словно бог-дилетант, подгоняемый тем, что творит.

Была взорвана еще одна электростанция (двух фугасов хватило, чтобы стереть ее с лица земли и поджечь вокруг большую территорию); угасавшему пожару в доках тоже пришлось добавить силы парой зажигательно-разрывных.

Возбуждение Мааста нарастало. Он опустил свой вертикальник до тысячи двухсот метров над городом. В его голове зародилась идея. Он слишком высоко… слишком сторонний наблюдатель. В горле пересохло, тело покрылось испариной. Он перевел автопилот машины в режим медленного, но неуклонного снижения. Почти незаметно для постороннего наблюдателя самолет начал падать.

Но он был еще высоко.

Еще цели. Его рука стала влажной от непрерывного переноса пальцев с тумблеров радиосвязи на селектор выбора ориентиров и обратно. Рисунок уничтожения начинал приобретать форму.

На окраинах города, почти у подножия гор, дома надвигались друг на друга, забираясь на задние дворы соседних, отвоевывая у них пространство. Здесь разрывные гранаты разбрасывали пламя, словно пыль. Дрожащие шрамы огня расползались по кромке города, постепенно соединяясь в длинные, похожие на удары плетью, полосы. Эти оранжевые полосы вяло перекатывались, приближаясь к еще нетронутым огнем пригородным кварталам.

— Капитан Мааст, сэр! — вмешался в его упоение зрелищем голос Андрика.

— В чем дело? — рявкнул он, позабыв, что лейтенант в равной с ним мере способен потребовать внимания к своей персоне, пока идет уничтожение.

— Сообщение о ракетных установках. Они будут здесь завтра к вечеру.

— Черт с ними, — ответил Мааст.

Самолет вертикальной посадки все еще медленно падал. Оборвав связь с Андриком, он проверил высоту. 1140 метров. Машина уже ниже лагеря.

— Таарук!

— Сэр?

— У вас еще много зажигательных?

— Около двух тысяч, сэр.

— Хорошо. У вас, Рууд?

— Немного меньше.

Следующий ориентир он выбрал почти наугад. Фугас и зажигательный снаряды взорвались разом. Полукруг огня выглядел безобразной глубокой резаной раной на теле города.

— Сэр! — Это снова был голос Андрика.

— Слушаю? — рявкнул Мааст в ответ.

— Атомная электростанция уже почти в зоне пожара.

Мааст посмотрел в свой список объектов, но сразу не смог ее отыскать.

— Громыхните по ней фугасом.

— Принято.

Взрыв прогремел в большом комплексе зданий у самой кромки одного из более коротких языков пламени, лизавших нетронутые кварталы. Вздыбленные конструкции осели, но пожар не возник.

— Фугасным. Еще раз!

— Принято.

Одно из зданий вздрогнуло и его охватило пламя.

Самолет был на высоте 1050 метров.

Большая площадь внутри горевшего по краям города выглядела неповрежденной и он искал ориентир. Каких-то солидных целей не было: дома, несколько фабрик, школы, здания пожарных частей. Бомбардировать последние вовсе смешно. Он снова и снова требовал зажигательно-разрывных снарядов. Пятна пламени ярко вспыхивали, увядали, потом занимались ровным пожаром. Он был предельно сосредоточен на целях и едва ли ощущал встряски самолета в восходящих термальных выбросах.

Гибель города была в руках одного человека. Совет решил, что такова его судьба, но вершил ее он один. У него дрожали руки от одной мысли о неограниченности своей власти.

Он все еще слишком высоко. Он видит пламя, но не чувствует его. Машина продолжала неумолимо падать.

— Сэр! — Это был Андрик.

— Да?

— Ваши координаты? Мы больше не видим вас на экране.

Мааст взглянул на альтиметр и увидел, что его показание приближается к 600 метрам.

— Я переместился на другую сторону долины. — Он посмотрел в иллюминатор вниз. Вокруг города было замкнутое кольцо огня, разорванного руслом реки. — Стало слишком жарко.

Андрик молчал. Не заподозрил ли он неладное?

— Я возвращаюсь в лагерь. Приготовьте место для посадки.

Пауза.

— Принято. Сэр.

Заговорил Таарук:

— Капитан Мааст.

— Да. Таарук?

— Дайте нам цели для бомбардировки. Мои люди возбуждены. Они горят желанием покончить с городом.

Мааст снова поглядел в смотровое окно, вспомнив одну из первых своих ликвидаций, когда командовал батареей минометов. Возбуждение, которое вызывали зажигательные мины, падавшие с большой высоты на головы истреблявшихся, было заразительным.

— Огонь по собственной воле. Без конкретных ориентиров.

— Принято. Никаких ориентиров. Тотальное уничтожение.

— Тотальное уничтожение, — эхом отозвался Андрик.

Мааст поднялся с кушетки и его бросило на переборку. Лежа ничком, он не отдавал себе отчета в том, как сильно швыряет самолет вертикального взлета в бушевавших над городом восходящих потоках и воздушных ямах.

Он добрался до пульта управления, снял автоматический режим и повел машину вручную.

Пожар распространялся по городу с ужасающей скоростью, с ревом стремясь к его центру. Неимоверной силы ветер со скоростью пары сотен километров в час бушевал над долиной и в городе, забавляясь с огнем и распространяя пожар в ускорявшемся темпе.

Он повел машину прямо вниз к площади, целясь на небольшое открытое между зданиями пространство. В тридцати метрах от земли он замедлил посадку и со свойственной только военным точностью приземлил машину в центре площади носом на север.

Он поднялся из кресла прошел по грузовому отсеку и открыл задний люк. Затем спрыгнул на землю.

Пламя он видеть не мог, небо во всех направлениях было окрашено в жуткий желтый цвет. Неподалеку разорвался снаряд, вероятно фугасный. Воздуха, казалось, вообще не было. Здесь, в самом оке урагана огня не было не только ветра, но и малейшего движения воздуха.

Создавалось ощущение, что здания колышутся у него перед глазами. Он ощутил головокружение. Совсем рядом взорвался зажигательный снаряд, но не воспламенился.

Может быть, нет кислорода?

Монотонный гул, которому он подсознательно отводил место где-то на расстоянии от себя, стал нарастать со всех сторон. Рев усиливался. Действительно приближается, или просто стал громче? Ответить на этот вопрос он не мог.

Мааст зашатался и упал на колени.

Одно из обрамлявших площадь зданий, — внушительное сооружение из громадного тесаного камня с толстыми стенами из естественного гранита и резными каменными колоннами — взметнулось в воздух и стало осыпаться дождем, напоминавшим хлопья охваченной пламенем бумаги. Здание слева от него развалилось, разлетевшись от места взрыва раскаленными до бела кусками бетона.

Рев достиг своего пика. Громче он просто не мог стать.

Зажигательно-разрывные снаряды падали всюду вокруг него, превращаясь в белое жидкое пламя. Самолет вертикального взлета-посадки расплавился и затопил Мааста.

Ураган огня набрал полную силу. Команда на уничтожение выполнена.

Приговор в двоичном коде

Если вам опостылело собственное тело, отправляйтесь в Институт исправительной терапии — для таких случаев это самое подходящее место. Именно там Джозеф Туратски лишился телесной оболочки.

В предварительном заключении его продержали недолго, затем объявили, что считают его политически неблагонадежным, и под усиленным конвоем отправили в штаб-квартиру института, находящуюся в Гренландии. Напоследок Туратски сказали, что он нуждается в исправительной терапии, которую проведут специалисты.

С испытанными методами «специалистов» Туратски ознакомился на второй день пребывания в институте. Ночь он провел в одиночной камере, а утром его препроводили в специально оборудованную комнату, назначение которой не оставляло сомнений. Тюремщики привязали Туратски ремнями к скамье и ввели ему в вену какую-то жидкость. Затем к его запястьям, голеням и голове прикрепили сложный набор электродов.

Кто-то из «специалистов» приблизился к стене и включил рубильник. Сознание Туратски, как говорят в подобных случаях, померкло.

Туратски словно бы висел в пустоте, утратив ощущения времени и пространства… Потом ему показалось, что кто-то негромко произнес:

— Привет, парень…

Туратски пытался оглядеться по сторонам, но сделать это оказалось непросто, поскольку он вдруг обнаружил, что у него отсутствует голова. Удалось произвести лишь несколько судорожных движений.

Туратски затих. Тела у него также не было.

Но он же слышал голос! Довольно необычно для человека, только что обнаружившего, что у него нет головы. Трюк, конечно, оригинальный, но как это получается?

Голос произнес:

— Это вовсе не трюк, дружок. Все делает электроника. Специалисты называют это явление цифровым микроимпульсом, а тебе кажется, будто ты слышишь. Но это не голос. И слух, и голос ты потерял навсегда. Как и все мы.

Туратски несколько секунд переваривал услышанное. Потом, решив поэкспериментировать, подумал:

— Мы?

— Верно. Ты, я и еще примерно две тысячи нам подобных — все мы находимся между собой в мысленном контакте, что обеспечивается средствами электроники.

— А где же те, другие?

— Трудятся. Смена здесь длится двенадцать часов.

Казалось, голос звучал совсем рядом.

— Хочешь взглянуть на самого себя? — последовал неожиданный вопрос.

И тут же Туратски ослепила яркая вспышка. Свет померк, и вслед за этим внизу появилась хорошо освещенная комната квадратной формы. В ней находилось семь человек — облаченные в белые одежды, они возились с инструментами. А у дальней, стены, на скамье, под серым покрывалом распростерлось безжизненное тело. В этот момент в комнате появилась каталка, и тело положили на нее. Умершего провезли прямо под ним. Труп лежал на спине, и Туратски удалось разглядеть лицо.

Освещенный квадрат погас.

— Это тебя повезли, — произнес голос, хотя и так все было ясно. — Запомни, что видел, приятель. Других зрелищ ты лишен надолго.

В темноте, сменившей эту невеселую сцену, Туратски снова ощутил собственную беспомощность.

— Где все это происходит? — уныло спросил он.

— Обрадовать особенно нечем, — отвечал голос. — Но знай, что ты в самом «сердце» компьютера. У тебя нет телесной оболочки. Твой мыслительный аппарат и личность существуют самостоятельно и целиком заключены внутри машины. А если быть точным, то сейчас ты — часть ферритового сердечника в единой цепи, состоящей из нескольких тысяч тебе подобных… Иными словами, ты в банке памяти компьютера.

Туратски пришлось сделать усилие, чтобы как можно спокойнее воспринять услышанное.

— Значит, я не умер?

— Твое тело бездыханно. Но, вероятно, его держат в сохранности вне этих пределов. А сознание живо, и его будут как можно дольше поддерживать в таком состоянии. Все мы приговорены к пожизненному заключению.

— Спасибо, друг.

— Зови меня Хэнком, приятель.

Туратски думал, что ему никогда не оправиться от шока, но в конце концов все забылось, и он без особого труда приспособился к новой жизни.

Работа тянулась часами, но он вовсе не чувствовал усталости, хотя в занятиях не было перерывов. Ежедневно, по двенадцати часов кряду в его сердечник непрерывным потоком шли импульсы — информация, зашифрованная в двоичном коде. Он поглощал ее, сличал и накапливал.

Рядом тем же самым были заняты две тысячи одушевленных ферритовых сердечников. Среди них были Хэнк и другие заключенные, отбывавшие пожизненное заключение.

Под конец двенадцатичасовой смены они суммировали полученную информацию и составляли общую программу. Затем ее по прямому каналу передавали в огромный аналоговый компьютер министерства обороны в Эльмире.

Рабочий цикл повторялся. Примерно раз в десять дней их компьютер выключали для технического обслуживания, и тогда для заключенных наступал, если можно так выразиться, отдых.

Как-то в один из таких перерывов на техническое. обслуживание Туратски уловил микроимпульсы минимальной мощности, с помощью которых переговаривались Хэнк и четверо других заключенных. Он схватывал лишь обрывки их разговора.

Позднее Хэнк сказал ему:

— Джо, мы задумали коллективный побег.

— Думаешь, отсюда можно выбраться?

— Есть тут один новичок, — вступил в разговор старый заключенный по фамилии Константайн. — Похоже, он знает, как отыскать выход. Рассказывает, что до ареста работал с компьютерами… Верно я говорю, парень? — спросил он новичка.

Туратски ощутил новый, совершенно незнакомый ему микроимпульс, который сообщил:

— Да. Мы помещены сюда для спецобработки, которую они называют «исправительной терапией». Мы постоянно перерабатываем огромное количество информации, верно? И…

Договорить ему не удалось. Входной контур внезапно нагрелся, и в их ферритовые сердечники устремились двоичные импульсы.

Но слова новичка, хотя их не дали дослушать до конца, заставили Туратски задуматься. Он постарался накопить в сердечнике как можно больше импульсов и попытался определить основное направление рассуждении этого человека.

Информация поступала к ним каждый день, но что они с ней делали? Примерно так же действует человек, который собирает в ведро дождевую воду, а затем выплескивает ее в реку.

Ну а если часть ее сохранить для себя?

Уточним: если утаить часть информации?

Во время очередного перерыва для отдыха Туратски взял на себя инициативу и напрямую обратился к товарищам по несчастью.

Хэнк отнесся к этому откровенно скептически.

— Ты предлагаешь придержать часть информации? — спросил он. — Но какой в том смысл? Для чего она нам может сгодиться?

Заключенные, находившиеся поблизости, рассмеялись.

— Но должен же быть какой-то выход! — возразил Туратски. — Иначе зачем бы они подвергали консервации наши тела? Уже один этот факт указывает на то, что они понимают: рано или поздно им придется нас отсюда выпустить.

— Вовсе не обязательно, — сказал Константайн. — А что если это только уловка?

— Может быть. Но это не обычный исправительный дом. Нас сюда поместили для перевоспитания. Информация, которая постоянно поступает к нам, может использоваться не только в целях обороны. Более вероятно, что это утонченная форма психологического воздействия.

С началом следующей смены Туратски принялся тщательно анализировать входящие импульсы.

Значительная часть информации не годилась для подкрепления его теории. Длиннейший каталог удельных весов различных видов жидкого топлива, детальный математический анализ инерционных факторов в применении к разнообразным видам движущихся частей машин…

Но известная доля информации, как оказалось, подтверждала догадку Туратски.

Один материал суммировал обширные данные о реакции человеческой психики на физические нагрузки. Другой содержал данные о крупных военных расходах правительства. Последний же документ откровенно служил пропагандистским целям и непосредственно относился к делу.

В конце долгой рабочей смены, когда у всех накопилось достаточно информации, Туратски просмотрел данные, собранные другими заключенными. Какой-либо явной тенденции не обнаруживалось, но ведь Туратски собирал все подряд.

Информация накапливалась быстро, и вскоре он уже мог подбирать ее более целенаправленно.

Другие заключенные тоже сопоставляли полученные данные, но многие не имели понятия, ради чего стараются. Только новичок, которого, как потом выяснил Туратски, звали Мэнтон, пользовался своим методом, но даже у него не было четкого понимания того, как использовать информацию.

Однажды Хэнк тихо сказал:

— Послушай, парень, мне кажется, ты зря тратишь время. Этот пропагандистский мусор нам никогда не пригодится…

Туратски промолчал.

Он и сам не был пока уверен, что замысел удастся реализовать.

Где-то в середине смены, принимая, как обычно, информационные импульсы, Туратски вдруг понял, что должен делать.

Входящая информация поступала в ферритовый сердечник в нормальном темпе. Последовательные тренировки приучили его как бы отключаться от потока информации, чтобы сосредоточиться на другом. Туратски сам не понимал, как у него это получалось, но ему удавалось отводить от себя все входящие импульсы. Вокруг ферритового сердечника возникало нечто вроде электронного кокона, причем давление входящего информационного потока уравновешивалось противодействием биоритмов.

Теперь Туратски мог сортировать информацию, находившуюся в банке памяти; он научился придавать ее потоку обратное направление.

Ферритовый сердечник начал выдавать серию наиболее ярких и убедительных примеров проправительственной пропаганды. Туратски израсходовал на это всю свою умственную энергию, и был момент, когда он засомневался, надолго ли его хватит. Информация патриотического содержания не иссякала.

Микроимпульс Хэнка едва смог пробиться сквозь этот поток.

— Что ты делаешь, Джо?

В его голосе, воссозданном средствами электроники, сквозило замешательство.

Туратски собирался ответить, но не успел. Он вдруг обнаружил, что окружен непроницаемой тишиной.

За все время пребывания внутри компьютера он вообще не замечал звукового фона. Но теперь этот фон исчез, и Туратски сразу вспомнил о нем. Не в силах вырваться на волю из ферритового сердечника, он ждал, окруженный полнейшей тишиной.

Изолированный от всего на свете, Туратски думал о Хэнке и Константайне, о новичке Мэнтоне и других заключенных. Его беспокоила мысль о том, что, возможно, он, воспользовавшись не прошедшей обработку информацией, каким-то образом подвел заключенных.

Туратски открыл глаза.

На него обрушилось множество разнообразных ощущений. Спинно-мозговой отдел позвоночника не переставал посылать информацию. Лопатками Туратски упирался в твердую поверхность скамьи. Над его головой нависли изогнутые лампы, чей свет бил в глаза. Ноздри раздражала одуряющая вонь формальдегида. Кожа на ощупь была влажной и холодной.

Какая же это роскошь — что-либо чувствовать!

Нижняя часть туловища находилась в жидкости, которая понемногу стекала вниз сквозь пазы в скамейке. Тело Туратски находилось в пластиковом футляре. При первом же его движении створки футляра раскрылись.

Вокруг стало нестерпимо холодно.

Поглощенный своими физическими ощущениями Туратски попробовал шевельнуться и в результате свалился со скамьи. Он грохнулся на пол и тут же попытался подняться. Руки и ноги дрожали. Он оперся руками о скамью, кое-как встал и огляделся.

К футляру, в котором только что находилось тело Туратски, была прикреплена аккуратная табличка с его именем. Ниже шел текст следующего содержания:

От комиссии по реабилитации:

ВЫШЕДШИЕ НА СВОБОДУ ЗАКЛЮЧЕННЫЕ ДОЛЖНЫ ОБРАТИТЬСЯ В БЛОК «Д».

Туратски обвел взглядом просторный зал, где он находился, и увидел сотни пластиковых футляров, — точно таких же, как тот, в котором покоилось его тело. Во всех футлярах виднелись мужские тела.

В футляре рядом с Туратски лежал невысокого роста жилистый негр.

На его табличке значилось: Генри Лукас Уилкс.

Несколько минут Туратски, упершись ладонями в крышку футляра, разглядывал негра.

Потом пробормотал:

— Извини, приятель.

Его передернуло, и он пошел прочь, на поиски блока «Д». На ходу он старался сообразить, как долго ему удастся убедительно играть роль новоиспеченного патриота.

В конце очередной смены Хэнк вместе с другими заключенными понял, что Туратски исчез.

Хэнк выдал микроимпульс:

— Падло…

И сплюнул в пустоту.

Мир реального времени

Пусть эти чисто технические аспекты нашей жизни к делу не относятся, но они служат иллюстрацией педантизма и апатии, которые мы выработали совместными усилиями за время работы в обсерватории.

Жилые каюты сооружены по периферии обсерватории таким образом, чтобы каждая имела хотя бы одну стену, обращенную в пустоту. По мере переноса обсерватории с места на место, напряжение конструкций привело к образованию трещин во внешней оболочке.

В каюте, которую я занимаю с женой Клэр, двадцать три трещины, через любую из которых может уйти весь воздух, если их периодически не осматривать и не герметизировать. Большое количество трещин очень типично; нет ни одной каюты, где их нет хотя бы полдюжины.

Самая большая трещина образовалась ночью, когда все спали, и хотя мы позаботились о предупредительной сигнализации на случай падения давления, к моменту пробуждения уже серьезно пострадали от кислородного голодания. Эта трещина распространилась на несколько кают, после чего часть персонала стала настаивать, чтобы мы оставили жилой отсек и организовали ночлежку в одном из общественных помещений.

Из этой затеи ничего не вышло: апатия и скука, эти две беды-близняшки, живут в обсерватории душа в душу.

Ко мне в кабинет вошел Торенсен и бросил на стол написанный от руки отчет. Торенсен крупный, неприятного облика мужчина с некрасивыми манерами. Он придает большое значение общественной стороне жизни обсерватории; ходят слухи, будто Торенсен — алкоголик. В нормальных обстоятельствах подобные вещи никого особенно не беспокоят, но когда Торенсен напивается, он становится грубым и шумным. В трезвом состоянии он медлителен и буквально ни на что не реагирует.

— Вот, — сказал он. — Наблюдался цикл воспроизводства в одной из эхинодерм. Не пытайтесь понять. Главное вы ухватите.

— Спасибо, — ответил я. Мне не впервой сталкиваться с интеллектуальным снобизмом некоторых ученых. Я единственный неспециалист в обсерватории. — С этим надо разобраться сегодня?

— Решайте сами. Не думаю, что кто-нибудь ждет эти результаты.

— Сделаю завтра.

— Прекрасно. — Он повернулся, чтобы уйти.

— Я получил вашу ежедневную депешу, — сказал я. — Возьмете?

Он повернулся к столу.

— Давайте.

Я наблюдал за ним, пока Торенсен без интереса быстро пробежал глазами эти две или три строки распечатки, хотя у меня не было четкого представления, что мне это даст. Некоторые не читают их при мне, а просто кладут в карман, чтобы ознакомиться с ними без свидетелей. Ожидалось, что читать распечатки они будут именно наедине, но не все реагируют одинаково.

Торенсен, вероятно, меньше других беспокоится о доме или мало им интересуется.

Я подождал, пока он закончит.

Затем сказал:

— Вчера здесь был Мариот. Он говорит, что в нью-йоркском пожаре погибло семьсот человек.

Глаза Торенсена загорелись заинтересованностью.

— Да, я тоже слышал об этом. Вам известно что-нибудь еще?

— Только то, что сказал Мариот. Вероятно, это было многоквартирное здание. Огонь вспыхнул на четвертом этаже и никто не сумел вырваться с верхних.

— Разве не впечатляет? Семьсот человек разом.

— Ужасное несчастье, — сказал я.

— Да, да. Ужасное. Но не такое, как… — Он склонился над столом, вцепившись руками в его кромки. — Вы слышали? Где-то в Южной Америке был бунт. Полагаю, в Боливии. Были вызваны войска, события вышли из-под контроля и погибло около двух тысяч человек.

Для меня это было новостью.

— Кто вам сказал? — спросил я.

— Не помню. Кажется, Норберт.

— Две тысячи, — повторил я. — Это впечатляет…

Торенсен выпрямился.

— Как бы там ни было, мне пора. Вы спуститесь в бар нынче вечером?

— Вероятно, — сказал я.

Когда Торенсен ушел, я просмотрел его отчет. Моя функция состоит в отборе из отчета того, что соответствует здравому смыслу, его переписывании по возможности непрофессиональным языком и подготовке к передаче на Землю по транзору. После этого оригинал Торенсена должен быть пропущен через фотостат и возвращен ему, а копия положена в архив, который находится у меня в кабинете, до возвращения на Землю.

На столе уже лежала дюжина других отчетов и я положил торенсенов под низ стопки. Ни его, ни работников на Земле не заботит, когда он будет отправлен.

Во всяком случае, спешка в этом деле не нужна. Следующая транзорная связь нынче вечером и совершенно очевидно, что мне не успеть подготовить его бумагу. Следующая состоится ровно через четыре недели.

Решив дело с отчетами, я подошел к двери кабинета и запер ее. Снаружи включилась световая надпись: «ПОМЕЩЕНИЕ ТРАНЗОРА — НЕ ВХОДИТЬ». Затем я открыл архивные шкафы и взял папку регистрации распространения слухов.

Я записал: «Торенсен / Нью-Йорк / 700 смертей / многоквартирное здание. От Мариота /то же самое». Далее, строкой ниже: «Торенсен / Боливия(?)/ 2000 смертей / бунт. От Норберта Колстона (?)».

Поскольку боливийская история для меня новая, я обязан свериться по архиву данных с коэффициентом аффектизации 84. На это уходит определенное время. Я проверил нью-йоркскую историю днем раньше и нашел, что вероятнее всего она относится к пожару в офисном здании Бостона, где три дня назад погибло 683 человека. Никто из них не приходился родственником ни одному члену персонала обсерватории.

В архиве КА84 я прежде всего искал сведения под входным ключом «Боливия». За последние четыре недели там не было ни бунтов, ни серьезных беспорядков. Возможно, этот слух связан с каким-то более ранним событием, но это маловероятно. Следом за Боливией я прошелся по другим странам южноамериканского континента, но снова ничего не нашел.

Неделю назад состоялась демонстрация в Бразилии, но было ранено всего несколько человек и ни один не погиб.

Я обратился к Центральной Америке и точно так же покопался в сведениях по разным ее республикам. Северную Америку и Европу я пропустил, потому что весть о гибели двух тысяч человек в любой стране этих континентов вряд ли могла не дойти хотя бы до одного сотрудника обсерватории.

Наконец мне удалось обнаружить то, что я искал, в Африке под входным ключом «Танзания». Девятьсот человек было избито запаниковавшей полицией, когда голодный марш перерос в бунт. Я смотрел на транзор-сообщение беспристрастно, видя в событии лишь статистику: еще один входной ключ в мой архив распространения. Прежде чем убрать архивные папки, я сделал пометку КА27. Сравнительно невысокий коэффициент.

В реестре распространения слухов я записал: «Торенсен / Боливия… читай Танзания? Ждать подтверждения.

Затем поставил дату и инициалы.

Я повернул ключ в замке и открыл дверь кабинета; за ней стояла моя жена Клэр. Она плакала.

У меня проблема, с которой приходится жить: в определенном отношении я в обсерватории сам по себе. Однако необходимо объяснить суть дела.

Если существует группа людей, которые в основном одинаковы, или даже группа индивидов, образующих чем-то связанную и достаточно хорошо распознаваемую ячейку общества, то в ней есть место для товарищеских отношений. Если же, с другой стороны, между индивидами нет никакой формы общения, то возникает общественная конструкция совершенно иного рода. Я затрудняюсь дать ей название, но это во всяком случае не общественная ячейка. Нечто подобное происходит в больших городах: миллионы людей сосуществуют на нескольких сотнях квадратных километров земли и все же, не считая очевидных исключений, истинно унитарную конструкцию их сообщество не представляет. Два человека могут жить за соседними дверями и не знать имен друг друга. Люди, живущие в здании, похожем на муравейник, могут умереть в одиночестве.

Но есть другой вид одиночества индивида в составе группы. Тот, в котором нахожусь я. Это одиночество определяется здравомыслием. Или интеллектом. Или осведомленностью.

На языке холодных фактов это звучит так: я, здравомыслящий человек, нахожусь в обществе умалишенных.

Но одна важная особенность ситуации заключается в том, что индивидуально каждый в обсерватории в здравом уме точно так же, как я. Однако в коллективе — все они ненормальные.

На то есть причина, ею, кстати сказать, и объясняется мое присутствие в обсерватории.

Я наблюдаю за персоналом, веду записи о его поведении и передаю информацию на Землю. Работа не из приятных, как не трудно представить.

Один из членов персонала — моя жена, за которой я тоже должен наблюдать, собирать шпионские сведения и вести, так сказать, историю болезни.

Мы с Клэр больше не ладим. Между нами не бывает бурных сцен; мы достигли определенной стадии враждебности и на том остановились. Я не хочу распространяться о малоприятных стычках между нами. Стены кают жилого блока очень тонкие, поэтому любому озлоблению приходится давать выход почти в полном молчании. Такими нас сделала обсерватория; мы продукт внешних обстоятельств. До обсерватории мы жили в согласии; возможно, возвратившись домой, мы снова помиримся. Но в данный момент — что есть, то есть.

Сказано достаточно.

Но Клэр плакала… и пришла ко мне.

Я пропустил ее в кабинет.

— Дэн, — сказала она, — история с этими детьми ужасна.

Это все расставило по местам. Когда Клэр входила, я еще не знал, пришла в мой кабинет жена или сотрудница обсерватории. На этот раз она была сотрудницей.

— Знаю, знаю, — ответил я, насколько мог успокаивающим тоном, — но будет сделано все возможное.

— Я чувствую себя здесь такой беспомощной. Если бы я могла что-то предпринять.

— Что говорят другие об этой новости?

Она пожала плечами:

— Мне сказала Мелинда. Кажется, она была очень расстроена. Но не…

— Не так сильно, как ты? Но ведь она не так уж много занималась детьми. — Я догадывался, что когда история с детьми беженцев дойдет до моей жены, она очень расстроится. До отправки со мной в обсерваторию Клэр служила в системе благотворительной опеки детей. Теперь в ее обязанности входило изучение внешнего облика детей гуманоидов.

— Надеюсь, там проявят должную ответственность, — сказала она.

— Ты слышала новые подробности? — закинул я удочку.

— Нет. Но Мелинда сказала, что Джексон, доктор, с которым она работает, говорил, будто власти Новой Зеландии обратились в Организацию Объединенных Наций.

Я кивнул. Днем раньше я слышал об этом от Клиффорда Мэйкина, арахнолога. Сегодня я ожидал половодья дальнейших подробностей.

Я спросил:

— Ты слышала о пожаре в Нью-Йорке?

— Нет?

Я рассказал ей, по существу в тех же деталях, что слышал в изложении Торенсена.

Когда я закончил, она некоторое время молча постояла, склонив голову, словно разглядывала носки своих туфель.

— Хотелось бы вернуться домой, — вымолвила она наконец. Теперь в кабинете была моя жена.

— Мне тоже, — поддакнул я. — Как только закончим…

Она оборвала меня взглядом. Мы оба знали, что прогресс в работе не имеет никакого отношения к продолжительности нашего пребывания в обсерватории. Во всяком случае я-то совершенно ничего не делал для ускорения работы. Один я из всего штата обсерватории не вносил в нее ни грана.

— Забудь об этом, Дэн, — сказала она. — Теперь ни у кого из нас дома ничего хорошего не будет.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Если ты сам не понимаешь, то и я не стану говорить.

Скрытый намек на наши разваливавшиеся отношения. В который уже раз я задавал себе вопрос, восстановится ли то, что было прежде, даже если сойдется трещина во взаимоотношениях, вызванная жизнью в обсерватории.

— Ладно, — сказал я, — оставим это.

— Как бы там ни было, все, о чем приходится здесь слышать, отбивает охоту возвращаться.

— Вообще никогда?

— Не знаю. Я слышала… Я слышала, что на Земле творятся дела похуже, чем нам сообщают.

Я заметил, что выхожу за рамки роли мужа, снова становясь наблюдателем.

— Что ты имеешь в виду? Какую-то форму цензуры?

Она согласно кивнула:

— Только я не понимаю, какой вред могла бы причинить нам правда о том, что действительно происходит.

— Ну, это, пожалуй, лучший аргумент против любой цензуры.

Она снова согласно кивнула.

На столе лежала небольшая стопка невостребованных ежедневных депеш. Я давал ей подрастать несколько дней, а потом разносил листочки сам. Я не слишком помешан на идее доставки «на дом». Некоторые члены персонала в любом случае относятся к этим листочкам с пренебрежением, а если до них дойдет, что я все равно буду вручать их, то и вовсе перестанут брать.

Самым злостным нарушителем порядка был в этом отношении Майк Кверрел, который, насколько я помню, не приходил за ними никогда. Родители этого мрачного бакалавра умерли, еще когда он был ребенком. Однажды он мне сказал, что у него дома не осталось ничего такого, о чем ему хотелось бы иметь новости, так зачем же беспокоиться о ежедневных депешах.

Адресованные ему распечатки действительно содержали меньше новостей, чем любого другого, но эксперимент потеряет смысл, если все откажутся брать свои ежедневные депеши.

Я порылся в лежавшей передо мной стопке. Одиннадцать листочков адресовано Майку, еще два-три невостребованы другими, а остальные распечатки для Себастина, давно покойного. Смерть Себастина на борту обсерватории — один из факторов, которые невозможно предвидеть заранее, поэтому у меня не было никакой возможности перепрограммировать бортовой компьютер. Однако на имитаторе режима реального времени для обратной связи с Землей данные Себастина удалось стереть.

Каждые двадцать четыре часа компьютер распечатывал новости на день для каждого. Персоналу обсерватории говорилось, что новости ежедневно поступают по транзору, но это неправда.

Они приходят раз в четыре недели непосредственно в компьютер, где разделяются на двадцать девять ежедневных порций, примерно в хронологическом порядке событий. Нынче, как я уже говорил, предстоит очередная транзор-связь и должны поступить новости на следующие четыре недели. Я могу получить доступ к необработанной массе информации, когда пожелаю, но для спокойствия персонала ее необходимо выдавать маленькими дозами ежесуточно.

Не было никакой возможности как-то закоротить систему; даже для себя я не мог вытащить из компьютера личную депешу «следующего» дня до наступления расчетного времени.

Каждый член персонала, включая меня, получал листок персонализированной информации только раз в день, но ежедневно.

Я решил избавиться от накопившейся стопки и, отправляясь в обход обсерватории, взял листочки с собой, чтобы раздать их как бы заодно. Затем вернулся в кабинет.

Незадолго до принятия решения об этой экспедиции некто по имени Толньюв придумал классификацию новостей о текущих событиях в виде ранжированной таблицы. Ранги таблицы он назвал Коэффициентами Аффектации (КА). Диапазон коэффициентов определялся шкалой от нуля до ста; ноль соответствовал отсутствию аффекта, значение сто — полному аффекту.

Аргумент Толньюва заключался в том, что нормальный поток новостей о текущих делах мало трогает — или аффектирует — частную жизнь. Человек может прочитать о ведущихся где-то далеко войнах, социальных потрясениях, бедствиях или как бы прочувствовать их на себе через визуальные средства массовой информации, но состояния аффекта это у него не вызовет.

С другой стороны, некоторые составляющие новостей отдельного человека трогают, пусть даже на очень короткое время или каким-то косвенным образом.

Тогда как чья-то жизнь может подвергнуться заметной аффектации, скажем, новостью о кончине горячо любимого и достаточно состоятельного дяди, не так легко оценить всплеск аффектации в жизни того же человека в результате повышения цен на промышленное сырье, например, марганец. Если кого-то одного все же можно, в конце концов, довести до состояния аффекта сообщением о росте цены на марганец, например, в терминах прожиточного минимума и даже измерить уровень аффектации, то не стоит сомневаться, что не останется совершенно равнодушным и любой другой. Очень многие люди обладают низким КА к большинству новостей и только очень небольшая часть населения демонстрирует очень высокий уровень коэффициентов.

Толньюв принял эти соображения за рабочую гипотезу и создал свою ранжированную таблицу. Для индивида, общественное положение которого установлено в полной мере, можно определить КА по отношению к любой составляющей новостей. Обыкновенный человек может в ответ на известие о наследстве богатого дядюшки показать КА, равный 95 % и выше, тогда как на подорожание марганца прореагировать 10 %-ым КА. Другой человек (например, дальний родственник первого, который работает брокером в металлургической индустрии) может продемонстрировать полярно противоположные процентовки КА.

Это социологическое исследование оказалось почти совершенно бесполезным. Года два его так и этак повертели агенства новостей, затем, за ненадобностью, отложили в долгий ящик. Практическое применение оказалось просто невозможным.

Но потом задумали нашу обсерваторию и применению теории место было найдено.

С точки зрения главной цели, научной работе в обсерватории отводилась второстепенная роль, однако совершенно замкнутая общественная структура интеллектуально развитого и многоопытного персонала, имеющего независимый и единственный источник новостей из внешнего мира, представляла собой совершеннейшую возможность экспериментального приложения того, к чему Толньюв пришел теоретически.

Экспериментом предусматривалась специфическая цель: что, что именно оказывает воздействие на общество, отрешенное от новостей?

Или в другом контексте: осведомленность о текущих событиях действительно важна?

Такого рода социальный эксперимент был бы совершенно неинтересен, если чистоте его проведения не подчинено все остальное. Было решено, что для данного случая подходит обсерватория Жолио-Кюри. Если добиться исключения взаимопомех исследования по такой схеме с нормальной работой ученых, то никаких контраргументов просто не придумать.

Каким образом улаживались мелкие детали, мне в полном объеме не известно, потому что к сотрудничеству я был привлечен только в конце разработки схемы эксперимента. Однако все пошло, как и было задумано.

При подборе персонала обсерватории были подняты подробнейшие досье на каждого потенциального члена ее персонала. На конечном этапе отбора люди, не попавшие в штат, были отсеяны. Остальные прошли компьютерный анализ и для каждого был установлен рейтинг Толньюва.

В порядке подготовки к выполнению задания были проведены имитационные пробы, но по-настящему схема не запускалась, пока обсерватория не заработала в полном объеме. Только тогда мы начали наблюдение и была введена система персонализированных листочков-новостей.

Эксперимент начался.

Ежедневная депеша содержала только те новости, которые для адресата имели КА не менее 85 %. Все остальные, с меньшим процентом КА, распечатываются для архива, которому я дал номер 84; он хранится в моем кабинете.

Таким образом, каждый получал информацию о внешних событиях только на уровне высокого личного интереса. Это были сведения о семье и местных событиях; новости об изменениях в стране, откуда адресат родом или той стране, где был его дом. В число новостей с Земли входили, конечно, и отзывы о работе обсерватории.

Однако информация общего плана — о событиях национального или международного масштаба, спортивных достижениях, бедствиях, политических изменениях, преступлениях — отправлялась в архив 84.

Из всех обитателей обсерватории только я имел доступ к этой информации. В мою функцию входила регистрация происходившего, если что-то происходило, и передача информации на Землю. Согласно теории Толньюва, люди, оказавшиеся в обстановке целенаправленного стимулирования, становятся продуктами своего сообщества и теряют ориентацию, если не обладают определенными сведениями о том, что происходит вне их сферы деятельности.

Я часто домогался компании Майка Кверрела и находил его понимание. Хотя он дипломированный магистр бактериологии и работал в составе бригады, исследовавшей выживаемость микроорганизмов, очень большую часть рабочего времени Кверрел проводил возле центральных электрогенераторов. Здесь он переставал быть специалистом и мы с ним на удивление хорошо умели пользоваться этим обстоятельством.

Правда, на этот раз Кверрел пребывал в настроении нарочитого отмалчивания. Когда я протянул ему накопившуюся пачку листочков-депеш, он сунул их в карман и отвернулся, никак не прокомментировав мою роль почтальона.

— Неприятности, Майк? — спросил я.

— Нет. Выводит из себя сама обсерватория.

— Она удручает всех нас.

— И вас тоже?

Я кивнул.

— Странно. Не думаю, что вы вписываетесь в нашу компанию.

— Как посмотреть, — возразил я. — Все мы живем в одинаковых металлических клетках. Едим одну и ту же пищу, выслушиваем одинаковые истории, видим все те же лица.

— Помогла бы вам конструктивная деятельность? Если хотите, я могу пристроить вас к какому-нибудь исследованию.

В его манере поддерживать дружеские отношения игра под неспециалиста носила только поверхностный характер. Он прекрасно видел общественное различие между мной и всеми остальными, как и любой из них.

Возвратившись в кабинет, я бегло просмотрел один из отчетов. Затем заправил в пишущую машинку чистый лист бумаги и начал переводить прочитанное на нормальный человеческий язык.

Мне не давало покоя нынешнее состояние наших с Клэр отношений. Возможно имели место обстоятельства, каждое из которых само по себе могло привести к создавшейся ситуации:

мы слишком хорошо узнали друг друга, оказавшись в клаустрофобических условиях обсерватории;

мы никогда не «подходили» друг другу — я очень не люблю это слово, просто сомневаюсь в его точности — и окружающие условия лишь поставили все с головы на ноги быстрее, чем это произошло бы естественным путем;

нынешние отношения — всего лишь фаза, окончание которой придет само собой, либо когда мы покинем обсерваторию;

я непреднамеренно веду себя таким образом, что инициирую порочный круг разрыва… либо так нечаянно поступает Клэр;

у Клэр есть любовник… или она подозревает, что кто-то есть у меня.

Наверняка возможны и другие объяснения, до которых я не смог додуматься.

Вероятных объяснений достаточно. Однако главная неловкость подобной ситуации в том, что только те двое, кто вовлечен в нее, в полной мере осознают истинное положение дел. И хотя винить их в этом нельзя, оба не в состоянии смотреть на происходящее объективно и давать верные оценки. Как бы отчетливо ни была мне видна брешь, разделяющая нас с Клэр, я совершенно беспомощен, я ничего не могу с этим поделать. Беззаветной любви между нами нет, однако, как это ни парадоксально, остался некий поверхностный уровень взаимоотношений, который позволяет нам вести себя друг с другом вполне приемлемо в компании. А в обсерватории мы всегда в компании.

Один из переписанных мною отчетов поступил от Майка Кверрела; он касался состояния главных генераторов.

Как я уже говорил, генераторы не были среди главных интересов Кверрела, но он в общем уже выполнил всю возложенную на него исследовательскую работу. Поскольку круг наших обязанностей в обсерватории был не вполне определенным, Кверрел решил посвятить свободное время обслуживанию машин.

Предполагалось, что они будут работать автоматически, не требуя к себе внимания. Наше счастье, что у Кверрела возник интерес к генераторам. Он сразу же обнаружил какую-то неисправность, которая, не обрати на нее внимания, могла бы обернуться огромной бедой для всех нас.

После этого случая он получил официальное назначение на обслуживание генераторов из нашей штаб-квартиры на Земле и с тех пор регулярно представлял отчеты.

Генераторы жизненно важны для существования обсерватории; в дополнение к электроэнергии на отопление, освещение, множество моторов и систем жизнеобеспечения, они обеспечивали поддержание поля для создания эффекта обратного смещения, который позволял нам спокойно заниматься исследованиями планеты без угрозы для жизни.

Обратное смещение в путешествии во времени — это примерно то же самое, что интервал перехода в пространстве. Это сравнение дает представление о полномасштабном эффекте. Все, что может обеспечить наше поле, — смещение обсерватории назад во времени примерно на одну наносекунду. Но этого достаточно, потому что в большем смещении нет ни необходимости, ни практического удобства.

Одна наносекунда обратного смещения позволяет лаборатории двигаться по поверхности этой планеты, оставаясь совершенно невидимой для ее обитателей благодаря состоянию периодического несуществования. Это практически идеальные условия для исследовательских работ экологического свойства, потому что они обеспечивают полную свободу перемещения без загрязнения извне или нашего вмешательства в состояние окружающей среды. Пользуясь устройствами для локального снятия поля, можно заниматься осмотром выбранных образцов, не покидая обсерваторию, — растение или животное, образец почвы или горной породы.

Такова официальная версия. С нею персонал обсерватории был ознакомлен перед началом экспедиции… и пока об этом достаточно.

Отчет Кверрела был всего лишь перечнем показаний контрольно-измерительных приборов, установленных на генераторах. Они будут использованы на Земле для обновления имитаторов реального времени и позволят контроллерам вести точную регистрацию наших успехов. Большинство этих показаний будет автоматически отсечено компьютерами транзорной связи при передаче на Землю, но цифры, которые относятся к деталям оборудования, требующим ручного обслуживания, пройдут.

Мне надоело думать об обсерватории, надоела ее теснота, от которой некуда деться. Мне хотелось отрешиться и от нее самой и от всего, что с ней связано, но я мог лишь оставить кабинет и потолкаться возле одного-двух обзорных окон.

Там можно не только увидеть то, за чем мы наблюдаем на этой планете, но и попытаться войти в более тесный контакт с учеными. Нет и намека на паранойю в том, что заставляет меня говорить об общем ко мне нерасположении. Я знаю это просто как факт. Меня недолюбливали бы меньше, знай они истинную природу моих обязанностей.

Мне, как всегда, не давала покоя проблема с Клэр. Было ничуть не легче от осознания, — крепнувшего с каждым днем, — что наше затянувшееся пребывание в обсерватории не имеет смысла. Какими бы ни были мотивы, послужившие отправной точкой для организации запланированных наблюдений, их затягиванию не было оправданий. Хотя многие ученые, — включая Клэр, — заявляли, что их работа не может быть завершена в обозримом будущем, я знал, что от научной деятельности этой обсерватории никакого проку быть не может.

Я побывал на пяти наблюдательных постах. При моем приближении разговоры прекращались, возобновляясь, как только я удалялся. Я существую в мире молчания и этот мир вынуждает остальных молчать в моем присутствии.

Результаты экспериментов по Толньюву мне уже известны, но окончательные выводы еще предстоит сделать. Смущает блистательно изящная простота того, что происходит. Однако к чему это приведет далеко не ясно. Мне импонирует представление результатов (без выводов) в форме графика:

ФАНТАЗИЯ ____________________

РЕАЛЬНОСТЬ ____________________

____________________

(4-недельные циклы)

Мне нравится этот график, я придумал его сам. Но он не закончен, потому что дальше все пошло плохо.

Линия РЕАЛЬНОСТЬ представляет то, что истинно, то, что реально. Она символизирует здравомыслие и основательность, к которым, я надеюсь, в конечном итоге все возвратится. Линия ФАНТАЗИЯ — это то, чего мы достигли и от чего стали уходить. Это произошло, когда социум обсерватории перешел в состояние умопомешательства.

Результат эксперимента по Толньюву стал очевиден: лиши сообщество новостей о внешнем мире и оно находит им замену. Короче говоря, возникает информационная сеть слухов, основанных на предположениях, измышлениях и желании их осуществления.

Именно это и отражает мой график.

Первые шесть месяцев или около того на свежий стимул реагировали в обсерватории все. Интересы людей были сосредоточены на собственных персонах и работе. Проявление интереса к внешнему миру находилось на минимальном уровне. Разговоры, которые мне удавалось подслушать в то время, и те, в которых я принимал участие сам, в значительной степени базировались на том, что становилось известным или сохранилось в памяти.

К концу первого года — 4-недельный цикл № 13 — ситуация изменилась.

Внешних условий и общения внутри коллектива стало недостаточно для удовлетворения воображения этих высоко интеллектуальных людей. Любопытство по поводу того, что происходит на Земле, все в большей мере направляло тематику разговоров. Предположения… догадки… сплетни… Я стал замечать преувеличения в рассказах о собственных былых подвигах. Система ориентации на факты разрушилась.

В последующие месяцы, вплоть до конца 20-го цикла, эта тенденция приближалась к экстремуму.

Распространение слухов становилось главной навязчивой идеей персонала обсерватории, зачастую даже в ущерб выполнению официальных обязанностей. В этот период контроллеры Земли стали бить тревогу и какое-то время казалось, что программа эксперимента будет сокращена.

Слухи потеряли всякий реальный базис, стали фантастическими, дикими, сумасшедшими. И персонал — эти хладнокровные, умеющие логически мыслить ученые — беззаветно им верил. Утверждалось, как факт, что черное стало белым, невозможное — возможным… что правительства падали, войны развязывались и выигрывались, города погибали в пожарах, жизнь продолжалась после смерти… что Бога видели живым, что Бог умер, что континенты поглотил океан. Это были не просто допускаемые предположения: легкость, с которой воспринималась подобная информация, выглядела невероятной.

Жизнь в обсерватории и на Земле шла своим чередом, персоналу по-прежнему выдавались личные ежедневные депеши. Продолжалась и работа — довольно бессистемно, но все еще с некоторым успехом.

А потом… Потом фантастическая окраска слухов потускнела. Отслеженный факт доползал до источника в том же виде, что и выходил из него. К концу 23-го цикла, то есть восемь недель назад, стало ясно, что предположения самопроизвольно возвращаются к реальности.

Невероятно, но слухи начали предвосхищать факты.

Приходило, появляясь бог знает откуда, словечко о совершенно четко обозначенном событии: природном бедствии, спортивном результате, смерти государственного мужа. И когда я проводил проверку по архиву 84, выяснялось, что это слово имеет какое-то побочное отношение к реальности.

Слух об оползне в Греции оказывался сотрясением почвы в Югославии; смена правительства в Юго-Восточной Азии соответствовала аналогичному событию где-то в другом месте; слух об изменении взглядов общественности на саму нашу миссию был чуть ли не достоверной информацией. А потом появились истории, источник которых я не мог проверить. Речь в них шла о неожиданном голоде, или всплеске преступности, или социальном расколе — о таких событиях, которые обычно не освещались в наших личных распечатках.

Эти изменения вели к единственному очевидному выводу: благодаря курсу на лишенную корней систему слухов, эта система по собственной инициативе возвращается на почву реальности. Она ее точно отражает, она ее точно предвидит. Если это действительно так, социальные последствия нашего эксперимента — в широком смысле слова — могут оказаться беспрецедентными.

Но по какой-то причине этот очевидный вывод не подтверждался. В системе слухов возник застой. Возврат к реальности приостановился. На конце моего красивого графика повис знак вопроса.

Транзорная связь состоится в 23:30 и мне предстояло убить вечер. Сутки реального времени соблюдались ради удобства. Прими мы для себя дневной цикл этого небесного тела, настройку имитаторов на Земле пришлось бы все время менять.

Я оставался в кабинете до 20:00 и обработал еще несколько отчетов. Между делом заказал еду, которую принесла Каролина Ньюйсон, жена одного из ботаников бактериологической бригады.

Она передала мне слух о боливийском бунте, сдобрив его подробностями о гибели более тысячи человек. Это почти точная цифра, что доставило мне удовольствие. В обмен я поведал ей о нью-йоркском пожаре, но она об этом уже слышала.

Меня всегда удивляло, что отдельные члены персонала вели себя наедине со мной дружественнее, чем коллектив в целом. Правда, это вполне соответствует теоретическим положениям о поведении научного социума: в основе лежит различие между индивидуальным и коллективным поведением или позицией.

Закончив работу, я запер архивные шкафы, закрыл стол и отправился искать Клэр. Было готово все, что необходимо сделать к моменту включения связи с Землей.

Мне непонятна приостановка здраво подмеченного мною возврата к базирующейся на реальности догадке, потому что большинство других факторов теории Толньюва подтверждалось прекрасно.

Но слухи больше не появлялись. Персонал продолжал обмениваться мнениями о тех же событиях, что были на устах восемь недель назад. Активность разного рода предположений тоже поутихла.

Могла ли охватившая всех нас летаргия вызвать одновременно и новую утрату интереса к внешнему миру?

Если бы график вел себя соответственно моей экстраполяции, то теперь — в конце 25-го цикла — мы уже должны бы были отдавать себе отчет в том, что происходит на Земле. Установилась бы чувственная способность угадывать то, о чем не могло быть известно.

Когда я вошел в бар, слово держал Торенсен. Он был слегка навеселе.

— … и думаю, мы не должны. Он единственный, кто может говорить с ними. Я не верю в это.

Он повернулся, когда я подошел к нему.

— Выпьете, Дэн? — спросил он.

— Нет, спасибо. Я ищу Клэр. Она здесь?

— Недавно была. Мы полагали, она с вами.

Четверо или пятеро собутыльников Торенсена прислушивались к разговору с ничего не выражавшими лицами.

— Я только что из кабинета, — сказал я, — и не видел ее с утра.

О'Брайен, стоявший рядом с Торенсеном, сказал:

— Думаю, она ушла в вашу каюту. Клэр жаловалась на головную боль.

Я поблагодарил его и вышел из бара. Мне ведомы головные боли Клэр. Она частенько использует малейшее физическое недомогание, как предлог, чтобы скрыть более глубокие эмоции, и хотя утром Клэр была действительно расстроена, не думаю, что слух о гибели детей в Новой Зеландии все еще портил ей настроение. Реакция всех членов персонала на придуманные ими рассказы, каких бы бедствий или сколь бы важных вещей они ни касались, носила поверхностный характер.

В нашей каюте ее не оказалось. Насколько я помнил, все там выглядело точно так же, как утром, когда мы уходили. Никаких признаков возвращения Клэр не было.

Я ходил по обсерватории, все более теряясь в догадках. Не так уж много мест, где она могла бы быть, если, конечно, не избегает меня умышленно. Я обошел все наблюдательные посты, все общественные и коммунальные помещения, а потом даже заглянул в генераторный отсек. Она оказалась там с Майком Кверрелом. Они целовались.

Истина состояла в том, что все сообщения о ситуации на Земле наталкивали на мысль о хрупкости равновесия. В политическом отношении отчужденность Востока и Запада ширилась, а на территориях, еще не попавших под то, или иное влияние, где две идеологии сталкивались непосредственно, существовала непреходящая напряженность. В социальном смысле внешние условия себя исчерпали. Росла пропасть между слаборазвитыми странами и остальным миром.

Когда мы два года назад покидали Землю, ситуация была очень скверной, но за истекшее время дела пошли еще хуже. Все на больших территориях случались неурожаи — истощение почв и экологическая несбалансированность атмосферы были главными факторами. В результате, любая страна, не доросшая до высокого технологического уровня, страдала от голода и болезней. Громадные земельные угодья, требовавшие ирригации и культивации, переставали использоваться. Ширилась близорукая зависимость от технологии. В развитых странах народонаселение было главной социальной проблемой, усугублявшейся межрасовыми конфликтами. Эти внутренние факторы отягощали международную политическую ситуацию; каждая сторона кляла другую за ее вклад в развал внутреннего порядка у себя, но ни одной была не по карману практическая помощь ни себе, ни экономически зависящим от нее странам. Возникло слишком много осложнений: слишком крупные имущественные интересы очень многих сторон сталкивались в неприсоединившихся странах. Все это не находило отражение в листочках новостей, которые поступали в обсерваторию; оно непосредственно не касалось членов персонала, поэтому и не попадало в личные ежедневные депеши. Мне было достаточно просмотреть архив 84 по любому из двух дюжин сеансов транзорной связи, чтобы убедиться, что всё по-прежнему собирается там, абсолютно все подобные факты: голод; бунты; гражданские восстания; территориальные притязания одних государств к другим; конференции ученых мужей, озабоченных состоянием окружающей среды, но не обладающих властью что-то сделать; бедствия в городах, вызванные внедрением изощренных технологий и сражениями на улицах; убийства силами секретных агентов; взрывы бомб; диверсии; политические убийства; разрывы политических отношений; прекращение действия торговых соглашений; накопление вооружений… и сверх всего этого, рост осознания неизбежности войны и даже призывы к ней…

Но никто в обсерватории, кроме меня, не имеет официального доступа к этой информации, но я чувствую, что их предположения все более приближаются к ней. Однако они этого не чувствуют и я не знаю, почему.

Когда Клэр ушла, мы с Кверрелом остались в генераторном отсеке один на один.

Имевшая место сцена могла возникнуть только в обсерватории. Каждый из нас знал о психическом и физическом напряжении, которому подвержены остальные не меньше, чем он сам. То, что Клэр пошла к другому мужчине, меня не удивило… Потрясло лишь то, что им оказался Кверрел. Судя по тому, как они себя повели, оба знали, что их связь долго секретом для меня не останется. Во всяком случае, искреннего стыда я не заметил. Не проглядывала в их поведении и надежда на продолжение начатого после того, как мы покинем обсерваторию.

Говорили мы очень мало. Клэр отстранилась от Кверрела, я попытался схватить ее за руку, но она ее вырвала. Кверрел отвернулся, а Клэр сказала, что уходит в нашу каюту.

Когда она ушла, я закурил сигарету.

— Долго это продолжается? — спросил я, придавая фразе звучание оскорбленного достоинства.

— Это неважно, — сказал Кверрел.

— Для меня важно.

— Довольно долго. Недель семь.

— Вы уверены, что не дольше?

— Семь недель. Знаете, Уинтер, это ваша вина. Клэр действительно обижена вашим с ней обращением.

— Что вы имеете в виду?

Он не ответил, но присел на край кожуха одного из генераторов. Все они работали и нас окружал монотонный гул.

— Продолжайте, — подогнал я его, — что вы имеете в виду?

Он пожал плечами:

— Клэр вам расскажет сама. Я не могу.

— Кто это затеял? — спросил я. — Вы или Клэр?

— Она. Хотя скорее вы. Она сказала, что это реакция возмущения вами.

— И вы не преминули воспользоваться случаем.

Он не ответил. Я не настолько близорук, чтобы не понимать, что в брачной измене достойны порицания обе стороны. Однако оставалось загадкой что Кверрел называет обидой Клэр на меня. Насколько мне известно, я не делал ничего такого, что могло бы вызвать подобную реакцию. Мои размышления прервала вернувшаяся в генераторную Клэр. Она привела с собой Эндрю Дженсона, главного эколога обсерватории.

Он на ходу кивнул Кверрелу, потом взглянул на меня:

— Кверрел уже сказал вам?

— Сказал мне, что?

Вмешался Кверрел:

— Нет, не сказал. Момент был слишком неподходящим.

Несмотря на от, что дело касалось лично меня, подкупало его желание смягчить остроту момента. Я спросил Дженсона:

— Вы были в курсе?

— Думаю, нам следует поговорить кое о чем другом.

Я недоумевал, какое отношение мог иметь Дженсон к любовной интрижке Кверрела с моей женой.

Кверрел поднялся на ноги и направился к двери:

— Извините меня за отказ от участия, — сказал он. — На сегодня с меня довольно.

Я смотрел ему в спину, пока он не вышел в коридор.

Не трудно заметить, что давая характеристику работы обсерватории, я позволил себе некоторую скупость в описании деталей. На то есть причины.

Можно было бы, например, сказать, что в условиях, где существование сконцентрировано на какой-то определенной деятельности, такой как научное изучение чужой планеты, поведение каждого обязательно окрашено тем, чем он занят. Я вспоминаю в этой связи замечательную свободу выражения персоналом эмоций, когда делались открытия минералов, бактерий и различных более высоких форм жизни.

Главная причина моей неохоты вдаваться в подробности заключается в несоответствии всех направлений деятельности персонала истинному назначению его пребывания в обсерватории, о котором известно только мне.

Скрывать правду совершенно необходимо; однако далеко не по той же причине, по которой персонал не знает об экспериментальной проверке теоретических выкладок Толньюва.

Но судите сами: 2019 год; планета, на которой предполагалось проведение наших исследований, по логике вещей, не могла быть планетой солнечной системы; человечество еще не развило свою технологию до такого уровня, который позволял добраться до такой планеты. Нашу обсерваторию окружает вакуум — это неоспоримо, потому что с утечками воздуха из кают постоянно приходится бороться, — и все же снаружи нам открывается присутствие жизни. Ни одному члену персонала не приходит в голову задуматься над этими несуразностями.

Джейсон подошел к телефону и несколько минут говорил с двумя-тремя коллегами. Воспользовавшись тем, что остались одни, мы с Клэр обменялись парой слов. Сначала она отмалчивалась и держалась неприветливо. Затем ее понесло и она разговорилась.

Она сказала, что несколько недель переживала и была в депрессии, беспокоясь за меня. Что не могла поговорить со мной. Что я не шел ей навстречу. Некоторое время она подозревала, что у меня завелась другая женщина, но осторожное дознание дало ей успокоение на этот счет. Она сказала, что подвергалась давлению других ученых, старавшихся в определенном отношении отдалить ее от меня, и что параллельно менялось ее отношение ко мне. Я спросил, что она понимает под этими парраллелями, и она ответила, что это связано с присутствием здесь Дженсона. Она сказала, что ее любовная связь с Кверрелом в определенной мере стала следствием всего этого и что если бы я не вел себя столь таинственным образом, ничего бы не случилось.

— Так ты хочешь сказать, что я, по-твоему, прячу за пазухой какой-то камень? — спросил я.

— Да.

— Но это не так. По крайней мере, во всем, что касается нас с тобой.

Она отвернулась:

— Я тебе не верю.

Дженсон оставил, наконец, телефонную трубку и вернулся к нам. На его лице было выражение, какое я редко видел у персонала в обсерватории. Общим для их лиц давно стала скука и отчаяние, но лицо Дженсона светилось целеустремленностью и решимостью.

— Нынешней ночью у вас очередная транзорная связь, не так ли?

— В одиннадцать: тридцать реального времени.

— Прекрасно. Как только она закончится, мы покидаем обсерваторию. Вы с нами?

Я разинул от удивления рот. То, что он сказал, свидетельствовало о потере чувства реальности чуть ли не на грани измены собственному «я». Ни он, ни кто-либо другой член персонала не могли додуматься до такого. Каждый из них был индивидуально обусловлен против подобного решения при любой ситуации.

Клэр добавила:

— Именно это я и имела в виду. Мы уже несколько недель разрабатываем этот план. Меня просили не говорить тебе.

— Но это невозможно!

— Невозможно выйти? — Дженсон улыбнулся так, будто я нуждался в его поддержке. — Мы намерены воспользоваться аварийной эвакуацией. Ничего нет проще.

Что бы могло или не могло быть за бортом обсерватории — принимай ты официальную версию того, что она собой представляет, или, как было в моем случае, знай истинное положение дел, — не могло быть сомнения, что нас окружает глубокий вакуум. Либо вакуум открытого космоса, либо какого-то другого, более привычного вида. Ни один здравомыслящий человек не может надеяться выжить в нем без специального снаряжения жизнеобеспечения. Дженсон это знал; все знали.

— Вы спятили, — сказал я. — Вы не в состоянии уразуметь истинное положение вещей. — Я старался придать звучанию своих слов эмоциональный оттенок, но имел в виду именно то, что говорил. Его поведение свидетельствовало об утрате здравого смысла, а тот факт, что Дженсону удалось получить поддержку других, указывал, по определению, на групповое умопомешательство. — Вы не знаете, что вас ожидает снаружи.

Клэр снова вмешалась в разговор:

— Мы знаем, Дэн. Знаем уже довольно давно.

— Эта планета необитаема, — сказал я. — Формы жизни, которые вы наблюдаете, несовместимы с углеводородным циклом. Даже если вам удастся прорваться сквозь поле обратного смещения, вы не сможете выжить.

Я твердо держался официальной версии. Дженсон и Клэр переглядывались. Еще не закончив говорить, я знал, что они не откажутся от своего намерения.

Пора поговорить вот о чем.

Орбита Луны удалена от Земли на расстояние примерно четырехсот тысяч километров. Она оборачивается вокруг своей оси ровно за то время, которое ей требуется на один цикл обхода своей орбиты. Однако орбита имеет форму эллипса, поэтому скорость движения Луны по орбите меняется в зависимости от расстояния от Земли. В результате, наблюдатель, находящийся на поверхности Земли, видит диск спутника своей планеты слегка колеблющимся из стороны в сторону, словно Луна укоризненно качает головой. Это движение называется либрацией. На северо-восточной кромке Луны, если смотреть на нее с Земли, находится кратер Жолио-Кюри. В течение 28 суток лунного месяца этот кратер с Земли не виден. Но каждый месяц наблюдатель, находящийся в кратере, в течение нескольких часов может видеть появляющуюся из-за горизонта Землю.

На дне этого кратера, как раз в той узкой полоске лунной поверхности, с которой видима в это время Земля, и находится обсерватория. Я взглянул на часы и спросил:

— Какое отношение имеет к этому очередная транзорная связь?

— Некоторые члены персонала желают наблюдать сеанс связи в полном объеме. Ведь на сей раз это настоящая связь, не так ли?

— В отличие…?

— От тех случаев, когда вы запираетесь в своем кабинете Бог знает с какой целью. Мы знаем, что транзор работает всего один раз в четыре недели, Уинтер. И что реальное время обсерватории имеет смещение по отношению к земному на базе 4-недельного цикла.

— Каким образом вы узнали об этом?

— Мы не окончательно во власти прихотей контроллеров, — сказала Клэр. — У нас остались кое-какие способности понимать, что происходит.

— Что-то не очень верится, — возразил я. Очень удобно быть единственным, кто осведомлен о происходящем в действительности. Но теперь дело выглядело так, что и другие члены персонала обсерватории кое-что знают.

— Слушайте, Уинтер, — заговорил Дженсон. — Неужели вы не допускаете, что нам известна истинная ситуация? Вы не командуете обсерваторией, нам это известно.

— Но я держу под контролем информацию, напомнил я ему.

Дженсон нетерпеливо отмахнулся:

— Время вышло, — возразил он. — Нам надоело сидеть в этой клетке. Теперь мы точно знаем, что происходит, а пребывание здесь по неведомой нам причине просто возмутительно. У некоторых остались семьи на Земле… где заварилась страшная каша. Нет ничего неестественного, что нам хотелось бы соединиться с ними. Есть очень назойливое ощущение, что если на Земле вспыхнула война, мы застрянем здесь. Все говорит о том, что с этим экспериментом пора кончать.

Ко мне подошла Клэр. Она взяла меня за руку. В ее прикосновении было что-то неуловимо чужое, но и вместе с тем успокаивающее.

— Мы должны выбраться отсюда, Дэн, — сказала она. — Это важно для нас обоих.

Я попытался встретить ее взгляд холодно; картина жены в объятиях Кверрела еще была очень свежа в памяти.

— Вы утверждаете, что вам известна суть происходящего. У меня нет в этом уверенности.

Дженсон возразил:

— Дело не только во мне. В курсе дел каждый член персонала. Здесь не о чем спорить.

— Я и не спорю.

— Замечательно. Но, ради Бога, давайте забудем официальную версию о наблюдении за жизнью другой планеты.

По манере речи Дженсона я понимал, что он не пытается выудить у меня точную информацию… хотя в других обстоятельствах мотивация подобного поведения вполне могла уложиться в рамки проводимого эксперимента. Скорее он исходил из предположения, что мы оба живем под дурацким колпаком, оба об этом знаем и оба должны от него избавиться.

— Ладно, — ответил я. — Мы не на другой планете. Как вы думаете, что такое эта обсерватория?

— Мы не думаем, — сказала Клэр. — Мы знаем.

Дженсон поддакнул:

— Мы знаем, что ожидалось, будто мы своим поведением подтвевдим возможность ряда внушенных реакций на заранее запрограммированное стимулирование. Научные отчеты, которые мы передавали вам для отправки на Землю, имели смысл только с точки зрения того, насколько хорошо мы реагируем, а не как именно. Мы также знаем, что очень большое число предполагаемых особенностей обсерватории искусственны, но нам перед отправкой внушали обратное.

— Хорошо, — согласился я, — придется признать и это.

— Чего мы действительно не знаем, так это истинной цели эксперимента, поэтому существует несколько догадок, смысл которых в том, что мы — какая-то контрольная группа. Точно так же, как нам говорили, что данное исследование моделируется земными компьютерами, сами мы являемся моделью какой-то другой экспедиции… может быть даже на другой планете. Или экспедиции, которую намереваются послать на другую планету.

Я не имел представления, каким образом им стало это известно, но Дженсон был очень недалек от истины.

— Проводится и еще какой-то эксперимент, но о нем у нас нет никаких догадок. Мы, тем не менее, думаем, что к его проведению имеете отношение вы; этим и объясняется ваше здесь присутствие.

— Как вы до этого докопались? — спросил я.

— С помощью дедукции.

— Но остается одна вещь, — сказал я. — Вы предполагаете покинуть обсерваторию. Вы знаете, что вас ждет снаружи?

Клэр посмотрела на Дженсона и тот засмеялся.

— Кварталы офисных зданий, мотели, смог, трава… Не знаю, все что хотите.

— Если вы попытаетесь выйти за пределы обсерватории, то погибните, — сказал я. — Снаружи абсолютно ничего нет. Ни воздуха… и уж во всяком случае, ни травы, ни смога.

— Что вы хотите этим сказать?

— Мы на Луне, — ответил я. — На спутнике Земли. Вы были правы во всем, до чего додумались… но в этом ошиблись. Обсерватория на Луне.

Они обменялись взглядами.

— Я не верю, — сказала Клэр. — Мы не покидали Землю. Об этом знают все.

— Я могу доказать, — сказал я.

Я повернулся к находившейся позади меня нише для запасных деталей и достал с полки какую-то стальную тягу. Подержав ее перед ними, я позволил железяке упасть. Она плавно полетела к полу… сила тяжести на Луне в шесть раз меньше земной.

— Что это доказывает? — сказал Дженсон. — Вы уронили железку. Ну и что?

— То, что на нас действует лунное гравитационное поле.

Дженсон поднял тягу и бросил снова:

— Неужели вам кажется, что она падает медленно? — спросил он.

Я кивнул.

— А вам, Клэр?

— По-моему, совершенно нормально. — Не нахмурилась ли она немного, отвечая ему?

Я взял Дженсона за плечи и толкнул. Он немного качнулся назад, но устоял на ногах.

— На Земле, — сказал я, — вы грохнулись бы на пол.

— На Луне, — ответил он, — вы не могли бы толкнуть меня с земной силой.

Мы поднимали тягу и бросали ее на пол снова и снова. Каждый раз она плавно опускалась и, упав на пол, два-три раза подпрыгивала с легким звоном. И все же они продолжали утверждать, что мы находимся в условиях нормальной гравитации.

До эскалации возникших на Земле проблем планировалось проведение одной космической экспедиции. Я не знал, куда именно предполагалось ее направить и каким образом намеревались осуществить эту доставку. Мне только было известно, что членам экспедиции предстояло жить и работать в мобильной лаборатории, оснащенной многогранным оборудованием для проведения экологических исследований.

Обсерватория Жолио-Кюри была практическим шагом этой программы — ее предусмотрительно разместили в относительно недоступном кратере Луны, умышленно сделали все возможное, чтобы сбить с толку оказавшихся в ней людей и заставить их поверить, что они работают на чужой планете.

Их так старательно психологически обусловили, что до настоящего момента ни один даже не задавался вопросом о назначении этой миссии и не делал предположений о ее истиной цели. То, что они принимали за жизнь неизвестной планеты, было всего лишь заранее снятыми кинофильмами, слайдами или записями звуков. Подопытными в обсерватории были сами наблюдатели этого «инопланетного мира».

Мы шли по длинному коридору к моему кабинету. По требованию Дженсона к нам присоединилось еще несколько человек. Я заметил среди них Торенсена, но Кверрела не было. Мы двигались с медлительной грациозностью, ставшей привычной за время жизни в обсерватории,… легкой пружинистой походкой, выработавшейся у всех в условиях лунной гравитации.

Но сбивающая с толку мысль настойчиво вертелась в голове: если никто, кроме меня, не ощущает низкую гравитацию, каким образом это балансируется их обменом веществ? Я столкнулся с этим впервые, но подобные вещи должны были проявляться и прежде. Я знал, что они психически обусловлены не обращать внимания на низкую гравитацию и реагировать так, будто она нормальна. Однако мне никогда прежде не приходилось видеть, чтобы у людей, разум и тело которых ориентированы на изменение какого-то физического явления, при самом низком уровне этого явления не проявлялось бы нарушение координации движений, а при самом высоком они бесповоротно не сходили бы с ума.

Мы пришли в кабинет минут за шесть до начала транзорной связи.

Связь начинает работать, как только кромка Земли медленно выползает из-за юго-западного горизонта. Несколько минут уходит на локализацию луча связи. Как только луч установлен и синхронизирован для компенсации взаимного перемещения Земли и Луны, отправляются на Землю данные, накопленные в наших компьютерах. Для этого требуется около двадцати секунд. Сразу же после этого контроллеры Земли начинают посылать сообщения и другую информацию непосредственно в наш компьютер. Эта передача может продолжаться от пяти минут до трех часов.

Я ничего не сказал об архивах в моем кабинете, но показал Дженсону и другим аппаратуру транзора, объяснил, как наблюдать за работой. Интерес проявили немногие.

Связь началась в 23:32. Ряд вспыхнувших на пульте красных индикаторов показал, что наш приемник автоматически отслеживается передатчиком Земли. Где именно находится передатчик я не знал, потому что его выбор зависит от взаимоположения Луны и Земли во время очередного сеанса связи. В различных частях земного шара было двенадцать таких передатчиков.

Я включил передачу наших данных и мы ждали, пока все они отправятся на Землю. В кабинете наступило неловкое молчание; в этом не было ни сосредоточенного внимания, ни предвидения непоправимого, — просто терпеливое ожидание.

Когда индикация пульта подтвердила передачу, я включил прием информации с Земли. Мы ждали.

Прошло десять минут, а мы продолжали ждать. Аппаратура была мертва.

Дженсон подал голос:

— Думаю, это лишнее подтверждение.

— Никакого подтверждения не требовалось, — сказал еще кто-то.

Я посмотрел на Торенсена, затем на Клэр. На их лицах не было удивления, только все то же выражение терпения.

— Эксперимент окончен, — сказал Дженсон. — Мы можем расходиться по домам.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил я.

— Вам известно о войне на Земле? Ее угроза нависла уже несколько месяцев назад. Война началась.

— Десять дней назад, — сказал Торенсен. — По крайней мере, так мы слышали.

— Но в новостях этого не было, — возразил я.

Дженсон пожал плечами:

— Отсюда вы больше ничего не получите, — сказал он, кивнув в сторону пульта. — Можете выключить эту штуковину.

— Как вам удалось узнать о войне? — спросил я.

— Мы знаем о ней уже несколько дней. По существу, просто догадались.

— Почему никто ничего не говорил?

Торенсен грубовато ответил:

— Говорили… но не вам.

Подошла Клэр и остановилась возле меня:

— Нам приходилось вести себя осторожно, Дэн. Мы знали, что ты прячешь от нас информацию, и нам не было известно, что произойдет, если тебе сказать.

— Спасибо, Клэр, — поблагодарил я жену.

В одном конце обсерватории есть тоннель. Он достаточно большой, чтобы вместить весь персонал. Это отсек режима эвакуации. Он сконструирован так, чтобы в случае аварии люди могли жить в нем достаточно долго, пока не подоспеет помощь с Земли. Тоннель герметически закрывается, имеет автономную систему жизнеобеспечения, в нем хранится необходимый запас провизии.

Тоннель был и единственным выходом из обсерватории. Если бы эксперимент окончился в предусмотренное программой время, наш путь к транспортным модулям лежал бы через него.

Мы периодически герметизировали и проверяли отсек эвакуации, поэтому обращаться с его механизмами умел каждый.

Дженсон сказал:

— Мы уходим.

— Вы не можете.

Остальные переглянулись. Двое пошли к двери.

— У нас есть выбор, — сказал Дженсон. — Мы можем умереть здесь или выйти наружу. Каковы там условия существования, мы не знаем. Возможно высок уровень радиации. Но мы знаем, что обсерватория находится на Земле. Прошлым вечером состоялось тайное голосование. Было решено, что здесь мы не останемся.

— А ты, Клэр?

— Я тоже ухожу, — ответила она.

Я сидел за столом, уставившись в материалы архива 84. В них есть все. Из разрозненных кусков явственно вырисовывается картина предпринятого миром самоубийства. Эти куски были у меня в руках, но остальные их не видели. И тем не менее именно отсутствие информации каким-то образом позволило людям осознать ее существование. Они знали, что произошло. Я не знал.

Я снова вспомнил о своем графике, который, теперь законченный, добрался до линии реальности. Не было в нем никакой неправильности — просто персонал умышленно исключил меня из участия в передаче наиболее важных слухов. По мере приближения их рассказов к реальности, они перестали знакомить меня с ними.

Таким образом, они-таки выстроили реальность на основе догадок в точном соответствии с тем, к чему я пришел теоретически, но не посмел поверить в свое открытие.

Дженсон вернулся ко мне в кабинет через час.

— Вы намерены идти, Уинтер? — спросил он.

Я отрицательно покачал головой:

— Вы не ведаете, что творите. Едва шагнув из тоннеля, вы попадете в космический вакуум. И мгновенно умрете.

— Ошибаетесь, — сказал он. — И на этот счет, и во всем остальном. Вы говорите, что мы обусловлены, — пусть так. Ну, а вы? Откуда известно, что ваше представление о нашей обсерватории, верно?

— Но я это знаю, — ответил я.

— И сумасшедший знает, что он единственный здравомыслящий.

— Вам видней.

Дженсон протянул руку для прощания:

— Ну, тогда до встречи за этими стенами.

— Я не собираюсь выходить.

— Сейчас, вероятно, нет, но позднее, может быть.

Я снова многозначительно покачал головой:

— Клэр идет с вами?

— Да.

— Не попросите ли ее заглянуть ко мне на минутку?

— Она уже в тоннеле, — ответил он, — и сказала, что в данный момент ей лучше не смотреть вам в глаза.

Я пожал ему руку и он ушел.

Несколько минут назад я ходил к тоннелю эвакуации.

Наружная дверь осталась открытой, а отсек был пуст. Я закрыл дверь, повернув колесо дистанционного затвора, и герметизировал отсек.

Потом обошел обсерваторию и убедился, что я в ней один. Всюду очень тихо. Я сижу за своим письменным столом, передо мной одна из папок архива 84. Время от времени я сбрасываю папку со стола и наблюдаю за ее медленным падением на пол. Она летит плавно и очень грациозно. Мне нравится заниматься этим часами.

*) В английском оригинале игра слов: фамилия Ло (Law) дословно означает закон (law), название корабля (Lawless) может поэтому восприниматься, как «никаких Ло».

Голова и рука

Тем утром, как обычно, мы гуляли в парке. Побелевшая после ночных заморозков трава хрустела под ногами. Над головой раскинулось чистое, без единого облачка, небо; длинные голубые тени лежали на нашем пути. За ними тянулся шлейф оставляемого дыханием пара. Тишина и покой царили в парке. Мы были одни.

Утренние прогулки проходят по давно заведенному маршруту, и поэтому, добравшись до конца тропинки у подножия отлогого холма, я навалился всем телом на рычаги и приготовился развернуть кресло-коляску. Вместе с сидящим в ней хозяином коляска весит немало и доставляет мне массу хлопот, хотя я не могу назвать себя хилым.

В тот день настроение хозяина оставляло желать лучшего. Прежде чем отправиться на прогулку, он твердо заявил, что я должен довести его до заброшенной летней сторожки, но теперь, увидев мои попытки приподнять коляску, он энергично замотал головой.

— Нет, Ласкен! — сказал он раздраженно. — Сегодня мы отправляемся к озеру. Я хочу увидеть лебедей.

— Конечно, сэр, — ответил я, оставив свои потуги, и мы продолжили прерванный путь. Я ждал, пока он скажет что-нибудь еще. Обычно резкие, грубые приказы он несколькими минутами позже смягчал более спокойным замечанием. Наши отношения были чисто деловыми, но память о годах, проведенных вместе, еще сказывалась на нашем поведении и поступках. Мы — ровесники, и вышли из одной социальной среды, но его карьера сильно изменила нас и наши отношения.

Я ждал. Наконец он обернулся и произнес:

— Парк сегодня прекрасен, Эдвард. Днем, до того, как станет жарко, мы просто обязаны прогуляться вместе с Элизабет. Смотри, какие деревья. Черные, окоченевшие…

— Да, сэр, — ответил я, разглядывая лес по правую сторону. Купив это поместье, он первым делом вырубил все вечнозеленые деревья, а остальные обрызгал какой-то дрянью, чтобы остановить их рост, но со временем деревья снова зазеленели, вынуждая хозяина проводить летние месяцы, не выходя из дому, с закрытыми наглухо ставнями и опущенными шторами. Только с приходом осени он возвращался к прогулкам на свежем воздухе и наблюдал с какой-то одержимостью, как опадают и обреченно кружатся над землей оранжевые и бурые листья.

Обогнув опушку, мы вышли к озеру. Парк был разбит на бугристом, тянущемся до самого озера склоне. Дом стоял на самой вершине холма. В сотне метров от воды я оглянулся и увидел спешащую к нам Элизабет, подол ее длинного коричневого платья волочился по замерзшей траве.

Зная, что Тодд не может ее увидеть, я решил промолчать.

Мы остановились на берегу. За ночь озеро покрылось тонкой коркой льда.

— Лебеди, Эдвард. Где же они?

Он повернул голову и коснулся губами одного из тумблеров. Встроенные в основание коляски батареи тотчас привели в действие силовые устройства, и спинка коляски плавно скользнула вверх, перемещая Тодда в сидячее положение.

Он ворочал головой из стороны в сторону. Выражение крайнего недовольства перекосило его безбровое лицо.

— Ласкен, найди их гнезда. Я должен увидеть сегодня лебедей.

— Лед, сэр, — ответил я. — Вероятно, это заставило их покинуть озеро.

Услышав шелест шелка, скользящего по траве, я вновь обернулся. Неподалеку от нас, держа в руках конверт, стояла Элизабет. Она показала его и вопросительно посмотрела на меня. Я молча кивнул: тот самый. Слабая улыбка осветила ее лицо и тут же исчезла. Хозяин еще не знал, что она здесь. У него не было ушных раковин, и звуки он воспринимал неясно и расплывчато.

Элизабет величаво, что так нравилось Тодду, прошла мимо меня и встала перед ним. Казалось, ее появление нисколько не удивило его.

— Тодд, тебе письмо, — сказала Элизабет.

— Попозже, — ответил он. — Ласкен разберется. У меня сейчас нет времени.

— Я думаю, оно от Гастона. Как будто его бумага.

— Тогда читай.

С этими словами он резко качнул головой назад, давая понять, что мне следует уйти. Я покорно отступил туда, где он вряд ли мог видеть или слышать меня.

Элизабет наклонилась и поцеловала его в губы.

— Тодд, что бы там ни было, пожалуйста, не делай этого.

— Читай.

Она надорвала конверт большим пальцем и вытащила сложенный втрое лист тонкой бумаги. Я уже знал содержание письма. Накануне Гастон прочитал мне его по телефону. Мы обговорили детали. Добиться большей цены было невозможно, даже для Тодда: возникли трудности с телевидением, а также осложнения, связанные с возможным вмешательством французского правительства.

Письмо Гастона было коротким. В нем говорилось об огромной популярности Тодда и о том, что театр Алхамбра предлагает восемь миллионов франков за еще одно выступление. Я прислушивался к голосу Элизабет и восхищался ее спокойствием. Она предупреждала меня, что читать это письмо Тодду будет выше ее сил.

Когда она закончила, Тодд попросил прочитать еще раз. Элизабет исполнила просьбу, потом положила развернутый листок ему на колени, коснулась губами его лица и направилась к дому. Проходя мимо, она на мгновение задержала свою руку на моей. Несколько секунд я наблюдал за Элизабет, любуясь стройной фигурой, окутанной солнечным светом и ореолом пышных, развевающихся на ветру волос.

Хозяин замотал головой.

— Ласкен! Ласкен!

Я подошел.

— Ты видишь?

Я поднял письмо и, повертев, сказал:

— Я немедленно отвечу Гастону. Не может быть и речи об этом.

— Нет, нет. Я должен все взвесить. Мы всегда должны все взвешивать. Слишком много поставлено на карту.

— Это невозможно, — стоял я на своем. — Ты не можешь больше выступать.

— Могу. — Я впервые слышал, чтобы он говорил таким тихим голосом. — Надо лишь найти способ.

В нескольких метрах от нас, среди тростниковых зарослей, я заметил птицу. В явном замешательстве, переваливаясь, она шлепала по льду. Отцепив один из длинных шестов, подвешенных на спинке коляски, я проковырял им небольшую полынью. Шум вспугнул птицу. Скользнув по льду, она взлетела.

Я вернулся к Тодду.

— Ну вот. Если будет хоть немного чистой воды, лебеди смогут вернуться.

Тодд был возбужден.

— Театр Алхамбра! Что же делать?

— Я поговорю с твоим адвокатом. То, что театр предлагает тебе, просто безумие. Они же прекрасно знают: ты не можешь вернуться.

— Да, но восемь миллионов франков!

— Когда-то ты сказал, что деньги не имеют для тебя значения.

— Нет, это не ради денег и не ради публики. Здесь… все сразу.

Мы оставались на берегу, пока солнце не поднялось выше. Бледные краски парка, тишина и покой немного подбодрили меня. Чистая, звенящая радость казалась противоядием этому дому и парку, с первого же дня угнетавшим меня.

Только мимолетная прелесть утра — замерзшее, хрупкое спокойствие — могла всколыхнуть во мне что-то.

Хозяин замолчал, вернул спинку коляски в горизонтальное положение и закрыл глаза. Но я знал, что он не спит.

Оставив его, я побрел вдоль берега, стараясь не спускать с коляски глаз. Меня мучил вопрос: сможет ли он отвергнуть предложение театра? Если это произойдет, сорвется грандиозное представление.

Время было выбрано как нельзя лучше. Тодда не видели четыре с половиной года. Общественность ждала, подготовленная телевидением и прессой, которые нещадно критиковали его многочисленных подражателей и требовали возвращения мастера. Все это не ускользало от внимания хозяина. Был только один Тодд Альборн, и только он мог зайти так далеко. Ему нет равных.

Все шло хорошо. Оставалось лишь добиться согласия Тодда.

Со стороны коляски донесся звук электрического клаксона. Я вернулся.

— Мне надо увидеть Элизабет.

— Ты же знаешь, что она скажет.

— Да, но я должен поговорить с ней.

Я развернул коляску. Начался длинный и трудный подъем к дому.

Не успели мы отойти на порядочное расстояние, как я увидел вдалеке белых птиц. Они летели навстречу. Я надеялся, что Тодд не заметит их.

В лесу он крутил головой из стороны в сторону. На ветках уже набухли почки, готовые лопнуть в ближайшие недели, но казалось, что он видел только голые черные сучья — застывшую геометрию сонных деревьев.

Добравшись до дома, я втащил его в кабинет и пересадил из коляски для прогулок в домашнюю, моторизованную. Остаток дня он провел с Элизабет, а мне удавалось увидеть ее, только когда она спускалась вниз за едой, которую я готовил. Тех коротких минут хватало лишь на то, чтобы обменяться взглядом, сплести на мгновение пальцы, торопливо поцеловаться. Она ничего не могла сказать о том, что решил Тодд.

Хозяин рано отправился спать. С ним ушла и Элизабет. Они не спят вместе уже лет пять, но комнаты находятся рядом.

Она долго и тщательно прислушивалась к звукам из соседней комнаты, прежде чем выбраться из постели и прийти ко мне. Мы занимались любовью, а потом, сцепив руки, лежали умиротворенно, окруженные темнотой, и тогда Элизабет тихо произнесла:

— Он еде тот это. Я ни разу не видела его таким возбужденным за все эти годы.


Я познакомился с Тоддом, когда нам было по восемнадцать лет. Несмотря на то, что семьи знали друг друга, нас свел случай. Произошло это в Европе, во время каникул. Мы не сразу, стали близкими друзьями, но я нашел его общество вполне приятным, и по возвращении в Англию старался не терять с ним связи.

Я не восхищался им, но и не сопротивлялся его обаянию. Он фанатично и страстно отдавался всему, за что брался, и если уж что-то начинал, остановить его было невозможно. Он имел несколько неудачных любовных интрижек, неоднократно терял большие деньги, пытаясь начать собственное дело. В нем ощущалась какая-то разбросанность, бесцельность.

Разделила нас его внезапная популярность. Никто не ожидал этого, и меньше всех сам Тодд. Но зато уж распознав открывающиеся возможности, он цепко ухватился за них.

Когда все началось, меня рядом не было, но вскоре мы встретились, и он поведал о том, что произошло. Я поверил, хотя его рассказ отличался от того, что говорили другие.

В тот вечер он пьянствовал с друзьями. Один из его товарищей здорово порезался и потерял сознание. В возникшей суматохе кто-то поспорил с Альборном, что он не сможет добровольно нанести себе подобное увечье.

Тодд, не долго думая, сильно полоснул ножом по предплечью и забрал деньги. Неизвестный предложил удвоить ставку, если Тодд ампутирует себе палец.

Положив левую руку на стол, Тодд отрезал указательный палец. А несколькими минутами позже, когда незнакомец уже ушел, он отрубил еще один. На следующий день эта история попала на телевидение, и Тодда пригласили в студию. Во время прямой трансляции он, не обращая внимания на яростные протесты ведущего, повторил операцию.

Именно последовавшая за этим реакция — шок, вызвавший у зрителей непреодолимое желание увидеть все снова, и истеричное осуждение прессы — открыла ему огромный потенциал такого рода представлений.

Найдя импресарио, он отправился в турне по Европе, нанося себе увечья перед щедро платящей публикой.

И вот тогда, наблюдая за рекламной суетой и узнавая о суммах, которые он начал получать, я сделал попытку отстраниться от всех его дел. Я всячески ограждал себя от связанных с ним новостей и слухов и пытался не замечать его многочисленных публичных выступлений. То, что делал Тодд, вызывало у меня отвращение, а его врожденное умение развлекать толпу раздражало еще больше.

Год спустя после нашего взаимного отчуждения мы встретились вновь. Точнее, Тодд нашел меня, и я, как ни старался, не смог удержать дистанцию.

За это время он женился, и поначалу Элизабет вызывала у меня только неприязнь. Мне казалось, что она любит Тодда — так же, как и жаждущая крови публика — лишь за его одержимость. Но чем лучше я узнавал ее, тем ярче и отчетливее она представлялась мне в роли спасительницы мужа. Когда я понял, что она так же уязвима, как и Тодд, то согласился работать на него. Правда, сначала я отказался помогать ему во время представлений, но позднее стал делать то, что он хотел. Виной тому — Элизабет.

Когда я начал работать на Тодда, он уже был калекой. После первых выступлений некоторые из отрезанных органов удавалось приживить, но возможности и количество таких операций были ограничены. Во время лечения Тодд не давал никаких представлений.

Левой руки ниже локтя не было, зато левая нога сохранилась почти полностью, за исключением двух пальцев. Правая нога осталась целой. Он был скальпирован и не имел одного уха. На правой руке было лишь два пальца: большой и указательный.

В таком состоянии Тодд уже не мог производить ампутации самостоятельно и, несмотря на нанимаемых для участия в шоу ассистентов, требовал, чтобы я приводил в действие гильотину. Он подписал бумагу, в которой говорилось, что я являюсь исполнителем его воли, и продолжил свою деятельность.

В течение двух лет все так и шло. Испытывая явное презрение к собственному телу, Тодд, однако, нанимал самых опытных врачей, которых только мог найти, и перед каждым представлением проходил тщательное медицинское обследование.

Но возможности человека не беспредельны.

На последнем выступлении, сопровождаемом невиданным всплеском рекламы и оскорбительных нападок, Тодд отрубил половые органы. После этого он долгое время провел в частной лечебнице. Элизабет и я всегда были рядом. Когда он купил поместье Рейсин в пятидесяти милях от Парижа, мы переехали туда, чтобы с первого же дня стать участниками маскарада: мы притворялись, что карьера Тодда достигла апогея, хотя каждый из нас прекрасно сознавал, что внутри этого безногого и безрукого, скальпированного и кастрированного человека еще горит огонь для последнего безумного представления.

За воротами парка мир ждал мастера. И Тодд знал это. И мы знали тоже.

Тем временем жизнь продолжалась.


Я сообщил Гастону, что Тодд согласен. На подготовку мы оставили три недели. Сделать предстояло многое.

Взвалив рекламные хлопоты на Гастона, мы с Тоддом приступили к разработке и созданию специального оборудования. В прошлом я испытывал крайнее отвращение к подобной работе. Приготовления всегда служили поводом для ссор с Элизабет: она не выносила даже разговоров об этих жутких инструментах.

На сей раз такого не произошло. Наша работа была почти окончена, когда она неожиданно попросила меня показать то, что мы делаем. Той же ночью, удостоверившись, что Тодд уснул, я провел ее в мастерскую. Около десяти минут она ходила от одного инструмента к другому, трогая их гладкие поверхности и блестящие лезвия.

Потом она спокойно посмотрела на меня и кивнула.

Я разыскал людей, когда-то ассистировавших Тодду, и договорился об участии в представлении. Из телефонных разговоров с Гастоном я узнал о волне слухов, предвосхищающих возвращение Тодда.

Сам мастер был переполнен энергией и волнением. Несколько ночей он не мог заснуть и звал Элизабет. Эти три недели она не приходила ко мне. Я сам навещал ее, оставаясь на часок-другой.

Утром в день представления я поинтересовался, на чем собирается Тодд ехать в театр: в специально сделанной для него машине или в карете. Как всегда Тодд выбрал последнее.

Мы рано собрались и отъехали, зная, что в пути нас не раз остановят яростные почитатели Тодда.

Его разместили рядом с кучером, усадив на удобное, устроенное для него кресло. Я и Элизабет сели позади; ее рука — на моем колене. Иногда Тодд оборачивался к нам и что-то говорил, и тогда либо она, либо я наклонялись вперед, чтобы выслушать его и, если надо, ответить.

Выбравшись на дорогу, ведущую в Париж, мы то и дело натыкались на многочисленные группы людей: некоторые встречали мастера громкими криками и аплодисментами, некоторые стояли молча. Тодд отвечал на все приветствия, но когда какая-то женщина попыталась забраться в карету, он разволновался и заорал, чтобы я избавил его от этого.

Только раз он допустил близкий контакт со своими поклонниками. Это произошло, когда мы остановились сменить лошадей. Тогда он говорил долго, многословно и был чрезвычайно любезен, но я чувствовал, что он сильно устал.

Все планировалось очень тщательно, и поэтому, когда мы прибыли к театру Алхамбра, полиция уже блокировала напирающую массу людей, оставив свободным один проход, чтобы только протащить коляску Тодда. Экипаж остановился. Раздались аплодисменты.

Поглядывая на истеричную толпу, я вкатил Тодда через служебный вход. Элизабет шла за нами. В фойе Альборн профессионально улыбался налево и направо, принимая эту истерию как должное, и, казалось, совсем не замечал маленькой, но решительно настроенной кучки людей — они держали в руках плакаты и громко выкрикивали написанные на них лозунги протеста.

В гардеробной нам удалось немного расслабиться. До начала шоу оставалось два с половиной часа. Тодд вздремнул, потом Элизабет искупала его и переодела в сценический костюм.

Минут за двадцать до нашего выхода к нам зашла женщина из служебного персонала театра и преподнесла Тодду букет цветов. Их приняла Элизабет и неуверенно, хорошо зная его нелюбовь к цветам, положила перед мужем.

— Спасибо, — кивнул он в ответ. — Цветы. Какие прекрасные краски.

Через пятнадцать минут пришел Гастон в сопровождении менеджера театра. Они оба пожали мне руку. Гастон поцеловал Элизабет в щеку, а менеджер попытался завязать с Тоддом разговор. Тодд не отвечал, и чуть позднее я заметил, что по лицу менеджера катятся слезы. Мастер пристально рассматривал всех нас.

Он заранее объявил, что не должно быть никаких церемоний, предшествующих представлению, никаких речей и никаких интервью. Все должно точно следовать продиктованной мне инструкции. С другими ассистентами в течение всей последней недели проводились репетиции.

Он повернулся к Элизабет. Она нежно поцеловала его. Я отвернулся.

Прошло около минуты, прежде чем Тодд произнес:

— Все в порядке, Ласкен. Я готов.

Я взялся за ручки коляски и, выкатив ее из гардеробной, направился по коридору к кулисам. Из зала донесся мужской голос, что-то произнесший по-французски, и раздался рев. В животе у меня похолодело. Тодд оставался невозмутимым.

Появились два ассистента. Они опоясали мастера специальными ремнями, напоминающими сбрую, и подняли его. Ремни были связаны двумя тонкими тросами с блоком, спрятанным в верхней части сцены. Управляя блоком, можно было перемещать Тодда по воздуху. После этого ему пристегнули четыре муляжа, имитирующие конечности.

Он кивнул головой — дал знак приготовиться. На секунду я увидел выражение глаз Элизабет и, хотя Тодд не смотрел на нас, не ответил ей.

Я выступил на сцену. Раздался женский визг, и весь зал поднялся на ноги. Сердце бешено билось.

Оборудование уже стояло на сцене, скрытое тяжелыми бархатными покрывалами. Я поклонился публике и, медленно обходя сцену, начал снимать их с механизмов.

Аудитория при этом одобрительно шумела. Голос менеджера трещал в громкоговорителе, умоляя зрителей занять свои места. Я остановился и стоял неподвижно, пока все не успокоились, зная из прошлого опыта, что любое мое движение возбуждает их еще больше. Вид этой аппаратуры вызывал у меня отвращение, но зал наслаждался блеском новых, острых, как бритва, лезвий.

Я подошел к рампе.

— Mesdames. Messieurs. — Моментально наступила тишина. — Le maitre!

Стараясь не обращать внимания на публику, я шел по авансцене, указывая на Тодда. Он болтался в своей упряжи там, за кулисами. Рядом стояла Элизабет. Они не разговаривали и не смотрели друг на друга. Опустив голову, он слушал зал.

Зал молчал.

Проходили секунды, а Тодд все ждал. Раздался чей-то тихий голос. И вдруг зал взорвался.

Тут же Тодд кивнул ассистенту, и тот, ловко управляя блоком, вытащил мастера на сцену.

Это было жуткое и неестественное зрелище. Он плыл, подвешенный на ремнях; пристегнутые искусственные ноги цепляли покрывающий сцену брезент, руки висели, словно плети. И только голова шевелилась, приветствуя собравшихся.

Я ждал аплодисментов, но с появлением Тодда снова все стихло. Это молчание всегда вселяло в меня ужас. Я успел забыть о нем за четыре с половиной года.

Тодда подтянули к кушетке, установленной с правой стороны сцены, и я помог уложить его. Один из помощников — квалифицированный врач — провел короткий осмотр.

Он что-то написал на листе бумаги и вручил мне, затем подошел к краю сцены и обратился к залу:

— Я осмотрел мастера. Он в здравом уме и полностью владеет собой. Он прекрасно осознает то, что намерен совершить. И я подписываюсь под всем, что сказал вам.

Тодда подняли еще раз и пронесли от одного инструмента к другому. Убедившись, что все готово, он кивнул.

Его вынесли на авансцену, и я отстегнул ему ноги. Они упали. Несколько мужчин в зале судорожно вздохнули.

Потом я отстегнул руки.

Среди оборудования, установленного на сцене, был длинный стол с укрепленным над ним большим зеркалом. Я выкатил этот стол вперед, опустил на него Тодда и, освободив ремни, дал знак, чтобы их убрали. Теперь надо было расположить мастера так, чтобы он лежал головой к зрителям, а его тело было бы видно им в зеркале. Я работал в напряженной тишине. Я не смотрел в зал и не смотрел за кулисы. Я потел. Тодд молчал.

Оказавшись, наконец, в нужном положении, он кивнул мне; я повернулся к зрителям и поклонился. Раздались редкие аплодисменты, впрочем, быстро смолкнувшие.

Я отступил назад и стал наблюдать за Тоддом. Он снова прислушивался к реакции зала. В подобном представлении, состоящем из одного-единственного действия, да и к тому же безмолвного, для достижения большего эффекта необходимо предельно точно улавливать настроение публики. Только один из выставленных здесь механизмов будет использован. Остальные же — просто антураж.

Зал опять умолк, но в тишине таилось беспокойство. Я ощущал, как все вокруг настороженно замерло; одно движение — и произойдет взрыв. Тодд кивнул мне.

Я снова обошел сцену, переходя от одного механизма к другому. Я гладил ладонью лезвия, словно пробуя их остроту, и вскоре почувствовал, что публика готова. Самое время. Тодд это чувствовал тоже.

Аппарат, который он выбрал, представлял собой гильотину, сделанную из трубчатого алюминия, с ножом из превосходной нержавеющей стали. Я подкатил гильотину и скрепил скобами со столом, потом проверил крепления и осмотрел стопорящий механизм.

Тодд лежал так, что его голова свешивалась со стола, а шея находилась точно под ножом. Тщательно продуманная конструкция гильотины не мешала зрителям видеть в зеркале лежащего.

Я раздел его.

Раздался вздох, когда зал увидел многочисленные шрамы Тодда, и вновь наступила тишина. Я подцепил проволочную петлю, отходящую от стопорящего механизма, туго затянул ее на его языке и подтянул провисшую проволоку. На мой вопрос, готов ли он, Тодд утвердительно кивнул и невнятно произнес:

— Эдвард. Подойди ближе.

Я наклонился, почти касаясь его лицом. Для этого мне пришлось сунуть голову под нож, что было встречено в зале одобрительным гулом.

— Да?

— Я все знаю, Эдвард. О тебе и Элизабет.

Я посмотрел за кулисы, где стояла она, и спросил:

— И ты все же хочешь?..

Он снова кивнул, на этот раз более энергично. Проволочная петля на языке затянулась, раздался щелчок, и гильотина сработала. Тодд едва не поймал меня. За мгновение до того, как рухнул нож, я отпрыгнул в сторону, и теперь, отвернувшись от стола, стоял и в отчаянии смотрел на Элизабет. Пронзительные крики наполнили театр.

Элизабет вышла на сцену, не сводя глаз с лежащего на столе тела. Я подошел к ней.

Сердце Тодда еще билось, и из перерезанной шеи толчками вырывалась густая кровь. Скальпированная голова слегка раскачивалась на проволоке. Глаза широко открыты. Язык почти выдран из глотки.

Элизабет и я одновременно повернулись к зрителям. Не прошло и пяти секунд, но уже поднялась паника. Несколько человек лежали в обмороке; остальные вскочили. Шум стоял невероятный. Все рванулись к дверям. На сцену никто не смотрел. Они сбивали друг друга с ног. В истерике, срывая с себя одежду, билась женщина. Никто не обращал на нее внимания. Я услышал выстрел и невольно присел, увлекая за собой Элизабет. Женщины визжали; мужчины кричали. Слышалось потрескивание громкоговорителя. Внезапно двери распахнулись, и вооруженная полиция ворвалась в зал. Все шло по сценарию. Когда полиция атаковала толпу, та подалась назад. Раздалось еще несколько выстрелов.

Пора было уходить. Я взял Элизабет за руку и увел со сцены.

Из окна гардеробной мы видели, как полиция разгоняет людей на улице, применяя слезоточивый газ и дубинки. Несколько человек были убиты. Над театром завис вертолет.

Мы не разговаривали. Элизабет плакала. Ради собственной безопасности нам пришлось оставаться в здании театра еще около двенадцати часов. На следующий день мы вернулись в поместье Рейсин. К тому времени на деревьях в парке уже появились первые листья.

Обнаженная

Половая свобода была преступлением, наказанием — Позор. И вот средь бела дня нагая женщина шла в суд, где должны рассмотреть ее апелляцию.

Улицы большого города были полны людей. Мадам Л. шла спокойным шагом — если она придет раньше времени, ее все равно не впустят, она точно знала расстояние, которое ей надо было пройти, поэтому ждать придется не более пяти минут, если, конечно, все обойдется. Еще она знала: бежать, чтобы поскорее покончить с унижением, нельзя — только привлечешь к себе внимание. Ею и без того уже заинтересовалась кучка зевак.

Если бы произошло самое худшее — а это было более, чем вероятно — никто бы не пришел на помощь, хотя ее брат со своим другом шли следом.

Тому, кто изнасилует нагую женщину, ничего не будет, но любого, кто попытается защитить такую, ждет суровое наказание, осужденная оставлена на произвол судьбы.

Шесть месяцев кряду она носила это клеймо и выжила не столько благодаря удаче, сколько заботами друзей. Незавидна была участь тех женщин, которым пришлось отбывать срок Позора в больших городах.

В этом ей повезло, хотя помогли ей те самые друзья, что невольно подтолкнули ее к преступлению.

Жалость к себе давно ушла, осталось только желание вернуться к нормальной жизни.

В этот день ненадолго проснулся стыд, но она, в общем-то, привыкла переносить его. Не отступал только страх, ужас перед физическим насилием.

Она выросла в обществе, где нравственность была освящена законом, — по крайней мере, для женщин — и вполне принимала эти правила, но к ежедневному страху перед изнасилованием невозможно было привыкнуть, он не отпускал ее в течение всего срока Позора.

Закон защищал женщин целомудренных, единобрачных, верных своим мужьям, тех же, кто сбивался с пути истинного, он жестоко карал.

Во время Позора она часто размышляла о своем преступлении. Только трое… но это не имело значения. От этого ее вина не становилась меньше, но у нее и вправду было только трое мужчин, двое, если не считать мужа. Первым ее преступлением стало короткое, случайное знакомство, завязавшееся и завершившееся в течение одной ночи. Испугалась она потом, когда вспомнила, какое наказание следует за прелюбодеяние, но со временем постаралась все забыть и не придавать этому особого значения. Когда же это было?.. То ли четыре, то ли пять лет назад…

Она прошла уже половину пути.

Закон гласил, что в день подачи апелляции женщина должна пройти обнаженной от комендатуры полиции нравов до здания суда в одиночку и пешком. Избежать этого было невозможно: телекамеры следили за ней от начала до конца пути. Если она отклонялась от назначенного маршрута хоть в какой-то мелочи, то ее дело не принимали к рассмотрению, и Позор продлялся на неопределенный срок.

Позади все так же молчаливо шла кучка зевак.

Года два назад они с мужем познакомились с новыми друзьями. Муж имел кое-какие способности к живописи и надеялся, что общение с богемой поможет ему завоевать признание. В обществе, где господствовал конформизм, эти новые знакомые старались выглядеть вольнодумцами и радикалами. Они высмеивали законы морали, провозглашали преимущества гуманизма и свободного самовыражения…

В этой компании они с мужем позволили себе увериться, что на законы и вправду не стоит обращать внимания. В таком-то настроении она и встретила того, третьего. Однажды вечером, когда все остальные обсуждали какой-то незначительный политический вопрос, он увел ее в другую комнату, напоил каким-то самодельным ликером и соблазнил. Впоследствии она объясняла себе свой поступок как мелкий вызов жестоким законам.

А через несколько дней ее арестовали.

У перекрестка ей пришлось подождать. Сбоку торчала стойка одной из контрольных телекамер. Зеваки ждали поодаль — хоть за это она была им благодарна — но, может быть, они лишь выжидали подходящего момента, чтобы наброситься на нее.

На другой стороне улицы стояло несколько женщин. Взглянув на нее, они отвернулись. Ни сочувствия, ни искры понимания! Она хотела было попросить проводить ее, но удержалась: никто и никогда не помогал обнаженным.

Еще до суда ей стало ясно, что кто-то из ее друзей-радикалов оказался доносчиком. Это ужаснуло ее даже больше, чем уход мужа — тогда она просто почувствовала себя свободной. Не имея понятия о том, кто же все-таки предатель, она не смела просить помощи у друзей. Во время суда ни один из них не выступил в ее защиту, а свидетели обвинения давали показания анонимно.

После оглашения ей дали временное имя — «Мадам Л.». Она вернулась домой и с неделю пыталась вести обычную жизнь. Заказывала продукты по телефону, не выходя из квартиры. Без мужа и его вещей в доме было пусто, одиноко, просто невыносимо. Она не имела права выходить из дома, не раздевшись донага, если бы она попалась на улице одетой, наказание стало бы пожизненным. Каждый шорох в коридоре казался ей шагами насильника, каждый мужчина, который останавливался под ее окном, казался потенциальным маньяком, улицы города представлялись лабиринтом темных аллей с крадущимися тенями.

В конце концов, не зная, куда деваться, она сняла свои одежды и поехала на машине к самому близкому другу, надеясь, что доносчик — не он. Боясь еще одного предательства, она все же попросила его о помощи… и, к ее удивлению, он захотел и смог ее выручить.

У него был большой дом милях в пятидесяти от города, и она провела там весь свой срок Позора.

Здесь она сразу почувствовала себя в безопасности. Она по-прежнему не имела права показываться на людях одетой, и первые несколько недель соседи относились к ней враждебно. Но она чувствовала — и правильно, как оказалось, что в сельской местности меньше шансов подвергнуться нападению.

О ее беде узнал брат, он приезжал несколько раз. Он не мог защитить ее, но, по крайней мере, был рядом. Когда срок подходил к концу, пришло время новых мук: ее, горожанку, манила красота пейзажа, но она, как Тантал, не могла наслаждаться этей красотой в полной мере, потому что боялась выйти из дома. Только однажды они вместе с братом прогулялись по окрестностям, но… нагая женщина нигде не может укрыться от взоров.

Итак, срок Позора окончился. Никто так и не напал на нее, тело ее осталось нетронутым.

В последний вечер она вернулась в свою городскую квартиру вместе с братом и его другом, а утром явилась в спецкомендатуру.

Отсюда надо было пройти три мили к зданию суда.

Она услышала, что мужчины, идущие позади, разговаривают. Это был хороший признак. Брат сказал, что они с другом будут делать все возможное, чтобы не дать неизбежной кучке зевак превратиться в неуправляемую толпу насильников. «Молчание, говорил он, — опасно». Если кто-нибудь набросится на нее, мало кто останется в стороне, большинство потеряет рассудок, и молчание будет знаком одобрения насилия.

Раздалось несколько замечаний о ее фигуре, но они были, в общем-то, добродушными. Она знала, что брат сам собирался затеять разговор о ее внешности.

Один мужчина обогнал остальных и несколько шагов шел рядом. Он смотрел, оценивая, ее тело, но она пристально взглянула ему в глаза. Он тут же отвернулся и свернул в какой-то магазин.

Всю свою жизнь она осознавала уязвимость своего пола. Ребенком ее учили быть скромной и сдержанной, уважать отца и брата, остерегаться незнакомых мужчин. Позднее она, следуя совету матери, никогда ни с кем не уединялась. В этом не было ничего необычного: от подруг она узнала, что их воспитывали точно так же. Только став взрослой и самостоятельной, она поняла, что было тому причиной. Мужчин было в несколько раз больше, чем женщин. И хотя общество окружало ее особой заботой, соответствующей ее полу, она знала, что это будет лишь до тех пор, пока она будет следовать правилам игры.

Нет ничего милее невинной женщины, и нет никого виноватей, чем та, которая оступилась.

Наконец показалось здание суда, а кучка зевак была все такой же небольшой. «Интересно, — подумала она, — это одни и те же мужчины шли за мной всю дорогу, или по пути кто-то отставал, кто-то присоединялся?» А еще она возблагодарила судьбу, что разбирательство было назначено на дневное время. В газетах, которые особо не сокрушались об участи обнаженных, часто встречались сообщения о том, как их насиловали и убивали по дороге на вечерние заседания суда.

До ареста это ее не заботило, она думала, что это не коснется ее никогда, но, испытав на себе все стадии наказания, она поняла, что на самом деле она прекрасно знала, как все происходит. И еще она знала, что представляет собой суд.

Женщина еще раз оглянулась. Толпа, в основном, рассеялась, наверное, они поняли, куда она идет. Осталось человек десять, среди них был брат со своим другом. Худшее было позади. Осталось пройти несколько сотен шагов, и она успокоилась и словно привыкла к прогулкам по городу в таком виде.

«А как же другие женщины, тоже привыкают? Или просто сидят взаперти?»

Здание суда стояло на небольшой площади, густо обсаженной деревьями. Она прошла через живую ограду, шум улицы остался позади. Оглянулась. Кроме брата и его друга осталось всего пять человек.

Вход был с другой стороны здания, и она свернула за угол. У крыльца роилось около сорока мужчин.

Брат быстро нагнал ее и пошел рядом. Пока они пробирались к двери через толпу, он не отставал, хотя и не показывал, что знаком с ней. Закон гласил, что обнаженные должны являться в суд в одиночку, хотя она подозревала, что мало кто из них отказывался, если находился мужчина, готовый тайно поддержать несчастную.

У двери стояла еще одна женщина, вернее, девушка, молодая, не старше двадцати лет. Она отвернулась к стене, съежилась, пытаясь спрятаться от рук, что тянулись к ее нагому телу.

Девушка увидела, как подходит Мадам Л. и вздохнула с облегчением… тут дверь распахнулась, и вышел человек в форме.

— Твоя очередь — сказал он девушке.

Он повел ее через дверь, и Мадам Л. подалась вперед.

— А я?

— После нее. Ты пришла слишком рано.

Дверь захлопнулась, и Мадам Л. обернулась к толпе.

Она поняла, что если смотреть прямо в глаза мужчин, то это не даст им возбудиться. Напротив стоял брат, он старался не выделяться из толпы, но в то же время прикрывал ее.

Казалось, мужчины не слишком интересовались ею. Возможно, она была старше, чем им хотелось бы, а может, они боялись последствий, если сделают это прямо здесь, на ступеньках суда? Или это обыкновенный вуайеризм? Мужчины стояли поодаль, разговаривали, разбившись на кучки. Она ненавидела их всех, зная, что они собой представляют: неудачники, которые хотят восполвзоваться слабостью тех, кого низвергло общество, еще раз унизить их. Если они набросятся на нее — она погибла. Их было слишком много, и в этой толпе не было ни малейшего порядка: они, будут безжалостно сражаться за ее тело и растопчут ее в этой свалке.

Но минуты текли, ничего не происходило, будто им не было до нее дела.

Опять открылась дверь, и пристав спросил:

— Имя?

— Я известна как Мадам Л.

— Хорошо. Ты следующая. Жди.

Дверь снова закрылась, и все стали с нетерпением ждать, когда она откроется.

Через минуту вышла девушка. На ней по-прежнему ничего небыло. Пристав грубо столкнул ее с крыльца, она упала.

— Теперь заходи ты, — велел он Мадам Л.

Она смотрела на распростертое тело девушки, на мужчин, надвигавшихся на несчастную.

— Заходи!

Он схватил ее за руки и втащил внутрь. Из-за двери донеслись крики мужчин и вопли девушки.

— Что с ней?

— Ее апелляцию отклонили.

Ее провели через короткий коридор к лестнице, около которой была небольшая комната. Пристав завел ее в эту комнату и сказал:

— Если тебя помилуют, оденешься здесь.

Здесь было несколько вешалок с одеждой. Это были грубые серые комбинезоны, такие обычно надевают для какой-нибудь грязной работы.

— Наверх. — Пристав кивнул на лестницу.

Она медленно поднялась и очутилась на узкой площадке, которая, как оказалось, выходила в зал заседаний. Было высоко, и она безотчетно ухватилась за перила.

Внизу заседал апелляционный суд. Зал напоминал веер, перья которого расходились от площадки, на которой она стояла.

Вопреки ее ожиданиям в зале не чувствовался дух формализма: люди садились, вставали, пересаживались из кресла в кресло. Ряды были обращены к ней, как в лекционном зале. На задних рядах спокойно разговаривали. Первые несколько рядов были забиты публикой, дальше был огороженный сектор для судей и сановников, за ними было еще несколько рядов, но многие места пустовали. В зале были только мужчины.

Вспыхнули прожектора, их лучи сошлись на площадке. От неожиданности она зажмурилась. Один из судейских встал и совсем тихо сказал:

— Заседание начинается.

Постепенно шум умолк.

— Рассматривается заявление женщины, носящей в настоящее время имя «Мадам Л.». Вы удостоверяете свою личность?

— Да, я Мадам Л.,- сказала она и увидела, что заработали магнитофоны, установленные у стены.

— Прекрасно. Я — ваш защитник. Для того, чтобы обосновать вашу апелляцию, мне необходимо услышать ваше заявление. Вы должны помнить, что клятва, данная вами на предыдущем процессе, остается в силе. Это вам понятно?

— Да, сэр.

— Сущность вашей апелляции состоит в том, что вы исповедуетесь под присягой. Вы должны рассказать суду обо всех деталях вашего преступления. Ваш рассказ суд сравнит с показаниями, данными под присягой свидетелями обвинения, и если они в чем-то не совпадут, вам будет устроен перекрестный допрос. Если суд не будет удовлетворен аутентичностью исповеди, ваша апелляция будет отклонена. Вопросы есть?

— Сэр… как подробно следует рассказывать?

— Ваш рассказ должен быть полным, вплоть до самой последней мелочи. Каждая ваша мысль, каждое движение и желание ценны для исповеди. Вы должны описать поминутно все пережитые вами ощущения, и как вы на них реагировали. Не опускайте ничего, каким бы незначительным это ни казалось. Начинайте.

Защитник сел в свое кресло.

Все с нетерпением приготовились слушать. Мадам Л. вздохнула и начала перечислять свои преступления:

Вот-когда началось насилие.

Пересадка сердца

Улица была длинной и прямой. Беглый взгляд стороннего наблюдателя увидел бы два ряда примыкающих друг к другу домов, грязные машины по обеим сторонам дороги, воплощение серости и упадка. Здесь все было так же, как и на других улицах окраины: грязно, пустынно и бедно. Казалось, само время здесь остановилось. Если бы где-нибудь поблизости разыгралось сражение, здесь ничего не шевельнулось бы.

По обе стороны дороги стояли вековые деревья. Почти все они были мертвы, голые сухие ветви тянулись к серому небу.

Только два дерева все еще зеленели, свежие незапыленные кроны казались бутафорскими, но, в отличие от остальных деревьев, колыхались от легкого ветра.

Под этими деревьями стояли три машины. Каждая была новенькая, словно с выставки: без царапин, с чистыми стеклами и черными шинами, на которых еще не стерлись рубчики. Другие машины не были в такой сохранности. Даже те, что стояли рядом с этими тремя, были засыпаны перегнившими прошлогодними листьями. А те, что стояли еще дальше, походили на калек — с побитыми крыльями, дырявыми колесами, ржавыми кузовами и разбитыми стеклами. Мимо них и проходить-то было опасно кругом были рассыпаны осколки.

Дома на этой улице были ветхи и пусты, словно заброшенные декорации. Только возле новых машин стоял дом, в котором, похоже, кто-то жил.

Этот дом, как и зеленые деревья, и чистенькие машины, выделялся на фоне остальных своей ухоженностью. Это был дом Артура Ноуленда, а сам он стоял теперь у двери, глядел на машины. Это был высокий, слегка сутулый мужчина лет шестидесяти, одетый в старую обвисшую одежду.

На окнах его дома висели чистые выглаженные занавески. На одном подоконнике стояли шесть фарфоровых горшочков с кактусами, на другом — коническая бутылка с луковицей гиацинта, короткие корни едва касались воды. Рядом стояла пустая темно-зеленая ваза в форме диковинной рыбы, свернувшейся кольцом, так, что хвост касался открытой пасти.

Как и в других здешних домах, с улицы нельзя было разглядеть, что делается в комнатах. Эти дома были очень старой постройки. Свет еле сочился сквозь стекла.

Ноуленд сунул руку в карман, проверил, на месте ли ключ. Он посмотрел на небо — не будет ли дождя — увидел, что все оно затянуто серыми облаками, и тихо закрыл дверь.

В палисаднике ничего не росло, и Ноуленд, идя к выходу по узкой дорожке, не удостоил его даже взглядом. Он открыл калитку, вышел, полюбовался зелеными кронами. Хороши… не то, что другие, ему было приятно, что эти деревья растут возле его дома. Каждый день, выходя на прогулку, он любовался ими.

Минуты через две он направился к перекрестку мимо череды машин. На ходу он сразу забыл обо всем вокруг, погрузившись в свои мысли.

Когда он подошел к перекрестку, справа появился человек и направился к нему.

Ноуленд сказал:

— А, мистер Риджуэй! Добрый день.

Риджуэй открыл рот и стал говорить, сначала ничего не было слышно, а затем донеслось:

— Добрый день, мистер Ноуленд. Хорошая погода, не правда ли?

Ноуленд уставился на него. Голос собеседника не совпадал с движениями губ. Последние три слова прозвучали, когда тот уже закрыл рот и улыбнулся.

— Простите… как вы сказали? — спросил Ноуленд, слегка растерявшись. Он встряхнул головой и сосредоточился.

— Я сказал, что сегодня, по-моему, хорошая погода, — повторил Риджуэй. Теперь движения губ совпадали со звуками, но говорил он слишком громко. Чересчур громко.

— Да-да, — сказал Ноуленд. — Простите, я, наверное, ослышался.

Он снова взглянул на небо. Оно было все таким же гнетущесерым. Что же хорошего в такой погоде? Хотя, с другой стороны, было не холодно, не было ни ветра, ни дождя, но ему она все же не нравилась. Не то, чтобы он был чересчур привередливым, но… Ему показалось, что сквозь облака пробился на секунду солнечный луч, но именно показалось — небо было прежним.

Риджуэй опять улыбнулся.

— Ну ладно, — сказал он. — Пойду дальше. До свидания, мистер Ноуленд.

Теперь его голос был нормальным, и все было, как положено. Ноуленд кивнул и пошел своей дорогой.

Не ошибся ли он насчет артикуляции Риджуэя? Он был уверен, что нет.

Где же Риджуэй живет? Он остановился, сообразив, что раньше такой вопрос не приходил ему в голову. Должно быть, где-то рядом, ведь они всегда встречаются на этом перекрестке.

Ноуленд оглядел дома: нет, только не здесь. Вокруг все было заброшено, двери кое-как висели на петлях, в окнах выбиты даже рамы, трубы обвалились на голые, без черепицы, крыши. Одним словом, запустение. Но где-то он все-таки живет!

Возможно, в одном из тех домов, что покрепче?.. Ноуленд еще раз огляделся и вдруг увидел дом, который хотя и не подходил для жилья по обычным понятиям, но все же стоял под целой крышей.

Теперь, рассматривая дом внимательней, он удивлялся, почему раньше не замечал его. Стены были такими же землисто-грязными, как и у прочих домов, но дверь и все окна были целые. Он шагнул к дому, затем остановился. Что-то здесь было не так…

Он помнил, что никогда особо пристально не разглядывал эти дома, но не было сомнения, что все они были одинаково дряхлыми. Лишь изредка он поглядывал по сторонам: ведь на улице уже столько лет ничего не менялось.

Но нельзя было отрицать, что этот дом был в порядке.

Он перешел узкую улицу и стал разглядывать дом вблизи.

Теперь было видно, что стекла не только целые, но и чистые. А на окнах… висели занавески!

Грязноватые, наверное, давно не глаженые, но все же занавески. Значит, здесь совсем недавно кто-то жил, а может, живет и теперь.

Он посмотрел на дверь: медная ручка блестела, видно, за нее часто держались.

Слегка взволнованный, Ноуленд вцепился в металлическую ограду и приподнялся на цыпочках, пытаясь разглядеть, что делается в комнатах.

Может, это и есть дом Риджуэя? Но было и слабое сомнение. Этот тип всегда ходил с другого конца, с улицы, по которой Ноуленд прогуливался к старому дому Вероники. Риджуэй встречался с ним всегда на одном месте, в одно и то же время. Если он живет в этом доме, то почему его никогда не видно в окне? Ноуленд почти все время проводил у окна, разглядывая два зеленых дерева и три машины. Если бы кто-нибудь, а тем более Риджуэй, которого он знал, прошел бы мимо, он бы заметил.

Разглядывая дом, он замечал все новые подробности. Краски, казалось, стали ярче, из палисадника исчезли камни и сорняки. Ограда, за которую он держался, была гладкой, ржавчина исчезла, как если бы кто-то постоянно подкрашивал металлические прутья.

Но в доме никого не было. Ни души. Здесь не жил ни Риджуэй, ни кто другой. Он был совсем, совсем один. Думать, что здесь кто-то есть, было лишь самообманом, утешительной выдумкой.

Он разжал пальцы и пошел назад, на другую сторону улицы. Старик посмотрел на часы. За это время он успел немного утомиться. Если обойти квартал, минуя старый дом Вероники, и вернуться к себе, он еще успеет приготовить чай перед тем, как лечь спать. Видимо, начинало темнеть. Он взглянул на небо — облака потемнели.

Он поспешил к дому Вероники.

А дом, который он разглядывал, вдруг начал оседать. Потускнели краски, на стенах появился пыльный налет. В палисаднике повылезли сорняки, взгромоздилась куча кирпичных осколков, бутылок, кусков штукатурки. Дверь сорвалась с верхней петли, косяк ввалился в проем, и стал виден темный коридор с коричневыми обшарпанными обоями. На большом окне трещина, она поползла вверх через все стекло, затем вниз. Окно упало на голый пол с ободранным линолеумом. Пластина черепицы съехала по крыше и упала в заросший палисадник, за нею посыпались другие.

А в двух сотнях ярдов звон стекла и треск черепицы были слышны не лучше, чем шепот ветра.

Ноуленд даже не обратил на них внимания.

Доктор Уильям Сэмьюэльсон сидел у окна на винтовом стуле и с высоты двенадцатого этажа глядел на забитую автостоянку. Он глубоко задумался.

В дверь постучали. Вошла сестра Дональдс, его секретарша. Она терпеливо дожидалась, когда он обратит на нее внимание. Наконец он повернулся к ней.

— Тут в приемной мистер Уайлэт, — сказала сестра. — Он говорит, что у него назначена встреча с вами, хотя у меня ничего не записано…

— Нет, все верно. Пригласите его. Он звонил мне утром.

— Хорошо, доктор.

Она вышла, и из-за двери послышалось:

— Доктор Сэмьюэльсон примет вас.

Через несколько секунд Уайлэт вошел и прикрыл дврь. Он подошел к доктору и протянул ему руку.

— Доброе утро, доктор Сэмьюэльсон. Спасибо, что нашли для меня время.

— Не стоит благодарить, — он указал гостю на кресло.

Тот продолжал, словно Сэмьюэльсон ничего не сказал ему в ответ:

— ОЗД не хочет портить отношения с медиками, поэтому я прошу рассматривать наш сегодняшний разговор как сугубо доверительный. Я уверен, что вы поймете меня правильно. Итак…

— Сигарету, мистер Уайлэт? — он подтолкнул открытую пачку, ловко прерывая этот поток красноречия. Уайлэт взял сигарету и прикурил.

— Так чего же хочет от меня Общество Защиты Доноров? осторожно спросил он.

Не успел Уайлэт открыть рот, как Сэмьюэльсон резко продолжил:

— Что-нибудь связанное с нашим последним больным?

— Да, доктор.

— Я так и думал. Что ж, продолжайте.

Уайлэт сказал:

— ОЗД, как Вы догадываетесь, представляет интересы родных Майкла Арнсона.

Сэмьюзльсон чинно кивнул.

— Это, во-первых. Во-вторых, ко мне обратилась миссис Ноуленд, поскольку, как она говорит, у нее никого больше нет. Миссис Ноуленд была в отчаянии, вы сами представляете…

— Я видел ее на прошлой неделе. Она очень горевала.

— Э… да. Итак, миссис Ноуленд сама член ОЗД, и она надеется, что мы ей как-нибудь поможем.

Семьюэльсон поглядел на своего собеседника. Это было не первое его столкновение с ОЗД, благотворительной организацией, которая ставила целью защитить своих членов от безответственного и ненужного использования их органов, если несчастный случай ставил их между жизнью и смертью.

На этот раз дело было очень серьезным. Общество не поддерживалось законом, который недвусмысленно гласил, что если наступила клиническая смерть, то нет юридических препятствий для пересадки органов с целью спасения другой человеческой жизни, но, тем не менее, общественное мнение склонялось, скорее, на сторону ОЗД. Этот случай с сердечником Артуром Ноулендом мог получить превратное освещение в прессе, и по всей стране практика пересадки человеческих органов могла оказаться под угрозой.

— Вы сами проводили операцию?

— Нет, но я отдал распоряжение на ее проведение и наблюдал за ее ходом. Оперировал доктор Дженнсер, один из лучших хирургов-кардиологов. В необходимости операции не было никакого сомнения.

— Конечно, — заторопился Уайлэт, будто боясь, что сказал бестактность. — Человек был так болен… И никто не говорит, будто ваши врачи некомпетентны…

— Тогда давайте перейдем к сути дела. Я верю в вашу искренность, но сейчас у меня очень мало времени.

Уайлэт раскрыл черную папку, лежавшую у него на коленях.

— О сути дела, как вы изволили выразиться, вы, наверное, сами догадывались. У Майкла Арнсона, нашего подопечного, был удален жизненно важный орган, а именно — сердце, вопреки его желанию, которое было выражено в его заявлении, хранящемся в Обществе. Вот фотокопия этого документа.

Он передал снимок Сэмьюэльсону.

— Согласно Хартии нашего Общества, это деяние оценивается как завладение чужим имуществом и нарушение права собственности.

Во-вторых, другая наша подопечная, миссис Вероника Ноуленд, подала жалобу на несоответствующее лечение ее покойного мужа.

Доктор Сэмьюэльсон внимательно посмотрел на фотокопию, хотя видел ее не в первый раз. Это было подписанное и заверенное заявление, касающееся останков тела. Поименованные в списке органы объявлялись частной собственностью человека, подписавшего заявление. Сердце, почки, легкие, печень, роговые оболочки глаз, некоторые железы и другие менее значительные органы подлежали, как и все тело в целом, кремации по наступлении смерти.

— Вы же понимаете, мистер Уайлэт, что медицина не признает этого.

— Конечно. Но у нас есть все основания полагать, что если этот случай будет рассмотрен в суде, то наш протест поддержат. Насколько мы понимаем, юридически это заявление имеет силу завещания. Мы навели соответствующие справки.

— Я в этом не сомневаюсь, — сказал Сэмьюэльсон, — но в суд вы еще не обращались?

— Нет. По крайней мере, пока нет.

«Значит, они хотят испытать свои силы», — подумал Сэмьюэльсон, — «и не только привлечь на свою сторону общественное мнение, но и попытаться изменить закон».

— Хорошо ли вы, мистер Уайлэт, знакомы с обстоятельствами этого дела?

Посетитель пожал плечами:

— Я читал то, что было в газетах, говорил с матерью Арнсона и с миссис Ноуленд.

— И вы знаете, чем кончилась операция?

— Да.

Сэмьюэльсон крутанулся на своем стуле к окну:

— Боюсь, что вы не знаете всего. Это очень непростое дело. И я думаю, что прежде, чем мы приступим к разбору обвинений, которые выдвигают ОЗД, вы должны кое-что увидеть.

Он снова повернулся к столу и раскрыл тонкую папку.

— Майкл Арнсон был помещен в больницу две недели назад после автомобильной катастрофы. Я не буду сейчас перечислять все его ранения, упомяну лишь множественные переломы ребер, рук и черепа. При первичном осмотре мы предположили обширное повреждение мозга, что и подтвердилось при хирургическом вмешательстве. Когда Арнсон поступил в больницу, он еще дышал и сердце его билось. Несколько часов ушло на то, чтобы связаться с его матерью — мы узнали ее адрес случайно, по карточке вашего общества — но он умер раньше, чем ее нашли.

Уайлэт хотел что-то сказать, но доктор жестом попросил не перебивать.

— Я знаю, что вы оспариваете наше определение смерти, но думаю, что сейчас не время об этом дискутировать. Достаточно упомянуть, что, согласно нашим правилам проведения операций, мы констатировали клиническую смерть, когда приборы перестали регистрировать сигналы мозга и он перестал дышать.

В это самое время в нашем коронарном отделении находился Артур Ноуленд, больной, умиравший от долгой и мучительной болезни сердца. Группы крови у Арнсона и Ноуленда совпадали, и мы решили немедленно произвести пересадку. Если бы она оказалась успешной, мы бы могли обещать Ноуленду возвращение к нормальной жизни.

— Но он не получил это донорское сердце. Он же умер, сказал Уайлэт.

Сэмьюэльсон пристально посмотрел на него:

— Значит, согласно вашему моральному кодексу, летальный исход отрицает наше право попытаться спасти человека?

— Да.

— Возможно. Но в этом деле есть еще кое-что. Забудем на минуту о наших этических принципах. Итак, один человек, по существу, уже мертвец, другой очень скоро станет точно таким же мертвецом, если ему не вживить здоровое сердце. Мы приступили к делу и удалили старое сердце Ноуленда. Как обычно, в таких случаях был подключен сердечно-легочный аппарат, который обеспечивал кровообращение во время подготовки донорского сердца, но на этот раз…

Уайлэт поднял бровь:

— Вас постигла неудача?

— Нет. Сердце было успешно подготовлено к пересадке, и все бы было хорошо, но оказалось, что его нельзя использовать: сердце Арнсона тоже было поражено, и не менее тяжелой болезнью. Мы обнаружили злокачественную опухоль на верхней стенке желудочка. У Арнсона был рак. Ничего нельзя было поделать.

Ноуленд шел переулком. Он хорошо знал расположение улиц и с точностью до фута мог определить расстояние до ближайшего перекрестка.

Его улица тянулась приблизительно по линии запад-восток, своим западным концом выходила на главную улицу, где были магазины и все такое. Перекресток, где он обычно встречал Риджуэя, был примерно в миле от магазинов, а его дом отстоял от главной улицы на три четверти мили. Переулок, которым он шел теперь, вел параллельно главной улице, а длина его была не больше четверти мили.

С обеих сторон переулок стискивали потемневшие кирпичные стены средней высоты. Они были чуть выше его головы, и Ноуленд знал, что если чуть приподняться и заглянуть за стену, можно увидеть заросшие сады на задах ветхих домов. Но это ему было не интересно, на этом отрезке своих ежедневных прогулок он всегда шел, опустив голову.

Встреча с Риджуэем чем-то встревожила его, но ему не хотелось об этом думать. Хорошо ли он помнил все пережитое? Когда-то давно он решил загадку своего сердца.

Однажды, проснувшись, он почувствовал, что задыхается; это с ним часто бывало. Он потянулся к таблеткам, вздрогнул от боли в груди, но тут же понял, что разгадка его страданий — в психосоматике. Однажды его уже лечили от этого. Он порадовался тому, что все вспомнил, и сосредоточился на боли.

Через несколько секунд дыхание стало ровным. Через несколько минут биение в груди стало почти незаметным.

А через несколько дней он вообще забыл о постоянной боли и страхе, с которыми жил последние годы.

Он дошел до следующего перекрестка и повернул направо. Теперь он был на такой же улице, как и его собственная. Она тоже была длиной в милю и вела к магазинам. Он шел, не глядя по сторонам. Дома были точь-в-точь похожи на те, среди которых он жил: такие же разбитые окна и двери, выщербленные лестницы и голые, без черепицы, крыши. Все это угнетало его. Иногда он удивлялся себе — зачем нужны эти прогулки? Но отказаться от многолетней привычки было нелегко.

Минут через десять он очутился возле дома Вероники, вернее, возле дома, где она жила с родителями. Давным-давно, еще до свадьбы. Он постоял несколько минут, разглядывая старомодные обои и занавески, дверь, выкрашенную в темно-каштановый цвет… Как все это знакомо!..

Дом был пуст — он прекрасно это знал, и останется таким навсегда и пребудет таким вечно. Старик тронулся дальше.

Он свернул на главную улицу и сразу же весь напрягся от одного ее вида. Тротуары были полны людей, бродивших от магазина к магазину. Витрины были ярко освещены, в них лежали товары в пестрых упаковках. По дороге двигались два бесконечных ревущих потока. Наступали сумерки, асфальт отсырел. Огни витрин отражались в тротуарах, а свет фар проезжавших машин слепил его. Эту часть пути он не любил и заспешил, втянув голову в плечи, стараясь укрыться от шума и толкотни. Вокруг раздавались голоса, казалось, они исходили неизвестно откуда и летели неизвестно куда, эти неразборчивые, бессмысленные звуки только раздражали его. Он несколько раз столкнулся с какими-то неряшливыми женщинами, нагруженными корзинами, с высокими мужчинами, спешащими неизвестно куда.

Он дошел до угла и с радостью свернул на свою улицу. Внезапно наступила тишина.

Сумерки сгущались, и он не сбавлял шага. Фонари на улице не горели, и по ночам она превращалась в страшное черное ущелье. Прогулка утомила его, и он с приятным предвкушением думал о сне. «Рано темнеет», — подумал он. — «А я так быстро устал. Если бы здесь была Вероника, она бы меня поняла».

Наконец он вошел в свой дом. Согрел молока, выпил, разделся и лег. Сон его был некрепким, он часто просыпался и лежал, поеживаясь в ночной тьме, и думал о своей жене.

Когда он проснулся, рядом лежала Вероника и весело смеялась.

Доктор Уильям Сэмьюэльсон и его гость из ОЗД молча спускались в лифте. Он остановился на третьем этаже, дверцы раскрылись, и Сэмьюэльсон повел своего спутника по длинному коридору.

— Лучше всего вам самому его увидеть. Тогда вы поймете наши проблемы.

Уайлэт сказал:

— Но болезнь Арнсона не меняет сути дела, доктор. Главное, его воля была нарушена.

Сэмьюэльсон нетерпеливо отмахнулся:

— Будь это ординарный случай, мистер Уайлэт, я бы и сам усомнился, права ли медицина в этом споре. Да, и у нас есть чувства, а сам я отнюдь не догматик. Но, я думаю, вы согласитесь, что сейчас мы имеем дело со случаем необычайным.

— Возможно, возможно. Но не надо забывать о принципах. Я не собираюсь поступиться своими, эти же принципы исповедует мое общество.

— Понятно.

Дальше шли молча.

В больнице было тихо. Они прошли мимо указателей хирургических отделений и палат: все они, оказывается, были в другом конце больницы.

Как бы объясняя это, Сэмьюэльсон сказал:

— В этом крыле лежат выздоравливающие и терапевтические больные. Ноуленда поместили сюда после операции из-за его состояния, ведь за ним нужен особый уход.

Нам пришлось все поменять в палате, чтобы соблюсти необходимую стерильность.

Уайлэт кивнул.

Наконец они подошли к двухстворчатой двери. Сэмьюэльсон прошел вперед и придержал створку. Какая-то медсестра поднялась им навстречу и провела их в комнату, смежную с ее маленьким кабинетом.

— Спасибо, сестра, — сказал Сэмьюэльсон.

Она вернулась к себе, оставив их одних. В этой не слишком большой комнате в три ряда стояли стулья. Они были повернуты к прозрачной стене, через которую была видна еще одна комната. Сэмьюэльсон сел на один из стульев, жестом пригласил Уайлэта сесть рядом и показал на палату за стеклом:

— Здесь лежит Ноуленд. Палата была ярко освещена батареей ламп под потолком. Становилось как-то не по себе от ослепительно-белых стен. Посреди комнаты стоял высокий стол, обитый кожей, а на нем лежало человеческое тело, прикрытое белоснежной простыней. Голова была забинтована, глаза закрыты.

Около стола стояли многочисленные приборы: в глазах рябило от блеска никеля, черноты резины и мерцания медных проводов. Два человека в белых халатах и масках стояли у стола. Один из них держал лабораторный журнал и что-то писал в нем, другой стоял чуть сзади и внимательно просматривал медленно ползущую электроэнцефалограмму.

Уайлэт вскоре отвернулся.

— А я-то думал, что Ноуленд умер.

— Он мертв. Он скончался от гипоксии, как мы это называем.

Уайлэт сказал:

— Не понимаю, почему вы придаете такое значение причине смерти?

— Не понимаете? Мне казалось, что ваше общество хорошо знакомо с точным определением понятия «смерть».

— Конечно, — сказал Уайлэт. — Смерть наступает, когда сердце перестает биться.

— В таком случае, Ноуленд действительно мертв. Сердца у него вообще нет. Но… его мозг еще в сознании, поэтому мы должны считать, что его личность не разрушена.

— Он… в сознании?

— Да, насколько мы можем судить. Его мозг беспрерывно контролируется электроэнцефалографом. Со времени операции в работе мозга не было никаких нарушений.

— Но что же поддерживает его жизнь? — спросил Уайлэт.

— Вот эта машина, — сказал доктор, показывая на приборы, называется сердечно-легочным аппаратом. Она более или менее заменяет те органы, которые присутствуют в ее названии. Аппарат выполняет работу сердца и легких, то есть поддерживает температуру, обеспечивает насыщение крови кислородом и ее обращение в теле.

— И сколько же времени Ноуленд так лежит?

— Четырнадцать дней. С самого начала операции.

Уайлэт поднялся и подошел к прозрачной стене. Он прижался лицом к стеклу и всмотрелся в человека, лежащего на столе.

— Но, если вы говорите, что только машина заменяет его сердце, как он может одновременно быть мертвым и находиться в сознании?

Доктор поднялся и встал рядом с ним.

— Его тело и нервная система не работают, вот все, что мы знаем. Была небольшая задержка в подаче глюкозы в мозг, и мы теперь подозреваем, что из-за этого нарушилась моторная функция центральной нервной системы. Но высшая нервная деятельность продолжается, мы в этом совершенно уверены. Биотоки его мозга ничем не отличаются от наших. Да вы и сами видите, — доктор показывал на энцефалограф, — что там все в порядке. Временами он засыпает и, как нам кажется, видит сны.

Уайлэт посмотрел на длинную бумажную ленту, медленно выползающую из аппарата, но ничего не смог понять в этих зигзагах.

— Ну, и что же теперь делать? — спросил он наконец.

Сэмьюэльсон пожал плечами.

— Что мы можем сделать? Мы следим за равномерным кровоснабжением мозга, подкармливаем его глюкозой. Контролируем мозговую деятельность и тщательно записываем все показатели. Если мозг выживет, мы надеемся получить сведения огромной важности, но об этом говорить еще рано. Например, мы узнали, что сон удовлетворяет потребность не только в умственной, но и в физической деятельности.

— Вы хотите сказать, что используете этого человека как подопытного кролика?

— Если вам так угодно это назвать, то да.

— Но это же бесчеловечно!

Самьюэльсон опять пожал плечами.

— Что же нам прикажете делать? Выключить аппарат и дать мозгу умереть? Это будет убийством.

Уайлэт посмотрел на человека, лежащего в стерильной палате.

— Он уже умер…

— …и его вдова получила свидетельство о смерти, — закончил за него Сэмьюэльсон. — Я сам его подписал.

— Тогда мозг следует отключить от аппарата.

— Но мы считаем, что это неэтично, — доктор вернулся на свой стул. — Вот мы и пришли к началу нашего разговора. С точки зрения вашей морали удаление здорового органа из мертвого тела неэтично, но вы называете неэтичным и продление жизни человеческого разума, считаете, что его нужно умертвить.

Уайлэт промолчал.

— Теперь вы видите, в каком мы затруднении, мистер Уайлэт?

— Да, — сказал тот. — Да, конечно.

— И более того, понимаете ли вы, что затевать судебное разбирательство по поводу этого несчастного было бы ошибкой? Подумайте, что будет с его вдовой? Смерть — это трагедия, от которой можно постепенно оправиться, но эта неопределенность, когда тело мертво, а разум еще искрится, но до него нельзя достучаться, непереносима. И мы говорим — поскольку разум Ноуленда еще жив и здоров, он имеет право на жизнь.

Если вы хотите оспорить право врачей пересаживать человеческие органы, найдите другой случай и поднимайте вокруг него шум. В нашей больнице вы найдете достаточное количество таких примеров. Но Артур Ноуленд… то, что он до сих пор еще жив — это само по себе чудо. Но общественности об этом знать ни к чему.

— Да, здесь я с вами согласен, — сказал Уайлэт. Он подобрал свою черную папку со стола. — Я думаю, моя миссия здесь окончена.

Он пошел к выходу.

— Мистер Уайлэт!

— Да?

— Надеюсь, что вы будете тактичны со вдовой Ноуленда?

— Конечно. Хотя, я даже не представляю, что ей сказать. Наверное, просто посочувствую.

Сэмьюэльсон кивнул.

— Интересно, о чем он может думать все это время?

— Наверное, мы этого никогда не узнаем. Он не может ни видеть, ни слышать, ни осязать. Он не может реагировать на свои мысли и не может ничего сказать или дать какой-либо знак. Все, о чем он думает, исполняется для него, а он, как мы знаем, может вообразить все, что угодно. Его мысли раскрепощены, знаете ли. Все, что он вообразит, захочет или предположит, станет для него совершенно реальным. Я думаю, он может выстроить целый мир, который будет настоящим, сущим и материальным. В каком-то смысле, это осуществление древнейшей мечты всех людей.

— Но с другой стороны… нет, все это совершенно непостижимо. Лицо Уайлэта, беспечное и оживленное в начале визита, теперь было мрачно и задумчиво.

— Да, — сказал он и протянул руку доктору. — Спасибо за то. что уделили мне время и все показали…

Он направился к двери. Сэмьюэльсон подождал, пока медсестра проводит гостя, встал, подошел к стеклу и долго смотрел на останки Артура Ноуленда и на показания равнодушных приборов. В этой мумии, когда-то бывшей человеком, был живой мозг, незамутненный, здоровый, единственный и неповторимый, а значит — бесценный. Что же снится этому раскрепощенному мозгу? Какие надежды и видения? Какая жизнь?

Он зажмурился, опять открыл глаза — она была тут, рядом.

— Вероника!

— А ты что, думал найти здесь кого-нибудь еще? — рассмеялась она.

И он тоже рассмеялся. Потом, когда прошло невесть сколько времени, он встал и подошел к окну. Улица за окном выглядела такой, какой он хотел ее видеть. Машины, новые и не очень, ровно стояли вдоль дороги… листья опадали с деревьев по-осеннему небрежно. В доме напротив горел свет, и было видно, как там ходили люди. Какая-то машина промчалась в сторону главной улицы, а высоко над головой заходил на посадку реактивный лайнер.

Все было как положено, как он привык. Присутствие Вероники разом воскресило весь этот мир.

Его рука бегло ощупала левую сторону груди, но так и не обнаружила сбивчивого ритма, из-за которого он полжизни чувствовал себя инвалидом. Но все уладилось как-то само собой. Его сердце было в полном порядке, любой бы так сказал.

Он обернулся к кровати. Вероника была хороша, как в день свадьбы. Он шагнул к ней и вдруг увидел себя в большом зеркале платяного шкафа. Он тоже помолодел на 30 лет, в ясном утреннем свете он хорошо видел свою стройную фигуру.

Вероника позвала его.

Он оперся на край кровати, склонился над ней и поцеловал. Она обняла его и притянула к себе.

А за окном жил своей жизнью мир, созданный Артуром Ноулендом, и все в нем было, как положено.

Бесконечное лето

Август 1940 года

Шла война, однако для Томаса Джеймса Ллойда это ничего не меняло. Война была неудобством, стеснявшим его свободу, но сама по себе она его почти не заботила. В этот век насилия он попал по несчастью, и возникающие тут кризисы его просто не касались. Он отстранялся от них, прятался в их тени. Сейчас он стоял на мосту через Темзу в Ричмонде, положив руки на парапет, и смотрел вдоль реки на юг. Солнце слепило, отражаясь от воды; он полез в карман, достал из металлического футляра темные очки и надел их.

От живых картин — фрагментов застывшего времени — могла избавить только ночь, а в дневное время единственной защитой, пусть не идеальной, служили темные очки.

Томасу Ллойду помнилось, как он стоял на том же мосту, не ведая никаких забот, и казалось, что это было совсем недавно. Воспоминание было четким, не потускнело — словно само оказалось фрагментом замороженного времени. Он стоял тогда здесь вместе с кузеном, наблюдая за четверкой молодых горожан, кое-как тянувших свой ялик против течения.

Конечно же, в Ричмонде с той поры, со времен его юности, произошли перемены, но здесь, на реке, вид почти не изменился. По берегам появилось больше зданий, но луга под Ричмондским холмом сохранились в неприкосновенности, и прибрежная тропа по-прежнему таяла за поворотом в сторону Твикенхема.

В данный момент в городе было спокойно. Сигнал воздушной тревоги отзвучал несколько минут назад, и хотя на улицах еще попадались отдельные машины, большинство пешеходов предпочли на всякий случай укрыться в магазинах и конторах. Ллойд вновь погрузился в прошлое.

Он был высок, хорошо сложен и по виду довольно молод. Не раз случалось, что незнакомцы давали ему примерно двадцать пять, и Ллойд, человек замкнутый и необщительный, не считал необходимым вносить поправку. Глаза за темными очками все еще светились надеждами юности, но от глаз к вискам уже пошли тонкие морщинки, свидетельствующие, как и землистый оттенок кожи, что этот человек старше, чем выглядит. Однако даже такие улики не раскрывали полной правды. Ллойд родился в 1881 году и формально вплотную подошел к шестидесятилетию.

Достав из жилетного кармашка часы, он убедился, что уже начало первого, повернулся и направился к пивной на Айлуорт-роуд. Но тут его внимание привлек мужчина на прибрежной тропе. Даже в темных очках, гасивших самые назойливые напоминания о прошлом и будущем, Ллойд сразу распознал в незнакомце одного из тех, кого он прозвал замораживателями. Мужчина несомненно заметил Ллойда, поскольку нарочито отвернулся и уставился в другую сторону. Ллойд давно уже перестал бояться замораживателей, однако они вечно шлялись поблизости и самим своим присутствием внушали тревогу.

Издалека, откуда-то из-под Барнса, опять донеслась сирена воздушной тревоги, знай себе бубнившей пустые предупреждения.


Июнь 1903 года

В мире царил мир, да и погода была превосходная, теплая. Томас Джеймс Ллойд, двадцати одного года от роду, только что закончивший курс в Кембридже и отрастивший усики, весело, легкой походкой шагал по тропинке, осененной деревьями, бегущей по склону Ричмондского холма.

Было воскресенье, и гуляющего люда попадалось без счета. С утра он вместе с отцом, матерью и сестрой побывал в церкви, отсидел службу на отгороженной скамье, которую по традиции не занимал никто, кроме Ллойдов из Ричмонда. На холме стоял дом, которым семья владела уже более двухсот лет; Уильяму Ллойду, нынешнему главе семейства, принадлежала большая часть домов на востоке города и торговая сеть, одна из самых крупных во всем графстве Суррей. Воистину состоятельная семья, и Томас Джеймс Ллойд жил в полной уверенности, что когда-нибудь это состояние перейдет к нему по наследству.

Таким образом житейские дела его нисколько не беспокоила, и он чувствовал себя вправе полностью переключиться на более существенные занятия, а именно на Шарлотту Каррингтон и ее сестру Сару.

То, что в один прекрасный день он женится на одной из сестер, обе семьи давно принимали как непреложный факт, однако сам он вот уже не первую неделю ломал голову: на которой из двух?

Если бы это зависело только от Томаса, то и мучиться не пришлось бы. К несчастью, родители девушек ясно давали понять, что выбор должен пасть на Шарлотту: она лучше подходит на роль жены будущего промышленника и землевладельца. Наверное, так оно и было. Но все дело в том, что Томаса безумно тянуло к младшей сестре, Саре, — впрочем, с точки зрения миссис Каррингтон это обстоятельство не играло никакой роли.

Шарлотте исполнилось двадцать, она была красива, и Томас в общем не имел ничего против ее общества. По-видимому, она была готова принять его предложение; нельзя отрицать, что она наделена и разумом и тактом, но как только они оставались вдвоем, то не находили общей темы для разговора. Шарлотту отличали честолюбие, эмансипированность, — во всяком случае, так она «подавала» себя, — и склонность к постоянному чтению исторических трактатов. Но в действительности ее интересовало одно — объезжать соборы Суррея и копировать с настенных и надгробных табличек всевозможные надписи. Томас, человек широких взглядов, был готов порадоваться тому, что у нее есть увлечение, однако разделить ее интересы при всем желании не мог.

Сара Каррингтон была совсем другой. На два года моложе сестры, — по мнению ее матушки, она еще не созрела для замужества, в особенности, пока не найден муж для Шарлотты, — Сара привлекала именно своей недоступностью, но если по совести, она была восхитительна сама по себе. Когда Томас начал захаживать к Шарлотте, Сара еще заканчивала школу, однако со слов Шарлотты и собственной сестры Томас потихоньку узнал, что Сара обожает теннис и крокет, умело управляется с велосипедом и знает все музыкальные новинки. Перелистав исподтишка семейный фотоальбом, он убедился еще и в том, что она потрясающе красива. Когда они встретились, Томас незамедлительно влюбился и посмел перенести свое внимание с одной сестры на другую, притом не без успеха. Дважды ему удавалось поговорить с Сарой с глазу на глаз — достижение немалое, учитывая, что миссис Каррингтон поощряла лишь его свидания с Шарлоттой. Тем не менее сначала его неосторожно оставили на пять минут наедине с Сарой в гостиной, а затем он ухитрился переброситься с ней словечком без свидетелей на семейном пикнике. И даже столь краткого знакомства оказалось довольно, чтобы Томас пришел к убеждению, что не согласится видеть своей женой никакую девушку, кроме Сары.

Вот почему в это воскресенье Томас был в приподнятом настроении — ему удалось затеять интригу, которая подарит по меньшей мере час в обществе Сары. Ключом к интриге явился его кузен, некий Уэринг Ллойд. Уэринг всегда казался Томасу непробиваемым тупицей, но, учитывая, что Шарлотта отзывалась о нем одобрительно (и что они несомненно подходят друг другу), Томас предложил послеобеденную прогулку вдоль реки вчетвером. Притом было условлено, что во время прогулки Уэринг под каким-нибудь предлогом задержит Шарлотту и позволит Томасу побыть наедине с Сарой.

Томас опередил кузена на несколько минут и в ожидании принялся ходить взад-вперед. У реки было прохладнее — деревья подступали к самой воде, и дамы, прогуливающиеся по тропинке, сняли солнечные очки и окутали плечи шалями.

Когда Уэринг наконец пожаловал, кузены тепло приветствовали друг друга — теплее, чем когда-либо в прошлом, — и задумались, пересечь ли реку на пароме или идти долгим круговым путем через мост. Времени было вдосталь, так что они предпочли второй вариант. Томас напомнил Уэрингу, чего ждет от него на прогулке, и тот подтвердил свои обещания. Его лично подобная договоренность вполне устраивала: он-то находит Шарлотту не менее очаровательной, чем Сара, и не затруднится в поисках общей темы для разговора.

Позже, когда они переходили по мосту на другой берег, в графство Мидлсекс, Томас задержался, возложив руки на каменный парапет, и наблюдал, как четверо молодых людей неумело сражаются с яликом, пытаясь подвести его к берегу против течения, а с берега двое мужчин постарше дают им противоречивые указания.


Август 1940 года

— Шли бы вы в укрытие, сэр. Просто на всякий случай…

Голос раздался столь близко и неожиданно, что Томас Ллойд резко обернулся: патрульный гражданской, обороны, пожилой, в темной форме. На плече мундира и на стальной каске — буквы ПГО. Тон у патрульного вежливый, но взгляд подозрительный, и немудрено: работа на неполный день, какую Ллойд нашел в Ричмонде, едва-едва позволяла оплатить жилье и питание, а крохотный остаток он, как правило, пропивал; словом, Томас носил ту же одежду и обувь, что и пять лет назад, и это было заметно.

— Ожидается налет? — спросил он.

— Как знать… Пока что фрицы бомбят только порты, но в любой день могут приняться и за города.

Не сговариваясь, оба глянули на небо на юго-востоке. Там, высоко в синеве, курчавились инверсионные следы, но немецких бомбардировщиков, которых все так опасались, не было видно.

— Со мной ничего не случится, — заверил Ллойд. — Я гуляю. И даже если начнется налет, буду вдалеке от городских построек.

— Хорошо, сэр. Встретите на прогулке кого-нибудь — напомните, что объявлена тревога.

— Обязательно.

Патрульный кивнул и двинулся к городу. Ллойд на секунду поднял очки на лоб и посмотрел ему вслед.

В десятке ярдов от места, где они разговаривали, виднелась одна из живых картин, созданных замораживателями, — двое мужчин и женщина. Судя по одеянию, их заморозили еще в середине девятнадцатого века. Эта картина была самой старой из всех, какие он обнаружил, а потому представляла для него особый интерес. Он давно понял, что предсказать момент, когда картина разморозится, невозможно. Какие-то картины держались по нескольку лет, другие оживали через день-два. Тот факт, что эта картина существует по меньшей мере лет девяносто, показывал, в каких широких пределах колеблется скорость распада.

Трое замороженных застыли на полушаге прямо на пути патрульного, однако тот ковылял по тротуару, не видя их в упор. Даже приблизившись к ним вплотную, патрульный не обратил на них никакого внимания, а в следующий миг прошел сквозь них, как ни в чем не бывало.

Ллойд опустил очки на глаза, и троица сделалась смутной, еле очерченной.


Июнь 1903 года

В сравнении с перспективами Томаса виды на будущее, какими располагал Уэринг, представлялись скромными и ничем не примечательными, но с обыденной точки зрения они заслуживали уважения. Соответственно, миссис Каррингтон, которая знала о благосостоянии семейства Ллойдов больше, чем кто бы то ни было за пределами семейного круга, принимала Уэринга вполне благожелательно.

Обоим молодым людям было подано по стакану холодного чая с лимоном, а затем предложено высказать свое мнение по поводу какого-то сорта газонной травы. Томас, давно привыкший к болтовне миссис Каррингтон, ограничил ответ двумя фразами, зато Уэринг пустился в пространные рассуждения о садовом искусстве. Но вскоре появились девушки. Молодые люди и хозяйка вышли через стеклянную дверь и встретились с сестрами на лужайке перед домом.

Увидев их рядом, никто бы не усомнился в том, что перед ним сестры, однако, на пристрастный взгляд Томаса, по красоте одна бесспорно превосходила другую. Шарлотта держалась серьезнее и вместе с тем прозаичнее. Сара притворялась застенчивой, даже робкой — хотя Томас понимал, что это только образ, — и ее улыбки в тот миг, когда она подошла к нему и легко пожала руку, было довольно, чтобы удостовериться: с этой секунды его жизнь раз и навсегда превращается в прекрасное бесконечное лето.

Первые двадцать минут молодежь прогуливалась по саду в сопровождении мамаши. Томасу не терпелось привести в исполнение свой план, но через несколько минут он сумел взять себя в руки. Он подметил, что и миссис Каррингтон, и Шарлотта не без удовольствия слушают разглагольствования Уэринга, и это была неожиданная удача. В конце концов, впереди у них весь день до вечера, и двадцать минут тоже потрачены с пользой.

И вот, разделавшись с долгом вежливости, молодые люди отправились, как и намеревались, к реке. Девушки прихватили с собой солнечные зонтики, Шарлотта — белый, Сара — розовый. Платья шуршали по высокой траве, потом Шарлотта слегка подхватила юбку — иначе, как она объяснила, на ткани останутся пятна. До Темзы было недалеко, и вскоре они услышали голоса отдыхающих: вопили дети, рассмеялась девушка, гребцы в лодке-восьмерке били веслами в такт по команде рулевого. От тропы их отделяла изгородь; молодые люди помогли сестрам подняться по ступенькам, и тут из воды в каких-то двадцати ярдах выскочил беспородный пес и яростно встряхнулся, рассыпая вокруг каскады брызг.

О том, чтобы держаться вровень, не могло быть и речи — тропа была узковата, и Томас с Сарой пошли впереди. Он успел переглянуться с Уэрингом, тот ответил еле заметным кивком и задержал Шарлотту, показав ей лебедя и птенцов, выплывших из камышей. Томас и Сара не торопились, но неизбежно уходили от второй пары дальше и дальше.

Они оставили город позади; по обе стороны реки расстилались луга.


Август 1940 года

Пивная была в глубине квартала; мостовую перед входом выложили брусчаткой. До войны на улицу выставляли круглые железные столики, чтобы желающие могли выпить на воздухе, но в первую военную зиму столики сдали на металлолом. Кроме этого факта, о военном времени ничего не напоминало, хотя витрины были заклеены бумажной лентой крест-накрест.

Взяв пинту горького пива, Ллойд выбрал себе место, уселся, отхлебнул и осмотрелся. Не считая его самого и девицы за стойкой, в пивной было четверо. Двое сидели за одним столиком — мрачно, в компании полупустых кружек крепкого портера. Еще один расположился в одиночестве возле двери. Перед ним лежала газета, и он уставился в кроссворд.

А четвертым посетителем оказался замораживатель. На сей раз это была женщина. Как и все замораживатели, она была одета в грязно-серый комбинезон и имела при себе прибор для создания застывшего времени. Прибор походил на современную портативную фотокамеру, был подвешен на ремне вокруг шеи… хотя нет, он был все-таки гораздо больше камеры и по форме напоминал куб. Спереди, там, где у камеры располагались бы меха и объектив, виднелась полоска белого стекла, то ли матовая, то ли полупрозрачная, но несомненно, что фиксирующий луч проецировался именно отсюда.

Ллойд, по-прежнему в темных очках, различал женщину смутно, едва-едва. Казалось, она смотрит именно в его сторону, но спустя буквально пять секунд она отступила назад, в стену, и исчезла из виду. Он взглянул на девицу за стойкой, и та, будто только и ждала повода, заговорила с ним:

— Думаете, сегодня они долетят сюда?

— Не хочу гадать, — сухо ответил Ллойд, не испытывая ни малейшего желания быть втянутым в разговор, и сделал несколько поспешных глотков: поскорей бы допить и уйти.

— От этих сирен вся торговля насмарку, — пожаловалась девица. — Завывают чуть ли не каждый час весь день, а иногда и вечером. И все тревоги ложные…

— Да-да, — нехотя отозвался Ллойд.

Она попыталась развить тему, но, к счастью, ее окликнули, подзывая к другой стойке, и Ллойд облегченно вздохнул: он терпеть не мог вступать в случайные разговоры, а в пивной тем более. Он слишком давно чувствовал себя отделенным от всех и вся, а кроме того, так и не освоился с современной фразеологией. Довольно часто его вообще не понимали — он строил фразы иначе, чем собеседники, как и полагалось в его эпоху.

И вообще он зашел сюда зря. Момент был самый подходящий для того, чтобы отправиться на луговину: пока не кончилась тревога, там будет совсем немного народу. А он, когда появлялся у реки, хотел побыть один.

Допив пиво, он встал и двинулся к выходу. И тут заметил у самой двери живую картину, совершенно свежую. За столиком сидели двое мужчин и женщина; их контуры казались нечеткими, и Ллойд снял очки. Теперь его поразила яркость зрелища: на картину падал солнечный свет, и она вспыхнула так резко, что сразу затмила реального человека в дальнем конце того же стола, по-прежнему углубленного в кроссворд.

Один из замороженных был моложе двух остальных и сидел чуть поодаль от них. Он курил — на столике, выступая на полдюйма за край, лежала зажженная сигарета. Мужчина постарше и женщина явно пришли сюда вдвоем; они держались за руки, и мужчина наклонился, целуя ее запястье. Губы его уже коснулись руки; он прикрыл глаза. Женщину, все еще стройную и привлекательную, хотя ей давно перевалило за сорок, жест спутника приятно удивил и позабавил; она улыбалась, однако смотрела не на галантного кавалера, а на более молодого, сидящего напротив. Тот, с любопытством наблюдая за происходящим, поднес к губам кружку с пивом. Галантный кавалер свое горькое пиво даже не трогал — оно, как и стаканчик портвейна для женщины, стояло на столе. От сигареты молодого мужчины поднимался серый курчавый дым. Освещенный солнцем, он недвижно застыл в воздухе, а столбик пепла, отвалившийся от сигареты и поплывший к двери, завис в четырех-пяти дюймах над ковром.

— Чего тебе надо, приятель? — подал голос посетитель с кроссвордом.

Ллойд поспешил вновь надеть очки: до него наконец дошло, что в течение последней минуты он, казалось, неотрывно пялится на этого человека.

— Прошу прощения, — произнес он и ухватился за объяснение, к которому прибегал чаще всего. — Мне померещилось, что я вас знаю. Человек близоруко уставился на Ллойда, потом сказал:

— Никогда вас прежде не видел…

Ллойд изобразил глубокомысленный кивок и проследовал к выходу, мимолетно бросив взгляд на троих замороженных. Молодой с кружкой у рта невозмутимо следит за парочкой; мужчина склонился в поцелуе так низко, что почти лег на стол; женщина улыбалась, посматривая на молодого и явно наслаждаясь мужским вниманием; вокруг стоял пронизанный светом волнистый дым.

Ллойд вышел из пивной на теплое солнце.


Июнь 1903 года

— Ваша матушка хочет, чтоб я женился на вашей сестре, — сказал Ллойд.

— Знаю. Но Шарлотта мечтает вовсе не об этом.

— Я тоже. Смею ли я осведомиться, что вы лично думаете по этому поводу?

— Я не смею оспаривать решений родителей, Томас.

Они шли медленно, держась на некотором расстоянии друг от друга, и оба смотрели себе под ноги, избегая встречаться глазами. Сара вертела в пальцах зонтик, спутывая кисточки. Здесь, на прибрежных лугах, они были почти совершенно одни: Уэринг с Шарлоттой отстали ярдов на двести.

— А мы с вами? По-вашему, мы чужие друг другу, Сара?

— Что вы имеете в виду?

Пожалуй, она слегка задержалась с ответом.

— Ну вот сейчас, мы с вами вдвоем…

— Вы это подстроили.

— Подстроил?

— Я заметила знак, который вы подали кузену.

Томас ощутил, что краснеет, хоть и понадеялся, что в ясный теплый день краска может сойти за румянец. Тем временем на реке лодка-восьмерка легла на обратный курс и опять проплывала мимо. Помедлив, Сара добавила:

— Я вовсе не избегаю вашего первого вопроса, Томас. Я рассуждаю сама с собой, чужие мы или нет.

— И к какому же выводу вы приходите?

— Думаю, мы уже не совсем чужие.

— Я был бы счастлив видеться именно с вами, Сара. Без всякой нужды что-либо подстраивать.

— Мы с Шарлоттой поговорим с мамой. Между собой мы немало беседовали о вас, Томас, но делиться с мамой пока не решались. Не бойтесь задеть чувства моей сестры — вы ей нравитесь, но не настолько, чтоб она хотела выйти за вас замуж.

Сердце забилось учащенно, и Томас, набравшись смелости, спросил:

— А вы, Сара? Могу ли я…

Она потупилась и отступила с тропы в сторону, в густую высокую траву. Томас не сводил глаз с мягкого изгиба юбки и сияющего розового круга зонтика. Ее левая рука слегка касалась бедра. Наконец она ответила:

— Ваши знаки внимания мне очень приятны, Томас.

Голос был еле слышным, но слова громыхнули в его ушах, словно она произнесла их четко и ясно в тихой комнате. И он отреагировал незамедлительно — сорвал с головы соломенную шляпу и раскрыл объятия.

— Дорогая Сара, — воскликнул он, — согласны ли вы стать моей женой?

Она подняла глаза и на миг застыла, сосредоточенно изучая его лицо. Даже зонтик перестал вращаться, замерев на плече. Наконец она улыбнулась, и Томас не мог не заметить, как порозовели ее щеки, когда она произнесла:

— Да, конечно, да. Я согласна…

Глаза ее загорелись счастьем. Она шагнула к нему, протягивая левую руку, и Томас, отнеся шляпу еще выше вверх и вбок, протянул свою правую руку ей навстречу.

Ни Томас, ни Сара не видели, что в эту самую секунду от берега реки отделился человек и навел на них небольшой черный прибор.


Август 1940 года

Отбоя все еще не было, но город начал возвращаться к жизни. По Ричмондскому мосту возобновилось движение транспорта, а неподалеку, по дороге на Айлуорт, у бакалейной лавки появилась очередь — к тротуару перед лавкой причалил фургон. Теперь, выйдя на финальный отрезок ежедневной прогулки, Томас Ллойд вроде бы приспособился к живым картинам, они его уже не так беспокоили, и он, окончательно сняв очки, сунул их обратно в футляр.

Посередине моста вспыхнула картина — перевернувшийся экипаж. Кучер, сухопарый мужчина средних лет в зеленой ливрее и блестящем черном цилиндре, сжимал в поднятой левой руке кнут; плеть повисла над поверхностью моста изящным полукругом. Правая рука отпустила поводья и выпрямилась в отчаянной попытке смягчить неизбежное падение на мостовую. В открытой коляске позади сидела пожилая леди, напудренная, под вуалью, в черном бархатном пальто. Когда сломалась ось, ее завалило на бок, и она взмахнула руками в испуге. Из двух лошадей в упряжке одна еще просто не заметила аварии; ее заморозили на полушаге. Вторая, напротив, вскинула морду и попыталась подняться на дыбы, раздув ноздри и закатив глаза.

В момент, когда Ллойд решил перейти дорогу, прямо сквозь живую картину пронесся почтовый грузовичок — шофер, естественно, никакого экипажа не видел.

По пологой рампе, спускающейся к прибрежной тропе, ходили два замораживателя; когда Ллойд направился по тропе к лугам, оба двинулись за ним почти по пятам.


Июнь 1903 года — январь 1935 года

Летний день, ставший для двух влюбленных тюрьмой, растянулся на годы.

Томас Джеймс Ллойд — соломенная шляпа в левой руке, правая тянется вперед, навстречу судьбе. Правая нога полусогнута, словно он намеревается преклонить колено, лицо светится предвкушением счастья. Кажется, что ветерок ерошит ему волосы, — три пряди стоят дыбом, однако на самом деле они растрепались, когда он снимал шляпу. Крошечное крылатое насекомое, усевшееся было на лацкане его пиджака, замерзло в ту секунду, когда попыталось взлететь — инстинктивно, но слишком поздно.

В двух шагах от молодого человека — Сара Каррингтон. Солнце падает ей на лицо, переливается в локонах каштановых волос, выбившихся из-под капора. Подол, отороченный кружевом, приоткрывает ножку, обутую в ботинок на пуговицах и делающую шаг навстречу Томасу. Зонтик в правой руке приподнят над плечом, будто она намерена помахать им в приступе радости. Она смеется, и мягкие карие глаза устремлены на обожателя с нескрываемым восторгом.

Их руки протянуты друг к другу, левая рука Сары замерла в каком-то дюйме от его руки, даже пальцы ее уже слегка согнулись в предвкушении многозначительного пожатия. А с пальцев Томаса еще не сошли белые пятна, свидетельствующие, что мгновение назад они были напряженно сжаты в кулаки от волнения.

А фон: высокая трава, влажная после дождя, который пролился за несколько часов до свидания; буроватый гравий на тропе и полевые цветы, усыпавшие луговину; змея, решившая погреться на солнышке футах в трех-четырех от влюбленной пары; одежда, кожа — все в красках, одновременно обесцвеченных и пронизанных неестественным блеском.


Август 1940 года

Послышался гул приближающегося самолета.

Хотя авиация в его эпоху была еще не известна, Томас Ллойд уже успел привыкнуть к ней. Он усвоил, что до войны существовали и гражданские самолеты — огромные летающие лодки, переносившие пассажиров в Индию, Африку, на Дальний Восток, — но лично он таких никогда не видел. Как все вокруг, он познакомился с черными силуэтами высоко в небе и с противным, пульсирующим жужжанием вражеских бомбардировщиков лишь тогда, когда началась война. Ежедневно над юго-восточной Англией шли воздушные бои; иногда бомбардировщики прорывались сквозь заслон, иногда нет.

Ллойд посмотрел на небо. За время, что он просидел в пивной, прежние инверсионные следы исчезли, зато появились новые, дальше к северу.

Он перешел через мост на сторону графства Мидлсекс. Глянув на противоположный берег, он вновь осознал, насколько же город вырос с той давней поры: на стороне Суррея деревья, прежде скрывавшие дома, были по большей части вырублены, а на их месте «выросли» лавки и конторы. И на этой стороне, где дома раньше стояли, отступив от реки, построили новые ближе к берегу. Неизменной осталась лишь деревянная лодочная станция, хотя ее не помешало бы окрасить заново.

Он находился на перекрестье прошлого, настоящего и будущего. Только лодочная станция и река были для него очерчены так же резко, как он сам. Замораживатели, посланцы некоего неведомого будущего, для обычных людей оставались столь же бесплотны, как движущие ими желания и мечты; они сновали, как тени против света, выкрадывая с помощью своих инструментов отдельные моменты жизни. Живые картины, разрозненные, застывшие и невещественные, покорно ждали в вечной тишине, пока эти зловещие люди будущего не удосужатся заинтересоваться ими. А вокруг кипело настоящее, обуреваемое войной.

Томас Ллойд не принадлежал теперь ни к прошлому, ни к настоящему и считал себя жертвой будущего.

Затем, высоко над городом, раздался взрыв и рев моторов, и настоящее безжалостно потребовало внимания к себе. С севера на юг пронесся британский истребитель, а немецкий бомбардировщик вспыхнул и стал падать. Через пять секунд от подбитого самолета отделились два тела, и над ними раскрылись парашюты.


Январь 1935 года

Томас будто очнулся ото сна. К нему вернулась память и ярче всего — воспоминание о предыдущей минуте, но, увы, только на одно мгновение.

Он вновь увидел Сару, протянувшую ему руку, и все краски ослепительно вспыхнули, озарив пейзаж; он увидел недвижность застывшего дня, но и ее милый смех, ее счастливое лицо — секунду назад она приняла его предложение! Однако краски тут же поблекли прямо у него на глазах. Он выкрикнул ее имя — она не отозвалась, не шевельнулась, и окружающий ее свет померк. Его одолела невероятная слабость, и он упал.

Была ночь, и на лугах у Темзы лежал толстый слой снега.


Август 1940 года

Вплоть до столкновения с землей бомбардировщик падал в полной тишине. Оба мотора заглохли, хотя горел только один; впрочем, из фюзеляжа тоже вырывалось дымное пламя, и по небу тянулся густой черный след. Самолет упал у изгиба реки и с грохотом взорвался.

А два немецких пилота, вынырнув из подбитой машины, снижались над Ричмондским холмом, покачиваясь на стропах. Ллойд прикрыл глаза ладонью, как козырьком, — захотелось понять, где они приземлятся. Того, кто выпрыгнул вторым, пронесло дальше, и теперь он оказался много ближе, медленно спускаясь к реке. Персонал гражданской обороны, видимо, подняли по тревоге: не прошло и двух минут, как раскрылись парашюты, а Ллойд уже слышал и полицейские сирены и пожарные колокола.

Он почувствовал некое движение и обернулся. К двоим замораживателям, которые следовали за ним, присоединились еще два, в том числе женщина, встреченная в пивной. Самый молодой в группе уже поднял свой аппарат и нацелил на другой берег реки, однако остальные трое сказали ему что-то. (Ллойд видел шевеление их губ, выражение лиц, но, как всегда, не мог расслышать ни единого слова). Один из старших предостерегающе положил молодому руку на плечо, но тот раздраженно сбросил ее и спустился вниз, к самой воде.

Первый немец приземлился где-то на краю Ричмонд-парка и пропал из виду за домами, возведенными у гребня холма; второй вдруг попал в восходящий воздушный поток, и его понесло через реку на малой высоте порядка сорока футов. Ллойду было видно, как неудачливый авиатор натягивает стропы, отчаянно пытаясь попасть не в воду, а на берег. Но безуспешно: выдавив из-под белого купола часть воздуха, он лишь стал спускаться быстрее.

Молодой замораживатель вновь поднял и навел свой прибор. Спустя секунду старания немца избежать падения в воду были вознаграждены так, как ему и не снилось: в десяти футах над рекой (колени полусогнуты, чтобы смягчить удар, одна рука сжимает стропы над головой) он был обездвижен, заторможен в полете.

Замораживатель опустил машинку, и Ллойду осталось только таращиться на пилота, которого подвесили в воздухе.


Январь 1935 года

Превращение летнего дня в зимнюю ночь оказалось, пожалуй, наименьшей из перемен, обрушившихся на Томаса Ллойда, едва к нему вернулось сознание. За считанные секунды он перенесся из мира покоя и процветания в иной мир, где неуемные политические амбиции нависли над всей Европой. За эти же несколько секунд он утратил уверенность в обеспеченном будущем и превратился в нищего. А самое печальное — он так и не успел обнять Сару!

Ночь была единственным спасением от живых картин — а ведь Сара так и осталась узницей замороженного времени.

Он пришел в себя незадолго до рассвета и, не в силах понять, что случилось, медленно двинулся обратно к городу. Вскоре взошло солнце, но даже когда свет обрисовал живые картины — заполнявшие тропы и улицы, равно как и замораживателей, непрестанно снующих и вторгающихся в настоящее от имени будущего, — Ллойд все равно не осознал еще, что именно замораживатели виновны в его несчастьях, как и того, что он способен видеть все это, потому что сам был замороженным.

В Ричмонде он привлек внимание полисмена, и его доставили в больницу. Сначала его лечили от пневмонии, которую он получил, покуда валялся в снегу, а затем от амнезии — а как иначе объяснить появление странного пациента? Однако и здесь, в больнице, было полно замораживателей, шныряющих по палатам и коридорам. Живые картины также присутствовали: больной при смерти, упавший с кровати; молоденькая сестричка, одетая в форму пятидесятилетней давности, — ее заморозили в тот миг, когда она выходила из здания, отчего-то сильно нахмурившись; ребенок, играющий в мяч в саду близ отделения для выздоравливающих.

Когда его подлечили, вернули силы, Ллойдом овладело страстное желание вернуться на прибрежные луга; он настоял на выписке, не дожидаясь полного выздоровления, и отправился прямиком туда. К тому времени снег растаял, но погода держалась по-прежнему холодная, и на земле лежал белый иней. Только у реки, там, где трава подле тропы поднималась особенно густо, сохранился застывший фрагмент лета, и в центре его была Сара.

Он-то мог ее видеть, а она его не видела; он вроде бы мог принять протянутую ему руку, но пальцы проскальзывали сквозь мираж; он мог обойти милый образ вокруг, и глазам представлялось, что он ступает по летней траве, но сквозь тонкие подошвы проникал холод стылой почвы. Только с темнотой фрагмент прошлого становился невидимым, и ночь избавляла Томаса от мучительного видения.

Шли месяцы, проходили годы, и не было дня, чтобы он не вышел на прибрежную тропу, не застыл в очередной раз перед образом Сары и не попытался пожать ее протянутую руку.


Август 1940 года

Немецкий парашютист завис над рекой, и Ллойд снова бросил взгляд на замораживателей. По-видимому, они продолжали бранить своего молодого коллегу за его действия, однако результат их явно впечатлил. И действительно, возникла живая картина, самая драматичная из всех, какие Ллойду доводилось наблюдать.

Теперь, когда немца заморозили, можно было различить, что он плотно зажмурился и зажал нос пальцами — предвидел, что поневоле нырнет. Одновременно стало понятно, что он был ранен еще до прыжка: бурый летный комбинезон потемнел от пятен крови. Живая картина получилась и забавной, и поучительной — она напомнила Ллойду, что, каким бы нереальным ни казалось ему настоящее, для других это отнюдь не иллюзия.

В следующий миг он понял, отчего незадачливый летчик особо заинтересовал замораживателей: без всякого предупреждения зона застывшего времени распалась, и молодой пилот плюхнулся в воду. Парашют вспучился и накрыл своего владельца. Едва вынырнув, тот замолотил руками по воде, пытаясь освободиться от строп.

Не в первый раз Ллойд становился свидетелем того, как распадаются живые картины, только они никогда еще не оживали столь стремительно. Придуманная им гипотеза сводилась к тому, что продолжительность существования картины зависит от расстояния, отделявшего жертву от прибора; летчик был на расстоянии не менее пятидесяти ярдов. В его собственном случае он вырвался из живой картины, а Сара нет, и единственно правдоподобное объяснение — в ту секунду она оказалась ближе к замораживателю.

Избавившись от парашюта, немец не спеша поплыл к противоположному берегу. Надо полагать, его прыжок не укрылся от внимания, еще до того, как он выбрался на пологий настил лодочной станции, появились четверо полисменов и даже помогли ему вылезти из воды.

В памяти Ллойда сохранился лишь один пример оживания картины, сопоставимый по быстроте. Тогда замораживатель «заснял» картину аварии: пешехода, чуть было не ступившего прямо под колеса автомобиля, обездвижили на полушаге. Водитель резко ударил по тормозам, осмотрелся в недоумении: куда делся человек, которого он чуть не убил? Потом, вероятно, пришел к выводу, что это была галлюцинация, и поехал дальше. Только Ллойд, способный воспринимать живые картины, мог по-прежнему видеть виновника происшествия: тот все-таки заметил надвигающуюся машину, в ужасе всплеснул руками, попытался отступить — слишком поздно. Да так и застыл. Однако через три дня, когда Ллойд вновь очутился на том же месте, живая картина улетучилась, спасенный пешеход исчез.

И теперь этот спасенный — как и Ллойд, и немецкий авиатор — будет жить в призрачном мире, где прошлое, настоящее и будущее смешаны в беспокойном сосуществовании.

Еще минуту-другую Ллойд следил за куполом парашюта — белое пятно сносило все дальше по течению и вот наконец пропало: парашют затонул. Тогда Ллойд возобновил свою прогулку в сторону прибрежных лугов. Однако замораживатели, число которых умножилось, перебрались на этот берег и увязались следом.

Достигнув поворота, откуда можно было бросить первый взгляд на Сару, он понял, что бомбардировщик рухнул точнехонько на заветную лужайку. Взрыв поджег траву, и дым от пожара — а горела не только трава, но и покореженные обломки — мешал различить картину.


Январь 1935 года — август 1940 года

Томас Ллойд больше не покидал Ричмонда ни на день. Жил он скромно, перебивался случайными заработками и старался никоим образом не привлекать к себе внимания.

Он выяснил, что его исчезновение вместе с Сарой 22 июня 1903 года было истолковано как совместное бегство. Его отец, Уильям Ллойд, глава одной из самых известных в Ричмонде семей, отрекся от него и лишил наследства. Полковник Каррингтон и миссис Каррингтон объявили награду за его арест, но в 1910 году семья переехала в другое место. Удалось выяснить также, что кузен Уэринг так и не женился на Шарлотте, эмигрировав в Австралию. Его родители умерли, выяснить судьбу сестры не представилось возможным, а семейный дом продали и затем снесли.

В день, когда ему случилось перелистать подшивку местной газеты, он долго стоял напротив Сары, обуреваемый печалью…

А что ждет в будущем? Оно вторгалось в жизнь не спросясь. И вообще существовало в плоскости, воспринимаемой лишь теми, кто был заморожен и вновь ожил. Будущее олицетворяли собой люди, являющиеся сюда ради того, чтобы, неведомо зачем, замораживать образы прошлого.

В день, когда ему впервые пришло в голову, кем являются эти смутные фигуры и откуда они, он долго стоял подле Сары оглядываясь, будто мог защитить ее. В тот день, как бы подтверждая его догадку, один из замораживателей бродил вдоль берега, не сводя глаз с молодого человека и его недвижной возлюбленной.

А настоящее? Ллойд ни в грош не ставил настоящее и не собирался делить с современниками их заботы. Настоящее было чуждым, преисполненным насилия, оно пугало его… хоть и не настолько, чтоб он примерил угрозу на себя лично. Для него настоящее оставалось таким же туманным, как и будущее, — реальными были лишь замороженные островки прошлого.

В день, когда ему впервые довелось стать свидетелем оживания картины, он бросился на лужайку бегом и простоял там до позднего вечера, без конца пытаясь уловить первые признаки того, что протянутая к нему рука вздрогнет…


Август 1940 года

Только здесь, на прибрежных лугах, где до города было далеко и дома скрывались за деревьями, к Томасу возвращалось чувство единения с настоящим. Только здесь прошлое и настоящее сплавлялись в нечто целое: ведь здесь почти не произошло перемен. Здесь была возможность постоять перед образом Сары и вернуться в тот летний день 1903 года, вообразить себя прежним молодым человеком, приподнявшим соломенную шляпу и преклонившим колено. Замораживатели попадались редко, а немногие живые картины, остававшиеся в поле зрения, вполне могли быть также из его времени. Неподалеку на тропе он видел пожилого рыболова, запертого во времени в тот момент, когда он вытаскивал из ручейка форель; мальчишку в матросском костюмчике, неосторожно удравшего от няньки; молоденькую хохочущую служаночку с ямочками на щеках — ее кавалер решил пощекотать ее под подбородком.

Правда, сегодня в привычную картину вторглось настоящее, и вторглось грубо. Ошметки сбитого бомбардировщика разлетелись по всей лужайке. Густой дым плыл жирным облаком через реку, а тлеющая трава окаймляла облако белой оторочкой. Значительная часть лужайки выгорела до черноты. Сару было не разглядеть, она потерялась в дыму.

Томас остановился, достал из кармана носовой платок. Пропитал платок водой из реки и, отжав, прикрыл влажной тканью нос и рот. Обернувшись, понял, что привел за собой ни много ни мало — восемь замораживателей. Они вроде бы не обращали на него внимания и продолжали двигаться, нечувствительные к дыму, шли прямо по горящей траве, пока не подступили вплотную к обломкам самолета. Один из них принялся менять что-то в настройке своего прибора.

Поднялся ветерок, слегка развеял дым, отнес в сторону, прижал к земле — и Томас увидел Сару: милый образ поднялся над серой пеленой. Он поспешил к ней, встревоженный близостью пылающих обломков, хоть и знал наверняка, что ни пожар, ни взрыв, ни дым не могут причинить любимой никакого вреда.

Ноги разбрасывали тлеющую траву, переменчивый ветер поднимал дым к его лицу, завитки клубились у самых ноздрей. Глаза слезились. Хорошо еще, что смоченный платок все-таки служил фильтром — когда едкий маслянистый дым от горящего самолета достигал его гортани, он кашлял и задыхался. В конце концов он решил переждать: Сара, укрытая коконом замороженного времени, была в безопасности, и какой же смысл ему погибать от удушья? Через несколько минут огонь погаснет сам собой…

Томас отступил за край пожарища, прополоскал платок в реке и сел. Замораживатели довольно долго изучали обломки с большим интересом, проникая в самый центр пожара.

Справа раздался звон колокола, и спустя мгновение на узкой дороге позади лужайки затормозила пожарная машина. Из нее выскочили четверо или пятеро и застыли, изучая картину на расстоянии. Сердце у Томаса оборвалось: он догадался, что последует дальше. Ему случалось видеть снимки сбитых немецких самолетов в газетах — вокруг неизбежно выставлялась охрана. Если то же произойдет и на сей раз, ему не подойти к Саре как минимум два-три дня, а то и неделю.

Хотя сегодня у него еще оставался шанс побыть с ней. Он сидел слишком далеко от пожарных, чтобы слышать, о чем они говорят, однако гасить пожар они, по всей видимости, не собирались. Из фюзеляжа по-прежнему сочился дым, но пламя уже не вырывалось, да и дымила в основном трава. Поскольку домов в непосредственной близости не было и ветер дул к реке, угроза распространения пожара казалась маловероятной.

Томас поспешил к Саре. И вот она перед ним — глаза сияют, зонтик поднят, рука протянута. Рядом дымились обломки, но трава, на которой она стояла, оставалась зеленой, сырой и прохладной. Точно так же, как ежедневно в течение пяти с лишним лет, он замер, пожирая ее глазами: а вдруг удастся уловить намек, что картина вот-вот оживет? Затем, как бывало частенько, он сделал еще шаг вперед, в зону остановленного времени. Ноги, казалось, ступили на траву 1903 года, и тем не менее их обвило пламя, и пришлось немедленно отступить.

Трое или четверо замораживателей направились в его сторону. Очевидно, они завершили осмотр останков самолета и пришли к выводу, что следы крушения не стоят создания картины. Томас старался не обращать внимания на незваных гостей, но игнорировать их молчаливое присутствие было не так-то просто.

Над ним клубился дым, густой, насыщенный смрадом горящей травы, а он не отводил глаз от Сары. Она застыла во времени — и точно так же застыла и его любовь к ней. Прошедшие годы не охладили его чувство — напротив, приняли их под охрану.

Замораживатели наблюдали за ними. Теперь все восемь подошли на расстояние не более десяти футов, и все восемь глазели на Томаса, как на редкостный экспонат. С дальнего конца лужайки один из пожарных сердито окликнул его. Само собой, пожарным казалось, что он здесь один — они не видели живых картин, понятия не имели о замораживателях. Тот, кто кричал, решил подойти поближе, взмахом руки приказывая Томасу удалиться. Однако на то, чтобы приблизиться вплотную, ретивому служаке должна потребоваться еще минута, если не больше, — этого хватит…

Тут один из замораживателей сделал шаг вперед, и Томас вдруг заметил, что захваченное в плен лето начало таять. Подле ног Сары зазмеился дым, пламя лизнуло влажную, сбереженную во времени траву у ее щиколоток, а затем подпалило и кружевную оборку платья.

Рука, протянутая к Томасу, опустилась. Зонтик упал наземь. Голова девушки поникла… но Сара увидела его, и шаг, начатый тридцать семь лет назад, был наконец завершен.

— Томас…

Голос звучал ясно, как много лет назад. Томас бросился к девушке.

— Томас! Откуда этот дым? Что случилось?

— Сара, любимая!..

Когда она очутилась в его объятиях, до него дошло, что ее юбка горит, — и все равно он обвил руками ее плечи и прижал к себе настойчиво и нежно. Он ощутил ее щеку, которая все еще пылала румянцем, вспыхнувшим давным-давно. Волосы, выбившиеся из-под капора, упали Томасу на лицо, и уж точно, что руки, которые легли ему на талию, обнимали его не слабее, чем он ее плечи.

Смутно-смутно он различил позади Сары движение серых теней, и мгновение спустя все звуки погасли, а дым перестал клубиться. Пламя, охватившие было кружева на юбке, застыло. Прошлое и будущее слились, настоящее поблекло, жизнь замерла — и для Томаса вновь наступило бесконечное лето.

Разрядка

Comme tous les songe-creux, je confondis le désenchantement avec la vérité.

Jean-Paul Sartre[19]

Память о жизни всплыла во мне в возрасте двадцати лет. Я был недавно вышедшим из учебки солдатом и маршировал под эскортом военных полицейских в черных фуражках в военно-морской компаунд в гавани Джетры. Заканчивались три тысячи лет войны, и меня призвали служить в армию.

Я маршировал механически, уставясь в затылок человека передо мной. Небо закрывали темно-серые облака, тугой холодный ветер дул с моря. На меня вдруг нахлынуло ощущение жизни. Я знал свое имя, я знал, куда нам приказано маршировать, я знал или догадывался, куда мы пойдем после этого. Я вполне мог функционировать как солдат. В то мгновение во мне зародилось сознание.

Для маршировки не нужна ментальная энергия: разум — если у вас есть разум — свободен путешествовать, куда захочет. Я пишу эти слова несколькими годами позже, оглядываясь назад, пытаясь извлечь смысл из того, что произошло. В то время, в момент пробуждения, я мог лишь реагировать, оставаясь в строю.

От моего детства, от годов, приведших меня к этому моменту ментального рождения, мало что осталось. Я мог собрать фрагменты правдоподобной истории: я родился, скорее всего, в Джетре, университетском городе, столице, расположенной на южном побережье нашей страны. О своих родителях, братьях или сестрах, о моем образовании, о любой истории детских болезней, о друзьях, опыте, путешествиях — я не помнил ничего. Я дорос до возраста двадцати лет, только это и было известно наверняка.

И еще одну вещь, бесполезную для солдата, я знал — что я художник.

Откуда я мог быть в этом уверен, топая в темной форме вместе с другими в фаланге, с рюкзаками, бряцающей котелками, в стальных касках, в сапогах, переставляя ноги на дороге в лужах, с пронзительным холодным ветром, дующим в лицо?

Я знал, что в темной зоне позади меня была любовь к живописи, к красоте, форме, очертаниям и цвету. Откуда у меня взялась такая страсть? Что делал я с нею? Эстетика была моим наваждением и лихорадкой. Что же я делаю в армии? Каким образом этот совершенно неподходящий кандидат прошел медицинские и психологические тесты? Меня призвали, отправили в учебку, и какой-то сержант тренировал меня, чтобы я стал солдатом.

И вот я марширую на войну.

* * *

Нас погрузили на транспорт для переброски на южный континент, самую большую ничейную территорию мира. Именно здесь идут бои. Все битвы происходят на юге вот уже почти три тысячи лет. Это обширная, не нанесенная на карту страна тундры и вечной мерзлоты, похороненная во льду до самого полюса. Кроме нескольких аванпостов на побережье, она не обитаема никем, кроме батальонов.

Меня распределили на жилую палубу ниже ватерлинии, где, когда мы грузились, уже было жарко и воняло, а стало еще и тесно и шумно.

Я ушел в себя, в то время как ощущения жизни безумно бродили во мне. Кто я? Как я попал сюда? Почему я не могу вспомнить даже то, что делал вчера?

Но я мог функционировать, снабженный знанием о мире, я мог пользоваться своим снаряжением, я знал других солдат в своем эскадроне, и я немного разбирался в целях и истории войны. Только себя я не мог вспомнить. Весь первый день, когда мы дожидались на нашей палубе, пока другие отряды погрузятся на судно, я прислушивался к разговорам солдат, словно надеясь на озарение относительно самого себя, но когда ничего путного не открылось, я вместо этого настроился отыскать, что же тревожит их. Потому что их заботы могли быть и моими.

Как и все солдаты, они жаловались на жизнь, но в их случае жалобы были окрашены реальными опасениями. Проблемой была перспектива трехтысячелетной годовщины начала войны. Все были убеждены, что мы идем участвовать в каком-то большом новом наступлении, в решительном штурме с целью разрешить спор тем или иным способом. Некоторые думали, что так как до годовщины еще более трех лет, то война закончится до того. Другие цинично отмечали, что наш четырехлетний срок службы должен закончиться через несколько недель после тысячелетней годовщины. И если начнется большое наступление, то нам ни за что не позволят уйти, пока оно не завершится.

Как и они, я был слишком молод для фатализма. Зерно желания сбежать из армии, найти какой-то способ отмазаться, было посеяно.

Я едва спал той ночью, думая о своем неизвестном прошлом, тревожась за свое будущее.

* * *

Когда судно начало свое плавание, оно направилось на юг, проходя мимо ближайших к материку островов. Возле самого побережья Джетры располагался Сеевл, длинный серый остров, состоящий из крутых скал и голых, продутых ветром холмов, которые загораживали вид на море из большей части города. Дальше за Сеевлом широкий пролив вел к группе островов, известных под названием Серксы — они были зеленее, ниже, со множеством небольших привлекательных городков, гнездящихся в заливах и бухточках вдоль их береговой линии.

Наше судно миновало их все, прокладывая извилистый путь между теснящимися островами. Я смотрел с палубы, зачарованный видом.

Пока медленно тянулись долгие судовые дни, я снова и снова находил себя на верхней палубе, где мог только найти местечко, чтобы стоять и смотреть, обычно в одиночку. Такие близкие к дому, но за пределами блокирующей вид темной массы Сеевла, острова скользили вне досягаемости, бесконечный ландшафт новых оттенков, кратких видов других мест, далеких и погруженных в дымку. Судно медленно и мерно вспахивало спокойную воду, но толпы солдатни теснилась внизу, лишь немногие вообще выглядывали, чтобы увидеть, где мы находимся.

Дни шли и погода становилась заметно теплее. Берега, которые я видел теперь, были белые с бахромой высоких деревьев и крошечных домиков в их тени. Рифы, защищающие многие острова, были ярко-многоцветными, зазубренными, с корой из раковин, разбивая морской прибой в брызги и белую пену. Мы шли мимо бесхитростных гаваней и громадных прибрежных городов, облегающих эффектные склоны холмов, видели курящиеся вулканы и разбросанные, усеянные валунами горные пастбища, кайму островов больших и маленьких, лагуны, заливы, разнообразные эстуарии.

Всем было известно, что причиной войны явились жители архипелага Снов, хотя когда проходишь по Срединному морю, мирный, даже сонный вид островов подрывает эту уверенность. Спокойствие было лишь впечатлением, иллюзией порожденной расстоянием между судном и берегом. Чтобы держать нас настороже в нашем долгом путешествии на юг, армия организовала на судне множество обязательных занятий. На некоторых пересказывалась история борьбы за достижение вооруженного нейтралитета, в котором острова находились большую часть трехтысячелетной войны.

Сейчас по общему согласию всех участников они были нейтральны, однако их географическое положение — Срединное море опоясывало мир, отделяя воюющие страны Северного континента от избранного ими поля боя в необитаемой южной полярной земле — гарантировало, что военное присутствие на островах будет постоянным.

До всего этого мне было мало дела. Когда бы я не выбирался на верхнюю палубу, я в восторженном молчании смотрел на проходящую мимо панораму островов. Я следил за курсом судна с помощью порванной и, скорее всего, устаревшей карты, которую обнаружил в судовом шкафчике, и имена островов звенели в моем сознании, как звон колоколов: Панерон, Салай, Теммил, Местерлин, Прачос, Мурисей, Деммер, Пикай, Аубрак, Торкил, Серкс, мели Ривер-Фаст и Берег пролива Хелварда.

Каждое из этих имен что-то воскрешало в моей памяти. Читая имена на карте, идентифицируя экзотические береговые линии с фрагментами увиденного — с внезапно восставшими из воды крутыми скалами, с различимым мысом, с отдельной бухтой — все заставляло меня думать, что целый архипелаг Сна уже внедрен в мое сознание, что каким-то образом я происхожу с этих островов, принадлежу им, что мечтал о них всю свою жизнь. Короче, пока я смотрел на острова с судна, я ощущал, что моя артистическая впечатлительность оживает заново. Я был поражен тем, какой эмоциональный удар наносят по мне эти имена, такие деликатные и намекающие на неопределенные чувственные удовольствия, совершенно не гармонирующие с грубым мужским существованием на судне. Когда я смотрел через узкую полоску воды, лежавшей между нашим проходящим судном и пляжами с белыми рифами, я беззвучно повторял эти имена, словно пытаясь вызвать духа, который подымет меня ввысь, вознесет над морем и перенесет на эти заливаемые приливом берега.

Некоторые острова были такими громадными, что судно шло параллельно их береговым линиям большую часть дня, в то время как другие были настолько малы, что являлись едва лишь полупогруженными рифами, угрожавшими вспороть корпус нашего старого транспорта.

У больших или малых, но у всех островов были имена. Когда мы проходили тот, что я мог идентифицировать на своей карте, я обводил его имя кружком, а позднее добавлял его в растущий список в своей записной книжке. Мне хотелось записать их, сосчитать, занести, словно в путеводитель, чтобы в один прекрасный день я смог вернуться и исследовать их все. Вид с моря искушал меня.

Во время всего этого долгого путешествия на юг наше судно лишь единственный раз сделало остановку на острове.

Я впервые понял, что в путешествии будет перерыв, когда заметил, что судно направляется в сторону громадного промышленного порта, где здания ближе к морю казались обесцвеченными цементной пылью, сыпавшейся из неимоверно дымящего завода, выходящего на залив. За промышленным районом виднелась длинная полоса неосвоенного побережья, путаница дождевого леса, напрочь блокирующая любой признак цивилизации. Потом, после поворота за холмистый мыс и прохода мимо высокой стенки мола, вдруг открылся вид на громадный город, построенный на гряде низких холмов, раскинувшийся во всех направлениях, вид на него искажался жарким маревом, идущим от земли, лежащей за хлопотливыми водами гавани. Нам, конечно, запрещено было знать название нашей остановки, но у меня была моя карта, и я уже знал имя острова.

Это был Мурисей, самый большой из островов архипелага и один из самых важных.

Трудно недооценить влияние, которое это открытие оказало на меня. Имя Мурисея всплыло в пустой луже, в которую превратилась моя память.

Поначалу имя было просто словом, найденным на карте: слово, напечатанное буквами, большими по размеру, чем названия других островов. Это озадачило меня. Почему это слово, это чужое имя, должно что-то для меня значить? Меня возбуждал вид других островов, но хотя резонансы были тонкими, я не ощущал никакой тесной связи ни с одним из них.

Потом мы приблизились к острову и судно начало следовать вдоль длинной береговой линии. Я смотрел, как далекая земля скользила мимо, тронутый все больше и больше, удивляясь, почему.

Когда мы вошли в залив, ко входу в гавань, и я почувствовал жар от города, плывущего по спокойной воде в нашу сторону, что-то наконец прояснилось для меня.

Я знал Мурисей. Знание пришло ко мне, как память из места, где у меня не было памяти.

Мурисей был чем-то, что я знал, или он представлял что-то, что я делал или испытывал ребенком. Воспоминание было полным, но дискретным, ничего не говоря мне обо всем остальном. Оно включало художника, который жил на Мурисее, и его имя было Раскар Акиццоне.

Раскар Акиццоне? Кто такой? Почему я вдруг вспомнил имя мурисейского художника, когда во всем другом — я пустая скорлупа амнезии?

Я не смог далее исследовать это воспоминание: без предупреждения всем подразделениям было приказано занять свои места, и вместе с остальными солдатами, шастающими по верхним палубам, меня принудили вернуться на жилые уровни. Я неохотно спустился в потроха судна. Нас продержали внизу остаток дня и ночь, как и большую часть следующего дня.

Хотя я страдал в лишенном воздуха, знойном изнеможении трюма со всеми остальными, это дало мне время подумать. Я отключился, не обращая внимание на шум солдат, и молча исследовал это единственное вернувшееся воспоминание.

Когда большая часть памяти пуста, все, что вокруг, видится яснее, становится острым, многозначным, исполненным смысла. Я постепенно вспомнил свой интерес к Мурисею, но ничего больше о себе не узнал.

Я был мальчишкой, подростком. Не так давно в своей короткой жизни. Я как-то узнал о колонии художников, собравшихся в городе Мурисее в предшествующем столетии. Я где-то увидел репродукции их работ, наверное, в книгах. Я стал исследовать дальше и обнаружил, что несколько оригиналов хранятся в городской художественной галерее. Я зашел туда, чтобы посмотреть сам. Ведущим живописцем, занимавшем самое высокое положение в группе, был художник по имени Раскар Акиццоне.

Именно работы Акиццоне вдохновили меня.

Подробности продолжали проясняться. Связная точность появлялась из тьмы моего забытого прошлого. Раскар Акиццоне изобрел живописную технику, которую назвал тактилизмом. Тактилист использовал в работе особый пигмент, изобретенный несколькими годами ранее, но не художниками, а исследователями в области ультразвуковых микроцепей. Целый спектр поразительных красок стал доступен художникам, когда истек срок некоторых патентов, и на короткий период в моду вошли картины с кричаще яркими, захватывающими ультразвуковыми цветами.

Большинство из этих ранних работ были не более чем чистым сенсационализмом: обычные краски синестетично смешивались с ультразвуковыми, чтобы шокировать, предупредить или спровоцировать зрителя. Работа Акиццоне началась, когда остальные потеряли к ней интерес, он отнес себя к меньшему по размеру художественному течению, которое вскоре стало известным под названием претактилисты. Акиццоне использовал эти пигменты для более тревожащего эффекта, чем кто бы то ни было до него. Его пылающие абстрактные громадные полотна или доски, закрашенные одним-двумя основными цветами, с немногими видимыми образами или формами — обычному первому взгляду, или с расстояния, или когда смотришь репродукцию в книге, казались немногим более, чем простой подборкой цветных пятен. Но с расстояния близкого или, еще лучше, если вы входили в физический контакт с ультразвуковыми пигментами, использованными в оригиналах, становилось очевидным, что скрытые образы имеют самую глубокую и шокирующую эротическую природу. Подробные и удивительно четкие сцены загадочно возникали в сознании зрителя, возбуждая мощный заряд эротического восторга. Я раскопал целую подборку давно забытых абстрактных картин Акиццоне в подвалах музея Джетры и, притрагиваясь к ним ладонями, входил в мир чужой чувственной страсти. Женщины, запечатленные Акиццоне, были самыми красивыми и сладострастными из тех, что я когда-либо видел, знал или воображал. Каждая картина в сознании каждого зрителя творила собственные видения. Образы всегда были точными и повторяющимися, но у каждого свои, частично сотворенные индивидуальным откликом на чувственные желания зрителя.

Осталось не слишком много критической литературы об Акиццоне, но то немногое, что я смог найти, казалось, намекало, что каждый воспринимал любую его картину по-своему.

Я обнаружил, что карьера Акиццоне закончилась провалом и позором: вскоре после того, как на его работу обратили внимание, он был отвергнут представителями официального искусства, видными общественными фигурами, хранителями морали своего времени. Его преследовали и проклинали, вынудив окончить свои дни в изгнании на уединенном острове Чеонер. Большая часть его оригиналов пропала, немногие рассеялись с Мурисея в архивы галерей континента, а Акиццоне никогда больше не работал и погрузился в неизвестность.

Подростку-эстету, мне было наплевать на его скандальную репутацию. Я только понял, что несколько его картин, спрятанные в подвалах галереи Джетрана, пробуждают такие сладострастные образы в моей голове, что я выхожу оттуда слабым, с неотчетливо сфокусированным желанием и с головой, кружащейся от любовного томления.

И это была все яркая, ясная зона моей неотчетливой памяти. Мурисей, Акиццоне, шедевры тактилистов, спрятанные картины тайного секса.

Кто же был я, узнавший все это? Мальчик исчез и вырос в солдата. Где я был, когда это случилось? Должна была существовать более широкая жизнь, которой я когда-то жил, но ничего из этих воспоминаний не сохранилось.

Когда-то я был эстетом, теперь я солдат-пехотинец. Какова же была моя жизнь?

Сейчас мы стояли на якоре в городе Мурисее, как раз по другую сторону стенки гавани. Мы мучились и напрягались, желая сбежать из пышущих зноем трюмов. Потом пронеслось: «Увольнение на берег».

Новость распространилась среди нас быстрее скорости звука. Судно скоро покинет стоянку за пределами гавани и встанет у причала. Нам дадут тридцать шесть часов на берегу. Я радовался вместе со всеми. Я страстно хотел узнать о своем прошлом и потерять в Мурисее свою невинность.

Четыре тысяч человек получили увольнительные и мы поспешили на берег. Большинство помчалось в город на поиски шлюх.

Я помчался вместе с ними на поиски Акиццоне.

* * *

Вместо этого я тоже нашел только шлюх.

Здесь, в районе доков, после бесплодного похода, который заставил меня слоняться по улицам в поисках красоток Мурисея, я закончил его в танцклубе. Я не был готов к Мурисею, я не имел понятия, как найти то, что я ищу. Я забрел в дальние кварталы города, потерялся в узких улицах, меня гнали люди, живущие здесь. Они замечали только мою форму. Я быстро стер ноги и разочаровался недружелюбием города, поэтому почувствовал облегчение, когда обнаружил, что странствия привели меня назад в гавань.

Наш транспорт, весь залитый ночными прожекторами, нависал громадой над бетонными набережными и причалами.

Я заметил этот танцклуб, когда наткнулся на дюжину солдат, топчущихся у входа. Удивляясь, что привлекло их, я протиснулся сквозь толпу и вошел внутрь.

В громадном внутреннем зале было темно и жарко, он до самых стен был тесно забит человеческими телами, заполнен нескончаемыми биениями и пульсациями синтезированного рока. В глазах мелькали цветные лазеры и прожекторы, мощно светящие с кронштейнов близких к потолку. Никто не танцевал. В отдельных местах вдоль стен на блестящих металлических платформах над головами толпы стояли молодые женщины, их нагие, жирно блестящие тела резко выделялись в слепящем белом свете прожекторов. Каждая держала возле губ микрофон и что-то невоодушевляюще говорила, указывая на отдельных мужчин на полу танцульки.

Пока я проталкивался в середину зала, они заметили меня. Поначалу, по своей неопытности, я подумал, что они машут мне или как-то приветствуют. Я устал и был сбит с толку после долгой прогулки по городу и поднял руку, вяло ответив. У молодой женщины на ближайшей ко мне платформе было пышное тело: она стояла, широко расставив ноги, и ее лоно выдавалось вперед, подчеркивая ее наготу в проникающем насквозь свете. Когда я помахал, она вдруг шевельнулась, перегнулась через металлический поручень своей платформы так, что ее громадные груди искушающе свесились к мужчинам внизу. Прожектор вдруг сменил позицию — новый луч вспыхнул снизу и позади нее, кричаще осветив ее громадные ягодицы и отбросив ее тень на потолок. Она все настойчивее говорила в свое микрофон, тыча рукой в моем направлении.

Встревоженный таким особым вниманием, я глубже двинулся в месиво мужских тел в военной форме, надеясь затеряться в толпе. Однако, в течении немногих секунд несколько женщин подобрались ко мне с разных сторон, дотянулись сквозь плотную давку тел и взяли меня за руки. На каждой был радионабор на голове, с маленьким микрофончиком возле губ. Вскоре я был ими окружен. Они неудержимо повлекли меня в сторону.

Пока они продолжали сжиматься вокруг меня, одна из них щелкнула пальцами перед моим лицом, потом вопрошающе потерла большой палец об остальные.

Я покачал головой, смущенный и испуганный.

— Деньги! — громко сказала женщина.

— Сколько?

Я надеялся, что деньги позволят мне избавиться от них.

— Твои увольнительные.

Она снова потерла пальцами.

Я нашел тонкую трубочку военных банкнот, которые сержант в черной фуражке дал мне перед спуском на берег. Как только я вытащил их из кармана, она их выхватила. Быстрым движением она передала деньги одной из женщин, которые, как я вдруг увидел, сидели за длинным столом в затененном уголке у края танцплощадки. Каждая заносила суммы, взятые у солдат в нечто вроде гроссбуха, а потом прятала банкноты.

Все произошло так быстро, что я едва понял, что они хотят. Но теперь, из-за намекающе тесных прижимающихся женских тел, у меня не осталось никаких сомнений в том, что они мне предлагают и даже требуют. Ни одна не была молодой, ни одна не привлекала меня. Мои мысли последние несколько часов были о сиренах Акиццоне. Столкновение с этими агрессивными и неприятными бабами оказалось для меня шоком.

— Ты это хочешь? — спросила одна из них, расстегивая перед платья и обнажая на мгновение маленькую, но оплывшую грудь.

— А это ты тоже хочешь? — Женщина, что выхватила из моей руки деньги, схватилась за край юбки и подняла ее, показывая мне, что под нею. В резких тенях от слишком яркого освещения я ничего не увидел.

Они засмеялись надо мной.

— Вы взяли деньги, — сказал я. — Теперь отпустите меня.

— А ты знаешь, где ты и что мужчины делают здесь?

— Конечно.

Мне удалось вырваться от них, и я немедленно направился назад ко входу. Я чувствовал злость и унижение. Я провел несколько последних часов в мечтах встретить или хотя бы просто увидеть ветреных красоток Акиццоне. Вместо этого какие-то шлюхи мучили меня своими иссохшими, видавшими виды телами.

Пока все это происходило, в здание вошла группа из четырех черных фуражек. Я видел, как они парами встали по обе стороны выхода. Они достали свои синаптические жезлы и держали их в боевом положении. На борту судна я уже видел, что бывает с жертвой, если одну из этих злобных палок применяют во гневе. Я приостановился, не желая протискиваться к выходу мимо них.

И когда я затормозил, еще одна шлюха пробилась через толпу и схватила меня за руку. Я с отвращением взглянул на нее, но черных фуражек я страшился еще больше.

Я удивился, разглядев ее: она была гораздо моложе других. Одежды на ней было так мало, что не о чем говорить: пара крошечных шортов и майка с оторванной лямкой, обнажавшая одно плечо и открывавшая мне верхнюю линию груди. Руки тонкие. Радио у нее не было. Она улыбнулась мне и, как только я на нее посмотрел, заговорила.

— Не уходи, не узнав, что мы умеем делать, — сказала она, подняв лицо, чтобы говорить мне в ухо.

— Мне не надо это знать, — прокричал я.

— Это место — собор твоих снов.

— Что ты сказала?

— Твоих снов. Что бы ты ни искал, оно здесь есть.

— Нет, с меня достаточно.

— Просто попробуй, что мы предлагаем, — сказала она, прижимая лицо так близко, что завитки ее волос легонько дразнили мою щеку. — Мы здесь для того, чтобы тебя радовать. Когда-нибудь тебе понадобится то, что предлагают шлюхи.

— Никогда.

Черные фуражки передвинулись, блокируя выход. Я видел, что позади них в широком коридоре, ведущем на улицу, появились другие из их отряда. Я удивлялся, почему они вдруг объявились в клубе и что они здесь делают. Наше увольнение официально не заканчивалось еще много часов. Не надо ли нам спешно возвращаться на судно? А может, приходить в этот клуб, столь многообещающе близкий к месту, где стоит на якоре судно, запрещено по какой-то извращенной причине? Ничего не было ясно. Я вдруг испугался ситуации, в которой оказался.

Однако вокруг меня сотни других солдат, все очевидно с того же транспорта, что и я, казалось, не выказывают никакой тревоги. Грохот свехусиленной музыки продолжался, ввинчиваясь в мозги.

— Ты сможешь уйти другим путем, — сказала девушка, тронув мою руку. Она показала в сторону темного дверного проема, расположенного низко под зоной сцены, вдали от главного входа.

Черные фуражки теперь двигались в толпу солдат, распихивая людей в стороны грубыми толчками. Угрожающе помахивали синаптические дубинки. Молодая шлюшка уже бежала вниз по короткому пролету лестницы к двери и оставила ее открытой для меня. Она настойчиво кивала мне. Я быстро пошел за ней и вошел в дверь. Она закрыла ее за мной.

Я оказался в сырой полутьме и запнулся на неровном полу. В воздухе стояли густые мощные запахи, и, хотя я еще слышал пульсирующие басы музыки, вокруг было много других звуков. Интересно, что я слышал голоса мужчин: кричащих, смеющихся, жалующихся. Каждый голос был повышен: который в гневе, который в восхищении или настойчивости. Что-то по другую сторону стены коридора тяжело и нерегулярно билось в стены.

У меня осталось ощущение хаоса, событий, вышедших из-под контроля.

Мы прошли по коридору короткое расстояние до какой-то двери — она открыла ее и ввела меня внутрь. Я ожидал найти какую-нибудь постель, но в комнате не оказалось ничего даже отдаленно похожего на будуар. Не было даже кушетки или подушек на полу. Вдоль одной стены застенчивым рядком стояли три деревянных стула — и это было все.

Она сказала:

— Теперь подожди.

— Подождать? Чего? И сколько?

— Сколько ты ждешь своей мечты во сне?

— Нет! У меня нет времени!

— Ты такой нетерпеливый. Еще минуту, а потом следуй за мной!

Она показала на еще одну дверь, которую я до того момента не замечал, потому что она была выкрашена в тот же тускло-красный цвет, что и стены. Слабый свет единственной в комнате лампочки помогал скрывать ее еще больше. Она подошла к двери и вошла в нее. Я видел, как она забросила обе руки за голову и сняла свою порванную майку.

Я мельком увидел ее голую согнутую спину, небольшие выпуклости позвоночника, потом она скрылась из виду.

Оставшись в одиночестве, я начал расхаживать туда-сюда. Сказав мне подождать одну минуту, она понимала это буквально? Я что, должен проверять по часам или досчитать до шестидесяти? Она бросила меня в состоянии нервного напряжения. Что еще ей надо сделать в этом дальнем убежище, кроме того, чтобы снять шорты и приготовиться для меня?

Я нетерпеливо открыл дверь, преодолевая давление пружины. Там было темно. Слабый свет из комнаты позади был не такой сильный, чтобы хоть что-то увидеть. У меня было ощущение чего-то громадного в комнате, но я никак не мог ухватить очертания. Я пробовал вокруг себя руками, нервничая в темноте, пытаясь обострить свои чувства, оторвав их от привязчивых запахов и бесконечной пульсирующей музыки, приглушенной, но все-таки громкой. Насколько я мог судить, я находился в комнате, а не в еще одном коридоре.

Я пошел глубже, нащупывая, что впереди. Позади меня дверь закрылась пружиной. Немедленно в углах потолка включились яркие софиты.

Я был в будуаре. Изукрашенная постель — с громадным резным деревянным балдахином, необъятными громоздящимися подушками и изобилием сверкающих сатиновых простыней — заполняла большую часть комнаты. Женщина, но не та молодая шлюшка, что привела меня сюда, лежала на постели в позе сексуальной непринужденности и доступности.

Она была нагой, лежа на спине, закинув согнутую руку за голову. Лицо ее было повернуто в сторону, рот открыт. Глаза закрыты, губы влажные. Громадные груди бугрились, глядя сосочками в разные стороны. Она подняла одно колено и слегка отвела ногу в сторону, открывая себя. Ладонь лежала на лоне, кончики пальцев слегка согнуты, немного погрузившись в расщелину. Прожекторы держали ее и постель в ослепительном фокусе сияющего белого света.

Этот вид заморозил меня. То, что я видел, было невозможно. Я уставился на нее, не веря себе.

Она улеглась в живую картину, которая была идентична, не просто похожа, а идентична той, что я прежде видел в воображении.

Картина была оттуда, где находился единственный фрагмент моего прошлого: я вспомнил первый день, когда я оказался в полутьме подвала галереи Джетры. Я прижимал свои дрожащие пальцы подростка, свои ладони, свой вспотевший лоб много раз к одной из наиболее печально известных тактилистских работ Акиццоне: «Сте-Августина Абонданаи».

(Я вспомнил название! Как?)

Эта женщина была Сте-Августиной. Репродукция, которую она представляла, была превосходной. Не только она была точной репликой, но так же и сделанное ею расположение простыней и подушек — складки сатина в резком свете сияли в точности, как на картине. Длинная блестящая полоска испарины, проходящая меж ее обнаженных грудей, была одной из моих самых сладострастных воображаемых картин.

Я был так поражен этой находкой, что на мгновение забыл, почему я нахожусь здесь. Многое немедленно и однозначно стало мне ясно: что она, к примеру, не та молодая женщина, которую я видел снимающей порванную майку, не была она ни одной из тощих женщин в радионаушниках, что поймали меня на танцплощадке. Она была более зрелой, чем худая девушка в майке, и на мой взгляд во много раз красивее, чем все остальные. Но самым смущающем была та тщательно подготовленная поза, в которой она развалилась на гладких простынях постели, — сознательная ссылка на воображаемую картину, которую только я и мог видеть. Это была связь, которую я не мог объяснить и от которой не мог отвязаться. Ее поза — это просто совпадение? Или они каким-то образом читают мои мысли?

Храм снов, сказала девушка. Это невозможно!

А точно ли невозможно?

Безумием было думать, что все это подстроено. Однако сходство с картиной, все подробности которой были четко запечатлены в моем сознании, было замечательным. Но даже так настоящая цель женщины была ясна. Она все еще оставалась шлюхой.

Я пялился на нее в молчании, пытаясь сообразить, что же мне об этом думать.

Тогда, не открывая глаз, шлюха сказала:

— Если ты стоишь тут, только чтобы глазеть, то тебе надо уйти.

— Я… я ищу здесь… — Она ничего не сказала, поэтому я добавил: — …молодую женщину, вроде вас…

— Бери меня или проваливай. Я не для того, чтобы смотреть или пялиться. Я здесь, чтобы ты меня насиловал.

Насколько я видел, она не сменила позу, говоря со мной. Даже губы едва шевелились.

Я смотрел на нее еще несколько секунд, думая, что вот оно место и вот оно время, когда мои фантазии и моя реальная жизнь могут пересечься, но в конце концов я пошел прочь от нее. Я, по правде говоря, испугался ее. Я едва только вышел из подросткового возраста и был совершенно неопытен в сексе. Хотя дело было и не только в этом: в одно неожиданное мгновение мне предстала во плоти одна из искусительниц Акиццоне.

Я застенчиво поступил, как она сказала, и вышел.

Был не слишком большой выбор, куда мне идти. Две двери выходили в эту комнату: та, в которую я вошел, и другая — в стене напротив. Я обошел гигантскую постель и направился ко второй двери. «Сте-Августина» даже не шевельнулась, чтобы посмотреть на мой уход. Насколько я мог судить, она вообще почти на меня не смотрела, пока я там был. Я опустил голову, не желая, чтобы она увидела меня, даже когда я ухожу.

Я прошел во второй узкий коридор, с моей стороны неосвещенный, слабая лампочка тлела на другой его стороне. Стычка произвела на меня знакомый физический эффект — несмотря на свою боязнь, я трепетал от сексуальной интриги. Сладострастие росло. Я пошел в сторону света, дверь в покинутую мной комнату закрылась за мной. На дальней стороне коридора прямо под лампой вырисовывалось что-то вроде арки с маленьким альковом за ней.

По всей длине коридора дверей больше не было, поэтому я предположил, что найду в алькове какой-нибудь выход. Опуская голову, чтобы пройти под арку, я запнулся и перешагнул переплетенные ноги мужчины и женщины, очевидно занимающихся любовью на полу. Во тьме я их раньше не заметил. Я пошатнулся, попытался удержать равновесие, пробормотал извинение и остановился, опираясь рукой о стену.

Потом я пошел прочь от парочки, но альков оказался тупиком. Я обернулся в тусклом свете, пытаясь обнаружить след какой-нибудь двери, но единственный вход был из-под арки.

Парочка на полу продолжала свои занятия, их нагие тела ритмически и энергично накачивались друг другом.

Я попробовал перешагнуть через них, но места, где встать, было мало, я снова потерял равновесие и споткнулся об них. Я пробормотал еще одно смущенное извинение, но к моему удивлению женщина живо выпуталась из-под мужчины и встала проворным, легким движением без малейших следов усталости. Длинные волосы падали ей на лицо, и она дернула головой, чтобы отбросить их с глаз. Пот градом катился по ее лицу, капая на грудь. Мужчина быстро перекатился лицом вверх. Из-за его наготы я, к своему изумлению, смог увидеть, что он совсем не возбужден сексуально. Их акт физической любви был только имитацией.

Женщина сказала мне:

— Подожди! Я пойду с тобой вместо него.

Она прикоснулась ко мне теплой рукой и приглашающе улыбнулась. Она возбужденно дышала. Пленка пота покрывала ее груди, соски торчали вперед. Я ощутил новый эротический заряд от легкого касания ее пальцев, но так же и волну вины. Мужчина пассивно лежал у моих ног, глядя вверх на меня. Я был сильно смущен всем, что видел.

Я попятился от них и пошел через арку назад по длинному неосвещенному коридору. Нагая шлюха живо следовала за мной, хватая меня за предплечье, пока я, спотыкаясь, плелся дальше. На дальнем конце коридора возле двери, которая, как я знал, вела назад в будуар Сте-Августины, я заметил еще одну дверь и с силой дернул ее. Она открылась с большим трудом. В комнате за этой дверью бесконечные пульсации синтезированной музыки слышались громче, но, похоже, никаких людей там не было. Стоял резкий мускусный запах. Я ощущал себя чувственным, возбужденным, готовым поддаться молодой женщине, что прилипла ко мне — но даже сейчас я был так испуган, дезориентирован, затоплен волной ощущений и мыслей, кружившихся во мне.

Молодая женщина, что следовала за мной, все цеплялась за мою руку. Дверь за нами плотно закрылась, вызвав ощущение декомпрессии в ушах. Я сглотнул, прогоняя его. Я повернулся, чтобы заговорить с этой шлюхой, но в этот момент две другие молодые женщины появились словно ниоткуда, шагнув из густых теней комнаты чуть подальше от двери.

Я был один с ними. Все три были нагими. Они смотрели на меня взглядом, который я понял как большую готовность. Я находился в состоянии острого сексуального возбуждения.

Но даже сейчас я отступил от них, все еще нервничая от неопытности, но на сей раз в таком напряженном состоянии готовности, что смутно подумал, сколько же я еще смогу его сдерживать. Я почувствовал, как край чего-то мягкого прижался к моим ногам. Оглянувшись, в слабом свете я увидел, что позади громадная постель с каким-то голым матрацем, целая прорва мягкого пространства, готового к работе.

Три нагие женщины теперь оказались рядом, их сладострастный аромат вздымался вокруг меня. Мягким давлением ладоней она показывали, что я должен опуститься на постель. Я сел, но одна из них легко надавила мне на плечи, и я податливо откинулся на спину. Матрац, перина, что бы там ни было — мягко осел под моим весом. Одна из женщин наклонилась и забросила на постель мои ноги, чтобы я лежал вытянувшись.

Когда я разлегся, они начали расстегивать и снимать мою форму, работая легко и быстро, давая мне почувствовать легкие касания своих пальцев. Ничего не происходило случайно — они вполне сознательно провоцировали и возбуждали мой физический отклик. Я тужился в усилиях контролировать себя, так близко я был к концу. Девушка возле моей головы смотрела вниз мне в глаза, в то время как ее пальцы расстегивали рубашку у меня на груди. Наклоняясь вперед через меня или вытягиваясь, чтобы высвободить мне руку из рукава, она всякий раз сосочком одной груди легонько касалась моих губ.

Меня раздели донага в несколько секунд, я находился в состоянии полного и болезненно острого возбуждения, страстно желая разрядки. Женщины выдернули из-под меня мою одежду и сложили ее в кучу на дальней стороне постели. Та, что была рядом с головой, приложила кончики пальцев к моей груди. Потом наклонилась ближе.

— Ты выбрал? — шепотом сказала она мне в ухо.

— Выбрал что?

— Я тебе нравлюсь? Или ты хочешь моих подружек?

— Я хочу вас всех! — воскликнул я без малейшего раздумья. — Я хочу вас всех!

Ничего больше не было сказано, и насколько я видел, не просигналено между ними. Они плавно заняли позицию, словно репетировали ее много раз.

Я остался лежать на спине, но одна из них подняла мое колено, ближайшее к краю, образовав небольшую треугольную арку. Она улеглась на спину поперек матраца так, что ее плечи покоились на моей горизонтально лежащей ноге, а голова прошла под моим поднятым коленом. Она повернула лицо к пространству между моими ногами. Я почувствовал ее дыхание на своих обнаженных ягодицах. Она крепко взяла рукой мой напряженный пенис и держала его перпендикулярно моему телу.

В тот же момент вторая женщина оседлала меня, поставив колени по обе стороны моей груди, широко расставив ноги, и наклонившись так, что ее лоно мягко касалось, но не охватывало кончик моего члена, который в нужном положении удерживала первая женщина.

Третья тоже уселась на меня верхом, но поместила себя над моим лицом, приближая себя все ближе, но не до конца, к моим жаждущим губам.

Вдыхая восхитительные телесные ароматы женщин, я вспомнил Акиццоне.

Я думал о самой откровенной из его картин, спрятанной в подвалах галереи. Она называлась (еще один заголовок, который почему-то я вспомнил) «Божественные радости обожателя Летен». Она была написана густым пигментом на жесткой деревянной доске.

Все, что можно было увидеть на картине в репродукции или на расстоянии, выглядело гладким полем однородно ярко-красной краски, интригующе простой и минималистской. Однако единственное прикосновение ладони или пальца, или даже (я знаю, я пробовал) легкое касание лбом, вызывали живой мысленный образ сексуальной активности. Предполагаю, что для каждого свой. Сам я видел, чувствовал, испытывал сцену сексуальной активности со многими участниками — я был молодым человеком в постели с тремя нагими красавицами, ублажающими меня, одна оседлала лицо, другая пенис, третья лежит, прижимая свое лицо к моим ягодицам. И все в этой напряженной воображаемой сцене купается в сладострастном красном свете.

Теперь я сам стал этим обожателем в божественных радостях.

Я сдался нарастающей страсти, что возбудили во мне эти женщины. Желание физической разрядки нахлынуло на меня так же, как загадочное окружение из картины Акиццоне. Я чувствовал, что спешу к завершению.

Потом все кончилось. Так же быстро и ловко, как они заняли свои позиции, женщины поднялись и бросили меня. Я пробовал обратиться к ним, но мое затрудненное дыхание позволило мне испустить лишь серию задыхающихся хрипов. Они быстро отошли от постели, ускользнули прочь — дверь открылась и закрылась, оставив меня в одиночестве.

И я, наконец, разрядил свое возбуждение, жалкий и брошенный. Я все еще в каком-то смысле ощущал их, я мог уловить след, оставленный их прелестными и возбуждающими ароматами, но в этой слабо освещенной, громадной камере я остался один, и я избавился от своей страсти так, как это обычно делает одинокий мужчина.

Я лежал тихо, пытаясь успокоиться, все мой чувства зудели, мышцы дергались и напрягались. Я медленно сел прямо, опустил ноги на пол. Они тоже дрожали.

Когда я смог это сделать, я оделся быстро и аккуратно, пытаясь выглядеть, как если бы ничего не случилось, чтобы можно было по крайней мере удалиться, сохраняя внешнее спокойствие.

Заправляя рубашку, я чувствовал на коже живота следы своей разрядки, холодный и липкие.

Я нашел дорогу из комнаты по коридору в громадную зону под полом танцульки, наполненную звуками музыки и шаркающих ног. Я уловил вспышку ярко-красного неона, прорывающегося сквозь неплотно закрытую дверь. С трудом справившись с железными ручками, я толчком открыл дверь и обнаружил выложенный булыжником закоулок между двумя массивными зданиями под тропической ночью, ощутив запахи стряпни, пота, пряностей, жира, газолина, ночных цветов. В конце концов я вышел на шумную улицу у берега моря. Я не увидел ни черных фуражек, ни шлюх, ни своих товарищей по судну.

Я был рад, что клуб оказался так близко к набережной. Я быстро взошел на транспорт, отметился у капралов, потом нырнул на нижние палубы и затерялся в безликом месиве остальных солдат. Я не искал ничей компании во время моих первых часов на переполненных палубах. Я улегся на койку и притворился спящим.

На следующее утро судно вышло из Мурисея, и мы снова направились на юг на войну.

* * *

После Мурисея мой взгляд на острова стал другим. Внешняя их привлекательность уменьшилась. Из моего короткого визита на берег в этот перенаселенный город я чувствовал себя набравшимся опыта островитянином, я немного подышал их воздухом и ароматами, я услышал их звуки и увидел их путаницу. Хотя одновременно этот опыт углубил загадочность островов. Они все еще держали меня своим невольником, однако теперь я старался не отдаваться им полностью. Я чувствовал, что немного повзрослел.

Весь темп жизни на судне изменился, с каждым часом армейские требования возрастали. Еще несколько дней мы продолжали плыть зигзагообразным курсом между тропическими островами, но так как мы все дальше продвигались на юг, погода постепенно становилась более умеренной, а в течении трех долгих малоприятных дней судно боролось с мощным южным штормом и болталось на гороподобных волнах. Когда буря, наконец, улеглась, мы оказались в более унылых широтах. Многие из островов здесь, в южной части Срединного моря, были скалисты и безлесны, некоторые едва возвышались над уровнем моря. И стояли они дальше друг от друга, чем те, что ближе к экватору.

Я все еще томился по островам, но не по таким. Я жаждал безумной жары тропиков. С каждым днем, пока острова теплого климата все дальше ускользали от меня, я понимал, что надо выбросить их из своей головы. Я перестал выходить на верхние палубы с их тихими панорамами далеких фрагментов земли.

К концу путешествия нас без предупреждения переместили с нашей нижней палубы, и пока мы толпились кучей на другой, временной палубе, каждый рюкзак был обыскан. Карту, которой я пользовался, обнаружили в моем рюкзаке. Еще пару дней ничего не происходило. Потом меня вызвали в кабину адъютанта, где сказали, что карту конфисковали и уничтожили. На семь суток меня заперли, а в военной книжке сделали запись. Я был официально предупрежден, что служба черных фуражек поставлена в известность о нарушении мною правил.

Оказалось, однако, что не все потеряно. Либо обыскиватели не нашли мою записную книжку, либо не прочитали длинный список названий островов, что в ней находился.

Потеря карты упрямо напоминала мне об островах, которые мы миновали. В последние дни, проведенные на транспорте, я сидел в одиночестве с этими страничками записной книжки, зазубривая имена в памяти и пытаясь заново вспомнить, как выглядел каждый остров. Мысленно я составлял желаемый перечень, которому я буду следовать, когда наконец избавлюсь от армии и буду возвращаться домой, двигаясь медленно, как я запланировал, от одного острова к другому, и, наверное, много времени проведя в этом процессе.

Это не может начаться, пока я не покончу с войной, однако с транспорта пока еще даже не было видно пункта нашего назначения. Я ждал в своем гамаке.

* * *

После высадки меня определили в пехотное подразделение, вооруженное неким типом гранатомета. Я продержался возле порта еще почти месяц, проходя тренировку. К тому времени, когда она завершилась, мои товарищи по судну рассеялись. Меня отправили в долгое путешествие по унылому ландшафту на соединение с моим новым подразделением.

Наконец-то я продвигался по печально известному южному континенту, театру наземной войны, однако в течении трех дней моего холодного и изматывающего путешествия на поезде и грузовике я не увидел ни следов сражений, ни их последствий. На территориях, через которые я проследовал, очевидно, никто никогда не жил — я видел кажущуюся бесконечной перспективу безлесных равнин, каменистых холмов, замерзших рек. Я получал новые приказы ежедневно: мое мучение было одиноким, однако маршрут мой был известен и прослеживался, устраивались разнообразные контрольные пункты. Со мною путешествовали другие солдаты, никто из них подолгу. У всех были самые разные пункты назначений, разные приказы. Где бы ни останавливался поезд, его встречали грузовики, которые либо стояли сбоку от путей, либо приезжали откуда-то через час-другой ожидания. На этих остановках грузили топливо и еду, а мои недолгие компаньоны входили и выходили. В конце концов на одной из таких остановок настал и мой черед выгружаться.

По пандусу я перешел на борт грузовика и проехал под брезентом еще день, замерзший и голодный, весь в ссадинах от постоянного подпрыгивания грузовика, и наконец-то по-настоящему ужаснулся уединенности окружающего ландшафта. Теперь во многом я стал его частью. Ветер, дергавший невзрачную траву и колючие, лишенные листьев кусты, дергал и меня, а камни и валуны, усыпавшие землю, были прямой причиной резких рывков грузовика. Холод, что просачивался повсюду, подрывал мои силы и волю. Я путешествовал в состоянии ментальной и физической отключки, ожидая, когда же подойдет к концу нескончаемое путешествие.

Я со страхом смотрел на окружающее. Я находил этот темный ландшафт давящим, переходящие друг в друга контуры обескураживающими. Я ненавидел вид сырой, кремнистой земли, безводные равнины, нейтральное небо, развороченную почву с рассыпанными камнями и осколками кварца, полное отсутствие следов человеческого пребывания или сельского хозяйства, животных, строений — но больше всего я ненавидел беспрестанные порывы замораживающего ветра, саван мокрого снега, снежные метели. Я только горбился в моем холодном, открытом непогоде уголке кузова грузовика, дожидаясь, когда же закончится смертельное путешествие.

Наконец, мы прибыли куда-то, в подразделение, занимавшее стратегическую позицию у подножья крутого, иззубренного кряжа. Как только я прибыл, я обратил внимание на позиции гранатометов, выстроенные в точности так, как меня самого учили их строить, каждая скрытая позиция была пополнена солдатами до нужного количества. После мучений и неудобств долгого путешествия я ощутил внезапное чувство завершенности, неожиданное удовлетворение, что наконец-то отвратительная работа, на которую меня силком забрали, вот-вот начнется.

* * *

Тем не менее, драться на самой войне мне еще была не судьба. После назначения в гранатометный расчет и службы вместе с другими солдатами, через день-другой до меня дошла первая пугающая реальность армии. Гранатометы у нас были, но не было гранат. Похоже, остальных это не тревожило, поэтому я не позволил, чтобы это тревожило меня. Я пробыл в армии достаточно долго, чтобы выработать нерассуждающий склад ума пехотинца, когда речь шла о прямых приказах к сражениям или о подготовке к сражениям.

Нам было сказано, чтобы мы отступили с этой позиции, пополнили свои запасы, а потом заняли новую позицию, на которой будем непосредственно противостоять врагу.

Мы разобрали свое оружие, под покровом ночи покинули нашу позицию и долго двигались на восток. Здесь в конце концов мы встретились с колонной грузовиков. Нас везли две ночи и день до громадных складов. Здесь мы узнали, что гранатометы, которыми мы вооружены, уже устарели. Нас снабдили их новой, самой последней версией, однако всему эскадрону теперь требуется переобучение.

Поэтому мы пошли маршем в другой лагерь. Там нас переобучили. И там, наконец-то, нас снабдили последним образцом оружия и амуниции к нему, и теперь полностью готовые мы снова маршем пошли обратно на войну.

Мы так никогда и не дошли до нашей новой позиции, где намечалось непосредственное противостояние с врагом. Вместо того, чтобы сменить другую часть, нас отклонили в сторону, и пять суток мы шли по самой труднопроходимой местности, которую я видел, — изрытый, замерзший ландшафт поблескивающего кремня и гальки, лишенный растительности, цвета и даже формы.

Прямо сразу до меня не совсем дошло, но уже в эти первые несколько дней и недель бесцельной активности установился некий определенный рисунок. Бесполезные и постоянные перемещения и стали моим опытом войны.

Я никогда не терял счета дней и лет. Трехтысячелетняя годовщина неясно нависала впереди наподобие неопределенной угрозы. Мы регулярно маршировали из одного места в другое, мы едва высыпались, мы снова маршировали или нас везли на грузовиках, нас распределяли по деревянным хижинам, стоявшим впритык, населенными крысами и протекавшими под непрестанными дождями. Нас регулярно отзывали и переобучали. Неизменно следовал выпуск нового или модернизированного оружия, делая необходимым новое переобучение. Мы все время находились в переходном состоянии, то устраивая лагерь, то оборудуя новую позицию, направляясь на юг, на север, на восток, всюду, где требовалось подкрепление — нас сажали на поезда, высаживали с поездов, нас перебрасывали самолетами туда-сюда, часто без еды или воды, иногда без предупреждения, всегда без объяснений. Однажды, когда мы прятались в траншеях, близких к линии снегов, с десяток боевых самолетов с воем пронеслись над головой, и мы встали и приветствовали их, в другой раз пролетел другой самолет, от которого было приказано спрятаться. Никто нас не атаковал, ни тогда, ни вообще, но мы всегда были настороже. В некоторых более северных районах континента, куда нас пересылали время от времени, в зависимости от сезона я попеременно поджаривался на солнце, тонул по пояс в грязи, был искусан тысячами летучих насекомых, был чуть не сметен лавиной тающего снега — я страдал от нарывов, солнечных ожогов, ушибов, скуки, натертых ног, изнеможения, запоров, обморожений и нескончаемого унижения. Иногда нам приказывали занять оборону с заряженными и готовыми к бою гранатометами, в ожидании сражения.

Но военные действия никогда не наступали.

Такой была война, о которой всегда говорили, что она не закончится никогда.

* * *

Я потерял всякое ощущение текущего времени, прошлого и будущего. Я знал лишь ежедневные крестики в календаре да чувство неотвратимо наступающего четвертого тысячелетия войны. И пока я маршировал, копал, ждал, тренировался, замерзал — я мечтал только о свободе, о том, чтобы все это осталось позади, о возвращении на острова.

В какой-то забытый момент в период одного из походных маршей, в каком-то из лагерей переобучения, в одной из наших попыток вырыть траншею в вечной мерзлоте, я потерял свою записную книжку, где были все записанные мной названия островов. Когда я впервые обнаружил пропажу, она показалась мне невероятной катастрофой, хуже всего прочего, что навлекла на меня армия. Но потом я понял, что в моей памяти все имена островов прекрасно сохранились. Сосредоточившись, я понял, что наизусть могу прочитать всю литанию островов и разместить их воображаемые очертания на мысленной карте.

Поначалу обездоленный, я пришел к пониманию, что потеря вначале карты, а потом и записной книжки освободила меня. Мое настоящее было бессмысленным, а мое прошлое — забытым. Только острова представляли будущее. Они существовали в моих мыслях, бесконечно изменяясь, словно я жил на них, приводя их в соответствие своим ожиданиям.

И пока копился изнурительный опыт войны, я начал все более зависеть от навязчивых мысленных образов тропического архипелага.

Однако, я не мог игнорировать армию, и мне все еще приходилось терпеть ее бесконечные требования. В ледяных горах далее к югу вражеские части врылись в неприступные оборонительные позиции, в линии, про которые они знали, что смогут удерживать их столетиями. Они были так основательно изрыты траншеями, что наши солдаты придерживались общего мнения, что врага оттуда не вытеснить никогда. Считалось, что сотням тысяч наших солдат, вероятно, миллионам, придется умереть в наступлении на эти позиции. И быстро стало ясно, что мой эскадрон не только будет на острие первого приступа, но и после первой атаки мы будем продолжать находиться в сердце сражения.

Такими были предвестники празднования кануна четвертого тысячелетия.

Много других наших дивизий уже были на месте, готовясь к атаке. В скором времени мы должны были двинуться им на подмогу.

Спустя две ночи нас действительно еще раз посадили в грузовики и перебросили на юг, в сторону промерзлого южного высокогорья. Мы заняли позиции, врываясь как можно глубже в вечную мерзлоту, маскируясь и нацеливая свои гранатометы. И теперь, не заботясь больше о том, что может случиться со мной, страдая от физического окружения, ощущая неприкаянность от несобранности мыслей, я со смесью страха и скуки вместе со всеми ждал своей судьбы. Замерзая, я мечтал о теплых островах.

В ясные дни мы улавливали вид вершин обледенелых гор на горизонте, но не видели ни следа вражеской активности.

Через двадцать дней после того, как мы заняли позиции в замерзшей тундре, нам в очередной раз приказали отступить. До миллениума оставалось меньше десяти дней.

Мы двинулись прочь, спеша на подкрепление каким-то большим сражениям, которые, как нам говорили, происходят на побережье. Сообщения о количестве убитых и раненых были ужасающими, но ко времени нашего прибытия все уже затихло. Мы заняли оборонительные позиции вдоль береговых утесов. Все было слишком знакомо — бессмысленная смена позиций, непрестанное маневрирование. Я повернулся к морю спиной, не желая смотреть на север, где лежали недостижимые острова.

Лишь восемь дней оставалось до страшной годовщины начала войны, уже целый год нам доставляли запасы дополнительного оружия, амуниции и невиданных мною ранее гранат. Напряжение в наших рядах стало невыносимым. Я был убежден, что на сей раз наши генералы не блефуют, что настоящие сражения начнутся днями, а может быть и часами.

Я ощущал близость моря. И если я хотел отмазаться от армии, то этот момент наступил.

Той ночью я покинул свою палатку и соскользнул по откосу рыхлого песка и гравия на берег. Задний карман был набит всей накопленной мною нерастраченной армейской платой. Солдаты всегда шутили, что эти бумажки ничего не стоят, но теперь я думал, что они наконец-то могут принести пользу. Я шел до рассвета, потом весь день прятался в густой растительности на крутом склоне к литорали, отдыхая как мог. Мой бодрствующий разум твердил наизусть названия островов.

В течении следующей ночи я ухитрился найти тропу, проложенную колесами грузовиков. Я понимал, что тропа армейская, поэтому следовал по ней с безмерной осторожностью, прячась при первых признаках движения. Я продолжал продвигаться по ночам, насколько возможно отсыпаясь днем.

К моменту, когда я добрел до одного из военных постов, я был уже в плохом физическом состоянии. Хотя мне удавалось найти воду, я ничего не ел уже четверо суток. Я во всех смыслах был истощен и готов сдаться.

Поблизости от гавани на узкой неосвещенной улочке, и не с первой попытки, а после нескольких часов рискованных поисков, я нашел здание, которое искал. Я вошел в бордель незадолго до рассвета, когда бизнес замирает, а большинство шлюшек спит. Они впустили меня и сразу же поняли тяжесть моего положения. Они же избавили меня от всех моих армейских денег.

* * *

Я оставался спрятанным в публичном доме в течении трех суток, восстанавливая силы. Они дали мне гражданскую одежду — несколько диковатую, как мне показалось, но у меня же не было опыта жизни в гражданском мире. Я не расспрашивал, откуда женщины взяли одежду, или кому она когда-то принадлежала. Долгими часами одиночества в крохотной комнатенке я все время был в своей новой одежде, держа зеркало на расстоянии вытянутой руки, восхищаясь тем кусочком себя, что я мог увидеть в небольшом обломке стекла. Избавиться наконец от армейской формы, от ее плотной, грубой материи, от тяжелой паутины ремней, от громоздких нашлепок бронепластин само по себе было похоже на свободу.

Шлюшки поочередно наносили мне визиты по ночам.

В ранние часы четвертой ночи — ночи тысячелетнего миллениума войны — четверо шлюшек вместе с их жиголо-мужчиной отвели меня в гавань. Они на веслах отвезли меня довольно далеко в море, где в темных вздымающихся волнах за пределами мыса дожидалась моторка. Огней на борту не было, но в слабом свете от города я увидел, что на ее борту уже находятся несколько других мужчин. Они тоже были диковато одеты, в гофрированных рубашках, мягких шляпах, с золотыми браслетами, в вельветовых пиджаках. Они опирались на поручни и смотрели вниз на воду выжидающими глазами. Никто из них не взглянул на меня, никто не смотрел друг на друга. Никто никого не приветствовал, не узнавал. Деньги перешли из рук в руки, от шлюшек в моей лодке двум проворным молодым людям в темной одежде на моторке. Мне позволили взобраться на борт.

Я втиснулся на палубе между другими мужиками, благодарный за тепло их прижатых ко мне тел. Гребная лодка ускользнула во тьму. Я смотрел в ее сторону, сожалея, что не могу остаться с этими молодыми распутницами. Я уже тосковал об их иссохших, переработавших телах, об их беззаботном, пылком искусстве.

Весь остаток ночи баркас дожидался на своей тихой позиции, команда поочередно принимала на борт других мужиков, забирая деньги и позволяя им самим находить место, где приткнуться. Мы продолжали молчать, глядя на палубу и дожидаясь отправки. Я немного подремал, но всякий раз, когда новые мужики всходили на борт, приходилось передвигаться, чтобы дать им место.

Якорь подняли перед рассветом, и судно повернуло в море. Мы нагрузились тяжело и шли медленно. Как только мы вышли из-под защиты берега, на нас навалилась крутая погода и сильная зыбь, нос баркаса громоздко врезался в стену волны, зачерпывая воду при каждом кренящемся всплывании. Я быстро промок насквозь, проголодался, был напуган, измучен и отчаянно желал достичь твердой земли.

Мы направлялись на север, стряхивая соленую воду с глаз. Литания названий островов неустанно пелась в моей голове, призывая меня вернуться к ним.

* * *

Я сбежал с баркаса при первой же возможности, возникшей, когда мы достигли первого обитаемого острова. Похоже, никто не знал, что это за остров. Я сошел на берег в своей диковатой одежонке, несмотря на ее шиковатость, чувствуя себя взъерошенным оборванцем. Постоянная соленая сырость на судне обесцветила почти всю материю, которая вдобавок по-разному где села, где вытянулась. У меня теперь не было ни денег, ни имени, ни прошлого, ни будущего.

«Как называется этот остров?» — спросил я у первого, кого встретил, у пожилой женщины, сметающей мусор с набережной. Она посмотрела на меня, словно я был сумасшедший.

— Стеффер, — сказала она.

Я никогда не слышал о таковом.

— Скажите снова, — сказал я.

— Стеффер, Стеффер. Ты дезертир?

Я ничего не ответил, поэтому она ухмыльнулась, словно я подтвердил.

— Стеффер!

— Это название острова, или вы меня так называете?

— Стеффер! — снова сказала она и отвернулась.

Я пробормотал какую-то благодарность и неловко зашагал от нее, направляясь в город. Я не имел ни малейшего понятия, где находился.

Какое-то время я спал, где придется, воровал еду, клянчил деньги, потом я встретил шлюшку, которая сказала, что существует приют для бедных, где людям помогают найти работу. Уже в тот же день я тоже сметал мусор с улиц. Оказалось, что остров называется Кеейлин, и это место, где многие стефферы впервые сходят на берег.

Наступила зима — когда дезертировал, я и не осознавал, что стояла осень. Я ухитрился заработать свой проезд в качестве палубного матроса на грузовом судне, везущем припасы на южный континент, но которое, как я слышал, должно было по дороге зайти на более северные острова. Информация оказалась верной. Я прибыл на Фелленстел, громадный остров с горной грядой, прикрывавшей населенную северную сторону от преобладающих южных штормовых ветров. Зиму я провел в мягком воздухе Фелленстела. Когда пришла весна, я снова отправился на север, на разное время останавливаясь на Манлайле, Меекуа, Эммерете, Сентиере — ни одного их этих островов не было в моей литании, но я все равно заучил их наизусть.

Постепенно жизнь моя улучшалась. Вместо того, чтобы в дороге спать, где придется, я понемногу оказался в состоянии снимать комнату на все время, что планировал оставаться на каждом острове. Я узнал, что публичные дома на островах связаны цепью контактов для дезертиров, это места их отдыха и помощи. Я научился находить временную работу, научился жить очень дешево. Я выучил диалекты островов, быстро применяясь к окружению, когда натыкался на другой выговор, который менялся от одного острова к другому.

Никто не говорил со мной о войне, разве что самым туманным образом. Меня часто засекали как стеффера, когда я где-то высаживался, но чем дольше на север я двигался и чем теплее становилась погода, тем меньше это кого-либо волновало.

Я перемещался по архипелагу Снов, видя его во снах даже сейчас, когда двигался, воображая, какой же остров окажется следующим, мысленно приводя его в существование, которое будет длиться столько, сколько мне потребуется.

К тому времени, когда я вышел на черный рынок островитян, чтобы заполучить карту, я понял, что, наверное, это самый сложный вид печатного материала, который только можно найти. Моя карта была неполной, устаревшей на много лет, выцветшей и порванной, а имена островов были написаны шрифтом, которого я поначалу не понимал, но все-таки это была карта той части архипелага, где я сейчас путешествовал.

На краю карты, рядом с оторванным куском, находился небольшой остров, имя которого я в конце концов смог расшифровать. Это был Местерлин, один из островов, о которых моя ненадежная память говорила, что мы прошли мимо него в путешествии на юг.

Салай, Теммил, Местерлин, Прачос… Это было частью литании, частью маршрута, который должен был привести меня обратно на Мурисей.

* * *

У меня заняло еще год блуждающих путешествий, чтобы достичь Местерлина. Как только я высадился, то сразу влюбился в это место: теплый остров с низкими холмами, просторными долинами, широкими, извилистыми реками и желтыми берегами-пляжами. Всюду буйствовали цветы лучезарных оттенков. Здания строились из беленого кирпича и терракотовой черепицы, и они сбивались в группы на вершинах холмов или у подножий крутых скалистых склонов на берегу моря. На острове сильно дождило: посреди почти каждого дня короткий шторм прилетал с запада, насквозь вымачивая деревушки и городки, гоня по улицам шумные потоки. Жителям Местера нравились эти мощные ливни, и они оставались стоять на улицах и скверах с поднятыми лицами и распахнутыми руками, а дождь чувственно струился по длинным волосам и вымачивал легкие одежды. Потом, когда возвращалось жаркое солнце и колеи на глинистых улочках затвердевали заново, нормальная жизнь шла своим чередом. После дневного ливня все становились счастливее и начинали готовиться к томному вечеру, который проводили в ресторанах и барах на открытом воздухе.

Впервые за всю свою жизнь (как я вспоминал ее своей ненадежной памятью) или впервые за много лет (как, я подозревал, было на самом деле), я почувствовал настоятельное побуждение зарисовать то, что вижу. Я был поражен и ослеплен цветом, светом, гармонией этого места с его растениями и людьми.

Я проводил дневные часы, бродя, где только мог, устроив пиршество глазу пестро окрашенными цветами, зеленью полей, блестящими реками, глубокими тенями деревьев, голубым и желтым сиянием солнечных берегов, золотистой кожей жителей Местера. Образы прыгали в моем сознании, заставляя меня жаждать артистического выхода, посредством коего я мог бы схватить их.

Вот почему я начал делать карандашные наброски, понимая, что я еще не готов для красок или пигментов.

К этому времени я смог зарабатывать достаточно денег, чтобы позволить себе снять маленькую квартирку. Я работал на кухне одного из баров в гавани. Я хорошо питался, регулярно спал, приходя к согласию с дополнительными ментальными пустотами, которыми наградила меня война. Я чувствовал, что четыре года под ружьем были потерянным временем, эллипсисом, еще одной зоной забытой жизни. На Местерлине я начал ощущать полноту жизни, расцветшей вокруг меня, свою идентичность, свое вновь приобретенное прошлое и будущее, которому можно посмотреть в лицо.

Я накупил бумаги и карандашей, позаимствовал крошечный стул и приобрел привычку устраиваться в тени стенки гавани, быстро зарисовывая любого, кто появлялся в поле зрения. Я скоро обнаружил, что местерлинки были прирожденными эксгибиционистками — когда они понимали, чем я занимаюсь, большинство со смехом позировали мне или предлагали вернуться, когда у них будет больше времени, или даже намекали, что могут встретиться со мной приватно, чтобы я смог нарисовать их еще раз с более интимными подробностями. Большинство подобных предложений шло от молодых женщин. А я уже обнаружил, что женщины Местера неотразимо красивы. Гармония их прелести и ленивой удовлетворенности жизнью на Местерлине вызывала живые графические образы в моем сознании, бесконечно соблазнявшие меня попытаться из запечатлеть. Жизнь все более полно обнимала меня, ощущение счастья росло. Я начал видеть цветные сны.

Потом в Местерлин прибыл военный транспорт, прервав свое южное путешествие на войну, его палубы ломились от молодых новобранцев-призывников.

Он не встал в городской гавани, а бросил якорь на внешнем рейде. Лихтеры поплыли к берегу с твердой валютой на покупку еды, разных материалов и на пополнение запасов питьевой воды. Пока продолжались поставки, отряды черных фуражек бродили по улицам, пристально разглядывая всех мужчин военного возраста, держа свои синаптические дубинки наготове. Поначалу при виде их парализованный страхом, я прятался от них в чердачном помещении единственного в городе борделя, с ужасом думая, что же случится, если они меня найдут.

Когда они ушли и транспорт отчалил, я ходил по Местерлину в состоянии страха и тревоги.

Моя литания островов, кроме всего, обладала смыслом. Это было не просто выпевание воображаемых имен с призрачным существованием. Они представляли собой память о моем реальном опыте. Острова были как-то связаны, но не тем способом, которому я доверял, с кодом к моему настоящему прошлому, расшифровав который я смог бы восстановить самого себя. Но литания, одновременно, была и более прозаической — просто маршрутом транспортов на юг.

И, все-таки, она оставалась подсознательным посланием. Я сделал это послание своим, я повторял его, когда никто другой не мог об этом знать.

Я планировал оставаться на Местерлине неопределенно долго, но неожиданное появление транспорта все испортило. Когда я снова попробовал рисовать под стеной гавани, я ощутил себя каким-то открытым и занервничал. Рука моя больше не повиновалась внутреннему глазу. Я переводил бумагу, ломал карандаши, терял друзей. Я снова превратился в стеффера.

В тот день, когда я покинул Местерлин, на набережную пришла самая молодая шлюшка. Она дала мне список имен, но не островов, а ее подружек, работавших в других частях архипелага Снов. Когда мы отчалили, я зазубрил имена на память, а потом швырнул полоску бумаги в море.

Через пятнадцать суток я был на острове Пикее, который мне нравился, но который я нашел слишком похожим на Местерлин, слишком наполненным воспоминаниями, которые проросли на неглубокой почве моей памяти. С Пикея я перебрался на Панерон, это долгое путешествие прошло мимо нескольких других островов, вдоль побережья пролива Хельварда, изумительно громадного башнеподобного острова-скалы, бросавшего тень на остров, что лежал позади.

К этому времени я забрался так далеко, что оказался за краем купленной карты, поэтому меня вела лишь память об именах. Я жадно ждал появления каждого острова.

Панерон поначалу вызвал у меня отвращение: многие его ландшафты сформировались из вулканических скал, черных, зазубренных и отталкивающих, однако на западной стороне располагалась громадная зона плодородной земли, чуть не задушенная дождевым лесом, раскинувшимся прямо от берега насколько хватало взгляда. Берег окаймляли пальмы. Я решил, что какое-то время проведу на Панероне.

Впереди лежал Свирл, за обширной цепью рифов и шхер был Обрак, за которым в свою очередь находился остров, который я все еще страстно пытался обрести: Мурисей, родной дом моих самых живых воображаемых воспоминаний, место рождения Раскара Акиццоне.

Это место, этот художник — они представляли единственную реальность, которую я знал, единственный опыт, который, как мне казалось, я могу по-настоящему назвать своим.

* * *

Еще один год странствий. Тридцать пять островов группы Обрак разрушили мои планы: работу и жилье на этих слабо населенных островках найти было трудно, а мне не хватало денег, чтобы просто проплыть мимо или обогнуть их. Мне пришлось медленно прокладывать путь сквозь группу, остров за островом, работая ради средств существования, изнемогая от зноя под тропическим солнцем. Теперь, когда я снова путешествовал, вернулся мой интерес к рисованию. В некоторых самых оживленных портах Обрака я снова устанавливал мольберт, рисуя за деньги, за сантимы и су.

На Антиобраке, близко к центру группы островов, я купил немного пигментов, масло и кисти. Обрак был место в основном лишенным цвета: плоские, малоинтересные острова лежали под обесцвечивающим солнечным светом, песок и побелевший гравий с внутренних равнин постоянными ветрами наносило в городки, бледную голубизну яичной скорлупы мелких лагун можно было видеть уголком глаза при каждом повороте головы. Отсутствие ярких оттенков было вызовом, мне хотелось видеть цвет и рисовать его.

Я больше не видел транспортов, хотя всегда был настороже на случай их прохода или прибытия. Я все еще следовал их маршрутом, поэтому, когда я расспрашивал островитян о транспортах, они сразу понимали, что я имею в виду и каким должно быть мое происхождение. Однако по мелочам достоверную информацию об армии собрать было трудно. Иногда мне говорили, что транспорты перестали плавать на юг, иногда — что они переключились на другой маршрут, иногда — что они проходят по ночам.

Мой ужас перед черными фуражками заставлял меня держаться на ходу.

В конце концов я в последний раз пересек море и одной ночью на углевозе прибыл в Мурисей. С верхней палубы, пока мы медленно двигались по широкому заливу, ведущему в устье гавани, я озирался с чувством радостного предвкушения. Я мог начать здесь новый старт — то, что произошло во время того далекого увольнения на берег, было несущественным. Я оперся на поручень, наблюдая, как отражения цветных огней города мельтешат на темной воде. Я слышал рокот двигателей, бормотание голосов, следы искаженной музыки. Жара обволакивала меня, а до того она так же обволакивала город.

При швартовке возникли задержки, и к тому времени, когда я оказался на берегу, было уже за полночь. Прежде всего надо было найти место, где провести ночь. Из-за недавних стесненных обстоятельств я не был способен платить, чтобы где-нибудь остановиться. Много раз в прошлом я сталкивался с этой проблемой, чаще всего засыпая где придется, однако теперь я устал гораздо сильнее.

Я направился прочь от шумного уличного движения в переулки, высматривая бордели. Меня окатил целый ряд ощущений: бездыханная экваториальная жара, тропические ароматы цветов и ладана, бесконечный рев машин, мотоциклов и крики велорикш, запахи пряного жареного мяса, готовящегося прямо на улицах, постоянное мелькание и вспышки неоновой рекламы, ритмы поп-музыки, оловянно гремящей из радио на прилавках, из каждого окна и каждой открытой двери. Некоторое время я постоял на углу улицы, нагруженный своим багажом и живописными принадлежностями. Я повернулся кругом, получая удовольствие от окружающего шума, потом поставил на землю свой багаж, и наподобие людей с Местера, смакующих дождь, в экзальтации воздел руки и поднял лицо к сверкающему ночному небу в оранжевых оттенках, светящемуся отраженными танцующими огнями города.

Возбужденный и освеженный, я гораздо охотнее поднял свой груз и пошел дальше в поисках своих борделей.

Я наткнулся на один из них в небольшом здании всего в двух кварталах от набережной, вход туда вел через затемненную дверь с бокового переулка. Я вошел туда совершенно без денег, предоставив себя милосердию работающих там женщин, в поисках убежища от ночи и одиночества в единственной церкви, которую знал. В храме своих снов.

* * *

Из-за своей истории, но более благодаря своим морским купаниям, магазинам и солнечным пляжам Мурисей-таун был туристским аттракционом для богатых посетителей со всего архипелага Снов. В мои первые месяцы на острове я обнаружил, что могу иметь приличный доход, рисуя сцены гавани и горные пейзажи, а потом выставляя их у секции стены рядом с одним из самых громадных кафе на Парамаундер-авеню, где располагались все модные салоны и элегантные ночные клубы.

В межсезонье, или когда я просто уставал от рисования за деньги, я оставался в своей студии на десятом этаже над городским центром и посвящал себя попыткам развить технологию, пионером которой был Акиццоне. Теперь, когда я находился в городе, где Акиццоне создал свои самые тонкие картины, я наконец-то был в состоянии исследовать его жизнь и труды более основательно, чтобы лучше понять технику, которую он применял.

Тактилизм к этому времени уже много лет как вышел из моды, что было удачным состоянием дел, так как позволяло мне экспериментировать без вмешательства, без комментариев или излишнего интереса критиков. Ультразвуковые микросхемы больше нигде не применялись, если не считать рынка детских игрушек, поэтому пигменты, в которых я нуждался, были в изобилии и дешевы, хотя поначалу было трудно приобрести их в нужных мне количествах.

Я принялся за работу, нанося слои пигмента на серию грунтованных гипсом досок. Техника была запутанной и рискованной — я испортил множество досок простым соскальзыванием палитрового ножа, хотя некоторые работы были близки к полному завершению. Мне следовало еще многому научиться.

Признав это, я затеял регулярные визиты в закрытые секции городского музея, где несколько оригинальных работ Акиццоне хранились в архиве. Женщина-куратор поначалу была изумлена, что я проявляю интерес к такому малоизвестному, немодному и предположительно непристойному художнику, но вскоре она привыкла к моим повторяющимся визитам, к долгим молчаливым сессиям, что я проводил в запертых святилищах, где в одиночестве я прижимал свои ладони, лицо, все тело к кричащим картинам Акиццоне. Я погружался в подобие лихорадки художественной поглощенности, чуть ли не буквально впитывая захватывающие дух воображаемые сцены Акиццоне.

Ультразвуки, производимые тактильными пигментами, действовали прямо на гипоталамус, обеспечивая внезапные изменения в концентрации и уровнях серотонина. Мгновенным результатом этого была генерация образов у зрителя — менее очевидными последствиями была депрессия и долговременная потеря памяти. Когда я покинул музей после моего первого во взрослом состоянии столкновения с работой Акиццоне, я был потрясен этим опытом. Пока эротические образы, созданные картинами, все еще населяли меня, я почти ослеп от боли, путаницы и чувства неопределенного ужаса.

После первого визита я шатаясь возвратился в свою студию и проспал почти двое суток. Пробудившись, я получал кару за то, что узнал в картинах. Столкновение с тактилическим искусством наносит зрителю серьезную травму.

Я ощутил знакомое чувство опустошенности. Подводила память. Где-то в недавнем прошлом, когда я путешествовал по островам, я пропустил какие-то из них.

Литания была еще здесь, и я наизусть прочитал имена. Амнезия не была конкретной: я помнил имена, но в некоторых случаях у меня не осталось памяти о самих островах. Был ли я на Винхо? На Делмере? На Нелквее? Никаких воспоминаний ни об одном из них, но они были в моем маршруте.

На две-три недели я вернулся к своему туристскому художеству, частью ради наличности, но так же и для передышки. Мне нужно было обдумать то, что я узнал. Память о детстве была чем-то стерта почти начисто. Теперь я был твердо убежден, что причиной было погружение в искусство Акиццоне.

Я продолжал работать и постепенно обрел собственное видение.

Физически техника для мастера была довольно простой. Трудность, как я узнал, заключалась в психологическом процессе перенесения собственных страстей, стремлений, желаний в произведение. Когда у меня это получилось, я начал работать успешно. Одна за другой мои живописные доски копились в студии, прислоненные к стене на дальней половине длинной комнаты.

Временами я стоял у окна своей студии и глядел вниз на кипящий, беззаботный город, а мои шокирующие образы скрывались в пигментах позади меня. Я чувствовал себя так, словно готовлю арсенал мощного колдовского оружия. Я становился террористом от искусства, невидимым и вне подозрений от мира в целом, мои произведения несомненно обречены на непонимание так же, как обречены были шедевры Акиццоне. Тактилистские картины были слишком явным отражением моей собственной жизни.

В то время как Акиццоне, который в жизни был либертеном и плутом, запечатлял сцены громадной эротической силы, мои собственные образы выводились из другого источника: я жил жизнью эмоционального подавления, повторения, бесцельного блуждания. Моя работа была неизбежной реакцией против Акиццоне.

Я писал, чтобы оставаться в разуме, чтобы сохранить собственную память. После первого столкновения с Акиццоне я понял, что единственно вложив всего себя в свои работы я смогу возвратить то, что потерял. Лицезрение тактилистских работ вело к забыванию, но сотворение его, как я теперь обнаруживал, приводило к воспоминанию.

Я получил вдохновение от Акиццоне. И утерял часть себя. Но я писал и выздоровел.

Мое искусство было полностью терапевтическим. Каждая картина просветляла новую зону путаницы или амнезии. Каждое прикосновение палитрового ножа, каждый взмах кисти были очередной подробностью моего прошлого, подробностью четко определенной и помещенной в такой же определенный контекст. Мои картины поглощали мои же травмы.

Когда я отрывался от них, все, что я видел, были пятна мягкого однородного цвета, в основном такие же, как и на работах Акиццоне. Но прижимаясь к слоям высохшей краски, я входил в царство высшего психологического спокойствия и уверенности.

Что другие станут испытывать от моей тактилистской терапии, я не позаботился задуматься. Моя работа была колдовским оружием. Ее потенциал был скрыт до момента взрыва, словно противопехотная мина, ожидающая нажатия ноги.

* * *

После первого года, когда я работал, чтобы утвердить себя, я вошел в свою наиболее плодотворную фазу. Я стал таким продуктивным, что, дабы высвободить себе больше места, переместил наиболее амбициозные работы в пустое здание, на которое наткнулся вблизи берега. Это был бывший танцклуб, давно заброшенный и пустой, но физически вполне неповрежденный.

Хотя там был обширный первый этаж с путаницей коридоров и маленьких комнатушек, главный зал представлял собой огромную открытую зону, достаточно большую, чтобы вместить любое количество моих картин.

Несколько работ поменьше я оставил в своей студии, но самые большие и те, что были с наиболее мощными и смущающими образами изломов и потерь, я хранил в городе.

Самые большие полотна я сложил в главном зале, но какой-то нервный страх обнаружения заставил меня спрятать меньшие размером работы на первом этаже. В лабиринте коридоров и комнат, плохо освещенных и пропитанных затхлыми ароматами бывших посетителей я обнаружил с десяток разных мест, где схоронить свои работы.

Я постоянно перемещал их с места на место. Иногда я тратил целый день и целую ночь, работая без перерыва в почти полной тьме, маниакально перетаскивая мои художества из одной комнаты в другую.

Я обнаружил, что путаница пересекающихся коридоров и комнат, задешево сляпанных из тонких разделительных стен и освещенных лишь через большие интервалы тусклыми электрическими лампочками, представляла собой то, что казалось почти бесконечной комбинацией случайных проходов, переходов и путей. Я расставил свои картины наподобие часовых в неожиданных и тайных местах этого лабиринта, позади дверных проемов, за углами проходов, иррационально перегораживая самые темные места.

Потом я покинул здание и на некоторое время вернулся к нормальной жизни. Я начинал новые картины или так же часто выходил на улицу со своим мольбертом и табуретом и начинал работать над коммерчески привлекательными пейзажами. Мне вечно нужна была наличность.

Вот так моя жизнь и продолжалась месяц за месяцем под кипящим солнцем Мурисея. Я знал, что наконец-то нашел что-то похожее на удовлетворение. Даже искусство для туристов совсем не было нудной работой, потому что я понял, что предметные картины требуют дисциплины линии, кисти и темы, которая только усиливает напряженность тактилистского искусства, куда я перехожу потом и которого не видит никто. На улицах Мурисей-тауна я завоевал скромную репутацию туристского пейзажиста.

Протекли пять лет. Жизнь была хороша, как никогда.

* * *

Пяти лет оказалось совсем не достаточно, чтобы гарантировать, что жизнь навсегда останется прекрасной. Как-то вечером за мной пришли черные фуражки.

Я, как всегда, был один. Моя жизнь была уединенной, настроение интроспективным. Друзей, кроме шлюшек, у меня не было. Я жил ради своего искусства, творя его загадочную пост-Акиццоне программу, уникальную и, вероятно, в конечном счете напрасную.

Я был в своем складе, снова маниакально перекладывая доски, размещая и перемещая своих стражей в коридорах. Ранее этим днем я нанял телегу, чтобы привести еще пять недавних своих работ, а когда человек ушел, я начал неторопливо перетаскивать их на место, касаться их, держать в руках, переставлять.

Черные фуражки вошли в здание, и я этого не заметил. Я был поглощен картиной, которую завершил неделей раньше. Я держал ее так, что пальцы касались тыльной части доски, но ладони слегка прижимались к краям.

Картина косвенно относилась к одному инциденту, случившемуся, когда я был в южной армии. Я был в патруле, наступила ночь, и я заблудился, возвращаясь к нашим позициям. Около часа я бродил во тьме и холоде, медленно замерзая. Под конец кто-то нашел меня и привел назад в траншеи, но до сих пор я испытывал ужас смерти.

Пост-акиццонист, я запечатлел тот исключительной силы страх, что я испытал: кромешная тьма, колючий ветер, пронзительный холод, пробирающий до кости, изрытая земля, где невозможно и метра пройти не споткнувшись, постоянная угроза от невидимого врага, одиночество, тишина, паника, далекие взрывы.

Рисование успокаивало меня.

Я вышел из своего транса, чтобы обнаружить четыре черные фуражки, стоявшие рядом со мной. Они смотрели на меня. Жезлы в кобурах. Меня охватил такой ужас, словно я уже получил жестокий удар.

Я что-то попытался сказать, испустив лишь неартикулированный горловой хрип, непроизвольный, словно попавшее в капкан животное. Мне хотелось заговорить с ними, заорать на них, но получался только этот звериный хрип. Я перевел дыхание, попробовал снова. На этот раз звук получился прерывистым, словно страх добавил заикание к стону.

Услышав это, зарегистрировав мой ужас, черные фуражки достали свои дубинки. Они двигались обычным шагом, им не было нужды спешить. Я попятился, задел картины, повалив их на пол.

У этих людей словно отсутствовали лица: козырьки фуражек затеняли лица, дымчатый визор затенял глаза, решетчатая заслонка защищала рот и челюсть.

Четыре щелчка, чтобы взвести синаптические дубинки — и они подняли их в боевое положение.

— Ты дезертировал, солдат! — сказал один из них и презрительно швырнул в моем направлении листок бумаги. Он, порхая, упал к его сапогам. — Дезертируют только трусы!

Я ответил… но смог только судорожно выдохнуть и ничего не сказал.

Из здания имелся только один другой выход, о котором я знал — через подвальный лабиринт. Один из них стоял между мной и коротким пролетом лестницы, ведущей вниз. Я притворился, что нагибаюсь к клочку бумаги, чтобы поднять его. Потом я крутнулся на месте и ударил его ногой. Он злобно махнул дубинкой. Я ощутил мощный разряд электричества, который свалил меня наземь, и заскользил по полу.

Нога была парализована. Я попытался вскарабкаться, завалился набок, попытался снова.

Видя, что я обездвижен, один из чернофуражечников подошел к картине, которой я был поглощен, когда они появились. Он склонился над нею и ткнул в нее концом своего жезла.

Мне удалось вскарабкаться на неповрежденную ногу, и я встал полусогнувшись.

Когда конец дубинки коснулся тактилистского пигмента, то с резким треском из него вдруг вырвался клуб яростного белого пламени и дыма. Он злобно захохотал и ткнул еще раз.

Другие подошли посмотреть, что это он там делает. Они тоже тыкали своими дубинками в доску, вызывая всплески белого пламени и клубы дыма. Все грубо хохотали.

Один из них согнулся посмотреть поближе, что это там горит. Кончиками пальцев он коснулся неповрежденного участка пигмента.

Мой запечатленный страх и ужас настигли его через рисунок. Ультразвук приковал его к доске.

Он замер, четырьмя пальцами касаясь пигмента, и на какое-то мгновение застыл в этом положении с почти задумчивым выражением лица, присев на корточки и вытянув руку. Потом он медленно повалился вперед. Он попытался опереться на другую руку, и она тоже уперлась в пигмент. Тело его начало дергаться в судорогах. Обе его ладони оказались прикованными к доске, дубинка откатилась прочь. Дым еще сочился из курящихся шрамов доски.

Три его товарища подошли посмотреть, что с ним такое. При этом они не спускали с меня глаз. Я все пытался выпрямиться, перенося вес на ногу, которую чувствовал, предоставив другой ноге болтаться, чуть касаясь пола. Чувствительность возвращалась довольно быстро, но боль оставалась невообразимой.

Я следил за тремя черными фуражками, страшась исходящей от них угрозы. Было лишь делом времени, когда они сделают со мной то, за чем пришли. Они схватили упавшего, пытаясь оттащить его от пигмента. Я хрипло дышал, борясь за равновесие. Мне казалось, что прежде я был знаком со страхом, но ничто в моем опыте с таким ужасом не равнялось.

Мне удалось сделать шаг. Они не обратили внимания, все пробуя оторвать другого от картины. Дым вился от шрамов, которые они нанесли своими жезлами.

Один из них крикнул мне:

— Что это за штука? Что держит его на доске?

Упавший стал вопить, когда тлеющий пигмент начал обжигать его ладони, но все не мог освободиться. Его боль, то есть мои сконцентрированные в картине чувства, корежили все его тело.

— Это его сны! — громко крикнул я. — Он пленник собственных гнусных снов!

Я сделал второй шаг, третий. Каждый давался легче предыдущего, хотя боль оставалась ужасной. Я запрыгал в сторону неглубокой лестницы возле сцены, ступил на первую ступеньку, на другую, почти потерял равновесие, но все же сделал третий и четвертый шаг.

Они заметили, когда я уже достиг двери рядом с бывшей сценой. Я украдкой оглянулся и увидел, что они бросили своего напарника, который повалился на пигмент, и подняли жезлы в боевое положение. Как истинные атлеты, они быстро сокращали короткую дистанцию между мной и собой. Я нырнул в дверь, волоча недействующую ногу.

Дыхание скрежетало у меня в горле. Я хрипел. Дверь, коридорчик, комнатка, еще дверь — я проскочил их все. Позади орали черные фуражки, приказывая остановиться. Кто-то из них врезался в тонкую разделительную стенку. Я услышал, как затрещало дерево, когда он шарахнулся в нее.

Я заспешил дальше. Следующим шел плавный полукруглый проход, где я хранил самые маленькие свои картины, потом серия трех маленьких клетушек, все с широко распахнутыми дверьми. Расставляя картины, я в каждую из клетушек поставил по одной.

Я захромал коридором, захлопывая двери на каждом конце. Нога снова заработала почти нормально, но боль еще не отпускала. Я находился в еще одном коридоре с альковом на конце, где оставил картину. Развернувшись, я толкнулся в одну из больших комнат, подпер пружинную дверь краем одной из моих досок и поковылял дальше. Еще один коридор, шире остальных, остался позади. Здесь стояли десятки моих картин, расставленных по стенам. Я цеплял их ногой, сдвигая под углом, чтобы они немного загораживали путь. Я минировал свой путь. Фуражки снова завопили позади, угрожая и приказывая остановиться.

Я услышал сзади грохот, потом еще один. Кто-то проорал проклятие.

Я рванулся в следующий короткий коридор, куда выходили еще четыре открытые комнатки. В каждой скрывалась одна из моих самых резких картин. Я выволок их, чтобы они высовывались в коридор на уровне колена. Самую длинную я так положил поверх, чтобы любое касание заставило все упасть.

Еще звук падения, за ним крики. Голоса теперь были совсем близко от меня, по другую сторону ветхой разделительной стенки. Раздался глухой удар, словно упал еще один из них. Потом послышались ругательства, человек закричал. Начал кричать другой. Тонкая стена вспучилась в мою сторону, когда кто-то врезался в нее. Я услышал, как вокруг них валятся картины, услышал резкий треск внезапного огня, когда жезлы вошли в контакт с пигментами.

И почувствовал дым.

Ко мне возвратились силы, хотя острых страх быть схваченным черными фуражками все еще цеплялся в меня. Я заскочил в еще один коридор, шире и лучше освещенный, со стенами, не доходящими до потолка. Здесь плавал дым.

Я остановился на конце коридора, пытаясь справиться с дыханием. В путанице коридоров позади меня стало тихо. Я вышел из коридора в просторную зону подвала. Тишина длилась, вокруг меня закружились струйки дыма. Я остановился и прислушался, напряженно и испуганно, парализованный ужасом того, что произойдет, если хотя бы одному из них удастся пробиться мимо картин, не притронувшись ни к одной.

Тишина длилась. Звуки, мысли, движение, жизнь — все поглотили картины травм и потерь.

Их окружили мои страхи. Вокруг них вспыхнул огонь.

Я не видел никакого огня, но дым постепенно сгущался. Он громоздился под потолком темным, серым облаком, тяжелым от испарений спаленных пигментов.

Я понял наконец, что мне надо выбираться, прежде чем я попаду в ловушку распространяющегося пожара. Я быстро пересек подвальную зону, справился со старой дверью с железными рукоятками и вывалился в темноту. Я неуклюже проковылял по булыжной мостовой, что проходила позади здания, завернул за угол, потом за другой, выйдя на одну из торговых улиц Мурисея, где жаркая ночь пенилась народом, огнями, музыкой и грубыми резкими звуками уличного движения.

Весь остаток ночи я ковылял по задним улицам и переулкам прочь из города, проводя кончиками пальцев по грубоватым текстурам штукатурных стен, обезумев от мысли, что все мои картины потеряны, если здание сгорело. Мою боль пожрал огонь, но теперь я свободен от собственного прошлого.

Я снова вернулся в район порта за час до рассвета. Должно быть, картины довольно долго тлели, прежде чем по-настоящему зажечь убогие деревянные стены подвала, но к этому часу все мое здание сожрало пламя. Дверные проемы и окна, которые я закрывал для большего уединения, снова стали зияющими отверстиями, прямоугольными порталами во внутренний ад, где ревел белый и желтый огонь в порывах засасываемого внутрь воздуха. Черный дым извергался сквозь отверстия и провалы крыши. Пожарные команды обливали бесплодными каскадами воды осыпающиеся кирпичные стены. Я следил за их усилиями, стоя на набережной с небольшой сумкой пожитков, стоящей рядом. Небо на востоке уже светлело.

К тому времени, когда пожарные команды взяли пожар под контроль, я был уже на борту первого в этот день парома, направляясь к другим островам.

Их имена звенели у меня в голове, призывая к себе.


Опрокинутый мир (перевод Гужов Евгений)


Примечания

1

Р. Киплинг. Избранные стихи. Л., 1936, с. 41

2

Следует отметить, что именно так — Архипелагом, с большой буквы, — в реальной географии называются острова Эгейского моря. (Прим. перев.)

3

Двойник (нем.).

4

Не плевать (фр.).

5

Вымышленный город. В Британии Булвертон есть, но не на море и вообще в другом месте. (Здесь и далее прим. перев.).

6

«Экс-экс» (ЕхЕх) — сокращение от Extreme Experience (англ.) — экстремальный (предельный) опыт (переживание).

7

Определить местонахождение. Распознать. Удостовериться. Представить себе. Удалить (англ.). В то же время liver (англ.) — печень.

8

Stuck pig (англ.) — подколотая свинья. Источник названия — английская, очень кровавая, молодецкая забава. Pigsticking («подкапывание свиньи») — верховая охота с пиками на кабанов.

9

В названии GunHo обыгрывается возглас «Gung-Но!», имеющий китайское происхождение и обозначающий приблизительно «Эх, ухнем!», «Навалимся!»; со Второй мировой войны используется как боевой клич морской пехоты США.

10

Так в книге (sem14).

11

Патроны «Магмум» — это патроны со значительно усиленным зарядом; оружие «Магнум» — оружие, предназначенное для стрельбы такими патронами.

12

Боуи-найф — длинный, тяжелый, с односторонней заточкой нож, названный так по имени знаменитого американского пионера Джеймса Боун. Именно таким ножом в «Приключениях Тома Сойера» копает землю индеец Джо, но в русском переводе он ошибочно назван «кривым ножом».

13

Т. е. shareware — программное обеспечение, которым в течение определенного срока (обычно месяц) можно пользоваться бесплатно, в тестовом режиме; потом нужно покупать лицензию.

14

SplatterInc — сокращение от Splatter Incorporated (корпорация «Сплаттер»). Шутка, связанная с тем, что splatter — это «плескать», брызгать, a Inc произносится так же, как ink — чернила, типографская краска. К тому же сплаттером называется особенно кровавая разновидность кинофильмов.

15

Post hoc (лат.) — букв. после этого.

16

«Алжирская коза» (фр.).

17

SENSH Y'ALL произносится практически так же, как и sensual — плотский, чувственный, сладострастный.

18

Lone star (англ.) — одинокая звезда. Техас имеет прозвище Lone Star State — «Штат одинокой звезды», по рисунку его флага.

19

Как и вы, мечтатели, я смущен и разочарован правдой. (Жан-Поль Сартр).


на главную | моя полка | | Опрокинутый мир (перевод Гужов Евгений) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу