Book: Горизонт в огне



Горизонт в огне

Пьер Леметр

Горизонт в огне

Pierre Lemaitre

COULEURS DE L’INCENDIE


Copyright © Editions Albin Michel – Paris 2018


Перевод с французского Валентины Чепиги


Горизонт в огне

Серия «Азбука-бестселлер»


Серийное оформление и оформление обложки Вадима Пожидаева

В оформлении обложки использован фрагмент картины Константина Коровина


© В. П. Чепига, перевод, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019

Издательство АЗБУКА®

* * *

Паскалине,

Микаэлю с любовью


1927–1929

В целом людей нет ни хороших, ни плохих, ни честных,

Нет ни плутов, ни овец, ни волков,

а есть только люди наказанные и безнаказанные.

Якоб Вассерман

1

Церемония прощания с Марселем Перикуром была прервана и даже завершилась полным беспорядком, но, по крайней мере, началась она вовремя. С самого утра бульвар Курсель перекрыли. Во дворе собрались музыканты республиканской гвардии, раздавались приглушенные звуки настраиваемых инструментов, а из автомобилей высаживались на тротуар и сдержанно приветствовали друг друга послы, парламентарии, генералы, делегаты от иностранных государств. Следуя деликатным указаниям распорядителя, в обязанности которого входило управление потоками в этой толпе в ожидании выноса тела, академики проходили под устроенный над широким крыльцом черный навес с серебряной бахромой и вензелем усопшего. Было много известных лиц. Похороны такого значения – это как вельможная свадьба или показ коллекции Люсьена Лелонга[1], где следует появиться, если занимаешь определенное положение в обществе.

Хотя Мадлен потрясла смерть отца, она, энергичная и сдержанная, успевала повсюду и незаметно раздавала инструкции, принимая во внимание малейшие детали. Тем более что президент Республики дал знать, что прибудет лично, чтобы проводить в последний путь «своего друга Перикура». С этого момента все усложнилось: протокол Республики был по-королевски требовательным. Дом Перикуров, заполненный сотрудниками службы безопасности и специалистами по этикету, теперь не знал ни минуты покоя. Не говоря уже о толпе министров, секретарей, помощников, советников. Глава государства был чем-то вроде рыбацкого баркаса, за которым постоянно следовали стаи птиц, кормящихся в его кильватере.

В намеченное время Мадлен стояла на крыльце, скрестив на груди руки, затянутые в черные перчатки.

Машина прибыла, толпа стихла, президент вышел, поприветствовал присутствующих, поднялся по ступенькам и на мгновение обнял Мадлен, без слов – великие скорби слов неймут. Затем деликатно и обреченно махнул рукой, и толпа расступилась, чтобы пропустить его к гробу.

Присутствие президента являлось не просто свидетельством дружбы с покойным банкиром, оно было символично. Обстоятельства и правда были исключительными. С Марселем Перикуром «угас факел французской экономики», о чем свидетельствовали заголовки на первых полосах газет, где еще держали марку. «Он всего на семь лет пережил своего сына Эдуара, который покончил с собой…» – комментировали другие. Не важно. Марсель Перикур был центральной фигурой финансовой жизни страны, все смутно ощущали, что его смерть означает смену эпох, и это было тем более тревожно, что перспективы тридцатых годов были скорее сумрачными. Последовавший за Великой войной экономический кризис так и не закончился. Французские политические круги клялись, положив руку на сердце, что поверженная Германия до последнего сантима заплатит за все, что разрушила, делом слов не подтвердили. Страна, которой было предложено подождать, пока не выстроят новые дома, не отремонтируют дороги, не выплатят компенсацию инвалидам, не переведут пенсии, не создадут рабочие места, короче говоря, пока не станет как прежде и даже лучше, потому что мы победили в войне, – так вот, страна смирилась: чуда не произойдет, Франции придется выпутываться самостоятельно.

Марсель Перикур представлял как раз ту Францию, что когда-то брала экономику под свое крыло. Сложно было однозначно сказать, кого повезут на кладбище – влиятельного французского банкира или ушедшую эпоху, которую он воплощал.

Стоя возле гроба, Мадлен всматривалась в лицо отца. Последние несколько месяцев старение стало его основным занятием. «Я должен постоянно за собой следить, – говорил он, – я боюсь, что от меня будет нести старостью, боюсь начать забывать слова, мне страшно стать обузой, понять, что я говорю сам с собой. Я слежу за собой – это занимает все мое свободное время; как же утомительно стареть…»

На плечиках в шкафу она обнаружила его самый новый костюм, выглаженную рубашку, прекрасно начищенные туфли. Все было подготовлено.

Тремя днями ранее господин Перикур поужинал с ней и своим внуком Полем, семилетним симпатичным, бледным, застенчивым и заикающимся мальчиком. Но против обыкновения, он не поинтересовался его успехами, не спросил, как прошел день, не предложил доиграть партию в шашки. Он пребывал в спокойной, почти мечтательной задумчивости, что не входило в его привычки, и едва притронулся к своей тарелке, ограничившись улыбкой, чтобы продемонстрировать, что он существует. И поскольку трапеза показалась ему слишком долгой, он сложил салфетку, пойду наверх, сказал он, заканчивайте без меня, на мгновение прижал к своей груди голову Поля, ну все, сладких снов. К лестнице он подошел упругим шагом, хотя частенько жаловался на боль в ногах. Обычно он покидал столовую со словами «ведите себя хорошо». В тот вечер он забыл это сказать. Назавтра он умер.

Пока во дворе особняка разворачивался катафалк, который тянули две лошади в попонах, церемониймейстер собирал близких, родственников и следил, чтобы все размещались согласно протоколу. Мадлен и президент Республики стояли рядом, не сводя взгляда с дубового гроба, на котором сиял большой серебряный крест.

Мадлен вздрогнула. Правильный ли выбор она сделала несколькими месяцами ранее?

Она была не замужем. Вернее, в разводе, но в те времена это было одно и то же. После громкого судебного процесса ее бывший муж Анри д’Олнэ-Прадель гнил в тюрьме. И это положение женщины без мужчины стало заботой ее отца, который думал о будущем. «В этом возрасте снова выходят замуж! – говорил он. – Не женское это дело – банк, у которого есть вклады во многих фирмах». Впрочем, Мадлен была согласна, но при одном условии – муж еще куда ни шло, но не мужчина, я сыта по горло Анри, спасибо, брак – пожалуйста, но в остальном на меня не рассчитывайте. Хотя она часто и утверждала обратное, на этот свой первый союз она возлагала большие надежды, а он оказался катастрофой, так что теперь было ясно – жить под одной крышей возможно, но не более того, к тому же у нее больше не было никакого намерения заводить еще детей, для ее счастья было вполне достаточно Поля. То, что Марселю Перикуру жить осталось недолго, стало всем понятно прошлой осенью. Казалось благоразумным принять некоторые меры, потому что до того, как его заикающийся внук Поль встанет у руля семейного предприятия, пройдут еще годы и годы. Тем более что представить себе эту преемственность было довольно тяжело, поскольку слова давались маленькому Полю с трудом, чаще всего он бросал попытки выразить что-либо – слишком уж сложно, так что какой из него руководитель…

Тут-то и появился Гюстав Жубер, доверенное лицо «Банка Перикуров», бездетный вдовец, – идеальная партия для Мадлен. Пятидесяти лет, экономный, серьезный, организованный, сдержанный, заранее все просчитывающий; за ним знали только одну страсть – к механике: к автомобилям – он питал отвращение к Бенуа и обожал Шаравеля[2] – и к самолетам – он ненавидел Блерио, но боготворил Дора[3].

Перикур всеми силами ратовал за это решение. И Мадлен согласилась, но:

«Гюстав, будем откровенны, – предупредила она. – Вы мужчина, я не буду препятствовать тому, чтобы вы… Ну, вы понимаете, что я хочу сказать. Но при условии, что все будет незаметно: я отказываюсь стать посмешищем во второй раз».

Жубер легко согласился с этим требованием, тем более что Мадлен имела в виду потребности, которые он испытывал редко.

Но вдруг спустя несколько недель она заявила отцу и Гюставу, что в конечном счете свадьба не состоится.

Новость прозвучала как гром среди ясного неба. Недостаточно сказать, что Перикур рассердился на дочь, чьи аргументы были нелогичны: ей было тридцать шесть лет, а Жуберу пятьдесят один, как будто она только что об этом узнала! К тому же разве, наоборот, не лучше выйти замуж за мужчину зрелого и рассудительного? Так нет же, решительно нет, Мадлен «не могла привыкнуть к мысли» об этом браке.

Значит, нет.

И она прекратила дискуссию.

Прежде Перикура не удовлетворил бы подобный ответ, но он уже слишком устал. Он приводил доводы, настаивал, потом сдался; именно по тому, как он отказался от дальнейшей борьбы, стало понятно, что он уже не тот, что прежде.

Сегодня Мадлен с беспокойством спрашивала себя, правильное ли решение она приняла.

Когда президент выходил из помещения, где находился гроб, все замерли.

Во дворе приглашенные начали считать минуты: они пришли, чтобы показать себя, и не собирались провести здесь целый день. Самым сложным было не избежать холода – это было невозможно, – а найти способ скрыть свое желание побыстрее с этим покончить. Ничего не помогало, даже несмотря на теплую одежду, мерзли уши, руки и нос, присутствующие незаметно притопывали и начинали уже проклинать мертвеца, которого всё не выносили. Собравшиеся с нетерпением ждали, когда же наконец кортеж тронется с места, – по крайней мере, тогда начнется движение.

Кто-то сказал, что сейчас наконец вынесут гроб.

Священник в черном с серебром облачении вывел во двор одетых в длинные подрясники фиолетового цвета и белые стихари детей из церковного хора.


Распорядитель украдкой посмотрел на часы, медленно поднялся на крыльцо, чтобы получить общее представление, и поискал глазами тех, кому предстоит через несколько минут возглавить шествие.

Там были все, кроме внука усопшего.

Хотя было предусмотрено, что маленький Поль вместе с матерью пойдет чуть впереди остальных, – зрелище ребенка, идущего за катафалком, всегда радует глаз. К тому же этот круглолицый ребенок с синевой под глазами казался таким слабым. А это вносило в происходящее какую-то особенно трогательную ноту.

Леонс, компаньонка Мадлен, подошла к Андре Делькуру, воспитателю Поля, который лихорадочно что-то записывал в небольшую книжечку, и осведомилась у него, где же находится его юный ученик. Тот оскорбленно посмотрел на нее:

– Но Леонс!.. Вы же видите, я занят!

Эти двое никогда друг другу не нравились. Соперничество прислуги.

– Андре, – ответила она, – когда-нибудь вы станете великим журналистом, я в этом не сомневаюсь, но пока вы всего лишь воспитатель. Так что сходите за Полем.

Андре в ярости хлопнул блокнотом по ляжке, раздраженно засунул карандаш в карман и, постоянно извиняясь и улыбаясь собравшимся, пробился к выходу.


Мадлен проводила президента, машина которого затем пересекла двор, толпа расступилась, чтобы пропустить ее, как будто она несла саму смерть.

Под барабанную дробь республиканской гвардии гроб Марселя Перикура наконец показался в вестибюле. Двери широко распахнулись.

В отсутствие дяди Шарля, которого нигде не нашли, Мадлен вслед за телом отца спустилась по ступенькам. Ее поддерживал Гюстав Жубер. Леонс взглядом поискала рядом с матерью маленького Поля, но его не было. Андре, который уже вернулся, беспомощно развел руками.

Представители Центральной инженерной школы вынесли гроб и поставили его в открытый катафалк. Там же разместили венки и букеты. Вперед вышел судебный исполнитель с подушечкой, на которой лежал Большой крест ордена Почетного легиона.


Посреди двора в толпе офицеров неожиданно началось волнение. Она странно поредела и, казалось, почти рассеялась.

Гроб и катафалк уже не привлекали всеобщего внимания.

Все взгляды обратились к зданию. Толпа приглушенно охнула.

Мадлен тоже подняла глаза, и рот у нее приоткрылся от изумления – наверху, на подоконнике третьего этажа, широко раскинув руки, стоял семилетний маленький Поль. Над пустотой.

Он был в подобающем случаю черном костюме, но без галстука и в расстегнутой на груди белой рубашке.

Все смотрели вверх, как будто присутствовали при запуске аэростата.

Поль чуть согнул ноги в коленях.

Никто не успел ни окликнуть его, ни подбежать, он отпустил створки окна и под вопль Мадлен бросился вниз.

Тело ребенка мотало во все стороны, как подбитую птицу. Под конец быстрого и беспорядочного падения он исчез на короткое мгновение в черном навесе.

Раздался вздох облегчения.

Однако натянутая ткань подбросила его, и он вновь появился как черт из табакерки.

Все увидели, как он поднялся в воздух и перелетел через полог.

А затем рухнул на гроб своего деда.

От раздавшегося во внезапно наступившей тишине глухого удара его головы о дубовую крышку у всех присутствующих во дворе сжалось сердце.

Все словно окаменели, время остановилось.

Когда к нему бросились, Поль лежал на спине.

Из его ушей сочилась кровь.



2

Распорядитель церемонии растерялся. А ведь он на похоронах собаку съел, у него за плечами были погребения бесчисленного количества академиков, четырех иностранных дипломатов, он даже похоронил трех президентов – действующих или в отставке. Он славился хладнокровием, слыл мастером своего дела, но этот малыш, который только что разбился, упав с третьего этажа на гроб деда, не вписывался в обычные рамки. Что делать? Он был сам не свой: потерянный взгляд, безвольно повисшие руки. Надо признать, случившееся совершенно выбило его из колеи. Впрочем, несколько недель спустя он умер, почти повторив судьбу Вателя[4], только на ниве ритуальных услуг.

Первым опомнился профессор Фурнье.

Он взобрался на катафалк, грубо разбросал венки, которые упали на брусчатку, и, не двигая тела мальчика, приступил к быстрому врачебному осмотру.

Он повел себя достойно, потому что в толпе уже спохватились и начали дьявольски шуметь. Эти разодетые люди превратились в дрожащих от нетерпения зевак, присутствующих при несчастном случае, – повсюду раздавались охи и ахи, а вы видели? Это ж надо, сын Перикура! Нет, не может быть, он умер в Вердене! Не тот, другой, младший! Как это – прямо выпрыгнул в окно? Оступился? А я думаю, что его толкнули… Ох, это уже чересчур! Нет, посмотрите же, окно еще открыто. Ах и правда, черт-те что, Мишель, веди себя прилично, прошу тебя! Каждый пересказывал увиденное другим, которые были свидетелями того же самого.

Вцепившись в борт катафалка, так что ее ногти вонзались в древесину, словно когти, Мадлен рыдала как сумасшедшая. Леонс, тоже вся в слезах, пыталась удержать ее за плечи. Никто поверить не мог – чтобы ребенок вот так выпал из окна третьего этажа, разве такое может быть. Но достаточно было взглянуть на разбросанные венки, чтобы, несмотря на толпу, заметить тело Поля, лежащее на дубовой крышке, будто надгробие в виде распростертой фигуры, над которой склонился профессор Фурнье. Он пытался нащупать пульс и уловить дыхание. Доктор распрямился, весь в крови, которой были забрызганы его смокинг и манишка, но он, ничего не замечая, взял ребенка на руки и встал во весь рост. Какому-то счастливчику-фотографу удалось сделать снимок, который облетел всю страну, – стоя на катафалке рядом с гробом Марселя Перикура, профессор Фурнье держит на руках ребенка, из ушей которого сочится кровь.

Ему помогли спуститься.

Толпа расступилась.

Прижав маленького Поля к груди, он пробежал сквозь ряды, за ним бросилась перепуганная Мадлен.

При ее приближении комментарии стихали, и это неожиданное молчание было еще более мрачным, чем похороны. У господина де Флоранжа на время одолжили его автомобиль «сизер-бервик»; вцепившись в дверцу, его супруга заламывала руки, потому что опасалась, что на сиденьях останется кровь.

Фурнье и Мадлен сели сзади, положив вялое, как мешок, тело ребенка себе на колени. Мадлен умоляюще посмотрела на Леонс и Андре. Леонс ни секунды не колебалась, а Андре мгновение помедлил. Он повернулся в сторону двора, обвел быстрым взглядом катафалк с венками, гроб, лошадей, военную форму и костюмы… Потом опустил голову и сел в машину. Хлопнули дверцы.

Автомобиль понесся к больнице Питье-Сальпетриер.


Все оцепенели. Мальчиков из церковного хора лишили их важной роли в мероприятии, священник, по всей видимости, до сих пор не мог в это поверить, а республиканская гвардия не торопилась заводить запланированный похоронный мотив.

Дело было в крови.

Потому что похороны – это очень мило, но обычно это всего лишь закрытый гроб, а вот кровь – это вещь физическая, это пугает, это напоминает о боли, которая хуже, чем сама смерть. А кровь Поля была на мостовой и даже на тротуаре, капли крови образовали дорожку, как на скотном дворе. При одном взгляде на нее перед глазами вставал мальчуган с болтающимися руками, вас пробирало до костей; и как после такого спокойно присутствовать на похоронах, если только они не ваши…

Прислуга, полагая, что поступает правильно, набросала опилок, и, конечно, все начали кашлять, отводить взгляд.

Потом додумались, что негоже везти на кладбище гроб мужчины с потеками крови юного дитяти. Стали искать черное сукно, но не нашли. Кто-то из слуг поднялся на катафалк с ведром крутого кипятка и попытался губкой оттереть серебряное распятие.

Тогда Гюстав Жубер, человек решительный, приказал снять большой синий занавес в библиотеке Перикура. Ткань была тяжелой, плотной, ее повесили по наказу Мадлен, чтобы отец мог отдохнуть днем, когда солнце заливало фасад здания.

Стоящие внизу увидели, как к окну, из которого за несколько минут до этого выкинулся ребенок, подставили стремянку и по ней забрались какие-то люди.

Наконец свернутый в спешке кусок материи спустили и почтительно накрыли им гроб. Но это все же была просто большая занавеска, так что складывалось впечатление, что человека хоронят в домашнем халате. К тому же с ткани не удалось снять три медных кольца, которые при малейшем движении упрямо принимались звенеть, стукаясь о стенку гроба…

Всем не терпелось, чтобы похороны вернулись в обычное официальное, то есть всем понятное, русло.


Во время переезда лежащий на коленях у рыдающей матери Поль не шелохнулся. Пульс у него был очень медленным. Водитель постоянно сигналил, пассажиры подпрыгивали, как в фургоне для перевозки скота. Леонс крепко держала Мадлен за руку. Фурнье обвязал голову ребенка своим белым шарфом, чтобы остановить кровь, но та не переставала течь и уже капала на пол.

Андре Делькур, неудачно севший напротив Мадлен, по мере возможности старался отвести взгляд, на душе у него было муторно.

Мадлен познакомилась с ним в религиозном учебном заведении, куда предполагала отдать Поля, когда тот подрастет. Делькур был высоким и худощавым молодым человеком, с волнистыми волосами по тогдашней моде и довольно сумрачным взглядом карих глаз, зато губы у него были сочные и выразительные. Он служил репетитором французского языка, говорили, что он чудесно изъясняется на латыни и даже дает уроки рисования, если нужно. Он мог неустанно говорить об итальянском Возрождении, которое было его страстью. Полагая себя поэтом, он придавал своему взгляду лихорадочный блеск, принимал одухотворенные позы, вдруг неожиданно отворачивался: это, по его мнению, указывало на то, что его посетила какая-то блестящая мысль. Он никогда не расставался с блокнотом, который вытаскивал при любом случае, что-то торопливо писал, отвернувшись, и вступал в общую беседу с видом человека, возвращающегося к жизни после мучительной болезни.

Мадлен сразу понравились его впалые щеки, длинные пальцы и некоторая пылкость, позволяющая предвидеть яркие моменты. Она, более не желающая мужчин, нашла в нем неожиданный шарм. Она попробовала, Андре ее не разочаровал.

Еще как не разочаровал.

В его объятиях Мадлен оживила не самые худшие свои воспоминания. Она почувствовала себя желанной, он был очень нежен, даже несмотря на то, что подолгу медлил с переходом к делу, потому что всегда отводил много времени на то, чтобы поделиться впечатлениями или какой-нибудь точкой зрения, прокомментировать свои мысли. Он был разговорчив – оставшись в одних трусах, продолжал читать стихи, но в постели, когда умолкал, был хорош. Читатели, знающие Мадлен, помнят, что она никогда не была особенно хорошенькой. Не уродливая, скорее самая обыкновенная – таких взглядом не провожают. Она вышла замуж за очень красивого мужчину, который ее никогда не любил, поэтому с Андре она открыла для себя счастье быть желанной. И грани сексуальности, в которых никогда не представляла себя. Будучи старше, она считала себя обязанной сделать первый шаг, показать, объяснить на практике, одним словом, посвятить и просветить. Разумеется, это оказалось ни к чему – Андре, хоть и был про́клятым поэтом[5], посетил немало домов терпимости, принял участие в нескольких оргиях, где доказал широту своих взглядов и безусловные способности к самосовершенствованию. Но он был вдобавок практичным молодым человеком. Поняв, что Мадлен упивается ролью наставницы, хотя и не совсем компетентна, он воспользовался своим положением с удовольствием, которое было тем более искренним, что он имел некоторую склонность к пассивности.

Их связь осложнялась тем, что Андре жил при учебном заведении, визиты посторонних там были запрещены. Сначала они пользовались гостиничным номером, куда Мадлен приходила украдкой и откуда возвращалась, пряча глаза, как какая-нибудь водевильная воровка. Она давала Андре деньги, чтобы тот платил портье, и прибегала к разнообразным уловкам, чтобы у него не сложилось впечатления, что она покупает его, дарит себе мужчину. Она оставляла банкноты на камине, и это напоминало бордель. Незаметно совала в карман его пиджака, но он находил их у стойки портье только после того, как перетряхивал все; прощай, тайна. Короче, следовало подыскать другое решение, и как можно быстрее, потому что Мадлен не просто завела себе любовника – она влюбилась. Андре представлял собой почти полную противоположность ее предыдущему мужу. Образованный, внимательный, пассивный, но крепкий, свободный, незаурядный, Андре Делькур имел на самом деле лишь один недостаток – он был беден. Не то чтобы это имело значение для Мадлен, она была богата за двоих, но ей следовало сохранять свое положение в обществе, у нее был отец, который неодобрительно отнесся бы к зятю на десять лет моложе дочери и совершенно неспособному войти в дело. Сочетаться браком с Андре было немыслимо, и Мадлен нашла практичное решение – сделать Андре домашним учителем Поля. Тогда ребенок получит персональные занятия, особые отношения с учителем, и, самое главное, у него отпадет необходимость посещать закрытую школу – слухи о том, что там происходит, ее ужасно пугали, в этой области у духовенства была уже солидная репутация.

В общем, Мадлен неустанно находила достоинства в своем решении.

Так Андре поселился в верхнем этаже особняка семьи Перикур.

Маленькому Полю эта идея очень понравилась, потому что он уже представлял, что у него появился товарищ по играм. Ему пришлось разочароваться. Хотя в первые несколько недель все было хорошо, Поль выказывал все меньше и меньше энтузиазма. Мадлен уговаривала себя, что никто не любит латынь, французский, историю и географию, все дети таковы, к тому же Андре очень серьезно относился к своей работе. Постепенный спад интереса Поля к частным урокам не ослабил энтузиазма Мадлен, которая находила в своей затее довольно много положительного – для нее надо было лишь незаметно подняться на два этажа или иногда спуститься – для Андре. Так что очень скоро в доме Перикуров эта связь перестала быть тайной. Слуги развлекались, корча слащавые гримасы и имитируя шаги хозяйки, крадучись поднимающейся по черной лестнице. Когда они изображали спускающегося Андре, то пошатывались от усталости, и в кухне не умолкал смех.

Для Андре, который мечтал о карьере литератора, воображал, как станет журналистом, опубликует первую книгу, потом вторую, получит крупную литературную премию, положение любовника Мадлен Перикур представляло бесспорный козырь, однако это жилище наверху, прямо под комнатами прислуги, казалось ему невыносимым унижением. Он замечал, как прыскают со смеху горничные, как снисходительно улыбается шофер. В каком-то смысле он был таким же, как они. В его обязанности входил секс, но он все же был обязанностью. То, что было бы престижно для светского танцора, для поэта было унизительно.

Так что следовало как можно скорее покончить с этим позорным положением.

Вот почему в тот день он чувствовал себя таким несчастным – похороны Перикура должны были стать для него значительным событием, потому что Мадлен пригласила Жюля Гийото, главного редактора газеты «Суар де Пари», и собиралась попросить его заказать Андре заметку о похоронах отца.

Представьте себе – большая статья на первой полосе! В самой продаваемой парижской газете!

Андре вот уже три дня жил этими похоронами, он несколько раз прошел пешком по пути следования катафалка. Он даже заранее написал об этом целые абзацы: «Отягчающие похоронную колесницу бесчисленные венки придают ей величественный вид, наводящий на мысль об уверенных и могущественных поступках, признаваемых за этим гигантом французской экономики. Одиннадцать утра. Похоронный кортеж вот-вот тронется с места. В первой машине, раскачивающейся под тяжестью знаков почтения, можно различить…»

Вот ведь повезло! Если бы статья удалась, возможно, его бы приняли в газету… Ах, достойно зарабатывать себе на жизнь, освободиться от оскорбительных обязанностей, которыми он связан… Более того – добиться успеха, стать богатым и знаменитым.

А этот несчастный случай все разрушил, отбросил его на исходную позицию.

Андре упорно смотрел в окно, чтобы не видеть закрытые глаза Поля, залитое слезами лицо Мадлен и Леонс, суровую и напряженную. И все увеличивающуюся лужу под ногами. Сердце его разрывалось от сочувствия к мертвому ребенку (или почти мертвому, потому что жизнь оставила тело и под пропитавшимся кровью шарфом дыхание уже не различалось). Но поскольку он думал и о себе, обо всем том, что только что исчезло, о своих надеждах и ожиданиях, об этой упущенной возможности, то вдруг расплакался.

Мадлен взяла его за руку.


В итоге оказалось, что на похоронах остался лишь один член семьи – Шарль Перикур, брат усопшего. Его наконец обнаружили около крыльца в окружении «гарема», как он называл свою жену и двух дочерей, его нельзя было назвать утонченным человеком. Он полагал, что его жена Ортанс недостаточно любит мужчин, чтобы рожать сыновей. У Шарля было две засидевшиеся в девушках дочери – с тощими ногами, узловатыми коленями и прыщавыми лицами. Они постоянно хихикали, отчего им приходилось прикрывать ладонью ужасные зубы, приводившие в отчаяние их родителей. Как будто при их рождении обескураженный бог бросил каждой в рот горсть зубов. Врачи пребывали в растерянности – следовало либо все вырвать и сделать им вставную челюсть, либо они обречены всю жизнь жить, прикрываясь веером. Потребовалось бы немало денег на стоматологическую клинику или на приданое, которое заменило бы им красоту. Этот вопрос преследовал Шарля как проклятие.

Выпирающий живот, потому что половину своей жизни он проводил за столом, зачесанные назад давным-давно поседевшие волосы, грубые черты лица и выдающийся нос (признак целеустремленных людей, как он сам подчеркивал), пышные усы – вот портрет Шарля. Добавьте к этому, что он уже два дня оплакивал кончину старшего брата, поэтому лицо у него покраснело, а глаза опухли.

Увидев, что он выходит из туалета, жена и дочери сразу бросились к нему, но в смятении ни одной из них не удалось ясно описать ему ситуацию.

– А? Что? – говорил он, вертясь во все стороны. – Как это прыгнул? Кто прыгнул?

Гюстав Жубер уверенно и твердо потеснил людей – пойдемте, Шарль, – взял его под руку и повел через двор, дав понять, что теперь он представляет семью, что налагает на него определенную ответственность.

Шарль потерянно озирался, безуспешно пытаясь понять ситуацию, изменившуюся за время его отсутствия. Возбуждение толпы не соответствовало похоронному настроению, его дочери визжали, закрывая рот растопыренными пальцами, жена икала от рыданий. Жубер придерживал его под локоть – в отсутствие Мадлен похоронную процессию следует возглавить вам, Шарль…

А Шарль пребывал не просто в растерянности, он к тому же испытывал муки совести. Утрата брата причиняла ему огромную боль, но она произошла в нужный момент – теперь разрешатся его крупные материальные затруднения.

Как вы уже поняли, большим умом он не обладал, но был известным хитрецом, что в определенных случаях позволяло ему найти в своих закромах неожиданную уловку и также позволяло его брату Марселю вовремя вытащить его из беды.

Промокая глаза платком, он встал на цыпочки и, пока катафалк покрывали синим занавесом, заново раскладывали венки, мальчики-хористы вновь занимали свои места, а музыканты, чтобы сгладить общее замешательство, заиграли медленный марш, Шарль освободился из цепких рук Жубера и подбежал к мужчине, которого неожиданно взял под локоть. Так, вопреки протоколу, Адриен Флокар, второй советник министра градостроительных работ, оказался во главе процессии вместе с братом усопшего, его женой Ортанс и дочерями Жасинтой и Розой.

Шарль был на тринадцать лет моложе Марселя, и этим все сказано. До брата ему всегда недоставало какой-нибудь малости. Он был младшим, не такой умный, не такой усидчивый, а поэтому не такой богатый, в 1906 году он стал депутатом благодаря деньгам старшего брата. «Потому что избраться стоит кучу денег, – комментировал он с обескураживающей наивностью. – Ужас сколько надо дать избирателям, журналистам, коллегам, конкурентам…»



«Если ты в это ввязываешься, – предупреждал его Марсель, – то проиграть не имеешь права. Не хочу, чтобы Перикура обошел какой-нибудь мутный радикал-социалист!»

Выборы прошли хорошо. Должность сразу давала ему многочисленные преимущества, Республика была девочкой послушной, неприжимистой и даже щедрой в отношении таких пройдох, как он.

Многие депутаты думали о своих избирательных округах, а Шарль – только о своем переизбрании. Благодаря талантливому и щедро оплаченному специалисту по генеалогии он явил миру древние и очень смутные корни в департаменте Сена и Уаза, которые представил как столетние, и всерьез заявлял, что происходит оттуда. У него категорически отсутствовали достоинства политика, миссия его заключалась исключительно в том, чтобы нравиться избирателям. Следуя скорее интуиции, нежели разуму, он в качестве поля деятельности избрал область более чем популярную, способную объединить не только его соратников, удовлетворить и богатых, и бедных, и консерваторов, и либералов, – борьбу с налогами. Плодородную почву. С 1906 года он яростно выступал против проекта Кайо[6] о подоходном налоге, подчеркивая, что он пугает «тех, кто имеет собственность, тех, кто экономит, тех, кто работает». Он был работящим и каждую неделю ездил по всему избирательному округу, жал руки, громко возмущался «невыносимой налоговой инквизицией», председательствовал на вручениях премий, областных сельскохозяйственных выставках, спортивных турнирах и не пропускал ни одного религиозного праздника. Он постоянно обновлял разноцветные карточки, на которых скрупулезно записывал все, что могло иметь значение для его переизбрания, – имена местных деятелей, амбиции, сексуальные привычки тех или иных людей, доходы, долги и грешки своих оппонентов, сплетни, слухи и вообще все, чем он мог в нужный момент воспользоваться. В интересах своих подопечных он письменно формулировал вопросы министрам, и два раза в год ему удавалось подняться на несколько минут на трибуну в Ассамблее и затронуть проблему, интересующую его округ. Эти выступления, скрупулезно отмечаемые в «Официальной газете»[7], позволяли ему прямо смотреть в глаза избирателям, доказывая, что ради них он в лепешку расшибся и что никто не справился бы лучше.

Его кипучая деятельность не принесла бы ничего без денег. Они были нужны на объявления о кампании, на собрания, а еще – на весь срок его мандата – на то, чтобы платить избирательным агентам, которые поставляли ему информацию, нескольким хозяевам кафе и чтобы показать всем, что голосование за брата банкира предоставляло несравнимые достоинства, поскольку он мог давать деньги на спортивные клубы, выделять суммы на различные премии, на покупку лотов для лотерей, на знамена ветеранам и медали и ордена разной степени всем без разбора, ну или почти всем.

Покойному Марселю Перикуру пришлось раскошелиться в 1906, 1910 и 1914 годах. В 1919-м он смог сделать исключение, потому что Шарль в то время был мобилизован в интендантскую службу недалеко от Шалона-на-Соне и без особого труда, на огромной волне «голубого горизонта»[8], попал в и так переполненную палату ветеранов.

В последний раз, в 1924 году, чтобы обеспечить переизбрание брата, Марселю пришлось потратить на него намного больше, чем до этого, потому что Картель левых[9] расправил паруса и продвинуть депутата от правых с довольно хилым результатом оказалось значительно труднее, чем в предыдущий раз.

Так что Марсель всегда поддерживал и самого Шарля, и его карьеру. И даже после своей смерти, если все пойдет так, как надеялся Шарль, брат опять вызволит его из довольно катастрофической ситуации.

Именно об этом Шарль хотел не откладывая поговорить с Адриеном Флокаром.

Процессия только что тронулась. Он шумно высморкался.

– Архитекторы такие чревоугодники… – начал он.

Второй советник (чиновник до мозга костей, взращенный на Гражданском кодексе, который и на смертном одре прочел бы наизусть закон Мариуса Рустана[10]), так вот, второй советник нахмурился. Катафалк двигался с торжественной медлительностью. Все еще были под впечатлением от падения Поля из окна, но Шарль ничего не чувствовал, поскольку ничего не видел, а еще потому, что в данный момент его личные проблемы были важнее, чем смерть брата и возможная смерть юного племянника.

Поскольку Флокар не оправдывал его ожиданий, Шарль, сильно раздосадованный как своими мыслями, так и отсутствием реакции министерского чиновника, добавил:

– Откровенно говоря, они пользуются ситуацией, вы не находите?

В раздражении он отстал от гроба и теперь должен был поспешить, чтобы догнать своего собеседника. Он уже начал задыхаться, ходить пешком он не привык. Он покачивал головой… «Если так будет продолжаться, – думал он, – к ночи в Париже не останется ни одного Перикура!»

Возмущаться было ему свойственно – он считал, что по отношению к нему жизнь всегда была несправедлива, устройство мира никогда его не удовлетворяло. И случай с социальным жильем – лишь еще одно подтверждение этому.

Чтобы решить свирепствовавший в столице глубокий жилищный кризис, департамент Сена запустил крупномасштабную программу по строительству доступного жилья. Рай для архитекторов, строительных организаций и производителей стройматериалов. И для политиков, которые на правах хозяев подписывали разрешения на строительство, раздавали земли, лишали собственности, жаловали право преимущественной покупки… В этом раю рекой текли тайные отступные и взятки, так что последствий этой сокровенной, но обильной оргии Шарль избежать не сумел. Он входил в градостроительный комитет департамента и сделал все, чтобы предприятие «Братья Буске» получило великолепный участок под строительство на улице Колоний: два гектара земли, где можно было разместить несколько отличных многоквартирных домов для людей скромного достатка. До этого момента ничего особенного не произошло, Шарль получил комиссионные, как всякий другой. Но он воспользовался своей прибылью и купил акции крупного производителя строительных материалов «Песок и цемент Парижа», а затем навязал его как единственного подрядчика при строительстве. И тут время жалких конвертов и символических подарков закончилось! Проценты от поставок леса, железа, бетона, досок, смолы, шпаклевки и известки дождем полились на Шарля. Его дочери трижды сменили свой гардероб и утроили количество визитов к стоматологу, Ортанс полностью обновила обстановку – вплоть до ковров – и приобрела баснословно дорогую выставочную собаку, отвратительную шавку, которая постоянно пронзительно тявкала. В один прекрасный день ее труп обнаружили на коврике – она сдохла, вероятно, от сердечного приступа, и кухарка выкинула ее в помойное ведро вместе с очистками и рыбными костями. Шарль же подарил своей тогдашней любовнице, бульварной актрисе, специализирующейся на парламентариях, кольцо с огромным, как булыжник, брильянтом.

Теперь наконец существование Шарля соответствовало уровню его притязаний.

Но после этого временного улучшения финансовой ситуации, продлившегося примерно два года, жизнь опять сделалась к нему неблагосклонна. И даже крайне неблагосклонна.

– И все-таки, – прошептал Адриен Флокар, – этот рабочий был очень…

Шарль болезненно поморщился. Да, поскольку надо было платить комиссионные направо и налево, предприятию «Песок и цемент Парижа» пришлось, дабы сохранить свои барыши, поставлять не такие дорогостоящие материалы, не такую сухую древесину, не такие густые растворы, не такой качественный железобетон. Второй этаж в одном из зданий чуть было не стал первым – каменщик провалился под пол, так что конструкцию пришлось укреплять в большой спешке. И стройку заморозили.

– Перелом ноги да пара трещин! – защищался Шарль. – Тоже мне национальная катастрофа.

На самом деле рабочий вот уже два месяца лежал в больнице, его пока никак не удавалось поставить на ноги. К счастью, семья оказалась скромной в своих требованиях, так что его молчание обошлось фирме в очень небольшую сумму, и говорить не о чем. За какие-то тридцать тысяч франков наличными служащие программы доступного жилья признали за подрядчиком факт причинения вреда по неосторожности госпитализированному рабочему и разморозили строительство. Но сделали они это недостаточно быстро, поэтому круги по воде все-таки дошли до Министерства общественных работ, и хотя ответственное лицо и получило двадцать тысяч франков, ему не удалось помешать назначению экспертизы двух архитекторов, каждый из которых требовал двадцать пять тысяч франков, чтобы объявить этот несчастный случай несущественным.

– А город или министерство… думаете, можно что-нибудь сделать? Я имею в виду…

Адриен Флокар прекрасно понимал, что Шарль имеет в виду.

– А, это… – уклончиво ответил он.

Пока что случившееся было известно лишь нескольким благосклонным чиновникам, но приблизительно пятьдесят тысяч франков, которыми располагал Шарль, растаяли, и этот туманный ответ Флокара означал, что дело пока не закрыто и другие посредники будут оценивать свое чувство долга и республиканскую неподкупность непомерными суммами. Чтобы замять скандал, придется передать по меньшей мере в пять раз больше конвертов, чем обычно. Боже, а ведь все шло так хорошо!

– Мне просто нужно еще немного времени. И все. Неделю или две, не более.

Шарль возлагал на это обстоятельство все свои надежды – через несколько дней нотариус должен был приступить к оформлению права наследования и определить Шарлю его часть.

– Неделю или две можно потянуть… – решился Флокар.

– Прекрасно!

Полученными в наследство от брата деньгами он заплатит за то, что от него требуют, вот и все.

Дела пойдут как прежде, а пренеприятное воспоминание останется в прошлом.

Неделя или две.

Шарль снова заплакал. Несомненно, у него был самый лучший брат, о каком только можно было мечтать.

3

Во дворе больницы Мадлен побежала за врачом, крепко сжимая неподвижную ладошку своего сына. Ребенка со всеми предосторожностями уложили на каталку.

Профессор Фурнье без промедления настоял на том, чтобы Поля отвезли в смотровую, куда матери войти запретили. Последнее, что она увидела, были голова Поля и его растрепавшиеся кудри – она постоянно сетовала, что их невозможно пригладить.

Она вернулась к хранящим молчание Леонс и Андре.

Всех сковало оцепенение.

– Но… – спросила она, – но как же это могло случиться?

Леонс этот вопрос смутил. Достаточно было восстановить в памяти событие, чтобы понять «как», но Мадлен, по-видимому, этого пока сделать не могла. Она пристально посмотрела на Андре. Разве не ему следовало объяснить ей все? Но хотя физически молодой человек и присутствовал, мысли его витали далеко, он ускользал, больничная атмосфера его угнетала.

– Наверху был кто-то еще? – настаивала Мадлен.

Сложно сказать. На службе у Перикуров состояла многочисленная челядь, к которой следовало еще прибавить дополнительно нанятых на этот день. Поля толкнули? Кто это мог быть? Кто-то из слуг? И зачем совершать такое зло?

Мадлен не услышала, как пришла медсестра, чтобы сообщить, что для нее подготовили комнату на третьем этаже. Она была обставлена по-спартански – кровать, комод, стул – скорее как в монастыре, а не в больнице. Андре подошел к окну и смотрел на снующие по двору автомобили и кареты «скорой помощи.» Леонс заставила все еще рыдающую Мадлен прилечь на кровать. Сама она уселась на стул и держала Мадлен за руку до прихода профессора; когда он вошел, Мадлен как будто током ударили.

Она вскочила.

Теперь на нем был халат, но воротничок он не отстегнул, что придавало ему вид деревенского священника, случайно забредшего в больницу. Он сел на край кровати:

– Поль жив.

Удивительно, но все почувствовали, что это не такая уж хорошая новость и что дальше последует нечто, к чему необходимо подготовиться.

– Он в коме. Мы думаем, что он выйдет из нее в ближайшие часы. Полностью гарантировать этого я не могу, но, видите ли, Мадлен, дальше надо быть готовым к… непростой ситуации…

Она кивнула, ей не терпелось, чтобы ей объяснили наконец то, что ей следовало знать.

– Очень непростой, – повторил Фурнье.

Мадлен закрыла глаза и потеряла сознание.


Похоронная процессия выглядела впечатляюще. Катафалк двигался с удручающей участников медлительностью, но на тротуарах постоянно останавливались и глазели восхищенные зеваки. Правда, когда повозка равнялась с ними, они вздрагивали от неожиданности. Большая синяя комнатная занавеска, которая при дневном свете казалась слишком яркой, наваленные на гроб букеты, которые как будто пострадали не меньше усопшего, позвякивание колец о бортики катафалка – все это придавало процессии нечто легкомысленное, и Гюстав Жубер первым об этом сожалел.

Он шел во втором ряду, в нескольких метрах позади Шарля и Ортанс Перикур и их нескладных близняшек, которые пихали друг друга локтями. Даже Адриена Флокара, который в данных обстоятельствах вообще не имел ни малейшего веса, поставили перед ним, потому что Шарль воспользовался случаем, чтобы поговорить с ним о своем деле, о котором Гюстав, разумеется, знал все. Кстати, Гюстав знал почти все обо всех, в этом он был образцовым банкиром.

Это был костистый мужчина, высокий и худощавый, угловатый, широкоплечий, с впалой грудью, полностью отдавший себя миссии, которую почитал священной, – именно так представляют себе швейцарских гвардейцев. У него были светло-голубые глаза, он редко моргал, так что от его пристального взгляда можно было и растеряться. Он напоминал средневекового инквизитора. Он хорошо изъяснялся, хотя по природе своей не отличался болтливостью. Жубер обладал ограниченным воображением, однако очень твердым характером.

Патрон нанял его сразу после Инженерной школы, которую окончил и сам, именно там он подбирал себе сотрудников. Гюставу Жуберу не хватило малого, чтобы стать лучшим из выпуска, у него были большие способности к математике и физике. За исключением военных лет, когда его призвали на службу в штаб, потому что он свободно владел английским, немецким и итальянским, всю свою карьеру Жубер сделал в группе Перикура. Серьезный, очень работящий, расчетливый и лишенный скачков настроения, прекрасно подходящий на роль банкира, он быстро поднялся по служебной лестнице. Он всегда оправдывал доверие Перикура, вплоть до 1909 года, когда его назначили генеральным директором группы и наделили властью в банке.

Он часто вел дела, когда после смерти сына в 1920 году его патрон начал сдавать. Уже два года, как Перикур полностью выпустил из рук бразды правления, и Жубер пользовался практически полной свободой действий.

Когда, годом ранее, Перикур заговорил о его возможном браке со своей единственной дочерью, Гюстав Жубер кивнул, как будто соглашался с решением совета директоров, но на самом деле под видимым безразличием скрывал огромную радость. Более того – гордость.

Он, как говорится, собственными силами поднялся на вершину в банковской иерархии, добился уважения всего делового мира, и теперь ему не хватало лишь одного – состояния. Слишком щепетильный для того, чтобы обогатиться самому, он всегда удовлетворялся тем, что вел вполне достойный образ жизни, который обеспечивало его жалованье, и некоторыми второстепенными вещами: так, ничего особенного, – буржуазная квартира и страсть к механике, заставлявшая его менять машины чаще обычного.

Многие его однокашники достигли высот, но только в личном плане. Они унаследовали и развили семейные фирмы или создали процветающее предприятие, выгодно женились, он же преуспел исключительно по административной части. Получив неожиданное предложение жениться на Мадлен Перикур, Жубер понял нечто, в чем никогда не отдавал себе отчета, – он посвятил всю жизнь этому банку и давно ждал благодарности, пропорциональной его рвению и оказанным услугам. Но этого все не случалось. И вот Перикур, всегда до последнего медливший с выражением признательности, нашел способ, как это сделать.

Новость еще официально не огласили, а весь Париж уже бурлил слухами о будущем союзе. Акции семейного банка поднялись на несколько позиций: это был знак того, что выбор Гюстава Жубера способен повлиять на рынок. Он почувствовал вокруг своей персоны то сладостное свежее дуновение, какое производит завистливая молва.

В последующие недели Гюстав начал смотреть на особняк Перикуров другими глазами. Он представил, что это его дом, что он сидит в кресле в библиотеке или в большой столовой, где он столько раз ужинал в обществе своего патрона. И после стольких лет бескорыстных усилий это показалось ему вполне заслуженным.

Он фантазировал. Вечером, ложась спать, он мысленно занимался преобразованиями, планировал свою будущую жизнь. И прежде всего – положить конец ужинам «У соседа», в ресторане, куда любил хаживать Перикур, принимать будем «у себя». Он уже думал о нескольких молодых поварах, которых мог бы нанять, мечтал о создании достойного винного погреба. Стол у него станет одним из лучших в Париже. Поэтому к нему будут рваться, и ему лишь останется выбирать из многочисленных претендентов на его вечера тех, кто окажется наиболее полезен в делах. Так что изысканность блюд и ненавязчивая элегантность приема послужат рычагом к успеху банка, который Жубер намеревался сделать одним из крупнейших в стране. Сегодня следовало адаптироваться, развивать оригинальные финансовые предложения, проявить себя креативным, короче говоря, изобрести современную банковскую модель, в которой нуждалась Франция. Он не представлял, что Поль сможет однажды заменить дедушку: заика, председательствующий в совете директоров, будет полной катастрофой для бизнеса. Гюстав поступит так же, как Перикур, и сможет, когда придет время, подыскать себе преемника, соответствующего тому размаху и величию, которые он уже заранее предрекал семейному делу.

Как мы видим, он чувствовал себя на своем месте.

Поэтому, когда Мадлен вдруг без обиняков заявила, что брак не состоится, Жубер словно упал с небес на землю.

Мысль о том, что она нарушила их планы только потому, что спала с этим жалким учителем французского, показалась ему совершенно неразумной. Пусть заводит себе каких хочет любовников, как это может угрожать их браку? Он был вполне готов мириться с внебрачными связями своей супруги – если на этом заострять внимание, то что станет с обществом! Но ничего не сказал, он боялся, что, если таким образом, пусть даже исподволь, заговорит о ее «женской жизни», Мадлен воспримет это как неуважение, боялся, что его сомнения могут подтвердиться и он окажется не только униженным, но и смешным.

На самом деле над всей этой историей витала тень Анри д’Олнэ-Праделя, бывшего мужа Мадлен. У этого нервного, властного, мужественного, обольстительного, властолюбивого, циничного, без угрызений совести мужчины (да, знаю, многовато, но те, кто был с ним знаком, скажут вам, что в этом описании нет ни капли преувеличения) было столько любовниц, сколько дней в году. Гюстав понял это в день, когда, выходя из кабинета своего начальника, случайно услышал несколько слов из разговора Леонс Пикар и Мадлен, которая рассказывала, сколько ей когда-то пришлось выстрадать:

«Не хочу обрекать на такое Гюстава, не хочу выставлять его посмешищем в глазах всего Парижа. Когда любишь, можно заставлять страдать, но когда не любишь… Нет, это низко».

Сообщив о своем решении отцу, Мадлен сразу ощутила, что обязана сказать что-то и Жуберу:

«Гюстав, уверяю вас, ничего личного. Вы человек совершенно…»

Нужного слова ей подобрать не удалось.

«Я хочу сказать, что… Не думайте, что это из-за вас».

Ему захотелось ответить: я не думаю, что это из-за меня, я думаю, что это против меня, но он воздержался. Он просто посмотрел на Мадлен, потом поклонился, как делал это всю жизнь. Он поступил так, как поступил бы на его месте любой джентльмен, но воспринял этот поворот событий как оскорбление.

Ему вдруг показалось, что он перерос свою роль поверенного в делах. Вскоре он почувствовал на себе насмешливые взгляды. Чудесный свежий ветерок слухов сменился ироническим молчанием и лукавыми намеками.

Перикур назначил его вице-президентом нескольких дочерних предприятий, Гюстав поблагодарил, но счел это назначение неустойкой, несоразмеримой с тем, что он только что пережил. Он вспомнил, как в юности читал про горечь Д’Артаньяна, которого кардинал обещал назначить капитаном, но оставил лейтенантом.

За три дня до этого он стоял возле гроба своего бывшего патрона рядом с Мадлен, немного отступив назад, как мажордом. Достаточно было взглянуть на него, чтобы явственно представить себе его чувства и заметить свойственные хладнокровным людям натянутость и напряженность, которые вызваны холодным гневом.

Когда процессия достигла бульвара Мальзерб, зарядил ледяной дождь. Гюстав раскрыл зонт.

Шарль обернулся, увидел Жубера, протянул руку и, указывая на дочерей, с извиняющимся жестом забрал зонтик.

Обе девицы крепко прижались к отцу. Замерзшая Ортанс старалась тоже урвать себе несколько сантиметров этой защиты.

Гюстав с непокрытой головой продолжал свой путь к кладбищу. Дождь тотчас усилился.


Потрясенную, впавшую в беспамятство Мадлен тоже пришлось госпитализировать. За исключением родни Шарля, одна половина семьи Перикур находилась в больнице, а другая на кладбище.

В общем же случившийся поворот событий был вполне в духе времени. В течение нескольких часов богатая и уважаемая семья познала смерть своего патриарха и преждевременный выход из игры единственного наследника мужского пола, пессимисты могли бы узреть в этом свершение некоего пророчества. Человек же умный и образованный, вроде Андре Делькура, стал бы строить разные предположения, однако он, как только прошел ужасный шок от падения маленького Поля, пребывал в сильном расстройстве. Его статья о похоронах Марселя Перикура, его надежды на победу – все пропало. Что давало обильную пищу для размышлений о случае, о судьбе, о роке, о случайностях, а он обожал высокопарные слова и мог бы порассуждать об этом, но перспективы ему виделись только сумрачные.

Ребенок наконец вышел из десятичасовой комы, и вечером его привезли в палату, туго запеленутого в рубашку, которая доходила ему до подбородка.

Кому-то следовало за ним присматривать. Вызвался Андре. Леонс вернулась в дом Перикуров, чтобы взять сменную одежду и привести себя в порядок.

Теперь в палате было две кровати – на одной покоился Поль в бессознательном состоянии, на другую – в нескольких сантиметрах – положили напичканную лекарствами Мадлен, но она не переставая вертелась, крутилась, ее мучили кошмары, и она что-то бормотала во сне.

Андре сел и снова предался мрачным мыслям. Неподвижные тела смущали его, этот ребенок в состоянии овоща его пугал. Вдобавок он в каком-то смысле на него сердился.

Читатель без труда представит себе, что для Андре значила перспектива опубликовать рассказ о похоронах человека государственной значимости и как давила на него теперь мысль о невозможности это сделать. Из-за Поля. Из-за этого ребенка, которому все было дано по праву рождения. О котором он заботился почти по-отцовски, отдавая всего себя.

Безусловно, учителем он был требовательным, и иногда Поль, вероятно, считал, что ярмо тяжеловато, но все школьники таковы, самому Андре приходилось в тысячу раз хуже в учебном заведении Святого Евстафия, но он же от этого не умер. Он с восторгом отдался своему делу – не воспитанию ребенка, а его созиданию. Ему хотелось передать этому мальчику все, что он знал сам. Ребенок – часто говорил он – это камень, а наставник – работающий над ним скульптор. Андре добился результатов, которые с лихвой окупили его старания. В том числе в отношении заикания. Предстояло еще многое сделать, но Поль, без сомнения, говорил все лучше и лучше. То же касалось и его правой руки. Она еще не стала совершенной, но благодаря дисциплине, концентрации внимания Поль достигал результатов видимых и внушающих надежду. Один учил, другой учился, путь этот отнюдь не всегда был прост, но они стали друзьями. Да и сейчас Андре думал об этом с умилением.

Андре сердился на своего ученика, потому что не понимал его поступка. Смерть дедушки была большим горем, это он знал, но почему мальчик не пришел с этим к нему? Он наверняка нашел бы нужные слова.

Было десять часов вечера. Только от стоящих кое-где во дворе фонарей в комнату проникал бледный, желтоватый и мутный свет.

В очередной раз пережевывая свой провал, Андре вдруг задумался, действительно ли у него не осталось хотя бы тени надежды на удачу. Ведь мог же он написать статью, даже если не присутствовал на похоронах?

Дело, конечно, рискованное, но, глядя на распростертого на кровати Поля, он задался этим вопросом. А что, если он все-таки постарается написать статью и в будущем его поступок станет показателем преданности и доверия? И Поль, когда вернется к жизни, сможет гордиться, обнаружив имя своего друга Андре Делькура под статьей в «Суар де Пари»?

Задать себе вопрос – значит уже ответить на него.

Он поднялся, на цыпочках пересек палату и отправился к дежурной сестре – дремлющей на ротанговом стуле толстой женщине. Та резко проснулась: где, что, бумагу? Она заметила милую улыбку Андре, вырвала десяток страниц из больничного журнала, протянула ему два из трех имеющихся у нее карандашей и снова уснула, размечтавшись о молодом человеке.

Первое, что увидел Андре, когда вернулся, были широко раскрытые глаза Поля, блестящие и неподвижные. Это сильно взволновало его. Он колебался. Подойти? Сказать что-нибудь? Он не знал, как вести себя, и понял, что не сможет и шага ступить. Поэтому он снова занял свое место на стуле.

Положив бумагу на колени, Андре вытащил блокнот, в котором сделал уже столько заметок, и приступил к делу. Это оказалось нелегкой задачей: ведь он видел только начало, что же произошло в его отсутствие? Журналисты, которые освещали событие, в деталях опишут продолжение церемонии, в деталях точных и ярких, которых он был лишен. Поэтому он выбрал совсем другой подход – лиризм. Он писал для «Суар де Пари» и обращался к народу, которому понравится подчеркнуто литературная статья.

Вскоре в его записях – мятых, перечеркнутых, на сложенных в несколько раз листах – стало совершенно невозможно что-либо разобрать, поэтому к трем часам ночи, в крайнем возбуждении, он опять подошел к окошку, чтобы попросить еще несколько листов, которые в этот раз сестра практически швырнула ему в лицо, недовольная, что ее снова разбудили. Он не обратил на это внимания. Ему предстояло, сидя на стуле, переписать статью на коленке.

Именно тогда он обнаружил, что Поль смотрит в его сторону и взгляд у него все такой же неподвижный и блестящий. Он развернулся на стуле так, чтобы белое лицо плотно запеленутого с ног до головы и странно вытянувшегося на своем ложе ребенка больше не попадало в поле его зрения.

4

Около семи утра вернулась Леонс, чтобы отпустить его, он же, вместо того чтобы пойти домой, сел в такси и поехал в редакцию газеты.

Жюль Гийото, как обычно, прибыл в семь сорок пять.

– Так… а вы что тут делаете?

Андре протянул редактору свои записки, которые тот с трудом взял в руки, занятые другие листками, исписанными широким уверенным почерком.

– Дело в том, что… я вас заменил!

Он был огорчен, но также и заинтригован. Как Делькуру удалось написать репортаж, если он уехал до выхода процессии, а после его уже не видели? За свою карьеру у главного редактора случались и странные, уморительные ситуации. Но эта займет достойное место среди забавных историй, благодаря которым он был героем вечерних приемов в городе. Ну же, дорогой господин Гийото, настаивала хозяйка, у вас ведь есть в запасе хорошенькая история, так расскажите… И он заставлял упрашивать себя, как престарелая кокотка. Наконец Жюль прочищал горло: это нечто совершенно конфиденциальное. Гости прикрывали глаза, предвкушая удовольствие от того, что вот-вот услышат. Так вот, на следующее утро после похорон бедняги Марселя Перикура…

– Ну-ну… – сказал он, открывая дверь. – Входите…

Не снимая пальто, он сел и положил перед собой на письменный стол две статьи – ту, что держал в руке, и написанную Андре; тот, чтобы скрыть нервозность, рассеянно оглядывал кабинет с отсутствующим видом человека, который витает в облаках, думает о чем-то своем.

Редактор один за другим прочитал оба текста.

Потом более неторопливо перечитал текст Андре под названием «Пышные похороны Марселя Перикура, омраченные ужасной драмой» и с подзаголовком «Когда похоронная процессия тронулась, внук усопшего упал с третьего этажа семейного особняка».

Статья начиналась с описания погребальной процессии, выдержанного в подобающем случаю выспренном тоне («Президент Республики отдал дань уважения зерцалу нашей экономики Марселю Перикуру…»), а затем вдруг переходила на стиль раздела происшествий, создавая эффект умело преподнесенной неожиданности («Все ужаснулись виду этого ребенка, чья широко распахнутая белая рубашка подчеркивала невинность и чистоту…»). Далее автор приступил к повествованию о семейной драме («После этого несчастного случая, в который невозможно поверить, мать придет в отчаяние, родственники – ужаснутся, а все присутствующие испытают чувство глубочайшего соболезнования»).

Андре порывал с традиционным репортажем и предлагал трагедию в трех актах, полную переживаний, неожиданностей, сострадания. В его изложении эти похороны казались живее самой жизни. По мнению Жюля Гийото, этот молодой человек обладал двумя необходимыми для журналиста качествами – он был способен рассуждать на совершенно незнакомую тему и описать событие, при котором не присутствовал.

Редактор оторвался от чтения, снял очки и причмокнул. Он был в затруднении.

– Ваша статья лучше, дружище… Намного лучше! Слог, стиль… Честно говоря, я был взял ее, но…

Андре был совершенно подавлен. Гийото, но Андре этого еще не знал, отличался болезненной скупостью, и равных ему в этом не было.

– Я, видите ли, уже нанял другого! Поймите, дружище, вы куда-то пропали, а мне требовалась статья! За которую я теперь должен заплатить… Так что…

Он надел очки, протянул Андре его листки. Ситуация была ясна.

– Я дарю ее «Суар де Пари», – заявил Андре. – Публикуйте, она ваша.

Вот это по-честному. Директор согласился – раз так, беру.

Андре Делькур только что стал журналистом.


Едва проснувшись, Мадлен увидела Поля в постели и бросилась к нему.

Ей бы очень хотелось прижать его к себе – так счастлива она была снова его видеть, но ее сначала остановило то, что он был плотно спеленут рубашкой, а потом его взгляд. Ребенок не лежал, а покоился с широко открытыми глазами, и было даже невозможно понять, слышит ли он, понимает ли, что происходит вокруг.

Леонс бессильно развела руками. С того момента, когда она прибыла, он так и лежал, ни разу не пошевелившись…

Мадлен почти лихорадочно принялась говорить с Полем.

В этом состоянии эйфории, к которой примешивалось волнение, и застал ее профессор Фурнье. Он глубоко вздохнул, попытался привлечь ее внимание, но безрезультатно – молодая мать крепко сжимала руку сына, торчащую из накрахмаленного кокона.

Тогда он по очереди разогнул ей пальцы и заставил Мадлен повернуться к нему.

– Рентген… – начал он, говоря медленно, как будто обращался к глухой, что было недалеко от истины, – рентген показывает, что у Поля сломан позвоночник.

– Он жив! – сказала Мадлен.

Врачу нелегко было сообщить новость, и так не сулившую ничего хорошего.

– Был защемлен спинной мозг.

Мадлен нахмурилась и посмотрела на профессора Фурнье, как будто разгадывала шараду. Вдруг ее озарило.

– Вы прооперируете его и… ох! Нужно готовиться к длительной операции, да? Разумеется, сложной…

Мадлен кивнула – я понимаю, само собой, потребуется много времени, пока Поль не вернется в прежнее состояние.

– Мы не будем его оперировать, Мадлен. Потому что здесь ничего нельзя поделать. Поражения необратимы.

Мадлен открыла рот, но не произнесла ни слова. Фурнье подался назад:

– У Поля параплегия.

Слова не возымели ожидаемого эффекта. Мадлен продолжала смотреть на него, ожидая продолжения – и?..

Понятие «параплегия» для нее ничего не значило… Ладно, подумал Фурнье, ничего не поделаешь.

– Мадлен… Поль парализован. Он никогда не сможет ходить.

5

В Париже неожиданно наступили холода. Над городом нависло молочно-белое небо, и к чему все идет, стало понятно, когда вновь заморосил ледяной пронизывающий дождь.

В погруженном в полумрак кабинете мэтра Лесера зажгли свет, пришедшие отряхнули пальто, прежде чем повесить их на вешалку, и заняли свои места.

Ортанс настояла на том, чтобы тоже присутствовать вместе с мужем. Эта женщина, обделенная пышными формами и умом, считала Шарля величайшим человеком. Ничто никогда не могло поколебать завышенное мнение, которое она о нем имела, к тому же она продолжала безмерно восхищаться им, тем более что ненавидела своего деверя Марселя. Она думала, что тот всегда хотел ограничить Шарля – исключительно из ревности. Если Шарль преуспел, то не благодаря старшему брату, а вопреки ему. Оглашение завещания еще вернее, чем его похороны, означало окончательную смерть этого старого хрыча Марселя Перикура, поэтому она ни за что не пропустила бы это событие.

Итак, Шарль с Ортанс сидели в первом ряду, а Жубер, чье место должно было бы быть позади них, сидел рядом с ними, потому что представлял Мадлен, которая отказалась покидать больницу.

Новости о маленьком Поле были нерадостными. Он вышел из комы, но Гюстав, который ненадолго появился у его изголовья, нашел, что мальчик похож на мертвеца и в данной ситуации нет ничего внушающего надежду. То, что Гюстав представляет Мадлен в столь важный момент, ясно доказывало, что его место предполагаемого супруга пока не занято.

На противоположном краю ряда, скромно скрестив руки на коленях, сидела обворожительная Леонс Пикар под своей сиреневой вуалеткой. Она представляла интересы Поля. Боже, как она была хороша! Все в кабинете, за исключением Гюстава, который являл собой чистый разум, были словно наэлектризованы – или же обеспокоены, как Ортанс.

Вступление мэтра Лесера, мешающего юридические термины и личные воспоминания, длилось более двадцати минут. Он по опыту знал, что в подобной ситуации никто не решится прервать нотариуса, поскольку слушатели зачастую боятся повести себя неподобающим образом, что может принести им несчастье, а рисковать сейчас не время.

В общем, каждый терпеливо сносил свое горе и думал о посторонних вещах.

Ортанс думала о своих постоянно болезненных яичниках, доктор при каждом осмотре причинял ей ужасную боль, по этому поводу она наслушалась разных историй, так что тряслась от страха с головы до ног и ненавидела свой живот, приносивший ей одни неприятности.

Шарль же вспоминал кунью мордочку мелкого чиновника из Министерства общественных работ: То, о чем вы меня просите, господин депутат, очень сложно… Он указал на дверь соседнего кабинета и прошептал: Вот этот такой – вы себе не представляете – прямо ненасытный… Скорее бы это закончилось, думал Шарль, тихонько притопывая ногой.

Леонс с любопытством гадала, о каких, конечно же астрономических, суммах пойдет речь. Она очень любила Мадлен, но согласитесь: жить со столь оскорбительно богатыми людьми непросто.

Что касается Гюстава, тот в очередной раз готовился наблюдать, как блюдо пронесут мимо него.

– …Так что наш дорогой Марсель Перикур обратился ко мне, чтобы продиктовать мне свою последнюю волю.

Конец вступления, уже почти одиннадцать часов.

Состояние Марселя Перикура оценивалось примерно в десять миллионов франков в акциях банка, занимающегося дисконтными и кредитными операциями, который он сам создал. К этому следовало добавить особняк на улице Прони стоимостью два с половиной миллиона. Шарля приятно удивили эти цифры, которые он недооценил.

В завещании Марселя Перикура бенефицианты перечислялись в порядке их значимости. После смерти его сына Эдуара единственной наследницей была Мадлен. Ей доставалось чуть более шести миллионов франков, а также фамильный дом. Жубер, представлявший ее интересы, ограничился тем, что просто моргнул. То, что получала Мадлен, являлось именно тем, что потерял он.

Совершенно логично последний носитель фамилии Перикур, Поль, получал три миллиона франков в государственных облигациях, то есть без надежды на большую прибыль, но ценность которых со временем не упадет. Управление ими ложилось на плечи его официального опекуна, Мадлен Перикур, и переходило к Полю по достижении им двадцати одного года.

Жубер, который умел считать, как никто, следил за распределением денег, ему любопытно было узнать, каким образом патрон распределил оставшееся, потому что, если исключить особняк, двумя росчерками пера он раздал девяносто процентов своих авуаров.

Шарль скромно опустил голову. С точки зрения логики пришла его очередь, что было и верно и неверно, потому что следующий дар касался его дочерей. Каждая получала пятьдесят тысяч франков, что вполне позволяло добавить кругленькую сумму к приданому, которое могли дать за ними родители.

Жубер уже улыбался про себя. Считать ему теперь было не нужно, но то, чего он ожидал, оказалось еще хуже, чем он себе представлял. Шарлю Перикуру доставалась сумма в двести тысяч франков… Копейки. Едва ли два процента от состояния брата. Он получал не наследство, а пощечину. Шарль побагровел, почти утратил способность соображать и смотрел перед собой остановившимся взглядом мертвой птицы.

Гюстав Жубер не удивился. Я сделал для него достаточно, – с глазу на глаз говорил ему Марсель Перикур. – Один он ничего не может, только проблемы создавать. Разбогатев, он через год разорится, да еще и всю семью за собой потянет…

Остаток состояния – в пятьдесят тысяч франков – был поделен между различными заведениями, такими как Жокей-клуб, Западный автоклуб, футбольный клуб «Расинг» (Марсель обожал клубы, хотя никогда их не посещал).

Особой милости удостоились ассоциации ветеранов войны, которые символизировали Эдуара Перикура, его покойного сына. Им отошли целых двести тысяч франков. Одни лишь воспоминания стоили больше, чем весь Шарль!

Речь мэтра Лесера подходила к завершающей фазе:

– «Моему преданному соратнику, который был со мной все эти годы, Гюставу Жуберу, завещаю сто тысяч франков. Персоналу особняка Перикуров – пятнадцать тысяч франков, которые будут получены и розданы моей дочерью на повседневные нужды».

Жубер сохранял все хладнокровие, которого начисто лишился Шарль; тот, разумеется, с неудовольствием отнесся к этой сумме. Она была не пощечиной, а милостыней. Он закрывал список, прямо перед горничными, шофером и садовниками.

Шарль оглядывался по сторонам, как будто ждал, что кто-нибудь возьмет слово. Но чтение было закончено, нотариус закрывал папку.

– Э-э-э… скажите, господин…

– Мэтр.

– Да, если угодно, скажите… все ли тут правильно?

Нотариус нахмурился. Если под сомнение ставилась правильность оформленного им акта, то затрагивалась и его ответственность, а он этого не любил.

– Что вы имеете в виду под словом «правильно», господин Перикур?

– Ну не знаю! Но ведь…

– Поясните!

Шарль не знал, что говорить. Но тут его посетило яркое, очевидное соображение.

– Но, мэтр, в конце концов! Правильно ли давать три миллиона франков агонизирующему ребенку, который завтра наверняка умрет? В тот момент, когда вы передаете ему эту колоссальную сумму, он лежит как овощ на кровати в больнице Питье-Сальпетриер, и недели не пройдет, как он присоединится к своему покойному деду! Я еще раз спрашиваю вас – правильно ли это?

Нотариус медленно поднялся. Профессиональный опыт призывал его к осторожности, но также и к твердости.

– Дамы и господа, оглашение завещания господина Марселя Перикура завершено. Разумеется, тот, кто желает опротестовать завещание, может с завтрашнего дня обратиться в суд.

Но Шарль не сказал своего последнего слова, он напоминал собаку, лишенную стоп-сигнала системы, которая может до смерти обожраться шоколадом или опиться растительным маслом.

– Подождите, подождите! – заорал он, хотя Ортанс пыталась удержать его за рукав. – А вдруг мальчонка уже мертв? А? Вдруг? Правильно ли тогда ваше решение? Вы на кладбище ему наследство вышлете?

Он сделал театральный жест, попытался привлечь в свидетели все собрание, теперь состоявшее из одной Леонс, потому что Гюстав упрямо отворачивался от него, чтобы надеть пальто.

– А что, ведь так! Миллионы, значит, покойникам раздают, и всем все равно! Ну тогда браво!

На сем он вышел из кабинета, буквально волоча за собой под руку Ортанс.

Нотариус, поджав губы, за руку простился с уходящей Леонс.

– Господин Жубер…

Он сделал знак Гюставу – у вас есть минутка? – и они вернулись в кабинет.

– Господин Шарль Перикур, если желает, может опротестовать завещание в суде, но, исходя из интересов семьи, должен вам…

Гюстав сухо прервал его:

– Он ничего не сделает! Шарль – сангвиник, но он реалист. Но если бы у него возникло малейшее поползновение сделать что-то подобное, я бы взялся отговорить его.

Нотариус степенно кивнул.

– Ах да! – сказал он, как будто вдруг вспомнил о чем-то. Открыв ящик письменного стала, он сразу достал оттуда широкий и плоский ключ. – Наш дорогой усопший передал мне это… От сейфа в его библиотеке. Для Мадлен. Поскольку вы представляете ее интересы…

Гюстав взял ключ и тут же положил в карман. Они не имели ни малейшего желания продолжать беседу. Оба знали, что речь идет, вероятнее всего, о чем-то, что Шарль имел бы некоторые основания опротестовать, и это не устроило бы ни того ни другого.


Шарль размышлял. Ортанс попыталась взять его под руку, но он грубо оттолкнул ее – хоть ты уж меня не доводи. Она слабо улыбнулась: она обожала такие моменты. Ее мужчина охвачен сомнением или гневом, а это верный знак того, что он скоро ринется в бой; таковы все крупные хищники – раненные, они лишь сильнее разъяряются. Чем большую неудачу он терпел, тем больше она ликовала. По возвращении с оглашения завещания она пребывала в эйфории – посмотрим, кто кого.

Машина ехала по Парижу, который удивительным образом соответствовал настроению Шарля. Следовало ожидать череду ненастий. Он подсчитывал. На языке чиновников «гурман» означало десять тысяч франков, «прожора» – двадцать пять тысяч, «ненасытный» – пятьдесят тысяч франков. К этому следовало добавить нескольких второсортных бюрократов, от которых потребуется поставить печать, допустим, еще двадцать тысяч франков, на непредвиденные расходы – еще десять тысяч…

Может быть, я тоже умер? – спрашивал себя Шарль.

Неожиданно он ощутил себя сиротой. Ему захотелось плакать, но это было бы недостойно. Он не знал, как выйти из этого тупика. Ему ужасно не хватало брата.

Шофер включил дворники и тыльной стороной ладони протирал запотевшее стекло.


Несколько минут Гюстав смотрел, как дождь превращается в снег, а потом сел в машину; при любых обстоятельствах он водил сам.

Конец правления Перикура был грустным не только для него.

Стоило войти в палату, где спал маленький Поль, увидеть Мадлен, спящую, положив ноги на стул, чтобы понять – то, что оставил Марсель Перикур, в сущности, не имеет никакого значения, потому что ничто не переживет его надолго, скоро все пойдет прахом, как печально…

– Ах, Гюстав, вы здесь? – Мадлен с горестным видом поднялась. – Все прошло хорошо?

– Да, разумеется, можете не беспокоиться.

Мадлен кивнула – она нисколько не сомневалась, а о подробностях даже не спросила. Просто кивнула – да, да, конечно… Они несколько минут смотрели на Поля, каждый думал о своем.

– Вот, мэтр Лесер передал для вас. Это ключ от сейфа вашего отца…

Если бы с Мадлен завели разговор о проблемах сельского хозяйства в Китае, это произвело бы на нее большее впечатление. Поэтому, когда она машинально взялась за ключ, Гюстав специально сжал его, чтобы привлечь ее внимание.

– Мадлен… то, что находится в сейфе, в завещании не фигурирует, понимаете? Если налоговая… Будьте осторожны.

Она снова кивнула, но сложно было понять, поняла ли она, о чем он. Мадлен заплакала. Он инстинктивно раскрыл объятия, она, захлебываясь рыданиями, прижалась к нему. Ситуация была очень неловкой. Ну-ну, – приговаривал он, но Мадлен прорвало, она не помнила себя и все твердила: Гюстав, ох, Гюстав; конечно, обращалась она не к нему, но поставьте себя на место Жубера, что он должен был думать?

Так продолжалось довольно долго.

Наконец она отстранилась, чтобы шмыгнуть носом, он поспешно протянул ей свой носовой платок, в который она шумно и совершенно неэлегантно высморкалась.

– Прошу прощения, Гюстав… Мне не следовало устраивать такой спектакль… – Она пристально посмотрела на него. – Спасибо, что пришли, Гюстав… Спасибо за все.

Он сглотнул, заметил, что ключ от сейфа все еще у него. И протянул его ей.

– Нет, оставьте у себя, потом решим, хорошо?

Затем Мадлен подошла и смутила его еще больше. Она поцеловала его в щеку, отчего он потерял дар речи. Ему следовало что-нибудь сказать, но она отвернулась и тихонько приблизилась к кровати Поля.

Жубер вышел из палаты, добрался до улицы, сел в машину. Дворники едва справлялись со снегом, из-за отопления было нечем дышать. Гюстав находился в странном состоянии. Ему было непривычно разбираться в своих чувствах, но он силился понять, что хотела выразить Мадлен. Возможно, она и сама этого не знала.

Прибыв в дом Перикуров, он отдал пальто горничной и, как прежде, сразу поднялся по главной лестнице, которая вела в библиотеку.

Помещение мало изменилось с последнего раза, когда он беседовал здесь со своим патроном, однако взгляд отмечал вещи, от которых на душе становилось печально: лежащие на письменном столе очки, трубки, которые хозяин курил исключительно по вечерам.

Жубер без промедления вытащил из кармана ключ, присел на корточки перед сейфом и открыл его.

Там он обнаружил несколько семейных документов, личные записи и перетянутый зеленым шнурком темно-синий холщовый мешок, в котором обнаружилось более двухсот тысяч франков и почти вдвое больше в иностранной валюте.

6

После похорон Перикура прошло около двух месяцев. В доме царила напряженная тишина, обстановка была тяжелой, как в конце семейной трапезы, во время которой все перессорились.

Никто и словом не обмолвился, но за несколько минут до прибытия машины все слуги украдкой спустились на первый этаж. Кто-то небрежно обмахивал перила метелкой из перьев, кто-то рылся в книжном шкафу, кто-то ходил туда-сюда якобы в поисках забытой швабры.

Вероятно, это неловкое и смущенное внимание объяснялось тем, что в холле стояла инвалидная коляска, которую за несколько дней до этого купила сама мадемуазель Леонс. Видневшаяся сквозь щели досок ящика коляска напоминала животное в зоопарке, про которое никто не знал, насколько оно опасно.

Когда объявили о возвращении господина Поля, Реймон, садовник, открыл ящик с помощью гвоздодера, и, когда прошел первый ужас, одна из горничных неуверенно подошла к коляске и привела ее в порядок, начистив железные детали, как делала это с медной кухонной утварью, навощила деревянные части, и кресло на колесах так засверкало, что хоть сам становись парализованным.

Мадлен видели лишь мельком, она заходила только переодеться, отвечала на вопросы прислуги рассеянно и торопливо – спросите у Леонс. Она дни напролет проводила в больнице, будто собиралась окончательно туда переселиться и стать одним из тех пациентов, что приезжают в санаторий и навсегда там остаются.

Рано утром прибыла с последней проверкой Леонс. Присутствовал и Андре – в своем вечном темно-сером сюртуке и стоптанных, начищенных до блеска башмаках. Жубер, как свой человек в доме, налил себе немного портвейна и задумался, насколько глубоко Мадлен захочет вникать в дела. Он чувствовал себя вполне уверенно.

Пока Поль лежал в больнице, она все подписывала не читая – спасибо, Гюстав. При встрече она целовала его в щеку, как будто их связывали давние приятельские отношения. Если бы она была накрашена и одета для выхода, Жубер принял бы это как данность. Но поцелуй наскоро причесанной женщины в халате и тапках с помпонами, которые она взяла из дому, пожалуй, смущал его, она вела себя почти по-домашнему, как будто они были женаты и она выходила из своей спальни и целовала, прежде чем спуститься к завтраку. Не говоря уже о том, что Мадлен взяла в привычку вставать на цыпочки, потому что он был намного выше ее, и, чтобы не потерять равновесия, цепляться за его руку и неизбежно прижиматься к нему… Уж не возникла ли опять у нее в мозгу мысль о прежней перспективе, отвергнутой исключительно по чистому стечению обстоятельств?

Не было ли в их сближении – сейчас, когда ей предстояло полностью посвятить себя ребенку, тяжелому инвалиду, – желания опереться на чье-нибудь крепкое плечо?

Около половины одиннадцатого послышался шум машины Шарля. Задыхаясь от нетерпения, он кинулся к бару, щедро плеснул себе шерри и выпил залпом. Лоб у него был в испарине, лицо раскраснелось – все подтверждало то, о чем Гюставу регулярно сообщали верные люди. Шарль Перикур был на редкость в плохом положении. Проблема его стала довольно щекотливой, говорили одни, все завертелось, уверяли другие. Если он решится попросить у него помощи, Жубер еще не знал, как поведет себя. Желание прийти на помощь Шарлю принесло бы столько же пользы, сколько решение дать ему упасть в пропасть. А может быть, и подтолкнуть к ней.

– А! – вдруг заорал Шарль. – Вот и он!

Машина остановилась.

За стеклом – лицо Поля. Очень коротко остриженные волосы придавали ему еще большую округлость. Он смотрел на прислугу, собравшуюся на крыльце, на Гюстава и Шарля, стоящих в первом ряду, на Андре – чуть дальше, в гуще слуг. Наконец показалась Леонс, она прошла через толпу, первой спустилась к машине и открыла дверцу.

– Ну вот, мой маленький принц, ты и вернулся! – Она присела на корточки и улыбнулась.

Поль не ответил, он пристально смотрел на середину крыльца, куда выкатили инвалидную коляску.

В уголках рта у него собралось немного слюны, Леонс пожалела, что не взяла носового платка.

Мадлен, вышедшая с другой стороны, обошла машину. Казалось, с каждым днем она теряла по килограмму, всех потрясла именно худоба хозяйки и господина Поля.

– Вот мы и дома, зайчик мой, – сказала Мадлен, но чувствовалось, что она еле держится и вот-вот расплачется.

Она повернулась к собравшимся. Никто не шелохнулся.

Тут кто-то сообразил, что инвалидную коляску надо спустить вниз, чтобы посадить в нее ребенка.

Садовник Реймон так резко схватился за ручки коляски, что, едва ступив на вторую ступеньку, он осознал весь ужас происходящего, послышались крики – осторожно! Реймон откинулся назад, но под тяжестью своей ноши чуть не упал, ему пришлось отпустить коляску, присутствующие пытались подхватить ее, но было уже слишком поздно: все сильнее подскакивая, она покатилась по ступенькам крыльца, так что Мадлен и Леонс едва успели отскочить. Поль, и глазом не моргнув, спокойно наблюдал за приближающейся катастрофой. Коляска, лязгнув, ударилась об автомобиль и тяжело завалилась набок.

Поспешно поднявшись, Реймон рассыпался в извинениях, которые никто не слушал. Он нервно теребил свой новый передник. Происшествие привело всех в оцепенение. Упавшая набок коляска с вертящимся в воздухе покоробившимся колесом казалась предвестием беды, что еще более подчеркивала мраморная бледность коротко стриженного мальчика, чьи странно неподвижные глаза смотрели в пустоту.

Шарль оторопел, он так и замер с открытым ртом. Дохляк, подумал он, и сердце его сжалось. Этот мальчонка, почти безжизненный, бесполезный, чье абсолютно никчемное присутствие разорит и его, и двух его совершенно здоровых дочерей, которым принадлежит будущее, черт побери, этот малолетний покойник разрушит все, что он создал.

Что-то сконфуженно бормоча, Реймон опустился на колени перед покореженной дверцей и взял мальчика на руки.

Вот так – с ватными и болтающимися ногами, с неподвижным взглядом, в объятиях садовника – господин Поль вернулся домой.

7

Казалось, в жизни Мадлен сместились все ориентиры. Она не плакала, но Поля часто одолевали ночные кошмары, и он садился и беспокойно метался в постели, рыдая от страха. «Он видит, как снова падает, я в этом уверена!» – кричала она, заламывая руки, кидалась к сыну и начинала вторить ему. Иногда ей случалось заснуть возле него, и было непонятно, кто из них составлял компанию другому. Она очень устала.

Ее былые достоинства хозяйки дома пропали. Она по-прежнему оставалась активной и хорошо знакомым всем ее близким озабоченным взглядом окидывала коридоры, но это была лишь видимость деятельности, Мадлен оказалась не в состоянии принять необходимые меры. Например, инвалидная коляска Поля. От падения у нее деформировалось колесо, сиденье треснуло пополам, она стала непригодна. Когда же Леонс заговорила о том, чтобы отослать ее в починку, Мадлен согласилась – да, конечно-конечно, но прошло два дня, а коляска так и стояла внизу в холле, как хлам в чулане. Леонс решила, что займется этим сама.

То же и с комнатой Поля на третьем этаже. В создавшейся ситуации она стала непригодна для него, следовало выбрать и обустроить другую. Мадлен все никак не могла решиться – может, здесь? – но от туалета далеко, замечали ей, ах, правда, тогда тут, но здесь северная сторона, Полю постоянно будет холодно, и света маловато. Мадлен в досаде осматривала дом – да, верно, шептала она и, не в силах сделать выбор, меняла тему. Она часами думала о чем-то постороннем – например, о «Титанике», – она бы первым делом начала красить лежаки.

– В конечном счете лучше всего Полю будет в спальне господина Перикура, – предложила Леонс, – рядом есть ванная, там светло и просторно.

Хорошо, – сказала Мадлен таким тоном, как будто это была ее идея. – Где господин Реймон? – спросила она. – Кровать Поля поставим к окну…

Леонс терпеливо прикрыла глаза:

– Мадлен… Думаю, сначала надо кое-что переделать. Малыш не может жить в этой комнате… пока она в таком виде.

Она имела в виду, что с того дня, как здесь умер Перикур, в спальне ничего не изменилось. Мадлен согласилась. Она кивнула и вернулась к сыну.

Тогда Леонс принялась за работу. Следовало поменять ковры, занавески, вымыть и освежить комнату, убрать мебель и купить вместо нее другую, более современную, среди которой мог бы жить постоянно пребывающий в инвалидном кресле семилетний ребенок. И на все это нужны деньги.

– Конечно, поговорите с Гюставом, хорошо? – сказала Мадлен.

Хорошо бы назначить Леонс на другую должность, сделать ее домоправительницей, увеличить ей зарплату. Но об этом Мадлен, конечно, не подумала. А для Леонс деньги имели значение. Она часто говорила, посмеиваясь, «не знаю, куда они деваются, будто сквозь пальцы утекают», и верно, месяца не проходило, чтобы она не просила аванса.

Жубер же прекрасно понимал, что вся эта работа, требующая определенных усилий, не входит в обязанности компаньонки, но, как опытный хозяин, оставил этот вопрос в подвешенном состоянии – если работник не осмеливается жаловаться, повышать его ни к чему.

Андре Делькур не возобновил занятий с Полем – в своем почти вегетативном состоянии тот ничему не мог учиться. Но платить ему продолжали. Не зная, чем заняться, он широкими шагами ходил по дому с книгой под мышкой и с озабоченным видом и молил Небеса, чтобы никто у него не спросил отчета. Та Мадлен Перикур, которую он прежде знал и которая частенько со смехом подталкивала его к постели, не имела ничего общего с нервной, напряженной женщиной, занятой и встревоженной, – он встречал ее в коридорах, она просила его: Андре, не могли бы вы сходить за журналами для Поля, я хочу попробовать почитать ему немного, что-нибудь легкое, понимаете, и тут же снова окликала его: Нет, Андре, давайте лучше книжку про приключения. Или журнал. Не знаю, вы лучше знаете, можете сейчас сходить? Но когда он возвращался, она уже забывала о своей просьбе: Не позовете господина Реймона? Нужно отнести вниз Поля, пусть ребенок немного подышит свежим воздухом.

Перспектива искать другую работу приводила его в бешенство, к тому же он чувствовал, что находится на пороге чего-то нового. Сделанный им в феврале блистательный обзор похорон не принес ему ни гроша, но о нем заговорили. Его даже пригласили однажды к графине де Марсант, которая раз в неделю принимала у себя на бульваре Сен-Жермен; она считала его настоящим писателем, хотя он пока ничего не опубликовал. Чтобы произвести хорошее впечатление, он потратил последние деньги на покупку костюма, конечно, не сшитого у портного, а поношенного; костюм показался ему вполне приличным, чтобы произвести впечатление, но на следующий же день разошелся на спине. Он отдал подлатать его в ателье на улице Сантье, и, как ему казалось, результат выглядел неплохо, однако он попросту не замечал снисходительных взглядов, которыми его провожала прислуга, когда он входил в гостиную.

Для Мадлен не существовало ничего, кроме Поля. Она считала своим долгом делать все сама. Поскольку кресла на колесиках больше не было, Поля приходилось носить на руках, и Мадлен не позволяла никому делать это вместо нее. Сын сильно похудел и весил не более пятнадцати килограммов, что для семилетнего ребенка не очень много, однако… Но позвольте мне, мадемуазель Мадлен, говорил Реймон. Она уже раз десять чуть не упала, но все оставалось по-прежнему. Поль говорил: Пу…пусть он… ма…ма! Никогда еще он так сильно не заикался.

Глядя, как Мадлен суетится вокруг него, все спрашивали себя, сколько она еще продержится.

В частности, непростым делом была интимная гигиена. Три-четыре раза в день Поля надо было приподнять, уложить, раздеть, отнести в ванную, поменять ему памперсы, как грудничку, переложить его мертвые ноги, перевернуть, опять одеть. Вид его безжизненных конечностей терзал душу. Взгляд его оставался пустым и неподвижным, и он никогда не жаловался. Когда Поль принимал сероводородные ванны или ему делали массаж с прописанными профессором Фурнье обезболивающими препаратами, Мадлен с горячностью шептала что-то сыну на ухо, словно обезумевшая грешница на исповеди.

Ее не покидали мучительные размышления о причине его поступка. Почему он выбросился из окна? Она не могла отделаться от воспоминания о своем брате Эдуаре. Оба бросились в пустоту. Один под колеса отцовской машины, другой на гроб деда. Перикур был камнем преткновения, о который разбивались жизни всех членов семьи.

Мадлен захотела разобраться.

И начала с Поля. Поставив перед собой стул, она посадила на него Поля – мама хочет поговорить с тобой, мама должна понять – что-то в этом роде… Поль покраснел, заерзал, завертел головой, Мадлен стала настаивать, Поль начал заикаться: Н…нет, н…нет… Да, да, Поль, мама хочет знать, понять. Поль тихо заплакал, Мадлен повысила голос, принялась в большом волнении ходить по комнате, рвать на себе волосы, кричать: я с ума сойду. Поль плакал горючими слезами, Мадлен истошно кричала. Леонс ушла за покупками, вопли услышал Реймон, он, перескакивая через ступеньки, взбежал по лестнице, рывком распахнул дверь – ну же, мадемуазель, не мучайте себя, и, пока он ловил Мадлен, которая, как петух с отрубленной головой, металась по комнате, маленький Поль рухнул на стул, чуть не упав с него, ему не хватало сил подняться, он еле держался пальцами за спинку; Реймон не знал, что и делать, он бросил мать, кинулся на помощь ее сыну, тут пришла кухарка, прижала к себе Мадлен. Так их и застала Леонс – Реймон держит на руках уставившегося в потолок Поля с безвольно болтающимися ногами, кухарка сидит на кровати, а голова Мадлен покоится у нее на коленях.

Едва оправившись от случившегося, Мадлен снова принялась мучить себя теми же вопросами.

В конце концов у нее в мозгу возникла твердая уверенность. Кто-то в доме должен что-то знать, иначе просто невозможно.

Вероятно, с ним кто-то был. Мысль о виновности кого-то из прислуги поначалу показалась ей возможной, потом определенной – это все объясняло.

Она созвала всех шестерых, не считая Леонс и Андре, они пришли и выстроились перед ней рядком – это было ужасно, будто кто-то украл серебряные ложки, и одновременно смешно. Нервно потирая руки, Мадлен пыталась добиться правды. Кто видел Поля в день, когда произошло несчастье? Кто был рядом с ним? Никто не знал, что отвечать, и все спрашивали себя, что будет дальше.

– Вот вы, например, – сказала она, указывая пальцем на кухарку, – мне сказали, что вы были наверху!

Бедная женщина покраснела и вцепилась руками в фартук.

– Потому что… у меня там были дела!

– Ага! – воскликнула ликующая Мадлен. – Видите, значит, были!

– Мадлен, – умоляюще и мягко сказала Леонс, – прошу вас…

Больше никто не вымолвил ни слова. Все смотрели себе под ноги или в стену. Это молчание еще больше ее разгневало. Она заподозрила заговор и принялась поочередно опрашивать одного за другим: а вы?

– Мадлен… – повторила Леонс.

Но Мадлен ничего не слушала.

– Кто из вас толкнул Поля? – крикнула она. – Кто выбросил моего ребенка в окно…

Все вытаращили глаза. Никто не выйдет отсюда, пока она не добьется правды, она пойдет в полицию, к префекту, а если никто не сознается, все отправитесь в тюрьму, слышите, все разом!

– Я требую правды!

Затем Мадлен умолкла. Она посмотрела на кучку собравшихся, как будто видела их впервые, потом рухнула на колени и разрыдалась.

Зрелище распростертой на полу женщины, которая теперь только хрипло стонала, вызывало сочувствие, но на помощь ей никто не пришел. Слуги один за другим покинули комнату. А вечером многие попросили расчет. Мадлен два дня пролежала в постели, поднимаясь лишь, чтобы переменить Полю простынки.

С этого дня дом погрузился в странное оцепенение, все хранили молчание или говорили вполголоса, хозяйку жалели, но все-таки подыскивали себе новое место, где их не будут считать убийцами. Но главное – жалели Поля – бедняжка, как тяжко его видеть…

Исчерпав все предположения, Мадлен пришла к заключению, что ответ на страшный вопрос снизойдет на нее с небес, ударилась в мистику и вернулась в лоно Церкви, которую покинула после смерти своего брата Эдуара.

Священник прихода Святого Франциска Сальского дал ей единственный совет, которым располагал, – подождать и отдаться на волю Божью. В сложившейся ситуации это мало помогало. Католическая вера или гадание – всего лишь вопрос интерпретации, так что Мадлен начала посещать прорицателей, гадалок и медиумов. Оставаться одной ей не хотелось, поэтому ее сопровождала Леонс.

Они обращались к хиромантам, ясновидицам, телепатам, нумерологам и даже к одному колдуну из Сенегала, который покопался в куриных потрохах и уверил посетительниц, что Поль хотел кинуться в объятия присутствующей здесь матери; и то, что он сделал это из окна третьего этажа, не поколебало его уверенности, – курица дала однозначный ответ. Все эти визиты заканчивались одним и тем же – сразу вопрос не решить, необходимо приходить еще и еще.

Мадлен приносила фотографии, пряди волос, выпавший у Поля год назад молочный зуб. Заливаясь слезами, она слушала невразумительные объяснения. Один астролог разглядел, что падение Поля было неизбежно: так сошлись звезды, все в руках Божьих, – и круг замкнулся. Леонс в ужасе смотрела, как уходят деньги, они потратили больше шести тысяч франков.

Мадлен была не настолько наивной, чтобы верить тому, что ей рассказывают. Глубоко несчастная женщина не знала, что думать, кому верить, она нервничала, почти сходила с ума, перескакивала с одной мысли на другую. Все ее попытки с обескураживающим постоянством заканчивались ничем.

Наконец из ремонта забрали инвалидную коляску.

Полю от этого не стало ни хуже ни лучше, но теперь, по крайней мере, Мадлен могла катать его по коридору, возить в ванную, не надрывая себе спину. К коляске спереди была прикреплена небольшая подставка, куда можно было положить книгу или игру, но Поль никогда не читал и не играл, бо́льшую часть времени он смотрел в окно.

Наконец подготовили комнату. Она ничем не напоминала бывшую спальню господина Перикура. Леонс выбрала цвета живые и веселые, светлые занавески. Поль сказал: сп…спасибо, м…м…мама. Все сделала Леонс, дорогой мой. Сп…спасибо, Л…Л… Леон…нс…

– Не за что, малыш, – сказала Леонс, – главное, что тебе нравится.

Когда Леонс заговорила о том, чтобы нанять санитарку, Мадлен резко отклонила предложение:

– Полем занимаюсь я.


Полученные по наследству двести тысяч франков Шарль пустил на свои операции с недвижимостью, он только-только начал приходить в себя, как к нему заявился «интересующийся строительством на улице Колоний» рыжеволосый репортеришка с лисьей мордочкой и бегающим взглядом.

– Меня удручает не то, что работы ведутся, а то, что их заморозили. Три дня простоя, а потом опять начинается.

– Ну так что же, – вскричал Шарль, – раз опять начали, значит все в порядке!

– Рабочий, которого я посетил в больнице Сальпетриер, придерживается иного мнения… Он в плачевном состоянии. Четверо ребятишек, жена, которая ничего не умеет делать, хозяин, вспоминающий о нем, исключительно чтобы обвинить его в пренебрежении правилами безопасности, но конвертик ему все-таки всучивший – не слишком толстый, кстати, но на костыли хватит…

Шарль смотрел на него – к чему он клонит?

– Я задумал сделать репортаж. Неделю идет стройка, потом один мужичок проваливается сквозь пол и оказывается этажом ниже со сломанной ногой, в больнице констатируют повреждения, что-то типа того…

Шарль сразу представил себе, к какой катастрофе это приведет.

– Я решил написать, но, признаюсь, я предпочитаю, чтобы мне платили за то, чего я не сделаю.

Шарль тоже в своей жизни практически ничего никогда не делал, так что понять он мог, но то, что предложение исходит от наемного работника, показалось ему безнравственным. Журналист же расфилософствовался:

– Информация, знаете ли, стоит ее опубликовать, ужасно теряет в цене. Ненапечатанная, она котируется гораздо выше. Назовем это премией за оригинальность…

– Да вы…

Шарль подыскивал нужное слово.

– …журналист, господин Перикур. Журналист – это тот, кто знает цену информации. В этой области я эксперт, ваша информация стоит десять тысяч франков.

Шарль чуть не задохнулся.

Вне себя, он принялся мерить шагами приемную, и именно на его негодующую физиономию наткнулся Жюль Гийото возле своего кабинета.

Скандал на улице Колоний, негодные материалы, рыжеволосый репортер (то самый парнишка, который писал о комиссариатах и больницах), десять тысяч франков.

– Шарль, дружище, – сказал он, – вы совершенно правы! Сейчас я пошлю за ним, и мы сразу с этим покончим.

Шарль испытал удовлетворение и облегчение. Когда они пожали друг другу руки, Гийото спросил:

– Да, Шарль… А это предприятие, о котором вы говорите… «Буске и сыновья»… Они дают рекламу в прессе?

– Что вы! Клиенты сами их находят! Это была бы пустая трата денег.

– Какая жалость! Ладно, Шарль, до встречи. А что касается этого молодого репортера, надеюсь, что он окажется понятливым…

Проблемы так и сыпались, поэтому по отношению к ним у Шарля развилось шестое чувство.

– Как это «надеетесь»? Вы в этом не уверены?

– Дело в том… Существует профессиональная этика, дорогой мой! Редактор газеты не может навязать все, что хочет, всем, кому хочет, это было бы непрофессионально!

Аргумент был смешон. «Суар» не имела ничего общего с настоящей газетой. Тут не было ни одного журналиста – только служащие.

– Я постараюсь, но если он откажется…

– Выставите его вон!

– Без таких сотрудников мне не обойтись, Шарль! Они работают за мизерную зарплату! Они совершенно необходимы! Ну конечно, чтобы газета выжила, нам бы побольше рекламы… Будь у нас объявлений на сорок тысяч франков, я был бы спокойней по поводу вашего дела… И это позволило бы мне заткнуть ему рот!

Шарля как оглушили. Сорок тысяч франков…

– Ладно, – пробормотал он, – я подумаю, подумаю…

Гийото открыл дверь, потом положил руку Шарлю на плечо:

– А эти из парижского «Песка и цемента»… скажите, что там у них с рекламой?

Шарль только что взял в долг семьдесят пять тысяч франков на объявления, которые никогда не будут опубликованы.

Ему придется решиться на поступок унизительный, но неизбежный.


Гюстав Жубер выждал необходимое время, но уже наступил май, и времени больше не оставалось.

Он сел напротив Мадлен, чтобы ввести ее в курс дела, но молодая женщина смотрела на него так, будто он говорил на иностранном языке. Он взял ее руки в свои и обратился к ней, как к ребенку:

– Вы председатель совета директоров банка, Мадлен, а председатель должен председательствовать…

– Председатель совета?

Она была в ужасе.

– Просто поприсутствовать. Я могу написать небольшую речь, чтобы заверить присутствующих, что банк по-прежнему в надежных руках. Никто вас ни о чем не спросит, не волнуйтесь.

Совет директоров собирался в огромном зале на последнем этаже занимаемого банком здания. Стол делали на заказ, чтобы за него могли сесть более шестидесяти человек.

Мадлен вошла в зал, погруженный в звенящую тишину.

При ее появлении все поднялись. Это был призрак женщины в дорогом костюме, в трясущейся руке она держала пачку бумаг, которую тотчас же уронила, все бросились поднимать, пришлось заново навести в документах порядок, на это потребовалась уйма времени, все были явно озадачены.

Как ей заранее посоветовал Гюстав, она коротко кивнула, приглашая присутствующих снова занять свои места. Более шести десятка мужчин молча смотрели на нее в ожидании каких-то убедительных слов.

Ее речь была жалкой. Нерешительность, оговорки, повторение уже сказанного сделали ее обращение невнятным, порой едва слышным, одним словом – никудышным. Постоянно казалось, что директора вот-вот потихоньку разойдутся и она закончит свое выступление при трех-четырех отчаявшихся акционерах, сидящих на расстоянии пятнадцати метров друг от друга.

Но ничего этого не случилось.

Когда она наконец подняла голову, в зале стояла глубокая тишина. Гюстав встал и зааплодировал, глядя на нее, и вскоре все последовали его примеру, это был полный успех.

Все были по-настоящему искренними.

Их основное опасение заключалось в том, что эта женщина – и это было в ее праве – может пожелать руководить банком, но теперь они совершенно успокоились. Они аплодировали тому, что она в этом ничего не понимает и не будет высовываться.

Устраивая этот спектакль и составляя речь гораздо более детальную, чем требовалось, Гюстав Жубер выполнял волю Марселя Перикура, которую тот изъявил несколькими месяцами ранее: Гюстав, Мадлен будет моей единственной наследницей, это само собой разумеется, но… отсоветуйте ей вмешиваться в дела, она будет чувствовать себя неловко. А если вдруг захочет, найдите способ отговорить ее.

Мадлен присутствовала на бесконечном собрании, не проронив больше ни единого слова. Когда она собралась уходить, ее окружили. Все хотели попрощаться с ней, поскольку знали, что здесь до наступления следующего года никому такой возможности больше не представится.


Мадлен смотрела то в стену, то в окно, крутилась и вертелась, это ей напомнило те давние ночи, когда приходилось выжидать, чтобы подняться «наверх» к Андре. Тогда они придумали такой пароль: «до вечера… наверху». Ей стало стыдно, как будто воспоминание о былом счастье оскорбляло ее сына.

Почти полночь.

Ей потребовалось больше часа, чтобы решиться, открыть дверь, пройти по коридору на черную лестницу, подняться.

Она подошла к комнате Андре, приложила к двери ухо, ничего не услышала, взялась за ручку и повернула ее.

Андре вздрогнул от неожиданности:

– Мадлен!..

Невозможно перечислить все, что было в этом возгласе, – удивление, смущение, паника. Андре держал в руке карандаш и листы бумаги. Мадлен, Мадлен, – голос его дрожал, он поспешно положил все на ночной столик и молча смотрел на нее, словно не узнавая, как археолог перед неожиданной находкой.

Мадлен тотчас распахнула руки навстречу ему, ей хотелось сказать «не бойтесь!», она уже жалела, что пришла. Она смотрела на кровать, где… Ее охватил стыд, она покраснела, ей хотелось перекреститься. Она расплакалась.

– Садитесь, Мадлен, – прошептал Андре, будто опасаясь, что их застанут.

На кровать – о нет, она не хотела. Оставался стул, который ей придвинул Андре. Он обратился к ней на «вы», как когда-то, когда они бывали не одни.

– Простите меня, Андре…

Он протянул ей носовой платок. Мадлен слегка успокоилась, огляделась, словно впервые видела эту комнату, словно не помнила, что она такая маленькая.

– Андре… я хотела посоветоваться с вами… по-вашему… почему Поль…

Она снова расплакалась. Тише, Мадлен, тише. Ей удалось наконец сформулировать вопрос, тотчас превратившийся в упрек самой себе.

– Не терзайтесь так, – сказал Андре. – Не стоит быть к себе такой несправедливой, уверяю вас.

– Я поступила дурно, да?

Мадлен думала о Божьей каре. Задавать такой вопрос здесь, в этой комнате, значило обвинять в произошедшем их связь. Андре не был к этому готов.

– Разве вы были плохой матерью?

– Наверняка невнимательной…

– Поль не был один, у него были вы, я, его дед! Все его любили!

Он сказал это с такой горячностью, что Мадлен как будто полегчало. Она поднялась и указала на листы бумаги: – Вы работали, я вам мешаю… Это стихи? – Она смотрела на него, как на ребенка перед причастием. – Я рада за вас, Андре.

Она подошла к двери, вспомнила, что для того, чтобы она не заскрипела, надо резко дернуть.

Андре было не по себе.

Своим внезапным визитом Мадлен подтвердила шаткость его положения в доме. Скоро ему придется уйти. Как он проживет без учительской зарплаты? Андре перебирал имеющиеся у него в запасе хилые возможности. Профессиональный опыт позволял ему претендовать только на пост учителя французского языка или латыни. Прежде всего следовало найти место, а потом проводить десятки часов с противными учениками за мизерное жалованье, на которое придется питаться, одеваться, где-то жить, боже, у него даже лишних сорока франков нет, а арендную плату постоянно повышают!

На пороге Мадлен обернулась:

– Я хотела сказать вам, Андре… – Она шептала, как в церкви. – Вы были так добры к Полю… Это правда… Вы можете оставаться здесь сколько пожелаете… Надеюсь, что Поль когда-нибудь… Даже не сомневайтесь…

Андре так никогда и не узнал, в чем он мог не сомневаться, потому что Мадлен резко оборвала фразу и исчезла, закрыв за собой дверь.

Андре продолжал жить в доме Перикуров, делая вид, что верит, будто к этому его принуждает «крайняя нужда», как он сам снисходительно называл свое положение. На самом деле оказалось, что он не столь горд, как думал. По распоряжению Мадлен раз в неделю горничная опять стала убирать в его комнате, ему стирали и гладили, отапливали его спальню, а жалованье ему все так же выплачивали по понедельникам раз в две недели.

При встрече Мадлен останавливалась: о, Андре, как поживаете? Она смотрела на него, как на Поля, когда тот был маленьким, в ее взгляде читалась любовь, великодушие и жалость к своим собственным чувствам – некоторым матерям это свойственно.

8

Гюстав Жубер ездил из банка в больницу, потом опять в банк, затем в дом Перикуров. В ожидании доставки новенького «студебеккера» он сам сидел за рулем «стара» модели М и возил с собой бухгалтера Броше.

Установился определенный ритуал. Они входили. Жубер извинялся перед Броше. Он держался с персоналом почтительно, как когда-то до него Перикур. Чем более уважительны вы с подчиненными, тем больше они вас боятся, – говорил он, – они потрясены, вежливость кажется им угрожающей, таков закон психологии.

Броше усаживался в коридоре на стул, клал свои объемистые папки с документами на колени. Жубер заходил в библиотеку, куда, в зависимости от времени, горничная приносила чай или стаканчик портвейна. По пути она предлагала что-нибудь Броше, тот неизменно в знак отказа поднимал руку – спасибо, – в непосредственной близости от патрона он не осмелился бы выпить и стакана воды.

Вскоре спускалась Мадлен, здравствуйте, Гюстав, ухватившись за его предплечья и привстав на цыпочки, быстро целовала в щеку и приоткрывала дверь в комнату Поля – на всякий случай, вдруг ему что-то понадобится… Гюстав брался за свою папку и приступал к изложению текущих дел, подробно комментируя каждое.

Затем приглашали Броше, который почтительно выкладывал перед Мадлен свои расчетные книги, а Жубер переворачивал страницы, как делал всегда – даже при жизни Перикура. Мадлен подписывала все, что ей давали. Броше со своими папками возвращался в коридор, садился, спасибо, поднимая руку в знак отказа, говорил он горничной, настойчиво предлагающей ему что-нибудь выпить.

Получить согласие Мадлен было просто, но в глубине души Гюставу это не нравилось. Существует банкирская этика, нельзя быть равнодушным к деньгам, это почти аморально. Со стороны женщины это неудивительно, но не внушает надежд.

Ритуал предписывал не уходить сразу после подписания тонны бумаг. Жубер не подчиненный, которому после выполнения своей задачи следует покинуть помещение. Обычно Мадлен предлагала: присядьте, Гюстав, у вас же есть еще минутка для вашего друга… Она звала горничную, та подливала еще чая или портвейна на низком столике около рояля (в коридоре Броше махал рукой – нет, спасибо), и Гюстав начинал разговор на единственную тему, которая интересовала Мадлен, – о ее сыне.

Она делилась с ним сегодняшними мелкими новостями – Поль съел немного супа, она почитала ему, но он уснул, ребенок очень устает. В зависимости от ситуации Гюстав покачивал головой либо справа налево, либо сверху вниз, потом вставал – прошу меня извинить, Мадлен, разумеется, я же вас задерживаю, а у вас столько работы, конечно, бегите, Гюстав, – она цеплялась за его предплечье, вставала на цыпочки, целовала в щеку – до четверга. До среды! Да, простите, Гюстав, до среды.

В этот день ритуал был нарушен, что сразу привлекло внимание Мадлен.

– Что-то случилось, Гюстав?

– Ваш дядюшка Шарль, Мадлен… Он… в общем, столкнулся с некоторыми трудностями. Ему нужны деньги.

Мадлен молитвенно сложила руки – говорите все как есть.

– Хорошо бы он сам вам рассказал. И тогда бы вы решили… У нас есть возможность помочь ему, это не будет…

Мадлен кивнула – передайте, чтобы пришел ко мне. Довольный, Гюстав посмотрел на часы, с сожалением махнул рукой и поднялся. Мадлен, как всегда, проводила его до двери.

Она встала на цыпочки, поцеловала его в щеку – спасибо, Гюстав…

Он долго обдумывал ситуацию и из всех вариантов выбрал именно этот момент, показавшийся ему наиболее благоприятным… И вот все произошло и завертелось.

Тем хуже, Гюстав приступил к действиям, хотя и с некоторым опозданием, он вытянул руку, коснулся талии Мадлен и подхватил ее.

Она замерла.

Затем молча взглянула на него и медленно коснулась ногами пола.

Он был очень высоким, и в таком положении – с запрокинутой головой – у нее затекала шея.

– Мадлен… – прошептал Шарль.

Шейные позвонки страдали, и Мадлен опустила голову – что происходит? Она увидела, что рука Гюстава лежит у нее на талии. Он хочет попросить о чем-то еще? Рука Гюстава переместилась к плечу, спокойно, по-братски.

Мадлен опустила глаза, это был знак согласия, он возвышался над ней на целую голову, ну что ж, начало немного скомкано, но он уже чувствовал себя уверенно.

Она снова посмотрела на него.

– Мы же друзья, верно, Мадлен?

Гм… да, они друзья… Мадлен едва заметно улыбнулась, пытаясь осторожно показать ему, что ожидает продолжения, что он может объясниться.

Гюстав повторил заранее заготовленные фразы:

– Когда-то у нас были планы, которые не реализовались, но прошло время. Сейчас нас все сближает. Кончина вашего отца, несчастный случай с Полем, деловые обязанности… Не кажется ли вам, что сейчас можно взглянуть на вещи иначе? И довериться вашему старому другу?

Его рука по-прежнему лежала на плече Мадлен.

Она пристально взглянула на Гюстава, в голове у нее, не находя выхода, крутились его слова. Вдруг она, кажется, поняла. Не просит ли Гюстав… ее руки? Она не была в этом уверена.

– Чего вы хотите, Гюстав?

Поняли ли мы друг друга? – размышлял Гюстав. Обстоятельства вынудили его немного сдвинуть начало своего выступления, но дальше он говорил без запинки, в нужном порядке, он не видел, в чем может быть препятствие.

Мадлен нахмурилась, чтобы подчеркнуть свой вопрос.

Жубер предвидел разные ситуации, но не рассматривал варианта быть непонятым. Поэтому не подготовил фразы, способные рассеять сомнения, и теперь действовал по наитию. Если она не отстранилась, значит ждет подтверждения, так что он перешел от слов к делу. Взял ее руку и поднес к губам.

Сигнал был ясным. Он поцеловал ей пальцы и в подкрепление своего действия добавил: Мадлен…

Ну вот, пока хватит.

– Гюстав… – ответила она.

Он бы не стал утверждать, но ему показалось, что в конце ее ответа стоит вопросительный знак. Вот что нервирует в женщинах, им надо, чтобы все было сказано, проговорено, они так не уверены в себе, что малейшее сомнение приводит их в нерешительность, они меняют свое мнение, с ними все должно быть прямолинейно, четко, ясно. Официально. До чего же это мучительно.

Не станет же он признаваться ей в любви, это было бы смешно. Он пытался подыскать нужные слова, и тут ему вспомнились первые свидания с бывшей женой. Картина возникла перед его глазами, как пузырек воздуха, он удивился: тогда его бывшая жена смотрела на него с таким же сомнением и нерешительностью, как сейчас Мадлен, теперь он четко вспомнил. Он склонился к ней. Поцеловал. Она именно этого и хотела. Больше добавить ему было нечего. Женщины таковы – или вы долго что-то говорите, потому что им нужны только слова, или же заменяете свою болтовню поцелуем или чем-нибудь подобным (хотя для них с поцелуем не сравнится ничто), функция одна и та же.

Жубер взвесил все за и против. Она была здесь, совсем рядом, ободряюще улыбалась. Ну же, пора решаться…

Мадлен наблюдала за Гюставом и постепенно успокаивалась. У нее сложилось досадное впечатление, но оказалось, что это просто недоразумение. Может, у него личные неприятности? От этой мысли ей стало страшно. Если так, они помешают ему исполнять свои обязанности в банке? Или даже еще хуже, вдруг он хочет уйти от них?.. Что она тогда будет делать? Самое время выказать ему немного симпатии. Она еще немного придвинулась к нему:

– Гюстав…

Этого подтверждения он и ждал. Жубер сделал глубокий вдох, потом наклонился и прижался губами к губам Мадлен.

Дальше все произошло мгновенно: она отпрянула и дала ему пощечину.

Жубер выпрямился и оценил ситуацию.

Он понял, что сейчас Мадлен его уволит.

Она же подумала, что он уволится и оставит ее одну.

Она в волнении потерла руки:

– Гюстав…

Но он уже вышел. Боже, что я натворила? – спрашивала себя Мадлен.


Гюстав Жубер был в замешательстве. Как он мог до такой степени ошибаться? Слишком взбудораженный, чтобы спокойно проанализировать ситуацию, он снова и снова прокручивал случившееся в голове.

В прошлом гордость его часто страдала, господин Перикур был непростым человеком, но того, что Жубер тысячу раз терпел от хозяина, он не собирался выносить от женщины, пусть даже от Мадлен Перикур.

Неужели это конец его карьеры в банке? Там избыток молодых талантливых банкиров, готовых душу продать, чтобы услужить Мадлен, к тому же она дала понять, что ей нравятся молодые.

А ему придется искать себе новое место. Да ладно, стоит только записную книжку раскрыть, думал он, что было правдой, но теперь, когда брак с дочерью патрона окончательно отменен, Жуберу казалось невозможным вдобавок быть уволенным по причине, из-за которой ему придется краснеть.

Так что спустя несколько часов он решил взять на себя инициативу, чтобы соблюсти приличия.

Он написал заявление об увольнении.

И избрал самую простую формулировку, объявив о своем скором уходе и уточнив, что пока пребывает в распоряжении совета директоров и его председателя.

В ожидании посыльного Гюстав прошелся по кабинету. Он, всегда способный отодвинуть на задний план эмоции, которые могли бы повлиять на рассудок, сейчас испытывал огромную скорбь. Как он сможет работать где-то в другом месте, ведь здесь прошла вся его жизнь? От этого на душе было тяжело.

Посыльным оказался молодой человек лет двадцати пяти, столько же было ему, когда он вошел в дело Перикура. Сколько времени и сил отдано этому заведению…

Жубер отдал свое письмо. Посыльный протянул ему другое, подписанное Мадлен.

Она оказалась проворнее, чем он.

Дорогой Гюстав,

мне очень жаль, что так случилось. Это недоразумение. Забудем об этом, согласны?

Я полностью вам доверяю.

Ваш друг

Мадлен

Гюстав вернулся к работе в банке, но в нем бушевала тихая ярость. Вместо того чтобы проявить прагматизм, быть реалисткой, Мадлен повела себя нелогично, как идеалистка, короче говоря, как сентиментальная женщина.

Остаться на должности означало, конечно, признание в собственной слабости, свидетельницей, причиной и главным бенефициаром которой стала Мадлен…

Но вот что удивительно: достигнув самого дна, Гюстав Жубер размышлял, не станет ли это новое унижение началом новой эпохи его жизни.

9

Прошло три месяца с тех пор, как ребенок вернулся из больницы, а он все так же смотрел в окно. Мадлен отчаянно пыталась чем-то его заинтересовать, а потом подумала, что какая-нибудь умственная деятельность пойдет ему на пользу. А это была сфера Андре.

Представляя себе прикованного к инвалидной коляске Поля, неподвижного и страдающего недержанием, Андре не очень понимал, какое чудо должно произойти, чтобы его можно было чему-то научить.

– Да, – все же отважился он, – попробуем.

Про себя же он знал, что не собирается работать с бывшим учеником, ему просто было необходимо сохранить скудное жалованье, от которого зависело его существование. Заниматься латынью – идиотизм, счетом – казалось невозможным с ребенком, не способным вытереть себе рот, история представлялась слишком теоретическим предметом, поэтому он выбрал мораль.

Однако в комнату к своему бывшему ученику он вошел без иллюзий, зато с неукротимым ужасом в душе. Они не виделись несколько недель. В спальне царил полумрак, за окном лил дождь. Поль осунулся, черты его землистого лица заострились, он стал похож на сухой листок. Мадлен ободряюще кивнула Андре и потихоньку вышла, изобразив игривую улыбку: оставляю вас вдвоем, мальчики…

Андре прокашлялся:

– Поль, дружище…

Он листал книгу в поисках подходящего случаю изречения, все звучало фальшиво, в сложившейся ситуации лучшие намерения были обречены на провал.

Он выбрал: «Нет ничего невозможного для того, кто упрямо и храбро идет вперед». Эта максима лексикографа и поэта Пьер-Клода Виктора показалась ему уместной – храбрость Полю сейчас необходима, и какими бы ни были трудности, которые… ну да, годится. Он сделал шаг вперед, повторяя: ничего невозможного для того, кто… сделал глубокий вдох, решительно поднял глаза от книги и взглянул на ученика.

Тот уснул.

Андре почему-то сразу понял его уловку. Поль только делал вид, что спит. Лицо его ничего не выражало, но ребенок определенно притворялся спящим.

Андре стало досадно. Он потратил столько сил на воспитание этого мальчика, и вот вам благодарность? Ни фигурка ребенка, безвольно завалившегося на бок в инвалидной коляске, ни струйка слюны, подсохшая в уголках детского рта, не могли усмирить его холодную ярость, которая находила на Андре, когда он чувствовал несправедливость по отношению к себе.

– Ну уж нет, Поль! – громко и четко произнес он. – Не надейтесь, что я тоже попаду в эту грубую ловушку.

И поскольку ребенок не двигался, добавил:

– Не принимайте меня за дурака, Поль!

Это он выкрикнул гораздо громче, чем ему хотелось бы. Поль открыл глаза. Он испугался раскатов голоса своего учителя, схватил позолоченный колокольчик и тревожно зазвонил.

Андре обернулся к двери. Мадлен была уже здесь.

– Что стряслось?..

Она подбежала к Полю – что случилось, ангел мой, прижала его к себе. Поверх материнского плеча Поль холодно смотрел на Андре. И это был… вызывающий взгляд. Да, вызывающий. Андре чуть не задохнулся. Он сжал кулаки – нет, не бывать этому!

Мадлен лихорадочно повторяла: все в порядке, душа моя?

– Н…ничего, м…ма…ма, – ответил тот с трудом. – Ус…уст…устал…

Андре молчал, закусив губу. Мадлен старательно и заботливо прикрыла Полю ноги пледом и опустила шторы.

– Пойдемте, Андре. Пусть он отдохнет, ребенок обессилел…


Шарль предпринимал шаги, которые ему многого стоили, он надеялся, что это в последний раз, что ему не придется просить помощи Гюстава Жубера, наемного работника брата, это было бы немыслимо!

А тяжкие испытания все не кончались. Следовало во что бы то ни стало выпутаться из них.

Особняк Перикуров очень изменился. Повсюду, как в больнице, царила тишина, лишь изредка прерываемая шагами слуг, которых осталось всего четверо. Теперь у подножия широкой лестницы помещалась стальная платформа, на которой при помощи штурвала и блоков коляску Поля можно было поднимать и спускать. Механизм напоминал средневековую машину для пыток.

Горничная сообщила ему: госпожа ожидает вас наверху. Шарль, задыхаясь, поднялся по лестнице. В полумраке он не сразу разглядел Мадлен, которая с очень прямой спиной сидела около инвалидной коляски. Медленными движениями она гладила исхудавшую руку ко всему равнодушного Поля.

– Садитесь, пожалуйста, дядюшка, – сказала Мадлен, ее чистый голос не соответствовал замогильной атмосфере комнаты. – Какими судьбами?

Шарля охватило сомнение. Этот голос – властный, почти начальственный – показался ему предвестником чего-то особенного.

Он решился.

Поскольку, как известно, женщины ничего не смыслят ни в политике, ни в делах, он сделал акцент на чувствах, к чему они испытывают особую склонность. Он стал жертвой недоброжелательности. Хуже того, манипуляций. Кое-кто злоупотребил властью, которую он делегировал, и…

– Что я могу сделать для вас, дядюшка?

На мгновение Шарль впал в нерешительность.

– В общем… мне нужны деньги… Немного. Триста тысяч франков.

Две недели назад его собеседница была бы более сговорчива. Гюстав посоветовал Мадлен помочь дяде, и после их злосчастного недоразумения при мысли, что тот покинет банк, она так запаниковала, что охотно бы послушалась его. И Шарль ушел бы с чеком, даже не успев и рта раскрыть. Но с тех пор все наладилось. Приходил Гюстав. Благодарил ее. В руке у него было письмо, в котором Мадлен писала, что по-прежнему доверяет ему, Жубер несколько театральным жестом бросил его в камин. Опасения Мадлен утихли, она чувствовала, что может сама решать, как поступить.

– Триста тысяч франков – это примерно стоимость ваших акций в банке, не так ли? – ответила она. – Почему вы их не продаете?

Шарлю и в голову не приходило, что Мадлен может интересоваться подобными вопросами.

– Это наши единственные авуары, – терпеливо объяснял он. – То, что пойдет на приданое нашим дочерям. Если я продам акции… тогда, – он коротко рассмеялся, чтобы подчеркнуть всю нелепость ситуации, – я просто на паперти окажусь!

– Да что вы… До такой степени?

– Именно! Поверь, я обратился к тебе только потому, что исчерпал все остальные возможности!

Вдруг Мадлен разволновалась:

– То есть, дядя, вы… вы в шаге от разорения?

Горестно вздохнув, Шарль кивнул:

– Так и есть. Через неделю я стану банкротом.

Мадлен сочувственно покачала головой:

– Я бы охотно помогла вам, дядя, но ваши слова мешают мне это сделать, поймите меня.

– То есть как? Почему же?

Мадлен сложила руки на коленях:

– Вы же уверяете меня, что находитесь на грани банкротства. А тому, кто скоро умрет, дядя, денег в долг не дают, вы прекрасно это знаете…

Она издала сухой, короткий смешок:

– Если бы я не боялась показаться грубой, то сказала бы попросту… что покойникам денег не раздают.

Она на мгновение отвернулась, достала из кармана носовой платок и вытерла струйку слюны, текущую у сына по подбородку.

– Я даже спрашиваю себя, вполне ли законно давать деньги тому, кто приговорен…

Какая низость! Шарль заорал:

– То есть пусть имя Перикуров опять вываляют в грязи, ты этого хочешь? Этого хотел бы твой отец?

Мадлен грустно улыбнулась ему. Ей было его жаль.

– Он всю жизнь помогал вам, дядя. Он заслужил, чтобы вы оставили его память в покое, вам не кажется?

Шарль так поспешно поднялся, что опрокинул стул. Его чуть удар не хватил.

Но зря Мадлен воображает себя победительницей: Шарль всю жизнь участвовал в политических баталиях и научился покидать поле битвы с высоко поднятой головой.

– Я вот думаю, что ты за женщина…

Вопрос сопровождался таким испытующим взглядом, перед Шарлем встала задача непредвиденной сложности.

– Или, вернее, – он посмотрел на Поля, – что ты за мать.

Это слово буквально прозвенело в воздухе.

– Что… что вы имеете в виду, дядя?

– Какая мать допустит, чтобы вверенный ее заботам сын упал с третьего этажа?

Она вскочила, задохнулась.

– Это был несчастный случай!

– Что ты за мать, если твой семилетний сын так несчастен, что у него появляется желание выброситься в окно?

Этот выпад убил Мадлен. Она покачнулась, зашарила в поисках опоры. Выходя из комнаты, Шарль, не оборачиваясь, добавил:

– Рано или поздно всем нам приходится платить по счетам, Мадлен.

10

Последняя остановка перед банкротством. Шарля шокировало осознание того, до какой степени расходится с окружающими его взгляд на вещи.

Увидев, что Шарль входит в ресторан при Жокей-клубе Жубер отложил газету «Авто», убрал с колен салфетку, встал и приглашающим жестом вытянул вперед руки. Он указал на свой стол и с сожалением произнес:

– Простите, Шарль, что вынудил вас приехать, но суфле – блюдо капризное, оно, как говорится, не ждет…

Шарль был удовлетворен, он принимал извинения.

Жубер пользовался приборами с почти женской тщательностью, но на тарелку не смотрел. Вперив свой голубой взгляд в глаза Шарля, он раздражающе медленно жевал. Ну и что дальше? – казалось, спрашивал он. Прежде Шарль его терпеть не мог, теперь начинал ненавидеть. Жубер прекрасно знал ситуацию. Все эти люди хотели, чтобы он, Шарль, испил свою чашу до дна, это выводило его из себя. Он бы в бешенстве опрокинул стол, если бы перспектива банкротства не удерживала его.

– Дела мои… по-прежнему плохи.

Жубер не торопясь надел очки, склонился над помятой бумагой, которую придвинул к нему Шарль, и восхищенно присвистнул.

Жубера волновали не столько деньги, сколько то, что может быть запятнано имя Перикуров. Мадлен отказалась помочь своему дяде, ее женское начало опять взяло верх над стратегическими соображениями.

Он вытер губы и отложил салфетку:

– Шарль, вы уверены, что этого достаточно, чтобы спасти положение?

– Безусловно! – вышел из себя Шарль. – Я все подсчитал!

Гюстав Жубер улыбнулся и поднялся из-за стола.

Он подошел к сохраняемому за ним шкафчику, вытащил из перетянутого зеленым шнурком полотняного мешочка темно-синего цвета двести тысяч франков и переместил их в конверт с вензелем Жокей-клуба. А вернувшись, просто положил конверт на край стола.

Шарль пробормотал нечто невразумительное, что должно было сойти за слова благодарности.

– Хорошего вечера, Шарль. Мое почтение Ортанс.

– Спасибо, Жубер.

Он привычно назвал поверенного не по имени, а по фамилии. Ведь это всего лишь служащий.


Мадлен не поддалась на обман. Андре мог сколько угодно красться вдоль стен, стараться быть совершенно незаметным, но его бездеятельность угрожала скоро стать проблемой в доме. Тем, кто трудится с утра до вечера, присутствие здорового парня, получающего жалованье за то, что он не выходит из своей комнаты, где сочиняет стишки, казалось шокирующим, несправедливым. Даже богатому ясно.

Так, подумала она, разглядывая в зеркале свое накрашенное лицо, лучше все же надеть вуалетку…

Ее ожидал Жюль Гийото – дорогая моя, – он взял Мадлен под руку, проводил до кабинета, словно выздоравливающую после тяжелой болезни.

Позже, во время вечерних приемов в городе, Гийото будет не долго заставлять упрашивать себя пересказать эту сцену – давайте же, Жюль. – Ну ладно, так вот, честно говоря, тем, кто знавал эту женщину прежде, сейчас трудно будет ее узнать. Он опишет, как она подняла вуальку, упомянет о лице, отмеченном печатью горя, и его заострившихся чертах. Заметит вскользь, что теперь уже непонятно, сколько ей может быть лет. Однако главного сразу не выложит – давайте же, Жюль, не томите, так вот, хотя она как будто и стоит одной ногой в могиле, но пришла-таки просить за своего любовника. – Неееет! – Да, да, именно! Эта часть истории присутствующим нравилась больше всего.

– Но, дитя мое, – (он звал так Мадлен с рождения, потому что был близким другом ее отца), – что же вы хотите, чтобы я ему поручил?

Понравился ли ему отчет, который Андре написал о похоронах господина Перикура? Главный редактор охотно соглашался, что действительно статья замечательная, у вашего друга и правда прекрасный стиль, вернее, у вашего протеже.

– А что, если… не знаю… он написал бы для вас небольшую заметку, стал бы вести хронику…

– Это все, Мадлен, дело опытных журналистов! Что скажут в газете, если я позволю вести постоянную рубрику неизвестно кому?

Мадлен была дочерью банкира. И знала, что все начинается и заканчивается деньгами и что возгласы Жюля Гийото сводятся к цене.

– Я прошу взять его на работу, Жюль, а не платить ему.

Гийото в задумчивости опустил голову. Готова ли Мадлен платить за то, чтобы он взял на работу ее молодого друга? Его удержали слабые угрызения совести.

– Угодить Мадлен – это еще не все, – сказал он на следующий день Андре. – Я руковожу газетой, а не благотворительным фондом, что я могу вам дать?

Молодой человек вытирал о брюки влажные руки.

– Я думал, – пробормотал он, – может быть, какую-нибудь маленькую заметку под названием «Эскизы». Что-нибудь о жизни, о моих наблюдениях, но под определенным углом зрения.

Тут Андре вытащил из кармана лист бумаги и развернул его – «Статья об…»

– …аптекарях? Почему об аптекарях?

Пробегая статью, Гийото цокал языком. Несколько парижских фармацевтов попали в тюрьму, потому что работали в воскресенье.

«Так что проще напиться в ближайшем баре, чем найти лекарство, чтобы вылечить ребенка, который – вот ведь! – имел наглость заболеть в воскресенье».

Андре в ироничной манере перечислял профессии, к которым по этой логике можно применить подобные санкции, – пожарные, повитухи, врачи и так далее – и заканчивал коротким, но пронзительным призывом к свободе деятельности: «Пусть в парламенте сотрясают воздух, как там любят это делать, но не мешают работать на благо других тем, кому хватает духу вставать рано утром, то есть в тот час, когда Ассамблея и Сенат еще спят сном праведника».

Неплохо. Жюль Гийото изобразил озадаченность:

– Да, должен признаться, остро…

Четверть часа спустя Андре возглавил новую рубрику «Суар де Пари» за подписью А. Д. Сорок Строчек. На третьей странице. По вторникам и пятницам.

– Это хорошие дни – так о вас узнают. Посмотрят, на что вы способны. Но платить вам я не могу, это обговорено с вашей… с Мадлен Перикур, не так ли?

Когда главный редактор рассказывал об этом, то обходил денежный вопрос и давал понять, что согласился нанять Андре Делькура исключительно из добрых побуждений и платит ему столько же, сколько любому другому хроникеру.

11

С лета по Рождество Поль вырос на два сантиметра и похудел на три килограмма. Он постоянно испытывал трудности со сном и очень часто просыпался от кошмаров. С едой тоже были проблемы, он практически ничего не ел. Профессор Фурнье жаловался: Полю нужно набрать вес, это жизненно необходимо. Его слова пугали Мадлен. Три или четыре раза в день она сидела возле коляски с тарелкой, подыскивая новую уловку, песенку, считалку, рассказ, выходила из себя. Поль не то чтобы не хотел, но говорил:

– Н…не… г…глот…глотается, м…м…мама.

Мадлен отправляла поднос обратно в кухню и распоряжалась по поводу следующего приема пищи, она все перепробовала, посылала на другой конец Парижа, потому что вообразила, что пюре из брокколи творит чудеса.

Спустя год после «несчастного случая» она по-прежнему переодевала Поля, поднимала его, но, поскольку уставала все больше, 3 февраля 1928 года Мадлен упала, когда несла его в ванную комнату. Ребенок сильно ударился головой о ножку ванны. Мадлен чувствовала себя виноватой, и Леонс, которая настаивала на этом решении с прошлого лета, наконец победила. И тогда начался бесконечный поток медицинских сиделок.

Эта слишком грубая, та – слишком равнодушная, слишком молодая или старая, следующая подозрительно себя ведет, не говоря уже о тех, кто выглядел грязнулей или злюкой, испорченной или глупой. Мадлен никто не подходил, потому что она никого не хотела.

Леонс, конечно, постаралась внушить ей, что найти сиделку без недостатков сложно, но все было напрасно, пока не появилась молодая женщина лет тридцати, деревенского вида, с крутыми бедрами, широкими плечами, большой грудью, жизнерадостная и краснощекая, с маленькими, глубоко посаженными глазами, светлыми, почти белыми волосами и широкой улыбкой, открывающей крепкие зубы, – она была очень приятной.

Женщина встала перед Мадлен и произнесла что-то непонятное, потому что была полькой и ни слова не говорила по-французски. Затем она предъявила многочисленные рекомендательные письма, которые одно за другим комментировала по-польски, Леонс засмеялась, Мадлен же удалось остаться серьезной, хотя, как и ее подруге, ситуация казалась ей совершенно абсурдной. Даже если рекомендации молодой женщины можно было проверить, она никогда не согласилась бы стать в их квартале «той, что взяла на работу пшечку»… Она до конца выслушала ее речь, аккуратно сложила стопку сертификатов и объявила, что не наймет «пше… гм… сиделку, с которой невозможно общаться».

Молодая женщина неверно поняла сказанное, широко улыбнулась, совершенно не удивленная тем, что ей сразу удалось пройти первую проверку, и указала на дверь спальни, выпучив глаза и давая понять, что теперь ей не терпится встретиться с ребенком.

– Moze teraz do niego pójdziemy?[11]

Мадлен принялась еще раз спокойно объяснять свой отказ, но едва начала фразу, как молодая женщина пошла в комнату и подошла к креслу Поля. Мадлен и Леонс бросились за ней.

Санитарка оказалась говорливой. Никто не понимал и слова из того, что она болтала, но на ее лице читали, как будто она была актрисой немого кино. И положение дел ее не устраивало. Она отступила от коляски, поискала взглядом самую ближнюю к ней тряпку и, недовольно бурча, начала вытирать столик, на который накапала слюна Поля. Она прикрыла ему ноги одеялом, взяла стакан и пошла его мыть, потом передвинула коляску так, чтобы Поль видел свет, но чуть задернула занавески, чтобы Поля не слепили лучи. Затем навела порядок на прикроватной тумбочке, которой Поль не пользовался, сложила стопкой несколько книг, которые он никогда не читал, и все это время продолжала говорить, говорить, прерывая свое щебетание неожиданным смехом, как будто сама что-то спрашивала и отвечала, как будто вопросы ее забавляли, а ответы доводили до изнеможения. Все были поражены. Даже Поль от ее непрерывного жужжания склонил голову и сощурился, пытаясь угадать, что это за фея, потом чуть улыбнулся, и, скажу вам, никогда еще со своего возвращения домой он не казался таким живым.

И вдруг все рухнуло.

Молодая женщина застыла, принюхалась, как охотничья собака, пристально посмотрела на Поля, нахмурилась, заговорила низким голосом – было понятно, что она сердится. Она одним махом подхватила ребенка, как тюк с бельем, перенесла на кровать, положила и, не переставая ворчать и грозить пальцем, раздела его и поменяла подгузник.

Во время этой интимной процедуры она продолжала комментировать происходящее. Никто не знал, обращается она к Полю или говорит сама с собой, вероятно, и то и другое, интонации ее звучали добродушно, властно, укоризненно и весело, эта смесь снова вызвала улыбку Поля. Второй раз менее чем за четверть часа. Она вдруг громко рассмеялась – она держала подгузник кончиками пальцев и зажимала себе нос, потом подошла к корзине для белья, покачиваясь, как будто сейчас упадет в обморок от запаха, потом принялась одевать Поля, который впервые попробовал что-то сказать:

– В…вы… з…забы…

– Бу-бу-бу-бу! – ответила она, не прекращая своего занятия.

Когда она закончила, все пришли к убеждению, что с этого момента Полю подгузник больше не понадобится.

Потому что Влади не хочет.

Владислава Амброзевич. Влади – говорила она, поднимая вверх оба указательных пальца.

Было в ней что-то простое и юное, поразительные бодрость и жизнерадостность.

Леонс заметила, что Мадлен напряглась, скрестила руки, как будто решила, что ее не обведут вокруг пальца.

Леонс притянула ее к себе.

– Все хорошо, – зашептала она, – вы не находите?

Мадлен была в ужасе.

– Да вы что, неужели не понимаете! Перикуры не наймут для ухода за Полем какую-то иностранку! К тому же польку!

Но тут внимание обеих женщин привлек звук голоса. Влади сидела перед Полем, держа его за руки, и рассказывала что-то, похоже считалочку. Она вращала выпученными глазами, как людоедша, и после каждой строчки чуть щипала ребенка за щечку.

Поль сияющими глазами смотрел на нее и слабо улыбался.

В тот же день Влади отвели комнату на третьем этаже – там, где уже проживал Андре.

По крайней мере, говорила себе Мадлен, она католичка.


Андре в крайнем возбуждении пришел в редакцию «Суар де Пари», чтобы отдать текст хроники. Утром он проснулся с готовой фразой «Занимается заря…», которая выражала одновременно все его надежды и склонность к гиперболам и красноречию.

В статье под названием «Наконец-то скандал!» он делал вид, что приветствует последовательность дел, продолжающих сотрясать страну. Когда-то редкие, теперь они, «к счастью, стали насущным хлебом журналистов, радуя своим разнообразием самых требовательных читателей. Теперь рантье мог полюбоваться скандалами на бирже, демократ – в политике, моралист – нашумевшим делом, связанным с гигиеной или моралью, литератор – склоками в артистических или юридических кругах… В Республике их можно найти на любой вкус. И ежедневно. В этой области наши парламентарии выказывают чудеса воображения, чего по части налоговой или иммиграционной за ними не замечается. Избиратели с нетерпением ждут, когда же они обратят свою изобретательность на пользу дела. То есть на борьбу с безработицей, потому что во Франции эти два слова скоро станут синонимами».

Он нес эту статью главному редактору с пьянящим ощущением вхождения в журналистику.

Перспектива встречи с собратьями по перу вселяла в него гордость, к которой примешивался страх. Он не исключал, что его первые шаги будут омрачены некоторой завистью, вызванной тем фактом, что его нанял хроникером владелец газеты, но такие вещи быстро забываются, профессиональное братство основывается прежде всего на владении ремеслом, а корпоративный дух быстро сметает мелкие личные заботы.

– Я… – рискнул Андре.

– Я знаю, кто вы, – поворачиваясь к нему, ответил главный редактор.

– Я принес…

– Я знаю, что вы принесли.

В помещении наступила тишина… осуждающая. На ум Андре пришло именно это слово.

– Положите сюда.

Главный редактор показывал на корзину, как если бы Андре принес какой-то мусор. Пока тот решал, как лучше отреагировать, ему никто не пришел на помощь. Он занервничал: неужели он сразу не понравился? Какую ошибку он совершил? Прочитает ли хотя бы редактор его статью? Если она ему не подойдет, он его вызовет или просто-напросто выбросит материал? Или, что еще хуже, исправит?

Его хронику опубликовали на третьей странице внизу, без купюр, в том виде, в каком он ее принес. С его инициалами.

Но то, что он принял за осуждение, вскоре оказалось настоящей враждебностью. С ним не здоровались, при его появлении все разговоры прерывались, на его брюки частенько проливали кофе, однажды он нашел свою шляпу в унитазе, это было очень неприятно.

Начавшееся в сентябре ужасное испытание продолжалось и в апреле следующего года.

Восемь месяцев унижений и неудач, когда оскорбления чередовались с насмешками.

Машинистка, которой Андре пришелся по душе, шепнула ему:

– Тот, кому не платят за работу, здесь совсем не ко двору…

Теперь он приходил в редакцию в последний момент, чтобы положить статью в корзину. Он уже понял, что она предназначена только чумному, для того, к чему никто не хотел прикасаться. Если бы у него было немного денег, он бы платил посыльному, чтобы тот ходил в редакцию вместо него.

Он поговорил об этом с Жюлем Гийото.

– Это пройдет, не переживайте! – заявил старик, который обожал распри между сотрудниками.

Пройдет, если будет жалованье, хотел ответить Андре, но не осмелился.

Неприятие, которое он вызывал в редакции, было пропорционально успехам его хроники у читателей. Официанты в «Бульоне Расина» не упускали случая поздравить его, как, например, в начале года, когда вышла его отличная статья о Чарли Чаплине.

ЕВРЕЙ ШАРЛО

Не устанем повторять, что Чарли Чаплин является, вероятно, самым великим актером мирового кинематографа. Что еще раз бесспорно подтверждает его последний фильм «Цирк» – на протяжении семидесяти минут в нем происходит столько смешного, человечного и фантазийного, что этого с лихвой хватит на год всему американскому кино.

А также глубокого. Потому что Шарло особенно хорошо удается роль еврея.

Изгнанный отовсюду из-за своих непрестанных оплошностей, он трогателен, жуликоват, не погнушается бутербродом, постыдно выхваченным у ребенка, он ленив, скор на темные делишки, он прирожденный лентяй, мастер на проделки, вечно поджидающий возможности спекульнуть, чтобы не напрягаться и при случае заработать за чужой счет. Довольный собой, когда что-то удается, Шарло безмятежно наслаждается комфортом. Пока ему снова не поддадут под з… и не поставят на место.

Награждая его взрывами смеха, мы сходимся на том, что хотя бы его Шарло честно заработал.

Через несколько недель после своего вступления в должность Влади принесла Полю книжку под названием «Król Maciuś Рierwszy»[12] и начала читать ее вслух.

Это было «живое» чтение. Она изображала персонажей и сопровождала каждую сценку гримасами и звуками, которые должны были усилить повествовательный эффект, потому что Поль, конечно, ничего не мог понять, ведь история была написана по-польски.

В комнату по необходимости зашла Леонс и несколько минут присутствовала при этом наполненном бодростью представлении. Когда, почувствовав озадаченный взгляд Леонс, Влади прервала чтение, Поль замахал рукой – продолжай, продолжай, – никаких сомнений, ему нравилось.

Влади пришлось читать эту книгу по меньшей мере дюжину раз, и ему никогда не надоедало.

Мадлен тоже проявила инициативу и купила за восемьсот семьдесят пять франков переносной граммофон «Виктор» модели «Делюкс», а к нему полтора десятка пластинок – с песнями, с джазом, с оперными ариями. Поль принял граммофон с благодарной улыбкой – с…сп…спасибо, м…м…мама. Он не возразил, но даже не открыл крышку. Приходила Леонс, ставила пластинку Мориса Шевалье и задорно напевала «Валентину». Мадлен же, когда приходила посидеть с ним, выбирала оркестр Дюка Эллингтона, и Поль мило улыбался. Потом граммофон выключали, Поль погружался в оцепенение, обложки покрывались пылью.

Влади любила музыку, во время работы она с удовольствием пела, довольно, кстати, фальшиво, но ее интересовали не джаз или шлягеры, а оперные арии. Так что когда однажды во время уборки среди подаренных Полю пластинок она обнаружила несколько арий из «Нормы» Беллини, то запрыгала, как козочка.

Поль, которого часто забавляло поведение Влади, лениво согласился на ее просьбу поставить «Casta diva…». В этот раз Влади не подпевала, во время длинного вступления она замедлила уборку, словно каждую секунду ждала, что сейчас произойдет что-то невероятное или ужасное. Потом комнату заполнил голос Соланж Галлинато, и Влади прижала к груди метелку. При нежных трелях «Queste sacre», которые певица исполняла почти интимно и заканчивала на чистой ноте, как будто с облегчением выдавая какую-то личную тайну, Влади закрыла глаза. Казалось, что певица на одном дыхании пропела арию вплоть до невесомого ля-диез в исповедальном «antiche piante». Влади вновь принялась за работу, но неторопливо, останавливаясь, чтобы насладиться медленной хроматической гаммой «A noi volgi il bel sembiante». Эту арию Галлинато в свойственной ей манере осмеливалась еле заметно резко оборвать, что вызывало бурю эмоций. Столь часто исполняемые в вульгарной интерпретации вокализы у нее приобретали воздушную свежесть и легкость.

Охваченная волнением Влади замерла в углу комнаты. Ах эта удивительная мощь высокого до, разрушительного, пронзительного… она раздирала вам сердце.

Она повернулась к окну и вдруг улыбнулась. Поль уснул, повернув голову набок. Она с превеликой осторожностью подошла, чтобы выключить граммофон.

Тогда стремительным, властным и решительным движением Поль вытянул руку. Он слушал.

Его лицо с закрытыми глазами орошали слезы.

12

По традиции каждый год ходили в новый ресторан. После «Друана», «Максима» и «Гран Вефура» в этот раз компания «Гюстав Эйфель» – примерно полтора десятка выпускников 1899 года Инженерной школы собирались в ресторане «Куполь».

Рассадка довольно тонко отражала состояние этой небольшой группы. Одного посадили подальше от прошлогоднего соседа, потому что за это время успел переспать с его женой, другой разбогател благодаря каким-нибудь удачным делам, и его усадили ближе к началу стола, где собирались самые-самые.

Гюстав оказался между Саккетти, который служил в департаменте внешней торговли, и Лобжуа, свирепствовавшим в Дуржских шахтах. Он был всего лишь заместителем директора по буровым работам, но пользовался некоторой властью, потому что был лучшим учеником выпуска, обойдя Гюстава Жубера. Как ни странно, ни годы, ни неудачная карьера не положили конец приобретенной тогда репутации (и злобе, которую тогда затаил на него Жубер).

Беседа текла по неизменному руслу. Сначала политика, потом экономика и промышленность. Заканчивали всегда разговором о женщинах. Общим местом, конечно, были деньги. Политика утверждала, что их можно заработать – экономика уточняла сколько, промышленность советовала как, а женщины – каким образом их тратить. Это сборище напоминало одновременно ужин ветеранов войны и конкурс павлинов, все приходили, чтобы распушить хвост.

– Что там со вторым туром выборов? – бросил Саккетти. – Дело в шляпе, друзья?

Никто не знал, о какой именно шляпе идет речь, а потому каждый мог оказаться прав.

– Красная чума стране не страшна. Слава богу, – сказал Жубер, – нам, вероятно, удастся выкинуть всех этих москвитеров из Франции…

– И оплатить долги… – кивнул Саккетти.

В вопросе долга все были единодушны. Какова бы ни была позиция каждого из них по отношению к франку, все сходились во мнении, что государство, у которого слишком много чиновников, неэффективно, затратно, подавляет частную инициативу, все больше душит налогами предприятия и состоятельных людей, которые тем не менее обогащают страну, обремененную послевоенными долгами. Они были уверены, что французское государство стало местным вариантом большевистской системы. Что требуется больше свобод, меньше административных препон, что необходимо отдать долг… Об этом согласно и складно говорили под «сладкое мясо» – зобную железу теленка в белом вине.

Гюстав воспользовался паузой в беседе, чтобы незаметно схватить Саккетти за руку.

– Слушай, старина, что ты думаешь по поводу румынской нефти…

В Министерстве промышленности Саккетти занимался вопросами энергетики, парового и водоснабжения, углем и так далее.

– Лучше обрати внимание на Месопотамию, – ответил тот. – Например, на месторождение в Киркуке. Иракская провинция. Очень многообещающий регион, уверяю тебя.

Гюстав удивился. На бирже румынская нефть вот уже несколько месяцев била все рекорды, акции постоянно росли, Гюстав даже подумал, что опоздал.

– Не могу тебе сказать, откуда мне это известно, – продолжил Саккетти, – сам понимаешь, – (Жубер согласно моргнул), – но, уверяю, румынская нефть очень дурно пахнет. Грязное дело.

– А как же их новый заем!..

– Чтобы уменьшить потери. А поскольку все рады обманываться, акции взлетят. Но лед тронется, и не обойдется без жертв. Поверь мне, старина, будущее по-прежнему за нефтью. Но не за румынской. За ближневосточной. Иракской.

Жубер осмотрительно сказал:

– Но как ты можешь быть в этом уверен, ведь экспертиза еще не закончилась!

– Ну, молись, чтобы она не закончилась слишком быстро и ты успел заработать. Потому что, когда объявят результаты, всякие проныры опередят тебя, и ни капельки нефти не останется, чтобы утолить свою жажду.

Время шло к десерту.

– Естественно, я тебе ничего не говорил.

Это напоминало разглашение профессиональной тайны, но Саккетти подходил к вопросу исключительно формально. Во всей стране дела устраивались именно так, а сейчас еще более, чем когда-либо.

Вздох облегчения – теперь можно наконец поговорить о женщинах. Гюстав понимающе улыбнулся, что приняли на счет его известной целомудренности. Ему нечего было особо сказать, но мысли о нефти погрузили его в мечтательное состояние.


Поль раз десять подряд просил поставить пластинку с несколькими наиболее известными ариями Соланж Галлинато – «Una voce poco fa», «Oh! Quante volte, oh, quante!» и так далее.

Леонс тотчас была отправлена по магазинам пластинок. Продавец из «Мелодии» озадаченно поинтересовался возрастом любителя музыки: восемь? Хорошо, что ему нравится? – Пока неизвестно, он постоянно слушает только одну пластинку, оперную музыку. – Понятно, какой тип оперы ему нравится?

Леонс не знала.

– Комическая опера? – предложил продавец.

Леонс сразу согласилась. Комическая опера – это-то и нужно было Полю.

– Что-нибудь очень веселое!

В «Мелодии» было кое-что повеселее комической оперы, а именно оперетты!

И Леонс выбрала самые привлекательные названия и вернулась с кучей пластинок – от «Веселой вдовы» до «Страны улыбок», захватив и «Парижскую жизнь», все они казались ей ужасно веселыми, и она очень гордилась собой.

Уставший от ожидания Поль с восторгом принял подарки, он горел желанием прослушать пластинки. Мадлен украдкой поставила на столик тарелку с чем-то мутным. И пока Леонс с Мадлен незаметно отбивали ритм, а Влади притопывала ногой в своем собственном темпе, Поль ел и слушал новые приобретения.

Его оставили равнодушным «Кружат в вальсе, кружат гости», потом он долго разглядывал свои ногти, слушая «Ландыши дневные, ландыши любви, ландыши прекрасные цветы…», чуть вздохнул при звуках «Сначала же, месье, вы обняли меня», но на первых нотах «Ах, лети вперед, мой верный мул» не выдержал – м…ма…мама…, пластинку остановили, обошли вокруг коляски, склонились к нему, хотели понять. На это ушло добрых пятнадцать минут. Поль просил, чтобы его отвезли в магазин и он мог сам выбрать.

– Эти тебе не нравятся, дорогой мой?..

Мадлен была в отчаянии. Поль ужасно воспитанный ребенок, совершенно не из тех, кто может прямо сказать что-нибудь неприятное. Он поклялся, что очень-очень доволен – эт…это оч…очень хорошо, но все поняли, что все это никуда не годится. Чтобы успокоить мать, он стал есть яблоко. Мадлен согласилась.

Так что в один прекрасный апрельский день 1928 года Поль вошел в магазин «Пари-Фоно». Когда я говорю «вошел» – это чтобы побыстрее ввести вас в курс дела, на самом деле коляска не проходила в двери, пришлось оставить ее на улице. Влади подхватила парнишку под мышки, как она всегда это делала, и приладила на прилавок, как подставку для книг, рассыпаясь в объяснениях, которые оставили продавцов равнодушными, потому что никто тут по-польски не говорил.

Продавец весь вечер ставил Полю произведения, которые считал самыми лучшими. Влади воспользовалась этим и пошла обжираться булочками со сливками в компании водителя, который давно уже настойчиво напрашивался к ней в комнату с дружеским визитом.

Амелита Галли-Курчи, Нинон Валлен, Мария Ерица, Мирей Бертон… «Мадам Баттерфляй», «Кармен», «Сомнамбула», «Ромео и Джульетта», «Фауст»… Поль сделал выбор, но оказался довольно требовательным. Слушал и тут же резко откидывал голову, продавец со скрипом соглашался, действительно, вибрато слишком рискованное, в другой раз жмурился и втягивал голову в плечи, как будто боялся, что сейчас что-нибудь упадет. Продавец кивал, тут и правда на высоких нотах на четверть тона не дотягивает. Поль купил четыре коробки пластинок. О Соланж Галлинато речи еще не было, имя ее Поль выговорил с большим трудом. Продавец с удовольствием закрыл глаза. Вскоре он добавил еще несколько пластинок – практически всю дискографию итальянской оперной певицы.

Когда пришло время уходить, молодой продавец нырнул под прилавок. А когда появился, то напевал первые такты «Рахиль, ты мне дана небесным Провиденьем…» и протягивал Полю открытку с изображением Соланж Галлинато в роли Рахили из «Иудейки».

Также Поль получил полные каталоги HMV, «Одеона», «Колумбии» и «Пате».

В тот вечер он поужинал с аппетитом.


Когда водитель незаметно пробрался по лестнице, чтобы нанести визит вежливости (наконец-то) Влади, было около часу ночи, но он не боялся, что его услышат, потому что на весь дом раздавался голос Галлинато:

«Ella verrà… per amor del suo Mario!»[13]

13

В июле Поль попросил еще один граммофон. Ему, без всякого сомнения, стало лучше.

Дни его были заняты. Он сам менял граммофонные иглы, наводил порядок в пластинках, делал заметки, обновлял картотеку, отмечал названия в каталогах издателей. Его возили в библиотеку, где, пока Влади в хранилище толковала о чем-то с помощниками библиотекаря, он по полдня переписывал статьи из энциклопедии или перебирал бесчисленные вырезки из газет, в которых говорилось о главных концертах в Европе, карьере оперных певиц и певцов, премьерах новых опер практически по всему миру. У него была тетрадь, полностью посвященная Соланж Галлинато, которая еще при самом первом прослушивании стала для него неповторимой.

С помощью матери, которая исправила его ошибки, он написал оперной диве:

Дорогая Соланж Галлинато,

меня зовут Поль, я живу в Париже и восхищаюсь вами. Я предпочитаю «Фиделио», «Тоску» и «Лючию ди Ламмермур», но также очень люблю «Похищение из сераля». Мне восемь лет. Я живу в инвалидной коляске. Я знаю наизусть почти все ваши пластинки – мне не хватает лишь нескольких, которые сложно найти, например «Севильский цирюльник» 1921 года в постановке Ла Скала с вашим участием, но я найду. Мне бы доставило большое удовольствие, если бы вы прислали мне вашу фотографию с автографом.

Поль

P. S. Я очень вами восхищаюсь.

Все решили, что письмо затерялось, но в июле, к всеобщему изумлению, пришла фотография дивы в костюме Медеи с подписью: «Полю с нежностью. Соланж Галлинато». И довольно короткой запиской, написанной от руки, которая заканчивалась словами: «Твое писмо миня тронул».

Фотографию вставили в рамку и повесили над граммофоном.

Представьте себе облегчение Мадлен. Поль начал оживать, он часто погружался в собственные мысли, но только когда слушал Моцарта или Скарлатти, он снова хорошо ел, лицо его порозовело, и дни его проходили между библиотекой и музыкальными магазинами. Мадлен не теряла надежды снова завести с ним серьезную беседу и поднять завесу тайны над тем, что постоянно ее мучило.

– Вам следовало бы оставить его в покое, – говорила Леонс, – вы же знаете, что говорит профессор Фурнье…

Он говорил, что надо отстать наконец от ребенка!

Мадлен закусывала удила и посылала за восточными сладостями из миндального теста.

Андре тревожила ситуация в доме. Он, безусловно, радовался за Поля, но теперь, когда ребенку стало лучше, следует ли ему вернуться к работе? Воспоминание об их последнем уроке пугало его.

Пока Мадлен об этом не заговаривала. Андре проводил дни за работой над бесплатными статьями для «Суар». Женский спорт, публичные чтения, мужская мода, праздник святой Екатерины…[14] В своей хронике он брался за очень разные темы, надеясь, что Жюль Гийото предложит ему наконец настоящее место, то есть то же, только с жалованьем.

Главный редактор газеты с ним никогда об этом не говорил, но обычно не забывал поздравить: Ваша вчерашняя заметка отличная!.. Придумаем для вас что-нибудь, как говорится, Бог не выдаст – свинья не съест! Он был удовлетворен его работой. Не настолько, чтобы за нее платить, но удовлетворен.

Прежде чем отважиться заговорить о вознаграждении, Андре сперва дал себе срок до конца года, но прошли новогодние праздники, наступил январь (Ваша колонка о Богоявлении бесценна! – бросил Гийото), вскоре пришел апрель (Заметка о домоводстве просто отличная, неплохо подмечено, ха-ха-ха!), на носу было лето, еще несколько недель, и цикл замкнется. Год работы два раза в неделю над хроникой, а со стороны дирекции молчок.

В самой редакции дела обстояли не лучше, там ему приходилось мириться с враждебностью и недоброжелательностью собратьев по перу.

Потом однажды, дело было в конце июля, один из представителей профсоюза, чуть более нервный, чем остальные, схватил его за воротник, поволок в подвал и провел серию апперкотов; Андре упал на колени, задохнулся, его замутило, показалось, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди, он на четвереньках добрался до двери под взглядами сотрудников, которые подталкивали друг дружку локтями, самый молодой из них сплюнул на пол и попал ему на лацкан пиджака.

Это стало последней каплей.

Он в бешенстве вернулся в дом Перикуров, пытаясь проанализировать причину своей обиды. Эксплуатируют. Вот что он чувствовал. Это было слово коммунистов, Бог судья, он не хотел иметь ничего общего с этими людьми, но то, что год назад он посчитал обещанием карьеры в журналистике, казалось ему теперь форменным воровством.

Андре ходил по комнате, пиная стены. Становилось очень жарко, окошко почти не пропускало воздух, по ночам он потел, комната казалась еще меньше, чем обычно, мебель – старой, белье – обтрепанным, полька, жившая в другом конце коридора, была, конечно, услужлива, когда он навещал ее дважды в неделю, но она фальшиво пела с ужина до ночи, господи, так больше продолжаться не могло; и он написал прошение о расчете. Да и нужно ли оно, раз ему даже жалованья не платят?

Он схватил пальто, в ярости отправился в редакцию и сразу пошел в кабинет к Гийото.

– А, вы очень кстати! Скажите, возьметесь вести ежедневную рубрику?

Андре опешил.

– Колонку только… Но выделенную. На первой полосе!

– Какую рубрику?

Гийото принял озабоченный вид:

– Видите ли, Марси занимается экономикой, Гарбен – политикой, Франдидье – всем понемногу. Но никто не занимается… простыми людьми, понимаете? Те, кто покупает «Суар», хотят, чтобы с ними говорили о них самих. Почему, думаете, им так нравится раздел «Происшествия»? Потому что это то, что может произойти с любым из них.

Андре неопределенно махнул рукой:

– «Происшествия» – об этом уже пишут…

– Безусловно! Я не совсем о том думаю. Я о рубрике, где бы громко и четко говорилось о том, о чем люди лишь тихо шепчутся.

– Что-то вроде сатирической зарисовки?

– Если угодно, но с плохим настроением, потому что люди предпочитают жаловаться, как всем известно! Написано должно быть качественно, поэтому я и подумал о вас…

– Качественно…

– Абсолютно! Читатели обожают представлять себе, что более умные люди думают как они, им это льстит. Но чтобы вас читали, нужно быть доступным. Все дело в дозировке.

Андре, оглушенный новостью, искал в этом предложении подвох.

– Это будет оплачиваться? – спросил он.

– Ну… не очень… Ситуация…

Андре уже наслышался этой присказки и понял, что ситуации редакции и владельца не следует путать. Он поверит, что дела идут плохо, когда Гийото придется уволить всех сотрудников их отделения в Индокитае.

– Это будет оплачиваться?

Андре гордился своей решительностью. Гийото сразу вышел из себя, как будто ему попытались вырвать зуб, и наконец воскликнул:

– Да, да, будет, будет!

– Сколько? – повторил Андре, он явно находился в прекрасной форме.

– Тридцать франков за колонку.

– Сорок.

– Тридцать два.

– Тридцать семь.

– Ладно, ладно, тридцать три. Но внимание! Мне нужна… отличная рубрика, ясно вам?

Он резко развернулся, что выражало его крайнее недовольство и являлось несомненным признаком того, что он доволен тем, как прокрутил это дельце.

– Да! – добавил он. – И имя себе подберите, ясно?

– То есть как… у меня есть мое!

– А на это нам наплевать. Вам все равно надо сделать себе имя, а будет оно вашим или выдуманным…

Гийото подошел к нему и заговорил конфиденциальным тоном:

– Псевдоним. Все подумают, что какая-нибудь знаменитость не желает быть узнанной! И не забудьте, читатели любят гороскопы, так что выберите себе имя, в котором отражалась бы вселенская мудрость.

Так в начале августа на первой полосе «Суар де Пари» появилась первая хроника, подписанная «Кайрос»[15]:

ЧЕЛОВЕК С БОЛЬШОЙ БУКВЫ

Четырнадцать лет назад страну призвали к мобилизации. Весь французский народ поднялся, бросил все силы на борьбу в невиданной войне и готовился к долгой череде личных трагедий. Сорок месяцев спустя, после немыслимых жертв, общее упоение уступило место замешательству – пробил час сомнений и волнений. Тогда нация вверила свою судьбу человеку семидесяти шести лет. Человеку, который всегда ошибался, никогда не был в согласии с собой, был недоверчив, часто свиреп, отличался замашками тирана и диктатора. Случается, что в определенных обстоятельствах недалекие люди становятся великими. У господина Клемансо на уме было лишь одно, и он думал только об одном: «Что касается внутренней политики, буду воевать, что касается внешней политики, буду воевать (…). Россия предает нас, а я буду продолжать воевать, и воевать до конца».

Эти простые слова и были теми, которые требовалось услышать нашим доблестным французам.

Через несколько дней господину Клемансо исполнится восемьдесят восемь лет. На фотографии, сделанной в Сен-Венсан-сюр-Жар в Вандее, мы видим еще не старого человека, походка его еще тверда.

Когда взгляд наш поднимается к вершинам, с которых нами руководят, правители кажутся нам безликими, бледными, неуверенными, непоследовательными. И вслед за Диогеном хочется взять фонарь и спросить себя: «Неужели во всей Франции нет никого, равного Клемансо?»

После ужасного недоразумения между ними Мадлен так и не удалось вести себя с Гюставом естественно. Она решила ничего не менять в их ритуале – так она хотела подчеркнуть, что произошедшее совершенно не повлияло на их отношения, но год спустя все еще смущалась, когда поднималась на цыпочки, чтобы быстро поцеловать его в щеку и сказать добрый день, Гюстав.

Это был не мужчина, а сфинкс, и Мадлен совершенно не знала, о чем он думает. Он отчитывался в делах, небольшими глотками пил кофе и смотрел на нее своими пугающе голубыми глазами… Пока в другом конце комнаты Поль погружался в «Историю итальянской оперы», Гюстав посвящал Мадлен в текущие дела:

– Господин Рауль-Симон оказался в несколько затруднительной ситуации. Предлагаю оказать ему услугу. Никогда не помешает иметь должника в совете…

Мадлен улыбалась, делая вид, что участвует в заговоре, хотя до конца не понимала истинной ситуации. Она подписывала то, что он приносил. Иногда Жубер что-то объяснял – он не хотел, чтобы потом ему пеняли на то, что он пренебрег своей обязанностью ее проинформировать. Поэтому он говорил:

– Не хочу утомлять вас деталями, Мадлен, но давно пришло время реорганизовать ваши активы.

Мадлен кивала: да, конечно, она понимает.

– Государственные акции ничего не приносят, и в будущем положение не улучшится. «Реорганизовать» – значит отказаться от недоходных вложений и перейти к тем, что приносят прибыль.

– Очень хорошо, да, прекрасная мысль.

– Это мудрое решение, поверьте. Но вы должны отнестись к нему со всей ответственностью.

Она понимала.

– Это определит ваше будущее, понимаете? По-моему, это именно то, что вы должны предпринять, но я хочу быть уверен, что вы знаете, что это означает.

Она понимала, подписывала.

Как-то она рассеянно спросила:

– Кстати, а что было в папином сейфе?

– Ничего компрометирующего, не волнуйтесь. Старые ценные бумаги и тому подобное… – ответил Жубер, и она заговорила о другом и даже не потребовала ключ.

А иногда, ни с того ни с сего, с безошибочным нюхом, как и все некомпетентные управляющие, она замечала какую-нибудь цифру и попадала в точку.

На самом деле это случилось лишь один раз – в августе, но произвело на Мадлен огромное впечатление, потому что так ведь еще ни разу не бывало.

– Что это? – спросила Мадлен прямо перед тем, как подписать чек, выписанный на имя Ферре-Делажа.

Жубер посмотрел на нее:

– Убыток. В банковском деле такое часто случается. Если бы мы всегда выигрывали, об этом бы стало известно.

Жубер ответил слишком быстро, слишком сухо, такая импульсивность выражала его признание. Мадлен отложила ручку и инстинктивно повела себя так, как повел бы себя в подобной ситуации ее отец. Она не произнесла ни слова и стала ждать, пока ей ответят.

Банк Перикуров сделал неверный выбор, чистых потерь было около трехсот тысяч франков.

Мадлен осознала, что наделила Гюстава Жубера компетенциями, близкими к всевластию, и что она ошиблась. Зная, что ее молчание будет более тревожащим, чем упреки, что тайна ее соображений укрепит ее власть, она просто поставила свою подпись и перешла к следующему документу.

Пришло время уходить, но Гюстав сидел, потягивая кофе с озабоченным видом. Или суровым – Мадлен не знала. Как будто он хотел ее в чем-то упрекнуть и вот-вот собирался это сделать.

– Позвольте, дорогая Мадлен, пригласить на несколько минут госпожу Пикар и господина Броше?

Мадлен удивилась – да, конечно, но зачем… Жубер поднял руку – подождите.

Броше пришел первым и уважительно поклонился Мадлен. Потом появилась Леонс, стремительная и свежая, – я вам нужна?

– Мадемуазель Пикар, вот господин Броше, он бухгалтер и…

Жубер замолчал, удивленный видом своего сотрудника, – лицо у того обычно было красноватым, но сейчас стало бордовым, пылающим, еще чуть-чуть, и он взорвется. Он смотрел на Леонс, как заяц, выхваченный фарами машины. Она и правда была хороша в костюме из джерси с V-образным вырезом, с приколотым к лацкану большим цветком и в маленькой круглой шляпке… Леонс сложила руки на коленях, повернулась к Броше, склонила голову и приоткрыла рот в немом вопросе – большего, чтобы бухгалтер растерялся, не было и нужно.

Жубер прокашлялся.

– …и я попросил присутствующего здесь господина Броше проверить траты дома Перикуров.

Леонс побледнела, заволновалась и в волнении быстро заморгала. Мадлен вздрогнула:

– Но, Гюстав, я полностью доверяю Леонс и…

– Именно, дорогая Мадлен, и я сомневаюсь, что ваше доверие оправдывают.

Броше должен был начать читать свои бухгалтерские записи, но папка упала на пол, счета и квитанции рассыпались. Пока он на четвереньках собирал бумаги у ног молодой женщины, Леонс смотрела на Мадлен, Жубер смотрел на Леонс, и в комнате царила тягостная и неловкая тишина.

– Вот, – сказал наконец Броше. – Вот счета, тут авансы, чеки…

– Приступайте к главному, Броше, мы же не будем сидеть тут целый день!

Бухгалтер начал читать глухим, несчастным и едва слышным голосом.

Леонс регулярно просила у Жубера по приказу Мадлен денег и в обмен предоставляла нужные счета, которые Жубер небрежно брал и запихивал себе в карман. Все всегда сходилось до копейки. Сказать нечего. Только вот некоторые из них не отражали реальной покупки, или торговцы выписывали счет, который намного превосходил реальную цену. Квитанции, которые были у Жубера, относились к февралю прошлого года – мошенничество длилось целых полтора года.

Господин Броше с сожалением качал головой, ах, как жаль, если бы мадемуазель вверила ему работу по подделке счетов, цифры были бы гораздо более убедительными.

– Гюстав, – начала Мадлен, – это очень неприятно… Прошу вас…

Жубер не сдавал позиций.

– Доход с занавесок, ковров, обоев, краски, мебели, осветительных приборов, паркета, грузового лифта, коляски Поля… В какой-то момент это может ударить по карману, мадемуазель Пикар!

Вдруг Леонс резко повернулась.

– Вы знаете, сколько мне платят? – спросила она.

Сказав это, она посмотрела на Мадлен, которая с удивлением поняла, что никогда раньше не задавалась этим вопросом. Это она виновата, но времени вмешаться у нее не было.

– Вечный аргумент воров, – сказал Жубер. – Крадут, потому что считают, что у них недостаточно денег.

Хотя слово «вор» и произнес банкир, прозвучало оно ужасно, за ним шла череда унизительных последствий – жалоба, расследование, допрос, судья, бесчестье, тюрьма…

То, что Леонс заработала на коляске для Поля, на переоборудовании комнаты для нужд инвалида, должно было бы шокировать Мадлен, но она чувствовала себя слишком виноватой. Леонс не просто компаньонка, она была ее подругой, находилась рядом при разводе, во время несчастного случая с Полем, была ее наперсницей, той, кто следил за порядком в доме, когда Мадлен была на это не способна. Она месяцами трудилась, и никто никогда не поинтересовался ни ее статусом, ни ее жалованьем. Случившееся явилось результатом эгоизма богачей, эгоизма Мадлен.

– Это называется злоупотреблением доверием, госпожа Пикар, и наказуемо по закону, – продолжал Жубер. – Какой итог, Броше?

– Шестнадцать тысяч четыреста сорок пять франков. И семьдесят шесть сантимов.

Леонс тихонько заплакала. Бухгалтер хотел уже вытащить носовой платок, но тот был нечист.

– Спасибо, господин Броше, – сказал Жубер.

Если бы даже обвиняли его самого, то бухгалтер повел бы себя более деликатно, но то, что молодая женщина так неумело ворует, – вот что жаль.

Жубер выдержал долгую паузу, как всегда делал, когда соглашался помочь должнику, это была его манера оставаться человечным в денежных делах.

– Что выберете, мадемуазель Пикар: вернуть долг или пойти под суд?

– О нет, Гюстав, это уже слишком!

Мадлен вскочила и подыскивала слова. Жубер не оставил ей на это времени.

– Мадемуазель Пикар не единожды и не случайно это сделала, Мадлен! Она практически каждый день месяцами крала деньги!

– Прежде всего это моя вина. Я постоянно требовала от нее все больше и больше работать, я должна была бы заметить, что…

– Это ничего не оправдывает.

Леонс продолжала тихо плакать.

– Нет! Да! То есть… Надо повысить Леонс жалованье, вот что. Значительно. Повысить вдвое.

Леонс перестала плакать и удивленно охнула. При этой новости Жубер поднял бровь, что выражало, до какой степени он не одобряет такие импульсивные, неосторожные и ведущие к расточительству решения.

Он повернулся к Леонс:

– Таким образом, со следующего месяца мы вдвое повысим вам жалованье. На самом деле оно, конечно, останется прежним. Разница пойдет на уплату долга. Кроме того, мы будем удерживать пятнадцать процентов вашего жалованья, так что вы выплатите долг быстрее. Броше посчитает проценты с украденных сумм, и мы добавим их к тому, что вы должны.

Аргументов у Мадлен не нашлось. Да Жубер их и не ждал, он уже поднялся и застегивал портфель – дело было решено.

Мадлен проводила Гюстава, вернулась в комнату – она не знала, куда деть руки, – и села напротив плачущей Леонс.

– Простите меня, – сказала наконец Леонс.

Она подняла на Мадлен заплаканные глаза. Та протянула руки, Леонс бросилась ей в ноги, как героиня мелодрамы, и прижалась головой к ее коленям. Мадлен гладила ей волосы и приговаривала: ничего страшного, Леонс, я не сержусь на вас, она чувствовала, как под ее ладонью вздрагивает от рыданий эта молодая женщина, чувствовала легкий аромат духов и просто хотела сказать, как она ее любит. Леонс, повторяла она, уверяю вас, все прошло, забудем, встаньте.

Леонс посмотрела на нее долгим взглядом, губы у нее приоткрылись. У Мадлен перехватило дыхание, и Леонс потянулась к ней.

Мадлен казалось, что она падает на дно колодца, в горле у нее пересохло.

Леонс взяла ее ладони, положила себе на шею так, что Мадлен могла бы задушить ее, боже мой… Мадлен отступила на шаг. Леонс не поднимала головы, ее поза выражала одновременно раскаяние, просьбу о наказании, отрешенность. И самопожертвование.

Мадлен вытянула вперед руки, чтобы покончить с этой смущающей ее демонстрацией чувств, но Леонс поспешно схватила ее ладонь, поднесла к губам и горячо поцеловала, закрыв глаза. Потом подошла, прижала Мадлен к себе, ее духи…

Когда Леонс вышла, Мадлен долго не могла прийти в себя, ладони ее были липкими, господи боже…

Впервые за долгое время она снова переступила порог прихода Святого Франциска. Священника смутили ее вопросы о Божественном провидении, но в отношении виновности, злых намерений, грехов и тайных желаний он чувствовал себя как рыба в воде.

14

На грифельной доске: «Нужно перенести сентябрьскую встречу с профессором Фурнье, пожалуйста».

Мадлен быстро ответила:

– И речи быть не может, Поль!

«Но 12 сентября я занят, мама!» – написал Поль. Он улыбался. Мадлен повернулась к Леонс, она не знала, как понимать это сообщение.

– Мама не понимает, дорогой… – сказала она, присев на корточки у инвалидной коляски.

«12-го я не могу – я иду в Оперу!» Поль протянул матери вырезку из газеты:

СОЛАНЖ ГАЛЛИНАТО В ПАРИЖЕ!

С 12 сентября

Дива даст в Опера́ Гарнье

8 вечерних концертов

Из всех сильных эмоций, которыми он удивлял мать и Леонс, то, как Поль при этом расхохотался, было, вероятно, самым впечатляющим.

На следующий день пришло плохое известие – конечно, мест уже нет не только на премьеру, но и на все остальные выступления.

– Как я огорчена, дорогой мой…

Поль не был огорчен: Можно я поговорю с господином Жубером, мама, пожалуйста?

Так что традиционная рабочая встреча закончилась в этот раз просьбой Мадлен:

– Поль хотел бы поговорить с вами, Гюстав… Он хочет вас кое о чем попросить. Боюсь, что это превосходит ваши возможности, но если бы вы ему это объяснили…

– Доб…доб…добрый д…день, гос…гос…

Гюстав спросил себя, не займет ли только одно это приветствие весь день. Губы Поля трепетали, как крылья бабочки, он моргал так часто, что стал похож на эпилептика на грани приступа. Его мать разволновалась и вмешалась:

– Ну-ну, малыш, успокойся! Я сама объясню все Гюставу, не стоит так переживать…

– Н…н…нет!

Он широко раскрыл глаза. «Бедный страдалец», – подумал Жубер.

Мадлен протянула Полю грифельную доску:

– Тогда можешь написать, ангел мой…

Нет, Поль не хотел писать, он хотел говорить. Если можно так выразиться… Мы сможем сделать для читателя то, чего не мог сделать Жубер, а именно – сократить рассказ. Потому что, честно говоря, потребовалось около получаса, чтобы они смогли обменяться четырьмя фразами. Вкратце – мне нужно три места в партере в Опера́ Гарнье на 12 сентября. Мадлен взялась объяснить – Поль хочет туда пойти, но мест нет.

Поль:

– Вы можете что-нибудь сделать, пожалуйста…

Ах это «пожалуйста», какое испытание! Все же понятно с первых звуков, но Поль во что бы то ни стало хотел сказать слово полностью.

– Но я ничего не могу поделать, Поль… – ответил наконец Гюстав. – Вы очень молоды, но… банк и Опера – совершенно разные вещи.

Поль остался недоволен ответом, это было заметно, его заикание усилилось, никто не понимал, как себя вести с этим по-настоящему разъяренным ребенком. Жубера потряс аргумент Поля. Я опять упрощаю – попросите вмешаться господина Рауль-Симона, пожалуйста…

Гюстав еле сдержался – если бы этот мальчишка хотя бы мог обойтись без вежливых слов… К тому же совершенно непонятно, чем может помочь Рауль-Симон, он глух как тетерев и совершенно не похож на человека, покупающего билеты в Оперу. Поль на секунду прикрыл глаза, он страдал оттого, что все надо объяснять: Он же администратор в Опере! Жубера застали врасплох.

– Да, возможно, но это не повод…

– Он вам кое-чем обязан. По делу Западной железной дороги…

– Но… верно! – воскликнула Мадлен, неожиданно вспомнив об этом деле.

Ребенок смотрел Гюставу прямо в глаза.

Значит, он слышал, понял, запомнил разговоры об этом старом деле… А теперь вернулся к нему…

– Вы правы, мой дорогой Поль, – сказал наконец Жубер.

Он говорил медленно, как будто взвешивал каждый звук.

Его поразила невозмутимая решимость этого ребенка.

– Я поговорю с господином Рауль-Симоном…

Мадлен бросилась к Полю, как только Жубер ушел:

– Но, Поль, почему бы тебе все же не писать? Знаешь, ты предлагаешь людям суровое испытание!

Поль улыбнулся и написал: «Я думаю, что именно поэтому Жубер сделает все, чтобы больше со мной не беседовать».

Назавтра специальный посыльный доставил три билета в официальном конверте Оперы.


Спустить коляску на грузовом лифте и поместить Поля в машину ничего не стоило. Трудности начались у подножия лестницы Оперы.

– Пойду посмотрю… – сказала Леонс. – Подождите меня тут.

И пока дамы в вечерних платьях, мужчины в смокингах и бесчисленные репортеры, освещавшие событие, обходили Поля и толкали Мадлен, Леонс быстро поднялась по ступенькам; ее не было довольно долго. Толпа уже спадала, Поль начинал проявлять некоторые признаки нетерпения, и тут наконец вернулась Леонс, с ней шли два молодых человека в голубой форме. Одному Богу известно, где она их нашла, но где бы ни оказалась Леонс, к ней сразу же слетались мужчины. Этим двоим в данной ситуации потребовалось чуть больше времени, чем их предшественникам. Они торопливо приложили ладонь к козырьку и подняли коляску Поля.

– Держитесь крепко, молодой человек, будет трясти!

Они не ошиблись, потому что ступенек было феноменальное количество и постоянно приходилось продираться сквозь толпу, и люди довольно неохотно расступались перед инвалидной коляской – в Оперу ходили смотреть не на это.

У входа в зал трудности сделались почти непреодолимыми. Зрители в партере уже заняли свои места, коляска оказалась слишком широкой и не помещалась в проходе.

Молодые люди посмотрели на Леонс, ожидая распоряжений.

Громкий и резкий звонок известил о начале спектакля, и все занервничали.

– Юному господину придется остаться здесь…

Мадлен обернулась. Слова принадлежали мужчине в форме, высокому и крепкому. Он сказал это холодно, он вообще говорил как распорядитель похоронного бюро. До сцены было далеко, очень далеко, Поль мало что увидел бы. Мать опустилась на одно колено, чтобы объяснить ему ситуацию. Ребенок тихонько заплакал.

И то, что Мадлен приняла бы как данность секундой раньше, стало теперь для нее просто невозможным. Она медленно поднялась:

– Наши места в первом ряду. И именно оттуда мы будем смотреть.

– Простите, я…

– Поэтому вы сейчас пойдете и сделаете все, чтобы мы могли там устроиться. Иначе мы останемся здесь, заблокируем проход, двери не закроются, а представление не начнется. Вам придется вызвать полицию, чтобы насильно вывести инвалида перед толпой журналистов и фотографов, которых мы пригласим посмотреть на ваши подвиги, – это и станет настоящим спектаклем.

Зрители оборачивались, что происходит, ах, инвалидная коляска слишком широка, не помещается в проходе, спектакль задерживается, как неприятно.

– Прошу прощения, но мы не знаем, как решить эту проблему.

– Неужели? – удивилась Мадлен.

Все смотрели на проход, ведущий к авансцене. То тут, то там раздавались крики, все – от музыкантов до зрителей, сидящих на балконах, – смотрели на маленькую группу, можно уже начинать, да или нет?

– Достаточно попросить зрителей, сидящих на боковых местах, подняться на минутку, – добавила она. – Разве это не возможно?

Леонс подошла поближе и ослепительно улыбнулась двум молодым людям в униформах:

– Мне кажется, что здесь у нас есть мужчины, довольно… крепкие и способные пронести наш груз на руках, да?

Даже если бы им сделали укол тестостерона, и тогда бы юноши не подняли бы коляску с таким рвением.

И служащие театра отправились в трудный путь по центральному проходу, рассыпаясь в извинениях, поднимитесь на минуточку, спасибо, и вам спасибо, да, на секундочку, только коляску малыша пронести, спасибо, да, понимаю, вы очень любезны…

Над головами проплывала коляска, Поль сиял, его несли, как какого-нибудь короля-лентяя. Коляску опустили в трех метрах от оркестровой ямы.

Мадлен с Леонс едва успели сесть, как зал погрузился в полумрак и подняли занавес.

Соланж Галлинато восемь лет не была в Париже. Она дулась с тех пор, как ее когда-то дружно раскритиковали в прессе за роль в «Gloria Mundi» молодого Мориса Гранде, в опере, которая начиналась с конца и, возвращаясь в начало в ущерб какой бы то ни было хронологии, повествовала о приключениях римлян и рабов, – следить за действием было довольно сложно. Карикатуристы распоясались, публика же ходила на оперу только для того, чтобы ее освистать. После третьего спектакля Соланж уехала из Парижа и поклялась больше никогда туда не возвращаться.

Карьера развивалась великолепно, и этот провал ее не затронул. Она пела «Фиделио» в Лондоне, «Медею» в Милане, «Орфея и Эвридику» в Мельбурне, международная пресса пестрела невероятными сообщениями о трех миллиардерах, которые заключили пари о том, что женятся на ней, это не помешало ей спустя два года сочетаться законным браком с Морисом Гранде, моложе ее на восемь лет. Общество потрясла эта история экстравагантной любви, пару видели в Швейцарии, Италии, Англии, где Морис, красавец с волнистыми волосами, кошачьей походкой и пронзительным взглядом, разбил не одно женское сердце, тем более что он демонстрировал глубокую страсть к Соланж. Его ни разу не уличили в измене, хотя возможностей было более чем достаточно; эта исключительно романическая связь закончилась через три месяца после свадьбы, когда он разбился на своем «роллс-ройсе» на Лазурном побережье.

Соланж сразу бросила свою карьеру.

Один из миллиардеров с щегольством проигравшего оплатил все неустойки по плотному графику выступлений певицы на пять лет вперед.

Соланж Галлинато ушла в тень 11 июня 1923 года. И только весной 1928-го начали появляться слухи о ее возвращении. Никто не сомневался, что дива снова постарается блеснуть в «Травиате», которая была ее самым крупным успехом. Последовало два опровержения, что вызвало всеобщее изумление. Это будет не опера, а сольный концерт, и он пройдет в Париже! Сольный концерт был непростым выбором, потому что певица должна переходить от одного эмоционального состояния и почти что от одного тембра к другому при каждом новом отрывке, программа могла быть, конечно, очень амбициозной, в ней фигурировали самые сложные арии. Что же касается самого Парижа, несколькими годами ранее певицу из него изгнали. И теперь все ожидали провокации.

Соланж было сорок шесть лет. Ее последние фотографии запечатлели ужасно располневшую женщину (худобой она никогда не отличалась, но невозможно было представить, что она до такого дойдет). Посыпались спортивные метафоры. Оперу сравнивали с теннисом, плаванием, дисциплинами, где необходимо упорно тренироваться и часто соревноваться. В зале, по незыблемому закону, что притягивал толпу к публичной экзекуции, у Соланж Галлинато нашлось лишь несколько рьяных поклонников, которые очень переживали, а остальные хулители были готовы насмехаться над ней – пресса уже неделями подогревала эту публику.

Соланж на сцену не вышла, когда поднялся занавес, она уже стояла там в очень широком длинном платье из голубого тюля, украшенном пугающим количеством лент, в волосах блестела диадема. Зал зааплодировал, но дива не шелохнулась, не улыбнулась, не сделала ни единого движения. И тут наступила странная тишина. Как будто какая-нибудь учительница собирается наказать легкомысленных учеников.

Первым отрывком, который готовилась освистать и охаять половина зала, была прелюдия к «Gloria Mundi», опере, вызывавшей плохие воспоминания и имевшей особенность, которая и стала одной из причин провала, – ей аккомпанировал только рояль. В этот раз и рояля не было, великая Галлинато исполнила ее а капелла. Это было неслыханно. Но еще более удивительным стало то, что с первых звуков трагический голос Соланж, в котором выражалась страсть, сожаление, одиночество, как будто загипнотизировал зал. Человека, который однажды был трепетно влюблен, испытал ревность или оставался совсем один, этот голос совершенно поразил.

Как будто по тайному соглашению публики и певицы, в конце этого отрывка не раздалось ни одного хлопка, партию сочли как будто расплатой за долг, в котором была перед ней публика, и концом обиды, которую держала на парижан певица.

Соланж не пошевелилась, оркестр вышел в сосредоточенной тишине.

Тогда Соланж сжала зубами появившуюся ниоткуда красную розу. Эта толстая женщина запела Хабанеру из оперы «Кармен» чувственно, жизнерадостно и живо, так что все рты пооткрывали. Голос ее, готовый принять любой вызов, оказался удивительно струящимся и легким, она его не щадила, она была проста, счастлива, и когда закончила «Меня не любишь, но люблю я, так берегись любви моей!..», публика полсекунды пребывала в состоянии шока. В оглушительной тишине раздался слабенький и наивный голос Поля Перикура, завопившего «браво!», за ним последовал шквал оваций, все вскочили – не потому, что Галлинато стала талантливее, чем когда-то, но потому, что она пробудила в каждом почти физиологическую необходимость сотворить себе кумира.

Ариии и романсы Шуберта, Пуччини, Верди, Бородина, Чайковского… Концерт стал триумфом, ее вызвали на бис, вызвали еще раз, у всех болели ладони, публика была потрясена, обессилена, наконец Соланж Галлинато вышла и встала перед закрывшимся занавесом, все затихли, она несколько секунд хранила молчание, потом просто прошептала «спасибо», это было чем-то умопомрачительным.

После концерта публика толпилась у выхода. Коляска Поля мешала первым рядам, и люди снова начали ругаться. Большой зал почти опустел, когда наконец распорядители разрешили им уйти. Постепенно гас свет. Коляску подняли, понесли по проходу и поставили в вестибюле. И тогда его окутало облаком из ткани, духов, смеха, итальянских слов, румян, волос, сквознячка. Ее присутствие заполнило пространство, она подошла к коляске Поля, грозя указательным пальцем:

– Я тебя видела, да, тебя, маленький Пиноккио! Видела в партере, ай-ай-ай, видела-видела!

Соланж опустилась на колени, она ни с кем не поздоровалась. Ошеломленный Поль улыбался во весь рот.

– Как тебя зовут?

– П…П…Поль Пеее…Пер…

– А! Тот самый маленький Поль! Ты мне писал! Так, значит, Поль, это ты!

Она прижимала руки к своей огромной груди и, казалось, вот-вот растает.

Мадлен решила, что она не столько толстая, сколько старая.

Они договорились встречаться, переписываться, Соланж предложила места в партере на другие концерты, если твоя мама, конечно, не против… Мадлен просто прикрыла глаза, посмотрим. Ай-ай-ай, Поль, малыш Поль! Плечи Соланж покрывало что-то вроде боа, безвкусное украшение оранжевого цвета с длинным мехом, она обернула его вокруг шеи ребенка, расцеловала его в щеки, мой маленький Паоло, она переигрывала, Леонс старалась не рассмеяться, Мадлен прервала ее лобызания, поздно, нам пора возвращаться, ай-ай-ай, уже пора…

Соланж настояла на том, чтобы Поль взял с собой один из букетов, который ей подарили после выступления.

Подали машину.

В Париже было чудесно тепло, спокойно и волнительно. Мадлен приказала положить цветы в багажник.

По дороге она указала на подобие боа:

– Поль, ты не мог бы убрать это подальше, пожалуйста… Очень неприятные духи…

15

Коллеги из «Суар де Пари», весь предыдущий год бойкотировавшие Андре, теперь не упускали случая с ним поздороваться. Он уже не был тем, кого зовут присоединиться к ужину для ровного счета, чтобы за стол не садились тринадцать гостей, – сейчас он фигурировал в первой десятке среди тех, кого приглашали, чтобы оживить вечер, а не провести скучный ужин, чего избегали как чумы.

Поскольку он был красивым молодым человеком, предложения на него так и сыпались, но он предпочитал из осторожности похаживать к Влади – в те дни, когда место не было занято ни водителем, ни Реймоном, ни мужем кухарки, ни их сыном. Полька была приветливой, душевной и, каким бы он себя ни показал, всегда выглядела благодарной.

Андре писал понемногу обо всем, предпочитая сюжеты, в которых присутствовала некоторая мораль, довольно примитивная и приятная, – она подходила для большинства читателей. Нормально ли, стабилизируя курс франка, разорять мелких вкладчиков, доверявших финансовому положению родной страны? Стоило ли принимать как данность то, что в 1928 году доходы самых скромных семейств оставались на уровне 1914 года, а плата за квартиру выросла в шесть или семь раз? Простые вещи для простых людей, которые можно сразу осознать и которые потрясали своей очевидностью. Он ничем не рисковал.

Вдохновленный успехом, Андре подумывал, не пришло ли время уйти работать в другую газету, репутация которой не была бы подмочена репутацией ее владельца.

Кроме «Суар де Пари», существовали достойные издания, и на них работали гораздо более добросовестные и свободные журналисты по сравнению с теми, кого нанимал Гийото. Но Андре являлся «своим» журналистом, как бывают «свои» электрики, и он не был уверен, что в другом месте его оценят. Он все же мечтал зарабатывать чуть больше и следил за своей котировкой. При первом же удобном случае он собирался попросить повышения.

Ему то тут, то там делали разнообразные подарки.

Началось с того, что ему однажды подарили бронзовое украшение для камина, изображающее псовую охоту. Его комната для прислуги была слишком маленькой, чтобы подарок туда поместился, и он отказался. Из-за отсутствия места он прослыл неподкупным.

Андре Делькур находился в поисках собственного стиля.


Мадлен чувствовала себя лучше, но испытания ее подкосили. Чтобы убедиться в этом, ей оказалось достаточно как-то после полудня встретить Дюпре.

Дюпре, Дюпре… Помните, конечно, – такой довольно крупный, грузный мужчина большой физической силы, с оттопыренными ушами и вечно слезящимися глазами, во время войны он служил старшим сержантом под началом лейтенанта Праделя. В 1919 году тот поручил ему организовать эксгумацию тел на военных кладбищах и следить за ней. Позже он выступал свидетелем на процессе д’Олнэ-Праделя. Они с Мадлен пересеклись в суде, добрый день, госпожа Перикур, добрый день, господин Дюпре. Он выступил с заявлением достойным и сдержанным и повел себя лояльно по отношению к человеку, который этого, в общем-то, не заслужил.

Они с Мадлен встретились случайно. На мгновение почувствовали себя неловко, удивились, смутились, ужасная ошибка, им пришлось немного поболтать, обменяться любезностями. Господин Дюпре работал мастером в слесарной мастерской на улице Шатодэн. Беседа быстро исчерпала себя. Поскольку Мадлен сконфуженно улыбалась, он взял на себя инициативу закончить явно неловкую встречу. Сложные времена… – бросил он, уходя. Может быть, из газет он знал о смерти Перикура, о несчастном случае, произошедшем с Полем, а может, намекал на то, что бывший муж Мадлен гниет в тюрьме, но она отнесла это замечание на счет своего внешнего вида, и это ее задело.

Она утешалась тем, что в доме, по ее убеждению, жизнь снова шла нормально, если можно назвать нормальным совместное проживание полупарализованного ребенка, няни, которая ни слова не говорит по-французски, журналиста, которому платят за то, что он ничего не делает, компаньонки, которая украла более пятнадцати тысяч франков, и наследницы фамильного банка, которая понятия не имеет, что такое чистая прибыль или номинальная стоимость ценных бумаг.

Под Рождество 1928 года Андре, имевший теперь небольшое жалованье, заявил, что покидает дом Перикуров. Он «кое-что нашел», но не сказал где.

– Я рада за вас, Андре, водитель перевезет ваши вещи.

Он поблагодарил Мадлен с ощутимым смущением, почти злобно, мы всегда немного сердимся на тех, кто сделал нам добро.

Вечера в особняке Перикуров уже не проходили так эмоционально и тревожно, как в прошлом году. Мадлен продолжала размышлять над причинами поступка Поля, но с тех пор, как он снова ожил, почти нормально ел и потихоньку набирал вес, она перестала думать только об этом. Она ждала до последней минуты, чтобы заглянуть к Полю: персоналу нужно спать, дорогой мой, придется выключить музыку. Они молча убирали пластинки, дверь закрывали, и как только Влади поднималась к себе, Мадлен с Леонс проводили вечер вместе, читали романы, листали газеты, Мадлен обожала кроссворды, которые только появились во Франции. Я бы не смогла… – уверяла ее в ужасе Леонс.

Мадлен удивленно приподнимала бровь, когда слышала на черной лестнице бойкие шаги Влади, поднимавшейся к себе в комнату. Молодая женщина была как никогда оживленна, болтала как сорока; за год она не выучила ни слова по-французски.

Каждое воскресенье она неизменно шла на мессу в польскую церковь. Вероятно, ей казалось, что служба начинается, как только она выходит из дому, потому что всегда надевала вуальку и становилась совсем другой женщиной. По понедельникам она обычно делала покупки у зеленщика на улице Шазель, в аптеке на перекрестке Ложельбак или у ручного водопроводчика на площади Виньи.

– Вы не думаете, что эта девица может… стать опасной для Поля? – спросила Мадлен у Леонс.

– Вы имеете в виду… Ох нет, он же совсем ребенок!

Мадлен осталась при своих сомнениях, но она всегда относилась так к любым женщинам, которые слишком близко общались с Полем, кроме Леонс. Например, Соланж Галлинато. После их встречи вечером на большой премьере в Опере дива пригласила Поля на три представления, и мать всегда старалась присутствовать. Потом Соланж отправилась из Парижа в триумфальное турне по Европе, она посылала Полю вдохновенные письма и прикладывала к ним программки с личным автографом, меню ужина у посла с довольно забавными комментариями – Мадлен находила их глупыми, а еще фотографии, газетные статьи и разные записочки, которые Мадлен регулярно забывала отдать Полю, ах да, тебе и правда что-то пришло по почте вчера или позавчера, куда же я положила письмо?.. Поль улыбался, грозил пальцем – м…м…ма…мама…

– Неужели у этой женщины вся жизнь крутится вокруг Поля? – спрашивала Мадлен.

– Ох, не ревнуйте, Мадлен…

– Я? Ревную к этой бабище? Да вы шутите!

Леонс читала газеты.

– Слушайте, – сказала она с восхищением, – румынская нефть – это нечто!

Она показывала на статью в «Голуа».

– О чем вы?

– О биржевых акциях румынской нефти. В течение четырех лет они поднимаются на двенадцать процентов в год и будут подниматься еще четыре-пять лет, поверить невозможно…

С того момента, как Жубер схватил ее за руку, когда речь заходила о деньгах, Мадлен и Леонс в смущении замолкали. В этот раз Леонс перегнула палку, и Мадлен не могла не отреагировать.

– Леонс, – сказала она, отложив карандаш, – я понимаю, что положение, в которое вас поставил Гюстав Жубер, несколько… деликатное. Я понимаю. Но заклинаю вас, если вы хотите побыстрее вернуть долг, не бросайтесь сломя голову в биржевые операции.

– Но тут же чистая выгода. «Голуа» пишет! И не только, я еще несколько недель назад читала об этом в «Фигаро»!

После окончания Первой мировой наряду с боксом и велоспортом мелкая игра на бирже тоже стала модным занятием. Им интересовались все, и мужчины и женщины, богатые обогащались, бедным это помогало набираться терпения, ловкость получала преимущество перед трудолюбием. Мадлен давно хотела спросить у Леонс:

– Сколько вы уже отдали Гюставу? Я имею в виду… сколько вы ему еще должны?

Четырнадцать тысяч франков. Время, необходимое для выплаты долга, шло на годы. Теперь, когда тема была закрыта, Мадлен почувствовала облегчение. Даже от знания этой цифры. Она подошла к секретеру, вытащила документы, склонилась и вернулась с чеком на четырнадцать тысяч франков.

– Ох, что вы! – воскликнула Леонс и отвела руку Мадлен.

– Да, да, прошу вас, Леонс, возьмите.

Молодая женщина, очень бледная, тоже встала:

– Я не могу принять это, Мадлен, вы же знаете!

– Обналичьте его, но не слишком быстро отдавайте деньги Жуберу! Иначе он что-то заподозрит… Скажите, что заработали на бирже. – Мадлен попыталась улыбнуться. – Так от вашей румынской нефти будет какой-нибудь толк.

Они стояли друг против друга, и чек дрожал в протянутой руке Мадлен.

Леонс наконец взяла его кончиками пальцев.

И вдруг бросилась к Мадлен и обняла ее.

Движение было таким молниеносным, Леонс так сильно прижалась к Мадлен, что та подумала, что сейчас потеряет сознание. Леонс целовала ее в щеки, спасибо, спасибо, мне так стыдно, вы же знаете, Мадлен, да, Мадлен, вы же знаете, да, да, говорила Мадлен, готовая задохнуться или взорваться, она не знала, куда деть руки, Леонс не отходила от нее, она замолчала, и оставались только эти руки, здесь, на плечах, на шее, потом наконец еще спасибо.

Мадлен показалось, что в коридоре раздался голос священника из прихода Святого Франциска.

Они отступили друг от друга, Леонс подошла к вешалке, но пиджак не сняла, потом вернулась, обняла Мадлен за плечи, снова поцеловала в щеку, долго прижималась губами, как будто чего-то ждала, может быть поцелуев. Потом резко вышла из комнаты. Обычно она говорила «до завтра», в этот же раз они не могли и слова вымолвить.

Мадлен не сдвинулась с места, пока в воздухе витал легкий аромат духов Леонс, она спрашивала себя: боже мой, а что, если…

Боже мой…

16

Отъезд Андре, положивший конец определенному периоду в ее жизни, может быть самому счастливому, самому радостному, странные отношения, которые Поль поддерживал с женщинами, начиная с Влади и заканчивая Соланж Галлинато, двусмысленная дружба с Леонс (праздники прошли тяжело, они прикоснулись друг к другу щеками и поцеловали воздух)… В январе 1929 года Мадлен и так была растеряна, а тут еще визит ее дяди Шарля. Он был суров, хмурился, что не предвещало ничего хорошего.

О встрече он не просил, пришел в поту и одышке и рухнул в кресло.

– Я пришел поговорить с тобой о деньгах, – начал он.

Ничего удивительного.

– В основном о твоих.

Это было неожиданно.

– С моими деньгами все в порядке, дядюшка, благодарю вас.

– Прекрасно. В таком случае…

Шарль хлопнул ладонями по коленям, кряхтя, еле встал, задохнулся и пошел к выходу.

– Поговорим об этом на будущий год. Когда ты разоришься.

Шарль знал, что делает. Это слово сопровождало Мадлен всю жизнь – для отца не было ничего хуже этого слова – разве что «банкротство».

– И какого черта вы решили, что я разорюсь? Садитесь уж, дядюшка, и объяснитесь.

Большего ему не требовалось, Шарль вернулся и опять, тяжело дыша, упал в кресло.

– Дела плохи, Мадлен. Очень плохи.

В этот раз Мадлен не удержалась от улыбки:

– До такой степени?

Шарль раздраженно повернулся к окну. Эти мне женщины…

– Что ты знаешь об американской экономике, Мадлен?

– Что она прекрасно себя чувствует.

– Да, на первый взгляд. Я тебя про реальное положение дел спрашиваю.

– Ну… и что же мне нужно знать о реальном положении, чего я не знаю?

– Что в Америке во всех областях перепроизводство. Рост американской экономики слишком стремителен, в результате она взорвется.

– Черт!

– А если Соединенные Штаты обанкротятся, пострадают все.

– Но мне кажется, что у нас…

– Наши финансисты интересуются только регулярными доходами, они в прошлом веке живут! Думают, что их система кризис переживет, идиоты!

– Но… Какой кризис?

– Предстоящий! Которого не избежать. Утонет в нем экономика. А ты как раз на корабле, который точно пойдет ко дну.

Шарль обожал метафоры – морские, охотничьи, цветочные, любые. Его исключительно практический ум не мог ничего изобрести, поэтому он изъяснялся избитыми фразами. Подобная свойственная стилю Шарля высокопарность была утомительной, как чужая болезнь, – она нервировала, и с этим следовало справляться. Мадлен сделала глубокий вдох.

– Что тебе советует Жубер? – спросил тогда Шарль.

Он сложил руки и ждал. Но что казалось Мадлен еще более странным, чем ситуация в Америке, – это то, что Жубер никогда не затрагивал подобную тему. Это вызвало в ней возмущение, которое она обратила на Шарля:

– Меня это очень удивляет, дядюшка! Если бы ситуация была такой неотвратимой и серьезной, в газетах только об этом и писали бы!

– Просто им не платят за то, чтобы они об этом писали, вот и все! Заплати – напишут. Еще раз заплати – замолчат. Они тут не для того, чтобы информацию давать, газеты эти, ты что, не понимаешь?

Это скоропалительное суждение было довольно далеко от истины, но таков был мир, каким его знал Шарль.

– Значит, вы один такой знающий и добропорядочный…

– Я депутат, деточка, я давным-давно заседаю в финансовой комиссии. Нам не платят за то, чтобы мы панику сеяли, но информации достаточно, чтобы смотреть на мир без розовых очков! Я об этом говорил с Жубером, но безрезультатно. Что ты хочешь, этот тип всю свою карьеру сделал на одном месте, он знает только то, что понимает. А то, что нам предстоит, – такого он не видел никогда. Он человек ограниченный, он слеп совершенно, говорю тебе! Кризис и сюда доберется, это лишь вопрос времени. И когда он обрушится на Францию, то прежде всего затронет банки.

– Правительство не сможет поступить по-другому – оно спасет банки.

Так всегда говорили у нее в семье.

– Да, крупные, а остальные оставит подыхать.

Мадлен никогда не думала, что однажды ей придется переживать за свою личную финансовую ситуацию. Правда, то тут, то там порой упоминали о кризисе, но она-то никогда не считала, что это ее касается напрямую.

Мадлен начинала осознавать происходящее.

– Я одного не понимаю, дядюшка, – какой вам интерес. Не в ваших привычках помогать таким образом…

– Я о себе думаю, и помогаю я себе! Не хочу, чтобы ты опять позорила имя Перикуров. Я карьеру сделал, я не наследник! То, что я ношу ту же фамилию, что обанкротившаяся дамочка, в следующем году будет стоить мне депутатского кресла, а этого я не хочу. На это средств у меня недостаточно.

Шарль подался вперед. Вид у него был сочувствующий.

– И у тебя тоже. Что станет с твоим сыном, если ты разоришься?

Он приподнялся и поудобнее устроился в кресле, уверенный, что нашел верный аргумент и что теперь беседа примет нужный для него оборот. И не ошибся, хотя эта победа и досталась ему легко.

– Банковское дело – область слишком хрупкая. Тебе надо выбрать менее рискованное дело.

– Но… что вы предлагаете, дядюшка?

Он закатил глаза, ничего он не знал.

– Для этого есть Жубер, боже мой! Чем этот осел целыми днями занимается?

Мадлен была потрясена. Перспективу того, что ее заденет кризис, было сложно осознать, особенно женщине, которая всегда жила в обществе, где денег было столько, что их не замечали.


Она взялась за чтение финансовой прессы. Об опасности со стороны Америки говорили много, но туманно, тем не менее бо́льшая часть аналитиков соглашалась в одном – благодаря Пуанкаре Франция ничем не рискует, ее валюта – одна из самых стабильных в мире, ее семейные, провинциальные предприятия прикрывают ее от финансовых трясок.

– Вы верите в кризис, Леонс?

– Какой?

– Экономический.

– Да не знаю… А что говорит господин Жубер?

– Я его еще не спрашивала…

– Я бы на вашем месте спросила… Он мне не очень приятен, но он знает, о чем говорит, и у него можно спросить совета, да? Если мы перестанем доверять людям, которые занимаются нашим состоянием, миру придет конец.


Жубер нахмурился:

– Шарль пришел, чтобы рассказать вам эти глупости?.. Лучше бы занимался своими избирателями.

– Что касается экономики, Гюстав, Ассамблея довольно хорошо проинформирована.

– Парламент – это одно. Шарль – совсем другое…

Слушая, как Мадлен перечисляет аргументы своего дяди, Гюстав смотрел в пол и качал головой, его редко выводили из себя до такой степени. Ему хотелось рассказать об избыточном бюджете страны, о золотом фонде Госбанка, но он предпочел сократить:

– Вы меня учить будете, Мадлен?

– Нет, я не…

– Да! Вы именно этим сейчас и занимаетесь! Учите меня финансам и экономике?

Он был вне себя.

Он поднялся и вышел из комнаты. Для него инцидент был исчерпан.

Но если разбираться в новостях, где обсуждали надвигающийся экономический кризис, то следовало опасаться, что и происходило с Мадлен каждый день с момента, когда она впервые обеспокоилась своим будущим, а главное – будущим Поля.


Отношения Соланж Галлинато с Полем стали более тесными – они усердно переписывались, посылая друг другу по два, а то и по три письма в неделю. Он по-своему комментировал новые выступления, о которых узнавал: «В скерцо задаешься вопросом, не решили ли трубы заменить собой весь оркестр» или «Она поет так правильно, что становится скучно». Вся его комната была посвящена его единственной страсти: несколько граммофонов, новая впечатляющая коллекция пластинок и коробок, к чему теперь добавились полки, заваленные нотами, которые он заказывал по всей Европе.

И в этот момент Соланж заговорила о поездке в Милан.

Ах, в доме Перикуров только об этом и слышали! Очень спорный вопрос, можете мне поверить.

Соланж:

Мой маленький Пиноккио, тыщу спасибо за открытку. Твоя милая мысли мне очень помогают, так я устала. Новый турнэ очень утомительно. И я тут подумала. Что ты скажеш о небольшой поездке в Италию, этой летой? Я буду выступать в Ла Скала 11 июля, мы могли бы мило паужинать, пасетить немного Ломбардии, ты вернешся в Париж к Националному Празнику. Конечно, надо, что бы твоя дорогая мама была согласна и даже что бы она с тобой поехала, если жылает, но это будит мила, да? Передавай ей, к стати, мои самые друженские чуства. Твоя Соланж.

Для Леонс все это – Италия, Ла Скала, ужин на террасе – звучало очень романтично.

– Какое чудесное предложение…

– Леонс! Она же обращается к Полю, как будто ему двадцать и она хочет, чтобы он стал ее любовником, это не просто смешно – это извращение.

– Подумайте о Поле…

– Вот именно! Для ребенка в его положении такое путешествие слишком длительно. И к тому же это письмо с кучей орфографических ошибок… Хорошо, что она стала певицей, а не учительницей… «Ты вернешся в Париж к Националному Празнику»! Что это, я вас спрашиваю! Как будто она хочет, чтобы Поль в своей инвалидной коляске участвовал в параде, это почти оскорбительно…

– Мадлен…

Наступила тишина.

– А что говорит Поль?

– А что он может сказать, бедняга! Его соблазняют поездкой в Италию, что может быть проще!

Мадлен ответила на вопрос нечестно, потому что Поль, воодушевленный этим предложением, просто написал: «Я никогда не путешествовал, ты хотела, чтобы я занимался тем, что делает меня счастливым… Я очень хочу поехать».

Леонс, которую Поль втайне попросил поддержать его, повела себя, как обычно, деликатно и убедительно.

Как-то вечером, уже собираясь к себе и целуя Мадлен на прощание, она взяла ее за плечи и подошла очень близко, как будто у Мадлен в глазу соринка, и у той закружилась голова.

– Все имеют право на свои радости, Мадлен, вы согласны?

Приоткрыв губы, она слегка склонила голову и надолго прижала Мадлен к себе.

– Вы не лишите нашего маленького Поля этого путешествия?

Мадлен, которая сама покупала ей духи от Герлен «Пур трубле», потому что они были довольно дорогие, сразу окутал их аромат. Еще она чувствовала очень тонкий запах чая с липовым цветом.

И как можно спокойно думать в подобных условиях!


Теперь Мадлен преследовал призрак бедности.

Иногда ей снилось, что она разорена, что Поль плачет в инвалидной коляске, у них больше нет прислуги, она сама должна готовить в комнатенке под крышей, как в романах Эмиля Золя…

Однако финансовые газеты были настроены совершенно оптимистично.

– Именно, – говорила Мадлен Леонс, волнуясь все больше и больше. – Катастрофы еще ужаснее оттого, что в них никто не верил.

Она не знала, что думать, куда кинуться.

Она опять взялась за дело.

Тогда Гюстав скрепя сердце начал объяснять ей, как объясняют тысячу раз одно и то же ребенку, устройство французской экономики, фразы его были длинными, как щупальца, Мадлен едва его слушала, она размышляла о своем и перебила его:

– Я подумала о румынской нефти.

Она протянула ему статью из «Голуа»: «…румынский нефтяной сектор поднялся еще на 1,71 % и подтвердил, что является лучшим вложением в Европе».

– «Голуа» – это не финансовая газета, – отрезал Жубер. – Не знаю, кто такой этот Тьери Андрие, который написал статью, но я бы ему свои сбережения не доверил.

В его голубых глазах сверкал плохо контролируемый гнев, руки дрожали.

– Вы же не… не собираетесь обменять свою долю в отцовском банке на… нефтяные бумаги?

Она еще никогда не видела его в такой ярости. Он сглотнул.

– Об этом и речи быть не может, Мадлен. А если вы принудите меня, я сразу же уволюсь.

Странно, но чем больше Жубер упирался, тем больше Мадлен верила своему дяде. Она подумала о словах Шарля: «Наши финансисты в прошлом веке живут».

В конце января в «Суар де Пари» вышла большая статья, посвященная румынскому нефтяному сектору. Даже с графиком, красноречиво иллюстрирующим доходы за прошлые месяцы, что было редкостью для «Суар». Информация подоспела к моменту, когда Мадлен вся извелась фантазиями и кошмарами на тему разорения и потери прежнего круга общения.

Ее выводило из себя то, что Жубер сопротивлялся, хотя ей так необходимы его помощь и поддержка.

– У меня об этом деле самые плохие сведения, – убеждал он. – От очень хорошо информированного человека. Румынская нефть долго не продержится! Если вы во что бы то ни было хотите вложиться в нефть, то нужно обратить внимание на Месопотамию…

Мадлен вздыхала. Еще никогда Гюстав не казался ей таким старым. Отставшим от жизни.

Она вспомнила о состояниях, потерянных в деле «Ферре-Делаж». Триста тысяч франков – это не пустяк! И неожиданно ее посетила уверенность, что он уже не разбирается в ситуации. Он не создан для кризисных периодов. Он руководит семейным банком, как это делали в прошлом веке, как будто магазином распоряжается. Иракская нефть… Когда все говорят только о румынской! В каких облаках он витает?

– Я еще подумаю, Гюстав. Но мне нужен полный отчет, слышите? Мне эти слухи о кризисе не нравятся, мне нужны данные. Не усложняйте на этот раз. Не темните. И еще мне нужны цифры по нефтяному сектору. Все по Румынии. Добавьте по Ираку, что сочтете нужным, если угодно.


Шарль зря старался прийти как можно позже – на грани допустимого.

– Не извиняйтесь, Шарль, я сам только что пришел.

Если Шарля считали членом клуба, Гюстава воспринимали как завсегдатая. У первого спрашивали, чего он желает, про второго знали – бутылку «Кроз-Эрмитаж», приборы для рыбы… Это ужасно раздражало. Даже беседа велась в русле, заданном Гюставом. Он владел темой, старался говорить только о том, что интересовало Шарля, и это лишь удваивало его беспокойство.

Принесли лангуста, потом сибаса, время подходило к десерту – белым персикам в карамели, и Шарль не выдержал:

– О моей племяннице новости есть?

Жубер выждал несколько секунд, чтобы придать информации весу:

– Все идет своим чередом, она по-прежнему охвачена мыслями о румынской нефти…

Что это должно означать на самом деле?

– Она сомневается. Ей предстоит принять важное решение.

– А вы что делаете?

– Гребу против течения, дорогой мой. После того дела с «Ферре-Делажп» мадемуазель Перикур поставила под вопрос мои профессиональные навыки. И прекрасно, потому что я бы не хотел по доброй воле потерять триста тысяч франков просто так…

То, что Жубер может по доброй воле потерять такую сумму, – этого Шарль представить не мог.

– Все в порядке, Шарль, не волнуйтесь! Благодаря этому я почти что дискредитирован, и это отлично. Чем больше я противлюсь Румынии, тем больше она настаивает, чем больше отрицаю кризис, тем больше она в него верит. Она мне не доверяет, поэтому решится. У нас получится…

Шарль перевел дух. Теперь, заговорив об этом, Жуберу явно нравилось объяснять плюсы своей стратегии.

– Я настоятельно не рекомендую Мадлен инвестировать в то, что, как я знаю, провалится, но что вы хотите, она мне уже совершенно не доверяет. Это так нелогично, так по-женски, что поделать… Я пригрозил, что уволюсь.

Шарль не мог прийти в себя. Гюстав же чуть отстранился, чтобы официант смог поставить принесенное блюдо, и, улыбаясь, добавил:

– Что вы хотите, я единственный, кого она больше не слушает.

От всего этого у Шарля почти кружилась голова.

– Тем временем, – продолжал Жубер, – иракская нефть прекрасно себя чувствует. Падает с головокружительной скоростью. Акции стоят меньше ста франков.

Стратегия была проста, как сообщающиеся сосуды. Если бы инвестор стал массово скупать румынскую нефть, все бы перестали интересоваться иракской.

– И мы скупим акции по пятьдесят франков. Я не теряю надежды, что они могут упасть и до тридцати.

– Тогда и надо будет покупать… – рискнул Шарль.

Наступило молчание. Он заранее подготовил фразу:

– Кстати, в вашем распоряжении двести тысяч франков, которые вы мне одолжили…

По его мысли, Жубер не должен позволить ему закончить. Шарль отлично справился со своей ролью по отношению к Мадлен, он использовал все аргументы, представленные Гюставом, и пошатнул крепость Перикуров. Благодаря ему Мадлен больше совершенно не доверяла Гюставу и собиралась совершить роковой поступок – роковой для нее, но который обогатит их сверх всякой меры…

Взамен Жуберу тотчас следовало бы великодушно отказаться от погашения долга. Но вместо этого он пристально смотрел на Шарля. Так?

– Скажите, что я должен делать… – продолжал Шарль. – Я имею в виду, каким образом…

Жубер сделал глоток вина. Очень долгий и очень медленный.

– Я кое о чем подумал, – ответил он наконец. – Вы мне должны двести тысяч франков, почему бы вам не вложиться в иракскую нефть? Через несколько месяцев они принесли бы вам миллион.

Шарль чуть не опрокинул стол. За предательство Жубер даже не предлагал ему забыть о долге! Он продал свою племянницу Жуберу за бесплатно! Остатки приличий не позволили ему закатить скандал. Стиснув зубы, он смог выдавить из себя подобие улыбки. Жубер спокойно смотрел на него. И… улыбался! Да, подумал Шарль, губы поджал – это он так улыбается!

– Вы могли бы инвестировать и больше, – продолжал Жубер. – Думаю, можно было бы вложить и пятьсот тысяч.

Шарль засопел, сердце его еще резко прыгало в груди, как несколько секунд назад. Но ему уже стало лучше. Пятьсот тысяч франков. Такую цену предлагал ему Жубер – при условии, что он вложится в его нефть. Вероломство в отношении племянницы казалось ему уже более достойно оплачиваемым.

– Я думал вложить… семьсот тысяч франков, – бросил он.

Жубер разглядывал скатерть.

– Не советую, Шарль. На вашем месте я бы инвестировал не более шестисот тысяч.

Ладно. Шестьсот тысяч франков через несколько месяцев станут почти двумя миллионами – Шарль испытывал удовлетворение и облегчение.

– Вы совершенно правы, – заключил он. – Шестьсот тысяч франков будет очень хорошо.


– Прежде всего, Мадлен, вы должны подумать о Поле! – говорила Леонс. – Он унаследовал от деда облигации, но может воспользоваться ими только при наступлении совершеннолетия. Если к этому времени вы потеряете свое состояние из-за кризиса, подобного этому, который, как вы говорите, скоро настигнет вас, как вы будете его растить?

Наконец поступили цифры. Экономический кризис напоминал далекую планету, которую видели только пессимисты, но и не драматизируя ситуацию, стоило признать, что оптимисты редко надолго оказываются правы. Что же касается румынской нефти, дела с ней обстояли очень хорошо, а вот иракская вела себя так себе. Ее акции продолжали падать.

Жубер казался не таким аккуратным, как обычно, воротничок у него чуть съехал набок, что было признаком величайшего беспорядка. Он более, чем всегда, производил впечатление приговоренного к смерти. Каким бы ни было решение Мадлен, сражение он проиграл.

– Я решила… – начала Мадлен.

Не ставила ли она свою жизнь на кон? Всегда наступает момент, – говорил ее отец, – когда все передумано, хорошо взвешено и надо сделать выбор. Тогда информация уже ни к чему. Она может быть хорошей или плохой, но доверять надо своей интуиции. Собственная интуиция его никогда не подводила, с определенной гордостью добавлял он. Но Мадлен пришлось признать, что в данный момент это изречение приобретало смысл.

Дело «Ферре-Делаж» все еще крутилось у нее в голове, потеря трехсот тысяч франков, результат доверия интуиции Жубера. В момент великих решений мнение Жубера стоило столько же, сколько мнение Броше… или ее собственное.

– Я решила…

– Да?.. – спросил Жубер.

Раз, по мнению всех вокруг, румынская нефть является самым прибыльным вложением из имеющихся в наличии, чем она рискует? Она же не шагает в неизвестность, все же есть цифры.

Она решилась. Пауза.

– Прекрасно, – ответил наконец Жубер.

Он принял обиженный вид мужчины, которому сказали, что у него несвежее дыхание.

– Сделаем, как вы хотите. Но не более половины ваших активов в эту… «румынскую нефть». – В его устах слова становились почти ругательством. – Половину в нефтяные акции. Остальное надо разбить, это очевидно. Логика подсказывает вам, что надо вложиться в соответствующие бумаги. Вот что главное, Мадлен, последовательность!

Он вернулся на следующий день и без единого слова положил на стол огромную папку.

Мадлен больше двух часов подписывала документы.

Жубер, сузив глаза и сжав губы, только показывал, где надо поставить подпись, как обычно – здесь, здесь и здесь… Иногда он просто добавлял: эта подпись значит, что… здесь вы подписываете это… Мадлен даже не останавливалась, чтобы его выслушать. Тогда он замолчал и продолжал переворачивать страницы.


Вечером этого дня – 10 марта 1929 года – доля наследства Поля оставалась в государственных облигациях, а Мадлен вложила бо́льшую часть своего состояния в пакет акций румынской нефти и в смежные предприятия и теперь имела в отцовском банке всего 0,97 %.

Мадлен показалось, что Жубер вышел из комнаты, тяжело ступая.

Броше, который ждал его в коридоре, наоборот, разглядел на лице своего директора прежнюю легкую улыбку.

17

Время потекло по-старому. И новости были хорошими.

Продажа активов Мадлен имела успех – банку Перикуров доверяли, и его акции сразу были раскуплены. Что же касается крупного займа, который сделали румыны, благодаря тому что Мадлен скупила их акции, инвесторы заинтересовались, и это стало настоящей победой – акции буквально рвали из рук. «Суар де Пари» написала о «грозной румынской энергии». Шла неделя за неделей, и румынские акции постепенно, но верно росли в цене.

Жубер теперь приносил бумаги на подпись другим членам совета директоров, к Мадлен заходил лишь изредка – как посещают уже не владелицу банка (на следующей генеральной ассамблее Мадлен уже не высмеют), но одну из самых важных владелиц крупного состояния, которым управляет банк Перикуров.

В отношении же поездки в Милан, куда пригласили Поля, Мадлен пришлось уступить.

Потребовалось несколько недель, чтобы утвердить очень детальный план, по которому в том числе следовало, что Мадлен поедет вместе с сыном. Разумеется! Я же не оставлю Поля наедине с этой сумасшедшей!

Соланж, воодушевленная приездом Поля (и я рада, што твоя чудесная мама едит с табой), писала ему по два раза на дню, как подумает о чем-нибудь, сразу пишет ему новое письмо. Обе женщины постоянно обсуждали тонкости поездки и пребывания, но, к сожалению, очень редко в чем-то соглашались, в этом деле оказалось множество досадных неожиданностей. Мадлен не смогла купить билеты на поезд, к которому бы Соланж могла бы послать их встретить; Соланж же сожалела, что не смогла заказать столик в ресторане, который Мадлен выбрала в путеводителе; Мадлен попросила, чтобы, когда они приедут на Миланский вокзал, кто-нибудь отвез их чемоданы, к сожалению, в этот день у Соланж не нашлось свободной от других обязанностей прислуги. Что же касается Мадлен (Очень сожалею, дорогая Соланж…), ей не представилось возможным приобрести туалетную воду, которую дива покупала только в Париже, а Соланж надеялась, что ей удастся нанять гида, чтобы посетить в пятницу после полудня собор, чего очень желала Мадлен, к сожалению, уверенности нет, итальянцы, знаити, дорагая Мадлен, люди очинь непридсказуемые… и так далее. Соланж даже пришлось пригрозить, хотя и намеками, что она отменит эту поездку, если Мадлен не согласится, что певица с «ее маленьким Пиноккио» поужинают вечером в ресторане наедине.

– Вечер при свечах, что это такое! – сердилась Мадлен. – Вы только представьте, Леонс!

– Воспользуйтесь этим, чтобы прогуляться. Будь я на вашем месте…

В отличие от Леонс, имеющей некоторые соображения по этому поводу, Мадлен совершенно не представляла, что такая женщина, как она, может делать в одиночестве в вечернем Милане.

– И она зовет его Пиноккио – мне это неприятно, Поль не марионетка какая-нибудь! Ей придется сменить тон, говорю вам!

Поль следил за этим соперничеством с неким ликованием, как за ссорой девочек в песочнице. Эт… это… сов…сов…совсем н…не…важно, отвечал он Леонс, которую ситуация выводила из себя.

Отъезд предполагался 9 июля поездом в 18 часов 43 минуты. Чемоданы собрали еще за два дня до поездки, дорожные сумки с вещами отправили за четыре дня до этого. Примерно каждый час Мадлен проверяла, на месте ли билеты и паспорта, и надоедала прислуге кучей деталей, из которых становилось понятно, что путешествовала она крайне редко и самой ее далекой поездкой оставался визит в Ориак – к сводной двоюродной сестре, когда ей было девять лет…


Но в день их отъезда, 9 июля, грянула новость: заголовок на первой полосе газеты «Матэн» гремел – «Румынская нефть под угрозой».

Мадлен сидела за столиком и собиралась позавтракать до прихода Леонс. Она уронила чашку с чаем, голова у нее закружилась так, что ей пришлось ухватиться за край столика, который сразу же перевернулся, завтрак оказался на полу, и она тоже упала на колени. С уверенностью беспокойных людей она знала, что за этой новостью последуют другие.

Ей потребовалось несколько минут, чтобы справиться с дрожью и полностью прочесть статью:

Румынский консорциум, занимающийся разработкой и добычей нефти на Среднедунайской равнине, только что объявил, что находится «в большом затруднении» и из-за угрозы банкротства просит помощи у румынского правительства.

Французское правительство, по всей видимости, уже потребовало объяснений от румынских властей через своего коммерческого представителя в Бухаресте, поскольку наибольший кредит был предоставлен именно французскими инвесторами, которые сейчас по полному праву опасаются худшего. Последней надеждой акционеров остается румынское правительство…

Мадлен ходила по комнате и в сильном волнении, которое мешало ей думать, судорожно рвала газету на клочки, да еще и Леонс опаздывала…

Она позвонила, приказала водителю ехать за Леонс – тут же, это срочно.

Ее охватило сомнение. Точна ли информация «Матэн»?

Она бросилась к газетам «Там» и «Фигаро». Все с точностью до запятой повторяли ту же новость. Менялось только отношение к тяжести ситуации – одни называли ее «очень тревожной», другие «угрожающе тревожной». Шарль? Гюстав? Андре? Леонс? К кому обратиться за помощью?

Она приказала позвонить Жуберу.

– Нет, позвоните лучше Шарлю Перикуру.

Горничная смотрела на поднос, гренки, розетку для варенья и чайник, которые валялись на ковре.

– Нет, идите звонить…

Жуберу? Что он мог теперь посоветовать? Шарлю?

– Да, звоните Перикуру!

В кабинете Шарля телефон молчал – позвоните Жуберу. Но у Жубера было занято.

Вдруг на Мадлен нашло вдохновение, она бегом поднялась к себе, расправила ладонями скомканные газеты, перечитала… Спокойно, говорила она себе, такой катастрофы быть не может. Конечно! Консорциум «просит» помощи у румынского правительства! Игра еще не кончена! Худшего еще не произошло. И кстати… Она бросилась к секретеру, буквально выдернула из него ящики и, опустившись на колени на пол, разобрала оставленные Гюставом документы.

Вот же! Фуух. Она задыхалась, сердце у нее ужасно стучало. Она постаралась хоть немного успокоиться. Вот что ей говорил Жубер: не больше половины ваших активов… в вашу румынскую нефть. Это половина ее состояния. Ее состояния! Потому что часть Поля в сохранности и помещена в облигации государственной казны! Ладно, подумала она, можно жить и на половину состояния Мадлен Перикур, хотя она и не представляла, как именно это повлияет на ее жизнь.

Остальное надо разбить, это очевидно. Логика подсказывает вам, что надо вложиться в соответствующие бумаги. Она листала огромную папку в поисках… Вот! Гюстав заставил ее купить акции английских («Сомерсет инжиринг компани»), итальянских («Группо Проццо»), американских («Форстер», «Темплтон энд Грейв») компаний…

Теперь, когда она удостоверилась, что потеряла не все, а только часть, опасность краха приводила ее в ярость, она сердилась на всех, кроме себя, – виноваты были окружающие: Шарль – он сказал ей о некоем гипотетическом кризисе, который так никогда и не случился, Гюстав – ему не удалось ее убедить, газеты – они умолчали, что первые воспользовались ситуацией, которую только сейчас освещали, Леонс – она первой заговорила о… Боже, уже десять утра, они едут вечерним поездом, а она еще даже к Полю не поднималась, чтобы рассказать ему об этом.

Увидев озабоченную мать, он хотел задать ей вопрос, но, когда его охватывали эмоции, он не мог выговорить даже начало слов. Он взял грифельную доску: «Мама, что случилось?»

Мадлен разрыдалась. Она опустилась на колени перед креслом сына, долго плакала и шептала: Ничего, дорогой, небольшая неприятность, уверяю тебя, но Полю не верилось, что мать впала в такое отчаяние из-за небольшой неприятности.

«Леонс не с тобой?» – написал он. Этот вопрос по крайней мере остановил рыдания Мадлен, она тяжело поднялась:

– Все прошло, дорогой мой, ничего. Но ехать невозможно, ангел мой…

Вопль Поля разнесся по всему дому.

Мадлен испугало выражение лица сына, она не узнавала его, крик его раздирал горло, грудь, душу, он был таким сильным и отчаянным, что она подумала – Поль сейчас опять бросится в окно. Она прижала его к себе – все будет хорошо, дорогой, мы найдем выход, он рыдал, обещаю, мама что-нибудь придумает…

– У меня неотложные… дела. Но с тобой поедет Леонс!

Она обрадовалась этой мысли. Отстранилась от Поля и посмотрела ему в глаза:

– Что скажешь? Вы поедете вместе с Леонс, хорошо?

Хорошо, кивнул Поль, он был очень бледен, да, хорошо, с Леонс.

Вошла горничная и сказала, что пришел господин Жубер.

Мадлен была в утреннем дезабилье, мятом, с пятнами чая и варенья, непричесанная, со следами слез и волнения на лице… По взгляду Гюстава она поняла, что зрелище представляет собой плачевное. Он ничего не сказал, но она уже выходила из комнаты – я на минутку. Когда она вернулась, причесавшись и надев приличный пеньюар, Гюстав даже не шевельнулся. Его редко можно было видеть без бумаг, это почти вызывало беспокойство.

– Когда я прочитал новости, – сказал он хмуро, – я подумал, что лучше прийти… – Он указал на валявшиеся на полу газеты. – Я проверил… Эти… румыны скрыли от нас свои реальные счета.

Голос его звучал более резко, чем обычно, более пронзительно, как будто ему с трудом удавалось сохранять спокойствие. Мадлен повалилась в кресло. Забыв всякий стыд, она опять зарыдала.

– Я вас предупреждал, – говорил Гюстав. – Вы не хотели меня слушать! – В этих словах было нечто такое жестокое и ядовитое, что он продолжил: – Успокойтесь, румынские власти не допустят, чтобы все пошло ко дну!

– Но… если они не пожелают им помочь?

– Невозможно. Переговоры, вероятно, начались на самом высоком уровне, это не только финансовое дело, но и политическое. Может быть, вашему дяде известно больше…

Но до Шарля дозвониться не удавалось, Мадлен оставила с дюжину сообщений в Ассамблее, секретарю, Ортанс, но никто не мог сказать, где он. Видимо, на собрании, конечно, румынскому правительству уже выслали строгое предупреждение, Гюстав же сказал, что дело становится политическим, Шарль, вероятно, очень занят.


Уже одиннадцать.

Она пообещала Полю, что с ним поедет Леонс, нужно найти ее, все организовать. Она спешно оделась, водитель отвез ее на улицу Прованса, к дому номер четыре. Но никакой Пикар тут уже давно нет, заверила консьержка, невысокая, кругленькая и жизнерадостная женщина, с непропорционально большим платком на голове, похожим на индийский тюрбан.

– Как это – уже давно?

– Ну, с год, думаю. Подождите, – она приложила палец к губам и прищурилась, – подсчитать просто… Бертран, эта падаль, гореть ему в аду, сдох в мае прошлого года, дата для меня праздничная, новости хорошие не каждый год узнаёшь, так что…

– В мае, говорите…

– Да. А мадемуазель Пикар-то и укатила – через неделю или две. Так что тринадцать месяцев как, а я сказала – год, и не очень-то ошиблась, верно?

Она протянула руку, Мадлен вложила в нее двадцать франков.

В машине она подсчитала на пальцах. Май прошлого года – как раз тогда, когда Гюстав обнаружил ее «нехорошее поведение». Наверное, зарплаты не хватало, чтобы оставаться жить на улице Прованса, и Леонс пришлось подыскать себе что-нибудь подешевле.

Она переехала и постыдилась об этом рассказать.

Мадлен опять упрекала себя в собственном эгоизме, она ничего не заметила, ничто ее не встревожило. В какую дыру отправилась жить Леонс? Мадлен не допустит, чтобы так продолжалось. Она потребует правды… нет, не правды, это будет унизительно, нет, она скажет Леонс… что та может жить в доме Перикуров. Именно так. И это не повлияет на ее жалованье. Андре уехал, поэтому ничего не помешает Леонс занять его бывшую комнатку, надо ее освежить, чуть украсить, конечно, но это быстро…

Она наконец поняла, что действует так, как будто жизнь продолжается, как будто ничего особенного не происходит, что вся эта история с биржевыми вложениями – просто дурной сон, что возвращение к обыденности изгонит это воспоминание…

Музыка не звучала, Поль ждал ее. Атмосфера была напряженной. Влади, удивительно молчаливая, сидела на стуле около стены, скрестив ноги и положив руки на колени, как будто ждала в приемной у врача. Поль смотрел на мать.

– Леонс будет сложно поехать с тобой, ангел мой…

Поль медленно разжал губы. В этот момент лицо у него было как у покойника – таким Мадлен помнила его в больнице Питье. Она, не раздумывая, продолжала говорить:

– С тобой поедет Влади. Правда, Влади?

– Tak, oczywiście! Zgadzam się![16]

– Пойду займусь документами…

Целый день она потратила на то, чтобы сходить в итальянское посольство, изменить фамилии на билетах, отправить два чемодана для Влади, составить разрешение на сопровождение несовершеннолетнего сына Мадлен в Милан. И в 17 часов 30 минут все собрались на вокзале, Поль надел дорожный костюм, который порекомендовала купить Леонс, Влади нарядилась, можно было поклясться, что она сшила себе платье из занавески, Мадлен была напряжена, но перестала говорить Полю, что ему нужно делать, потому что он слышал это уже добрую дюжину раз, и Влади, потому что та все равно ничего не понимала и небрежно положила толстую пачку итальянских лир в видавший виды кошелек, что Мадлен совершенно не успокоило.

Носильщики исправно ожидали их у Лионского вокзала, и Влади подкатила Поля к поезду. Обойдя чемоданы, дорожные сумки, озабоченных путешественников, возбужденные семьи, растроганные парочки, они оставили инвалидную коляску в тамбуре и отнесли Поля на его место около окна в вагоне первого класса, обитого красным бархатом и светлым деревом. В сетки над пассажирскими местами сложили личные вещи путешественников. Мадлен не сдержалась и представила Поля с его сопровождающей проводнику, мужчине лет тридцати, коренастому и коротконогому, взгляд его из-под густых бровей, которые поднимались к небу, как две антенны, казался диким.

У Мадлен сжималось сердце оттого, что ее дорогой мальчик уезжает, а он сиял и не подозревал, что происходит в жизни его матери. Не подозревал? Может быть, не совсем так, потому что, когда настало время покинуть вагон (контролер торопил, мы скоро отправляемся, нужно выходить), Поль прошептал ей на ухо:

– В…все… б…будет хор…хорошо, м…мам. П…пот… тому что я л…люблю т…тебя.

Мадлен все еще стояла на перроне, хотя поезд уже давно скрылся из виду.

Поль впервые уезжал от нее, она испытывала тихую грусть, от которой ей стало, как ни странно, легче. Пусть с ней случится что угодно, она все вынесет, пока Полю ничего не грозит.

Поля тоже раздирали противоречивые чувства, его мучила совесть, что он оставляет мать одну… То, что он слышал, то есть почти все, предвещало тяжелые времена. Что бы ни случилось, он всегда будет помнить об этом путешествии, он пойдет в Ла Скала, он услышит Соланж, то, что он проживет там, никто никогда у него не отнимет.

Проводник считал, что на него возложена некая миссия, потому что Мадлен дала ему пятьдесят франков; он был сыном польских иммигрантов. Будучи французом, он довольно хорошо изъяснялся на языке родителей, и, когда поезд тронулся и он покончил с необходимыми формальностями, он завел с Влади беседу, и Поль без труда понимал, о чем они говорят и к чему она приведет, потому что молодая женщина хихикала и смеялась так же, как она это делала при встрече с сыном угольщика с улицы Миромениль или с лифтером Эйфелевой башни, который жил на улице Токвиля.

Они с Полем устроились на зарезервированных за ними местах в вагоне-ресторане, за милым столиком с белой скатертью и гербом железнодорожной компании, столовые приборы были серебряными, стаканы хрустальными, как в журнальной рекламе, Влади заказала полбутылки красного вина – она была на седьмом небе от счастья.

Когда пришла ночь, Поль лежал на своем спальном месте под накрахмаленными простынями и шотландским пледом и погружался в приятную дремоту, и вскоре голоса Влади и проводника стали отдаляться, прерывистое дыхание молодой сиделки вторило стуку колес и напоминало неотвязный ритм «Болеро», с которым несколькими неделями ранее его познакомил продавец из «Пари-Фоно». Он уснул и видел яркие и волнующие сны.


Мадлен даже не попыталась заснуть, почти всю ночь она перечитывала документы, в которых говорилось о том, что она владеет английскими, американскими и итальянскими акциями.

В шесть утра она уже была причесана и одета, но нервничала, к горлу подступали слезы. Удивительным образом лицо ее не выдавало волнения. Она была бледна, серьезна, собранна и походила на приговоренного к смерти, который слишком долго ожидал приговора и теперь спокойно и уверенно идет на казнь. Леонс появится не раньше восьми тридцати. Она вызвала водителя и отправилась в путь.

– Ах, это ты!

На Ортанс был халат в крупных цветах и подбитые мехом тапочки. В бигуди она ужасно походила на супругу, которую каждый мужчина опасается однажды обнаружить у себя под боком. Она не предложила Мадлен войти и скрестила на груди руки.

– Я ищу дядю, мне нужно с ним поговорить.

– Шарль очень занят, представь себе! Он известный член парламента, у него очень много работы, ни минуты свободной не остается, хотя тебе это, похоже, неизвестно.

– Даже на собственную племянницу?

– Так у него есть племянница? Вот новость!

– Мне нужно увидеться с ним…

Ортанс расхохоталась:

– Узнаю семейство Пе-ри-кур! Всегда самые главные! Сказали, так теперь всяк вас слушайся!

Эта неожиданная враждебность шла совершенно вразрез с ее обычной глупостью.

– Я не понимаю, что…

– И неудивительно! Твой отец тоже не понимал.

Ортанс говорила тонким голосом и так энергично трясла головой, что некоторые бигуди раскачались, потом раскрутились, но она не заметила, ее лицо обрамляли папильотки, которые, как на пружинках, плясали у нее вокруг головы.

– Все должны слушаться! Так теперь с этим покончено! Да! С высокого шестка им падать, этим Перикурам!

Ортанс в бешенстве шагнула к Мадлен и ликующе затрясла указательным пальцем:

– Во-первых, Шарль у мадемуазель не на побегушках. Во-вторых, хорошо смеется тот, кто смеется последним. В-третьих…

Не зная, что может быть этим третьим, она закончила:

– Ну что, нечего сказать, да?

Мадлен молча развернулась и вышла.

Она поехала в редакцию «Суар де Пари».

Летучка, то есть собрание, на котором директор раздавал журналистам задания, еще не закончилась, и Мадлен попросили подождать в приемной.

Гийото показался через сорок минут. Он рассыпался в извинениях – дорогая моя, эта газета из меня все соки вытягивает, думаю, я уже слишком стар для подобной работы, он говорил так уже больше десяти лет каждому посетителю, и все прекрасно знали, что он умрет в своем рабочем кресле. Мадлен не поднялась, она смотрела на него и ждала, когда он исчерпает свой обычный набор банальностей. Он как бы нехотя уселся рядом с ней:

– Представляю себе, как сложившаяся ситуация для вас трудна.

– А кто виноват?

От этого вопроса Гийото как током ударило. Он приложил руку к сердцу и принял оскорбленный вид.

– Ваша газета, – продолжала Мадлен, – постоянно хвалила румынскую нефть, на все лады расхваливала.

– Ах это… Да, но… – Он заметно успокоился. – Речь шла не об информации в прямом смысле этого слова, а о новостях. Ежедневное издание распространяет новости, которые нужны тем, благодаря кому издание существует.

Мадлен не понимала.

– Что… Статьи… за них платили?

– Сразу громкие слова! Газета – такая, как наша, – не может существовать без поддержки, вы же это прекрасно знаете. Когда власти дают такой крупный заем, то считают, значит, экономике страны это необходимо! Вы же не будете упрекать нас в том, что мы патриоты!

– Вы сознательно публикуете ложную информацию…

– Не ложную, эк вы хватили! Нет, мы представляем реальность в определенном свете, вот и все. Другие коллеги, из оппозиционных изданий например, пишут совершенно противоположное, поэтому равновесие и сохраняется! Речь идет о плюрализме точек зрения. Вы еще теперь упрекните нас в том, что мы республиканцы!

Мадлен была уязвлена и стыдилась, что проявила такую наивность. Она вышла, хлопнув дверью.

18

С рассвета Влади, устроившись у окна и используя разные польские превосходные степени, комментировала пейзаж, в котором, однако, не было ничего особенного. После чего поезд в течение получаса старательно осматривали стрелочники, а затем он пришел на людный и дымный вокзал.

Соланж узнала из телеграммы, что Поля будет сопровождать не его «дорогая мама», а няня. Она сразу изменила свои планы и, вместо того чтобы показать себя в выгодном свете, ожидая их приезда в салоне Принца Савойского, решила сама отправиться на вокзал.

Пребывание великой Галлинато в Италии приводило журналистов в возбуждение, к тому же – по доброй традиции всех оперных див – она была и капризна, и требовательна. Объявив, что отправляется на Миланский вокзал, дива тщательно скрыла личность своего гостя. Репортеры и фотографы решили, что речь идет о новой любовной истории, но никто в нее по-настоящему не верил.

За последние два года Соланж ужасно растолстела и передвигалась медленно. Ее голос и талант не пострадали, что было удивительно, пела она даже все лучше и лучше, стала зрелой, как говорили, достигла вершин своего мастерства.

Итак, она покинула отель в окружении стайки журналистов и репортеров. Сотрудники вокзала из кожи вон лезли, стараясь провести ее через толпу. Когда подошел поезд, она уже стояла на перроне, утопая в белом тюле, с огромной шляпой на голове; вокруг витал сизый дым, она была импозантна, неподвижна, благосклонна и представляла собой идеальный тип женщины-истерички – получились великолепные фотографии. Появление Поля на руках Влади, а затем его усаживание в инвалидную коляску вызвало у журналистов рев ликования. Мелькали вспышки, Поль улыбался во весь рот – наверное, это единственная фотография, где он настолько счастлив. Соланж на коленях, Соланж тяжело ступает, крепко сжимая ладошку своего Пиноккио… Тем же вечером снимки поместили на первые полосы газет, зрители бросились скупать места в Ла Скала, а на черном рынке билеты продавались по баснословной цене.

Поль остановился в двухкомнатном номере, дверь в дверь с комнатой визжащей от восхищения Влади. Когда молодая полька увидела угощение с шампанским, она закатилась счастливым смехом и призывно заулыбалась официанту, о чем менее чем через час стало известно всему отелю.

Через несколько минут пара произвела фурор в ресторане при отеле, где Соланж небрежно отказалась от своего обычного места, подготовленного для нее в центре зала, и устроилась сбоку у огромных зеркал за маленьким более скромным и менее приметным столиком. Там фотографии получатся гораздо более эффектными.

Соланж ела с большим изяществом, но поглощала пугающее количество еды, и трапеза продлилась так долго, что у дивы едва осталось время только на то, чтобы, по своему обыкновению, вздремнуть, дабы переварить пищу, и отправиться в зал, где вечером ей предстояло выступать, за полтора часа до прихода публики.

Они впервые оказались вместе, вдвоем.

Поль заикался мало, Соланж улыбалась. Они говорили об опере, о путешествиях. Она вспоминала свое детство в Буэнос-Айресе (хотя родилась в Парме, ее мама была итальянкой), об отце, владельце табуна перуанских лошадей в долине Лерма, о своих скромных первых шагах в тринадцать лет в маленьком зале Санта-Розы, где за один вечер ей четыре раза предложили руку и сердце.

Поль мечтательно слушал ее рассказы. Он, один из немногих, знал, просидев в библиотеках в поисках очень старых документов, что Соланж Галлинато, урожденная Бернадетта Травье, появилась на свет в Доле (департамент Юра) и была на самом деле младшей дочерью путевого обходчика, алкоголика, севшего в тюрьму в Безансоне в день ее рождения, – она родилась на три месяца раньше срока, чему способствовало рукоприкладство упомянутого папаши.

Поль серьезно смотрел на нее. С первого же взгляда он заметил в ней огромную печаль, которую всегда чувствовал в ее исполнении. Соланж была грустной женщиной, и это его тревожило и огорчало. Что произошло во время этого обеда, который оказал на Соланж такой эффект, – этого никто никогда не узнал. Может быть, мысли о трагической судьбе персонажей, арии которых она использовала в своем репертуаре, вошли в жесткий резонанс с ее собственной жизнью? Может быть, глядя на маленького несчастного мальчика, она чувствовала, что в ее жизни нет места любви после смерти Мориса Гранде? Может быть, вид ребенка, прикованного к инвалидной коляске, вызвал в ней чувство фатальности и несправедливости? Как знать. Все, что известно, – в тот вечер на репетиции она не смогла долго стоять на сцене и пела сидя. И больше уже не вставала.

Директора Ла Скала охватила паника, он поднялся на сцену справиться о ее самочувствии. Цветов – просто сказала она. Ей принесли груду букетов и корзин, пьедесталы, колонны.

Когда открылся занавес, зрители увидели, что она очень прямо сидит на слегка приподнятом при помощи укрытого сатиновой тканью пратикабля стуле, в окружении роскошных цветов и растений. Можно было подумать, что она поет в ботаническом саду.

Также она изменила порядок арий в программе и больше никогда его не нарушала. Она запела волнующим голосом а капелла, как сделала это когда-то в Париже, начав с «Gloria Mundi»:

Любовь моя,

И вот мы вновь на дворца руинах

Где в первый раз друг друга мы узрели…

В тот самый момент, когда в большом зале театра Ла Скала Поль слушал первые ноты оперы Мориса Гранде, в Париже было девятнадцать часов тридцать минут и его мать читала заголовок статьи в «Суар»:

РУМЫНСКИЕ ВЛАСТИ ОТКАЗЫВАЮТ В ПОМОЩИ

НЕФТЯНОМУ КОНСОРЦИУМУ

На срочные призывы французских властей реакции нет.

Мадлен быстро пробежала глазами статью, но ничего не поняла, смысл слов ускользал от нее.

Ей потребовалось более четверти часа, чтобы осознать сообщение и убедиться наконец, что вопреки надеждам всех и каждого бо́льшая часть ее состояния только что пропала.

Леонс, вероятно разорившаяся, пока не показывалась. Мадлен не могла сдержать слез, чем же она поможет подруге, если, скорее всего, ту эта ситуация тоже затронула?

Ей не удавалось представить, как разорение скажется на ее жизни. Меньше прислуги? Да, конечно. От чего еще придется отказаться, ведь в ее жизни нет ничего особенного! Потеря большей части дохода непременно имеет последствия, что-то надо предпринять, но что? Все это очень запутанно. Она подумала о Поле, и это помогло ей собраться с силами. Надо смотреть в лицо действительности. Она позвонила Гюставу Жуберу. Он только что вышел из банка. Она переоделась и вызвала машину.

С собой она взяла экземпляр «Суар», и в полумраке автомобиля заголовок казался ей в два раза больше и страшнее. Стоя в пробке на набережной Сены, она перечитала статьи, и во всех злорадно упоминалось об эйфории, вызванной румынской нефтью на бирже.

Вдруг ее внимание привлек другой заголовок:

В ИРАКЕ ОБНАРУЖЕНО КРУПНОЕ НЕФТЯНОЕ МЕСТОРОЖДЕНИЕ

Акции упали на 80 %, когда их приобрела французская финансовая организация, которая теперь собирается получить крупнейшую прибыль в истории французской биржи в самые короткие сроки.

Значит, Жубер был прав. Мадлен была потрясена.


Приглушенный свет на сцене Ла Скала окрасился в цвет светлой охры. Соланж прижимала руки к груди.

Какая ревность вас заворожила?

Руины эти —

Вот и все, что после нас

Осталось?

Спустился Гюстав, спокойный и суровый. На ногах у него были цветные домашние туфли, на плечи, как у верного мужа, накинута домашняя куртка, отделанная шелком.

Мадлен не поздоровалась, горло у нее сжалось. Достаточно было увидеть высокомерие Гюстава, его холодные и пронзительные голубые глаза, которые не выражали ни враждебности, ни симпатии, чтобы понять – в их отношениях перевернута последняя страница.

– Значит, ничего нельзя сделать? – спросила она резко.

– Боюсь, что так, Мадлен…

Она сглотнула.

– Бо́льшая часть того, чем я владею, была вложена именно туда, не так ли? Но… не все! Вы же сформировали пакет из пятидесяти процентов акций других предприятий, не так ли?

Она задала этот вопрос властно, как и подобает представителям ее класса, но в данной ситуации это прозвучало неуместно.

– Это правда, Мадлен, но…

– Но?..

– Эти предприятия в основном связаны с тем же сектором, это субподрядчики, поставщики, клиенты…

– У меня есть английские, американские и итальянские акции!.. Румынские власти не влияют на иностранные дела, насколько я знаю!

– Все эти иностранные предприятия, Мадлен, относятся к нефтяной промышленности. Все они прогорят в самое ближайшее время.

– Сколько я потеряла? Что у меня осталось, Гюстав?

– Вы потеряли много, Мадлен. У вас осталось… очень мало.

– Я… все потеряла? Все свое состояние?

– Большей частью – да. Вам придется пойти на крайние меры.

– Продать дом?

Молчание.

– Все продать?

– Почти все, да. Мне очень жаль…

Мадлен как будто стала меньше ростом. Она ошеломленно развернулась, как в тумане, дошла до двери, но вдруг резко остановилась и обернулась к Жуберу, в руках она сжимала номер «Суар»:

– Скажите, Гюстав… «финансовая организация», которая сначала раздула акции румынской нефти, чтобы скупить по низкой цене иракские акции, – это вы?

Жубер был человеком сдержанным и непробиваемым, но сейчас от него требовалось слишком важное признание, и ему не хватило на это храбрости. Он туманно ответил:

– Я вам советовал, как лучше поступить, Мадлен, вы не захотели меня послушать…

Она вдруг до ужаса ясно осознала произошедшее. Ее ярость росла по мере того, как она восстанавливала в памяти события прошедших месяцев.

Сперва Шарль. Он пришел, чтобы сообщить ей, что надвигается экономический кризис и Жуберу не справиться…

В «Суар де Пари» – информация об ошеломительном успехе румынской нефти…

И сам Гюстав. Сделавший все для того, чтобы произвести впечатление человека, который раздает плохие советы, которому нельзя доверять…

Мадлен начинала понимать размах манипуляции, объектом которой она стала.

Ей хотелось убить его, раздавить, как гадюку.

– Мы еще встретимся, Гюстав. Я использую облигации Поля, которыми распоряжаюсь, я изменю нашу жизнь и…

– О каких облигациях вы говорите, Мадлен?

– О тех, что Поль унаследовал от деда.

– Но, Мадлен, вы же их продали…

От шока ей пришлось ухватиться за дверную ручку. Как это – продала?

– Мадлен, я вам посоветовал, а вы согласились перегруппировать ваше состояние. В прошлом августе, помните, я еще показывал вам таблицы, цифры, графики… Я тогда объяснил вам, что государственные акции больше ничего не приносят, что со временем дела в гору не пойдут… Вы согласились уступить все ценные бумаги вашего сына, как я вам и посоветовал. Я заострил ваше внимание на том, что это более чем важное решение.

Да, она что-то припоминала: сбросить не приносящие дохода бумаги, укрепить семейный банк…

– Когда мы стали заниматься реструктуризацией, вы заверили меня, что четко понимаете, о чем идет речь.

– Облигации Поля… были проданы?

– Точнее, вы дали банку разрешение на…

– Где деньги Поля?

Мадлен орала.

– Вы их, как и все остальное, вложили в румынскую нефть, Мадлен. Я был против. Меня вам упрекнуть не в чем.

– Я все потеряла?

– Да.

Жубер засунул руки поглубже в карманы.

– И Поль тоже все потерял?

– Да.

– Подождите, Гюстав, дайте разобраться… Чтобы резко снизить цены на акции, которые вы хотели приобрести, вам нужно было очень много денег. Вы использовали все мое состояние, это так?

– Я бы так не сказал…

– А как бы вы сказали?

– Я бы сказал, что вы отказали мне в доверии.

– Вы мне лгали…

– Никогда!

В этот раз кричал Гюстав.

– Вы приняли решение сами, вы не следовали моим советам. Я всегда вам все подробно объяснял, но вам было скучно, вы вздыхали… Пеняйте только на себя.

– Вы самый настоящий…

Она нашла нужное слово. Произнести его ей не позволили остатки приличия.

Жубер манипулировал ею не один месяц. Он действовал по хорошо продуманному плану.

– Все мое состояние целиком перешло в ваши руки…

– Нет. Вы потеряли свое состояние в то самое время, как я сколотил свое, это не одно и то же.

Она пошатнулась, на помощь ей пришла горничная, Мадлен оттолкнула ее, спустилась по ступенькам крыльца и села в машину.

Водитель уже хотел закрыть дверцу, но Мадлен остановила его и стала пристально вглядываться в окно второго этажа.

Оттуда на нее смотрела Леонс.

На мгновение у нее за спиной показался Гюстав, потом исчез.

Женщины долго не отрывали взгляда друг от друга.

Потом Леонс медленно опустила штору.


Свет почти рассеялся в темноте.

Зачарованная публика пыталась теперь различить на сцене ту, что заканчивала арию полным страдания голосом:

Я так любила вас,

Как вас мне ненавидеть?

Вы жизнь мою всю превратили

В хаос, посмотрите…

19

Особняк Перикуров был продан 30 октября 1929 года – намного ниже своей стоимости, потому что Мадлен торопилась.

К каждому предмету мебели, картинам, безделушкам, книгам, шторам, коврам, кроватям, растениям, люстрам, зеркалам – кроме нескольких предметов, которые Мадлен могла увезти с собой, – оценщик прикрепил небольшую табличку с указанием цены. В доме появились все те же, кто двумя годами ранее присутствовал на похоронах Марселя Перикура.

Мадлен вошла и замерла в ужасе.

По гостиной, приосанившись, словно генерал, осматривающий поле боя после одержанной победы, расхаживала Ортанс с блокнотом в руках, она останавливалась то у комода, то у гобелена, отступала, чтобы представить, как это будет смотреться у нее дома, потом переходила к следующему предмету или аккуратно записывала цену и номер лота.

– Скажи, Мадлен, – сказала она, даже не потрудившись поздороваться, – этот столик… две тысячи франков – не думаешь, что слишком дорого?

Она подошла к столику, провела по нему пальцем, как делала, когда хотела показать прислуге, что стерта не вся пыль.

– Ладно, допустим!

Она записала цену в блокнот и продолжила обход.

Мадлен, чтобы удержаться от слез и желания дать ей пощечину, предпочла быстро подняться по лестнице. В комнате Поля валялись раскрытые коробки, ящики, солома…

– Сложно, наверное, выбрать, да? – сказала она низким и растроганным голосом.

– Н…нет, м…мама. В…вс…все х…хор…хорошо!

Они помолчали.

– Мне так жаль, знаешь, я…

– Эт…это… сов…вершенно не…важно, м…мама.

Поль, конечно, мог пытаться ее успокоить, но ситуация была далеко не блестящей. Денег от продажи особняка Перикуров едва хватило на покупку двух квартир. В первой, на улице Дюэма, Мадлен, Поль и Влади могли прекрасно устроиться, но это был единственный достойный доход семьи, поэтому квартиру предполагалось сдавать.

Вторая служила иллюстрацией того, насколько им пришлось уменьшить свои амбиции, – гостиная, столовая, две спальни и комнатка для прислуги на мансардном этаже – еще меньше и темнее прежней, но Влади говорила, что очень довольна.

Квартира находилась на улице Лафонтена, 96[17], на третьем и последнем этаже. Лифт был слишком узким, и инвалидная коляска Поля туда не помещалась. Чтобы выйти из дома, Влади придется усаживать мальчика в лифте на складной стул и на руках сносить коляску по лестнице. Они смогут оставить только няню, которая будет делать все.

Мадлен переходила от депрессии к чувству вины.

За несколько недель она скатилась до уровня жизни мещанки, которая, чтобы сохранить и так довольно скромное положение в обществе, вынуждена подсчитывать расходы, часто от чего-нибудь отказываться, постоянно вести учет всему. Она часами плакала и не могла остановиться, но то, что с ней происходит, воспринимала с фатализмом, который зародился в ней из-за острых, нескончаемых мук совести. Конечно, у нее были плохие советники, но она последовала их рекомендациям, недостаточно поразмыслив, во всем виновата она одна. Истина заключалась в том, что она унаследовала состояние, которое не смогла сохранить. Гюстав Жубер был прав, когда напомнил ей, что бумаги она «подписала сознательно», только от нее зависело – интересоваться делами или нет.

Она получила женское воспитание. Отец, хотя и очень любил ее, вырастил Мадлен в осознании того, что в больших делах ей никогда не быть на высоте. Потеря завещанного им состояния лишь подтверждала это.

На улицу Лафонтена переехали 1 декабря.

Несколькими днями ранее было публично объявлено о предстоящем бракосочетании Леонс Пикар и Гюстава Жубера.

Вспоминать о двуличности той, кого она считала своей подругой, той, что использовала свои положение и обаяние, что смутила спокойствие Мадлен, было очень больно.

Четыре дня спустя она отправилась к мэтру Лесеру подписывать документы. Проглядывая выписку о продаже мебели, она обнаружила, что Ортанс все-таки купила столик за те самые две тысячи франков, более высокой цены никто не дал. Большая картина, на которой был изображен Марсель Перикур, досталась новому владельцу – «как воспоминание о великом человеке, построившем это великолепное здание».

– Господин Жубер дал за нее две тысячи франков, – уточнил нотариус.

– Я думала, что эту картину купил…

Мадлен не договорила. Нотариус в смущении закашлялся.

Так Мадлен узнала, что владельцем дома Перикуров теперь стал Гюстав Жубер.


В конце года Мадлен отправила Андре поздравительную открытку. Он ответил робким письмом, в котором писал о нежных чувствах, – Мадлен хотелось бы в них верить. Она позвонила в редакцию и пригласила его:

– Вы же не откажетесь зайти в гости к другу, у которого, кроме вас, больше никого не осталось? И Поль будет очень рад повидаться с вами…

Он очень занят, это непросто…

– Вы теперь не общаетесь с людьми скромного достатка, да?

Мадлен саму удивил этот аргумент. Ей стало стыдно, она хотела извиниться, но Андре опередил ее:

– Вы прекрасно знаете, что это не так! Напротив, я буду очень рад, только…

Тогда во вторник, нет, лучше в конце недели, то есть в конце следующей недели, после полудня или вечером, вечером проще, значит, в четверг… Ни один день не подходил, всегда что-то мешало.

– Послушайте, Андре, выбирайте день и приходите. Если у вас не получится, мы по-прежнему будем думать о вас с нежностью.

– Давайте в пятницу на следующей неделе, долго я не пробуду, мне нужно быть в редакции – сдавать номер…

Он в этом никогда не участвовал, для сдачи номера в печать его присутствие не требовалось.

Андре положил на комод небольшой сверток. Он сжал руки Мадлен несколько двусмысленно, этот жест мог означать как близкие отношения, так и уважение, она кивнула на Поля, который крепко спал, мне очень жаль, прошептала она. Андре понимал, он чуть улыбнулся, подошел к коляске, как молодой смущенный отец подходит к колыбели.

Поль проснулся, увидел Андре, и тут начался неожиданный ураган, сильный, непредсказуемый, крик его не знал границ. Глаза у Поля вылезли из орбит, он закрывал голову руками, как будто хотел защититься от этого оглушающего шума; боже мой, из каких недр рождался этот крик, этот смертельный вопль? Прибежала Влади (Co się stało, aniołku?[18]), бросилась к Полю, тот оттолкнул ее, он впал в транс, голова у него тряслась, как в лихорадке, глаза закатывались, казалось, он хотел выскочить из собственной грудной клетки.

Мадлен поторопила Андре, он вышел из комнаты, но Поль так сильно кричал, что Андре не слышал слов Мадлен, он был напуган, сделал знак, что понимает, и бегом спустился по лестнице, как будто за ним гнался сам дьявол.

Мадлен бросилась к Полю, сжала его голову руками и стала укачивать, бормоча что-то утешительное.

Поль горько плакал, уходите, Влади, сказала Мадлен, я присмотрю за ним, выключите свет, прошу вас, и она еще долго укачивала Поля в полумраке.

Когда он немного затих, она зажгла только маленькую лампу под оранжевым абажуром – ночью в гостиной царила чуть восточная атмосфера. Она села перед ним, гладила ему руки, она почти успокоилась, несмотря на все еще льющиеся слезы Поля.

Она знала, что наступил момент, к которому она готовилась, чувствуя, что потом боль будет ужасающей. Она отерла сыну лицо, помогла ему высморкаться и снова села.

Мальчик, как прежде, смотрел в окно. Мадлен не задала ни одного вопроса, она просто держала его руки в своих.

Так прошло два часа, потом еще один. Гостиная, дом, улица и город постепенно погрузились в глубокую темноту. Поль попросил воды. Мать принесла ему стакан, села на то же место и снова взяла сына за руки.

Он что-то забормотал низким, почти взрослым голосом. Он сильно заикался. К горлу подступали слезы, много слез, а с ними и правда.

Он говорил очень медленно, очень долго, спотыкался на каждом слоге, иногда быстро проговаривал несколько слов, Мадлен ждала, она набралась терпения, но сердце ее сильно билось, и она слушала о жизни собственного сына, о жизни, которую совсем не знала, о жизни ребенка, ее ребенка, но она ее не узнавала.

Сначала он рассказал о долгих уроках диктанта, когда Андре силой заводил ему левую руку за спину, чтобы заставить писать правой, он сидел так часами, тело у него затекало, мышцы немели, а правая рука так и не хотела слушаться… Андре бил его железной линейкой по пальцам при первой же ошибке… Плакать нельзя, Поль, требовал Андре. Даже во сне Поль покрывался по́том, когда ему снилось, что приходит учитель, он ворочался с боку на бок в постели.

Как-то Андре застал его с романом Жюля Верна под одеялом. Кто разрешил вам читать подобные книги, Поль? Голос его был очень грубым.

Уже за восемь вечера, в гостиной ужинают, даже в комнате слышно, как гости звенят бокалами, на лестнице пахнет сигаретами. Поль краснеет, он признает, что виноват, значит, получай по попе, пижамные штаны спущены, он лежит на коленях у Андре, противный мальчишка. Потом Поль снова ложится в кровать, Андре сочувственно склоняется над ним, он тоже прислушивается к звону приборов, вскрикам, потом замирает, возвращается к своему ученику, гладит его покрасневшую попу, ему очень жаль, проходит много времени, потом у кровати слышится шорох одежды, ботинки тяжело падают на паркет, а в это время внизу кто-то громко смеется, наверное, рассказали смешную историю, потом все поднимаются, мужчины направляются в курительную комнату, женщины остаются одни и заводят разговоры о воспитании детей, какая ответственность… Поль закрывает глаза, вжимается в подушку, он чувствует, как Андре прижимается к нему сзади. Его дыхание, слова… Руки, потом тяжесть его тела. И боль. Ничего, ничего, вот и все, видишь, все уже, и боль в пояснице, ему кажется, что его разорвали пополам, видишь, Андре говорит тихо, очень низким голосом, он стонет, говорит, что очень плохо, когда Поль неважно занимается, потом опять стонет. Маленький Поль ведь обещает своему другу Андре, да? Иначе накажу, и уже не просто линейкой по пальцам.

Тогда, вспоминала Мадлен, она входила к Полю в комнату по четыре раза за ночь. Что ты, душа моя, успокойся, мама с тобой, она гладила его по голове. Он вертелся, как котенок, приходила Леонс, идите спать, Мадлен, я посижу с ним немного, а потом уйду.

Потому что Поль каждую ночь просыпался и прислушивался к шуму на черной лестнице, дрожа от страха, что Андре остановится, украдкой войдет в его комнату, быстро разденется. Иногда он просыпался оттого, что Андре дышит ему в шею, от него пахнет вином, сигарами, руки его шарят… Не хочет, чтобы мамочка уходила, говорила Мадлен, смеясь, потому что Поль плакал при известии о том, что дома будут гости или что она пойдет в театр. Успокойся, говорила она, присаживаясь на краешек постели в вечернем платье, а иногда даже в пальто, мама рано вернется, он вцеплялся ей в руку, как звереныш, пора становиться большим, Поль, и вообще надо спать, я не могу уйти сердитой на тебя, дорогой мой, понимаешь, он говорил, что да, понимает, Мадлен думала, что он боится темноты, я оставлю свет в коридоре и выключу, когда вернусь, обещаю. Добрый вечер, Андре, слышал он, Мадлен говорила тихо, присмотрите за Полем, хорошо, спасибо, вы просто ангел, слышался легкий шум, Полю непонятный, похожий на поцелуй украдкой, иногда даже смех, тсс, хватит, говорила Мадлен звонким голосом. Потом – шорох платья на лестнице, и наступала ночь, свет оставался включенным, как она и говорила, пока тень Андре не застилала его, Поль поворачивался к стенке, сердце у него колотилось, его мутило, шаги у кровати, глухой стук обуви о ковер.

Накатило воспоминание о деде. Этом крупном и тяжелом мужчине, от которого пахло табаком, чаще всего Поль находил его сидящим за письменным столом, дед поднимал голову, когда открывалась дверь, ах, это ты, дружочек, что случилось, иди сюда, он всегда охотно занимался внуком, всегда, всегда. В его комнате стоял запах черного кофе. От деда же пахло одеколоном, у него были жесткие усы, которые щекотали шею Поля, когда дед целовал его.

Мадлен пронзило видение отца в своем кабинете, прижимавшего к себе внука.

Перикур однажды не выдержал и невинно спросил:

– Слушай, тебе не кажется, что его лучше отдать в пансионат, где он будет вместе с ребятами своего возраста?

– Не вмешивайся, папа! Это мой сын, его воспитываю я, и воспитываю, как считаю нужным!

Перикур не был слепым. Ни глухим. Он тоже слышал, вероятно, как и остальные, приглушенные шаги Мадлен, когда она глубокой ночью поднималась или спускалась по черной лестнице, но как сказать об этом собственной дочери, это невозможно. Он не стал настаивать, но она часто обнаруживала, что Поль крепко спит в кабинете на руках у своего деда.

Поль об этом с дедом не говорил, у него не было для этого слов. Но он приходил к нему, в этот запах трубочного табака, в складки шерстяного халата, и прятался там, засыпал, успокаивался. Кабинет деда был его убежищем. Единственным убежищем.

И вот дед умер.

Наступил день похорон.

Леонс посылает Андре за Полем, Андре в ярости – его отвлекли от первой большой журналистской работы, он вне себя, он взлетает по лестнице, находит Поля в дедушкиной библиотеке, требует спуститься вниз.

Мальчик копается, заикается. Андре дает ему пощечину и в бешенстве уходит.

Поль плачет. Он одинок. Его больше некому защитить, дед умер.

Поль открывает окно, забирается на подоконник.

Увидев, что Андре вышел на крыльцо, он бросается вниз.

Поль спит на руках у матери. Голубоватый свет знаменует начало нового дня. Она уже несколько часов сидит так, тело онемело под тяжестью ребенка, его сводит судорога, тянет мышцы, но она не двигается. Она медленно дышит. Она ловит себя на мысли, что делает сейчас то же, что прежде делал ее отец.

Слышатся первые утренние звуки, входит Влади, она останавливается на пороге и шепчет:

– Wszystko w porządku?[19]

Полька не ждет ответа, она подходит, берет Поля на руки, несет в кровать.

Мадлен сидит, вперив взгляд в пустоту.


Ей захотелось убить его. Она пойдет к нему, постучит в дверь и, когда он откроет, то сразу все поймет, отступит на шаг, и она разрядит пистолет ему в грудь.

Мысли об убийстве как молнии пронзали месиво из воспоминаний и угрызений совести. Как долго она ничего не видела, ничего не слышала, как глубоко несчастен был Поль, а она украдкой поднималась к Андре.

Она бы убила его, если бы сразу бросилась к нему домой, если бы сразу встала – без раздумий. Она бы постучала и, как только дверь откроется, бросилась бы на него, вытянув перед собой руки. Она бы так сильно толкнула его, что он бы отлетел к открытому окну, ноги бы его оторвались от пола и он бы все понял и сразу же с криком выпал бы из окна. Она бы высунулась, смотрела за его падением, его тело приняло бы забавную форму эмбриона, оно упало бы сначала на капот грузовика, потом отскочило бы и с глухим шумом рухнуло на дорогу, какая-нибудь машина притормозила бы, но столкновения было бы не избежать…

Да, если бы она сразу бросилась к нему домой, то возможно…

Но она этого не сделала, и не только потому, что ей не хватило сил или что она боялась последствий, о которых, честно говоря, ни секунды не думала.

Нет, просто она тоже была виновата.

Что же она натворила, боже мой, все разрушила она, она…

Поль успокоился. Признания лишили его сил, но прошло два дня, и он снова стал есть, понемногу начал слушать музыку, и Мадлен показалось, что он испытывал облегчение.

Но не она.

Она заявит в полицию. Следователь придет к ним и примет жалобу, запишет факты, вот так.

Поль волновался, крутил головой и кричал:

– Ни… ни… ни за что!

Мадлен поклялась, что они сделают так, как он захочет, но дважды заговаривала об этом, и каждый раз Поля охватывала паника, он никому не хотел этого повторять! Никогда в жизни!

Когда он сожалел, что все ей рассказал, она бросалась ему в ноги, просила прощения, она уже и сама не знала за что.

За эту сумбурную неделю стало ясно одно – Поль никогда не будет свидетельствовать, он не сможет вынести подобное испытание.

Она поклялась ему, что никогда больше не заговорит об этом, Поль кивнул – он понял, но всем своим существом показывал, что сердится на мать, и потребовалось много-много времени, чтобы эта злость утихла.

Мадлен добавила к списку своих ошибок и грехов то, что предложила Полю страдать еще раз – когда он признался ей в прожитом, признался спустя долгое время после случившегося.

С тех пор минули годы, но решение было принято за секунду.

Она подошла к секретеру, открыла его и одним махом, без колебаний и помарок написала:

Париж, 9 января 1930 года

Дорогой Андре,

прошу прощения за то, что произошло. Полю приснился ужасный кошмар, который всех нас напугал. И из-за него, к сожалению, мы лишились вашего присутствия.

Не сердитесь на него и на нас не сердитесь. Мы всегда рады принять вас у себя, вы же знаете.

У нас был для вас небольшой подарок на Рождество, Поль так хотел вручить его вам.

Не томите нас, приходите поскорей.

Ваш любящий друг

Мадлен

1933

Чтобы позабавить богов, герой должен упасть с большой высоты.

Из Жана Кокто[20]

20

Последним, кто поднялся, когда 7 января в ресторан «Тур д’аржан» пришел Гюстав Жубер, был Лобжуа, что показывало, в каком он был состоянии. Саккетти дважды слегка хлопнул в ладоши, и после небольшой паузы все зааплодировали – недолго, но достаточно для того, чтобы Гюстав успел сказать: что вы, что вы, друзья мои. Лобжуа протянул ему руку и отвел взгляд, Гюстав извинился за опоздание, сама скромность, конечно, его готовы извинить. Вот уже две недели, как он стал великим человеком.

Шум, скрип стульев, стук приборов, первые хлопки шампанского, подошли официанты, все подняли бокалы. Кто-то сказал – речь, речь!

Гюстав скромно отказался:

– Но шампанское за мой счет!

Все рассмеялись, ха-ха-ха, Гюстав не стал смешнее с прошлого года, но то было в прошлом году.

Лобжуа бессильно махнул рукой и сел напротив Гюстава, все потирали руки в предвкушении назревающей пикировки. Обмен колкостями не начнется, конечно, до того, как принесут утку с репой, пока же присутствующие завели непринужденную беседу и начали, как всегда, с политики. В этом году места для полемики не было, все дружно, не сговариваясь, согласились – левые возвращаются к власти, как неприятно.

На последних выборах избиратели не разделили надежд маленькой группы центристов на Тардье. Ничего удивительного, этому модернизатору не удалось особенно ничего модернизировать, его вера в политику, ведущую к процветанию, оказалась лишь верой в самого себя.

– Стране, – сказал кто-то, – надо бы все же осознать, что реформы необходимы!

Это передавало общее настроение группы, но сама фраза была политизирована и претенциозна, а у них, как, впрочем, и почти везде, политику не жаловали. Кроме того, что постоянные скандалы исчерпали терпение последних приверженцев и поколебали самых стойких, считалось, что никто из политиков не осмелился принять необходимые меры против нежелающих перемен французов. Саккетти резюмировал мнение присутствующих со своей легендарной ловкостью:

– Видимо, пришло время позволить действовать тем, кто действовать умеет!

Закуски еще не кончились, а важная идея уже была сформулирована. Это показывало, что все с нетерпением ждут, что скажет Жубер.

Чтобы понять столь возбужденное состояние, следует, вероятно, объяснить читателю, что произошло за три года – с того 1929-го, когда Гюстав сверх всякой меры обогатился после иракской нефти и связанных с ней событий, о которых мы знаем.

Благодаря деньгам он впервые в жизни чувствовал, что имеет право выбора. Его привлекала промышленность, к тому же он все более убеждался в ненадежной будущности банков. Сенсационное банкротство банка «Устрик» привело к развалу банка «Адам» – пропало более миллиарда франков. Небольшие или средние банки, такие как тот, что основал Марсель Перикур, оказались наиболее незащищенными и, конечно, первыми попали под удар.

Тогда Гюстав заинтересовался находящимся в Клиши предприятием «Сушон», специализирующимся на механических работах; его по-прежнему возглавлял создатель фирмы – оба его сына погибли в боях Первой мировой. Шесть несколько устаревших станков, человек двадцать рабочих, чей средний возраст вызывал вопросы, клиенты, поток которых стремительно уменьшался… Предприятие идеально подходило для того, чтобы его выкупить, на что Альфред Сушон и согласился, поскольку наследников у него не было. Гюстав Жубер почти сразу порадовался своей интуиции. Сначала обанкротился «Кредитанштальт», затем немецкий «Данат банк» и тут же Национальный банк, что подтвердило – банки, как корабли в шторм, повсюду шли ко дну.

Жубер решился. Он уволился, чтобы посвятить себя собственному делу.

Его уход привел к тому, что и директора, и клиенты банка Перикуров резко потеряли к нему доверие. В региональном отделении началась паника, которая дошла и до парижского головного офиса. Вернуть деньги вкладчикам оказалось невозможно. Властям было чем заняться, и банк Перикура менее чем за две недели полностью развалился.

Шарль Перикур сделал очень достойное заявление, позволившее ему заново похоронить своего брата.

Никому и в голову не пришло обратиться к Мадлен – она уже ни для кого не существовала.

Новый хозяин «Механики» Жубер уже договорился о покупке четырех современных станков и замене пожилых сотрудников свежей кровью, подписал выгодные контракты с клиентами, которых нашел в Жокей-клубе и ассоциации выпускников Инженерной школы. После чего по крайней мере на два года он заключил крупный контракт с предприятием «Лефевр-Штрудаль» на поставку деталей для самолетных двигателей – дело выгодное и солидное. В качестве главы предприятия Гюстав наконец чувствовал себя на своем месте.

Не подумайте, однако, что его успех, быстрый, но, в общем-то, банальный, стал причиной того, что в этот день в ресторане «Тур д’аржан» он оказался в центре внимания, нет, на самом деле им восхищались, потому что… он придумал «Французское Возрождение», он был его создателем, вдохновителем, он продвигал его, – в общем, он сам являл собой «Французское Возрождение». Именно он четко констатировал: толчки сотрясающего Америку кризиса наконец достигли французских берегов, Германия перевооружается и становится опасной, вся Европа трещит по швам, а политический класс во Франции погряз в кумовстве, злоупотребляет влиянием и ничему не учится. Пора властям, объяснял он, понять всю значимость людей мудрых, опытных, на которых можно положиться, патриотов и, главное, ком-пе-тент-ных. Технарей!

Вот что такое «Французское Возрождение» – движение, «лаборатория идей», в которую вошли бы эксперты, готовые переделать Францию.

В парламенте сделали вид, что приветствуют это движение, потому что не могли ни открыто игнорировать его, ни сражаться с группой, в которую входили представители электрической, автомобильной областей, телефонии и химии, металлургии и фармации – в общем, сливки французской промышленности.

– Политики уже показали, на что способны, – говорил Жубер, – и оказались не способными ни на что… Люди аполитичные и патриоты должны наконец сказать правду французскому народу!

Под «аполитичными» он подразумевал коммунистов.

– Плохо понимаю, как можно быть одновременно аполитичным и патриотом, – бросил Лобжуа, – это выше моего разумения!

Жубер улыбнулся:

– Аполитичный, дорогой Лобжуа, значит, что мы прежде всего люди прагматичные. Правые или левые, мы все участвуем, каждый в своей мере, в улучшении жизни страны. Что же до патриотизма… Мы просто считаем, что надо быть готовым ко всему.

– К чему?

Жубер довольно рассмеялся:

– В июле Гитлер побеждает на выборах, в сентябре Германия покидает комиссию по разоружению, и тебя это не беспокоит?

– Вечные дипломатические игры! Мне Гитлер кажется скорее надежным. Он наведет порядок в бедламе, в который превратилась Германия… Ты ошибаешься с врагом, Жубер. У нас с Гитлером враг общий – коммунизм.

Все одобрительно зашумели.

– Просто ты читать не умеешь.

Фраза прозвучала почти оскорбительно, это противоречило негласным правилам их группы – можно не соглашаться в чем-то, но соблюдать законы товарищества. Поэтому Жубер заторопился:

– Прости, Лобжуа, я неверно выразился. Я хочу сказать, что ты не умеешь читать по-немецки.

– И что бы я узнал, если бы умел?

– Что Гитлер, который стремится во власть, считает Францию заклятым врагом.

– А, ну да, читал…

– Но видимо, тебя это не очень заинтересовало. Но черт возьми: «…der Todfeind unseres Volkes aber, Frankreich…» Прости, ты же не знаешь немецкого: «смертельный враг нашего народа, Франция, безжалостно душит нас и разоряет. Мы должны быть готовы к любому шагу, чтобы победить врага, который яростно нас ненавидит». Не понимаю, чего тебе еще…

– В газетах было?

– Нет, в «Mein Kampf», мысли Гитлера, библия нацистов.

– Это просто политика, Гюстав! Никто не хочет новой войны. Гитлер настраивает всех, чтобы стать канцлером, голос повышает, но искать будет мирное решение. Конфликты обходятся слишком дорого.

– Увидим… А история покажет.

Гюстав Жубер счел, что продолжать не следует, потому что сотрапезники выступали и за и против его мыслей, мнения разделились.

Воспользовавшись наступившей тишиной, Лобжуа захотел усилить эффект произведенного, как ему казалось, положительного впечатления:

– И к тому же идея твоя уж очень абстрактна. Твое «Французское Возрождение» будет публиковать исследования, а читать кто будет? Будет предлагать реформы, а кто их применит на практике?

Внимательному наблюдателю стало бы ясно, что относительно этого вопроса, как и предыдущего, группа незаметно разделилась на два лагеря. Это было признаком того времени, все становилось предметом критики и споров.

– Абстрактными мы не останемся, Лобжуа, это я тебе обещаю, – сказал спокойно Жубер. – Встретимся в конце месяца.

– А что произойдет за месяц?

Жубер просто улыбнулся.

Саккетти, который лучше других понимал, что битва продлилась достаточно, бросил:

– Наш ежегодный ужин превращается в ежемесячный?

Все засмеялись, расслабились, снова открыли шампанское. Пришло время поговорить о женщинах. Жубер незаметно посмотрел на часы, думая о своей…


…Леонс, которая в это же самое время стояла на карачках и задыхалась под мощными толчками молодого человека по имени Робер.

В стену постучали, хватит уже там! Женский голос, визгливый и нервный. Леонс захохотала и упала на кровать, боже, как я кончила, ах, боже мой, она была вся в поту. Робер же был готов продолжать. Пару минут, дорогой, взмолилась она. Перевернулась на спину. Комната была маленькой, душной, пахло сексом, асфальтом, по́том, струйки конденсата стекали по плиткам, приоткрой немного, дорогой, ладно? От свежего воздуха ей полегчало. Она стала обмахиваться, на животе и грудях выступили капельки пота. Робер зажег сигарету и присел на край кровати. Леонс машинально взяла его член свободной рукой и бездумно, как будто четки перебирала, принялась ласкать его.

– Мне, наверное, пора, который час?

Робер сделал вид, что ищет часы.

– Где они?

Он покраснел.

– О нет! Уже продал?

Часы за тысячу франков с кучей разных циферблатов, подаренные ему Леонс в прошлом месяце!

Она в ярости встала с кровати и направилась к ширме, которая скрывала раковину и полотенца. Невозможно было представить себе более стройной фигуры, более выпуклых бедер, более нежных грудей, более круглых и крепких ягодиц, лучше выбритого треугольника; даже у Робера, не отличавшегося особой чувствительностью, закружилась голова.

Торопливо приводя себя в порядок, Леонс незаметно выглянула из-за ширмы. Робер все еще со смущенным видом сидел на постели. Леонс улыбнулась, он казался ей трогательным.

Это был тридцатилетний мужчина с длинным и прямым носом, глубоко посаженными глазами и нависавшими над ними бровями. Его толстые губы почти никогда не смыкались, так что были видны желтоватые зубы; когда у него спрашивали, откуда у него длинный шрам на щеке и почему порвано ухо, он говорил, что пострадал на охоте, что частично было правдой. В результате случившегося – в зависимости от точки зрения – он мог казаться людям простодушным или зловещим. Бывало, что он немного пугал девиц. Леонс, которой нравились небольшие изъяны, сразу прониклась к нему обожанием.

Он работал автомехаником. По крайней мере, начинал именно с этого, потому что руки у него были грубыми и он плохо учился в школе, оценок хороших не имел и школьный аттестат казался ему недосягаемым горизонтом, так что его быстро отдали в подмастерья. Он протирал детали для рабочих, которые считали себя его хозяевами, потому что у них был собственный служащий! Робер любил машины, но не за их механизм: он обожал кататься, красоваться за рулем – некоторых девушек это возбуждало, и именно такие девушки и нравились Роберу. И года не прошло, как подмастерье стал в хорошую погоду по воскресеньям потихоньку открывать заднюю дверь гаража и брать машины клиентов. Из-за отсутствия денег по возвращении приходилось отсасывать немного бензина из других машин, чтобы более-менее залить бак, во рту делалось немного противно, но ничего ужасного.

В девятнадцать лет он уже бесчисленное количество раз прокатился в довольно роскошных машинах, которых никогда не смог бы себе купить. Его брат находил девиц, он выкатывал машину, когда вечеринка заканчивалась, он возвращал машину на место, девицы оставались на ночь, прекрасное было время! Которое закончилось, когда он около часу ночи вел спортивный «Фарман A6B», а его пассажирка, в эйфории от выпитой шипучки, с энтузиазмом нырнула под руль, чтобы отблагодарить его; машина протаранила сначала «пежо-бебе», потом «Фиат-3» и «Ситроен-11», а затем оказалась в витрине цветочного магазина. Как ни странно, хозяин гаража не уволил его. Его просто перевели в другое место.

С этого дня Робер выплачивал свой долг – разбирал на детали угнанные машины и ремонтировал те, что готовили на вывоз. Так что он многому научился – сколько влезло в мозги.

Робер жил исключительно инстинктами. Он был способен думать, но недолго. Ему было сложно планировать больше чем на неделю вперед. Невозможность представить себе любую перспективу привела его к разгульной жизни. Он вел себя как ребенок, потому что для него существовало только настоящее. Напрягаться он не любил, брал что дают – машину, девушку, деньги, и совершенно непонятно, делал ли он между ними различие. Робер думал мало, но был наделен каким-то даром интуиции, он чувствовал вещи, ситуации, умел стушеваться, когда нужно, воспользоваться моментом, когда получалось, удовлетворять свои желания, когда это было возможно, и уносить ноги при приближающейся опасности.

После двух лет чистилища в подпольных мастерских с ворованными машинами Робер однажды проснулся с уверенностью – чисто интуитивной, – что вернул долг. Он был таким – без полутонов, только «да» или «нет», так вот теперь «нет».

Чем ближе он подходил к гаражу в Сен-Манде, тем больше уверялся в том, что вернул долг с лихвой, что должны даже ему, он хотел уйти с машиной, не обязательно большой, «шикарной», но на шкале его ценностей машина четко означала, что «на свободу» он выйдет законно. Хозяин так не думал. Робер правой лапищей схватил домкрат, после чего провел два месяца в тюрьме «Санте», где завел новых друзей.

Он вышел другим человеком. Прощайте, гаражи (хотя его страсть к автомобилям осталась при нем) и пахота на других, Робер начал работать на себя. Руки у него были умелые, он разбирался в механике и не отличался особой впечатлительностью, так что вполне соответствовал минимальным требованиям, чтобы стать вором. Разве что оказался не способен принимать решения. И начались нескончаемые дела, похожие друг на друга тем, что ничего не происходило, как было задумано. Он по два часа копался в замка́х и попадал в пустую квартиру, потому что владелец переехал накануне; он вскрывал сейфы, и там ничего не было или лежали такие фальшивые украшения, что скупщики краденого потешались; выходя из сада, он натыкался на полицейских; короче, он с трудом зарабатывал на жизнь.

Робер никогда не задумывался, что в его деятельности отсутствует система. Он полагал, что риски непременно должны сопутствовать его профессии. Однако засомневался, когда женщина застала его на первом этаже магазина и без раздумий выстрелила в него из охотничьего ружья. Он вовремя втянул голову, осколки фарфора вырвали кусок щеки и отрезали пол-уха. Ему удалось убежать, истекая кровью, как свинья на бойне. Выйдя из больницы, он задумался о своем призвании.

Но тут за него взялась Великая война.

В первом же сражении Робера ранило в плечо, и войну он пережил без взлетов и падений, в основном проводя время в попытках добиться перевода из одного госпиталя в другой, с одного места службы на другое.

После войны он «крутился» – так он стыдливо называл череду темных делишек, из-за которых в один прекрасный день ему пришлось спешно покинуть французскую территорию. С Леонс он познакомился в Касабланке.

Леонс услышала, как пробило два часа, значит она не запаздывает. Места было достаточно лишь для того, чтобы помыться, одежду сложить было некуда, она вешала ее на ширму. Она ненавидела этот отель. В коридорах проституток больше, чем машин на площади Оперы. Но Роберу самое то. В самом подозрительном месте он чувствовал себя как рыба в воде. И отель находился в Девятом округе. На улице Жубера. Он выбрал его еще и поэтому.

– Улица Жубера! Вот умора, правда? Я этого типа обожаю…

«Не ты же с ним спишь…» – хотела ответить Леонс, но Робер бывал иногда ревнив, капризен, и рука у него тяжелая, хотя Леонс и нравилось, когда ее шлепали по заднице, но Робер не всегда этим ограничивался.

Она надевала комбинацию, когда он заглянул за ширму и ласково прихватил ее сосок – до завтра? Не успела она оглянуться, как он уже вышел из номера, спеша узнать результаты бегов, которые пропустил.

Поспешно заканчивая одеваться, Леонс думала о Жубере. Скоро они увидятся. Она никогда не выносила этого типа, ей ничего в нем не нравилось, ни его запах, ни кожа, ни дыхание, ни голос. Она спрашивала себя, чем занималась его покойная жена, потому что в сексе он был несведущ, как дитя. К тому же она потеряла невинность задолго до первого причастия. Проблема с такими мужьями, поздно ставшими мужчинами, в том, что они хотят наверстать упущенное время, но в глубине души ее больше смущал его храп, чем скромные потуги семинариста, – долго он не держался, ей оставалось только с четверть часа смотреть в потолок, ничего особенного.

Леонс много выиграла в этой интрижке. Деньги (Жубер не следил за тратами) и свободное время (он закрывал на это глаза). Ей пришлось лишь выйти замуж.

Она торопливо покинула отель, дошла до бульвара, ноги у нее еще были как ватные. Она осмотрела себя в витрине, прежде чем поймать такси. У нее оставалось менее получаса, чтобы придать себе вид молодой состоятельной женщины, – даже больше, чем ей требовалось.

Жубер с женой посмотрели на часы в один и тот же момент.

Он немного беспокоился. По устоявшейся традиции за обедом о женщинах говорили, но не приглашали. Поэтому, когда Леонс по приказу мужа показалась в зале, она извинилась, потому что думала, что обед уже закончился, прошу прощения, она сделала вид, что разворачивается, Гюстав понял, что окончательно поразил своих однокашников: красота Леонс всех ошеломила, нет, нет, госпожа Жубер, не извиняйтесь, все смотрели кто на ее глаза, кто на ее бедра, те, кто видел ее в профиль, пожирали взглядом великолепные ягодицы и сглатывали слюну. На ней было чудесное платье из крепдешина цвета слоновой кости, волосы украшал черный пластмассовый гребень. Останьтесь, садитесь! Жубер ликовал. Саккетти, рядом с которым уселась Леонс, решил, что, кроме аромата новых духов «Коти», эта дьявольская женщина источает чрезвычайно сексуальные флюиды.


Дюпре дал сигнал к окончанию рабочего дня, и тут же его едва не затолкали остальные рабочие, тоже спешившие вон из мастерской. Мадлен Перикур стояла на противоположной стороне тротуара и не могла оказаться там случайно, к тому же она пристально смотрела на него. Он перешел улицу.

– Здравствуйте, господин Дюпре.

Он просто поднес ладонь к козырьку, ему было неловко в ее присутствии. Они случайно встретились – когда же это было? – прошлой осенью, и не нашли, что сказать друг другу, вспоминать об этом было довольно неприятно. Он сказал ей тогда, что работает старшим мастером на предприятии, занимающемся сварочными работами, на улице Шатодэн, найти несложно.

– Мы не могли бы?..

Она указала на улицу, ей хотелось бы поговорить с ним, и тротуар для этого не слишком подходит.

Они дошли до улицы Сен-Жорж, он сжался, когда открывал перед ней дверь в кафе «У Жермены», где иногда обедал. Он провел ее в глубину зала. Рядом, в бильярдной, шумели игроки, так что их никто не мог услышать. Она взяла лимонад, он – воду «Виши». Неужели он никогда не пьет пиво или вино, как все мужчины? – подумала она. Чтобы оттянуть время, она с преувеличенным интересом рассматривала заведение, как будто он привел ее в место, о котором часто говорил и которое она открывала для себя с радостным изумлением. Эта состоятельная дама в шляпке вызвала интерес у посетителей, но Дюпре был мужчиной крепким, и от него веяло недюжинной силой. Оттопыренные уши и слегка гноящиеся глаза не вызывали желания вмешиваться в его дела, и игроки вернулись к бильярду.

– Чем могу служить, госпожа Перикур?

Она сделала глоток лимонада, он же не притронулся к своему стакану и пристально, не двигаясь, смотрел на нее.

– Я пришла… попросить у вас совета.

– У меня?

Она кожей чувствовала, что он ей не доверяет. Она быстро переводила взгляд с его рук на стойку бара, потом на бильярдную, затем снова поднимала на него глаза. Она решилась:

– Я кое-кого ищу, понимаете…

– Кого же?

– О, не кого-то конкретно, я имею в виду, что… то есть… ищу кого-нибудь… для одной работы. Да, для работы.

– Что за работа?

Взгляд ее снова стал блуждать, она нервно барабанила пальцами по столику.

– Работа… сыскная в некотором роде. Разузнать кое о ком.

Он кивнул, сыск, ясно. Дело принимало странный оборот, он ждал продолжения, хотел, чтобы она договорила, но Мадлен молчала, и казалось, что она все сказала. Он отпил воды. Сыск касался в основном женатых пар, измен. Перикур хочет следить за любовником, за будущим мужем или соперницей – он-то какое отношение к этому имеет?

– Есть люди, которые занимаются таким, госпожа Перикур, детективы. Они следят за тем или иным местом, знают законы… Умеют в нужный момент вызвать комиссара… В общем, понимаете, чтобы застать обоих за делом.

– О, – сказала Мадлен, поняв, что ее неверно поняли, – речь идет совсем не об этом, господин Дюпре!

– О чем же тогда?

– Ну… надо проследить, как вы сказали, за некоторыми людьми, чтобы обнаружить кое-что…

– Чтобы им навредить, так?

– Именно!

Мадлен стало легче. Она удовлетворенно улыбнулась.

– А я тут при чем?

– Я подумала, вдруг вы случайно…

– Вдруг я тот самый человек?

– О, господин Дюпре, совсем нет! Нет, не вы, господи, нет… Но может быть, вы кого-нибудь знаете…

Дюпре скрестил перед собой руки. Чтобы напрячь извилины, он напрягал мускулы.

– Вы думаете, я знаю людей, которые бы это сделали.

– Да, я подумала, что…

– Вы ищете мерзавца, и, поскольку ваш муж не у дел, вы обратились ко мне.

– Нет, уверяю вас, я не…

– Да, именно это вы и сделали. Не знаю, чего именно вы хотите, но похоже, что вам нужен какой-нибудь подлец. И думаете, что среди рабочего люда он уж точно найдется.

Посторонний наблюдатель никогда бы не догадался, какой неприятный оборот принимал разговор, – так Дюпре был спокоен.

– Для дочери банкира между рабочим и подонком разница, видимо, небольшая.

Мадлен хотела прервать его.

– А еще вы думаете, что бывший мастер, который работал на вашего мужа, из того же теста, что и его хозяин, что он должен знать кучу людей, способных на все, очень логично.

Обвинение попало в точку. Мадлен печалило не то, что она вернется ни с чем и ей придется опять размышлять о том, что она надеялась решить уже сейчас, а то, что на самом деле Дюпре прав.

– Так и есть, господин Дюпре. Я поступаю с вами несправедливо. – Она поднялась. – И прошу извинить меня.

Ее искренность не вызывала сомнения. Она сделала лишь шаг, как Дюпре остановил ее:

– Вы не ответили, почему решили спросить об этом именно у меня.

– Я больше никого не знаю, господин Дюпре. И больше никто не знает меня. Поэтому я как-то и подумала о вас, вот и все.

– Кому вы хотите навредить, госпожа Перикур?

– Бывшему банкиру, депутату Демократического альянса и журналисту из «Суар де Пари». – Она широко улыбнулась. – Как видите, все это очень достойные люди. Ах, есть еще одна бывшая слу… то есть подруга, в общем…

– Присядьте, госпожа Перикур.

Она помедлила и снова опустилась в кресло.

– Сколько вы платите за эту работу?

– Как договоримся… У меня нет опыта…

– Я зарабатываю тысячу двадцать четыре франка в месяц.

Сумма хлестнула Мадлен, как пощечина. Она с трудом экономила последние три года, но до такого еще не дошла.

– Это работа долгая и сложная, потребуются ловкость и умение. Я очень квалифицированный рабочий. И речи быть не может, чтобы я работал за меньшее. – После секундного размышления он добавил: – Плюс расходы, естественно.

– Потому что?..

Дюпре облокотился об стол, приблизил свое лицо к лицу Мадлен и очень тихо сказал:

– Госпожа Перикур, я не спрашиваю вас, по какой причине вы хотите погубить этих людей. Вы ищете кого-нибудь, кто бы смог это сделать, я смогу сделать, гарантирую. Моя цена – размер моего нынешнего жалованья, ни больше ни меньше. Подумайте. Вы знаете, где меня найти.

Они стояли, все произошло очень быстро, они были уже у выхода. Мадлен поспешно открыла сумочку, заметив, что Дюпре платит по счету. Он остановил ее движением руки:

– Вы и так чуть не оскорбили меня, не пытайтесь сделать это еще раз.

Он заплатил, на улице кивнул ей и пошел в другую сторону.

Он жил в четырех станциях метро отсюда, но в дождь ли, в ветер всегда из принципа ходил пешком. У Дюпре были принципы.

Он обдумывал решение, которое так неожиданно принял. Чем больше он размышлял, тем больше убеждался, что поступил правильно. Банкир, – сказала она, – депутат Демократического альянса, все это очень напоминало кредитный индустриальный банк под названием «Банк Перикуров», который обанкротился несколькими месяцами ранее и с которым пропали сбережения сотен мелких вкладчиков. А еще парламентария с той же фамилией, который сумел избежать катастрофы. Что же до журналиста из «Суар», этой реакционной ежедневной газеты, мало ли кто это, все они стоят друг друга.

Вы, вероятно, как, впрочем, и Мадлен, спрашиваете себя, какая странная причина толкнула такого рабочего, как Дюпре, принять подобное предложение. Потому что он, видите ли, когда-то отправился на войну, убежденный – как и многие-многие другие, – что идет воевать в последний раз. Он ответил на призыв нации, сдержал свое слово, но нация свои обещания не сдержала. Он больше двух с половиной лет провел в настоящем аду, потерял в нем двух братьев и все, что имел (он был родом с севера, где все было стерто с лица земли), и ему казалось все более вероятным, что за этой войной последует другая. После демобилизации он работал на Анри д’Олнэ-Праделя, мужа Мадлен Перикур, бывшего аристократа и выскочки, который в мирной жизни эксплуатировал своих работников, начиная с Дюпре, так же как эксплуатировал своих солдат, когда служил офицером. Он смог бы послать на верную смерть первых, как это делал с последними. Власть капитала, цинизм капиталистов, социальная несправедливость стучали в висках Дюпре, которого сильно вдохновили известия о революции 1917 года. Оказалось достаточно того, чтобы старший мастер на предприятии д’Олнэ-Праделя примкнул к коммунистическим веяниям – после демобилизации и проблем с работой во Франции, которая не вспоминала о своих героях. Он вступил в компартию в 1920 году и через год сдал партбилет. После четырех лет, проведенных на войне, ему оказалось слишком сложно терпеть субординацию и подчиняться дисциплине. Но поскольку он сохранил яростное желание взорвать все к черту, то стал анархистом-одиночкой. Он был слишком рассудителен, чтобы – как это делалось когда-то – подкидывать куда попало бомбы (он не верил в необходимость жертв) или чтобы убить президента Республики (он не верил в символы), к тому же он был индивидуалистом, поэтому не хотел примыкать ни к каким организациям (в коллектив он тоже не верил), он жил один и был неразговорчив, потому что редко находил людей, с которыми мог бы поделиться своими взглядами. Индивидуализм, граничащий с эгоизмом, превратил его в затворника. Обществу просто повезло, что я не стал более жестоким, нередко думал он. В душе он был анархистом, как другие бывают верующими, был им для себя, ему не требовалось демонстрировать это людям. Перспектива мира без частной собственности, которым управляют свободной волей, тоже его не очень убедила. Не то чтобы ему не были близки анархические идеи, но просто война и послевоенный личный опыт привели к тому, что он выдохся и все воспринимал в черном цвете.

Он часто менял работу, потому что, как только подворачивался случай, поддерживал требования, защищал забастовщиков, противостоял властям, и это никогда не кончалось ничем хорошим.

На самом деле помочь разорить банкира, раздавить депутата от буржуазии, свалить журналиста-реакционера было для Дюпре миссией, такой же, как любой другой, – во имя беспорядка, расшатывания основ, тихой сапой, без героизма (он не верил в героев), то есть именно тем делом, где он мог почувствовать, что приносит пользу и создает хаос.


Комната оказалась довольно маленькой, но главный недостаток заключался не в тесноте – проблема была в шуме. Шумели не соседи, шуметь запрещалось ему.

Как только Поль въехал в едва готовую комнату и поставил первую пластинку («Турандот», акт II, Соланж: «In questa reggia, or son mill’anni e mille, un grido disperato risonò»), сосед Клерамбо яростно заколотил шваброй в потолок. Через пару минут он позвонил в дверь. Влади, широко улыбаясь, открыла дверь так, как будто собиралась впустить целый свадебный кортеж.

– Witam![21]

Клерамбо пришел в ужас.

– W czym mogę pomóc?[22]

Он вернулся к себе. «Не буду же я разговаривать с какой-то полькой!» – сказал он Мадлен, когда пришел еще раз.

Стоило Полю поставить пластинку, Клерамбо хватался за швабру. Мадлен пребывала в растерянности. Передвигать Поля на инвалидной коляске сложно, но возможно. Запретить ему музыку просто немыслимо.

– Н…нич…ничего с…страш…страшного, м…ма…мама, – говорил Поль.

Мадлен с Влади долго в бессилии смотрели на молчащий граммофон, на ряд пластинок, на афиши и фотографии на стенах.

– Chyba znalazłam rozwiązanie…[23] – заявила Влади, тыча пальцем в небо.

Она пропадала всю вторую половину дня. Мадлен пришлось самой нести Поля в туалет, сомнений быть не могло, он набрал вес.

Влади вернулась около шести вечера в компании молодого рабочего, бледного брюнета с очень широко расставленными глазами, одетого в пыльную рабочую блузу; он нервно потирал руки. Влади не сводила с него глаз и кивала, приглашая объясниться. Он предпочел открыть большую сумку, которую поставил на пол, и вытащил пробковый лист толщиной в палец.

– Это клеится на стенки. И на потолок.

Мадлен идея показалась многообещающей, но ее беспокоила проблема денег, все всегда упиралось в деньги. И речи быть не могло, чтобы попросить скинуть цену, но… Нужно же довольно много листов, чтобы… Не считая клея и самой работы…

Молодой рабочий (его звали Жак, об этом узнали за день до того, как он исчез) открыл рот, Влади взяла его руку, прижала к груди, она на полголовы возвышалась над ним и гордо улыбалась ему, как сыну, словно подбадривая, чтобы тот рассказал стишок.

– Мы уже договорились, – сказал он. – С…

Он не помнил, как зовут Влади, но они договорились.

Работа заняла две недели.

Казалось, что комната уменьшилась на метр. Когда в нее входили, то из-за приглушенной атмосферы воздух неприятно давил на уши, но результат того стоил. Поль снова поставил пластинку с «Турандот».

Если бы этого не требовала их интенсивная переписка, Поль никогда бы не стал сообщать Соланж об изменении адреса. Она стала расспрашивать: Тибе нравица твой новый дом? Наверна, у тибя типерь комната стала болше, да? Она удивлялась, что мальчик не посвящает ее в детали.

С того вечера в Милане они больше не виделись, хотя Соланж пригласила его сначала в Лондон, где выступала в октябре 1931-го, потом – спустя четыре месяца – в Вену. Поль очень вежливо отказывался, ему всегда что-то мешало, но он не уточнял, что именно, поэтому он совершенно не мог приехать. Поль никогда не говорил об этом матери. Несколькими месяцами ранее появился его отец, Анри д’Олнэ-Прадель, только что вышедший из тюрьмы; по официальной версии, он хотел «попрощаться с сыном», а на самом же деле – рассчитывал попросить денег, потому что уезжал в колонии, чтобы постараться «встать на ноги в ожидании окончания процесса». Увидев, что бывшая жена почти бедна, он жестоко и удовлетворенно улыбнулся, как будто находил в этом высшее правосудие. Униженная, Мадлен долго плакала. С тех пор Поль избегал любых разговоров, связанных с деньгами, и оказалось, что много о чем говорить трудно. Деньги и правда стали проблемой.

Соланж тревожилась, хотя особых причин на то не было – письма Поля становились все интереснее, он рос, мужал, и его знания об опере впечатляли, но она могла поклясться, что он покупает меньше новых пластинок. Он уже не просил у нее афиш концертов, хотя по-прежнему горячо благодарил, когда она их ему присылала. Может быть, его разочаровала поездка в Италию? Может быть, его мать плохо к этому отнеслась? Кстати, причины, по которым она не приехала, в устах Поля звучали несколько расплывчато… Если Соланж не догадывалась, что Поль вообще не покупает новых пластинок, то потому, что он ходил слушать их в «Пари-Фоно» – продавец был согласен.

Между тем карьера Соланж приняла довольно странный оборот. После Милана она пела сидя, что было не только вызовом законам физиологии, но также и загадкой. С технической точки зрения запертый таким образом воздух не мог производить подобного звучания, это невозможно. И однако же все ее концерты проходили блестяще. Голос Соланж как будто стал чуть приглушенным, но от этого еще более узнаваемым, несколько сократившееся из-за веса дивы дыхание заставляло ее усовершенствовать вокальную технику, что делало ее выступления единственными в своем роде. Величественностью Соланж напоминала собор, несравненный и трагический. Ее широкое лицо, заплывшие глаза, обвисшие щеки, масса ее тела, казавшегося еще более царственным из-за окутывающих волн ткани, – все это изумляло, она была похожа на будду с голосом тенора-альтино.

Цветы, которыми она окружала себя поначалу, быстро уступили место декорациям. Через несколько недель после выступления в Милане она обратилась к известному декоратору Роберу Малле-Стивенсу, чтобы тот создал задник, и ему это удалось. Теперь задник стал частью представления. Приехав в Лондон, Соланж заказала декорации Стивену Овенбэри. Для концертов в Риме она пригласила Василия Кандинского, чтобы он нарисовал ей монументальные полотна, для мадридской программы задник делал Пикассо. Со временем все большее число художников, начиная с Рауля Дюфи и заканчивая Михаэлем Цвегом, писали для нее, создавали огромные холсты, предназначавшиеся для той, кого теперь называли великой Галлинато, выступления которой всегда становились событием. В выборе художников она отдавала предпочтение женщинам. Соня Делоне придумала для нее море из голубой вуали – оно слабо колыхалось благодаря вентилятору, спрятанному за кулисами, и это стало началом настоящих инсталляций, которые создавали Виолетта Гомес, Лаура Макиевич и Катя Ноаро; истинным апогеем стали мотивы ар-деко – созданные Ванессой Ньюпорт для концерта в марте 1932 года в нью-йоркской Метрополитен-опере полотна спускали с колосников в продолжение всего выступления.

Скоро установилась традиция – инсталляции сохранялись в тайне. Журналистам сообщали только программу концерта, имя же художника и то, какими будут декорации, было еще более секретным, чем перевооружение Германии, – до подъема занавеса никто не знал, что это будет. Разумеется, всегда случалась утечка информации, которую охотно покупали местные газеты, воровать фотографии или новости стало общим местом; это беспокоило устроителей концертов и радовало Соланж: она обожала слухи, лишь бы они касались ее. Уже назавтра после выступления фотографии концерта и декораций превращались в открытки, проспекты, буклеты. Один экземпляр Соланж всегда посылала Полю с комментариями и со множеством восклицательных знаков. В начале 1932 года даже устроили аукцион, где продавали работы Фернана Леже, подготовленные им специально для майского выступления в Лисабоне в пользу пострадавших от наводнений в результате разлива Хуанхэ.

В сентябре 1932-го Соланж выступала в Париже, на сцене зала Гаво (декорации Роже Арта[24]). Поль с матерью получили два места в первом ряду бок о бок с министрами. Соланж появилась в волнах лиловой и зеленой ткани, величественная, как статуя Командора, и, верная своей манере, начала концерт с вступления к «Gloria Mundi» а капелла, что становилось классикой, – к опере уже примеривались некоторые конкурентки Соланж. Это был триумф.

Как мы знаем, Соланж не сдерживала своих чувств. Она производила впечатление человека, который видит только себя, и хотя теперь принимала подношения сидя, она создавала ажиотаж, как никто другой. Но глаз у нее был острый, и ей и секунды не потребовалось, чтобы, когда Поль с матерью появились в зале, понять: их положение изменилось. Мадлен была одета очень хорошо, очень тщательно, но она лишилась некоей уверенности, свойственной богатым женщинам, ступала не так размашисто, смотрела не так уверенно – вроде ничего особенного, но Соланж все поняла. Она сразу отказалась от запланированного заранее роскошного ужина и пригласила Мадлен с Полем в гостиницу «Риц» «перекусить по-простому» у нее в номере. Ей казалось, что и это чересчур, но придумать что-то другое она уже не успевала…

Все это не ускользнуло от внимания Мадлен. Хотя решение Соланж задело ее, она все же испытывала благодарность к певице. Впервые дамы смогли по-настоящему поговорить и осознали, что некие печальные обстоятельства положили конец их былому соперничеству. Мадлен заметила, что взгляд этой огромной женщины с экстравагантными и смешными манерами, трагический голос которой пронзает душу, гаснет. Может быть, они без слов дали друг другу понять, что являются сестрами по несчастью, которым многое пришлось выстрадать.

Соланж опять стала посылать новые записи со всего мира, фотографии она заменила на пластинки, афиши – на коллекционные альбомы.

Жизнь матери была сложной и напряженной, но Поль не чувствовал себя несчастным. Для Мадлен стало неожиданностью, что можно быть счастливее с меньшими деньгами. Поль освободился от груза своей тайны и проживал, вероятно, самые лучшие дни. Кошмары, когда-то такие частые, рассеялись. Влади была дарящей радость и деятельной компаньонкой. Поль много читал и проводил послеобеденное время в библиотеке. Влади устраивала его в большом зале, где лежали газеты и заказанные им книги, и подмигивала: A teraz pójdę na zakupy…[25]

Поль слегка опускал ресницы, как если бы скрывал похождения оставленной на его попечение младшей сестрицы.

21

Сначала дамы. Можно быть анархистом, но оставаться джентльменом. Слабым местом Дюпре всегда были женщины. А когда он увидел эту девицу, его уверенность окрепла в тысячу раз. Ему хватило посмотреть на нее анфас. Чудесная. Он шел за ней до стоянки такси и без труда представлял, какому риску подвергается все попадающееся на ее пути, вплоть до автомобильного движения. Она источала аромат секса, как некоторые люди пахнут деньгами. Она не шагала – она струилась. На улице Сент-Оноре она за два часа потратила жалованье десятерых рабочих. Дюпре все оценивал, сравнивая с зарплатой рабочего. Несложно было понять, что она делала со своим мужем – бывшим управляющим банка Перикуров: она спускала его состояние. Но оно еще далеко не закончилось. Один особняк стоил кучу денег, то, чем он был начинен, удваивало его цену, два автомобиля, множество прислуги, прекрасное предприятие с великолепными блестящими новенькими станками и рабочие с минимальной зарплатой – не больше, чем того требовали профсоюзы. Семья Жубер поживала хорошо, и от этого хотелось и правда что-нибудь там раскопать.

Когда около десяти утра он увидел, что Леонс Жубер идет в сторону улицы Виктуар, он не последовал за ней, а вошел в кафе и взял себе кружку пива. Она направлялась на улицу Жубера к своему дружку, к этому Роберу Феррану, ни рыба ни мясо, жирный как поезд пассажирный, в надвинутой на один глаз кепчонке, с рожей сутенера – Дюпре так и хотелось ему вмазать, этому дармоеду, но это не его дело. Тот проигрывал на скачках все, что ему давала эта девица, Дюпре подсчитал, сходив на ипподром посмотреть на Феррана, это было… Даже грустно. То, что богачи богаты, несправедливо, но логично. То, что такой парень, как Робер Ферран, наверняка родившийся в сточной канаве, живет припеваючи на деньги капиталистической суки, уравнивало счет, человечество решительным образом не представляло собой ничего хорошего.

Он потягивал пиво и говорил себе, что к вопросу, вероятно, надо подойти с другой стороны. По сути дела, он не может предоставить Мадлен Перикур сведения о мелком пройдохе и доказательства того, что Леонс Жубер содержит своего любовника, этого далеко не достаточно. И это совсем не то, чего она от него ожидает.

Он взглянул на часы, заплатил и двинулся к мэрии Тринадцатого округа.


Андре Делькур остался верен салону госпожи Марсант, которую фамильярно называл Мари-Эйнар, потому что она принимала его, когда он еще был никто. Сейчас он занял определенное место в обществе (по критериям бульвара Сен-Жермен, что было понятием относительным) и перешел из разряда молодого протеже салона в разряд любимчиков, а потом и завсегдатаев.

Его хронику в «Суар» читали и ждали. Он наслаждался ролью интеллектуала-одиночки, которую в начале карьеры примерил на себя из-за нехватки денег. Он уходил с ужинов довольно рано. По его мнению, особым достоинством обладает редкий мужчина, который работает допоздна и встает рано. Он мало ел, не выпивал. Такая умеренность казалась почти аскетизмом и очень впечатляла, он позволял себе принимать почти все приглашения на ближайшие шесть недель и не пропускать ни одной полезной для его карьеры встречи, а также сохранять статус человека необыкновенного. У него имелась очень богатая адресная книжка, но ни одному адвокату, сенатору или чиновнику не удавалось похвастаться тем, что они помогли Андре Делькуру. Не наделав никаких долгов, он оставался неприступным. Спокойная жизнь. Его считали отшельником, не от мира сего, что было не так далеко от правды. Он много мастурбировал.

Жюль Гийото тоже посещал салон госпожи Марсант. Она обожала прессу, журналистов – они были ее слабостью. Встречаясь с патроном, Андре делал вид, что не замечает его, отвечал на гадости обиняками и тихо изливал свою злобу, а Гийото прикидывался, что не чувствует ее. Все упиралось, как всегда, в деньги. Потому что Андре, может, и стал знаменитым хроникером самой продаваемой в Париже газеты, которого все узнавали, но его гонорары с начала работы выросли всего на четыре франка за статью.

В тот вечер в салоне Андре встретил Адриена Монте-Буксаля, с которым ездил в Рим в 1930 году по случаю юбилеев Вергилия и Мистраля[26]. Академик выступил там с блестящей речью. Разговоры об итальянском Возрождении, об искусстве Микеланджело, о непристойных связях Караваджо – Андре пытался поучаствовать в этих беседах – оставили неприятные воспоминания: он осознал свою заурядность во всем. Но прошло время. К тому же Андре вернулся с серией довольно удачных статей под названием «Новые итальянские хроники»[27], что, как мы видим, не свидетельствовало о его скромности.

Во время трапезы старый академик вспомнил об этой поездке, но то, что когда-то казалось Андре торжеством разума, теперь свелось к посредственному событию, верхом убожества.

– Чего вы хотите, именно мне доверили восхвалять Вергилия, так что, конечно, против меня была вся делегация…

По мнению Монте-Буксаля, вся поездка свелась к проблемам больших или маленьких гостиничных номеров, рассадки на приеме у посла – его посадили на плохое место, к тому, дадут ли ему расписаться в гостевой книге или нет. Госпожа Марсант ясно поняла, что Андре воспринимает эти комментарии как оскорбление, потому что они делали его собственные путешествие и обзор незначительными. Она воспользовалась первым же моментом:

– А вы, дорогой Андре, верите в Италию?

Она приглашала его к действию, и он оценил ее помощь:

– Западная цивилизация – дочь античного Рима…

Когда он заговаривал на эту тему, то становился почти лиричным:

– «Латинский блок» Франция – Италия – вот лучшая защита от германской угрозы!

Ярый противник как коммунизма, так и нацизма, активный член комитета Франция – Италия, Андре видел в итальянском фашизме решение парламентаристских заблуждений, которые, по его мнению, разрушают Европу и ведут к упадку. Беседы о достоинствах фашизма постоянно сотрясали этот мирок, это было в духе времени.


– Знаете что-нибудь о нашей дорогой Мадлен Перикур? – спросил Жюль Гийото.

Они стояли на улице в ожидании такси.

– Не много…

Она время от времени писала ему записки, предлагала где-нибудь выпить чая. В жизни Андре Мадлен теперь перешла в разряд воспоминаний. Он хотел бы, чтобы она вообще перестала к нему обращаться, но она, вероятно, считала его частью своего полного сожалений прошлого, так необходимого ей, чтобы жить. Однажды он навестил ее. К счастью, Поль отсутствовал, квартира выглядела мрачной. У недавно обедневших, как и у нуворишей, все бросается в глаза. Его ранило то, что Мадлен разорилась, особенно на фоне его собственного взлета, ведь он помнил, что когда-то нуждался в ней. И это единственное, чего он опасался. Что она ему напомнит. Хуже, что она начнет везде об этом рассказывать, что пойдут слухи. Он достиг высокого положения не без того, чтобы у него появились многочисленные враги, которые будут только рады посмеяться над его прошлым «молодого человека на содержании». Припомнить ему все те месяцы, что он, ничего не делая, провел в доме Перикуров в роли любовника, которого поселяют на этаже, отведенном для прислуги… Как же сложно будет выкрутиться из такой ситуации! Поэтому он из осторожности изредка заходил к ней, оставался лишь самый минимум времени, лишь самый необходимый минимум. Мадлен никогда его ни в чем не упрекала, ни о чем не просила, нет, она просто хотела его видеть, немного поговорить с ним, она постарела, располнела, говорила о Поле, который вроде бы взрослел. Андре делал вид, что его интересуют и она, и он, и при первой же возможности придумывал какую-нибудь важную встречу, неотложное дело и сбегал, злясь на себя за то, что оказался в таком положении.

– Скажите, Жюль…

– Да?

Гийото высовывался к проезжей части, словно высматривал воображаемое такси.

– Мне предлагают… – решился Андре.

– А! Опять! Вы приобрели некоторую известность и вот уже считаете, что моя газета для вас не так уж и хороша!

– Дело не в этом.

– Да что вы, разумеется, в этом! Благодаря вам газета лучше продается, и вы считаете, что ваша доля – слишком скромна! Но знаете ли вы, что такое счета?

Гийото всегда держал в ящике несколько листов с колонками переправленных цифр, которые со всей очевидностью доказывали, что «Суар де Пари» ничего не приносит, а обходится дорого, что ему уже месяцами почти нечем выплачивать гонорары, что именно его энергии, то есть его личным средствам, все обязаны тем, что газета продолжает выходить, да что там я, она ж кормит сотни и сотни семей, мне духу не хватит выкинуть их всех на улицу, и т. д.

– Дело не только в деньгах, дело в принципе.

– Черт! И давно у журналистов появились принципы?

– Я достоин большего, чем то, что получаю!

– Ну так идите поищите в другом месте, я без гроша. Что вы хотите – кризис.

Андре сжал зубы. Его патрон прекрасно знал, что делает, – Андре известен, он получает выгодные финансовые предложения, но ни одна газета не имеет столько читателей, сколько «Суар де Пари». Уйти из этой газеты в другую, даже на более денежную ставку, будет для него движением вспять.

Выходит, он в ловушке. Андре начинал ненавидеть Гийото.


Время перевалило за полдень, но Леонс не торопилась.

Каждый раз, проходя мимо большого парадного портрета Марселя Перикура, она вздрагивала, бррр, этот тип на вас так смотрит, сверху вниз, строго… Жубер заплатил за эту мазню две тысячи франков, она бы ни гроша не дала. Он просил сохранить только эту вещь.

Когда встал вопрос о том, чтобы поселиться в доме бывшей подруги (или бывшей хозяйки, это как посмотреть), она распереживалась. Ее продолжали мучить угрызения совести, она хотела бы объясниться, но ей пришлось бы сказать столько всего… Да и женщина, в разорении которой она участвовала, не была, по всей видимости, готова выслушать ее доводы и согласиться, что они верны.

Леонс собиралась уйти, когда на первом этаже послышался голос Гюстава. Боже, что он тут делает, разве в такое время возвращаются домой! Она незаметно пробралась на второй этаж, подождала, пока он не пройдет в библиотеку, потом торопливо спустилась вниз, в кухню, и дернула шнурок звонка:

– Скажете мужу, что я ушла до его возвращения, хорошо?

Горничная принесла ей пальто, шляпку и перчатки. Леонс незаметно сунула ей мелкую купюру. Она воспользовалась черным ходом, чтобы поймать такси на улице Прони. Леонс сердилась на себя, как всегда, когда обращалась за помощью к прислуге, – настоящей хозяйкой ей никогда не стать. Гюстав прекрасно об этом знал и часто заговаривал о возможности взять экономку. Конечно, это было просто угрозой – так он давал понять жене, чтобы она с оглядкой воровала то, что принадлежит ему. Чтобы она и здесь, как и в других случаях, действовала разумно, так он изящно намекал на настоящий водевиль, в котором Леонс пришлось валять комедию, когда она еще была компаньонкой Мадлен. Жубер поймал ее с поличным, потому что Робер постоянно нуждался в деньгах, и она порой уже и не знала, где их взять. Хитрить было бессмысленно, Жубер отлично умел считать. Она инстинктивно почуяла, что за строгостью, чопорностью и натянутостью Жубера скрывается практически полное отсутствие опыта в любовных делах. Ей потребовалось не более часа, чтобы совершенно его окрутить. Затем по его приказанию она играла определенную роль перед Мадлен – нехорошие воспоминания – приходилось сочувствовать, плакать, стыдиться, Мадлен заламывала руки, настолько ей было неловко. Предательство принесло Леонс двойной гонорар… Фантазии Жубера только расцветали. Леонс вступила на проторенную дорожку содержанки. Робер теперь ходил на скачки каждый день.

А потом – бах! – Жубер, оказывается, смотрел на ситуацию по-другому. Он потребовал свадьбы. Леонс побледнела. Она имеет все, чтобы стать идеальной любовницей, – в ранге супруги цена ей невелика. И она использовала свои самые лучшие аргументы, доказывала Жуберу, что с любовницей можно позволить себе то, что с женой делать не будешь, но когда он отдышался, то мнения своего не изменил – она будет госпожой Жубер или пусть убирается вон. Она предусмотрительно ничего не сказала об этом предложении Роберу, иначе он бы от нее не отстал, пока она не согласилась бы. У него тоже свои склонности. Через три дня он наделал долгов на пять тысяч франков. Леонс согласилась выйти замуж за Жубера и попросила шесть тысяч на свадебные расходы.

Ох эта свадьба, когда она о ней вспоминала!.. Представьте себе, Робер захотел присутствовать и сделал вид, что его пригласили. И заявился в общество банкиров, светских дам, акционеров и политиков в этом своем клетчатом костюме… Пил как сапожник, его приняли за любителя поужинать за чужой счет и выставили, а он хихикал и подмигивал невесте… Леонс не сдержалась и украдкой рассмеялась. К счастью, Жубер ничего не заметил, он был в другом конце парка.

Час дня. Леонс перевела дух. На улице Жубера она будет менее чем через полчаса, Робер, наверно, уже курит в постели.

Из окна гостиной Гюстав узнал Леонс, едущую в такси по бульвару Курсель.

Он с самого начала велел установить за ней слежку, но не для того, чтобы больше знать о ее похождениях, являвшихся частью их негласного уговора, но чтобы быть уверенным, что однажды он не окажется в затруднительном положении – в центре какого-нибудь скандала.

Рене Дельга – сказали ему. Хорошо, пусть будет Рене Дельга. Из всех любовников, которых она могла себе найти, этот оказался самым удобным, потому что постоянно сидел без денег. Ему донесли, что Дельга занимается мелким мошенничеством, но в роскоши не купается. Тем лучше, значит, не бросит Леонс, пока ему необходимы деньги, а Гюставу нужна жена «верная». Раньше он мог позволить себе стать предметом кое-каких пересудов, но теперь он совсем другой человек.

Да, другой человек… Он сам себе удивлялся.

Взять, к примеру, обувь… Раньше бы он о ней вообще не задумывался. А теперь обожал. На заказ. Две тысячи франков за пару, у него даже был свой чистильщик, маленький негритенок, который трижды в неделю приходил к нему в кабинет. А костюмы, рубашки… Он не подозревал, что может стать элегантным. У этой Леонс был вкус к таким вещам. Без нее он бы сколотил себе приличное состояние и сидел бы в старой квартире с тремя спальнями на куче золота, которой позавидовал бы и Ротшильд. Когда она со стремительностью кошки забралась к нему в постель и прижала его к стене со скоростью снаряда, от фейерверка эмоций у него перехватило дыхание. С ней ему действительно крупно повезло. Он мог похвастаться тем, что у него одна из самых прекрасных женщин Парижа. Вдобавок она умела держать себя в обществе, скромно присутствовать на званых ужинах, достойно вести себя в любой ситуации. В остальном же это была самая настоящая шлюха.

Быстро нажитое состояние, завидное положение, отменная представительная супруга… Боже правый, он ведь даже купил особняк Перикуров. Уходя из дому, он всегда бросал взгляд на большой портрет Марселя Перикура. То, что сделал этот человек, было ничем по сравнению с тем, что собирался совершить Жубер.


Леонс велела остановить на углу улицы Комартена. Из осторожности. Объявив о скорой свадьбе, Гюстав приставил к ней детектива, чтобы проверить, с кем имеет дело. Как будто она ничего не заподозрит… Может, Жубер прекрасно разбирается в финансах, но по части жизненного опыта ему далеко до Леонс.

Детектив был довольно толстым, с носом картошкой и черной окладистой бородой, что делало его похожим на плута Рибульдэнга из комиксов «Пьеникле». Она выгуливала его по магазинам, музеям (вот скукотища, что за интерес в этой живописи, она совершенно ее не понимала), ей приходилось замедлять шаг, чтобы он не потерял ее из виду. Так она водила его пару дней, а потом притащила в отель на улице Бак, где заперлась в номере с Рене. С Рене Дельга – приятелем Робера, с которым тот познакомился, «когда был в отъезде», как он называл месяцы, проведенные в тюрьме. Леонс очень требовательно отнеслась к его кандидатуре, она не хотела, чтобы будущий муж воображал, что ее любовником может стать первый встречный. И чтобы он не узнал о Робере, конечно.

Рене ей подошел. Красивый парень, мухлевавший то тут, то там. На самом деле – это сохранялось в большом секрете – он занимался подделками, был одним из лучших фальсификаторов в Париже, но работать не любил. Вторую половину дня они провели в номере, курили и болтали, а потом Леонс вышла крадучись, как воришка, и несколько раз оборачивалась, чтобы изобразить тревогу, а также проверить, что Рибульдэнг не потерял ее из виду.

Гюстав был из подозрительных, и за ней следили больше двух недель.

Потом он успокоился. Рибульдэнга передали другим парам, в другие гостиницы, другим клиентам. И вовремя, потому что все это начинало ей не на шутку надоедать. Все-таки Рене просил сто франков за вечер, чтобы продрыхнуть. Еще и за номер надо было платить.

22

Великое волнение царило в мастерских Пре-Сен-Жерве. Рабочие на лесах завершали установку широкой вывески:

ФРАНЦУЗСКОЕ ВОЗРОЖДЕНИЕ

АВИАСТРОЕНИЕ. МАСТЕРСКАЯ

Жубер собрал около двадцати известных репортеров, которые с любопытством рассматривали коридор, идущий на верхнем этаже по периметру всего ангара, в застекленные офисы которого заносили столы, кресла, графитные доски.

Из большой машины выгрузили два массивных новых станка Лефевра-Штрудаля.

– Французская авиация, – пояснил Жубер, – это сотня самолетов десяти разных марок, оснащенных моторами пятнадцати разных типов, никакой логики!

Присутствующим казалось, что они пропустили какой-то эпизод фильма. И непонятно было, что они здесь делают.

– Так вот, – сказал Жубер, – эта исследовательская мастерская объединяет самые крупные авиапредприятия Франции и Англии…

Среди собравшихся возникло недоумение, кто-то спросил: для чего?

Жубер ответил, широко улыбнувшись…

– А? Что? – выкрикнул кто-то. – Я не расслышал, можете повторить, подвиньтесь, повторите, пожалуйста!

Жубер повернулся вправо, влево, заметил ящик, оказавшийся там совершенно случайно, забрался на него, все замолчали, Жубер повторил свой ответ спокойным голосом, подчеркивающим простоту его слов:

– Здесь мы создадим двигатель для первого в мире реактивного самолета. Мы совершим революцию в авиации.


Никто точно не знал, что значит «реактивный самолет». Поняли только, что до сего дня самолеты летали благодаря пропеллеру, а у реактивного самолета его не будет и летать он будет гораздо быстрее.

Три дня спустя об этом только и говорили за огромным столом в кафе «Клозери де Лила».

Спиртное лилось рекой, среди собравшихся царила теплая атмосфера, когда прибыл Жубер в сопровождении жены, вызвавшей всеобщее восхищение, потому что на жену как раз она не походила. Жубер горячо жал руки, особенно Лефевру, владельцу и управляющему «Лефевр-Штрудаль», обеспечивающей шестьдесят процентов торгового оборота компании «Меканик Жубер».

Сам Андре Делькур не смог отказаться от приглашения. Он никогда не любил Гюстава Жубера, который обычно отвечал ему тем же, но со стороны наблюдал за успехом «Французского Возрождения» и хотел показать, что и сам чего-то добился, вот она – вечная потребность в самоуспокоении.

– Делькур! Сюда, дорогой мой! Идите сюда!

Гюстав стоял, широко раскинув руки.

Андре скромно дал понять, что его устраивает место с краю, нет, нет, нет, ответил Гюстав, демонстративно жестикулируя. Все стали сдвигаться, стук стульев, позвякивание вилок, опрокинулся бокал, Жубер втянул голову в плечи, это насмешило собравшихся. Рядом с ним втиснули еще один прибор, так что напротив Гюстава оказались Саккетти и Гийото, справа Леонс, а слева Андре Делькур.

– Итак, дорогой мой Жубер, – крикнул Гийото через стол, – вы, значит, рассчитываете выиграть будущую войну единолично!

Всех рассмешило его утверждение. Жубер принял выпад с добродушием.

Журналист из «Фигаро» подхватил:

– По-вашему, французская авиация не на высоте?

Жубер отложил вилку, опустил ладони на стол по обе стороны от тарелки и будто задумался, как бы получше объяснить.

– Два года назад государство приобрело самолет, опытный образец которого так и не взлетел. А знаете, сколько таких было заказано? Пятьдесят! А теперь, при Гитлере, Германия заново вооружается. У него воинственные намерения. Нашей армии понадобятся высокоскоростные самолеты.

Понятие быстроты находило отклик во всех умах. Последние десять-пятнадцать лет скорость постоянно увеличивалась, в автомобилях, поездах, мир вращался все стремительнее, и не было причин исключать небо из всеобщей погони за рекордами. Мысль о неожиданном военном конфликте и армии, наступающей, как прилив у Мон-Сен-Мишель, со скоростью несущейся вскачь лошади, была знакома всем.

– Идеально было бы приблизиться к скорости звука, – добавил Жубер. – Но нас устроит и семьсот-восемьсот километров в час, что уже будет очень хорошо.

Это победное и тщеславное заявление тут же разделило слушателей Жубера: одни сочли его заносчивым, другие – сумасшедшим.

– И вы знаете, как это сделать! – раздраженно бросил репортер «Интранзижан».

– У нас есть английский патент, очень надежный…

Патент принадлежал английскому физику, у которого не нашлось пяти фунтов стерлингов на его продление, и он его лишился. А Жубер вытащил его из грязи. И из элементарной предосторожности оформил патент на свое имя. А поскольку «Французское Возрождение» – это он, то патент – это тоже он. Логично. Чтобы управлять патентом, он создал компанию с громким названием «Насьональ д’аэронатик», только для этого. Партнеры финансируют, государство субсидирует, мастерская делает крупные заказы «Меканик Жубер», после чего в конечном счете поступают вложения, акционеры получают кое-какие проценты, звучат поздравления от государства и предприятие подсчитывает прибыль. Я вам покажу, что такое промышленник, вышедший из банковского сектора.

– А если государство вас не поддержит? – спросил Гийото.

Жубер медленно обвел присутствующих ясным взглядом:

– Мы справимся без него. Мы делаем это для Франции. Правительства меняются. А Франция остается…

Неуверенные аплодисменты, затем более явные.

Кто-то из гостей поднялся, за ним и остальные, последовала овация, Жубер назвал членов своей ассоциации, которые, в свою очередь, скромно опустили глаза.

– Скажите, дорогой мой…

Жубер положил руку на плечо Андре. Прошло полчаса, ужин был в разгаре, журналисты, прихватив бокалы, пристраивались поближе к другим промышленникам, чтобы собрать побольше информации.

– …надеюсь, вы открыто поддержите наше движение, не так ли?..

– Не сомневаюсь, – ответил Андре, – что вы найдете в прессе многих моих собратьев, готовых «открыто» поддержать ваше дело.

Жубер кивнул – хорошо, ладно, понятно, – он устало вздохнул, посмотрел перед собой с неожиданным интересом, будто на какое-то мгновение забыл о своих гостях. Затем склонился к Андре:

– У вас есть новости от нашей дорогой Мадлен?

– Немного… Мы иногда видимся…

– Скажите, как долго вы жили в доме Перикуров?

Андре сглотнул.

– Ладно, забудьте, – тут же сказал Жубер, кладя ладонь на плечо юноши, – чистое любопытство, это не важно.


На следующий день на первой полосе «Суар де Пари» Мадлен обнаружила сделанные в «Клозери» громогласные заявления Гюстава Жубера.

При виде фотографии Гюстава Жубера, с ложной скромностью поместившегося между восхитительной, как никогда, Леонс, в шляпке клош и колье в три ряда, и Андре Делькуром с бесстрастным лицом и видом человека, который оказался здесь случайно и не имеет никакого отношения к происходящему, она не смогла удержаться от улыбки.

Мадлен была счастлива. Она, никогда в жизни не курившая, охотно запалила бы сигаретку.

Аккуратно сложив газету, она позвала официанта, оплатила счет и вышла.

Пора бы встретиться с дорогой Леонс.

23

Они каждую неделю подводили итог, Дюпре считал необходимым отчитываться, чтобы оправдать свое жалованье. Поначалу они встречались в кафе, но там было довольно шумно, и потом, женщина в кафе… Она не хотела, чтобы эти встречи проходили у нее, с Полем и Влади поблизости. Тогда он предложил встречаться у него. Так что каждую среду Влади оставалась вечером с Полем, а Мадлен направлялась в квартирку на четвертом этаже жилого дома на улице Шампьонне.

Мадлен чувствовала себя здесь слегка неловко – жилище холостяка, приводящее в смущение, чистое, простое, лишенное индивидуальности, ни фотографий в рамках или репродукций на стенах, с легким запахом мастики, мало посуды, никаких книг, довольно по-спартански, так же безлико, как в гостиничных номерах.

Ритуал был неизменен. Дюпре здоровался с Мадлен, она снимала шляпку, он забирал у нее пальто и вешал на крючок, варил кофе, затем они устраивались за столом друг против друга. На клеенке две чашки, сахарница, кофейник, приобретенные, несомненно, для их встреч и плохо гармонирующие с обстановкой. Дюпре отчитывался, потягивая кофе, который никогда не допивал. В нем чувствовалось что-то неестественное, невозможно было представить, что он болеет, ругается с соседом или находится в безвыходной ситуации.

Время от времени они встречались в других местах, когда того требовали обстоятельства. Она настолько привыкла видеть его у него дома, что в другом окружении ей казалось, что что-то не так. Как когда встречаешь на улице продавца, которого представляешь только в пределах его лавки. Вот и сегодня в чайной на улице Шазель. Мадлен смотрела, как он проходит через зал между столиками с белыми скатертями и торшерами под плетеными абажурами, он не походил на постоянного клиента.

– Все чисто, – сказал он, слегка наклонившись к Мадлен. – Если вы хотите, чтобы я остался…

Мадлен уже поднялась.

– Нет, благодарю вас, господин Дюпре. Все будет хорошо.

На улице они расстались, Мадлен направилась к бульвару Курсель, Дюпре в противоположную сторону.

Она равнодушно снова увидела широкую и тяжелую решетку большого особняка, который все еще называли «домом Перикуров», как те уничтоженные пожаром, но сохранившие имя дома́. Так, до сих пор говорят «дом доктора Леблана», хотя в нем сменилось уже три семьи, или «перекресток Бернье», уничтоженный еще двадцать лет назад.

Внутри все было обставлено по-новому и со вкусом. Горничная проводила Мадлен в библиотеку. Услышав короткий возглас, она с улыбкой обернулась:

– Здравствуйте, Леонс, я вам не помешала, надеюсь?

Леонс не шелохнулась, ей бы тоже хотелось принять невозмутимый, почти легкомысленный вид, но она не могла. Ее осенило.

– Скоро вернется Гюстав!

Угрозы не получилось. Мадлен улыбнулась:

– Нет-нет, не беспокойтесь, Гюстав только что ушел, он вернется лишь вечером. У него заседание правления «Возрождения», оно, как известно, никогда не заканчивается раньше одиннадцати. И это если он не решит пригласить нескольких друзей в «Кафе де Пари», вы же его знаете, он всегда любил устриц…

Этот ответ сразил Леонс. Мадлен не просто осведомлена так же хорошо, а может, и лучше ее, она говорит так, словно это она жена Жубера, а Леонс просто гостья.

– Присядьте сюда, Леонс, давайте…

Вернулась горничная:

– Хозяйка чего-нибудь желает?

– Да, чаю…

И Леонс, не сдержавшись, добавила:

– Верно, Мадлен?

– Чаю, прекрасно.

Сидя друг против друга, каждая оценивала пройденный чуть более чем за три года путь. Сегодня Леонс роскошно одета, а на Мадлен скромная одежда внимательной к деталям мещанки. Ничего от прежних украшений и безмятежного вида, который был ненавистен Леонс, той уверенности, что мир всегда будет крутиться для них. Но движение вдруг изменило направление. В ожидании прислуги Леонс уставилась на свои ухоженные ногти, ее удивляло, что Мадлен всего лишь смотрит на нее свысока, скорее с любопытством, чем со злобой. Что ей нужно? В тишине, когда каждая размышляла о своем, Леонс вдруг подумала о Поле.

– У него все хорошо, – сказала Мадлен, – благодарю вас.

Леонс подсчитала в уме его возраст. Почему она никогда не посылала ему денег на карманные расходы? Ей ужасно хотелось узнать, в курсе ли мальчик ее предательства.

– Я не сказала ему, что иду к вам, он бы мне позавидовал, уверена в этом…

Подали чай. Леонс решилась:

– Знаете, Мадлен…

– Не вините себя, – перебила ее Мадлен. – Во-первых, слишком поздно, и потом… вы, вероятно, не могли поступить иначе. Я хочу сказать…

Она протянула руку, взяла сумку, открыла ее.

– Давайте не будем сентиментальны!

Она положила на столик официальный документ, который Леонс моментально узнала, а потом снова налила себе чаю.

Мэрия города Касабланка.

Свидетельство о браке Леонс Пикар и Робера Феррана.

– Я понимаю, что можно любить мужчин, – сказала Мадлен, – но до такой степени, чтобы выходить замуж сразу за двоих…

Как Мадлен это раздобыла?

– Это несложно. Не сложнее, чем обзавестись фальшивым документом, чтобы выйти замуж второй раз. Вы двоемужница, Леонс. А судьи этого не любят, за это полагается год тюрьмы и триста тысяч франков штрафа…

Леонс как громом поразило. То, чего она боялась больше всего. Бедность была ей знакома, но вот тюрьма…

– То же касается Робера Феррана…

Мадлен сразу поняла, что это неудачный аргумент. Леонс, без сомнения, не собиралась менять свою свободу на свободу Робера. Леонс посмотрела на дверь.

– Вам следует несколько раз подумать. Чтобы сбежать, вам понадобится много денег. Сколько у вас есть? Полагаете, вы сможете купить новые документы, оплатить билет за границу, прожить несколько месяцев, а потом вернуться на пару тысяч франков, украденных у Жубера? Далеко вы не уедете, Леонс… Я вам не советую. Вас же объявят в розыск, придется искать страну, которая вас не выдаст, прятаться, это дорого, вам нигде не будет спокойно. Такое получается только у отъявленных бандитов. Кстати, чтобы помешать вам совершить эту глупость, вы сейчас отдадите мне свой паспорт.

Молчание. Леонс встала, вышла из комнаты, поднялась в спальню. Попыталась обдумать ситуацию. Жубер не давал ей крупных сумм, он предпочитал, чтобы она чаще просила, в стиле скорее банкира, чем мужа. У нее в наличии меньше тысячи франков, вдобавок требуется еще четыреста для Робера, который задолжал неизвестно кому. У него всему находилось объяснение, и непонятно, что из этого правда. Мадлен потребует много денег, но не будет просить больше, чем Леонс сможет заплатить, чтобы не лишиться курицы, несущей золотые яйца. Она спустилась с сумкой в руках и протянула паспорт Мадлен. Та открыла его:

– Вы не слишком хорошенькая на этой фотографии, она явно вам не льстит. – У нее был довольный вид. – Дайте мне вашу сумку, будьте добры!

Леонс подчинилась. Это была красивая замшевая сумка от Ламарта. Неужели Мадлен ее заберет? Но она просто вынула из нее кошелек и визитные карточки:

– Как мило, когда написано с таким наклоном, просто роскошно… – Затем она встала. – Вы будете моими глазами в этом доме, Леонс, я хочу быть в курсе всего, что касается Жубера. Если вы утаите от меня хоть что-то, о чем мне следует знать, я не буду вам звонить, не буду писать, не зайду к вам, а сразу пошлю к вам комиссара с вашим свидетельством о браке. Доходчиво ли я изъясняюсь?

Леонс задумалась.

– Сообщать вам… а что именно?

– Все. С кем он общается, с кем ужинает, с кем подписывает договоры, какие подарки делает клиентам, чем балует политиков, в каких газетах подкупает журналистов, все без разбору – разбором займусь я сама. Подслушивайте его телефонные разговоры, читайте его ежедневник, записывайте все, копируйте адреса, номера телефонов. Раз в неделю после обеда мы с вами будем пить чай в «Лядюре» на улице Руаяль. Если однажды вы не придете, я…

– Да, я знаю, уже поняла!

– Не нужно нервничать, Леонс!

Мадлен запахнула пальто. Неужели уйдет, не попросив денег, Леонс не могла этому поверить. Неожиданно у нее возник другой вопрос:

– Но вы ведь хотя бы не разорите его?

– Сейчас сложные времена, Леонс. Вы не можете сохранить своего мужа номер два, его деньги, своего мужа номер один и свою свободу. Поверьте, из всего, чем вы владеете, самое ценное – пока еще свобода.

Мадлен догадалась, о чем думала Леонс.

– Нужно будет обсудить это с вашим мужем номер один Робером Ферраном. Потому что он тоже мне понадобится.

Леонс выпучила глаза. Мадлен ласково улыбнулась:

– Ну да, это и есть брак. И в горе и в радости.

Они стояли лицом к лицу. Слегка склонив голову, Мадлен пристально посмотрела на Леонс, подошла к ней и прижала свои губы к ее губам. На мгновение, но достаточно для того, чтобы почувствовать их мягкость, теплую влагу, нежный аромат. Ее порыв не был любовным, она поддалась ему, чтобы больше об этом не думать, как подбирают выпавшую мелочь. Мадлен отступила на шаг и посмотрела на Леонс с выражением какого-то материнского удовлетворения. Затем направилась к двери, обернулась, на лице ее была улыбка.

– Не воспринимайте это как окончательный расчет.

Она точно знала, что никогда не упомянет об этом обстоятельстве перед священником из прихода Святого Франциска Сальского.

24

Шарль был убежден, что он мужчина экономный, поскольку каждая трата – коробка сигар, ужин в «Гран Вефур», вечер в борделе – воспринималась им как исключительная, и ему никогда не приходило в голову, что сумма исключительных трат может превосходить его возможности. Здесь, как и в политике, он применял технику козла отпущения, виноватый всегда находился. Его жена Ортанс была идеальной мишенью.

В представлении Шарля ничто так ярко не иллюстрировало его невезучесть, как брак с ней. Это злополучное событие, в котором, по его убеждению, не было его воли, роком нависло над всей его жизнью. Ортанс утомляла его. К счастью, есть дочки. Хотя и с этой стороны были не только радости. Специалисты, пытающиеся справиться с проблемными зубами Розы и Жасинты, один за другим пришли к выводу, что требуется полное удаление. Дни в больнице, подарок за каждый зуб и две превосходные челюсти, которые за такие деньги вполне могли бы быть из чистого золота. Теперь дочери щеголяли подозрительно ровными зубами довольно неприятной снежной белизны, как восковые фигуры музея Гревен. Для девушек, все детство лишенных возможности улыбаться, настало время реванша. На поздний подростковый период пришлось время демонстрации искусственных зубов, которые, увы, оказались не так хорошо подогнаны к челюстям и частенько выскальзывали, отваливались, резко выпрыгивали изо рта. Становилось ясно, что требуется непрестанно вести борьбу за удержание зубов на месте. Сейчас его худеньким, кривоногим девочкам с бледной кожей и высокими, заостренными, как у матери, грудями было по девятнадцать лет. Шарль считал своих дочерей самыми прекрасными и не понимал, почему у них так мало поклонников и ни одного претендента на руку и сердце. Причина, по его мнению, крылась в недостаточном приданом. А это, как всегда, возвращало его к денежному вопросу.

Ортанс тратила на поиск потенциальных мужей всю присущую ей энергию. Чаепития с танцами, балы, приемы, приглашения, выходы в свет, рауты – не пропускалось ничего, лишь бы Роза и Жасинта нашли себе достойную партию, но их преследовали лишь неудачи и разочарования. Однако Шарль полагал, что его «сокровища» обладают важными преимуществами. Они и правда неважно танцевали, зато прилично вели себя за столом, а так было не всегда. Чтобы исправить осанку, им нанимали учителей, и девочки уже не так сутулились, как раньше. Для общения в свете им купили разговорники, содержание которых они выучили наизусть. Единственная сложность для них заключалась в том, чтобы в нужный момент вставить нужную тему. Так, Роза как-то пустилась в длинный пересказ страницы про Египет, хотя говорили про Церковь, но инцидент не имел продолжения. В тот год девочки помешались на макраме, дом наполнился салфетками, шторками, скатерками и другими вещичками, одна прелестней другой. Несмотря на это, никто так и не появился. Не понимаю! – говорил Шарль, это было выше его разумения. Поскольку близняшки совершенно идентичны, может быть, претенденты думают, что надо жениться сразу на обеих – такова была теория Ортанс…

Шарль прикрывал глаза: какой же она бывала глупой, просто невероятно.

Когда в середине февраля Ортанс объявила Шарлю, что посредством ухищрений и намеков, о тонкости которых можно только догадываться, ей удалось привлечь к близняшкам внимание госпожи Креман-Герен, сын которой, двадцатилетний Альфонс, готовится к поступлению в Высшую школу, Шарлю показалось, что забрезжил свет в конце туннеля.

Знакомство состоялось вечером. Он не торопился домой, принял нарочито безучастный вид, полагающийся будущему тестю, чьего согласия с нетерпением ждут.

Его встретила Ортанс.

– Он здесь… – прошептала она.

Жена немного сутулилась из-за болей в животе, которые старалась скрывать, потому что знала, что это раздражает мужа, но на лице у нее светилась лихорадочная, чуть взволнованная радость.

Шарль, насколько возможно, уже размышлял об этой встрече между молодыми людьми и испытывал к этому Альфонсу, которого ни разу не видел, снисхождение и искреннее сочувствие, ибо представлял в такой ситуации себя: надо же, предстоит выбрать одну из двух совершенно одинаковых девушек. Ну и проблема, даже он бы не знал, как к этому подойти.

Ортанс тоже понимала эту трудность и убедила Розу и Жасинту, которые отказывались одеваться по-разному, хотя бы вплести в волосы ленты разного цвета. Выбор проще не станет, но их можно будет различить. После нескончаемой дискуссии было решено, что Роза возьмет зеленую ленту, а Жасинта – синюю.

Первая так обильно замотала свою шевелюру, что она исчезла под глубокими, как черпак для супа, воланами ленты, что придало ей вид уборщицы в психиатрической больнице. Чтобы отличаться от сестры, Жасинта утыкала свою прическу шпильками, удерживающими лоскуты витых лент. Ее волосы теперь дыбом стояли на голове, будто она пребывает в постоянном ужасе.

Шарль вошел.

Он сделал всего лишь шаг и остановился. От изумления у него екнуло сердце.

Юноша сидел в кресле, сдвинув колени и сложив на них руки.

Напротив него сидели рядышком на банкетке Роза и Жасинта.

Шарль переводил взгляд с предполагаемого претендента с испуганными глазами на наряженных по торжественному случаю дочерей. Он рассматривал этого Альфонса, худощавый, стройный, с вьющимися темными волосами, светлыми глазами, красивым чувственным ртом, и сидящих напротив него близняшек в одинаковых тюлевых платьях с оборками и глубоким декольте…

Открытие поразило его.

Ибо юноша был необыкновенно хорош собой.

Ибо он никогда прежде не видел своих дочерей в подобных обстоятельствах, готовых на любое предложение и горящих желанием понравиться.

Он вдруг осознал, как они безобразны.

Они улыбались во все свои вставные зубы, и еще эти впалые щеки и груди, эти тощие коленки. Возбужденные приходом претендента, трепещущие, как птички, они приоткрыли губы и сдавленно хихикали, так что ощущалась их похоть, которую невероятное сходство, удваивающее уродство, делало особенно непристойной.

Как Шарлю удавалось не обращать на это внимания? Его вчерашняя слепота, как и сегодняшнее прозрение, объяснялись просто: он любил дочерей, он их безумно любил. Ему захотелось выгнать этого юношу, прижать девочек к себе. Открытие было горьким до слез. Как они нелепы! Ему хотелось провалиться сквозь землю.

Свидание стало мукой.

Ортанс предложила дочкам сыграть на пианино в четыре руки, Альфонс мило улыбнулся, но не произнес ни слова. Они выдавили из инструмента неузнаваемый мотив. Юноша беззвучно захлопал, девочки сделали легкий реверанс. Роза чуть не рухнула на пол, но устояла на ногах. Потом они добежали до банкетки и устроились там, как курицы на насесте. Аромат их кокосовых духов разлился по комнате.

– И что? – спросила Ортанс.

Улыбнувшись, она обнажила все свои зубы, тоже не очень-то красивые. Яблочко от яблони недалеко падает, подумал Шарль.


Альфонс уже ушел.

– Спасибо, – сказал он у двери, – я очень… приятно провел время.

Шарль пристально на него посмотрел, тот не только красив и элегантен, но еще и вежлив. О таком зяте можно только мечтать.

– Ну, старина, – сказал он, – идите домой, с вас уже хватит.

Они пожали друг другу руки. Вдруг у Шарля мелькнула неизвестно откуда взявшаяся догадка.

– Вас интересует политика, Альфонс?

Лицо юноши озарилось.

– Хорошо, – сказал Шарль, – посмотрим, что можно для вас сделать.

Ортанс считала, что все прошло отлично, и была полна надежд. Тем лучше, подумал Шарль, тебе будет чем заняться. Она пошла за ним в спальню. Он раздевался. Он так и не поел: аппетита не было.

– Жаль, что он единственный сын, этот Альфонс, будь у него брат…

– Слушай, Ортанс, – бросил ей Шарль, снимая трусы, – оставь меня в покое. У меня завтра полно работы.

Ортанс махнула рукой: понимаю, понимаю, и вышла.

Какой хороший день она провела!


Просьба Гюстава Жубера о конкретной поддержке его инициативы в авиастроении очень беспокоила Андре. Вспоминая годы, проведенные рядом с Мадлен Перикур, не стоило ли опасаться, что скверные слухи о мужчине, который позволил содержать себя богатой наследнице, распространятся и разрушат его репутацию?

Пойти навстречу этой просьбе показалось ему менее рискованным.

ФРАНЦИЯ ЗАСЛУЖИВАЕТ БОЛЬШЕГО,

ЧЕМ ТАКИХ ПОЛИТИКОВ

Нашим правителям следовало бы прислушаться к живым силам народа.

Вот объединение промышленников, вдохновленных бескорыстным чувством патриотизма, готовых изучать насущные проблемы страны, чтобы предложить свои решения, короче говоря, пришла новая элита. Поприветствуем ее.

Перед лицом угрожающих нам опасностей эти люди вызываются создать первый реактивный двигатель для самолетов, способный дать отпор самым воинственным нашим противникам. Предприятие, полное энтузиазма, амбиций и патриотизма. Им нужна поддержка правительства, то есть народа. И на секунду нельзя представить, что в поддержке им будет отказано.

Ну вот. Андре сделал то, о чем его просили.

А на следующий день он получил визитку с эмблемой «Французского Возрождения» без единого слова благодарности, но с поздравлением за эту «отличную и абсолютно справедливую статью».

Андре встал на сторону Гюстава Жубера. Но сделал это под давлением и по принуждению.

При первой же трудности – Жубер мог не сомневаться – Андре перейдет ему дорогу.

25

Каждый раз, когда Поль принимался за новую книгу и заводил тетрадь, Влади воздевала к небу глаза, ох уж эти мне умники! Она частенько заглядывала ему через плечо, пока он читал или писал, что всегда его забавляло.

Как-то три месяца назад это послужило поводом для объяснения с матерью, когда Мадлен задумала, чтобы Влади помогала в его обучении, лежащем целиком на ее плечах.

– Ну не знаю, пусть хотя бы повторяет с тобой выученное наизусть… Она не говорит по-французски, но может же сделать усилие или нет?

– Нет, м…мама, она н…не м…может.

Поль попытался сменить тему, но если уж у матери было что-то на уме!..

– Пусть читает, как слышит! Даже если не понимает, она же может хотя бы проверить…

– Нет, м…мама, она н…не м…может.

– Хотелось бы знать почему.

Тогда Полю пришлось с неохотой сказать:

– П…потому что Влади н…не умеет ч…читать.

Десятки раз Мадлен видела, как девушка устраивалась, часто по просьбе Поля, с «Król Maciuś pierwszy», историей короля Матиуша Первого, и ничего не заподозрила. Поль, обладавший более тонким и тренированным слухом, заметил, что от чтения к чтению некоторые страницы звучат по-разному. Какие-то выражения повторялись, как часто бывает в сказках, но в остальном Влади не читала историю, а рассказывала ее, произвольно листая страницы книги, которую не способна была прочитать.

В библиотеке Влади двумя пальцами брала книги, которые он просил, и со скучающим видом приносила их, как будто не понимая, как таким можно интересоваться.

Поль посещал несколько библиотек в Париже. Я говорю «несколько», потому что Поль точно знал, чего хотел, и ему часто приходилось менять учреждения, чтобы удовлетворить свой интерес. Ни в одном из них не было легкого доступа для инвалидной коляски, Влади поднимала и спускала его с этажей, перенося мальчика на руках! Теперь он опустошал не только полки с музыкой и оперой, у него появились разнообразные интересы. Если он находил общий язык с каким-нибудь сотрудником, то не стеснялся просить принести ему газеты, периодику и журналы, которые им были не нужны, из них он вырезал статьи, Поль стал очень искусен.

Заметив это, Мадлен испытала и гордость, и счастье. Наверное, ему надо учиться? Можно ли посещать университет в инвалидной коляске?

– Нет, с…спасибо, м…мама, и т…так все в п…порядке.

Мадлен не понравились эти замашки денди. Со средствами, которыми они теперь располагали, Поль не мог рассчитывать на жизнь рантье, а мать не была вечной. Надо сказать, она не слишком отчетливо понимала, чем он занимается. Она смотрела на стопки книг, взятых в библиотеке, и не могла найти логику. Поль обладал эклектичным умом, конечно, но была в его любопытстве какая-то горячность, поспешность, непонятная ей.

Однажды днем, когда он отправился в библиотеку Святой Женевьевы, Мадлен долго кружила по гостиной, готовясь сделать постыдную вещь, но побороть себя не могла.

Она вошла в спальню Поля, нашла его тетради, химические формулы, а еще коллекцию рекламных вырезок из газет и журналов. Мадлен ужаснулась, обнаружив рекламу женских товаров («Кто говорит „красивые зубы“, говорит „Дентол“»…), общим в которых были девушки в нижнем белье («Истинно современные женщины носят комбинации „Нилар“») в восторге от самих себя («Она похудела благодаря таблеткам „Галтона“!»)… Она застыла, увидев рекламу продукта под названием «Жиральдоз» для женской интимной гигиены, ее взору предстала полуодетая барышня (чтобы донести свою мысль, все эти девушки начинали с того, что снимали одежду), а для эликсира «Кинтонин»: «Весна отбирает у вас силы? У вас тоска и вялость…» Ах, как она грустна, эта беспечная девушка, иллюстрирующая ситуацию! Кто бы не захотел утешить такую, с этими светлыми волосами, курносым носиком и потерянным видом, привнести в ее жизнь радость! «Кинтонин: девочка становится девушкой…» Еще бы…

Мадлен разрыдалась.

Не потому, что Поля волновали эти вещи, ему скоро исполнится тринадцать, конечно же, это как раз тот возраст, разве нет, а потому, что он не сможет подойти к этому вопросу, как остальные… Рано или поздно придется озадачиться половым развитием Поля, но сейчас Мадлен к этому не готова.

Что делать… Когда природа требует своего, в обычной ситуации мальчику всегда удается встретить девушку поразвязней, женщину постарше, желающую совершить доброе дело, можно еще разбить копилку, но Поль в своей инвалидной коляске, как быть ему… Когда-то с ней рядом была Леонс, хороший советчик в таких делах, теперь у нее есть только Влади.

Влади…

Мадлен потрясла головой, пытаясь отогнать мерзкие мысли…

Ни к чему продолжать шпионить, она хотела убрать тетради, но не успела, как раз в этот момент в комнату вошла Влади. Мадлен еще держала в руке изображение восхитительной женщины с глубоким, выгодно подчеркивающим формы декольте; она, похоже, жаловалась на прыщи на лице, и ей предлагали средство от них. Мадлен молча протянула рекламу Влади. Та была, очевидно, в курсе дела и нисколько не встревожилась.

– Но… – решилась было Мадлен, – вы не думаете… что…

Влади не колебалась ни секунды:

– Nie, nie, to jeszcze nie ta chwila![28]

Она была очень уверена в себе. Стоя рядом с кроватью Поля, Мадлен, смущенная, едва заметно махнула рукой: нет! Но было слишком поздно. Широким движением молодая женщина сдернула покрывало и одеяло, указав на безукоризненно чистую простынь…

– Sama pani widzi[29].

Мадлен покраснела от стыда, будто речь шла о ее собственной сексуальности. Влади отрицательно качала головой, заправляя постель, решительно приговаривая:

– Nie, nie teraz! Jeszcze nie![30]

Мадлен не разделяла эту спокойную уверенность. Возможно, в Польше тринадцатилетние мальчики думают о чем-то другом, но Поль собирает эти рекламки не из интереса к ночнушкам!

Она впервые подумала, что ей не хватает бывшего мужа. В таких вещах, по крайней мере, на него можно было бы положиться.

Причиной больше, если нужна еще одна, не отпускать Поля в путешествие, которое она себе на мгновение представила. Соланж пригласила его в Берлин. Она кичилась (что было, без сомнения, правдой, но эта манера перетягивать одеяло на себя!) дружбой с самим Рихардом Штраусом. Он вроде был «стррастным поклоником» Галлинато. Мадлен задумалась: а что, по-немецки он пишет «страстный» тоже через два «р»? Композитор услышал диву в «Саломее» и был глубоко потрясен, бедняга. Короче говоря, Соланж согласилась поехать в феврале в Германию, чтобы принять участие в торжествах, посвященных пятидесятилетию смерти Вагнера, «но была приккована к пастели». И не узнать, правда это или нет, дама врет как дышит. Похоже, тевтонцы были там очень разочарованы. Почитать письма Соланж, так непонятно, как они вообще отважились провести памятные мероприятия, несмотря на отсутствие дивы! Незлопамятный Штраус тотчас же пригласил ее снова, и, проявив бесконечное великодушие, Соланж соизволила согласиться приехать в сентябре «чесствовать нимецкую музыку. Представь, Пиноккио: в программе Бах, Бетховен, Шуман, Брамс, Вагнер. Ты же не оставиш свою старую подругу в такой день!»

Концерт назначен на 9 сентября в Берлинской опере.

С июля 1927 года в Ла Скала Поль так и не воспользовался больше ни одним приглашением Соланж выехать за рубеж. Наконец он принялся упрашивать Мадлен, и она была близка к тому, чтобы согласиться, но не могла же она отпустить Полю одного, с этой обострившейся сексуальностью… Нужно минимум два билета на поезд, несколько ночей в отеле, питание… Мадлен мучилась угрызениями совести, необходимые деньги у нее имелись, но не на путешествие, пусть даже для Поля, а чтобы заплатить Дюпре…

Она отказала. «Я… п…понимаю, м…мама».

Сообщение о серии сольных концертов Соланж осенью в Берлине очень обсуждалось в газетах. Певица во всеуслышание распиналась о радости «встречи с немецким народом, известным своей музыкальной душой». Новые власти рейха, со своей стороны, – это был конец февраля, Гитлера избрали рейхсканцлером только месяц назад – были довольны, что великая артистка приедет отдать дань немецкому музыкальному духу. Режим, изрядно осуждаемый за жесткие инициативы по отношению к евреям и части культуры, считающейся декадентской, гордился тем, что обрел в лице Соланж Галлинато первоклассную поклонницу, они были готовы расстелить красную дорожку, было сообщено о присутствии самого канцлера на премьере. Соланж заявила, что счастлива и польщена.


В жизни Мадлен и правда не часто приходилось встречаться с рабочими, но этот вообще не отвечал ее представлениям. Шарф вокруг шеи, брюки со стрелками, лакированные туфли… Леонс сразу это почувствовала.

– Робер уже не рабочий с тех пор, как стал… рантье. Но он проходил обучение!

Мадлен скрестила руки на груди: расскажи-ка мне об этом.

– У Дюмона, – сказал Робер, – в Венсене.

Сидящий напротив Дюпре неторопливо поставил свой стакан. Он рассматривал удостоверение на имя Роже Дельбека. Затем швырнул его под нос Роберу:

– За его изготовление тебе заплатили шестьсот франков. На сколько ты нас надул, чтобы сделать эту дрянь?

Робер надулся. Так и есть, тут он слегка переборщил. Рене Дельга сделал все за сто тридцать.

Леонс бросилась ему на выручку:

– Да, результат не очень хороший, но это из-за сроков. Конечно, в спешке… Но мы все переделаем! А, цыпленочек?

«Цыпленочек» согласился, но это ничего не означало, он всегда со всем соглашался. Будь у нее паспорт и достаточно денег, чтобы сбежать из Франции, Робер стал бы для нее лишним грузом.

Мадлен беспокоило, что время поджимает. Собеседования с соискателями начнутся через два-три дня. Дело не клеилось.

– Скажите, господин Ферран, чем именно вы там занимались у Дюмона в Венсене?

Робер скорчил гримасу:

– Ну, всем понемногу, понимаете ли…

Мадлен не очень понимала. Дюпре глубоко вздохнул. На секунду показалось, что он сейчас встанет и отвесит ему оплеуху. Леонс предпочла вмешаться:

– Дорогой, госпожа Перикур спрашивает, в чем именно заключалась твоя работа.

– А!.. Ну, мы меняли двигатели, сводили кислотой номера, перекрашивали машины и все такое.

– И как давно?

Робер смущенно поскреб подбородок, надо подумать…

– Я бы сказал, лет двадцать как… Ну да, в тринадцатом я вернулся из поездки, в четырнадцатом пошел на войну, вот и считайте…

Мадлен посмотрела на Леонс, затем на Дюпре, потом снова вернулась к Роберу:

– Прошу нас извинить, господин Ферран.

– Без проблем, – сказал Робер, скрестив руки.

– Лапушка, – терпеливо сказала Леонс, – госпожа Перикур хотела бы, чтобы ты оставил нас на минутку, пожалуйста.

– А, хорошо!

«Лапушка» встал и замер в сомнении. Стойка бара? Бильярд? И выбрал бильярд.

Леонс самой пришлось признать:

– Да, я знаю, он немного подрастерял сноровку…

Она прекрасно понимала, что кандидатуру Робера довольно сложно отстоять. Хорош он только в постели. Это дорогого стоит, но, надо сознаться, с механикой имеет мало общего.

Дюпре молчал, он снова дотошно изучал документ, красивым почерком переписанный Леонс прошлой ночью. Документ, украденный из папки Гюстава, пока он спал. Неполный перечень вопросов, которые будут задавать соискателям на работу.

Мадлен надеялась, что Робера Феррана примут в мастерские «Французского Возрождения», но понимала, что шансы его плохи – он не выстоит против действительно квалифицированных рабочих, чей опыт относится не к довоенному периоду.

На компанию напало уныние. В бильярдной прогремел громкий смех Робера, он проорал:

– Ага! Триплет, все видели! Круто я!

Дюпре посмотрел на Леонс:

– Я не хочу показаться грубым, госпожа Пикар, но… что мы можем сделать с вашим приятелем? Это команда элитных инженеров, они ищут очень опытных, узкоспециализированных рабочих. Если у него спросят о какой-нибудь фигуре в бильярде, тут он, конечно, выкрутится. Во всем остальном… он не видел станка уже больше двадцати лет, его просто засмеют.

Точно так и произошло.

Итальянский инженер первым прыснул в рукав со смеху. Его веселость передалась двум коллегам, даже Гюстав не мог подавить улыбки.

– Да ладно, господа, – сказал он. – Немного сочувствия.

Этот тип совсем идиот, что ли? – думал Гюстав. Представил нам резюме, набитое данными, которые невозможно проверить, и не сумел хоть как-нибудь ответить ни на один вопрос из восьми. Гуманно ли будет отвести его к станку для пробного испытания и смотреть, как он еще больше опозорится? Осталось принять еще восемь кандидатов, Гюстав в сомнении закрыл папку.

– Вы понимаете, что для этой работы…

Робер надулся и пожал плечами, ну да, естественно…

У Гюстава все ладилось. Ладилось уже несколько недель, он никогда в жизни не был счастливее, ему удавалось все, к чему он прикасался.

Он уже так и видел, как турбореактор выходит из стен мастерских.

Два месяца назад, 10 февраля 1933 года, он пережил великий момент, в присутствии министров промышленности и авиации, прибывших с визитом в сопровождении журналистов и репортеров. Он представил одного за другим членов команды, это специалист по аэродинамике, эксперт по топливу, гигант зажигания, властелин воздуходувок, бог профилированного проката, Гефест сплава. Утомительная канитель, но важная для Жубера. Два дня спустя правительство объявило, что «будет активно участвовать» в проекте, теперь не увильнешь… Пойдут субсидии. И на протяжении нескольких месяцев Гюстав планировал, как выкачает бо́льшую часть бюджета, имеющегося в распоряжении государства, на это дело. Это была эйфория.

Через два месяца после запуска команды потребовались рабочие, способные производить детали по чертежам.

Жубер поднялся, ну давайте, следующий. Робер пожал руки членам комиссии, без обид, он все так же улыбался, сложно представить, что́ могло бы вывести его из равновесия.

Гюстав в благодушном настроении проводил его до двери:

– Ну… по крайней мере, мы знаем, что вы любите машины.

– Это да…

– Я, как и вы, автомобили… И какая у вас машина мечты?

– Ну, знаете, я за рулем «Blue Train Special» сидел, так что…

Гюстав на секунду замер.

– Вы… но как… когда?

– В двадцать девятом. У меня был приятель в автомастерской. Он подкрашивал сколы, и нужно было доставить ее в Мант-Ла-Жоли, я и сел за руль…

Жубер был ошеломлен. В 1928 году «Бентли» выпустила модель шестицилиндрового автомобиля «Speed Six», на котором Барнато пустился наперегонки со скорым поездом Канны – Кале. Свое необыкновенное путешествие он завершил на четыре минуты раньше! В память о событии следующий шестицилиндровый «бентли» был назван «Blue Train Special» и выпущен… в единственном экземпляре. Никто доподлинно не знал, где он сейчас. С литражом двигателя в 6597 см3, достигая 180 лошадиных сил, это был легендарный автомобиль.

Подошел итальянский инженер:

– Нужно позвать следующего кандидата, господин Жубер, время не ждет…

Гюстав, почти дрожа, все же повернулся к Роберу:

– «Blue Train Special»… и как вам?

Робер открыл рот, подыскивая слова:

– Вы себе даже не представляете…

Вот так Робер не смог стать рабочим в мастерской «Французского Возрождения», но получил работу дворника.

Уже более двух месяцев Мадлен приходила к Дюпре, чтобы получить отчет о его расследовании. Он детально сообщал о людях, которых увидел и опросил, о местах, где побывал, о количестве часов, которое прождал, и денег, которые потратил. Мадлен раздражалась, но не чувствовала себя вправе прервать этого рабочего, как когда-то уполномоченного семейного банка, поэтому вечера длились долго, а кофе стыл в чашках.

Дюпре не только добился отличных результатов в отношении Леонс, он также был полностью осведомлен о действиях Шарля. Консьержка дома и секретарша дантиста были должным образом подкуплены, пристав парламента становился словоохотлив после второго бокала «Чинзано». Дюпре рассказал Мадлен о визите Альфонса Креман-Герена, ставшем полным фиаско. Он также посвятил безумно много времени Андре Делькуру, на этот раз безрезультатно. Тот ходил в редакцию, на ужины в город, не играл. Вернувшись домой, допоздна писал.

– И ничего нельзя сделать? – настаивала Мадлен.

Дюпре не хотел признаваться, но он опасался, что у этого человека трудно найти слабое место.

– И еще я не думаю, что он продажный, – добавил он, как будто у Мадлен есть средства, чтобы кого-либо подкупить. – Он не посещает специальные учреждения. Он не очень смотрит на женщин…

– Возможно, нужно искать в другом направлении.

Рискованная фраза, Мадлен покраснела. Дюпре достаточно дотошен и осторожен в сборе информации. Без сомнения, он знает, что Мадлен в прошлом была любовницей Андре, так что замечание приобретало налет интимного признания.

Дюпре скептически пожал плечами. Лицо Мадлен приобрело прежний цвет.

– Послушайте, господин Дюпре, я могу в…

– Он себя хлыстом бьет.

– Простите?

Дюпре заходил в его дом.

– Как вы туда попали?

– Я по профессии слесарь.

– А… и вы говорите, он…

– У него дома есть кнут, из колоний, экзотический предмет. Им часто пользуются.

Мадлен была захвачена врасплох, но не удивлена. Это в духе Андре. И если такая отдушина стала способом разрядки, способным успокоить страсти, то добраться до него будет трудно.

Тем не менее Мадлен не беспокоилась. Единственный волнующий ее вопрос – деньги. Тщательно сэкономленные средства быстро таяли. Этого должно хватить до декабря, если не возникнет неприятных сюрпризов. А потом…

О Леонс Дюпре, как обычно, говорил спокойно, долго и тщательно. После чего Мадлен встала. Дюпре сходил за пальто, протянул его, она оделась, повернулась к нему, они поцеловались, он отнес ее на кровать и трахал ее долго, спокойно и тщательно.

26

Поль понимал мать. Деньгам велся счет, жили скромно, поездка в Берлин была немыслимой. Но он тем больше хотел снова услышать Соланж на сольном концерте, чем меньше она их давала. «Твоя подруга очень устал, зайка, одни дни не подходят ей, другое концерты отминяет, ты знаеш, старая карга, эта твоя Соланж…»

Она любила жаловаться, и Поль ее жалел: «Вы правильно делаете, что отдыхаете. Вы и устали оттого, что хотели порадовать всех, петь везде, куда вас звали. Иногда отказываться – это не так уж и плохо».

Эта написанная машинально фраза стала крутиться в его голове. Что-то в нем зашевелилось, он не знал что.

Он начал понимать, когда газеты сообщили, что голландский коммунист по имени Ван дер Люббе накануне выборов, в ночь с 27 на 28 февраля, поджег берлинский рейхстаг. Поль увидел изображения этого здания в огне и прочитал мстительные заявления председателя рейхстага Германа Геринга о разработанном коммунистами обширном плане террористических действий.

Поль не очень понимал, что там происходит, но вполне можно было догадаться, что напряжение усиливается. За несколько дней до выборов социально-демократические издания были запрещены на две недели, двести человек были арестованы, статьи конституции, касающиеся индивидуальных свобод, временно утратили свою силу, тридцать тысяч наемников встали под флаг со свастикой, дабы поддерживать порядок в стране. Утром им выдавали повязку и заряженный пистолет, вечером им выплачивали по три марки. Тридцать тысяч человек собирались во Дворце спорта и слушали речи канцлера Гитлера о его расистской политике, очевидно, в той стороне Европы шли большие перемены.

Как ни странно, Поля поразили два незначительных события. В Берлине запретили театральную постановку и костюмированный бал, организованные голландским клубом. У него не получалось соотнести эти новости с воодушевленным тоном писем Соланж из Люцерна, где она отдыхала:

Я принимаю ваны, там и провожу свои дни. Но все же продолжаю работать, представляиш? Еще не слишком позно, чтобы подготовить этот большой концерт в Берлине. Кстати, ты уверен, что твоя дорогая мама не позволит тибе приехать? Дело ни в деньгах, надеюсь! Ты не будеш хранить такой секрет от своей старой подруги, ни такли? Потому что для Берлина я абдумываю программу, самую что ни наесть немецкую, будут и неожиданости, которые не каждый день услышиш. Но нужно все делать быстро. И закозать декорации!

Она приложила к письму страницы из французских и иностранных газет, которые трубили о ее приезде в Германию осенью: «Галлинато споет для Гитлера», «Соланж Галлинато приедет чествовать немецкую музыку в Берлине»…

Поль опять погрузился в сомнения в середине марта, когда прочитал сообщение об указе рейха, разрешившем роспуск большого числа музыкальных ассоциаций, которым не посчастливилось угодить новому режиму. То, что в стране, известной своей любовью к музыке, эти движения подвергаются гонению, не укладывалось у него в голове.

А Соланж радовалась, что именно там ей предстоит выступать.

Поль все размышлял. Что-то от него ускользало. Обыкновенно в такой ситуации он обращался к матери, но, хоть соперничество между женщинами и распространялось лишь на отношения между ними, его что-то сдержало, загадка… Он сомневался, что затея Соланж удачна.


Андре отправился в дом Монте-Буксаля, волоча ноги. Сложно отказываться от таких приглашений, необходимость. И испытание тоже, потому что Андре вошел в огромную квартиру, с гигантской библиотекой и впечатляющим нагромождением предметов искусства, гравюр, книг, безделушек, как в кабинете у коллекционера-любителя. Вот кем он хотел бы быть и чем обладать, чего мечтал добиться и что казалось ему таким несбыточным.

Он присел на диван, уйдет при первой возможности.

– Ах, Италия…

Монте-Буксаль пустился в пространное рассуждение, полное ссылок, базилика Сан-Витале, Бернини, Мадонна из Тарквинии… Из уст этого тщедушного скрюченного старца весь этот энциклопедический хлам звучал как набор банальностей. Андре был в чистилище. Что он там делает, черт возьми!

Начало апреля оказалось мягким. Приход весны, на которую старый академик никогда не обращал внимания, с возрастом становился небольшим событием. Время от времени он разворачивался к приоткрытому окну, щурил глаза, как кот, вдыхая входившую в комнату свежесть, и скрепя сердце, с тяжелым вздохом снова зарывался в бумаги.

– …а мы о вас думали.

Погруженный в свои мысли, Андре пропустил начало предложения.

– Обо мне?..

– Да.

Андре не ослышался? Журнал?

– Нет, ежедневное издание! Так насыщенней, понимаете. Если мы хотим донести свои идеи, убедить, нам нужно именно это.

Влиятельные члены комитета Франция – Италия, промышленники, некоторые крупные авторитетные семьи решили финансировать газету, предназначенную для распространения положений, представляющих сегодняшнюю Италию как великую латинскую нацию.

Монте-Буксаль с трудом поднялся, сделал несколько шагов до дивана и повалился на него. Он похлопал ладонью рядом с собой: присаживайтесь сюда.

– Фашизм – это современное учение, тут мы согласны.

У старого писателя были холодные и шершавые ладони, Андре чуть было не высвободил свои, но остатки вежливости помешали ему.

– В Париже множество талантливых авторов, которые будут рады сотрудничать с политическим изданием, созданным, чтобы убеждать. Чтобы победить в этом прекрасном деле.

У Андре кружилась голова. Руководить парижской газетой!

– У нас есть помещения на авеню Мессины, здесь ничего не нужно придумывать!

Монте-Буксаль по-женски хихикнул. Поначалу будет только три или четыре журналиста, но потом…

– Вам придется встретиться с нашими щедрыми спонсорами. Можно назначить запуск на сентябрь. Если дело вам интересно, конечно… Не хватает только названия, но найдется.

– «Ликтор»[31].

Название возникло само.

– А это не звучит немного… заумно? Ничего, посмотрим.

Монте-Буксаль поднялся, запахнул полы халата, переговоры были закончены.

Андре воодушевился.

Через несколько недель он может оказаться в центре актуальных событий, во главе новой ежедневной газеты, пока скромной, но в высшей степени престижной…

И заработок будет не меньше, чем у Гийото.


При встрече Робер всегда говорил: «Твою мать, нет, ты видел эту погоду?» Это годилось независимо от погоды, даже ночью, и ответа не требовалось. Этот вечер не был исключением, после чего Робер залез в машину и смотрел на дорогу, смоля сигарету за сигаретой, пустой взгляд и довольная рожа, – Дюпре так и хотелось вышвырнуть его вон.

В Шатийон они прибыли около полуночи.

На выезде из города Дюпре выключил фары и до завода ехал очень медленно. Он планировал припарковаться подальше.

Инструктируя Робера, он испробовал все. Бесполезно. Тот все время что-то упускал. Ах да, точно, я забыл! – говорил Робер, хохоча, ему все было не важно. В машине, в вечернем сумраке, Дюпре сделал последнюю попытку.

– Ах так? – вставлял Робер после каждой фразы, будто впервые ее слышал, это доводило до бешенства.

Тогда Дюпре сделал то, чего не хотел делать. Заранее сожалея, он вытащил листок с инструкциями, написанными большими буквами, со словами, выведенными на приличном расстоянии друг от друга. Оставить такой след в руках этого типа – чистое самоубийство, да и не в его характере, но что делать?

Робер кое-как расшифровал их вслух. Не было никакой уверенности в том, что он понял, что прочитал.

– Ну, давай, – сказал Дюпре в отчаянии, – пошел.

Он подумывал о смене ролей, но это предполагало доверить Роберу машину и означало девять из десяти шансов, что он свалит при первой же опасности и кинет Дюпре в трудной ситуации…

– Хорошо, – сказал Робер.

Он не возражал. Вышел из машины, открыл багажник.

– Какого черта ты делаешь? – завопил Дюпре, выскакивая из автомобиля.

– Ну, я беру эти…

– Дебил, что у тебя на бумаге написано?

Робер обыскал все свои карманы.

– Куда же я ее дел, эту бумажку… А, вот!

Было очень темно, Робер схватил зажигалку, и Дюпре успел вовремя вырвать ее у него из рук.

– Чтобы нас засекли, да…

Дюпре, отчаявшись в успехе, напомнил ему инструкцию. Робер кивнул в знак согласия.

– А, да, точно, припоминаю…

– Припоминает он! Давай убирайся отсюда, придурок!

Он смотрел, как тот удаляется, держа в руках кусачки, как подсвечник. В случае сбоя он бросит его там, думал он, зная, что так не поступит. Несмотря на раздражение и даже отвращение, которое внушал ему Робер Ферран, где-то в глубине души у него всегда теплились ценности рабочей солидарности. И, даже понимая, насколько несвоевременно они пробудились в отношении такого негодяя, но не смог бы ими поступиться.

Он смотрел прямо перед собой на темный контур заводских стен, который растворялся вдали.

Робер дошел до мастерских. Направо? Налево? Он не очень помнил. Должно быть, это написано на бумаге, но ее нужно еще найти, никогда не знаешь, в каком кармане что лежит, а затем как-то прочитать, вот так, без света… Он решил – пусть будет налево.

Через какое-то время он засомневался. Он собирался развернуться, когда вдруг заметил решетку. Успокоившись, что инстинкт его не подвел, он пошел дальше, использовал кусачки, чтобы проделать себе проход в решетке, и попал во двор завода. Здания его слегка напугали.

Дюпре сильно нервничал. Дело само по себе плевое, но с этим тупицей нельзя ни в чем быть уверенным. Так что он весьма удивился, услышав шаги и увидев, как возвращается Робер; тот широко улыбался.

– Готово? – спросил он с беспокойством. – Охранников видел?

– Ну да!

Дюпре выдохнул.

– И клапан открыл? Чуть-чуть?

– Ну да, все как ты сказал.

Дюпре не верилось.

– Ладно, пошли.

Они выгрузили обе канистры и двинулись.

Добравшись до ворот, Робер снова протиснулся внутрь. Дюпре один за другим просунул ему баки, и тот бегом отнес их в мастерскую, отпертую отмычкой. Дюпре, который вел слежку три ночи подряд, знал, что следующий обход будет не раньше чем через час.

– Ну все, – прошептал он, – жди меня здесь.

– Ясно!

– И не курить!

– Ясно!

Дюпре бесшумно проник в мастерскую. Пахло бензином. Он подошел к цистерне, клапан которой действительно был слегка приоткрыт, топливо тонкой струйкой вытекало на цементный пол. Он медленно опорожнил обе канистры в разных местах, запах становился удушающим. Затем поставил оба бака у двери, долго смотрел на помещение, достал из кармана газету, скрутил ее, поджег и бросил в лужу. После чего торопливо выбрался наружу, запер дверь на один оборот ключа и вернулся к решетке.

Он был примерно в тридцати метрах от машины, когда прогремел взрыв. Вроде бы ничего особенного, но пламя, должно быть, быстро распространилось по потекам бензина, поскольку отсветы пожара были видны с дороги, когда они ехали в Париж.

27

Замечание Мадлен о сексуальных предпочтениях Андре надолго засело в голове Дюпре. В этом ли причина, по которой она исступленно преследовала его? Достаточно ли пристально он присмотрелся к Делькуру?

Он возобновил свое наблюдение, занятие скучное, как жизнь самого Андре.

Он снова следил за ним в газете, в домах, куда он ходил ужинать, на улице Скриба, в Люксембургском саду, в сквере Сен-Мерри, в библиотеке Сен-Марсель, куда тот иногда отправлялся поработать. И однажды утром, как раз когда он стоял на посту перед этим зданием, его озарило.

Сквер Сен-Мерри, около шестнадцати часов Делькур устраивался на скамейке, всегда одной и той же, откуда – Дюпре это проверил после его ухода – можно было наблюдать за выходом из средней школы Сен-Мерри, заведения для мальчиков, двери которого открывались на полчаса позже. В Люксембургском саду это было около водоема, у которого мальчуганы склонялись над своими корабликами. Улица Скриба – его любимое место – располагалась точно напротив Школы танца, Делькур знал расписание, как никто другой, и ни разу не дежурил, когда по домам расходились только маленькие девочки.

Неделю спустя Делькур вернулся в библиотеку Сен-Марсель. Дюпре уселся недалеко от него с первой попавшейся книгой о китайской культуре. Делькур провел конец дня, наблюдая за молодым библиотекарем, скрестив ноги, рука под столом.

– Нам это ничего не даст… – сказал Дюпре.

– Действительно, – ответила Мадлен. – Я начинаю думать, что нужно действовать иначе.

Он не смог сдержаться:

– Связана ли ваша ненависть к нему с этими… наклонностями?

Она сделала вид, будто не расслышала, но сразу поняла, что молчание будет неверно истолковано. Неужто Дюпре может подумать, что она просто оскорбленная женщина, любовник которой предпочитает мужчин? Недостаточная причина, у Мадлен были предубеждения, но не такие.

Дюпре в таких ситуациях, как обычно, пялился на свою ложечку.

Мадлен сказала:

– Дело в Поле, понимаете…

И разрыдалась. Он встал, чтобы подойти к ней.

– Спасибо, Дюпре, – сказала она, остановив его, – не нужно.

Она продолжала плакать, потом все рассказала, и это признание разбередило затянувшуюся рану. Она была очень несчастна, взвалила на свои плечи весь ужас случившегося, корила себя за невнимательность и безразличие.

– Нет, – сказал Дюпре, – этот тип – сукин сын, вот и все.

Он прав, что тут скажешь.

Мадлен вздохнула. Это вульгарное слово выражало простую правду. Оба они на обратной дороге в такси думали о маленьком Поле. Конечно, мысли их не были похожими, но ярость они делили одну на двоих.


Проблема невезения, как читатель помнит, постоянно преследовала Шарля Перикура. Много раз он верил, что сумел перехитрить рок, который, по его мнению, всегда давил на него. И он никогда не был к этому так близко, как в тот вечер.

Сегодня был великий день, только что, час назад, но все кончено, слишком поздно, будь у него револьвер, он бы пустил себе пулю в лоб. Он слушал свое дыхание, прерывистое и сиплое, ему казалось, что у него начинаются предсмертные хрипы, что он сейчас умрет.

– Да все будет! – сказал Бертомье. – Полно, Шарль! Не волнуйтесь, на это нужно время.

Он пригласил на ужин Бертомье, депутата, который был в курсе дел; к сожалению, кроме изрядного аппетита, тот ничего с собой не прихватил и ел за четверых.

– Правительство увеличит подоходный налог на десять процентов, – бросил Бертомье, терзая кусок шоколадного торта, – им придется сделать что-нибудь, чтобы успокоить налогоплательщиков.

Это Шарль и сам знал, спасибо большое!

За четыре года долг страны увеличился на четырнадцать миллиардов. Требовалось выручать государственную казну, урезать зарплаты чиновникам, отщипнуть от коммунальных служб, подумывали о введении косвенных налогов на автомобили, на кремень для зажигалок, на такси, пришлось все же ударить и по доходам, так как каждый думал, что платит больше, чем сосед, власти обещали усилить налоговый контроль, от которого ожидалось поступление в семьсот пятьдесят миллионов.

Вот тут удача и улыбнулась Шарлю.

Правительство готовило законопроект, чтобы отслеживать уклонение от уплаты налогов. Собирались создать парламентскую комиссию, чтобы изучить, исправить и дополнить проект. Демократическому альянсу досталось только Министерство военно-морского флота, для сохранения правительственного баланса рекомендовано было сделать шаг в его сторону. И прозвучало имя Шарля Перикура!

Чтобы понять его волнение, следует знать, что комиссии в то время были настолько влиятельными, что могли диктовать некоторые свои пожелания правительству, министры боялись объясняться перед ними и проводили там иногда неприятные пятнадцать минут.

Огромная удача для Шарля.

Состоятся выборы, в которых оппозиция принципиально участвовать не должна. Слухи, что он может быть единственным кандидатом на пост председателя комиссии, распространились за последние двое суток, многие коллеги уже пришли поздравить его, Шарль нервно уворачивался, сглазят мне еще.

Он сделал только одно исключение из своего решения ничего не говорить. Для Альфонса Креман-Герена, который к ним больше не приходил, к огромному удивлению Ортанс и большому разочарованию близняшек-цветочков. Двое из Креман-Геренов были депутатами. Его мать, которой форма не давала спать спокойно, настаивала на Политехнической школе. Сын склонялся к Институту политических исследований. Она хотела видеть его генералом, он хотел стать министром. Может, даже выше. Ах, президентом, сказала мать, это другое дело. Она сдалась, согласилась на Институт политических исследований, и сразу же приступила к бурному, упрямому, иногда унизительному паркуру по старым семейным знакомым, способным обеспечить ее единственному сыну доступ за кулисы власти. Альфонс не одобрял поведения матери, достойное княгини Трубецкой[32], но после приглашения Ортанс признал, что эта настойчивость, какой бы тягостной она ни была, не напрасна. Взволнованный перспективой получить крещение в политике от такого опытного депутата, как Шарль Перикур, молодой человек после вечера с близняшками несколько раз появлялся в ассамблее в кабинете Шарля. И когда возникло предположение о председательстве в комиссии, Шарль тоже не смог устоять и отправил телеграмму Альфонсу: «Политический вопрос тчк. Приходите тчк Шарль Перикур».

Альфонс прибежал сломя голову.

– Итак, что у вас с учебой?

Альфонс «готовился». Шарль, самоучка, единственным дипломом которого был брат-банкир, точно не знал, что это значило.

– Мне предложат пост председателя комиссии.

Молодой человек опешил.

– Это абсолютно конфиденциально!

Альфонс, совершенно обескураженный, воздел руки, он был готов поклясться собственной матерью, на конституции, на Библии…

– Если все пойдет по плану, мне понадобится деятельный помощник, вы же понимаете.

Альфонс побледнел. Теперь, когда слово вылетело, можно не останавливаться:

– Моя жена сказала, что вы не посещали наших дочерей какое-то время…

Альфонс вышел из кабинета, пошатываясь.

Думая о том, что сделал, Шарль сожалел. Не о том, что подмаслил молодого человека, а что продал ему шкуру неубитого медведя.

22:30, Бертомье потягивал свой арманьяк, новостей из министерства не было. А ведь Шарль дважды предупредил, что весь вечер его можно застать в «Сарразене».

Официанты почтительно выстроились у входной двери, чтобы подчеркнуть, что она же была дверью на выход. Пора уходить. Бертомье только смачно рыгнул и вставил последний комментарий насчет рагу, которое нашел пересоленным, после чего схватил из коробки, предоставленной рестораном, несколько сигар, запихнул их во внутренний карман и присоединился к Шарлю, как только тот оплатил счет.

– Чуть-чуть осталось, старик, чуть-чуть, – сказал Бертомье.

– Поздновато уже…

Шарль проваливался.

Первое разочарование, кандидат оказался не один. Звучали имена Брийара, Сенешаля, Мордре, Филипетти… Эти выборы, на легкий исход которых он надеялся, могли превратиться в гонку с препятствиями, участники которой действительно чего-то стоили.

Набив брюхо, теперь Бертомье торопился лечь спать, он похлопал по карманам, ладно, жизнь на этом не кончается…

– Ну, бывайте, Шарль.

Подозвал такси. Затем, уже в машине, вспомнив о манерах, решил, что будет уместно опустить стекло и проорать:

– И не позволяйте побить себя другим кандидатам, черт побери! Это ослы, они и мизинца вашего не стоят. Вы их всех уроете![33]

Действительно, Шарль имел над своими конкурентами значительное преимущество: налоговый вопрос был в центре его политических интересов с самого начала карьеры. По правде говоря, он боролся с мошенниками только путем борьбы против налогов, в разоблачении «налоговой инквизиции» состояла суть его предприятия. Председательство в комиссии, цель которой было отслеживать нарушителей, если он будет избран, – деликатный поворот, но ему не впервой менять политическую ориентацию. Он любил вспоминать, что залог успеха Наполеоновских войн заключался в смене стратегии.

Он вернулся назад, постучал в дверь «Сарразена», официант открыл, Шарль хотел убедиться, что на его имя нет сообщений. Нет, ничего, все давно горели желанием идти спать.

Шарль был очень подавлен. Альфонс уже спрашивал его секретарей «со всем уважением», есть ли новости. Его не заботило то, что придется опровергать свои слова перед молодым человеком, но то, что будущее его дочерей снова окажется под угрозой, до смерти его печалило.

– А вот и ты!

Почему-то Ортанс всегда держала в печи миску горячего супа, – возможно, ее далекие предки были крестьянами.

– Как насчет…

– Не доставай меня со своим супом!

Шарль повесил шляпу, оттолкнул жену, которая вечно «путалась под ногами», вошел в свою спальню и хлопнул дверью. Ночью он так и не сомкнул глаз, то избирали Брийара, то не предлагали быть в комиссии даже на вторых ролях, то исход выборов был неожиданным, его побили, прополоскали, выжали и выкинули на улицу…

Он проснулся весь в поту около четырех утра и все остальное время разглядывал трещины на потолке. Вышел из своей комнаты около семи часов, девочки вставали около одиннадцати, в доме было запрещено шуметь.

Ортанс в гостиной выпрямилась, как только увидела мужа, и с необыкновенной гордостью улыбнулась ему:

– Как спалось, заинька?

Шарль даже не ответил.

– А, вот, вчера вечером…

Ортанс протянула ему письмо. Пришедшее по пневмопочте накануне вечером, в восемь.

– Ты был такой разбитый, я не хотела докучать тебе работой.

Так Шарль Перикур узнал, что его избрали председателем парламентской комиссии по борьбе с налоговым мошенничеством.

28

Гюстав прибыл в мастерскую почти на рассвете. Больше для успокоения нервов, чем ради того, чтобы сделать что-то. Он провел некоторое время, разговаривая с уборщиком, в очередной раз выслушал про поездку Париж – Мант в «Blue Train Special», жаль, что у этого типа двести слов словарного запаса, «потрясающе» и «чертовски быстро», «обалдеть!», «чудо просто!»… Какой болван, если бы он прокатился на Восточном экспрессе, то и тогда сказал бы то же самое.

На самом деле Робер видел ее только однажды, эту чертову машину. И довольно издалека, она просто проезжала мимо по улице. Когда Жубер заговаривал о ней, ему приходилось ломать голову, что бы такое еще придумать…

Ему очень нравилась работа в авиамастерской. Уборка велась по ночам, что позволяло ему трахать Леонс рано утром и ходить на скачки днем. В исследовательских бюро наверху убирала девушка. Ему достался первый этаж, цехи и склады. Жубер настаивал: «Здесь мы делаем высокоточную работу. Я хочу пространство чистое, как новый пятак». Робер очень поверхностно проходился метлой, пыль оседала под станками. Быстро пару раз махнув туда-сюда шваброй, он выливал на пол целые бутыли моющего средства, чтобы запах распространился повсюду, – с первого взгляда все действительно казалось безупречным. Так что Робер большей частью играл в карты с ночными охранниками, коротая время до утра, в ожидании прибытия персонала.

Чтобы обмануть ожидание и успокоить нервы, Жубер поднялся на второй этаж и стал осматривать мастерскую.

Мир промышленности гораздо более жесток, чем финансовый. Когда он управлял банком Перикуров, на сотрудников тоже давили, их тоже увольняли, отказывали в повышении зарплаты и ускоряли темп работы, но все происходило по-тихому, никаких криков в коридорах, и дверями не хлопали. Когда выставляли какую-нибудь машинистку, можно было услышать ее рыдания в туалете, такие пустяки быстро забывались, все переключались на что-то другое без труда и особых усилий. На производстве все было совсем иначе, все происходило на глазах у всех. Неудачи, которые посыпались за последние несколько недель, не остались тайной, все бригады говорили лишь о них, что отразилось на общем настроении и спираль начала разворачиваться в неправильном направлении.

Пожар, вспыхнувший в «Лефевр-Штрудаль», сначала сильно ударил по Жуберу.

Поджог, заключила полиция. Дальше расследование не продвинулось.

Этот поставщик, обеспечивавший более половины торгового оборота «Меканик Жубер», сразу же отправил рабочих в отпуск за свой счет и отменил все заказы. Форс-мажорные обстоятельства, Жубер ничего не мог поделать, финансы дали течь.

Турбореактивный двигатель находился еще в стадии разработки, бюджет уже трещал по швам, пришлось договариваться о прибавке в двести тысяч франков, а технические происшествия не прекращались, из-за этого срок откладывали на неделю-две, все затягивалось, и график, и бюджет.

Насколько Робер ненавидел работу, настолько же он обожал саботаж. Он справедливо приписывал себе авторство некоторых, возникших после открытия осложнений. Он таких насчитывал пять, и каждое из них задержало производство на несколько дней. Последняя диверсия заключалась в том, что он бросил три наперстка пыли в резервуар. Пыль осела на дно бака, как спящая рыба. Когда его заполнили, она поднялась. Это вызвало огромные помехи в проведении испытаний, запланированных на конец недели. Еще четыре потерянных дня.

– Саботаж? – спросил Жубер.

Слово, засевшее у него в голове, теперь преследовало его. В это время международной напряженности и подозрительности оно пугало всех. Жубер вел счет происшествиям… Здесь, в этой мастерской, теперь столько сотрудников, как уследить за всеми? Специалист по жидкостям немедленно отреагировал:

– Саботаж? Да нет, господин Жубер! А чего вы хотите, мы фильтруем, фильтруем, и все равно попадают загрязнения.

Он считал, что на этот раз их было многовато, но ничего не сказал, потому что сам отвечал за фильтрацию и не хотел, чтобы в этом стали копаться.

И словно этих трудностей было мало, стало очевидно: выбранный ими вариант радиального компрессора совершенно не подходит.

Исследования показали, что только у осевого компрессора при условии замены профиля лопаток будет достаточная производительность. Такой вывод не отбрасывал их к исходной точке графика, но разом откладывал сроки почти на полгода…

На этой новости терпение «Французского Возрождения» было исчерпано, и они решили прийти с… проверкой. Всего-то. Делегация из пяти человек, которая потребовала выдать для ознакомления бухгалтерские книги, графики работ, счета, расходные материалы, личные дела работников, Жубер не верил своим ушам, это напоминало налоговую инстанцию! Он создал это предприятие, он душа этого движения, а его проверяли, как недобросовестного налогоплательщика!

Лобжуа очень серьезно отнесся к своей роли проверяющего.

– Эти сто двадцать тысяч франков, скажи мне, Гюстав, откуда они?

– Перевод от моей компании на счет мастерской, которой требовались дополнительные субсидии…

– Это финансовая яма, и ты пытаешься это скрыть!

Напряжение повисло – хоть ножом режь.

Даже Робер, делающий вид, что убирает в соседней комнате, понял, что у босса дела плохи. Так что весь вечер он провел, срезая с шины куски размером с обрезки ногтей. Запах жженой резины вызвал у всех внезапную дурноту.

Жужжание турбины, в котором тонула мастерская, резко замедлилось, как будто машина стала задыхаться, Жубер уже вскочил и направлялся к парапету.

Дым поднимался черным облаком, прогремел взрыв.

Охранник бросился туда с двумя ведрами песка, техники и инженеры вышли из кабинетов, побежали на мостик. Сверху турбина выглядела неутешительно, она напоминала машину, выброшенную на свалку. Жубер спустился, перепрыгивая через несколько ступеней.

Турбина нагревалась, нагревалась…

– Патрубки не выдержали, – сказал итальянец. – Слетели…

В перчатках из авиационного брезента он откручивал картеры. Вокруг него собралась толпа, люди выглядели обеспокоенными. Можно было только сказать, что там расплавилась резина, а стало отсоединение патрубков причиной или следствием, поди знай, определить невозможно. Никто не мог и слова вымолвить, все знали сроки и оценивали последствия этого сбоя. Одиннадцать дней коту под хвост.

Пятеро членов делегации, последовав за Жубером, не могли не отреагировать на присутствие резкого запаха, распространяемого турбинами, смеси жженой резины, бензина, горячего масла, они отмахивались от него, как от мухи, дым был очень неприятным.

– Это серьезно? – спросил кого-то.

– Небольшое осложнение, – уклончиво ответил Жубер.

Он был очень бледен. Все члены делегации – инженеры, так что нет необходимости объяснять им, что происходит.

Оборачиваться Жуберу не хотелось, но он спиной чувствовал улыбку Лобжуа, ранящую, как кинжал.


Андре тратил много энергии, чтобы найти людей, готовых поставлять новому профашистскому ежедневнику, который он возглавит осенью, статьи, хронику, отчеты о событиях, обзоры книг. Их оказалось много, что успокаивало Андре: фашизм витал в воздухе, и интеллектуалы, писатели, с которыми он встречался, все были воодушевлены, убеждены, что он является лучшим бастионом нацизма, укрепляющего и завоевывающего новые позиции.

Андре был на своем месте, он мог убедить, увлечь.

Дело все еще сохранялось в тайне, но деньги уже поступили. Ему предстояло нанять троих журналистов среди новичков, чтобы он мог их контролировать. И он не хотел переплачивать. Тем временем он использовал «Суар», чтобы транслировать идеи, которые скоро выведет на новый, авторитетный уровень.

ПРЕСТУПЛЕНИЕ

У аборта, этой ужасной напасти, существуют политические и нравственные последствия.

Во-первых, политика. Можно ли допустить, чтобы женщины покушались на жизнь детей в стране, которой они так сильно нужны, – в стареющей Франции? Нашим немецким соседям такое заблуждение чуждо: они хотят получить сильную нацию благодаря энергичной молодежи. И кто окажется на их пути, немощная Франция с малочисленной молодежью?

Но главное – нравственные последствия, потому что это недопустимое посягательство на основополагающее право, право на жизнь!

К чему приговаривают кровавых преступников, виновных в предумышленной жестокости? К смертной казни. Так почему бы не поступать так и в этом вопросе? Становится необходимым подвергать подобных, самых подлых убийц суровейшему наказанию во имя высшей силы, против которой никто не может идти, – любви.

Идущие на аборт совершают не только уголовное преступление, они совершают преступление против любви – любви, которая превыше всего: будущего, судьбы, несчастья…

Любовь – священное благо всех рабов Божьих.

29

Я дома! – подумала Мадлен, пытаясь убедить себя в этом. Она сглотнула слюну и, пока поднималась до шестого этажа, мысленно повторяла аргументы, которые выстроила в определенном порядке. К обсуждению необходимо подойти спокойно, но решительно. Она нажала кнопку звонка.

Гено сам открыл дверь.

– Господин Гено?

– Мэтр Гено! – тут же поправил он.

Это был довольно высокий, широкий и плотный мужчина, с редкими волосами, физиономией фиолетового оттенка, с огромными, жуткого цвета отвислыми мешками под глазами. В глаза бросалось сильное косоглазие, глаза расходились в разные стороны: один на нас, другой на Аррас, как говорится. Он был одет в пестрый халат, видавший лучшие дни.

– Не возражаете, если я зайду на минутку? – спросила Мадлен.

– Нет, не позволю.

В твердом и решительном тоне угадывалась готовность к схватке. Разряди обстановку, сказала себе Мадлен, покажи, что пришла с миром, избегай конфликта.

– Я пришла, чтобы…

Мадлен не сомневалась, что у остальных дверей на лестничной площадке подслушивали. Деликатная ситуация. Перспектива уйти с пустыми руками дала ей необходимый толчок:

– Я писала вам три раза. Ответа не было, я пришла сама.

Он просто посмотрел на нее, чтобы усложнить ей задачу. Мадлен собрала всю свою храбрость в кулак:

– Вы задержали оплату за два месяца, госп… мэтр.

– Верно.

Этого она и боялась. Смущенный арендатор изображает удивление, уверяет, что это случайно, обещает, обязуется, но что делать со съемщиком, который не спорит?

– Я пришла… Я хотела бы… Можем мы обсудить эту маленькую проблему?

– Нет.

Она чувствовала, что дрожит, хотя ей тоже стоило показать свою решимость, сказать: Право – это право, закон на моей стороне. Она была у нотариуса, который составил договор аренды, все официально.

– Так, – сказала она, – если вы не хотите обсуждать задержку оплаты, придется положить этому конец. Оплатите задолженность.

– Невозможно.

Он не пошевельнулся, но, несмотря на кажущееся спокойствие, раздувался от гнева, лицо темнело, мешки под глазами набухали.

Он отвечал коротко, чтобы сдержаться, иначе поток слов пролился бы, как вода из открытого шлюза.

– Тогда я буду вынуждена выселить вас из моего дома!

– Вы имеете в виду – из моего дома! У меня есть договор, госпожа Перикур! Так что это мой дом.

– Но чтобы он был ваш, вы должны платить арендную плату.

– Вовсе нет. Отсутствие оплаты не отменяет договора.

Да, даже нотариус запутался в этой теме, надо было отличать право занимать место от обязанности платить, вроде бы они никак не связаны.

– Но… вы обязаны заплатить за аренду!

– Теоретически – да. Но так как у меня нет на это денег, вам придется смириться.

Эта арендная плата была единственным доходом Мадлен.

– Я заставлю вас заплатить!

Он улыбнулся. Мадлен сразу поняла, к чему именно он хотел ее подвести, и ему это удалось.

– Вам придется начать процедуру выселения. Это очень долго. У надлежащим образом информированного арендатора, адвоката на пенсии например, имеется множество рычагов, которые помогут отложить срок погашения. Процедура длинная, вы себе даже не представляете. Она может длиться годами.

– Это невозможно! Мне нужны эти деньги, чтобы жить!

Он отпустил дверь и двумя руками запахнул халат.

– Как и всем остальным, госпожа Перикур. Вы вложили деньги в квартиру, которая долго не принесет вам никакого дохода. Свои я вложил в банк, который обанкротился в ноябре прошлого года…

Мадлен была ошарашена.

– Кстати, вы хорошо знаете этот Учетный банк промышленного кредита.

– Я не имею к этому банку никакого отношения!

То, что нужно сказать в свою защиту, ужасно.

– Это разве не тот, что назывался банком Перикуров? Ваша семья, разорившись, отняла все, что у меня было. Я считаю проживание в этой квартире законной компенсацией и никогда не съеду отсюда. Я посвящу все оставшиеся силы тому, чтобы оставаться здесь, потому что иначе я окажусь на улице. Возможно, это не ваша вина, но меня это не волнует.

Мадлен открыла рот, но дверь уже захлопнулась.

На площадке царило молчание, оглушающее, как шум турбины самолета, у Мадлен стучало в висках, ее замутило.

Она протянула руку, чтобы снова нажать на звонок, но отступилась, она не знала, что сказать. В дверном глазке было темно. С той стороны двери за ней наблюдал Гено.

Произошедшее было хуже, чем все, что она себе представляла. Была середина мая. Она могла протянуть до декабря. А если подсчитать гонорары Дюпре и планируемые расходы, то деньги закончатся в сентябре.

Что будет с ее жизнью и с Полем, если она быстро не найдет решения?

И вдруг гнев утих. Она поняла, таковы признаки времени: она стала ужасно жестокой.

По вторникам Гено отправлялся на рынок на улице Пото. Он пересек двор, где в ряд стояли мусорные баки, но, добравшись до лифта, услышал шум позади и обернулся.

– Господин Жено? Грено?

Какой-то тип, с близко посаженными глазами и приоткрытым ртом, читал какой-то документ, он выглядел не очень уверенно.

– Гено! И не «господин», а «мэтр»!

Робер удовлетворенно улыбнулся и засунул бумажку в карман. Он казался таким довольным, что Гено на мгновение показалось, что тот сейчас уйдет, как будто задачей было только проверить, как пишется его имя.

– Не возражаете?

Жестом, полным предупредительности, Робер взял у Гено сумку в шотландскую клетку и осторожно положил ее на первую ступеньку лестницы. Он держал в руке очень толстую трость, с большим деревянным набалдашником, какие иногда встречаются у демонстрантов из «Огненных крестов» или монархистов «Французского действия».

Удар пришелся на правую бедренную кость адвоката. Послышался сухой неприятный треск. Гено открыл рот, боль была такой, что оттуда не вылетело ни звука. Молодой человек сразу поспешил помочь ему присесть на ступеньку рядом с сумкой, приговаривая, вот так, здесь вам будет лучше, присядьте.

Гено, в поту, как завороженный смотрел на ногу и собирался зажать ее обеими руками, когда прилетел второй удар, ровно в то же место с точностью часовщика. Звук не совсем такой же, чуть более глухой, мягче, но силы вложено гораздо больше. А его бедренная кость сложилась теперь под углом в сорок пять градусов.

Он наконец осознал боль, но Робер помешал ему закричать, зажал рот рукой, приговаривая: тсс, тсс, тсс.

– Ничего страшного. Хороший гипс, и все срастется, вот увидите.

Глаза у мэтра Гено вылезли из орбит, он быстро переводил взгляд с ноги, согнутой в неправильном направлении, на улыбку качающего головой молодого человека.

– Очевидно, если вы не заплатите за квартиру, то со второй ногой будет совсем по-другому. Я раздроблю вам оба колена, и вы уже не сможете ходить. А если вы обратитесь в участок, то раздроблю и локти. Ложась в постель, вы сможете складываться вчетверо, как махровое полотенце.

Робер прищурился. Он пытался вспомнить, не забыл ли чего. Нет. Все в порядке. Он встал:

– Ладно, арендная плата. Это очень важно, ага! – Он указал на ногу адвоката. – Я завязал вам узелок на память.

Когда он пересек двор, вопль Гено огласил окрестности.


В чайной дамы заняли круглый столик.

– Все прошло хорошо, цыпленочек? – спросила Леонс.

Когда она разговаривала с Робером, то всегда заканчивала фразы улыбкой поощрения, как Мадлен с Полем, когда тот отчаянно пытался что-нибудь сказать.

– Как по маслу, – сказал Робер.

Леонс повернулась к Мадлен: вот видите, я же вам говорила.

– Спасибо, господин Ферран.

Робер отдал честь, поднес руку к козырьку:

– К вашим услугам. Если вам нужно, чтобы я снова туда сходил… Мы друг другу понравились.


В квартире Дюпре пахло мастикой, – вероятно, кто-то делал уборку. Мысль о женщине, входящей в это безликое монашеское жилище, казалась настолько нелепой, что Мадлен представила, как в воскресное утро Дюпре ползает на коленях, сам проходится металлическим скребком по полу и вощит паркет.

– Он идиот, полный усердия, – предупредил Дюпре. – Таких людей трудно направлять.

С тех пор как Робера Феррана наняли в мастерскую, Мадлен с ужасом наблюдала его рвение и боялась разоблачения. Она давала ему очень четкие инструкции и регулярно напоминала угрозы про полицию и тюрьму в случае неповиновения – только это могло его вразумить.

Мадлен взглянула на часы. 21:30, в некоторые вечера отчет проходил быстрее, чем в другие. У нее оставалось немного времени. Она обернулась:

– Господин Дюпре, помогите мне расшнуровать корсет, пожалуйста…

– Конечно, Мадлен.

В сексе, как и во всем остальном, Дюпре был энергичен. Это не имело ничего общего с юношеским пылом, как раньше с Андре, но в некотором отношении так даже лучше. Она открыла для себя прелюдию. Ни с мужем, человеком спорым, ни с Андре, человеком пассивным, такого не было. Все больше становилось вещей, о которых она не говорила священнику из прихода Святого Франциска Сальского. Во время соития они мало общались; в конце, однако, Мадлен не забывала сказать:

– Спасибо, господин Дюпре.

– Мне в удовольствие, Мадлен.

Но в тот вечер, когда она уже оделась, быстро приведя себя в порядок за ширмой (Дюпре курил у окна соседней комнаты), она не подошла к двери, как обычно.

– Возможно, вам известно, господин Дюпре… в каком возрасте мальчики… я хочу сказать: когда?..

– Многое зависит от темперамента. Некоторые уже в двенадцать лет настоящие маленькие мужчины, другим это чуждо лет до шестнадцати и старше, очень по-разному.

Ответ не устроил Мадлен.

– Просто… Поль немного беспокоит меня в этом плане…

Дюпре сжал губы.

– В его случае это и правда… сложно.

Он без труда представлял трудность, с которой столкнулась Мадлен. И не знал, что он будет делать, если она попросит его об услуге… Может ли он взять с собой несовершеннолетнего мальчика в инвалидной коляске, которого никогда прежде не видел, в один из тех домов, куда сам так редко в прошлом наведывался? Это казалось затруднительным.


Время шло. Мадлен ждала того, что Дюпре не хотел делать, слов, которые он не хотел произносить.

– Может, вы встревожились раньше времени?

– Возможно…

Она решилась на разговор с Полем.

Боже, как это сделать, с чего начать, и потом, что она может для него сделать? Завтра, вот так, завтра она поговорит с Полем, она посмотрит, придумает что-нибудь.


Когда она вернулась, Поль не спал, он слушал музыку. Она быстро зашла в ванную, ей не хотелось целовать его, не совершив сначала… полный туалет.

Она краснела от таких мыслей, даже когда была одна.

Раздевшись, она села перед большим, во весь рост, зеркалом. Она не была толстой, так, немного полноватой, мужчинам это нравилось. Но формы были круглее, чем позволяла мода, в том и проблема. Мадлен не чувствовала себя несчастной, а вот вышедшей из моды – да. Сегодняшний стиль – худые, даже тощие женщины, достаточно посмотреть на рекламу, не толще мизинца, с маленькими подтянутыми ягодицами и грудями, не как у нее. Она показала себе язык, вскрикнула и, хоть не была раздета, быстро прикрыла грудь. На нее через приоткрытую дверь смотрел Поль. Он засмеялся над реакцией своей матери:

– Н…ну, ма…ма…

Мадлен поспешно схватила пеньюар, а затем подошла к нему и присела возле кресла, как делала обычно:

– Что ты здесь делаешь, милый?

Поль схватился за свою доску: «Я слышал, как ты вернулась, хотел пожелать тебе спокойной ночи».

Она посмотрела на сына. Он тоже поправился. Теперь у него круглое личико, нужно следить за сахаром и жирами…

Было поздно, здание погрузилось в тишину, которую иногда нарушали шипение батареи, редкие шаги на лестнице, проезжающая на улице машина… Подходящий момент для разговоров по душам, Мадлен почувствовала, что представилась хорошая возможность поговорить с сыном, и поняла, что у нее не хватит на это мужества.

Она решила увильнуть:

– Я толстая…

Поль тут же ответил:

– Н…нет, вовсе н…нет!

– Толстая, сяду на диету.

Он улыбнулся, схватился за доску. «Ты должна попробовать один из этих кремов для похудения, стоит целое состояние, но… могу тебе посоветовать».

Мадлен не успела даже ничего подумать, а Поль уже развернулся.

Ей стало неудобно, когда он вытащил свои тетради и положил на стол, одна из них была ей незнакома, он терпеливо листал ее. Он внезапно остановился:

– С…скажи м…мне, ма…ма…

– Да, милый?

Он снова взял доску:

«Человек, с которым ты встречаешься по вечерам… Почему это секрет?»

Мадлен покраснела, раскрыла рот, чтобы ответить, но Поль уже отвлекся. Он показывал рекламу товара:

– Вот!

На странице изображена довольно крупная женщина с удрученным видом. Послание уверяло: «Ожирение – нелепый и опасный недуг. Только он вызывает насмешки и нелестные замечания». Альтернативой было тонуть в депрессии или воспользоваться таблетками «Маттель».

Поль широко улыбался. Мадлен, все еще удивленная вопросом, который он ей задал, чувствовала легкое головокружение. Слова наконец дошли до нее: «Ожирение – это нелепый недуг». Она не понимала.

– Мне нужно это купить?

– Или… эт…это…

Поль переворачивал страницы, на которых промелькнули таблетки профессора Потала, крем «Лофираль», мазь святой Одили, помада «Вертей». Женщины там были иногда худые и сияющие или толстые и подавленные – в зависимости от того, использовали они средство, рекомендованное рекламщиками, или нет.

– У м…меня т…тут м…много…

Мадлен обнаружила только одну тетрадь из трех, он начал их пролистывать с серьезным и довольным видом. «Дентол» для здоровых белых зубов; уголь Беллока, ешьте все, что вам нравится; вазелин «Чезбро», выбирайте качество… и гвоздь программы: «Термоген» от кашля, ревматизма, гриппа и люмбаго, всего-то.

– Очень интересно, – сказала Мадлен.

Так она когда-то говорила Гюставу Жуберу, когда он заводил речь о кредитах под залог или страховых процентах на облигации.

Очередь дошла до тетради, знакомой Мадлен, но это не произвело на нее такого удручающего действия, как раньше. Она украдкой смотрела на красивый профиль Поля, сын был задумчив и… – какое подобрать слово? – удовлетворен.

– Скажи мне, милый, что все это такое?

Поль подъехал на кресле к своему шкафу и вернулся с другой тетрадью, толще, большого формата, как книга записей в мэрии. Это были математические формулы.

– Н…нет, – сказал Поль, – х…химические.

Он схватил свою доску: «Эти средства продаются тысячами, мама…»

– Знаю…

«А ты знаешь, что это?»

– Новые средства, предназначенные для…

«Нет, мама, в них нет ничего нового! Большинство этих продуктов известны очень давно. Добавляют просто несколько растений, аромат, что-нибудь, чтобы придать текстуру, цвет, и все».

– Я не поспеваю за твоей мыслью, милый…

Поль указал на тетрадь. «Все эти средства не что иное, как формулы „Кодекс“, немного улучшенные».

– А, «Кодекс»…

«Это сборник формул, одобренных университетом. Они доступны, кто угодно может их использовать. Что они и делают».

Ясно. Мадлен наконец-то поняла. Она была довольна. В первую очередь ей стало легче оттого, что интерес Поля к этим средствам является чисто научным, и счастлива, что его интеллектуальная деятельность не ограничивается оперой.

– Надо же, ты меня кое-чему научил.

Поль вопросительно на нее посмотрел.

– Да, это очень интересно, – добавила Мадлен. – Время позднее…

«А ты знаешь, почему эти средства продаются?»

– Мы можем обсудить все это завтра, Поль, тебе пора ложиться спать.

«Благодаря объявлениям. Они не имеют никакой ценности, их легко изготовить, и люди покупают, когда объявления хорошо составлены!»

Мадлен улыбнулась:

– Да, и правда хитро.

«Это дорогие средства, мама, потому что для людей тело значит так много, что цена уже не имеет значения».

Мадлен тихонько рассмеялась:

– Я так счастлива, что ты наконец-то нашел что-то, я имею в виду профессию… химия – это хорошая идея.

«О нет, мама, химия меня совсем не интересует!»

– Правда? Значит, ты хочешь заниматься… объявлениями, верно?

«Нет, мама…»

Он показал на вырезки из газет:

– Они д…дают… об…объявления. Я х…хочу д… делать… р…рекламу.


Шарль Перикур нанял Альфонса Креман-Герена в качестве помощника и официально представил его коллегам.

– Если вам что-то понадобится, не стесняйтесь, обращайтесь к нему, он очень расторопный.

После чего Шарль сказал молодому человеку:

– Мы были бы рады видеть вас у себя.

На следующей неделе Альфонс ответил:

– Не хочу показаться назойливым, но мне бы хотелось прийти выразить свое почтение вашей жене и очаровательным дочерям…

Ортанс распереживалась. Кого выберет Альфонс? И кстати, как отреагирует та, которую он не выберет?

– Тебе не нужно нанять еще одного помощника, Шарль?

Шарль не ответил.

Альфонс пришел на ужин. Он не идиот, так что понял, на что надеется Шарль Перикур, но обе его дочери настолько уродливы, что в некотором роде он не мог ни о чем думать.

Близняшки решили упростить ему дело. Они понимали, что мальчик всего один и, хотя не блистали ни в арифметике, ни в других дисциплинах, знали, что он должен сделать выбор. Роза считала, что ее положение старшей дает ей привилегии, и Жасинта, которая всегда подчинялась сестре, согласилась в ожидании того момента, когда придет и ее черед.

Поэтому принести печенье было поручено Розе, тот еще акробатический трюк. Все в гостиной восхитились тем, как легко и просто ей это удалось.

Шарль был раздавлен. Он страдал вдвойне, потому что любил Розу и понимал Альфонса.

Для разнообразия заговорили о политике.

Создание комиссии под председательством Шарля Перикура широко обсуждалось. Не всегда в положительном ключе.

Политики настолько дискредитировали себя в глазах избирателей, что, даже когда говорили правду, их не хотели слушать. На этот раз подозрительного ничего не обнаружили. Долг страны искренне заботил парламентариев. Многие поддерживали идею, довольно призрачную, что Франция может вернуться к нормальной экономике, как раньше, они думали, что переживаемый кризис по определению временный, и не понимали, что таково новое состояние мира, что оно закрепилось надолго.

Все газеты говорили о «комиссии Перикура».

– Это очень обнадеживает, – сказал Альфонс.

Роза положила локти на стол, оперлась подбородком на руки и восхищенно кудахтала.

– Вы находите? – спросил Шарль.

– Все только об этом и думают. Ждут с нетерпением даже. Правительству будет трудно отклонить ваши меры. Это очень прочная позиция.

Шарль выдохнул. Хорошо сказано. Эх, ему бы такого зятя.

30

Уже несколько дней Леонс была паинькой. Робер был скор на расправу, но Робер есть Робер, и она не собиралась терпеть от мужа номер два то, что позволяла своему мужу номер один. Жубер не отличался жестокостью, по крайней мере не слишком, от многих мужей женам доставалось поболее. Но был очень нервным, вспыльчивым, время от времени на него вдруг что-то находило, он хватал Леонс, разворачивал и, пока разделывал ее, смотрел на нее так, будто ненавидел или со сдерживаемым нетерпением ждал ответа на заданный им вопрос. Он изливался в нее, не моргая, не издавая ни единого звука. Леонс это немного пугало.

Сильно озабоченный муж бросил пальто, шляпу, протопал по плиточному полу, ни единого слова, ни взгляда в ее сторону. Он заперся в кабинете.

Леонс подслушивала у двери, мимо проходили слуги, пренебрежительно поглядывали на нее, согнувшуюся пополам и прильнувшую глазом к замочной скважине; плевать, мыслями она была далеко.

Гюстав звонил, посылал пневматической почтой сообщения. Приглашения. Мадлен спросит, кому они адресованы. Это просто – всем. Встреча назначена на вечер. В обязательном порядке.

Между двумя звонками в телеграфную службу у Гюстава оставалось время на раздумья. На пространстве от Клиши до Пре-Сен-Жерве наплывали тучи.

Результат инспекции не заставил себя ждать. «Французское Возрождение» урежет бюджет, им нужны «ощутимые результаты», и новые финансовые вливания.

Жубер отправил последнее сообщение, повесил трубку и встал. Леонс едва хватило времени, чтобы сделать вид, что она шла мимо по коридору.

– Пусть мне принесут холодный ужин, – сказал он так, будто обращался к кухарке. – Немедленно, мне скоро опять придется уйти.


Тем временем Робер Ферран закрывал глаза и снова слышал «и на́ тебе на погоны». Надоело.

– Поддайся им! А то настроишь их против себя!

Так велела Леонс, которая получала приказы от Мадлен.

И правда, сейчас не время ссориться, потому что атмосфера уже и так очень напряженная. Ясное дело. Сперва Робер почти никого не встречал, так как начинал, когда сотрудники заканчивали рабочий день, но уже несколько недель все работали дольше и дольше, ему приходилось лавировать, чтобы пройтись шваброй, и стало сложнее, чем прежде, притворяться, что он делает уборку.

– Атас! – проорал охранник, который, по счастью, сходил в туалет между двумя партиями.

Он вернулся бегом, во двор въезжала машина. Они поспешно собрали карты, торопливо застегнули на все пуговицы форменную одежду, Робер удрал к себе на склад. Когда шеф входил в дверь, он выплеснул на пол большое ведро воды, что заставило Жубера перешагивать через лужи, чтобы добраться до лестницы.

– Простите, шеф…

Жубер не ответил. Он становился все менее приветливым, постоянно выглядел взбешенным или озабоченным, отдавал приказы громким, весьма неприятным голосом. Робер не обижался на него, он его даже понимал, все эти неприятности, которые сваливались на голову одна за другой изо дня в день…


К двадцати трем часам все собрались вокруг большого стола в зале заседаний.

В результате проверки «Французского Возрождения» из двадцати трех человек, присутствовавших в самом начале, осталось всего тринадцать. Компании-партнеры забрали обратно кто инженера, а кто пару техников. Да, конечно, сказал Жубер, естественно, забирайте, у нас все в порядке, мы даже немного опережаем график. А как же…

На основании нескольких убийственных статей в прессе, в которых высказывалось подозрение, что в конструкторском бюро больше нет наличных средств, один поставщик внезапно стал требовать оплаты вперед каждой поставки. Правительство приостановило финансирование. Нарастал кризис доверия. Жубер достаточно долго был банкиром, чтобы знать, что у него не хватает гарантий, чтобы договориться с кем-нибудь о займе. Он оказался на краю пропасти, в одиночестве.

– Решение правительства, – сказал он остатку своей команды, – ставит нас в более трудную ситуацию, чем мы могли предположить.

Он не был выдающимся психологом, но обладал чутьем хозяина и знал, что сотрудники, на которых давят, работают плохо.

– То, что сегодня происходит, касается любого большого амбициозного начинания. Я пригласил вас, чтобы выразить свое полное доверие. Именно в трудные времена проявляется сила духа.

Он был очень доволен этой формулировкой. Присутствующие расслабились, выпрямились на стульях.

– Но нам потребуются результаты. Показательное испытание, что-нибудь эффектное. Потом какое-то время мы сможем пожить спокойно.

Все ожидали худшего. Вплоть до закрытия мастерской, не исключено. Вместо этого Жубер назначил новый срок. С тонкой улыбкой на губах он добавил:

– Доказательство, полученное при испытании уменьшенной модели турбореактивного двигателя, даст основания для изготовления опытного образца в натуральную величину. Презентация в самом начале сентября, как по-вашему, это приемлемо?

Десять недель.

– Возможно, – сказал кто-то.

Жубер опросил всех присутствующих. Каждый отчитался о своем секторе. Новые лопасти прибудут через месяц, ступенчатое расположение вступит в строй через шесть недель, турбины требуют дополнительной наладки, добавим еще три недели, вопросы с топливными смесями и аэродинамикой можно решить позже…

Да, десять недель, ничего невозможного.

Придется крепко поработать, но вскоре мы проведем испытания нового сплава, мы в двух шагах от решения. Вполне реально провести публичное испытание уменьшенной модели реактивного двигателя в указанный срок.

Вот так, подумал Жубер. Затянуть гайки, но не приводить в уныние персонал.


Андре Делькур по-прежнему оставался «недосягаемым» – таково было заключение Дюпре, который осторожно, как партизан, регулярно заходил к нему в квартиру, читал его переписку, приподнимал книги, внимательно изучал простыни, состояние хлыста из буйволовой кожи, и уходил, прихватив несколько листов бумаги, которой Андре особенно дорожил, завернутый в мусорный пакет старый халат (новый висел на вешалке возле входной двери – зеленый, стеганый, совершенно в его стиле, вольтеровский), перьевую ручку, пыль на которой указывала, что хозяин ею больше не пользуется, пузырек чернил, замененный новым, найденный скомканным в корзине черновик письма, разные мелочи, которые Дюпре брал носовым платком и засовывал в карман, а затем убирал в небольшой сундук, стоящий у него под кроватью.

– Это вопрос времени, – говорила Мадлен.

Похоже, она хотела успокоить его. Как будто речь идет о его собственном деле, а не ее.

В надежде найти информацию, деталь, которая могла бы оказаться им полезной, оба внимательно читали колонку Андре. Напрасно старались, на протяжении уже нескольких недель Андре писал только в угоду обществу. Для Мадлен это стало поводом полистать газеты, новости интересовали ее больше, чем раньше.

– «Господин Довгалевский, посол Советов, ведет переговоры с правительством Франции по вопросу общей политической ситуации. Постепенное сближение с СССР кажется не таким маловероятным». Только этого не хватало!

– Может быть, вы предпочитаете сближение с Германией?! – ответил Дюпре.

– Конечно нет! Но объединяться с предателями тысяча девятьсот семнадцатого года[34] – вот спасибо!

– Враг – это фашизм, Мадлен, а не коммунизм.

– А я, господин Дюпре, не хочу их тут видеть! Варвары, вот кто они такие! – Мадлен скрестила руки на груди. – Вы хотите, чтобы пролетарии пришли и затеяли у нас революцию?

– А что они у вас отберут?

– Что, простите?

– Я говорю: если пролетарии придут к вам домой, что они смогут украсть? Ваши деньги? У вас их больше нет. Вы боитесь за свои кастрюли? За свой коврик?

– Но… но… господин Дюпре, я не хочу, чтобы моя страна стала страной большевиков, чтобы у нас забрали наших детей!

– Сейчас вы говорите о фашизме и нацизме, это другое дело.

Мадлен была возмущена:

– Но эти люди хотят посеять беспорядок! Придут, и все – ни морали, ни Бога!

– А вы что, полагаете, Бог вам сильно помог?

Дюпре снова взялся за чтение. Мадлен не ответила.

Подобные беседы случались у них нередко, и идеи Дюпре, очень новые для Мадлен, часто погружали ее в глубокие раздумья. Она явно пыталась размышлять обо всем этом.

– Господин Дюпре, можно попросить вас о небольшой услуге…

Было поздно, он вез ее домой на такси. Автомобиль остановился на другом конце улицы Лафонтена, как всегда подальше от соседских глаз.

– С удовольствием.

– Прийти поговорить с Полем пару минут.

Возникла пауза.

– Поговорить о чем?

Мадлен чуть не засмеялась. Торопливый тон Дюпре выдавал его беспокойство. Мадлен не могла отказать себе в удовольствии потянуть:

– По вопросу… личному, я думаю. Но если вам неловко…

– Нет, Мадлен. Вовсе нет…

Его ответ прозвучал мрачно. Как когда Дюпре разговаривал с Робером Ферраном – сразу становилось ясно, что он хочет надрать ему задницу.

– Спокойной ночи, господин Дюпре.

Она открыла дверь, улыбнулась.

– Спокойной ночи, Мадлен.


Дюпре надел костюм. Он пришел туда впервые.

Тут же прибежала Влади, жеманясь, девушка на выданье.

– Miło mi pana poznać![35]

– Да, мне тоже, – ответил Дюпре.

Они повернулись к входу в гостиную, откуда показался Поль.

– Поль, – сказала Мадлен, – это господин Дюпре.

Мальчик протянул руку, но издалека, потому что коляска не проходила. Дюпре направился к нему:

– Здравствуй, Поль.

Все ощущали неловкость, Мадлен взяла ситуацию в свои руки:

– Господин Дюпре, чашечку кофе?

Он не хотел. С тех пор как Мадлен застала его врасплох со своей просьбой, он стал беспокойным, тревожным. Он, который обычно так хорошо спал, стал просыпаться среди ночи – на ум ему шли новые для него вопросы, которые его вроде бы не должны были касаться. Теперь, когда он пришел, он спешил покончить с этим. Он не сбежит. У него имелся тщательно продуманный план. Он ни в чем не винил Мадлен, мать-одиночка находит помощь, где может, но, по его мнению, она действовала неправильно, не была откровенна, поэтому он злился.

Дюпре показал на Поля:

– Я пришел поговорить с этим юношей, полагаю.

Влади закрыла дверь, Мадлен объявила: «Воспользуюсь моментом, схожу куплю кое-что», Дюпре не отреагировал, храбрости не хватило.

Он смотрел на Поля, не похожего на тот образ, который он себе составил. Ему почти четырнадцать, он чуть полнее, чем утверждает его мать, и, должно быть, бреет верхнюю губу, чтобы ускорить рост едва пробивающихся усов, несколько дней назад немного порезался. Проблема в его ногах. Очень тощие. Красивое лицо, его отец тоже был красивым мужчиной. Чертов негодяй, но соблазнитель, всегда с женщиной, только не с женой. Тесная комнатка забита книгами, папками, стопками пластинок, ковер протерт колесами инвалидной коляски.

– С…садитесь…

Морисета. Девочка с улицы Фруадво. Уверяет, что ей восемнадцать, а на самом деле не больше шестнадцати. Очень миленькая. Улыбка… Дюпре решил, что у нее прелестная мордашка. Да, это ничего не значит, она может оказаться настоящей чертовкой в ангельском обличье, но надо же за что-то ухватиться. И она на панели не стоит, если уж на то пошло. Так, изредка. И проворная. Сразу в постель, чулки стянет, болтает что-то так славно, не то что остальные, ну, из тех немногих, кого он знает. И смышленая, потому что, когда увидела, как он просто сидит, не раздеваясь, почуяла, что клиент пришел за другим.

«Чего тебе на самом деле надо?»

Стоит у кровати, если что, защитится, очень грустно думать, что ситуаций, подобных этой, у нее будут десятки и что не все закончатся так же легко.

Дюпре просто вытащил деньги, заплатил, как будто собирался воспользоваться ее услугами, и объяснил, что это не для него. Она расспросила в мельчайших подробностях, но все прошло хорошо.

– Итак, Поль, – сказал он, – насколько я понял, тебе нужна помощь.

Мальчик покраснел, Дюпре пожалел о своих словах, неуклюже получилось, он не хотел его ранить.

– Ма…ма… в…вам с…сказала?

– В общих чертах. Но я думаю, что главное ухватил.

Хорошо. Кажется, Поль расслабился.

– В…вы п…позволите?

Он указал на свою доску.

– Да, конечно.

«Я вижу три проблемы, – написал Поль, – найти подходящего человека, место и деньги».

– Точно, – улыбнулся Дюпре.

У этого парня есть голова на плечах. С Морисетой он многому научится.

«Насчет денег, мама сказала, главное, чтобы не слишком дорого, у нее есть, сколько нужно».

– Она права, это мы уладим.

Поль кивнул, да, эта проблема не давала ему покоя, но мама сказала, что найдет деньги. Не важно как, но найдет. Но в разумных пределах! – добавила она.

Хорошая новость.

«Насчет места, – продолжал Поль, – не уверен, какое лучше всего подойдет. – Он смутился, буквы заскакали. – На самом деле я не очень представляю, как это происходит».

Он посмотрел на Дюпре и продолжил:

«Я имею в виду… конкретно».

Он покраснел от своего невежества.

– Не обязательно что-то очень большое, Поль. Главное, чтобы тебе было хорошо и ты чувствовал себя в безопасности. Я думаю, что нашел то, что нужно.

Лицо Поля озарилось.

– П…правда?

– Надеюсь.

Они улыбнулись друг другу. Все хорошо. Парнишка очаровательный, рад доставить ему удовольствие.

«Теперь насчет подходящего человека, я думаю дать объявление в газете. Вроде…»

Он повернулся, чтобы взять тетрадь.

– О, в этом нет необходимости, Поль. У меня, без сомнения, есть то, что тебе нужно.

– Аааааа… Правда?

Поль не мог в себя прийти. И залился смехом. Это чистая радость. В сильном волнении он написал на доске:

«Если у вас есть место для лаборатории, а у мамы деньги, чтобы начать работу, и вы знаете компетентного фармацевта… все может пойти очень быстро, так?»

Дюпре улыбнулся. Немного делано.

– Да… По идее… но все-таки будет лучше, если ты объяснишь мне все это снова… то есть… своими словами.

Поль согласился. Ему очень хотелось разложить по полочкам свой план: «Итак, вот моя идея – создать фармацевтическую лабораторию…

31

Уютный особняк на пересечении улиц Тур и Пасси ничем не отличался от соседних, и по тротуарам спешила прислуга. Объявление появилось в газете «Тems», его нашел Поль.

– М…мама…

Он написал: «Интересно, да?»

– Что интересно, милый?

«Как написано».

Он обожал поставить пластинку с какой-нибудь арией, убавить звук и читать рекламные объявления, разбирать тексты, анализировать слоганы.

«Когда читаешь такое и задаешься вопросом, что они там продают, что на ум приходит?»

Мадлен взъерошила сыну волосы: ты мой хитрец.

В объявлении не было адреса, только номер телефона. Женский голос, очень легкий акцент.

– А… кто?..

– Жубер. Леонс Жубер.

– Как с вами можно связаться?

Сразу вам не отвечали, потом перезванивали, скрытый способ проверить, что вы – это вы. Прошло три дня, и позвонила Леонс:

– Они дали мне номер. Я сделала, как вы сказали.

– Прекрасно, слушаю вас…

– Господин Рено. Улица Пасси, двадцать семь – сорок три.

Трубку сразу передали мужчине с приятным, низким, почти нежным голосом, как в кино.

– Рено. Через «е», как автомобиль…

На встречу Мадлен одолжила у Леонс немного тесноватый для нее вельветовый костюм.

– Но… н…нет, м…мама, ты… к…красавица.

Какой же милый ее Поль, но не ему надо застегивать пояс с металлической пряжкой. Ладно, главное – она может выдать себя за госпожу Жубер.

Рено был на пятнадцать лет старше собственного голоса и выглядел как обычный чиновник. На банкира не тянул. Череп у него блестел, как бильярдный шар. Ему очень понравилась гостья, но у него такая работа – приходить в восторг.

В кабинет, который на самом деле служил гостиной – там стояли диван, кресла и журнальный столик, – подали чай.

Рено прекрасно понимает, что г-н Жубер не может лично прийти. А потому посылает супругу, которая положила на столик роскошную визитку с выпуклыми наклонными буквами.

– Судьба банка Перикуров печальна…

Его вид свидетельствовал об искреннем сожалении. Для банкира разорение кредитного учреждения сравни семейному трауру.

– Зато какое прекрасное начинание это «Французское Возрождение»! И бюро авиастроения – какой размах!

– Времена, однако, непростые…

Да, он читает газеты. Что подобные замечательные начинания могут оказаться в затруднительном положении – нет, это просто невыносимо и жестоко.

– Совершенно верно, господин Рено, и в этом причина моего визита.

Он надолго скорбно прикрыл глаза, он понимает.

– Если вдруг ваш муж окажется… в затруднительном положении, он не захочет, чтобы государство…

Ужаснувшись собственной дерзости, он мгновенно опомнился:

– Учтите! Я далек от мысли критиковать ваше правительство!

Мадлен махнула рукой: не беспокойтесь, мы знаем, что об этом думать.

Церемонии закончились, они принюхались, поняли друг друга, у них общие ценности. Накануне полного провала Жубер искал, куда бы припрятать деньги, пока до них не добрались налоговики, дело Рено – помочь ему в этом.

В своем единственном и лаконичном объявлении Банковский союз «Винтертур» гарантировал потенциальным клиентам, что их личные счета «совершенно конфиденциальны», – ничто не ново под луной, о тайне вкладов в швейцарские банки знали уже почти во всем мире. Кроме того, в объявлении сообщалось, что представитель союза регулярно ездит в Париж и другие французские города, чтобы «встречаться с клиентами» и «быть у них под рукой». Именно это привлекло внимание Поля.

За процентами от денег, помещенных в швейцарский банк, следовало ехать в Швейцарию. И обратно – со всеми сопутствующими рисками. В последние годы путешественников останавливали, требовали открывать чемоданы и отчитываться о своих доходах, что было очень неприятно.

Банковский союз «Винтертур» спешил вам на помощь. Его работники избавляли вас от тягот такого путешествия и привозили деньги на дом. В этом состояла роль «представителя, прислушивающегося к нуждам клиентов». Вы помещаете ценные бумаги, банковский агент получает за вас проценты и привозит их вам в звонкой монете – налоговики ничего не заметят.

– У нас… совершенно новая система. Собственного изобретения.

Рено не испытывал большой ненависти к себе, но сейчас его буквально раздувало от самодовольства. Мадлен не задавала вопросов, она спокойно ждала продолжения.

– Номерной счет.

Она чуть поморщилась, давая понять, что не понимает сути. Рено наклонился к ней:

– Клиент открывает счет в банке – скажем, обычном. Счет именной. Все операции, переводы, снятие денег – в некотором роде это имя несут за собой. Если надо придраться, то нет ничего проще – смотрят учетные записи, и вся жизнь клиента как на ладони.

– Мне кажется, существует банковская тайна…

– Естественно, сударыня! Но эта гарантия лишь условная. Мы же предоставляем полную защиту. С нами, если угодно, клиент не останется без штанов!

Он не сумел сдержаться, это оказалось выше его сил. Он прокашлялся, чтобы его тонкая шутка поскорее забылась, и уверенно продолжил:

– Мы открываем безличный счет. Хоть все учетные записи перелистайте – кроме номера, который никуда не приведет, ничего не найдете.

Он взял чашку, откинулся в кресле.

– Например, если я вам скажу – 120 537. Откуда вам знать, о ком идет речь? Невозможно.

Мадлен кивнула.

– Однако, – заинтересовалась она, – чтобы проводить операции, вы должны знать, какому человеку принадлежит тот или иной номер…

– Блокнот! Единственный документ, восстанавливающий связь между номером счета и тем или иным клиентом. То есть как единственный… Я сказал, один… Но есть другой, он находится в сейфе нашего головного офиса и никогда его не покидает. Осторожность и еще раз осторожность. Мой же блокнот либо в сейфе, либо при мне. Тайна полная, никаких секретарш, никакой копирки, валяющейся в мусорном ведре. В мире есть только три человека, которые могут связать номера счетов с личностью клиента.

Он плутовато хихикнул, как хозяин гостиницы, который триста раз в год отпускает одну и ту же кажущуюся ему уморительной шутку о своем домашнем варенье.

Мадлен кивнула:

– На мужа это должно произвести впечатление. Сроки, похоже, поджимают… Решение придется принимать быстро. На всякий случай, понимаете ли.

– Так ему и скажите. Где угодно и когда угодно.

Мадлен благодарно улыбнулась в ответ. Вопрос, который банкиру труднее всего задать – всегда один и тот же, он жжет язык и трепещет на губах, – сколько? У каждого свой способ. Рено приступал к нему, как к маловажной подробности:

– Речь идет о…

– Для начала… восемьсот тысяч франков.

Рено сдержанно кивнул, восемьсот так восемьсот. Он улыбался. Боже, как чудесно пахнут деньги, когда из кармана клиента они переходят в ваш собственный.

Какое облегчение – можно снять и пояс, и этот костюм, фффу. Мадлен аккуратно сложила его и без сожаления убрала в большую коробку, слишком уж тесен, надо бы все же немного похудеть…


В начале апреля на первых полосах ежедневных газет появились фотографии немецких магазинов, на окнах которых крупными буквами были намалеваны какие-то слова, а перед входом стояли солдаты. Они иллюстрировали «великий день бойкота еврейских коммерсантов».

«Эксельсиор» писал: «Ночью на витринах вывели черепа и надписи, подобные этой, – „Опасно! Еврейский магазин!“». Поля это шокировало.

Большинство французских изданий выступило с порицанием бесчинств нацистских ополченцев. «Гитлер пытается начать систематическую и беспощадную борьбу против евреев, эта борьба страшнее любого насилия».

С 4 апреля в паспорте немцев, собиравшихся покинуть страну, требовалась печать «Разрешено», иначе уехать было невозможно.

В этот же день в «Комедии» опубликовали статью под заголовком «Соланж Галлинато – новая муза рейха».

Если бы Соланж не рассказала о сольном концерте в Берлине и не настаивала на том, чтобы Поль туда приехал, он интересовался бы Германией не больше, чем любой другой темой, но теперь, когда он обратил на нее внимание, он видел, что эта страна стала предметом сильной и глубокой озабоченности, во многих статьях писали о том, что там происходит.

В «Пти Паризьен» без обиняков говорили, что «тот, кто поддерживает Гитлера, готов на все, он ненавидит всех и каждого, он может растоптать любого, кто противостоит его воле или идеям».

И в эту страну с такой радостью ехала выступать Соланж? Она посылала ему газетные вырезки: «„Рейх гордится тем, что Соланж Галлинато приезжает в Берлин“, – заявил Йозеф Геббельс», «Гитлер окажет Галлинато прием, достойный главы государства».

Цыпленочек, ну вот, я так счастлива, программу мою утвирдили, послала ее людям туда. Уверена, что эта произвидет на них большое впечатление! Так ты едешь?

Поль не считал, что может высказывать суждение о действиях взрослого человека. В одном из писем он лишь осмелился написать: «Правильно ли, Соланж, ехать выступать в Германию… в такое время?»

А как же, шустрик, канечно, именно сейчас и надо ехать в Германию! Эта великая музыкалная нация как никогда нуждается в том, что бы к ним приезжали музыканты!

Этот ответ пришел ему в середине мая («Соланж Галлинато хочет служить немецкой культуре»), всего через несколько дней после того, как в прессе напечатали большую фотографию костра, разведенного на площади Оперы в Берлине. Подпись гласила: «Великое пожарище! 20 000 антинемецких книг были сожжены вчера вечером!»

Все, что Поль знал о кострах, он почерпнул из историй о Жанне д’Арк и Джордано Бруно, прецеденты не внушали доверия. «Вокруг костра собралась огромная толпа, – писали в „Интранзижан“. – Люди торжественно, как в храме, пели патриотические гимны. Германия – единственная страна в мире, где варварство принимает мистические формы и возвышает души в благоговейном ликовании».

Варварство, костер, изгнание музыкантов, зажатые в тиски евреи… Поль бы не смог подобрать аргументы, но он знал, что во всем этом нет ничего хорошего.

Не хочу дават тибе деталей моей программы, потому что надеюсь, что тибе так захочеться самому ее узнать, что ты приедиш послушать миня в Берлин! Эта будит великий момент в моей карьере, может, самый великий, придставь сибе, канцлер собствинной персоной, министры Великого рейха и все такое! Завидуиш немного? Декорации мне будит делать один художник, тебе понравитца, не скажу тибе кто. Все так и упадут, увиряю тибя!

Восторг Соланж огорчал Поля.

«Если рейх попросит меня, буду выступать по всей Германии», – заявила она, и это не могло быть простой наивностью, доверчивостью. То, что Поль читал в газетах, мог прочесть каждый. Даже Соланж.

10 июня «подали в отставку» восемьсот еврейских актеров, музыкантов, певцов – среди них Отто Клемперер, бывший дирижер Национальной оперы.

В конце месяца из концертных программ исчезли произведения Мендельсона, Мейербера, Оффенбаха и Малера. Современную музыку стали считать разложением истинных немецких традиций, которые выражали Бах, Бетховен, Шуман, Брамс, Вагнер и Штраус, именно те композиторы, чьи произведения с радостью собиралась исполнять Соланж Галлинато в Берлине перед теми, кого она звала представителями «великого рейха».

Поль много раз переписывал письмо, особенно он сомневался в его окончании:

Дорогая Соланж,

меня очень беспокоит Ваше решение ехать выступать в Берлин. В газетах пишут, что там много несчастных людей, в том числе музыкантов! Конечно, я в этом не очень разбираюсь, но там сжигали книги, разоряли еврейские магазины, я видел фотографии. Меня волнует не то, что Вы будете петь в Берлине, а то, что Вы с таким восторгом относитесь к людям, которые это творят. Не знаю, как по-другому сказать Вам об этом. Я долго думал, прежде чем взяться за перо. Я многим Вам обязан. Когда я впервые услышал Ваш голос, то почувствовал, что заново родился. Я все еще жив благодаря Вам. Но то, чем Вы занимаетесь сейчас, идет вразрез с моими представлениями. Именно поэтому я и пишу Вам. Чтобы поблагодарить от всего сердца. И чтобы сказать, что я больше не буду отвечать на Ваши письма, потому что человек, которому нравятся подобные люди и которому безразлично все остальное, – не тот, кого я когда-то так любил.

Поль

Волна пессимизма, затопившая мастерские, схлынула, дав делу новый неожиданный оборот, как это иногда случается в мире финансов. Горизонт снова очистился, солнце засияло почти так же ярко, как вначале.

Объявление об испытаниях, назначенных на начало сентября, не только не парализовало работу бригад, но задело честолюбие всех и каждого. Часто в мастерских работали до поздней ночи и возвращались спозаранку. Не пропускали и выходных. Люди воспрянул духом, потому что результаты были уже близки. Заново протестировали топливо, аэродинамическую трубу, резистентность к перегреву. Жубер проводил с сотрудниками дни напролет, он был везде, всем занимался, его энергия восхищала. Для каждого у него находилось доброе слово, ободряющая улыбка. Он бы даже шутил, если бы умел.

И началось победное восхождение к вершине.

Производительность турбин превзошла все ожидания, но главное – главное заключалось в том, что новый сплав соответствовал всеобщим надеждам. К первым испытаниям приступили десять дней назад. Когда запустили реактивный двигатель, никто не осмеливался в это поверить. Резкий толчок вызвал взрыв аплодисментов. Жубер – а мы знаем, насколько он неэмоционален, – почувствовал, как к горлу подступают слезы, он высморкался, чтобы скрыть это, и приказал протестировать двигатель еще дважды, новые испытания были назначены через четыре дня. Они прошли еще лучше, чем первые. Теперь Жубер был в себе уверен.

Впрочем, пора бы уже. Время поджимало.

Бюджет проекта трещал по всем швам. Жубер по нескольку раз на неделе должен был отчитываться перед «Возрождением». Таблицы, продвижение исследований, расписание работы специалистов, закупки, расходы – приходилось все объяснять. Саккетти говорил: «А что ты хочешь, у них нет твоих амбиций, их все приводит в ярость!» Жубер закусывал удила и вставал на защиту работников. Занимайтесь главным, а я займусь остальным.

Последние испытания турбины увенчались успехом. Было решено приступить к изготовлению конечного продукта в начале недели – отличный план, благодаря которому можно даже выиграть несколько дней, если, как всегда, возникнут какие-нибудь неполадки.

Все с нетерпением ждали новых лопаток. Их делали с ювелирной точностью, они были результатом долгих недель исследований, расчетов, их изготовление поручили самому лучшему предприятию, а значит, и самому дорогому… Только они одни стоили больше двухсот тысяч франков.

Роберу тоже не терпелось. От Мадлен он получил четкие и почти жесткие распоряжения:

– Если не справитесь, Ферран, я немедленно иду в полицию и показываю ваше свидетельство о браке.

Леонс волновалась так же, как и Мадлен, потому что, кроме как в постели, она редко видела, чтобы Роберу удавалось что-то сделать хорошо три раза подряд.

– Сделаешь ведь, цыпа?

– Ну дык…

Он же никогда ни в чем не сомневался, отчего легче не становилось.

Но тут удача ему улыбнулась, и против всякого ожидания он смог поймать ее за хвост.

Робер только что закончил работу и уже выходил из мастерской, когда увидел утреннюю почту. В ней лежал и большой пакет с печатью «Компаньон Фрер». Он, не размышляя – на такое он был не способен, – сунул пакет под мышку и двинул домой.

На следующее утро он увидел, что в мастерской царит неописуемое волнение.

Пакет искали, но не находили. Охранник четко указал, куда его положил. Все перевернули вверх дном, прочесали все кабинеты и складские помещения. Не может же посылка потеряться сама! А поскольку все бредили безопасностью, вели учет каждого посетителя и «ни один посторонний» не мог ходить по мастерской без сопровождения, спустя два дня после официального заявления о пропаже посылки опять заговорили о том, чего все так боялись: о саботаже.

Работники косо посматривали друг на друга, специалисты были из пяти разных стран, на предприятии стали перешептываться, пустили слухи то об одном, то о другом, все это заставляло Жубера сильно нервничать.

От постоянных пересудов и чувства беспокойства атмосфера накалилась, рабочий ритм снизился, кто-то даже вспомнил об «этих немцах», в прессе замелькали статьи о том, будто бы они интересуются авиастроением, а вдруг в мастерскую проник их шпион? Когда вы входили в какой-нибудь кабинет, все разговоры замолкали, люди не разговаривали, а перешептывались, каждый следил за собой и за всеми остальными.

Десять дней спустя Мадлен велела Роберу якобы чудесным образом, всю в пыли, обнаружить посылку рядом с нишей, куда складывали прибывший товар, но под резервуаром для электролиза, где, как все думали, уже не раз проверяли.

Его объявили героем дня, но было слишком поздно – у «Компаньон Фрер» уже заказали новые образцы…


Предварительный выбор пал на двух молодых журналистов. Три раза в неделю Андре отправлялся на ужин к тем, кто финансировал проект, показывал им макет ежедневного издания (в конце концов за неимением лучшего акционеры остановились на названии «Ликтор»), он бывал также у своего наставника, Монте-Буксаля.

В просторные помещения на авеню Мессины, принадлежавшие одной аристократке, живущей в Тоскане, купили мебель. Андре ходил по типографиям, чтобы прикинуть расходы. Денег постоянно не хватало, но он был увлечен, как никогда.

Сроки отодвинули. Предполагалось, что работа начнется в середине октября. Андре сгорал от нетерпения.

Его колонка в «Суар» все более отдавала его новым проектом и убеждениями.

– Скажите-ка, старина, – спросил как-то Гийото, у него был на это настоящий нюх, – не притормозить ли? Ваша хроника принимает странный оборот…

НУЖЕН ЛИ ФРАНЦИИ ДИКТАТОР?

Это авторитетное слово занимает умы с момента, когда Италия, наделенная сильной властью, начинает снова претендовать на то, чтобы взять бразды правления в воссозданной латинской Европе.

Напомним, что диктатура – это республиканское изобретение. Совершенно не похожий на свое карикатурное изображение, диктатор – это избранный магистрат, которого в кризисной ситуации наделяют полным исполнительным правом на определенный срок.

Наш политический класс полностью себя дискредитировал, наш парламент ведет нас исключительно к хаосу, поэтому выбор наших соседей представляется нам одной из возможностей развития событий, нет ничего постыдного в том, чтобы дать достойному человеку возможность провести необходимые политические преобразования. Демократическим странам нужны великие люди, бесстрашные личности, такие, каких в другие времена знавала Франция.

Если завтра нам представят такого человека, не придет ли время извлечь урок из наших ошибок и из вдохновляющего зрелища итальянского успеха?

Кайрос

– Но, Мадлен, мы же три дня назад об этом говорили…

Она всегда находила предлог, прямо она никогда бы не сказала.

– Знаю, господин Дюпре! Но… Мне необходимо подвести итог.

Отлично. Мадлен – хозяйка, платит она, так что без проблем. И они садились друг против друга в маленькой столовой Дюпре и молчали, потому что с последнего раза рассказать было нечего. Помешав в задумчивости свой кофе, Мадлен говорила:

– Ну ладно, кажется, мы все обговорили?

– Да, да, Мадлен, все.

Она снимала блузку, разглядывая пуговицы, ей бы не хотелось в этот момент смотреть на Дюпре. Он спокойно подходил к ней, он никогда не оставлял ее в трудной ситуации.

Что же касается разговора с Полем, он не хотел вдаваться в детали, потому что случившееся небольшое недоразумение на самом деле таковым не было. Полю четырнадцать лет, бледный, с заострившимися чертами лица, так что вопрос о половом созревании, который Мадлен хотела бы решить, был очень актуальным. Дюпре встречался с ним пару раз в неделю. Мальчик был живым, предприимчивым, не по годам развитым…

Они нашли немецкого фармацевта – Альфреда Бродски, который годами не мог избавиться от насморка; он прибыл во Францию месяц назад, потому что его «еврейская лавочка» была уничтожена. Он вывез из Бреслау лишь самое необходимое – только чтоб у домашних было что надеть. Удивительно, но в один прекрасный день он получил по почте три ящика; не надеясь на возвращение домой, он отправил их во Францию перед самым отъездом; они были доверху набиты пробирками, склянками, дистилляторами, грелками, трубками и весами, уцелевшими при погроме.

Бродски верил в лекарства. Он безоговорочно полагался на фармакопею. По его мнению, на каждую болезнь есть свое лекарство, даже если оно еще и не существует в природе.

Поль рассказал ему о своих планах, о формуле, на создание которой его вдохновил «Кодекс», да, да, прекрасно, нужно попробовать, тысяча франков – рискнул Дюпре, да, да, прекрасно, и Бродски ушел – никто не мог сказать, вернется ли он когда-нибудь. Он вернулся с керамическим горшком, наполненным зеленоватой субстанцией на основе пчелиного воска, но пахла она не очень хорошо, к тому же он клялся, что эффекта от нее никакого, – «примерно как от теплой воды», говорил он для образности.

Для Поля это был идеальный продукт. Вот только запах… И очень жаль, объяснял он, потому что «в этом вся суть, ну или почти в этом. Кое-что значит текстура, кое-что – цвет. Но главное – запах. Открываете – пахнет хорошо – покупаете». Нужно «то же самое, только для женщин».

– Хорошо, с отдушкой.

«Нет, господин Бродски, – написал Поль на доске, – совсем нет! Крем не должен быть с отдушкой, он должен иметь запах. Аптечный, конечно, но приятный».

Бродски чихнул три или четыре раза (он чихал залпами): хорошо – и снова ушел.

Дюпре же волновало, что будет дальше. Мадлен позволила сыну с головой броситься в дело, на которое уйдет пятьдесят тысяч франков, и он не понимал, как тот решит вопрос.

Дюпре даже немного чувствовал себя в ловушке. Он хотел удружить этому мальчику, которого считал приятным и очень сообразительным, а оказалось, что он участвует в организации целого предприятия. Если не положить этому конец, он в результате станет директором по персоналу на семейной фабрике, а из компартии он вышел совсем не для этого.

Проблему с фармацевтом он решил, оставалась проблема с помещением. Места нужно не очень много, по крайней мере на первое время, но кто знает, как пойдут дела. Бродски считал, что поначалу для производства ограниченного количества будет достаточно того, чем он располагает, но потом… Так что Дюпре был довольно занят – он шпионил за Делькуром, Жубером, Шарлем Перикуром, а теперь занимался производственными планами Поля. Иногда он уже не знал, за что хвататься.

– Если все это требует от вас слишком много работы, я пойму, господин Дюпре.

Но Мадлен говорила это, снимая платье, и, повернувшись лицом, смотрела на него, нет, нет, отвечал он машинально, глядя непонятно куда; и Мадлен нравилось получать то, что ей нужно, благодаря своему шарму, очень нравилось.

В отличие от Дюпре, она не волновалась. У Поля была хорошая идея, у Дюпре – возможности, конечно, требовалось немного денег, но после похода в «Винтертур» ей казалось, что да, ситуация складывается в ее пользу. А потом, видя, как выбивается из сил Дюпре, как работает Поль, как целыми днями занята Влади, она спросила:

– Вы не думаете, господин Дюпре, что мне следует… ну то есть… найти работу?

Это было неожиданно. Даже для нее самой. Она случайно задумалась об этом. Разве на самом деле она не продолжает вести жизнь богачки, хотя ее сегодняшнее положение ей этого уже не позволяет?

Она не могла признаться, что мысль эта посетила ее, когда она читала книгу, вогнавшую ее в краску, – «Месяц у девиц». Одна журналистка, Мариз Шуази, прикинулась проституткой и месяц жила в борделе – сладостно опасное чтение. «Пишу без стеснения „дерьмо“, „жопа“, „секс“. Это слова четкие, достойные, честные». Мадлен, хотя и не согласилась с этим мнением, сочла заявление автора смелым и по-иному взглянула на работающих женщин. Разумеется, она не сравнивала себя ни с продажными девицами, ни с фабричными работницами – она скорее думала о летчицах, журналистках, фотографах – из-за своего происхождения… Но диплома у нее не было. Ее готовили исключительно к замужеству.

– Я ничего не умею… – добавила она.

Дюпре было сложно сосредоточиться на этом довольно деликатном вопросе, потому что одновременно Мадлен озабоченно и старательно заканчивала раздеваться. Теперь она стояла перед ним обнаженная, заведя руки за спину.

– Скажите, господин Дюпре, что бы доставило вам удовольствие?

32

Шарль всегда считал работу депутата умением поддерживать отношения. «Мы как священники. Мы даем советы, обещаем светлое будущее наиболее покорным; у нас общая задача – чтобы люди снова и снова приходили на церковную службу». Главное – сохранять тесные связи с избирателями. Рабочей единицей для Шарля было письмо. Поэтому он ужаснулся, когда увидел толстые папки, которые Альфонс положил ему на стол. «Боже, – сказал он, – лучше бы мы создали комиссию по хищению средств!»

Но никто не ожидал, а Шарль менее всего, что он заинтересуется вопросом, которым ему поручили заниматься. Прежде с ним такого никогда не случалось. Конечно, думал он, налог сам по себе является мерой несправедливой и инквизиторской, но с тех пор, как он существует, главная несправедливость заключается в том, что одни его платят, а другие нет. Первые – это патриоты, которых все считают наивными, вторые – циники, пользующиеся безнаказанностью, это оскорбительно.

И он искренне так полагал.

Шарль запросил цифры, их не было.

– Как это – нет цифр?

– Ну… сложно подсчитать, – ответил секретарь комиссии.

Налоговое мошенничество в целом оценивалось самое малое в четыре миллиарда, а точнее, в шесть или семь. Это было чудовищно.

Шарль приказал изучить имеющиеся меры, позволяющие контролировать налоговые декларации и наказывать за обман.

– Одни дыры, просто какой-то швейцарский сыр, – подвел он итоги после двух недель расследования.

В законодательстве и правда имелось довольно много пробелов, и пройти сквозь сети было несложно, важно только быть в курсе. Выходит, существует довольно новая профессия, созданная специально для того, чтобы помогать мошенникам обходить закон, – чаще всего этим занимались бывшие чиновники Министерства финансов.

– Агентства по разрешению налоговых споров, – уточнил секретарь.

– Это они с государством спорят! У них хоть есть стандарты работы?

Никаких. Эти бывшие чиновники могли использовать свои дарования на благо бессовестных клиентов, потому что совести не было у них самих. И без работы они не сидели.

Тогда Шарль стал выслушивать мнения различных специалистов. Что делать, было ясно: закрутить гайки.

– По какой причине этого не было сделано раньше? – спросил Шарль у генерального инспектора Министерства финансов, высокого и крупного уроженца Юго-Запада, не сумевшего добиться успехов в регби, потому что у него были руки белошвейки, пальцы, созданные для перелистывания бесконечных страниц отчетов, он все прочитал, все выучил наизусть.

– Контролировать можно все, господин председатель, при условии, что, цитирую, «не будет нарушена тайна отношений банка с клиентом». А поскольку большинство неплательщиков выбирают Швейцарию, мы возвращаемся в исходную точку.

Шарль посмотрел направо, потом налево. Остальные члены комиссии, как и он, пребывали в недоумении.

– Есть же описи счетов…

Он намекал на процедуру автоматической передачи фамилий налогоплательщиков, задолжавших налоговому ведомству.

– От нее отказались в феврале тысяча девятьсот двадцать пятого года. Банкирам она не нравилась. Надо «следить за тем, чтобы правительственные меры не угрожали раскрытием банковской тайны».

– То есть если я правильно понимаю… мы ничего не делаем!

– Абсолютно. Все думают, что, если мы будем контролировать богатых, они поместят свои деньги в другое место. «А что мы будем делать, – я цитирую, – когда Франция превратится в страну бедняков?»

– Ваши цитаты начинают мне надоедать!

– Это вы написали, господин председатель. Для избирательной кампании в тысяча девятьсот двадцать восьмом году.

Шарль закашлялся.

Ситуация осложнялась тем, что в 1933 году уже в четвертый раз объявляли о дефиците бюджета, сначала с шести миллионов убытки увеличились до шести миллиардов, потом с шести миллиардов до сорока пяти. Долг страны беспокоил экономистов, те пугали политиков, которые, в свою очередь, пеняли гражданам. Чтобы положить конец этой череде тревог, следовало найти деньги там, где они есть. Карманы налогоплательщиков оставались самым доступным местом, но ассоциации, выступающие против налоговой системы, проявляли небывалую активность, что очень беспокоило Альфонса.

– Против налогов всегда выступали, – ответил Шарль. Он и сам когда-то за это ратовал.

Была суббота. Под предлогом занятости в работе комиссии на ухаживания Альфонс выделял лишь один вечер в неделю.

Суббота была «днем свиданий с Альфонсом». Девушки никогда не разлучались, никто не мог понять почему.

На самом деле перед дочерями Шарля стояла ужасная дилемма. Они не могли решить, кому из них выходить за Альфонса. Жасинта не оспаривала права Розы как старшей, но однажды вечером в их общей спальне заявила, что в один прекрасный день молодой человек станет министром и, возможно, кем-то поважнее, а ей лучше дается английский, чем сестре, особенно present perfect. Роза согласилась. Как объяснить претенденту, что они пересмотрели вопрос? И что будет, если они опять передумают? Они договорились, что решение только за ними, поэтому поменялись местами, никому ничего не сказав. Альфонс гулял под ручку с Жасинтой, думая, что это Роза. На него это никак не повлияло, он так и не научился их различать, обе были совершенно одинаково уродливы. Разве что выходить с обеими значило не попасть в гадкую историю, если одной из них вдруг приспичит с ним пофлиртовать.

Они отправились в Лувр, где обе сестры, которые специально подготовились, но перепутали «Мадонну с Младенцем» Боттичелли с одноименным полотном Бальдовинетти, пустились сумбурно анализировать не ту картину.

На следующей неделе девушки передумали. Теперь им казалось, что лучше за Альфонса пойдет Роза, потому что тот, будучи единственным сыном, захочет только одного ребенка, а Жасинте хотелось намного больше – как минимум шесть (в некоторые дни и девять).

Альфонс разницы не заметил.


После случая с посылкой, содержащей ценные лопасти, Жубер подвел противоречивые итоги. Плохой новостью было то, что он потерял почти двести тысяч франков. Хорошая новость – они опаздывают всего на десять дней. Он поздравил себя с тем, что сумел сохранить хладнокровие и не провел потери как «официальные», хотя на самом деле ему просто-напросто не хватило на это смелости. Все снова становилось возможным. Дожидаться результатов не стали и в начале сентября объявили публичные испытания, куда он пригласил членов «Французского Возрождения», всю прессу и правительство. Собирались продемонстрировать, что все сделано превосходно, что можно переходить к изготовлению первого в истории турбореактивного двигателя. Что не пройдет и восьми месяцев, как в небо Франции взлетит первый в мире реактивный самолет.

Наконец-то показался свет в конце туннеля.

Члены правительства под предлогом неотложной работы послали вместо себя чиновников рангом ниже. Жубер и бровью не повел. При первом же успехе они приползут за результатами.

Предприятия, которые бросили на это дело много специалистов и денег, подтвердили присутствие, но не скрывали своего скептицизма. Журналисты, жадные до эффектов и напряженных моментов, готовились прибыть в большом количестве.

Жубер чувствовал себя на коне. Разве он когда-нибудь сомневался? – спрашивал он себя, забывая о минутных слабостях, которые теперь в его глазах ничего не стоили.

В мастерской царила деятельная атмосфера – как перед премьерой: заканчивалась работа, которую когда-то начали на подъеме, с уверенностью, бывали и тяжелые дни, но теперь дело решительно шло к успеху.


Получив письмо от Поля, Соланж позвонила. Из Мадрида. Консьержка поднялась к ним в плохом настроении: «У меня тут не почтовое отделение!» Поль отказался ответить, и она спустилась к себе также в плохом настроении: «Я вам не телеграфистка!»

В течение месяца Соланж забрасывала Поля письмами и подарками, нотами, пластинками, афишами, все это можно было определить по форме свертков. Но он не вскрывал посылки. Влади каждое утро смахивала с них пыль, приговаривая:

– Szkoda nie otworzyć tej przesyłki… W środku mogą być prezenty, naprawdę nie chcesz otworzyć?[36]

Поль отрицательно качал головой. Ему бы следовало их выбросить, но это было выше его сил. Он вел себя как отвергнутый любовник, который решился на расставание, но какая-то часть его еще этому противилась. Фотографии Соланж по-прежнему украшали стены, но он больше не слушал ее пластинок. Понимая, что Полю необходим любой предлог, любое оправдание, Влади продолжала настаивать:

– Skoro nie chcesz otworzyć, uprzedzam cię, że sama to zrobię![37]

В середине августа Поль наконец сдался, ну хорошо, взял большой розовый конверт, пахнущий пачули, – Мадлен всегда говорила: как ужасно воняют эти духи, не понимаю, как можно любить подобное… Это был первый ответ Соланж. Поль подозревал, что она будет защищать себя и рейх. Хуже, объявит об отмене концертов в Берлине, но назовет не те причины. Полю было не важно, поедет она туда петь или нет, – ведь, по сути, она разделяла ценности национал-социалистов. Она писала неровным почерком, еще более напыщенно, чем обычно:

Да, рыбка моя, я во всем виновата! Я хатела поскрытничать, потому что хатела, что бы ты приехал, это было бестактно, ты поверил в вещи, от которых я краснею, а чтобы такая старая карга, как Соланж, покраснела, надо постаратца! Я тибе званила по телефону, а ты не захател со мной гаварить! Ты больше не отвечаеш на мои письма! Если будешь молчать, я специально приеду в Париж, что бы увидитца с табой, мне неважно, я отпою сольники по программе и сразу приеду к тибе. Что бы объяснить тибе.

Ты знаешь, как миня обожает Рихард Штраус…

Соланж хвасталась не без причины. Штраус неоднократно выражал свое восхищение тем, что он называл «загадкой Галлинато». Это очень точно определяло чувство, которое испытывали зрители, когда видели, что эта огромная женщина сидит и поет, как птичка, что ей стоит пальцем пошевельнуть – и вы плачете от ее «Тоски» или «Мадам Баттерфляй». И Штраус, пользующийся доверием Геббельса, первым превратил приезд Соланж в выдающееся событие, а Геббельс – в политический ход. Их в этом убеждали и многочисленные утверждения самой Соланж: «На пахвалу я была щидра! Геббельс сам мне написал, что очин горд тем, что я приизжаю, я везде это повторяла и всегда добавляла что-нибуть приятное о Гитлере, им это правда доставила удовольствие».

Программа полностью отвечала тому, на что надеялся рейх, – Бах, Вагнер, Брамс, Бетховен, Шуберт. Уже в июне немецкие газеты раструбили о том, что все места проданы.

Соланж подождала до середины июля и заявила Рихарду Штраусу, что будет петь также и «Verlorenes Land Meine» и «Freiheit, meine Seele» Лоренца Фрейдигера. «На них эта произвела впичатление, зайчик мой, ты даже не представляиш!»

И это понятно. Фрейдигер был ректором консерватории в Эрфурте и музыкантом относительно малоизвестным, пока в марте его не сняли с работы за отказ сочинить гимн для нацистов Тюрингии. Названия обоих сочинений – «Потерянная страна» и «Моя свобода, моя душа» – не сулили рейху ничего хорошего и пятном ложились на предстоящее событие, что Штраус и поспешил дипломатично объяснить Соланж. «Дорогой друг, – писал он, – эти два произведения вторичны и недостойны вашего таланта. Не считая того, что мы без всякого на то основания бросим тень на событие, которое здесь полагают историческим».

«Историческим, зайчик мой, представляишь?»

Поль заулыбался.

– Mój Boże… ale… co to jest?[38] – спросила Влади, она держала в руках большую коробку, которая пришла вместе с письмом от Соланж.

Поль не ответил, он читал.

«Штраус написал мне два разы». После чего рейх, уже привыкший командовать, не опасаясь, что его ослушаются, просто-напросто отказался добавить произведения в программу… и счел вопрос закрытым.

«Я ответила Штраусу, что я прекрасна понимаю рейху и значит, концерт аннулирован».

Тогда в правительстве заволновались. Штраусу храбрости было не занимать, он встал на сторону Соланж, но дело решилось не благодаря его отношению к вопросу. Просто власти уже сделали то-то и то-то, да и сама Соланж все множила свои заявления, а потому было бы хуже концерт отменить, чем провести. Геббельс спрашивал себя, не поступил ли он опрометчиво, поддавшись эйфории, желанию, чтобы Галлинато пела для рейха. Отмена концерта вызвала бы в Европе бурю эмоций, и все бы узнали о ситуации этого Фрейдигера и еще нескольких. На самом деле речь идет всего о каких-то двух неизвестных произведениях, говорили в Берлине, ничего особенного.

«И это еще ни все. Я продолжаю выступать с громкими заивлениями. Хвалить рейх. А по поводу декораций – прикладываю тебе проект, который я одобрила».

– Mój Boże… ale… co to jest? – еще раз спросила Влади, протягивая Полю посылку.

Полю потребовалось бы много времени, чтобы выразить свою мысль, а потому он сказал кратко:

– Ч…что? От…отличный с…скандал г…гот…готовится…

Он, который так яростно отказывался приехать к Соланж в Берлин, теперь почти впал в отчаяние оттого, что не мог туда попасть.


Начиная с июля Бродски отлично поработал.

– То, что вы просите, не очень сложно, потому что ни на что не годно.

Он не отказывался, но получил еще пятьсот франков, в его положении это было важно.

В конце августа консистенция продукта была стабилизована, она стала приятной на ощупь, чуть жирной, хорошо впитывалась. Кремового цвета, как домашнее масло. Что же касается запаха, Поль, перепробовав многие, решил, что выбирать стоит из двух – березовый лист или масло чайного дерева.

«Теперь надо переходить к тестированию», – написал он на доске. И показал на керамические горшочки под крышками.

Леонс вышла из себя:

– Нет, Мадлен, я не подопытный кролик! Вы не можете этого от меня требовать!

– Но это совершенно безопасно!

– Откуда вы знаете?

– Аптекарь же сделал!

– Этот ваш немец? Ну спасибо! И к тому же еврей.

– Не вижу связи.

– Я им не доверяю.

– Вас просит Поль. Он каждый день массирует себе этим кремом ноги и не умер!

– Пока не умер, хотите сказать!

– Ох…

Леонс извинилась. Ладно, что надо делать? Мадлен не могла честно сказать ей, что проверить предстоит в основном, не появятся ли прыщи, гнойнички, нарывы, воспаления и так далее.

– Массируете себе ноги, пока крем не впитается. Один день из горшочка с белой крышкой, другой день – с серой. И скажете мне, какой вам больше понравится.

– Хорошо.

Участие приняли все – Поль, Влади, Бродски, Дюпре, Мадлен. Но тестирование контролировалось не полностью. Бродски был уверен, что крем этот – как мертвому припарка, поэтому ничего не делал. Дюпре постоянно забывал, но каждый раз, когда его спрашивали, говорил, что все хорошо, Мадлен воздерживалась, потому что боялась аллергии: у меня слишком чувствительная кожа, она ничего не переносит. Что же до Леонс, та придумала, что было абсолютно в ее духе, делать Роберу «самый-самый возбуждающий массаж», уверенная, что ноги можно заменить на любую другую часть тела, лишь бы крем хорошо впитался. Чайное масло выиграло у березы – пятеро проголосовали за, один против, полновесная, но относительная победа, потому что на самом деле только Поль с Влади серьезно отнеслись к этой игре, молодая полька решительно мазалась с ног до головы, и за ней шлейфом тянулся устойчивый запах масла чайного дерева («Ach, uwielbiam zapach tego kremu!»[39]), это смешило Мадлен. Отношения, которые она поддерживала с молодой полькой, очень изменились. Она нанимала ее против своей воли, вынужденно, но так никогда и не полюбила. Поэтому тремя неделями ранее она первая удивилась своей реакции на то, что случилось в молочном магазине у Вале.

Фернан Вале, молочник с улицы Минье, человек невыдающегося ума, говорил уверенно и громогласно, потому что ему нравилось выказывать характер. Однажды утром он решил больше не обслуживать Влади:

– Мы тут пшекам больше не отпускаем! Пусть проваливают к себе в Польшу, у французов работы нет!

Влади смутилась и пошла за покупками в другое место. Мадлен об этом узнала и попросила объяснений. Молодая женщина покраснела, потому что чувствовала себя виноватой за то, что родилась полькой. Мадлен стала настаивать.

– Nie mogę już tam chodzić. Nie chcą mnie obsługiwać[40].

Было не очень понятно. Мадлен схватила Влади, хозяйственную сумку и заявилась в молочную лавку, где, как обычно, разглагольствовал Фернан Вале.

– Да! – заорал он в ярости. – Здесь французское заведение! Тут обслуживают только французов!

Говоря это, он брал в свидетели многочисленных в это время клиентов, он хотел убедиться в обоснованности своей позиции. Все согласились. Вале скрестил руки на груди и уставился на Мадлен.

Она так никогда и не поняла, как она все учуяла. Может, по тому, как покраснела Влади. Может, из-за хамского поведения продавца…

– А не потому ли, что она отказалась с вами спать?

Клиенты возмущенно охнули, но, поскольку там собрались в основном женщины, матери семейств и служанки, их возглас относился скорее к молочнику, который что-то забормотал, глядя исключительно на молодую женщину, а та уставилась в пол и поджала губы. Как и почти все, услышав как-то, что Влади не из пугливых, он и правда вбил себе в голову воспользоваться ее благосклонностью и постоянно ей надоедал. Но Влади не всех привечала. И Вале, не вошедший в число счастливчиков, разобиделся…

Мадлен пообещала ему, что закатит такой скандал – весь район узнает, и преспокойно задала несколько вопросов. В курсе ли госпожа Вале? А что, теперь надо спать с молочником, чтобы купить сыра? Быть может, в этот округ Парижа вернули право первой ночи? Если бы Влади была француженкой, Вале все равно бы ее выгнал? И кстати, он бы ей такие же намеки делал?

Она спрашивала, а покупательницы из женской солидарности постепенно покидали магазин. Вале, оскорбленному, но проигравшему, пришлось отпустить кусок сыра и полфунта масла, а Мадлен внимательно проследила, чтобы он их не обвесил и не обсчитал.

33

В мастерских все было готово к действию. Приглашенные теперь не принадлежали к числу энтузиастов-поклонников с вечеринки, которая состоялась в январе прошлого года в «Клозери де Лила», лица были сплошь серьезные, суровые, «здравствуйте» едва слетало с губ, руки пожимали с неохотой. Чиновники низшего ранга, которым, вероятно, дали определенные инструкции, отклонили приглашение остаться на фуршет. Промышленники «Французского Возрождения» рассматривали стоящий в глубине ангара стол с угощениями от «Потель и Шабо», белые скатерти, ведерки для шампанского и, казалось, прикидывали цену тарелок с птифурами и жалованье официантов. Саккетти вел себя отстраненно, но при этом как дипломат, то есть открыто, со сдержанной теплотой, по-флорентийски. А представители прессы уже заранее угощались, тут были все до одного репортеры и фотографы.

Пригласили весь коллектив мастерских. От него тоже осталась лишь тень того, что присутствовал на торжественном открытии. Он оказался столь немногочисленным, что для создания толпы велели прийти сотрудникам охраны и уборщикам. Стоя возле «девушки сверху», как он называл уборщицу, ответственную за кабинеты, которую он при каждой возможности хватал за задницу, Робер держался прямо, как солдат. Он уже сходил к официантам и договорился о двух бутылках шампанского якобы для обслуги, но на самом деле рассчитывал их унести с собой, чтобы распить вместе с Леонс. Он также стащил и спрятал в свой шкафчик в раздевалке коробку птифуров.

На стальной платформе, установленной на рельсы в занимающей треть мастерской зоне, находилась уменьшенная модель реактора. Фотографам разрешили пройти за ограничивающие доступ в это пространство цепочки, чтобы сфотографировать ее вблизи. Круглый предмет из светлого, как алюминий, и блестящего сплава напоминал лежащую на боку большую кастрюлю без дна.

Жубер волновался, но это было незаметно. Он ограничился парой слов. В любом случае никто бы ничего не понял, даже если бы он говорил многословно.

– Господа, этот реактивный двигатель представляет собой уменьшенную модель того, которым мы вскоре оборудуем самолет-истребитель, что сделает его способным достигать скорости, в три раза превышающей нынешнюю. Он снабжен компр… – он хохотнул, – но что же я вам надоедаю всем этим! Скажу только, что мы собираемся продемонстрировать грозную мощь турбореактивного двигателя. А теперь наш коллектив… – он сделал широкий жест, – будет счастлив сообщить вам все необходимые подробности.

Репортеры защелкали вспышками, а затем вновь прошли за цепочки и перезарядили фотоаппараты. Театральным движением Жубер повернулся к мужчине в белом халате, стоящему около агрегата с паяльной лампой, которую он и зажег. Двигатель заработал, и тогда все увидели, как мощное, совершенно горизонтальное пламя вырвалось из задней части, произведя шум гигантской горелки; это очень впечатляло, даже немного пугало, и участники инстинктивно отступили на шаг.

Жубер поднял руку.

Платформа молниеносно двинулась вперед, чем вызвала среди собравшихся возглас удивления. Она катила по рельсам с сумасшедшей скоростью, казалось, она вот-вот проломит заднюю стену мастерских. Затрещали вспышки. Цепи резко остановили платформу, пламя потухло, но реактивное движение было столь неудержимым, что все впали в оцепенение. Никто даже не пошевелился.

Только Робер почесал голову. Он частенько сталкивался с чем-то, чего не понимал, но на сей раз это было запредельно, что тут не сработало? Демонстрационный показ произвел глубокое впечатление на толпу, вскоре разразился гром аплодисментов и пронесся шквал улыбок, люди обменивались рукопожатиями, какое облегчение, поздравляли друг друга, мы правильно сделали, что занялись этим, ликующих членов коллектива окружили и поздравляли, в подобных обстоятельствах приглашенные чувствовали себя совсем незначительными.

Жубер принимал поздравления со скромным видом и, вытягивая руку, указывал на сотрудников. Затем он деликатно выступил вперед, аплодисменты стали вдвое громче, он перекинул через цепь одну ногу, затем другую и приблизился к двигателю. Он повернулся к фотографам, тихо, молчите, Жубер подождал, он подготовил сдержанное, решительное заявление, в непритязательной манере, которая подчеркнет его устремления.

В тот самый момент, когда репортеры уже поднимали свои фотоаппараты, кастрюля испустила резкий шипящий звук.

Жубер посмотрел на двигатель. Взрыв был таким сильным, что волна откинула его на метр и бросила на пол, где он так и остался сидеть, с наполовину обгоревшими бровями и волосами и широко раскрытым ртом, совершенно сбитый с толку.

Робер улыбнулся, ну вот, так-то лучше. Он не понимал, как эта штука смогла продержаться так долго при том количестве ртути, которое он ввалил в алюминиевую ванну… Но теперь все в порядке, он был доволен собой.

Затрещали вспышки фотокамер.

Эта фотография Гюстава Жубера, с открытым ртом сидящего на заднице перед своей чудесной моделью турбореактора, которая превратилась в лужу растопленного металла, стала огромной сенсацией в прессе.

Карикатуристы изображали Жубера то в виде трубочиста, полураздетого взрывной волной, то запущенным в воздух верхом на ракете, как в фильме Мельеса[41].

Охваченный таким унынием, какого он не испытывал еще никогда в жизни, Гюстав целое утро не выходил из спальни.

Никто не осмелился узнать, как у него дела.

А вдруг он умер? – подумала Леонс. Что тогда? Наследница ли она? Конечно, есть особняк, но, если муж был в долгах, не потребуют ли у нее погасить задолженность?

Прислуга уже искала себе новое место. Как видим, настроение у всех было не то чтобы очень.

Жубер отошел от окна, глянул на себя в висевшее над камином большое зеркало, подошел к нему и пережил болезненный момент. Эти щеки с пробивающейся щетиной, эти круги под глазами, эти беспокойные морщины в складках губ складывались в лицо, которого он не знал и которое его испугало. Он отвернулся.

В сущности, до сегодняшнего дня жизнь не была для него трудной. Он успешно выучился, сделал карьеру, изменил направление деятельности, ему даже удалось создать «Французское Возрождение», которое вызвало всеобщее восхищение, а его проект турбореактивного двигателя вызвал достаточно много завистливых и отрицательных комментариев, чем и подтвердил свою перспективность.

Бреясь, он искал в памяти множество примеров исторических личностей, которым удалось встать на ноги после ошеломительного поражения.

Ну вот, например, Блерио! Он находился далеко не в самом приятном положении, когда ему пришлось расстаться с Левавассером. Он даже переметнулся от Сциллы к Харибде, выбрав Робера Эно-Пелтри, что не помешало ему в 1909 году перелететь через Ла-Манш.

Однако он находил столько же примеров личностей, которые, после того как взлетели по вертикальной траектории в точности как он, вдруг рухнули вниз так, чтобы больше не подняться.

Ему никто не требовался, чтобы проанализировать положение. Положение человека, которому он как банкир не дал бы ни гроша. У которого он выкупил бы предприятие за один символический франк.

Поздним утром он спустился вниз, но никого не встретил.

Леонс, услышав его шаги, помчалась прильнуть ухом к двери, но не открыла ее.

Он хотел немного пройтись, собраться с мыслями. Он был подавлен, но в глубине души чувствовал нечто, что оказывало глухое противодействие его депрессивному порыву, в нем присутствовали две силы, боровшиеся между собой, Жубера раздирали глубокие противоречия. Погода стояла мягкая, сентябрь только начался, небо было чистое, красивого синего цвета, а воздух теплый. «Нет, это не мысли человека, который готов броситься в Сену», – сказал он себе.


Неудивительно, что сотрудники мастерских в воскресенье получили телеграмму, в которой всех обязывали в понедельник утром явиться на рабочие места.

На следующий день Саккетти объяснил Гюставу по телефону, что было бы уместным, чтобы тот уволился с должности председателя «Французского Возрождения».

– Это все временно, Гюстав, ты же знаешь. Время лечит, как говорил Сервантес. Ну, ты же понимаешь, в конце концов…

Только что назначен новый председатель «Французского Возрождения». Саккетти. И правда, предыдущий председатель, Жубер, сейчас не особенно презентабелен. Оба председателя, бывший и новый, во время передачи полномочий не преминули (а они оба увлечены авиацией, как вы знаете…) упомянуть об официальной регистрации мирового рекорда пересечения дистанции по прямой линии, побитого французскими летчиками Росси и Кодо, которые в прошлом месяце приземлились в Ливане через пятьдесят пять часов после того, как вылетели из Нью-Йорка.

Отрадно видеть, что авиаторы добиваются успеха.

Кайрос

Жубер два дня провел у себя в кабинете, почти не выходя оттуда, Леонс приносила ему наверх кофе, посчитав это своей обязанностью.

– Спасибо, милочка, – говорил он, не поднимая головы от своих счетов.

«Милочка» не входило в его обычный словарный запас.

– Мы многое изменим.

Леонс остановилась в дверях. Ей бы хотелось поставить поднос, потому что в этом положении она была похожа на прислугу, но, по сути, она ею и являлась, о чем Жубер ей сейчас как раз и напомнил.

– Ах… – сказала она.

«Многое изменим», она сомневалась, что, чего бы это ни касалось, речь идет о деньгах. Мадлен была, возможно, права, посоветовав ей искать нового мужа.

– Я закрою предприятие, собственником которого являюсь, продам оборудование, откажусь от помещений в Клиши. Мы также продадим этот особняк. Все это составит полтора миллиона франков.

Несмотря на суровую реальность происходящего, это не было сказано голосом разорившегося человека, а прозвучало просто и уверенно – так он годами разговаривал со своими сотрудниками, с машинистками. Сейчас он обращался к своей жене, но точно так же. Он не спрашивал ее мнения, он сообщал ей информацию.

– Половина того, что мы получим, позволит нам переселиться в достойный район. Вторую половину я пущу в дело, которое начну в одиночку. Разработка турбореактивного двигателя практически завершена, остается только решить проблему сплава, я найду компетентных людей. Затем останется сделать прототип.

Леонс не отреагировала. Гюстав умолк – может быть, ждал, что она что-то скажет, как-то подбодрит его.

– И все-таки… – ответила она. Вот и все, что она могла сказать.

Это его оскорбило.

– Прости, что?

Это выражение он всегда использовал, когда собирался дать ей пощечину. Убедившись, что он до нее не дотянется, она добавила:

– Это как бы… последний шанс.

Вот, сказал он себе. Она тоже видит в нем отчаявшегося, может быть, даже обреченного человека. Он никогда не считал свою жену спутницей жизни, но она все же могла бы проявить по отношению к нему хотя бы немного доверия…

– Не важно, первый или последний, Леонс! Самое главное – поймать удачу, когда представится такая возможность. Теперь как раз самое время.

Ну ладно, сейчас не стоит раздражаться.

– Все это дело окажется в конце концов весьма выгодным. Мои партнеры помогли мне сделать модель, прибыль от которой я получу в одиночку, потому что патенты принадлежат мне. Через год ты станешь женой мультимиллионера.

– Это хорошо… – пробормотала Леонс без энтузиазма. – Это хорошо…


Жубер отправился в мастерские. Перед воротами он посигналил, но никого не было. Автомобильная стоянка опустела, большая вывеска «Авиастроение. Мастерские» выглядела еще совершенно новой, ведь предприятие не просуществовало и полугода…

Он сам открыл ворота, а потом поставил машину напротив офиса. Войдя в помещение, он с удивлением обнаружил там возящего тряпкой по полу Робера Феррана.

– Но… что вы здесь делаете?

– Ну вот, честно говоря, господин Жубер, я и сам себя спрашиваю, потому что с утра не видел тут ни души.

– Мастерские закрыты, разве вы не знали?

Бо́льшую часть оборудования уже вывезли.

Медные катушки, профильный металл и фитинги, компрессоры, горелки, рабочие поверхности, инструмент – все забрали. Ну и развал.

– А, правда?

– Ну вы же видите, тут пусто!

– А, ну да, я, по правде говоря, не обратил внимания…

– Ну так знайте, все закрыто. Окончательно. Можете идти домой, расчет получите по почте.

– А, ну если так, ладно.

Гюстав поднялся в кабинеты, тоже опустевшие. Стопки бумаги, канцелярские принадлежности, чертежные столы, стулья, даже шторы – исчезло все.

Он сделал обход, собрал тетради, блокноты, схемы – все, что валялось повсюду, набралось восемь коробок. Затем он открыл сейф и взял планы, папки с административными документами, рабочий журнал, патентные заявки и, нагруженный, вновь спустился вниз, Робер подержал ему дверь.

Перед самым уходом Жубер обернулся и посмотрел на огромную, теперь почти опустевшую мастерскую:

– Она не казалась мне такой большой…

Робер помог сложить документы в багажник машины. В порядке исключения Гюстав пожал ему руку, это действительно означало конец.

– Нет, оставьте, господин Жубер, я заберу свои вещи и, уходя, все закрою, не беспокойтесь.

– А, ну, если так… Удачи, старина!

– И вам тоже, господин Жубер. – Робер завистливо добавил: – Красивая машина…

Робер закрыл ворота.

Уф, чуть не попался.

Он подождал, пока шум мотора не стихнет вдалеке, а затем обошел здание, чтобы встретиться там с тремя дружками, с которыми со вчерашнего вечера таскал в грузовики все, что можно перепродать.

Пришедшие на следующий день, чтобы забрать от имени своих предприятий оборудование, которое те предоставили Жуберу, работники обнаружили совершенно пустые помещения, где не осталось ничего, кроме ведра и половой тряпки, забытых в углу около черного хода.

34

Работа комиссии продвигалась успешно. Шарль чувствовал себя уверенно. Он и представить себе не мог, что то, что вскоре полностью изменит положение его дел, придет из местечка под названием Кудрин – хутора, расположенного близ Перонны в департаменте Сомма, о котором ни он, ни кто-либо другой никогда не слышал. Именно там проживал крестьянин по имени Спаситель Пирон, отказывавшийся платить налоги. Как и многим сельским жителям, ему претила мысль о том, что «все эти парижские господа будут жиреть за его счет». В среду, 16 августа 1933 года, судебный пристав, отягощенный стопкой налоговых требований, вместе с двумя жандармами колотил в его дверь, чтобы конфисковать имущество для возмещения девяти тысяч франков, которые тот был должен казне. Жившие неподалеку крестьяне пришли на помощь соседу, стороны обменялись оскорблениями, и жандармы отступили. Вернулись они с подкреплением, сельские жители тоже… В обычных условиях такое рядовое событие не вышло бы за пределы этого захолустья, но тут оно оказалось катализатором общего недовольства, которое только и ждало возможности выплеснуться наружу.

Пробил час бунта против налогов. Начались демонстрации. Во второй половине августа во Франции их прошло не меньше сорока четырех, и к ним там и тут присоединялись лиги патриотической молодежи и ветеранов войны, профсоюзы и корпорации, а где-то еще и активисты антиреспубликанского толка, везде были недовольные, возмущенные люди, которые считали, что их ограбили, обобрали, обворовали. Главным обвиняемым были налоги. А главным врагом – государство.

Правительство с беспокойством наблюдало сполохи пожара, который завоевывал все новые территории. Тысячные митинги прошли в Седане, Эпинале, Рубэ, Гренобле, Ле-Мане, Невере, Шатору. Повсюду требовалось вмешательство сил охраны правопорядка. Жгли не только машины, но и магазины тоже, туда-сюда сновали кареты «скорой помощи».

В Безье было принято коллективное решение, нашедшее отклик во всех сердцах: «Подписавшие требования налогоплательщики призывают ко всеобщей мобилизации, вплоть до организации, если потребуется, отказа от налоговых выплат». Главное слово было произнесено. И не коммунистами, а коммерсантами, ремесленниками, аптекарями, нотариусами и врачами! Многие налогоплательщики объявляли о готовности вернуть своему депутату налоговую декларацию неоплаченной.

Правительство ощущало себя под грозящей со всех сторон угрозой разрушительного бунта – всеобщей налоговой забастовки.


– Он говорит, что собирается все продать? – спросила Мадлен.

– Да, все, и развалюху тоже… Ой, простите…

Она ведь говорила о родном доме Мадлен, который построил ее отец. Мадлен бесстрастно отмахнулась: не извиняйтесь. Леонс замялась, а потом решилась продолжать:

– Я думаю, что теперь, когда я сделала все, что вы хотели…

– И что?

– Я бы очень хотела получить назад свой паспорт.

– Мне жаль, но это невозможно.

Леонс горела желанием сбежать из Франции. Она знала, куда поедет и как это сделает, она уже давно все обдумала. Ей не хватало только денег. Их у нее не было. Единственным человеком, у которого она могла бы их украсть, был Жубер, а у того денег уже не было. Оказавшись между двух огней – с одной стороны Мадлен, державшая ее за горло, а с другой – Робер, который дрожал от удовольствия, когда ему приказывали преступить закон, – Леонс уже не представляла, будет ли конец у этой истории.

Кстати, зачем далеко ходить.

Прошло два дня.

Они стояли перед искусно сделанным огромным чугунным сейфом фирмы «Мерклен & Дитлин», который господин Перикур установил перед войной. Величественный, потемневший от времени, с графитовыми и латунными вставками. Сейф был всегда, сколько Гюстав помнил, и когда Жубер приобрел особняк, у него не нашлось смелости заменить его на новый. Это была устаревшая модель, с которой любой опытный взломщик покончил бы одним махом. Робер, заметно утративший сноровку, если когда-либо и имел ее, разумеется, оказался не в состоянии справиться с ним. Стоя на коленях и с жадностью глядя на сейф, он достал какие-то инструменты и принялся царапать металл рядом с замком. Леонс с недоверием следила за его работой: ему редко что-либо удавалось с первого раза.

– Может, пока хватит, дорогой, как думаешь?

– Еще разочек.

Он сделал еще пару дополнительных царапин и отступил, чтобы полюбоваться на результат: ему нравилось.

Тем временем Леонс открыла глобус, в котором, как ей было известно, поскольку она неисчислимое количество раз шпионила за мужем, Жубер хранил большой плоский ключ от сейфа. Она отперла тяжелую дверцу. Они стащили планы, папки, вывалили содержимое ящиков посреди комнаты, как приказала Мадлен. Робер был в восторге – как подросток во время боя на подушках. Воспользовавшись ситуацией, Леонс завладела конвертом, который вечером принес ей огромное разочарование. Она надеялась найти там небольшое состояние, чтобы купить себе паспорт, билет на корабль или на самолет и исчезнуть, оставив Мадлен с ее проблемами. Там оказалось две тысячи франков. Роберу она не сказала: он растратил бы деньги на скачках, не дожидаясь конца недели.

Покончив с порученным ему простейшим заданием, которое на его месте сделал бы каждый, Робер принялся бегать по всему дому, охая и ахая.

– Эй, повнимательней там! – орал он, как будто Леонс не знала помещения.

Он нашел столовое серебро и рассовывал по карманам вилки и ножи.

– Но, дорогой мой, мы не сможем взять это – они слишком тяжелые!

На мгновение он задумался. Вес столовых приборов показался ему серьезным аргументом, но как только Леонс отвернулась, он не смог удержаться и засунул в карман куртки коробку с кофейными ложечками.

Леонс собрала все украшения, обчистила даже кошелек, которым прислуга пользовалась для повседневных трат, с деньгами на хозяйство. Робер продолжил свою прогулку по дому. Он шагал широко, словно любопытный будущий покупатель, пока не наткнулся на большую кровать с балдахином, которой не пользовались с тех пор, как у Леонс появилась своя спальня, а у Гюстава – своя, то есть со дня их бракосочетания. Робер был сражен кремовым навесом, колоннами со скульптурами ангелочков с пухлыми попками, покрывалом с фестонами…

– Это и правда…

Он еще искал подходящее слово, когда к нему присоединилась Леонс.

– Ты что здесь делаешь, дорогой мой?

Не успела она закрыть рот, как он схватил ее и завалил на матрас.

– Нет, Робер, невозможно! – завопила она. – У нас нет времени.

Он бросил куртку на пол, ложечки громко зазвенели, но Леонс даже не успела этого заметить, Робер был на ней.

– Не сейчас, Робер!

Если вернется Жубер, случится катастрофа. Леонс шептала: нет, нет, но в то же время приподнималась, чтобы он снял с нее юбку, и, бог ты мой, как же это ей каждый раз нравилось, а он уже пробуравил ее так, что у нее перехватило дыхание. Если бы в комнате появился Гюстав, она не только не услышала бы его, но и ни на секунду не перестала бы раскачиваться на этом канате, который выжимал из нее слезы. Она издавала протяжные хриплые крики, глаза у нее вылезли из орбит, она рухнула, опустошенная, безжизненная, и сразу же заснула.

– Ну что, не надо было? – спросил Робер.

Сколько же времени она так пролежала? Который час? Она приподнялась на локте. Ай-ай-ай, ну и дела, ну просто сил нет. Она дремала всего несколько минут. Ты не мог бы передать мне юбку? Она смеялась: ну ты и…

Они схватили добычу, спустились.

– Робер!

Леонс указывала на стеклянную дверь.

– Да, вот дерьмо!

Он забыл о том, что должен был сделать.

– Как она там говорила?

Мадлен все объяснила. Ударом локтя Робер вдребезги разбил стекло, они вышли через черный ход в задней части дома и углубились в сад, ведущий на улицу. Леонс чувствовала, что ноги у нее как ватные.


Они не встретили Жубера, который заскочил совсем ненадолго в конце дня, около семи. Ах, господин Жубер – кухарка прямо обезумела. Она только что вернулась, ах-ах, от волнения у нее перехватило горло, господин Жубер. Она как могла пыталась объясниться.

– Где супруга? – спросил он.

Та не видела хозяйку с утра (это ужас, ужас). Он прошелся вдоль приоткрытой стеклянной двери, увидел разбитое стекло, но, только добравшись до своего кабинета (я сразу и не поняла…), осознал масштаб катастрофы. Дверца сейфа широко распахнута (меня это напугало, честно говоря), ящики на полу… Он испытывал такой шок, что не мог собраться с мыслями (и тогда я позвонила в полицию).

– Что? Кому вы позвонили?

Он бы, разумеется, и сам это сделал, но его застали врасплох. Ему не хватало пары минут, чтобы подумать, но было уже поздно.

– Есть кто-нибудь?

Голос доносился снизу. Жубер оттолкнул кухарку, свесился через перила. У подножия главной винтовой лестницы стояли мужчина в гражданской одежде и двое в форме.

– Комиссар Фише. Нас вызвали на ограбление со взломом…

Жубер помолчал мгновение перед тем, как ответить. Полицейский, достаточно пожилой, мощный сутулый тип в бежевом пальто, ждал, пожевывал остаток сигары, повернувшись к стеклянной двери и глядя на разбитое стекло.

– Да, это здесь…

Кухарка смотрела на полицейского поверх перил, закусив сжатую в кулак руку, будто увидела гремучую змею.

– Я полагаю, – сказал комиссар, – что все самое интересное наверху…

Он сделал знак своим агентам, из которых один направился к гостиной, а второй к кухне, сам же медленным шагом поднялся на второй этаж. Жубер изо всех сил старался изображать хладнокровие. Каждая секунда приближала его к новой ситуации, очертания которой лишь теперь начинали для него проясняться. В кабинете, где и так уже царил сильный беспорядок, все внимание привлекал к себе огромный, словно выпотрошенный сейф.

– И никого не оказалось дома? Средь бела дня?

Он повернулся к Жуберу и кухарке.

– У прислуги выходной, – сказала она.

– Но вы-то тут…

– Да, вообще-то, не совсем…

Теперь, когда ей дали возможность объясниться и когда наконец нашелся человек, готовый ее выслушать, она воспрянула духом.

– Я весь день занималась покупками. Хозяйка мне дала длиннющий список…

– Хорошо, – оборвал ее Жубер, – а теперь оставьте нас, Тереза. Я сам поговорю с господином полицейским.

Считая полицию бо́льшим авторитетом, чем хозяин, она бы предпочла получить разрешение комиссара, но тот был поглощен детальным изучением дверцы сейфа, которую разглядывал через круглые очки, которые держал как лорнет.


– Ну же, Тереза… – поторопил Жубер.

– И много там было денег? – спросил полицейский.

– Очень немного. Несколько тысяч франков, я еще все подсчитаю.

– Может быть, какие-то ценности?

– Да, то есть нет, впрочем, смотря что называть ценностями…

– Ну, вещи, которые стоят денег.

– Я должен подсчитать убытки…

– Это необходимо. Для заявления. Для подачи иска… У хозяйки дома, вероятно, есть украшения…

– Спрошу у нее…

Выбор дня, когда прислуга отсутствует, удаление кухарки, ясно, чьих рук это дело: Леонс сбежала со всеми деньгами, ну или по меньшей мере с тем, что от них оставалось.

– Она, должно быть, у подруги и скоро возвратится.

Комиссар вновь вышел в коридор, попытался сориентироваться.

Ни одна комната не была разорена так, как кабинет, за исключением спальни, обставленной весьма по-женски (спальня хозяйки, осмелюсь предположить…), все ящики там были открыты, а шкатулка для драгоценностей лежала перевернутой на туалетном столике. Затем полицейский тяжелым шагом спустился по лестнице и вновь подошел к стеклянной двери. Он убрал очки в карман и почесывал затылок.

– Любопытно… Обычно взломщик забирается в дом снаружи. И когда он разбивает стекло, осколки оказываются внутри. А тут все наоборот, очень странно.

Жубер приблизился, скорчил гримасу, которая должна была выразить его удивление подобным фактом.

Один из агентов вернулся из кухни:

– Кухарка сказала, что забрали деньги на хозяйственные расходы.

Комиссар вопросительно посмотрел на Жубера.

– Это средства, которые мы выделяем на каждодневные траты. Там никогда много не бывает, самое большее несколько десятков франков.

Полицейский задумчиво сделал несколько шагов, вошел в большую столовую, где ящики буфетов тоже были оставлены открытыми.

– В кухне тоже все перевернуто вверх дном?

– А, нет, шеф, наоборот, все хорошо прибрано!

– Любопытно, не так ли? – Он смотрел на Жубера. – Такое впечатление, что вор знал, где что лежит, не стал искать драгоценности и деньги кухарки, он двигался напрямую и без всякого колебания…

В головах обоих мужчин элементы складывались в единую картину и примерно одинаковым образом.

– И потом, на сейфе заметны царапины, – сказал Жуберу комиссар, поднимая указательный палец к потолку.

Жубер развел руками: не понимаю…

– Когда взламывают сейф, случается, что инструмент соскальзывает. Можно поцарапать ну один, ну пару раз. А если взломщик очень неловкий, там оказывается четыре или пять царапин, понимаете, но редко когда десять или двадцать. По опыту скажу, что человек, у которого инструмент так часто соскальзывает, не смог бы открыть такой сейф. Тут нужна сноровка… Складывается впечатление, что эти царапины сделали чуть ли не нарочно. Чтобы изобразить кражу со взломом.

– Вы обвиняете меня в…

– Совсем нет! Я лишь констатирую факты, пытаюсь разобраться, вот и все. Обвинять вас, уважаемый, даже и не думайте…

И тем не менее он явно об этом думал.

– Но видите ли, когда совершают налет на такой дом, когда подворачивается редкостная удача, что средь бела дня дома никого нет, то грабители являются прямо с ящиками для денег и припарковывают где-нибудь поблизости грузовик, чтобы увезти все ценное.

Он приблизился к одному из ящиков.

– И не хватают кошелек кухарки, оставив все столовое серебро…

Полицейский заметил, что его собеседник уже не следит за ходом разговора. Казалось, у того в голове роятся какие-то свои мысли.

– Ну ладно, составим отчет. А вы подытожьте, что украдено, и занесите список в полицейский участок. И чем раньше, тем лучше.

Гюстав все еще размышлял, когда полицейские ушли. Он встряхнулся и заметался по дому, по дороге распахивая двери. И правда, больше ничего не пропало. Он вернулся к себе в кабинет.

Леонс приходила, чтобы украсть деньги, и не нашла их. Он мерил комнату большими шагами, давя предметы, разбросанные на полу. Но зачем она унесла документы, планы? Что за абсурд! Все это не представляет для нее никакой ценности, она никогда не сможет извлечь денежной выгоды из его бумаг! Если только она не спуталась с кем-то из конкурентов, но и тут все обернется против нее, ведь ей не дадут и одной тридцатой от их ценности! Кто ее к этому принудил, любовник? Жубер тряхнул головой. Зачем думать об этом, нужно сконцентрироваться на главном.

Ситуация весьма напряженная.

Его супруга сбежала. Он принес в жертву свое предприятие. Вместе с планами и патентами только что пропал весь его масштабный замысел.

У него остался только особняк Перикуров. Этого мало.

Как все могло развалиться до такой степени? И так быстро.

Эта театральная постановка его тревожила. Ему никак не удавалось понять ее смысл, осознать непривычную ситуацию, в которой он оказался.


Мадлен отодвинула все, что явно не представляло интереса. Все самое главное находилось в двух толстых папках. На первой сам Жубер в раздражении набросал (вероятно, в тот день у него было плохое настроение): «Отклоненная версия». Должно быть, эта папка имела отношение к исследованиям, которые он забросил в мае. На второй папке было написано: «Текущие разработки».

Мадлен незаметно положила их на диванчик рядом с собой, подавила желание выразить свое удовлетворение ситуацией. Превосходно. Однако она остереглась от какой бы то ни было демонстрации чувств в присутствии Леонс. Что касается Робера, он считал ворон. Видя их вместе, многие задумывались о том, каким образом эти два существа нашли друг друга и даже поженились. И действительно, есть вещи, которые пониманию недоступны.

Мадлен ограничилась улыбкой:

– Вам понадобится где-то скрыться, Леонс. Сменить отель.

– Зачем?

В ее голосе послышались нотки паники. Сначала Мадлен заставляет ее ограбить собственного мужа, а теперь пытается сделать из нее беглянку…

– Мы живем на улице Жубера! – сказал Робер.

Он все еще был в восторге от этой своей находки.

– Помолчи, дорогой, – раздраженно сказала Леонс, положив красивую ладонь на его руку. Она посмотрела Мадлен прямо в глаза. – Во-первых, если нам придется устраиваться в другом месте, то на какие деньги?

– Ах да, поговорим и об этом… Действительно, скажите мне, Леонс, разве, кроме планов, в сейфе вашего мужа номер два не оказалось… кое-чего еще?

– Вообще ничего, правда!

Леонс почти выкрикнула эти слова. Она была явно разочарована.

– Ничего… Примерно сколько? – настаивала Мадлен.

Робер дышал на свой бокал и кончиком носа рисовал на запотевшем стекле узоры.

– Чего – сколько? – спросил он.

– Дорогой! Это наши женские разговоры!

Робер поднял руки: а, ну это святое, все эти женские истории. Он повернулся к официанту, чтобы заказать еще пива, был бы там бильярд, он бы пошел попытать счастья в игре.

Мадлен с улыбкой посмотрела на Леонс:

– Итак…

Леонс уставилась на руки. Две, ответила она, показав ответ на пальцах.

– Вы точно уверены?

– Ну да, уверена!

– Уверены в чем?

Опять Робер. Леонс повернулась к нему:

– Дорогой, ты не мог бы нас оставить на минутку, пожалуйста?

Раз им охота поговорить о женском, Робер счел своим долгом показать, что он настоящий джентльмен, и встал:

– Если вас это не обеспокоит… не забеспокоит вас… не побеспокоит вас, дамы, пойду-ка я курну.

– Да идите уже, – сказала Мадлен. И как только он ушел, добавила: – Леонс, прежде всего, умоляю вас, – она схватила ее за руки, – скажите… Как вы можете жить с таким типом?

Что касается секса – в этом деле она не способна была устоять перед Робером, – тут Леонс легко могла объяснить свою позицию, однако воспоминание о дурных делах, в которых она чувствовала себя виновной, помешало ей проявить нелюбезность. Поэтому она ограничилась тем, что по одному высвободила пальцы из рук Мадлен, как будто собиралась их посчитать:

– Дорогая Мадлен, в плане, ну, скажем… интимном, уверяю вас, что вы не задавали бы мне такой вопрос, если бы нашли подобного типа.

Это было жестоко, и обе об этом знали. Они разъединили руки.

– Мне нужен паспорт, – заявила Леонс.

– Через несколько дней я вам его отдам, но он уже не будет иметь никакого действия. Хуже. Он приведет вас прямо в тюрьму.

Леонс побледнела. Неужели конец? Отсутствие паспорта означало невозможность побега, а значит, крах всех надежд. Как у утопающего в последние мгновения жизни, у нее перед глазами пронесся путь, который, начиная с детства, привел ее сюда, в это кафе: испытания, отец, Касабланка, горести, беременность, секс, мужчины, побег – и Робер, Париж, Мадлен Перикур – и Жубер…

– Когда вы меня отпустите?

– Скоро. Через несколько дней вы будете свободны.

– Свободна! А на какие деньги?

– Да, я знаю, жизнь – нелегкая штука. Радуйтесь хотя бы тому, что я не отправляю вас за решетку…

– Откуда мне знать, что вы этого не сделаете, когда я больше не буду вам нужна?

Мадлен долго не сводила с нее глаз.

– Да ниоткуда. Кстати, я вам этого никогда и не обещала. И чтобы избавить меня от соблазна вас туда отправить, советую сотрудничать со мной…


Мадлен вошла в комнату Поля:

– Скажи-ка, котенок…

Стояла теплая ночь, все окна были открыты, и воздух снаружи проникал внутрь небольшими теплыми волнами, как будто что-то нашептывающими на ухо.

– Я хорошенько подумала. Тебе бы хотелось поехать в Берлин послушать Соланж?

Поль закричал:

– Ма…мама!

Он сжал мать в своих объятиях. Она засмеялась:

– Ты же меня задушишь, дай же мне вздохнуть, да боже ж ты мой!

Поль посерьезнел и схватил свою грифельную доску.

«А деньги? У нас же нет денег!»

– У нас их и правда немного. Но с тех пор как мы здесь, я потребовала от тебя стольких жертв, ты больше не покупаешь пластинки, ты не поехал ни в одно путешествие, несмотря на приглашения… Ну и вообще, в конце-то концов… – Она посмотрела на него любящим взглядом. – Итак? Как насчет Берлина?

Поль завопил от радости. Торопливо вошла Влади:

– Wszystko w porządku?[42]

– Да, вс…все в по… хорошо, – закричал Поль, – мы едем в… Бер…лин!

Тотчас усомнившись, он схватил доску и быстро написал: «Мама, так это же послезавтра! Мы ни за что не успеем!»

Мадлен, как фокусник, поискала в рукаве и вынула оттуда три билета на поезд. В первом классе. Поль нахмурился. Тому, что мать придумала это путешествие в последний момент, он еще мог найти объяснение. Но то, что она купила самые дорогие билеты, поразило его. И уж то, что один билет выписан на имя Леонс Жубер, показалось ему, честно говоря, загадочным и таинственным. Поль почесал подбородок.

– Официально я с тобой не поеду. Ты поедешь с Влади.

– W porządku![43]

– Что она говорит? – спросила Мадлен.

– Она со…согласна.

– Но я должна кое-что тебе объяснить, потому что… мне понадобится твоя помощь.

35

На Восточном вокзале было многолюдно. Поль испытывал крайнее возбуждение. Когда Влади взяла его на руки, чтобы занести в купе, он вспомнил свое путешествие в Милан. Боже мой, как это было давно. Соланж тогда приехала встречать его на вокзал, и он вновь воскрешал в памяти тьму журналистов и репортеров, круговорот кружев и накидок, вдруг возникший из паровозного дыма… Поль страшился встречи с ней.

Несмотря на разорение, на деньги, которые теперь приходилось считать, на скромную квартиру и ворчливых соседей, на кошмары, теперь более редкие, но по-прежнему столь же неистовые, Поль не мог сказать ничего другого, кроме того, что он счастливый ребенок. Мать оберегала его, Влади оберегала его, две женщины для него одного, кто бы мог похвастаться тем же?

Соланж уже давно была одинока. Он злился на себя за то, что позволил себе сомневаться в ней, раздражаться на нее, даже подумать о таком… Боже ты мой, они едут в Берлин! Он вспоминал газетные заголовки и испытывал такое сладкое возбуждение, словно оказался героем приключенческого романа. Он повернулся, поискал глазами мать, увидел улыбающуюся Влади, такую же, как всегда, и сердце его сжалось от волнения, потому что он осознал, как сильно ее любит.

Предупрежденная о его приезде Соланж тотчас ответила, ее телеграмма пришла за несколько часов до отъезда. «Как, ты приезжаешь! (Без орфографических ошибок, потому что текст набирали телеграфисты, которым необходимо иметь хоть какое-то образование.) Как я счастлива! Но ты едешь без твоей дорогой матери, увы, как жаль! Я потребовала, чтобы твою няню и тебя разместили рядом со мной, в том же отеле, вам будет удобно, и персонал тут самый лучший. (Соланж сочиняла телеграммы – четыре франка слово – словно письма писала, не считая, это производило впечатление.) В Берлине столько всего происходит, мне не терпится тебе рассказать, но ты и сам увидишь своими глазами. Тут целый мир, я имею в виду, совершенно другой мир. Ах, мой малыш Пиноккио, может, ты едешь посмотреть, как умирает старушка Соланж, потому что она очень устала и поет отвратительно, ты будешь совершенно разочарован. Но я так счастлива, что увижу тебя, я тебя жду, мне столько всего нужно тебе рассказать. Приезжай же быстрее!»

Это был ночной поезд. Более пятнадцати часов в пути.

Влади с тем же восхищением обнаружила бархатную обивку и ковры в вагонах, лампы с абажурами. И молодого контролера. У этого не было польских корней, но он все же оказался весьма недурен собой, этот юноша. Полю пришлось быть переводчиком. Будто он говорил по-польски!

– Влади, я пред…ставляю тебе Фран…суа. Про… простите, как вас?..

– Кесслер.

Влади хихикнула.

– Ich bin Polnisch[44], – произнесла она.

– Ich bin Elsässer![45] – вскричал Франсуа.

– Na dann, ich denke wir können uns etwas näher austauschen…[46]


До обеда Мадлен не появилась. В вагоне-ресторане она нашла столик Поля, устроилась за соседним, и они незаметно обменялись тайными жестами, это было очень забавно.

Поль посмотрел ей прямо в глаза и улыбнулся, заказывая у официанта:

– По…жалуйста, один п…портвейн.

И прочитал на губах своей позабавленной матери: дрянной мальчишка!

Это его сразу же смутило и перебило аппетит.

Так что Влади пришлось заглотить двойную порцию супа, пулярки с мелким луком, сыра и норвежского омлета с творогом и копченой семгой, ей все было нипочем. Молодой контролер все ходил и ходил мимо. Голова Поля раскачивалась, когда Влади несла его на руках в купе, но не следовало спать до прибытия на границу. Чтобы он не уснул, она начала болтать, Поль рассеянно слушал ее, ему не терпелось заснуть.

Наконец доехали до Форбаха.

Кресло спустили на перрон, где царила страшная суматоха: путешественники, полиция, служащие железной дороги. Таможенник нечасто видел таких детей, как этот мальчик, казавшийся очень высоким при очень коротких ногах, это, наверное, следствие болезни или инвалидного кресла.


Поль Перикур и Владислава Амброзевич. Он проштамповал их паспорта. Они вернулись в поезд, таможенники проверяли багаж, просили открыть чемоданы. Поля не попросили привстать, чтобы посмотреть, на чем он сидит, а то обнаружили бы две увесистые папки в картонных обложках.

Мадлен тоже прошла таможню. Госпожа Леонс Жубер.

Таможенник поморщился: фотография далека от действительности, но даме разве такое скажешь, тем более когда она путешествует первым классом, да еще с таким уверенным видом, лучше промолчать, прошу вас, сударыня, счастливого пути.

Поезд вновь тронулся. На этот раз Полю не пришлось слушать приглушенные смешки Влади, ее томное хихиканье, ее придыхания, потому что их не было. Молодой контролер долго стоял вместе с ней в проходе, говорил и слушал ее. Потом Влади постановила:

– No, a teraz już pora iść spać. Dobranoc, Франсуа…[47]

– Gute Nacht dir auch…[48]

Путешествие было поистине исключительным.


Соланж теперь почти не передвигалась, прибыть на вокзал ей было бы слишком затруднительно. Она прислала за Полем и Влади лимузин.

Шофер в нарукавной повязке со свастикой заколебался, увидев инвалидное кресло. Он странновато глянул на этого мальчика со свеженьким личиком, который не ходил на своих двоих, как все остальные. Влади посадила Поля на заднее сиденье, решительным жестом ухватилась за коляску, сложила ее и без единого слова засунула в багажник. Через окно Поль заметил вставшую в очереди на такси мать в образе госпожи Жубер, и сердце его сжалось.

Французские газеты писали о Берлине и о Германии только в случаях самой откровенной национал-социалистической пропаганды. Полю, который ожидал увидеть город в огне и в крови, разделенный на секторы и под контролем милиции, Берлин показался достаточно провинциальным. На улицах было многолюдно, но меньше солдат, чем он думал, и если бы он не читал рассказы о недавних событиях, то мог бы представить, что находится в каком-нибудь городе на севере Европы. Многочисленные флаги со свастикой висели на административных зданиях, на вокзале, университете, главпочтамте. Однако, если бы не несколько разгромленных магазинов с разбитыми витринами и остатками больших букв с потеками краски, Поль даже и не подумал бы, что находится в Берлине.

Соланж монументально восседала в холле Гранд-отеля «Эспланад».

При появлении Поля она испустила вопль, на который обернулись все служащие гостиницы и даже клиенты. Она сжала его огромными и дряблыми руками и поцеловала так, словно собиралась съесть. Поль смеялся, разрываясь между радостью встречи и грустью при виде того, как она изменилась. Вблизи ее большое накрашенное, напудренное лицо напоминало гротескную и трогательную карнавальную маску. Он испугался за нее. Может ли она еще петь? Он вспомнил ее телеграмму о «старушке Соланж», которая «поет теперь отвратительно».

– Как ты, мой сладкий? – спросила она. – Не волнуешься, надеюсь?

Поль успокоился. Она все ощущала лучше, чем остальные, в этом всегда заключался секрет ее искусства.

Они добрались до лифта. Соланж шла медленно и тяжело, ручка трости, на которую она опиралась, тонула в ее широкой ладони. Она не переставала говорить сильным воркующим голосом, перекатывая «р» еще больше, чем обычно; значит, сегодня день испанского акцента, бывали итальянский или аргентинский, с ней все было непредсказуемо.

– Может, ты хочешь посмотреть город? Ах, Бранденбургские ворота! Это надо увидеть, Пиноккио, я-то уже туда больше не хожу, я их сто раз видела!

Но, предложив, она тотчас же об этом забыла.

В апартаментах Поля и Влади она рухнула на широкий диван, пока молодая полька открывала чемоданы и дорожные сумки, развешивала одежду, проводила операцию по захвату ванной комнаты, фальшиво насвистывая мелодии, которых никто бы не смог угадать.

– Она все та же, – сказала Соланж.

– Все та… же.

Соланж принялась перечислять свои «несчастья». Она жаловалась на все, хныканье и нытье были в ее манере, однако Полю пришлось признать, что на сей раз у нее имелись причины.

Детали сольного концерта, назначенного на завтра, до самой последней минуты обговаривали, потому что его собирался посетить канцлер, и половина зала будет заполнена сливками национал-социалистов, не считая фотографов, то есть пропаганды. В воздухе витало беспокойство, ее осаждали просьбами, вопросами, все должно было пройти строго по плану… Возможно, теперь, когда она была в Берлине, Соланж все же отдавала себе отчет в том, что то, что забавляло ее в течение нескольких месяцев, принимает новый размах – серьезный, политический, потому что люди здесь не склонны к шуткам. Испытывала ли она страх? Поль его ощутил.

– Знаешь, Штраус отравляет мне жизнь… Он между молотом и наковальней, я могу его понять. Но я его предупредила по поводу произведений, которые буду петь, что мнения своего не изменю.

Иногда она понижала голос, как будто апартаменты были начинены микрофонами.

– Меня больше беспокоят декорации…

Когда Поль узнал, что это за проект, он рассмеялся. Она протянула ему репродукцию – не ту, что он видел прежде.

– Эт…то… что?

– Обложка, птичка моя.

Понять было трудно, Соланж это хорошо видела.

– Это потому, что… Никогда не получается сохранить декорации в секрете, всегда объявится какой-нибудь хитрюга-фотограф, который приоткроет дверь в обмен на купюру в пятьдесят долларов.

Фотография, которую Поль держал в руках, представляла собой нечто похожее на пшеничное поле с небом и цветными потеками, не то чтобы ужасными, но ничего общего не имеющими с декорациями, проект которых ему присылала Соланж.

– Все держим в самом большом секрете, мой пушистик. Если бы мы их привезли в изначальном виде, кто-нибудь проболтался бы, и в два притопа, три прихлопа, тем более здесь, где все происходит не самым лучшим образом, вдобавок я собираюсь петь вещи, которые им не хочется слышать. Мои декорации уничтожили бы и заменили на цветочные букеты в гамме национал-социализма.

Изобретательно.

На свое полотно художник приклеил другое, изображавшее спелый колос пшеницы. Стоит отклеить это полотно за несколько минут до открытия занавеса, и под ним обнаружится настоящий рисунок.

– Но вот какая досада, мой сладенький, я и на ногах-то толком не могу удержаться, так что можешь себе представить меня отклеивающей полотно на чуть ли не трехметровой высоте?

Задник представлял собой четыре большие поверхности, требовались энергия, сила, следовало взобраться по лестнице, важно было, чтобы человек не страдал головокружениями.

– Короче говоря, мое византийское сердечко, – (порой стоило задуматься, откуда она берет такие образы), – у меня складывается впечатление, что придется петь, стоя перед желтыми пятнами, это будет такая скука! Тот молодой испанец так старался, создавая эти декорации, что же мне придется ему написать?

Изначальный проект насмешил Поля, но то было в Париже. А тут, в Берлине… Стоило вспомнить лицо шофера, который приехал за ними на вокзал… Ему в голову пришла неожиданная идея:

– Вле…влезть на ле…лестницу… мог. ла… бы… Вла…ди… что… ска…жете?

Соланж повернула голову. Полька залезла на стул. Вместо того чтобы позвать кого-нибудь из служащих отеля, она, вытянув руки, самостоятельно прикрепляла кольцо к занавеске на большом окне.


Reichsluftfahrtministerium[49] занимало три этажа массивного здания, расположенного недалеко от Вильгельмштрассе. Его фронтон был закрыт флагом национал-социалистов, и двое одеревенелых караульных смотрели на мир пустыми, как у кур, глазами. Мадлен пришлось собрать всю имеющуюся у нее энергию, чтобы войти в здание походкой, которая, как она надеялась, выглядела спокойной и решительной.

Трудности начались уже в приемной. Чиновник не говорил по-французски, и ему пришлось отправиться на поиски кого-нибудь еще.

– Ihr Pass bitte![50]

Он указал ей на скамьи в зале ожидания, она села, положив на колени папку, которую до этого момента несла, спрятав под пальто. Настенные часы показывали десять.

Недавно созданное Министерство авиации было вотчиной Геринга, летчика, окруженного ореолом славы за свои победы во время Первой мировой, и ближайшего соратника канцлера Гитлера. Мадлен узнала из газет, что задачи этого министерства заключались в руководстве, принятии решений и контроле за проектированием и производством гражданских и военных самолетов, значит она пришла по адресу.

– Это… зачем?

Молодой человек лет двадцати говорил на довольно приблизительном французском.

– Я бы хотела встретиться с маршалом Эрхардом Мильхом.

Мадлен преувеличенно артикулировала, чтобы ее поняли. Солдат бросил на нее пристальный взгляд. Он держал ее паспорт, всматриваясь в фамилию и не зная, что можно сказать француженке, которая не говорит по-немецки и без предварительного согласования просит о встрече с госсекретарем.

– Это… зачем?

– Я хотела бы встретиться с маршалом Эрхардом Мильхом.

Разговор шел по кругу. Молодой человек оставил ее и вступил в многословные переговоры со своим коллегой из приемной.

– Сидеть вы… – сказал он наконец.

Он поднялся по широкой лестнице, а Мадлен снова стала ждать.

Часы показывали почти полдень, когда перед ней предстал офицер лет пятидесяти в нацистской форме. Он держал в руках ее паспорт:

– Прошу прощения за то, что заставил вас ждать, госпожа Жубер, но без назначенной встречи…

Он слегка прищелкнул каблуками.

– Майор Гюнтер Дитрих. Чем могу быть полезен?

Мадлен плохо себе представляла, как прямо здесь, в холле, заведет беседу… на личную тему.

– Это личное, господин Дитрих…

– Поподробнее! – Майор полностью отдавал себе отчет в том, что ситуация не самая комфортная. И поскольку Мадлен по-прежнему спокойно смотрела на него, он добавил: – Личное… Вы хотите сказать «крайне личное»? Это касается вашего мужа, госпожа Жубер?

В самую точку. Мадлен потеряла навык. Они знали, кто она, знали, кто такой Гюстав, они знали, может быть, даже больше, чем она, о том, что она только предполагала сделать темой их беседы. Парадоксальным образом эта уязвимая ситуация внушила ей уверенность в себе, потому что ничего другого не оставалось. И чем решительней она пойдет вперед, тем больше у нее будет шансов выкарабкаться.

– Я приехала к вам по поручению мужа.

Дитрих развернулся, отдал приказ молодому человеку, который остался стоять у него за спиной. Затем он обратился к Мадлен:

– Прошу вас следовать за мной…

Он указал в сторону лестницы. Бок о бок они поднялись по ступенькам.

– Какая погода была вчера в Париже, госпожа Жубер?

Они знали, когда она приехала и, конечно, где остановилась… Осталось ли что-то, чего они еще не знали о ней?

– Очень приятная, майор.

Широкий коридор, потом другой. Здесь шумели голоса, быстро стучали пишущие машинки, кто-то нервно мерил шагами каменный пол. Просторный кабинет включал в себя уголок гостиной, и майор указал ей на диван.

– Не стану наносить француженке оскорбление, предлагая ей чай или кофе, которые делают у нас в министерстве… Но может быть, стакан воды?

Мадлен жестом отказалась. Дитрих устроился на стуле напротив нее, даже сидя, он на две головы возвышался над ней. Он изобразил фальшивое раскаяние.

– Итак, госпожа Жубер, это провал?

– Можно сказать и так, майор. Мой муж держался, сколько мог, но…

– Какая жалость! Прекрасный проект!

Мадлен демонстративно скрестила руки на папке, лежащей у нее на коленях:

– Да. И уже достаточно разработанный…

– Хотя последние испытания не были слишком убедительными…

Его тон был неестественно шутливым.

– Муж часто говорил мне, что испытания служат для того, чтобы… испытывать. Неудачи сделали возможными впечатляющие достижения в разработке модели турбореактивного двигателя. Требовалось только, чтобы заказчики еще немного запаслись терпением и даже, осмелюсь сказать, проявили некую храбрость.

– И вашему мужу претит мысль о том, что плод его труда выброшен на помойку… И он желает, чтобы его исследования продолжались…

– В интересах научного сообщества!

Дитрих кивнул, он понимал благородство таких намерений. Он указал на папку, лежащую на коленях Мадлен:

– Это…

– Да, оно.

– Хорошо, хорошо, хорошо. И ваш муж остается, в рамках этой операции, совершенно незаинтересованным лицом…

– Абсолютно, майор! – смущенно ответила Мадлен. – Интеллектуальный труд во Франции не банальный товар. У нас творчество не продается!

– На каких же условиях в таком случае ваш муж собирается принести пользу… научному сообществу результатами своих исследований?

– Ну конечно же безвозмездно, майор, безвозмездно! За исключением некоторых второстепенных расходов, конечно же.

– Расходов порядка…

– Муж оценивает их в шестьсот тысяч швейцарских франков. Я ему сказала: «Гюстав, это неблагоразумно. Ты столько потратил, это бесспорно, но люди в конце концов подумают, что ты корыстен». И аргумент подействовал! Он сделал перерасчет, ведь я была права: всего пятьсот тысяч швейцарских франков.

– Это большие расходы…

– Да, майор, исследования сегодня стоят страшно дорого.

– Я хочу сказать, что это слишком большая сумма.

Мадлен кивнула: я понимаю. Она встала:

– Честно говоря, майор, я предпочла приехать в Берлин, а не пересекать Атлантический океан, как просил меня муж, потому что я и морские путешествия… Спасибо, что приняли меня, очень любезно с вашей стороны.

Она сделала три шага по направлению к двери.

– Все зависит… от важности данных бумаг.

Мадлен повернулась к Дитриху:

– Скажите, майор… Как у вас самих, я имею в виду – у славной авиации рейха, обстоят дела с турбореактивными двигателями?

– Ну… мы продвигаемся немного на ощупь, правда.

Мадлен постучала по своей папке:

– Вот что позволит вам перейти от продвижения на ощупь к самым современным разработкам. Не будет же великий рейх показывать миру авиацию, которая двигается на ощупь, майор!

– Я понимаю… Но это, знаете ли, решение деликатное. И важное. Принимая в расчет расходы…

Мадлен протянула ему папку:

– Вот несколько выдержек. Чертежи, планы, результаты кое-каких тестов и четыре страницы последнего отчета с рекомендациями. Я вам честно скажу, если бы вы избавили меня от путешествия на корабле до Нью-Йорка…

Она сделала вид, что обмахивается рукой, как будто на нее напала морская болезнь.

– Надо провести экспертизу всего этого…

– Например, до понедельника?

Мадлен замолчала. Дитрих улыбнулся.

– Значит, в то же самое время? Да, вот еще что… Не стоит приходить за документами ко мне в отель и воображать, что вы сможете меня потревожить… Все находится в надежном месте и…

И действительно, оставшиеся бумаги, все самое главное, находилось в Гранд-отеле «Эспланад» в номере Поля и Влади.

– Госпожа Жубер, это не методы Третьего рейха! Мы люди цивилизованные.

– В таком случае в понедельник я охотно рискну выпить у вас министерского чайку…

36

Сообщение пришло от Мадлен Перикур. Андре быстро записал его на каком-то листке и долго изучал: «Дорогой Андре тчк со слов подруги тчк Леонс Жубер, кажется, в Германии тчк любопытно, да? Дружески, Мадлен».

Сначала он решил, что это злая шутка. Что это от Мадлен – маловероятно, однако информация поразительная… А если это правда, откуда она знает? И что это за подруга, у Мадлен их больше не осталось…

Андре замер. Он понял, что поставлено на карту. Невероятно.

Он подумал о своей газете «Ликтор», запуск которой запланирован уже через месяц… Ждать невозможно. Информация имеет свой срок годности. Надо ковать железо.

Он торопливо порылся в бумагах, запросил номер Леонс Жубер. В общем и целом именно она была его первой целью. Либо она в Париже, и информация была ложной, либо она… В ожидании сообщения он представлял себе последствия. Только ли он об этом знает? Наверняка. Он похвалил себя за то, что продолжил поддерживать отношения с Мадлен, пусть даже на расстоянии. Телефонистка ответила. Там не берут трубку.

Андре спустился, перепрыгивая через ступеньки, схватил такси, прибыл к дому Мадлен.

– Они позавчера уехали, – сказала консьержка.

Она сожалела, что ничем не может помочь такому приятному на вид молодому человеку. Консьержка была вдовой.

– Они уехали на во́ды, – добавила она. – Куда-то в Нормандию, но вот куда точно – не скажу… – Она заметила, что Андре удивлен. – Это для малыша, врач сказал, пребывание на водах ему будет очень полезно.

– Когда они возвращаются?

– Вроде… Хозяйка говорила о двух неделях…

Андре в нерешительности потоптался на тротуаре. Ему все это весьма не нравилось, но он не видел другой возможности: через двадцать минут он уже был в редакции.

Жюль Гийото толстыми пальцами перебирал листы.

– Не поехала ли она в Берлин… по приказанию своего мужа?

– Не важно, будет у нас один обвиняемый или два. Если это правда, это пахнет предательством… Для Франции…

– Что это для Франции, плевать, – сказал Гийото, – но для газеты превосходно!

– Хорошо бы позвонить…

– Ну-ну-ну! Никому звонить не будем, мой юный друг, вы что, хотите спровоцировать утечку информации?

В такси каждый занялся своей работой. Андре писал хронику и горел желанием прокричать Гийото, что скоро такого рода сенсационные новости будут ускользать у того сквозь пальцы. Гийото, как обычно, погрузился в расчеты.

– Вы уверены? – спросил Витрель.

Этот очень худощавый человек, потомственный государственный служащий из семьи выпускников Высшей политехнической школы чуть ли не с эпохи Возрождения, был вхож к министру внутренних дел.

– Мой дорогой, – сказал Гийото, – да если бы мы были уверены в своих действиях, мы бы не сидели сейчас у вас в кабинете, а новость была бы уже опубликована на первой полосе «Суар»!

– Как резво! Нет-нет, я позвоню одному коллеге.

С этого момента информация начала распространяться, словно весенние потоки, сдержанные и многообещающие, они спустились от дирекции министерства до подземелий отдела борьбы со шпионажем.

– Ничего не публикуйте, Гийото. Взамен вы первым будете получать информацию.

– Это мне не особенно подходит…

Витрель ответил ему немым вопросом, как научился, работая в администрации.

– Я не хочу быть первым, я хочу быть единственным. Иначе я опубликую сейчас же!

– Ладно. Вы будете первым и единственным! Так вам подходит?

Он громко рассмеялся, даже слишком громко.

Вернувшись домой, Андре вновь принялся за статью, но мысли его были о другом.

Возможно, он владел по-настоящему скандальной информацией. И даже лучше: это могло стать его реваншем. Жубер пренебрег им, и теперь ему не терпелось пригвоздить его к позорному столбу.


Было решено, что Поль будет смотреть концерт из-за кулис. Помимо того, что ребенок с ограниченными физическими возможностями в инвалидной коляске не совсем соответствовал представлению главарей рейха об идеальном человечестве, а подобный дополнительный эпизод оказался бы лишним для и без того обещающего быть сложным вечера, Поль хотел быть рядом со своей подругой и с Влади. Та с энтузиазмом согласилась взяться за выполнение задания, важности которого на самом деле не осознавала.

Минут за двадцать до начала спектакля Соланж уже устраивалась на сцене: она с трудом поднялась на платформы и, пока костюмерши и визажистки суетились вокруг нее, больше не двигалась, стояла как мраморная статуя перед опущенным занавесом, словно в полузабытьи, из которого она выйдет лишь в самом конце, как если бы сам Господь Бог щелкнул пальцами, чтобы она спустилась на бренную землю. Рихард Штраус, попросивший разрешения поприветствовать ее, не был допущен на сцену.

В назначенный час зал был полон, за исключением лож, предназначенных для сановников рейха, которые заставляли себя ждать. Поль, чью коляску затолкали между полотнищами занавеса, следил за Влади, которая, как если бы именно она была звездой вечера, готовилась к своему выходу.

В зале послышался шум голосов, Поль рискнул выглянуть. Прибыл рейхсканцлер в сопровождении своих придворных: мужчин в форме и нескольких элегантных женщин, Поль поднял руку, и Влади решительно пошла вперед, без посторонней помощи неся лестницу, которая была в четыре раза выше ее самой и которую она поставила перед декорациями, представленными большими рамами с раскрашенным полотном.

Сдержанные окрики, вопли…

Поняв, что из-под их контроля что-то ускользает, на сцену бросились три помощника режиссера, но Влади уже развела в стороны ножки лестницы и поднялась на семь-восемь ступеней… Трое мужчин задрали головы и замерли. Наверху Влади уже ухватилась кончиками пальцев за край полотна и потянула его на себя, а оно отделялось и медленно падало на пол, скручиваясь там, словно кожура какого-то гигантского фрукта, открывая взорам то, что являлось подлинной декорацией. Помощники режиссера словно загипнотизированные, не двигаясь с места, следили за ее действиями. Что было или чего не было у нее под юбкой, чтобы трое мужчин вот так окаменели? Именно этот вопрос задавал себе Поль, и именно этот момент выбрала Влади, чтобы чуть повернуться в его сторону и лукаво подмигнуть, отчего он прыснул со смеху.

В считаные секунды Влади отклеила половину декорации. Она медленно спустилась, не пропустив ни одной ступени, передвинула лестницу и вновь поднялась по ней, чтобы отлепить вторую половину. Любопытно, что ни один из троицы и шагу не сделал, чтобы помешать ей. Они вновь заняли свои места у подножия лестницы, вперив взгляд в небеса, словно узрели врата рая.

Вторая часть декорации упала на пол, Влади опять спустилась и собрала лоскуты разорванного полотна.

Звонок, возвещавший о начале спектакля, подействовал на троих мужчин как электрошок, один из них схватил лестницу, и они исчезли за кулисами, так и не взглянув на новые декорации, которые неожиданно осветились, когда под гром аплодисментов открылся занавес.

Зал был погружен во тьму, а в центре резко освещенной сцены, утопая в тюле, тканях и лентах, восседала Соланж Галлинато, огромная и величественная.

Публика не успела отреагировать, а ввысь неслась уже первая нота, спетая а капелла, которую все хотели услышать, легендарная нота, предварявшая два облетевших весь мир простых слова:

Любовь моя…

Огромный зал Берлинской оперы подчинился магии дивы, голос которой – мощный, изменчивый, словно с надрывом – обращался к каждому сердцу, но одновременно слушатели силились понять смысл декораций, не имевших ничего общего с заявленными сельскохозяйственными и победоносными картинами, не пробуждающими воображения и не вызывающими интереса, выполненными в банальном желтом цвете, вселявшем уверенность, декорациями, которые вроде бы были согласованы:

И вот мы вновь на дворца руинах

Где в первый раз друг друга мы узрели…

И действительно, на полотне были изображены руины – огромная виолончель, на такой больше не сыграешь, пыльная, дряхлая, словно спасшаяся с чердака, у которой не хватало двух струн. Если присмотреться, можно было заметить, что инструмент похож и на гитару, поскольку у него имелась розетка-резонатор, которую полностью занимала открытая устрица.

Руины эти —

Вот и все, что после нас

Осталось?

Так молодой, двадцатидевятилетний испанский художник символически изобразил Соланж, которую в некотором смысле он удвоил, поскольку напротив представляющей ее виолончели, на другом конце холста, на публику, раскрыв хвост веером, как павлин, смотрела гигантская индюшка. Даже, скорей, обобщенный образ птицы из семейства куриных, в целом очень напоминавший индюка с неподвижным глазом и открытым клювом, но обладавший чем-то неизвестным прочим обитателям птичьего двора (в глубине декорации можно было заметить парочку совсем малюсеньких его представителей), а именно хвостом – огромным, разукрашенным, сияющим, чувственным.

Вы жизнь мою всю превратили в хаос,

Посмотрите…

Хаос назрел во время прелюдии к опере, которую Соланж никогда еще не пела так хорошо, как сегодня, и которую она никогда еще так сильно не проживала. Он ощущался в первых аплодисментах, они тоже были хаотичные, нерешительные, редкие, тревожные. Все взгляды были прикованы к ложе рейхсканцлера.

В соответствии с программой оркестр начал исполнять первые такты кантаты Баха «Mein Herze schwimmt im Blut»[51], однако голос Соланж звучал сильнее. Дирижер, сбитый с толку, повернулся к ней и увидел ее правую руку, она держала ее ладонью наружу в направлении оркестровой ямы. Соланж властно говорила: «Bitte! Bitte!»[52]

Музыканты в смятении отвлеклись от партитур. В течение нескольких секунд можно было подумать, что инструменты пытаются восстановить гармонию. Затем наступила тишина. Зал безмолвствовал. Соланж закрыла глаза и принялась петь, опять а капелла, «Meine Freiheit, meine Seele» («Моя свобода, моя душа») Лоренца Фрейдигера. Эта пьеса была скрыта где-то в программе, однако певица превратила ее в настоящую увертюру к своему концерту.

С закрытыми глазами Соланж пела «Ich wurde mit dir geboren» («Я родилась вместе с тобою»).

Прошла минута, потом канцлер встал, вслед за ним поднялись все, а Соланж все еще пела «Ich will mit dir sterben» («Я умру вместе с тобою»).

Взволнованный Поль плакал за кулисами, а сановники покидали ложи, и вскоре все двинулись к выходу.

Соланж еще пела «Morgen werden wir zusammen sterben» («Завтра вместе мы умрем»).

Зал опустел, музыканты встали, послышались нестройные звуки инструментов, голос Соланж перекрыли крики и свист…

В разных местах зала осталось лишь около тридцати человек. Никто так и не узнал, кто были эти люди. Они стояли и аплодировали. Затем театр погрузился в полную темноту и раздался громкий хохот – хохот Соланж Галлинато, хохот, который тоже был музыкой.


В поезде на обратном пути Поль старался не спать из опасений, что все сотрется из памяти, словно сновидение, ему хотелось сохранить впечатление.

Свет в зале Берлинской оперы погас, вызвав единогласный протест нескольких присутствующих зрителей. Раздался смех Соланж, ужасный, безнадежный. Прошла пара минут. Поль из-за кулис слышал, как люди на ощупь искали дверь, чтобы выйти, затем прямо над Соланж зажгли прожектор. Она подняла голову, вертикальный и направленный вниз луч внезапно осветил безумие тюля и волос Соланж Галлинато.

Поль ухватился за колеса своего кресла. Появилась Влади, именно она нашла работника сцены и выключатель.

Вскоре они остались одни, втроем на этой огромной сцене, после концерта, который не продлился и двадцати минут, но наполнил их так, словно они прожили целую жизнь.

Влади встала на колени перед Соланж, а затем приблизился Поль. Они обнялись и долго не отпускали друг друга.

– Ну что ж, Пиноккио, пора пошевеливаться!

Но вместо того чтобы попытаться подняться, Соланж обхватила руками лицо Влади:

– Какая же у тебя прекрасная душа…

Она нагнулась и тихонечко, почти беззвучно запела первые ноты арии Манон: «Ах, какой бриллиант прекрасный…», а затем поцеловала ее. И вздохнула:

– Вот и гвоздь представления: Соланж Галлинато сейчас встанет на ноги…

Именно это она и сделала.

Вот трое наших героев на пустой сцене Берлинской оперы. Справа Владислава Амброзевич, или Влади. Она достаточно пережила на своем веку, но ничто и никогда не смогло победить ее веру в существование, ее желание жить и наслаждаться. Она отметала мнения, которые могли сложиться о ней у окружающих, она любила мужчин, секс, внезапные объятия, разрушительные оргазмы, ей почти тридцать лет, она крепкого телосложения, с жадным ртом, трепетным сердцем[53], и в этот вечер что-то для нее закончилось, но она еще не знает, что же это на самом деле.

Слева прикованный к креслу Поль Перикур. И в его жизни тоже произошло немало событий, особенно с тех пор, как мы увидели его прыгающим из окна прямо на катафалк деда. Мы знавали его немым, кататоником, при смерти, а потом кричащим в одну из декабрьских ночей 1929 года при воспоминании о гнуснейших сценах, которые когда-либо могут произойти в жизни ребенка. Мы видели, как он кутается в музыку, словно в мантию, влюбленный в звезду, голос которой пронзил его жизнь.

И вот между ними, тяжело передвигаясь, по трости в каждой руке, Соланж Галлинато уже спускается со сцены после самого памятного за всю ее карьеру концерта.

Три души, готовые разорваться на части.

Этот вечер изменит их жизнь.

Из-за кулис появляется тень, это дирижер оркестра, который за весь концерт не сыграл и четырех тактов.

Что он-то здесь еще делает?

– Спасибо, – говорит он, растроганный до слез.

– Да ну что вы, – отвечает Соланж, – за что спасибо?

Но она знает за что.

Там, за ее спиной, на сцене, три человека молят Небо, чтобы их завтра не вызвали на допрос. Они рвут декорации испанского художника и засовывают в большие мешки обрывки произведения, которое больше никто никогда не увидит.

– Можно дать хоть немного света? – просит Соланж. Обычно в ее гримерке многолюдно: поклонники, критики, – она горделиво выступает, изображая ложную скромность. Сегодня – ничего и никого. Однако Соланж счастлива, это самый прекрасный вечер в ее жизни. Она часто бывала довольна собой по самым незначительным причинам, но нынче вечером она собой гордится, это другое. – Ты видел, Пиноккио?

Она снимает макияж, Влади передает ей вату и лосьон.

Именно эти картины вновь воскрешает в памяти Поль, пока поезд катится в сторону Парижа. Ему бы так хотелось, чтобы его мать тоже была с ними…

– Пойдем, – говорит он Влади, – ты, должно быть, голодна.

– Oczywiście![54]

А поезд продолжает мчаться по направлению к Парижу.

Поль наконец засыпает. Он немного посапывает, Влади обожает это посапывание.

Для нее это признак беззаботного сна, не то что молодой контролер Франсуа, как его там, да не важно… Кесслер! Вот-вот.

В коридоре они разговаривают по-немецки. Он объясняет ей, что подменяет коллегу, он улыбается. Чего он не говорит, так это того, что сам предложил подменить его, чтобы вновь встретиться с Влади, потому что он не узнал ее адреса, не спросил даже фамилии, он ничего не знал, только запомнил дату ее возвращения в Париж.


Соланж Галлинато едет в Амстердам. Через Ганновер – ей не оставили выбора. Вечером немецкие солдаты заполонили ее спальню, девушки в форме собрали ее чемоданы, назовем это так. Но вели себя корректно, – должно быть, у них имелись инструкции, главное, чтобы она немедленно покинула Берлин, так что Амстердам – туда отправлялся ближайший поезд. Ну и ладно, Соланж сказала себе, что вернется в Милан в конце недели, она ведь нигде не задерживается, и особенно здесь. Ей немного жаль того испанского художника, но он только посмеется над этим, как-то раз она его видела, милый мальчик, хохотун, идущий против традиций.

Что касается Штрауса, он не пришел с ней попрощаться, не написал ни слова, он очень сердит, его можно понять.

Соланж думает о Пиноккио. И о польке, что влезла на лестницу, ну и характер у девицы.

Соланж устала.

Она не подготовилась к отъезду, так что почитать было нечего, она засыпает. Представьте себе сцену. Вагон первого класса, ночной поезд, целое купе в распоряжении этой легендарной женщины, такой огромной, что она не способна встать, потому что рядом никого, кто мог бы помочь. Обычно она окружена людьми, ее обхаживают, ведут с ней беседы, но нынче ночью она одна, изгнанная из города. Из того самого Берлина, где она в свое время знавала такой успех, настоящий триумф, сам Рихард Штраус никого, кроме нее, не любил, он утверждал это в своих письмах. Служащий железной дороги тихонько постучал – да? Он приоткрыл дверь: билетный контроль – и был потрясен, он захлопнул дверь, Соланж страшна: это какое-то громадное переплетение морщин, распластанное на диванчике и задыхающееся, как выброшенный на берег кит.

На самом деле это маленькая девочка.

Ей семь лет, как Полю, когда он выпрыгнул из окна. Ее отец наконец вернулся домой, от него пахнет вином, в кухне падают стулья, она встает, она уже привыкла, мать лежит на столе, отец на ней, но это не мешает ему бить ее. Малышка подбегает, пытается оттащить отца, но он сильный, жилистый, как виноградная лоза, он работает на открытом воздухе, железные мускулы. Она с усилием поднимает над его головой единственное, что ей удалось отыскать, – какую-то сковородку, тяжеленную, как наковальня, и обрушивает на отцовский затылок. Таким ударом можно свалить быка. Отец откатывается в сторону, повсюду кровь, мать идет спать с детьми, а его оставляют истекать кровью, да пусть он сдохнет, вечно так, он как зверь в клетке, ее папаша. Каждый день приносит свою долю жестокости, страха, дети все в синяках, в школе никто ничего не говорит, это же деревня, если пересчитывать всех, у кого синяки…

Который час, где мы? Ей тяжело вспомнить, но она по-прежнему чувствует ту давнюю, изначальную боль, видит образы, вызванные шумом поезда, который катится где-то внутри ее. Она в Амстердаме с Морисом Гранде, красивым как бог, почти женственным, именно там он сочинил «Gloria Mundi», всю неделю над городом идет дождь. Они живут в гостинице с окнами на канал, можно было бы провести всю неделю в постели, занимаясь любовью, но Морис пишет. Соланж склоняется над ним, вдыхает его запах, не разжимая губ, напевает постоянно возникающие под его пером ноты, много разорванных страниц, Соланж терпеливо ждет, Морис наконец ложится, валится на нее, иссякший, она втягивает его в себя, они спят. Но когда она пробуждается, он уже сидит за работой перед этим крошечным столиком, лицом к окну, выходящему на канал. Когда он заканчивает, они проводят целый день в гостиной отеля, Морис сидит за старым пианино, Соланж с нотами в руке поет, клиенты в конце концов требуют тишины, но потом все смеются, просят автограф. Как-то в Мельбурне к ней подошел незнакомый человек и показал меню ресторана той гостиницы, на котором она тогда оставила свой автограф, там была и подпись Мориса, Соланж разрыдалась.

Другое окно с видом на море – это Лазурный Берег. Морис так красив, все еще так красив, она купила ему «роллс-ройс», безумие, заявляются жандармы, звонят, она еще в неглиже, они отворачиваются, чтобы она успела накинуть пеньюар, и просто говорят, что Морис мертв.

Своим талантом она полностью обязана страданию, скорби, потому что этим она отмечена с рождения, она дитя боли, от начала до конца, и вот конец.

Два часа ночи, поезд бубнит свою монотонную песню, она успокаивает, от нее хочется спать и видеть сны, Соланж спит и видит сны, скоро Центральный вокзал Амстердама, молодой контролер стучит компостером в стекло купе, мы в первом классе, он с почтением относится к пассажирам. Простите? Через несколько минут прибываем.


А Соланж все еще в Берлине, «Bitte, bitte!» – кричит она, она не думала, что способна на такое, на ярость, на отвагу. Она счастлива, что организовала концерт и выступила перед людьми, которых ненавидит всей душой. Конечно, это было бесполезно, но она это сделала.

Она поет. Затем она напевает, она шепчет:

Morgen werden wir…

Поезд прибывает на амстердамский вокзал.

…zusammen sterben.

Соланж Галлинато, урожденная Бернадетта (см. выше) Травье, появившаяся на свет в Доле (Юра), только что умерла.

37

– Вы не предложили мне чаю, господин Дитрих.

Мадлен разыгрывала равнодушие, хотя не спала уже двое суток.

Она ужинала в ресторане на Лейпцигерштрассе в тот самый час, когда Соланж была на своем концерте. Что же там происходило? Что еще могла придумать эта безумная Соланж, чтобы привлечь к себе внимание? Затем, чтобы успокоиться, Мадлен бродила по улицам Берлина, смотрела на часы, десять вечера, половина одиннадцатого, ну все, пора возвращаться.

Было бы неблагоразумно просить Поля оставить ей записку в гостинице или позвонить. Она обречена на отсутствие новостей, ее это убивало.

Она вертелась в постели. И к утру была без сил. А ей предстоял еще один долгий день ожидания. Воскресенье, Поль и Влади, наверное, уже в поезде, едут в Париж.

– Да, превосходно выспалась, господин Дитрих, благодарю вас. Немецкие гостиницы выше всяких похвал.

– Вы воспользовались воскресным днем, чтобы посмотреть город?

– Совершенно верно. Какая чудесная страна!

Она не выходила из гостиницы. В холле и на тротуаре перед отелем сменялись люди, и она и шага не смогла бы сделать без того, чтобы об этом не донесли Гюнтеру Дитриху, так уж лучше оставаться в номере, она заказала еду в номер, пережила моменты испуга и негодования. В своем воображении она путешествовала с Полем.

– Мое начальство считает, что размер расходов чрезмерно завышен, госпожа Жубер, мне очень жаль.

Дитрих подал чай, закончил рассказывать забавную историю о библиотеке Святой Женевьевы и внезапно перешел прямо к делу:

– Наши инженеры не сочли достойными интереса принесенные вами документы.

Мадлен вздохнула с облегчением. Значит, они не стали углубляться в изучение личности Леонс Жубер. Может быть, их представители во Франции подтвердили, что в Париже Леонс не обнаружена, как она ей приказала. Что касается остального, каждый играл свою роль; если бы Дитрих принял ее условия на нынешней стадии переговоров, это было бы очень плохим знаком. Его принципиальный отказ подтверждал ценность того, что она хотела продать.

– Я весьма разочарована, господин Дитрих. Но понимаю. И раз уж такое дело, могу сделать вам признание: муж всегда полагал, что следует обратиться к итальянцам.

– У них нет денег!

– Именно это я без устали пыталась ему растолковать! Но таков уж мой муж: стоит ему вбить что-то себе в голову… «Ни у кого в Европе денег нет, – сказал он мне, – но на самом деле, если хорошенько поскрести по сусекам, всегда находятся средства на то, что нам хочется приобрести». По его мнению, Муссолини не склонен пребывать в тени Гитлера! Если в прошлом месяце маршал Бальбо из Рима долетел со своей эскадрильей гидросамолетов до Чикаго, то не ради дешевого эпатажа! А все потому, что фашистский режим стремится преуспеть в области военной авиации! И я, господин Дитрих, не скрываю от вас тот факт, что меня все эти мужские дела не очень интересуют.

Мадлен встала.

Дитрих смутился, это было заметно.

– Только один вопрос, если позволите. В случае если мое руководство изменит свое решение, – он доверительно понизил голос, – вы знаете, сегодня эти начальники говорят одно, а назавтра совсем другое… каковы ваши пожелания относительно способа, которым «затраты» будут возмещены вашему мужу?

Мадлен вновь села:

– Наши с мужем мнения разошлись, господин Дитрих. Он хотел бы получить деньги на счет, я бы предпочла наличность, это более… незаметно, вы меня понимаете. Если вы за мир в семье, лучше будет удовлетворить каждого из нас. Половина на половину.

Она порылась в сумке и достала оттуда бумажку.

– Вот банковские реквизиты. На всякий случай, разумеется.

Дитрих схватил бумажку. Им овладели сомнения.

– Этот счет не… на имя вашего мужа. Это нормально?

– То есть… Да, верно. Это… как вам сказать… неактивный счет… Гюстав предпочитает конфиденциальность. Бывают люди злонамеренные, таких везде много.

Похоже, Дитриха не слишком убедил этот аргумент.

– В случае, если ваше руководство изменит мнение, – продолжала Мадлен, – идеально было бы, чтобы происхождение средств осталось… в тайне, если можно так сказать. Пусть, например, это будет перевод от иностранной компании, как оплата заказа…

– Понимаю… Таким образом, половина на этот счет, – он махнул корешком документа, который держал кончиками пальцев, – а вторая половина вам, так?

– Именно так.

Она поднялась:

– Сегодня вечером я покидаю Берлин. Как вы полагаете, ваше руководство может… быстро изменить решение?

– Вполне вероятно, госпожа Жубер. Только не по поводу наличных. С этим гораздо сложнее. За столь короткий срок…

Мадлен улыбнулась и приняла задорный вид, словно поддразнивая его:

– Только не говорите, что у такой отлаженной махины, как прославленный Третий рейх, нет потайной копилки!

К середине дня Мадлен чувствовала себя как на иголках. Время шло, она уже собрала чемодан, караулила у окна, проверяла, работает ли телефон в номере. Наконец позвонил служащий отеля и сообщил, что какое-то должностное лицо ждет ее в холле. Она и не заметила, как он пришел.

Мадлен спустилась со своей папкой, которую солдат взял под мышку, сухо кивнув в сторону улицы. Он указывал ей на вращающуюся дверь с таким видом, будто хотел выставить вон. Подъехала машина – черный лимузин. Молодой человек что-то властно и настойчиво говорил ей.

Консьерж перевел:

– Машина ждет вас, сударыня.

– Но как же…

– Ваш багаж последует за вами, он сказал, чтобы вы не беспокоились.

Ей подали пальто, она машинально вышла из отеля, солдат придержал открытую дверцу, чтобы она села в автомобиль. Через окно Мадлен видела, как горничные выносят ее багаж. На сиденье рядом с собой она обнаружила довольно увесистый конверт с платежным поручением на указанный ею счет и пачки банкнот толщиной с ладонь.

Тук-тук, это был портье, она поискала ручку, чтобы опустить стекло. Стоя на тротуаре, молодой солдат все еще что-то говорил ему по-немецки. Консьерж пригнулся к окну, чтобы перевести:

– Майор Дитрих желает вам счастливого возвращения в Париж.


Леонс сбежала, скатертью дорога, эта девица гроша ломаного не стоит, однако Гюстав с отвращением думал об организованном ею наглом ограблении со взломом. Он запросил дубликаты патентов, однако большая тетрадь, куда он скрупулезно, день за днем, записывал все, что происходило в конструкторском бюро, – результаты испытаний, предписания, документы для содействия принятию решений, – представляла значительную утрату. Эта дура Леонс, должно быть, в спешке стащила бумаги, даже не понимая, что это.

Чтобы начать все с чистого листа, Жубер составил план финансирования, основанный на продаже дома и предприятия. Главная трудность состояла в воспроизведении точного состояния работ именно на том этапе, на котором они были прекращены, чтобы вновь запустить их. Он устроился у себя в кабинете, открыл коробки с архивными документами, привезенными из Пре-Сен-Жерве, и часами читал их, разбирал, записывал, искал и сравнивал результаты, все это тянулось долго, шло медленно и часто портило ему настроение.

Большой особняк Перикуров превратился в обитель сквозняков. Прислуга была уволена на следующий день после ограбления, Жубер оставил только Терезу, кухарку, которая дважды в день приносила ему наверх поднос с едой и в любое время суток видела его в халате, с пробивающейся щетиной, посреди моря бумаг. Осторожнее, Тереза, обойдите, следовало обходить кипы бумаг, перешагивать через коробки. Она покидала кабинет, а ее хозяин все так же сидел, склонившись над какими-то документами, возбужденный и сосредоточенный, и нередко случалось, что в следующий приход она находила еду нетронутой. Зарабатывать состояние – занятие утомительное, но нет ничего более изматывающего, чем банкротство.

Жубер расторг договор аренды на помещение в Клиши, выставил особняк на продажу, уступил станки за треть цены, чтобы немедленно обеспечить себе оборотные средства, так как его финансовое положение было напряженным. Ему теперь никто не звонил. Он словно перестал существовать.


11 сентября, через пять дней после побега Леонс, к нему пришли полицейские. Он долго не спускался к ним, потому что сравнивал даты и результаты тестов компрессии, а также и потому, что в его сознании это ограбление уже уступило место подсчетам убытков и доходов. Он резко поднял голову от документов. А если они нашли Леонс? И что, если они обнаружили недостающие документы? Одним прыжком он оказался книзу.

Пришел не тот полицейский, что в прошлый раз. Жубер вздрогнул, его сопровождали двое в гражданском, значит их прислал не районный комиссариат. Его охватило беспокойство.

– Окружной комиссар Марке. Можно поговорить с вами, господин Жубер?

Гюстав инстинктивно понял, что что-то изменилось. В плохом смысле. Он медленно спустился, повернулся к занимавшему всю стену в гостиной большому портрету Марселя Перикура в полный рост и ощутил себя пойманным с поличным.

Чтобы скрасить поразительно банальную внешность, комиссар носил почти клоунские бакенбарды, широкие и плотные, как отбивные. Он протянул Гюставу визитку, на которую тот даже не взглянул.

– Я очень занят, простите…

– Однако у вас найдется немного времени, чтобы поговорить о вашей супруге, господин Жубер…

Сегодня подтвердилось, что г-жа Леонс Жубер, супруга недавно обанкротившегося бывшего банкира, находится… в Берлине! Да, вы все правильно прочитали, в тевтонской столице!

Более того, она остановилась в гостинице «Кайзерхоф» на Вильгельмплац, в заведении, пользующемся большой популярностью у представителей нацистской власти, Гитлер собственной персоной проживал там почти до самого своего назначения канцлером.

Разве мы не имеем права ездить куда нашей душе угодно? Конечно. Но тогда придется объяснить нам, по какой причине в субботу, 9 сентября, ближе к вечеру, госпожу Леонс Жубер видели входящей в здание Reichsluftfahrtministerium, которое является не чем иным, как Министерством авиации Германии.

– Как это – в Министерство авиации?

– Мы в этом уверены, господин Жубер, наши службы борьбы со шпионажем выразились недвусмысленно…

Он давно был банкиром и привык к изощренным ударам, но такого с ним еще не случалось. Леонс отправилась к немцам продавать его планы? Он не мог в это поверить, но ему удалось взять себя в руки.

– Моя супруга исчезла шестого сентября, предварительно ограбив наш дом, она унесла украшения и деньги кухарки. Впрочем, я заявил об этом в полицию. Я никоим образом не несу ответственности за ее действия.

– Гм…

Комиссар скреб бакенбарды ногтями, этот неприятный звук напоминал тот, что издают термиты.

Чем больше Гюстав размышлял, тем более невероятной представлялась ему эта история. Леонс не хватило бы ни ума, ни храбрости, чтобы так рисковать. Его хотели заманить в ловушку. Он в нее не попадется.

– Вы знакомы с кем-нибудь в немецком Министерстве авиации, господин Жубер?

– Ни с кем.

– А она?

– Откуда мне знать?

– Это же ваша супруга…

Гюстав глубоко вздохнул:

– Господин комиссар, моя жена – шлюха. Она была ею до нашей свадьбы, я закрыл на это глаза, но она ею и осталась, потому что такова ее сущность. Я только что столкнулся с некоторыми… профессиональными неудачами, для вас это не секрет, и моя супруга, которую не интересует ничего, кроме моего состояния, сочла, что с нее хватит. Она очень неумело ограбила наш особняк, и я не представляю себе, чтобы она могла отправиться в Берлин с документами, которые она не способна даже прочесть!

– И тем не менее девятого она поехала в этот… Reichs-luft-fahrt-ministerium… ну в эту администрацию. И снова вернулась туда одиннадцатого.

Полиция в замешательстве. Сначала сенсационное банкротство, оставившее чету Жубер в нищете. Затем, и весьма кстати, кража со взломом и одновременно исчезновение связанных с авиацией документов, которыми охотно воспользовалась бы Германия. Наконец, находящаяся в Берлине супруга, дважды удостоившаяся приема в министерстве.

Сделаем же страшный вывод: все это попахивает изменой. Уж не продал ли господин Жубер немцам промышленные секреты Франции, напрямую касающиеся ее территориальной безопасности?

– Вы обвиняете меня… в измене?

Размах обвинения испугал его. Случалось, к смертной казни приговаривали и за меньшее.

– Об этом речь пока не идет, господин Жубер, но факты вызывают тревогу.

– Это вы еще должны доказать, что я предал свою страну, так что не мне доказывать вам, что я невиновен!

– Самое лучшее, что можно сделать, – это сопоставить вашу защиту с защитой вашей супруги.

– Но она же в бегах, и я не вижу…

– Она возвращается. В данный момент госпожа Жубер в поезде, она направляется в Париж. Наши агенты отследили ее отъезд из Берлина. Как только она пересечет границу и выйдет из поезда, ее задержат.

Гюстав не знал, что и думать. Если Леонс возвращается, значит она туда ездила. Выходит, это правда? Он не на шутку встревожился.

– Если ничего непредвиденного не случится, – продолжил полицейский, – она будет в Париже завтра. Как только она вернется, не затруднит ли вас явиться на очную ставку с ней?

– Именно этого я и хочу! – проорал Жубер.

Небо разверзлось, облака расступались перед ним. Завтра он встретится с ней лицом к лицу и расправится с этой тварью, а его невиновность будет доказана.

– Да, очень хорошо, организуйте нам очную ставку – только об этом я и прошу…


Граница.

Поезд останавливается, темно, пассажиры выходят, чиновники поднимаются в вагон, просят открыть багаж. Другие дежурят на перроне, проверяют выходящих. Мадлен подзывает носильщика, велит ему грузить свои чемоданы, направляется к контрольному посту и протягивает паспорт.

– Госпожа Перикур, Мадлен.

На контроле поджидают какую-то женщину, некую Леонс Жубер, француженку, но это не она. Мадлен улыбается, таможенник удовлетворен, владелица паспорта похожа на фотографию, а иногда случается, что нет, следующий.

Холодно. Мадлен оборачивается, чтобы посмотреть, идет ли за ней носильщик. Перед зданием вокзала несколько такси, куда загружаются приехавшие, люди толкаются, чтобы отвоевать себе машину. Один автомобиль сигналит фарами, из него выходит мужчина, идет ей навстречу.

– Добрый вечер, господин Дюпре…

– Добрый вечер, Мадлен.

Он легко поднимает ее чемоданы, это слегка возбуждает Мадлен. Он открывает дверцу. Она садится, устраивается.

– Все прошло хорошо? – спрашивает он, заводя мотор. – Кажется, вы без сил.

– Я умираю от усталости.

Машина покидает город.

– Господин Дюпре…

Она кладет ладонь на его бедро, свою легкую ладонь.

– Господин Дюпре, возможно, сейчас уже поздно об этом думать, но мне чудовищно необходимо поспать… Нет ли здесь где-нибудь поблизости хоть какой-нибудь гостиницы или какого-нибудь места, чтобы… Я имею в виду номера…

– Я это предусмотрел, Мадлен, мы там будем через четверть часа, вы можете пока отдохнуть.


Машина останавливается, но ей никак не удается проснуться.

– Мадлен… – настаивает Дюпре. – Мы приехали.

Она открывает глаза, она не понимает, где находится, ах да, спасибо, извините, господин Дюпре, у меня, должно быть, безумный вид.

Она выходит, холодно, поскорей бы, вот дверь гостиницы, Дюпре все устроил, вот ключ, второй этаж. Он поддерживает ее под локоть, она шатается от усталости, ну все, спать. Мадлен наклоняется к нему, не оставляйте чемоданы без присмотра, там много денег…

Дюпре сразу возвращается, Мадлен заходит в номер. Очень мило. Роскошнее, чем она себе представляла. Она раздевается, умывается. Он еще не вернулся, она бросает взгляд в окно, он спустился выкурить сигарету. Черный кот трется о его ноги, он наклоняется, чтобы его погладить, и кот выгибает спину, он, наверное, урчит, Мадлен его понимает.

Она ложится в постель, она его ждет. Дюпре тихонько стучится в дверь, робко просовывает голову. Затем входит.

– Вы не спите…

Он озабочен, он присаживается на краешек кровати.

– Мадлен, мне нужно вам кое-что сказать…

Она чувствует, что он собирается ее бросить, у нее сжимается сердце.

– Я вам помог… Я сделал все, о чем вы меня просили. Но это…

Мадлен и хотела бы что-то сказать, но не получается, в горле пересохло.

– С моей стороны это не порыв патриотизма, поймите меня правильно, но помогать нацистам…

– О чем вы говорите?

– Отвезти им результаты исследований, которые могли бы им помочь в…

Мадлен садится в постели. Она улыбается:

– Но, господин Дюпре, я бы никогда не сделала ничего подобного! За кого вы меня принимаете?

Горячность Мадлен удивляет его.

– Но как же… те планы…

– Я отдала майору Дитриху четыре страницы, которые позволили бы ему оценить качество продаваемого материала, это правда. Но, уезжая, я отдала ему папку под названием «Отклоненная версия». Им потребуется несколько дней, чтобы понять, что данная разработка ни к чему не ведет.

Дюпре улыбается. Впервые, думает она, с тех пор, как они знакомы.

– А сейчас, господин Дюпре, не соизволите ли вы прилечь на меня?


Вернувшись в Париж, Поль написал Соланж письмо. Ты же напишешь мне в Милан, Пиноккио, обещаешь? Она прижала его к себе, чуть не задушила. То, что он хотел ей сказать, прозвучало бы парадоксально. Концерт, о котором у него останется самое грандиозное воспоминание, оказался выступлением, на котором Соланж пела меньше всего.

Он начал письмо, но не успел его закончить.

12 сентября парижские газеты сообщили о смерти Соланж Галлинато в поезде, который вез ее в Амстердам.

Влади держала в руках газету и как загипнотизированная не могла оторвать от нее глаз. Не надо было уметь читать, чтобы догадаться, что подпись под фото певицы сообщает о ее смерти.

Поль не заплакал, но пришел в ярость. Он попросил, чтобы его доставили к журнальному киоску, купил все газеты, вернулся наверх, внимательно прочел все, где говорилось о Соланж, после чего расшвырял их по комнате, он был подавлен и растерян. Что делать? Поскольку диву нашли мертвой в купе, журналисты бросились в Берлин, чтобы разузнать побольше. Рейх сочинил историю, в которую прессе оставалось только поверить. После поразительного концерта певица настояла на том, чтобы лично поприветствовать Гитлера в его ложе. Воспользовавшись возможностью, она еще раз выразила ему свою преданность, надежду на будущее Великого рейха и полную поддержку, так что рейхсканцлер даже пригласил ее на ужин, от чего дива, к несчастью, отказалась, сославшись на нездоровье. Она и правда выглядела крайне утомленной. Обеспокоенные ее недомоганием власти предложили ей отменить следующие концерты и распорядились уже назавтра отправить ее в Амстердам, как она сама пожелала. Уезжая, она заверила Геббельса и Штрауса, что берлинский концерт «останется в ее памяти и в ее сердце как самый важный момент в карьере». Никто даже не усомнился, что после сенсационных заявлений Соланж в пользу нового режима факты, о которых рассказало Министерство информации, абсолютно правдивы.

Поль разослал во все газеты письма, составленные отдельно для каждой редакции. А вечером, не в силах больше сдерживаться, разрыдался.

Он плакал целую неделю.

Влади хотела поставить пластинку, чтобы он послушал голос Соланж, Поль отказался. Прошло много месяцев, прежде чем он смог снова слушать ее, не испытывая страданий.

«Ярая приверженка нацизма была похоронена в Милане в присутствии сливок итальянского фашизма».

Полю эта ложь казалась преисполненной невыносимой жестокости. Он испытывал приступы ярости и обиды, похожие на те, что охватывали его мать.


Полицейские были те же самые, они предпочитали, чтобы все происходило при них, что Жубер воспринял как хорошую новость. Поезд из Берлина прибывал в Париж в конце дня, было уже шесть вечера, и ему не терпелось оказаться лицом к лицу с Леонс, он ее ненавидел.

С тех пор как он узнал о ее предательстве (и о ее глупости, да на что она надеялась, эта дура?), он с ней разговаривал по ночам, он давал ей пощечины, а по утрам ему хотелось распахнуть дверь, выволочь ее из постели, за волосы выволочь из комнаты, если бы он мог, он выкинул бы ее из окна.

Если его чертежи находятся в Германии, это означает полный крах его проекта, теперь он окончательно разорен, но, по крайней мере, останется целым и невредимым, а вот ей обеспечена тюрьма, а возможно, и что похуже.

Он надел пальто. Полицейским он показался напряженным, готовым взорваться. Они собирались уходить.

– Как, неужели вы ее не арестовали?

Рука Гюстава уже лежала на дверной ручке.

– Нет, господин Жубер. Ей удалось обмануть бдительность таможенников и наших агентов, расставленных по ходу ее следования. Никто не видел, как она сошла, но в Париже в поезде ее уже не оказалось…

Жубер, разозленный этой новостью, переводил взгляд с одного на другого. Он сделал шаг назад.

– Прошу вас следовать за нами, господин Жубер.

Гюстав был ошеломлен. Если Леонс не арестовали, зачем же им уводить его? Он уселся на заднее сиденье за полицейским, который вел машину.

На первом красном сигнале светофора он посмотрел в окно.

И не сразу осознал, что происходит. Он что, спит? Разве не Мадлен Перикур он заметил в машине, остановившейся рядом? Виде́ние было мимолетным, но таким внезапным и неожиданным… «Молниеносное» видение, иначе не скажешь.

Что она здесь делает? Это совсем не ее район. Случайно ли она здесь проезжала?

Мысли в его голове путались, когда он оказался перед комиссаром с бакенбардами и элегантным мужчиной с суровым лицом. Тот не представился, но, похоже, был выше по званию.

– Мы полагаем, – сказал полицейский, – что вы были прекрасно осведомлены о поездке вашей супруги в Берлин…

– Но ведь это вы мне об этом сообщили!

– Вероятнее всего, чтобы выйти из поезда, она воспользовалась поддельными документами и теперь где-то ждет встречи с вами…

– Вы шутите!

– Разве похоже?

Этот вопрос задал второй. Возможно, из министерства. Правосудия? Он открыл плотный конверт:

– Знаете ли вы «Манцель-Фраухофер Гезельшафт»?

– Мне это ни о чем не говорит.

– Это швейцарское предприятие. Официально занимается импортом и экспортом, но это лишь прикрытие. На самом деле это фирма, принадлежащая немецкому государст