Book: Восстановление нации



Восстановление нации

Казимир Валишевский

Восстановление нации

Библиотека проекта Бориса Акунина «История Российского государства» издается с 2014 года


Разработка макета переплета – Андрей Ферез


В оформлении использованы иллюстрации, предоставленные агентством Shutterstock и свободными источниками


© B.Akunin, 2017

© ООО «Издательство АСТ», 2017

Восстановление нации

Глава I

Польско-русская Украйна

1. Украйна

Украйна, или Окраина, означает собою пограничную страну. Еще теперь русские называют таким же образом различные окраинные части своей империи: польские губернии, Закавказье, Среднеазиатские владения. В старину такое название служило, в частности, для обозначения обширного пространства с неопределенными границами, которое, развернув свои равнины по нижнему течению Дуная до Днепра и Дона, касаясь с одной стороны Карпат, а с другой простираясь вдоль Черного моря, представляло в одно и то же время нечто вроде нейтральной почвы между соседними странами и связующий пункт между Европой и равнинами Средней Азии.

По этому пути некогда азиатская жизнь проникала в европейский мир, и здесь-то именно два течения, цивилизация и варварство, явившись с того и с другого континента, встречались и сталкивались с ужасною силой. Этим путем с востока проникали на запад перелетные птицы, саранча, кочевые племена, монгольские армии и чума. С запада, с целью остановить варваров перед угрожаемыми очагами культуры, защитники цивилизации выходили на это поле битвы, где непрерывно встречались армии древности и современных эпох, начиная с Дария и Кира и до польских легионов. По словам одного поэта [А. Мицкевича], «на этой ниве, вспаханной лошадиными копытами, унавоженной человеческими трупами, усеянной белыми костями, орошенной горячим дождем крови, выросла жатва печали».

Будучи пограничной страною, Украйна часто меняла как свои границы, так и своих господ. Не имея исторически известных владетелей до водворения варяжских князей в Киеве, включенная позже, до Карпат и Дона, в состав Русского государства Владимиром (980–1054) в первой половине четырнадцатого века (1319–1333), она вышла из этой агрегации и досталась Литве. В следующем веке новый поворот судьбы снова переменил ее участь, и до взятия Константинополя турками она, открывая им доступ в Молдавию, Валахию и даже на берега Днестра, на всю огромную территорию между этою рекою, Днепром и Черным морем, увеличила собою владения Польши в литовско-польской федерации, которую создало вступление Ягелло во владение наследием Пястов. Во второй половине пятнадцатого века, северо-восточная граница обеих стран находилась в ста пятидесяти километрах от Москвы! На юго-востоке прибрежные города Белгород, Очаков, Кочубей являлись польскими портами. Отправляя отсюда огромные транспорты хлеба в Грецию, они создали состояние большого количества польских фамилий: Бучацких, Ясловецких, Сенявских, владевших обширными соседними областями.

Между тем со второй половины того же века победоносное и разрушительное вторжение оттоманской державы положило конец этому много обещавшему возрождению. Заставляя постоянно отступать польскую оккупацию, оно ограничило ее на юге окрестностями Киева, Брацлава и Бара. За ними и до моря оно оставило вне власти султана лишь обширные степи, отныне совершенно некультивированные, так называемые «дикие поля» (dzikie pola), где только кое-где сохранились еще следы древних человеческих селений.

Еще позже, во второй половине шестнадцатого века, подъем польского господства и польской культуры обнаружился снова в тех же местах, никогда уже не достигая, однако, прежних размеров, и в это время название «Украйна» прилагалось вообще поляками к этой части их владений, но всегда в довольно общей форме. Официально это название появляется впервые в «конституции» 1530 года (Volumina legum, II, 1320); но позже им еще пользовались довольно неопределенно, когда говорили о «бесконечном пространстве» по ту сторону Случи и Мурахвы, в бассейне Днепра и Буга, до разделения водных путей с Донцом и «Очаковскими степями». В одних палатинатах Киева и Брацлава насчитывалось 2183 квадратных лье, но вместе с Черниговским княжеством в эту цифру включались часто и другие области.

Происхождение и этнический характер населения этой страны нелегко поддается определению. Легенда открывает там великанов, viéletni, viélinianié (великанов – по-русски, wielki – по-польски) и обров (olbrzym – великан по-польски и по-чешски). Шафарик находит тот же корень в названии «анты», которое дано было в Германии тому же населению.

В северной части страны, как менее дикой, это население, по-видимому, рано обнаруживало наклонность к промышленности, но в то же время черты изнеженности и сибаритства выступали в нем очень заметно. Киевские женщины слыли кокетками и щеголихами, и Болеслав Польский, явившись в этот город в 1706 году на помощь русскому князю Изяславу, нашел там настоящую Капую. В царствование первых князей из дома Рюрика жизнь в этой стране производит впечатление постоянного праздника. В эпических песнях, относящихся к этой эпохе, воспеваются лишь пиры, за которыми восседал Владимир Ясно Солнышко и герои и героини этого эпоса отличаются не только храбростью, но и распутством; таков был Чурило Пленкович, настоящий тип воинственного донжуана, такова также жена Дуная, обнаруживающая удивительную ловкость в стрельбе из лука и вместе с тем умеющая унизить мужа и другим способом. Глубоко демократический дух, кажется, был свойствен этому нарождающемуся обществу. Противопоставленные герцогам и королям любимцы легенды всегда темного происхождения, сыновья мужиков и бедняки.

Единственным культом, царившим среди них до самого введения христианства, являлся культ силы. Позже, столкнувшись друг с другом, эти два принципа создают какую-то смешанную культуру, и Киев, эта эфемерная столица империи, основанной на насилии, и очаг интенсивной религиозной жизни, любимое место для оргий, где победоносные казаки семнадцатого века будут соперничать с варяжскими победителями десятого века, и центр паломничества, отразил в себе все эти различные настроения. Но вместе с нормандскою победою, предшествующею польскому завоеванию, в эту среду проникли и другие элементы: греки, шведы, датчане, поляки, немцы, евреи, болгары, и их наплыв, шедший неудержимым потоком, никогда не прекращался.

Каково же было местное коренное население, если таковое существовало, и какие отношения установились между ним и этими иммигрантами?

2. Смешение рас

Русские историки, весьма склонные признавать этническое единство этих областей с их отечеством, сами по большей части признают существование там в прошлом древнего народа, который должен был предшествовать нормандскому завоеванию и который еще теперь ярко выделяется в им же созданной общине. Этот народ по-прежнему занимает большую часть древней Украйны, половину Галиции и Буковины, Люблинскую губернию в царстве Польском, Волынскую, Подольскую и Киевскую губернии, часть губерний Ковенской и Минской, целые губернии: Черниговскую, Полтавскую, Харьковскую, Екатеринославскую и Область войска Донского. Он населяет также в значительной степени Воронежскую, Курскую и Херсонскую губернии. Институты этого народа встречаются, наконец, в губерниях Саратовской, Астраханской, Самарской и Оренбургской. Называясь теперь малороссами, украинцами, русинами, черкасами, русинскими хохлами или просто русскими, представители этой расы могли быть связаны своим происхождением с легендарными племенами девятого века, viélinianié или обрами, о которых уже было упомянуто выше; они известны еще под именем дулебов в Западной Волыни, бужан на берегах Буга, тиверцев на Днестре или улечей, угличей при впадении этой реки в море, хорватов по соседству с Галицией, древлян в теперешнем Полесье, полян на Днепре и т. д. И таким образом Россия разделена на две части.

По мнению историков школы Погодина, одно из этих племен, отброшенное с юга на отдаленный север, к озеру Ильменю, по всей вероятности, восточного происхождения, основало Новгород, тогда как поляне выстроили Киев. С течением времени все племена того же происхождения разделились на три разные группы, хотя этнически и тождественные: русских юга, белоруссов и великороссов. Национальное единство должно было таким образом взять верх над видимой разноплеменностью. Но такой генезис является совершенно невероятным.

Название «русс» происходит, несомненно, от нормандского корня. Посланцы Олега в Константинополе – Имегальд, Руальд, Фарлов, Карн, Фрелав – не были, конечно, славянами. Норманны, завоеватели Новгорода и Киева, назвались здесь русскими так же, как они назвались шведами, англичанами или готами, и только их победа на севере, как и на юге, соединила на время, путем насилия, распылившиеся подчиненные народы, как позже, в двенадцатом веке, разложение империи Мономаха вернуло их к их первоначальной гетероморфии.

Были ли эти народы, которым норманнский цемент придал эфемерную прочность, общего происхождения и была ли их общность славянскою? И это не менее проблематично. В эпоху, предшествующую норманнской победе, Нестор не знает славян в окрестностях Киева. Он указывает, что они почти всецело сосредоточились в области Двины и Верхнего Днепра, Ильменя и Днестра, и последний историк, занявшийся этим вопросом, несмотря на крайне тщательное его изучение, Грушевский, не пришел ни к какому решительному выводу. Украйна была заселена еще до того, как в нее проникли норманны, и это коренное население принадлежало к индоевропейской расе, – вот все, что он осмеливается утверждать, принимая только, как нечто вероятное, разветвление этих народов от славянского элемента.

Не менее вероятно и то, что с самого начала та историческая индивидуальность, которая потом стала Россией Петра, нашла в этой области свой первый центр; она тут сформировалась как нация и тут же оставила славные воспоминания и глубокий след особенного героя. Ценность этих фактов не может быть оспариваема. Позднейшее литовское завоевание, сопровождавшееся расцветом польской культуры, создало и другие, которых нельзя игнорировать, но для развития их не было достаточно времени. Киев не может отречься от своего русского прошлого, где блистали имена Владимира, Игоря и Ольги, являлось ли оно историческим или легендарным. Польская оккупация не дала ничего подобного этой чудесной эпопее, и если принять во внимание славные предшествовавшие события десятого века, победоносное возвращение русской власти в этот древний очаг должно было принять в семнадцатом веке характер реванша и законного возвращения своей собственности. Поляки могли бы согласиться с этим, нисколько не оскорбляя своего чувства гордости. Они в этой области сделали много, да и могут выставлять более основательные претензии в других местах. Что же касается вопроса, к какой семье принадлежали местные аборигены, деятельные или пассивные жертвы той долгой борьбы рас, которая продолжается еще и на наших глазах, – то это является проблемою, которая, вероятно, не будет разрешена никогда; ее важность, впрочем, очень преувеличена. Разве один польский ученый, профессор Краковского университета, не выставил гипотезу, что общею колыбелью всех славянских рас был центр современной России? И разве его соотечественники побили его за это камнями? По этой гипотезе даже поляки берегов Вислы или Варты происходят оттуда же. На берегах Днепра русские и малороссы боролись веками против ненавистных им ляхов (поляков), видя в них ярых врагов своей национальности. А по словам Ростафинского, первые ляхи, известные нам, были русские.

В начале семнадцатого века, в ту эпоху, к которой следует обратиться, чтобы собрать об этой спорной стране менее проблематичные данные, Польша уже начала распространять в ней свое господство, причем юго-восточные границы ее владений обозначались рядом укрепленных городов: Остром, Киевом, Каневом, Черкассами, Белой Церковью, Брацлавом и Винницею, также как и военными пунктами в Василькове, Корсуни, Переяславле на месте прежних разрушенных крепостей. Дальше, в том же направлении, Бар и Хмельник представляли собой аванпосты в области вновь предпринятой колонизации. Еще дальше и до самого Черного моря, через теперешние губернии Полтавскую, Екатеринославскую, Херсонскую и южную часть губерний Черниговской, Киевской и Подольской, простирались «дикие поля», область почти пустынная зимою или населенная одними медведями (ursi campestres), выдрами, зубрами, лосями, оленями, антилопами, кабанами, дикими лошадьми и волками. Последние во время больших холодов, часто являвшихся гибельными для остальных зверей, становились царями этой заповедной области.

В это время года нигде не видно было следа дыма, который указывал бы на какое-либо человеческое жилище, за исключением древнего Переяславского округа и нескольких полян и островов, затерянных среди болот по берегам Сулы и Псела, где существовали и прятались остатки одного из древних туземных племен, севрюки.

С возвращением весны картина менялась. В степи снова появлялась жизнь, и она покрывалась роскошною растительностью, которую так поэтически описал Гоголь, и в то же время начинали показываться люди. Какие люди? Сначала татары, великие скотоводы, которые покидали в апреле свои крымские улусы и приводили сюда огромные стада. За ними следовали турецкие, татарские и особенно армянские купцы, путешествовавшие караванами с изделиями Востока для рынков Польши, Литвы и Москвы, и встречавшиеся в пути с сольниками, или торговцами солью, направлявшимися в обратную сторону, в Крым, за товаром. Эти партии следовали проторенными с незапамятных времен путями, татары называли их «шляхами». За ними наконец появлялись казаки.



3. Украинские казаки

Являясь общим, как мы это видели, всем частям древней Польши и древней России, этот элемент принимал здесь различные названия, заимствованные ими обычно от мест их пребывания или стоянок: днепровских казаков, запорожских, т. е. прибрежных жителей по ту сторону знаменитых порогов, еще и теперь загораживающих течение реки низовских, или обитателей низов, около Черного моря, или просто казаков киевских, каневских, черкасских.

Состав этих групп был самый разнородный. Регистр пятисот казаков, составленный в 1581 году в Черкассах, содержит в их числе: двадцать москвичей, четырех молдаван, одного серба, одного немца и много поляков, из которых некоторые дворяне. Польские хроники той эпохи видят, с другой стороны, в этом космополитическом сброде преступников, вынужденных благодаря превратностям своей бурной жизни оставить отечество и спасаться в степь, чтобы жить там разбоем. Всякий, представлявший для них хорошую добычу, являлся их врагом, но так как между ними большинство были христиане, они нападали преимущественно на турок и татар.

Польские короли получают от них некоторые услуги, заставляя их оберегать окраинные места своих владений и препятствовать вторжению «язычников».

Но в более древнее время литовско-русские казаки, появившиеся в этих областях, часто объединялись с татарами для общих предприятий; между христианами и «язычниками» продолжалось смешение, создавалась близость, которая должна была сыграть большую роль в будущем деле Хмельницкого, и благодаря этому польза, которую могла извлечь Польша из этих помощников, являлась крайне сомнительною. В шестнадцатом веке действительно татарский элемент сильно уменьшился в большинстве шаек, благодаря чему укрепился там польский элемент, но последний внушал к себе мало доверия. Наделав ряд глупостей или потеряв свое состояние, молодые люди из хороших фамилий все чаще и чаще отправлялись искать приключений в украинской степи, если не предпочитали играть в казаков, т. е. исполнять ремесло бандита на своей собственной земле. У одного современного польского писателя мы находим такое выражение: «наши чаще ходили “казачить” в татарскую землю, чем татары к нам». И следуют имена, принадлежавшие к высшей аристократии.

И, тем не менее, разбойничество, особенно вначале, совсем не составляло единственного или даже главного источника существования этой части украинского населения. Казаки занимались им, одновременно прилагая свои силы и к более честному труду: к рыбной ловле, охоте, земледелию. Между пятнадцатым и шестнадцатым веками произошло глубокое изменение в политическом, социальном и экономическом положении древнего Киевского княжества: феодальная система заменила старый коммунальный режим во владении землею. Поэтому присоединение этой страны к Литве, а потом к Польше имело своим последствием эмиграцию в соседнюю степь не только негодных элементов, но и землепашцев, искавших более подходящего образа жизни для их нарушенных привычек. Название атамана, даваемое казаками их начальникам, служило в древности для обозначения хозяина-рыбака. Кроме того, зима вынуждала и самих разбойников покидать степи, где нечем было бы питаться, и загоняла их в ближайшие города или местечки. Многие из них имели там семьи.

Набеги крымских татар, увеличиваясь, не давали возможности подвергнуть какой бы то ни было мирной эксплуатации степь, и они-то привели позже к типу военной организации. Полуартельщики, полупромышленники, наполовину грабительские шайки, эти группы развивались, таким образом приближаясь к типу своеобразного братства солдат-разбойников. Их центром был один из островков Днепра ниже порогов.

Очень возможно, что, напоминая собою во многих чертах своих западное рыцарство, эта бытовая форма имела своими основателями польских дворян, вроде знаменитого Альберта Ласского, этого высокопоставленного лица, который употребил на подкладку своего плаща двести семьдесят три декрета об изгнании, которому он подвергся. Желая после того спастись от преследования, он принялся воевать в Молдавии, собрав вокруг себя случайных товарищей. Время возникновения этой бытовой формы неизвестно, так как на Днепре, как и на Дону, казаки не любили грамоты. Польские чиновники, старосты и воеводы соседних городов, без всякого сомнения, поощряли их, надеясь найти у них помощь против татар, и не обошлось, конечно, без участия и таких искателей приключений среди польско-русских вельмож, как, например, князь Дмитрий Вишневецкий (или Висневецкий – по польской орфографии), князь Богдан Рожинский или ряд претендентов на трон Молдавии, постоянно появлявшихся в этих местах.

Впоследствии они снискали себе покровительство польских властей, выражавшееся, как и в отношениях Москвы с донскими казаками, в посылке лошадей, боевых припасов и провианта. Старосты и воеводы даже более или менее открыто поддерживали походы казаков в мусульманские страны и в случае нужды давали им подкрепления, получая в обмен часть награбленной добычи или отряды для отправления всякого рода службы: стражи, конвои, вспомогательные войска для кампаний, в которых участвовала польская армия. Казаки стали представлять собой, таким образом, постоянные личные отряды некоторых из польских царьков. Но у казаков того братства, которое основалось по нижнему течению Днепра, появились вскоре другие честолюбивые замыслы.

4. Запорожские рыцари

Под именем Запорожья или Нижа в семнадцатом веке разумели самую дикую часть, dzikie pola, по обоим берегам Днепра, ниже устьев Орелы и Тясмины и по ту сторону порогов. Громадные леса росли там по берегам реки, доставляя дерево для постройки флотилий казакам, а французскому инженеру Боплану, принятому на службу Польшею, кроме того материал для плотничьих работ в форте, предназначенном для наблюдения над смелыми плавателями и для удержания их в определенных пределах.

Стан, возникший в этом месте, далеко не включал в себя всех украинских казаков. Оставив в стороне многочисленные группы, которые постепенно дошли до более или менее полного подчинения польской дисциплине и культуре, он выделился в особую дикую организацию, независимое военное братство под начальством и управлением выборных людей. Столица, или главный его пункт, называемый Сечью или Кошью – этимология этого названия остается неизвестной – располагался на одном из островов Днепра – той самой Хортице, где в 1557 году Дмитрий Висневецкий предложил свои услуги Грозному, думая поразить этим турок и мечтая в то же время о захвате Молдавии. Эта главная резиденция не была, однако, постоянной. Казаки любили перекочевывать с одного места на другое, и после долгих споров между ними создались другие Сечи, но ни одна из них не пользовалась таким значением, как первая.

В самую блестящую эпоху своего существования, между 1600 и 1770 годами, братство, или Кравчина, как оно само себя называло, заняло более или менее прочно пространство между Бугом и Днестром. Эта территория была разделена на паланки, вначале на пять, а потом на восемь, отвечая больше назначению стратегических пунктов, чем центров почти отсутствующей организации. Столица имела вид небольшого городка, укрепленного земляными насыпями и палисадами. Большие деревянные казармы без труб, называвшиеся куренями, служили казакам обиталищем. В каждом из них могло поместиться до ста человек в одном зале, меблированном только столами вдоль стен. Посредине спали казаки прямо на голой земле, причем каждому из них отдавалось пространство около трех аршин. Водворяя его здесь, казаку говорили: «Это тебе при жизни, а после смерти будет место покороче».

Все функции, и военные и гражданские, распределялись путем выборов первого января каждого года, на общем собрании, где рассматривались также самые важные вопросы. Для текущих дел собирались более мелкие собрания (сходки), составленные из одних важных чинов (старшин) и стариков. Внутренняя полиция куреней и администрация паланок, если таковая имелась, состояла из советов, собиравшихся на местах, а во время походов военный совет соединял в себе все власти.

Избираясь, как все другие чины, только на один год, имея при этом право избираться каждый год, получая мандат, хотя и редко, несколько лет подряд, кошевой атаман представлял собой гражданского, военного и даже духовного главу коммуны. Он один управлял внешними сношениями дипломатического характера, утверждал выборы на все степени, руководил разделением между куренями земли, рыбной ловли, жалованья, провианта, доходов всякого рода и военной добычи.

В старшине находилось лишь четыре чиновника: атаман, судья, писарь и есаул. Главный начальник юстиции, гражданской и уголовной, судья заменял атамана в случае его отсутствия и в то же время занимал должность казначея. Есаул исполнял обязанности главного адъютанта атамана и министра полиции. Посланный в 1594 году императором для союза с Сечью против турок Эрик Лассота сообщает в своем дневнике, что его предложение обсуждалось последовательно в двух заседаниях старшины и на общем собрании всех казаков, и решение, как ему показалось, всецело зависело от последнего собрания. Решившись принять предлагаемые условия, члены собрания бросали шапки в воздух, что служило у них знаком согласия, как у греков Гомера повязка, которою Калхас в таких случаях обвязывал свой шлем.

За исключением лошадей, оружия и военной добычи всё в Сечи принадлежало коммуне. Обеды были общие. Сотрапезники опускали деревянные ложки в большие чаши с кашей, наполняли свои ковши, тоже деревянные, из огромных жбанов, где водка чередовалась с медом и брагой. Из-за скудости доходов бедность являлась здесь законом, изгнав в принципе всякую роскошь в пище или в одежде. Случалось, что после какого-либо удачного набега какой-нибудь рыцарь Сечи, подобно Разину и его товарищам, появлялся в богатом турецком или польском костюме; но по обычаю, прежде чем явиться в курене, он должен был погрузиться в бочку дегтя, для того чтобы платье, надеваемое поверх грубой и грязной рубахи, потеряло всякое изящество.

В этой организации, созданной на демократических началах, корпоративной и коллективной, некоторые историки думали найти черты древних русских группировок эпохи веча, ведя отсюда к этническому родству обеих групп. Но следует заметить, что подобные частности обнаруживаются также в структуре большинства западных братств, и польское влияние чувствуется там с гораздо бóльшей вероятностью.

Всячески восхваляемая и рекомендуемая как модель некоторыми специалистами, военная организация Кравчины, кажется, не оправдала такого к ней отношения. Презрение к смерти, смелость, соединенная с хитростью, неутомимость и крайняя подвижность – таковы были главные качества, обеспечившие успехи «запорожского войска». Заимствовав у поляков разные виды вооружения, казаки их постепенно оставляли, не зная, как с ними обращаться, удовольствовавшись саблею и мушкетом: несмотря на пресловутую известность, их артиллерия не сыграла ни разу решительной роли на поле битвы. До Хмельницкого они сражались по большей части ночью, особенно предпочитая неожиданные нападения, а днем шли форсированным маршем, причем появлялись внезапно там, где их менее всего ожидали. Захваченные в дороге в свою очередь, они прятались за импровизированными укреплениями, устроенными главным образом из находившихся у них многочисленных повозок. Но они еще более предпочитали плавать в море, «чтобы сшить огненную рубашку Стамбулу (Константинополю)», по гиперболическому выражению одной из их боевых песен, а более прозаически: «чтобы достать себе зипуны, разграбив базары на турецкой стороне».

Для этих экспедиций они садились в легкие челноки, так называемые «чайки», где могло поместиться от сорока до шестидесяти человек, очень похожие на неаполитанские фелюги и на длинные испанские барки. Шесть недель было для них достаточно, чтобы экипировать такой челнок, на постройку его шло крепкое дерево, одетое липовою корою и вымазанное дегтем. Два руля, впереди и сзади судна, и от десяти до шестнадцати пар весел придавали ему быстроту движения, с которой не могли сравниться турецкие галеры.

Эти экспедиции устраивались обычно ко Дню св. Иоанна. На восьмидесяти или на сотне чаек, вооруженные несколькими пушками, казаки выбирали темную ночь, чтобы обмануть турецкий караул у устья Днепра. Они выплывали бесшумно из густой и высокой чащи тростника, теперь еще покрывающего эту область; они достигали моря, скоростью превосходя преследующие их тяжелые суда, и в шестьдесят или даже в сорок часов достигали Анатолии. Оставив по два человека в каждой чайке, они проникали в какой-нибудь побережный город, зажигали его, собирали все, что им попадало под руку, и садились опять в лодки. Если при возвращении они находили отступление отрезанным, они маневрировали в море до приближения ночи, имея заходящее солнце позади себя: благодаря этому им удавалось сбить с толку своих ослепленных противников, взять на абордаж какое-либо их судно и обратить в бегство остальные.

Их подвиги в этом роде сильно преувеличены, и хотя они и вызывали восторженное отношение к своему геройству со стороны нескольких историков, все же легенда о султане, смотрящем из окна своего дворца на преданные запорожцами огню и мечу предместья Константинополя, не соответствует исторической правде. На деле казаки проникли в Босфор только один-единственный раз, в 1627 году, и зажгли тогда деревню Усни-Киой, которая совсем не видна из Константинополя. В 1614 году они подступили к Синопу, но потерпели полное поражение.

Подвиги их на суше подверглись подобным же преувеличениям. В качестве разведчиков или помощников в партизанской войне они приобрели в семнадцатом веке европейскую известность, состоя на службе у императора Фердинанда II и способствуя поражению чехов, их братьев по расе, под Белой горой. Но как военная сила они сделались страшными лишь благодаря народным бунтам, которые они поддерживали довольно существенно, в качестве относительно дисциплинированного и обученного ядра. Им недоставало обучения для достижения настоящего мастерства в военном искусстве. Они создали для себя принцип жизни и долг чести из того состояния невежества и варварства, на которое их обрекали происхождение и образ их жизни. Честолюбие их было огромно, но оно руководилось крайне узкими и тривиальными понятиями. Одна из их дум свидетельствует об этом: казак, служивший при дворе Владислава IV, обратил на себя внимание польского государя своим воинственным видом. Тот предложил осыпать его почестями и даже обещал ему руку своей дочери, но, не зная, что со всем этим делать, казак просит только разрешения воевать с турками, чтобы привезти кучу пиастров в Сечь и иметь там возможность досыта напиться.

Этот идеал, чуждый всякой интеллектуальной утонченности, как и всякой моральной деликатности, плохо влиял даже на развитие известных военных доблестей. Он слишком благоприятствовал инстинктам грубого разгула. Под влиянием идей монастырского «порядка», который глухо проникал в конституции братства, казаки обрекали себя на безбрачие и должны были сохранять целомудрие. Другая дума рисует их неспособными даже различать пол или не знающими, как создана женщина. Увидев аиста, атаман наивно принимает его за молодую девушку. У казака нет другой подруги жизни, кроме трубки или войны и смерти. История набегов, в которых принимали участие эти суровые «рыцари», постоянно дает картины дикой оргии. Несмотря на повышенный тон и некоторые черты, обнаруживающие более благородные чувства – честь, веру, рыцарский героизм, – поэтические произведения украинских кобзарей были посвящены, как и сельских бардов с Дона, главным образом прославлению самых гнусных эксцессов.

Индифферентность по отношению к полу означала устранение всякого семейного чувства из этой среды. Серко, Ахилл Запорожья, был женат и имел двух детей, но так как женщин не принимали в Сечь, он виделся со своей женой лишь изредка. Казак по призванию должен был быть лишен очага и постоянного местожительства. «Он идет, куда хочет, и никто не плачет о нем», – говорит один поэт их вольницы. Коммунист, коллективист и особенно нигилист, он, в сущности, антисоциален. Довольно долго, хотя это и оспаривалось, он оставался, безусловно, чуждым также всякой идеи морали и религии. Если найдутся некоторые исключения в этом отношении, то они относятся не к индивидуумам, принадлежавшим к братству, а к лицам, от него оторвавшимся. В семнадцатом веке в Сечи не было церкви, и там не терпели ни одного священника. Встреча с попом даже за казацким станом считалась скверным предзнаменованием, одна дума в очень непочтительных выражениях говорит о запорожцах как о людях, которые так же неспособны отличить священника от козла, как церковь от скирды. Среди бури, угрожающей гибелью экипажу, герой одной баллады так советует своим людям: «Исповедайтесь милосердному Богу, морю и вашему атаману».



Церковная служба появилась среди братства только в позднейшую эпоху и под влиянием больше политических, чем моральных соображений. В семнадцатом веке ярый защитник православия, киевский митрополит Петр Могила, всенародно обзывал запорожцев неверующими, а самый красноречивый их защитник в польском лагере, Адам Кисель, признавался, что на них нужно смотреть как на religionis nullius. Даже в Москве во время переговоров с Эриком Лассотой, дьяки приказа Внешних дел говорили: у этих людей совсем нет страха Божьего. Фактом наконец является и то, что в своих разбоях казаки также обходились с православными церквами, как и с католическими, а с другой стороны, приняв на себя миссию проповедника и смешивая при этом дело православной веры с казацкою независимостью, Иов Борецкий не мог добиться от рыцарей «Запорожья» материала для постройки колокольни в монастыре Св. Михаила, где он жил.

Таким образом, организованная Кравчина, в отношении цивилизации и колонизации, преследуемой Польшею в этой части ее обширных владений, представляла собой фактор, с которым нельзя было не считаться и который между тем представлял собой несомненно тормоз в этом отношении.

5. Польская культура

Последняя задача осложнялась целым рядом различных трудностей, вытекавших как из этнического состава местного населения, так и из различия исторических пережитков и национальных или религиозных его черт. Колонизация главным образом поддерживалась концессиями земель, которые отдавались польским правительством десятками квадратных лье своим слугам или любимцам, с обязательством заселять их и сделать ценными. Набор колонистов был обеспечен благодаря целой системе привилегий: полному освобождению от податей в течение от двадцати до тридцати лет; очень умеренному дальнейшему оброку; полному освобождению от юридической ответственности за преступления, совершенные в родной стране, и т. п.

В Польше в то время отсрочка податей допускалась, даже по отношению к подлежащей распашке земле, только на половинный предыдущему срок; барщина почти повсюду заменяла собою подати натурою или деньгами, а почва не была особенно плодородна. Наплыв эмигрантов был поэтому огромный. Боплан, несомненно, страдает какой-то галлюцинацией, когда говорит по этому поводу о волшебном нарастании деревень и городов среди этой пустыни. Он констатировал результаты последовавшей вековой работы. Польские писатели семнадцатого века пережили ту же иллюзию, говоря о сказочных богатствах, создавшихся в этих местах: чуть не в каждом поместье, по их словам, было до десяти тысяч голов скота, а медведи прямо объедались, разоряя многочисленные ульи. Отсюда получались также огромные состояния.

В 1620 году, после смерти князя Януса Острожского, оставленное им наследство насчитывало 600 000 дукатов, 400 000 экю, 29 000 000 флоринов наличными деньгами и двадцать бочек серебра в слитках. Таковы были сбережения украинского майората, состоявшего из восьмидесяти городов и 2660 деревень.

Но, подобно этому богатому магнату, большинство крупных концессионеров в этом месте были или русского, или русско-литовского происхождения и, смешиваясь с остатками туземного населения, привлеченные ими колонисты, даже если они прибывали из Польши, не принадлежали по большей части к польской национальности. Это были обыкновенно русины, т. е. другие представители той же этнической формации, с которой они снова смешивались после долгих мытарств.

Они принадлежали к древнему украинскому населению, русифицированному нормандским завоеванием и рассеянному потом благодаря татарскому, и турецкому нашествиям с давних времен по всей славянской земле на север и на запад. Теперь благодаря превратностям их исторической судьбы они снова водворились на место первоначального жительства.

По берегам Вислы и Немана эти оторванные от своего корня люди сохранили еще черты своего происхождения. В 1491 году в Кракове еще печатались книги на славяно-русском языке; в московском Румянцевском музее сохраняется экземпляр рукописи Евангелия от четырнадцатого века за подписью одного горожанина чисто польского города Казимирца, по имени Ивана Шапника Леонтиевича, русского по происхождению, пожертвовавшего эту книгу местной православной церкви.

До назначения, впрочем, Мячеславом Первым в 968 году латинского епископа христианская Польша была подчинена моравскому архиепископству Мефодия, а следовательно, греческому ритуалу. В семнадцатом веке, кроме Украйны, она соединяла под своею властью другие части древней монархии Владимира, с населением того же происхождения; на левом берегу Днепра ее колонизаторские предприятия привлекли даже определенное число московских подданных, живших по бассейну Ворсклы, Сулы и Удая в согласии с дикими севрюками, о которых упоминалось выше, и не имевших в себе ничего польского. В эту помесь вмешался также и туранский элемент, и, хотя и представленный довольно слабо в эту эпоху, он прежде играл довольно значительную роль, судя по татарским именам большей части местности: Балаклея, Баладина, Берчады и т. д. Наконец несколько валахов и значительное число евреев и армян дополняли фонд, которым располагали для культурной работы носители польской цивилизации.

Без всякого преувеличения, результаты, полученные ими до середины семнадцатого века, свидетельствуют об усилиях, достойных большего внимания и являются прямо замечательными, особенно в западной части Волыни, где как раз сосредоточивались владения князя Острожского. Далее на восток жизнь прогрессировала значительно медленнее, и в 1625 году на 2812 квадратных лье, в палатинатах Киева и Брацлава, инвентари указывают лишь 1400 деревень с 545 280 жителями. Эта разница объясняется не только большей отдаленностью от очага культуры, но еще и особенно присутствием в этой части земли, предназначенной для культивирования, того непокорного элемента, который из глубины Сечи простирал на всю соседнюю область тень самой беспробудной дикости. Стоя между основателями деревень и городов и организаторами вооруженных банд, сконцентрированных в степи, Польша должна была таким образом с тройной точки зрения – политической, социальной и экономической – встретиться с проблемой, разрешение которой оказалось ей не по силам.

6. Украинская проблема

Совершенно так же, как и московское правительство, в его сношениях с донскими казаками, так и польское правительство усмотрело сначала в Запорожье и в других казачьих группах Украйны драгоценный материал, который мог быть пущен в ход против турок и татар как подходящий источник военных сил, но потом нашло в них источник тяжелых забот.

В 1578 году, желая установить хорошие отношения с Портой, ценою похода в Москву, Баторий думал уничтожить эти «вертепы разбойников». Но это было легче сказать, чем сделать, и, в конце концов, королю пришлось ограничиться паллиативом, в котором хотели обнаружить грандиозный план организации, настоящая цель которого заключалась в том, чтобы смирить украинскую милицию, обратив ее в регулярное войско на службе у республики. Но такая мера была лишь временной. Нуждаясь в поддержке против Грозного и имея кампанию лишь в перспективе, Баторий хотел прибавить к своим наличным силам 500 казаков и дал им в виде обещанной платы свою украинскую вотчину в Трахтемирове, где должны были устроить для них казарму и где хотели найти начало новой казацкой столицы.

Но вот и все; сама по себе идея не была новой; крестьяне королевских вотчин в Украйне уже с начала века принимали участие во многих предприятиях, и этот новый опыт не был из наиболее удачных. Судя по дневнику одного секретаря Батория, казаки, приведенные королем в Московию, прославились лишь одним: покушением на изнасилование, смутившим сон государя. Эта горсть регулярных солдат совершенно не знала дисциплины, представляя собой простой сброд разбойников и, хотя король старался придать этой организации постоянный характер и самое широкое распространение, все же украинская проблема не была этим серьезно разрешена. Впоследствии, когда в дело вмешался знаменитый польский изгнанник Самуил Зборовский, татары и турки направили в Варшаву столько жалоб и угроз репрессий, что пришлось самим прибегнуть к репрессии, и в 1584 году, когда Зборовский был обезглавлен в Кракове, кровь более тридцати казаков, казненных в Лемберте в присутствии чауша, должна была послужить средством успокоения Порты.

Но и этого было мало. Чтобы упорядочить степь со всем тем, что было в ней противного порядку и миру, нужно было покрыть ее сетью крепостей, снабженных сильными гарнизонами. Необходимо было также уничтожить в соседнем Крыму этот очаг организованного разбоя, куда часто казаки переносили борьбу, но где еще чаще они изощрялись в самых гнусных своих проделках. Польша не была в состоянии вырваться из этого заколдованного круга, так как была ослаблена внутренними беспорядками. Но следует заметить, что сам Петр Великий не решался взяться за такое дело и завещал его, таким образом, Екатерине Великой. Республика употребляла лишь одни паллиативы и при этом обнаруживала печальную непоследовательность. «Регистрованным» казакам (так назывались казаки на службе у республики) она не всегда платила обещанное жалованье и, запрещая им набеги в соседние страны и грабеж, только толкала на них, не умея заставить себе повиноваться. Одинаково недовольные и никому не покорные, и те и другие влияли самым гибельным образом на мирную часть населения, которую они посягали с ранних пор подчинить своей власти, игнорируя польские магистраты и оспаривая у концессионеров правительства владение некоторыми землями.

Республика решила тогда отделить доброе семя, посеянное ею в степи, от плевелов, выросших одновременно с ним, и задалась целью ограничить рост последних. Начиная с конца шестнадцатого века был издан ряд циркуляров, имевших целью воспретить казакам доступ в города и деревни, даже для покупки там съестных припасов; и наоборот, обитатели городов и деревень должны были оставаться в зоне их становищ. Но это оказалось положительно невозможным и внесло в эту среду, уже и так достаточно возбужденную, новую причину недовольства. Даже трудящаяся часть населения этой местности была готова к восстанию.

В принципе и в самом начале участь поселян в этой местности была достаточно удовлетворительной. В глазах барщинных крестьян Польши в эту эпоху Украйна считалась Эльдорадо, и не без причины. Обширные вольности и другие льготы, дарованные контрактами колонизации, давали колонистам большую свободу и широкую возможность наживы. Все обязанности, наложенные на них, сводились лишь к некоторой подати, натурою или деньгами, и к некоторым обязанностям военного характера. Барщины там не существовало или она была крайне ограничена; в одном таком хозяйстве крестьяне обязаны были отработать три дня в году, а в другом восемнадцать деревушек показаны «не платящими ничего и свободными от всяких повинностей».

Общее для шестнадцатого века такое положение вещей, кажется, заметно не изменилось в следующем веке в коронных поместьях, в староствах. Что касается частной собственности, то она держалась только в южной области, более недоступной для земледелия. На северо-западе, напротив, после наплыва колонистов, сделавшего менее необходимыми меры предусмотрительности, начиная с 1620 года мы видим в волынских имениях князя Острожского, что крестьяне обязаны были тремя или даже пятью днями работы в неделю, сверх разных натуральных повинностей. И, быстро развиваясь, эта система здесь, как и в Польше, довела до чудовищных размеров количество оброков и уплату податей натурою со стороны совершенно подавленных земледельцев; меры хлеба (osyp) и пары каплунов трижды в год; подати на ульи (oczkowe), на рогатый скот (rogate), на рыбную ловлю (stawszczyna), на пастбища (spasne), на сбор желудей (zolendne), на охоту (dziesiecina), на помол зерен (suhomielszczyna), и сверх того он должен был работать на собственника, так что крестьянину оставалось лишь урывками – не отдыхать, – но работать на собственном поле.

С другой стороны, свободная земля уменьшилась вместе с прогрессом колонизации, новые концессии захватили земли, уже отданные для свободной обработки, и распространили и на них режим барщины. Когда первые концессионеры заявляют о своем jus primi possidentis [право первого захвата], им противопоставляют отсутствие документов, доказывающих их права. Напрасно они ссылаются на конституцию, которая в 1659 году освободила владетелей от таких оправдательных бумаг: с того же года фаворит двора, палатин Брацлава, Ян Потоцкий, добыл себе привилегию требовать обратно kaduki, т. е. все вымороченные имения, за недостатком документов. И он пользуется этим правом.

С одной саблею в руке и с другими за спиной, казаки сопротивляются по большей части этому отобранию земель, и новые затруднения прибавились теперь к прежним. Остается еще указать на большую язву – last but not least – в польской колонизации: это эксплуатация очень большего числа поместий посредниками, по большей части евреями. В силу своей беззаботности или неспособности управлять непосредственно своими огромными latifundia, крупные украинские собственники прибегли к системе общих или частичных аренд, и можно себе представить, чем сделались в такой среде арендаторы израильского происхождения.

Нельзя даже приблизительно подсчитать число евреев, поселившихся в эту эпоху на обоих берегах Днепра. Нам приходится прибегнуть к указаниям, которые, однако, свидетельствуют о крайне быстром росте этого контингента: в Виннице, например, в Подолии, инвентари указывают пятнадцать подданных этой категории в 1569 году и семьдесят семей в 1604 году. К середине семнадцатого века евреи, эти первые жертвы казацких набегов, как кажется, кишели повсюду.

Повсюду они возбуждают к себе ненависть. Являясь кабатчиками, ростовщиками, купцами, евреи безжалостно эксплуатируют местное население. Но особенно они стали ненавистными в качестве арендаторов. В качестве такового еврей заменяет собою собственника во всех его правах. В одном контракте указано на то, что «светлейший синьор Авраам Шмойлович (sic) и его жена Рыкла, дочь Иуды», имеют право действовать при всех обстоятельствах loco domini. Таким образом, добытые ими права представляют собой на самом деле юрисдикцию без права апелляции как в гражданских, так и в уголовных делах. Происходя от литовского статута, jus vitae и necis, правда, в Польше никогда не признавалось юридически, но оно было освящено обычаем. Закон 1768 года служит тому доказательством, ставя как раз своей целью положить конец этому злоупотреблению.

По благоразумию или просто благодаря инстинктивному отвращению «синьор Авраам Шмойлович» и его сородичи, кажется, не часто прибегали к мечу. Но они широко пользовались всеми остальными правами, доходя до эксцессов, которые должны были бы показаться невероятными, если бы они не были удостоверены многочисленными документальными данными. Говоря «о церквах, арендованных по всей Украине евреями», одна дума лишь воспроизводит то, что совершалось на практике. Факты показывают, что евреи облагали податью браки и крестины своих подчиненных, и для того, чтобы укрепить за собою это право, носившее название dudek или posemszczyzna, они хранили у себя ключи от церквей!

Ужас перед режимом, который евреи возлагали на подчиненных им в хозяйственном и юридическом отношении людей, выражается даже в источниках польского происхождения, и, конечно, не в Украйне, где совсем не умели говорить по-латыни, были составлены в ту эпоху следующие стихи:

Clarum regnum Polonorum

Est coelum Nobiliorum

Paradisum Iudeorum,

Et infernum Rusticorum. [1]

Тяжелая ответственность падает в этом отношении на польскую колонизацию. Тем не менее она нашла себе защитников, даже в Малороссии. Указывали на то, что сам Петр Великий не мог добиться порядка и благосостояния в этой стране, как только путем восстановления в ней власти польских сеньоров. Жестокость, отличавшая этих господ, являлась для украинского народа лишь отражением его собственного варварства, как и его попытки к восстанию являлись лишь следствием анархистского духа, вызывавшего и оправдывавшего неизбежные крайности. Польша, по мнению этих апологистов, явилась, напротив, жертвою излишней мягкости и терпимости, доходившей почти до наивности.

Эти указания содержат долю истины. Положение украинских крестьян, как оно ни было плачевно, являлось в XVII веке, в общем, более сносным, чем положение их товарищей по несчастию в других странах в то время, когда там царило рабство. Казаки, со своей стороны, пользовались здесь совершенно исключительным положением; как жалобы, так и мятежное движение всегда рождались в их среде. Наконец, как в области общественной, так и в частной, если не считать ряда случайных злоупотреблений и личных уклонений, польский темперамент никогда не обнаруживал ни большой строгости, ни уменья систематического применения какого-либо режима.

Несомненно, что политический и социальный кризис, случившийся в Украйне с начала семнадцатого века, в котором потонуло польское владычество, имел своей причиной брожение казаков. Но во всех областях и при каждом режиме этот элемент положительно не подчинялся никакой дисциплине. Никогда его нельзя было приучить к полицейской организации. Повсюду, чтобы установить порядок и мир, приходилось его ограничивать или укрощать насильственными мерами, и в общем самый сильный упрек Польше в этой части ее исторической жизни состоит в том, что она не сумела опередить свою северную соперницу в употреблении необходимых мер расправы.

Применение к этой стране общих правил является бессмысленным. По своему географическому положению и по своей исторической формации она стояла вне всякого шаблона, и благодаря этому получились совершенно особые черты характера и нравов из этой смешанной амальгамы этнических индивидуальностей, сброшенных туда в одну кучу, как камни, приготовленные для постройки. К глубокой меланхолии, выраженной так ярко в его поэзии, и общей тенденции к безрассудным и отчаянным предприятиям присоединялись взрывы безумной веселости, в которой этот народ, находившийся в состоянии образования и обреченный на постоянно тревожную жизнь, искал забвения от пережитых лишений и ожидавших его впереди опасностей. На темном фоне этой печальной судьбы, постоянно угрожаемой новыми бедствиями, казацкая фантазия рисовала пестрые узоры. Между двумя нашествиями, турецким и татарским, сопровождавшимися ежедневными битвами и непрестанной тревогой, крики печали и горя сменялись взрывами радостного и удалого веселья. Обычная бедная жизнь деревень и местечек уступала место внезапным взрывам диких оргий в результате какой-нибудь очень богатой жатвы или исключительно прибыльного набега. Под руки с рыцарями, вчера одетыми в лохмотья, а теперь в шелк, появлялись на улицах их жены или любовницы, еще босиком, но с золотыми серьгами в ушах, отнятыми в каком-нибудь турецком гареме.

Все это создавало среду беспорядочно разнузданную, фантастическую, экстравагантную, в которой введение какого-либо порядка вещей, хотя бы только нормального, являлось чистым парадоксом и, представляя собой полную противоположность инстинктам, вкусам, привычкам и страстям населения, должно было натолкнуться на отчаянное сопротивление. Нет никакой необходимости объяснять это, как делают некоторые, воображаемым антагонизмом учреждений, противополагая польский индивидуализм туземному коммунизму. Принцип коллективизма очень слабо применялся всегда в Украйне, в Сечи, где, как это мы показали выше, она была вызвана иностранным влиянием. Что же касается республиканского радикализма народных масс по берегам Днепра, то он был обязан своим происхождением исключительно полетам фантазии историков, которые его открыли. Конфликт был неизбежен между этим хаотическим миром и всяким правительством, которое стремилось бы подчинить его закону, каков бы он ни был. Но ни национальный вопрос, ни вопрос религиозный долго не играли никакой роли в этой борьбе, и когда эти вопросы оказались в ней замешанными, то лишь маскировали присутствие других интересов: честолюбивых замыслов и страстей, действовавших с гораздо более реальной силой. Эти вопросы только осложнили проблему, и вот почему необходимо указать ясно то место, которое они в нем занимали.

7. Национальный и религиозный вопросы

Остап Дашкович, каневский и черкасский староста в первой половине шестнадцатого века и один из самых храбрых поборников польской колонизации на восточных ее границах, происходивший из Овруча на Волыни, был православный и переписывался по-русски с королем Сигизмундом Первым. Польское правительство и польское общество того времени мирились безропотно с этими отношениями. Прибыв на Украйну, польские шляхтичи охотно допускали, чтобы их польский язык растворялся в обиходной речи местного населения. С другой стороны, даже для самых решительных защитников местной независимости или соединения с Великоруссией, польский язык долго сохранял за собою исключительную привилегию литературного языка. Они употребляли его предпочтительно даже для составления памфлетов, направленных против польского же владычества.

Приблизительно до середины семнадцатого века возможность возникновения национального антагонизма между русскими и поляками, казалось, была исключена самим фактом состава польской империи, где оба элемента слились в силу добровольного соглашения. Врагом для этого конгломерата с федеративною основою было Московское государство, беспокойный претендент на русскую часть составленной таким образом коммуны, но соперник, во всяком случае, незначительный, как думали, в силу его исторического развития, вне славянского мира. Тем не менее между Варшавою и Москвою одна только вера могла служить препятствием к сближению, из которого могла бы получиться новая федеративная связь, и мои читатели уже видели, что ценою одной только православной обедни польский король, менее щепетильный, чем Сигизмунд III, мог бы без всякого труда устроиться в Кремле.

В Украйне большая часть колонистов принадлежала к греческому вероисповеданию; но, распространяясь на массу населения, индифферентность к религиозным делам или скорей вражда к ним казаков делала этот камень преткновения почти не имеющим значения или совершенно его уничтожала. Заговорив позже об этом, сам Хмельницкий выдал однажды тайную свою мысль в угаре винных паров, объявив, что для него поп и католический священник одно и то же, так как оба они не стоят веревки, на которой их следовало бы повесить. Нежизненная для того времени даже в самом московском очаге своем, православная церковь неизбежно страдала в Польше от соседства с другой религией, господствовавшей и получившей благодаря этому большие права для себя. Приблизительно до шестнадцатого века, однако, она пользовалась там самою широкою терпимостью. В 1584 году Баторий разрешил своим православным подданным следовать старому календарю; в 1589 году Сигизмунд III сам предложил константинопольскому патриарху Иеремии распространить на них права своей юрисдикции. Находящееся в руках короля право назначения епископов распространялось и на православный клир, и на религиозную общину, создавая им этим самую унизительную зависимость, но ни тот, ни другая не были этим задеты за живое. Необразованный и грубый, пьяный и грязный, по свидетельству даже самых выдающихся членов его, этот клир отказался в нравственном отношении от всяких предубеждений, а его прихожане подражали его распущенности и индифферентности.

Религиозная жизнь сохранилась лишь среди некоторого количества братств, происхождение которых в Лемберге относится к тринадцатому веку, но развитие их на корпоративных началах было также делом польской культуры, обязанным в большей части своей влиянию магдебургского права, введенного Польшей в режим муниципалитетов. Родство их с коммунальными формациями древней России не менее проблематично, чем таковое военных коммун Запорожья. Долго польское правительство охраняло эти институты, которые между тем, присвоив себе самую широкую юридическую и административную автономию, стремились утвердить свой авторитет даже в противовес авторитету епископов, им же назначенных. И оно не беспокоилось об этом, справедливо полагая, что время и обстоятельства действуют реальнее в его пользу.

Очень вероятно, что низшие слои населения последовали бы рано или поздно за движением, привлекавшим высшие классы к польской культуре и, как к естественному следствию, к католической религии. Но то был очень медленный процесс, и, к несчастью, с конца шестнадцатого века слишком ярые католики хотели его ускорить. Благодаря либеральному духу, а также, говоря правду, беспечности, свойственной национальному темпераменту, даже протестантство не придало в Польше особой суровости конфликту исповеданий, и эти ярые сторонники католицизма должны были перенести борьбу на совершенно другую почву.

Нетрудно догадаться, что то были иезуиты. Начиная с 1570 года, взяв базисом свой деятельности дома крупных украинских, польских или полонизированных вельмож, являясь к ним в виде учителей, секретарей, управляющих, милиция Лойолы выходит на поединок, и положение тотчас же меняется. В 1582 году католический клир и население Лемберга возмутились против православного духовенства по поводу введения греческого календаря. В 1588 году был получен циркуляр поставить в Киеве православного архиепископа по выбору ордена, Михаила Рагозу, его ученика, протеже и послушное в его руках орудие. И тогда была намечена к выполнению новая программа; та самая, на которую указывает в 1577 году отец Скарга, этот польский Боссюэ, опубликовавший свою знаменитую книгу о единстве церкви и превозносивший в ней открыто употребление в дело принудительных средств, энергичного применения intrare compelle [заставь войти. – Евангелие от Луки].

Нападение было произведено по всей линии и, возбудив прекратившуюся уже деятельность православных братств, вызвало с их стороны неожиданное сопротивление. В Киеве, в Вильне и в других городах родились ассоциации того же типа. Лембергское братство, реорганизованное в 1586 году, получило от константинопольского патриарха Иеремии новые неограниченные права, включая а право контроля над всеми епархиями, вплоть до обвинения или отлучения всех членов клира, священников или епископов. Отказавшись признать подобную юрисдикцию, православный епископ Лемберга, Гедеон Балабан, вступает в спор со своим коллегою из Луцка, Кириллом Терлецким, который обвинялся тогда народною молвою во всевозможных преступлениях, грабежах, насилиях и даже в фабрикации фальшивой монеты.

То была ожесточенная, страстная, слепая борьба, и из ее недр вскоре вылились две идеи, которые явились господствующими в поднятом споре и повлекли его к роковой развязке. И клир, и население, все верные православной церкви должны были искать точки опоры, надеяться в дальнейшем на помощь там, где они естественно думали ее найти, – вне польского владычества, отданного теперь в феод иезуитам. Они направили свои взоры на Москву. В то же время, заподозренные как креатуры польского правительства, преследуемые поэтому воинствующими братствами, отданные на их суд восточным патриархатом, некоторые православные епископы не видели уже никакой возможности поддерживать свой авторитет и защищать свои привилегии на лоне греческой церкви и, следовательно, должны были обратиться к Риму.

Решенная в 1591 году под влиянием иезуитов уния с Римом была осуществлена в 1595 году. Так как архиепископ Рагоза держался в стороне, как более всех подозреваемый, а епископ Пшемысля Михаил Копыстинский и даже лембергский епископ Балабан, несмотря на свои размолвки с братствами, выразили протест, хотя раньше и дали свое согласие на присоединение, то двое других, Кирилл Терлецкий луцкий и новый епископ Владимира Игнатий Поцей, уже прежде обратившийся в католицизм, поехали в Рим, привезя с собой согласие некоторых своих коллег, и заявили о своем подчинении.

То была крупная ошибка как со стороны польского правительства, благоприятствовавшего этому движению, так и со стороны самих иезуитов, его главных инициаторов. Их намерения были, несомненно, чистые, и одного уже присутствия Скарги среди первых пионеров этого дела было достаточно, чтобы убедиться в благородстве руководивших ими чувств. Но результаты были пагубны. По проекту, выработанному Скаргою, здесь не было речи о полном слиянии двух церквей. Но на деле уж одно уважение к органической и ритуальной автономии присоединенной общины создавало какое-то ублюдочное тело, лишенное способности жизни и развития. Встав преждевременно между обоими элементами, уже и так склонными к сближению, этот новоорганизм послужил лишь препятствием к их мирному поглощению друг другом, вводя в то же время в среду, уже и так насыщенную в этом отношении, антагонизм противоположных идей и интересов.

Под влиянием предубеждений, по большей части личного свойства, местные вельможи русского происхождения и православной веры, но связанные с Польшею, – Висневецкие, Сангушко, Сапега, Огинские, Ходкевичи, Пасы, Хребтовичи, Воловичи, Корсаки во главе с главным воротилой этой местной аристократии, Константином Острожским, и сами оказывали противодействие. Уния отнимала у них право, которым они владели скорее благодаря обычаю, чем по закону, вмешиваться в церковные дела. Почти девяностолетний старик «герцог Острожский» являлся типичным представителем этой группы. В настоящем ее виде украинская «казачина» выросла с ним вместе, и он оставался казаком с ног до головы. В молодые свои годы он однажды ворвался силою в Острожский замок, где жила вдова его брата Ильи, похитил ее дочь и отдал ее своему другу, Димитрию Сангушко. Когда княгиня стала протестовать, он бросил ее на землю, заставил священника тотчас же совершить брачный обряд, произнес за свою племянницу слово согласия и принудил ее присутствовать на пиру, после которого был завершен брак с грубой помощью слуг Сангушко, которые подавили сопротивление невесты.

В 1569 году этот жестокий человек не оказал ровно никакого противодействия союзу, соединявшему русские провинции древнего литовского государства с Польшею; он даже по-своему показал себя верноподданным республики, но при этом не платил налогов ее казне. Как большинство дворян, но более явно, он презирал ее законы, говорил грубости суверену и с миллионным доходом оставил полностью разрушенным унаследованный им Острожский замок, совершенно не заботился оказать помощь киевским церквам поддержкою или реставрацией.

Православная религия не могла ожидать большой помощи от подобного защитника. Но она нашла себе других. С Афонской горы раздался голос галицийского монаха, Ивана Вишни, вызвавший в Вильне отзвук в словах и сочинениях Стефана Зизания, поднявшего жаркую полемику и возбудившего в народных массах новые чувства. Даже среди казаков уже указанная нами индифферентность сменилась другим настроением, в котором дело религии слилось неожиданно с национальным делом, до тех пор совсем не существовавшим. Угрожаемая в Польше, греческая вера должна была вызвать в умах идеал другой России, где бы она не переживала подобных немилостей.

Уже в 1622 году мы узнаем о путешествиях в Москву, предпринятых православными прелатами Польши для того, чтобы официально просить вспомоществования, но на деле, чтоб добиться покровительства царя против «общего врага».

Итак, несмотря на усилия иезуитов и польского правительства, которое само помогало им, прогресс унии был очень медленный, а с другой стороны декларации о религиозной терпимости, много раз высказывавшиеся польскими сеймами, не соответствовали истине. Гарантированное свободное исповедание греческой религии не исполнялось католическим клиром и распростиралось только на знать. Таким образом, православные дворяне могли выполнять на деле греческий ритуал, но это не мешало благородным католикам насиловать в этом волю своих православных крестьян.

В действительности это был произвольный режим, в котором одержало верх все же насильственное вынуждение, хотя известная школа историков впала в этом отношении в странные преувеличения. Польша отдавала чистой химере то драгоценное, что добыла благодаря самой мудрой политике. Чрезвычайно трудная задача усложнялась особенно опасным фактором, а вмешательство Рима открывало дорогу другому внешнему вмешательству, сделавшемуся гораздо более действен и, в конце концов, приведшему, благодаря обстоятельствам, к решительному концу.

Глава II

Конфликт

1. Победа плуга и реванш сабли

Таким образом, накопились причины ужасного кризиса, который должен был дать тело и душу этому украинскому союзу рассеянных и непостоянных элементов и в тяжелых муках произвести на свет сначала эфемерное государство, а потом, понемногу развиваясь, ту историческую индивидуальность, конечная участь которой и теперь составляет тревожную загадку: «Малороссия». Отделенная от Польши, захваченная после недолгого опыта самостоятельной жизни другим политическим агломератом, она тем не менее сохранила в себе черты оригинальности и порой часто очень честолюбивые замыслы. Первоначально название «Малороссия» прилагалось к Волыни и к галицкой земле, а в наши дни существуют малороссы, составляющие карты, где географические границы государства, более или менее автономного, – предмет их, быть может, химерической мечты, а, кто знает, быть может, и реальной! – простираются от Дона до Вислы.

Такое видоизменение украинской проблемы явилось в семнадцатом веке следствием казацких восстаний. Вначале восстания эти не отвечали никакому требованию национального или религиозного характера. Первое из восстаний, в 1591 году, под начальством Христофора Козинского, польского дворянина, как кажется, родом из Подляхии, являлось лишь простым разбойничьим набегом на поместья князя Острожского, – произведенным, следовательно, во вред человеку, который лучше, чем кто-либо другой в этот момент, отождествлял в своей личности национальные и религиозные интересы, оспариваемые в стране. Вынужденный сдаться после неудачной битвы, во время которой тяжелые польские эскадроны прошли как ураган над его более легкой кавалерией, причем ее лошади буквально утопали в снегу, убитый вскоре после этого во время драки в кабаке, печальный герой этого предприятия уступил свое место более блестящему, если не более достойному борцу, «Алкивиаду казацкой республики», как его называет один историк, Северину Наливайко.

Последний был человеком более скромного происхождения, сыном скорняка в Гусятине, маленьком украинском местечке, и начал свою деятельность в милиции князя Острожского. Мы не знаем его настоящего имени, так как Наливайко было лишь его насмешливым прозвищем (от слова «наливать»). Большая часть казаков имела прозвища. Явившись в Сечь после спора из-за земли, как это потом случилось с Хмельницким, «Алкивиад» нашел там своего Перикла в лице атамана Григория Лободы.

Он, кажется, выступил в первый раз под начальством этого воина, безжалостно грабя Венгрию, которую «рыцари Запорожья» по приглашению императора Рудольфа II должны были защищать против турок. Он посетил потом Молдавию, все в качестве бандита, но отказался немного позже следовать за польскою армией, действовавшей против турок и татар. Нашелся один историк, который похвалил его за это доказательство его «практического ума». Кажется, однако, такое достоинство более относится к «Периклу», только что встретившему свою Аспазию в лице молодой девушки из благородной польской семьи, госпожи Оборской, захваченной в окрестностях Бара и выданной насильно замуж. Это приключение поссорило атамана с Польшею.

Но «Алкивиад» вскоре взлетел на своих собственных крыльях. Напав неожиданно на города Луцк и Пинск и разграбив совершенно в одном из них дом епископа Терлецкого, находившегося в то время в Риме по делу унии (в январе 1596 года), он сразу явился защитником православной веры. Республике пришлось послать самого лучшего из своих полководцев, Жолкевского, против этого импровизированного апостола, и окруженная на берегах Сулы в июне 1596 года, шайка Наливайко сдалась в свою очередь, но при этом совершенно оправдала украинскую пословицу, по которой нужно убить казака три раза, чтобы его душа вышла из тела. Выданный своими товарищами, Наливайко был привезен в Варшаву, где, говорили, его сожгли на медленном огне в медном быке Фалариса. Мы знаем совершенно точно, что его просто обезглавили, но Украйна была по преимуществу страною легенд, и в ней рассказывали также о «каменном мешке», полой колонне, где будто бы Козинский искупил свои подвиги.

Репрессии принесли свои плоды. Успокоенные и ободренные поляки стали энергично развивать колонизацию, создав в несколько лет большие поместья: Романово, Хвостово, Гайссыно, Гумано, Гостомлы, Сквиры, Таборовку, Лысянку, прибавив одиннадцать деревень к владениям Василькова, тридцать пять к староству Белой Церкви. Но по тем же самым учреждениям, укрепившись на религиозной почве и смутно обрисовываясь на национальной, пробегала часто струя сопротивления. Обратив Афонскую гору в Синай, Иван Вишня не переставал громить угнетателей истинной веры, и его страстные слова электризовали все более и более многочисленные группы попов, монахов, городских жителей, объединившихся в одном чувстве негодования и глухой злобы. За вспышкой вооруженных шаек последовала другая борьба, хотя и менее кровавая, но такая же страстная.

Потом, еще раз, в первые годы семнадцатого века, взяло верх оружие, открыв казакам поле новой деятельности, Смутное время, созданное в большой соседней империи прекращением династии Рюриковичей, должно было дать большое развитие военным братствам Украйны. Следуя за звездою Лжедмитриев или поступая на службу в польские войска, отправлявшиеся на завоевание вакантного наследства, привыкшие к войне, экзальтированные победою, обогащенные грабежом московских областей, «запорожские рыцари» показали такой пыл, такую стойкость и смелость, которых от них не ожидали. Черное море влечет их сильнее, чем когда-либо, а Днепр, который они олицетворяют, как некогда Баян в песне об Игоре олицетворял Донец в виде доверенного лица своего героя, а до него Гомер изображал Скамандр страшным и милосердным богом, Днепр – Славута, как они называли эту реку, становилась способной в их воображении повести их к покорению мира. Они, правда, не достигли этого, но в 1614 году они угрожают Синопу, а в 1616 году сжигают Каффу. Война с Персией, в которую они ввязались, обезоружила на время Порту, а с другой стороны Польша также временно снискала себе уважение на Украйне. Благодаря неутомимой энергии и ловкости Жолкевского, ей удалось в 1617 году даже заключить с казаками договор, подписанный острием сабли, на Росе в окрестностях Ольшанки, номинально эта конвенция довела их до тысячи человек, состоящих на службе у республики.

Но это был лишь временный перерыв, обязанный по большей части авторитету единственного действительно ценного вождя, который находился тогда в распоряжении Запорожья. Это был атаман Петр Конашевич, по прозвищу Сагайдачный. Родившись в окрестностях Самбора, в Красноруссии, или Галицкой Руси (восточной части современной Галиции), произведшей в то же время Ивана Вишню и Иова Борецкого, дворянин, если судить по его оружию, на котором был вычеканен знак креста, чем он вызвал панегирик Саковича, этот человек являлся одним из последних украинцев, искренно преданных Польше и той программе, которая проводилась ею в этих областях. И в то же время это был ярый приверженец православия, горячий сторонник частичной местной автономии и, по-своему, казак в душе.

Его стремления были, без сомнения, самые лучшие, но идеал, которым они соответствовали, был неосуществим. Желая подвергнуть более строгой дисциплине подчиненные ему войска, Конашевич понимал необходимость связать их прочнее с военной организацией республики и изгнать из них мятежные и непокорные элементы. Но, периодически испытывая полный упадок и отсутствие средств, правительство республики разрушало одною рукою то, что оно создавало другою. Через два года после Ольшанского договора, желая помочь королевскому принцу ввиду опасности, которой он подвергался в самом сердце Московии, оно само призвало Украйну к всеобщему восстанию.

Храбрый и искусный солдат, но очень простого ума человек, Конашевич, с другой стороны, ничего не понимал в выгодных и заманчивых сторонах польской культуры, которая к тому времени прониклась всеми утонченностями итальянского Возрождения. В этом отношении он был на стороне того неисправимого блока, который противопоставлял казацкую дикость цивилизаторскому влиянию Польши. Некий Замойский только что основал на русской земле, в Заможе, академию и прекрасную библиотеку. Назначенный киевским палатином, его сын напрасно обращал в галантный двор местный замок, великолепно реставрированный, и в нем обращался humanissime с «рыцарями Запорожья»: его гости предпочитали всему этому грубые радости куреней и кабаков.

Проблема становилась все менее разрешимой. Польша не могла ужиться с казаками, а между тем она не была в состоянии обойтись без них. В 1620 году, после удачной попытки снова рассеять мятежные шайки Конашевича, Жолкевский отказался призвать их к оружию для кампании, предпринятой им в Молдавии с горстью людей. Окруженный у Цекори большой турецкой армией, он погиб, и казаки были склонны видеть в этом событии божие наказание. Некоторые из них, из состава, находившегося на службе у республики, участвовали в этой битве, и в числе их чигиринский сотник, Михаил Хмельницкий, который был убит. Его сын, Зиновий Богдан, был вместе с ним, но спасся.

То был будущий вождь Украйны.

После этого поражения, которое обезоружило Польшу, Украйна была на некоторое время предоставлена самой себе. И в это самое время наряду с конфликтами социального и экономического характера, поддерживавшими в стране постоянное тревожное настроение, разгорелась религиозная война. Борясь с унией, православие попыталось перенести борьбу на почву, где она до сих пор не проявляла никакой жизни. Цивилизаторские стремления поляков вызвали против них другую культуру.

2. Две церкви и две культуры

Католическая пропаганда определенным образом и в одном, по крайней мере, направлении достигла некоторых успехов в этой среде. Вельможи один за другим оставляли православие или оставались с ним внешним образом связанными, чтобы сохранить за собою право на распределение церковных бенефиций. Но добровольное обращение господ влекло за собою обычно вынужденное совращение их подданных. Католические священники могли, таким образом, свободно захватить православные церкви и имущество, назначенное для поддержки последних, причем пускали в ход самое гнусное насилие.

Такое посягательство вызвало, впрочем, живой протест. Стипендиаты православных школ (бурсаки) и служители монастырей выдержали не одну кровавую битву, защищая свои храмы. На огромных церковных поместьях, откуда очень часто нашествие татар или турок изгоняло их управителей, авторитет хозяев чувствовался с трудом. Украйна была велика, и преданные преследуемой религии всегда могли найти там для себя надежные приюты. Казаки сами предлагали их, если некоторые из них успевали сделаться крупными собственниками.

Завещание Тышко Волевача, «гражданина и казака Чигирина», составленное в 1600 году, указывает на земельное имущество, занимавшее добрую половину теперешнего Александрийского уезда в Херсонской губернии, раскинувшееся на пространстве в несколько квадратных лье. И захваченные в силу военного права или обращенные в дворянские угодья, поместья этого рода не были подчинены юрисдикции польских старост; они были подчинены лишь казацкому самоуправлению, которое, вопреки усилиям польского правительства, продолжало развиваться. Несмотря на всю свою верность республике, сам Конашевич благосклонно относился с этой стороны к автономным тенденциям своих сотоварищей по оружию, подобно тому как он старался не нарушать незыблемость кадров их военной организации.

Православие находило для себя там все более прочную опору, а казаки все более стремились отождествить дело православной веры с их казацким делом. Уже в 1618 году они убили главного викария киевской митрополии Антония Грековича за акт принуждения к унии. Через два года, когда иерусалимский патриарх Феофан прибыл в Киев, они защищали оружием собрание, где было совершено нечто вроде государственного переворота: восстановление православной иерархии, нарушенной унией. Тогда патриарх, игнорируя польские законы, рукоположил в большой церкви монастыря Киево-Печерской лавры одного митрополита и шесть епископов.

Проект состоял в том, чтобы поднять население, прогнать униатских епископов, вернуть отнятые церкви и заставить потом польское правительство признать совершившееся фактом. Передача киевской митрополии в руки архимандрита Киево-Печерской лавры Иова Борецкого, доказавшего уже свою крайнюю ревность на почве защиты «истинной веры», и вступление Конашевича с товарищами в местное братство придали событию грозный характер. Мистически настроенный монах-аскет с одной стороны и суровый солдат – с другой объединились здесь в одном чисто религиозном чувстве, хотя их политические идеалы и были различны. Борецкий на деле был решительным противником Польши и уже всецело был охвачен мыслью войти в соглашение с ее северною соперницею.

Эта разноголосица с одной стороны и слабость польского правительства с другой способствовали тому, что таким образом вызванный конфликт потерял тот острый характер, который он стал, по-видимому, принимать. Вначале польский сейм объявил все инвеституры, произвольно розданные православным прелатам, недействительными, но он не был в силах дать практическую санкцию своему решению, и в 1621 году Конашевич добился обещания пересмотра декрета. За это он выступил с тридцатью тысячью войска в новый поход против турок, окончившийся отступлением оттоманской армии. Но так как дела оставались все в том же положении, православная церковь разделилась на две отдельные иерархии, одну – официальную и подчиненную, другую – революционную и военную. Кризис был отсрочен из-за смерти Конашевича; за отсутствием вождя, который мог бы его заменить, казаки вернулись к своей обычной анархии, и в частности к своей индифферентности в вопросах веры.

В Киеве между тем создался очаг антиунионистской и антипольской агитации, которому не суждено было угаснуть. Местное братство, школа при нем, Борецкий и несколько монахов, которым он передал свой жар, старались не сдаваться, даже в области литературы и науки, своим католическим противникам, иезуитам и доминиканцам. Задача была трудна. Среди учителей, которыми они располагали, образованные и непьющие встречались редко, «реже золота и алмаза», утверждал меланхолически сам Борецкий. Эта контрпропаганда насчитывала много приверженцев. Вне сферы аристократической польская культура и латинская церковь одинаково не пользовались моральным влиянием на массу населения, на крестьян и мещан, у которых уния, напротив, вызывала вспышки реакционного фанатизма. Но то был элемент, которым почти нельзя было пользоваться как средством для интеллектуальной борьбы.

Сама уния со своей стороны – учреждение разнородное и приниженное, покинутое высшими классами, склонявшимися к католицизму, была не в лучшем положении. И таким образом силою вещей борющиеся перенеслись на узкую почву грубой полемики и чисто материального насилия. Об этом свидетельствует апостолат знаменитого униатского архиепископа Полоцкого, Иосафата Кунцевича, борца более энергичного, чем мудрого, которого обстоятельства обратили в мученика и которого в Риме причислили к лику святых. Однако нельзя утверждать, что покушение на него, стоившее ему жизни, не было вызвано его поведением и не явилось результатом других крайне преступных эксцессов.

То был человек, отличающийся героизмом, но совершенно лишенный всякой мягкости. Монахом он изгонял ударами палки искушения, которые находили на него в его келье, епископом, чтобы очистить церкви, взятые у схизматиков, он доходил до осквернения православных могил, факт, который не опровергают его защитники, и не совсем искусно оправдывают детскою легендою о явлениях, которые сделали необходимыми подобные меры. 12 ноября 1623 года виновник этих мер был убит во время бунта, и это убийство, тоже ничем не оправдываемое, имело огромное и роковое влияние на дальнейший ход событий. В такой кровавой расправе с обеих сторон как бы санкционировалась победа насильственных мер.

Желая победить Кунцевича совершенно другим оружием, Борецкий послал в Витебск, в качестве митрополита, лучшего из своих помощников, Мелетия Смотрицкого, воспитанника иезуитов и иностранных университетов, первого русского доктора медицины и автора очень ценимой в то время славянской грамматики.

Образованный и интеллигентный, деятельный и ловкий, этот борец проделывал чудеса, когда внезапно событие 12 ноября остановило и разрушило все его дело. Неизбежные репрессии прервали сначала созданное им движение, и вскоре, после таинственного пребывания своего на востоке, он сам присоединился к унии, причем свое сенсационное обращение он оправдывал интеллектуальным и моральным убожеством оставленной им церкви. После некоторых колебаний и компромиссов, вознагражденный прибыльной синекурой и титулом архиепископа in partibus Гиераполиса, до своей смерти в 1633 году он оставался верен на этот раз принятому на себя делу и заслужил, защищая его, имя «польского Цицерона».

Это была для его старых соратников невосполнимая потеря. Но они нашли в это время другого защитника, не менее стойкого и еще более достойного, но вдохновленного совершенно другими идеями и тенденциями. Сначала в монастыре Киево-Печерской лавры, а потом в 1632 году и в Киевской митрополии Борецкий уступил свое место Петру Могиле. Сын Симеона, палатина Молдавии, он имел первыми своими учителями монахов лембергского братства, а потом докторов парижского университета. Отправленный в изгнание, благодаря спорам между членами его семьи, нашедший себе после приют в доме Жолкевского, которого сопровождал в некоторых походах, он неизвестно по каким мотивам очутился и постригся в 1628 году на Украйне, имея двадцать восемь лет от роду.

Это был очень интересный тип монаха и в то же время честолюбца, непримиримого сторонника православия и убежденного западника, относившегося с одинаковою страстью к совершенно противоположным тенденциям. Ярый украинец, он между тем ненавидел казаков и, будучи решительным врагом Рима, в то же время не любил и Москвы. В глубине души своей интеллектуально он приемный сын Польши, и деятельность, которую он развивает на своей приемной родине, кажется плодом зрелости польской культуры, приложенной к этой стране. В бытность свою архимандритом Киево-Печерской лавры, Могила совершенно в польском духе начинает с посылки за границу для окончания образования нескольких учеников своей школы, между ними Иннокентия Гизеля, получившего позже большую известность; потом, вопреки желанию Борецкого, он создает коллегию, обратившуюся позже в академию, в которой методы обучения были скопированы с польских моделей. Латинский язык там пользовался особенным фавором, изучение изящной литературы чередовалось там с богословием, основанным больше на св. Фоме, чем на греческих отцах.

Этому учреждению суждено было сыграть значительную роль в общем развитии православной мысли в самом лоне северной Славонии. Все позже установленные институты научного или религиозного воспитания вдохновлялись им и подчинялись действию польской культуры вплоть до некоторого уничтожения оригинальных местных элементов, ею заглушенных. Польша здесь использовала великолепно последние дни своего заката. Но политическая и социальная эволюция Украйны не претворилась в ней. Она неизменно держалась другого направления. Верхние и средние слои населения были охвачены польским движением, но масса, крестьяне и казаки, были ему враждебны, как и раньше, и печальная серия восстаний, возобновлявшихся периодически, но всегда с новой силой, так и не прерывалась.

Когда в 1625 году казаки предложили поддержать князя Александра Ахджия, предполагаемого сына Магомета III и претендента на турецкий трон, польскому правительству, угрожаемому оттоманским нашествием, пришлось сделать попытку новых репрессий. Строгие приказы, опиравшиеся на внушительную военную силу, предписывали неуклонное выполнение прежде изданных, но не исполнявшихся установлений. «Зарегистрированные» казаки, теперь в числе уже шести тысяч, были приглашены исключить из своей среды всех не записанных и подчиниться беспрекословно гражданским и военным властям республики. Принимая во внимание обстоятельства, нетрудно было предвидеть ответ заинтересованных в этом деле лиц: в них еще жива была душа Иова Борецкого.

3. Обращение к Москве

Уже в 1622 году, после смерти Конашевича, бывший тогда у власти архимандрит Киево-Печерской лавры Исайя Копинский послал в Путивль, пограничный московский город, попа с поручением переговорить с местными воеводами. Посланец должен был просить помощи у царя против поляков, преследователей «истинной веры», и просить также убежища для ста пятидесяти украинских монахов, которых должно было сопровождать большое число казаков. Эта попытка осталась без ответа, и ее инициаторы думали некоторое время обратиться к Турции, начав, таким образом, политику, в которую так виртуозно сыграл позже Хмельницкий. Потом, в 1625 году, сам киевский митрополит Иов Борецкий занялся организацией трех посольств, получивших мандаты от «казацкой армии», православных епископов Украйны и князя Александра, возобновить в Москве прерванные переговоры. У нас существуют по поводу этой миссии довольно смутные сведения, но, как кажется, она преследовала двойную цель: побудить царя взять Украйну под свое покровительство и помочь возвращению Константинополя в лоно христианства через посредство претендента, уже обращенного в православную веру. В одной своей части план этот явился из ряда вон выходящим, с другой стороны, он был преждевременным. Михаил Феодорович наградил посланцев хорошими словами и несколькими соболями, принц Александр был признан вскоре обманщиком, а казацкая армия, разбитая в Медвежьей Лозе под Кременчугом, вынуждена была подчиниться. Но уже были поставлены вехи на этом пути, и движение не могло миновать его.

Эта армия недолго оставалась подчиненною. Тайна начатых переговоров с Москвою была обнаружена, и «военная комиссия» уже занялась в Украйне розыском ответчиков и заговорщиков, и в то же время Польше пришлось встретиться с новым бунтом, управлявшимся главою незарегистрированных казаков или исключенных из списка выписчиков, как их называли. Известный под именем Тарас, этот атаман явился лишь орудием в руках еще жившего в то время Борецкого. В его шайке фигурировал один из сыновей архимандрита, Степан.

Восстание было подавлено, как и все предшествующие. Москва тоже не думала более вмешиваться, но казаки остались верны надежде на помощь извне, и по поводу ее уже создалась целая легенда заманчивых обещаний. И в этих надеждах они черпали новую смелость. В 1632 году, отправив депутатов в Варшаву, где только что умер Сигизмунд III, они заговорили тоном, каким до сих пор не привыкли говорить. Они требовали для себя участия в выборах нового короля, делали попытку войти в непосредственные переговоры с королевским принцем, назначенным кандидатом, и подкрепляли свои требования высокомерными угрозами. Разве они не составляют такую же часть республики, как и шляхта? Представители шляхты были этим глубоко оскорблены. «Эти люди составляют одну из частей республики, – сказал один из них, – это верно, но как волосы и ногти, которые необходимо стричь». Но республиканские ножницы уже слишком притупились, а с другой стороны, королевский принц, призванный наследовать своему отцу, был польщен доверием, оказанным ему «рыцарями Запорожья». Он дал им это понять и тем усилил еще их смелость.

Таким образом подготовлялось выступление на сцену человека, предназначенного к тому судьбою и, как прямой продукт вулканических сил, действовавших на его родине, он выступил в час, обозначенный прогрессом их работы, не для того, чтобы дать им направление, что превосходило всякую меру человеческого ума, но чтобы просто в силу исключительной своей личности и благодаря действительному таланту организатора овладеть неизбежным и страшным взрывом.

4. Хмельницкий

Этот сын сотника, убитого в Цекоре, еще ни чем в то время не обнаруживал признаков личности, призванной сыграть большую историческую роль. Он был просто такой же «зарегистрированный» казак, как и его отец, и, как последний, он занимал в военной иерархии низший ранг. Происхождение этой фамилии неизвестно, и генеалогия, приписывающая «герцогу Украйны» более или менее знаменитых предков, должна быть отнесена к области фантазии. То же следует сказать и о баснях, собранных некоторыми историками по поводу также плохо известного начала этой чрезвычайной карьеры. Два Хмельницких (или Chmielniçki, по польской орфографии), один низкого звания, другой благородного, но оба бедные, «безместные», известны в 1637 году в палатинате Волыни, но, как кажется, они явились туда только недавно, быть может, из Мазовии, где, кажется, существовали мелкие дворяне того же имени. Корень этого имени, (хмель по-русски, chmiel по-польски) не дает на этот счет никаких указаний, имея одинаковое значение на обоих языках: «хмель» и в переносном смысле «пьянство».

Богдан Хмельницкий неоднократно сам указывал на низкое свое происхождение. Он этим даже хвастал. С находившимся у него на службе затем будущего герцога Адам Кисель обходился как с «простым крестьянином». Позже вождь Украйны приписывал себе последовательно все гербы различных польских фамилий. Доказательством того, что он не принадлежал ни к одной из них, служит тот факт, что в 1661 году один из его потомков просил у польского правительства дворянской грамоты. Женатый на дочери молдавского господаря, собственный сын Богдана, Георгий, приписывал себе родство с Везык-Хмельницким, но и самое существование такой фамилии польских дворян остается в области гипотез. По поводу этого брака была даже подана господарем за своего зятя просьба правительству республики о польском подданстве. Факт этот исключает всякую мысль о принадлежности Хмельницкого к польской аристократии. Если, наконец, в эпоху своих побед Богдан имел бы благородных родичей в Польше, как понять, что ни один не постарался использовать такую связь? Мелкий чиновник канцелярии Бюрен, ставший всемогущим любимцем императрицы Анны, ведь нашел себе кузена даже среди Биронов Франции!

Совсем другое указание по этому поводу дает нам очень известный в свое время украинский писатель Фома Падурра. На основании одной заметки, сохранившейся в архивах фамилии Шереметевых и подтвержденной другими документами, он доказывает, что отцом «герцога Украйны» был еврей, мясник из города Хмельника в Подолии, по имени Берко, крещеный Михаилом. Поселившись в деревне Субботово и содержа там кабак, этот ренегат стал так ненавистен местным жителям, что те наняли татар, которые увезли его вместе с сыном. Отсюда его пребывание в Крыму, указанное в биографии Хмельницкого, и близкое его знакомство с мусульманским миром, сыгравшее такую большую роль в его карьере. Однако эта версия имеет значение лишь постольку, поскольку она указывает на разность предположений по поводу происхождения этой личности. Ни по своей физической структуре, как это свидетельствуют, хотя и не совсем достоверные источники, ни по своему темпераменту Хмельницкий, казалось, не имел ничего общего с семитизмом.

Более важными для разрешения этой загадки являются те обстоятельства, которые в первый раз выдвинули на арену истории будущего героя. В Субботове, в деревне, расположенной по левому берегу Тасмины, находилась его слобода, маленькое поместье, принадлежавшее к чигиринской старостии. Основываясь на законе, запрещавшем казакам плебейского происхождения создавать подобные угодья, управитель старостии, Чаплинский, стремился изгнать его оттуда. Отсюда возник процесс, в котором с успехом было пушено в ход неблагородное происхождение владельца слободы.

До этого случая все составляет загадку в жизни Богдана. Одно лишь его присутствие при Цекоре и плен у татар являются почти вероятными данными. Кажется также, что он служил потом в Бродах у Потоцкого. Подобно многим другим, он, без сомнения, оставил дом польского магната, чтобы на некоторое время предаться грабежам с казаками Запорожья, составить себе состояние и зажить в окрестностях Чигирина. Он получил некоторое образование, благодаря своему пребыванию в школе лембергских иезуитов, но, кажется, он учился только в первых классах, и если у Коховского он говорит по-латыни, – Костомаров и вслед за ним другие историки не считаются совершенно с этим, – то лишь потому, что тот сам писал на этом языке. Среди своих неграмотных сотоварищей ученик иезуитов мог безусловно сойти за ученого, и они посылали его несколько раз с депутациями в Варшаву по поводу возникших в 1635 году споров о построении уже упомянутой Кодакской крепости. На почве этого факта возникли два других восстания, в течение которых крепость была взята и гарнизон под командою француза Мариона был вырезан. Главари восстания, Сулима и Павлюк, в свою очередь подверглись участи Наливайко, в 1637 году, под Кумейки, и новый трактат о подчинении временно обезоружил казаков. Хмельницкий при этом фигурировал в качестве писаря запорожского войска.

Он не долго выполнял эту функцию. Едва подсохли чернила на трактате, как лица, подписавшие его, возобновили борьбу под начальством Остранина или Остраницы, казака родом, вероятно, из города Остра на московской границе, и на этот раз борьба окончилась тем, что «рыцари Запорожья» потеряли право назначать своих атаманов и других начальников или чиновников, выбор которых, сохраненный теперь за правительством республики, должен был отныне падать лишь на подданных, принадлежавших к знати. Хмельницкий, будучи исключен по этому поводу или по какому-нибудь другому, теперь упоминается уже как простой чигиринский сотник.

Созданный таким образом новый порядок был очень тягостен для побежденных, подчиняя их бесповоротно авторитету польского «комиссара» и сопровождаясь репрессиями, по всей вероятности преувеличенными местными летописями, но крайняя жестокость которых подтверждается даже польскими историками. Теперь уже королем был Владислав IV, и польское правительство должно было с сожалением прибегнуть к ним, за недостатком других средств прекратить эти восстания, так как они, учащаясь и усиливаясь, грозили страшным кризисом. Лично король склонялся к умеренности и даже к некоторой снисходительности по отношению к казакам, которую многие из его подданных считали неуместной.

Одним из его первых начинаний явилось обнародование эдикта о религиозной терпимости, доходящей до признания православной иерархии, установленной патриархом Феофаном. Последнее вызвало в свое время протест Святого престола и с тех пор не переставало наводить католических писателей на самые горькие размышления. Взяв пример с государя, польские власти Украйны также со своей стороны отказались от злоупотреблений, неизбежных в известных нам условиях. В 1647 году, несмотря на постигшую его немилость, Хмельницкий сам признал это, отправив жалобу к главному королевскому генералу, Николаю Потоцкому, по поводу несправедливости, жертвою которой он считал себя, и присоединив к своей просьбе ряд указаний на другие случаи, когда тот, к кому он обращался, неоднократно считал своим долгом вмешаться в пользу попранной справедливости. При этом бывший писарь уже льстил себя надеждою, что лучше успеет, если обратится с апелляцией к самому королю.

То начиналось дело Субботовской слободы.

Еврейский хронист эпохи Натан Ганновер сам оговорился, что предал Хмельницкого жадности чигиринского старосты Конецпольского, утверждая, что прежний казацкий писарь был очень богат. И эта подробность подтверждается также вариантом из другого источника. По другой версии, тяжба Хмельницкого с управляющим старосты Чаплинским имела поводом соперничество на почве любви. Верно лишь то, что владелец слободы был разорен, сын его подвергся тяжелым репрессиям, но, кажется, отец его уж слишком преувеличивал последние.

Споры подобного рода происходили ежедневно в этой стране. До тех пор пока Хмельницкий поселился на этой земле, спорный участок, по всей вероятности, не принадлежал никому. Но, очевидно, он принадлежал к тем землям, которые были предоставлены колонистам благородного происхождения, которые одни имели jus primi occupantis. Хмельницкий представил со своей стороны акт концессии, но, не будучи зарегистрированным, этот документ уже не имел никакой юридической ценности. Получив отказ в судах, лишенный имения, он отправился в Варшаву и получил там от короля хартию, делавшую его наследственным владельцем этого поместья. Государь принял сторону казака против польского вельможи и против закона.

Хмельницкий с триумфом возвратился на родину, как вдруг узнал, что в его отсутствие Чаплинский не только захватил спорное владение, но даже увез другой предмет их спора, женщину, которую любили они оба и на которой управитель хотел жениться законным образом и по католическому обряду. Вдвойне уязвленный, сотник пустился в путь, чтобы попытать счастья у сейма, но там испытал новую неудачу. Можно себе представить, какую широкую известность получил этот странный процесс, явившийся в результате конфликта между казаком и поляком, и в то же время между двумя частями республиканского правительства: между собранием дворян и королем.

Поведение Владислава IV в этом деле объяснялось, впрочем, личными видами и частными планами, послужившими в то же время сюжетом для легенды, полной необычайных выдумок чисто авантюристского характера.

5. Великий проект Владислава IV

Храбрый солдат и принц, стремившийся к славе, сын Сигизмунда не мирился с неудачными попытками захватить московский трон. Уже давно неустанный воинский пыл и честолюбивое желание реванша тянули его на юго-запад, где кровь Жолкевского еще вопила о мести. На славной могиле побежденного при Цекоре он велел написать следующую эпитафию: «Exoriare aliquis nostris ex ossibus ultor». [Родится мститель из наших костей.]

И еще раз химера крестового похода вырисовывалась в уме этого наследника героических преданий. В 1645 году прибытие в Варшаву посланника Венеции, Тьеполо, дало облик его мечте. Этот посланник прибыл в Польшу не только для того, чтобы заключить союз против турок. Назавтра после появления оттоманов под стенами Кандии синьория жаждала только мира, который не был бы слишком позорным. Она имела основание думать, что, разделив силы своего противника, она сделает его более покладистым, и только ради этой единственной диверсии она была готова, несмотря на истощение своих финансов, пожертвовать некоторой денежной суммой.

Владислав совершенно не проникал в эти тайные намерения или не старался раскрыть блестящую фразеологию, в которую их облекали. Преследуя свою собственную цель, он видел в сделанных ему предложениях только средство овладеть тем, чего ему недоставало для осуществления своего плана: нервом войны. И с той и с другой стороны, не очень настаивая, хлопотали о составлении антиоттоманской лиги; более серьезно спорили о цифре субсидии, которая может понадобиться для этого, и кончили соглашением, но отнюдь не абсолютный государь Владислав не был в силах вовлечь в предприятие республиканское государство, участь которого была в его руках, или мог прибегнуть лишь к обходным средствам. Для этого ему была необходима помощь казаков. Напустив на турок или даже только на татар эту свору, всегда готовую укусить, он имел шансы довести дело до конца.

Таким образом, под давлением Тьеполо король не только должен был обласкать своих необходимых помощников, но и восстановить их военное могущество, которое правительство республики так долго стремилось разбить. В январе 1646 года было даже решено, что запорожцы двинутся в море с сорока чайками. За это обещание венецианский посланец обязывался доставить в два года сумму в 600 000 экю.

И это было все; но на этой канве народное воображение нарисовало самые фантастические узоры. В Украйне говорили о хартии, которую будто бы король дал казакам и по которой они могли пользоваться старыми привилегиями. Иван Барабаш, простой полковник, обратившийся силою вещей в гетмана, считался укрывателем этого документа. Им позже воспользовался и Хмельницкий, хотя никогда его и не показывал. По всей вероятности, эта басня была вызвана письмом короля, разрешавшим казакам строить чайки.

Таким же образом в Европе стали поговаривать об образовании армии из всех христианских держав, которые должны были войти в коалицию и предпринять поход против турок, причем ее начальником указывали уже маркиза Людовика де Северака, будущего герцога Арпажонского, а тогда французского посла в Польше. Позже говорили даже, что Хмельницкий ездил во Францию для предварительных переговоров, и этим объяснялось присутствие двух тысяч казаков под стенами Дюнкиркена, отнятого в 1646 году герцогом Енгиенским у испанцев. Никогда ни один казак не вступал на почву Франции, и эта другая выдумка имеет своим несомненным источником переговоры, которые были начаты раньше в Варшаве маркизом де Бреги, предшественником Северака, для рекрутского набора в Польше, хотя эти переговоры ничем не увенчались.

Не заботясь совершенно о тревоге, которая была им поднята в Украйне или в других местах, Владислав не терял ни минуты для того, чтобы привести в исполнение свой великий проект. Доверив эту тайну нескольким влиятельным лицам и заручившись поддержкою великого коронного генерала Конецпольского, отца чигиринского старосты, он произвел большой набор и собрал необходимый провиант. Он думал, что цель близка, но увы! В марте 1646 года смерть Конецпольского, женившегося шестидесяти лет от роду на молодой красавице, перевернула вверх дном все эти планы. В это время, поднимая огромную шумиху на всем европейском континенте, эти приготовления вызвали уже в Польше довольно сильный протест. Крупные чиновники, не посвященные в тайну, возбуждали шляхту. А когда авторитет великого генерала перестал прикрывать действия короля, эти признаки недовольства обратились в целую бурю. Вооружения, производимые тайно и поддержка казаков приняли в возбужденных умах характер не нападения на турок, а заговора для уничтожения республиканских свобод и установления абсолютной власти.

Собравшись в ноябре 1646 года, сейм разразился градом обвинений и потребовал от короля роспуска собранных войск, сохранения мира с Турцией и возобновления прежних приказов, воспрещавших казакам походы на море. Это было крушение всего дела, и Владиславу пришлось от него отказаться. Но он был обязан своему шведскому происхождению тем упорством, которое, соединившись со славянскою фантазией, мешало ему считаться как следует с препятствиями. Он не знал, кроме того, как освободиться от обязательств, принятых по отношению к казакам, и чувствовал, что, вернувшись снова к тому, что уже было сделано, он рисковал вызвать новое восстание, для которого он сам же дал казакам оружие в руки. И он упрямился, придавая этому неудавшемуся предприятию все более и более химерический и опасный характер.

Распределяя места ввиду смерти Конецпольского, он всячески старался найти себе поддержку среди некоторых могущественных фамилий, и это заставило его отдать два главных места в начальствовании над армией двум явно ничтожным личностям. В то же время он привлек в Варшаву несколько известных казаков, прославившихся во время процесса Хмельницкого, и ночью сносился с ними, подав этим повод к созданию новых легенд. Распространился слух о второй хартии, доводящей число зарегистрированных до 20 000 человек и запрещавшей польским войскам переходить линию Белой Церкви. Рассказывали также, что, когда Хмельницкий запрашивал его по поводу его слободы, король дал ему свою собственную саблю и поручил ему употреблять ее в защиту от всех неприятелей, которые встретятся казакам в Украйне.

«Запорожские рыцари» знали, что власть государя не в силах поколебать решений законодательного органа республики, и документ, в котором он так необычайно перешел границы своей власти, никогда не был воспроизведен. Что же касается до истории с саблею, то бывший тогда в Варшаве московский агент Кунаков упоминает об этом в своем рапорте, хотя эта история, при ее различных толкованиях, ни в какой версии не является приемлемой. В этом рапорте Владислав представлен рисующим саблю и передающим Хмельницкому это изображение в знак признательности, но тут мы имеем дело просто с отражением какого-либо незначительного обстоятельства.

Более серьезно, хотя и очень безрассудно, король вторично вмешался в это страшное приключение. В марте 1646 года московское посольство сделало ему предложение, несомненно согласовавшееся с его проектом: соединение днепровских казаков с донскими для нападения на Крым и общие действия соединенными армиями обеих стран в случае возникновения из-за этого войны. Хотя переговоры не были еще закончены, но Владислав думал обойтись без этой помощи. Теперь, в июне 1647 года, он поручил собственному посланнику в Москве, Адаму Киселю, подписать формальный союз с царем. Оставив для себя войну с Турцией, он надеялся, что москвитяне не дадут хода крымским татарам. Иннервированный затруднениями, которые ему встречались на пути, снедаемый болезнью, которая вскоре свела его в могилу, он отдался во власть форменных галлюцинаций, мечтая о вмешательстве папы, императора, итальянских и германских принцев, Франции, Испании и Швеции. Доверясь звездам, обещавшим ему через его астролога полную победу, и благоприятной судьбе своей жены, Марии Гонзаго, которой кудесники предсказали наследство Палеологов, он продолжал витать в своих грезах.

На деле все эти события произвели страшный удар по всей Украйне, где, переходя от надежд, возбужденных в них государем, к суровому третированию со стороны сейма, казаки доходили до пароксизма крайнего возбуждения и гнева. Прибыв в страну в августе 1647 года, великий канцлер Польши Георгий Оссолинский пытался успокоить умы. Но тотчас же распространился слух, будто бы он явился, чтобы призвать «запорожских рыцарей» для нападения на турок во главе большой армии, которой будет командовать Хмельницкий!

Настоящая цель этого путешествия канцлера и та роль, которую он в нем играл, остаются довольно загадочными.

По всей вероятности, преданный Владиславу, Оссолинский просто ограничился уверением казаков в том, что король не оставил своего проекта, и это было верно. Смерть единственного сына, последовавшая в это время, только увеличила воинственный пыл несчастного монарха. «Если бы Бог взял его у меня раньше, – говорил он, – я бы не уступил сейму!» Не будучи в состоянии более собрать войска, он пытался получить хотя бы какие-нибудь отряды из Франции или Швеции и отказался ради этого от вмешательства в Вестфальский мир. Он завел переговоры с эмиссарами Греции и Болгарии, даже с марокканским посланником! Но обо всем этом ничего не знали на Украйне, и там, напротив, были уверены, будто бы, вступив в открытый конфликт с польскою знатью, король думает призвать под свои знамена до ста тысяч казаков – дошли уже до этой цифры! – в то время как шляхта только и думала о том, чтобы обратить их всех в крестьян, со всею тяжестью барщины. И следовательно, намерение государя состояло в том, чтобы его верноподданные в Украйне выступили против польских мятежников, которые шли наперекор его великодушным намерениям и великим проектам. Оттого он и выбрал Хмельницкого, который, побывав жертвою еще более жестокой несправедливости, сумеет, мстя за нее, защитить общее дело.

Вместе со своими товарищами и чигиринский сотник, без сомнения, пережил также момент опьянения этими заманчивыми представлениями, совершенно аналогичными тем, которые и в Москве послужили исходною точкою для некоторых народных движений, и он оказался назначенным принять на себя начальство не над громадной армией, которая не существовала, но над шайкою бунтовщиков, которых легко было соединить на берегах Днепра. Не совсем удачный исход последних восстаний, может быть, еще пока и удержал бы его от выступления, если бы одна мера репрессии, вызванная теми же ложными слухами, не заставила его выбирать между несомненною гибелью и смелою попыткою, на которую он бросился со всеми своими приверженцами.

По доносу, полученному новым коронным генералом, полковник Переяславля Ян Кречковский получил приказание арестовать потерпевшего владельца слободы в Субботове и расстрелять его. Случайно или изменяя приказание, казацкий офицер упустил своего пленника, и Хмельницкий очутился в Сечи. Взрыв приближался.

6. Катастрофа

Беглец, несмотря на уже приобретенную им популярность, встретил сначала в братстве довольно холодный прием.

Близость его с Барабашем, известным своими польскими наклонностями, делала из Хмельницкого лицо подозрительное. Загладив это первое впечатление, он, кажется, не пришел тотчас же к решению, которое должно было привести его так далеко. Несмотря на целый ряд подделок, его корреспонденция с разными высокими лицами республики показывает, что он вначале был озабочен лишь тем, чтобы обеспечить себе милостивое отношение. Он защищается против обвинений в дурных намерениях, прося для себя и для своих товарищей лишь использования «королевской хартии», которая была передана Барабашу. Эта пресловутая хартия представляла собой, надо полагать, письмо Владислава с разрешением казакам строить чайки. Она находилась у Хмельницкого после кражи, о которой имеются разные версии. Имея на Нижнем Днепре дело с людьми, не умевшими читать, он мог объяснять как хотел текст этого документа и придать ему такую важность, что беглеца стали вскоре считать владельцем необыкновенного сокровища. Престиж, полученный им благодаря этому, и искусство, с которым он умел им пользоваться, в конце концов доставили ему титул гетмана всего запорожского войска.

Но пока он все еще не думал поднять знамя восстания. Помимо того, что время было для того неподходящее, новый вождь делал оценку тем средствам, которые он мог найти на месте для подобного предприятия. Предоставленные своим собственным силам в течение двадцати лет, казаки достаточно ясно показали свою беспомощность. Ничто не подтверждает широко распространенного тогда мнения, будто бы Хмельницкий ездил за это время в Крым. Но он употребил несколько зимних месяцев на трудные переговоры, предметом которых являлась поддержка татар. Так как Порта в это время жила в мире с Польшею, хан должен был отказаться, не без сожаления, от выступления в поход своей армии; но в это время несколько польских украинских вельмож устроили набег на его владения и угнали у него много скота, и в виде репрессии хан нашел возможным тогда дать казакам несколько тысяч своих всадников под начальством перекопского мурзы Тухай-бея. Этого только и нужно было Хмельницкому. Он рассчитывал в данном случае не столько на количество этих помощников, сколько на моральный эффект, который должен был произвести самый факт присутствия крымцев как среди его товарищей, так и в рядах его противников. Он не ошибся в расчете, и уже одно это доказывает в нем наличие необходимых для войны данных, хотя он и не обладал большой опытностью и знаниями.

Оно указывает также на отсутствие разборчивости в средствах, и эта черта в дальнейшем только подтверждается начатой таким образом карьерою украинского героя. Но в этом отношении Хмельницкий мог привести пример не одного христианского принца, и на деле этот компрометирующий союз один лишь отличал его предприятие от предприятий, в которых пали Наливайко и Павлюк, и он обеспечивал ему совершенно другой успех. Он, конечно, беспокоил совесть тех, которые им пользовались. Одна украинская легенда говорит о татарине, ударившем в оскверненной церкви саблей образ Богоматери, откуда тотчас потекла ручьями кровь. Но как первые удачные шаги восстания, так и все его дальнейшие перипетии – находились в зависимости от этой помощи. Вначале, кроме того, успех восстания был обусловлен также невероятной неспособностью главного начальства польской армии, представленного в этот критический момент двумя новыми генералами: Николаем Потоцким и Мартином Калиновским.

Находясь на месте, Потоцкий был, конечно, хорошо осведомлен о подготовлявшемся событии. В противоположность Хмельницкому он имел за собою долгое военное прошлое. В шестнадцать лет он уже командовал в 1611 году эскадроном под стенами Смоленска и с тех пор не переставал принимать участие против москвитян и шведов, турок и казаков во всех походах польской армии. Но человек ограниченного ума, распутник и пьяница, он вынес из этой школы одно только крайнее высокомерие. Повинуясь настоятельным советам короля, начавшего, со своей стороны, тревожиться, он должен был разрешить казакам выйти в море, толкнуть их на это дело в случае необходимости. Многие соблазнились бы такой экспедицией, и татары тогда, по мнению короля, не осмелились бы соединиться с другими. Генерал хорошо сделал, что отказался от подобного предприятия. Он был против войны с Турцией, не видя тех средств, которыми можно было бы ее вести, но с имеющимися у него в наличии 15 000 человек он считал себя в силах подавить всякую попытку восстания, быстро двинувшись к устью Днепра.

Это было, конечно, самое разумное. Возмутившиеся казаки только тогда становились опасными, когда врывались в сердце Украйны, где к ним присоединялись народные массы. Но выполнение задуманного Потоцким плана явилось шедевром неспособности практического его применения. Вместо того чтобы сконцентрировать свои силы, Потоцкий их разбил на мелкие отряды. Пустив вперед, не сохраняя при этом с ним никакой связи, авангард в шесть тысяч человек, который он поручил своему сыну Стефану, совсем еще молодому человеку, он хотел, чтобы и тот шел двумя отдельными колоннами, одною – по реке, другою – по суше. Но еще большим безумством было составить этот отряд более чем на две трети из зарегистрированных казаков или из драгун малорусского происхождения под командою того самого Кречковского, который дал убежать Хмельницкому!

В польских армиях, сражавшихся в Украйне, эти разнородные формации были обычным явлением; но всегда заботились о том, чтобы размещать особым образом подозрительных лиц. Отсутствие подобной элементарной предосторожности повело на этот раз к последствиям, которые было необходимо предвидеть: при первой же встрече с бандами Хмельницкого зарегистрированные казаки и драгуны той же национальности перешли на сторону неприятеля. Оставшись с несколькими эскадронами, среди которых дикие крики татар: «Алла! Алла!» – возбуждали настоящую панику, молодой Потоцкий был окружен 5 мая 1648 года у притока Днепра, на Желтых Водах, и погиб, найдя свою смерть в битве.

Получив известие об этом поражении, расположившись лагерем у Черкасс с остатками войск, польские генералы стали спорить между собою. Искусно направляемое Хмельницким, татарское пугало дало восторжествовать мысли о быстром отступлении к Корсуни. Между тем со своим огромным лагерем, нагроможденным повозками, в которых начальники эскадронов таскали за собой свое имущество, состоявшее из золотой и серебряной посуды и богатой мебели, Потоцкий попал в настоящий капкан с оврагом позади и с горою впереди себя. При появлении казаков три тысячи драгун последовали примеру их братьев по оружию, и 16 мая на месте, до сих пор еще пользующемся печальною известностью в польских анналах под названием Крутая Балка, оба генерала, даже без сражения, очутились пленниками вместе со своими войсками.

Никогда еще страна их не подвергалась подобному унижению и не получала такого жестокого удара. В Цекоре Жолкевский погиб, сражаясь один против десяти, а его победители наводили теперь ужас на всю Европу. Ничто в прошлом гордой и славной нации не могло сравниться с этим отступлением, перешедшим в настоящее бегство перед отрядом казаков и татар, причем сдача, передавшая в руки победителей весь генеральный штаб республики, состоялась без боя. Вместе с ним пал и престиж страны к ногам шайки проходимцев и разбойников!

Но это было еще далеко не все! Республика смогла бы найти другие войска, и для нее не представляло особого труда заменить взятых в плен генералов лучшими. Но страшная и непоправимая катастрофа придала совершенно новое значение, благодаря событиям 4 и 16 мая, только начинавшейся борьбе и человеку, начавшему свою карьеру такою беспримерною победою. До того Хмельницкий являлся лишь вторым Наливайко, вторым Павлюком, т. е. просто являлся в потенции будущей добычей для варшавских палачей. Он вырос, внезапно сделавшись существом сверхъестественным, отмеченным судьбою, призванным победою сыграть исключительную роль. А за ним, уже давно рвущаяся, но сдерживаемая ценою неустанных усилий, разве не должна была вся Украйна проявить себя неизбежно в обновленном виде, возбужденною до последней степени, толкаемою всеми своими революционными элементами, которых уже не в силах была сдержать никакая человеческая сила?

И это было еще не все. Как бы в довершение несчастья, нужно было еще, чтобы в этот момент Польша, очутившись перед этим страшным испытанием, осталась без главы. Уже больной, глубоко опечаленный поражением при Желтых Водах, Владислав умер 20 мая. Наступило междуцарствие со всем тем беспорядком и сумбуром, какие эти кризисы вносили в хаотическое управление страною.

Если бы король пережил катастрофу, ему, быть может, удалось бы спасти страну от ее последствий. Он был король, а этот титул внушал еще некоторое уважение даже в Украйне. Хмельницкому, с другой стороны, было довольно трудно удержаться на уровне своей удивительной победы. Он, казалось, был подавлен ею. Отправившись в Белую Церковь, он опубликовал там манифест. Подлинник его не был найден, но смысл его, как он выясняется из более или менее точной передачи, сбил с толку самых его решительных защитников. Автор манифеста, призывая весь украинский народ присоединиться к его войску, вопреки всякой очевидности упрекает поляков в обращении в пустыню страны, которую они на деле колонизировали, и с большим успехом, как известно; желая показать свою эрудицию, атаман объявляет поляков происшедшими от русских, но отделившимися от них по злобе; он говорит о русских, поселившихся на острове Рюгене и победивших Рим под начальством не менее выдуманного вождя, по имени Одонацер: прецедент, который должен побудить казаков захватить хотя бы Варшаву!

Победитель при Желтых Водах и Крутой Балке, без сомнения, не самолично выдумал этот плод кропотливых трудов. В нем угадываешь работу какого-нибудь невежественного и глупого писаря из его свиты. Выдав его за свой собственный, Хмельницкий в нем, как и в других своих начинаниях, проявляет крайнюю спутанность мыслей: все дальнейшие действия его носят характер непоследовательности и крайней скудости ума. В своем письме от 13 и 14 мая к палатину Брацлава, Киселю, и к князю Доминику Заславскому, одному из местных крупных вельмож, он пишет, что сам удручен всем происшедшим, заявляет, что невинен в пролитой крови, и сваливает всю ответственность на великого генерала Польши, напавшего на казаков. Но вскоре после этого он вступает также в переписку с немецким начальником польского гарнизона Замостья Вайгером, убеждая его сдать доверенную ему крепость, а 4 июня Хмельницкий пишет уже Алексею, сообщая ему о своих победах и намекая на то, что казаки желают быть управляемыми таким государем, как он, и приглашая его также напасть на Польшу.

Таким ему пришлось остаться навсегда, нерешительным в выборе дороги, по которой он должен был следовать, неспособным выполнить точно определенную программу действий, дать какой-либо идеал народу, отданному в его распоряжение благодаря победе. Подчиняясь грубому влиянию элементарных, возбужденных им сил, он был бессознательным работником в деле, ускользавшем из его рук, благодаря его колеблющейся воле и недостаточно ясному пониманию.

Глава III

Вмешательство Москвы

1. Страшный год

Какого же результата добивался Хмельницкий своим манифестом? Хорошо известная ему, без сомнения, история неоднократных призывов к оружию в стране с начала века не могла оставить его также в неведении по поводу ужасающего взрыва диких страстей, который должен был неизбежно вызвать его манифест. С начала года новости, получавшиеся из Польши, наполняли всю Европу ожиданием сенсационных событий, которые должны были, казалось, завтра разыграться. «В Торне… видно было даже в воздухе изображение двух больших армий», – читаем мы в «Газет де Франс» от 10 февраля 1648 года. Народное воображение воспроизводило таким образом столкновение одной части христианства с мусульманским миром. Отвечая на призыв своего нового вождя, Украйна противопоставила этому химерическому видению действительность более реальную и гораздо более страшную.

Казацкие восстания обычно сопровождались народными, хотя и местными; но на этот раз с одного конца страны до другого поднялись массою крестьяне и бродяги всякого рода, подобно огромной волне, захлестнувшей «запорожских рыцарей» и самого их начальника. Уже повсюду польские колонны бежали пред бурею «с одною только душою», по выражению современника. Но и с этим несложным багажом бегство было не всегда возможно. Каждая деревня делалась западней, не было ни одной узкой тропинки, где бы не скрывалась засада. Оставив свои жилища, очень быстро разоренные или сожженные, мелкое дворянство искало убежища в крепких замках крупных вельмож, но восстание быстро захватывало и последние. Слуги, по большей части русинского происхождения, накладывали руки на своих господ, и начались убийства, сопровождавшиеся самою утонченною жестокостью. Несчастных раздавливали между двумя досками, выкалывали им глаза буравами, насиловали жен и дочерей на глазах у мужей и отцов, которых оставляли еще для других пыток. За убийством следовала оргия, мешавшая вино и водку с пролитою кровью, самое гнусное пьянство при агонии жертв. Задушив Януса Четвертинского, одного из редких магнатов, оставшихся верными православной церкви, глава шайки, Остап Павлюк, торжественно женился на княгине, которую он принудил потом отдаться заботам о его деревенском хозяйстве.

Из деревень ураган перенесся в города, захваченные в свою очередь, и хотя их граждане были по большей части русинами и православными, но и они не находили себе пощады. Польского костюма, принятого у большинства ремесленников, было достаточно, чтобы осудить на смерть. Низший православный клир лишь поощрял или помогал «мстителям», обращая их гнев главным образом на католические церкви, где они охотно «работали», грабя священные сосуды и украшения, убивая священников, оскверняя монахинь у подножия алтарей. Но больше всего досталось евреям. Брошюра того времени, написанная евреем Массулой, содержит на этот счет подробности, ужас которых, почти невероятный, подтверждается другими достоверными документами. Сыновей Израиля сжигали живьем, их тела отдавали на съедение собакам, сдирали с них кожу и живыми зарывали в землю. Разрезали животы беременным женщинам и их недоношенные плоды бросали в нечистые места, или зашивали кошек в их разрезанный живот, и если несчастные пытались прорвать шитье, чтобы положить конец своим мукам, им отрезали руки.

Среди общего смятения восстание распространилось до Бреста с одной стороны, до Лемберга с другой, из Варшавы даже вельможи уезжали по Висле, увозя в Данциг свое имущество. Лишь один из видных колонизаторов Украйны, владелец больших поместий по обоим берегам Днепра, князь Янус Висьневецкий, молодой человек двадцати трех лет, осмелился противостоять урагану. Соединив вокруг себя несколько других дворян, слабо ему, впрочем, помогавших, он все же не мог думать о том, чтобы напасть на Хмельницкого, а, сражаясь с отдельными шайками, из которых особенно отличался своею неустрашимостью и жестокостью Кривонос, проделывавший прямо чудеса храбрости, он только разменивался на бесполезные репрессии.

Что касается самого Хмельницкого, то он по-прежнему не знал, на что решиться, и уже начинал терять почву под собой в этом бурном потоке, им же возбужденном. Его положение становилось затруднительным во всех отношениях. Татары прежде всего стали угрожать ему изменой. Так как польская дипломатия делала свое дело лучше, чем армия, то Константинополь заставил хана отозвать отряд Тухай-бея. Хмельницкий одно время льстил себя надеждой, что он заменит его московским войском. Но Москва была связана союзным договором, подписанным в предыдущем году с Польшею. Тщетно, на самом деле, вступив в переписку с пограничными воеводами, брацлавский палатин Кисель просил у них помощи против казаков. Ему ответили, что трактат предусматривает только возможность войны с Турцией или Крымом. Казаки, таким образом, продолжали одни бороться с Польшею, которая далеко еще не сказала своего последнего слова.

Вооруженная сила республики состояла главным образом из многочисленной и опытной в военном отношении милиции, архаической и, без сомнения, плохой организации, но которая и в таком виде не раз показала себя способной победоносно противостоять более опасным испытаниям. Сначала в Варшаве потеряли голову до такой степени, что стали искать поддержки не только у Франции, которая не могла помочь ничем другим кроме соболезнований и советов, но даже у курфюрста Бранденбургского, который сам был вассалом республики, и мог бы помочь ей более существенно, но он совсем иначе был настроен по отношению к этому кризису и раздумывал только о том, как бы ему получше использовать создавшееся положение, чтобы избавиться от неприятного подчинения, не ущемив своей территории. Когда прошел первый острый момент, Польша пришла, однако, в себя. Особенно в провинции вернувшаяся энергия вылилась в твердые решения, в усиленный призыв новобранцев, в щедрую выдачу субсидий. В несколько месяцев республика оказалась способною, как она это доказала позже, выставить на поле битвы около ста тысяч человек отборного войска. Что мог им противопоставить Хмельницкий?

Он все еще начальствовал над горстью казаков, которые одни только были способны к серьезному военному делу. Массы народа, преданные убийствам и грабежам, совершенно не представляли собой армии. Враждебные всякой дисциплине, они думали только об удовлетворении своей жажды кровавой мести, легкой добыче и грубых наслаждениях. Даже сам победитель при Крутой Балке, собравший в польских лагерях то, чем он мог вознаградить себя за потерю своей слободы, ловил на себе жадные и завистливые взгляды, обращенные на него по поводу награбленных богатств. На головокружительной высоте, куда он был поднят одним взмахом чудесной судьбы, под ним раскрывалась бездна, в которой погибло уже так много его предшественников. И внезапно он переменил тон.

Написав царю на другой день после победы, он разыгрывал из себя государя; но теперь он принял совершенно иную манеру и совершенно другим языком обратился к польскому королю. Он знал о смерти Владислава и о том, что ему еще не назначили преемника, но, желая отделить государя от республики, которая одна только и давала казакам повод жаловаться, он обратился к этой уловке, чтобы обнаружить свои чувства. И он высказывал их очень смиренно, умоляя государя о прощении, заявляя о своей неизменной верности и называя себя только «временным главою» запорожского войска. В то же время он отправил в Варшаву депутацию, которой поручено было изложить там просьбы, очень умеренные: увеличение до двенадцати тысяч количество зарегистрированных казаков, уплата задержанного жалованья и восстановление казаков в их праве самим выбирать своих начальников. Он хотел добиться хорошего приема своим посланным и обратился с мольбою ко многим польским вельможам. Вернувшись наконец из Белой Церкви в Чигирин он занялся подготовкой отступления к Нижнему Днепру и поговаривал даже о том, чтобы достигнуть Дона.

Этот маневр должен был, увы, стать более роковым для Польши, чем десять поражений, которым подверглась ее армия. В этот критический момент своей исторической эволюции республика погибала от необычайного парламентаризма. В этом очаге, где все более концентрировалась ее общественная жизнь, она стремилась стянуть различные элементы, наименее способные. Опьяненная чрезмерным потоком красноречия в своих многочисленных сеймах и сеймиках, шляхта убедила себя в том, что все проблемы могут быть разрешены исключительно при помощи слов. Когда Хмельницкий, казалось, вступал на этот путь, она без труда дала убедить себя в том, что обращение к оружию лишено уже смысла.

Кисель, человек мало воинственный и краснобай, пользуясь своим авторитетом на посту, который он занимал в одном из украинских палатинатов, своим происхождением и своей религией сумел поддержать в ней это мнение.

Когда он начал по собственной инициативе переговоры с мятежниками через одного бродячего монаха, его стали считать ангелом мира, и его слезливое миролюбие вливалось смягчающими струйками в души его сограждан.

В Варшаве сейм вотировал, однако, выступление большой армии, но назначил в то же время комиссию для продолжения начатых переговоров и постановил парламентаризовать даже командование войсками посредством другой комиссии из тридцати пяти членов, назначенной руководить их движением, через посредство трех делегатов. Один из них был дряхлый старик, другой эфеб, а третий ученый лингвист. Казаки смеялись над ними, называя их периной, детиной и латиной.

Можно себе легко представить исход этой двойной кампании, дипломатической и военной, таким образом задуманной. Остановленные по дороге восставшими бандами, посланные для переговоров не могли даже добраться к назначенному месту свидания, и в то время как они продолжали вести переговоры о пропуске, успокоенный Хмельницкий снова проявлял свой организаторский талант, сгруппировав своих казаков в регулярные полки, назначенные для поднятия дисциплины в крестьянских шайках, набранных в тех же местах. Он воспользовался также и другим благоприятным обстоятельством: дворцовая революция, происходившая в то время в Константинополе, возвратила ему его татар, и при их помощи ему удалось более прочно захватить в свои руки таким образом создавшиеся элементы военного могущества.

Что же касается польских «военных делегатов», то они привели с собою в Украйну целую массу дворян, которые, всё более убеждаясь в том, что сражаться не придется, явились туда как на праздник, блистая роскошью и весельем, «принеся с собою больше золота, чем свинца», говорит один современник. При первой же тревоге они разбежались, оставив казакам, татарам и крестьянам огромную добычу и совершенно беззащитных несколько тысяч регулярных войск.

После этого второго дня (20 сентября 1648 года под Пилавцами), когда унижение Польши дошло до своего апогея, Хмельницкий снискал себе репутацию полубога, и в Украйне стали ждать от него чудес. Но что мог он сделать? На местах нечего было уже больше брать и почти некого было убивать. В своем манифесте из Белой Церкви гетман говорил, что пойдет на Варшаву, и так как его приближенные напоминали ему об этом, то он сделал вид, что принимается за это дело; по дороге он осадил Лемберг, но, хотя там не было ни хороших укреплений, ни сильного гарнизона, он удовлетворился лишь наложением контрибуции, лучшую часть из которой получили татары. Потом гетман двинулся на север, пытался захватить Замостье, но на этот раз потерпел полное поражение. В это время произошло избрание на вакантный трон Яна Казимира, брата умершего государя, и Хмельницкий воспользовался этим фактом, чтобы вступить в переговоры с новым королем.

Он стал отдавать себе отчет в том, что, как ни блестящи были его победы, они не приводили его ни к чему. Мысль о том, чтобы объявить себя великим князем в Украйне, уже бродила в его уме, но она соединялась со смутно сознаваемым чувством, что по крайней мере временно эта страна, предоставленная самой себе, не может быть управляема. Среди военнопленных, взятых на Желтых Водах, победитель отличил и отнял у татар, в обмен на лошадь, одного православного дворянина русинского происхождения, Ивана Выховского, которого сделал своим советником и который склонял в эту сторону его нерешительность. Для начала, освобожденная Украйна должна была сохранить прежнюю политическую организацию, где она могла бы черпать необходимые ресурсы для своего существования. И вот, когда новый король потребовал прекращения враждебных действий, в целях попытки соглашения, казаки, татары и крестьяне не двинулись на Варшаву.

На деле, собственно говоря, им было бы трудно к ней добраться. События при Лемберге и при Замостье доказали это достаточно хорошо. Одна только численность делала страшной эту сбродную армию; причем, говоря о двадцати двух казацких полках по двадцати тысяч в каждом, находившихся в то время под знаменами Хмельницкого, украинские или польские летописцы преувеличивают вдвое это число. В июле 1648 года рапорт польских комиссаров указывает всего лишь 20 000 человек, способных носить оружие в восставшей армии. Что же касается татар, то Хмельницкий располагал одним лишь отрядом Тухай-бея в количестве нескольких тысяч всадников.

Он отступил и, в виде вознаграждения, устроил себе триумфальный въезд в Киев. Но там другие впечатления должны были направить в совершенно другую сторону его подвижную и беспокойную мысль.

Жители города, во главе с митрополитом Косовым, устроили ему восторженный прием. Находившийся там проездом в Москву иерусалимский патриарх Паисий расточал перед ним самые лестные изъявления своих чувств и в виде высшего реванша женил его на прежней его любовнице, ставшей женой Чаплинского. Великолепно одетая, г-жа Хмельницкая раздавала водку казакам в золотых кубках и пьянствовала вместе с ними.

Для грубой натуры гетмана все это представляло необыкновенное наслаждение, но среди этих мелочей торжественность места и прием, встреченный им, поразили его не менее сильно. Он находился в Киеве, в этой древней колыбели русского владычества, первом русском очаге православного христианства, и в этой столице св. Ольги и св. Владимира его принимали как царя! Льстец Паисий, воспитанный на восточных гиперболах, сравнивал его в своей речи с Константином Великим и величал его «русским великим князем».

Русским великим князем? Почему же нет? Разве вместе с Киевом он не держал в руках столицу древней империи Мономаха? Но несомненно также, что Польша не согласилась бы с таким поворотом исторической судьбы без борьбы, из которой Хмельницкий не мог рассчитывать выйти победителем собственными средствами. Нет никакого сомнения, что он посвящал Паисия в те затруднения, которые эта уверенность вызывала в его уме, а «двуличный прелат, раб в Константинополе, нищий в Москве», как его назвал Кулиш, на этом перекрестке восточного мира, где запуталась среди многотрудных компромиссов его жалкая судьба, этот иерусалимский патриарх оказался более искусным руководителем, чем Выховский. Польша? Москва? Турция? До самого конца своего Хмельницкий попеременно или в одно и то же время обращал свои беспокойные взоры к этим трем точкам украинского горизонта, не зная, на какой из них остановить свой выбор.

2. Проект империи

До сего времени религиозные интересы не занимали никакого места в бунтовщичестве. Требования, представленные незадолго до того в Варшаве казацкими депутатами, имели в виду в одном из параграфов передачу отнятых в Украйне церквей православному культу, но лично Хмельницкий, казалось, совершенно не интересовался этим вопросом. В Киеве, на другой день после долгих разговоров с Паисием, «великий князь русский» был уже не тем человеком. Он выставляет себя горячим защитником «истинной веры», он намерен предоставить ей на берегах Днепра самые обширные привилегии и таким образом поворачивается спиною к католической Польше. Прибыв в Переяславль в 1649 году, уполномоченные Польши тотчас же заметили происшедшую в нем перемену. Они думали, что будут иметь дело с раскаявшимся бунтовщиком, который по дороге в Варшаву «склонился перед величием новоизбранного короля», как любила выражаться по этому поводу шляхта, – теперь они очутились перед вторым государем, который третирует их с высоты своей власти, оставаясь тем не менее казаком, диким, грубым и почти постоянно пьяным.

Брацлавский палатин, неизменный Кисель, все еще находившийся на своем посту, никак не мог добиться даже переговоров об этом со свирепым повелителем. В тот день, когда аудиенция уже была назначена, она была отложена в последний момент: гетман занят, он принимает иностранных послов. На другое утро Кисель заставляет дать себе пропуск, и его принимают, осыпая градом ругательств:

– Завтра! Приходите завтра! Сегодня я слишком много пил! Да эти переговоры не приведут ни к чему! Через три или четыре недели я выступлю в поход, и я всех вас вздерну! Я вас раздавлю и кончу тем, что передам вас султану!.. Король! Что мне до короля? Я сам больше значу, чем он, так как у меня нет шляхты, которая заставляла бы меня плясать под свою дудку. Я русский и самодержавный государь… Вы воображаете, что можете испугать меня шведами? Я им наделаю хлопот… Пусть их будет пятьсот тысяч, они не устоят перед моими казаками и татарами… Теперь не время для договоров. Делая раньше то, чего я не думал, я должен, наконец, сделать то, что я задумал. Я должен освободить весь русский народ от польского рабства… Я выну саблю в виде мести за личное оскорбление, но вложу ее в ножны, лишь отомстив за православную веру… Чернь поможет мне дойти до Кракова, а Тухай-бей, мой брат, моя душа, мой бесподобный сокол, меня не оставит… Я не буду воевать за границей: с меня довольно Украйны, Подолии и Польши; я буду достаточно богат и силен в своем отечестве, границы которого я отодвину до Хельма, Лемберга и Галича, и, разбив лагерь на Висле, я скажу полякам: «Спокойно, ляхи! Замолчите, ляхи!»

Было совершенно невозможно спорить с человеком, способным на такие уклонения мысли и говорившим подобным языком. Даже натощак Хмельницкий не умел придать своим честолюбивым замыслам благоразумную форму. Империя, которую он думал ввести в концерт европейских держав, представлялась ему лишь результатом счастливых битв, плодотворных грабежей и необузданных кутежей. Никакая идея организованного существования еще не появлялась в его уме среди этой военной оргии, которую он сделал непрерывной и в которой заключалась вся его деятельность. В остальном Украйна оставалась лишь развалиной польской культуры, поскольку ее пощадил этот вихрь, причем революционный поток успел вырыть пропасть между увлеченными им народными массами и верхними слоями, которые тем более были готовы подчиниться притягательной силе польской культуры.

Под влиянием обстоятельств гетман должен был снова прийти к мысли о соглашении с Польшею, но в этот момент влияние Паисия взяло верх над мнением Выховского и он последовал другому направлению. Он кончил тем, что вступил в разговор с Киселем и сообщил ему свои условия, думая, без всякого сомнения, что они явятся неприемлемыми. Он требовал именно уничтожения унии, желал, чтобы польские подданные не исполняли никаких функций в Украйне, и требовал для киевского митрополита второго места в польском сенате после гнезненского архиепископа, примаса королевства. Но когда Казимир поспешил подписать эти требования, он заявил, что изменил свое намерение. Спустя несколько дней вместе со своими казаками и татарами, более многочисленными теперь под личною командою хана Ислам-Гирея, он окружил и осадил в маленьком городе Збараже горсть польских дворян и солдат, собравшихся вокруг храброго начальника, которого мы уже знаем и который нашел там освящение своей нарождающейся славы, Иеремии Висьневецкого.

Известный романист Сенкевич пустил в ход все чары своего таланта, чтобы воспроизвести этот эпизод, который, даже в истории, дает обилие эпических черт почти сверхъестественного героизма и показывает, какая сокровищница благородных порывов еще хранилась в недрах уже клонившейся к упадку Польши.

В течение шести недель, с 9 июля до 15 августа 1649 года, истощаясь в тщетных усилиях взять эту маленькую крепость, Хмельницкий увидел со своей стороны еще раз, что искусство Полиоркета ему чуждо. Когда явился польский король с силами, которые были по-прежнему до смешного незначительны, благодаря деморализации шляхты, едва доставившей 25 000 человек, – гетман пустил в дело настоящие ресурсы своего военного ума: не снимая осады с Збаража и не подавая осажденным даже вида, что окружающее их кольцо ослабло, он снялся с лагеря, уведя с собою свои лучшие войска, как и ядро татар, и, окружив под Зборовом королевскую армию, запер ее в ловушку. После польских генералов он должен был захватить самого государя! Но тщетная надежда! Это значило не считаться со своими союзниками. Татары того времени любили лишь мелкие победы, где можно было получить больше добычи, чем сабельных ударов.

После целого дня ожесточенной битвы, в которой поляки не дали себя окружить, ночью Ислам-Гирей послушался советов канцлера Оссолинского, и Хмельницкий сам оказался пленником той страшной силы, которую он соединил со своею судьбою. Придя в ярость, но вынужденный согласиться, он должен был подписать договор, очень благоприятный для татар, но суливший ему весьма скромные и проблематичные выгоды: увеличение числа зарегистрированных казаков до 40 000, запрещение королевским войскам стоять в одной части Украйны. Тут уже не было вопроса о «великом княжестве русском». Столь гордый несколько недель тому назад, «самодержец» выпросил для себя лишь пожизненное гетманство и, обманутый татарами, в свою очередь обманул ту чернь, которую приобщил к своему делу. Для нее он не выговорил ничего! За исключением казаков, взятых на службу республикою, трактат признавал лишь крестьян, которые должны были вернуться к прежнему своему положению. Ничего лучшего не выпало на долю и православной веры. В отношении ее договаривающиеся стороны приняли в расчет прежние решения сейма, который отдал греческому культу несколько церквей и монастырей, но не уничтожил унии и отказал киевскому митрополиту в каком бы то ни было месте в сенате.

Соглашение носило заглавие, которое само по себе уже выразительно говорило против всяких претензий, некогда выраженных одним из подписавшихся: «Декларация милости Его Величества в ответ на покорнейшую просьбу казаков». Казаки и их начальник имели все же меньше поводов жаловаться, если принять во внимание ту плачевную участь, которая была уготована толпе бродяг, так легко выброшенных за борт. Хмельницкий об этом не заботился. Присвоив себе тотчас же в областях, предоставленных его товарищам по оружию, обширные поместья, где он пользовался всеми правами старых польских вельмож, он, казалось, занялся созданием из других элементов той местной аристократии, против которой восставал. Забрав себе все наилучшее, он распределил между своими приближенными в наследственную собственность другие земли, населенные рабами, обязав их только выполнять военную службу. Неспособный к попытке устройства оригинальной организации, бессознательно относясь к религиозным, социальным, экономическим проблемам, явившемся настоящей причиной того кризиса, которому он был обязан своим успехом, он ограничился лишь простым перемещением привилегий.

Вскоре он так проникся этим аристократическим идеалом, что упустил из виду тот принцип, которому хотел дать здесь приложение, и, не довольствуясь уже тем, что терпел в отведенных ему границах присутствие нескольких представителей старого режима, польских вельмож, спасшихся от общего погрома, он предоставил даже своих казаков в их распоряжение, чтобы привести в повиновение возмутившихся крестьян. Взамен этого, не забывая в то же время личных своих переживаний под Зборовым, окружив себя многочисленною гвардией, чеканя в Чигирине монеты со своим изображением, он продолжал играть, как и прежде, роль государя «великого князя» и «самодержца» для льстецов, наполнявших его передние.

Результатом явилось то, что возобновление враждебных действий с Польшею стало казаться неизбежным, а подписавший Зборовский трактат вынужден был столкнуться в свою очередь с народным восстанием, которое инспирировалось и руководилось одним из прежних его подчиненных, брацлавским полковником Нечаем. Гетмана это не убедило в том, что он до сих пор шел по ложному пути. Он никак не думал быть застигнутым врасплох Польшей и даже Украйной, если бы она не осталась ему верна. На другой день после прибытия в Киев, когда Паисий отправился в Москву, он послал вместе с ним одного из своих офицеров, некоего Мужиловского, с несколькими казаками, которому поручено было просить помощи у царя. Получив, как и раньше, отказ, он обратился уже формально в 1649 году с официальным предложением о подчинении, посланным с чигиринским полковником, Феодором Вишняком. Ответ Алексея все еще не казался удовлетворительным. В умышленно туманных выражениях царь соглашался взять казаков под свое покровительство, но с условием, чтобы Польша согласилась предварительно на их подчинение. Исправленный государем, подлинник этого документа носит на себе следы его колебаний и свидетельствует о тех мерах предосторожности, которыми царь считал нужным окружить свое решение. Слова «принять в подданство» заменены словами «принять под свое покровительство».

Тогда Хмельницкий рассердился, объявил московскому эмиссару, что пойдет на Москву, и вошел в переговоры с Портою. Он только что вел переговоры с Венецией по поводу похода против Турции и еще в мае 1650 года оказал торжественный прием посланному синьории Михаилу Бианчи, венецианскому священнику, бежавшему в Польшу и более известному под именем Альберта Вимины. Но в этот момент его собственный представитель, киевский полковник Антоний Жданович, находился уже в Константинополе с предложением союза и с преднамерениями, заставлявшими предполагать, что «русский великий князь» готов был принять оттоманский протекторат. Порта и не желала ничего лучшего, и осенью посланцы великого генерала, выпущенного на свободу, Николая Потоцкого, встретились в Чигирине с турецким чаушем, Османом Агою, от которого Хмельницкий получил и тайно принял великолепные подарки, знамя с полумесяцем и предложение «герцогства Украйны», дарованное в наследственное пользование под владычеством султана. Когда польские послы узнали об этом, Хмельницкий, всегда пьяный, возразил по-своему: «Я буду служить тому, кому мне захочется! Султан и царь оба мне помогут, если я того захочу. Я возьму и отдам, кому мне захочется, не только Польшу, но и Римскую империю!»

Этим он формально признал ту сделку, которую только что совершил; затем, заметив, что сказал уже слишком много, приказал повесить посланцев, снова запил и заснул. На другое утро, когда Выховский помешал исполнению приказания, он извинился, взял свои слова обратно, сваливая все на винные пары, но тем не менее написал султану письмо, в котором выставлял себя открыто его вассалом. Такою ценою он надеялся заполучить татар, которые обманут Польшу, как обманули его, но он не отказался и от переговоров с Москвою. Когда в октябре 1650 года в Чигирине явился посланец царя Унковский, гетман как мог обласкал его и заявил, что его переговоры с Портою имеют своею единственною целью поддержание мира. Однако Унковскому удалось добыть копию с письма, которое новый вассал султана послал в Константинополь.

Хмельницкий этим не смутился. В следующем месяце, в разговоре с Арсением Сухановым, который в качестве представителя религиозной миссии на Восток проезжал через Украйну, он просил его передать царю новое предложение о подчинении, изложенное в крайне униженных выражениях. Он, правда, прибавлял, что, если оно не будет принято лучше, чем предшествующие, он соединится с турками, татарами, валахами, молдаванами и венгерцами, чтобы двинуться на Москву.

Пока, с целью дать развлечение своим казакам, избавиться от затруднений, которые ему создавали некоторые из украинских крестьян, снова преданных ужасам рабства, и создать почву для своих зарождающихся честолюбивых замыслов основателя династии, он организовал экспедицию в Молдавию, где хотел женить своего сына Тимофея. Господарь Лупул считался владетелем огромных богатств и славился особенно красотою своих дочерей. Старшая из них была замужем за Радзивилом, и отец предназначал младшую другому крупному польскому вельможе, Димитрию Висьневецкому, и ни в каком случае не думал выдавать ее за казака. Хмельницкий получил, следовательно, отказ. Он ответил на него, объявляя Лупулю о посылке к нему всей армии в качестве сватов. Он сдержал слово и, опустошив вместе с татарами всю молдаванскую страну и предав Яссы огню, добился объявления Тимофея женихом.

То был новый и поразительный триумф, но в то же время и Польша пришла понемногу к сознанию своего положения и опять воспрянула духом. Ввиду внутренней сумятицы, препятствовавшей Алексею вмешаться в дела Украйны, она была уверена в его нейтралитете. Ей удалось выставить на поле битвы силы более внушительные, чем те, с которыми приходилось мериться Хмельницкому, и наследник Мономаха должен был отдать себе отчет в своем настоящем величии.

3. Поражение казаков

Мотивов для возобновления военных действий было слишком много. Между тем Хмельницкий очень ловко выдвинул на первый план религиозный вопрос. Отказавшись уничтожить унию и дать киевскому митрополиту место в сенате, польское правительство придало этой иллюзии видимую действительность, и с той и с другой стороны начали этим проникаться. Когда папа послал королю саблю, а королеве освященную им розу, коринфский митрополит Иосаф, находясь кстати в Украйне, опоясал в свою очередь Хмельницкого саблею, «освященною у Гроба Господня». От самого Кромвеля, думали тогда, «русский великий князь» получил послание, поощрявшее его к «уничтожению польской знати, римского клира, идолопоклонства и жидов». Но этот документ, по всей вероятности, апокрифический.

Обычно очень быстро переходя от слова к действию, Хмельницкий на этот раз потерял драгоценное время. Он поджидал татар, а те, мобилизуя всю свою кавалерию, медлили свиданием с ним. Его собственные войска сильно поредели. Разочаровавшаяся чернь нехотя отвечала на призыв своего главы, и многие казаки предпочитали грабить страну независимыми отрядами. Некоторые из них даже поступали на службу к полякам.

Указывая число в сто тысяч человек, украинские хронисты, вероятно, удваивают число наличных сил, которыми мог располагать Хмельницкий и достоинство которых было неодинаково. Ислам-Гирей привел с собою лучших и наиболее дисциплинированных солдат, но их превосходство явилось впоследствии скорее роковым, чем полезным для его союзника.

Ян Казимир мог противопоставить им тридцать шесть человек регулярного войска, шесть тысяч наемников, ветеранов тридцатилетней войны, и столько же или больше конной милиции. Сконцентрированная в конце мая 1650 года в Соколе на Волыни, эта армия быстро двинулась на Стир, который перешла в середине июня под Берестечком, и очутилась там в довольно затруднительном положении. Она, действительно, не имела точных сведений о неприятеле. Хмельницкий был мастером в деле маскирования своих действий, и ему удалось бы и на этот раз использовать быстроту натиска, которой отличались казаки. Но кроме медлительности татар, гетмана парализовали еще другие заботы. Мрачный, убитый и постоянно пьянствуя больше, чем обыкновенно, он заливал водкою свое домашнее горе. Госпожа Хмельницкая только что изменила ему с простым часовщиком, и он велел его повесить вместе с сообщницею, причем виновные были связаны вместе.

Кампания закончилась, таким образом, 28 июня встречею, в которой победители и побежденные одинаково храбро сражались. Три дня длилась кровавая схватка, и ряд ценных передвижений, «как на шахматной доске», указанных польской армии прусским генералом Гувальдом, огонь артиллерии под управлением одного из учеников западных школ, Пшижемского, методическая стремительность эскадронов, во главе которых носился с непокрытой головой Иеремия Висьневецкий, взяли верх над численностью и храбростью противников. На третий день, вместо того чтобы поддерживать татар против общего натиска неприятельских сил, гетман слишком поздно и некстати устроил по-казацки «неожиданную атаку», замаскированную густым лесом и скомбинированную засадами. То была ошибка блестящего партизана, ясно показавшая, что он ничего не понимал в крупных военных действиях. Время было не для засад; участь борьбы решалась в это время на боевом фронте, где, увидя, что к нему подступают, и думая в свою очередь, что ему изменили, Ислам-Гирей обратился в бегство. Когда Хмельницкий бросился, чтобы удержать его, татарин схватил казака и увлек его за собою.

Украинская армия, таким образом лишенная своего главы, защищалась еще несколько дней под начальством импровизированных атаманов. Обстреливаемая без устали орудиями и отрезанная от линии отступления, она тщетно старалась добыть себе условия Зборовского договора. Некоторые банды успели вырваться, остальные были зарублены саблями или взяты в плен поляками. От военного могущества «русского великого князя» ничего не оставалось, и немного позже, подавив мятеж в Белоруссии, литовский отряд польских войск под начальством Януса Радзивилла, раздраженного супруга одной из дочерей Лупуля, проник в свою очередь в Украйну и подошел к Киеву.

Отпущенный ханом за большой выкуп, если верить польским источникам, Хмельницкий снова очутился в Корсуни с одним полком в три тысячи человек и московским агентом, Георгием Богдановым, уполномоченным завязать сношения, которыми Алексей думал позже воспользоваться. Побежденный под Берестечком не показывал вида, что унывает, и в этом его заслуга. Он даже говорил, что отомстит царю, не пришедшему к нему на помощь, и опустошит Москву так, что последняя позавидует участи Польши. Гетман сделал призыв к оружию, послал казакам, избежавшим поражения, слова утешения и всяческие обещания и, желая еще более примирить их с собою, женился на сестре одного из них, Золотаренко, назначенного потом корсунским полковником. Но когда Радзивилл соединился с Потоцким под Киевом, он решил в свою очередь капитулировать, бросился в слезах в ноги великому генералу, прежнему своему пленнику, и стал просить пощады.

Двадцать шестого сентября (по новому стилю.) 1651 года под Белою Церковью после бурных споров, в которые чернь врывалась с шумными протестами и даже делала попытки сопротивляться вооруженною силою, был заключен новый трактат. Польша не получила, по-видимому, всего того, что победа эта, казалось, обещала ей дать; из него не видно было, что казаки находятся в ее власти. Но на деле это было не совсем так, потому что для этого были необходимы еще продолжительные усилия, превосходившие меру моральных, если не материальных средств, которыми располагала республика. Между тем она достигла серьезных выгод в сравнении с теми, какие она получила у Зборова. Число зарегистрированных было доведено до двадцати тысяч; сохраняя за собою титул гетмана, Хмельницкий подчинился всецело авторитету великого генерала и обязался порвать всякие сношения с татарами; евреи опять получили право брать в аренду в Украйне королевские и частные поместья, наконец, черта казацких поселений была ограничена лишь одним палатинатом Киева.

Чернь продолжала оставаться жертвой, и с этой стороны трактат вызвал двойной поток эмиграции, направлявшийся на восток, к левому берегу Днепра, и на север, к московской территории. Уже на другой день после события тысяча казаков, из острожского полка, просила у царя позволения поселиться в окрестностях Путивля и Белгорода. Стараясь в это время заселить берега, частью пустынные, Дона, Сосны и Оскола, Алексей хотел сначала направить на эти места наплыв явившихся к нему колонов; однако позже он уже позволил устраивать более к западу или более к югу многочисленные слободы, из которых некоторые вскоре обратились в населенные местечки и города.

Хмельницкий завирался по обыкновению своему, говоря о том, будто он направится на Москву со своими войсками, в то же время отправив к Потоцкому письмо с протестом против выраженной им преданности, а султану – уверение в своей верности, не оставляя при этом ни химерических мечтаний о наследственном великокняжестве, ни своих проектов, относящихся к Молдавии. Так как казаки продолжали волноваться, он решил занять их в Молдавии, где Лупул медлил оказать честь его исканиям. Во второй раз уже Тимофей отправился в Яссы с многочисленным отрядом, и, когда Калиновский, другой побежденный при Крутой Балке, пересек ему дорогу с маленьким отрядом, он истребил всех поляков.

Благодаря этому, он мог жениться на прекрасной Домне Розанде, но принудил отца к новым отречениям. Хмельницкий притворился, будто бы он был чужд этому событию, послал извинительное письмо королю и занялся выкупом для татар поляков, взятых в плен благодаря поражению Калиновского. Армия Берестечка была уже распущена, Польше угрожал разрыв со Швецией, и король был вынужден послать в Украйну не войска, которые отомстили бы за это новое оскорбление, а комиссаров, которые должны были удовлетвориться извинениями гетмана. Но они даже не получили и этого удовлетворения: еще до приезда их гетман переменил свое решение. Когда поляки заговорили о милости, он поднес им обнаженную саблю под нос и сказал: «Вы милостивы! Это я был милостив по отношению к вам, так как мог бы загнать вас за Рим». В это время (6 декабря 1652 года) казацкая депутация с военным судьею Самуилом Богдановым во главе уже находилась в Москве с предложениями, которым был оказан на этот раз лучший прием. Избавившись от забот о внутреннем порядке, Алексей уже мог теперь помериться силами с Польшею.

4. Подчинение Москве

Хмельницкий, правда, не остановился еще на мысли о безусловном подчинении, единственном условии, которого требовали в Кремле, и потому переговоры еще тянулись. Но обстоятельства послужили вскоре к тому, что последние колебания гетмана исчезли. Его сын, женившись на Домне Розанде, задумал покорить Валахию. Весною 1653 года гетман оказал ему поддержку. Но валахский господарь, Матфей Бессараба, добыл себе подмогу от князя Трансильвании, Ракочи, и предприятие потерпело неудачу. Тимофей вынужден был спасаться в Украйну, испытав полное поражение. В то же время прибыло 15 000 поляков под начальством очень искусного полководца, успевшего себя уже проявить в прошлом, Стефана Чарнецкого, за которым следовал король. Со всех сторон получались предложения о помощи. Молдавия, Валахия, Трансильвания, Турция и даже татары хотели теперь содействовать поражению неутомимого воина, который, совершенно не зная окружавших его людей, наталкивался на крайнюю сложность интересов, неожиданно для него объединившихся против его страны.

Видя, что погибает, Хмельницкий в августе 1653 года направил к царю, при посредстве патриарха Никона, слезную просьбу. Он почти отдавал себя в распоряжение царя. Забывая свои польские симпатии и, кроме того, уже давно подстрекаемый в этом направлении московскими агентами, Выховский сам поддержал просьбу своего главы. С января 1652 года этот вопрос был передан Земскому собору, и потом, поддерживаемый другими восточными прелатами, иерусалимский патриарх Паисий постоянно убеждал его принять решение, согласное с общими желаниями православного Востока. При наличии побед Хмельницкого, при неудачах испытанных турками в их войне с Венецией, возникала надежда на полное освобождение христианских народов, порабощенных исламом. Средства, казалось, иссякали у казаков и у поляков, впереди была перспектива конфликта со Швецией, который сулил в будущем разделить силы республики, все это при закончившейся реорганизации московской армии создавало теперь ряд обстоятельств, одинаково благоприятных для вмешательства Москвы, которая так долго медлила.

Московская дипломатия со своей стороны заботилась о том, чтобы придумать мотивы для разрыва с Польшею, непрестанно изливаясь в жалобах, несколько, впрочем, по-детски, по поводу оскорбительных памфлетов, изданных в Варшаве, или по поводу некоторых упущений в обычном формуляре сношений между обеими странами. С начала 1653 года принципиальное вмешательство было принято в царских советах, формально только был созван в октябре новый Земский собор, и, не ожидая его решений, Алексей послал уже в сентябре к Хмельницкому стольника Стрешнева и дьяка Бередкина для получения от казаков знаков подчинения и вручения им задатка в счет того жалованья, которое они должны были отныне получать.

Хмельницкий ответил изъявлениями благодарности и излиянием чувств. Он был далек еще, однако, чтобы приписывать создавшейся таким образом связи между Украйною и Московским государством то значение, которое ей придавали в самой Москве. Гетман думал обойтись с царем так, как он обходился до сих пор с двумя другими номинальными государями, натравливая их друг на друга и играя всеми тремя. Ему не хотелось также упускать Молдавии. Но пора его побед уже миновала. Направляясь к Сочаве со своими казаками и с татарами, которых ему удалось убедить отправиться с ним, но которые, играя с ним также двойную игру, под шумок вели переговоры с поляками, он встретил по дороге тело своего сына Тимофея, только что умершего от ран. Продолжая свой путь, в октябре 1653 года он столкнулся под Звонецем (в окрестностях Каменца), с объединенной армией поляков, валахов и венгерцев, под личным предводительством польского короля, был еще раз выпущен ханом, и в декабре очутился в Чигирине, где встретился с посланными Алексея, Бутурлиным, Алферьевым и Лопухиным, прибывшими не для переговоров с ним, как он наивно воображал, но для того, чтобы взять в свое подданство Украйну.

Он сделал вид, что всегда остается господином своего слова, созвал советы, организовал нечто вроде плебисцита по вопросу о том, какому из государей, королю ли Польши или султану, крымскому ли хану или царю отдадут казаки предпочтение, и прочитал даже «народу» проект предполагаемого договора с Москвою для защиты их общих свобод. Но посланные Алексея уже успели заручиться присягами самодержавному царю, который, как говорили они, не похож на польского короля в обращении со своими подданными. Самуил Богданов и переяславский полковник Тетеря отправились в Москву и должны были в марте 1654 года удовольствоваться жалованною грамотою, показавшейся при данных обстоятельствах, впрочем, очень щедрой. Оригинал этого документа, кажется, потерян, но протокол прений, предшествовавших редакции, и последующая хартия, которая в 1659 году воспроизводила, по-видимому, ее сущность, дают нам достаточно полное о ней представление. Прежде чем будет покончено с поляками, Алексей считал нужным сохранить хорошие отношения с казаками; он им представил, по крайней мере на бумаге, подтверждение их старых прав и свобод, понимая под ними юридическую автономию, свободное избрание гетмана после смерти Хмельницкого и годовое жалованье в 1 800 000 флоринов зарегистрированным, число которых он соглашался довести до шестидесяти тысяч.

Это было много, сравнительно с тем, что было дано в последний раз Польшею побежденным при Берестечке. Но этого было мало для «великого князя России», который, хотя и получал вместе с содержанием значительное количество земли в окрестностях Гадяча, но увидел, что ему воспрещены всякие непосредственные сношения с иностранными державами. И здесь опять-таки ничего не было даровано массе новых подданных царя, которые должны были просто подчиниться общему праву, т. е. крестьянам, обложенныхм теми же повинностями, которые тяготели над их собратьями в Москве. С этой стороны новый порядок вещей угрожал возбудить живые протесты, и Хмельницкий старался не дать событию какой-либо огласки.

У него для этого была еще и другая причина. Украинский клир, казалось, не был лучше удовлетворен. Подчинение Москве значило также подчинение московскому патриархату, подчинение, гораздо более действен, чем то, которое связывало украинскую церковь с восточными епархиями. Церковь сильно этому сопротивлялась и стала опасаться, только с другой точки зрения, такого переворота в ее вековых привычках. Четыре века якобы независимого существования, но близкого к очагу латинской цивилизации создали в ее недрах совокупность особых идей и преданий. Самый ее ритуал отражал в себе западное влияние, и Петр Могила поднял ее воспитательные учреждения, религиозные и научные, на такую высоту, что подчинение дикой Москве казалось для этого общества актом падения.

Могила уже умер; но его преемник в киевской митрополии, Сильверст Коссов, стремился идти по его стопам. Дворянин из польского палатината в Витебске, ученик польских школ и выдающийся польский писатель, он уживался с всемогущим Хмельницким, в то время как последний, казалось, был предназначен для предоставления Украйне свободного режима под польским протекторатом. Сделаться вместе с ним подданным царя ему улыбалось гораздо менее, и он не скрыл этого. Когда Бутурлин со спутниками прибыл в Киев, он, казалось, решил вначале отказаться вместе со своею паствою от присяги, которую у них требовали; он истощил все средства, чтобы избежать ее, и, покорившись, но не примирившись, удалился в свое епископское помещение, выискивая повод для ссоры с московскими воеводами, которые следовали за посланными и хотели выстроить крепость по соседству с церковью Св. Софии.

Но помимо иллюзий, которые представляла казакам жалованная грамота, реальность нового режима выразилась в появлении в Украйне целой массы воевод и чиновников, с приличной свитой, стремящихся захватить в свои руки всю страну по-московски, по-военному, бюрократически, деспотически. Польша никогда и не подумала бы действовать таким образом, путем некоторых формальных уступок и кое-каких относительных компромиссов, Московское государство должно было впоследствии справиться со всяким сопротивлением.

Сам Хмельницкий старался еще спасти внешние приличия, не оставляя своей переписки с ханом и султаном, называя в ней лживыми те сведения, по которым он является подданным царя, отклоняя упорно честь быть представленным новому государю и обращаясь часто с его представителями так, как он привык обращаться с представителями польского короля. Все эти выходки были довольно безобидны, и Алексей не показывал, что он оскорблен ими. Так как исход предприятия зависел от поединка с Польшею, то ему было необходимо во что бы то ни стало сохранить за собою для этой решительной борьбы казаков. Как он, однако, и предвидел, Польша в тот момент, когда он решился наконец бросить ей перчатку, была почти не в состоянии выступить в бой.

5. Разгром Польши

В ноябре 1653 года царь официально сообщил о своих намерениях различным европейским дворам, с которыми он поддерживал более или менее постоянные сношения. Его жалобы против западных соседей были, как мы это знаем, не особенно серьезны. Так, в послании, отправленном со специальным курьером в Сен-Жермен, он жаловался, что поляки называли его отца Михаилом Филаретовичем, вместо того чтобы называть его Михаилом Михайловичем! Ответ заставил себя ждать. Известны связи, соединявшие в это время Польшу с Францией. Выйдя вторично замуж за Яна Казимира, вдова Владислава IV, Мария Гонзаго, сделала их еще более интимными. Мазарини между тем совсем не думал принять активного участия в объявленном конфликте и после года молчания, в ноябре 1654 года, он разразился упреками, порицая по религиозным мотивам спор, возникший между двумя христианскими державами, и предложил им свое посредничество.

Бранденбургский курфюрст имел более настоятельные мотивы высказаться. Следя со страстным интересом за событиями в Украйне, он даже не отказался целиком от своих обязанностей вассала, и предложил различным германским принцам помочь его сюзерену. Но сам он не спешил подать им пример. Теперь он только удовольствовался декларацией о нейтралитете, но предложил себя в то же время посредником. На деле Польша осталась изолированной. Но владение Украйной не было, по-видимому, единственным козырем в начатой партии. Алексей был намерен довести борьбу до конца, и его усилия были направлены сначала на Литву, это оспариваемое наследие Гедемина и Витовта.

В феврале 1654 года в Вязьме была собрана многочисленная артиллерия; в мае туда прислали образ Грузинской Божией Матери с Афонской горы; на нее особенно рассчитывал благочестивый государь, и тотчас же после этого царь выступил в поход. С польской стороны вся граница почти была лишена защиты. Украйна все поглотила. Дорогобуж сдался без битвы. Невель и Белая едва сопротивлялись, и 23 сентября, после тяжелой осады, капитулировал в свою очередь Смоленск, а польский гарнизон, насчитывавший в своих рядах не более нескольких сот человек, сложил свои знамена к ногам победителя, как это сделала в 1634 году в том же месте побежденная армия Шеина.

В этот момент явился на помощь полякам союзник, на которого они никак не могли рассчитывать. В июле еще, по совету Никона, царица оставила столицу, убегая от приближавшейся чумы. Патриарх вскоре последовал за нею и искал убежища вместе с нею в Калязинском монастыре.

Для предохранения от чумы царя с его войсками были устроены сильные карантины по дорогам, ведущим к Смоленску. В Москве забивали наглухо ворота и окна Кремля; в домах, где уже появилась зараза, запирали их обитателей, и повсюду жгли колдуний, подозревая их в том, что они «накликали смерть», тем более что несчастные признавались в своей вине. То были единственные известные в то время средства обеззараживания. Но их действие обнаружилось не раньше зимы, когда обычно распространение эпидемии останавливалось. Разрушение, произведенное чумою, было действительно ужасно в тех местах, где она свирепствовала. По собранным сведениям, смертность от чумы колеблется между 85 и 97 процентами.

Если не военная мощь Алексея, то воодушевление, которое он умел вложить в нее, не могло не ослабнуть вследствие этого несчастия. Другой еще шанс явился у его противников. В июле 1654 года смерть Ислам-Гирея произвела в Крыму поворот в их пользу. Новый хан, Махмет-Гирей, ненавидел Хмельницкого. Он склонился к заключению союза против казаков и москвитян, и в январе 1655 года, когда гетман действовал в окрестностях Белой Церкви вместе с московским воеводою Шереметевым, они были окружены под Ахматовым, и хотя спаслись благодаря обычной невыдержанности крымцев, но понесли большие потери.

Хмельницкий был этим совершенно обескуражен. Возвратившись в Чигирин, он не двинулся больше с места, парализуя скорее, чем поддерживая последующие действия московских войск, которым Алексей прислал подкрепление, и повел двусмысленные переговоры со шведами, трансильванцами и самими поляками.

Последним между тем судьба перестала уже улыбаться. Шведская королева, Христина, только что отказалась от трона в пользу своего двоюродного брата Карла Густава. Он был коронован под именем Карла X, и Ян Казимир нашел случай подходящим, чтобы предъявить хотя бы формально свои собственные права на шведский престол.

Новый король поспешил воспользоваться этим предлогом для осуществления давно намеченных агрессивных мер. Поссорившись еще в 1650 году с варшавским двором и убежав в Стокгольм, прежний доверенный Владислава IV, сделавшийся позже вице-канцлером, Радзеновский вмешался в это дело, заведя сношения с Ракочи и Хмельницким. Успехи Алексея усилили действие этих манипуляций, и в июле 1655 года шведский фельдмаршал Виттенберг двинулся из Померании в Великую Польшу.

Повинуясь советам изменника, провинциальная милиция, объединенная палатином Христофором Опалинским, капитулировала, открыв Карлу X, следовавшему за своим военачальником, дорогу в Варшаву и Краков. То был настоящий разгром. Вызванная из Украйны часть польской армии, находившаяся под начальством храброго Чарнецкого, не могла прикрыть обеих столиц, и в сентябре почти вся Польша оказалась в руках новых победителей. В то же время Алексей, выступив в поход и не встретив никого на своем пути, занял вместе с Вильно, Ковно и Гродно всю северную Литву. Шведы явились туда в свою очередь под начальством Магнуса Делагарди. Вынужденный выбирать между обоими завоевателями, имея в распоряжении лишь пять тысяч солдат, великий генерал княжества, Янус Радзивилл, решил в пользу Карла X, подписав 18 августа в Кайданах договор о подчинении.

Ян Казимир сохранил на деле в этой части своих владений горсточку преданных ему людей, которые под командою витебского палатина, Павла Сапеги, осадили Радзивилла в Тыкоцине, где великий генерал, чуть не взятый в плен, умер от удара. Обе знаменитые фамилии, Сапеги и Радзивиллы, постоянно враждовали между собою. Но дела несчастного короля Польши не улучшились от этого. В то же время Лемберг был осажден москвитянами и казаками, причем Бутурлин явился туда в сопровождении Хмельницкого. Вся Красноруссия была таким образом потеряна для Польши, и трудно было догадаться, кто будет владеть ею. Потребовав от города вторую контрибуцию, гетман снялся с лагеря, заставив московского генерала сделать то же самое, заняв крайне двусмысленное положение. Он продолжал свои таинственные переговоры с Польшею и, при посредстве Выховского и Тетери, предложил лемберцам, если они не хотят отдаться в руки казакам, противостоять также москвитянам. Так, по крайней мере, поняли его осажденные, и это было тем более правдоподобно, что в то же время в Белоруссии казацкий полковник Иван Нечай и другие украинские начальники действовали по приказу Хмельницкого, доходя даже до изгнания царских войск из занятых ими городов.

Такой образ действий угрожал распространиться на всю Украйну, а вмешательство шведов в дела Литвы расстраивало также планы Алексея. Тогда он довольно неловко пустил в ход дипломатию, которая явилась для Польши, в том отчаянном положении, в котором она находилась, якорем неожиданного спасения.

6. Поворот счастья

Заняв Вильну, царь по настоянию Никона поспешил принять титул короля Польши. Он думал сначала удовольствоваться Литвою, но шведы оспаривали у него эту добычу, и он не нашел ничего лучшего, как начать добиваться соглашения с поляками. Желая вырваться из затягивавшей их петли, последние, естественно, были расположены ко всякого рода соглашениям. Не имея к тому ровно никаких способностей, витебский палатин договаривался сначала о перерыве военных действий, причем обещал со своей стороны очистить Белоруссию и Украйну. Потом представители Яна Казимира, также совсем не уполномоченные на подобные условия, по договору, подписанному в Вильне в октябре 1656 года, приняли условия мира, окончательно предоставляя царю право наследования престола Польши после смерти ныне царствующего короля. По конституционным законам республики без санкции сейма это обещание ровно ничего не стоило, но взамен его Алексей оставил все свои завоевания и обязался соединиться с Польшею в общем походе против шведов!

Этот ловкий шаг был делом венского двора, который, по просьбе Яна Казимира и за недостатком другого средства, пустил в ход двух своих лучших дипломатов, Аллегретти и Лорбаха, которые еще в прошлом году старались навести на ложный путь царя с его советниками. Подозрительные сношения казаков со шведами не были, действительно, чужды этому событию, но легко себе представить, какое действие это произвело на Хмельницкого и его товарищей. Тщетно гетман требовал допущения его к переговорам. При известии об их исходе общим мнением в Украйне было, что царь отдал страну полякам. Но император также был теперь, по-видимому, склонен им помочь, даже в военном отношении, чтобы восстановить их авторитет. Хан со своей стороны послал в Чигирин требование в том же духе, угрожая вмешательством для восстановления прежнего порядка вещей. К этому моменту, судя по легенде, относится поэма Хмельницкого, в которой под видом чайки, на которую устремляются две хищные птицы, он представил тяжелую участь своего отечества.

Больной, истощенный своей лихорадочной деятельностью и пьянством, полусумасшедший, гетман употребил между тем совершенно иначе последние остатки своего ума.

В ноябре 1656 года он ответил на Виленскую конвенцию, заключив в свою очередь договор со Швецией и с Георгием Ракочи. Оставаясь вассалом Турции, этот государь (больше в восточном, чем в европейском смысле этого слова) союзного государства, где, между Тиссой и Трансильванскими Альпами, соприкасались и дрались между собою до двадцати различных народов, – мадьяров, немцев, румын, славян, – вечный враг Австрии, главы западной части Венгрии, союзник Швеции с Тридцатилетней войны, в которой принимал участие на стороне протестантской партии, Ракочи был тоже своего рода поэтом. Судьба и слава Батория не выходили из его головы, полной всяких фантазий, и польский трон стал объектом его химерического честолюбия.

Чтобы добиться его, он принял участие в разделении республики. На северо-востоке Европы уже давно носилась идея о разделении Польши, в виде различных проектов, более или менее конкретных, выставляемых с обеих сторон, при всяком удобном случае. Таких случаев становилось все больше и больше. На этот раз Карл Х сохранил за собою Великую Польшу, Померанию с Данцигом и Ливонию, Ракочи получил Малороссию, Мазовию и Литву, с титулом короля. Казаки оставили себе Украйну. Подляхия, наконец, обратившаяся в наследственное княжество, была отдана одному из Радзивиллов, Богуславу, взамен обещанной и его подданными поддержки этому делу.

Курфюрст Бранденбурга, по некоторым сведениям, тоже вмешался позже в дело раздела и, если документы, которыми мы владеем, и не дают тому доказательств, то этот факт является тем не менее вполне возможным. История этого времени рисует нам его всегда настороже, ловким и гибким, лишенным щепетильности и быстро приспосабливающимся ко всем обстоятельствам, дающим какой-либо шанс его огромному честолюбию. Но он не ожидал этого шанса, а прямо вмешался в игру и хотел урвать лучший кусок. Этот эпизод стоит, чтобы им заняться. То был решительный поворот, благодаря которому должна была получиться держава, господствующая теперь над всей Европою. Роль Пруссии в этом событии не кажется ни славною в военном отношении, ни даже очень блестящею в дипломатическом. Что же касается моральной стороны, то она стремится, без сомнения, подражать героям этой исторической главы, абстрагируя их. Дом Гогенцоллернов в этом деле выказал один элемент превосходства, который вызвал, без сомнения, его процветание, – непоколебимый практический дух.

Сознание преследуемой цели и нахождение необходимых средств явились личной заслугой Фридриха Вильгельма или, по крайней мере, были инспирированы ему одним из его советников, графом Вальдеком. Другие единодушно высказывались за соблюдение обязательств, соединивших участь их страны с Польшею. Курфюрст, как кажется, действовал вначале таким образом, чтобы казалось, будто он подчиняется давлению со стороны шведов. Собрав армию в пятнадцать тысяч человек, после кампании, которая, по свидетельству германских историков, являлась лишь «чистой комедией», он добился, хотя и слишком, своей цели.

В январе 1656 года, на своей собственной территории в Кенигсберге, он был вынужден принять договор, освобождавший его действительно от польской зависимости, но отдававший под шведскую, и без всякого вознаграждения. Несколькими месяцами позже, когда Карл Х очутился в затруднительном положении, несмотря на свои победы, у которых оказалась и обратная сторона, его новый вассал поспешил этим воспользоваться. 25 июня 1656 года в Мариенбурге он выговорил себе четыре палатината из владений своих прежних господ. Но он оставался по-прежнему данником, и в этом отношении он скорее потерял при этой перемене.

Разделение Польши, законченное в 1771 году, нашло себе здесь первый и значительный прецедент. Но в то время делившие добычу продавали шкуру неубитого медведя, и Фридрих Вильгельм не дошел еще до конца в своих стараниях.

Соединившись с Карлом Х в одном общем деле, он рисковал сначала вступить в конфликт с Москвою. В мае к нему даже явился князь Мышецкий от имени Алексея, угрожая ему, что армия в 700 000 человек готовится разгромить его территорию, если он не перейдет на сторону царя. Курфюрст, конечно, не верил этой цифре, но, не имея возможности узнать ее точно, он искусно провел Мышецкого, очень плохого дипломата, послав со своей стороны графа Эйленбурга с изъявлениями дружбы и объяснениями по поводу необходимости, вынудившей его подчиниться союзу со Швецией. В то же время в мариенбургском трактате он очень осторожно вставил статью, исключавшую из операций, в которые он мог быть замешан, Литву и восточные провинции, единственные точки его возможного соприкосновения с московским соседом.

Эйленбургу пришлось много поработать. Так как Хмельницкий и Ракочи выполняли заключенный ими договор и казаки соединились с войсками Карла X, то Алексей со своей стороны оказал честь договору, заключенному в Вильне и, послав шведскому королю через стольника Алфимова нечто вроде декларации войны, вступил в Ливонию, занял Динабург и Кокенгаузен и послал к курфюрсту нового посланца, Георгия Богданова с поручением, которое долго сбивало с толку историков так невероятен казался им предмет его.

Дойдя почти до безумной гордости в своей претензии на то, чтобы Фридрих Вильгельм принял его стоя и снял пред ним шляпу, этот необыкновенный посланник, грубо запрашивая его по поводу отказа и сам не снимая шляпы, предложил курфюрсту еще раз переменить государя, сделавшись вассалом царя.

Предполагали, что Богданов преувеличил данные ему инструкции. Но они, помеченные 16 августа 1656 года в лагере при Дубене между Динабургом и Кокенгаузеном, теперь уже принадлежат истории и освобождают посланника от подобного подозрения. Курфюрст вышел из затруднения, сославшись на необходимость апелляции к ландтагу, а следующие затем перемены в ливонской кампании, где царь испытал поражение под Ригою, а также обещание Нидерландов оказать свою помощь Пруссии дали возможность Эйленбургу получить в ноябре 1656 года простой трактат о нейтралитете и дружбе. Алексей все же отказался принять посредничество Фридриха Вильгельма между ним и Швецией. То был первый дипломатический акт, в котором обменялись подписями обе северо-восточные державы.

Осаду Риги пришлось снять, и в 1657 году новая серия неудач убедила Алексея в том, что преемство Яну Казимиру в том виде, в каком оно было ему предложено, не стоило того, что он заплатил за него. А шведы между тем уже пробрались к окрестностям Пскова, разграбив там Печерский монастырь.

В апреле 1658 года Алексей завел переговоры с этими противниками, столь безрассудно ведущими себя, и Нащокин, прикомандированный к князю Прозоровскому, получил от царя тайные инструкции подкупить полномочных министров Карла Х и добиться от них по крайней мере получения хотя бы одного пункта на берегу Балтийского моря, того самого, где Петр Великий должен был построить позже Санкт-Петербург. Несмотря на положенные на них труды, эти переговоры привели в декабре 1658 года лишь к подписанию договора на три года, совсем не оправдавшего желаний царя, но этот договор, уничтожив надежды, осуществление которых было возможно, упрочил за царем все завоевания, сделанные в Ливонии.

Это было одним из последствий событий, продолжавших ослаблять положение шведов в Польше. В декабре 1655 года победоносная защита Ченстоховского монастыря, знаменитого места паломничества, осажденного ими, воодушевила поляков и подала идею среди них сгруппироваться вокруг своего государя для освобождения родной земли. По обычаям страны, в Тишовце, в люблинском палатинате, образовалась «конфедерация», и она вызвала к жизни силы и средства, о которых до тех пор никто не подозревал. В конце 1657 года император Фердинанд решил заключить оборонительный союз, которого давно уже требовала энергичная Мария Гонзаго. Несколько позже его подписал Леопольд, изгнав шведов из Кракова. В то же время, умея быстро изворачиваться, курфюрст Бранденбурга также предложил свои услуги. В ноябре 1656 года, воспользовавшись замешательством Карла X, он освободился из-под его начала, доведя до одной только Вармии ту часть, которую он претендовал получить из польской земли. Потом, благодаря тому, что дела Швеции запутывались все более и более, двумя трактатами, заключенными в сентябре 1657 года в Велау и в следующем ноябре в Бромберге, воспользовавшись, в свою очередь, отказом Польши от своих сюзеренных прав и уступкой нескольких мест – Эльбинга, Лауенбурга и Бутова, – он отказался от союза со Швецией. И в итоге, не считаясь и теперь с моралью, он сыграл неплохую игру.

При всем том Польша должна была радоваться ходу дела. Таким образом получив облегчение с одной стороны и помощь с другой, она сейчас же освободилась от Ракочи, которому казаки испортили всю кампанию вызванными в Украйне беспорядками, создавшимися на почве все более неустойчивой политики Хмельницкого. Немного спустя массовое восстание шляхты и местами самих крестьян начало утомлять войска Карла X. Как они ни были стойки, но и они не были в состоянии бесконечно выдерживать наступления всего вооружившегося народа. И удары, заставлявшие их поддаваться и уходить, являлись похоронным звоном для их украинского союзника. Оставшись без определенной идеи и без всяких ресурсов, среди различных веяний, оспаривавших его умирающую волю и в которых по самому ходу дела взяло перевес течение, враждебное Москве, т. е. той единственной державы, на которую он мог еще надеяться, Хмельницкий представлял уж собой всего лишь развалину; 27 июля 1656 года (по старому стилю) он испустил дух.

По легенде, он был отравлен одним польским дворянином, прибывшим в Чигирин под предлогом получить руку одной из его дочерей. Обе его дочери были замужем. Если какой-либо яд и прекратил действительно его дни, то он был ему дан жестокою действительностью, заменившею для него его честолюбивые мечты. Москва, желая сделать себе послушным инструмент, сломавшийся в ее руках, также лелеяла до известной степени мечты и опередила естественный ход вещей. Пробуждение должно было наступить сразу для всех, принимавших участие в этой исторической драме, и в Украйне особенно оно привело к жестоким разочарованиям.

Глава IV

Раздел

1. Наследие Хмельницкого

Рискуя, быть может, слишком утомить внимание некоторых моих читателей, я должен был на предыдущих страницах войти в немного сухие, хотя и необходимые, как мне кажется, подробности для выяснения проблемы, которая во многих отношениях и теперь еще современна. Отныне мое изложение становится более кратким, но и тут я не могу похвалиться, что смог избавить мой рассказ от того тяжелого впечатления, которое неизбежно вызывают излагаемые им события. Он передает всецело их физиономию. История Украйны в последней четверти семнадцатого века представляет собой картину хаоса. Основу его составляют непрекращающиеся удары слепых сил. Ценою огромных усилий Москва добилась хотя бы частичной победы своей программы национального восстановления, но она могла победить хаос лишь непродуктивными мерами, т. е. в некоторых пунктах только систематическим разрушением, а в других бесконечными отсрочками наиболее важных решений. Затруднения, встречаемые ею еще и теперь в этой части ее владений, происходят от этой же отдаленной причины.

Соединяя в себе все ужасы войны и народных восстаний, кризис 1648–1658 годов только вернул эту страну к ее первоначальной участи служить полем битв и хранительницей человеческих костей. В ней не создалось ничего прочного. Даже самая могила Хмельницкого, место которой было выбрано им в его милом Субботове, не долго почиталась.

Гетман оставил после себя одного только сына Георгия, едва достигшего шестнадцати лет, калеку телом и душою. По словам летописца, он был «евнухом по природе». Отец, кажется, передал тяжелую наследственность этому печальному наследнику. Выховский не замедлил объявить себя адъютантом этого нового управителя, чем-то вроде опекуна, но тотчас же обокрал своего опекаемого, отослав его в школу и захватив богатства, спрятанные покойным в Гадяче. Когда представитель Алексея, Богдан Хитрово, переехал в Украйну следующею зимою, он должен был склониться перед совершившимся фактом. Ему достаточно было своей миссии, состоявшей в распределении московских гарнизонов по главным городам и лишении казаков управления приходами страны. Он не мог даже воспрепятствовать узурпатору в его стремлении следовать ошибкам своего предшественника, добывая себе подкрепление со стороны татар для подавления нового мятежа под командою полтавского полковника Пушкаря.

Между тем вступление Выховского в исполнение обязанности гетмана имело очень угрожающее значение для Москвы. Вместе с ним, еще при жизни Богдана Хмельницкого, самые влиятельные из казацких начальников воспитанные по большей части в Польше и разделявшие там политические взгляды шляхты, дали соблазнить себя проектом компромисса, которому доставляла ряд увлекательных примеров истории республики. Разве «Русское великокняжество» не могло последовать судьбе литовского, соединившись с Польшею такою же федеративною связью и получив то же равенство привилегий и прав? Как ни был еще короток опыт московского режима и тяжелых повинностей, он усиливал тем не менее заманчивые стороны этого идеала. Царские чиновники и генералы, менее снисходительные и более грубые, заставляли сожалеть о прежних польских начальниках. Верховный клир, по известным уже нам причинам, буржуазия городов, в силу привязанности к своим муниципальным свободам, склонялись к тому же. Одни крестьяне, надеясь получить от царя хоть какую-либо помощь против польских или казацких господ, оставались еще в большинстве своем преданными новому порядку вещей.

Выховский 1 января 1658 года, в своих Чигиринских письмах к польскому королю и примасу, довольно недвусмысленно намекал на это: «Легче бывает, – говорил он между прочим, – прийти к соглашению свободным людям». Слишком смелая предприимчивость Хитрово, замена в Киеве Бутурлина Василием Шереметевым, человеком в общем жестоким и грубым, ускорили неизбежную развязку, и 16 сентября (по новому стилю) 1658 года под Гадячем дело закончилось трактатом, подписанным казаками вместе с посланными от Яна Казимира, Бенявским и Иевлашевским, к которому теперь еще стремятся вернуться украинские националисты. Около трети страны, а именно палатинаты Киева, Чернигова и Брацлава (теперешние губернии Полтавская, Черниговская и Киевская), восточная часть волынского палатината и южная часть подольского были обращены в «русское великокняжество» по образцу литовского и должны были на тех же условиях войти в состав республики.

Равенство прав в Сейме и Сенате, отдельная и тождественная иерархия всех функций и должностей, назначение на те и другие одних только украинских жителей, юридическая автономия, как и отдельная монета, уничтожение унии, религиозная свобода для православной церкви без всякого вмешательства польских властей, основание двух академий по образцу краковской и неограниченная свобода в устройстве школ и типографий; в статуте крестьян ровно никаких изменений, но зато обещание прогрессивного приобщения всех казаков к привилегиям польской шляхты, немедленное получение дворянства для ста человек на полк, и наконец полная амнистия – таково было основание этого соглашения, неожиданно превзошедшего ценность концессии московского правительства и ратифицированного варшавским сеймом, несмотря на очень живые и энергичные возражения, которые оно встретило в нем.

Это политическое завещание Польши семнадцатого века для этой части ее исторического наследства, и в нем следует признать прекрасный памятник свойственного ей благородства, но, увы, с другой стороны – чистейшую химеру. Проведение в жизнь такой программы представляло огромные трудности, и добрая воля договаривавшихся сторон наталкивалась во всех ее деталях на эти трудности. Так, семнадцатая статья имела в виду частные польские и церковные фонды, целую массу земель и бенефиций, перешедших во время кризиса в руки казаков. Теперь приходилось их возвращать старым собственникам, и, несмотря на красоту порыва, что несомненно говорит в их пользу, наследники революционной традиции Хмельницкого обещали гораздо более, чем они могли выполнить. Но даже по самому существу своему соглашение было неосуществимо.

Поляки и казаки вначале не заботились о правах, более или менее законно приобретенных в стране Московским государством. Виленский договор передавал снова Польше во владение всю территорию, отнятую у нее московскою победою, но в это время конвенция была уже недействительной. Сейм отказался ее признать, и, желая получить помощь от императора, Ян Казимир и сам не поколебался с такою же развязностью предложить ему то наследие трона, которое он уступал, не имея на него ровно никакого права, Алексею. На севере вновь были открыты враждебные действия, и приходилось лишь ждать, что событие в Гадяче вызовет их также и на юге.

Но, кроме того, само общее положение Украйны не делало возможным такое разрешение вопроса. Ни политически, ни социально эта страна не могла найти в нем для себя залога сносного существования. Архитекторы, вдохновленные благородными чувствами, но абсолютно незнакомые с реальною стороною самого дела, воздвигали роскошное здание на песке, и оно должно было распасться при первом порыве ветра. И противные ветры не замедлили явиться.

Ромодановский, уже командовавший одним важным московским корпусом на украинской границе, действительно получил подкрепление с приказанием проникнуть в страну и вызвать в ней восстание против Выховского. Прерванные ввиду приближавшейся зимы успешные действия были уничтожены в следующем году жестоким поражением. Выступив в свою очередь с избранной частью московской кавалерии, ветеранами польской войны, лучший генерал Алексея, Трубецкой, был окружен 4 июля 1659 года под Конотопом соединенными силами казаков, поляков и татар и потерпел полное поражение. Один из его помощников, князь Пожарский, был взят в плен и убит, осыпая самой грубой руганью хана в выражениях, которые невозможно передать. Из армии, доходившей, по преувеличенным, конечно, донесениям украинских и польских летописцев, до ста пятидесяти тысяч человек, Трубецкой привел с собою в Путивль лишь несколько калек.

Но некоторое время спустя побежденные в этот день были блестяще отомщены в том повстанческом движении, которое должен был подготовить Ромодановский, действительно поднявший казаков против ими же созданного дела. Один за другим переяславский полковник Цюцюра и нежинский Золотаренко подняли знамя восстания. Выховский был смещен и уступил свое место Георгию Хмельницкому. Поляков было очень немного в Конотопе, и они очутились в таком критическом положении, что их начальник Андрей Потоцкий решился на отчаянное дело. В рапортах к королю он советовал оставить Москве левый берег Днепра и обратить правый в пустыню. «Польша должна уничтожить Украйну, – писал он, – если не хочет быть уничтожена ею». Вот к чему привел Гадячский трактат, и, как мы увидим дальше, предложение это было в конце концов принято.

2. Два берега Днепра

Веяния переменились. Вернувшись в сентябре 1659 года с новыми силами, Трубецкой был принят на левом берегу как освободитель. Повсюду звон колоколов и восторженные процессии встречали желанного гостя. На правом берегу казацкая старшина держалась еще за федеративную автономию, но думала теперь реализовать этот идеал сообща с Москвою. Трубецкой не долго оставлял ее в этом приятном заблуждении; уже 17 октября он вручил Георгию Хмельницкому новую грамоту, определявшую две основные черты ранее установленного режима: военную оккупацию и административное подчинение. Она относила, кроме того, на счет страны издержки на то и на другое.

Конечно, этим нельзя было удержать казаков от их агитации, и так как они с их обычною подвижностью обратились в сторону Польши, то та и воспользовалась этим. В мае 1660 года мирный трактат со Швецией, подписанный в Оливе благодаря содействию Франции, дал ей опытные и воодушевленные победою войска для Украинской войны.

Ордын-Нащокин сделал все, чтобы помешать событиям. Родом из Пскова, где ненависть к шведам поддерживалась постоянными стычками на границе, и предшественник Петра Великого, он считал существенным захват берега Балтийского моря. В тесном же союзе с Польшею против Швеции он видел, с другой стороны, залог общей федерации славянских народов – мечта Крыжанича! – и для этого он был готов не только пожертвовать Киевом на юге, но также и Полоцком и Витебском на севере. Алексей и советники не отличались в отношении поставленных на карту национальных интересов этих двух стран такой дальнозоркостью, зато обладали большей практичностью. Став снова твердою ногою на древних владениях первых русских князей, которых она добивалась по праву наследства, Москва уже не могла отступить. Но она должна была выдержать еще сильное нападение.

Между тем как в Москве и в Украйне любили повторять, что Польша открыта для всякого желающего, кому только угодно было войти, «причем ни одна собака не осмелится лаять», эта страна вдруг показала себя способной к чрезвычайным усилиям. Ее войска под предводительством Чарнецкого и Павла Сапеги в Лаховицах, Слониме, Полоцке, Белоруссии одержали ряд блестящих побед над войсками Хованского, пользовавшегося, однако, репутацией хорошего полководца, над Долгоруким и Золотаренко. Участвовавший к этой кампании лично, замечательный польский хронист Пасек говорит, что никогда прежде его соотечественники не сражались подобным образом. В то же время Шереметев и Георгий Хмельницкий натолкнулись в октябре 1660 года под Чудновым, в Волыни, на другую коалицию, состоявшую из поляков, татар и казаков, соединенных Выховским, и здесь повторилась конотопская катастрофа, еще более страшная, чем та. Московский генерал капитулировал и остался в плену у татар. Москва потеряла на этот раз вместе со своим лучшим полководцем все лучшие силы своей реорганизованной армии. Войска новой формации, экипированные и обученные по-европейски, под командою офицеров иностранного происхождения, Гордона, Ван Сведена, Ван Говена, Крафорда, потерпели поражение.

Эффект от поражения был таков, что в Кремле планировался даже отъезд царя в Ярославль, где он был бы в большей безопасности.

Ничто не угрожало. Впрочем, Алексею и его столице, но после новой кровопролитной неудачи, которую потерпел Хованский в Литве, Яну Казимиру уже не представляло особого труда вернуть себе обратно Вильну, где в распоряжении князя Мышецкого находилось только семьдесят восемь человек. В Украйне Георгий Хмельницкий передал правый берег Днепра полякам, которым был там оказан восторженный прием. По левому берегу Москва имела еще своих приверженцев, сгруппировавшихся вокруг наказного гетмана Самко. Таким образом, произошло разделение Украйны, рекомендованное в свое время Потоцким, и продолжалось оно до тех пор, пока не исчезли последние следы политической автономии в обеих частях страны. Но Польша временно удержала за собою лучшую часть. Ей не удалось, однако, долго извлекать выгоду из своих побед.

Соотечественники Пасека отлично сражались; но, описывая свои впечатления с грубою откровенностью солдата, хронист заявлял, «что пасти свиней было бы гораздо приятнее, чем водиться с подобною компанией». Одержав последнюю победу под Глухим, Чарнецкий встретил восстание своих собственных войск, которые, возмутившись, вскоре умертвили и главу организованной ими же военной «конфедерации» Жеромского, и малого генерала Литвы Госевского, пытавшихся призвать их к долгу. Они пользовались парламентаризмом по-своему.

Москва получила таким образом возможность передохнуть, и она воспользовалась этой передышкою, чтобы завести переговоры в свою очередь со Швецией, в Кардисе, в июне 1661 года, о вечном мире. И против желания Нащокина, не присутствовавшего при его подписании, замененного князьями Прозоровским и Барятинским, Алексей отдал все свои ливонские завоевания, а взамен этого получил возможность сконцентрировать силы против другого своего противника. Обе стороны, правда, истощились в средствах почти одинаково. Плохо оплачиваемые медной монетой или даже совсем неоплачиваемые войска царя также не отличались образцовою дисциплиною. В Волыни Мышецкий был выдан полякам своими же солдатами. Повсюду встречавшиеся войска с трудом прокармливались, благодаря систематическому разгрому страны, обе армии, полагая голодом взять неприятеля, страдали от него первыми. В самой Украйне казаки, разбившись теперь на два лагеря, сражались друг с другом. Но тут-то и проявилось превосходство той крепкой организации, которую представляла собой Москва.

В январе 1663 года, после смены побед и поражений, блуждая по Днепру и ведя борьбу с Ромодановским, Георгий Хмельницкий, тщетно прождав помощи от поляков, сложил гетманскую булаву и поступил в монахи под именем Гедеона. Ему наследовал Павел Тетеря, родом из Переяславля, сын простого казака, женатый на дочери Богдана Хмельницкого. Быстрый его переход к власти совпал с последней попыткой соглашения между казацким миром и Польшею. В октябре того же года Ян Казимир, прибыв в Украйну со своими лучшими генералами, участвовал в последней попытке поляков встать твердою ногою на левом берегу Днепра, где Самко уже уступил место гетману, который оказался более покорным Москве, Ивану Брюховецкому, покрытому почестями и милостями и, хотя сам он был простым казаком, получившему звание боярина и женатому на Долгорукой. Казаки были очень чувствительны ко всем этим событиям, и Польша, хотя и была республиканскою, но не сумела подражать своей сопернице и восстание, вспыхнувшее на правом берегу, принудило короля отступить назад.

Выховского стали подозревать в участии в этом движении. Его заманили в засаду, и один польский полковник приказал его расстрелять. Один из его предполагаемых сообщников, Нужный, приговоренный к повешению, просил, чтобы его посадили на кол, дабы умереть, как умер когда-то его отец.

Украйна понесла страшные потери в людях и в средствах. Взяв Субботово, где, по легенде, была разрушена могила Богдана Хмельницкого и даже останки героя были выброшены из нее; подвергнув сожжению Ставич в окрестностях Белой Церкви и истребив всех жителей в наказание за рецидив восстания, славный Чарнецкий пал жертвою этой отчаянной борьбы, и его смерть вновь возбудила сопротивление, подавленное его энергией. Тетере пришлось спасаться в Польше, где он и пропал бесследно.

В 1665 году несчастная Польша была снова лишена защиты. Теперь в ней вспыхнула гражданская война, вынудившая короля собрать все свои силы против одного из героев победоносных кампаний предшествующих годов, Георгия Любомирского, просившего помощи из Москвы! Украйна правого берега на некоторое время была предоставлена самой себе, и это не послужило ей на благо. Казацкие шайки оспаривали друг у друга владение ею под начальством выбранных ими вождей, причем один из них, Петр Дорошенко, хвастал, что пойдет по стопам великого Богдана.

Обладая меньшими талантами, но тем же духом лихорадочной интриги, грубой хитрости и постоянной изменчивости, предлагая свои услуги одновременно Польше и Москве, пытаясь заполучить на свою сторону татар, оставаясь верным султану и вскоре завязав сношения с самим Стенькою Разиным, он думал распространить свою власть и на правый берег, где грубость Брюховецкого и московских воевод вызывала уже некоторое недовольство.

В конце 1666 года он, казалось, окончательно остановился на оттоманском протекторате против Польши, но такое положение послужило лишь к тому, что в Москве было отдано предпочтение политике Нащокина, неизменно стоявшего за сближение с Польшею против Турции и казаков.

3. Раздел

Начиная с 1661 года обе стороны, не прекращая борьбы, продолжали в то же время пускать в ход дипломатию. Восстание Любомирского сделало Польшу более сговорчивою, и 30 января 1667 года в деревне Андрусове (в теперешней Смоленской губернии) она заключила перемирие на тринадцать лет и шесть месяцев, получив в Литве Витебск, Подольск и Динабург и сохранив свои права над Ливонией, но взамен этого уступив Смоленск со всею северною областью и на ливонской границе шесть мест: Дорогобуж, Белую, Невель, Себеж, Красное, Вележ, когда-то покоренные Баторием. В Украйне она отдала Москве левый берег Днепра, сохранив за собою правый берег с Киевом, который, однако, должен был подвергнуться московской эвакуации лишь через два года.

Невероятно, чтобы заключившие договор поляки предавались иллюзии насчет последнего параграфа. Нащокин, конечно, полагал, что он никогда не будет выполнен. Для того чтобы ввести его в трактат, он с успехом, кажется, воспользовался даже подкупом, но Украйна правого берега, все продолжавшая восстание вместе с Дорошенко и его покровителями, прибавила более весу к золотым дукатам, тайно розданным. Во время переговоров московский уполномоченный не оставлял своей любимой идеи о соединении обеих стран, похваляясь не без некоторого наивного бесстыдства тою «свободою», которою пользовались подданные царя, и опираясь на то, что наследник Алексея говорил бегло по-польски. Но его предложения были вежливо отклонены. Польша приняла лишь перемирие.

Более или менее бессознательно она подписалась между тем под окончательным уже решением. От здания, сокрушенного Богданом Хмельницким и воздвигнутого на другой базе гадячским договором, теперь ничего не оставалось. Украинская община раскололась надвое, и предполагаемая отдача Киева Польше угрожала создать для восточной части особенно неблагоприятное положение с двойной точки зрения как веры, так и культуры. Позже, когда обстоятельства позволили, как и думал Нащокин, не держаться в этом отношении принятых на себя обязательств, случай повернулся иначе. Оторванная от древней столицы, западная часть Украйны являлась телом без души и грозила разложением, в то время как ее киевский очаг, увлеченный московскою орбитою, потерял всякую возможность самобытно развиваться. То был первый акт разрушения, за которым последовали и другие.

А пока что, как и гетманат на обоих берегах Днепра, киевская митрополия сделалась предметом постоянных соисканий. Наследуя в ней Коссову, ни Балабан в 1658 году, ни Тухальский в 1663 году не были признаны московским правительством. Не осмеливаясь явно порвать связи с патриархатом Константинополя назначением митрополита по своему выбору, оно прибегло к способу назначения временного управления, но администраторы, противопоставленные таким образом избранным митрополитам, должны были бороться, кроме того, как и их соперники, с епископами, поддерживаемыми Польшею или соединенными с нею казаками. В постоянных спорах за места с архимандритом Киево-Печерского монастыря Гизелем, настаивавшим в Москве на назначении митрополита, в надежде, конечно, что он сам займет это место, – Тухальский получил из Константинополя через Дорошенко свое собственное назначение на оспариваемое место.

Москва между тем умела довольно искусно использовать все эти недоразумения для осуществления того дела, которое являлось в этой области наиболее интересным для нее. Разбив при помощи татар и турок несколько казацких полков на правом берегу, Дорошенко доставил ей этим предлог для отсрочки эвакуации Киева. Раздел, принятый в Андрусове, уверяла она, не получал таким образом осуществления. Находясь в постоянной нужде и оспаривая ее поддержку друг перед другом, украинские прелаты и даже простые попы, вовлеченные в свою очередь в борьбу, помогали ей управлять страной с полицейской стороны. Подчинив все функции избирательному принципу, древняя организация православного клира поставила себя в более близкие отношения с паствой и, всячески стараясь искоренить подобный демократический режим, московское правительство оказывало временно клиру некоторое уважение и пользовалось им в указанном смысле.

Назначенный в 1661 году администратором киевской митрополии под именем Мефодия, старый нежинский протопоп Максим Филимонович установил тщательное наблюдение за Брюховецким и поднимал против него народные массы, когда гетман выходил из повиновения. Устраненный ввиду недостаточного усердия, предшественник Мефодия, Лазарь Баранович, выказал раскаянье, добился возвышения своего епископского поста в Чернигове до степени архиепископства и, полуподчинившись московскому патриархату, показал себя ревностным его рабом. Сам архимандрит Киево-Печерской лавры Гизель вмешивался лишь для того, чтобы подчинить Дорошенко московской власти.

Баранович, Гизель – все это были старые ученики коллегии Могилы! И они не отвергали этого прошлого. Alma mater Kioviensis, вся пропитанная латинизмом и полонизмом, оставалась для них дорогою. Они отказывались предоставлять свои типографии для московских сочинений. Но подозрительная в их глазах с точки зрения религиозной и варварская с точки зрения интеллектуальной, политически Москва оказывала на них неотразимое влияние: она умела хорошо платить за оказываемые ей услуги. Под влиянием новых внутренних бурь, возникших благодаря отречению Яна Казимира (1668 год) и выбору ничтожного Михаила Висьневецкого, Польша перестала быть государством, которое могло заставить себя любить или бояться. Последние оставшиеся верными либеральному идеалу, который она одно время представляла в этой стране, были вынуждены представить на компромисс между Москвою и казаками Дорошенко то, что у них оставалось еще от веры и преданности этому благородному делу.

Но казаки уступали со всех сторон течению, которое влекло их к другим судьбам. Москва, показывая вид, будто бы принимает предложения Дорошенко, думала лишь поддержать на берегах Днепра то смутное положение, которое благоприятствовало ее видам на Киев. Гетман правого берега, в конце концов, понял это и, стараясь увильнуть подобно Богдану Хмельницкому, завел переговоры с Брюховецким, своим соперником на левом берегу, который, ничего не понимая, полагал, будто бы он находится накануне смещения. Результатом подобного соглашения было общее истребление московских гарнизонов, сопровождавшееся обычными для этой страны жестокостями. Так, жену Гадячского воеводы Огарева водили по улицам полураздетую, после чего ей отрубили одну грудь. Сам Брюховецкий был потом задушен по приказанию своего же сообщника! И это все происходило как раз в момент восстания Разина на юге и бунта в Соловках на севере!

Москва еще раз взяла верх над этими волнениями. Управитель киевскою митрополией Мефодий, кажется, играл здесь какую-то подозрительную роль. Черниговский архиепископ Баранович, завидуя ему, воспользовался этим случаем, чтобы выставить себя умиротворителем. Вызванный на правый берег бунтом казаков Запорожья под Суховеем, а также, опять-таки подобно Богдану Хмельницкому, неверностью своей жены, Дорошенко оставил на левом берегу своего есаула Демьяна Многогрешного, который, предоставленный собственным силам, не замедлил подчиниться Ромодановскому. С этим новичком или с Дорошенко Баранович льстил себя надеждой провести свою автономную программу и распространить ее на оба берега, но в то же самое время другой представитель украинского клира, новый нежинский протопоп Симеон Адамович, развил в Кремле взгляды совершенно другого рода, которые были, естественно, лучше приняты.

Высший и низший клир разошлись по этому вопросу, причем первый разделял вкус казацких вождей к независимости, а второй держался общего дела с народными массами, предпочитавшими грубость московских воевод дикой фантазии Брюховецкого и Дорошенко.

Ромодановский разыграл какие-то выборы, доставив титул гетмана Многогрешному; совет казаков, собранный в Глухове, послушно высказался за поддержку воевод, и вновь утвержденный в качестве управителя киевской митрополии и заменивший собою Мефодия, заточенного в монастырь, Баранович, притворившись удовлетворенным и готовым к услугам, рассыпался в новых изъявлениях своей признательности. Вскоре ему пришлось доказать ее на деле. Многогрешный, хотя и находясь под бдительным надзором Адамовича, в свою очередь стал прислушиваться к предложениям Дорошенко и Тухальского. Когда его люди отказались следовать за ним в ночь на 13 марта 1692 года, гетман был сослан, благодаря государственному перевороту, в оковах, сначала в Москву, а оттуда в Сибирь. Он уступил свое место другой московской креатуре, Ивану Самойловичу, но власть последнего была уже значительно ограничена.

То был, собственно говоря, конец гетманства в том смысле, какой ему придавал Богдан Хмельницкий, и Барановичу стоило такого труда от него отказаться, что он не противостоял искушенно завязать сношения с Дорошенко. Москва тоже этому не противилась, так как ей всегда улыбалось держать Польшу в затруднительном положении. Во время этих переговоров управитель киевской митрополии и правительство, которому он якобы служил, преследовали совершенно различные цели. Сам Дорошенко выказывал себя расположенным к заключению трактата, так как Москва лишила его места на левой стороне, а Польша поставила ему на правой стороне соперника, Хаменко, – «схватить Украйну можно было таким образом только за хвост», по картинному выражению хрониста. Он между тем требовал выполнения гадячских условий, что исключало всякую возможность соглашения. Так как Польшу захватила в это время огромная турецкая армии, то Ромодановский, благодаря маневрам того же самого Дорошенки, выдвинул план соединения обоих берегов под московскою властью. Андрусовский трактат заставлял Москву помогать Польше против турок. Она выполнит эту задачу, заняв для поляков ту самую часть Украйны, которую те не были в состоянии защищать сами!

В апреле 1674 года это стало фактом. С помощью турок и татар Дорошенко один некоторое время защищался в Чигирине, но в октябре 1676 года, получив ложные сведения о состоявшемся будто бы соглашении между московитами и поляками, он решил перейти на сторону более сильного, сложить знаки своей власти и присягнуть сыну Алексея, Феодору, который только что (10.02.1676 года) наследовал своему отцу. Доставленный в Москву, он получил имение в Ярополче, в Волоколамском уезде Московской губернии, и жил там в неизвестности до 1698 года. Адамович и Баранович оставались чужды этому событию. Новый «гетман обоих берегов» Самойлович был против вмешательства клира в политику. Он добился устранения прелата, возбудив против него подозрения, приказал сослать попа в Сибирь, представив в дурном свете его интриги, и приготовил то подчинение Киевской митрополии московскому патриархату, которого так боялись определенные сторонники московского правительства в этой стране и которое было наконец завершено в 1685 году. Таким образом осуществилось религиозное объединение «всех частей русского государства», и, захватив твердою рукою левый берег Днепра, Москва совершила большой шаг на пути политического объединения. Но способ, которым она достигла этого, грозил скомпрометировать этот результат. Благоприятствуя предприятиям Турции против Польши, она дала возможность их общему врагу стать твердою ногою в Украйне, которая, несмотря на блестящий титул, данный Самойловичу, оставалась на деле разделенной на две части. Более того, ее продолжали оспаривать турки, поляки, казаки и московиты, и западная часть страны была временно отдана в жертву, всецело подвергнута действию разрушительных сил, которые надолго еще продолжали свое дело уничтожения. Для этого периода украинской истории предание сохранило зловещее слово, которое и должно служить заглавием для заключительной главы моего рассказа.

4. Падение

Богдан Хмельницкий мог безнаказанно вводить своих оттоманских покровителей в сложную игру своей дипломатии. Занятая войною с Венецией, Порта удовольствовалась лишь тем, что направила татар на предлагаемую ей таким образом добычу. Следуя этой тактике, Дорошенко совсем не учел изменившегося положения. С захватом Кандии (6 сентября 1669 года) оттоманская держава оказалась в силе придать своему вмешательству очень серьезный характер, и в то же время положение дел в Польше открывало с этой стороны соблазнительную перспективу ее честолюбию. Ян Казимир только что отказался от трона, завещав его преемнику, который не имел ровно никакого престижа, кроме имени, прославленного в войне с Украйною. Но сын Иеремии Висьневецкого ни в чем не походил на своего отца. Спеша покинуть Ханенко, Михаил ответил на полученный им из Константинополя ультиматум только униженными просьбами, и в августе 1772 года султан занял Подолию с огромною армией. Вскоре, взяв приступом Каменец, он торжественно вступил в город по ковру из священных изображений и знамен, взятых из разграбленных христианских церквей. В сентябре в свою очередь был осажден Лемберг, и, чтобы остановить нашествие, Польша, заключая договор в Бучаче, уступила всю Подолию победителям, предоставив Украйну в распоряжение казаков Дорошенки, подданных султана.

Несмотря на Андрусовский трактат, Москва не трогалась с места. Теперь она встревожилась, но, приняв решение не помогать своей западной соседке, желая защититься от участи, угрожавшей ей самой, она вздумала сделать призыв к другим европейским державам. К концу 1672 года ее посланцы посетили Париж, Лондон, Копенгаген, Стокгольм, Гаагу, Берлин, Дрезден, Венецию и Рим. Любопытная перемена произошла в отношениях великого северного государства к Западу. В первый раз призыв к крестовому походу шел из того глухого и немого Кремля, где столько раз уже папство и другие христианские державы тщетно пытались пробудить отклик симпатии и солидарности к общему делу. Но в свою очередь и Запад ничего не ответил. Московиты и поляки были предоставлены милости победоносного полумесяца. Блестящий успех, достигнутый Собесским под Шосимом 11 ноября 1673 года, остался бесплодным. В это самое время Михаил умирал, и Польша была занята только тем, чтобы посадить на трон храброго солдата, которому она была обязана этой победою. Тщетно Федор, поддерживаемый литовскою партией, оспаривал у него свое преемство.

Избранный таким образом (в мае 1674 года), Собесский оправдал доверие своих сограждан; но даже чудеса героизма дали ему только возможность добиться лишь короткого перемирия, и кроме Подолии он предоставил Турции еще добрую треть Украйны, от правого берега до Белой Церкви. Такою ценою Польша, уступая, правда, на деле лишь то, что ей уже больше не принадлежало, отбросила к Москве нашествие, которое она остановила по крайней мере со своей стороны. И Москва охотно вступала в конфликт. Осадив в Чигирине вассала Порты, Дорошенко, потом добившись подчинения гетмана, она открыла враждебные действия. Турция ответила на это назначением со своей стороны гетмана и поставила на этот пост Георгия Хмельницкого, который, сняв рясу, тайно вмешивался в интриги и в борьбу предшествующих лет, но кончил тем, что был брошен в Константинопольскую тюрьму.

Освобожденный, он в вознаграждение был даже назван «великим князем Украйны», подобно своему отцу, и в 1677 и 1678 годах, во главе сильной турецко-татарской армии осадил дважды в свою очередь в Чигирине сильный московский гарнизон под начальством Ивана Ржевского, которому помогал своею опытностью шотландец Гордон. Город был взят после храброго отпора, и Ромодановский и Самойлович, тщетно пытаясь оказать ему помощь, должны были отступить на левый берег, где они едва могли удержаться, оставив всякую мысль о переходе через Днепр.

Укрепившись в свою очередь в Немирове, утвердив своих приверженцев в Корсуни и Кальнике, производя даже частые набеги на левый берег, чтобы вернуть оттуда эмигрантов, которые из ненависти к мусульманскому рабству переселялись сюда толпами, новый «великий князь Украйны» мог продержаться в своем неожиданном положении до 1681 года, когда он исчез с горизонта истории, казненный, как думают, самими турками по причине слишком частых проявлений жестокости с его стороны. И в этот момент страна, которой он снова вернул мечты об эфемерной империи Богдана, Западная Украйна представляла собой лишь пустыню. Хмельницкий и Самойлович оспаривали посредством набегов немногих оставшихся там жителей. Чигирин был превращен в груду развалин, и Черкассы, исключительно казацкий город, некогда такой населенный и оживленный, ничего не сохранил из своего славного прошлого.

В 1671 году трактат, положивший конец турецко-московской войне, подписанный в Бахчисарае и ратифицированный только спустя два года в Константинополе, определяет совершенно точно, что все пространство между Доном и Днестром останется пустым, т. е. будет находиться в том же состоянии, как после нашествия татар в 1233 году. На всем пространстве между Киевом и Нижним Днепром нельзя было строить ни одного города или деревни, ни на том, ни на другом берегу реки, и в 1686 году окончательный мирный договор между Москвою и Польшею должен был заключать в себе подобную же статью.

Таков был конец казацкой Илиады. На левом берегу Самойлович и наследовавший ему в июле 1687 года сам Мазепа, находясь под строгим наблюдением московских командующих войсками и чиновников, видели себя обреченными покрывать тенью призрачной власти свое полное ничтожество и реальность полного своего подчинения. На правом берегу попытка Собесского восстановить военную организацию казацкого братства по плану, принятому Баторием, закончилась лишь новыми вспышками народных волнений, в которых знаменитый Палей предвосхищал позднейшие подвиги гайдамаков, этих украинских хулиганов восемнадцатого века.

Биография и легенда об этой личности уже принадлежит к истории Петра Великого, и если его защитники и приписывают ему ту заслугу, что он сыграл главную роль при возобновлении колонизации в окрестностях Белой Церкви, где у него были свои участки земли, – их уверения находятся в явном противоречии с единогласным свидетельством по этому поводу путешественников, которые посетили эту местность в конце семнадцатого и в начале восемнадцатого веков и нашли в ней повсюду только одну пустыню. Она вернулась к жизни уже после Карловицкого договора (1699 год), который, вернув Польше Подолию, уничтожил также роковые статьи договоров 1680 и 1686 годов, продиктованных Турцией.

Но еще прежде, 3 мая 1686 года, подчинившись влиянию Австрии, желавшей сманить на службу своим интересам освободителей Вены, Польша должна была окончательно оставить свои претензии на Киев, и для будущности Украйны, как и для позднейшего развития державы, оставшейся в ней госпожой положения, это являлось капитальным фактом. Москва окончательно взяла верх. За смутное обещание помощи против татар и вознаграждение в полтора миллиона экю ее соперница продала свое право старшинства. Таким образом, была исчерпана вековая распря, в которой вместе с Украйной гегемония славянского мира служила ставкою между обеими империями, и если, преследуя совершенно другие цели, Петр Великий и его наследники мешкали пользоваться выгодами этой победы, то последствия ее сделались с тех пор неизбежными.

Не будучи в состоянии защищать наследие литовских князей, как и возложенную на нее программу расширения владений на восток, отодвинутая с другой стороны благодаря этому от западных баз своего древнего могущества, отданного ею победоносному германизму, – Польша была осуждена на исчезновение. А в то же время на тех же берегах Днепра, наполовину ею оставленных, – с лучшею частью наследия Рюрика, Москва получила залог той удивительной судьбы, которая готовилась для нее уже с пятнадцатого века кропотливыми «собирателями русской земли».

Но в будущем, которое таким образом обрисовывалось, приобщенный к цивилизации тою же умирающею теперь Польшею, поднятый ею на уровень культуры, не имевший себе равного во всем русском мире, «русский Париж» Могилы и его учеников должен был еще сыграть роль, важность которой становится очевидной при изучении культурного развития внутри Москвы семнадцатого века.

Интеллектуальная революция

Глава I

Религиозный кризис

1. Третий Рим

Мы уже видели, что в свой борьбе с западноевропейскими соседями Москва не колебалась более, начиная с середины семнадцатого века, осаждать другие западные державы просьбами о поддержке и заимствовать у них кое-какие элементы, дававшие им общепризнанное превосходство: научные методы ведения войны и усовершенствованное оружие, обученных офицеров и опытных солдат. Такая эволюция была неизбежна. Если на самом деле жестокие испытания заставили на минуту этот народ углубиться в себя с единственным желанием защитить поруганные святыни своей национальной жизни, то эта дикая изоляция, это noli me tangere [не тронь меня], которые противополагались положению дел и идеям других стран, не могли ни оставаться абсолютными, ни продолжаться бесконечно. Выбросив за пределы своих очагов убитые и запуганные жертвы Смутного времени, создав им ряд столкновений с их соседями, – высший закон, царивший над их судьбами, непреоборимое стремление к расширению быстро вырвали их из одиночества.

Движение было медленное, зыбкое, шаткое, и выбор лиц, которых оно увлекало, пал в первую очередь на область материальную, техническую, цивилизации, внутренний смысл которой еще ускользал от них. Вначале было обращено внимание на запад лишь как на магазин орудий, которым можно было воспользоваться, и довольно удовлетворительно, посредством покупок, давая хорошую цену. Вскоре между тем уже в установленных таким образом коммерческих сношениях дух успел оторваться от материи. Создалась невозможность удовлетворительно использовать таким образом приобретенные средства вне одновременного приспособления того самого умственного багажа, результатом которого они явились. Тогда в глазах, по крайней мере, более избранных интеллигентных лиц магазин принял значение школы, где можно добыть нечто лучшее, чем предметы необходимости или роскоши: умение ими пользоваться, находить им эквивалент в своих собственных способностях и, главным образом, новые способы жить и мыслить.

Если бы Москва семнадцатого века была совершенно дикою страною, тогда переход ее к новому миру руководящих идей совершился бы без страданий и борьбы. Но западное влияние встретило здесь другую культуру, также иностранного происхождения. Византийский Восток опередил Запад. Отсюда неизбежный конфликт, позже принявший драматический характер в борьбе против реформ Петра Великого и продолжающийся еще и до сих пор в борьбе западников со славянофилами, с того момента не перестававший вызывать трения и крупные беспорядки.

Эта византийская культура имела особенный характер: очень поверхностная во многих отношениях, она по некоторым пунктам глубоко проникала в народное сознание. Она принципиально управляла религиозною и номинально моральною жизнью московского народа; она украшала и поддерживала туземный правительственный аппарат, но, по картинному и совершенно справедливому замечанию Ключевского, деятельность ее ограничивалась совершением обедни и абсолютно не входила в область политической организации. Эта культура ввела несколько принципов в гражданское право, особенно с точки зрения семейных отношений, но проявлялась очень слабо в нравах и еще слабее в экономической жизни народа. Она регулировала его жизнь в праздничные дни и определяла досуг, но не увеличивала суммы практических знаний народа, не создала ничего нового в его образе жизни и мысли, предоставив в этой области свободу его оригинальной созидательной деятельности, как и его первобытному невежеству. Посредственная, она, при господстве в этой стране религиозных интересов, охватывала сверху донизу все общество и придала ему вид крепко спаянной единицы.

И в этой сфере религиозных интересов прежде всего и разыгрался конфликт. Западный дух ввел, врываясь туда, главный принцип своей современной деятельности: ту мощь критики, которой он обязан всем своим прогрессом. Но это создало глубокую тревогу. Вдруг старая Москва должна была увидеть, что даже в ее sanctum sanctorum [святая святых], в котором она сконцентрировала всю свою гордость, ее невежество доходило до крайности. И это открытие было для нее тем более тягостно, что оно разбивало все ее честолюбивые замыслы.

Мои читатели уже знают гордый тезис Третьего Рима, связанный с обращением Московского великокняжества в царство, наследие Римской империи, и с установлением патриархата. Сильно возбужденная и политически и религиозно, стремясь к лишению Константинополя его древних привилегий, новая столица православного мира чувствовала необходимость подняться умственно до того уровня, который дал бы ей возможность выполнить столь блестящую миссию. Некоторое время она думала достигнуть этого с помощью средств, аналогичных тем, которые поставили ее войска на европейскую ногу. Она заботилась только о том, чтобы воспользоваться аксессуарами той роли, которую она думала играть. Одним из постоянных занятий Алексея после смерти Михаила было перенесение в Кремль различных мощей, увезенных из святилищ Востока. Как ни был экономен сын Филарета, он был, однако, готов затратить большие суммы на то, чтобы добыть «крест св. Константина», копию божественной модели, явившейся на разверстом небе победителю Максентия. После долгих переговоров, удовольствовавшись пока временным владением им, но надеясь получить его во владение постоянное, как это было с Киевом, за 20 000 рублей. Алексей добыл перед началом своих войн с Польшею главу св. Иоанна Златоуста. Он сохранил у себя оба эти сокровища, предложив взамен этого годовую ренту в пятьсот рублей, которую его преемники уменьшили наполовину. Но недовольные таким торгом монахи Афонской горы отомстили ему, уверяя, что эти предметы были фальшивые. А они выдавали их за подлинные одураченным паломникам.

Таким образом приобретенные сокровища оказались в один прекрасный день недостаточными для блеска и авторитета Третьего Рима. Восток продолжал сохранять превосходство над ним, и с ним менее чем когда-либо могла бороться Москва. С точки зрения интеллектуальной в ней с шестнадцатого века заметно было скорее падение, чем прогресс. Знаменитый Собор 1551 года отметил исчезновение некоторого количества школ, существование которых подтверждается в предшествующем веке многочисленными документами. Он обнаружил также сильное понижение интеллектуального уровня внутри клира и развитие суеверий в народной среде. Одним из последствий такого положения вещей явилось распространение апокрифических или испорченных текстов. Невежественные переписчики и глупые переводчики соперничали друг с другом в своем усердии, увеличивая количество самых неправильных переводов и фантастических вставок, часто дискредитировавших те оригиналы, на которых они изощрялись в своем невежестве. И компрометирующие последствия этого факта приняли в Москве очень серьезный характер.

Одною из самых древних и самых постоянных черт русского ума является тенденция придавать огромное значение внешней стороне вещей. Став христианами, Владимир и его спутники были слишком склонны видеть сущность принятой ими религии в мелочах ритуала и в благочестивых обрядах, которые к нему относились. Священные книги интересовали их очень мало, так как они не умели читать. В шестнадцатом веке во время указанного нами интеллектуального регресса индифферентность дошла до того, что чтение этих самых текстов считалось ненужным для массы верующих и даже преступным. Клир, имея на то свои основания, совсем не противился такому образу мыслей. Неспособные по большей части сами прочитать даже по складам псалтырь, попы сводили всю церковную службу к простым молитвам и коленопреклонениям, и, часто не будучи в состоянии сказать, сколько было евангелистов или апостолов, самые красноречивые из них заводили научные споры о том, на каком дереве повесился Иуда.

Вопросы о приурочении крестных ходов к положению солнца, о двойном или тройном повторении аллилуйи, о двуперстном или трехперстном кресте приняли, даже в сравнительно просвещенной среде, характер догматических проблем. Форма креста давала место страстным спорам и тем более беспорядочным, что за отсутствием верных преданий или документов отсутствовало также и самое основание для серьезного спора. Будущий раскол должен был тут найти один из своих исповедных постулатов, которые защищались им потом с наибольшей страстью.

Между тем и самый ритуал подвергся также сильным изменениям. Лишенный религиозного чувства, выразителем которого он являлся, он не устоял также в своих внешних формах против действия совращающего влияния. Отсутствие религиозного вдохновения прикрывалось крайнею растянутостью службы, но, уже испытывая довольно жестоко терпение церковнослужителей, долгая служба вызвала обычай, по которому служба исполнялась совместно, т. е., разделяя между собою части литургии, чтецы и певцы выполняли их одновременно. В постоянном чтении и пении различных стихов, в быстроте их произношения, в способности говорить их, не переводя дух, заключалось главное достоинство священнослужителя. Получавшаяся благодаря этому какофония еще более усиливалась привычкою виртуозов этого рода тянуть голос на определенных слогах и прибавлять гласные к концу слова. Это называлось «хомовым пением», от окончания «хом», обращенного в «хомо». Таким образом, пели «Христосо» вместо «Христос», «Спасо» вместо «Спас».

Такая система исключала для присутствующих всякую возможность участия в службе и даже какую-либо сосредоточенность. Но не в этом было дело. К такому шуму и гаму при чтении молитв и пении их присоединялся в святом месте и общий гул от происходящих в то же время разговоров. Сюда же примешивались и другие звуки: по церкви бегали дети, играя непринужденно, расхаживали сборщики с кружками, кривлялись в судорогах идиоты, сопровождая свои конвульсии пронзительными криками, ругались нищие, «ханжи, босые и с длинными волосами» охали во всю мочь. При этом прихожане обменивались руганью, возбуждая громкий смех окружающих, часто тут же происходили драки.

Частые посетители Москвы, восточные монахи и прелаты постоянно осуждали подобную непристойность. Но между тем до середины семнадцатого века никто не обращал внимания на их замечания. Они не были авторитетны еще по другим причинам.

2. Греческий клир в Москве

Почти неизменно все эти иностранцы являлись попрошайками. Прогнанные со своих епископских мест или с их игуменств турками, они надеялись получить в Москве почести и доходы, которые были бы равны потерянным. Особенно они стали подозрительны здесь своею критикою аскетических привычек, которыми Третий Рим производил еще более неблагоприятное впечатление на их восточную изнеженность. Отличаясь, по-видимому, лично исключительно душевной чистотою, сам Павел Алепский стремился подражать в этом отношении своим соотечественникам. Его особенно раздражали строгость постов, которые ему пришлось разделять со своими московскими хозяевами, и необходимость воздерживаться в их среде от курения опиума. Но характерные черты большинства из его соотечественников еще больше дискредитировали их.

Прибыв в Москву в 1649 году вместе с Паисием, уже известным нам иерусалимским патриархом, монах, доктор богословия Арсений был принят с распростертыми объятиями. Он изучал философию и медицину в западных школах, в Риме, Венеции и в Падуе и – качество еще более редкое, – он знал славянский язык. Его оставили в Москве, в качестве профессора риторики. Но Паисий, при возвращении своем в Иерусалим, не успел еще перейти границу, как послал донос на своего товарища: Арсений, мол, негодяй и вдвойне ренегат, принявший обряд обрезания в Константинополе и приверженец унии в Риме. И его поспешили отправить в Соловки, закованным в цепи.

Противник Никона, Лигарид, был однажды обвинен подобным же образом. Священник, впавший в раскол и общепризнанный взяточник, лишенный своего места митрополита в Газе и отлученный от церкви, он также подвергся доносу, использовав предварительно то положение, которого он достиг раньше в Москве, чтобы заняться делом, близким к мошенничеству. Но, выступая обвинителями против дурных своих подданных, сами иерусалимские патриархи очень плохо зарекомендовали себя пред своими московскими единоверцами. Они знали, предметом каких искательств были восточные престолы; среди конкурентов, оспаривавших между собою милость визирей с помощью взяток и низких интриг, не останавливавшихся часто перед преступлением, лишь бы победить соперника, а затем победители вознаграждали себя за издержки и труды торговлею духовными должностями, продавая их с публичного торга.

Знания этих иностранцев тоже подлежали сомнению. Из какого источника они могли его черпать теперь? Лишенные благодаря турецкому владычеству большинства своих древних школ, они были вынуждены пользоваться западными, и если даже, как это сделали Арсений или Лигарид, они и не пошли в своей вере на преступный компромисс с латинизмом или протестантством, могли ли они поручиться, что она все-таки не подпала некоторым образом под влияние их нечистого прикосновения? Чего стоила, наконец, сокровищница священной литературы, которой они так гордились? Их древние рукописи? Они были большею частью уничтожены при взятии Константинополя! Их новые сочинения? Они выходили из венецианских или римских типографий, контролируемых иезуитами! Разве не в том именно состояло назначение Третьего Рима, чтобы хранить нерушимо, ввиду всех этих заблуждений и порчи нравов, запас святых истин, незыблемость доктрин и правильность ритуала?

Национальная гордость опиралась некоторое время не без удовлетворения на эти соображения, в которых нашел себе приложение консервативный инстинкт, так могущественно действующий в малоразвитой среде.

Между тем действовали и внешние влияния. Критический дух, пробужденный ими, делал свое дело. В идеализированной таким образом чистоте местных преданий он указал им несомненные недостатки, были констатированы, наконец, и болезненные наросты. Он показал настоятельную необходимость множества исправлений, восстановлений, реформ, обращенных, собственно говоря, на довольно незначительные детали, но здесь они не казались таковыми. Путь был ложный. Нужно было найти другой. Но как? Каким образом? С середины шестнадцатого века сделаны были попытки в этом направлении, без какого-либо плана и довольно случайные. В следующем веке они продолжались с теми же греками как руководителями, за неимением лучших. Продолжая относиться к ним подозрительно, все же прибегали к их знаниям и шли наудачу.

Собор 1618 года осуждает и думает уничтожить дело, казавшееся безупречным год спустя, в ожидании, что новая перемена мнений даст ему другую оценку. Потом даже в тех слоях, где живо интересовались подобными вещами, обнаружились две тенденции: общий лозунг требовал возвращения к букве древнейших писаний и к соблюдению более древних обычаев. Разрыв должен был совершиться при разъяснении этой формулы.

3. Наука и традиция

К середине семнадцатого века, в то время когда патриархом был Иосиф, суровый и упорный консерватор, реформаторское движение сконцентрировалось в кружке, вдохновителями которого были украинские монахи, вызванные в Москву Ртищевым. Поставленные вместе с самым ученым из них, Епифанием Славеницким, исправлять священные книги, они привлекли на свою сторону царского духовника Степана Бонифатьева, протопопа Казанского собора Ивана Неронова, а также будущего патриарха и творца великой реформы, Никона и одного из будущих руководителей раскола, попа Аввакума. Алексей увлекался тоже этим течением. Здесь вырабатывалась реформа, но ввиду различия идей и чувств, которое вскоре обнаружилось между членами группы, невозможно предположить, чтобы общая концепция могла существовать в ее инкубационном периоде.

Сначала все они были согласны видеть в Востоке неоспоримый источник великих истин, как и соответствующих им учений. И на деле Москва получила из этого резервуара все верования и все обряды и продолжала еще черпать из него в то время. К несчастью, греческий канон не был ни неизменным, ни однообразным и, благодаря этому, постоянно возникали затруднения в его применении. В одном вопросе следовали по изолированному пути, в другом – отстали от общей эволюции восточных коммун. И там и здесь, например, повторение аллилуйи приняло две формы: двойную или тройную, смотря по желанию, но вторая предпочиталась греками. Напротив, принятый последними трехперстный знак креста продолжал в московской обрядности быть двуперстным. И тот и другой знак были греческого происхождения, но об этом не задумывались. В принятых в древности обрядах время совершенно изгладило их происхождение. Они считались национальными.

Ценою некоторых взаимных жертв и определенных уступок, Епифаний Славеницкий с товарищами думал установить желанное единство между обеими церквами. Тщетная надежда! Плод их трудов, посланный на Афонскую гору для проведения в жизнь среди находившихся там многочисленных монахов – славян, встретил среди них строгое осуждение. Предложенные исправления признаны были неприемлемыми на Соборе, собранном в святом месте, и книги, вышедшие из московской типографии вместе с этими указаниями, были осуждены и подверглись уничтожению.

Сразу произошел раскол в этой компании, душою которой были украинские монахи. Никон примирился, Бонифатьев и Неронов еще колебались, а Аввакум в негодовании разразился протестами. Греческая наука этим действительно доказала свою крайнюю гордость, национальная традиция заслуживала совершенно другого отношения. Мало образованные лица, принимавшие участие в этом споре, не были в состоянии поддерживать его на достойном уровне. Путем веских аргументов они перенесли этот спор на догматические рельсы, в этом они разбирались больше. Не углубляясь в смысл слов и не объясняя символическое значение ритуала, не находя даже большой ценности ни в том, ни в другом, они видели лишь неприкасаемых собирателей божественной благодати, которых нельзя упоминать, не совершив преступлении против Святого Духа.

В разгоревшемся споре партия протестантов одержала верх. Иосиф только что умер (1652 год), полураспавшаяся группа назначила ему Бонифатьева в преемники против Никона, который успел заранее завербовать себе избирателей. Так как Алексей не хотел отказаться от своего выбора, то Бонифатьев и Неронов соединились в последний момент, надеясь еще сохранить за собою руководство реформаторским движением, в котором новый патриарх, заваленный другими работами, должен был играть довольно жалкую роль. Они настаивали на реформе, но по-своему. Это значило совсем не считаться с властным характером и темпераментом принятого ими нового главы.

Никон начал с того, что отставил своих друзей от исправления книг. Для того чтобы спорить с греками по поводу греческих текстов, ни у Бонифатьева, ни у Неронова, заметил он справедливо, нет самого необходимого: ни тот, ни другой не знают ни слова на языке св. Златоуста. Новый патриарх вызвал для этого из Соловок грека Арсения. В Новгороде, как мы это знаем, Никон уже установил унисонное пение, употреблявшееся на востоке, и ввел в ритуал различные видоизменения, указанные в 1649 году Паисием. Он занялся, не без некоторой жестокости и крайности, обобщением и распространением этих принципов. Его натура мало была приспособлена к тому, чтобы останавливаться на полумерах. Все в божественной службе должно было отныне стать греческим, начиная с формы и ритма церемоний и вплоть до состава священнослужителей. Амвоны и посохи, рясы и головные уборы, архитектура и иконы, – ничто не ускользнуло от нового порядка.

Одна надежда оставалась у прежних сотрудников патриарха, пораженных таким революционным актом. Они очень рассчитывали на результат миссии, порученной в 1649 году игумену Епифаньевского монастыря Суханову. Этот монах получил приказ последовать за Паисием на Восток и проверить там его указания. Ярко выраженный тип старого московского ученого, он являлся сторонником национальной традиции. Вернувшись оттуда в 1653 году, он не обманул возложенных на него надежд. Изложенные в двух сочинениях, его путевые впечатления произвели страшный шум, и они были не в пользу восточной церкви. Не считаясь, быть может, в достаточной степени с теми затруднениями, среди которых она влачила свое существование, автор видел в ее религиозной жизни лишь упадок и испорченность. Он доставил противникам реформы сильные аргументы, и оттуда должны были черпать обильный материал первые раскольники.

Никон тем не менее не был сбит с позиции. У московских писателей этой эпохи мысль никогда не была настолько точно выражена, чтобы она не могла подвергнуться самым разнообразным толкованиям. Патриарх нашел или полагал, что нашел, в рапортах Суханова совершенно противоположное тому, что открыли противники реформы, и, отправив их автора на Афонскую гору, поручил ему собрать документы, которые могли бы послужить к торжеству греческой доктрины.

Сделавшись, таким образом, против собственной воли сотрудником в работе, которую он сам отвергал, путешественник привез в 1655 году пятьсот рукописей, из которых одной приписывали более тысячи лет существования, причем вся эта коллекция приняла характер грозного боевого арсенала против разрозненных националистов и сторонников традиции. На деле, для разгоревшейся борьбы греческая доктрина не получила здесь никакого серьезного подкрепления, так как она не одна была представлена в этом багаже. Представленная Гомером, Софоклом, Демосфеном, Феокритом, в привезенном багаже имелась в большом количестве языческая литература, и таким образом это был скорее классический эллинизм, который проник с триумфом в старую Москву. Никто, однако, не подумал составить инвентарь, который мог бы учесть эти богатства. Как это всегда бывает при спорах такого рода, за спором осмысленным и аргументированным последовал слепой взрыв страстей, и таким образом видоизмененная борьба приняла решительный оборот.

4. Реформа

Московский Собор 1649 года выступил, и очень энергично, против изменений в ритуале, которые были предложены эллинистами, и в частности он высказался против унисонного пения. Только по последнему пункту Алексей заставил принять другое решение на Соборе 1651 года. Но это было еще до восшествия Никона. В феврале 1653 года, совершенно не считаясь с этими фактами, новый патриарх выпустил исправленное издание псалтыри и послал его всем своим подчиненным вместе с указаниями, носившими характер приказаний. Тотчас же его сообщники взволновались. Неронову явилось видение, которое предупреждало его, что настало время страдать за истинную веру. Аввакум этому поверил и воспламенился. Был подан протест царю.

Алексей обнаружил беспокойство. Поставив Никона первосвященником, он полагал, без сомнения, найти в этом создании своих рук послушное себе орудие и обеспокоился, увидав, что он дает личное направление делу, предпринятому сообща. Однако царь подчинился влиянию страшного деспота. Он, правда, отказался наказать авторов протеста, но проигнорировал их протест, и в июле Никон, которому царь не посмел препятствовать, сам произвел суд: арестованный и жестоко избитый, Неронов исчез в отдаленном монастыре. Заступившись за своего друга, Аввакум разделил его участь.

В конце этого года или в начале 1654 года гораздо более серьезный акт последовал за этой экзекуцией. Собрав Собор и указав ему на ошибки переписки вплоть до Символа веры, патриарх получил единогласную санкцию на новые исправления, причем уполномочивались на это дело Славеницний и грек Арсений. В то же время был отвергнут знак двуперстного креста с двойною аллилуйей и другими обрядами, споры о которых доходили до начала пятнадцатого столетия.

Мы едва теперь можем понять горячий интерес, связывавшийся тогда с этими спорами, пустыми, по нашему мнению, дрязгами певчих. Московиты той эпохи думали совершенно иначе. Самые смелые новаторы, самые решительные западники из приближенных Алексея испытывали в этой области постоянные угрызения совести. Разъезжая во французских экипажах, одеваясь в немецкое или английское платье, изучая даже свободные науки по книгам, блещущим своим атеизмом, они не уклонялись от определенных концепций, заставлявших их, например, содрогаться от ужаса, когда они нечаянно проглатывали каплю молока во время поста.

С другой стороны, научные основания реформы, предложенной Никоном, были всегда, в этом следует сознаться, довольно шаткими. В то время как Собор в 1654 году живо обсуждал представленный на его рассмотрение вопрос, Суханов не вернулся еще из своего второго путешествия с научными целями, и тексты, осужденные Никоном, не могли быть сравнены с существовавшими оригиналами! На деле патриарх должен был основываться на книге, изданной в 1603 году в Венеции. И, опираясь на авторитет такого источника, Москва должна была отказаться от всего своего религиозного прошлого, признать, что независимость, которой она пользовалась в этой области с момента падения Константинополя, обрекала ее на ложные толкования, объявить себя отсталой и нуждающейся в опеке, отказаться, наконец, от тех идей и честолюбивых замыслов, на которых она строила свое настоящее и будущее, свою интимную жизнь и положение в мире!

Это было уже слишком, и ненависть к новшествам, а вместе с ним самое законное негодование национального чувства и естественное возмущение религиозной совести вылились в общем отпоре страшных элементам реакции.

5. Бунт

Собор 1654 года вынес «единогласное» решение. Мы знаем уже, что эта формула обычно не соответствовала истине. Действительно, распространился слух, будто бы несколько членов Собора отказались подписать его протокол. Коломенский епископ Павел даже подал будто бы на него протест. Потом этот документ был опубликован, и в нем фигурировала подпись прелата с одной оговоркою по поводу числа поклонов, принятых в ритуале. Мотивы чисто личного характера могли, кроме того, внушить такое поведение прелату. Он был близким родственником одного из конкурентов Никона на патриарший престол. Между тем о нем сообщили, будто бы он энергично защищал мнения, противоположные принятым решениям, и через некоторое время Никон, поверив этой версии, сместил епископа с занимаемой им должности и заключил его в монастырь, где он и исчез бесследно.

Дело протестовавших получило своего первого мученика, и Неронов вскоре занял второе место в этом списке. В далекой ссылке он изменил свое поведение, обратившись к царю и к царице с письмами, в которых были выражены некоторые главные идеи подготовлявшегося раскола, а именно тезис о близком пришествии антихриста, возвещенного действиями Никона. Он проповедовал даже в этом направлении в церкви Св. Софии в Вологде.

Переведенный за это в еще более отдаленный монастырь и содержащийся на этот раз в заточении, он убежал и, пробыв несколько месяцев в Соловках, которые в то время представляли собою центр полуполитической, полурелигиозной агитации, он тайком добрался до Москвы и нашел там убежище у Бонифатьева. Все еще любимый Алексеем и оставаясь по-прежнему его духовником, он в то же время сохранял вежливые отношения с Никоном и играл в двойную игру. Но сам царь сделался его сообщником в этом случае: извещенный о присутствии изгнанника, он скрыл это от патриарха. Здесь имело большое значение влияние царицы. Будучи нежным супругом, Алексей уважал убеждения и вкусы своей жены. Занятый, кроме того, в это время войною с Польшею, он мог уделять очень мало внимания ведению своих домашних дел. Но когда вмешалась в это дело Мария Ильинишна, там образовался новый очаг оппозиции. Старый Прокопий Соковнин, самый доверенный советник государыни, управлявший ее личным состоянием, очень влиятельный также сын этого боярина, его две дочери, близкие подруги, товарки по воспитанию царицы, из которых одна была замужем за воспитателем Алексея Морозовым, а другая за князем Урусовым, все родственники, наконец, Марии Ильинишны, – Милославские, Хованские – все были воодушевлены новыми чувствами.

Движение из августейшего терема, где оно нашло мощную поддержку, распространилось во всем высшем обществе, увлекая за собою самые значительные фамилии: Барятинских, Мышецких, Плещеевых, Львовых. Ртищев, заняв нейтральное положение, создал из своего дома замкнутую арену, на которой с яростью сражались сторонники и противники новшеств. Потом агитация вышла на улицу. Она распространилась за пределами столицы, в провинциальных городах и в деревнях. Находясь в ежовых рукавицах у Никона, клир оставался некоторое время чуждым этой агитации, по крайней мере внешним образом. Участь коломенского епископа пугала желавших ему подражать.

В церквах и монастырях недовольство новым ритуалом выражалось лишь в глухом ропоте. Ритуальные книги нового стиля, послушно принятые, лежали рядом со старыми, но не открывались. Вскоре, однако, антиреформенная пропаганда, перейдя в эту среду, вызвала среди многочисленных своих приверженцев из попов и протопопов (Никита в Суздале, Лазарь в Романове, Даниил в Костроме, Логгин в Муроме, Никифор в Симбирске, Андрей в Коломне, Серапион в Смоленске, Варлаам в Пскове) уже менее двусмысленные манифестации. В северных областях, где раскол должен был встретить особенно благоприятные условия для своего развития, даже несколько епископов, Макарий Новгородский, Александр Вятский и преемник Павла в Коломне, Маркел, примкнули, казалось, к решениям последнего Собора.

Но эти мятежные действия не встретили того отпора, который должны были бы вызвать. Обнаружив вначале крайнюю строгость, Никон в свою очередь стал колебаться. Он не чувствовал поддержки. Алексей ускользал из его рук, и конфликт, разыгравшийся между царем и патриархом, имел для религиозного кризиса, возникшего одновременно с этим, последствия, которые можно было легко предвидеть.

Москва знала уже достаточно разногласий по поводу догмы и церковной дисциплины. Уже не одна секта, даже из тех, которые, подобно хлыстовщине или беспоповщине должны были фигурировать на первом плане в будущем расколе, зародилась в недрах национальной церкви. Обыкновенно такие беспорядки подавлялись посредством строгостей или широкой терпимости. Темперамент Никона в связи с тем щекотливым положением, в которое он лично попал, повел к тому, что ни одно из этих средств не было принято. Натура его восставала против всяких компромиссов, но с другой стороны, под давлением обстоятельств, он сознавал необходимость подчиниться им, – тогда он стал лавировать. Когда в мае 1656 года Неронов по совету Бонифатьева надел рясу, Никон представил его Собору и добился на нем решения отлучить виновного от церкви, но в апреле следующего года он его помиловал и пригласил к своему столу! В то же время, даже в стенах Кремля, допускались уклонения от официального ритуала; но тогда же распространился слух о трагической кончине прежнего коломенского епископа, умершего, по версии одних, в сумасшествии, являвшимся последствием телесного наказания, а по другим – растерзанного хищными животными или сожженного живым. Легко понять влияние этих небылиц на неразвитые умы. Раздраженная и в то же время ободренная партия оппозиции черпала в них новую силу.

В августе 1657 года значительное количество исправленных книг было послано в Соловки для распределения их по решению общины между соседними церквами. Служа в одно и то же время местом изгнания и убежищем для осужденных и беглецов всякого рода, этот монастырь не имел ничего общего со спокойствием Фиваиды. Там постоянно веял мятежный дух. Никон только что сослал туда князя Михаила Львова, старого управляющего московской типографией при патриархе Иосифе и одного из активных вождей реакционного движения. Соловецкие монахи также точили зубы на патриарха за старое, помня еще то время, когда он, будучи новгородским митрополитом, держал монастырь под своею властью. Разве он не вмешивался тогда в проверку качества просфоры, которая там готовилась в большом количестве и в которой частенько, по-видимому, отсутствовала пшеничная мука?

Лично принадлежа к партии, недавно принявшей сторону Неронова, архимандрит Илья созвал Собор монахов и священников, так называемый черный или народный Собор, и на нем было решено держаться старых книг и отправить в этом смысле прошение царю. Когда оно прибыло в Москву, там уже не было Никона, который ответил бы на него так, как оно этого заслуживало. В свою очередь он узнал всю горечь немилости и ссылки. Дело так и осталось нерешенным и, одержав видимую победу, знаменитый монастырь все более и более обращался в очаг агитации и пропаганды против реформы.

С 1657 по 1666 год гражданские и церковные власти имели еще неосторожность скопить в этом месте весь горючий материал, издавая все новые приказы о ссылках и направив туда до ста пятидесяти лиц. В 1660 году архимандрит монастыря Св. Саввы, любимого места уединения Алексея, Никанор фигурировал в их числе после того, как неразумно домогался наследовать Никону, и бунт получил вождя, которого ему недоставало.

В 1666 году был созван Собор, который должен был судить Никона и решить в то же время участь его реформы. В этот момент, долго колеблясь между противоположными мнениями и влияниями, Алексей принял наконец решение. Желая избавиться от бывшего патриарха и от кризиса, в который этот второй бунтовщик вовлек церковь и государство, царь думал прибегнуть к помощи восточных патриархов. Но призыв к их дисциплинарному авторитету влек за собою принятие и их канонической власти. И, следовательно, Никона пришлось отделить от дела: последнее должно было получить окончательную санкцию, в то время как бывший патриарх должен был получить то наказание, которого он заслуживал совсем по другим причинам. Такова была основная мысль, господствовавшая на собраниях большого Собора 1666–1667 годов, и такова история и большой части человеческих предприятий.

Но в том религиозном споре, в который она была вовлечена Алексеем, эта комбинация еще осложнялась целым рядом очень беспокойных элементов. Она подчеркивала экзотический характер реформы и усилила против нее негодование национального чувства. Эта комбинация ввела, кроме, того в борьбу те насильственные меры, от которых она до сих пор была избавлена. Традиции страны склонялись к пощаде и компромиссам; Восток, призванный в качестве третейского судьи, должен быть принести с собою совершенно иные стремления.

Решения Собора, продолжавшегося до 1667 года, могут быть разделены на две категории, ясно определившиеся уже при появлении в заседании иностранных патриархов. До прибытия их Собор принимал по отношению к антиреформенной оппозиции примиряющую точку зрения. Он старается привести отпавших к повиновению и отчасти успевает в этом. Один за другим вятский епископ Александр, архимандрит монастыря Св. Спасителя в Муроме Антоний, игумен монастыря Св. Иоанна Златоуста, Феоктист и сам Неронов заявляют о своем подчинении. Остальные отпавшие отлучаются от церкви; но Собор все же не отчаивается в их дальнейшем обращении и дает среди других попу Лазарю несколько месяцев на размышление. Он не произносит ни одной анафемы ни против людей, ни против дела; он не принимает никаких непоправимых мер, кроме как против некоторых индивидуумов, виновных в прямом его оскорблении, и даже к ним он применяет только церковные наказания.

С появлением александрийского патриарха Паисия и антиохийского Макария картина меняется. Собор бьет двойными ударами, и они широко отзываются, предавая вечным проклятиям, не допускавшим ни суда, ни апелляции, всех теперь или в будущем непокорных; принимается решение не только вооружиться божественною властью с ее духовными наказаниями, но также и светскою властью. Когда эти решения стали выполняться, раскол родился окончательно, крещенный кровью, к той интенсивной жизни, которая воодушевляет его еще и теперь.

6. Крещение кровью

Противники реформы подпали теперь под действие параграфов кодекса 1649 года, осуждавшего на смертную казнь в огне за всякое нарушение божественного или церковного закона. Ни церковные власти, ни гражданские не были вначале расположены применять это последствие принятых ими мер. Аввакума отправили в ссылку в Сибирь. То же произошло и с дьяконом Феодором и с попом Лазарем, которым только отрубили языки. Никого между тем не сожгли и, кажется, более надеялись на влияние книги, опубликованной в это время в пользу реформы монахом, родом из Белоруссии, Симеоном Полоцким, начавшим ею свое блестящее будущее.

Желая оправдать оказанное ему доверие, он много трудился, но плохо рассчитал свои силы. Представляя собой произведение ученой полемики, в которой схоластика, диалектика, риторика и поэтика, очень почитавшиеся тогда в польских школах, боролись путем тонких силлогизмов и мудреных просопопей, этот «Жезл правления», как назывался этот блистательный трактат, не был предназначен управлять теми, к кому обращался. Но между тем ему верили, и патриарх Макарий, возвращаясь в Антиохию, должен был жаловаться на снисхождение к диссидентам, все более и более увеличивавшимся в числе.

Тут внесла также свою лепту царица Марии Ильинишна, и до ее смерти, в 1669 году, дела оставались в том же положении, хотя легенда, созданная позже в недрах раскола, и увеличила число жертв, прибавленных с этого времени к мартирологу «старой веры». Но кончина первой жены Алексея и появление пользовавшегося любовью приемного отца новой царицы, Матвеева, определенного западника и реформатора, привели к роковой развязке нонконформистов. Так как, с другой стороны, и раскол принял беспокоящие размеры, Алексей развязал руки сторонникам репрессий, нашедшим аргумент в этом факте, и казни начались.

В то же время бунт в Соловках, всё продолжая разрастаться и связавшись с восстанием Стеньки Разина, приближался к трагической развязке. Были исчерпаны все мирные средства. На все обращенные к ним увещания монахи отвечали более или менее смелыми критическими сочинениями. Одно из последних должно было занять почетное место в литературе раскола. Как на главный мотив их оппозиции к реформе, авторы этого документа указывают на прибавку одной буквы в имени Иисус, настаивая на том, что нужно писать «Исус», а не «Иисус», по новому учению. И к этим жалобам они прибавляли еще и вызов: «Прикажи, царь, послать против нас твой меч, уже обагренный кровью; мы с радостью перенесемся из этой юдоли скорби к лону вечного мира».

В 1668 году перчатка была поднята, но маленький отряд войск, посланный Алексеем, должен был отступить. В монастыре имелся сильный гарнизон, многочисленная артиллерия и еще в 1854 году его стены устояли от огня английских пушек. Началась правильная осада, и она продолжалась до января 1676 года. Тогда измена открыла ворота крепости, остававшейся так долго недоступной для царских солдат, и сразу раскол насчитал значительное количество настоящих мучеников. Меч и огонь не пощадили никого.

Некоторым из осажденных, однако, удалось вырваться до разгрома. Они отправились проповедовать евангелие на берегах Онеги и явились основателями знаменитого убежища – Выговской пустыни, при впадении Выга в Онежский залив, которое в продолжение двухсот лет служило главным местом для новой религии, окончательно установленной благодаря этому кровавому посвящению.

Глава II

Раскол

1. Начало раскола и его причины

«Раскол» значит схизма. Диссиденты семнадцатого века не называли себя сами этим именем, которым официальная церковь окрестила все их секты и которое было санкционировано обычаем. Они себя называли, как называют себя и в настоящее время его последователи, староверами или старообрядцами, т. е. приверженцами старой веры или старых обрядов. Зародившись в среде людей по большей части невежественных и ограниченных, это движение представляет на первый взгляд такую бедность идей, что развитие его становится прямо непонятным. На Западе великие религиозные конфликты противополагали обычно различные концепции, тезисы, основанные на некоторых важных пунктах догмы или дисциплины: троичность, божественность Христа, авторитет папы. Здесь же сражались и умирали за слова, буквы, за простые жесты!

Но если между тем поближе подойти к этому явлению, то оно совершенно меняет свой вид. Под этой тривиальною внешностью скрываются более серьезные, более глубокие причины диссидентства, и религиозный кризис, заключенный таким образом в узких рамках, связывается уже с великими проблемами политического, социального и интеллектуального порядка, которые эта эпоха одновременно поставила в порядок дня.

С начала своего исторического существования славянский мир неизменно колебался между двумя противоположными течениями, между анархией или силой центробежной и между порядком и силой концентрации. Эта борьба продолжается еще и на наших глазах. Унаследовав традиции, выработанные династией Рюрика, политика Алексея явилась великой попыткой объединения административного, политического и религиозного. Она этим вооружила против себя все элементы, стремившиеся к беспорядку и разъединению.

В попытках церковной реформы, предпринимавшихся еще до Никона, исправление ритуала и священных книг являлось лишь одною из деталей. Вся организация религии требовала многочисленных поправок. Плохое распределение епархий, недостаточность храмов, невежество и безнравственное поведение священнослужителей, монастыри, обращенные в притоны разврата, – все ее здание кричало о своем ничтожестве. Хроники этого времени со всех сторон вопиют о скандальных фактах. В провинции епископы были, кажется, окружены целым двором светских и духовных чиновников, походившим на свиту короля Пето, хотя и не столь веселого характера. Казначей, дьяк, два секретаря, шесть регистраторов, делопроизводитель, метрдотель, эконом, ключник, хранитель даров, столяр, духовник с дьяконом, сторож канцелярии, привратник, протопоп с целым клиром, церковные сторожа, служки, дюжины звонарей – таков был личный состав, которым окружал себя самый последний из этих прелатов.

Прибавьте сюда еще несколько женщин, официально значащихся в списке, хотя невозможно указать какую-либо их функцию. Все они практиковали симонию в огромных размерах и спорили между собою, чуть не разрывая друг друга на части и эксплуатируя при этом безжалостно свою паству. Они подавали пример всевозможных пороков. Даже в самой столице служащие при доме патриарха были явными взяточниками. У ворот Кремля пьяные попы спорят между собою, обмениваясь всяким сквернословием, или угощают друг друга ударами кулаков. Они рыщут по улицам, насилуя девушек, валяются под столами кабаков, когда не заняты в воровских и разбойничьих шайках. Назавтра после гнусных оргий они служат обедню еще полупьяные и произносят всякие непристойности перед алтарем.

Постоянно расширяясь, часто нечестным путем, богатство некоторых церквей и общин оставляет большую часть священников в крайней нищете, без всяких средств. Многие обращаются к тайной продаже питей или к другим еще более подозрительным занятиям. Их даже не осуждают, потому что в Новгороде митрополит увеличивает свои доходы, назначив налог на детей, рожденных вне брака.

Престиж этого клира совершенно соответствует его поведению, и закон сам санкционирует его унизительное положение: подвергшись обиде, поп имел то же право на правосудие, как какой-нибудь инородец, черемис или мордвин, и за пять рублей можно было его колотить сколько угодно, лишь бы не убить.

Недостаточное количество храмов и разврат священнослужителей приводят к тому, что задолго еще до отделения расколом огромное число православных оказываются исключенными фактически из официального прихода, никогда не слушая службы и умирая часто без исповеди.

Вот против этих-то беспорядков и вопиющих злоупотреблений и вооружился первый опыт реформы. Около 1644 года Никон опубликовал и послал по епархиям инструкцию, имевшую своей целью подчинить назначение клира более строгому выбору.

Открыв богатые библиотеки некоторых церквей и монастырей, стараясь пробудить в тех же местах умственную деятельность, заглохшую с шестнадцатого века; дав новый импульс школе Чудова монастыря, основанной в 1633 году субсидируя школу св. Андрея, недавно созданную Ртищевым; улучшая и умножая типографии, он надеялся получить реальный прогресс на этом пути. Мы видели также, с какой суровостью он наказывал проступки своих подчиненных.

К несчастью, ему недоставало в этой роли судьи авторитета личного примера, а с другой стороны в реорганизацию такой распущенной церкви одновременно производимая реорганизация государства вносила в некоторых отношениях разноголосицу. Политическая эволюция семнадцатого века, как мы это знаем, имела тенденцию слить обе эти власти в одной иерархии, где, подчиняясь совершенно естественно светскому авторитету, духовный клонился к уничтожению.

В то же время централизация приходов закончилась с этой стороны полным переворотом. Подразделения, до сих пор автономные, основанные до того по принципу избрания священнослужителей прихожанами и разделения административной и юридической власти, выполняемой сообща, стали простыми округами, подчиненными вместе с управляющей ими епархией главенству светской власти. Логическим последствием этого нового порядка вещей должно было явиться по крайней мере то, что, обращая членов клира всех степеней в чиновников, подчиненных его власти, государство приняло бы их содержание на свой счет. Но оно этого не сделало, и отсюда между этими приходами, лишенными права выбирать своих священников, и между священниками, которых они же продолжали кормить, образовалась глубокая вражда, следы которой заметны и до сих пор. Отсюда также и другая причина недоверия, всегда так тяжело отзывавшаяся на несчастных сельских священнослужителях, вдвойне приниженных, как властью, так и теми, от кого они ждут хлеба.

Впрочем, нужно отметить, Московское государство семнадцатого века не было еще само на высоте того положения, которое оно взялось выполнить. Как в церковных порядках, так и в политических, прибегнув к репрессии, чтобы уничтожить беспорядок, оно только заменило злоупотребление свободою злоупотреблением властью. И ему, кроме того, недоставало авторитета. В новой иерархии власти церковная и гражданская были представлены двумя индивидуальностями – династией Романовых и патриархатом, одинаково возникшими лишь со вчерашнего дня и старавшимися сообща пробить себе дорогу путем кропотливых нащупываний. Алексей разделял свои прерогативы государя с Никоном, так что часто трудно было понять, кому из них принадлежит инициатива.

Собор 1666 года незадолго до этого осудил в очень сильных выражениях решения Собора 1651 года, обвиняя их авторов в невежестве и безумии. Все это не могло создать уважение и повиновение. И вот, наконец, это государство и эта церковь, соединившись как-то нескладно в общем деле скупа и деспотизма, чтобы лучше подчинить себе волю и совесть мятежников, сообща апеллировали к иностранцам! После целой массы немцев, голландцев, англичан, взятых на жалованье для того, чтобы мучить дух и тело бедного московского народа, ему нужна была еще целая свора греческих или украинских монахов для управления верою! И это было сделано в тот момент, когда, следуя близко от тех проломов, которые были сделаны на границе страны польским нашествием, римская уния завладевала в свою очередь религиозною областью святого Владимира.

Перед этой двойной атакой дух беспорядка, инстинкт самосохранения и национальное чувство соединились в народных массах, и раскол нужно рассматривать как неизбежное следствие такого соединения. В течение многих веков находивший себе последовательно подтверждение в анархической организации веча, в бурном режиме уделов и в антиполитическом и антисоциальном явлении казацких шаек и братств, дух независимости, мрачная обособленность и буйство, свойственное славянскому гению, снова появились под этою новою формою. То направление умов, которое было свойственно людям этой страны, требовало между тем, чтобы это движение приняло, особенно вначале, характер исключительно религиозный. В Москве все делалось под покровом религии, все к ней сводилось. И с другой стороны, обусловленный совокупностью сложных причин, смутных исторических воспоминаний, плохо проконтролированных впечатлений, поспешных концепций, предубеждений и сомнений – острый пароксизм латинофобии на религиозной почве сыграл, конечно, значительную роль в кризисе.

Порядки политический и моральный в своем осуждении смешались. Будучи такого же экзотического происхождения, как и самодержавие царей, наука этих иностранных учителей казалась лишь одним приказом больше для того, чтобы увеличить тягость всеобщего рабства. Местами раскол должен был обнаружить сепаратистские тенденции, как это свидетельствует один из самых любопытных памятников его литературы: «Повесть о белом клобуке». Этот «белый клобук» – эмблема независимости Новгорода.

Большинство диссидентов повиновалось на самом деле лишь бессознательно этим главным импульсам. Они выставляли в споре с противниками совсем другие мотивы, которые, без сомнения, не были чужды образованию раскола, но играли в нем второстепенную роль. В их умах и в глазах современников раскол получил в общем значение протеста либо против новшеств, вводимых в то, что диссиденты называли «своею верою», либо против распущенных нравов официальной церкви. Мы не рискуем теперь после близкого изучения фактов ошибиться на этот счет. Лазарь уличал дерзких исправителей священных книг, но чаще он направлял свои нападки против «философов», окружавших царя, тех святотатцев, «которые думали измерять аршином хвост звезд». Он отдавал предпочтение местным ученым, которые, как будущий апостол раскола, исцеляли на больших дорогах больных с помощью порошка, приготовленного из сушеного сердца новорожденного ребенка.

Неронов обличал в недостойных выражениях испорченность клира, но в то же время в своей переписке с Бонифатьевым он наивно жаловался на то, что его сына преследовали за кражу драгоценной утвари в Казанском соборе. На деле также отказ подчиниться дисциплине испорченной церкви, которую они покидали, должен был у большинства раскольников закончиться другими и еще худшими уклонениями. Аввакум первый, как ни был он лично чист, сделался впоследствии защитником свободной любви, отожествленной с «любовью во Христе»; различные секты практиковали ее без всякого стыда, а знаменитая основательница одной из самых уважаемых диссидентских коммун Акулина являлась в сущности лишь сводницею.

Вообще начало раскола можно связать еще с особым движением, вызвавшим к жизни на всем пространстве европейского континента монашеские учреждения средних веков. Среди общей разрухи, которая явилась наследием Смутного времени, инстинкт диссоциации, так сильно свойственный славянскому темпераменту, не мог также не последовать по этой наклонной плоскости. И на деле мы видим, что это желание изолироваться, уйти из общества к независимому существованию значительно усилилось в течение семнадцатого века. При девяноста монастырях, основанных в этой стране между одиннадцатым и четырнадцатым веками, и при сотне в пятнадцатом, эпоха первых Романовых насчитывает до двухсот пятидесяти новых учреждений. Они зарождались здесь и развивались самым простым способом. Соседи или прохожие узнавали о существовании схимника; они присоединялись к нему, строили вокруг его кельи свои, затем строили церковь во имя Богородицы или какого-либо прославленного святого; первый встречный игумен постригал основателя пустыни в монахи, ближайший епископ производил рукоположение, и, таким образом, одним монастырем оказывалось больше.

Но еще чаще эти колонии схимников не имели средств или желания добиться официального признания. Это и не нужно было. Одежда делала монаха; соединяя вокруг себя около двадцати учеников, пришедший первым – это был обыкновенно старик – поучал их, как понимал сам, истинной вере, или правильному толкованию священных текстов; не будучи священником, он служил в построенной им церкви, говорил с горечью о местных духовных властях, с печалью вообще о православной церкви, как и об обществе, и, таким образом, еще задолго до Никона раскол свил себе гнездо в тиши густых лесов, в глуши затерянных деревень, на отдаленных пустынных прогалинах северо-востока под видом скромного протеста против всего, что делалось в других местах, в центре этого мира непрестанного разврата, от которого они оторвались.

В области Владимира, возле города Вязников, в глуши густых лесов по берегам Клязьмы, монах Капитон поселился, таким образом, в конце 1650 года. Он был уже очень стар, думают, что ему было почти сто лет. Он вел всегда бродячую жизнь, нигде не задерживаясь надолго. Много раз его заточали и в настоящих монастырях для покаяния; всегда ему удавалось уйти благодаря своему красноречию, как и престижу, созданному упорным воздержанием. За ним числилась репутация святого и выдающегося защитника веры. Между тем его доктрина ограничивалась лишь соблюдением правил самого сурового аскетизма и отрицанием всякой церковной иерархии.

Так родилась беспоповщина, причем идеи Капитона, толкуемые различно, породили множество и других сект. Сектантство, насчитывающее теперь в России многочисленных приверженцев, произошло из того же источника, и основатель секты хлыстов Даниил Филиппов, родом из Костромы, там же черпал свое вдохновение. Эти черты являются общими для большей части религиозных эволюций. Благодаря другим своим частностям, однако, раскол принимает особенный и совершенно своеобразный характер.

2. Характерные черты

В своем развитии эта схизма подчеркивает вначале неслыханным образом свой природный мизонеизм. Она воздвигает, наконец, в догму абсолютное уважение ко всему, что являлось старинным. Кроме того, она стремится подчинить раз установленному канону все элементы общественной жизни: государство, общество и семью. Осуждение всякого прогресса являлось отсюда естественным последствием.

Ничто не должно больше менять своего положения. Окончательный тип национального существования был объявлен отныне готовым: ne varietur раз и навсегда. Он соответствовал, впрочем, представлению о Москве в том виде, в каком она рисовалась умам в течение всего шестнадцатого и первой половины семнадцатого века. Благочестивый царь с бородой, одетый в золотую парчу и осыпанный драгоценными камнями, – по изображению, данному художниками того времени Феодору Иоанновичу, сыну Грозного. Он ходит по церквам, подолгу молится и не имеет никаких других забот, ни функций. Его сопровождают также бородатые и «некурящие» бояре, «поддерживающие его под руку», и в этом заключается все их занятие. В приказах другие бояре, также бородатые и суровые, ведут дела, творят суд по канонам, но не манкируют церковной службой. Они строго соблюдают посты, ходят в баню по субботам, принимают участие в воскресных процессиях, предпринимают частые паломничества, и, главное, запрещают народу дьявольские игры и развлечения, уничтожают театры, запрещают танцы, музыку и маскарады, особенно препятствуют распространению иностранных наук, противных духу русского народа и учению святых отцов.

Таков был их вечный идеал.

Новшества осуждались не потому, что они по существу своему были плохи, но потому, что они были новы. Тремя веками позже в госпитале раскольничьей Рогожской общины по той же причине воспрещены железные кровати. Единственные священные книги, которые допускались расколом, были те, которые печатались при пяти первых патриархах: Иове, Гермогене, Филарете, Иосафате и Иосифе! В этих текстах каждое слово, каждая буква имели значение догмы. Они содержали в себе лишь ее одну! Главными пунктами доктрины являлись: орфография «Исус», слово «истинный», уничтоженное Никоном в Символе веры, двойное аллилуйя, служение обедни семью просфорами, восьмиконечный крест, шествие в ходах по солнцу и знак двуперстного креста.

Старинные обряды чисто местного характера таким образом считаются единственно точными толкованиями вечных истин, и раскол им приписывает, кроме того, силу спасения, независимо от морального достоинства или от силы религиозного чувства тех, кто их соблюдает. То была доктрина спасения не по вере, а по обряду.

То было также отрицание внутреннего смысла, первоначально связанного с этими формами религиозной жизни, в которых отмечался и укреплялся ряд моральных элементов, способных, думалось, склонить людей к лучшим делам и в которых церковь видела средство вновь воскресить в назидание верующим тот или другой важный момент их прежнего существования. Упуская из виду эту первоначальную мысль, раскол брал на себя задачу переделать нелепым образом работу древних христианских коммун, чтобы наполнить пустой сосуд, оживить мертвую букву посредством совершенно произвольных толкований. И, следуя этому пути, он должен был с течением времени перестроить с помощью смелых дедукций всю священную историю, изобрести более новые и более смелые символы, чем все те новшества, которые он осуждал. Таково, например, было рассуждение, изобретенное толкователями раскола по поводу воскрешения Лазаря.

Лазарь никогда не существовал. Его смерть – это грехи, его сестры олицетворяют собою тело и душу его, его могила – это мирские дела, его воскресение, наконец, символизирует раскаяние.

Рационалистские или протестантские идеи не были чужды этой эволюции. В своей борьбе с католицизмом православные богословы польских провинций прибегали охотно к литературе реформированных церквей, заимствуя, например, у Лютера его тезис о папском Риме, в виде апокалипсического Вавилона, и отожествляя Антихриста с папою или, скорее, с принципом, представленным в папстве. Более или менее непосредственно раскол воспользовался этим, заменяя одну гипостазу другою, папу патриархом.

Перенеся в то же время и по той же системе свою основную доктрину на политическую и социальную почву, он показал себя одинаково враждебным и обычаям и порядкам, в которых религия даже не была заинтересована, но в которые он ее впутал путем ряда уловок. Никаких переписей, так как Бог разгневался на Давида, когда он послал Якова сосчитать народ Израиля. Никакой подушной подати, по местной терминологии, так как душа сотворена по образу Божию. Никакой военной службы позже, ввиду огнестрельного оружия, неизвестного Священному Писанию, или ввиду того, что слово «солдат» имеет отталкивающее сходство с именем Сатаны. В пророчествах или Деяниях апостолов раскольники даже находили аргументы против употребления бритвы, а ношение галстука вызывало у них отвращение.

Дойдя до этого, раскол принимает вид окаменевшего сколка старой Москвы. Между тем в нем билась интенсивная жизнь и обнаруживала свою способность к силе сопротивления и пропаганды, к независимому развитию, на которое не могли воздействовать два века преследования.

Продолжая существовать и расширяясь при этом, раскол и сам эволюционирует, вопреки своему основному принципу, казалось, налагавшему на него неподвижность; он становится разнообразен до бесконечности; в его недрах зародятся позже крепкие организмы и будут стремиться осуществить многочисленные способы существования в гармонии с различными видами веры. Наступит также день, когда революционеры, свободные от всяких исповеданий, а в то же время и реакционеры, одинаково индифферентные к догматическим спорам, будут оспаривать этого загадочного союзника, видя в нем одни – орудие социалистической и даже антирелигиозной агитации, другие – элемент зародыша политического и социального возрождения. Таким образом, некоторые историки, между ними Костомаров, а потом Милюков, видели в адептах дикого мизонеизма работников определенного прогресса. Осуждая современное им общество на вечную неподвижность, Лазари и Аввакумы тем не менее вводили в него, всегда бессознательно, принципы, самые противоположные этому постулату. Остановившиеся в своем росте или ретрограды по отношению к интеллектуальному движению их страны по пути цивилизации, они тем не менее принимали участие в этом движении, прибавляя к пробуждению мысли пробуждение религиозного сознания.

Подчинение официальной церкви государству было возможно в эту эпоху лишь благодаря полной индифферентности заинтересованных в этом лиц. Привлекая к себе верующих, относительно наиболее ревностных к свободам, таким образом нарушенным, раскол облегчил еще это подчинение, но он дал в то же время духу независимости приют, предназначенный для его сохранения и для развития в нем энергии. Во всех этих отношениях великий раскол семнадцатого века был олицетворен до некоторой степени в личности и жизни самого деятельного и самого популярного из его вожаков, очень выразительную и привлекательную фигуру которого будет кстати нарисовать здесь.

3. Апостольство Аввакума

Перед нами один из последних представителей той эпической фаланги героев, которые, начиная с легендарных сподвижников Владимира, не переставали растрачивать с большой силой, и не без эксцессов, на дела самого различного свойства и часто мало достойные свой бурный темперамент. Вокруг нового богатыря, как в киевской эпопее, группируются многочисленные статисты, но на этот раз совершенно иного рода. Это аскеты и юродивые, как их тогда называли. По-своему они повторяют подвиги Ильи Муромца и Добрыни, находясь в самый жестокий мороз в одной рубахе и босиком, или влезая без всякого колебания в жаркие деревенские печи. Предсказатели, ясновидцы и чудотворцы, они пробиваются через тройные ряды солдат и смело говорят с государем, подавляя его силою своего слова или ослепляя совершаемыми чудесами. Иногда, однако, им не удается заставить себя слушать, и их предают жестоким испытаниям. Ссылаемые в Сибирь, они сталкиваются там с другими героями, эксплуататорами и покорителями северных пустынь, московскими Кортесами и Писарро, борющимися в этой стране с жестокостью и дикостью зверей и людей. Так возникали страшные столкновения, в которые и те и другие вмешивались не менее страстно и сильно.

Родившись около 1620 года в Новгородской области, по его собственному свидетельству, от пьяницы попа и матери, исповедовавшей самый строгий аскетизм, Аввакум подпал с колыбели влиянию двух нравственных типов, разделявших тогда большинство московских семей. В двадцать три года он женился на дочери кузнеца из своей деревни, Настасье Марковне, и тотчас же после этого получил скромный приход. Он вскоре вооружил против себя прихожан своим беспокойным рвением и крайней строгостью, вошел в распрю с местными властями, ревностными чиновниками, отвечавшими на его ругательства ударами. Избитый однажды почти до смерти в своей церкви, вытащенный на другое утро за волосы из своего дома, несмотря на священные облачения, в которые он был одет, изуродованный через неделю после этого одним изувером, который откусил у него палец своими зубами, он спасается в Москве, находит там покровителей, отсылается обратно в свой приход и начинает снова.

Он принимается за вожаков медведей, которых он прогоняет, убивая при этом одно животное и освобождая другое, к великому неудовольствию зрителей. Затем он наносит оскорбление могущественному воеводе Василию Шереметеву, отказав в своем благословении сыну этого провинциального царька за то, что тот отрезал себе бороду. Отец приказывает бросить в Волгу дерзкого попа. Спасшись неизвестно каким образом из воды, Аввакум добивается перевода в Юрьевец, где получает повышение, а также звание протопопа. Но через два месяца он снова возбудил против себя народ и клир, мужчин и женщин. Выведенная из себя толпа осаждает его в доме патриарха, куда призвали его обязанности службы. Аввакума вытащили наружу, били кнутом, топтали ногами, оставили почти мертвым на месте. Ему едва удалось добраться до дому, но и там его окружили с криками: «Смерть сыну б..!» И это кричали в один голос и священники и женщины.

Покинув жену и детей, он находит возможность на лодке по Волге добраться до Костромы. Но тамошние жители тоже выгнали своего протопопа Даниила, которого они обвинили в участии в исправлении святых книг и обрядов, и, заподозрив, что Аввакума тоже разделяет подобные наклонности, они отказывают ему в приеме.

Эти события происходят в 1651 году, и в этот момент, как помнят мои читатели, будущие раскольники были еще на стороне реформы.

Аввакум возвращается в Москву и входит в дружеские отношения с Бонифатьевым и Нероновым. Он не принимает участия, как это предполагали, в их работах. Для этого он слишком мало знает. Но за неимением другого занятия он, вероятно, заведует типографией.

Поссорившись вскоре с Никоном, при уже известных нам обстоятельствах, он меняет лагерь и обращается в ярого защитника старого ритуала. Арестованный в 1653 году, еще раз подвергшись побоям и тасканию за волосы, закованный в цепи, он проводит три дня в темной камере без питья и пищи. У него хотят отнять рясу, но царь вмешивается в дело, и его ссылают в Сибирь с женою и детьми.

Это путешествие, которое он вынужден делать сушею и водою, продолжалось тринадцать недель. Настасья Марковна рожает в дороге. В Тобольске изгнанник сначала был хорошо принят архиепископом Симеоном, тайным приверженцем рождающегося раскола, и воеводою, князем Василием Хилковым. Но в отсутствие архиепископа у его протеже происходят страшные распри с дьяком Иваном Струною, которого он хотел побить кожаным поясом. Он рискует снова быть зарубленным или брошенным в воду. Желая его спасти, жена воеводы думает его спрятать, как второго Фальстафа, в большом чемодане. Перед этим взрывом гнева он на некоторое время успокаивается, сохраняя непримиримость своего взгляда и невоздержанность своего усердия. Но одно видение заставляет его сожалеть об этой полукапитуляции, и, когда пропаганда, которую он ведет с новым жаром, начинает становиться беспокоящей, его отправляют подальше, в Енисейск. И вот он в качестве священника назначен в отряд Афанасия Пашкова, занятого в то время покорением для царя новых земель и новых подданных.

Пашков не похож на добродушного тобольского воеводу. Аввакум на этот раз имеет дело с другим богатырем, и между этими людьми, одинаково деятельными и предприимчивыми, но в различных сферах, трудно установиться пониманию. Тот вынужден был ввести в отношении к своим людям железную дисциплину, и, пытаясь смягчить строгости, Аввакум сам не обладал при этом ровно никакою мягкостью и умеренностью. У него не было авторитета, и потому он в глазах сибирского колонизатора являлся лишь преступником и почти раскольником. Несомненно, кроме того, что, исполняя свою миссию, Пашков обнаруживал страшную грубость и тот дух чрезмерного произвола, который был столь свойствен его соотечественникам и носит у них название «самодурства».

Первая ссора, по рассказу Аввакума, вышла из-за двух женщин, из которых одной было шестьдесят лет, а другая была еще старше: они находились в шайке казаков, встреченных экспедиционным отрядом. Они были вдовы и искали монастырь, где могли бы постричься, по обычаю того времени. Но Пашкову вздумалось их выдать замуж. Аввакум запротестовал против этого. В это время шли вниз по Тунгуске. Воевода приказал высадить священника, велев ему следовать за ними пешком. Когда он стал протестовать, Пашков ударом кулака уложил его на землю и оставил в таком положении. Лишенный одежды, избитый, Аввакум оставался всю ночь под холодным дождем.

Через несколько дней судно, на котором ехал Пашков, село на мель. Сын воеводы, Иеремия, вступился за священника. Он усмотрел в этом случае небесное наказание. Рыча, как дикий зверь, говорит Аввакум, Пашков схватил мушкет и три раза выстрелил в дерзкого. И три раза произошла осечка. Если этот факт и верен, то он доказывает лишь плохое качество боевого материала, которое употреблялось в то время покорителями Сибири. Нужно предполагать, что все это было рассказано Аввакумом не так, как оно происходило на самом деле. Если верить ему, то такое чудо вызвало в воеводе чувство раскаяния, однако не помешавшее ему употребить против чудотворца другие жестокие меры. Брошенный в подземную тюрьму, священник чуть не был съеден крысами и не каждый день имел там пищу. Содержимый в холоде зимою, он был весною переведен в слишком нагреваемую камеру, где чуть не задохся. Он не мог даже ходить за двумя своими больными детьми, которые умерли один за другим, и когда экспедиция тронулась в путь, ему пришлось сопровождать ее пешком, по крутым тропинкам, где несчастная Настасья Марковна часто падала.

Среди многочисленных противоречий большая доля сильного воображения легко угадывается в рассказе об этих испытаниях, сделанном их главною жертвой. «В продолжение десяти лет», – говорит наивно автор, – Пашков, право не знаю, мучил ли меня или сам был замучен мною». Каждый из них, конечно, вкладывал свое, и «десять лет» указывают у одного из мучителей на решительную долю воображения. Изгнание Аввакума в Сибирь состоялось в 1653 году, а уже в 1661 году протопоп был снова призван в Москву. Никон пал и, желая усилить немилость, в которую впал патриарх, бояре считали полезным вернуть одного из его самых ярых противников, к которому к тому же и Алексей сохранял большую симпатию.

По свидетельству историков раскола, Аввакум должен был быть принят в столице как «посланец неба». Один из князей Хованских, может быть, Иван Никитич, тот самый, который никак не мог простить Никону, что он заставлял его поститься во время путешествия в Соловки в 1652 году, предложил апостолу гостеприимство в своем доме, и мы видели уже, что в этот момент раскол находил себе действительно приверженцев у части местной аристократии. Но было еще далеко до того, чтобы Аввакум, как он без сомнения, воображал, явился в Москву в качестве триумфатора. Осложненное различными перипетиями, его возвратное путешествие продолжалось около трех лет, и в это время обстоятельства изменились. Никона уже нечего было бояться, так как дело реформы взяло верх в официальных сферах. Возвращенный из Сибири явился лишь помехою и теперь уже казался человеком неудобным.

В Тобольске он свиделся с другим знаменитым изгнанником, Крыжаничем, и дал в этом случае доказательство крайней узости своих идей. Крыжанич описал последовательно все детали этой короткой встречи. Решившись отдать визит протопопу, он был остановлен им на лестнице.

– Ни с места! Стой! Какую религию ты исповедуешь?

– Благословите меня, отец…

– Я не даю благословения, не зная за что. Какова твоя вера?

– Почтенный отец, я верю во все истины, предписанные святою апостольскою церковью; я принимаю, как счастье, благословение всякого священника, и поэтому я и прошу вашего. В деле веры я готов объясниться с епископом, но не с путешественником, заподозренным по этому же поводу. Если вы не хотите меня благословить, то Бог с вами.

Между католическим аббатом Крыжаничем, готовым на компромисс, и суровым священником раскола, какая большая разница!

Соблазны, ожидавшие Аввакума, были такого рода, что по его собственному признанию, искушение чуть не заставило его прекратить борьбу. Некоторые бояре его обласкали. Алексей сам дал ему аудиенцию и поселил в одном из монастырей Кремля. Сблизившись таким образом, царь и апостол часто виделись друг с другом, и государь постоянно низко кланялся при проходе прежнему изгнаннику и просил его благословения; Аввакум по крайней мере это утверждает. Если верить ему, то ему даже предоставляли свободный выбор занять какое угодно место, хотя бы духовника государя, под одним условием отказа от раскола. В противном случае Стрешнев был уполномочен объявить ему решительно: уважая его убеждения, ему позволяют молиться, как он хочет, но требуют, чтобы он молчал.

Он обещал хранить молчание. В Сибири однажды его жена, обессиленная, измученная на скалистой дороге, спросила его:

– Долго ли еще мы будем так страдать?

– До самой смерти, Марковна, – ответил Аввакум сурово.

Он дрожал теперь, но не за себя, конечно, а за своих при одном воспоминании об этой скорбной Голгофе. Это можно предположить по его исповеди, и этому можно поверить. Под грубою оболочкою вечного борца у него было чувствительное и сострадательное сердце.

– Ты и наши дети связывают мне язык! – говорил он своей спутнице.

Но храбрая женщина вскричала:

– Как можешь ты так говорить, Петрович! Иди в церковь и обличи ошибки еретиков!

Он медлил ей повиноваться, сам, без сомнения, несколько утомленный. Сам пощаженный, он щадил в свою очередь других, стушевался и скрылся в тиши укромных монастырей и интимных кружков. Но обстоятельства выдвигали его на первый план. Бонифатьев был мертв, Неронов примирился с официальною церковью. Аввакум сделался главою. Окружив попа ореолом мученичества, женщины выдвигали его вперед своими демонстрациями. Всё более входя в ту роль, которую они ему намечали, уступая все более своей природной наклонности, он мог еще некоторое время укрыться от проявления слишком заметной деятельности.

Он влиял на терема, призывал к нововведениям монахинь Вознесенского монастыря и, подпав под его влияние, игуменья Елена Хрущева принудила сестер отказаться от официальной литургии. В ожидании Собора, который должен был решить окончательно вопрос о реформе, и среди событий, созданных выходками Никона, диссиденты пользовались временно довольно большой свободой. В разных домах они безнаказанно устраивали собрания, часто очень агрессивные. На них обыкновенно председательствовал Аввакум, причем из-за горячего темперамента опасно перевозбуждался.

Вернувшись однажды от Ртищева, после бурных диспутов, с которыми он едва мог справиться, он обрушил свой гнев на протопопицу и на одну вдову, Фетинью, которую он приютил у себя. Обе женщины также заспорили. Он избил их, но потом, когда подошел к эпилептику Филиппу, который был его вторым гостем в доме и которого он считал одержимым сатаною и держал в цепях, в надежде, что изгонит беса, этот человек, обычно тихий, встретил его ужасною бранью и ударами, хотел его задушить и закричал ему:

– Я тебя не боюсь!

Аввакум понял, говорит он, что божественная милость оставила его по причине той вспышки, которой он поддался, и сейчас же, собрав своих слуг, он потребовал, чтобы каждый из них, – а их было двадцать, – дал ему по пяти ударов кнутом по голой спине. Его жена, у которой он предварительно просил прощения, и дети его тоже должны были принять участие в этом исправлении, и били его со слезами, как он это приказывал. И вот тогда демон оставил Филиппа.

К концу шести месяцев, проведенных таким образом, апостол уже не был в состоянии сдерживаться. Он стал снова ругаться, по его собственному выражению. Он обратился к царю с жалобой, текст которой не дошел до нас, но смысл ее довольно точно установлен рядом показаний. Аввакум в ней говорил как власть имущий, указывая на кандидатов по своему выбору на разные епископские должности, метал громы против новых духовных и умственных вождей, поставленных Москвою, и называл их «собачьими сыновьями». Результат был таков, какого и следовало ожидать: по новому приказу он был изгнан 29 августа 1664 года в Пустозерск, в самое ужасное место той Сибири, которую Аввакум так боялся увидеть снова.

Он не отправился туда тотчас же. Эта мера, кажется, вызвала протест даже со стороны близких к Алексею лиц и послужила поводом к тяжелой размолвке между ним и его женою. Принимая во внимание то, что нам известно о Марье Ильинишне, это свидетельство Аввакума вполне допустимо. До 1667 года его таскали из монастыря в монастырь, отдавая под суд, но всё оттягивая заключение, видимо, не зная, что делать с этой неприятной личностью. Наконец его процесс был соединен с таковым его единоверцев, представших в это время перед Собором, и его поведение перед высоким собранием еще усугубило его вину. Поэтому он был отправлен в Пустозерск, лишенный предварительно священнического звания и преданный анафеме.

Он разделил там свое заключение с Лазарем и о другими московскими видными раскольниками; принял участие вместе с ними, как мы это увидим, в выработке свода доктрин, являющихся еще и до сих пор основанием раскола, и затем вместе с ними был сожжен живым в 1681 году, став окончательно, таким образом, проповедником и мучеником новой церкви.

Аввакум – ученик Домостроя. Даже на свободе его жизнь проходила среди лишений и всякого умерщвления плоти. Он почти не спал и все ночи напролет молился. Вечером, прочитав свой требник и потушив огонь, он еще пятьсот раз простирался впотьмах перед святыми образами, читал шестьсот раз «Отче Наш» и сто раз «Богородицу». Так как он сводил благочестие к строгому соблюдению старых обрядов, то видел мораль в отказе от мира, от всякой земной радости. Он только не понимал, что в религиозной области уважение к догме совершенно поглощает дух верующих; вне же этой сферы он не допускал никакой области умственной работы. «Ритор или философ не могут стать христианами», – объявлял он решительно.

Суровый по отношению к другим, когда в дело вмешивались религия или мораль, как он их понимал, он был суров и к себе. В молодости он иногда пленялся красотой исповедуемых молодых деревенских женщин. Он зажигал три лампады, простирал руку над огнем и держал до тех пор, пока нечистое желание не утихало. Был случай вТобольске. Девушка из его домашних близко подошла к нему, он быстро зашел за стол и принялся молиться, «боясь диавольского искушения».

Демократический инстинкт, так глубоко внедрившийся в народных массах его страны, толкает его больше, чем всякий другой импульс, взять на себя защиту, когда ему представлялся к тому случай, всех слабых и угнетенных, и мы видели, что способ, каким он это проделывал, был лишен всякого благодушия. Домострой хранит в себе гораздо более оснований языческих, чем христианских и, при ближайшем рассмотрении, раскол носит тот же характер. Все главари его насильники. Лишенный священнического сана еще до Аввакума, Доггин плюет в Никона и бросает ему в лицо свою одежду в присутствии царицы. В знаменитой пустыни Нила, когда один из священников стал служить на пяти просфорах, церковный сторож, преданный расколу, пустил ему в голову кадильницу с горящими углями, и вслед затем началась общая драка. Принимая однажды одного монаха и заметив, что он пьян, Аввакум живо его спросил:

– Чего ты хочешь?

– Царства Небесного… и так далее!

– Друг, по-моему, ты с утра пропустил уже ни один стакан. Не окажешь ли еще честь напитку, который я тебе предложу?

– Конечно!

Скрутив гостя, он крепко привязывает его к скамье и берет тяжелую палку. Читает заупокойные молитвы, приказывает монаху проститься с присутствующими и наносит ему страшный удар по затылку. Монах моментально протрезвел, но палач не оставил его в покое. Дав ему четки в руки, он заставил его поклониться пятьсот раз, потом приказал раздеться, оставил на нем лишь рубаху и принялся молиться вместе с церковным сторожем, сопровождая «Отче Наш» и «Богородицу» ударом кнута. Монах чудом остался жив.

В другой раз Аввакум становится невольным свидетелем прелюбодеяния. Сцена эта рассказана им живо и реалистично. Застигнутый протопопом врасплох, мужчина поднимается и бормочет слова извинения. Более смелая женщина, натягивая панталоны, бесстыдно отрицает совершенный грех. «Женщины этого сорта носят панталоны» – замечает Аввакум, случайно сообщая нам одну из тайн женского туалета той эпохи. Это случилось в Сибири, и виновная была отдана священнику на исправление. Аввакум посадил ее в темный холодный погреб и держал там без пищи в течение трех суток. Пленница по ночам кричала, смущая его в молитвах, тогда он выпускал ее со словами:

– Хочешь водки и пива?

Дрожа, она отвечала:

– Что мне делать с этими напитками? Ради Бога, дайте мне кусок хлеба!

Вместо пищи он принимался ее поучать:

– Пойми, дитя мое, истину вещей. Желание питает разврат, оно рождается от невоздержности, благодаря отсутствию разума и равнодушного отношения к Богу. Пьянство и обжорство вызывают желание наслаждения. Как телица ты в ожидании сильного быка, как кошка ты караулишь котов в любовном блаженстве и забываешь о смерти!

«После этого, – продолжает Аввакум, – я ей дал в руки четки и приказал творить поклоны Богу. Не в силах кланяться от большой слабости, она упала. Я приказал церковному сторожу бить ее кнутом. Я плакал перед Господом и мучил ее».

Этот неисправимый катехизатор был, в сущности, добрым человеком, способным выказать бесконечную кротость, обнаружить бесконечную чувствительность. Но как только религия, т. е. то, что он считал религией, выступало на сцену, он становился свирепым. Во всех тех поступках, где, как ему кажется, затронута одна лишь мораль, он склоняется еще к снисходительности, особенно если имеет дело с женщинами, и его отношения к ним могли вызвать подозрения. Совершенно невинные, они между тем носили какой-то сентиментальный характер, где, без всякого сомнения, принимал участие и половой инстинкт.

Так, накладывая покаяние на монахиню Елену, Аввакум обращается к ней со словами, где сострадание носит оттенок почти недвусмысленной нежности. Если же дело шло о том, что казалось ему, с его точки зрения, ересью, то здесь он становился неумолимым и полным ненависти. Истощив весь запас церковных проклятий, он обрушивался на виновных целым народным лексиконом самой грубой брани. Так, при разговоре с никонианцами у апостола всегда на языке такие слова, как «воры, разбойники, собаки», не говоря уже о других нецензурных эпитетах; он не лучше обходится даже со своими собственными товарищами, если находится с ними в малейшем противоречии. «Раскайся, трехголовый змей, исповедуй твою ошибку, вонючая собака, сын б….!» Вот его обычный стиль.

Уступки, которые сделаны были Никону, приводят его в ярость. «Хороший царь быстро бы и повыше его повесил», – пишет он. Тот хороший царь, к которому он апеллирует, был, следует думать, Грозный. Между тем Аввакум совершенно не походил на него.

Его ненависть не имела ничего общего с инстинктом жестокости. Она не была у него ни слепою, ни абсолютною. Среди тех, на которых она обрушивается, она отличает еретика, достойного самой ужасной казни, и человека, достойного сострадания и любви. Так, не впадая на этот раз в противоречие, в котором его обвинили некоторые из его биографов, Аввакум не перестает жалеть и любить всех и все. И он молится и хочет, чтобы его приверженцы молились за всех заблудших, и он не отчаивается в их обращении.

Но можно тут легко и ошибиться. В Сибири, послав на рекогносцировку маленький отряд казаков, Пашков решил посоветоваться с местным колдуном, шаманом, будет ли им удача. Само собою разумеется, этот человек обещает полный успех. Тогда Аввакум падает на колени в свином стойле, служившем ему помещением. Он просит у Бога, чтобы отряд был истреблен. Пусть ни один из них не вернется! И он не сомневается, что молитва его будет услышана. Совершенно искренно он верит в постоянное общение с божественным Владыкою и в то, что тот слышит его. Все время исповедуя полное смирение, веря в постоянно являвшиеся ему видения, которые не покидают его своею милостью, он говорит без всякого стыда о чудесах, которые он совершил. По примеру Спасителя он исцеляет больных, изгоняет демонов, получает чудесные уловы.

Когда его опровергают, это не оказывает на него никакого действия. Накануне своей второй отправки в Сибирь он хвастается, будто бы получил от неба обещание, что его не побеспокоят. И действительно, дьяк Башмаков потихоньку сказал ему от имени государя: «Не бойся ничего, доверяй мне». Противоположные события не сбивают Аввакума с толку. В одном из своих писем он говорит, будто бы предсказал Пашкову, что он однажды попросит у него позволения надеть рясу, «что и случилось». В 1682 году автор предсказания был уже мертв, а Пашков продолжал быть воеводой в Нерчинске, но пророк умер, не потеряв веры в свою сверхъестественную силу. «Святой Дух так говорил чрез меня, простого грешника». «Святой Дух и я, мы судим», – повторял он до своего последнего воздыхания.

Пророк и чудотворец – в этой двойной роли он лишь делал промах за промахом, благодаря узости своего ума и недостаточного образования. Он был мало начитан и читал только известную церковную литературу.

Обширная память, хотя и не очень твердая, давала ему возможность забрасывать противника текстами настолько, что ему удавалось сбить с толку менее начитанных противников. Он был страшен в качестве полемиста, замечательно одаренный природою, вдохновением, оригинальностью, умением картинно выражаться, ловко подбирать сравнения, обороты речи, яркие пословицы, языком страстным, колоритным, вибрирующим, всегда простым, часто блестевшим юмором, в одно и то же время нежным и приятным или сжатым и энергичным, всегда легко понятным, без всякой искусственности, без следа риторики, без всякой заботы о диалектике, без всякой задней мысли – уменьем говорить народным языком, да притом с настоящею силой виртуоза слова.

В качестве догматического писателя он шел уже по пробитой дороге, причем ему приходилось воспроизводить лишь обычные обороты славянской литературы, – но повсюду, где он только затрагивал реальную жизнь, рассказывая о своей участи, беседуя со своими друзьями, он непосредственно черпал слова в источниках национальной речи. Он может поразить современного читателя грубостью некоторых выражений. Он часто тривиален, охотно обращается в циника и всегда называет вещи их именами. Но он одарен жизненной энергией и редкой силой возбудимости.

Монахиня Елена согрешила, внеся смуту в одну семью. Аввакум склоняет сестер избегать ее, как зачумленную. Она должна их сама избегать, как оскверненная. Но ничто не должно измениться между нею и им, так как и он также заражен. Был ли он тронут ее чарами? Или, может быть, она внушила ему если не слабость, то, по крайней мере, трепет пробужденного желания, которого он так страшился и который умел усмирять так сурово? Неизвестно. Может быть, в силу утонченной чувствительности и смирения он не опровергал те дурные толки, которые вызвали их невинное общение. Он ей писал: «Мне нечего бояться чумных язв, покрывающих твое тело, так как я покрыт ими сам. Пошли мне малины: я могу ее есть, так как если на тебя был донос, то донос был и на меня, в наших отношениях нет ничего постыдного, мы стоим друг друга!»

Вне области богословия, в истории, в географии, в естественных науках его невежество было грубо, и даже в избранной им области он делал множество ошибок, как в терминологии, которую он употреблял, так и в существенных пунктах той догмы, которую он защищал. Таким образом, в своей полемике с дьяконом Феодором, увлеченный своею страстью в область самых нелепых глосс и тезисов, он не встречает сочувствия даже своих соратников. И не заботится об этом. После мук, которым подверглось его тело, настало время страданий его души, и он этому не противится. В его короне мученичества недоставало одной жемчужины: он ее принимает с радостью и ничего не боится. Держась Христа, он не боится ни царя, ни князей, ни богатых, ни знатных, ни даже сатаны.

Он истово предан вере. Его автобиография, смесь высоких религиозных вдохновений и самых вульгарных суеверий, деликатнейших чувств и самых постыдных тривиальностей, широкого понимания определенных христианских истин и большего количества пустяков, – свидетельствует об этом с начала до конца.

В качестве свода доктрины его писания не выдерживают никакой критики. Он считается главным участником в выработке принципов беспоповщины, и в общем его учение целиком направлено против официальной иерархии, против всякой иерархии, которую раскол не был в состоянии найти в своей среде. Аввакум не допускает даже молитвы иконе Христа в никонианской церкви. Если насильно тебя вводят в такое место, должно ему молиться, но стараясь не следить за службой. Принимая посещение никонианского священника, хозяин дома должен приказать детям спрятаться за печку; он должен избежать благословения приверженца сатаны, объявляя себя нечистым, и пытаться отделаться от него, предлагая ему водки и денег. Его жена должна сделать то же самое, сказав непрошеному гостю: «Отец, что ты за человек? Разве ты не можешь понять, по твоей попадье, что мне недосуг тебя теперь принять?» Оба они, наконец, после ухода посетителя должны хорошо вымести свое жилище.

Кажется ясно. А между тем в некоторых из своих писем апостол выражает мысль, что нельзя обходиться без священников и что поп, исповедующий ненависть к никонианцам и любовь к старому, заслуживает презрения, хотя бы и был рукоположен официальною церковью. Кроме того, совершенно вопреки мнению одного из своих товарищей по изгнанию в Пустозерск, Феодора, которого мы уже знаем, он доходит до того, что признает брак, совершенный никонианским священником.

По правде говоря, в его литературном наследстве подобного рода тексты оспаривались, объявлялись апокрифическими. Но это заключение кажется голословным, да и сам Аввакум не обнаружил большей последовательности по многим пунктам. Предавая виселице Никона и его адептов, он обвинял их в нетерпимости! «Как? Чтоб дать восторжествовать вашей вере, вы прибегаете к костру и огню, к веревке и к кнуту! Какой апостол вам преподал подобное наставление? Где вы видели, чтобы Христос советовал обращать людей таким способом?»

Вся история раскола должна была пострадать от этих колебаний беспорядочной мысли. Людям того времени было нетрудно к ней приспособиться, а большой процент женского элемента, участвовавшего в развитии раскола, вносил страстность вместо рассудительности.

4. Женский элемент в расколе

Аввакум часто говорит о Троице совершенно не божественного происхождения. Этим именем он называет трех женщин, игравших важную роль внутри зарождавшейся коммуны. Он называет эту троицу также и святою, блаженною и мученическою» или символизирует их в трех драгоценных камнях: в яхонте, в изумруде и в яшме. Это были Федосья Морозова, урожденная Соковнина, ее сестра княжна Евдокия Урусова и жена одного стрелецкого полковника Мария Данилова. Все они подпали под влияние некоей Маланьи, монахини того Вознесенского монастыря, где Аввакум пользовался одно время влиянием, это была таинственная личность, о которой до нас не дошли точные сведения.

Выйдя замуж в семнадцать лет и овдовев в тридцать, боярыня Морозова познакомилась с Аввакумом двумя годами позже, по его возвращении из Сибири, и, уже вся преданная строгому соблюдению религиозных обрядов, при громадной религиозной экзальтации, она была одной из самых горячих сторонниц «апостола». Морозовы были очень близки к трону. Зять царя, брат мужа Федосьи Прокопьевны, Борис Иванович покрывал свою семью блеском этого союза и престижем совершенно исключительного положения. Высокопоставленные при дворе, обладая значительным состоянием, ее родители имели самое завидное положение, но Федосья Прокопьевна никогда им не пользовалась.

Удаленная от общественной жизни, московская женщина не имела, вне религии и нравственности, другой сферы, где бы она могла эволюционировать, проявить какую-либо деятельность. Домострой заключал ее в круг, откуда должно было ее вывести лишь новаторское течение семнадцатого века, проломив стену древней традиции. Но было неизбежно, что и она растерялась на пороге нового мира, который призывал ее, и что эмансипация сначала смутила, а затем установила против нее печальные затворы мрачных покоев.

Федосья Прокопьевна была убежденной сектанткой и горячей сторонницей аскетической жизни. После молитв и благочестивых чтений с самого раннего утра, она посвящала долгое время пунктуальному исполнению своих обязанностей хозяйки дома. Внимательно относясь как к нуждам, так и к проступкам своей многочисленной челяди или своих крестьян, она прибегала по отношению к ним к правам патриархальной юрисдикции, «наказывая одних палками», по свидетельству Аввакума, «побуждая других добротою и любовью к исполнению воли Божией». Остаток своего времени она посвящала благотворительности. Она пряла, ткала полотно и шила рубахи, раздавая их нищим на улицах Москвы. Тайком, сопровождаемая верною служанкою, она посещала по ночам тюрьмы и госпитали и распределяла помощь и натурою и деньгами.

Большая часть ее имущества оказалась поглощенною такою благотворительностью. Она разделила остаток его между огромною толпою своих гостей обоего пола, собравшихся в ее дворце, больных, увечных и идиотов, среди которых находилось два юродивых, Феодор и Киприан, призванные сыграть известную роль в истории раскола. Федосья Прокопьевна ела вместе с ними из одной чаши. Она уделяла свои заботы всем, сама обмывала раны некоторых из них и кормила их из своих рук.

Она носила власяницу, проводила часть ночи в молитвах и даже отказалась добавлять мед в свой квас. Аввакум во время пребывания в Москве, и позже, переписываясь с ней из Пустозерска, обсуждал наклонности молодой женщины. «У нас тут иногда не бывает воды, а мы между тем живем, – писал он ей, – почему же вы, хотя и боярыня, лучше нас? Бог раскинул одно небо над нашими головами». Это, однако, не мешало ему быть очень чувствительным к щедрой денежной помощи, которую боярыня оказывала его семье. Не переставая прославлять по этому поводу щедрость благотворительницы, он все-таки не воздерживался от грубостей, напоминая ей при случае, что «у бабы волос долог, да ум короток». Он был по-своему ловкач.

При таком образе жизни Федосья Прокопьевна мало-помалу была вынуждена порвать все дружеские связи и даже родство. Княгиня Урусова избежала такой немилости, но лишь после того, как последовала примеру сестры. Та же не могла простить двоюродному брату Михаилу Ртищеву снисходительного отзыва о Никоне. Желая сбить ее с намеченного пути, он указал на интересы ее единственного сына, карьеру которого она рисковала загубить.

– Я больше люблю Христа, чем моего сына, – ответила она.

Когда ее сын вырос, она в 1671 году тайно постриглась в монахини под именем Феодоры и перестала управлять своим домом. Эта тайна не могла долго сохраняться. Через год, когда Алексей праздновал свой брак с Наталией Нарышкиной, боярыня Морозова отказалась принять участие в празднествах, и внимание государя было направлено на маленькую группу женщин, где до сих пор свободно производилось исповедание и распространение идей раскола. Долго сдерживаемая гроза наконец разразилась. Князь Петр Урусов, не зная о том, что и его жена состоит в опальной общине, сообщил ей, что Федосья Прокопьевна будет арестована. Княгиня попросила позволения пойти проститься с сестрой и уже более ее не покидала. Обеих арестовали ночью, увезли в подземную тюрьму, потом разделили. Во время перехода из одной тюрьмы в другую, минуя царский дворец и думая, что Алексей смотрит на нее, Федосья Прокопьевна подняла с усилием руку, отягощенную цепями, и осенила себя двуперстным крестом.

Сестры около года жили в разных монастырях, и хотя их строго охраняли, находили средство видеться друг с другом. Более или менее преданные расколу, сторожа и монахини ухитрялись не выполнять приказов своих начальников. Некоторые священники из их лагеря даже посещали арестованных, и, по легенде, даже сам Алексей часто ездил в монастырь, где жила в заключении княгиня Урусова. Подолгу простаивая под окнами ее кельи, он жалел, что не знает, действительно ли она страдает за правду.

Из всех своих богатств боярыня Морозова не сохранила ровно ничего. Все было конфисковано. Сын ее умер от горя. Она же была крепка духом. новгородский митрополит Питирим, назначенный недавно патриархом, льстил себя надеждой, что направит ее на праведный путь.

– Вы не знаете, что это за женщина, – сказал ему Алексей. – Впрочем, попытайтесь!

Патриарх попытался красноречиво убедить Федосью исповедаться и причаститься.

– Мне некому это сделать.

– В Москве достаточно священников!

– Ни одного хорошего!

– Я вас сам исповедаю…

– Вы ничем не отличаетесь от других, у вас тиара римского папы.

Надев священные одежды, Питирим велел принести святое миро, служившее для исцеления людей, одержимых безумием. Боярыню Морозову пришлось внести в комнату патриарха. Она говорила, что не в состоянии держаться на ногах. Но она притворялась, потому что не хотела предстать перед никонианцами. В 1667 году во время Собора, судившего его, Аввакум тоже сделал вид, что хочет лечь. Вдруг Крутицкий митрополит в качестве ассистента патриарха подошел к ней с жезлом, смоченным в священном масле, и хотел снять с нее головной убор. Федосья Прокопьевна закричала:

– Не трогайте меня! Вы погубите бедную грешницу!

Она так сильно отбивалась, что, согласившись с царем и пылая от гнева, Питирим велел выгнать «бешеную». По словам Аввакума, стрельцы, караулившие несчастную, выполняя приказание и вытащили ее во двор за цепь, висевшую у нее на шее, «да так, что она пересчитала головою все ступени лестницы».

В свою очередь княгиня Урусова подверглась той же пытке, но, сорвав покрывало с головы, что считалось в то время бесстыдством, закричала:

– Что вы делаете, бессовестные люди! Разве не видите, что я женщина?

На следующую ночь обе сестры, как и Мария Данилова, были подвергнуты допросу в присутствии князей Ивана Воротынского, Якова Одоевского и дьяка думы Иллариона Иванова. Их раздели до пояса, вздернули на дыбу и пытали огнем, но они не проявили ни малейшей слабости. С вывихнутыми суставами, со сплошными ранами на спинах, они находились три часа на снегу, не обратившись, по свидетельству Аввакума, ни с одной жалобой к своим мучителям.

Алексей был смущен, патриарх высказался за применение закона, и монахиня Маланья объявила несчастным, что они будут непременно сожжены. Но не так легко было применить к Морозовой такое наказание! Бояре взволновались, и Печерский монастырь, где была заключена Федосья Прокопьевна, стал предметом тревожных манифестаций. Перед его воротами ежедневно происходили бурные собрания. Сестра царя, особенно нежно любимая им, Ирина, упрекала Алексея в жестокости, припоминала ему заслуги Бориса Морозова, в котором он видел второго отца. Судя по легенде, Алексей еще раз пытался перейти к увещаниям. Один стрелецкий капитан получил приказ предложить Федосье только поднять руку с тремя сложенными пальцами, обещая ей, что в таком случае царь пришлет ей свою собственную карету с великолепными лошадьми и свитою из бояр для возвращения домой.

– У меня были великолепные экипажи, – возразила она, – и я о них не сожалею. Велите меня сжечь: это единственная честь, которой я не испытала и которую сумею оценить.

Этот эпизод кажется сомнительным, по крайней мере, в подробностях. Государь, без всякого сомнения, послал бы для выполнения поручения более достойного посредника. Но Федосья не была сожжена. Ее отправили в Боровск вместе с обеими подругами. Три эти женщины там жили изолированно в тюрьмах, вырытых в земле, в землянках и, так как они упорно держались своего, то им давали с каждым днем все меньше пищи. Страдания их возбудили общую симпатию, а в недрах раскола Аввакум деятельно восхвалял их достоинства. Сравнивая их теперь со «стоглазыми херувимами», с «шестикрылыми серафимами» и еще с Афанасием Александрийским и св. Григорием, он почти дошел до их обоготворения. Особенно Федосья возбуждала в нем удивление и страстное поклонение. Уделяя ей особое место в «единстве божественной троицы», назвав ее благословенной среди всех женщин, он сравнивал ее с Христом и примешивал к этим крайним гиперболам более простые слова, исходившие из глубины его сердца.

«Милый друг, живы ли вы еще или вас сожгли, или задушили? Я ничего не знаю, я ничего не слышу! Жива ли она? Или она мертва?»

Он иногда начинал упрекать ее, когда она, как ему казалось, спускалась с высот, куда он хотел ее возвести. Разве она не должна была быть самою совершенною между всеми? Но в то же время он писал ее товаркам: она ангел, а вы только бабы.

Евдокия Урусова умерла в октябре 1675 года, а ее сестра месяцем позже. Один современник описал в трогательной форме последние минуты «святой», упоминая о величайшей просьбе, с которой она обратилась к своим стражам, прося их снять тайно и вымыть единственную рубашку, которая была на ней, так как она желала в чистом виде явиться перед лицом Господа.

Такие примеры со всеми теми трогательными и страстными чертами, которые были им приданы легендой, дали расколу импульс, которого не могли уже остановить никакие меры строгости. Казалось, что первые века христианства ожили в истории новых исповедников истинной веры. Бунт нескольких фанатиков обряда принял характер большого народного движения, предназначенного действительно распространиться с неудержимою силою.

5. Развитие раскола

Аввакум и его товарищи не оставались бездеятельными в отдаленном пустозерском изгнании, не переставали привлекать к себе внимание своих единоверцев. Содержащиеся в мрачных тюрьмах, получая в день лишь по полутора фунта плохого хлеба с небольшим количеством квасу, они не теряли энергии. Аввакум и Лазарь писали царю послания, остававшиеся без ответа, но получившие огромную известность. В то же время в Москве распространился слух, будто бы у Лазаря и Епифания вновь чудесно отросли языки, отрубленные палачом, так что иноки могли говорить. Мы обязаны самому Аввакуму естественным объяснением этого чуда: может быть, симпатизирующий жертвам палач лишь инсценировал экзекуцию? Но если верить апостолу, то процесс отрубания языков был снова выполнен в Пустозерске, но с тем же результатом: через три дня языки выросли снова. У Лазаря также была отрублена правая рука и, когда она упала на землю, пальцы сложились в двуперстный крест.

Фрагменты из биографии Иоанна Дамаскина и Максима Исповедника были, очевидно, не чужды подобным выдумкам.

На деле когда усилилась агитация, распространяемая изгнанниками, в Пустозерск был послан в 1670 году стрелецкий капитан, присутствовавший там при новых казнях, которые не оказали никакого влияния. Лазарь, Епифаний и Феодор после того, как им действительно уже вырвали языки, оставались по-прежнему непоколебимыми в убеждениях, которые они исповедовали.

Аввакум был пощажен палачами, но разделил усиленные строгости общего заключения, увеличивая их еще добровольным умерщвлением плоти. Отказавшись от одежды, даже зимою, воздерживаясь от всякой пищи в продолжение целых недель, он так ослабел, что не мог уже громко молиться. Тогда он впал в экстаз, почувствовал, что он необыкновенно увеличился в размере, вообразил, что сам Бог «вложил в него землю, небо и все творение», и написал Алексею: «Живя на свободе, ты владеешь лишь одной Россией, а мне пленному Христос дал небо и всю землю».

Благодаря сообщникам, находившимся вокруг них, пленники могли переписываться и сообщаться почти свободно с внешним миром. Аввакум поддерживал переписку с Москвою, Мезенью, где жила его семья, и Боровском, где умирала бедная Морозова. На клочках бумаги, заботливо собираемых приверженцами раскола, он излагал продукты своих размышлений. Среди его сочинений автобиография, в двух собственноручных изданиях, некоторое количество комментариев на псалмы, различные труды по богословию и полемике и несколько десятков писем. Его товарищи подражали ему, обсуждая с ним различные проблемы доктрины или дисциплины и опубликовывая многочисленные послания, в которых они излагали свое мнение.

Таким образом, Пустозерск становился центром религиозной пропаганды, горячим очагом, распространявшим далеко свои лучи.

Первые проповедники раскола, относительно самые образованные, следует заметить, и самые одаренные: Феоктист Неронов, Никита Пустосвят – оставили сцену, мертвые или вынужденные молчать от ужаса. Некоторые из них должны были позже снова получить голос, но пока что «отцы Пустозерска», как их называли, одни пользовались авторитетом. Их слова собирали, как слова какого-нибудь оракула, к ним обращались во всех затруднительных положениях.

Один из самых щекотливых и наиболее тяготевших над расколом вопросов был вопрос о священстве. Мы видели уже неуверенность, с которой Аввакум блуждал в этом вопросе; Пустозерские оракулы стремились установить различие среди членов клира, смотря по тому, получили ли они свою санкцию до или после Никона. Только к первым можно было прибегать в религиозных нуждах, хотя тоже с осторожностью и в случае абсолютной необходимости. Аввакум и его товарищи в то время совершенно не заботились о тех последствиях, которые вытекали из такого принципа. По примеру первых христиан, они не думали о будущем, так как не признавали его. Они верили в скорый конец мира. Мы еще возвратимся к этому пункту.

Их мнение в этом вопросе дошло до нас в трех редакциях, дающих разницу только в деталях. Оно должно было послужить базою для доктрины беспоповцев, проповедующих конец всякой иерархии, необходимость второго крещения и замену «духовным причастием» таинства евхаристии. Лично Аввакум, однако, не принял эти идеи и вынужден был позже опровергать их очень энергично, но его голос, обыкновенно властный, совсем не был решительным в данном случае. Его товарищи по заключению занялись составлением раскольничьего credo, и разногласие между ними касалось самых существенных пунктов христианской догматики, но чаще предметов значительно меньшей важности.

Именно по поводу Троицы, не той, где фигурировали яхонт, изумруд и яшма, но другой, Аввакум дошел до того, что назвал Феодора «щенком», и проклинал его. Другой раз он упрекал его за то, что тот поддерживал недопустимое предположение, будто бы Христос вошел к Богоматери в ухо и вышел из бока, когда текст Иезекииля (XLIV, 2) устанавливает, напротив, вне всякого сомнения, что Он шел обыкновенным путем, «пробивая себе проход». На деле Феодор не говорил ничего подобного. Очень корректно он удовольствовался принятием материального воплощения, тогда как Аввакум учил простое вхождение божественной благодати, причем Сын остается, безусловно, нераздельным от Отца, – тезис противоположный общему учению всех христианских церквей и между тем принятый большею частью раскольников.

В деле полемики апостол меньше всего заботился о лояльности, а большинство его учеников совсем не были к ней приучены. Значительно умнее и образованнее своего противника, Феодор тем не менее дважды был осужден своими единоверцами и исключен из числа «отцов». Желая оправдаться, он написал маленькую книгу, но Аввакуму удалось ее захватить, он вырвал из нее и опубликовал несколько отрывков, компрометировавших в таком отрывочном виде автора. Остальное он уничтожил и наложил на несчастного дьякона жестокую епитимью, при которой он сам присутствовал.

Для торжества своих идей, воодушевленный абсолютной своей убежденностью, Аввакум не разбирался в средствах и еще менее в аргументах. Он черпал их широко в апокрифической литературе, как и в своем собственном воображении, обнаруживая при этом очень оригинальную, но временами довольно грубую фантазию. Этому способствовало прогрессивное изменение его умственных способностей. Менее устойчивый, чем его физическая структура, его дух не мог противостоять известному нам режиму. Обратившись в 1669 году к Алексею с жалобой, которую он называл последнею, хотя за ней последовало несколько других, путаясь в дебрях лиризма, не лишенного своеобразного красноречия, Аввакум, впрочем, соблюдал еще некоторую меру и пускал в ход некоторую дипломатию.

«Теперь, – писал он, – из моей тюрьмы, как из могилы, в слезах я обращаю к тебе это последнее воззвание… Сжалься не надо мною, но над твоею душою! Скоро, не оказав нам справедливого суда с такими отступниками, ты предстанешь вместе с нами перед лицом Верховного Судьи. Там твое сердце в свою очередь будет сковано страхом, но мы не будем в состоянии помочь тебе. Ты отказал нам в гробницах у святых церквей, хвала тебе за это! Разве лучше был удел святых мучеников? Чем больше ты нас осуждаешь, мучаешь и заставляешь томиться, тем больше мы тебя любим, о, государь! решив молиться за тебя до смерти… Но на небе мы не сможем тебе больше помочь, так как ты отказался от спасения. Оставив твое призрачное царство, желая достигнуть вечного пристанища, ты унесешь с собою только гроб и саван. Что касается меня, то я обойдусь без того и другого. Мое тело будет растерзано собаками и хищными птицами. Что же из этого! Мне будет хорошо спать на голой земле, пользуясь светом в виде одежды и небом вместо крыши. И, несмотря на то, о, господин, что ты хотел этого, я тебя благословляю еще раз моим последним благословением».

В 1681 году наследовал своему отцу царевич Феодор. Аввакум решил, что может теперь изменить свой тон, и на этот раз обнаруживается уже очень явно смятение его ума. Обращаясь от отца к сыну, он говорил, будто бы ему было свыше сообщено, что умерший государь искупил ужасными мучениями преступления, в которые вовлекли его никонианцы, и в наивных выражениях он требует своего освобождения, чтобы, наподобие Ильи, истребить все исчадия сатаны.

В ответ на это последовал приказ, осуждавший к сожжению на костре автора этого послания с тремя из его товарищей: Лазарем, Епифанием и Никифором. Дата казни (10 апреля 1681 года) сомнительна, и детали ее, дошедшие до нас только в литературе раскола, становятся, благодаря этому, подозрительны. Аввакум будто бы предвидел свой конец, распорядился кое-каким оставшимся у него имуществом и распределил свои книги. Уже на костре он обратился с речью к своим слушателям, подняв два пальца и говоря: «Молитесь и креститесь так, и божественная милость будет с вами; в противном случае песок покроет те места, где вы живете, и наступит конец мира». Когда пламя окружило его с товарищами, и один из них стал кричать, он будто бы наклонился к нему и стал его утешать.

Верно лишь то, что событие это произвело огромное впечатление и далеко не остановило движения, душою которого были эти жертвы; оно, наоборот, еще расширилось. Это аутодафе составляло только часть целого ряда репрессивных мер, которые были приняты на Соборе 1681 года, как-то: создание новых епархий для укрепления влияния официального клира; организация специальной милиции; запрещение всем подданным царя давать у себя убежище диссидентам; уничтожение пустынь и церквей, принадлежавших расколу, и суровое применение духовных и гражданских законов по отношению к схизме. Поражая, с одной стороны, ее вождей, думали, с другой стороны, сделать невозможной жизнь для их учеников. Всюду выслеживая их через массу агентов, гоня их из одной деревни в другую, раскрывая их убежища даже в лесах, думали, что они исчезнут совершенно.

Но они размножались. Строгости, прежде всего, начались слишком поздно. Как это и констатировал Собор 1681 года, раскольники до сих пор пользовались полною терпимостью и даже в Москве могли свободно заниматься деятельною пропагандою, причем публичная продажа их сочинений всюду распространяла учение раскола. Кроме того, действие репрессивных мер, вновь принятых, парализовалось непослушностью пущенных в ход орудий. На деле, в большинстве случаев, этот поход приводил лишь к широкому использованию преследуемых их преследователями. В одной деревне оставляли в покое диссидентов, потому что они уплатили карточный долг старосты. В другом месте шуба, поднесенная жене воеводы, служила выкупом для многих запрещенных общин. В первый момент раскольники переходили массами границу, находя себе убежище в Швеции, в Крыму, на Кавказе, особенно в Сибири или даже в Турции, Молдавии, Пруссии и в Австрии. Но исчезнувшие немедленно заменялись новыми прозелитами и, в конце концов, благодаря преследованиям, раскол развивался не по дням, а по часам, по выражению одного историка.

Политическое, социальное и моральное положение страны, само ее географическое положение помогали этому, расстраивая самое энергичное противодействие. Еще раз, после смерти Феодора, в Москве начался кризис, ставивший на карту существование империи. В мае 1682 года разыгрывается знаменитый Стрелецкий бунт, в котором раскол играет значительную роль. Диссиденты собираются громадными толпами на улицах столицы, всячески помогая восставшим.

Многократно осужденный и помилованный, внешне примирившийся с официальною церковью, но выжидавший лишь момента порвать с ней, бывший суздальский поп Никита Пустосвят возглавил восстание. Одно время он и его приверженцы были хозяевами города. Поставив аналой с зажженными свечами и книгой на Красной площади, они проповедуют свою веру, потом процессией входят в Кремль и там начинаются бурные споры. В присутствии патриарха и правящей царевны Никита бьет по лицу холмогорского архиепископа Афанасия.

Приведенные в повиновение путем убеждений и щедрости Софьи, стрельцы оставили своих союзников, и 21 июля 1682 года Никите Пустосвяту отрубили голову.

Но уже кругом царил раскол.

С 1667 года ученики Капитона проповедовали его по-своему в Костромской области; старый типограф Иван распространял его учение во Владимирской области; Ефрем Потемкин и иеромонах Авраам вербовали себе прозелитов в окрестностях Нижнего Новгорода, Ветлуги и Балахны. В Смоленске – протопоп Серапион, дальше на север – отцы из монастыря Св. Кирилла, дальше к югу, на Дону, монахи Досифей и Корнилий организовали другие центры пропаганды. Повсюду появлялись святые, пустынники, странствующие проповедники, постники, ясновидцы, предсказывавшие единодушно пришествие царства Антихриста и конец мира.

На обширном северном берегу, в области Олонеца и Каргополя, среди бескрайних лесов и пустынных земель, недоступных озер и топких болот раскол создал для себя неприступную крепость. То же произошло в окрестностях Вологды, Владимира, Ярославля. В Вологде пропаганда нашла себе в ежегодной ярмарке благоприятное поле деятельности. Казаки открыли расколу свободный доступ в саратовские степи, вдоль маленькой речки Кумишанки, соединяющей Дон с Волгою, – готовые быстро откликнуться на всякое революционное слово. Раскол вошел этим путем на востоке в сношение с Воронежской областью, где Москва еще не успела утвердиться, а на западе с польскою Украйною, где власти республики тайно сочувствовали ему.

По берегам Днепра местное население держалось в стороне от движения, подчиняясь восточным патриархам, напротив того, великорусские эмигранты, очень многочисленные в этих местах, пристали к нему с воодушевлением, и на Дону, в традиционном убежище всех бунтовщиков, диссиденты нашли себе вторую родину.

У нас почти отсутствуют сведения о первых проповедниках раскола в бассейне этой великой реки, – о Корнилие и Досифее. В этой местности раскол вступает в историю лишь с Иовом Тимофеевым, сыном одного литовского дворянина, старинным слугою Филарета, во время плена будущего патриарха в Польше, и основателем в 1672 году монастыря на берегу Чира, в пятидесяти верстах от его соединения с Доном.

Уже очень старый, – он умер в 1680 году почти ста лет от роду, – Иов, по-видимому, не занимался прозелитизмом в этом убежище и искал в нем уединения и личного покоя. Но в 1685 году, прибыв на Чир, другой Досифей, уже игумен монастыря, сожженного нижегородским митрополитом Питиримом, привлек к учению большое количество казаков. Появились еще пустыни на соседних течениях Хопра и Медведицы; размножились и новые секты. Известный Феодосий занимался вторым крещением своих приверженцев; основываясь на тексте, приписываемом Ездре, знаменитый поп Самойла проповедовал в Черкассах близкий конец мира и, основываясь на той же базе эсхатологических верований, Кузьма Ларионов, называемый Косым, насчитывал до двух тысяч учеников.

В этой среде политический элемент не замедлил взять верх над религиозным. Вызванная Стрелецким бунтом и поддерживаемая беспрестанными волнениями, следовавшими за этим во все время регентства Софьи, – сильная агитация закончилась в 1688 году всеобщим восстанием. Но это не остановило раскола.

Раскол существовал повсюду, но в виде маленьких общин, изолированных, часто рассеянных, связанных лишь смутною, полною шатаний и противоречий догмою, лишенный с исчезновением «отцов Пустозерска» центрального очага своего. Материальная разбросанность по огромной территории и моральная шаткость исповедующих его организмов, постоянно меняющих свою физиономию, создавали для русского раскола еще больше, чем для протестантства на Западе, условия, при которых ему пришлось неизбежно подчиниться действию этих разлагающих сил.

6. Секты

Вскоре должна была произойти первая распря между центром империи и Южною Украйною, с одной стороны, и северным берегом и Сибирью с другой, по поводу щекотливого вопроса о церковной иерархии. Со смертью в 1656 году Павла Коломенского, единственного прелата, оставшегося до конца верным расколу, у последнего уже не осталось ни одного епископа. Только получившие сан до реформы Никона допускались Аввакумом, но таких оставалось уже немного, и проблема становилась чрезвычайно острой. Она разрешалась различно не только в разных общинах, но давала место жестоким спорам в среде каждой из них. Одни утверждали возможность спасения вне обращения к правильно установленному церковному авторитету, другие думали, что неотложная нужда может заставить верующих принимать священников, поставленных никонианством, но порвавших потом связи с официальною церковью.

Первая доктрина господствовала на Севере и в Сибири, где недостаток церковной организации уже давно приучил большую часть жителей манкировать церковною службою и таинствами. Насчитывая несколько адептов в центре и на юге, хотя и связанная исторически с проповедью Капитона в Костроме и Вязниках, беспоповщина нашла себе тем не менее наибольшее развитие в менее населенной северо-восточной области. Влияние протестантства сыграло там определенную роль, хотя на деле беспоповцы просто заменяли одну иерархию другою, свидетельствуя о своем крайнем уважении к тем духовным лицам, которых они сами себе назначали.

Аввакум однажды отождествил с прелюбодеянием брак, не заключенный официальным священником. Беспоповцы же решили, что за исключением крещения и исповедания, которые по некоторым произвольно толкуемым текстам могут быть производимы светскими людьми, для всех других таинств совсем не нужны священники. Отсюда произошел постулат и об общем безбрачии, породивший впоследствии много беспорядков. Вожди раскола были искренни. Один из них, Семен Денисов, желая дать этому личный пример, дошел до того, что воздерживался от разговора наедине даже с собственною сестрою Саломеей, игуменьею одного монастыря. Но пример не имел подражателей. Опираясь на авторитет Аввакума, теория и практика свободного соединения имели более многочисленных приверженцев. В секте дьякона Степана, в Степановщине, монахи и монахини жили в одних кельях, т. е. «клали огонь возле леса», по выражению св. Димитрия Ростовского. Образовались новые обряды, где за неимением священников службу отправляли уже женщины.

На юге ценою целого ряда непоследовательностей поповщина избежала этих заблуждений, но оказалась в явном противоречии с общей точкою зрения на положение церкви, пришествие Антихриста и конец мира. Впрочем, в обоих центрах раскола никогда не состоялось соглашения, даже в том пункте, который их разделял на отдельные организмы. В принципе один из них крестил второй раз своих приверженцев, а другой объявлял эту церемонно излишнею; местами между тем второе крещение употреблялось и поповцами, а также бывали случаи, когда беспоповцы выбирали себе священников. В 1709 году уже насчитывалось до двадцати сект, следовавших обеим системам, каждая по-своему.

С течением времени поповщина должна была практически прийти к созданию автономной иерархии, соперницы официальной. Теоретически она оставалась долго верной эсхатологическим верованиям, исключавшим эту организацию и составлявшим к концу семнадцатого века самую характерную черту раскола и почти единственный пункт доктрины, на котором объединялись диссидентские группы.

7. Конец мира

Эти верования связывались, как мы это уже знаем, с тезисом Третьего Рима. Понятно, что, наследуя Константинополю, православная Москва сделалась в недрах христианства единственным убежищем истинной веры, и лишь она одна задерживала появление Антихриста. Следовательно, в деле Никона и его реформы русская церковь не была в состоянии выполнить этой высокой миссии, и Антихрист должен был появиться. И он пришел. Уже в 1596 году, под влиянием впечатления Брестской унии, Стефан Зизаний в комментарии на пятнадцатую главу св. Кирилла Иерусалимского отнес это событие к восьмитысячному году от сотворения мира.

В 1648 году другая работа, обнародованная в Москве под названием Книги веры, очень популярная, воспроизводила ту же идею. Вспомнили, что, по Апокалипсису, Сатана скован пришествием Христа на тысячу лет и решили, что моральное падение Рима совпало с этим указанием. После этого надо было ждать и других более ясных знаков победоносной мощи, проклятого. Посредством фантастических вычислений согласили дату, принятую прежде для пришествия Антихриста, с Собором 1666 года, на котором была окончательно решена реформа. Несколько апокалипсических данных и форма зверя объяснялись именно в этом смысле. Аввакум утверждал, будто бы он видел чудовище, и давал ему описание; его вид был ужасен; тело его распространяло отвратительное зловоние, из носа и ушей оно метало ядовитое пламя.

Большая часть раскольников отождествляла его сначала с Никоном и применяла к бывшему патриарху тексты Писания, приписывая ему родителей-язычников, окружая все события его жизни демонами и змеями. Но когда Никон умер, не получив власти над миром, эти выдумки были оставлены. Одни упорно держались того мнения, что он продолжает жить, скрываясь в Пскове, другие предполагали, что он воскреснет. Аввакум кончил тем, что утверждал, что бывший патриарх был лишь предтечею. Но тогда пришлось пересмотреть вычисления, относящиеся к концу мира. Выросшие из верований, общих первым христианам и тысячелетних верований средних веков, они ограничивали царствование Антихриста двумя годами с половиною, после чего все должно было быть уничтожено. К этому уже давно готовились в различных слоях.

Когда в 1644 году Фельгабер – протестантский духовник датского принца Вальдемара, стал упрекать московитов в невежестве, старый священник Вознесенского собора Иван Наседка ответил ему, что близкий конец мира делает бесполезным всякое создание школ. В 1668 году многие крестьяне отказались засевать свои поля. Через год они оставили свои дома. Соединившись в группы, они молились, постились, исповедовали друг друга, приобщались святых даров, освященных еще до никоновских новшеств, и ожидали звуков трубы архангела.

По старому преданию, это событие должно было произойти в полночь, в тот трагический момент, когда луна потухнет, а звезды попадают с неба, как дождь урагана. Когда день кончался, ожидавшие события надевали саваны, ложились в гробы и читали сами по себе заупокойные молитвы, которым, как траурное эхо, вторил жалобный рев скота, бродившего без корма.

Но прошел и 1669 год, а звезды все еще сияли на своем месте. Тогда исправили недавно сделанные вычисления. Явление Антихриста со всеми последствиями, которые оно влекло за собою, считалось теперь отсроченным жизнью Спасителя, который, по новым представлениям, одним своим рождением прервал сатанинское дело. Но Никон был уже мертв, и вся работа воображения по поводу чудовища, которое являлось Аввакуму, перенеслась на другие предметы. Постепенно Алексей, или вообще самодержавие, а затем Петр Великий, минуя кроткого и безобидного Феодора Алексеевича, заняли место бывшего патриарха.

Между тем, так же, как некоторые израильские коммуны делают это по отношению Мессии, самые образованные раскольники кончили тем, что одухотворили это представление. Царствование Антихриста уже не имело в их глазах значения материального владычества. Они стали его считать положением вещей, абсолютно не соответствующим Царству Божью и добрых христиан на земле. И добрые христиане не должны были уже ждать такой катастрофы. Она уже осуществилась, и им оставалось одно средство для спасения: смерть.

8. Коллективное самоубийство

Почва уже была давно подготовлена для развития подобной идеи. Практика коллективного самоубийства, как кажется, родилась в Волосатовщине, одной из сект, создавшейся благодаря проповеди Капитона. Простой крестьянин без всякого образования, родом из маленького местечка Сокольска, в теперешней Владимирской губернии, основатель этой общины Василий Волосатый лишь закрепил обычные формы аскетизма, столь почитаемого в пустынях. Он воздерживался даже от стрижки и расчесывания своих волос, оттуда и его прозвище – Волосатый. Но, доведя до последней крайности доктрину своего учителя, со своею неотразимою логикою он заменил умерщвление плоти полным ее разрушением.

Способ самоуничтожения, принятый почти всеми учениками этого «законодателя самоубийства», как его называют писатели раскола, состоял в посте до самой смерти, и первые случаи подобного рода, известные нам, относятся к 1660 году. Мы не знаем подробностей коллективных жертвоприношений, организованных на этом основании Волосатым в Вязниках, но зато знаем, что позже, в Ветлуте или в Выгозере, один старик основал для этой цели специальное учреждение, правильно функционировавшее. Добровольных постников вводили через крышу в здание без дверей и окон. Их насчитывали сотнями. Мрачный жертвоприноситель закрывал отверстие после того, как туда входила последняя жертва, и для большей верности ставил вдоль стены пять или шесть сторожей, снабженных дубинами. После двух дней, проведенных в молитве, пленники обыкновенно просили есть. Тщетно. Ни просьбы, ни мольбы, ни крики, ни сама агония жертв не трогали молчаливого старика. Большая часть запертых умирала между третьим и шестым днем, но некоторые держались гораздо дольше.

Однажды две родные сестры попали в эту башню Уголино, о которой нельзя вспомнить без содрогания; третья отправилась их спасти, она возмутила население соседних деревень, и жертвоприноситель должен был подвергнуться той самой казни, на которую он обрекал столько заблуждавшихся. Но ему все-таки удалось избежать гнева крестьян и найти даже подражателей, среди которых фигурировала одна женщина.

Впоследствии, развиваясь, это безумство приняло различные формы: кончали с собой в воде, резали себе горло ножом, погребали себя заживо и наконец сжигали себя. Последний способ взял потом верх, и этому особенно способствовали казни, совершенные в Пустозерске тем же путем. Костры, зажженные там для осужденных, обратились здесь в добровольные аутодафе. Однако, несмотря на крайне деятельную пропаганду и очень искусную организацию, эта эпидемия самоубийства не распространялась повсюду. Свирепствуя со страшною интенсивностью на севере и на северо-востоке, по Верхней Волге до Нижнего, а также в окрестностях Новгорода, в области Онеги, на всем северном побережье и в Сибири, она почти пощадила центральные области, где царила поповщина.

Главный очаг этой эпидемии был сосредоточен в месте ее происхождения, в теперешних губерниях: Владимирской, Костромской и Ярославской, именно в Вязьниках, в Пошехонье и в Романове. Служа колыбелью Московского государства, центром его самой деятельной промышленной и торговой жизни, эта область являлась вообще местом зарождения большинства политических, социальных и моральных основ. Но, исходя оттуда, это движение распространилось главным образом по окраинам.

Первая идея о самоубийстве посредством огня явилась у Волосатого; его ученики всегда любили ссылаться на авторитет Аввакума, одобрявшего действительно в некоторых из своих писаний этот обряд. Так в первом (или в третьем, по мнению некоторых критиков) из своих посланий к Симеону он высказывался по поводу одного аутодафе в 1672 году, которое составило эпоху в Нижнем Новгороде. Но «апостол», кажется, по этому случаю впал в ошибку: Симеон убедил его, что раскольники Нижнего предали себя смерти, желая избавиться от материального насилия, угрожавшего их вере, тогда как на деле они совершили это благодаря вспышке религиозной экзальтации.

Трудно уловить в этом отношении мысль Аввакума, так как защитники самоубийства осложнили эту проблему, распространяя за подписью «апостола» ими же составленные писания. Не одобряя по временам самоуничтожения в качестве орудия духовного спасения и рекомендуя его только как крайнее средство сохранения чистоты веры, в другое время он говорит о нем как о средстве, избираемом истинными верующими «для спасения души». Всегда при этом – может быть, намеренно – он выражается неточными терминами. Между тем он не признавал невозможным бороться с царством Сатаны, ни необходимости вследствие этого избавиться от его власти путем смерти. Сам Антихрист признался ему в своем бессилии подчинить себе энергичную волю. Но самоубийство было популярно, и «апостол» вначале даже не смел высказаться определенно против него. Это случалось со многими, подобными ему. Потом он, кажется, был увлечен общим течением и к концу своей жизни без всяких оговорок вдруг остановился на идее добровольного мученичества, подтверждая этот тезис историческими примерами. «Что делать, – писал он тогда, – для живущих нет могил». И он принял сам решение умереть с голоду, но потом позволил себя разубедить.

Подобно ему, защитники и организаторы самоубийства редко сами подавали тому пример. В 1687 году один из самых энергичных, Игнатий, был побужден к тому лишь силою. Признавая достоинство «очистительного огня», другие из них обольщали молодых девушек, которых они приговаривали к смерти. В Романове один из самых знаменитых соревнователей Волосатого считался даже содомитом. Другие были воодушевлены самым гнусным личным интересом, бесстыдно присваивая себе имущество своих жертв.

Аутодафе 1672 года в Нижнем Новгороде является первым известным в истории случаем коллективного самоубийства этого рода. Появление в соседних пустынях и болотах пророка Ефрема Потемкина, объявлявшего о пришествии Антихриста, сильный голод, опустошавший в то же время страну, создание новой епархии, предназначенной для борьбы с расколом, и наконец казнь одного раскольника, сожженного по приказу нового митрополита, являлись причинами, побуждавшими к этому событию.

Считали, что Антихрист не только испортил церковь, государство и общество, но даже самые элементы воду, воздух, землю. Поэтому было необходимо умереть, так как жизнь являлась невозможною! Эта идея потом эволюционировала. Образовались два течения, одно – вышедшее из общей доктрины староверов, другое – из частного учения Волосатого: здесь это был акт благочестия, заменивший собою другие религиозные обряды, которых нельзя было исполнять за недостатком священников. Второе крещение, как его тогда называли, это коллективное самоубийство было, напротив, понято в виде средства умереть, не поступаясь своими религиозными обязанностями и «не отказываясь от освящения крещением». И, доставляя удовлетворение самым различным чувствам этими тонкими различиями, страшный обряд распространился в самых различных кругах, закончив, однако, свое развитие на новой базе: на вере в близкий конец мира.

От 1672 до 1691 года насчитывают тридцать семь коллективных самоубийств, причем число их жертв было более двадцати тысяч человек. Пропагандисты иногда употребляли прямо преступные средства. Часто они изобретали преследования, чтобы довести до сумасшествия население. Они пускали в ход наркотические средства, самое гнусное насилие. Молодые люди прибегали к такому средству, желая избавиться от своих жен. Местные летописи сообщают при этом ужасающие подробности. Вот загорелся костер в загородке. Уже охваченный огнем, один старик стремится перепрыгнуть через ограду, его собственные сыновья отрубают ему руки топором, и он падает в пламя. Ребенок десяти лет зовет свою мать, которой удалось спастись «из могилы», но его отец удерживает его силою. Прибежав посмотреть на это зрелище, какая-то женщина рожает со страху тут же на месте, церковный служитель, играющий роль надсмотрщика, бросает сначала в огонь родильницу, потом крестит ребенка и отправляет его за матерью.

Такие заблуждения, вероятно, неотделимы от всех движений, где выступают на сцену человеческие страсти. Во всех странах и во все эпохи религиозный фанатизм вызывал подобные факты. Пережив такие безумства, раскол в России доказал могучую жизненную силу, которая его воодушевляла. Но он был и является в настоящее время разрушительною силою, а в общем кризисе, который переживала Москва в конце этого века, он был для нее, хотя и в другом смысле, концом мира, который болезненно отразился на этой стране. Вскоре обнаружившаяся полная невозможность создать на основании прошлого новый порядок вещей, могущий удовлетворить законным желаниям всего населения, обязанность завещать отдаленному будущему столько беспокоящих проблем, все это создало для России внутренний перелом такой жестокий, что в течение нескольких лет раздавался только ужасный призыв к полному уничтожению.

Глава III

Моральный кризис

1. Нравы

В эволюции общества нравы обыкновенно составляют тот пункт, где новаторские и мизонеистические тенденции, стремление к прогрессу и консерватизм особенно живо борются друг с другом. И именно в эту эпоху, несмотря на все нападки, которые ему пришлось претерпеть, сопротивление старого московского духа проявилось с особенной силой. В вопросах веры религиозная реформа разделила всю страну на два лагеря, и в общем сторонники status quo [текущее или существующее положение дел] не были в большинстве. В образе жизни до появления Петра Великого, за несколькими исключениями, царило полное единодушие, – если не принципиальное, то, по крайней мере, фактическое – в верности традиции. В сущности, даже если религиозный кризис и достиг подобной интенсивности, то потому, что религия составляла часть нравов, и потому, что реформа нападала еще больше, чем на элементы веры, на образ жизни.

Сравнивая наблюдения двух путешественников, собранные по этому поводу, одни в первой половине семнадцатого века, а другие в конце его, мы получаем впечатление, что образ жизни не изменился.

«Дурное воспитание, которое они (москвитяне) получают молодыми, доводит их до того, что они следуют слепо так называемому животному инстинкту. По природе своей испорченные и совращенные, они неизбежно делают свою жизнь полной постоянного ослепления и излишеств. Я совсем не говорю о фантазиях вельмож, но о самых обыкновенных расходах (sic…), где только слышишь о совершенных ими же гнусностях, или о том, что делали другие в их присутствии, причем они даже хвастают преступлениями, которые здесь были бы искуплены огнем. Более того, так как они предаются всякому разврату и даже противоестественным порокам, то тот, кто может рассказать больше об этом, считается у них самым умелым человеком. Их песенники слагают песни на эти темы, а их шарлатаны и скоморохи публично все это изображают и не стыдятся. <…> Вожаки медведей, сопровождаемые жонглерами и марионетками, устраивают театры в один миг из простыни и в них показывают свои куклы и заставляют их воспроизводить их скотство и содомию, представляя эти мерзкие зрелища перед детьми», – таково сообщение Олеария, посетившего Москву в 1634 году.

Стрюйс последовал за ним в 1669 году и вот некоторые из его заметок:

«У них [т. е. москвитян] вид грубый и животный, и если они все сильны и крепки, то походят больше на животных, с которыми имеют много общего. Народ этот родился для рабства и так привык к усталости и к работе, что обыкновенным их ложем является скамья или стол, а изголовьем солома. Их образ жизни, как и все остальное, носит естественный характер, и вы увидите отца, мать, детей, слуг и служанок у одного очага, где они производят свою пачкотню, не заботясь ни о каком благоустройстве. Они по природе так ленивы, что работают лишь в крайней необходимости или когда их принуждают к тому силой. Как все грязные душонки, они любят лишь рабство, и, становясь благодаря смерти или доброте своих господ свободными, немедленно продают себя снова, поступают в услужение, как и прежде. При всем своем труде они питаются так плохо, что берут где могут то, в чем нуждаются. Они охотно крадут все, что попадается им под руку, и даже убивают тех, кто стоит у них на дороге. Кроме того, они очень неучтивы, дики и невежественны, изменники, задиры, жестокие и так грубы в своих страстях, что содомия даже не кажется им очень большим преступлением, и они предаются ей открыто».

Эти две картины совершенно совпадают, и другие иностранные путешественники повторяют все это слово в слово.

В 1696 году Перри замечает, но в этом он ошибся, будто бы русские не имеют на своем языке слова для обозначения понятия «честь». «Иностранцы, – писал он, – обыкновенно говорят, что для того, чтобы узнать, честен ли русский, надо посмотреть, нет ли у него волос на ладони. Если их нет, то он, очевидно, мошенник. У них отсутствует всякий стыд по отношению к самым гнусным делам…»

Дневник Гордона приблизительно той же даты, и он представляет собой как бы репертуар всяких гнусностей: воровства, взяток, мотовства, подделки подписей. Люди всякого звания, чиновники всякого рода конкурировали между собою в бесчестии, и сам автор дневника стал им подражать, и этот факт вполне доказывает его искренность. Мейерберг, Нейгебауер, Тектандер, Петреюс, Коллинс, Ла Невиль, Авриль, Корб, Карлайль щеголяют такими же сведениями. Петреюс говорит о бедных дворянах, которые на улицах вербовали любовников для своих жен…

Это пишут иностранцы, которых могут заподозрить в недоброжелательстве. Пусть так. Но вот Котошихин, московит, говорит нам, что присутствовать на похоронах царя чистое горе, так как рискуешь там быть ограбленным или убитым. Хотя и иностранного происхождения, Крыжанич является более чем беспристрастным свидетелем, доходя до энтузиазма во всем, что касается его приемной страны, но и он дает почти те же сведения. Как на наиболее характерные черты местных нравов, он указывает на общую лживость, грубость и дикость жителей, на ужасающее развитие пьянства и содомии qui habetur pro joco. Этим пороком даже публично хвастают, предаются ему при свидетелях.

По этому частному пункту у нас имеются, впрочем, документы. В то время когда патриархом был Никон, произведенная анкета сообщила об одном факте содомии, совершенной архимандритом над подъячим в церкви и во время церковной службы. Возмутившиеся монахи в Соловках предъявили против своего игумена Варфоломея обвинение в таком же роде.

По поводу общей нечестности мы видели выразительное доказательство в лице самого Алексея по случаю смерти патриарха Иосифа.

Умерший был довольно посредственной личностью, а церковь ни в коем случае не давала лучшего примера. В 1642 году протопоп Вологодского собора, Феодор, подвергся преследованию за участие в шайке разбойников. В одном письме, адресованном в 1632 году архиепископу Сибирскому, патриарх Филарет обличает большое число священников в участии в самых гнусных поступках, противоестественных пороках, насилии.

Пьянство царило одинаково во всех классах общества. «Водка служила утехой обоих полов, каково бы ни было их положение, – пишет Олеарий, – во всякий час и все время пьянствовали; пили даже дети, не морщась. Наконец они к этому так привыкли, что по мере усиления холодов люди закладывали все свое состояние и готовы были скорее ходить нагишом, чем отказаться от вина. Женщины также не отличаются воздержанностью, и чтобы достать вина занимались проституцией даже на виду у всех».

Секретарь посольства, посланного в Москву императором в 1676 году, Лисек – свидетель исключительный. Совершенно противореча впечатлениям всех иностранцев, он находит лишь льстивые речи по адресу официального мира и других сфер столицы: князей, бояр, чиновников, как и самого государя. Но люди из народа вызывают в нем совершенно другие воспоминания: он видел их грубыми и жестокими, ловкими и хитрыми в торговле, не вызывающими никакого доверия: враждебными к иностранцам до того, что входили с ними в сношения крайне неохотно, и предающимися пьянству до полной потери сознания. Ежедневно, читаем мы в его рапорте, мы видели на повозках трех или четырех мертвецки пьяных. Часто также мы наблюдали, как мужья лежали уже без всякого сознания, жены их снимали с себя одну одежду за другого, отдавая их за водку, и доводили себя до того, что падали совершенно нагими и мертвецки пьяными около своих мужей.

Тогда, как и теперь, этот порок являлся главного язвою страны и так же, как и теперь, по тем же причинам, показывая вид, что они борются против этого зла, ни духовные, ни гражданские власти не употребляли никаких серьезных средств для уничтожения его. В монастыри посылались циркуляры с запрещением употребления крепких напитков, но у епископов были прекрасные запасы в погребах, и сам реформатор Никон напивался допьяна. Сам непьющий, Алексей любил иногда, чтобы бояре, окружающие его, напивались. С одной стороны, оказывали сопротивление старые привычки, а с другой стороны, правительство не решалось ограничить потребление спиртных напитков, так как пользовалось от них большим доходом.

Таким образом, шахматистов наказывали кнутом [этому заявлению автора нет документальных доказательств. Шахматы любил Иван Грозный, а курляндский посол в Москве Александр Таубе в 1675 году отмечал, что «в шахматы играют и старики, и дети; играющих можно встретить на улицах и площадях города»], а потребители водки пользовались на деле широкой терпимостью. Строго соблюдаемые приказы заставляли служащих во всех канцеляриях поститься на Страстной неделе и ходить в церковь ежедневно в пост. Воскресный отдых не претерпевал никаких уклонений, всякая работа должна была прекращаться в субботу вечером во время вечерни, и во все дни года было воспрещено развлекаться с паяцами и гадателями, играть с собаками, качаться на качелях и даже смотреть на луну с начала ее первой четверти или купаться во время грозы. Но и в воскресенья, и в другие дни можно было безнаказанно пьянствовать; мужчины и женщины купались вместе в общественных банях, или обменивались по выходе сквернословием с самыми неприличными жестами.

Жестокость нравов соответствовала их распущенности. Очень красноречивым указателем первой является большое число женщин, принявших монашество, чтобы избавиться от бесчеловечного обращения их мужей, запрягавших их в сохи или, избив их предварительно кнутом до крови, натиравших им раны солью! Но кроме этих варварств несчастные могли ожидать еще худшего. Убийство мужа женою навлекало на виновную страшное наказание – погребение заживо, но закон совершенно не предвидел обратного случая. Юриспруденция, впрочем, иногда делала дополнения к этим установлениям, и в 1664 году мы сталкиваемся с таким случаем, когда муж наказан кнутом за то, что убил свою жену, хотя она и была уличена в прелюбодеянии. Но этот факт является исключительным.

Насилие царило повсюду. В течение всего царствования Алексея даже столица представляла собою разбойничий притон. Дома самых важных вельмож походили на пристанища бандитов, так как многочисленная челядь, которую плохо кормили и скудно одевали, не получая жалования, не имела другого выхода, как кормиться разбоем. Целый квартал, на Дмитровке, был почти непроходим благодаря людям Родиона Стрешнева, князей Голицина и Татьева, которые работали там, вооруженные, днем и ночью.

Зверские поступки свойственны даже лучшим, самым культурным и самым мягким людям того времени. Получив известие, что сын Ордын-Нащокина прошел через границу без разрешения, Алексей дал отцу наказ истратить до 10 000 рублей, чтобы вернуть беглеца и, если это не удастся, то даже убить его. Человеческая жизнь ценилась крайне низко, и это презрение к жизни было свойственно как убивающим, так и их жертвам. Немец Рингубер присутствуя в 1684 году на одной из экзекуций, был поражен простотой, с которой ее производили ohne viele compliments zu machen [без жаалости]. Казни прямо ужасны. Продолжают допрашивать осужденных чуть не до эшафота, их снимают с колеса с переломанными членами, чтобы привести в камеру пыток, и все это не возмущало никого, даже самих осужденных на казнь.

Абсолютное подчинение индивидуума государству, одна из характерных черт эпохи, объясняет отчасти это явление. Индивидуум часто возмущается, вступает в борьбу с господствующей властью, но, побежденный, подчиняется своей участи и заботится лишь о том, чтобы умереть прилично и праведно, как если бы он был в своей избе. Часто осужденных приводят к эшафоту несвязанными, они спокойно кланяются присутствующим, повторяя: «Простите, братцы!» Затем сами помогают палачам. Обвиненные в прелюбодеянии женщины, зарытые в землю заживо, благодарят наклоном головы тех милостивцев, которые бросают в колоду, специально предназначенную для этой цели, монеты на их погребение.

Такой же грубой и дикой является материальная жизнь не только народных масс, и более образованных слоев, без следа какого бы то ни было изящества или хотя бы самого элементарного комфорта, даже в жилищах вельмож. Крестьяне и рабочие живут подобно животным и едят не лучше последних. «Вся их кухонная утварь, – говорит Стрюйс, – состоит из нескольких горшков и глиняных или деревянных блюд, которые мылись один раз в неделю, из оловянной кружки, из которой пили водку, а также деревянного кубка для меда, который они почти никогда не ополаскивали». Так жили все слои населения.

Крыжанич, правда, замечает, что они начали строить вместо деревянных домов каменные или кирпичные, но что внутренне убранство лишено по-прежнему комфорта; серебряной посуды мало, чаще используются глиняные горшки и деревянные блюда. Крыжанич не не видел блестящей оловянной посуды, которая так часто встречалась в то время в Германии, даже в домах бюргеров. На стенах не было никаких украшений, кроме паутины. Перины не использовались, только шерсть или солома; дневная одежда служила ночью простыней и одеялом. Никаких изысков в пище – каша, капуста, огурцы, соленая рыба, часто испорченная, – вот обыкновенное меню. Приправами служили лук и чеснок, запах которых наполнял даже дворец царя. Крыжанич присутствовал на царском пиру и заметил, что его тарелка не была мыта по крайней мере в течение года.

На таких пирах угощение было обильное, количество яств и питий чрезмерное, но на Мейерберга это производило только отталкивающее впечатление.

«Одно опьянение кладет конец их манере пить, и никто из них не покидает стола, пока не свалится мертвецки пьяный. Во время обеда отрыжка, выходившая у них изо рта с запахом водки, лука, чеснока и репы, вместе с … так портили воздух, что можно было умереть, сидя вблизи них. Платки у них не в карманах, а в шапках, и так как они садятся за стол с непокрытыми головами и им лень тащиться за шапкою, то они сморкаются в руку и обтирают потом носы скатертью».

Картина, действительно, получается отталкивающая из всех этих свидетельств, полная тождественность которых исключает всякую возможность ошибки. Вдумчивый и вполне беспристрастный наблюдатель не только по свойствам своего ума, но и благодаря тягостным испытаниям, пережитым им в его приемной стране, Крыжанич не ограничился тем не менее одними мрачными красками, которые он сообщил своей кисти. И мы должны, без сомнения, последовать его примеру. У этого народа – дикарей, лентяев и пьяниц – он, прежде всего, констатирует полезный дух строгой политической дисциплины. Она казалась, по его мнению, способной развить во всех классах общества чувство долга. Он заметил, что, хотя по природе склонные более грабить, чем сражаться, солдаты этой страны никогда между тем не давали дёру, если ими хорошо командовали, и, защищая крепости, скорее умирали с голоду, чем сдавались. Ему казалось также, что, налагая на тех же людей ряд других суровых принудительных мер, моральная дисциплина Домостроя охраняла их от сибаритства, которое наложило свой отпечаток на более свободную и более роскошную жизнь западных народов. Много путешествуя, Крыжанич не мог, с другой стороны, не отметить, что и других странах испорченности было предостаточно. Другие страны тоже оставляли не самое благоприятное впечатление. Европейский квартал Москвы, который Ренгубер посетил в 1684 году, тоже не показался немцу оазисом добродетели. Прибавим, что даже Париж в это время был городом малоблагоустроенным. Буало написал в 1660 году такие стихи:

Le bois le plus funeste et le moins frequenté

Est auprès de Paris un lieu de sûreté. [2]

В Москве хорватский писатель получил тяжелое впечатление от других свойств, тормозивших развитие этого народа, причиной которых, по мнению этого автора, служат внутренние противоречия, в которых бьется его сознание. При великой простоте ума и сердца большинство москвитян отличались чрезмерным, парадоксальным национальным самосознанием. Они презирали всех иностранцев, а между тем покорно и послушно подчинялись их руководству. Ксенофобия и ксеномания доводят их поочередно до самых ужасных эксцессов. Они не знали ни в чем чувства меры, и это мешало им найти золотую середину между самой распущенной анархией и самым абсолютным деспотизмом.

Вместе с другими иностранцами Крыжанич констатировал различие уровня, очень мало заметное с материальной точки зрения, но очень чувствительное в интеллектуальной жизни, – между народными массами, предоставленными развращающему и гибельному влиянию невежества, суеверия и рабства, и аристократическим классом, уже затронутым отчасти освободительным движением цивилизации. Сам Алексей и среди его приближенных такие люди, как Ртищев, не могли сойти за варваров, с какой угодно европейской точки зрения. Мейерберги и Карлейли едва ли могли указать на каком-либо из западных тронов государя, равного второму Романову, по величию и нравственной чистоте. Что касается Ртищева, то, будучи настоящим государственным человеком, он – этот неразлучный сотрудник царя – был в то же время положительно святой. Конституциональный гиперболизм, констатированный Крыжаничем в темпераменте его расы, нашел здесь поразительное подтверждение.

Этот справедливый человек один мог снискать прощение многим ужасам своей родины. Как в общественной, так и в частной жизни своей, за исключением кое-каких ошибочных суждений, это христианин, превосходивший даже евангельский идеал, так как, дойдя до полного самоотречения, его любовь к ближнему являлась в то же время деятельною и созидательною.

Сопровождая государя на войну, Ртищев предоставляет свой экипаж для раненых и больных, несмотря на то, что сам больной, он с трудом держится на лошади; он устраивает военные госпитали; снедаемый болью, он председательствует при их организации, смотрит за их штатом, неизвестно каким образом находит медиков и хирургов, на которых тратит часть своего состояния. В Московии семнадцатого века он основывает Красный Крест! Потом, как следствие принятой им инициативы, он устраивает систему выкупа пленных с помощью кассы, собранной из специального налога, создает богадельню для нищих и прокаженных. Когда был голод в Вологде, он распродает свое платье, чтобы помочь голодающим! В завещании он рекомендует наследникам обращаться хорошо с крестьянами, «так как они наши братья», и уже на смертном одре в 1673 году требует, как последней радости, дать ему возможность из собственных рук раздать еще несколько подаяний!

Умер он всего сорока семи лет от роду и почти разоренный своими добрыми делами. А лучшая часть его наследства содержится в тех законодательных мерах, которые, вдохновленные им, явились после его смерти началом систематической организации благотворительности в тот момент, когда запад только вышел на эту дорогу.

Но и в этом отношении Москва семнадцатого века остается верной самой себе. Биография Ртищева является почти повторением другой, оставленной нам благочестием одного современника, описавшего в начале этой эпохи полную героической благотворительности жизнь одной придворной дамы, Ульяны Осориной, урожденной Лазаревской. Занятая целый день домашними заботами, помогая своим слугам в самой тяжелой работе и принимая их услуги лишь перед гостями, она по ночам шьет, а деньги, вырученные за свои работы, раздает бедным.

Но в начале этого века, – Ульяна умерла очень старой в 1604 году, – как и в конце его, все эти высокие добродетели были присущи только людям высокого звания. В низах масса, терзаемая барщиной и рабством, нищая и огрубевшая, только пассивно подчинялась невообразимой тирании действительных или воображаемых сил, тяготевших над ее судьбою. Среди насилий и лихоимства, в жертву которым она отдана своими хозяевами, среди бедствий, которые она приписывала воображаемым колдунам, существование ее представляло сплошной ужас. На Западе были еще часты в эту эпоху процессы над колдунами; но в 1670 году смертный приговор, вынесенный руанским парламентом по этому поводу, был отменен по приказу короля. А тут, четырьмя годами позже, сожгли колдунью в Тотьме, и обвинения подобного рода не щадили даже самых высокопоставленных лиц. Воспитатель матери Петра Великого явился жертвою такой подозрительности, и народное суеверие даже открыло дьявола в одном бокале у чиновника департамента иностранных дел Иванова, который имел неосторожность сохранить в нем моллюска.

Возвышенный Ртищев хотел, чтобы с его крестьянами хорошо обращались, но, будучи сторонником развития образования, он не позаботился даже научить их грамоте. Вместе с ним самые преданные делу прогресса москвитяне полагали, что вообще эта роскошь является совершенно излишней. Сама аристократия владела этим искусством в довольно ограниченных размерах.

2. Просвещение

Как и пьянство, невежество было общим во всех классах до конца века, хотя уже и тогда стала прорываться пропасть, которая и теперь еще в России отделяет избранных от большой массы. Но тогда расстояние было огромно даже между этими избранниками и европейскою культурою. Иностранные наблюдатели объясняют это явление различно, указывая на корыстную роль клира, правительства и бояр. За исключением Павла Алепского, все они единогласно доказывают общее отсутствие самых элементарных знаний, даже в отношении религии. Главинич, принимавший участие в 1661–1664 годах в посольстве барона Мейерберга, заметил, что в большинстве случаев жители этой страны знают только самые простые молитвы, удовольствуясь лишь повторением по двести раз в день: «Господи, прости нам наши прегрешения!» Спрошенные по этому поводу, они смело заявляли, что «Отче Наш» и «Богородица» дело высшей науки, которую знает лишь царь, патриарх и вельможи. В целой толпе Рейтенфельс нашел лишь одного москвитянина, знавшего, кто был Иуда.

Исчезновение в семнадцатом веке первоначальных основ школьной организации, ранее устроенной, является действительным фактом, как он ни покажется странным. В этих предоставленных самим себе учреждениях обучение также было, по-видимому, очень скудно. Там не учили даже катехизису. Ученики этих школ, впрочем, выносили из них некоторые знания отрывков из всеобщей истории, а готовившиеся стать священниками изучали Новый Завет, отцов церкви, а в частности богословские сочинения святого Иоанна Златоуста. Но число и тех и других было крайне ограничено, так как в шестнадцатом веке, по всем свидетельствам, на тысячу москвитян едва один умел читать.

Эти школы были созданием приходского духовенства и были погребены в семнадцатом веке под развалинами автономных организаций, которые их создали. Некоторые историки полагают, что их воспитательную миссию взяли на себя в эту эпоху религиозные братства. Но эти братства проявляли жизненную силу лишь в тех русских областях, которые находились под властью Польши. В Москве же из научных учреждений, созданных по их инициативе, мы находим лишь школу Св. Иоанна Богослова, существование которой, довольно проблематичное, было, во всяком случае, очень эфемерным, и школу монастыря св. Андрея, созданную Ртищевым с помощью монахов, вызванных из Польши.

Это не были, впрочем, первоначальные школы. Вместе с преподаванием риторики и философии они приняли программу школы Чудова монастыря, которая была основана Михаилом Феодоровичем и которая должна была их поглотить и послужить подготовкою к будущей Славяно-греко-латинской академии, где по странному сочетанию обстоятельств должна была найти свою точку отправления к концу этого века законченная организация просвещения.

В России очень редко начинают что бы то ни было с начала. В течение этого века мы там видим математиков, из которых даже самые ученые знали лишь первые элементы. Заимствованные из Византии буквы алфавита для обозначения чисел создавали ряд трудностей в приложении их на практике. В общем употреблении приходилось ограничиваться лишь сложением и вычитанием, и Крыжанич совершенно справедливо видит в этом причину отсталости коммерческой жизни.

Заключавшиеся лишь в нескольких руководствах по арифметике, три действия, носившие название «золотой строки», считались последним словом науки. До восшествия на престол Петра Великого в Москве была напечатана лишь одна работа по элементарной математике, а что касается геометрии, то элементы Евклида, проникшие на запад уже в начале двенадцатого века, являлись еще долго тайною для русских.

Под геометрией тут понимали точно и буквально лишь измерение земли. Способ ее приложения на основании самых элементарных принципов начальной геометрии, давал повод к самым грубым ошибкам. Смешивая самые различные поверхности, геометры того времени разрешали по-своему квадратуру круга.

Под астрономией тогда понимали только календарь. В космографии считали оракулом Козьму Индикоплавта, египетского монаха шестого века, который считал землю четырехугольной по образцу скинии Моисея. Максим Грек являлся его горячим поклонником. В царствование Алексея киевским монахам удалось разбить это учение, но они заменили его лишь астрологическими теориями Средних веков, которые пользовались доверием в самой просвещенной московской среде в тот момент, когда на западе Ньютон дал системе Коперника, Кеплера и Галилея ту форму, в которой мы его теперь знаем.

Карамзин говорит, что у него в руках была московская рукопись второй половины семнадцатого столетия под заглавием: «Геометрия, или Измерение земли», но он не дает никакого указания по поводу ее содержания. Олеарий упоминает со своей стороны о неком Саввиче Романчикове, который, занимаясь изучением математики, пользовался астролябией. Но у нас нет ровно никаких сведений по поводу работ этого ученого, который умер преждевременной и очень трагической смертью. Встретив немилость царя по возвращении своем из путешествия в Персию, он отравился.

В области естественных наук их украинские адепты сильно боролись со знаниями византийского происхождения, относившимися к третьему веку, где серьезно рассуждали о физиологии «единорога», но они могли им противопоставить лишь тот научный багаж, который был ими собран в энциклопедиях тринадцатого и пятнадцатого веков.

Медицина, которой занимались почти исключительно иностранцы, находилась на том же уровне. Во второй половине семнадцатого века несколько аптек, устроенных теми же врачами в Москве, выпустили русских учеников и сделались очагами науки и свободной мысли. Но как их учителя, так и ученики знали лишь очень отдаленно элементы анатомии и физиологии, приобретенные западною наукою с эпохи Везалия и Гарвея. Правда, книга Везалия была переведена в 1650 году Епифанием Славеницким, но только для личного употребления царя, и единственный ее экземпляр, кажется, так и не вышел из рук государя. Публика должна была ограничиваться руководством, переведенным с латинского в пятнадцатом веке, но составленным, вероятно, гораздо раньше, и передававшим ей те указания о лечебном свойстве драгоценных камней, в которые так верил Иван Грозный.

В 1647 году, заметив, что вода из колодцев становилась нездоровой, жители Карпова не представляли себе другого средства для предотвращения катастрофы, как добыть крест с мощами, а немного позже жители Курска обратились к Алексею с просьбою по тому же поводу.

Историография тоже совсем не двинулась вперед, пользуясь постоянно в виде источников старинными хронографами пятнадцатого века, несколько раз переделанными по «Луцидарию» и апокрифам. Киевские монахи создали более современные компиляции, хотя и проникнутые идеями Средних веков. С этой целью они затронули самые древние эпохи национальной истории, прославляя их исторические события исключительно с точки зрения религии. Составленное и напечатанное в 1674 году самое древнее руководство по русской истории, названное Синопсисом, пропитано этими идеями.

Эта тенденция встретилась с другою, также развивавшейся в шестнадцатом веке под влиянием некоторых сербских ученых и имевшей предметом своим систематическое искажение фактов в политических целях. К герою христианской легенды, св. Владимиру, она присоединила, также в фантастическом апофеозе, героя имперской легенды, Владимира Великого, наследника Византии. В приказе внешних сношений занимались в то же время составлением экстрактов из иностранных сочинений, выдвигая на первое место генеалогию и дипломатию. Приложение этого метода к национальной истории создало позже Государственную книгу [ «Большая государева книга или Корень российских государей», известная также как «Царский титулярник», создана в 1672 году], с биографиями великих князей и царей Москвы, иллюстрированную иконописцем Иваном Максимовым, и сборник, в котором в 1663 году дьяк Грибоедов пытался установить родство дома Романовых с царствующим домом в Пруссии, происходившим по прямой линии от римских цезарей.

Для того чтобы найти труд, лишенный этих странностей, нужно взять Историю России, составленную в 1727 году князем Куракиным. Она напоминает собою Сен-Симона, но этот опыт так и остался единственным.

Главным предметом научной работы в семнадцатом веке и главным изданием того времени является грамматика. Православные ригористы не признавали почти ничего другого. Начиная с 1648 по 1651 год, азбука выдержала четыре издания. То был самый большой и даже единственный успех тогдашней книжной торговли. В 1648 году московская типография напечатала грамматику Смотрицкого, по оригиналу, напечатанному в Вильне в 1619 году, но это издание так и осталось единственным до 1721 года. Что касается двух других частей тривиума латинской школы, диалектики и риторики, то об этом даже не было вопроса.

Прибыв из Греции в 1685 году, братья Лихуды, Иоанникий и Софроний, первые сделали почин введения жителей Москвы в область философии. Они излагали логику и физику по Аристотелю, но учение показалось тотчас же слишком смелым и потому навлекло на себя немилость начальников. Добрые москвитяне любили называть такие изыскания «измерением аршином хвоста звезд».

При первых Романовых особое развитие получили старые азбуковники, ставшие из простых словариков энциклопедическими словарями и окончательно сместившие со сцены как Козьму Индикоплавта, так и византийских писателей. Они черпали преимущественно свой материал в латинской или польской литературе, пользуясь также авторитетами древности и Средних веков, Плинием и Альбертом Великим.

С помощью образовательных очагов Афонской горы и Киева это все, что старой Московии удалось получить из всего того, что она считает своим собственным фондом. Эти знания на деле получились, с одной стороны, из Византии, а с другой – из средневековой Европы. Но Московия действительно вновь обретает там первоначальные источники своей цивилизации и не перестает черпать их оттуда до появления Петра Великого, колеблясь, ввиду последовательного торжества то одного, то другого влияния, между этими полюсами своей эволюции: восточным и западным.

3. Две школы

Торжество церковной реформы и апелляция против Никона к юрисдикции восточных патриархов, казалось, должны были вначале утвердить главенство эллинизма. Он на самом деле надолго воцарился в религиозной области. Но греки той эпохи, деморализованные и огрубевшие от рабства, не были способны работать над моральным и интеллектуальным возрождением, которое давала чувствовать, как нечто необходимое, сама реформа и возбужденный ею раскол. Наука и дисциплина ученых, вроде Максима или Арсения, ограничивались мелочами в тексте или в форме, – тем, что родило раскол. Учителя этого рода главным образом старались, как мы это уже видели, по возможности дороже продать свои услуги или содействие, которое требовалось от них.

Обладая более современным знанием, киевские монахи показали себя более честными, и с первой половины семнадцатого века их отличают и в Москве, куда они переносят основание культуры, которую проводили неуклонно в своей стране Голятовские, Радивиловские и Барановичи. То была культура исключительно польская, начиная особенно с Могилы. Она пробивала дорогу более прямой ассимиляции с Западом, откуда она и вышла. Алексей со своими приближенными вскоре подчинился ее все растущему влиянию. Духовник царя Андрей Савинов переписывает космографию поляка Бельского. У самого Никона были поляки среди его домашних, между ними Николай Ольшевский. С 1668 по 1670 год все работы по скульптуре, рисованию и позолоте во дворце государя производились поляками. Несколько позже роскошный отель Василия Голицина был выстроен и украшен мастерами той же национальности. Польские кисти и резцы работали даже в московской иконографии. В больших московских домах, у Ордын-Нащокина, у Матвеева, воспитание детей сосредоточилось в тех же руках. Польское влияние чувствуется в эту эпоху даже в народной поэзии.

Начиная с 1649 года школа грека Арсения нашла себе сильного конкурента в Преображенском монастыре, где завербованные Ртищевым Епифаний, Славенецкий и другие малороссы обрели большое количество учеников. Сохраняя характер исключительно духовный, ни то, ни другое из этих двух учреждений не соответствовало светским требованиям общества. Но в 1665 году белорусский беглец Симеон Полоцкий основывает школу Св. Спасителя, и там молодые чиновники департамента внешних сношений получают светские знания, необходимые для их службы, получают потом среднее и даже высшее образование по некоторым предметам.

В 1672 году, когда Полоцкий сделался воспитателем царевича, школа эта исчезла, и в этот момент опыты мирного разрешения этого вопроса вылились в проекте, который должен был в один прекрасный день создать Славяно-греко-латинскую академию, а пока началом этого осуществления служила приходская школа св. Иоанна Богослова.

Алексею не суждено было довести до конца эти начатки. Обстоятельства мало способствовали этому. Консервативная партия сохраняла еще очень прочное положение, поддерживая будущий тезис славянофилов, выработанный в начале этого века Иваном Вишнею, воспрещая на основании этого принципа всякую светскую науку как могущую уничтожить самое существование страны. Наука порождает лишь только гордость, от которой погиб первый Рим; Третий должен, поэтому, держаться только одной веры.

Старший сын второго Романова, Феодор, не оказался более счастливым в этом отношении. В 1679 году его царствование знаменует собою скорее упадок, чем прогресс основанием новой типографии, которая, казалось, представляла собой зародыш будущей академии, в котором снова отражается влияние Греции. Вплоть до просвещенных кругов, самые серьезные представители науки, малорусские или белорусские учителя, стали теперь предметом живейшей вражды. Можно при этом отметить, что они совершенно не владели той книжной традицией, которая составляла когда-то гордость московских ученых. Самого Симеона Полоцкого считают невежественным человеком, так как он очень мало был знаком с литературою и языком греческих отцов.

Он и его соотечественники имеют, однако, право на более справедливую оценку. На деле они были, мы это знаем, лишь архаическими носителями патриархальной культуры; они бродят в схоластических заблуждениях, почти недоступны новым течениям, совершенно переработавшим, начиная с протестантской реформы, европейский ум. У них даже нет собственного языка, так как пишут они по-церковнославянски, по-латыни и по-польски. По части документов они остаются данниками польской литературы.

В своих богословских работах и в речах, как и в начинаниях светских, в прозе и в стихах, Полоцкий шокирует старых московитов не только употреблением форм и использованием источников, чуждых их умственному кругозору: он берет цитаты из классической мифологии, из св. Августина или из Беллармина. Он не только подрывает их веру католическими тенденциями, в чем его часто обвиняли. Даже с точки зрения Запада этот язык и эта эрудиция являлись уже вышедшими из моды. Малорусская группа, сорганизовавшись прочно с помощью братства Чудова монастыря, где ей удалось создать центр интеллектуальной жизни, не была, впрочем, однообразна. Полоцкий представляет в ней Киевскую академию с тем направлением, которое дал ей Могила, т. е. с ориентацией почти исключительно польскою и латинскою.

Его ученик, Сильвестр Медведев, держится того же направления. Епифаний Славеницкий, напротив, предан по-прежнему более старым традициям той же Академии: эллинским и более строго православным. В этом направлении он развивает большую активность, переводя на славянский не только отрывки из Священного Писания, но также несколько светских произведений греческой литературы, трактаты по географии и истории, по политике и педагогике. Не забывая филологии, он обнародовал греко-латино-славянский словарь, другой словарь сравнительной литературы. Он безусловно, более образован, чем его соперник, и некоторые из его оригинальных сочинений, как, например, трактат о милостыне, с выдающимся проектом общественной помощи бедным, обнаруживают в нем благородство и большую проницательность.

После его смерти его ученик, монах Евфимий, следует тому же направлению, и еще подчеркивает в нем восточную тенденцию. Полоцкий, напротив, еще больше удаляется от нее. Учитель царских детей, поэт и драматург двора, стараясь ввести даже в литургию элементы поэзии и драматического искусства, напыщенный, наконец, проповедник, – он разменивается на занятия, которые должны в нем показаться фривольными. Он сеет в них прекрасные мысли, проповедуя необходимость образования как главного орудия нравственного перерождения, указывая на невежество как на главную причину раскола, нападая на самый Домострой, в той его части, где он слишком сурово трактует о домашней жизни и особенно об отношении к женщине. Будучи священником, он на деле работает на пользу перехода к светской науке и литературе. Но к этому плодотворному семени, которое возрастет, дав полезный плод, он примешивает и довольно бесплодные и нелепые мысли, как, например, рассуждение о том, мог ли Христос говорить сразу же после своего рождения, или почему он был пригвожден к кресту тремя, а не четырьмя гвоздями. Он говорит о трех небесных сферах, из которых одна кристальная. Он спрашивает себя, возродимся ли мы при последнем суде с ногтями, и приходит к положительному выводу; но ногти будут обрезаны.

Во всем этом не было ничего достаточно заманчивого, достаточно захватывающего, чтобы побороть сопротивление, которое эта пропаганда латинского и польского происхождения, следовательно вдвойне подозрительная, должна была встретить в православных и консервативных кругах. Патриарх Иоаким терпел Полоцкого лишь благодаря расположению, которым этот иностранец пользовался у государя. В 1673 году смерть украинофила Ртищева, а в 1675 году крутицкого митрополита Павла, которому Полоцкий помогал в составлении речей, отняли у малорусской группы могущественных покровителей, и греческая партия взяла верх. Полоцкий вынужден был основать в Кремле частную типографию, где его издания ускользали от цензуры патриарха. Малороссами же продолжали пользоваться в качестве церковных певчих, но когда в 1681 году знаменитый проект академии стал приближаться к окончательному его осуществлению, Медведев стал думать, что не найдет себе места в этом учреждении, и стал мечтать о создании другой, в которой он мог бы приложить к делу программу, принятую им в наследство от его учителя.

Вскоре между тем обе партии оказались перед лицом общего противника. То был профессор философии и богословия Иван Белобродский, объединивший теперь вокруг себя всех непримиримых националистов, решительных врагов всякого иностранного влияния. Между ними произошло соглашение, и плодом его явилась построенная наконец Славяно-греко-латинская академия. Там царили греки, и в статутах учреждения фигурировало даже формальное порицание уже умершему в 1680 году Полоцкому и самому Медведеву. Но тем не менее, программа проектируемых занятий была составлена в духе украинских идей, и Медведеву в 1685 году была предоставлена честь представить эти статуты на утверждение царевны Софьи. Напротив, выбор профессоров был поручен константинопольскому патриарху Досифею, который рекомендовал братьев Лихудов.

Таким образом, Москва, казалось, вернулась к традициям девятого века, возродила те отдаленные дни, когда другой иерусалимский патриарх послал ей «двух фессалоникийских братьев», чтобы приобщить ее к истинам веры. И, в общем, греческая партия господствовала в этом институте, владевшем огромными привилегиями и, между прочим, очень широким правом цензуры. Утверждение Академии стало необходимым хотя бы для того, чтобы иметь у себя на дому учителей иностранных языков. Изучение всех свободных наук было подчинено ее надзору и ее юрисдикции, которая пользовалась даже правом осудить виновных на ссылку в Сибирь или даже на костер! Эта школа обратилась в трибунал инквизиции, о чем замечает прибывший в Москву в 1689 году ученик Якова Бёме, Кольман. Завоевав себе нескольких адептов в немецком квартале, он был осужден Академией и сожжен.

С научной точки зрения это учреждение только прозябало. В старом разрушенном доме братья Лихуды нашли всего семь учеников и, несмотря на все их усилия применить Аристотеля к принципам самого чистого православия, они не избежали подозрений в ереси. То были, впрочем, очень посредственные ученые и, как большинство их соотечественников, главным образом искатели карьеры. Так как они учились в Падуе, то несмотря на все усилия с их стороны держаться подальше от латинизма, он вторгся в их лекции, незаметно возбудив против них законные подозрения. Чисто греческая программа высшего образования являлась в ту эпоху неосуществимой химерой. В своем возбуждении против своих противников, Медведев стал сам, чтобы погубить их, играть в игру старой московской партии. В 1694 году, наконец, константинопольский патриарх дезавуировал им же выбранных учителей. Они были отставлены, и Академия, предоставленная двум из их учеников, Николаю Семенову и Феодору Поликарпову, еще не окончившим своего ученья, доведенная до преподавания одной только грамматики, почти совсем не действовала несколько лет.

Так еще раз непримиримость защитников старого режима доказала свою бесплодность, подготовив радикальную работу Петра Великого.

Являясь по происхождению своему греческими или латинскими, малорусскими или польскими, элементы науки и культуры, перенесенные в эту страну в тех условиях, в которых она находилась, не соответствовали самым настоятельным ее нуждам. Тут дело шло не о том, чтобы делать выбор между Аристотелем и св. Иоанном Златоустом или Плинием и Беллармином, а чтобы завести у себя армию, флот, дипломатию, весь аппарат европейской державы; мануфактуру, фабрики, мастерские, все продуктивные ремесла Запада; жилища удобно или даже артистически устроенные как там, и поучительные или развлекающие зрелища, наподобие немецких, французских или итальянских театров, весь комфорт и роскошь цивилизованных народов. Даже такой националист, как Крыжанич, тоже хвалил преимущество западного костюма, со стороны его легкости, удобства и экономии.

Становилось ясно также, что в тех узких рамках, где так горячо боролись приверженцы Полоцкого и Славеницкого, латинисты и эллинисты, – они должны будут замениться в ближайшее время теми западниками нового типа, офицерами, инженерами, ремесленниками, коммерсантами, которыми окружил уже себя Алексей и которые сделались истинными воспитателями его родины.

4. Приобщение к европейской жизни

Приобщение к европейской жизни должно было создаться здесь через их участие, и прошло оно как-то плохо, вкривь и вкось, потому что старая Москва в них нашла только довольно посредственных в этом смысле учителей и людей с очень плохой репутацией во многих других отношениях. Какими мы их видим на работе, это были последние кондотьеры Европы, люди предприимчивые, деятельные, иногда очень одаренные, но всегда очень сомнительной нравственности.

Шотландец Патрик Гордон был одним из лучших, и уже по нему можно судить об остальных. Самый младший в младшей линии своей фамилии, воспитанник иезуитской коллегии в Браунсберге, он поступил в 1655 году на службу к Карлу Х Шведскому и отправился на войну с Польшей. Взятый в плен поляками, он поступил к ним на службу, а когда его взяли в плен шведы, он без малейшего колебания вступил снова в их ряды. Очевидно, он был совершенно индифферентен в этом отношении и готов был продать свою шпагу кому угодно, так как в 1658 году мы его видим снова в польском лагере, а через два года он назначен майором московитов. Едва прибыв в Москву, он требует отставки, так как, по обычаю страны, вербовщик, который должен был выдать ему аванс из жалованья, вздумал удержать часть из него. Тогда вновь прибывшему объяснили, что, уходя, он рискует не попасть ни в Польшу, ни в Швецию, а добыть себе паспорт в Сибирь. Он решает тогда остаться, и в области пьянства и палочных ударов, раздаваемых своим высшим и низшим служащим, он вполне освоился с обычаями страны. В этом отношении он взял на себя роль инициатора, и его соотечественники скорее усиливают, чем ослабляют, порчу местных нравов.

В других областях те, которые таким образом учат его жить, не многое могут усвоить от этого иностранца. Он видел войну, и у шведов, по крайней мере, прошел хорошую школу, но ни приобретенная им опытность, ни его природные способности не сделали из него мастера этого искусства. Впрочем, бессильные понять его настоящие способности, его новые хозяева требуют от него других, ему несвойственных, как, например, инструкторской роли, поручая ему обучать солдат управлению копьем и мушкетом!

Результаты, полученные с помощью вывезенных из заграницы мануфактуристов, оказались не лучше, почти ничтожными в деле национального воспитания, по различным, но одинаково решительным причинам. Приток таких инициаторов увеличивается. По соседству с Олонецом один голландец, Денис Ховис, начинает эксплуатацию медной руды. Два предприятия того же рода поручаются очень предприимчивому и богатому Пьеру Марселису, датского происхождения, у которого были также железные кузницы в окрестностях Тулы, конкурировавшие с кузницами устроенными одним немцем, Тильманем Акемой, в окрестностях Калуги. Таким же образом возникли фабрики пороха и селитры, стеклянные заводы.

Француз Миньо управлял стеклянною фабрикою, существовавшей на личные средства государя. Еще один немец, Ганс Фальк из Нюрнберга, организовал в Москве литейню пушек и колоколов. Но технический персонал был исключительно иностранного происхождения.

Если они и использовали кое-кого из туземных рабочих, те старались скрыть от них сам процесс производства. И довольно долго им это удавалось без особого труда. Крыжанич действительно сделал такое наблюдение, что одаренные большою сметливостью и такой же способностью все быстро усваивать русские в их сношениях с иностранцами колебались между почти суеверным уважением к знаниям этих своих учителей и таким же к ним недоверием, заставлявшим их быть с ними настороже. Они смотрели на них как на колдунов и были склонны думать, что могут больше потерять, чем выиграть от их выучки. Тут рискуешь, прежде всего, скомпрометировать ту чистоту веры, которой Москва сделалась ответственной хранительницею, и в глазах дьякона Феодора различные попытки Запада войти в сношения с Третьим Римом граничат с усилиями злого духа установить свое царство в очаге истинной христианской веры!

Некоторые продукты западной литературы, широко распространенные в эту эпоху, сами способствуют распространенно подобных идей. Из чтения одной «космографии», переведенной для их обихода, москвитяне узнают, например, что в третьей части света, отданной сыну Ноя Иафету, называемому здесь Афетом, люди очень ученые и очень искусные во всех отраслях промышленности устроили многочисленные школы, большая часть из которых находится в Галлии, в городе, называемом Парижем. Там долго изучали все науки грамматику, философию и астрономию. Но однажды 80 000 учеников возмутились против государя, по подстрекательству папы, и все они были убиты в один час. И в то же время, верная некогда истинной православной вере, эта страна была охвачена всеми родами ересей, между прочим среди других ересью Кольвина (sic) и Мелентова (Меланхтона).

Способы, употребляемые для набирания «экзотических» воспитателей, способствуют такому направлению умов. Они не руководствуются никаким методом, и серьезные занятия у них перемешиваются с самыми фривольными стремлениями. Посланный в 1675 году за границу с миссией подобного рода голландец Ван-Стаден был уполномочен привезти оттуда рудокопов, трубачей и комедиантов. И на деле западная цивилизация стала проникать и прививаться в центре старой Московии, прежде всего, при помощи развлечений. Если Петр Великий и мог хвалиться, что он ударом топора пробил окно в Европу, то слуховое окно было уже проделано в нее до него, и чрез него прошел европейский театр. Посредством этой первой бреши, проломив строгие рамки Домостроя, новые идеи и нравы проникли до нерушимой ограды терема, как струя свежего воздуха, как оживляющий и будящий свет. В той парадоксальной кривой, которой следовала здесь интеллектуальная эволюция, Славяно-греко-латинская академия предшествовала устройству первоначальных школ, но комедианты появились еще раньше, чем академики.

Они также пришли из заграницы. Под тяжестью режима, основывавшегося на беспощадном отрицании всякой независимости в области искусства, как и в области мысли, сам Табарин не мог найти в этой стране дерева для своего балагана. Шутки скоморохов, шуточные фарсы вожаков медведей заключали уже в себе некоторые элементы национальной комедии; принципиально запрещенные, часто преследуемые, находясь постоянно под строгим наблюдением, они не доставляли материала для оригинального искусства, способного развиваться.

5. Развитие литературы

С 1660 года Алексей был живо заинтересован описаниями, которые, по возвращении из Италии и Польши, делал ему обо всем виденном при дворах Лихачев, его посланец. Занявшись несколько позже и, быть может, под влиянием впечатлений, полученных из этого же источника, украшением своей резиденции в Коломенском, государь, кажется, попытался воспроизвести там сценические феерии Флоренции и Варшавы. Присутствие при нем очень строгой Марьи Ильинишны между тем являлось препятствием для осуществления таких стремлений. Но в 1668 году Потемкин привез, на этот раз уже из Франции, еще более заманчивые сенсационные новинки. Он видел представление «Ударов любви и судьбы», с чудесною переменою декораций и поразительным балетом. Он присутствовал на представлении «Амфитриона», данном Мольером с его труппой, и был охвачен полным восторгом.

«Амфитрион» удостоился вскоре чести быть переведенным на русский язык, и хотя Лихачев в своем рапорте благоразумно не упоминает ни о Мольере, ни о его произведении, распространяясь только об упражнениях в вольтижировке, устроенных в его присутствии в Сен-Жерменском парке, но уже близок был момент, когда его государь мог свободно предаться своим давнишним желаниям. В январе 1672 года живая и веселая Наталия Нарышкина вошла в Кремль, и к концу того же года, за несколько месяцев до рождения Петра Великого, немецкие комедианты устроились уже в Москве.

Предполагают, что воспитатель Наталии Матвеев вызвал их, но он не посмел бы это сделать без согласия царя. Увидев их представление в доме своего любимца, Алексей пригласил комедиантов играть при его дворе. Их появление не возбуждало беспокойства, так как режиссер труппы, Иоганн Годфрид Грегори, соединял свои функции с должностью пастора в европейской слободе! Но государь все-таки еще несколько смущался на этот счет.

Пусть уж комедия, но музыка! Церковь особенно осуждала скрипки и флейты, считая их диавольской выдумкой. Комедия? Грегори, вероятно, еще не осмеливался поставить на сцену пьесы, сюжеты для которых были взяты из Священной истории и которые он играл уже в Германии. Церковь считала бы это святотатством! Для начала у него были в программе лишь дивертисменты, между которыми фигурировал поющий и танцующий Орфей между двумя движущимися пирамидами. Но как танцевать или петь без музыки? Алексей кончил тем, что уступил, и Наталия сыграла в этом, конечно, некоторую роль. Она присутствовала на спектакле в ложе, закрытой решеткою, и уже это было целою революцией.

Такое событие произвело, конечно, скандал, но спустя немного Великий пост прекратил все светские удовольствия. Этот дебют ничего не обещал. Но между тем то, что последовало за этим, трудно было предвидеть. В июне 1673 года, обрадованный рождением сына, царь приказал выстроить специальную залу, где давали «Есфирь» еще до появления пьесы Расина. Сюжет ее представлял некоторую аналогию с романической интригой, которая возвела на трон дочь Кирилла Нарышкина; следует допустить, что это сходство предопределило выбор, или даже служило главным мотивом составления пьесы, автором, которой мог быть Полоцкий, и отсюда видно, какие горизонты открывались зарождавшемуся искусству таким смелым вторжением в область современности. Эта страна всегда была родиной гипербол.

Из предосторожности новая зала была заложена в селе Преображенском, в будущей колыбели всех реформ Петра Великого; но в следующем году вторая зала была устроена уже в самом Кремле, и отныне спектакли сменялись в этих двух залах, смотря по сезону, с правильными промежутками. Переносили из одной в другую декорации, нарисованные Энгельсом; Грегори сформировал учеников, набранных сначала среди прихожан слободы, он не боялся больше воспроизводить здесь свой обычный репертуар, уже давно популяризированный в Польше: «Товит» следовал на сцене за «Есфирью» и «Юдифью»; возмущение национального или религиозного чувства понемногу затихало. Театр одержал верх.

В Польше представления этого рода, победоносно бравируя оппозицию клира, относятся к двенадцатому веку. В более близкую эпоху они приняли форму «диалогических сцен», составленных по образцу старинных немецких мистерий с тем же господством комического элемента. Когда иезуиты приняли этот репертуар для своих коллегий, он проскользнул этим путем в киевскую академию Могилы и был очень близок Полоцкому и его украинским собратьям. В Преображенском или в Кремле он сохранял тот же средневековый колорит, но подчеркивал комическую сторону для зрителей, которых расхолодил бы их прежний серьезный стиль. То был комизм довольно грубый, как и следовало ожидать: перед трупом, например, Олоферна, служанка рассуждает о затруднении, в котором должен был очутиться вождь, когда увидел, что Юдифь уносит его голову. Пораженный в затылок лисьим хвостом, как пьяный монах при допросе Аввакума, солдат воображает, что ему отрубили голову, и поэтому начинает бесноваться. Язык этих глупых шуток пестрел тривиальными выражениями и обычно был так затемнен, что становился непонятным.

Ни по форме, с другой стороны, ни по существу своему этот репертуар не являлся здесь результатом национального духа; он даже не был связан с теми символами Священной истории, которые вводила иногда в свою службу национальная церковь, сопровождая их диалогами и соответствующими песнопениями. Представляя собой некоторое сходство с западными мистериями, эти священные драмы отличались от них между тем и своим духом, и своим стилем, сохраняя всегда ритуальный характер. Этот театр, в тех условиях, при которых он был насажден на берегах Москвы-реки, не представлял собой ничего народного и не обращался к народу. Вначале он являлся лишь развлечением для двора, привилегией царя, его семьи и его приближенных. Подражание иностранным образцам в них было абсолютно рабским, обнаруживая лишь в нескольких чертах влияние окружающей среды. Но это не могло долго продолжаться. Вскоре – и очень быстро, если считаться с теми волнениями, которые после смерти Алексея временно уничтожили интерес, возбужденный к этой сфере в московской публике, – национальный дух завоевал себе в них место. К концу века уже попадаются типы, взятые из местной жизни, в драматических произведениях св. Димитрия Ростовского, а несколько лет спустя появляется трагедия, берущая свой сюжет из истории страны.

На определенной ступени умственного развития народы подобны малым детям: их можно заинтересовать, научить чему-нибудь и возбудить в них работу ума лишь посредством образов. Театр в Преображенском и в Кремле и был именно такою книгою изображений, сначала открытою перед замкнутым кругом избранных лиц, но не преминувшей распространить дальше свое возбуждающее и воспитательное влияние. Об этом свидетельствуют в ту эпоху литература и народная поэзия страны.

В семнадцатом веке народная поэзия занимает еще в русской жизни довольно значительное место. Она охватывает два отдела: один светский, связанный с эпическим циклом Киева и переносимый из одного места в другое странствующими скоморохами, а другой – религиозный, черпавший свое вдохновение в христианских легендах на почве апокрифической, привитой переводами с сербского или с болгарского; посредниками здесь являются нищие, слепые, калики, как их здесь называют. Церковь одинаково их преследует, и так как в конце этого века почти совершенно исчезают барды первого типа, то их соперники смешивают оба репертуара, делая из Ильи Муромца святого, а из Соломона героя былины.

Дружинник Владимира между тем продолжает оставаться любимцем публики и все более обращается в казака. Часто он именно так квалифицируется, и, уже игнорируя хронологию, его определенно называют «донским казаком». Он принял даже все характерные черты последнего: так, разгневанный за то, что его не пригласили на пир, Илья стреляет из своего мушкета в чудотворные иконы; он хочет убить Владимира с женой и всегда является представителем вековой борьбы между кочевым и воинственным населением степи и оседлым и трудолюбивым населением деревень и городов. Он меняет лишь свое имя, не изменяя своего характера, и как Ермака начинают считать племянником Владимира, Илью заставляют сражаться в качестве есаула в шайке Стеньки Разина.

Но вот, пройдя через горнило польской литературы, другие исторические фигуры входят в область народной фантазии. «История Трои» Гвидо Мессинского появляется в русском переводе: уже устарелый для Запада, рыцарский роман сделался предметом легкого чтения в высших московских сферах, и под названием «Бовы-королевича», Буово д’Антона, нашел себе страстных поклонников.

Несмотря на господство византийского элемента, римское влияние всегда чувствовалось в литературе страны, но теперь оно взяло верх. Местный поэтический фонд был им обесценен в то самое время, как движение против суеверия в борьбе с расколом пробило брешь в эпопее на почве чудесного у национальных поэтов. Чувствуется необходимость ввести в нее историческую правду, реалистическое течение бродит в умах, поэзия теряет свое значение перед прозою, и роман наследует театру.

Несколько местных писателей уже пробовали им заняться. Со второй половины этого века всюду циркулировали анекдотические рассказы, фантастически обрисовывающие факты и личности, близкие к еще живой современности. Не достигая своего образца, эти сказки, однако, напоминают собою Декамерон. В них чаще всего выведен Иван Грозный. Странствуя по своему государству в переодетом виде, подобно второму Гаруну аль-Рашиду, он получает в подарок от крестьянина, для которого он остается незнакомцем, пару грубых лаптей и брюкву. Царь надевает лапти и, заставив всех бояр носить такие же, богато одаряет находчивого мужика. После этого один из бояр думает снискать милость государя великолепной лошадью, надеясь получить награду соответственно подарку, но царь дарит ему в обмен сохраненную им брюкву. В другой раз мы видим Ивана Грозного уже в обществе разбойников, которым он поручает ограбить одну из государственных касс, как это делают экспроприаторы нашего времени. Но эти личности в семнадцатом веке оказываются, однако, более совестливыми. Один из них ударяет царя по лицу, говоря, что бесчестно грабить государя, которым не нахвалятся бедняки. Совсем другое дело нападать на бояр, которые сами обогащаются, грабя своего государя.

Эта морализующая тенденция, таким образом выраженная, совершенно чужда Декамерону, и она связывает эти произведения с местной народной поэзией, где она всегда появлялась. Примером этому служит знаменитая «Повесть о Горе-Злочастии» [датировка художественного памятника определяется XVII в.], открытая в 1856 году Пыпиным [А.Н. Пыпин – академик Петербургской Академии наук] и много раз издавшаяся с тех пор. Хотя и начиная с сотворения мира, эта поэма является лишь переделкой басни о моте, приспособленной к местным вкусам, благодаря символической фигуре Горя-Злочастья, олицетворения духа зла, злого ангела или демона. Здесь следует отметить типичную черту: моральное падение и материальные лишения, в которые попадает герой рассказа, благодаря внушениям своего фатального товарища, имеет источником пьянство. Здесь оно представляет собой главное зло, и Аввакум в своих опытах толкования Священной истории отождествлял даже первородный грех с пьянством. Не заключая в себе никакого указания ни на дату, ни на место, эта поэма по языку и по ходу рассказа, может быть отнесена ко второй половине семнадцатого века.

Как и сказки в прозе, относящиеся к тому же времени, она не дает места любви. Домострой не знал этой области наслаждений. По тем идеям, которыми он вдохновлялся, женщина являлась низшим существом во всех отношениях и по существу своему развращенной. Один из сборников этого времени «Пчела», трактовавший об этой теме, ограничивается лишь обсуждением вопроса о том, на чем следует остановиться в своем выборе: на неприятностях, сопряженных с жизнью с дурной спутницею жизни или на трудностях, с которыми связала необходимость от нее отвязаться. Автор ее, кажется, и не допускает мысли, что можно встретить добрую и милую женщину. И чем, кроме того, женщина может нравиться? По духу Домостроя, самая ее красота, если она ею обладает, является ее главным недостатком. Уродливая, она менее соблазнительна, ее и следует предпочесть. Это одна из причин того, почему рыцарский роман, принявший на западе артистически утонченный вид у Боккаччо, Сервантеса и Шекспира, сохранил здесь самую примитивную и самую грубую форму.

Судя по некоторым мелочам, по прологу об Адаме и Еве, по заключительной молитве, «Горе-Злочастье» входило, таким образом, само в репертуар калик. С другой стороны, в нем можно найти черты сходства с Мейером Гельмбрехтом Вернера Садовника [ «Крестьянин Гельмбрехт» – повесть в стихах, написанная около 1250 года немецким поэтом XIII века Вернером Садовником] – этой пасторалью четырнадцатого века; как в фигуре злого духа, тяготевшего над участью героя, выражаются здесь демонологические теории западного Средневековья. Очень неискусная и устарелая копия! Но несколько позже тот же литературный фонд дает нам «Повесть о Савве Грудцыне» [памятник древнерусской литературы XVII века], и здесь мы неожиданно встречаемся с произведением если не совсем оригинальным, то, по крайней мере, развитым очень свободно на заимствованной им канве и почти совершенно свободным от традиционных формул. Савва уж больше не миф и не экзотический герой. Он вырос на настоящей московской почве и, капитальная новость, он влюблен! Возлюбленный жены друга своего отца, он ее оставляет и за это наказан. Красавица дает ему сначала снадобье, которое вновь воспламеняет его любовью к ней, а потом выдает его обманутому мужу, так что герой является заодно и более влюбленным, чем когда-либо, и разлученным с предметом своей страсти.

Желая обрести снова потерянное, он отдается дьяволу, и Сатана, приняв вид его родственника, соглашается служить ему за расписку, по которой влюбленный должен заплатить значительную сумму, но отдает ему действительно свою душу. Как всякий истинный московит, Савва не умеет читать. Несмотря на все сходство положений, которые нетрудно тут узнать, в этом герое нет ничего общего с виртембергским доктором немецкой легенды. Он сын купца и солдат. Сопровождаемый своим Мефистофелем, сдержавшим слово и вернувшим ему его возлюбленную, Савва принимает участие в войне с поляками и покрывает себя славою под стенами Смоленска. Пули не могут пронзить его, и воды Днепра расходятся и дают ему возможность пройти. Но после того, как его узнают, его отсылает домой в Великий Устюг генерал, который не хочет, чтобы сын богатого купца собирал лавры, предназначенные для более бедных людей. Любопытная иллюстрация демократических идей, появившихся здесь в определенных кругах. Получив отставку, Савва заболевает от печали и зовет к себе священника. Но тотчас же комната, где он лежит в последней агонии, наполняется демонами, и среди них Мефистофель, сняв с себя маску, представляет умирающему документ, под которым он имел неосторожность поставить крест. Савва впадает в безумство и видит Богородицу, обещающую ему прощение под тем условием, что он сделается монахом. Придя в себя, Савва повинуется ей и находит себе спасение и мир душевный.

Старина захватывает снова свои права в этой развязке, но это уже последняя победа. От нее не остается и следа в приключениях, сообщенных в 1680 году о русском дворянине Фроле Скобееве и Аннушке, дочери стольника Нардына. Нардын – это Ордын-Нащокин, и здесь мы имеем уже дело с законченным романом, без всякого аскетизма или дидактического направления. Этот рассказ скорее не моральный или, вернее, аморальный. Молодой дворянин из Новгорода, одаренный вместо всего иного большим талантом интриги, обращает свое внимание на дочь богатого стольника. Не добившись того, чтобы понравиться ей, он подкупает кормилицу, увозит наследницу и женится на ней. Желая утишить гнев отца, он старается перевести на свою сторону одного из приятелей последнего, и так отлично устраивает свои дела, что стольник, все еще считая его отъявленным негодяем, принимает его в свой дом, отдает ему одно из своих имений и кончает тем, что завещает ему все свое состояние.

Теперь мы уже далеки от Домостроя. Рассказанное с большим жаром, это галантное и пикантное приключение отодвигает нас от него на сто верст. Аскетический принцип отречения от мира заменяется в нем радостью жизни, стремлением к материальным наслаждениям, практическим умом честолюбца. Но и этот второй идеал также невысокой пробы. И в силу постоянного гиперболизма, управляющего в этой стране всеми явлениями, мы падаем с головокружительной высоты в пропасть. Как у Фрола Скобеева, так и у Саввы Грудцына, самая любовь, чисто чувственная, не облагорожена ни малейшим намеком на высокие чувства, а прекрасная Аннушка только рабыня или одалиска, вырвавшаяся из терема. Но, во всяком случае, эта крайняя тривиальность имеет все же больше значения, чем излишек противоположного, так как, будучи более близкой к человеческой природе, она является и более плодотворной. И действительно, первая четверть следующего века не прошла без того, чтобы из этого грубого натурализма не вырос более нежный цветок и чтобы введение в литературу лирического и сентиментального элемента, уже выраженного на Западе Данте, реализованного Петраркою, не сделалось и здесь совершившимся фактом.

Под скрывавшею их старою и грязною оболочкой Савва Грудцын и Фрол Скобеев уже объявляют и приготовляют расцвет, ибо тем способом, как они представлены были русской публике, они в виде мощного ростка дали ей образчик до того неведомого искусства. Эти рассказы отличаются живостью и составлены очень талантливо. Остальное должно было явиться в свое время.

6. Искусство

Западное искусство стало теперь зарождаться под всякими формами, во всех направлениях на почве, так долго остававшейся бесплодной благодаря византийской культуре. Хотя Аввакум и обвинял Никона в том, что тот покровительствовал западной живописи, «так преступно сходной с природою», но этот последний направлял еще остатки своей энергии против новаторских тенденций, вторгавшихся даже в священную иконографию, и Собор 1667 года подписался сам под анафемою патриарха. Но все было тщетно! Вкусы публики одержали верх над постановлениями церкви, и такие известные художники, как знаменитый Семен Ушаков [Симон (Пимен) Федорович Ушаков (1626–1686 гг. – русский московский иконописец и график.], для удовлетворения вкусов своих заказчиков должны были разделить свою кисть между православными канонами и итальянскими моделями. Михаил Феодорович уже принял к своему двору немцев и поляков, живописцев светских картин и портретов. В царствование его сына у них уже были русские ученики, которые гораздо смелее напали на незыблемую святыню византийских типов.

В мастерской Семена Ушакова разгораются диспуты по поводу кающейся Магдалины, неотразимые прелести которой заставляют отплевываться от отвращения сербского архидиакона Ивана Плесковича. На почве таких противоречий просыпается критический дух, и само религиозное чувство обновляется им. Новаторы блуждают в мелочах, но отвергнутое византийское влияние оказывало еще свое действие, хотя они этого и не замечали, от которого они не могли уберечься. Так, в традиционном воссоздании рождения Христа Богоматерь изображается в кровати. Разве это не ошибка, спрашивали они себя, раз родовой процесс у Богоматери должен был пройти совершенно безболезненно? Но один из друзей и соперников Ушакова, Иосиф Владимиров [Иосиф (Осип) Владимиров (1642–1666 гг.) – русский иконописец, стенописец и знаменщик Оружейной палаты] обращается к нему с посланием, в котором, защищая новую эстетику, осмеливается назвать варварским эстетический канон Стоглава. И итальянская школа снискала себе такое почетное место, что под руководством грека Николая Спафария была приготовлена к напечатанию в 1671 году по приказу Алексея «Книга сивилл». Лица, даже наиболее преданные культу прошедшего, были возбуждены этими нововведениями.

Как спектакли, на которых присутствовали московские посланцы при иностранных дворах, их также поразил и привел в восторг виденный ими блеск западных дворцов. И таким образом другое искусство, пришедшее из Италии, развившееся во Франции, заявляет свое право на участие в переустройстве древней Москвы. Алексей и его приближенные вельможи, не удовольствовавшись украшением и меблировкой своих жилищ на европейский манер, принялись украшать их роскошными цветниками. Они выписывают из заграницы садовников и покупают дорогие редкие растения.

Все это движение увлекает за собою настоящим образом лишь очень небольшое число избранных лиц, а рядом с ними оставалась все еще нетронутою вся масса устаревших привычек и предрассудков. Для того чтобы их разрушить тем путем, каким это произошло на Западе между тринадцатым и четырнадцатым веками, не хватало религиозного чувства, которое могло бы развить здесь достаточную силу: оно было сильно лишь в недрах раскола, откуда всякая мысль об искусстве была изгнана. Оставаясь еще в рамках древности, благодаря близкой связи с нею, сторонники прогресса не могли сами совершенно освободиться от нее. После «Книги сивилл», Алексей отдает приказ в 1676 году сделать новый перевод «Великого зерцала», этой компиляции материалов, заимствованных из тринадцатого и четырнадцатого веков, с яркой аскетическою тенденцией.

Этот расцвет искусства, экзотического по своему происхождению, аристократического в своих первых проявлениях, изолированного в кругу общества невежественного во всех отношениях, представлял собой тепличное растение, заставлявшее лишь чувствовать сильнее общую дикость той среды, в которой оно возникло. Заводится театр, начинают писать романы, устраивают картинные галереи, а между тем остаются, как и прежде, оторванными во всех других отношениях от цивилизации, которая принесла всю эту роскошь. Желание более тесного сближения увеличивается благодаря этому, но нет еще никаких средств к его достижению, и отсюда получается жалкое впечатление.

Впечатление это еще усиливается в момент смерти Алексея перед очевидностью экономического и нравственного ничтожества, которое было замаскировано внешностью этого почетного царствования. Нужно было более радикально разделаться с вековой рутиной. Но как? Неизвестно. Для того чтобы взять на себя инициативу в этом направлении, социальные классы слишком слабы, слишком чужды один другому, слишком разделены радикальным антагонизмом идей, инстинктов, интересов. Правительство не менее смущено. Неспособное наметить путь или удержаться на нем, оно делало вид, будто просит народные массы сообщить руководящую линию поведения, которую оно будто бы хочет от них получить. Оно выслушивает все пожелания, собирает все петиции, показывает себя расположенным принять все рекомендованные им меры, но вызывает этим лишь полный хаос противоположных мнений. Оно созывает Соборы, но ему не удается получить на них какого-либо большинства за ту или иную определенную программу.

Таким образом, создалось положение вещей, воспроизведение которого мы видели в более близкой к нам эпохе, заключавшее в себе настоятельную необходимость революции, при радикальной невозможности ее осуществить.

7. Революционный дух

Крыжанич, русский по духу и убежденный, восторженный поклонник своей новой родины, может служить иллюстрацией к этому болезненному кризису. Родившись около 1618 года в очень благородной, но очень бедной хорватской семье, жертва бедствий, созданных в его родной земле чужеземным господством, он был доведен, как это и теперь бывает со многими его братьями по расе, до убеждения в необходимости соединения всех славян против общего врага, остающегося тем же и теперь, и ему казалось, что большое северное государство призвано служить центром общего союза. Будучи первым апостолом панславизма, после посещения Москвы в 1647 и 1650 годах в качестве прикомандированного к посольству, он в 1659 году возвращается в нее для того, чтобы работать в том же направлении.

Подчинял ли он это дело, как это предполагали, какой-либо высшей цели религиозного порядка? Утверждать это, кажется, было бы слишком смело. Подробности, сообщенные им о его встрече с Аввакумом, не обнаруживают в нем очень горячего рвения к католическому прозелитизму. «Гениальный дилетант», как его назвал один из его биографов, богослов и полемист, но также и грамматик, историк, географ, этнограф, социолог, экономист, финансист, музыкант, философ, – он занимался слишком многим и притом главным образом светскими делами, чтобы какая-либо господствующая мысль в этом роде могла руководить его делом.

После более продолжительного пребывания своего в Москве он должен был, однако, увидеть, что то доверие, которое он оказывал этой стране, даже в смысле защиты одного только славянского дела, было по крайней мере преждевременно. Он должен был убедиться, что еще до того, как играть роль первой скрипки в антигерманской конфедерации, России нужно было переждать подготовительный этап чисто революционный, в смысле ряда радикальных реформ в идейном и нравственном отношении, в политической, социальной и экономической организации.

Он не скрыл своих убеждений, и это прямодушие стоило ему ссылки в Сибирь. Большая часть из его сочинений была составлена в Тобольске, где он прожил пятнадцать лет. В том числе его «Политические мысли», которые вместе с неосуществимой программой будущего заключают для настоящего итог полного банкротства. Актив в них заботливо выведен, но, несмотря на все усилия защитить его, о чем мы уже имеем представление, пассив приводит его к констатированию ужасающей бедности.

«Как мы могли бы не быть жалкими, – пишет Крыжанич, храбро отождествляя себя со своими новыми соотечественниками, – когда даже язык наш недостаточно удовлетворителен, чтобы выражать идеи цивилизованного мира? Наш язык беден, как наша мысль, и так же мы чувствуем. В нас нет естественного мужества, ни законной гордости, ни благородных порывов, ни сознания своего достоинства. Благодаря нашим нравам мы служим позором для всей Европы, потому что мы обнаружили в себе склонность к воровству, к убийству, к бесчестию во всех наших отношениях, к распущенности во всех наших действиях».

Сделав такое плачевное признание, Крыжанич доискивался причины подобного положения вещей и нашелт ее в отсутствии всякой свободы. Он повсюду видит солдат, полицейских, доносчиков, приставов – словом, целую армию, занятую исключительно тем, чтобы препятствовать людям делать, что они хотят. Поэтому все привыкают жить скрытно, укрывать от нескромного взгляда свои поступки; и, не выгадывая от этого ни в отношении нравственности, ни в отношении чести, общество теряет от этого всякую возможность обеспечивать самые благородные свои порывы. Недостаточно хорошо вознаграждаемые, кроме того, местные власти не имели других средств к жизни, как принимать самим участие в преступлениях, которые они призваны были искоренять, и грабить воров. Такая организация представляет собой лишь взаимный договор грабежа.

А лекарство? Необходимо перестроить до основания все политическое и социальное здание. Но кто возьмется за это? Хороший пророк во всем, что касается семнадцатого столетия, а быть может, и более близкой нам эпохе, Крыжанич не полагается в данном случае на самих москвитян. «Они не захотят сделать добро, пока их к тому не принудят». К счастью, у них есть провиденциальное орудие необходимых реформ – это самодержавие. Без него и вне его нет спасения.

Но каковы должны быть эти необходимые реформы? Программа Крыжанича выдвигает четыре главные меры, которые, плохо согласуясь между собою, довольно странно, кроме того, противоречат его руководящей идее об антигерманском панславизме. Он хочет развития просвещения, но, сам писатель, он питает странное презрение к «мертвой букве книги». Он стремится привить широкое техническое воспитание и, враг немцев, он считает лишь их, инженеров и ремесленников годными быть учителями его соотечественников по родине, в которой он нашел себе приют, и надеется лишь на их капиталы для развития в московской стране промышленности и торговли. Он объявляет себя сторонником политической свободы, административной автономии классов, но в то же время видит в государе и его самодержавной власти источник и необходимое условие всякого прогресса, в самой педантической регламентации – единственное средство его реализовать и, наконец, в расширении права петиции, в прямом обращении к тому же государю – единственное средство против всех злоупотреблений.

В общем ее духе, если не в подробностях практического приложения – это почти программа другого панслависта, Ордына-Нащокина, т. е. та именно, которую Петр Великий употребил в дело, с ее парадоксальной идеологией и внутренними противоречиями. Но за исключением одной ее черты, обнаруживающей окончательное истощение социальных сил, это программа всех мятежей, известных в этой стране с шестнадцатого века: революция за царя, но на этот раз устроенная также царем против всех, кто разделял его авторитет.

И Крыжанич не один думал так, хотя он один осмелился написать это. Если присмотреться поближе, это общее чувство. Довольно ясно, хотя и не совсем понятно, оно выражается во всех коллективных или индивидуальных манифестациях московского ума на этом повороте национальной истории. Опрошенные об их положении, податные крестьяне заявляют себя «сиротами царя» и говорят, что они ожидают от него облегчения наложенных на них тягостей. Спрошенные о мерах, необходимых для улучшения состояния страны, служилые люди отвечают, что они «рабы царя» и ожидают лишь его приказаний. Здесь мы очутились в каком-то заколдованном круге, и до Петра Великого из него невозможно найти выход.

Что касается Крыжанича, помилованного в 1676 году сыном Алексея, после новой попытки не изменения условий местной жизни, но только приспособления к ним, он пришел в полное отчаяние и отправился в Польшу, чтобы поступить там в орден Братьев Рыбарей. Он добровольно на этот раз сам отправился в изгнание, и он не единственный, которого постигла такая участь.

Мы знаем уже о приключении сына Ордына-Нащокина. Как и этот молодой человек, вкусивший заграничного воздуха, не один русский с тех пор стал задыхаться в атмосфере своей страны. Таков был случай с Григорием Котошихиным, который, служа в приказе Внешних сношений и стоя на пороге блестящей карьеры, отказывается от нее и в 1664 году переходит границу, желая избежать мести одного начальника, которому он отказал в соучастии в низкой интриге или просто чтобы развить свою сознательность. А может быть, он скрылся, желая избежать риска быть вторично наказанным кнутом, как это случилось с ним в 1660 году из-за какого-то незначительного проступка.

В Польше, и позже в Швеции, где его ожидала трагическая смерть, он составляет в свою очередь очерк политической и социальной среды, в которой он не мог жить, и приходит почти к тем же выводам. Сеть произвола, жадности и грубости, убивающая все жизненные функции, дикая роскошь в верхах, ужасная нищета в низах, одинаковая испорченность повсюду все это создавало невыносимый режим.

Между всеми мыслящими людьми это было общее мнение. Одни бегут, другие ссылаются, все сходятся в одном – что все это не может продолжаться таким образом. Некоторым придворным удается скрыть свое внутреннее возмущение под видом внешнего подчинения, как, например, князю Николаю Ивановичу Одоевскому. Увлекаясь всеми новшествами, не исключая самых смелых из них, ему удается, однако, без затруднения просуществовать, занимая высокие должности в течение трех царствований: Михаила, Алексея и Феодора. Он представлял собой характерный тип боярина этой эпохи, определенный продукт московской политики, материального и нравственного выродка без всякой связи ни с традициями своей семьи, уничтоженными иерархией рангов, ни с почвой, не бывшей уже больше его родиной, ни с маленьким мирком своих крестьян, представлявших для него лишь скот в образе человеческом, тип социального отброса, в котором олицетворяется полный разрыв между аристократией и народом на развалинах древней патриархальной организации этой страны и в котором обнаружились первые результаты общего распадения органических элементов, являющегося еще и теперь существенным препятствием ко всякому гармоническому построению и всякой возможности не только прогресса, но и сносной жизни.

Он скептик даже в деле религии. Между тем он вместе с фанатиками раскола верит в неизбежный конец того мира, в котором он живет. Может быть, вероятно даже, по их примеру, он представляет себе его в виде катастрофы, так как ввиду многочисленных проблем, с которыми столкнулась его страна, он уже не может представлять себе прогрессивную и мирную развязку. Может быть. за недостатком другого исхода, который он мог бы увидеть, этот скачок в область неизвестного кажется ему, как и им, единственно желательным. Но он не решился бы пошевельнуть пальцем, чтобы ускорить это событие. Неверующий или почти неверующий, он уже говорит не о Провидении, а о фатальности. Провидение или судьба должны вмешаться в дело. И эта ожидаемая, желанная катастрофа уже подготовлялась – в колыбели младшего сына Алексея. Нужно было, чтобы в дело вмешался царь, государь, который при всем том всемогуществе, которым владел уже второй Романов, имел бы другое направление ума и другой темперамент. Но Провидение или судьба хотели, чтоб эта обязанность выпала на долю человека, неспособного работать иначе, как с помощью ураганов и землетрясений.

Дело Петра Великого являлось между тем лишь результатом прошлого. Разрушительный или созидательный гений мощного революционера состоял главным образом в замечательной способности связывать все вместе и переводить от отрицательного полюса к положительному всю ту массу коллективных сил, которую приготовила история семнадцатого века, направляя их даже в некоторых пунктах уже по проторенным дорогам. И это то, что хотел доказать автор этой книги.

В этой истории Алексей занимает столь значительное место, его фигура является настолько выразительной для своей эпохи и своей среды, он наконец до сих пор, даже в России, так мало обратил на себя внимания, по сравнению с тем интересом, который он внушает, с его заслугами и обаянием, что необходимо посвятить ему здесь несколько дополнительных страниц.

Глава IV

Второй Романов и его наследие

1. Темперамент и характер Алексея

Все современники рисуют отца Петра Великого очень красивым мужчиной, высоким, сильным, но не по летам тучным, что умаляло несколько его величественную осанку, совершенно соответствуя, впрочем, тому миролюбивому и добродушному темпераменту, благодаря которому он получил прозвище «Тишайший». Румянец, очень кроткие голубые глаза, улыбка, темная борода рыжеватого оттенка – таким рисуют его нам портреты. Что касается его дородства, то оно было природным, так как он не ленился, как большинства его предшественников. Неутомимый путешественник и бесстрашный охотник, он был постоянно в движении и постоянно трезв. Ревностно соблюдая столь частые и столь строгие посты православного канона, он во время Великого поста, если верить Коллинсу, обедал лишь три раза в неделю: в субботу, в воскресенье и в четверг. В другие дни он довольствовался куском ситного хлеба и несколькими солеными огурцами и грибами, запивая их небольшим стаканом меду. Обыкновенно он пил понемногу и иногда примешивал масло или корицевую воду к своему обычному напитку, т. е. к меду, который представлял собой безалкогольный напиток. Между тем, по свидетельству английского путешественника, «желая угостить своих бояр, он садился в кресло и давал им из своих собственных рук маленький кубок с жидкостью такою тонкой и так много раз дистиллированною, что она могла причинить вред каждому, кто к ней не привык. Он иногда примешивал туда ртуть, и ему нравилось, когда его подчиненные пьянели».

Несмотря на мягкость и добродушие – особыми чертами его характера и, несмотря на то, что ко всякому человеческому горю он имел сострадание, поразительное для того времени и для его среды, – Алексей любил злые шутки. К его веселости примешивались деспотические инстинкты его расы до того, что он часто вносил жестокость в забавы, которые сами по себе были невинны. В своем письме от 13 марта 1657 года из Коломенского к своему главному ловчему, Матюшкину, он сообщает ему, что главным его развлечением в этой любимой его резиденции является купать каждое утро приближенных к нему бояр. Если кто-либо из них опаздывал вставать к очень раннему часу, его окунали в прорубь в соседнем пруду. После этой процедуры приглашали к царскому столу, и, прибавляет государь, эти плуты рискуют предварительным испытанием, чтобы хорошо поесть.

Но, может быть, мы должны здесь видеть нечто другое, чем насмешку и личную фантазию?

В одиннадцатом веке «баня» Болеслава Храброго славилась в Польше и славится еще и теперь на народном наречии страны, обозначая собою радикальное исправление. Король имел привычку, думают, наказывать баней собственноручно молодых людей, находившихся при дворе. Некоторые историки между тем затруднялись определить эту привычку и не были далеки от того, чтобы вообразить, будто эта мера являлась знаком милости или отличия. На Западе баня предшествовала церемонии посвящения в рыцари, откуда в Англии и произошел орден Бани. Известно, что этот обычай встречался в странах, подпавших под норманнское завоевание.

Во всяком случае, у Алексея если это и было подражанием или пережитком, то, по всей вероятности, весьма бессознательным. Мы обязаны Павлу Алепскому анекдотом, в котором та же черта принимает уже другую форму. Во время одного паломничества, когда понадобилось перейти Москву-реку, вместо того чтобы поискать моста или брода, Алексей погнал свою лошадь в реку и приказал своей свите следовать за ним. Толстые и жирные по большей части бояре думали, что они погибнут там. Они должны были между тем повиноваться и присутствовать потом на обедне в одежде, с которой стекала вода. Но этот хронист знал также о коломенских банях, и, быть может, сочинил только новую вариацию на эту тему.

Доброта и человеколюбие Алексея вошли в России в пословицу. Тот же Павел Алепский рисует нам его посещающим основанный им госпиталь, где запах был так ужасен, что греческому монаху стало дурно. Государь между тем переходил из одной комнаты в другую, расспрашивал больных, целуя их в рот, утешая их и ведя за собою антиохийского патриарха, который не мог сдержаться, чтобы не выказать свое отвращение. Этот госпиталь находится в любимом монастыре царя под покровительством Св. Саввы, но Алексей устроил еще и другой, в своем собственном дворце. Он там собирал множество стариков, с которыми любил беседовать. Монахи св. Саввы его любимые дети, а Павел Алепский присутствовал еще на обеде, устроенном им в этой пустыни для нищих, причем он сам прислуживал своим гостям.

При случае, однако, тот же человек способен наказывать сурово и беспощадно даже за невинные провинности. Он приказывает применять в дело кнут до смерти за простое упущение в охотничьей службе, особенно если оно повторяется. Но, сияя на его веселом лице, в его улыбающихся глазах, в обыкновенно любезном приеме, в шутках, которыми пестрит его корреспонденция, снисходительная доброта всегда берет у него верх. Она мешает ему даже применить достаточную строгость в отношении к некоторым близким к нему лицам, которых он лично знает за очень дурных подданных и которых он благодаря этому третирует иногда, но не решается ни удалить их от себя, ни согнать с занимаемых ими мест. Таков случай с его тестем, Ильею Милославским, неисправимым вором, интриганом самого низкого пошиба: к преступлениям его государь относится терпимо.

Он подвержен вспыльчивости. В 1661 году его войска, сражаясь с поляками, потерпели нисколько поражений. Тот же Илья Данилович, который ни с какой стороны не мог быть великим полководцем, предложил свои услуги главного начальника, обещая привести пленником польского короля. Это было уже слишком! Алексей отвечает пощечиной нахалу; он вырывает у него часть бороды и прогоняет ударом ноги. Но этим дело ограничилось, и на другой день уже все прошло. Алексей всегда раскаивался в своей вспыльчивости, заставлявшей его забываться и являвшейся лишь последствием его огромной впечатлительности. Ла Мартиньер вскользь замечает, что, вынужденный однажды утвердить смертный приговор, произнесенный против дезертира, царь отказался это сделать, ссылаясь в своем решении на то, что «Бог не дает мужества всем людям».

Он легко раздражается, так как не может быть безразличным ни к чему. Все интересует его почти одинаково: и польская война, и болезнь придворного и государственные дела, и домашние дела патриарха Иосифа, и вопросы церковного пения, и садоводство, и удовольствия соколиной охоты, и устроенные им во дворце театральные представления, и ссоры, возникшие в его любимом монастыре. Он постоянно смешивает все эти разнообразные занятия, как и соответствующие им ощущения. Сообщая Матюшкину об охоте, он входит в лирический пафос, рассказывая, как «по милости Божией, по молитвам охотника и по его счастью» сокол, долго колеблясь, схватил наконец свою добычу.

В этой личности обнаруживается поразительное сходство с Петром Великим; та же любознательность ко всему, соединенная с постоянной необходимостью вмешиваться во все, хотя и более скромно и скрытно, всегда работать самому и никогда не оставаться спокойным. Алексей сам зажигает свечи в своей церкви до службы и часто делает то же в других посещаемых им церквях. Прибыв на освещение нового дворца Никона, он не позволяет никому отнести патриарху свои подарки, несмотря на то что они были довольно объемисты.

В то время как Никон находился в глубине залы, царь вошел в дверь с целым ворохом драгоценных соболей, прошел через всю комнату и вернулся, чтобы взять дюжину пирогов. После подарков государя последовали подарки государыни, а потом их детей. Он ничего не упускает из виду, потеет, вытирает лоб и продолжает свое дало. «У него был совсем вид раба, производящего тяжелую работу», – замечает Павел Алепский.

Прибавим сюда еще следующую интересную подробность: по обычаю, после Вербной процессии, в которой ему приходилось вести на поводу лошадь патриарха, – именно лошадь, а не осла, – царь в свою очередь получает подарок от патриарха в размере ста дукатов. Алексей приказывает отложить эти деньги на погребение, как «заработанные своим трудом».

В противоположность предшественникам, мы видели его также во главе своих войск во время первых польских кампаний, разделяющим со своими солдатами если не опасности, то по крайней мере лишения. Между тем, когда счастье от него отвернулось после первой победы, он больше не участвовал в битве. Он снова вернулся тогда к традиции не столько героической, сколько практической. Государь не должен подвергаться никакому риску, он должен присутствовать лишь при победах, и его следует предохранять от всяких материальных лишений и непосредственного унижения. Как и его предшественник, Алексей не был военным человеком. Нужно вернуться к Дмитрию Донскому (1363–1389 гг.), чтобы найти такого на русском троне. С тех пор московские государи совершенно не похожи на французских, которые, дойдя даже до такой женственности, как Генрих III, охотно обнажали свою шпагу, и, более мужественные, умирали, подобно Генриху II, на турнире или, как Франциск I, сражались пешими для спасения хотя бы чести. Никто из них не показывал в кровавых схватках белого султана Генриха IV.

Подобно Петру Великому, у Алексея была тоже деспотическая склонность заставлять всех вокруг него думать, чувствовать и делать по-своему. Подвергшись однажды кровопусканию, он потребовал, чтобы все присутствующие сделали себе то же самое. Когда же один из его любимцев, старик Родион Стрешнев, стал колебаться, он вскричал с негодованием: «Разве твоя кровь драгоценнее моей?» Он разгневался: ругань и удары, вслед за которыми последовали, впрочем, ласки и щедрые даяния.

Как и умственный его горизонт, сфера его деятельности между тем гораздо более узка. Детство его было так же мирно, как бурно протекло оно у его сына. До пяти лет он рос в тереме среди женщин. В этом возрасте порученный надзору Бориса Морозова, он начал учиться, т. е. он научился читать Часослов, Псалтирь и отцов церкви. С семи лет он занялся изучением письма, затем церковного пения, и на этом его воспитание, хотя и порученное светскому лицу Василию Прокопьеву, что представляло собой уже замечательное нововведение, считалось законченным!.. Предполагалось, что он уже знает все, что прилично было знать будущему государю, и, кроме того, у него была библиотека из тринадцати книг. Эти общие и очень специальные знания Алексей дополнил потом тщательным чтением; но его ум навсегда сохранил полученные таким образом черты.

2. Его ум

Хотя и обнаруживая в своей корреспонденции относительно даже обширную эрудицию, артистические вкусы и даже кое-какую научную любознательность, отец Петра Великого должен был навсегда остаться служителем церкви, особенно углубленным в вопросе литургии, вдохновлявшимся даже в вопросах, совершенно чуждых этой области идей. Павел Алепский рисует нам его еще в качестве руководителя церковной службы, чтеца, учителя певчих. Забыв о присутствии антиохийского патриарха, один из священнослужителей даже обратился к нему с обычною формулою: «Благослови меня, отец!» Тотчас же голос царя раздался, подобно удару грома: «… разве ты не видишь, с кем говоришь?! Или же ты не знаешь, что нужно сказать: “Благослови меня, государь?”».

Глубокая религиозность, граничащая иногда с экстазом, но искренняя и служащая для развития самых благородных свойств его существа, соединялась с этим ребячеством. Альберт Вимина, полный недоброжелательства к государю, говорящий о страшной жадности, которая делала его совсем неразборчивым в употребляемых средствах для пополнения своей казны, сам соглашается с этим. Весь проникнутый в качестве царя достоинством своего звания, Алексей в качестве христианина полон смирения. Он часто говорит о своих грехах, испытывает постоянно угрызения совести. Совсем не претендуя, подобно своему современнику, на сравнение себя с солнцем, он хотел быть лишь маленькой звездочкой «не здесь, но там». У него бывают видения. В 1656 году в момент приступа Кокенгаузена он видит двух мучеников, Бориса и Глеба, приказавших ему посвятить этот день Св. Дмитрию.

Даже вне монастыря Св. Саввы, постоянно им посещаемого, жизнь его обыкновенно регулировалась так, как будто бы она происходила в религиозной коммуне. Вставая в четыре часа утра, он начинал с молитвы святому данного дня, наносит только короткий и церемониальный визит царице и спешит на заутреню, в ожидании ежедневной службы. На пиру, данном им в честь антиохийского патриарха, греки немало были удивлены, услышав чтеца, который тотчас же после благословения принялся читать главу из жития Св. Алексия и продолжал ее читать в продолжение всего обеда.

Среди всех забот, волновавших этого государя, больше всего его занимала забота о спасении души. Соответственно общему чувству этой эпохи в той стране, он видит лучшее средство для достижения царствия Божия в полном выполнении ритуала и в определенной аскетической обрядности.

Его религиозное сознание не довольствуется уже, однако, одним этим, и, с другой стороны, оно не удерживает его от целого ряда светских удовольствий, даже из числа тех, которые подвергнуты церковью анафеме. В нем слишком ясная интеллигентность со слишком большою долею здравого смысла для того, чтобы принять православную доктрину во всей ее строгости и вне ее не искать в религии элемента нравственности более широкой и более глубокой.

Его концепция мира была исключительно религиозная. Он судил обо всем с этой точки зрения. Но профильтрованный сквозь душу, до основания добрую, светлую и мягкую, даже самый аскетизм Домостроя смягчался и получал жизненную силу. Как у большинства страстных охотников, у Алексея была сильно развита наблюдательность, и из первых своих уроков он почерпнул вкус к размышлению, привычку сосредоточиваться. Отсюда та тонкость чувства, которую нельзя было бы ожидать от московита того времени. Его мораль и его философия принимают при случае очень симпатичный тон и характер. Этот толстяк являлся артистом в умении утешать. Людовик XIV считал себя проводником божественного милосердия. «Мы обязаны, – пишет он, – воздавать подчиненным нам народам те же знаки отеческой доброты, которые мы получаем от самого Бога. Мы ничего так не желаем, как подать нуждающимся в нем утешение в их горе».

В письме Алексея к князю Одоевскому мы находим такую фразу: «Бог нас поставил на это место для того, чтобы помогать тем, у кого нет другой помощи». Это та же мысль, переданная почти в одинаковых выражениях. Только одни и те же слова прилагаются с той и с другой стороны к совершенно различным предметам. Алексей обращается к отцу, убитому горем по поводу смерти своего сына, пред ним горе, которого Король-Солнце не удостоил бы соответствующего сожаления.

В других случаях, желая высказать свое одобрение или свой гнев, корреспондент князя Одоевского умел также придать своему языку выразительную форму, часто очень образную, или, напротив, полную сентенций, обыкновенно сильную и глубокую. Он чрезмерно любил писать письма. Простому казначею монастыря по поводу грешка, совершенного им в пьяном виде, он посылает целое послание, написанное им собственноручно на четырех страницах: в нем он призывает виновного к суду Божиему и св. Саввы, говоря о потоках слез, пролитых им по поводу этого случая, и призывая все громы небесные против этого пьянчужки.

Его обильная речь бывает иногда несвязной. Упрекая князя Георгия Ромодановского в дурном выполнении понятого им в противоположном смысле приказания, он его называет «врагом Креста Христова и новым Ахитофелом» (?). Он его осыпает всеми проклятиями Израиля. «Да воздаст тебе Бог за твой дьявольский способ служить мне, как он это сделал Дафаву (?) и Авирону (Аарону?), Анании и Сапфире! Пусть твоя жена и дети плачут такими же жестокими слезами, как те, которых ты заставлял плакать!»

Помимо очень объемистой корреспонденции, Алексей оставил еще рассказ (неоконченный) о своих кампаниях и несколько тетрадей, заключающих в себе описание произведенных им осмотров, речей, произнесенных по этому случаю, и т. д.; все это было написано его рукою и снабжено замечаниями и исправлениями. Пользуясь посредственно прозой, хотя и не зная тонкостей языка и стиля, он пробует свои силы также в поэзии. У нас имеется среди других его сочинений, послание в стихах тому же князю Ромодановскому. Стихи эти представляют собой еще только очень плохую прозу, где геометрически размеренные строфы заменяют собою отсутствующее расположение: в них нет никакого следа размера или рифмы и преобладает большая тривиальность. В общем, особенно принимая во внимание время и место, это литературное произведение не следует игнорировать.

Алексею удалось из своей философии создать очень ясную концепцию власти, которая ему завещана как наместнику Божиему, причем он обязан судить людей по справедливости. Но он допускал разделение этой власти с боярами и исключал из нее, – по крайней мере, в принципе – как фанатизм, так и нетерпимость. Когда Никон хотел принудить светских людей из своей свиты к крайней набожности, царь протестовал против этого в выражениях, которые бы одобрил сам Бодэн, хотя Алексей его не мог читать: «Мы не должны никого принуждать молиться Богу». Известно, однако, что он прибегал иногда к принудительным мерам в таком же роде. Заявляя себя истолкователем мудрости Бога и божественного правосудия, всегда рискуешь впасть в такую непоследовательность.

Не имея никакого понятия об искусстве, он тем не менее имел очень ясно выраженные артистические вкусы, даже известный источник поэтического вдохновения и притязания на эстетику. Он не переставал перестраивать и украшать свой деревянный дворец в Коломенском, где он наслаждался всеми прелестями его живописного вида, не величественного, но тихого и спокойного, как и его собственная натура, оставляющего, как большинство русских деревень, впечатление тишины и покоя. Он ввел отпечаток искусства и поэзии даже в организацию своей любимой охоты, составив целый кодекс ухода за соколами, обсуждая в нем красоту птиц, гармоничность их полета и драматический характер их борьбы. Последний великий соколиный охотник Франции, Людовик XIII даже не помышлял ни о чем подобном. Но эти вкусы и эту свою виртуозность, которою он так хорошо пользовался, Алексей умел удовлетворять, особенно величественно обставляя религиозные церемонии и придворные празднества. Он наслаждался, как тонкий любитель, службою с хорошим пением и восхищался строго обдуманной торжественностью при приемах посланников. В этом отношении он занимался мельчайшими подробностями и приписывал им огромную важность.

Его взгляды на жизнь и на свет были взглядами безусловного оптимиста и бессознательного детерминиста. В светских развлечениях, которые он себе позволял, в театре или в охоте, он видел лишь полезное и необходимое средство для разгона скуки, так как Бог, думал он, хочет, чтобы люди были веселы, и они его оскорбляют, если предаются неумеренной печали. То же толковал он князю Одоевскому, убеждая его не слишком плакать о своем сыне. Он отказывался признавать, что наша жизнь земная является тяжелым испытанием. Перемешивая в определенных дозах и в соответствующем порядке занятия и развлечения, религиозные обряды и удовольствия, мы должны при таком прохождении жизненного пути достигнуть без всякого страдания врат вечности. Гранича с рационализмом и приправленная эпикуреизмом, эта доктрина согласовалась с его очень твердою христианскою верою, так как в его душе царило главным образом примиряющее начало.

И таким образом, без всякой враждебности по отношению к западной культуре, откликаясь сочувственно на все призывы новой эры, открывавшейся для его страны, он не принимал ничего абсолютно. Осторожный эволюционист, он, быть может, избавил бы свою страну от ужасного толчка революции, если бы лучше умел согласовать свои чувства со своими поступками. Но здесь его дух соглашения терпел неудачу. Старая Москва могла удовлетворить тому усилию, которое требовалось от нее, только быстро европеизируясь.

Но довел ли Алексей свои мирные тенденции до желания религиозного соединения с Римом? Рейтенфельс утверждает это, но не дает никаких доказательств своему утверждению, которому, как кажется, противоречат все известные до сих пор факты.

Ни идеи, ни жизнь отца Петра Великого не дают, впрочем, примера полного единства. В первые годы своего царствования, подчиняясь влиянию Морозова, духовенства и своей первой жены, он старался в общем поддерживать, за исключением некоторых мелких уклонений, старинный домашний и социальный идеал. Но тем не менее он приоткрыл терем, и в 1654 году, вопреки всем обычаям, он потребовал, чтобы царица присутствовала при отправлении войск в польский поход. Он заставил даже бедную Марию Ильинишну устраивать у себя вечера, нечто вроде салона. Но только выступление на сцену Матвеева и Натальи Нарышкиной должно было начать новую эру в этом отношении.

В домашней жизни как с первою, так и со второю женою Алексей был примерным супругом. Легенда дала ему любовницу, жену боярина Ивана Мусина-Пушкина, один из сыновей которой, Платон Иванович, считался вторым братом Петра Великого. Реформатор обращался с ним как с родным, потому что относился к таким вещам очень снисходительно. Платон Иванович обязан был, по-видимому, позже этому предполагаемому происхождению немилостью со стороны Бирона. Но эта легенда ни на чем не основана, и весь образ Алексея говорит абсолютно против нее. Он был по преимуществу человеком семейным. Во время вынужденных отлучек из дому вся его переписка с членами его семьи указывает на его чрезвычайно горячее к ним отношение. В ноябре 1654 года, во время первой польской кампании, назначив свидание со своими в Вязьме, он пишет им: «Я радуюсь свиданью с вами, как слепой радуется увидеть свет».

От его первого брака у него было восемь дочерей, из которых шесть остались в живых, и пять сыновей. Создав ему уют и теплоту, эта многочисленная семья защищала его против любовных похождений, и его двор не имел никогда ничего общего со двором Людовика XV, ни даже со двором его современника, «великого короля».

3. Его двор

Отсутствие женского элемента, по крайней мере, во внешнем представительстве, составляло именно для этой эпохи характерную значительной важности черту русского двора. Не соглашаясь с Мишле в его признании в исторической роли королевских метресс во Франции очень полезного и благодетельного влияния демократии, можно, однако, допустить, что от Агнессы Сорель до мадам де Ментенон, сквозь всесовращающие и гибельные влияния, женская грация и чуткость не переставали оказывать в этом отношении выгодное действие на интеллектуальное и моральное развитие страны. И здесь были не одни только метрессы. Вокруг некоторых, по крайней мере, королев и некоторых принцесс, любезных, умных, блестящих, очень рано образовалось при французском дворе ядро вылощенного, элегантного общества, любознательного в вопросах умственных. И этот свет отразился на всей французской культуре.

Здесь ничего подобного. Терем, в котором заперта семья государя, не представляет собой части двора, и двор остается исключительно мужским, пышным, но холодным и мрачным, кроме того, крайне населенным. В принципе все «служилые люди», находящиеся в Москве, составляют часть его и должны каждый день являться во дворец и отдавать себя в распоряжение государя. Таким образом, кроме чиновников первого ранга, обладавших высокими титулами, более трех или четырех тысяч лиц ежедневно по утрам осаждают Кремль. Приемные залы, довольно мало поместительные, могут вместить их, очевидно, в очень ограниченном количестве, и только некоторые избранные приглашались в покои царя. Менее счастливые остаются на улице, иногда в течение многих часов, под дождем и снегом. Устанавливается из покоев на улицу непрерывное хождение взад и вперед. В покоях все время оставались стоя, и усталые старики выходят, чтобы присесть где-либо на ступеньках дворца или прямо на земле. Другие поспешно занимают их место, в надежде обратить на себя внимание государя, который обыкновенно обходил присутствующих. В этой компактной толпе обмениваются новостями, затеиваются интриги. Часто здесь даже происходят драки. Но никто не обнажает сабли, так как ношение оружия воспрещено при дворе, да и в других местах не назначаются рыцарские поединки. Рыцарства здесь никогда не существовало, тонкости фехтования еще неизвестны, и дуэль в ее западной форме еще не вошла в обычай. Ссоры решались на месте ударами кулака. Но как? Кровь течет, человек падает, хрипя. Это ничего. Разгорячившись в драке, противники не довольствуются потасовкой, и однажды у одного из них, у стольника, голова оказалась разбитой кирпичом.

Картина эта далеко уносит нас от Версаля.

Эти придворные, дерущиеся как извозчики, между тем одеты как важные короли. С этого времени, даже с точки зрения внешнего вида, самодержавие приняло свой окончательный облик. Вместе с духом умеренности, бережливости и благочестивого смирения Алексей наследовал также большую страсть к пышности и внешнему блеску. Сохраняя во внутренней обстановке своего дома крайнюю скромность, как и все Романовы до последнего времени, он хотел, чтобы его публичные появления, как и празднества его двора, были окружены наибольшим блеском. Вот почему ему было тесно во всех его резиденциях, которые он наследовал, и, расширяя их, он увеличивал их великолепие, независимо даже от своих артистических наклонностей. Внимание его было прежде всего обращено на внешний эффект. Эстетика следовала за этим. Но и религия не была забыта. Он примешивал ее ко всему и отдавал большое место среди новых и роскошных построек церквам для цариц, царевичей и царевен. Одна из этих церквей, названная «За золотой решеткой», получила даже значение «кафедрального собора». Решетка была, разумеется, просто позолочена, а медь ее получилась из монет, изъятых из обращения после монетного кризиса.

Что касается убранства комнат, то Алексей отдавал предпочтение живописи, скульптуре и обоям из кожи или шелка. Украшение стен было поручено его иконописцам, в работах которых чувствовалось, как мы это знаем, и иностранное влияние. После первых польских кампаний, оказавшись победителем, но соблазнившись всем, что он видел в покоренной им стране, царь не брезгал ее художниками и рабочими, и потолок столовой с изображением двенадцати знаков зодиака носит на себе отпечаток их искусства.

В таком виде Кремль всегда – и чем дальше, тем больше – представлял собой хаотическую массу зданий различных эпох, неуклюже нагроможденных друг подле друга или соединенных открытыми и закрытыми галереями. Большая часть из них строилась теперь из кирпичей, но они сохраняли в своей постройке характерные черты прежних деревянных дворцов. Дерево употреблялось также исключительно и с сохранением того же типа в летних резиденциях царя. Заново перестроенная Алексеем, коломенская резиденция отличалась как размерами своими, так и оригинальностью своей архитектуры.

Расположенное на берегу Москвы, в семи только верстах от столицы, это село уже в предшествующем веке обратило на себя внимание Василия III. Михаилу оно тоже нравилось. С 1667 по 1671 год Алексей нанял для работы в нем белорусских архитекторов и плотников, приглашенных Никоном для постройки его Воскресенского монастыря, а также московских живописцев, которых вдохновляли книги, вероятно немецкие, взятые из библиотеки патриарха. Им помогал один армянский художник, Салтанов, выписанный из Персии, и в новом дворце обнаружилось это сотрудничество в странной смеси западных и восточных, религиозных и светских мотивов. В большой зале царский трон, как и в Византии, был снабжен двумя львами, которых искусный механизм заставлял реветь. Увидев в 1673 году это образцовое произведение тогдашнего искусства, Рейтенфельс заявляет, что оно было похоже на милую детскую игрушку, но Симеон Полоцкий определяет его в очень дурных стихах как восьмое чудо мира. И здесь мы еще далеки от Версаля.

Очень деятельный государь занялся также украшением и другого своего поместья, Измайлова, где рядом с местным менее великолепным дворцом он хотел создать образцовую ферму с опытными культурами, плодовым садом, виноградниками и плантациями шелковичных деревьев. Коломенское между тем сохранило за собой привилегированное положение, благодаря особенно его обширным лугам, где весною появлялось много перелетных птиц, лебедей и диких гусей, уток и журавлей, открывая таким образом возможность соколиной охоты. Это была главная страсть Алексея и, представляя любимое занятие с самых отдаленных времен великих князей и царей, искусство соколиной охоты, пришедшее в упадок в то время на западе, получило в эту эпоху в Москве самое большее развитие. В одном Потешном дворе столицы более ста сокольничих вместе с многочисленными помощниками занимались дрессировкою многих тысяч отборных птиц.

Напротив, второй Романов совсем не одобрял других развлечений, более свойственных традициям страны, хотя иногда и принимал в них участие, а именно: борьбы медведей, игры скоморохов, к тому же Матвеев, развив в царе вкус к театру, еще увеличил его отвращение к подобным зрелищам.

Алексей сделал хороший выбор, взяв себе в сотрудники, сделав своим другом и путеводителем воспитателя прекрасной Наталии. Этот старый стрелецкий капитан был так любим своими солдатами, что, по летописи того времени, когда ему недоставало камней для постройки своего дома, эти люди не поколебались вынуть их из могил своих родителей, чтобы доставить их ему! Супруг Наталии, окруженный слугами, друзьями или родственниками, не мог настолько похвалиться своими приближенными.

4. Его приближенные

Дочери его от первого брака все отличались здоровым телосложением, и одна из них, Софья, должна была проявить, даже в политике, мощный темперамент. Сыновья, напротив, не обладали крепким здоровьем. Трое умерли при жизни отца, из двух других, старший, Федор, болел скорбутом [цингой], а второй, Иван, соединял с сильною физическою слабостью недостаточное умственное развитие. В 1670 году царь, решив жениться снова, последовал только для формы обычаю, установленному при таких обстоятельствах, т. е. он только для видимости выбирал невесту из нескольких сотен молодых девушек, собранных на скорую руку со всех концов государства. На деле же он уже остановил свой выбор на очаровательной воспитаннице Матвеева. В последний, однако, момент интрига при дворе противопоставила ей довольно сильную соперницу, Беляеву. Но относительно ее доказали, что у нее «слишком худые руки», и благодаря этому инциденту уже решенный в принципе брак с Наталией принял только характер таинственности и галантного приключения. То был единственный роман в жизни Алексея.

Артамон Матвеев был сыном простого дьяка, и мы не знаем, каким образом ему удалось сделаться близким другом государя. Без сомнения, в этом повинны Морозов вместе с Ордын-Нащокиным, Ртищевым и другими parvenus [выскочками] такого же темного происхождения.

Матвеев показал себя решительным сторонником западных нововведений. Дом его был меблирован по-европейски, украшен картинами, предметами искусства. Он не держал своей жены в тереме. Сын его получил тщательное воспитание. Решительный, но осторожный карьерист, даже после того, как он стал любимцем государя, его отец скромно стушевывался в незначительном ранге официальной иерархии; добившись преемства Ордын-Нащокину во внешних сношениях и в департаменте Малороссии, он фигурирует в Думе только в качестве простого дворянина и только через два года после рождения Петра Великого он получает звание боярина.

Алексей по слабости своего характера, легко отдававшего его во власть всякого господствующего влияния, не мог похвалиться большинством своих других сотрудников. К счастью для него, привычка ума, о которой мы уже знаем, создала такое положение, при котором царя никогда не обвиняли за ненависть, возбужденную его агентами. Для человека из народа виновным являлся «боярин». И бояре, всегда подозреваемые, тесно окружали государя, единственно способного оказать им покровительство. Этому молодая династия была обязана тем, что пережила безнаказанно ряд бунтов и страшных восстаний. Для того чтобы они стали для нее роковыми, необходимо было согласие между постоянно возбужденным народом и несколькими исключительно популярными вельможами, вроде Никиты Романова или князя Якова Черкасского. Но ни тот, ни другой не были достаточно честолюбивы для такой крупной роли, да они и не были способны сыграть ее.

Вообще в эту эпоху высшая аристократия была очень бедно представлена. Она переживала последствия политической системы, которая, начиная с Ивана Грозного, постоянно стремилась ее одергивать и унижать. И кончила она тем, что стушевывалась среди горячих споров за «места» и все больше недоставало лиц, достойных занять их. При Алексее, среди Черкасских, кроме князя Якова, князь Григорий отличался лишь физическою силою и своей страстью к лошадям. Воротынские были представлены князем Иваном Алексеевичем, полным ничтожеством. Трубецкие похоронили при Конотопе вместе с князем Алексеем Никитичем остаток их славы. В фамилии Голициных, назначенных позже к высокой роли, князь Василий Васильевич лишь только начинал свою карьеру, обреченную на столь роковые несчастия. Некоторое время более выделялся глава второй линии Патрикеевых, князь Иван Андреевич Хованский, но его репутация великого воина была выдумана и обязана его умению врать. Об этом свидетельствует его прозвище Тараруй, в котором созвучие с именем «Тартарепа», вероятно, не случайность, и Алексей был совершенно прав, когда сказал ему однажды: «Кроме меня, все считают тебя за дурака».

Среди Морозовых, фамилии уже теперь исчезнувшей, воспитатель Алексея был последним историческим лицом. Очень одаренные, по общему признанию, и не без некоторого мужества, оба Шереметевы, Василий Борисович и Петр Васильевич, имели несчастие исполнять в Украйне неблагодарные роли. Одоевские, уже успевшие обеднеть, Пронские, Шеины, Салтыковы, Репнины не дали из своей среды ни одного выдающегося лица. Среди Хилковых князь Иван Андреевич считался неподкупным, но то было его единственным достоинством. Отодвинутые на второй план, благодаря превратностям политической жизни, Долгорукие, Ромодановские сами постарались еще больше стушеваться. «Места», единственный предмет их честолюбия, постепенно уходили от этих дегенератов. Силой вещей на них проходили выскочки, которые по крайней мере сумели быть полезными. Они, правда, не всегда были в состоянии удержать свое нравственное достоинство на уровне своих талантов. Милославские, Илья Данилович, Иван Михайлович и Иван Богданович, были искусные люди, но зато ужасные мошенники. Сильно хвалимый иностранцами за свою уступчивость и человечность, Богдан Матвеевич Хитрово, виновник инцидента, вызвавшего спор между Алексеем и Никоном, заставлял платить себе за оказанные им услуги даже тех, кто его хвалил. Его близкая родственница, кормилица наследника цесаревича, Анна Петровна Хитрово, вполне и с самой плохой стороны оправдывала свое прозвище Хитрой. В этом мире Родион Матвеевич Стрешнев, Ордын-Нащокин и Феодор Михайлович Ртищев являлись единицами. Нужно между тем отдать справедливость Алексею, что он ничего не жалел, чтобы дать им достойных сотрудников, не колеблясь, подобно Людовику XVI, спуститься в низы для поисков второго Кольбера.

Ошибкой его было неуменье подражать «великому королю» в поддержке тех, кого он возвышал. Он не смог создать министерских династий и, желая спастись с выбранными им сотрудниками от их титулованных соперников, он сумел лишь прибегнуть к той тайной канцелярии, где он играл втемную, не без ущерба для своего достоинства. Возвысив Ордын-Нащокина после Матвеева в звание боярина, он этим фактом преследовал то же дело демократической нивелировки, которую начал Грозный и которую завершил Петр Великий со своими преемниками.

Несмотря на свой внушительный вид, второй Романов обладал хрупким здоровьем, и при приближении пятидесятилетнего возраста его силы стали заметно падать. В 1674 году он занялся своим преемством, и около двух лет спустя, в ночь с 29 на 30 января 1676 года, он умер сорока семи лет от роду, оставив наследие, которое сильно оспаривалось.

5. Его наследие

Как в этом придется убедиться дальше в истории современной России, катаклизм, называемый реформою Петра Великого, не был безусловно необходимым, и неизбежное обновление великой империи в смысле западной цивилизации могло быть выполнено не революционным путем, если бы нашлись люди, более счастливо одаренные, чтобы суметь отдалить от нее такое испытание. Был момент, когда эта возможность казалась обеспеченной для старой Москвы. После смерти старшего сына Алексея, Димитрия (1651 г.), его преемником был назначен царевич Алексей, который, родившись в 1654 году, достиг бы 22-летнего возраста в момент смерти своего отца. Одним из его воспитателей был Ртищев, он считался примерным учеником и почти чудом. Преждевременно развившись, слишком серьезный для своих лет, он десяти лет совершенно не интересовался игрушками, привезенными из Германии. Он предпочитал чтение. В его библиотеке грамматики, словари, книги по математике и географии, карты и земные глобусы чередовались с русскими летописями.

Иностранные хронисты, естественно ожидавшие чуда от этого соперника Пико делла Мирандолы, может быть, немного и преувеличили такое раннее развитие его интеллекта. Двенадцати лет он будто в совершенстве владел латынью и составлял стихи. Он читал классиков и изучал философию. К несчастью, его учителя совершенно упустили физические упражнения в его воспитании и исключили из него всякое занятие искусством, но более разумно они внушали своему воспитаннику уважение к национальным обычаям. Комнаты молодого царевича отражали на себе эту смесь консервативного духа с прогрессивными стремлениями. Его спальня была загромождена иконами и физическими приборами, наряду с европейскою меблировкою и целою массою светских безделушек.

Также очень рано царевич был приобщен к делам, и в 1666–1667 годах Крыжанич, сосланный в Сибирь, пытался войти в сношения с этим будущим государем, подававшим такие надежды. В ту же эпоху сын Алексея сделался кандидатом на трон Польши, и уже тринадцати лет произнес перед польскими посланцами пространную речь наполовину по-латыни, наполовину по-польски. Ей мог бы аплодировать Крыжанич. Увы! преждевременно открытая могила должна была поглотить все эти надежды. Царевич умер в январе 1670 года, и 1 сентября 1674 года его младший брат Феодор, четырнадцати лет, был объявлен наследником. В совокупность причин, вызвавших революционный кризис восемнадцатого века, вмешался еще один роковой случай.

Это событие было чревато последствиями. Феодору нельзя было отказать в интеллигентности и образовании, но он был больным человеком, ходил, лишь опираясь на палку, был вынужден просить помощи у придворного, чтоб снять свою шапку перед иностранным посланником, и совсем не мог управлять. Но он наследовал своему отцу по крайней мере без всякого затруднения и, кажется, на этот раз без всяких симулированных выборов.

6. Восшествие на престол Феодора

Правление досталось на деле Матвееву, а оно могло попасть в худшие руки. К несчастью, этот заместитель нового государя был также приемным отцом мачехи царя, и между детьми от обоих браков загорались скоро во дворце споры, невиданные до тех пор. Вскоре без всякой метафоры возродилась Византия в Третьем Риме. Дочь покойного государя от первого брака, Софья Алексеевна, командует целым батальоном царевен, пятью сестрами и тремя тетками, которых уже не запирали в терем по старинной моде, так как на этот счет Наталия приучила обитателей Кремля к новому духу. Власть Софьи опиралась на прочное положение, созданное Милославскими во время долголетнего брака Алексея с его первою женою. Наталия умеет стоять на своем, но политика не была ее делом, а сын ее был слишком мал. Автор очень любопытного сообщения о Стрелецком бунте, один польский хронист, говорит, что Матвеев сначала скрывал смерть Алексея и хотел воцарить Петра с помощью этого мятежного войска. Между тем это не вменялось ему в вину среди главных обвинений, предъявленных потом против предполагаемого творца этого заговора.

Во всяком случае, преданный Феодору, Матвеев сохранил еще некоторое время свое высокое положение, но власть постепенно ускользала из его рук. Постоянно болея, новый царь тем более легко отдавал себя на попечение своим близким и, наперерыв заботясь о нем, тетки и сестры сумели отставить ненавистную мачеху, скромную дочь стрелецкого капитана, который в Смоленске носил еще лапти. Сам выскочка, и благодаря этому еще более ревниво наблюдая за всяким счастливым соперником, управитель двора Богдан Хитрово, хотя и был когда-то близким другом Матвеева, деятельно помогал их усилиям, пользуясь влиянием управительницы двора, той самой Анны Петровны Хитрово, которая благодаря своей репутации постницы пользовалась большой любовью в маленьком женском мирке, хотя и эмансипированном, но все еще очень набожном, который теперь царил в Кремле.

Матвеев потерял сначала управление Аптекарским приказом, очень важным учреждением в то время, так как лекарства играли большую роль в жизни царствующего государя. Потом грубый предлог, жалоба датского резидента на неоплаченную доставку рейнвейна, послужил поводом к смещению несчастного (в июле 1676 года) под рукоплескания черни, считавшей Матвеева колдуном. Сосланный в глубь Сибири, в плачевной памяти ужасный Пустозерск, он еще имел наивность забрасывать прошениями и оправдательными письмами царя и его приближенных, не забывая в них и бедную Наталию. Он не знал, что в это же время собственный брат второй жены Алексея, Иван Нарышкин, также подвергся пожизненному изгнанию после долгого пребывания в застенке.

В то же время патриарх Иоаким сводил свои личные счеты с духовником Алексея, Андреем Савиновым. Он лишил его священства и заключил в отдаленном монастыре. Но для старого злопамятного священнослужителя, нашедшего в этом свое удовлетворение, это было только началом других репрессий, предметом которых явились более крупные лица.

7. Конец Никона

При известии о смерти «тишайшего» царя взволновался и другой изгнанник. В своей тюрьме Ферапонтовского монастыря Никон проливал слезы, но отказался прислать письменное свидетельство прощения, которое по обычаю, просили у него для усопшего. Кроме того, обратившись с просьбою к новому государю по незначительному поводу, он даже подписал ее: Никон, патриарх. Правящий патриарх воспользовался этим, чтоб собрать новый реквизит против смелого соперника. Комиссар, назначенный для наблюдения за арестованным, князь Самуил Щайссунов, отдался этому делу с большим рвением. Излишества всякого рода, варварское обращение с различными членами общины, наложение наказания на одного служителя, повлекшего за собою его смерть, – все эти преступления, в которых обвинялся неисправимый мятежник, сыпались, как из рога изобилия. После смерти Алексея Никон не переставал пить во время поста, позволяя себе в пьяном виде особенные выходки, соединенные с грубым развратом. Он напоил водкою одну молодую девушку двадцати лет до того, что она потеряла рассудок и даже жизнь. Его заточение сделалось иллюзорным. Так, например, он приказал выстроить себе дом в двадцать пять комнат и вел там жизнь, никоим образом не могущую быть терпимою. Очень редко отправляясь в церковь, по свидетельству прислуживавшего ему брата Ионы, он уже три года не говел, под предлогом советов врачей, водил к себе молодых женщин, запирался с ними с глазу на глаз и совершенно их раздевал. Он очень любил совершать свадьбы, водил молодых женщин после церемонии в свою келью, напаивал их и держал там у себя до полуночи. Один мирянин служил для него сводником, и многие из его почитателей приходили к нему ночью со своими женами и отдавали их ему.

Предполагаемое участие бывшего патриарха в бунте Стеньки Разина было поставлено на вид, и Собор, созванный по этому поводу Иоакимом, кажется, признал очевидность всех фактов, отягчавших обвиняемого. Никон их энергично отрицал. Ухаживая за больными женщинами, он, как он утверждал, никогда не касался «срамных частей», а только предписывал употреблять для них подходящие мази. Исключая Ионы, все его приближенные его оправдывали. Но в мае 1676 года, по декрету Собора, он был тем не менее отправлен в монастырь Св. Кирилла, где тщательно выбранные два монаха должны были жить с ним в одной келье и внимательно наблюдать за ним.

Он, однако, нашел себе защитников даже в семье Феодора. Одна из сестер Алексея, Татьяна Михайловна, сохраняла с детства глубокую привязанность к старому другу своего брата. В 1678 году она побудила своего племянника посетить Воскресенский монастырь. На Феодора произвела сильное впечатление красота этого учреждения. Он много раз ездил туда и в конце концов предложил общине подать ему просьбу в пользу его основателя.

Но для дарования ему прав необходим был новый Собор, и Иоакиму было нетрудно повлиять на его решение. Феодор ограничился посылкою Никону собственноручного письма с изъявлением ему своего сочувствия. Несколько позже архимандрит монастыря Св. Кирилла Никита послал заявление о близкой смерти бывшего патриарха, на что Иоаким ответил приказанием похоронить его, как простого монаха.

Феодор был слишком слаб, чтобы обуздать главу своей церкви. Между тем в 1681 году он вздумал подражать своему отцу, сделав призыв к восточным патриархам, и после кропотливых переговоров добился отмены приговора, произнесенного над бывшим патриархом в 1666 году. В то же время архимандрит Воскресенского монастыря Герман передал царю письмо, в котором Никон прощался с монахами основанной им обители, и, прочитав его, Феодор так взволновался, что Иоаким счел за благоразумное уступить.

С большой поспешностью дьяк из Конюшенного приказа, Иван Чепелев, был послан в монастырь Св. Кирилла, чтоб взять оттуда арестованного и перевезти его в Воскресенский. Судя по легенде, за несколько дней до прибытия этого агента, о котором не было еще ничего известно, Никон приготовился к отъезду, так что думали, что он потерял рассудок. Он сел на барку на Шексне в состоянии крайней слабости. Вместо того чтобы подняться вверх по Волге, как его уговаривал Чепелев, он спустился по реке до Ярославля и среди огромного стечения населения, жившего по берегам Волги и изъявлявшего ему знаки своей симпатии, 16 августа 1681 года он достиг монастыря Св. Девы, по соседству с городом. Чувствуя себя плохо, он приказал там высадиться и на следующий день умер. Ему было около семидесяти пяти лет. Отложенный, благодаря слабости Феодора, приказ о помиловании, под которым молодой царь хотел подписать свое имя, пришел слишком поздно. Печальный наследник Алексея и сам недолго жил после этого, и после Матвеева фактическая власть продолжала ускользать из его рук, разделенная между фаворитами, которые, впрочем с большим достоинством, разыграли прелюдию к будущей роли Меншикова, Бирона и Шувалова.

8. Правление фаворитов

Милославские теперь стушевались перед другими выскочками. Иван Максимович Языков, будучи, как и Адашев при Иване Грозном, первым камергером, достиг первого ранга вместе с Алексеем Тимофеевичем Лихачевым, старым наставником царевича Алексея, и своим братом, Михаилом. Эта троица устроила при дворе полный переворот, принудив Феодора к очень странному браку с молодой девушкой темного происхождения, Агафьей Грушецкой. Не обладая ни выдающеюся красотою, ни обаянием, которые могли бы ее рекомендовать выбору государя, очень плохо воспитанная своею теткою, женою простого думского дьяка Семена Заборовского, эта личность имела за собою лишь привилегию польского происхождения, как залог возможного желания оказывать свое влияние в пользу особого западничества, соблазнявшего временщиков.

Языков и Лихачев были полонофилами. Они думала приучить Москву к этой близкой цивилизации, уже привычной для этой страны. Она соблазняла их картинами культуры, открытой иностранным влияниям, но сохранявшей при том свою славянскую самобытность. Вокруг этого брака, в который они вовлекли свою предполагаемую сообщницу, оказавшуюся бесплодной благодаря умирающему мужу, разгоралась борьба между тенденциями, которые они надеялись сделать господствующими, и всесторонней европеизацией, исповедуемой многочисленными сторонниками более радикальной перемены национальной жизни. Ее должно было решить восшествие на престол Петра Великого.

Уступив Алексею Лихачеву место первого камергера и перейдя на положение окольничего, Языков, считали одно время всемогущим, был вынужден посчитаться с крупным человеком ближайшей эпохи, Василием Васильевичем Голицыным, мощный дух которого и властный темперамент стали уже проявляться.

Между тем правление Феодора, отданное в руки этих людей, встало лицом к лицу со страшными проблемами внешнего и внутреннего порядка страны. Извне то были последствия долгой войны против Польши за обладание Украйной. Завоевание части этой провинции поставило новых владельцев в необходимость бороться с непослушанием казаков, а мир, наконец подписанный с Польшею, открывал грозные перспективы со стороны Турции. Перед смертью Алексея московский резидент в Варшаве, Тяпкин, указал на возможность польско-турецкого соглашения, начатого при посредстве Франции, и Собесскому улыбалась перспектива идти по следам Батория. Король просил, напротив, помощи московской армии против общего врага христианства: он осуждал интриги «французской партии», но Москва оставалась глухою. Тогда он дошел до того, что пригрозил палкой резиденту и в октябре 1676 года подписал с Портою Зуравновский трактат.

И тотчас же, боясь столкновения с Турцией, Москва стала жаждать союза, который ей тщетно предлагали. Но старый Андрусовский договор ставил обеим странам непреоборимые трудности. Отказавшись от Киева, Польша требовала, по крайней мере, компенсации. 3 августа 1678 года произошло соглашение, продолжившее Андрусовское перемирие, причем полякам было отдано несколько мелких мест и контрибуция в 200 000 рублей. Но тут совершенно отсутствовали соглашение желаний, объединение сил ради высшего и общего интереса, которые могли бы оправдать уступчивость одной из договаривавшихся сторон. Таким образом, антиоттоманская лига, сближавшая обе половины славянского мира, осталась в области мечты. Предпринятые в 1678 году и продолжавшиеся до 1680 года при помощи легата папы, Франческе Морелли, новые переговоры лишь обнаружили тот антагонизм, который разъединял их.

Когда позже Тяпкин был послан из Варшавы в Бахчисарай, то с ним при дворе хана обращались хуже, чем со свиньями и собаками обращаются в Москве. С крымским ханом в качестве посредника Москва приняла в 1681 году условия, продиктованные ей Портою: перемирие на двадцать лет, Днепр, как граница, продолжение обычных «подарков», считавшихся в Константинополе данью, и уплата им недоимок за два года.

От правительства фаворитов нельзя было и ожидать ничего лучшего, но должно ему отдать все же справедливость, что, не пожертвовав во внешних сношениях ни одним из существенных интересов страны, оно к концу, упрочив свой авторитет, выполнило во внутренней жизни несколько благодетельных и благотворных реформ. От 1679 до 1682 года оно участвовало в частичной переделке уголовного кодекса, стремясь при этом смягчить некоторую часть наказаний, а именно отменить изувечение, заменив его бичом, кнутом и ссылкою в Сибирь. Этой инициативой объясняются в 1677 и 1682 годах декреты, остановившие выполнение приговора над двумя женщинами, совершившими прелюбодеяние. Он состоял, как известно, в зарывании живьем в землю. Несчастных выкопали из земли и заперли в монастырь.

В различных пунктах законодательной и административной деятельности этих временных управителей нельзя не отметить либеральной тенденции, как раз недостающей бурному и насильственному делу великого реформатора ближайшего будущего. Рядом указов, направленных против профессионального нищенства, но обращавших также внимание, как на главную его причину, на истощение от бедности, Языков со своими сотрудниками протянули руку помощи церкви для систематической организации благотворительности; они устроили всеобщую перепись бедняков, основали больницу и рабочий дом, проектировали устройство целого ряда благотворительных убежищ наподобие устроенных уже по инициативе Ртищева. Как и много других проектов, и этот остался под сукном, но у его инициаторов, может быть, лишь не хватило времени для проведения в жизнь, по крайней мере, самого начала его выполнения. 1679 год был ознаменован крупной реформою в провинциальном управлении, имевшей целью уменьшение тягостей плательщиков налогов. Но на этот раз принятые меры плохо соответствовали имевшейся в виду цели. Они состояли главным образом в отмене избранных чиновников или комиссионеров, органов местной автономии или агентов центральной власти, оспаривавших у воевод, т. е. у «служилых людей», поставленных для управления провинцией, их администрацию, иначе говоря, эксплуатацию добычи. От этой перемены управляемые не получили никакой выгоды.

Большой заботой этого правительства являлся фискальный порядок. Из года в год недоимки увеличивались при погашении всех оброков. Ни одна провинция, ни один уезд не доставляли целиком оброка. В 1679 году замена многочисленных податей назначенных для содержания стрельцов, одним налогом не помогла злу, как это полагали; созванные в Москве между 1680 и 1681 годами два собрания депутатов по поводу более общей реформы пришли только к тому печальному заключению, что не платили, потому что нечем платить, и что единый налог следует уменьшить.

С другой стороны неудовлетворительность самих стрельцов и всего военного состава, бывшая налицо, становилась все более и более чувствительною ввиду новых, встретившихся на пути нужд; Василий Голицын, с помощью делегатов от «служилых людей» занимался в этой области выработкой проекта полной реорганизации и пришел к тому убеждению, что точкою отправления в этом деле должна служить отмена местничества.

Но это значило нанести страшный удар мотыгою всему зданию старой Москвы. Предаваясь еще в это время играм детства, полного волнений и интересов, великий созидатель близкого будущего сам не решался на более смелые шаги, чем этот. Но подрытое со всех сторон и шатающееся под собственною тяжестью, еще не тронутое его рукою, здание уже наклонилось на бок. И над сонным народом, только что пробудившимся к новой жизни, предвещаемая тысячью лучей заря великого дня, которую он должен был принести с собой, уже поднялась в темных сумерках, где потухало хрупкое существование и меланхоличная судьба старшего брата Петра.

9. Первый удар мотыгою

Как это уже было указано, с тех пор, как принцип договора уже не фигурировал в их отношениях к государю, институт местничества являлся для московских бояр последнею точкою опоры. Они знали это, и когда в конце шестнадцатого века настоятельные требования службы побуждали их главу прекратить на время, для кампании или церемонии, применение иерархической арифметики мест, заинтересованные лица не тотчас же замечали, что для них «быть без мест» значило совершенно не существовать. Конечно, этот последний остаток потерянных привилегий делал их лишь призрачной аристократией, но для них это было все, и вне этого им уже ничего не оставалось. Боярство совершенно уничтожилось.

Оно не остановилось перед бездной, оно даже не боролось на краю ее, так как не доставало уже кандидатов для защиты мест. До того как быть убитым этой последнею немилостью, боярство уже умерло. Пережив его, Боярская дума сохранила в восемнадцатом веке тень существования. Несмотря на весьма явное противоречие между его организацией и социальным составом, оно продолжало функционировать в старом порядке и в старой форме, но с совершенно другим характером; это был теперь правящий институт, сохранявший за собою лишь имя правящего класса, от которого он происходил: собрание послушных правительству чиновников, заменивших в виде простых работников прежних дружинников государя.

Но местничество истощило также свою жизненную энергию, прежде чем умереть. С середины семнадцатого века оно стало разлагаться, выбрасывая в любопытном процессе свои составные элементы, т. е. старые фамилии, снова восстановленные в их прежнем положении, но при этом противопоставляя им новый агрегат, аристократию двора, и применяя к тем и другим специально аристократический принцип, абсолютно противоположный его собственному духу почестей и прав, принадлежащих такому-то и такому-то по рождению.

Вначале это учреждение отличалось от всех аристократий древности и современного мира уже тем именно фактом, что ни одна фамилия и ни одно лицо там не пользовались никаким личным правом, им индивидуально присвоенным. Заинтересованные могли лишь сделать продуктивным то назначение определенного количества прав и обязанностей, которые составляли коллективную собственность всех «служилых людей», каковы бы они ни были, и распределять их между собою в определенном порядке. Но в таком виде этот организм пережил свою эволюцию, и обстоятельства постарались ввести в него разделение, вначале совершенно отсутствовавшее, на классы и категории, в то время как фамилии снова заняли в нем свое место, образуя уже совершенно отдельные единицы.

Этому способствовал кризис Смутного времени. После этого всеобщего переворота какая-то непреоборимая тенденция установилась, закреплять людей и порядок в то самое время, как учреждение территориальной собственности в прикрепление крестьян к земле создавали привилегированное положение определенного класса. Мог ли этот класс доставить элементы новой аристократии? Некоторые историки так думали. Если феникс и не родился из этого горячего пепла, который между тем не переставал охлаждаться, то лишь благодаря тому, что он не заключал в себе никакого зародыша жизни. Потеряв единственную оригинальную черту, дающую ему историческое лицо, местничество потеряло весь свой смысл, и новые классы, являясь продуктом механического распределения функций и привилегий, явились лишь канцелярскими формулами.

В ноябре 1681 года, когда вопрос о реорганизации армии принял характер настоятельной необходимости ввиду унизительного положения и денежной нужды, создавшихся благодаря последнему договору с Портою, Феодор созвал Собор. Это собрание состояло исключительно из одних «служилых людей», как единственно компетентных в таком деле, и оно же, по внушению Василия Голицына, единодушно высказалось за уничтожение местничества. Царь соединил тогда совет, бояр и высшее духовенство, создав нечто вроде верхней палаты, которая в свою очередь высказалась в том же смысле, и в тот же день генеалогическая и иерархическая отчетность этого учреждения, разрядные книги, были сожжены.

Уничтожение местничества повлекло за собою окончательное оставление всякой идеи о дружине, лежавшей еще в основании организации «служилых людей», заодно и чиновников и солдат, занимавших гражданские должности, которые их кормили, и взамен этого обязанных сесть на коня по первому призыву. Необходимость регулярной армии требовала, напротив, специализации службы, и к тому времени был составлен проект в этом смысле. Еще до вмешательства в это дело Петра Великого старая Москва вышла и в этом отношении из своей первоначальной формации. Предполагавшееся в проекте разделение всех служилых людей на тридцать четыре класса подготовило одну из основных реформ будущего царствования, которая главным образом и придала России ее современную физиономию. Любопытная черта: проект отдавал предпочтение гражданскому элементу. Он ставил на первое место одного боярина, который вместе с двадцатью коллегами того же ранга, как и он, членами Думы, был уполномочен контролировать юстицию. После него уже следовало военное лицо, являвшееся начальником гвардии и генерального штаба. Таким образом установленное чередование было проведено сверху донизу.

Но дни Феодора уже были сочтены. В июле 1681 года у него родился сын, царевич Илья; его мать умерла от родов, и дитя пережило ее только на несколько недель. Царица Агафия отвечала тем требованиям, которые к ней предъявлял Языков: при дворе польские кунтуши быстро заменили московские ферязи; у самых ворот Кремля увеличилось число польских и латинских школ, хотя они и вызывали собою неприятное воспоминание о Димитрии и Марине и возбуждали против себя недовольство. Но полонофильской партии не осталось времени для того, чтобы торжествовать. Послушный ее влиянию, Феодор в феврале 1682 года снова женился на родственнице покойной, Марфе Апраксиной, такого же скромного происхождения, но не прошло и трех месяцев (27 апреля), как он умер двадцати одного года от роду.

Последовавшие за этим события уже выходят за рамки настоящего сочинения.

10. Общий взгляд

Отношение русских историков к семнадцатому веку очень различно. Одна школа видела в этой эпохе золотой век национального прошлого и хотела бы к нему вернуть будущее. Но у нее мало приверженцев. Противники ее, напротив, рисуют этот период самыми мрачными красками и дают ужасную картину политического и социального разложения. Они из него выводят атомическое распыление всех классов, растерянное бегство всех индивидуумов за пределы органической связи, и отсюда их убеждение в необходимости подчинения единому существенному принципу объединения: абсолютной власти самодержавия. Крестьянин бежит от судьи, административного чиновника, воеводы и помещика, объединившихся, чтобы его эксплуатировать; горожанин бежит от чиновников всякого рода, специально существующих для того, чтобы выманивать у него взятки. Сгибаясь под общею тягостью, остатки разрозненных элементов потеряли всякое сознание своей солидарности: всюду конфликт частных интересов доходит до острого состояния; повсюду восторжествовал голый эгоизм, жадное стремление завладеть чужим добром, ревнивая ненависть к ближнему; даже религия не в состоянии их сдержать; социальное тело разлагается и распространяет трупный запах.

Эти факты совершенно неоспоримы и вместе с другими вышеуказанными причинами объясняют последовавший за ними катаклизм. Между тем Москва эпохи трех первых Романовых не была совсем разложившейся: в области политики она является даже укрепленной, расширившей свои размеры благодаря значительным аннексиям.

Ушедшее на ликвидацию печального наследия Смутного времени царствование Михаила оставило в наследие Алексею положение действительно тяжелое: страна, все еще измученная и истощенная, звала к новым жертвам для того, чтобы поддержать честолюбивые замыслы и содержать армию, обученную по-европейски.

Этим и объясняется восстание 1648 года. Новый кодекс, уничтожение закладничества, как средство более справедливого распределения повинностей и уничтожение привилегий, предоставленных иностранной торговле, служили, с одной стороны, для успокоения наиболее сильного недовольства, но, с другой стороны, вызывали новые мятежи. В Сольвычегодске и Устюге, в Новгороде и Пскове эти последние остались однако, местными, как и разгоревшиеся в эту эпоху на французской почве, в Бретани и Гиени, в Ренне и Бордо. Они и были подавлены, потому что оставались изолированными. Но в тот момент, когда Алексей занялся их подавлением, на юго-западной границе вспыхнула Украйна, и Хмельницкий просил вмешательства царя.

Там открывалась великолепная перспектива. Невозможно было ее игнорировать. Между тем она требовала и новых усилий. Не имея даже времени передохнуть, залечить свои раны, бедная Москва должна была выказать огромную силу энергии. Успех сначала соответствует ее мужеству, потом оставляет ее; чума, враждебные действия, совершенно неразумно начатые на другом боевом фронте со Швецией, возмущение диких племен на востоке, все это остановило завоеванные или почти завоеванные результаты. Средства истощаются. Нет больше и денег. Кредитом злоупотребляют самым противозаконным и безрассудным образом.

Попытка монетной реформы оказалась мертворожденной и повлекла за собою новые мятежи.

В 1667 году Андрусовский договор дал относительно выгодный мир, но в том же году выступает на сцену Стенька Разин, а через год отпадение Брюховецкого на юге, Соловецкий бунт на севере привели к новому критическому положению. Потом наступил религиозный кризис со всеми его последствиями политического и социального порядка. Страна еще держится, однако и в недрах провозглашенного раскола никем не подозреваемая сила идей и чувств поднимает массы.

Все это не дает абсолютного впечатления недостатка жизненных сил. Можно даже утверждать, что определенным образом эта эпоха является даже плодотворною или творческою уже в одном том крайнем напряжении энергии, которая сконцентрировалась на деле и использовалась лишь в одном направлении. Сквозь все беспорядки и среди всевозможного разрушения грозный и творческий динамизм был отдан на служение единственному принципу, государству с его исключительными политическими, военными, финансовыми и династическими интересами, поглотившими все социальные функции. Законодательная или административная деятельность, которую оно возбуждало и поощряло, имела одну только цель: реализовать единство власти, укрепить авторитет, собрать богатую казну, создать мощную армию. Остальное, т. е. социальные интересы, как их теперь понимают, индивидуальные права, все то, с чем все более и более считаются в современных коллективах, являлось тогда ничем перед увлекавшим всех единым делом: величия, безопасности, престижа всемогущего государства.

На этом пути и с этим идеалом, который она послушно приняла и передала потомству, Москва семнадцатого века не только добилась большего приращения территории, но посредством законченного развития самодержавия, полного установления крепостничества, кодификации 1648 года, она определила на очень долгое время в некотором смысле эволюцию отечественной истории.

Разрушенное до основания с точки зрения социальной жизни, потрясенное в некоторых своих частях даже с точки зрения политической жизни, архаическое строение минувшей эпохи разваливалось, но лежавшая в основе его внутреннего строения самодержавная и бюрократическая бастилия московских великих князей и царей поддерживалась и даже укреплялась среди этого разрушения и перешла нерушимо от прошедшего к отдаленному будущему. Но ей не удалось охватить целиком всю национальную жизнь.

Преследуя единственную цель, поставленную общим усилиям, государство и его агенты не брезгали никакими средствами, уважая так же мало мораль, как и свободу. И та и другая между тем имели несколько защитников, иногда героев, иногда разбойников, которые даже ценою эксцессов и одинаково преступного насилия против этого тиранического и всепожирающего духа государства требовали прав личной или коллективной независимости и, жертвы настоящего, представляли со своей стороны залог будущего.

Таким образом, задуманное и организованное правительство первых Романовых победоносно вышло из страшных испытаний и совершило значительную работу; оно не смогло выполнить невыполнимую задачу, взятую им на себя, желая постепенно возвести старую Москву на положение европейской державы. Западная цивилизация, введенная в слишком узкие социальные и умственные рамки, в которых ей пытались дать место, пробила их, и ввиду того, что как Алексей, так и его наследники не были способны распространять ее постепенно, явилась необходимою быстрая и насильственная ломка. Ускоряя ее, Петр Великий в главных его чертах поддержал, даже укрепил унаследованный им политический аппарат и, завершив им совершенно архаическим путем постройку преобразованного общества, он создал тот отчаянный парадокс, в котором еще и сейчас бьется современная Россия.

Но преобразование, в своих существенных чертах подготовленное всею работою семнадцатого века, уже начатое в некоторых своих частях, в других начертанное в проектах и мечтах, в которых предшественники великого реформатора, Ордын-Нащокин, Ртищев, Крыжанич и Голицын, ушли даже дальше, чем сам Петр хотел или осмеливался идти, – было неизбежно.

Примечания

1

 Славное царство поляков – небо для знати, рай для иудеев и ад для крестьян.

2

  Самый темный и наименее посещаемый лес является, по сравнению с Парижем, безопасным местом.


home | my bookshelf | | Восстановление нации |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 4.0 из 5



Оцените эту книгу