Book: Лето волков



Лето волков

Виктор Васильевич Смирнов

Лето волков

Глава 1

«По той стежке у нас не ходят»

1

В Гуте, на станции, лейтенант истратил последний талон и пообедал. Все вокруг было разбито и сожжено, водонапорка светилась от пробоин. Летняя столовая, сколоченная из жердей и горбыля, слегка покачивалась от ветра. Уцелела огромная старая шелковица. На ветвях дерева сидели, объедаясь темно-фиолетовыми плодами, станционные пацаны, лица их и рубашки были в шелковичном соку. Когда-то и он сидел вот так, ожидая поезда.

Здесь был, по фронтовым понятиям, глубокий тыл, и люди не боялись бомбежек. Не смотрели в небо, ходили выпрямившись и неспешно. Немолодая подавальщица в тапочках, сползавших с опухших ступней, принесла миску борща и сказала с важностью: «Мьясной». Мяса в борще не было, но плавали пережаренные шкварки, напоминающие о пожарах и пепле.

От горячей еды хрипы в груди утихли.

К столовой подъехала «летучка», битая полуторка с деревянной кабиной без стекол. На крыше фанерка: «Ж.д. ст. Гута – г. Малинец». Лейтенант, хотя был еще голоден, оставил борщ и, схватив сидор, выбежал к грузовичку, волнуясь и ощущая приближение счастья, о котором думал три года.

До Малинца было верст пятьдесят, а оттуда, если подвернется попутка, еще часика три песчаным шляхом, в леса. В Глухары. А в Глухарах Тося. Обнимет или застесняется? Если не решится, он сам обнимет ее и поцелует. При всех! При отце и матери ее, при сестре. У него, как писали в довоенных книгах, самые серьезные намерения.

Полуторка прыгала и скрипела. Настоящие леса еще не начались. Разбитая техника на обочинах казалась ему привычной частью пейзажа. В заднем окне кабины он видел затылки шофера и пассажира. Пассажир положил на портфель нарисованную от руки карту. Доносились обрывки разговора.

– Сен-Ло взяли, так? Я бы пошел на Авранш, а далее на Ренн.

– Ну, факт! – согласился шофер.

– А далее прямо на Брест!

– Шо, Брест? Его ж взяли. Меня там поранило.

– То французский Брест.

– От бисовы дети! Название сперли!

Разговор в кабине заглушали беседы в кузове и меканье козы.

– Ну, а кум чого́?

– Кум ничо́го.

– На шею кошелем не дави.

– Получають они похоронку, а ей не показують.

Карта у пассажира была заманчивая. На синем акварельном пространстве белели буквы: «Ла-Манш».

– Ну, а этот, Эйзенхаур? – спрашивал шофер.

– Айк? Голова! Но нерешительный.

– А этот… Мангоме́ри?

– Монти? Стратег! Но оперативно вялый! Не вполне решительный.

– Эх! Второй фронт открыли, техники нагнали – студера́, доджа́, а решительности нема! – возмутился шофер.

– Подержи, лейтенант! – соседка по лавке протянула орущий сверток.

Соседка была молода и привлекательна. Она, не стесняясь, расстегнула кофту и открыла грудь с набухшими сосками. Лейтенант отвел глаза. Соседка усмехнулась и забрала младенца. Крик оборвался. Зачмокало и засопело.

Красные и синие стрелы покрывали карту пассажира, утыкаясь в названия: Котантен, Бретань, Шербур, Валонь, Тили… Тогда, летом, накануне войны, Тося дала ему поцеловать грудь. У нее неожиданно – недавно еще ничего не было заметно – ситцевое платьице в мелкий цветочек стало тесным и обтягивающим. Она расстегнула пуговку, и его, девятиклассника, пошатнуло, как от удара. «Вот!» – сказала раскрасневшаяся Тося и спрятала грудь. У него на губах до сих пор жил этот вкус чего-то прохладного, нежного и острого. Он часто, случалось, даже под обстрелом, вспоминал этот поцелуй. В эти секунды он ничего не видел и не слышал. Тело становилось звонким и стекленело.

– Если б сразу на Сен-Совер-ле-Виконт, – сказал, запинаясь, пассажир.

– Жукова туда надо! – грозно сказал шофер. – Жукова!

Младенец отвалился от материнского соска и тут же заснул.

– В Житомире соль сто пятьдесят склянка, а в Гомелю двести, – жаловалась старуха.

– Он к ней ходил, ходил, дай сошлись, – доносилось из дальнего угла кузова. – Ноги нет, так он счетовод, чего ему!

Полуторка подпрыгнула. Коза взвыла человеческим голосом.

Младенец взлетел и опустился на руки мамки. Та почему-то привалилась к лейтенанту. Дыхание ее было горячим.

– Ты гляди, куда руляешь! – закричал старик.

Шофер обернулся:

– Та то просто яма. Я, было дело, на мину наехал – от это тряхнуло!

2

Грузовичок, въехав на разбитый булыжник площади, затормозил у сарая с надписью «Автостанция». Здания после боев носили следы поспешного ремонта. Лейтенант не узнавал уютного зеленого городка. Кирпичный дом с башенкой, похожий на замок, был исполосован строчками от пулеметных пуль – нашего «Горюнова» и немецкого, более густо бьющего «МГ». Видно, домишко переходил из рук в руки. Теперь в окне второго этажа торчал «максим».

Раструб на столбе угощал жителей арией охрипшего «мистера Икс». Полуторку окружили бойкие городские пацаны.

– Папиросы «Житомир», кури, пока не помер, пачка, десяток, штука, дымят без звука!

– Кому поднести, подвезти, любые чемодане летят, як ероплане!

Лейтенант решил спрыгнуть лихо, через борт, боль тут же ударила по ребрам. Он сдержался. Положив сидор, передал молодухе ребенка и чемодан.

– Спасибочки, фронтовик! Захочешь – заходи!

Она подождала вопроса об адресе, усмехнулась и пошла. Лейтенант посмотрел вслед. «Ребенок от фрица, что ли»? – подумал он беззлобно.

Прыжок через борт все же сказался. В груди прокатился колючий ежик и выскочил кашлем. Лейтенанта согнуло и затрясло. Он прижал ко рту платок.

Кто-то деликатно подергал его за плечо. Лейтенант отплевался в платок и выпрямился. Парнишка лет шестнадцати-семнадцати, со значками Осоавиахима и ГТО, подал ему сидор.

– Ваш? А то пацаны у нас быстрые! – Он загляделся на награды и нашивки лейтенанта. От него пахло конским потом.

– Ты с лошадью? – спросил лейтенант.

Значкист не без гордости указал на кобылу, запряженную в бричку.

– Махнем в Глухары?

– В Глухары? – парнишка подумал. – Вообще-то надо. Народ поднимать.

– А он чего, лежит?

– Кто?

– Народ!

Парнишка осознал шутку и улыбнулся, открыв два выщербленных передних зуба. Протянул руку:

– Просто активности не проявляют. Никола Абросимов. Секретарь райкома комсомола.

– Ну как, секретарь, покатим?

– Ладно! Только пистолет возьму и у мамы спрошусь.

– У мамы? – удивился лейтенант. – Может, я кого другого найду?

– В Глухары? Не, не найдете.

Лейтенант забросил в бричку сидор.

Из кабины опустевшей полуторки выполз, пятясь задом, плотный маленький человек в мятом полотняном костюме. Шофер свернул карту, подал ему раздутый, как мяч, портфель, рулон плакатов и закричал:

– Кто за лектором с обкому?

– Я! – отозвался Никола и виновато вздохнул: – Думал, не приехал!

Лейтенант взял с сиденья свой сидор.

Лектор, держа под мышками свернутую карту, рулон, а в руке портфель, шел к бричке. Обернулся, прокричал шоферу:

– Правильно сказал: Жукова туда, Жукова!

– А то, – отозвался шофер.

Лектор забросил в бричку портфель и подал Абросимову карту:

– Сначала охватим тружеников села!

Комсомольский секретарь вздохнул. Он был расстроен. Вместо фронтовика получил в попутчики человека с портфелем.

3

У телеги стоял дедок. Лицо скособоченное, будто от укуса шершня.

– Отец, людей возишь?

– Жить якось надо, черта повезешь.

– Давай в Глухары! – лейтенант достал пачку тридцатирублевок.

– В Глухары! Та хочь мешок грошей – не поеду! – Дедок почему-то рассердился. – Торчишь тута, як пришитый, а он к ночи заявляется!

– Какая ночь? Солнце вон где.

– Так если б оно стояло. А то ж оно катится.

– Темноты, что ль, боишься?

– Темно́ты токо коты не боятся.

Вконец расстроенный сивоусый дедок сполз в телегу и огрел лошадь кнутом. Пробормотал: «Молодому жизнь копейка, а нам полтина». Телега загрохотала по булыжнику, усеянному кучками навоза. Раструб репродуктора вдруг завопил: «Сильва, ты меня не любишь»! Далее забулькало. Пацаны, наторговавшись, галдели: «Савел, рупь отдай…» – «Який рупь?» – «Забыл?» – «Назавтра в детдом спихнут». – «Убежи!» – «Он и так кажный вечер ремнем»…

4

На стене автостанции висело объявление, химическим карандашом по фанерке: «Летучки с 16 ч не ходют. А/станция и почта с 16 ч не роботае». Похоже, теперь в Малинце жизнь заканчивалась именно в 16.00.

Народ на станции, однако, устроился на весь вечер и ночь. Спали, кормили детей, курили нещадно. За перегородкой была видна склоненная голова, женщина в очках с толстыми стеклами читала.

– Телеграмму дать можно? – спросил лейтенант.

– Закрываемся! – женщина подняла голову и оказалась совсем молоденькой. – Пиши, лейтенант! – она улыбнулась.

На столе лежали полоски обойной бумаги. Лейтенант взял ручку, смахнул муху. Чернил в непроливашке не было. Достал огрызок карандаша. Провел по грифелю языком: «Тося! Я в Малинце. Буду завтра. Я очень…»

Задумался. Какая-то баба монотонно, сонным голосом рассказывала:

– Ходив до нее, ходил. Такий из себя рудый… А после дывлюсь: вже черный… Чи волос покрасыв, чи то другой… От время!

Лейтенант зачеркнул «очень». Зачем писать? Лучше сказать при встрече. Девушка за перегородкой прочитала, вздохнула. Стукнула печатью.

5

Меж стенами домов вклинились забегаловки типа «щель». Прочитал: «Буфет от Малинецкого сельпо. Посуда под залог». Над буфетом раструб репродуктора. Танго. «Счастье свое я нашел в нашей дружбе с тобой»

– Мороженого… пива… и ситро, – сказал лейтенант.

– Пронесет, фронтовик, – продавщица немолодая, но тон игривый.

– Понос не пуля, согнет да выпрямит.

Она выбила ложку с мороженым в треснутую глиняную миску. Воткнула плоскую палочку. Мороженое показалось пресным, но у палочки был незабываемый вкус осины. И глиняная миска была знакома – с орнаментом «сосоночка» по краю. Так разрисовывали посуду на гончарне в Глухарах.

Кто-то коснулся его погона: девушка, симпатичная. В беретике.

– Фронтовик, угости мороженым.

Лейтенант отдал ей миску. Продавщица бросила на беретик мрачный взгляд и стала качать насос. Пиво полилось в глиняную кружку.

– А ты? – спросила девушка.

– Я только вспомнить хотел.

– А я Клава.

Репродуктор над щелью, хрипя, лез в ухо, как таракан на ночлеге в избе. Девушка ела мороженое, он пил пиво.

– А я Иван, – запоздало отозвался лейтенант. – Слушай, Клава, не знаешь, кто бы меня в Глухары отвез? Ну, может, мотоцикл у кого… За деньги.

– Не… В Глухары не повезут. Обратно темно будет!

– У вас тут куриная слепота, что ли, свирепствует?

В городском радиоузле снова поставили «Счастье свое»…

– А чего у вас везде музыка? – спросил лейтенант.

– Дух поднимают, – ответил беретик. – Потанцуем? Или разучился?

– Кто? Я разучился?

6

Звучало все то же танго. Лейтенант танцевал неважно. На спине его подпрыгивал сидор. Доски танцплощадки поскрипывали и прогибались. Сквозь деревья парка сквозило закатное солнце. Пары были составлены из девчат, которые не сводили глаз с фронтовика.

К ограде прилипли пацаны. Делились впечатлениями: «Клавка какого отхватила!» – «Да ну, лейтенант! В прошлый раз майор был». – «Майор был «рупь-двадцать», может, нога деревянная»…

– К девушке своей едешь? – спросил беретик.

– Ты че, гадалка?

– У тебя глаза в сторону. На туфли не наступай! Может, иголки везешь?

– Какие?

– Хоть какие. Швейные, штопальные, патефонные, «цыганки»… Дороже золота. Я знаю, как продать.

«Ты, только ты, и любовь, и мечты»… Динамик хрюкнул и зашипел.

Торжественный голос местного диктора, запинаясь, вырвался из раструба: «Войска союзников преодолели Западный вал и, овладев городами Валонь и Сент-Мер-Эглиз, вышли к городу Шербур на полуострове Контантен» Названия давались диктору с большим трудом.

Неожиданно девушка резко освободилась от рук лейтенанта. Два человека влетели на танцплощадку. Они были в гимнастерках и синих галифе, без погон и без оружия. «Мильтоны!» – закричали пацаны. Клава пыталась перелезть через ограду, но не успела. Ее схватили за руки.

Лейтенант бросился отбивать девушку. Ожидавший товарищей оруженосец, увешанный автоматами, объявился неожиданно. Он попытался заломить лейтенанту руку. Но тот вывернулся и хлестко влепил противнику по скуле. Оставив Клаву, все навалились на лейтенанта. Пацаны свистели и орали:

– Бей мильтонов, лейтенант!

Диктор словно пытался отвлечь дерущихся. «Городами… Арроманш… Сен-Лоран… Уистрем… Войска союзников наносят удар в направлении»…

Когда клубок распался, лейтенант сидел на досках со связанными руками и разбитой губой. Он задыхался и хрипел. Клава исчезла в парке, так что, можно было считать, поражения он не потерпел, спас принцессу от дракона. Правда, беретик остался на досках площадки.



7

Один из тех, кого пацаны обозвали мильтонами, просматривал документы лейтенанта у окна. Сам лейтенант сидел на полу у стены, кисти рук за спиной были стянуты веревкой. Он знал, где находится. В танцевальном зале. Этот особняк когда-то принадлежал пану Марчевскому. Наверху торчал крюк, когда-то напоминавший о люстре, а сейчас – о виселице.

Зал был превращен в казарму. Пол у стены завалили соломой – вместо тюфяков. Стены были голые. На соломе валялись сидорки, котелки, несколько книг, гармошка. Из мебели была лишь тумба. Около нее, вытянув забинтованную ногу, сидел средних лет человек, которого звали Ефрем. Время от времени он крутил ручку патефона и переставлял головку с иглой. Пластинка была одна.

«…Забытый вечер повеял вдруг весной…»

Игла постукивала. Они здесь помешались на танго. Прямо Аргентина.

Все в комнате были в военном, без знаков отличия. Автоматы лежали на соломе, в углу. Парень у подоконника, крепкий, с покатыми плечами и шеей борца, зачем-то поковырял ногтем удостоверение лейтенанта, отложил, посмотрел наградные бумаги, отпускной билет.

Приятель его, стоявший рядом и прикладывавший к скуле кругляш от ППШ, заглянул борцу через плечо.

– Нарисовали четко, а не раскинули мозгой, – сказал он. – Ему двадцать всего, а наград как семечек. «Гвардии лейтенант»…

– Ладно, Данилка, погоди, Гупан разберется.

– Гупан его расколет, как орешек, – согласился Данилка.

Донеслись несколько выстрелов с далекой улицы.

– Наши, – сказал борец. – В воздух. Гонятся за кем-то.

– За девками! – подсказал лейтенант.

На него даже не посмотрели. Только Ефрем перевернул пластинку. На другой стороне тоже было танго.

Парень по имени Данилка, по-прежнему прижимая магазин от ППШ к скуле, присел и стал одной рукой рыться в сидоре лейтенанта.

– Фонарик… Трехцветный. Чего, сигналы подавать? – прищурился он на лейтенанта. – Так… Портянки чистенькие, глаженые, фрейлен на курсах гладила? Ножичек на семь предметов, вещь. О! – он выпростал из вафельного полотенца «вальтерок» ППК, полицейский, для скрытой носки. – Незаметно из кармана хлоп – и готово, да? Пули отравленные?

– Нет. На тебя яду пожалели.

Лейтенант чудом пронес пистолетик через три госпиталя. И вот – какая-то шушера теперь присобачит.

– Во! – Данилка вытащил заветный пакетик с розочками. Понюхал, развернул. – Духи!

– Духи оставьте, не пейте, – забеспокоился лейтенант. – Там в кальсоны водка завернута. Казенная.

– Чего ж молчал? – оживился Данилка. – Тут и закусь у тебя. Давай кружки, Ефрем!

Раненый достал из тумбы кружки.

– Руки развяжите! – потребовал лейтенант.

– Зачем?

– Как я буду пить?

– А ты не будешь пить. Ты будешь угощать.

– Слушай, Данилка, мы ж не гестапо! – раненый снял с патефона головку.

8

Услышав шаги, Данилка спрятал бутылку и кружки. Ввалилась группа разгоряченных ребят, кое-кто из них уже попадался лейтенанту на глаза там, на танцплощадке. Один с перевязанным плечом.

Хотя никто не носил знаков отличий, лейтенант сразу понял, кто здесь командир. У этого Гупана была властная походка, взгляд жесткий, но разбавленный полускрытой улыбкой. Голова крупная, кубанка на затылке.

Втолкнули парнишку, белесого, вихрастого и не из робких. Руки, как и у лейтенанта, были связаны за спиной. Лицо его показалось лейтенанту знакомым. И хлопец прищурился, увидев лейтенанта. Явно вспоминал.

– Кириченко! – приказал Гупан одному из группы. – Этого… как тебя?

– Сенька! – ответил белесый.

– Может, и так. Сеньку – в подвал.

– Чего, сразу на расстрел? – спросил Сенька и сплюнул. – Хоть бы поговорили сначала.

– Поговори с ним о погоде, – предложил Гупан Кириченке.

Кириченко толкнул хлопца в спину. Сенька оглянулся на лейтенанта.

– Полтавец, дай бумаги лейтенанта, – сказал Гупан борцу.

– А у него еще пистолетик не табельный, – заметил Данилка. – Ловкий такой пистолетик… В рукав сунешь – не видно.

Гупан просмотрел документы. Долго вчитывался, размышляя о чем-то, в отпускной билет. Подозвал к себе Данилку, отвел в сторону прижатый к лицу диск ППШ. Глаз заплыл как следует.

– Дрался хорошо, смело. К нам пойдешь? – спросил Гупан у лейтенанта.

– Вы на бандитов похожи.

– С кем поведешься, от того и наберешься.

– На дивчину набросились…

– Сифон, – объяснил Полтавец.

– Чего?

– Сифилис. Наследие оккупации.

– За это в тюрягу?

– А что, лучше по статье «сто пятьдесят»? «Умышленное заражение»? Под саботаж могут подвести. Из больницы сбежала.

– Законы знаете! А сидор мой почистили.

– Отдай все, – сказал командир Данилке. – И пистолетик. А руки развяжи.

Данилка неохотно выполнил приказание. Проворчал:

– Еще мы выясним… может, агент. Надо запрос.

– Ага, агент, – усмехнулся Гупан краем рта. – Хорошо обученный. Вступился за дивчину на танцах, специально, чтобы попасть до нас.

– Может, это хитрость. Они, шпики, на все способные.

Комсомольский секретарь Абросимов ворвался разгоряченный и запыхавшийся. В руке его был рулон бумаги. Он посмотрел на голые стены.

– Опять никакой наглядной агитации! Ну, беда с вами, товарищи!

Держа гвозди во рту, он развернул плакат «Дойдем до Берлина!». Веселый солдатик, перемотав портянку, натягивал сапог. За ним была видна войсковая колонна. Лейтенант вздохнул. Везет солдатику: он уже в Германии.

– Все вернули? – спросил Гупан у лейтенанта.

Горлышко водочной бутылки торчало из соломы, под рукой Ефрема.

– Все, – ответил лейтенант.

– Вряд ли агент, – сказал Ефрем Данилке. – Похоже наш, природный.

Абросимов, поднимая гвоздь, заметил, наконец, лейтенанта. Два выщербленных зуба делали его улыбку детской.

– Ой, товарищ лейтенант, вы у ребят ночевать решили? – И сообщил Гупану: – А мы в Глухары собрались. Народ поднимать!

– Кто у тебя в Глухарах, лейтенант? – Гупан явно заинтересовался.

– Бабка.

– Восемнадцать бабке уже стукнуло? – спросил Данилка.

– Чего скалитесь? Я подлечиться. – Иван ткнул себя в грудь.

Абросимов, поддерживая плакат, не желающий висеть на стене, проверив взглядом, нет ли посторонних, заявил торжественно:

– Товарищи, лектор меня поставил в известность… Про второй фронт, конечно, секретные данные. Но главное насчет лечения! Изобретено чудо-лекарство. Пока за границей. Но мы догоним! Как его… пенисцелин!

– Чего, Николка, сифилис лечить? – спросил грамотный Ефрем.

– Не только позорные, – смутился Николка. – Всякие, а главное, ранения.

– Ноги отрастут, кому надо, – вставил Данилка.

– Товарищи, это значит, при коммунизме болезней вообще не будет!

– А насморк оставят? – спросил «борец».

– Отставить болтовню! – Гупан посмотрел на Ивана, на Николку. – Вот с лейтенантом в Глухары можешь ехать, – сказал Абросимову. – Один не смей.

9

Комсомольский секретарь потащил лейтенанта домой – ночевать. Прямо за рукав. Лейтенант упирался для приличия: оставаться в казарме не хотелось.

– Кто они такие? – спросил лейтенант.

– Как?.. – удивился Николка. – Это ж истребительный батальон. Ястребки! Ну, по борьбе с диверсантами, бандитами, вообще, чтоб порядок!

– Батальон? Там их человек двадцать.

– Это ядро. Еще есть по селам… ну, там, кого нашли, того взяли… А здесь, у Гупана, самые лучшие. Из партизанских разведчиков. Гупан командиром отряда «Родина» был, слышали? Я к ним просился. Отказали! Кто, говорят, будет политически воспитывать молодежь?

Ужинать сели, когда стемнело. Абросимов, его мать, сестренка лет двенадцати и лейтенант. У матери было вдовье выражение лица. Она тонко нарезала хлеб, развернув газетный лист, выложила сухую селедку. Нашлось несколько таблеток сахарина.

Керосиновая лампа, из экономии, горела на прикрученном фитиле. Иван откашлялся, и к лучшему: царапанье в груди едва не перешло в приступ.

– Туберкулез? – спросила остроглазая проныра-сестренка.

– Аню́ша, не тактично! – укоризненно сказала мать. – Иван Николаевич с фронта. Там часто простужаются.

Лейтенант усмехнулся. Он давно не был ни в чьей семье. Ему было спокойно и тепло. Чувствовалось, что фронт далеко, хотя война жила в каждом углу этого дома, как и в других.

– Мам, а чего такого? – спросила малявка. – У нас Борька Тощак туберкулезный, а целоваться лезет!

– Аню-уша-а, – укоризненно протянула мать.

– Уже есть лекарство! – сказал Никола. – От всего. Пока за границей.

Он снял со стены гитару, взял несколько простеньких аккордов и стал покручивать колки. Было ясно, что дальше настройки дело у него не пойдет. Но все равно звук гитары украсил этот вечер, стало еще уютнее и теплее.

Мать принялась разливать кипяток. Лейтенант, поколебавшись, развязал сидор. Он хотел довезти литерный паек до Глухаров. Часть бабке, а остальное в дом Тоси. Даже если они там не голодают, «офицерская еда» должна была произвести впечатление. Паек достался ему не без труда.

Лейтенант решительно поставил на стол, одну за другой, две буханки хлеба, одну из них белую, две банки американской тушенки, банку американских же бобов со свининой, кулек с неровными кусками рафинада.

Пальцы Николки замерли на струнах. Все семейство смотрело на выставленные на стол богатства. Особенно на белый хлеб. В этих местах и до войны белый хлеб был лакомством.

– Прям как у летчика, – сказала малявка.

– Аню-уша-а! При чем здесь летчики?

– У нас в классе поют: «Мама, я летчика люблю, мама, за летчика пойду, летчик высоко летает, много денег получает, потому я за него пойду…»

– «Поют»! – вздохнула мать. – Теперь все поют. Раньше не пели. Говорят, к Новому году война закончится.

10

Они устроились в закутке, отделенном занавеской. Николка постелил себе на полу, Ивану предоставили узкую железную кровать. Окно было прикрыто старым одеялом. Абросимов принес лампу, извлек из ящика «ТТ».

– Вот! – показал с гордостью. – Как ответственному работнику!

Из ящика – днище отслоилось – посыпались патроны.

– Опять Анюшка лазала.

Иван быстро разобрал пистолет. Абросимов посмотрел на рамку со стволом, пружину и пяток мелких частей, как на разбитую любимую тарелку. Лейтенант покачал головой огорченно.

– Недавно дали, – сказал Николка. – Какой был.

– Ударник сбит, выбрасыватель стесан, пружина подавателя с осадкой…

– Трудности с оружием, – Николка, наступив на патрон, чуть не упал.

– Ты его не носи! – Иван мгновенно собрал пистолет. – Понадеешься, а подведет. Встаем с рассветом?

– Я – да… мне еще с лектором в Гавриловку. Сразу потом в Глухары!

– Сразу, но потом? – Иван даже привстал. – Ладно, спи!

11

Забрезжило. Николка спал, по-детски приоткрыв рот, демонстрируя свои дефектные зубы. Проволоку, что ли, разгрызал? У лейтенанта в артполку была санинструкторша, бедовая девка, на спор колючую проволоку разгрызала.

Иван, по фронтовой привычке, спал одетым. Сел на кровати, навернул портянки, надел сапоги. Взяв похудевший сидор, прокрался к выходу.

– А вы его не подождете?

Мать Абросимова приподнялась с постели. На лице было выражение просьбы и беспокойства. Иван отрицательно покачал головой.

– А вы… – она не могла скрыть огорчения. – Чаю? Хоть паек заберите.

Но лейтенант уже был за дверью.

12

Он прижал руку к груди, сдерживая приступ. Прислонился к стене, заходясь в болезненном кашле. Тело стало ватным и покрылось испариной. К счастью, улицы были пусты, никаких сочувственных взглядов. Из окон, из сараев, с балконов кричали петухи. И почему самый сильный приступ накатывался с рассветом, с третьими петухами, с гомоном проснувшихся птиц? Лучший в госпитале хирург-легочник Самойло Самойлович толковал о закрепленном рефлексе и прочих медицинских вещах, экссудате, «кашлевой дисциплине», но заканчивал неизменным «Тайна сия велика есть».

Когда лейтенант подходил к площади, репродуктор освежил его «Интернационалом».

13

Тот самый несговорчивый сивоусый дедок ждал на площади. Поехали. Лейтенант положил под голову сидор, растянулся на соломе. Над головой наливалось светом небо. Облака из темно-серых, плоских, как ватин, становились розовыми, потом белыми, и распухали.

Колеса вязли в песке.

Здесь до войны ходила, когда ее не чинили, полуторка с газогенераторными колонками по бортам. Останавливалась то и дело. Шофер закладывал березовые чурки, закрывал герметичные дверки в колонках и курил, ждал, когда газу наберется вдоволь. Но чаще останавливались из-за того, что не пускал песок. Все слезали толкать. Весело ездили!

Лейтенант, лежа, напевал въевшееся танго – «Счастье свое я нашел в нашей встрече с тобой»… Он чувствовал, как с каждым уходящим назад столбом из офицера-фронтовика превращается в Ваньку Капелюха, который исходил все эти дороги и леса; его здесь знали все, и он всех знал.

Перед войной он жил на два дома. Одним домом был городской интернат, а вторым, родным, Глухары, где жила бабка и где он рос до пятого класса. Каждый раз, на зимние или летние каникулы, он мчался сюда, будто выпущенный из рогатки. И теперь чудилось, что он едет из школы.

Лошадь остановилась. В песок ударила струя. Дедок посвистывал, как это делают сельские ездовые, чтобы лошадь полностью опорожнилась.

– Ты ее пивом, что ли, напоил?

– Проявление организму, – ответил дедок.

Тронулись. Ехали все медленней: песок, в начале пути прибитый колесами, стал совсем рыхлым.

– Слушай, батя, а бегать она умеет? – Иван привстал.

– В Первой Конной, може, бегала. Так и Буденный уже не бегае, – старик зевнул. – А шо, девка годка три ждала, а часок не подождет?

Проплыл столб с разбитыми изоляторами. Провода свисали к земле, а дальше их вовсе не было.

– Э, а где связь? Я же телеграммы посылал.

– Послать можно, – сказал дедок. – Чего ж не послать, если желательно?

Съехали к реке. Посреди воды стояла полуторка с газогенераторными колонками. Колонки темнели отверстиями от пуль.

– Ну слава богу, – сказал ездовой. – Дотепали! Полуторка! Эта, газо… е… як ее, енераторна.

– Что, с довойны тут стоит?

– Та не. После немца трошки ходила: подремонтовали, и ходила.

– А кто ж ее подбил посреди реки?

– Не я. Слезай, брод, тут тебе по то самое, не выше.

– Чего, дальше не повезешь?

– Не… Довго тащились… А дале лес сильно густой. Пеши-то лучше. Ноги молодые, за три часы дотопаешь.

– Сразу не мог сказать?

– Во, Глухарский горб, – старик махнул кнутом в сторону холма, подрезанного рекой, на другом берегу. – От него туды вроде Беларусь, туды Вкраина, туды Россия. А може, наоборот. В общем, СэСэР. Тут народ неведомо чей. Язык у их перемешанный, як пойло для коровы.

– Старый ты хрен, я и сам знаю, где тут перемешано, – сказал Иван.

Он аккуратно сложил одежду и спрятал в сидор. Звякнули медали.

– Ты иди без этого… геройства, – указал на грудь старик. – Блестит и дзвенит на весь лес.

– Может, и без штанов прикажешь идти?

Дедок дал лошади попить и развернул телегу. Оглянулся: Иван переходил реку, держа сидор и сапоги над головой.

– Эй! – крикнул дедок. – По Болотной стежке, по короткой, не ходи!

Лейтенант то ли не слышал, то ли не хотел отвечать. Ездовой подождал.

– Поперся по стежке, – буркнул он. – С фронту хлопец, глупый!

…Иван медленно брел, рассекая воду и борясь с течением. Взглянул на полуторку, на пробитую пулями колонку. Из отверстий в спинках сиденья торчал ватин. Вода играла полусорванными дверцами, лишенными стекол. Борта разнесло в щепки. Такой плотный, густой огонь могли вести только из немецкого скорострельного «МГ». Видно, память дедка подводила, путал события: полуторку бросили здесь во время боев.

14

Лес, вначале светлый, становился мрачным и сырым. Он густо пророс подлеском. Тропа, которую называли кто Болотной, кто Охотничьей, была едва видна, похоже, по ней мало ходили. Но она позволяла выиграть целых полчаса.

Лес изменился не настолько, чтобы не узнавать знакомые деревья. Лейтенант отдал честь дубу со сгоревшей от молнии вершиной. Набрал горсть уже слегка привядшей, но очень сладкой черники. Пропустил ежа, спокойно переходившего тропу. «Счастье свое я нашел в нашей дружбе с тобой…»

Охотничья сторожка открылась неожиданно за буйными побегами ясеня. Ее забросили за эти годы. Замшелая крыша провалилась. Вышка для засидки еще стояла. Само гнездо скрывала листва. Обычно охотники, прежде чем затаиться там, наверху, обламывали ветки для обзора.

В кадушке, куда стекала дождевая вода, плавали листья. Иван зачерпнул воды, охладил лицо. Скамейка сохранилась, приглашала присесть, но Иван задерживаться не стал.

Дальше тропка стала чуть утоптаннее, и лейтенант зашагал быстрее. Он не слышал шепоток в зарослях возле строжки:

– Якийсь лейтенант. Може, зря пропустили?

– В отпуск, на шо он нам. Хай идет погуляет.

– Артиллерист! Оглох там, приехав ухи прочищать самогонкой.

Посмеялись тихонько.

15

Заскрипела сойка и, не переставая издавать скрежещущие звуки, стала прыгать с ветки на ветку. Кто-то был в подросте. Иван на ходу скинул на одну руку сидор и вытащил из него «вальтерок». Вещмешок прикрывал оружие.

– Стоять! – произнес голос. – Документы!

Иван переложил пистолет в карман брюк. Какой бандюга будет спрашивать документы в лесу? Да и голос был мягкий, певучий, с явным белорусским акцентом, а белорусам, по фронтовой привычке, Иван доверял.



Из-за дерева вышел человек в штатском, держа карабин наготове, но не целясь. Он сам чего-то опасался, оглядывался. Приближался медленно. Лицо его было изможденным, а слезящиеся глаза говорили о крепкой дружбе с деревенским самогоном. Лейтенант окончательно успокоился.

– Документы! – повторил человек.

Он приблизился, и теперь карабин был направлен в колено Ивана.

– Может, запасные кальсоны показать? – сказал Иван. – А ты-то кто?

Человек предъявил написанную от руки бумагу, держа ее на вытянутой руке. Листок подрагивал. Не опохмелился сегодня, что ли? У лейтенанта были зоркие глаза, иначе не был бы во взводе артнаблюдателей, или, как красиво выражался на курсах старенький майор, визуальщиков.

«Настоящим удостоверяется… Штебленок Н. А. является бойцом истребительного батальона… с правом проверки… задержания… допроса… при сопротивлении имеет право применить оружие…». Печать была невнятной.

– Хорошая бумага. С ней можно Гитлера арестовать, – сказал Иван и достал удостоверение, серьезное, с фотокарточкой, а не фитюльку с печатью. Добавил отпускной билет. Отдал в руки. Штебленок опасений не вызывал.

Ястребок пробежал глазами документы, вернул. Дуло карабина опустилось к земле.

– Куда направляетесь? – у ястребка на лице было страдальческое выражение: не иначе, еще и язвенник.

– А стежка только в Глухары. Сам не местный, значит?

Штебленок посматривал на лес вокруг. Думал о чем-то. Сойка снова застрекотала у него за спиной. Ястребок мгновенно обернулся.

Неподалеку на тропу выбежала собака с веревочным ошейником, обрывок которого волочился по земле. Посмотрела на них равнодушно, обнюхала кусты и, оставив свою метку, исчезла в лесу.

Ястребок напрягся. Сказал тихо, приятельским тоном:

– Лейтенант! Не в службу, в дружбу! Пройдем обратно до реки.

– Тут все пуганные? Я только что прошел, никого нет.

– Кто знает! Может, есть, может, нет. Спешу – во как! Важное дело! – он схватил себя за кадыкастую шею. – Вдвоем, а? У тебя пистолет, я заметил.

– Ну, ястребки! – Иван тронул разбитую губу. – Герои тыла! Не дрейфь!

– Ну, ладно… иди! – вздохнул Штебленок.

Он с тоской посмотрел вслед лейтенанту. Повернулся и зашагал торопясь, держа карабин под мышкой. Палец не оставлял спусковой крючок.

16

Дорога веселила лейтенанта, он напевал. Густой и высокий орешник, смыкаясь над тропой, сбил с лейтенанта пилотку. Он поднял ее, развел ветви, из зеленых оберток глянули светло-желтые соплодия. Сорвал самое крупное, расколол зубами: ядра еще не поспели, но прохладное молочко показалось Ивану вкусным. Когда-то он мешками носил отсюда орехи.

Из травы выпорхнула птица. Иван осторожно разгреб мятлик, увидел гнездо с кладкой из крапчатых яичек. Рядом с гнездом проступал стабилизатор 82-миллиметровой мины, неизвестно как сюда залетевшей. Перья стабилизатора проржавели и по цвету сливались с почвой, а сама мина, видно было, с годами погружалась в грунт, по мере того как подрастал слой гумуса.

Лес, который столько времени уродовали, жгли, начиняли осколками и пулями, валили гусеницами, рубили для гатей, землянок, дзотов, возвращался к мирной жизни. Лес опутывал стеблями трав каски и гильзы, съедал ржавчиной остовы боевых машин, пробивал пожарища ростками, хоронил оставленных мертвых, превращая их в питательную почву для кустов и деревьев… Война капитулировала перед этим настойчивым зеленым натиском.

Но Иван об этом не размышлял, а просто радовался Лесу, как радуются встрече с давним другом. Он сорвал соцветие дикой гераньки, сунул под отворот пилотки. «Счастье свое я нашел в нашей дружбе с тобой…»

Тропа то взбегала на лесной холм, то спускалась, идти было радостно и вольно. Даже хрипы в груди утихли, Лес возвращал былую легкость движения.

17

Куда более сосредоточенно и хмуро вымахивал длинными ногами Штебленок. Он почти бежал, стараясь нагнать время, которое он потерял на разговор с лейтенантом-отпускником.

Впереди темнела заброшенная сторожка и вышка с засидкой. Штебленок остановился за деревом, выставив хрящеватое ухо и прислушиваясь. Никого не было слышно или видно. И птицы попискивали, не проявляя тревоги. К тому же лейтенант только что проходил здесь, никого не приметил.

Ястребок осторожно, по-танцевальному, прошел к кадке с дождевой водой, отгреб нападавшие в воду листья и умылся. Повеселел.

Зашагал более уверенно, до реки было недалеко, а там кончался Глухарский лес, начинались веселые перелески и поля.

Темная фигура выросла в лесном подросте, в десяти шагах от сторожки.

– Не спеши, ястребок! – Голос был высокий, тонкий, принадлежавший, казалось, подростку.

Штебленок вскинул карабин, поймал фигуру в прорезь прицела. Но человек тут же исчез. Дрогнули ольховые листья чуть в стороне. Штебленок выстрелил. В подросте раздался смешок. Почти детский.

И тут же за спиной кто-то басовито и значительно откашлялся. Ястребок мгновенно повернулся. Ни шороха, ни движения. С ним играли в прятки люди, хорошо знающие лесную жизнь. Не дети.

– Выходь, сволочь! – крикнул Штебленок неожиданно осипшим голосом.

В ответ кто-то рассмеялся в самой сторожке. Издеваясь и подражая блеянию овцы. Штебленок выстрелил в прогнившую стенку, сложенную из тонких жердей. Полетела труха.

Человек с басовитым голосом рассмеялся где-то рядом, должно быть, стоя за дубовым стволом. Штебленок понял, что играют не из баловства и что живым его не отпустят. Он стал заходить за дуб.

– И нашо ты сюды приехав, – сказал бас из-за другого дуба. – Сидел бы дома.

– А он с погорелого села, ему жить нема где, – прошелестело из сторожки.

В подросте рассмеялись. Сколько их? Человек пять? Напоминание о сгоревшем селе вышибло из Штебленка остатки страха.

– Выходь! – крикнул он звонко и ясно. – Выходь, покажись!

– Та пожалуста! – подрост зашелестел.

Штебленок не успел прицелиться: сверху, из засидки, на него упал кто-то, по-звериному верткий и хищный. Он обхватил тощую шею ястребка и опрокинул его на землю. Карабин отлетел в сторону.

И тут же, выскочив из сторожки, из-за деревьев, на Штебленка навалились трое.

В ольховом подросте приподнялся тот, у кого был тонкий подростковый голосок. Но не подросток. Выпуклую крепкую спину обтягивал китель, перехваченный портупеей. Погон или петличек на человеке не было. Половина лица была изуродована ожогом, бугорчатая кожа оттягивала глаз книзу.

Автомат висел на боку, а в руке человек держал моток черного шнура. Со Штебленка уже стащили сапоги и заткнули рот портянкой. Ястребок был распят на земле и не мог ни сказать что-либо, ни пошевелиться.

– Держи, Брунька! – крикнул человек подростковым голосом и метнул моток шнура тому, кто бросился на Штебленка сверху. – Телегу давай!

Брунька, сунув пальцы в рот, свистнул. В лесу затрещало, но еще раньше к сторожке выбежал крупный, непонятной масти пес с веревочным ошейником, с которого свисал, как поводок, конец этой веревки.

…Меж деревьев, ломая кусты, обдирая кору на стволах, пробился целый стог сена, прижатый жердью и спеленатый привязанными к телеге веревками. Наверху, утонув в стогу, держал вожжи ездовой: судя по свесившемуся сапогу, мужик крупный и увесистый. Лошадь, сельская трудяга, напрягая жилы, тащила стог вместе с возницей. Хлопья пены текли по бурой шерсти.

Стог замер у дуба. Брунька, схватившись за веревку, мигом влез на стог. Перебросил шнур через сук. Коренастый парень с басовитым голосом схватил спущенный конец и быстро, со знанием дела, завязал петлю.

– Готово!

Трое подняли ястребка словно сноп. Штебленок изгибался, пытался вырваться, но руки и ноги были связаны.

Командир с обожженной щекой стоял, расставив ноги, и наблюдал за происходящим, словно инструктор, проверяющий выучку подчиненных.

Телега отъехала. Штебленок повис в воздухе. Он хрипел. Басовитый и его дружки, державшие другой конец черного шнура, опустили ястребка. Босые ноги коснулись земли, хрип прекратился.

– Трошки повыше! – приказал обожженный.

Ступни Штебленка повисли у самой земли.

– Закрепляй!

Пальцы ног пытались нащупать землю. Дотрагивались до нее, но тут же какая-то пружинящая сила приподнимала их на полвершка.

– Вира, майна! – засмеялся сверху, со стога, Брунька. – Добре?

– Добре!

Ноги дергались в воздухе. Пытались коснуться твердой основы. Один раз даже коснулись. Но снова оторвались, ушли вверх. Словно кто-то играл ястребком, как шариком на резинке.

Понемногу движения становятся все слабее.

Несколько человек молча, одни на вершине стога, другие внизу, наблюдали за странным танцем повешенного.

18

Иван прислушался, его насторожил далекий посвист позади, там, где он недавно прошел. Но нет, опять тихо. Может, какой-то деревенский охотник подзывал собаку, ведь кобелек с веревкой на шее не случайно бегал. Пропел одинокий дрозд. Лето шло на спад, и птицы давно прекратили концерты.

Лейтенант зашагал дальше. Лицо стало потным, комары удвоили атаки. Лес становится светлее, тропа выбежала на дорогу и слилась с нею. С Малой поляны, куда обычно гоняли стадо из Глухаров, донеслось мычание, потом замысловатая ругань пастуха: как известно, все пастухи считают, что коровы понимают только матерный язык.

Иван выбросил уже поблекшую гераньку и вытер пилоткой лицо, потом, пилоткой же, обмахнул пыльные сапоги. Пригладил волосы и, выбив о ладонь, водрузил головной убор на место, чуть набекрень. Ладонью провел по лицу, наводя на него выражение строгое и сдержанное.

Послышались голоса. У телеги, заполненной ящиками с укутанной в солому глиняной посудой, спорили трое. На телеге сидел бухгалтер Яцко, человек маленький, с виду тихий, но вредного характера. Сельских пацанов хлестал хворостиной, на вопрос «за что» отвечал: «профилактически». Рядом с Яцко были мрачноватого вида председатель колхоза Глумский и хитроглазый сорокалетний сторож Попеленко, который пилотку-«румынку» нахлобучил, как каску. До войны Попеленко вечно служил в сторожах, в колхозных бумагах именовался «легкотрудником» по причине килы.

На дороге, в пяти шагах от телеги, стояла председательская бричка. Из нее торчали стволы двух карабинов.

– Отдавай, – требовал Попеленко. – Люди видели.

– Я сказал: нема. У бухгалтера слово як гербова печать.

– Слушай, Василь Сафоныч, ты зараз экспедитор, – внушал Глумский. – В прошлый раз пятнадцать про́центов битого по́суду…

– Ну, трошки выпил…

– Трошки? – возмутился Попеленко. – Четверть[1] люди видели. Взяв бы штофчик!

– Яка четверть? Товарищ председатель! При вас ложное обвинение!

Попеленко и Глумский поднырнули под телегу, отыскивая четвертную бутыль. И увидели офицерские сапоги. Они переглянулись и высунулись поверх ящиков. Иван предстал во всем командирском блеске.

– О господи! Весь в орденах, як с иконы. – Попеленко всмотрелся. – А шоб я вмер! То ж Иван Капелюх!

Лейтенант не любил, когда вспоминали его фамилию. Капелюх на украинском, который входил составной частью в язык глухарчан, означал «шляпа». Раз уж он никогда не видел отца и ничего не знал о нем, мать могла дать ему фамилию получше. Но сейчас Иван обрадовался соседу как родному.

– Ну, ты дивись! – грузный Попеленко обнял лейтенанта и дружескими ударами ладони принялся выбивать гимнастерку на спине. – Орел! А такий был пацанчик квеленький, як ципля недосиженное. Ты подивись на него, Петро Харитоныч! – обратился он к председателю.

– Ну як в кино, – ехидно произнес Яцко. – Возвращение героя!

Пока все были увлечены встречей, он тронул лошадь и скрылся в лесу со своими ящиками.

Коренастый, приземистый и крепкий, как дубовый чурбачок, Глумский протянул увесистую ладонь. Улыбка его была вымученная и тут же растаяла.

– Ну, Иван, везучий ты! – сказал Глумский. – Три года воюешь, и целый…

Попеленко поспешил разъяснить:

– То ничо́го, то у Харитоныча от карахтеру. Война… А так человек добрейшей души. От скажи ему: Харитоныч, выпиши мне мешок кукурудзы – выпишет без разговору!

– Не закидывай удочку, Попеленко, – сказал председатель. – Не выпишу!

Иван Глумского знал плохо. Председателем он стал перед войной, а до того работал директором стеклозавода в Гуте и, говорили, «отбывал срок». После Гуты, с ее средней школой и техникумом, Глухары считались ссылкой.

Сели в бричку. Попеленко снова протянул Ивану руку:

– Надо ж это… представиться!

– Ты ж только что здоровался! – рассмеялся Иван.

– То здоровался, а то представиться. Разная позиция. Я теперь являюсь боец истребительного батальону. А Харитоныч голова колхозу, добровольно оказывает… – Попеленко смолк под ироническим взглядом председателя.

Иван удивился:

– Что тут, кругом ястребки? Тут один у меня среди леса документы проверял… Щебленок, что ль…

– Штебленок? А мы шукаем: куды делся? – сказал Попеленко. – Значит, в райцентр подался, наскучило тут. Хочь бы сказал. А то ж переживаем!

Глумский дернул вожжи.

19

Сельского дурня Гната встретили на опушке. В старом ватнике, с треухом на лохмах, с пустым мешком, он загребал дырявыми сапогами песок.

– Здорово, Гнат! – крикнул Иван. – Все поешь?

– Чего дурню сделается? – сказал Попеленко. – На земле без забот, а там сразу в рай.

Гнат улыбнулся, снял шапку. Невнятно пропел одну из своих песен:

– Ой, вернувся козаченько до дому родного, ой,

Шо ж нихто зустричае, шо ж нема никого, ой!

Он загегекал. Долго пятился и кланялся вслед. Споткнулся, упал и снова стал кланяться. Гнат был частью Глухаров. Никто не знал, сколько ему лет, кто его родня. Казалось, он родился вместе с селом, с ним и кончится.

20

Бухгалтер Яцко остановил лошадь. Огляделся, достал из ящиков новенький глечик, литра на полтора. Вытащил за веревочку деревянную пробку. Налил. Выпил. Еще налил. Вскоре ехал, завалившись меж ящиками.

Навстречу двигался стог сена, под которым утонула телега. Лошадь бурой масти, напрягаясь, роняла хлопья пены на дорогу. Наверху, рядом с прижимной жердью, лежал некто, судя по сапогу, крупный. Стог задел ящики, на лицо бухгалтера посыпалось сено. Яцко пробормотал, отплевываясь:

– Ну, дощ с тучи – то ладно, а с чего сено?

21

При въезде в село, у крайней хаты-развалюхи, неподвижно сидел седой, бумажной белизны старец. Взгляд задернутых бельмами глаз тоже был неподвижен. И старец, и покосившаяся скамейка, и подсохшие деревья в саду, и хата, казалось, существовали спокон веку. Приход и уход немцев были для Рамони незначительным моментом жизни. Говорили, он воевал в Русско-турецкую, под Плевной. Видывал кайзеровских немцев, польских легионеров и еще дюжину властей, которые сменялись часто, словно играли в чехарду.

– Рамоня, – Иван произнес имя тихо, будто опасался разбудить старца. – Живой!

– Та он невмирущий, – сказал Попеленко. – Нас переживет.

Ухо Рамони, поросшее диким волосом, подалось к голосам. Услышал.

22

– Ой, боже ж мой, онука Ванятко, кровинка ро́дная! – Бабка Серафима то смеялась, то плакала, то прижималась к внуку, то отстранялась, чтобы рассмотреть. – Бачите? – это предназначалось односельчанам. – Орденов-то скоко, больше, чем титек у малясовой сучки! После ранению! Ничо́го! У нас молоко як живая вода, а вода як молоко. А сало! Помажь покойника по губам, сразу танцювать пойдет.

Босоногая детвора просочилась во двор. Некоторые висели на плетне, грозя завалить его. Попеленковский выводок взбирался на тополь, старший, Васька, уже сидел выше других.

Немолодые глухарчане наблюдали серьезно: чета Малясов, Тарасовна, Мокеевна, Кривендиха. Примчалась, щебеча и галдя, стайка девчат.

– Господи, то шо, Ванька Капелюх? – спрашивала себя Малашка и себе же отвечала: – Точно, он, задави его кобыла! Ну ты диви!

– Хлопчик был. А зараз… И на физиономию живописный, – делилась мнением долговязая Орина.

– Та ну, – у невозмутимой Софы скорлупа семечек вечно украшала губу.

– При часах, – заметила Галка.

Девчата хихикали, стараясь привлечь внимание Ивана. Красотка Варюся посмотрела из-за их спин и лишь прищурилась.

– В офицеры вышел, – говорил Маляс. – В городу учился… Не простой!

– Скажешь! – отозвалась Кривендиха. – Чого не простой? Мой Валерка его прутом стегал: яблуки с саду таскал. Фулиганил.

– То видения детства. А зараз офицер! Штатно-должносной оклад!

Взгляд Ивана пробежал по лицам. Варюся смотрела прямо и дерзко, с усмешкой. Лейтенант на секунду задержался на этой усмешке. Взгляд побежал дальше. Той, кого хотел увидеть, явно не было.

Попеленко, оставив председателя, появился в нужный момент:

– Оно, конечно, семейная приятность! Но, як подумать, политический момент! Офицер с фронту! Положено собрать, послушать подвиги, отметить…

– Отметим! – сказал Иван многозначительно.

23

Он сноровисто выгреб из печи угли, насыпал в зев чугунного утюга. Раздул жар, помахивая утюгом. Посмотрел в окно. Тоси не было видно. Лишь девчата все еще стояли у тына, обмениваясь шутками. Они то и дело обращались к Варе, которая продолжала загадочно улыбаться и, как старшая, отвечала односложно. А Тося… наверно, застеснялась, теперь ждет его.

…Серафима наслаждалась ролью любимой бабуси. Набросив на плечо отрез кремового файдешина, она крутилась перед тусклым, в пятнах, зеркалом:

– От материя! Файдешин! До чего ж ты до бабуси уважительный, Ваня!

Она притоптывала, заставляя материю развеваться:

Чий, чий каравай выше, чие дзицятко краше?

Наш, наш каравай выше, наше дзицятко краше!

Иван плюнул на палец, ткнул в отполированное днище утюга. Зашипело. Бросив на стол одеяло, разложил парадную гимнастерку. Прыснул водой. Еще раз посмотрел в окно. Варя все еще улыбалась, словно ждала чего-то.

24

На улице показалась мокрая, замученная лошадь, тащившая телегу со стогом сена. Со стога свисал огромный сапог возницы. Изредка крупная рука подергивала вожжи, заставляя кобылу двигаться. Проезд стога Ивана не интересовал. Тося среди девчат так и не появилась.

Варя бросила взгляд на копешку сена, на сапог. Улыбка исчезла.

– Варька, тебе сено привезли, – сказала Орина.

– Ой, – сказала красотка и пошла следом за телегой.

– Везучая Варька! – вздохнула Малашка. – Ей все привозят, Мокевна хозяйство держит…

– То ж Варюська, – заметила Галка. – Нам до нее не доплюнуть.

– Та ну, – Софа справлялась сразу с горстью семечек.

…Стог сена остановился у хаты Вари, выделяющейся размерами, широтой окон и белизной. Мокеевна принялась открывать створы ворот.

– Шо ты там, заснул? – крикнула Варя.

Ездовой зевнул и повернулся на бок. Сапог свесился еще ниже. За голенищем у ездового торчали рукояти двух крупных ножей. Они чуть выступили за край кожи, блеснула отточенная и отполированная сталь.

– Слезай, лодырь! – буркнула Мокеевна.

Когда лейтенант в очередной раз глянул в окно, улица опустела. Ветерок ворошил клок сена, оставшийся после проезда телеги.

25

Курица трепетала в руках бабки. Из чурбана, как из плахи, торчал кухонный нож. По улице проходил Попеленко, свертывая козью ножку.

– Шо-то ты, Попеленко, ходишь пеши! – сказала Серафима.

– Обстоятельства жизни, – философски ответил ястребок. – Раздумываю.

– Ну так иди, зарежь курицу!

– Не, я не любитель такого дела!

– А чего любитель? Шестех детей настрогал…

– То нечайно! – ястребок выбил, наконец, искры из своей «катюши»[2].

Окутанный дымком первой затяжки, он отправился дальше, напомнив Серафиме, что торжественную встречу фронтовика откладывать «политически неправильно».

Вышел Иван. На гимнастерке – ни складочки. Подворотничок показывал белоснежный краешек. Закатное солнце сияло в пуговицах и медалях.

– Ты шо, на парад? – спросила бабка. – Не ходил бы к ним.

– К кому?

– А то я не знаю. И эти… с груди… сними: блестят! Сдалека видно!

– Да что вы все «сними, сними»! Тут снайперов нет!

Серафима вздохнула, посмотрела вслед. Пожаловалась курице, которую уже прижимала к груди, что молодежь распустилась.

26

Рослые мальвы с тяжелыми темно-бордовыми цветами прикрывали окна бревенчатой, давно не беленной хаты-пятистенки. На коньке крыши покачивался наклонившийся флюгер-петух. Иван отдал ему честь. Удивился побитой дождями побелке. Очевидно, привык видеть хату в ином виде. На скрип калитки никто не вышел, но занавеска в окне дернулась.

Иван, громко обив ноги, откашлялся и хотел было взяться за щеколду, как дверь открылась. На пороге стоял гончар Семеренков.

– Ой, Иван! Надо же! Какой стал… С приездом! Три года, а? Ой, боже…

Семеренков ответил на дружеское объятие, но пальцы его были врастопырку, как будто он не смел панибратствовать с этим новым Иваном, офицером. При этом он полегоньку выталкивал гостя с крыльца на улицу. Если бы Иван присмотрелся, то в окне, над занавеской, заметил бы девичье лицо и глаза, полные радости и, одновременно, испуга.

– Подрос, ты смотри, подрос! Ишь ты, и на фронте растут…

– Кто живой, тот растет, – ответил Иван. – Идемте в хату, Денис Панкратович!

– И, гляди, ранили, – гончар смотрел на ленточки поверх наград. – Два раза тяжело, – вздохнул он. – Ты ж совсем хлопчиком пошел, от беда!

– За три года это нормально. Пойдемте!

– И все три года на фронте? – Семеренков спустился на ступеньку и тем самым заставил лейтенанта отступить.

– Если б все три, не стоял бы здесь. Ускоренные лейтенантские, госпиталя, в штабе на поправке. Идемте!

– Да, дела! Кто б мог сказать, а? На каникулы приезжал, школьник…

– Да обо всем наговоримся! Что мы тут стоим, Денис Панкратович?

Обхватив Семеренкова за плечи, лейтенант попытался ввести его в сени. Гончар как будто упирался:

– Такое дело, Ваня… На гончарню бежим, заступать на вторую смену.

– Ну, со Станиславой Казимировной поздороваюсь. С Ниной… С Тосей!

– Такое дело, – помялся Семеренков. – Три года… Немцы… Тут такое…

Лицо Ивана изменилось. Он ждал продолжения.

– Станислава Казимировна умерла… Нина уехала…

Иван, качая головой, издал стон сочувствия и горя. Но тут же спросил:

– А… Тося?

– Тося тоже… на вторую смену.

Лейтенант выдохнул воздух, лицо разгладилось. Он обхватил хозяина за плечи и заставил гончара попятиться в сени и дальше. Глаза в окне исчезли.

Первая половина пятистенки была для деревенской хаты просторна, полки заполняли глечики, барильца, куманцы разной формы и раскраски, глиняное зверье с глазастыми, очеловеченными ликами. Посреди стоял стол, накрытый расшитой скатертью. И стулья, не лавки: гончар когда-то привез мебель из города. На одном из стульев сидела кошка. Глазастая, но настоящая.

Двустворчатая дверь во вторую половину была закрыта. Занавеска-фартушинка над дверью еще колебалась. Над фартушинкой была полка. На ней стоял глечик. Не уширенный, как было принято, не практичный сосуд, а глечик-кувшин, без ручки, сужающийся вверху. Тонкий, напоминающий обводами девичью фигуру. С легким орнаментом, подобным воротнику.

– А… Тося? – спросил Иван.

– Собирается. Может, в другое время, Ваня?

– В другое? Какое другое? – Иван нагнулся, погладил приласкавшуюся кошку. – Муська…

– Это не Муська. Сынок ее. Много времени прошло, Ваня.

Когда Иван выпрямился, лицо его выглядело жестким:

– Что случилось, Денис Панкратович? Чего недоговариваете?

– Да ничего такого… просто все не так стало, Ваня.

– Я должен Тосю увидеть, она там, – Иван указал на дверь.

– Мы теперь сами по себе живем, в гости не ходим, к себе не…

– Тосю позовите, Денис Панкратович!

– Теперь то, старое, как приснилось. Все, что было, ушло. Как в воду.

– Не ушло! Мы слово дали… я всю войну! – он, как свидетельство, достал пакет, из пакета флакон «Красной Москвы».

Лицо гончара дрогнуло, как будто он испытал внезапный приступ боли.

– Вы еще в школе учились…

– Денис Панкратович! Я помню. Я из интерната… летом… А вы приехали с семьей. Ну да, мы детьми были… Но я как глянул на Тосю… Вы же учительствовали раньше, ну, до этого, – Иван указал рукой на полки. – Разве так не бывало, чтоб с первых классов и навсегда? На всю жизнь?

– Бывало. А чаще – как мелом по доске. «Ваня плюс Маня». Прошло время, стерся мел.

– Я не мелом!

Семеренков медленно, шаркая ногами, подошел к двери и отворил обе створки. Тося стояла в проеме.

Иван глядел на девушку, застыв, флакон подрагивал в руке. Они расстались, когда ей было шестнадцать. Он и не думал, что она станет такой красивой. Тося подняла глаза, на лице отражалась полная сумятица чувств. Губы дергались. То ли она старалась что-то сказать, то ли сделать шаг навстречу, то ли отступить.

– Тося! – Голос отца звучал как просьба… а, может, как невнятный приказ.

Она, взглянув сначала на отца, потом на Ивана, отрицательно покачала головой и решила отступить. Закрыла за собой дверь.

– Вот, понимаешь, как оно, – сказал Семеренков. – Сам видел.

Лейтенант постоял, уставившись на дверь. Наконец, выпалил:

– Вот, значит, как… Скрываете что-то от меня. Понятно… Честь имею!

– Постой, Ваня! Ну что ж вы все такие нервные?

Уже у калитки Иван вспомнил про «Красную Москву». Открутил пробку. Духи не желали литься через тонкое отверстие. Он стал трясти флакончик. Брызги летели на траву, на сапоги, на брюки.

…Гончар сидел за столом, положив голову на скрещенные пальцы. Сказал глухо в сторону двери:

– Прости, дочка! Прости меня нескладного!

Услышал всхлипывание.

27

– Попеленко! – позвал Иван.

Ястребок вышел взъерошенный. В одной руке был чайник, другой он придерживал орущего младенца. Из хаты валили клубы пара. На улицу горохом высыпала полуодетая детвора.

– Клопов морим, – объяснил Попеленко.

– У тебя ребенок вниз головой.

– А… Спасибо! – Ястребок поставил чайник и взял младенца как следует.

Из хаты доносились крики. «Куды лезешь? На печь, паскудник!»

– Вы токо это хотели сообчить, товарищ лейтенант? Про ребенка?

– Подвезешь меня завтра?

– Погано встретили? – ойкнул Попеленко. – Плюньте! Подивитесь на себя! Прямо плакат про Красную Армию! На гулянке себе подберете кого…

– Отменяется. Значит, завтра?

– Товарищ лейтенант, Лебедка лошадь казенная…

– Я заплачу́.

– Мне это без интересу. Може, помощь? От воинов-освободителей детя́м?

Младенец заорал. Попеленко отыскал в кармане кусок хлеба, обжевал и дал пососать ребенку.

– Надушились вы деколоном, товарищ лейтенант! На целое село! Все девки были б ваши, а вы уезжаете!

28

Иван собирал разложенные на кровати вещи. Рубаху, кальсоны, портянки, вафельное полотенце, щетку, ваксу, бритву, словом, то, что положено иметь офицеру в вещмешке. Девчата на улице распелись.

– И шумыть, и гуде, дрибний дощик иде,

А хто ж мене, молодую, тай до дому доведе?..

– Выманить хочут. От паскуды, – донесся голос бабки. – А Варя, ой голос!

Коврик у кровати рисовал сладостную картину: озеро, луну, камыши, дворец в отдалении, лебедей и парочку в обнимку на берегу.

Иван снял резинку с тугого пакета. Потертые фотографии. Фронтовые друзья. Газетный снимок: Иван и двое. Заголовок: «Герои переправы».

На фотографии совсем юной девушки – Тося, какой она была три года назад. Иван посмотрел на оборот. Почерк детский, а слова – нет. «Люблю, жду! Навсегда!» Иван хотел порвать снимок. Подумав, вернул к другим ценностям.

Серафима зажгла лампадку у божницы, зашептала:

– Матка Бозка, Заступница, шо робить, присоветуй… три годы ждала… хлопец порох, весь в деда… девки чертовы, прости, Господи…

Иван откинулся на кровать. Озеро, лебеди, сладкая парочка у камышей. Девчата все пели где-то на улице:

– А тепер я вели́ка, треба мени чоловика,

Ни старого, ни мало́го, козаченька молодого!

Какой прекрасный мир на коврике. Глупая, наивная и сладостная мечта.

29

Вместе со светом в маленькое оконце влетел крик третьих петухов. Иван сел на кровати, схватился за грудь. Вот сейчас проснется колючий еж… Посидел. Может, обойдется? Минует его этот «закрепленный рефлекс», клятая «кашлевая дисциплина»?

Не обошлось. Схватило, затрясло, стало когтить и рвать грудь. Серафима захлопотала на кухне, стала носиться туда-сюда, колебля пламя коптилки.

– Спортили хлопца, фашисты! Шоб им в штаны горячи уголья насыпали!

Дотянулась до божницы, достала икону, при этом с полки упала книга.

– Господи, прости меня грешную, – бабка перекрестилась книгой, положила на место, сдула пыль с иконы и, наклонив, облила водой из кружки так, чтобы вода стекала в глиняную мису.

– Попей, милый, – бабка подала мису Ивану. – Водичка целительная! Икону твой прадед с Чернигову привез… як рукой снимет…

– Пылью отдает! – отпив, Иван отклонил мису.

В груди поклокотало и затихло. Он откинулся на подушки.

Бабка склонилась над ним:

– Мисяць на небе, мертвяк в гробе, камень в море! Як три брата сойдутся бенкет робить, той час от раба Божьего Ивана лихоманку отгонять! Ты бежи, лихоманка, в густые хащи, в пустое болото, ляг на дно до скончания веков, до трубного гласа, а якшо поднимешься, скоченей от ангельского свету…

Безмятежна картинка на коврике. Усатенькое личико счастливца, розовощекая дивчина… Лицо Ивана покрылось капельками пота. Серафима вытерла внука рушником.

– Шо тут такого? – вдруг оборвала шептанье бабка. – До меня твой дед, царствие ему небесное, четыре раза сватался, крутился, як «Мессершмит». А я посмеивалась, вроде безразличная. – Она нагнулась к уху Ивана. – С Семеренковыми шось не то! Станислава враз померла. Не болеючи нехорошо помирать! Примета плохая! Нина счезла – как черти взяли. Тося в черном ходит, будто с монастыря.

– Может, просто встретила кого! – сказал Иван с показным безразличием.

– Знали бы. Тут у людей глаза аж на пятках. Ой, Тося! Недавно ж була мизе́рна, тонконога. Разом расцвела. Красуня! Может, Семеренков выпросил красоту для дочки? А только ж даром они не дают.

– Ну, глухарские сказки! – Иван привстал. – Сло́ва мне не сказала!

– А як она скажет? Немая стала.

– Как – немая?

– Не может. Красоту дали, язык забрали. Ты не веришь, а оно бывает… Нечистик хвостом по губам мазнет, после девка рот открывае, як рыба: слов нема. У нас кругом вупыри, полесуны, ведьмаки, оборотни… Тося кажное утро со святого родника воду носит. Но шось не допомогает! Церква нужна! Отмолить! А церкву до войны ще разорили. От бесы и разгулялись.

– Каждое утро?

30

Посветлело. Улица была пуста, туманна. Лейтенант дошел до околицы. Здесь росли плакучие ивы, а лес нависал громадой. Иван стал под иву. Ветви обдали брызгами. Он смахнул воду с парадной гимнастерки. Звякнули медали.

Тонкая фигура девушки, одетой в черное, едва выделялась на фоне леса. Тося несла коромысло с полными ведрами, двигаясь плавно и легко.

Приблизилась. Иван шагнул навстречу. Тося вздрогнула, остановилась. Пролилась вода. Увидела Ивана, уставилась в землю.

– Тося, – сказал лейтенант. – Это же я.

Она, не поднимая взгляда, сделала шаг, намереваясь пройти стороной.

– Тося, посмотри на меня. Это я, Иван!

Она лишь приостановилась. И прошла мимо. Иван вынужден был посторониться.

– Постой… я знаю, ты не говоришь. И не надо. Послушай…

Тося замедлила шаг. Казалось, снова остановится. Но она шла.

– Тося, я уезжаю.

Остановилась. Поставила ведра: ровно, не сгибаясь. И застыла. Лейтенант подошел поближе. Девушка не смотрела на него. Складки черного платка прикрывали лицо.

– Я думал о тебе. Всю войну. Для меня… не мелом по доске. Ничего не забыл. Не говоришь, напиши…

Он достал из кармана огрызок химического карандаша, лизнул грифель. Протянул ладонь, как это делали на фронте, где вечно не хватало бумаги:

– Неважно, что ты… хоть весь век молчи… Напиши…

Она застыла.

– Хорошо, я напишу. Смотри: «О». Мне остаться? О-статься?

Платок чуть заметно покачался из стороны в сторону.

– Нет? Тогда «У»… «У-е-хать»?

Платок качнулся утвердительно. Иван выпрямился. Сказал:

– Хорошо. Тогда я «З». «З…а…б…у…д…у». Тебя! Тося! Все забуду!

Раздалось что-то вроде всхлипывания. Иван смотрел, как Тося ловко подцепила крючком ведро, потом, чуть присев, проявляя крепкую, скрытую черным бесформенным платьем девичью стать, ухватила второе и, выпрямившись, плавно, ровно, не теряя ни капли, пошла дальше.

Он смотрит, как она уходит. Село просыпалось. Звон ведер, скрип журавлей, крики селян, пастуший рожок. Лейтенант, плюнув, стер буквы с влажной ладони. Тося шла не оборачиваясь. Глаза были полны слез.

31

Лейтенант бросил в сидор помазок, бритву, зеркальце, оставленные после спешного утреннего бритья…

Серафима бросилась во двор. Подкатила колоду, поставила на нее сосновый кругляш. Когда Иван вышел во двор, тюкнула по кругляшу топором.

– Неню, ты что?

– Да как же! Лето потому и лето, шо летит. Оглянешься – зима. Как без дров. Ты иди, раз надумал. – В прищуренных глазах бабки светилась хитринка.

Иван сбросил сидор, стащил гимнастерку. Взял у сарая колун, набил поплотнее на топорище. Второй чурбан не расколол, а бабка, открыв крышку сундука, достала сверток, сунула за пазуху. Глянула в окно на взмокшего, полуголого внука. Грудь его была в свежих шрамах.

– Господи, як тебя пошинковали в госпиталю. А ты все на фронт!

Незамеченная Иваном, который воевал с дровами, как со смертным врагом, выскочила из хаты.

32

Иван не слышал и не видел ничего. Треск да стук. Узловатая плаха, в которой увяз колун, раскололась от удара обухом о колоду. Куры, кудахча, бежали от летящих щепок. Двор белел от свежих дров. Пахло влажным деревом и человеческим потом. Солнце взбиралось на самый верх. Иван остановился, чтобы попить молока из глечика. Белые струйки побежали с губ.

Не сразу услышал смешок у калитки.

– Ой, Иван Миколаевич, вы на три зимы нарубили!

Варюся! В приталенной, перешитой из френча курточке, в цветастом платке, юбке-разлетайке, козловых сапожках, молодая, красивая, задорная. В руке зачем-то клунки.

– Не признал меня?

– Варя… Это вы… ты?

Иван смахнул щепки и следы молока с груди. Торопясь, натянул гимнастерку. Варя засмеялась, довольная произведенным впечатлением.

– Вы… Ты, помню, на смотр ездила, в газетах писали, потом вдруг замуж!

– Вышла, восемнадцати годов, глупая… а песни и теперь спиваю. Вчера так старалась, но, видно, не понравилось.

– Шо ты, Варюся! – сказала бабка, появившаяся на крыльце. – Уж как красиво спивала! Иван говорит: таких голосов в этих… в ансамлях нема. Треба, говорит, как-то отблагодарить.

Иван с удивлением посмотрел на бабку.

– Правда? А не пришел послухать! – В голосе Вари звучала откровенная радость. Она сказала, обращаясь к бабке, но глядя на Ивана: – Заметный стал парубок, Серафима Тадеевна!

– Верно, Варя. Так есть в кого. Дед, царствие небесное, молодой был – патреты писать!

– Я готовый, – закричал с улицы Попеленко. – Сказав буду, значит, буду!

Ему не ответили. Подогнав телегу ближе и стоя на ней, ястребок заметил, что у хаты разворачивается немаловажная сцена. Стал слушать.

– А я, бабуся, Ивану Миколаевичу в дорогу, – Варя поставила клунки на колоду, – домашней ковбаски, баночку сальтисону, трошки сала…

– Ну, от души, оно на пользу. Токо гостинец надо в руки: а то кусок в горле застрянет!

– Ой, Серафима Тадеевна, все обыча́и розумеете! – Варя отдала харчи бабке. – Может, зайдешь, Иван Миколаевич, на вечерку? Попрощаешься, послушаешь дорогих сердцу песен?

Не услышав ответа, красавица-соседка ушла, негромко напевая:

– Ой, хмелю, мий хмелю, хмелю зеленее́нький,

де ж ты, хмелю, зиму зимував…

– Ох, Варька! – бабка понюхала колбасу, одобрительно чмокнула губами. – Бой-девка, но с душой! Пойдешь на вечерку?

– Оно бы надо… – вдруг заявил с телеги, через тын, Попеленко. – Нельзя обижать! Конечно, вам не совсем удобно одному идти!

Иван схватил колун. Песня таяла. Де ж ты, сыну, ничку ночував…

– Никуда не пойду!

Иван расколол чурбан так, что и колода под ним распалась.

– Вечерки! – он пошел за новой колодой. – Гулянки! А муж на фронте!

– От тут нема беспокойства, – сообщил Попеленко. – Сидор Панасыч, конечно, дуже здоровый был мужчина, токо бонба влетела прямо в контору, а он за столом сидел: тут какое здоровье выдержит?

33

– Полагайтесь на мене, – говорил Попеленко. – Любил я кино про старую жизнь. Красиво говорили! «Разрешите представить мого доброго друга!»

Дверь открылась как бы сама собой. В проеме стояла Варя. В городском, в блузке с рюшами, юбке-плиссе, туфлях с застежками на ярких пуговках. Серьги мерцали камушками, брошь переливалась огоньками. Иван замер, Попеленко открыл рот. Такую Варю в Глухарах никто не видел.

– Входи, Иван Николаевич! Будь як дома.

– Разрешите представить мого… – начал Попеленко.

– Давай пилоточку, – хозяйка ястребка и не заметила.

Голос у нее был распевный. Лейтенант откашлялся для солидности. Медали отвечают звоном. У него свои драгоценности!

Хата Вари притягивала и манила убранством. Цветы, скатерть, коврики и рушники с вышивкой, и не крестиком, а лентами, не утратившими довоенную яркость, горка с посудой, «городской» шкаф на две створки, машинка «Зингер» с фигурным станком. Из-под иглы лился водопад кремового файдешина, такого же, что Иван привез бабке. А лейтенант думал, что такого ни у кого нет!

Постукивали ходики, лампа-двенадцатилинейка освещала стол со снедью, редкостный для военного времени стол.

– А где же гости? – спросил Иван растерянно.

– А я вам хто? – отозвался Попеленко.

На стене, в рамках, висели грамоты со знаменами, с лицами Ленина, Сталина. И нелепое дополнение ко всей обстановке: босоногий дурень Гнат, сидевший на корточках в углу. Гнат кусал ломоть хлеба с салом и напевал:

Воны жито все убрали, ой, смолотили на току,

После пива наварили, танцювали гопаку, ой…

– Тоже гость! – объяснила Варя. – Подкармливаю, а то б с голоду подох. Собирайся, Гнат.

– Хай сидит, – говорит Попеленко. – Он безобыдный, як мышь в углу.

Варя все же выпроводила Гната, набросив на его плечи ватник.

– Иди, Гнат! Одежка твоя шита-штопана. Бери мешок!

Попеленко, не теряя времени, опрокинул чарку – «то заради хозяйки, уж такая мастерица» – мгновенно отрезал по куску сала, хлеба, колбасы, завернул в припасенный рушник и спрятал за полу куртки.

– То для дитей. Вон, – указал на раскрашенный снимок, изображающий Варю в белом и плотного мужчину в костюме, с галстуком. – Слева, то Сидор Панасыч, директор спиртзаводу. Серьезная личность! Богато чего оставил! Варюсе было девятнадцать год, а вже вдова! То ж надо такое счастя!

В сенях прозвенело ведро, о которое запнулся Гнат.

…А хозяйствие хороше, куры, гуси ще й кабан, ой…

Песню оборвала хлопнувшая дверь.

34

Серафима, с корзинкой в руке, подошла к калитке Кривендихи. Село было занято обычными вечерними хлопотами. Возвращалось стадо, хозяева разбирали коз, овец, коров по дворам. «Иди, иди, Касатка…» – «А ты куды побег? Стегани его, Мокевна!» – «Званка, Званка!»

Кривендиха носилась по двору. Вылила ведро с водой в питьевую колоду, в другую, кормовую, вывалила мешанку.

– Заходь, кума! Тебе чего?

– Та вот, Кондратовна, хочу ж людей собрать, отметить прибытие!

– Так твой Ванька, балакают, крутанул та уезжает!

– Ну, так отметим прощанку.

– Ой, горячие они, молодые. А мой Валерик не пишет, беда. Чего ты с корзинкой?

– Купить у тебя харчей. У меня не густо.

– Ой лихо! – взмахнула руками Кривендиха. – Все Семеренковы скупили. И яйцы, и солонинку, и сала было фунта три, хлеба спекла, тоже…

– Та куда им? Двое их теперь!

– Ото и оно! И у Тарасовны харчи скупляют. Куды им такую прорву? А? – Кривендиха перешла на шепот: – А Малясиха сдогадалась: Семеренков чертей харчами задабривает. В карьер до него нечистые ходят.

– Та шо ты? Не дай бог!

– Ще хуже дело. Малясиха рассказывала: шла за Семеренковым, а дощ прошел, песок чистый!

– И шо?

– След не от сапог. От копыт козлиных. Во как!

– Господи, помилуй, – перекрестилась Серафима.

– Ой бо! – воскликнула Кривендиха. – Вражина, загородку сломал!

Она бросилась навстречу выскочившему из сарая борову.

– А ну, пошел, Яшка, сволота, ведро желудев скормила, скоро лопнешь!

Боров, похрюкивая, повернул обратно. Хозяйка закрыла за ним сарай.

– Добре, шо Иван уезжает. Надо ль оставаться возле таких-то людей?

– Ой, лучше с чертом воевать, чем с фашистом! – ответила Серафима.

35

Попеленко, выпив и закусив, перешел на умильный тон:

– Варюся молоде́нька, а яка хозяйка! А писни спивае, ой! Всю область объездила. Он, грамоты! «Найкращей спивачке Полесся!»

– Та який уже голос? Токо грамоты! Я их при немцах прятала. Там же это… вожди!

– А, може, споешь, Варя? – промычал, глотая колбасу, ястребок.

– Спою! Токо без тебя. Я с лейтенантом хочу побеседовать, як там обстановка на фронте. Дуй до детей!

– Разумное рассуждение! За детей последнюю! – опрокинув чарку, ястребок попятился к двери, придерживая полы куртки. Вдруг гаркнул: – Щастя этому дому! – Взглянув на свадебный портрет, добавил: – Нового щастя!

36

Серафима сидела на лавочке у плетня. Девчата без Вари не пели.

– От, дежурю, – Попеленко, пошатываясь, сел на лавку. – Все ж таки офицер в селе. Шо случись, хто ответит? Попеленко!

– Шось Варюська не поет, – заметила Серафима.

– Обстановка на фронтах, важный вопрос, – пробормотал Попеленко. – Товарищ лейтенант, он же не просто… Политически! На всех фронтах!

Стоило бабке уйти, он улегся на лавке, не отпуская карабин, и захрапел.

37

– Хочу спросить, за какие геройские дела дают такой орден, – Варюся доливает Ивану чарку, придвигается поближе. Блузка нечаянно расстегивается на кнопку. – Приезжал ты, Ваня, до войны, на каникулы, так был хлопчик. А зараз офицер, личность!

– Я личность? Таких лейтенантов как собак нерезаных. Кто выжил, конечно.

– Не про то! Погоны предмет, не боле. А я человека вижу. Шо, за победу?

…Спит село. Иной раз скрипнет калитка, чья-то тень прошмыгнет под вишнями. Может, кум до кумы, может кто подался на колхозный двор поглядеть, что плохо лежит, а, может… да лучше не знать. Спать спокойнее, когда не знаешь. И днем жить спокойнее – не проговоришься.

В хате Серафимы окна темны, носом надо уткнуться в стекло, чтобы увидеть огонек лампадки. Бабка крестится и кланяется перед божницей, украшенной рушниками и травами. Губы шевелятся, слова почти не слышны:

– Прости, Матка Бозка, Благодатная наша, за надоедные просьбы, не отсылай унука на самоубивство. Заступница, услышь меня, грешную! А я фитилек новый поставила, олии подлила в лампадку, шоб твой лик светился и в день, и в ночь… токо ж не кидай меня одну, оставь его тут хочь ненадовго…

38

Иван старается не глядеть на Варю, которая теперь сидит совсем близко.

– Ну вот, на карте Сейм вроде переплюнь-река, а подошли – вода поднялась. Море! Ну, плот связали… И только к другому берегу подобрались ка-ак… – поднимает он кулак.

– Ку-ку! – со стуком распахивается дверца в ходиках.

– О господи, – вздрагивает Варя и прижимается к лейтенанту. – Как вы все это, мужчины, переносите, такие ужасы!.

Привстает, дотягиваясь вилкой до тарелки с огурцами. Грудь касается щеки Ивана.

– Огурчики в этом году дуже хрустячие… Ой, чуть не упала!

Рука лейтенанта охватывает талию красавицы. Варя садится, придерживая своей ладонью пальцы Ивана, не давая руке соскользнуть.

– Ну, успели мы в камыши нырнуть… затихли… – Голос лейтенанта срывается, на колени давит живая, горячая тяжесть молодого женского тела. – А время октябрь! Сидим, терпим, только глаза, как у лягушек!

– О господи! Скоко ж натерпелся, то ж надо!

Варя берет со стола шинковочную доску с нарезанными помидорами, стряхивает в блюдо и накрывает доской лампу. Стекло наполняется дымом и гаснет. Певучий голосок Вари переходит в горячечный речитатив:

– Любый мой, утешный! Командир, а скромный. Хлопчик радостный…

Звон медалей, упавших на пол вместе с гимнастеркой. Шорох материи. Щелканье чего-то расстегиваемого…

Тиха полесская ночь. Попеленко похрапывает на скамейке, придерживая одной рукой карабин.

39

На рассвете, как только прокричали заревые петухи и чуть засветились алые сережки фуксии у окна, на Ивана навалился приступ кашля.

– Извини, – говорит он, давясь. – Так каждое утро. Душит, гад.

– Прижмись, согрею. – Руки у Варюси крепкие, но бережные, любящие, от тела исходит ночной жар. – Вылечу, збавлю! Барсучьего жира с медом намешаю. Своего тепла отдам. Бабье тело лечит. Любый мой, утешный…

Приступ постепенно стихает. Варюся, шелестя рубахой, приносит воды в глечике. Иван, отпив, отдает глечик и только теперь видит, что он почти такой же, что был у Семеренковых. Тонкий, изящный, с цветочным обводом.

– Откуда? – смотрит он на глечик.

– То Семеренкова работа… до войны, от райисполкома… За концерт!

Он смотрит в окно, словно ожидая увидеть кого-то. Начинает одеваться.

– Ще рано, а постеля теплая. Не все петухи зо́рю спели.

– Да видишь, какой я инвалид.

– Ваня, то зарастет, як на вербе. – Она обнимает лейтенанта. – Приходь к вечеру, покажу, шо с твоим подарком стало!

– Каким подарком?

– А я с твоего файдешину платье шью. Выйду – все тебе позавидуют.

40

Иван, проходя мимо спящего на лавке Попеленко, поднял упавший карабин, поставил рядом. Проскользнул в калитку. В сарае была видна спина бабки, склонившейся у коровьего бока: Серафима доила Зорьку. В подойник звонко били попеременные струи. Зорька вздыхала, отрываясь от пойла.

Лейтенант приостановился. Ему было жаль покидать родной для него деревенский мир. Но… Если останется, чувство измены будет расти и давить его. Измены кому? Тосе? Она отказалась от него. Измены себе? Но ему было хорошо с Варей. Пока не увидел глечик, напомнивший ему о Тосе.

Бежать надо, бежать. На фронте убивают, но там его мир, его друзья.

Догорала, помаргивая, лампадка. Иван переоделся в повседневное. Побросал в сидор вещи, на цыпочках прошел по двору, тихо затворил калитку.

Когда Серафима с полным подойником вошла в хату, она увидела за пологом застеленную кровать, на которой не было ни вещмешка, ни вещей. Бабка бросилась к Попеленко, затрясла:

– Та проснись ты, лодарь! Беги, запрягай!

41

Через десяток минут телега с Попеленко, громыхая, пронеслась по улице. Серафима стояла у калитки. Перекрестила облако пыли. Не пожалеет кобылу, так догонит! Бабка пошла к лавке у крыльца, села.

Гнат брел по улице, загребая босыми ногами песок. Пустой мешок болтался на спине.

– Ой, займалось добре утро, прогоняло темну ничь, ой!

Пироги змисылы бабы та поставили у пичь, ой…

Серафима вскочила. Ждать одной было невмоготу.

– Гнат! Хочь ты выпей парного.

Усадила дурня, налила молоко в глиняный кухоль, дала краюху хлеба. Гнат пил, отрываясь, чтобы пропеть куплет, мычал с набитым ртом, белые струи текли по подбородку.

– А он не попил! – жаловалась Серафима. – Метается, як волк в загоне! Ему и мед не сладкий без Тоськи! А шо ему не по нраву, Гнат? Варюся красавица, ласковая, спивачка, живет через две хаты. Ходи себе, гуляй, пока в отпуску! Как кот в масло попал! Ну, як, Гнат, отказаться от такого?

Гнат кивал.

– Не сумели сдержать хлопца, – продолжала Серафима. – А с кем посоветоваться? Ты ж мою дочку Параску помнишь? Увезла малого хлопчика в город, в тернат! Сама подалась бог знает куды с кем. А хлопчик один! Карахтер стал нравный! Обидчивый!

Гнат мычал, полностью соглашаясь. Смысла сказанного не понимал, но то, что с ним разговаривают, ценил.

– С дочкой была б семья. Без отца много кто живет, а без матери нельзя. А Иван, ой, порох! Не в деда. Той терпящий был. Шесть разов сватался!

Гнат отдал кухоль, бросил на плечо мешок. Пошел и замычал:

– Тильки выйшла чорна хмара, ой, закрыла все село!

Почалася злая буря, з хат солому разнесло, ой…

42

Лебедка тяжело храпела после непривычного бега, бока ее блестели. В телеге, никого, кроме ястребка, не было.

– Чуть не запалил лошадь, – сказал Попеленко.

– Шо, не уговорил?

– Кого? Пусто на дороге.

– А где ж Иван?

– Выходит, Болотной стежкой подался, напрямки.

– Теперь там не ходят!

– Знаю.

– Господи, а он с медалями! Попеленко, бей в било, подымай людей!

– Та шо вы, Тадеевна? Нихто на Болотную стежку не пойдет, хоть зарежь!

43

Иван шел по узкой Болотной стежке, отводя ветви орешника. Стежка огибала глубокую часть болота. Под ногами чавкало.

Становилось жарко. Иван снял пилотку, сунул под погон. Семейство черных во́ронов, круков, серьезных, умных птиц, пролетело над тропой. Долго еще неслось над лесом басовитое «кр-кр».

Охотничья сторожка открылась за зеленью подлеска внезапно. Иван сразу направился к кадушке с дождевой водой – умыться.

Где-то над головой и чуть подальше раздалось недовольное «кр-кр», на этот звук отозвалась сразу дюжина обычных вороньих голосов.

Лейтенант умылся и поднял голову. Вороны разлетались в стороны от семейства круков, уступая место более сильным. Из-за чего у них спор вышел? Присмотрелся. Под деревом у сторожки что-то то ли висело, то ли стояло. Странная фигура. Иван осторожно приблизился.

Теперь пришла очередь круков уступать. Они взлетели медленно, без криков, соблюдая достоинство.

Под деревом висел человек. Вернее, то, что от него осталось после крепких вороньих клювов. Казалось, человек стоит: пальцы босых ног, полностью уцелевших, касались земли. Но от шеи вверх тянулся черный поблескивающий шнур, который выше был перехлестнут через обгоревший сук. Сук высоко, человек низко.

Иван видел удавленных. Но обычно вешали как положено. Иван снял вещмешок, достал полотенце, обмотал лицо. Запах начавшегося разложения стал не так чувствителен.

Ивану нечего было заниматься тем, что должно беспокоить совсем других людей. Он был проездом. Но близость родного села обязывала проявить интерес, предупредить, если возможно, опасность.

Он осмотрел землю под ногами, не забывая поглядывать вокруг. Поднял затоптанную ногами фуражку с поломанным козырьком. Отряхнул, отвернул подкладку околыша. Увидел размытую от пота надпись. Чернильным карандашом было выведено: «Штеб… Н. А.».

Значит, это тот ястребок, который проверял у него документы? Он что-то чувствовал? Ведь не зря просил пройти с ним до реки. Отпечатки сапог были беспорядочны. Здесь двигались суетливо, очевидно, борясь с сопротивлением.

Чуть в стороне лейтенант увидел следы копыт и колес. Некоторые ветви кустов были обломаны, кора деревьев ободрана.

На уровне лица заметил обломанный сучок, на конце которого повис пук буроватых волос из лошадиной гривы. Иван снял пук и положил за отворот пилотки. Нашел еще небольшой клочок шерсти с боков, сунул туда же. Зачем – сам не знал. На фронте столько было трупов, и никто никаких улик не собирал. Там убийство было естественным результатом боевых действий. Но в тылу убийство становилось преступлением. Странно: все изменяло расстояние.

Иван прошел по тропе с десяток шагов. Стащил повязку с лица. Сел под дерево. У него было предчувствие, что все это как-то повлияет на его жизнь. Скорее уезжать! Отдать фуражку Гупану, и на летучку, а там и поезд. Ту-ту!

Птицы начали возвращаться. Они садились на темную фигуру, галдели, дрались, пока всех не разогнал крук. Птицы хозяйничали, не обращая на него внимания, будто знали, что он транзитник и заниматься происшедшим не будет. В карканье звучало: «Иди своей дорогой, дыши в тряпочку, не мешай»!

Глава 2

«Если “завтра” было вчера, значит…»

1

Речку Иван перешел, неся сидор и остальные вещи над головой. Одеваясь, неотрывно смотрел на покинутый берег. Газогенераторка словно плыла против течения, оставляя две расходящиеся волны. Вода подмывала Глухарский горб, делая обрыв еще более крутым. Дорога, спускающаяся к реке, делила зеленый мир на лес слева и заросли верболоза справа. Эту картину Иван впечатал в память, как делал это на фронте, намечая переправу или переход. Зачем, сам не знал.

Через пять часов, пыльный, потный, стоял перед Гупаном и хлопцами.

– Уже погостил? – Данилка все еще носил синяк под глазом и не забывал об этом. – Шо, у невесты солдатские сапоги под кроватью нашел?

Иван развязал сидор и достал мятую, грязную фуражку повешенного.

– У вас в Глухарах, кроме Попеленко, ястребок…

– Штебленок.

– Да. А по имени-отчеству?

Гупан задумался. Сколько уж через него прошло, сколько погибло или ранено. Надо бы всех помнить по именам, надо бы!

– Никола Лексеич, – подсказал Ефрем. – Земляк мой.

– В лесу твой земляк. Висит. Вот: «Штебленок Н. А.».

Майор всмотрелся в расплывшиеся буквы. Спросил:

– Захоронил тело?

– Там не совсем тело. Два дня прошло. Птицы!

– Место покажешь?

– Место видное. Охотничья засидка. Найдете легко.

– Что приметил?

– Там было человек семь-восемь. Сапоги наши и немецкие. Один размер очень крупный, сорок шестой. У них лошадь с телегой. Ну, еще мелочи.

– Нарисуй подробно! – Гупан сорвал новый плакат с изображением оборванного немецкого генерала, положил на пол изнанкой наверх.

Хлопцы следили за движениями руки Ивана, державшей карандаш.

– Вот река… в воде полуторка газогенераторная… на той стороне холм… прямо дорога на Глухары… от нее старая дорога к брошенному Укрепрайону… здесь Болотная тропа, по ней идете… перед болотом сторожка, для охотников, засидка на дереве… старый дуб… на нем и повесили.

– Хорошо ориентируешься, – сказал Гупан. – Ты же из разведки?

– Артиллерийской.

– Тем более. Понимаешь пространство, ориентиры. На рассвете заглянем в Укрепрайон. Повезет, накроем их тепленьких. Может, разом сходим?

– У меня летучка, – ответил Иван. – Прямо к поезду.

– Дело хозяйское.

Иван подошел к окну. Внизу женщина катила детскую коляску с плетеным кузовком. Рядом на костылях скакал одноногий муж. На спине его подпрыгивал легкий карабин, похоже, итальянский «каркано».

Гупан отдавал короткие распоряжения:

– Смотри, чтоб полный боекомплект… Полтавец, сколоти гроб. И жести достань – обить. Чтоб щелей не было!

– Да где ж нынче жести взять?

– Хоть укради!

Иван обернулся. Сказал как бы между прочим:

– Этот Штебленок! Он чувствовал. Просил, чтоб я с ним прошел до реки.

Ему не ответили. У детской коляски слетело колесо. Женщина поддерживала мужа, который, присев на одной ноге, чинил коляску. Ребенок тянулся ручонкой к стволу карабина.

– Он бы объяснил хоть. А то я не поверил. Даже посмеялся над ним.

Ему по-прежнему не отвечали. Кто набивал диск, кто штопал «цыганкой» сапог. С далекой танцплощадки донеслась музыка. Пластинка была та же, только еще болеее охрипшая. «Счастье свое я нашел в нашей встрече с тобой…»

Инвалид с трудом выпрямился, посмотрел наверх, на окно. Иван отвернулся. Почему-то стало неудобно.

– Ладно, – сказал Гупану. – Я с вами. Потом – сразу на поезд.

2

…Грузили оружие и припасы на телеги. Данилка протянул лейтенанту карабин. Иван вытянул затвор из ствольной коробки. Осмотрел боевую личинку.

– Может, сразу в металлолом? – спросил.

– У тебя ж пистолет. Сильная вещь. Любую мышь наповал.

– Давай на тебе попробуем!

– Кончайте кусаться, щенки! – прорычал Гупан.

Полтавец подогнал шестиместную безрессорную бричку. В ней косо, стоймя, торчал частично обитый жестью гроб с привязанной к нему крышкой. Привели арестанта, того самого, конопатого, рыжебрового. Усадили.

– Придерживай гроб, – сказал Данилко.

– Чем, зубами? – спросил конопатый.

– А хоть зубами.

На ладони конопатого была татуировка: «Сенька. 1924». Иван внимательно посмотрел на парня. И тот изучал лейтенанта. Сказал тихо:

– А тебя чого, развязали? Хай и меня развяжут.

– А ты чем заслужил?

– От так в жизни, – хмыкает Сенька. – Одному колоски, другому соломка.

Ехали молча. Кто дремал, прижав к себе оружие, кто напевал себе под нос. Темнело.

Гроб на ухабах валился на арестованного. Тот наконец взмолился:

– Слухайте, хлопцы! Товариши! Он же меня убьет.

– Терпи пока, товарищ, – ответил сидевший рядом с ездовым Данилко.

– А говорили, шо у вас не пытают.

– Наврали!

3

Абросимов подъехал к «Штабу Гупана». Лампа на столбе освещала автоматчика. С танцплощадки доносилась музыка. Танго!

– Лейтенант, сказали, здесь… который из Глухаров! – крикнул, спрыгнув с сиденья брички, Николка.

– Уехали.

– Как уехали? – Абросимов от огорчения ударил кнутовищем по колесу.

Лектор на заднем сиденье, вытянул из кармана, за цепочку, часы, поднес циферблат к носу.

– Опаздываем!.. Нам еще охватить тружениц пенькозавода!

4

Останки Штебленка снимали уже в сумерках. Ястребки прятали носы в тряпичные намордники.

– Черт… Резиновый какой-то канат… затянулся.

Полтавец, стоя на телеге, попробовал сначала развязать, потом порвать жгут. Но его борцовской силы не хватило, достал нож. Полетели вниз обрезки. То, что было Штебленком, положили в гроб, накрыли крышкой.

– Полтавец, – сказал Гупан, – не стучи сильно. Наживи парой гвоздей.

Полтавец тихонько вколотил гвозди. Гроб опять поставили рядом с Сенькой. Издали – как странный угловатый ездок-попутчик.

– Придерживай плечом, а то на тебя свалится…

– Мне морду заверните, – попросил Сенька. – Я ж подохну с ним рядом.

– Подохнешь, так, считай, от своих, – Данилко был неумолим.

Иван достал из сидора чистую холщовую портянку, набросил на лицо Сеньки, завязал.

– Спасибочки! – глухо донеслось из-под холста.

– Лучше б я своей портянкой, – сказал Данилка. – Вот завопил бы, гад!

Лейтенант пошарил у колес брички. Подобрал змееобразные, поблескивающие обрезки странного жгута, на котором был повешен ястребок.

– Правильно, – сказал Гупан. – Сбереги.

Бричка стала разворачиваться, лошадь нервничала, не в силах выбраться, дергалась вперед-назад, ломая подрост и обдирая стволы. Полтавец успокоил ее, держа под уздцы и похлопывая по скуле.

– Веди за собой, – посоветовал Гупан. – А то дрогу вывернем.

– И чего они пригоняли телегу в такую чащобу? – спросил Иван.

– А вот это интересно бы узнать.

Дальше ехали уже в темноте. С трудом выдрались на проезжую дорогу. Гроб валился на Сеньку, припечатывая то к боковинам брички, то к спинке. Арестованный с трудом восстанавливал положение.

– Застрелили бы сразу, – пробухтел из-под повязки.

– Лучше под гробом, чем в гробу, – откликнулся Данилко.

В ночном лесу были слышны лишь звуки движущегося обоза. Оружие у бойцов Гупана было наготове. Ночь накатывалась черной массой. Вдали блеснул огонек.

5

Село замерло, прислушиваясь. На улице ржание, стук копыт, скрип телег.

– Стой, кто идет? – испуганно выкрикнул Попеленко. – Господи, товарищ Гупан, напугали! Разрешите доложить!

– Отставить!

– Слушаюсь! – Попеленко различил в бричке темный угловатый силуэт. – Ой, а это хто?

Ему не ответили. Попеленко, отвернувшись, мелко перекрестился.

Иван отодвинул запорную доску у ворот. Серафима выбежала на голос, в руке держала «летучую мышь».

– Господи, Ваня! Услышала меня Милостивая, услышала…

Свет упал на Гупана. На майоре были автоматные и гранатные подсумки, ППШ, пистолет в кобуре, фонарик на груди. Он казался квадратным.

– Ты, Микифорыч? Ще не убили?

Во дворе хлопцы распрягали лошадей, мелькали лучи фонариков, кто-то бежал с ведрами к колодцу. Связанного, избитого гробом и занемевшего Сеньку подняли из брички, перетащили в телегу: он плохо держался на ногах.

Гроб положили на землю. Борец и Полтавец, в повязках, обушками топоров навернули жесть на крышку гроба. И начали свое «тюк-тюк».

– А шо за гроб? – шепотом спросила Серафима.

– Не бойся, Фадеевна, – ответил ей Гупан. – До утра не побеспокоит.

За заборами, у своих домов, белели озабоченные, испуганные лица глухарчан: Малясов, Тарасовны, Кривендихи…

6

Глумский появился незаметно. Протянул руку Гупану, огляделся. Послушал «тюк-тюк». В слабом свете «летучей мыши» мелькали обушки.

– Микифорыч, кого привез?

– Штебленка.

– Застрелили?

– Повесили.

– Ах ты боже! Даже обжиться не успел!

– На этом свете никогда не успевают.

– Ехали б ко мне, у меня просторно.

– Мы, Харитоныч, как селедка: и в бочке уместимся. А мне покалякать с лейтенантом. Слышь! – Гупан притянул председателя за рукав: – Закон готовится. Карателей, по суду, вешать в местах, где гадили. Прилюдно!

– Дожить бы, – мрачно сказал Глумский.

7

Арестованный, прикорнувший кое-как, со связанными руками, на телеге, потянулся, стараясь расправить тело.

– Пить хо́чу.

Данилка, сменивший Кириченко, поднес к губам Сеньки флягу. Напиться как следует не дал.

– И есть хо́чу.

– Ты еще в сортир попросись.

– А что, нельзя?

– Можно. Не развязывая рук.

– Пошел ты!

Иван носил сено лошадям.

– Пойдем! – сказал Сеньке и развязал ему руки.

Карабин Иван держал под мышкой. Пошли за сарай. Сортир был плетеный: деревья в Полесье дешевы, а доски дороги. Звук струи, казалось, никогда не прекратится.

– Ты меня, правда, не узнал? – спросил Сенька, вздохнув с облегчением.

– Что, твой портрет в газетах был?

– Да ты ж не злой, лейтенант. Может, отпустишь, а?

– Давай, выходи… Это не беседка.

8

В хате горела плошка. Хлопцы сновали туда-сюда.

– Ноги, ноги обивайте. И хату не развалите, – ворчала Серафима.

В сенях стучали кружками. «Хороша водичка! Вкусная!»

– Лучше молоко пейте, хлопцы, – сказала Серафима. – Молока удосталь.

Выпили и молока, достав из вещмешков пайковый кирпичик хлеба. Покатом улеглись на расстеленную Серафимой полынь. Кое-кто тут же заснул. У каждого оружие было под боком. Гупан посидел за столом. Поразмышлял, послушал, как на улице поют девчата.

– Яка я моторна, тонка, черноброва,

Як побачишь, так заплачешь, шоб побачить снова…

– Кому веселье, кому похороны, – сказал Гупан. – Это они хлопцев вызывают. А хлопцам только упасть и заснуть. Я вот второй месяц мечтаю дома переночевать.

– А далеко дом? – спросил Иван.

– В Малинце, через две улицы.

Данилка приподнялся, почесался.

– Блохи у вас в Глухарах, – сказал он сонно. – Собаки, а не блохи.

И упал на полынь. Девчата завели новую песню. Про Гандзю.

Гандзю, Гандзю моя мила, чем ты брови начернила?

Начернила купервасом, придешь, сердце, другим часом.

Иван захрустел полынью, укладываясь рядом с ястребками. Полог был отдернут, хата стала казармой. Гупан босиком прошел на кухню.

– Серафима, найдется? Один стакан.

– Ой, Микифорыч, – поднялась бабка. – Погонят тебя с этой должности.

– С этой уже не погонят. Желающих нет.

– В могилу никто не торопится, – согласилась бабка.

Звякнуло стекло. Были слышны крупные жадные глотки.

– Хороша! – сказал Гупан и крякнул. – В Глухарах умеют. Кругом буряковая сивуха, а у вас хлебная, чистенькая!

– Закуси, Микифорыч!

– Зачем впечатление портить?

9

– Иван, ты спишь?

– Так точно, сплю.

– Продолжай! – Гупан опустился на полынь.

– А для вас – кровать.

– Я привык с хлопцами блох делить, – сонно сказал Гупан. – Пока спишь, слушай вводную. В Гуте на спиртзаводе работал инженер, Сапсанчук. При немцах пошел в полицаи, отличился… пару хуторов сжег, польскую деревню. Сведения добывал как никто: людей мучил изобретательно, с выдумкой. Приняли в СС, получил три ромбика: гауптштурмфюрер.

– Ну?

– «Ну да ну: продал дом, купил жену». Называли его в районе «хозяин». Без него немцы ничего не решали. Дали ему батальон полицаев. Посылали в Белоруссию – карать лесные деревни за помощь партизанам. Получил за усердие Железный крест. В Гуте у него была связь с дивчиной, фамилия, говорят, то ли Спивак, то ли Спивачка. Наши пришли – исчез. В лесах теперь другой хозяин, Горелый.

– А мне эта вводная зачем? – спросил Иван.

– Так, рассуждаю. Откуда этот новый каратель объявился, кто таков?

– Да я-то при чем?

– Ну да, ты же в отпуске по ранению. Все равно скоро на фронт. Правда, наша медкомиссия может не пустить, – Гупан зевнул и повернулся на бок.

– Это вы про что? – встревожился Иван, но в ответ услышал легкий храп.

10

Накинув старую телогрейку, натянув кирзачи, Иван выскочил во двор.

Еще висела луна. У телег бойцы нагружались боеприпасами.

– Чего ж не разбудили?

– Гупан сказал, бабке тебя оставить, – ответил Данилка. – Ты же инвалид.

…Выходили, когда только легкой полоской обозначился рассвет. Пешком.

– Ваня! – неожиданно раздался голос Варюси. Она стояла у калитки полуодетая. – У тебя все добре?

Сенька шел между Полтавцом и Данилкой. Дремал на ходу. Но, услышав голос, открыл глаза. Данилка сказал:

– Лейтенант, из-за тебя все девки не спят! Не туда ранило, куда надо бы.

Арестованный старался разглядеть Варю. Данилка толкнул его в бок.

– Не пялься, глаза вывернешь.

11

Чуть светало. Тося была на опушке, в распадочке. Пошумливал родник. На пне стояла глиняная кружка для желающих попить. Шевелились, под ветром, цветные ленты и тряпицы, привязанные к ветвям ольхи.

Подцепив коромыслом ведра и приподнявшись, Тося замерла. Мимо, в рассветном мареве, мрачно и целеустремленно, шла цепочка людей.

Девушка хотела спрятаться, но заметила Ивана. Вздохнула с облегчением. Взгляд ее наткнулся на веснушчатого арестанта. Тося испуганно прижалась к откосу распадка.

Парень внимательно посмотрел на девушку. И вдруг усмехнулся. Подмигнул.

– Ты, Сенька, про девчат забудь, – сказал Данилко. – Лет на двадцать.

– А чего она сюда? Колодцев нет? – спросил Гупан.

– Проща, – сказал Иван. – Священный родник.

– И тряпочек понавешали! – заметил Полтавец.

– Это пожелания, просьбы.

– Х-ха, – сказал Данилка. – Я бы на эту дивчинку пожелание оставил.

– Сначала фингал залечи, – обрезал его лейтенант.

12

Шли, уже тяжело дыша под грузом выкладки. Лес стал густым, буреломным.

На верхушки деревьев лег розовый рассвет. Перед ними был зеленый холм. Пленный остановился. Все замерли. Парень кивком указал на кусты. Гупан и Кириченко вошли в подрост, оглянулись.

Раздвинули кусты. Крашенная зеленой, облупившейся краской стальная дверь была неприметна. Прислушались: что там, за ней? Кириченко ощупал края двери, осмотрел. Чувствовалось, он здесь бывал. Достал из брезентовой сумки масленку с длинным острым носом. Петли были внутренние. Ястребок нащупал ногтем щель, просунул носик масленки, покапал. Вставил в отверстие от снятого запорного рычага крючок с бечевкой. Показал рукой, чтобы Гупан отошел подальше. И сам отступил, лег.

Стал осторожно тянуть бечевку. Дверь подалась без звука. Сначала на вершок, потом поболее. Кириченко заглянул в темноту. Снял какую-то проволочку. Втиснулся в проем.

Гупан жестом указал Ивану, чтобы он с Сенькой оставался на месте, в стороне от входа. Махнул бойцам. Часть ушла на холм, часть осталась у входа.

Бойцы достали фонари. Ждали сигнала от Кириченко.

13

Арестант неловко, боком, сел на кучку сена. В кустах просыпались птицы.

Иван пошевелил носком сапога несколько окурков, оставшихся от самокруток.

– Ты с бабкой приезжал на хутор, – прошептал Сенька. – У матери нарыв был, нога отнималась. Ты был пацан, но по-городскому одетый. В ботинках. Позавидовал я…

– Нарыв прошел?

– Прошел. Твоя бабка мазью вытянула… Нас пятеро лежало на полатях, штаны на всех одни.

– Решил в полицаях штаны добыть?

– Я в полицаях не был.

Иван приглядывался к Сеньке. Наставил палец на конопатый нос:

– У тебя четверо братьев, да? Мы вьюнов ловили в грязи… После ливня.

– Вспомнил, значит… Может, это… отпустишь?

– Чего? По своим полицаям соскучился?

– Да не был я в полицаях! Матерью клянусь!

– Братиками еще поклянись. Они тоже в лесу? – спросил лейтенант.

Сенька только хмыкнул, скривив рот. Проснулась, затрещала в кустах сойка. Иван с тревогой посмотрел в кусты. Птица проскрежетала свою песенку, точно ножом по тарелке поскребли. Утро! Лейтенант схватился за грудь, надеясь предотвратить приступ. Сенька с удивлением следил за ним.

Преодолев усилия Ивана, кашель и хрип вырвались наружу с удвоенной силой. Затрясли, лишили сил. Лейтенант согнулся, закрыв рот ладонью, карабин опустился. Тело дергалось.

Сенька вскочил и, наклонившись, из-за связанных рук, бросился в подрост. Иван поднялся, слезы заливали глаза. Наугад выстрелил из карабина в кусты, передернул затвор, но второго выстрела не получилось.

Иван старался выбить перекошенный патрон.

От входа в подземелье бежали бойцы. Данилка и Кириченко бросились туда, куда махнул рукой Иван. Гупан стоял, ожидая, когда пройдет приступ.

– И часто это у тебя?

– Нет, – ответил наконец Иван. – Но вот по утрам…

Из кустов вышли запыхавшиеся ястребки.

– Как сквозь землю! Ушел!

– Крови на траве нет?

– Нет. Лучше б не стрелял, лейтенант. Всех в лесу поднял!

Иван молчал, приходя в себя.

14

Шли по лабиринту форта, подсвечивая фонариками. Шныряли белые мокрицы. Иногда серыми тенями пробегали крысы. По стенам тянулись провода. Несколько ступенек вели в зал, где стоял остов дизель-генератора. Провода, медные и свинцовые, были частично срезаны.

Иван шел позади всех, глядя понуро. Провода пощупал, осмотрел. От электроузла остались щиты и обрезки силовых кабелей, висящие, как змеи. Колыхалась паутина.

Вошли в каземат с амбразурами, из них открывался вид на туманную долину.

В нише были сколочены двухэтажные нары, накрытые где солдатскими, а где лоскутными, крестьянскими, одеялами. Иван пощупал постели. Коснулся чайника на печурке, сложенной из битых кирпичей. Достал из-под кровати какое-то странное переплетение из лозы и реек. Провел рукой по стираным рыжим бинтам на стойке нар. Посмотрел в алюминиевую кружку.

В углу стояла бочка. Висел деревянный ковш. Внизу, в луже, плавал окурок.

– Зачем этот укрепрайон строили? – спросил Полтавец. – Среди леса?

– На флангах болота, а здесь водораздел, – ответил Гупан. – Проход! Тут же близко старая граница проходила, забыл?

– Чего забывать? Я родом с Оренбурга. У нас в степу границ нет.

В амбразуре появилось лицо Кириченко. Он свесился головой вниз.

– Ушли. Тут вроде три выхода.

Лейтенант подобрал грязную тряпку, которой вытирали лужу, выжал. Тряпка была странная, со шнуровкой. Сорвал с кровати простыню, завернул тряпку, положил в сидор. Гупан посмотрел на него вопросительно.

– Кетлик, – сказал Иван. – Вроде женской жилетки.

– Во, специалист по бабским тряпкам, – сказал Данилка.

На полу, под столом, была миска. Рядом лежала кость. Иван тронул ее сапогом. Ничего не сказал. Зато стол его заинтересовал. Не стол это был, а верстак. У тисков валялись всякие металлические заготовки. Иван подержал в руках несколько обрезанных гильз, похожих на стаканы. Вставил малую гильзу в бо́льшую. Вошло почти без зазоров. Пошарил, отыскал на столе круглую тонкую шашечку. Она тоже хорошо входила в большую гильзу. Шашечку сунул в карман. Пальцем потрогал кучку золотистой пыли на столе… Задумался.

15

Вышли из той же двери.

– Ну, что скажешь? – спросил Гупан у лейтенанта.

– Что говорить? Сорвал операцию.

– Что ты увидел?

– Зачем вам мое мнение?

– Самолюбие спрячь. Ты стоял, думал. О чем?

– Обо всем.

– А по порядку?

– Ну… Их, похоже, семеро. Думаю, есть восьмой: у входа кучка окурков, ворох сена, видно, место караульного. Были раненые: старые бинты… шина из лозы и реек. Ну… была женщина: а то откуда кетлик? Постели чистые, остатки еды, в кружке следы молока. Уж коров-то они не держат. Значит, связь с местными. Постоянная, частая: молоко пили свежее, не кисляк. Свинцовые и медные провода обрезали. Зачем? Пункта сбора лома цветных металлов в лесу нет. Еще: у них собака. Крупная. Может быть, та, которую заметил Штебленок и насторожился. Знал чья.

– Неплохо, – сказал Гупан. – А что ты там с гильзами возился?

– Гильзы обрезаны. «Пятьдесят седьмая» идеально входит в «семьдесят шестую». Думаю, кто-то мастерит прыгающую мину. В следующий раз к ним так просто не подойти.

– Гильзы обрезают, когда плошки делают, для освещения, – сказал подошедший Данилка. – «Профессор»!

Иван не обратил внимания на очередную издевку. Достал шашечку.

– Вот, склеено по шаблончику из пороха. Вышибной заряд. Взрыватель может быть любой, хоть запал…

Гупан внимательно посмотрел на лейтенанта. Повторил:

– Неплохо. Все?

– Мастеровитый у них кто-то. Инструмент ценит, значит, не успокоится.

– Это откуда узнал?

– На столе стружки и латунная пыль. А пилы по металлу нет. Вообще никакой инструмент не оставлен. Успели унести. Значит, ценили.

– И что ты предлагаешь?

– Не дать им сюда вернуться. Засаду! А то натворят дел.

– Нам срочно обратно, – сказал Гупан. – Банда Шершня прорывается. Двести штыков. Им городские склады нужны.

Тронулись в обратный путь. Все были хмуры.

– И нас не будет, и ты уезжаешь, – сказал Гупан. – Эх, лейтенант!

Он все вздыхал, сбив кубанку на лоб, чесал затылок. Потом вдруг остановился. Ястребкам махнул: идите, оставьте нас!

– Ну, так что? – спросил. – Что, лейтенант, а?

Ответа дождался не сразу. Слышно было, как сапоги ястребков мяли траву. Позвякивала амуниция. Потом все стихло.

– Ладно, – сказал Иван. – Согласен. Все меня подталкиваете, да? Укоряете! – И почти крикнул с отчаянием: – Ну, согласен, согласен! Доконали!

– Да я ничего, – возразил Гупан. – Я же молчал!

– Так молчал, что вот здесь слышно, – постучал себя по груди Иван.

16

Солнце поднялось высоко. Хлопцы Гупана запрягали лошадей. Переговаривались вполголоса: «Ножку, ножку, Буян…» – «Ну, Черная…» – «Шворень смазал?» – «Дай диск сюда…»

Осторожные селяне выглядывали из своих дворов, опасаясь начальства.

Среди двора лежал гроб. Попеленко стоял возле него, словно в карауле. Показывал ревностную службу.

– Штебленка похоронишь здесь, – сказал Гупан лейтенанту. – В райцентре у него никого.

– И здесь никого.

– А ты? Придешь иногда…

– Что, Митрофаныч, увербовал внука и деру даешь? – Серафима, появилась на крыльце с ведром и мокрой тряпкой. – Чтоб тебя дрючком перетянуло!

Гупан только поморщился. Положил на жесть гроба потрепанную книжку:

– Еще. «Уголовный кодекс». Пригодится. Тут про все законы.

– Какие у нас законы?

– Пока никакие…

– В партизанах был товарищ: «Подай, бабуся, хлебца». А зараз начальник, галифе широченные начепил: три зада влезут, – продолжала Серафима.

– Ну, бабка, чистый спирт на перце, – заметил Полтавец.

Но Серафима отмахнулась от него тряпкой:

– Холуев развел, слова не сказать! Салтаном заделался! Раньше до народу был простой.

Майор хекнул с досады. Достал из планшета листик бумаги, немецкое «вечное перо» с изображением голой девицы. Бумагу положил на планшет:

– Тебя как по отчеству?

– Бумаги пишет. Небось, на бумаге всех бандюг переловил! – не унималась бабка.

– Черт, – Гупан смял бумагу, вытащил чистую. – Последняя. Так как тебя?

– Николаевич…

– «…Николаевичу, – Гупан наморщил лоб, пытаясь сосредоточиться. – Является… истребительного батальона… С правом… При сопротивлении право применять…»

С крыльца между тем лилось:

– Соловьем пел, а теперь петухом кукарекаешь. Як же! Добился! Раненого уговорил! Теперь начальству треба накукарекать про достижения!

Гупан, торопясь, небрежно расписался, быстренько достал из кармана печать, подышал на нее и прижал к бумаге. Отдал документ, сказал:

– Последнее. Хочешь раскусить человека, узнай, что делал при немцах!

– Оружиев на тебе, Митрофаныч, як репейника на бродячей собаке, а толку? Приехал – уехал, показался – напугал!

Гупан впрыгнул в бричку:

– Ну, Глухары! У здешних баб не языки, а «маузеры»! До войны депутаты сюда не ездили отчитываться, боялись. Погоняй!

Конный поезд быстро удалялся по улице.

– С военкоматом все улажу! – донесся крик Гупана.

– Ну шо, добился своего? – напустилась Серафима на внука. – С фронту погнали, так ты до себя фронт привел? Приехал, як петух ощипанный и ще сам в кипяток лезешь!

Но Иван к характеру бабки был привычен. Достал из сидора кетлик.

– Это надо отстирать хорошенько.

– Разрешите итить? – Серафима, отдав честь, по-солдатски сделала босыми ногами поворот «кругом».

17

– Значит, товарищ лейтенант, вы мой командир? – несмело приблизился Попеленко. – Слава богу! А то ж мне была ответственность!

– Ответственность остается. Начинается другая жизнь, Попеленко!

– А я на лекции слухав, шо другой жизни не бывает. Ще до войны постановили.

…Серафима кланялась в своем закутке, присмиревшая вдруг и шмыгающая носом:

– Спасибо, Матка Бозка, Заступница, оставила онука. Токо не просила я, шоб с огня в полымя. Глупая я баба! И то сказать, Милосердная, який у тебя выбор? Кругом война. Не ты ж ее задумала! Спаси и сохрани его посеред беды.

Иван осмотрел затвор карабина. Личинку запустил в огород. Следом полетели остальные части. Обоз с ястребками постепенно скрылся в Лесу.

18

День разгорался, дул ветерок, листья на деревьях Гаврилова холма лопотали о своем.

Иван, Глумский и Попеленко среди крестов и памятников занимались похоронными делами. По лицам текли грязные потеки пота. Гроб лежал у ямы.

– Все ж таки хорошо живется у нас в селе, – сказал Попеленко. – Такого места, як Гаврилов горб, нигде нема. Где ж можно ще так добре захорониться? На лопату грунту, а дальше сухой песочек. Чистенько, як в больнице. Тишина, кругом красиво: он там ручей, там пруд…

Шелестели старые венки. За кладбищенской зеленью светлели хаты. Свежий дощатый обелиск пока воткнули в груду земли. Обили лопаты.

Лошадь дергала телегу, пытаясь добраться до травы.

– Шось народ не подтягуется! – заметил Попеленко.

Глумский усмехнулся невесело.

– Последний раз красиво Сидора Панасыча хоронили, Вариного мужа, – продолжил ястребок. – В сорок первом! Хорошее было время! Кругом немцы, а у нас в лесу старый порядок. Речи говорили. «Смерть вырвала з наших рядов верного сына народа, пламенного коммуниста!» Я аж заплакал. – Он задумался, добавил: – Похорон важный момент в жизни человека. Вот, к примеру, вас, товарищ командир, провожают в последний путь. Народу, награды на красных подушках, венки с добрыми словами. Приятно ж!

– Кому приятно? – спросил Иван.

– Не, то я так. С точки зрения!

Внизу послышалась песня. Драная шапка показалась в высокой траве Гаврилова холма.

– Ой, они жили дуже гарно, целувались кажный день,

Матку з батьком поважали, а померли в один день…

– Ну, вот и народ, – сказал Глумский.

– Гнат поминки уважает, – усмехнулся ястребок. – Токо позови!

Но показалась и маленькая Серафима. Он держалась за локоток Гната.

Развязала клунок, разложила на телеге, подстелив рушничок, яйца, лук, кусочки сала, хлеба. Поставила бутылку. Гнат стащил шапку и засмеялся.

– Помянуть! – сказала Серафима. – Чужой он был, без родни, без друзей. А человек хороший, с Беларуси. Заходив раз, мы песню згадали: «А у поле вярба нахиленная, молодая дзяучинонька зарученая…»

– Штебленок пел? – удивился Попеленко. – Живой молчал, як щас молчит.

– Со мной, милок, и телеграфный столб разговорится.

– Може, скажете речь, товарищ лейтенант? – спросил Попеленко.

– Перед кем?

– Тогда я. В последний путь провожаем боевого товарища… Героическая смерть вырвала с наших рядов верного и пламенного сына партии… Мы, со своей стороны, навечно сохраним… Спи спокойно, дорогой Микола… э…

– Олексеевич, – подсказал Глумский. – Только он вроде не член партии.

– Положено, – нашелся ястребок. – Помер, значит, пламенный член партии.

– Ну, взяли? – спросил Иван.

Гнат тоже взялся за конец веревки, продолжая напевать. Опустили гроб.

– Ровно лег, – сказал Попеленко. – Добрая примета.

Взялись за лопаты. Холмик вырос быстро. Сверху поставили обелиск.

«Штебленок Н. А., боец истребительного батальона, погиб смертью храбрых при защите жителей села Глухары».

Выпили, закуску брали грязными пальцами. Гнат пел с набитым ртом. Лейтенант смотрел на обелиск, на плохо покрашенную настойкой маренника звезду, вытесанную из доски.

– Надпись надо обновить. Краска до первых дождей.

– Керамическую плитку окисями распишем, поглазируем, обожжем, – сказал Глумский. – Навечно будет.

– «При защите жителей села», – сказал Иван. – А у каких жителей он квартировал?

19

Иван поднял выпавшую из тына штакетину. Во дворе бродили две курицы. Собачонка виляла хвостом. В мутном оконце мелькнули бледные пятна лиц. Лейтенант стукнул штакетиной по приоткрытой двери. Ответа не было. Вошел.

– Здравствуйте…

В ответ посыпались делано радостные голоса:

– Заходьте, заходьте! Гость какой! Дуже радые!

Хозяин протирал сонные глаза. Он был тощий, а жена округла, как ядро. Оба босые. Из-за немытых окон было сумрачно.

– Светло, а мы спать. Экономия! – объяснял Маляс. – Як спишь, нет потребности пищи.

– Не видел вас на похоронах…

– Я за курами бегала, – сказала Малясиха. – Петуха нема. Чужие кочеты уводят наседок, а я шукаю, где яечки поклали.

– Мы с удовольствием, – подтвердил Маляс. – Гражданский долг! Я, по социальному рождению, с малоимущих охотников. – Указал на старую одностволку.

– Да что вы со мной так… первый раз видите?

– Так то вы в пацанах состояли, а зараз при должности, – сказал хозяин.

– Где у вас Штебленок размещался? – спросил Иван.

Маляс указал на замусоленную занавеску. Лейтенант откинул ее. Топчан, табурет, полки со штопаной одежонкой. На подоконнике два стакана. Иван стал просматривать вещи.

– Ще остало́сь. – Хозяйка принесла сложенную латаную рубаху. – Постирала та зашила. Нам чужого не надо.

Лейтенант откинул соломенный тюфяк. Пусто. Заглянул на полку.

– Вы, на охоте, в лесу, видели кого-нибудь с собакой? Вроде охотничьей, помесь. Крупная. Ошейник веревочный. – Иван спрашивал по ходу осмотра.

– Не, – Маляса понесло на другую тему. – Мы с тех, кто сопротивлялся оккупантам. Ни продуктов с нас, ни квартеры. Что возьмешь? Пролетарьят!

– Почему же Штебленок жил у вас?

– Недорого, – пояснила Малясиха. – У ястребка какой доход, если честный?

– Он был честный! Достойная личность, – подтвердил Маляс.

– Куда он в последний день пошел?

– А хто ж знае, який его день последний, – сказал Маляс. – Взял та ушел. По правде, личность не полностью достойная. Насчет отношения до алко́голю.

– Часто пил?

– Не часто. Неделю прожил, токо раз пять напивался. Сядем за стол…

Жена толкнула охотника локтем: это не ускользнуло от Ивана:

– О чем он говорил?

– Молчал. А я толковал насчет вреда от алко́голя. Исключительно.

– Как выпьет, плакал! – Малясиха шмыгнула носом. – Но ни словечка!

– Крутитесь вы, как вьюны в грязи, – сказал Иван.

Он бросил рубаху на кровать.

…Маляс догнал лейтенанта у калитки.

– Не подумайте, товарищ лейтенант… Мы всегда… А есть недостойные. Сотрудничали!

– Кто?

– Кузнец Крот. Сполнял заказ для немца… склонность к богачеству. Жену довел до повреждения лица.

Иван пошел к калитке. Маляс шел следом. Тронул гостя за рукав и зашептал:

– Я к чему? Штебленок ходил до кузнеца. Пошел, и боле его не видели…

20

Кузня стояла на отшибе. Еще издали слышался звонкий перестук. В больших деревянных воротах была маленькая дверца.

В кузне светились два оконца да горн у дальней стены. Помещение было заполнено всяким лежащим и висящим инструментом, зубилами, прошивнями, бородками, кантовашками… В землю была глубоко вкопана бочка с водой. Отдельно лежали главные орудия: клещи, молотки-ручники, рабочий молот, кувалда. Однорукий Крот ковал отрез для сохи, левый рукав был заткнут за фартук. Помогало существо с закутанной головой.

– Он туда, туда стукни, потемнело…

Существо стукнуло ручником по указанному месту, и Крот с силой опустил туда рабочий молот. Еще и еще раз.

– На палец до меня…

Молот работал равномерно.

– Все, отпустить надо! – кузнец, бросив молот, ловко ухватил большие клещи, прижав одну рукоять к боку. Окунул отрез в кадку.

– Шо надо, Иван? – спросил сквозь облако пара.

– Два-три вопроса…

– Допроса? Токо в ястребки, сразу допросы?

Существо чуть размотало полотно. На Ивана смотрели красивые женские глаза. Один глаз был оттянут книзу, но самого шрама не было видно.

– Муж погано слышит, – сказала она. – Работа дуже шумливая. Извините.

– Чего извиняешься? Кто с допросом? Ванька Капелюх! Пацаном тут ошивался.

– Тогда по-свойски, – прокричал Иван: – Штебленок куда от вас пошел? Зачем заходил?

– Куда пошел, неведомо. А зашел тому, шо я запросил. Кабанчика забивал, так надо акта. Щетину ж я обязанный державе сдать.

– Ну, подписал он, а дальше?

– Не подписал ни черта. Сказал, на минутку. Вышел с карабином, и все.

– А може, вы подпишете? – спросила жена.

– Шо ты сразу с просьбами, дура! – сказал Крот. – Шо к твоей двоюро́дной ходит, так уже родня?

– Зачем ты, Олексеич, – жена смутилась. – Не деликатно так.

– Я подпишу, – сказал Иван.

– От спасибо, – глаза над повязкой улыбнулись.

Крот отнес кусок металла к горну, сунул в угли.

– Поддуй трохи, – бросил жене.

Жена, сдвигая длинные рукояти мехов, поспешно, опасаясь мужа, сказала:

– Ты, Олексеич, отдай книгу, шо он оставил…

– Знов про ерунду. На шо она лейтенанту, та книга?

Но достал с полки лежавшую среди инструментов потрепанную книгу. Якуб Колас. Стихи. Из томика выпали фотографии. Один снимок групповой. Взрослые, дети. Посреди тощий ушастый человек: сам Штебленок. На обороте: «…ичи… Гомел… обл… 1940…».

– Гомельская область… а это, наверно, семья, – сказал Иван. – Почему он приехал один?

– Я его не допытывал, – сказал Крот. – У меня свои дела, у него свои.

Он вернулся к наковальне. Иван глядел в книгу, а Олена глядела на лейтенанта.

– Ну, чего засмотрелась? – сказал кузнец. – Раздуй горн посильней!

21

– И книгу, и фотографии никогда не видели, – сказал Маляс. – Може, с собой таскал.

– Врать не надо. – Иван смотрел на охотника в упор. Маляс отвел глаза. – Как у него погибли родные? Вот, подчеркнуто ногтем, и читано, видно, не раз: замаслилось: «Только встали между нами берега крутые, все дороги завалили камни гробовые. Вместе в поле вдоль дороги колеинки вьются, никогда лишь меж собою они не сольются». «Камни гробовые». Это о чем?

– Та скажи ты, – Малясиха всхлипнула. – Как вспомню… Штебленок в книгу глядит, а по обличию слезы.

Маляс подошел к окну, осмотрел двор.

– Ну, он выпивши сказал… вроде, партизанничал, а каратели сожгли его село, с детьми, с бабами… шоб никто не поселялся, колодец набили, ну, это… человеческими людьми, и, говорил, собак туда ж побросали.

Помолчали. Малясиха вытирала слезы.

– Почему приехал сюда, не силком же прислали? – спросил Иван.

– Врать не буду, позицию не излагал. – Маляс опять взглянул в окно.

– А что вы все в окно? Кого боитесь? – спросил лейтенант.

– Привычка с оккупации. Мы ж посильное сопротивление оказывали.

– Это я слышал.

– Да, оказывали, по силе возможности, – Маляс поднял глаза. – А были которые… забыл доложить, извиняюсь, насчет Семеренкова.

– Ну?

– Делал оккупантам по́суд. Гебицкомиссар лично руку пожимал. С Берлину грамота почетная. Богател! А мы как были босые… Нина Семеренкова, старшая дочка́! Загадочная явления. Немцев не стало, и она счезла. И это, – охотничек разошелся. – Еще момент: Варя! Цацки начепляет в виде драгоценностей. Откудова? У нас не принято. Може, моей жинке тоже к лицу, а где взять?

Закрыв дверь за лейтенантом, Малясиха набросилась на мужа:

– От дурень! Язык раньше ума родился! Нашо про Варю? Лейтенант до ней ходит…

22

Попеленко, стоя на телеге и покрикивая на Лебедку, догнал лейтенанта.

– Транспорт подано, товарищ командир.

Иван шагал, молчал. Попеленко ехал рядом.

– Невеселый вы стали, товарищ лейтенант! Как Штебленок! Хочь бы рассказали чего по-дружески. Вот шо вы на войне делали?

– Я в артиллерийской разведке. Наблюдал.

– На дереве сидели?

– На дереве? Бывает. У звукометристов. А вот пушки у нас не скрипели, как твоя телега.

– Деготь дорогой. Денежное удовольствие у нашего брата ястребка сто семьдесят рублей, а буханка хлеба, до примера, сто семьдесят пять.

– Как же ты живешь?

– Загадка жизни, товарищ командир.

– А Семеренков тоже так живет?

– Клинья под гончара подбиваете? Начали с телеги! Тут, конечно, имеется странность. Живет он не погано, оба с дочкой в гончарне на доске почета висят, гроши есть. Корова, порося, куры. Но харчей докупляет, як на велику семью.

– И при немцах так жил?

– А шо ж? Черти и при немцах водились. Им без разницы. Политически!

– При чем здесь черти?

Они медленно двигались по улице. Встречные здоровались почтительно.

– Так он же с нечистой силой водится. Вот хочь мою жинку спросите, она разбирается. Кого бесы соблазнили, той обязан их кормить. Жинка одного черта знала, под видом бригадира, так он три макитры вареников съедал за раз.

– Про это Гоголь рассказал.

– Не знаю, шо ваш приятель рассказал, а я вам правду.

– Ладно, черти. А старшая дочь, Нина, когда исчезла? – спрашивает Иван.

– Не знаю. Токо сон-трава пробилась – счезла. Сон-трава, она ведьмацкая…

– Сон-трава… Это весной, как немцы ушли? Ну, давай на гончарню.

23

Гончарня была длинным строением, похожим на сарай, но с окнами.

Дымили трубы. Вечерний свет заливал выставленные на подставах изделия. Макитры, глечики, куманцы, барила, свистульки сияли красками. Двое подростков носили посуду, старший, хромой Петько, останавливаясь, считал, поводя пальцем и шевеля губами.

Иван прошел внутрь. Те же макитры и глечики, но пока бесцветные, стояли в завялочной.

За драным брезентовым пологом была «зала», здесь помещались гончары с их деревянными станками, далее ангобщики-раскрасчики, лепщики – в основном бабы да девчата. Они с любопытством взглянули на гостя. Малашка, Орина, Галка и Софа, четверка бойких глухарчанок, переглянулись и прыснули в ладошки, будто Иван явился их смешить.

Среди гончаров выделялся сутулый Семеренков. Ивана он не заметил. Бросил на круг точанку, ком красноватой глины. Босые ноги закрутили спидняк, пальцы вонзились в ком. Большой палец проколол горловину, ком превратился в шар. Рука нырнула в миску с водой, что-то пригладила… шар превратился в бочонок, вытянулся. Вскоре на круге возник сосуд. Он словно стоял на месте и в то же время, повинуясь пальцам, рос… Уже тонкошеий глечик засиял влагой. Семеренков то притормаживал, то ускорял вращение, склонял голову. Сосуд становился все изящнее и стройнее. Это мгновенное превращение глины казалось чудом.

Деревянным ножиком, окунув его в воду, гончар подровнял закраины, не переставая крутить спидняк. Потянулся за проволочным «лучком» – срезать глечик. Взглянул в «залу», словно ища одобрения своей работе. И лейтенант посмотрел туда же. Встретился глазами с Тосей. Она держала куманец и коровий рог с перышком для росписи. С перышка капала краска, приводя в негодность узор. Тося смотрела на Ивана и с испугом, и с радостью.

Семеренков перевел глаза на лейтенанта. На дочь. Опять на лейтенанта. Рука сделала неверное движение. Глечик наклонился.

Иван поманил гончара рукой. Тот отмахнулся. Он сре́зал проволочным «лучком» покосившийся глечик и бросил его в угол, к нарезанной кубиками глине. Глечик снова стал комом. Иван посмотрел на Тосю. Она готова была расплакаться. Товарки зашушукались.

– Мешаешь работать? – спросил за спиной Глумский.

24

Во дворе Попеленко, приподняв слегой телегу и сняв колесо, смазывал ступицу.

– Тут кругом бабы да девки, – сказал Глумский. – Ты своими галифе их сильно отвлек. Нужно чего, спроси у меня.

– Семеренков нужен, – сказал Иван.

– Вопрос какой?

– Простой: что делал при немцах?

– Глечики делал.

– А Нина?

– Учетчицей на гончарне. У ней тяги до глины не было. У каждого своя тяга. У тебя до девок.

Петько рассмеялся и выронил горшок из стопки. Горшок удачно упал на солому, которой выстилали подставы. Глумский погрозил хлопцу кулаком.

– Говорят, она исчезла, как немцы ушли, – сказал лейтенант, сдерживая раздражение.

Глумский посмотрел на Ивана с усмешкой.

– И снег.

– Что снег?

– Тоже ушел. Как немцы ушли, исчез.

Попеленко прикрыл рот ладонью. Когда отнял, лицо было в смазке. Иван закусил губу, помолчал.

– Вы посуду через лес в Малинец возите, – сказал, наконец. – Оттуда – выручку. Бандиты не трогают?

– А им зачем село обижать? Люди обозлятся.

– Значит, у вас перемирие?

– Вроде того.

– Председатель, – сказал Иван. – Может, у вас не перемирие, а дружба?

Подростки, раскрыв рты, смотрели на Ивана и председателя. Орина выглядывала из гончарни, приоткрыв дверь. За ней светились лица Малашки и Галки. Глумский подошел близко к лейтенанту.

– Слушай, Ваня… Дед рассказывал. В старое время повадился в село медведь. В год двух-трех телят обязательно задерет. Зато волки ушли. А те резали без счета. Потому решили: «своего» медведя не трогать.

– Это к чему? – щурится лейтенант.

– К тому, шо живем не погано. Сюда налоговые инспектора и финконтроль боятся ездить. А ближе к городу голодно. Там все хозяйства обдирают как липку. Заметил, шо у нас не голодают?

Председатель пошел к гончарне.

– А что с медведем стало? – крикнул вслед Иван.

– Убили! – Глумский обернулся на миг. – Людей начал задирать.

25

– Я у них на конюшне банку с тавотом пригрел, – сказал Попеленко. – Не скрипит телега!

– Верни!

– Не! Буду нести обратно, подумают, шо хотел украсть!

Лебедка лениво потянула телегу по дороге к селу. Иван молчал.

– Вот вы сразу: шо было при немцах? Обижаете людей таким интересом. От людей отрываетесь, от коллективу.

– Кто коллектив, ты?

– И я. Все село. Люди. Бывает, конечно, лаются, доносничают, подворовуют… Нормальный коллектив. Вот про пушечную разведку вы не пояснили. На дереве, значит, не сидите. А як видите за десять верст?

Прикрыв свои действия телом, он извлек из-под соломы пузатую бутыль, кружки, сало в тряпице.

– Поближе до людей надо, – сказал рассудительно, наливая жидкость в кружки. – С уважением до личности.

26

Смеркалось. Серафима в сарае доила корову. Доносилось цирканье молока, бьющего из сосков в подойник, постукиванье копыт, удары хвоста о бока: донимали кормилицу злые вечерние слепни. На эти звуки накладывалось озорное пение девчат, собравшихся на площадке у пожарного била.

У сусида хата била, у сусида жинка мила,

А у мене ни хатинки, нема щастя, нема жинки…

В стройный девичий хор ворвался нескладный мужской дуэт.

Е у мене сусидонька, люба, мила дивчинонька.

Корова, отдуваясь, выбирала остатки мешанки из ведра. Бабка, поднявшись с подойником в руке, вглядывалась в сумерки. Прислушалась.

Та не знаю, що робить,

бо боюсь туды ходить…

– пение приближалось.

– От тебе раз, – сказала Серафима. – Прямо сдается, мой дед повернувся.

…Попеленко, хотя и сам шатался, помог командиру попасть в калитку, при этом недопитую бутылку из рук не выпустил. Иван, отмахиваясь от песни, которая сама лезла в горло, пробовал вернуться к разговору.

– Понял? Артразведка бывает визуальная, инструментальная, оптическая, радиотехническая, звукометрическая, воздушная… и… и…

– А вы кто ж были? – спрашивает Попеленко.

– Визуальщик, если научно. По-простому, наблюдатель. Обычное дело.

Они одолели крыльцо. Серафима, открыв рот, наблюдала из сарая.

– Забрасывают нас… или сами… в тыл… маскируемся, засекаем цели. С радиостанцией, конечно.

– А если немец вас находит? – Обнявшись, они втискиваются в хату.

– Стараемся уйти.

– Куда? Кругом же немец!

– Если выхода нет, вызываем огонь на свои корди… координаты. Не сбивай меня!

– Я не сбиваю. Так шо, по вас свои вдарят?

– О, ты начал вникать. Поеду на фронт, возьму тебя с собой!

– Не, я вас лучше тут буду ждать.

Иван дошел до кровати и упал на нее. Попеленко стащил с командира сапоги, расстегнул ворот гимнастерки, поправил мокрую прядь волос.

Бросив взгляд через плечо, увидел вошедшую в хату Серафиму. Пояснил:

– Ну, от… А то бегает, переживает… Тепер все будет хорошо.

– Лес прочесать! – закричал вдруг Иван, приподнявшись, и тут же снова упал на постель.

– Вот, – обрадовался ястребок. – Приказ дал и отдыхает. Не хуже других командиров.

27

В кухне Попеленко поставил бутылку на стол. Серафима, делать нечего, полезла за закуской, бормоча:

– Ты, кум, шоб тебя перевернуло, немолодой, нутро укрепил, а ему ни к чему! И заповедь есть: «не вводи в соблазнение».

Но ястребок не слышал, говорил о своем.

– «Лес прочесать». Скоко зубцов в гребенке? – он вынул расческу. – Сто, не меньше. И то, вспотевши, не расчесаться. А скоко нас, ястребков? Вот побьют немца, армия прочешет лес, як бороной. А шо себя губить? – он осмотрелся, зашептал: – Я с бандитами прямо у лесе встречался. И от – живой-здоровый.

Он выпил и захрустел огурцом, подтверждая крепость здоровья.

– Это як же тебя примудрило?

– Ехав по чернику. Выходят. Один лошадь под уздцы, двое с боков. «Як дела, ястребок?» Здоровые, с автоматами. Я похолодел. Ну, думаю, дети мои – сироты. Говорят: «Ладно, мы таких не давим, а по первому разу поясняем».

– Пояснили?

– Ну, дали раза два по физиономии лица. Ты по-человечески, и до тебя по-человечески.

28

Иван, среди ночи, немного протрезвев, долго смотрел на коврик, на чуть заметную в полутьме красочную парочку. Счастливые. И лебеди у них, и луна. Встал, не отрывая глаз от парочки, надел сапоги, заправил гимнастерку.

Бабка, дремлющая за кухонным столом, открыла глаз.

– Ты куда?

– Проверить обстановку.

– Чисто дед, – сказала Серафима, глядя в окно. – Тоже тихо так. Тот, правда, вроде за лошадьми.

Иван нетвердой походкой прошел к калитке, выходя, забыл закрыть.

– Ну, все, – вздохнула Серафима, – теперь от бутылки до бабы и обратно.

Она вдруг опомнилась, побежала к божнице.

– Ой, Матка Бозка, запутала я тебя. То одно прошу, то другое, а у тебя, Милосердная, штата не дуже велика, разберись со всеми. Останний раз прошу, заспокой его по своему разумению, меня вже не слухай, Дева Премудрая!

29

– Ой, який ты тепленький, – засмеялась Варюся. Она в одной рубашке выскочила во двор, к погребу. – Я травяного настоя наготовила для грудей, а тебе ж надо рассолу…

Иван с жадностью пил из большого кухля. Мерцали живые цветы, цветы вышитые. Варя меняла постель. Сверкнули простыни с кружевной снежной оторочкой. Движения Вари были похожи на священнодействие.

Иван повел пальцем, то ли грозя, то ли проверяя, не двоится ли в глазах.

– А вот и ты не пришла на похороны!

– А кто пришел? – спросила Варя, взбивая еще одну подушку. – Ваня, нашо людям себя выказывать з-за чужого человека? Может, завтра с Лесу придут, поинтересуются. В грозу дома сидят, в поле не бегут.

– Думаешь, я оттого, что выпивши? Я от несправедливости.

– Ваня, у нас все мужики пьют от несправедливости. А потом бабу по морде раз – и вроде уже справедливость.

– Это неправильно… это я никак не могу допустить.

– Ваня, знаю, чего мучаешься. А ты подумай! Ты ж стал начальство. Спокон веку начальнику кланяются, а в кармане дулю показуют. – Она, смеясь, помогла лейтенанту раздеться. – Ложись, не переживай. Наладится!

– Ты как Попеленко, – бормотал лейтенант.

Он засыпал. Было тепло и уютно, жизнь казалась разделенной и прочной. Подушка пахла нежно и сладко, немножко Варюсей, немножко лесной свежестью, немножко всем этим большим, устроенным и спокойным домом.

30

В сенях кто-то громко стучал, кричал и ругался. Иван с трудом открыл глаза. Чуть светлели окна.

– Товарищи, откройте! Срочное сообчение с району!

Голос принадлежал подвыпившему человеку.

– Вроде Яцко ломится, – Варя, накинув на рубашку куртку, вышла в сени.

– Якое сообщение?

– Варя, то ж Яцко, бухгалтер!

– Та слышу. У меня шо, контора?

– Варя, у тебя товарищ лейтенант! Я соображаю… я ж бухгалтер!

– Иди в бухгалтерию.

– Не, Варя, важное сообчение до товарища лейтенанта.

Лейтенант был уже одет, когда загремела щеколда. Маленький Яцко прикрывал рот ладошкой.

– Извините, не дышу, чесноку в дороге поел. Токо шо з району. Я бы вчера, та лошадь… Вот… – Он порылся в карманах, вытащил клок сена. – Отут было… Може, кобыла съела? Привыкла по карманах шарить, за хлебом, зараза.

– Какое сообщение? – зевнул Иван.

– Вроде нашлось! – бухгалтер протянул бумажку.

Буквы были отпечатаны телетайпом: «тося я малинце буду завтра иван».

– Это ж моя телеграмма…

– Телеграмма само собой. На почте сказали, чтоб немедленно, ввиду отсутствия проводной связи. А то другое, из райкому, сообчение.

– О чем?

– Щас! Без бумажки! У меня память… я баланс до копеечки! В общем, «товарищ Абросимов прибывает послезавтрава с планом против бандитов… оказывать помощь в борьбе… с уверенностью в победе»! Вот так приблизно!

– Абросимов, Абросимов… А, Николка! Послезавтра? А ты выехал когда?

– Стоп, не сбивайте! Выехал вчера, значит, послезавтра то завтра.

– А если позавчера выехал?

– Не сбивайте. Я бухгалтер. Завтра то уже сегодня, да? Я должен приехать вчера. Значит, послезавтра – через день после вчера… От кобыла, зараза, подвела!

– Иди, Яцко, проспись! – Варя вытолкнула незваного гостя, закрыла дверь. – Вообще-то он непьющий!

– Я вижу.

– Правда! Боится через лес ездить. Напивается до потери, а кобыла дорогу знает. Пока проспится, уже на месте. Иди в постель. Голова не болит?

Кровать вздохнула под тяжестью тел. Варя была нежна и ласкова. Рассмеялась:

– Третьи петухи спели, а приступу нету. Любый мой, будешь здоровый до ста лет.

31

Серафима была в утренних хлопотах. На летней печи дышало паром ведро. Бабка вывалила белье в дежку, положила золу в мешочке. Налила кипяток из ведра, помешала мутовкой. Вытащила кетлик. Первая грязь смылась, засияли узоры. Она покрутила кетлик перед глазами, покачала головой: красота какая!

– Тадеевна! – кликнули от калитки.

Бабка кинула кетлик в воду. Во дворе появился крепенький морячок в метровых клешах. Стайка девчат и детворы тут же прилипла к забору.

– Здравствуйте, мамаша Тадеевна! – Улыбка у морячка была нарочито кособокая, чтоб приоткрыть во всей красе стальную фиксу. – Годы вас не берут, цветете, как роза на клумбе. Определенно меня импонируете!

– Господи, Валерик, – всплескивает руками Серафима. – Живой! Слав те Господи! Бачь який! Говорит по-городскому! А был босяк!

– Флот, мамаша, это школа культуры.

Варюся спала, когда Иван, крадучись, босиком, выскользнул из хаты. Мокеевна, помощница Вари, готовившая во дворе кормежку для скотины, отвернулась, чтобы скрыть усмешку. Сапоги, гимнастерку, ремень лейтенант нес в руке. Вид у него, босого, помятого и непричесанного, был не очень представительный.

Тайком пройти не удалось. Девчата у забора согнулись от приступа смеха.

– Купаться ходил, – сказал лейтенант. – Водичка что надо.

Девчата зашлись в новом приступе.

Во дворе ждала новая неприятность: морячок.

– От так встреча! Ты ж Иван Капелюх?

– Валерий? – Лейтенант взял себя в руки. – Тебя как принесло?

– Недельный отпуск. За героическое взятие Измаила.

– Его же брали.

– Кто?

– Суворов.

– Суворов пехота, а мы моряки. А ты, сказали, этот… ястребок, что ль?

– Вроде.

Пожали друг другу руки. Морячок поморщился, разгоняя воздух ладонью.

– Фу, ну и гадость! Сдурели вы тут в тылу! В лесу документы проверяли!

– Кто?

– Да эти, твои, бойцы-истребители. В тылу, а бойцы.

– Кто проверял? – Иван на глазах трезвел.

– Я не фраер, документы потребовал. Все законно.

– И как фамилия – кто проверял?

– Эта… смешная. Цыпленок? Шубленок?

– Штебленок?

– Во! Попадание с первого залпа!

– Валерка! – закричала из-за тына Кривендиха.

– Ну, пойдем с мамой визиты делать! Отдыхай, милиция! – И, небрежно отдав честь, Валерик морской походочкой удалился.

За ним потянулись любопытствующие.

– Шо он, як индюк до петуха? – сказала бабка. – Ты бы форму одел, показал, кто с вас красивше.

Но Иван сидел на завалинке. Потом вскочил. Притащил ведро воды из колодца. Вылил на голову.

– Ты шо? Вода холоднюча, а у тебя грудя больные! – запричитала бабка.

32

У калитки переодетого и побрившегося Ивана встретил Попеленко. Из оттопыренных карманов торчали горлышки бутылок, заткнутых початками.

– Товарищ командир! Як говорят, продолжим знакомство!

– Пошел отсюда! – взорвался Иван, рука его полезла в карман. – И чтоб я тебя с этим не видел! Расстреляю к чертовой матери… Бандюги под селом, флот издевается, немедленно взять карабин и патрулировать!

– Во, бешеный! Заикой сделает! – Попеленко пустился прочь, оглядываясь. – Так же нельзя, за работу не опохмелясь…

33

Огород Глумского стал утоптанной площадкой. Председатель гонял жеребца на корде. Жеребец косил налитым кровью глазом, ронял пену, грыз удила. Лейтенант поздоровался, услышал что-то невнятное в ответ.

– Добавь, Справный! – кричал Глумский. – До кобыл швидко бегаешь, а тут лодырничаешь!

Поглядеть на коня сбежались пацаны во главе с попеленковским Васькой. Выглядывали из-за деревьев, из подсолнухов. Шушукались: «Я на нем три раза ездил». – «Не ври, три раза Глумский не даст». – «А я ему гранаты принес. С запалами!» – «Не ври, без запалов». – «Щас дам по шее». – «Я трубу минометную приносил». – «А я патронов винтовочных штук тыщу, во!»

– Слушай, Петро Харитонович! – сказал Иван. – Ты с жеребцом разговариваешь, может, меня тоже выслушаешь? Как-то не заладилось у нас.

Глумский, наконец, посмотрел на лейтенанта. Сказал:

– Так я вижу, что за конь. На колхозную кассу работает. На всю округу производитель! Полезное животное. А какой ты человек, не разбираю.

– Разберись.

– Знаешь, чей он конь был? – спросил Глумский. – Полицая Сапсанчука. Тот его реквизовал на конезаводе в Гуте. Сахарком баловал, булками. Дети того не видели, что этот конь. Ну, чего хотел сказать?

– Дивчину, фамилия Спивак или Спивачка, знали? В Гуте?

– Ну… Спивак Андрей, такой был. Начальник солодильного цеха. Многодетный. И девчатки у него водились. Тебе какая по имени?

– Этого я не знаю.

– Значит, твоя пушка без прицела.

Председатель перевел коня на шаг. Вытер мокрую шерсть, иногда прижимаясь к Справному щекой. Повел «выхлаждать», бормоча:

– Тихо, тихо. Походи еще, остынь!

– Ну, я зайду, когда с лошадью наговоритесь! – сказал Иван.

– Это не лошадь, – Глумский оскалил зубы. – Это конь.

Пацаны гомонили: «Васька, чего не попросил коня? Зря затвор принес!» – «Так лейтенант пришел». – «И чего? Лейтенант не вредный». – «Не вредный? Батька говорит: зверь. Замучил».

Председатель завел Справного в сарай, поставил в денник.

– Пошли, лейтенант.

34

В хате было чисто и пусто. Стол, табуретки, мисник с посудой, железная койка под серым сукном. На столе открытый механизм кристаллического детектора.

Глумский тронул иглу. В хату, сквозь помехи, ворвался голос. «Наши войска… кровопролитных боев… вышли к реке Висла… в результате мощного удара под Шяуляем… к границе Восточной Пруссии…»

– Теперь немец уже не вернется, – сказал Глумский, приглушая звук. – А то все пугал чудо-оружием.

На стене висел, срисованный с фото, портрет парня, напоминающего председателя.

– Лицо знакомое, – сказал Иван. – Это вы в молодости?

– Что я, артист, на себя любоваться? Так у тебя дело?

– Вы за что меня недолюбливаете?

– Пусть бабы долюбливают, а я оцениваю. Это и есть твой вопрос?.. Садись! – Глумский мотнул головой в сторону портрета. – Сын мой, Тарас. Ты его не знаешь, он в Гуте учился. Этот приемник собрал в пятом классе. Теперь я один в селе радио слушаю… Когда я в партизаны ушел, он ко мне собрался. Винтовку нашел. Красивый парень, рослый. Но… семнадцать лет было. Пацан зелененький. Полицаи поймали.

Глумский помолчал. Иван ждал. Было слышно, как тихо шелестит голос в детекторе: «Военно-воздушные силы союзников произвели мощный налет на места запусков самолетов-снарядов ФАУ-1 на севере Франции…».

– У Сапсанчука дело решали сразу, – сказал Глумский.

Помолчали. Иван смотрел на портрет.

– Я тогда пробовал до Сапсанчука добраться, – Глумский размял в труху незажженную цигарку. – Охрана бешеная. Я, раненый, два дня в лесу лежал. Решил выжить. – Он вдруг спросил резко: – Чего еще хотел спросить?

Иван отвернул край пилотки, где лежали пучки шерсти, подобранные с места, где висел Штебленок.

– Чья лошадь? Здешняя или чужая? Вроде бурая.

Глумский подошел к окну. Рассматривал пучки и на свету, и против света.

– Не бурая. Буро-чалая. С проседью. А проседь бывает или от масти, или от возрасту. Здесь и такой есть волос, и такой. Старая лошадка. Этот колер только у одной кобылы.

– Чьей?

– Помощника твоего, Попеленко.

– Не может быть.

– «Не может быть»! Ты много у нас узнаешь, чего не может быть.

35

В разгар дня телега с сеном двигалась по песку, вдоль леса. Попеленко себя не утруждал, сена навалил малую копицу, даже веревками не перетягивал: собою придавил. Лежал наверху, глядя в небо и напевая бесконечную чумацкую песню.

– Везить мене краем долины, аж до той червонной калины,

Аж до той похилой хатынки, де покинув диток та й жинку…

Лебедка с обычной ленцой месила песок.

– Попеленко! – закричал Иван, увидев удаляющийся воз. – Попеленко!

Ястребок не слышал: голова глубоко ушла в сено. Не дождавшись ответа, лейтенант выстрелил из своего «вальтера» в воздух. Кобыла шарахнулась, а ястребок тут же скатился с сена, стукнувшись о дорогу пятой точкой. Сел.

– Шо с вами, товарищ командир? Я куприк отбил. Не могли по-людски крикнуть: «Попеленко, треба побалакать!»

– Давай побалакаем! Помнишь день, когда Штебленок исчез?

– Ну шо ж я, дурной? То ж был важный момент, – протянул ястребок, стараясь угадать, к чему клонит лейтенант.

– Ты в тот день с Глумским в его бричке сидел. А кому свою лошадь отдал?

– Никому! Казенная животная!

– А если без брехни?

– Вечно люди сплотируют мою доброту, – заявил вдруг ястребок. – А потом доносничают.

– Кто брал лошадь?

– Варюся попросила, – вздохнул Попеленко. – У ней сено накошено было, а в селе забойщик гостювал, Климарь, так его послала. А я вошел в положение: работа чижолая, а он здоровый!

– Чего Климарь «гостювал» тут? У кого?

– У кого не знаю. Он пришел-ушел. Забойщик бродячий. Но майстер! А свинью у Крота забивал.

– Где Климарь живет?

– Та кто знает? Говорю: бродячий.

– Ты, конечно, бесплатно кобылу давал, по доброте?

– По доброте, но за гроши. Казенная животная, а жрет, як частная.

Ястребок, охая, поднялся, взял Лебедку под уздцы.

– А шо у вас, товарищ лейтенант, такой интерес до лошади?

36

Уставшая лошадь, но не попеленковская буро-чалая, а темная в подпалинах, катила по лесной дороге старую бричку. Ездока видно не было. Только нога в латаном ботинке, выставленная за борт, покачивалась в такт движению. Узда свисала с морды кобылы вместе с нахрапником и удилами. Лошадь увидела в стороне поляну, пошла туда. Заметила воду в колеях. Стала пить. Потянулась к зелени. Человек в кузове этому не мешал. Рука, вся в резаных ранах и крови, свисала безвольно…

37

Вечер обволакивал село. Иван постучался в дверь.

– Открыто, – раздался певучий голос Варвары. – Я ж говорила, для тебя замков нема.

Варя встретила лейтенанта, не отрываясь от швейной машины:

– Рано пришел. Хотела обнову показать.

Иван встал посреди горницы.

– Шой-то ты сурьезный. Як Сидор Панасыч, царствие ему небесное.

Она, встав, прикинула обнову. Недошитая юбка, заколотая булавками, открыла бедро. На Варе была домашняя сорочка-кошуля, с широким вырезом, которую удерживала на плечах тонкая тесемка.

– Варя, вот ты у Попеленко кобылу брала…

– А шо делать? – Варя держала в зубах булавки и кокетливо шепелявила. – Лошади все казенные. Нам объясняли, шо лошадь теперь «средство производства». Не розумею, Ваня, чего лошадь производит, кроме навозу?

– Так, значит, брала. И посылала Климаря за сеном?

– От люди. Доложили. Завистники! Шо, наемный труд? Посылала. Я надрываться не желаю, как наши сельские бабы. В тридцать годков старухи!

– Что Климарь за человек? Откуда взялся?

– Тут треба его мамку спрашивать. Закончил вопросы, Иван Николаевич?

– Значит, привез Климарь свежее сено?

– Привез. Желаете сверить? Идем!

Пошла в одной рубахе. Во дворе Мокеевна убирала вилами навоз.

– Иди до дому, Мокевна! – сказала Варюся. – На вечерню дойку приходи. Через часок-другой. Дай-ка одеялко с веревки.

– Соромница, – сказала с восхищением Мокеевна, провожая взглядом хозяйку и гостя. – Рубаха ниже титек. Так есть шо показать! Ой, красивая пара! Своего щастя не было, так хоть подивиться на чужое.

Скрипучая дверь клуни пропустила их внутрь. Взбитое свежее сено толстым слоем покрывало земляной пол. И настил, куда вела лестница, был полон. Сладко пахло сухим разнотравьем. Казалось, запах исходит от Вари.

– Как, Иван Николаевич, сверху будете проверку делать чи снизу?

Дверь клуни, скрипя, закрылась от собственного наклона. Засветились щели.

– Темно! – сказал лейтенант.

– А вы шо ж, Иван Николаевич, свежее сено по запаху не чуете?

Она бросила одеяло на сено и толкнула Ивана. Со смехом упала рядом.

Мокеевна во дворе замерла с вилами в руке. Прислушивалась.

– Погоди, – он встал. – Я по делу.

– А лежа нельзя говорить? Удобней.

– Как ты познакомилась с Климарем?

– Ты шо, Ваня? Себя не ценишь! Сдался мне бугай старый!

Она ухватила Ивана за ноги. Он пробовал удержаться, но упал, поглядев сверху на Варюсю. Рубашка ее, с легкомысленной тесемочкой, совсем сползла.

– Ну, Ваня, проверяй, шо хочешь! – она стащила с него гимнастерку. – На сено не скатись, уколешься. От так. Ну, и ремень у тебя тугой!

Ее смех превратился в прерывистое дыхание.

– Ой, девка, – уже у калитки вздохнула Мокеевна. – Кровать шире луга, а ей сеновал давай!

Покрутила головой и пошла, вспоминая что-то свое, давнее.

38

Уже в сумерках лошадь, наконец, выкатила бричку на дорогу. Нога все так же торчала за бортом. Лошадь брела медленно и устало, но все же обогнала Гната, шагавшего к селу с тяжелым мешком на спине. Дурень остановился, вытянулся, напевая бесконечную песню. Нелепо улыбаясь, отдал честь ботинку в бричке.

Обеспокоенный стуком копыт, Маляс выглянул из-за плетня. Увидел бричку, въехавшую в село. Небо сеяло бледненький свет.

– Ну шо там? – прибежала к нему Малясиха.

– Та убили, – говорит он. – Ты не гляди. Кровь!

– Кого убили?

– Не нашего!

Лошадь, остановившись у двора Малясов, ощипывала ветку над плетнем.

– Гони ее, гони! – прошипела Малясиха. – Не хватало, шоб возле нас. Гони на чужой двор!

…Маляс нахлестывал прутиком усталую лошадь. Оглянулся. На улице было пусто. Стараясь не скрипнуть, отворил ворота. Так же тихо ввел бричку во двор. Чуть заметен был над крышей покосившийся флюгер-петух.

39

– Погляди, Ваня, – Серафима поднесла поближе к плошке выстиранную жилеточку с вдетой шнуровкой. Краски играли на вышивке-мулине. – Бачь, як кетлик отстирался. В трех щелоках старалась. Новенький, як вчера пошили.

– Какая ж хозяйка бросила его под ноги, в грязь? – спросил Иван.

– Та никакая хозяйка не бросит. Одной вышивки на два месяца работы. Вам, мужикам, что… гимнастерку напялил, галифе затянул и добре, а для бабы!.. Как можно бросить под ноги? Я б лучше померла, а не бросила!

– «Померла?» – Иван задумался. – «Померла». Это ты верно сказала. Знать бы, чей кетлик.

– А шо тут знать? Такая корсеточка только у Нины Семеренковой, ей Варюся шила и вышивала. Лучше Варюськи никто не способный. А ты, Ваня, на сене валялся, – бабка вынула из волос внука несколько травинок. – Хорошее сено, дубровное.

В дверь неожиданно бухнули кулаком. У Попеленко было мокрое от пота лицо, глаза ошалелые, карабин в руке подрагивал. Голос прозвучал хрипло:

– Товарищ командир, Иван Миколаевич!..

– Тихо ты, – бабка крестится. – Як с Лысой Горы прибежал, Господи спаси. Ты говори, не трясись!

– Беда! Ой, беда! Товарищ лейтенант, допомогайте! Як покойника вижу, мне аж млосно, руки-ноги валятся. А там такое, не дай бог!

Глава 3

«Ты злой»!

1

Они выбежали со двора. Иван на ходу натягивал гимнастерку, придерживая одной рукой фонарь. Попеленко дышал в затылок.

– Где? – спросил лейтенант.

– У Семеренковых.

Иван пустился во всю прыть.

– Товарищ командир, потихше! – закричал помощник, безнадежно отставая.

Иван, хрипя, ворвался во двор гончара, нечаянно толкнул Тарасовну, которую любопытство, смешанное со страхом, заставило замереть у калитки.

Луч фонарика побежал по лицам. Глумский… Семеренков… Тося! Да, Тося! Девушка прикрылась от света рукой. Иван вздохнул с облегчением. Только теперь он обратил внимание на повозку.

Комсомольский секретарь сполз с сиденья и сложился, словно в молитвенной позе. Не шевелился. Сиденье было в крови. Все стояли вокруг, не в силах двинуться с места.

В ногах у Абросимова лежал скомканный брезентовый плащ.

– Расстели! – сказал лейтенант своему ястребку.

Он поднял Николку и почувствовал запах пота, крови и мочи, неизменных спутников мучительной смерти. Только в литературе и фильмах умирают красиво. Плащ лег на траву. Иван осторожно положил парнишку на брезент. Тело показалось по-мальчишечьи легким.

Светлая рубаха секретаря была в крови. Нож размашисто раскромсал ее на груди так, что без труда можно было распознать в разрезах пятиконечную звезду. Ладони тоже были изрезаны. Изо рта торчал листик бумаги.

Верхняя губа Николки вдруг вздернулась, открыв два слегка выщербленных зуба. Бумага изо рта выпала. Иван, вздрогнув, взял ее и охватил пальцами запястье Абросимова. Вена не билась, но запястье, почудилось, было теплым, даже горячим.

– Ну, шо, теплый? – догадалась Серафима.

Бабка неслышно возникла за спиной Ивана.

– Посмотри, – сказал лейтенант.

Серафима слыла целительницей. Положила ладонь на лоб Абросимова, потом ощупала шею.

– Сдается, шось подергивается в нутрях. Ваня, перевязать надо!

Тося тут же исчезла.

– А як тут перевязать? – засомневалась бабка. – Кругом порезано. Ой бо… За шо ж его так? Ему бы крови влить подходячей. Дохтора умеют!

На темной улице были едва различимы силуэты людей. Глухарчане высыпали из хат, но не подходили близко: все уже знали, что бричка привезла чужого. Надо было подождать, пока начальство все выяснит, а то еще запишут в свидетели или куда пошлют. Кто первый сует нос, тот по носу и получает.

– Ты куда? – удержала Кривендиха Валерика. – То ихнее дело, ястребков!


– Ну, хто повезет до дохторов? – спросила Серафима.

– Ночью через лес? – отозвался Попеленко. – Мало одного мертвяка?

Семеренков не отрывал глаз от мальчишки в бричке. Глумский смотрел в землю. Пробормотал:

– Тадеевна, не довезти его.

Позади Ивана раздался треск разрываемой простыни. Он обернулся. Тося подала ему длинный лоскут, тут же оторвала второй. На этот раз она осмелилась посмотреть прямо в глаза Ивану. На щеках ее блеснул свет. Слезы?

Глумский приподнял парня. Иван окончательно, до края, разрезал рубаху. Сначала перевязал еще сочащуюся кровью грудь, потом ладони.

– За нож хватался, – сказал Глумский. – Зелененький совсем пацан. Белый уже, а кровь сочится. Молодое хочет жить.

Иван протянул руку за очередным лоскутом, обернулся. Сильными пальцами лепщицы Тося продолжала рвать простыню и подавать лоскуты. Иван задержал ее пальцы в своих. Она не опустила взгляда. Она была с ним в эту минуту, заодно с ним, он ощутил это единение.

2

– Попеленко, запрягай Лебедку, я поеду, – сказал Иван.

– Щас, – сказал ястребок. – Щас, я швидко, в секунд!

Но не тронулся с места.

Глухой старческий голос донесся из сумрака, из глубины ночного пространства:

– Шо тут стараться? В село въезжал, уже не дышал.

Луч фонарика скользнул по кругу и выхватил бельмастое, будто застывшее лицо столетнего вещуна Рамони.

– Ты шо, сам дошел, Рамоня? – удивилась Серафима.

– Ноги дошли.

– И учуял, шо не дышит? – спросил Попеленко, который, кажется, слегка обрадовался словам Рамони.

– Человек, когда пищу приймает – земная тварь, а когда дышит – небесное творенне. А мне до неба вже близко, оттого чую.

Глумский помог Рамоне опуститься на колени.

Узловатые, высохшие пальцы старца скользнули по телу, иногда задерживаясь.

– Пустые жилы, – говорит он. – Утекла жизнь.

– Господи, – Серафима перекрестилась. – Курицу зарезать зараз трудней, чем человека, она гроши стоит. Упокой, Боже, душу усопшего раба твоего и прости прегрешения, вольные и невольные…

– Какие там прегрешения, – говорит Глумский. – Не успел. Кто у него из родных, а?

Иван, вспомнив мать, сестренку, гитарные переборы, уютный дом, ничего не сказал. Повесил фонарик на пуговицу, стал шарить в бричке.

Луч света дернулся, выделил алые мальвы над Абросимовым, долетел до покачивающегося петуха-флюгера. Лошадь потянулась к траве, потащила бричку, едва не опрокинув лейтенанта. Попеленко схватил вожжи, удержал.

Иван нашел на дне брички пистолет, бегло осмотрел его. Сунул в карман.

– Омыть надо да псалтырниц звать, – крикнула Тарасовна, боясь оторваться от калитки.

– Это родные решат, с похоронами. – Глумский приподнял и отстранил Рамоню. – А пока на старый ледник, где молочарня была…

– Эх, Харитоныч, – говорит Серафима. – Зачем церкву рушил? Поставили бы там, свечки зажгли. А так на старый ледник, во тьму адскую.

3

Попеленко наклонился, чтобы взяться за брезент. Увидел ноги Семеренкова. Посмотрел снизу вверх, на лице его отразилась усиленная работа мысли. Спросил у гончара:

– А як же лошадь во двор заехала? А?

– Не знаю… Может, толкнула ворота?

– А потом за собой закрыла? Товарищ лейтенант, интересный факт!

– Попеленко! – ответил за Ивана Глумский. – Когда ты спишь, я у тебя крышу с хаты могу утащить, не услышишь. Давай, берись!

Иван, Глумский и Попеленко осторожно, как если бы Абросимов был жив, уложили тело на бричку, расположив его между сиденьями. Ноги свисали.

Кто-то тронул лейтенанта за плечо. Тося протягивала подушку. И на этот раз она не отвела взгляда, как если бы смерть хлопца разрушила какую-то преграду между ними. Мгновенная догадка пронзила лейтенанта: в гибели Абросимова она видела намек на судьбу его, Ивана, и хотела сказать, что она с ним, переживает за него.

От подушки пахло домом Семеренкова. Лейтенант подложил подушку под голову Николки. Пригладил верхнюю губу, в выщербленных мальчишеских зубах ему чудился упрек. Мне, мол, шестнадцать всего, а вы, бывалые, стреляные, не смогли уберечь.

Глумский сел на передок, лейтенант рядом. Оглянулся: Тося смотрела вслед.

– Петро Харитонович, кобылка у комсомольцев добрая, – какое-то время Попеленко шел рядом. – Може, заприходуем до истребительного батальону?

– Уйди, – сказал Иван.

На темной улице от плетня отделилась фигура. Варя была закутана в черный платок. Сказала:

– Ваня, беда какая! Зайдешь потом?

Иван не ответил. Глумский хмыкнул, покачал головой:

– Видал я, как Тоська на тебя глядела. Теперь еще эта… х-хе!

4

Луч от фонарика Ивана выхватил из темноты остатки полусгоревшего строения, рыжеватый, из слежавшихся опилок бугор, похожий на дот. В выемке была видна дверь.

– Погоди! – председатель соскочил с брички, взялся за деревянную ручку. Скрипучая дверь, сбитая из дубовых досок, подалась с трудом. – Понесли! Подушку не забудь. Все же как-то…

Они понесли Абросимова на плаще, вцепившись в брезент.

– Ступеньки склизкие, – предупредил Глумский.

В глубине погреба увидели, на подставках, несколько потемневших досок. Уложили на них убитого. Под голову сунули подушку. Вокруг темнели нагромождения из старых кадушек, бадеек, бочек. Выпавшие, как зубы, клепки валялись на утоптанной земле.

Холод был январский. Ивана передернуло. Глумский, складывая руки Абросимова, заметил:

– Молочарня два года как сгорела, а лед наверху лежит, под опилками.

Иван споткнулся, фонарик сорвался с пуговицы, стукнулся. После этого стал моргать. Лицо Абросимова то выделялось меловым пятном, то исчезало. Тени забегали по подземелью.

Открытая дверь вдруг медленно, со скрипом, закрылась. Глумский стащил со спины карабин.

– Погоди! – Иван поднялся по ступенькам. В руке его был «вальтерок».

Прислушался. Ударил в дверь ногой и рванулся в проем, покатился в какой-то бурьян, к копытам лошади. Был готов выстрелить на звук.

Лошадь была спокойна. Слегка позвякивая сброшенной уздой, звучно срезала зубами траву. Никого. Хотя в трех шагах, за кустами – темь.

– Иди, Харитонович, – сказал Иван. – Видно, ветер.

Глумский, озираясь, вышел из ледника. Карабин держал на изготовку.

– Хм… ловко ты выскочил. А ветра, между прочим, нет.

– Может, это ваш медведь заходил по-дружески? – спросил Иван.

5

Следующий день прошел в расспросах и беседах. Никто ничего не знал и знать не хотел. Люди охотно ставили на стол бутылку и готовы были говорить о чем угодно, только не о том, кто и почему сидит у них под боком, в лесу.

Вечером лейтенант пришел к Глумскому. Председатель по-настоящему переживал гибель Абросимова, и понятно почему. В окнах угасал огненный закат. С пустой стены смотрел семнадцатилетний Тарас. Детекторный приемник приболел, лишь изредка выдавал несколько хриплых слов, словно просыпаясь и вновь впадая в сон.

На столе стояла початая бутылка, кусок хлеба, огурцы, пара картофелин, щепотка соли на бумажке. Но не пилось и не елось. Ивану то и дело вспоминался вечер у Абросимовых. Что за вечера будут теперь у матери с дочкой? Глумский стал налаживать лампу.

– Гляжу, в Глухарах у всех керосин, – сказал лейтенант. – Свой заводик?

– Медведь подарил, – оскалился председатель. – В войну прислали сюда румын, блокировать партизан. Неплохой народ румыны. Воевать не хотели, а торговать или меняться с удовольствием. Сало на мыло, соль на фасоль. Три бочки керосина завезли, мы их ночью заприходовали. Теперь на трудодни выдаю. Из района прислали бумагу: сдать трофейный стратегический товар. Бумага без человека как пес кусучий без зубов. Який такий товар? Присылайте инспекцию, хай найдут. Да кто ж к нам поедет?

Он откусил кусок огурца, захрустел. Сказал с усилием:

– Ладно… Скажи, что за бумагу ему в зубы сунули, хлопчику твоему?

– «План борьбы с бандитизмом», – лейтенант покрутил головой, пытаясь усмехнуться. – Помочь хотел. Чтоб по плану. Что он мог подсказать?

Иван достал из кармана скомканный, в бурых потеках, листок. Распрямил, поднес к лампе:

– Вот. «Усилить», «собрать», «объяснить», «мобилизовать», «создать комиссию», «чтобы земля горела под ногами у бандюг и фашистских прихвостней»… А я хорош! Яцко сказал, что собирается приехать. Подумал: болтает пацан. И со Штебленком не понял! Не гожусь! – он крепко стукнул себя по лбу.

– А я понимал? – огрел кулаком свой лоб Глумский. – «Зачем, Харитоныч, церкву рушил?» А меня тогда не Петро Харитонычем звали, а Петькой Бесшабашным! Нас тыщи были, комсомольцы, коммунисты… Заплачено! Сполна заплачено. Кто в лагерях, кто на фронте. Чужой жизни не жалели, и свою тоже самое… отдавали без разговору. Ты не первый по лбу стучишь!

– Бросились под огнем, используя в качестве плавсредств бревна и пустые бочки… – вдруг выпалил приемник.

Глумский подошел к грубо сколоченному комоду в углу хаты, скрипнул ящиком. Бросил на стол обрезок черного эластичного жгута, метра в полтора.

– Попробуй на растяжку.

Иван попробовал. Шнур был тугой, но чуть-чуть поддавался.

– Такими шнурами у нас в райцентре планера запускали, – сказал Глумский. – Впрягались, и бегом! Поддернут, как с рогатки – человек летит. Ура, небо наше! И Сапсанчук там, советы давал: как же, инженер, изобретатель! А в полицаях придумал вешать людей на этом шнуре. Штоб до земли чуток касались ногами. На носках долго не простоишь, а руки связаны. Пробуют наземь встать, подпрыгуют. Вверх-вниз танцуют, пока не скончатся. Для полицаев забава.

– Снаряды к пушке кончились. Сержант Денисенко, взяв связку гранат…

Глумский выключил звук, повернув ручку вариометра. Внимательно посмотрел на Ивана: слушает ли? Произнес не сразу:

– Так и моего Тараса повесили… Одно у меня желание: поймать Сапсанчука и на таком шнуре… А там хоть не живи!

– Погоди! – Иван сорвался с места.

6

Он пробежал мимо все еще стоявшей, молча и недвижно, Вари. Не окликнула. В хате Серафима сидела одна, перед ней была потрепанная книга с божницы.

– Ваня, наконец-то…

– Ты книгу вверх ногами держишь! И темно уже!

Он скрылся за занавеской, стал рыться в вещмешке, бросая вещи на кровать.

– «Вверх ногами»! – возмущалась бабка. – Книга священная, хоть как держи: от нее дух. Грамотные стали! Повыдумали пулеметов-огнеметов, бьют и бьют самых здоровых, сильных та смелых. От кого породу заводить? От больных, от дезертирей, от жуликов? То ж не одного хлопца зарезали, то ж его детей и внуков зарезали! Народ истоньчится на века! Тут сказано! – постучала она по обложке и выставила ухо, ожидая отклика Ивана.

Но лейтенант молчал. Нашел, наконец, в вещмешке обрезок черного эластичного шнура, такого же, что показывал Глумский.

Не говоря ни слова, умчался. Серафима покачала головой, зажгла плошку и стала перелистывать книгу, шевеля губами и останавливаясь на иллюстрациях. На переплете было написано: Герберт Уэллс, «Война миров».

7

Лейтенант держал шнур двумя пальцами, как все еще живую и опасную змею. Хотел, чтобы Глумский пригляделся. Потом бросил отрезок на стол, где под лампой поблескивал точно такой же. Две змеи…

Глумский долго смотрел на них, потом поднял взгляд на лейтенанта.

– Это твой. А на этом Штебленок висел, – сказал Иван.

Глумский взял отрезки в левую и правую руки, сблизил, рассмотрел внимательно. Соединил. Снова прищурился.

– Как это… чего, а? – спросил у лейтенанта.

– Про что ты? – в свою очередь спросил Иван.

– Ну, допустим, обиженный, пошел до немцев работать… А в каратели зачем? Своих мучить, а? Может, и я обиженный… так это ж, – бросил шнуры на стол, постучал себя по левой стороне груди. Мысли в нем ворочались, как жернова, губы дергались. – На шнуре додумался… чтоб танцевали до́ смерти…

– Да ты понял, что это значит? – спросил Иван.

Тарас с портрета смотрел на Ивана. Взгляд требовательный.

– Осовиахим… разбегутся, дернут… как камешек из рогатки – быстро вверх! – произнес Глумский. – Поле, трава выкошена… Я только посидел в том планере… легонький, тесный, вроде байдарки, только с крылышками. На земле, и то страшно, а они туда, в облака… смело, как птицы! Отчаянные хлопчики, девчатки…

Глумского не было в хате: улетел в прошлое. Иван ждал продолжения с некоторой опаской. Председатель снова попробовал обрезок шнура на растяжку. Взгляд его постепенно приобретал жесткий, деловой характер:

– Значит, наш Горелый это и есть Сапсанчук. Вернулся! – В голосе прозвучала неуместное чувство радости. – Вернулся. Здесь он, под боком.

Сейчас взгляды Глумского и его сына, что на портрете, были похожи в своей непреклонности. Председатель взял оба отрезка, связал и сказал:

– Вот на этом я Горелого-Сапсанчука повешу… чтоб подергался, как другие дергались. Веришь, нет?

– Думаешь, он даст себя поймать?

Глумский насупился:

– Знаю. Матерый враг, хитрый. А вот ты чем воевать с ним собрался. А? Покажи свою пушку!

Лейтенант достал из кармана «Вальтер» ППК. Он умещался на ладони.

– Красивый! – сказал Глумский. – Застрелиться подойдет. А тот, что в бричке взял?

– Совсем больной, – Иван выложил на стол «ТТ» Абросимова. – Первый же патрон застрял.

– Тебе ж вроде карабин дали.

– Серафиме подходит. Ворота подпирать.

– Пошли!

Глумский подвел Ивана к небольшой побеленной двери, которую не сразу заметишь в хате.

8

В темноте просторной кладовой что-то маслянисто поблескивало. Председатель принес лампу. Детали оружия были подвешены к стене, на полу золотистой кучей, подобно зерну на току, лежали самые разные патроны, на зеленых ящиках стояли гранаты с вывернутыми запалами. Арсенал!

Председатель достал из стойки у стены ручной пулемет Дегтярева, «ДП».

– Чего-то в нем вроде не хватает. Поищи, тут много всяких железок. Ребятня таскает несчетно. А я им даю на жеребце прокатиться.

Иван щелкнул включателем фонарика. Стал копаться среди металла, что-то отбрасывая, что-то откладывая, что-то прилаживая. Отыскал «дэпэшный» ключ-отвертку среди груды железок, отвел затворную раму назад, повернул замыкатель, раскачал и осторожно вытащил ствол из кожуха. Председатель, оценив эти разумные и последовательные действия, одобрительно кивнул и поднял лампу повыше. Иван заглянул внутрь ствола. Явно остался доволен.

Добрался до затвора. Пощупал пальцем, даже языком лизнул боевые упоры, оценивая износ металла и состояние выступов разведения. Бойком провел по ладони. Покачал головой с огорчением.

– Лучше бы на столе, – посоветовал Глумский.

Но Иван не мог оторваться от пулемета. Отыскал среди хлама другой «дэпэшный» затвор. Проверил. Соединил с рамой. Стал колдовать со ствольной коробкой. Даже язык высунул от напряжения и удовольствия. Как мальчишка, собирающий велосипед.

– Потом, дома, начисто все сделаю, – пробормотал лейтенант и стал осторожно укладывать в подставленный Глумским мешок детали, которые посчитал нужным взять.

Поднялся. В одной руке остов «дегтяря», в другой мешок, явно не из легких. На лице лейтенанта застыла улыбка.

– Спасибо, председатель. Не ожидал!

– Гранаты в том углу, запалы на полке, в коробке, – сказал Глумский. – Я тут думал… Ты спрашивал про Спивачку. А, может, то не фамилия? Кругом песни поют. В каждом селе спиваки, спивачки.

– Чего ж сразу не сказал?

– Некоторые сразу говорят, до того, как подумают. А я наоборот.

Лейтенант уходил, пригнувшись под тяжестью председательских подарков.

Остановился у хаты Варвары. Хозяйка ушла вовнутрь. Но калитка была распахнута. Окна светились. Из приоткрытой двери падал на крыльцо косой, призывный луч света. Варя напевала что-то. От хаты шла волна уюта и любви.

Иван потоптался на месте и пошел к кузне.

9

Там и вечером шла работа. От горна шел свет. Олена, увидев гостя, улыбнулась, но, бросив взгляд на мужа, взялась за клещи. Кузнец ковал большие зубья для бороны-корчевателя. Жена схватила первый зуб, намереваясь окунуть в воду, но Крот строго остановил ее:

– Эти отпускать на воздухе. А то ломаться будут.

Олена положила деталь на противень. Иван снял с плеча мешок, поставил пулемет. Протянул кузнецу гайку.

– Ну, гайка! – Крот покрутил гайку в битых пальцах единственной руки.

– От ка́моры. Видно, у кого-то другой не было. А при стрельбе вибрация. Слетит!

– Дырку безрезьбовую, под шплинт?

Иван кивнул.

– Нарисуй, где сверлить: посередке, по краю? Диаметру поставь. Приходи завтра.

– Надо сейчас.

– Стрельба, значит, будет? – Крот вздохнул. – Бумага есть?

Иван порылся в планшетке. Чистых листков не было. Олена смотрела на лейтенанта не отрываясь.

– Оленка, теперь у них у всех красивые погоны, – сказал Крот. – Хватит дивиться. Давай ладошку! Левую!

Олена вытерла руку тряпкой, протянула ладонь. Иван послюнил карандаш. Нарисовал на ладони кружок, перечеркнул его линией диаметра, поставил цифру «4», стрелочками стал обозначать расстояния от края грани: «2,5» и «2,5».

Олена вдыхала запах его волос.

– Щекотно, – хихикнула она, как девчонка.

Крот ловко, одной рукой, ладил ручной сверлильный станок. Иван закончил писать. Губы стали синими.

Олена взглянула на него и засмеялась громко. Крот поднял голову.

– Сто лет не смеялась, – сказал он.

– Так смешно ж, Прокоп Олексеич!

Иван ненароком заглянул в глаза Оленки над прокопченным платком, скрывающим пол-лица. Не глаза, очи! Копия глаз Вари, только эти – наивные, отмеченные тяжелым трудом, смутной надеждой. Они светились радостью, готовностью к любви и жаждой раствориться в ней.

Олена держала ладошку, словно на ней лежала драгоценность. И смотрела на Ивана.

– Олена! – крикнул кузнец. – Придержи… – Крот, помогая культей, закрепил сверло, подвел к гайке. – Крути правой… Не части́. А левую показуй, шоб я видел.

– Штебленок тогда сразу ушел, так? – сказал Иван. – А Климарь остался?

– Не! Он тоже сразу… – попробовала вставить слово Олена, но от взгляда кузнеца осеклась.

– Тоже счез, – закончил за жену Крот.

– А как вы его нашли, он же бродячий?

– Семеренков нашел!

Олена Сергеевна получила, наконец, возможность вставить слово.

– Семеренков ровно дите. Купил кнура на ярманке и пустил под нож.

И рассмеялась. Смех у нее был чистый, звонкий, и она явно знала это. Крот хмуро взглянул на супругу: та замолчала. Он пояснил по-хозяйски, четко:

– От свиньи доход, когда ростишь дома на копейку, а продаешь на рубль.

– Чего сейчас забивать? Лето! – сказал Иван.

– Не по времени торгуют, а по спросу, – Крот извлек сверло. – Готово! Метчиком пройду, резьбу подправлю.

– Кто, кроме Штебленка, приходил в тот день? – Иван укладывал детали пулемета.

– На забой всегда ходят. Кому просто интерес, кому купить. Маляс, Голендухи, Семеренков.

– А гончар зачем?

– Договориться закупить свежинки. Гончар лопает за пятерых.

– А тощий! – вставила, наконец, слово Олена. – Прямо жалко!

– Тебе всех жалеть! Тощие больше всех и жрут!

– Так он же только что своего забил! – сказал Иван.

Крот пожал плечами:

– Гроши дал хорошие. А куды, чего – его дело.

11

На кухонном столе горела плошка. Стекло в лампе лопнуло, а достать новое можно было только в Малинце, по цене двух куриц. Дымок ввинчивался в потолок. В проем меж занавеской и оконной рамой глядел поздний вечер. Иван закреплял газовую камору на стволе «дегтяря». Серафима, хозяйничавшая у печи с ухватом, посматривала на занятие внука.

Груда деталей лежала на столе, но уже обрисовывались очертания нового, выверенного и безотказного ручного пулемета.

– Пружина самоделка… – бормотал Иван, орудуя куском тонкой пилки. – Не хочет… Но поработает еще.

Донеслась песня Варюси. Сегодня песня была грустная, «козацкая», под стать событию.

Засвет встали козаченьки в поход с полуночи,

Проплакала Марусенька свои ясни очи…

Иван приподнял голову, прислушался.

– Ты работай, раз оно тебе нужно, душой не прыгай, – сказала бабка, глянув на окно. – А скоко ж в эту тарелку пулек влазит?

– В магазин? Этот старого типа: сорок девять, – Иван вернулся к пулемету, закрепил пружину, соединил диски. Стал вставлять патроны, пробуя пальцами силу подачи в лотке. – А в новые магазины – сорок семь.

– «Магазины». В магазинах карасин должен быть, гвозди, мыло, соль… а тут смерть одна.

– Не плачь, не плачь, Марусенько, не плачь, не журися,

Та за свого миленького богу помолися…

Иван, не глядя, соединил затворную раму со ствольной коробкой, вставил магазин, прихлопнул его ладонью. Попробовал крепость защелки, продолжая слушать.

– Хорошо поет! – сказал Иван. – Скажи, неню, есть у нас дивчина по фамилии Спивачка?

– По фамилии нема, а так, по-разговорному, кажная вторая спивачка.

– А самая лучшая? – Иван подбрасывает собранный пулемет, любуясь результатом.

– Стоить мисяць над горою, а сонця немае,

Маты сына в дороженьку слезно провожае…

– Ой, – улыбается бабка, качая головой. – А ты свои ухи спроси!

12

Варя снимала белье с веревки во дворе, Мокеевна встряхивала и складывала в таз.

– Ой, я рад бы, матусенько, скорей возвернуться,

Та шось конь мой вороненький в воротах споткнувся…

– Ой, Варюся, была б я хлопцем, так за такий голос до самой смерти тебя любила б.

Варя даже не улыбнулась. То ли от песни печальной, то ли на душе и без того было безрадостно.

Хоть и было темно, она различила у калитки фигуру Ивана. Лейтенант стоял у калитки, молчаливый, сосредоточенный, и почему-то не входил.

Мокеевна проследила за взглядом Варюси. Вздохнула.

– На ночь оставишь – отсыреет, – сказала она.

– Днем высохнет.

Лейтенант наконец вошел.

– Ой, – всплеснула руками Мокеевна. – У меня ж в печи… подгорит! Я, Варя, у себя досушу.

Она быстро собрала белье в таз и осторожно обошла Ивана. Уж больно серьезен был раструб пламегасителя за плечом лейтенанта.

Иван и Варя стояли, не решаясь начать разговор. То ли из-за пулемета за плечом, то ли по более серьезной причине, лейтенант изменился за последний день. И не только в переживаниях по поводу замученного парнишки было дело. Что-то повернулось в самой глубине лейтенанта, и прежним он не будет, Варя это осознала и выразила отчаянием, прозвучавшим в голосе:

– Холодно як! – она передернулась. – Зайдите, товарищ лейтенант.

Зажгла лампу. Фитиль, разгораясь, выделил из полумрака внутренность уютного дома, излучавшего, как всегда, покой и довольство.

– Набегался? Повечеряешь? – спросила Варя.

Голос прозвучал чуть веселее. Может, растает лейтенант, вернется прежнее? Накинула на плечи белый, с серебристым отливом, «варшавский» платок, с бахромой невиданно тонкой работы. Лучше вещи у нее не было. Да и ни у кого в Глухарах не было. Но и этого Варюсе показалось мало. Исчезла за дверкой шкафа, несколько неприметных движений, и закачались, поблескивая камушками, поражая разноцветными отблесками, сережки-висюльки.

– Откуда у тебя эти цацки? – Иван подошел к Варюсе, дотронулся до сережки.

– Ой, – засмеялась, приникла к его руке. – Ну, шо за вопросы! Ты спроси: «для кого»?

Иван взглянул на грамоты, украшавшие стену. «Видатной народной спивачке…» Варя попыталась обнять лейтенанта, он отстранился.

– Погоди. Я другое… я про Сапсанчука.

– Ой, нашептали завистники. – Она продолжала держать Ивана за руку, словно опасаясь, что он исчезнет, если отпустит. – Шо тебе важно, моя любовь чи нашептыши? Пойми, никого не любила, как тебя, и, може, не полюблю. Тебе мало? Ну, мало тебе того, скажи? – выкрикнула она, и глаза заблестели от слез. – Вот стою, – она, наконец, отпустила Ивана, развела руки, как бы открывая себя, – и вся твоя, вся. Хоть в платке и с висюльками, хоть без ничего: шо мне еще отдать, требуй, отдам… но больше того, шо я есть сама, не смогу, нема! А ты – Сапсанчук!

Иван смотрел в пол. Очень уж она была красива сейчас, Варя, и тело его тянулось к ней так, что готово было порушить все преграды, возведенные рассудком. Вместе с самой головой.

Он с трудом взял себя в руки. Если сдастся сейчас – капитуляция на всю жизнь.

– Он мой враг, Сапсанчук! – мрачно сказал лейтенант, не отрывая глаз от пола. – Всякого, ну… личного… не имею в виду.

– Да, враг! Враг! Ваня, вся немецкая армия тебе враги. Все полицаи. Всех побьешь? Ты вже свою кровушку отдал! В зеркало глянь. Молодой. Красивый. Як ложишься в постель, меня жаром обдает, боюсь всю любовь выказывать, напугаешься, – усмехнулась она.

Он ощущал ее дыхание, легкое и частое. Хотелось закрыть глаза – и вернуться в недавнее прошлое. В долю секунды оно нахлынет, подхватит, закружит. Только не закрывать! – приказал себе лейтенант. Закроешь – она явится такой, какой была в минуты близости: нежной, понимающей, отзывающейся на каждое его слово, каждое движение, каждое желание еще до того, как оно появилось.

– Я про Сапсанчука, – жестко сказал Иван.

– Ой, Ваня! Ну, раз так… Чую, все равно выйдет, шо я виноватая! Училась, работала, песни спивала про колхоз, про непобедимую Красную Армию. А меня непобедимая бросила. На три года! Ваня, то для нас, кто женского полу, целый век! Кругом немцы, полицаи, полномоченные… Лезут: кто добром, кто угрозой. В такой час красивая девка одна, як дом без крыши. Снегом не завалит, так дождем зальет. А он с инженеров, в почете, в ихней форме.

– В форме? С фашистскими знаками? Он же палач, убийца! – Иван возвращался в то состояние, в каком явился сюда.

– Ваня, а кто в войну не убийца? Хочь голубя привесь на грудь, а убийца!

– Хорошо. Я тебя не виноватю… не виновачу. Позови его! Помоги выманить из леса!

Она посмотрела на него, не понимая: он серьезно об этом или так, брякнул? Мальчишка! Погоны, награды, ранения – и мальчишка!

– Ваня! Ты хочь знаешь, кого выманиваешь? Волка с норы! Загубишь ты себя и меня. Ваня, не то надо!

– А что?

– Оставайся со мной! Плюнь! Я, Ваня, неглупая, не бо́язкая. Я тебя поберегу. Неволить не буду. А мне пожить с любовью, шоб помнилось. Может, сына чи дочку рожу. Без претензиев к тебе. Живи в свободе… Уедем, а? А Сапсанчук нехай сгниет в своем лесу!

Иван молчал.

– В герои хочешь? Вон их сколь, изувеченных! А сколь засыпано землей, а то и брошено! Шо, Михаил-архангел их будить станет? Трубы у него на всех не хватит, Ваня!

– Не поможешь мне?

– Жестокий ты! – Варюся решилась. – До меня жестокий! Знаю причину. Другая у тебя на уме. Тоська! Чистенькая, не тронутая. А я вот грешная, да? Сильная, хитрая, злая… а Семеренковы – ягнятки! Ты узнай, кто к Ниночке до войны сватался? Гончарню кто прибрал до своих рук? А кто для него старался? Для его почету? Чьи глечики в Берлин возили, грамоту дали… со знаком!

Видя, что лейтенант собирается уходить, открыла дверь. Комок в горле не давал ей говорить внятно.

– Больно? А мне не больно, шо душу вывертуют? Иди, вывертуй другим. Есть кому!

13

Попеленко соскочил с крыльца. Иван узнал своего подчиненного.

– Подслушиваешь?

– Шо вы, товарищ командир? Желал узнать, шо вы тут. Сами говорили: патрулювать и докладывать про всякое движение.

Дверь хаты не могла скрыть задыхающегося женского плача. Попеленко вздохнул, но ничего не сказал.

Они вышли за калитку. Ночь перекатывалась через свою вершину. Намечался восход поздней луны. Село затихло.

– Ну и какое движение в селе?

– Семеренков пошел на карьер.

– Среди ночи?

– Он там ночью часто морочится. Берет «летючу мышу». А, може, фонарь ему и не нужный. Балакают, пальцами видит.

– Хватит про чертей.

– Я не про чертей. Про гроши. Черти ему гроши носят! Васька там в глине нашел шесть сторублевок. Зеленоватеньки с синим. «Десять червонцев» написано. Ленин, как положено. Черти, а уважают!

– И где же они?

– Счезли. Нечистые бумажки! Как жинке отдал, так враз счезли. Дьявольские дела! Вы б не ходили в карьер серед ночи!

14

Карьер, где добывали глину, находился в стороне от села и от гончарни. Он угадывался среди травы темным провалом. Дальше чернел лес. Над лесом поднималась кривобокая луна.

Яма казалась бездонной. Вниз вела лестница из жердей, рядом был вкопан коловрат для подъема грузового корыта. Свет луны выделил разбитый полугусеничный «ханомаг» с языками копоти на борту. Бронетранспортер стоял недалеко от обрыва.

Иван поглядел вниз. Никого не было видно.

– Денис Панкратович!

Ни движения, ни ответа. Иван подошел к «ханомагу». Посветил. С передних колес покрышки были срезаны на подошвы к валенкам. Пацаны, похоже, старались соскрести черный крест с борта, но немецкая краска въелась прочно.

Лейтенант влез в кузов. Включил фонарик. Возник моргающий луч: лампочка по-прежнему барахлила. Увидел бурые пятна, черные следы пламени. Пощупал борта. Посмотрел на палец, мазнул по руке: копоть. Залез под сиденье. Вытащил клочок синей бумажки. На нем – летчик с парашютным ранцем: остаток пятирублевки. Спрятал в карман. Фонарь погас.

Привстав, увидел свет «летучей мыши» и смутную фигуру человека на дне карьера. Спустился по лестнице. Тут же споткнулся о поломанную тачку.

Семеренков ничего не слышал. Сидел на корточках, крошил кирочкой куски глины, разминал, принюхивался и даже касался языком. Вздрогнул, увидев рядом сапоги.

– Ты откуда? – спросил испуганно.

– Сверху. А вот вы откуда?

– Я снизу. В шурфике копался, – гончар указал на зев небольшой пещеры. – Глина… Червинки много, а жовтозарянки нет и нет.

– Почему ночью?

– Она от фонаря светится. Вот так один раз нашел. Днем не увидел бы. Тонкий слой.

– А вот при немцах… тоже? Ну, старались?

– Ты про это пришел спросить, Ваня?

– Вы ж днем не хотели говорить.

Семеренков приложил ко лбу лепешку глины. Сказал:

– Голова, бывает, будто горит. А глина всегда холодная, хоть в жару.

– Верно, что немцы отдали гончарню Сапсанчуку?

– Тебе, видно, много чего сказали. Верно, Ваня, верно!

– Говорят, он к Нине сватался.

Гончар вздохнул, промолчал.

– Значит, и это верно. А в Берлин ездили с глечиками?

– Глечики ездили. На выставку. – Гончар усмехнулся. – «Творчество освобожденных народов».

– А сейчас держите связь с Сапсанчуком?

Сверху, по желобу, неожиданно сполз ком земли. Иван поднял ствол пулемета. Гончар задул фонарь. «Летучая мышь» дрожала в его пальцах.

– Есть у вас связь, – прошептал Иван. – Вы, Денис Панкратович, врать не умеете.

Прислушались. Гончар наконец сказал:

– Я не вру, я молчу. Что это – связь? Когда трясешься в день и в ночь? Кусок земли осыплется, а ты… Вот как сейчас. Связь! Ладно, меня допрашивай. Тосю не трогай. Она и без того… Солнце не взошло, а я дрожу: вернется, нет.

– Откуда вернется? От родника? Да?

– Убьют тебя, Ваня. Далеко забираешься.

– Может, убьют. Рассказали бы, что знаете, стало б лучше.

Иван взялся за перекладину лестницы. Полез. Услышал:

– Не лучше! Только хуже!

Когда Иван глянул вниз, никого не заметил. Мелькнул свет. Гончар опять залез в свою пещеру, как в убежище.

15

Ущербная луна выделяла улицу, деревья, стены хат. Попеленко издали заметил Ивана, потрусил навстречу.

– Живой, товарищ командир!

– Временно.

– И то добре. А я думаю: вылезет лейтенант с чертового карьеру чи не?

– Похоронил меня?

– Не, шо вы! А все ж таки… с Семеренковым серед ночи – ой! Малясиха бачила, як гончар вроде во дворе сидит, а сам у карьеру. В двух местах – разом! Как объяснить такое явление? Просто страх!

– А Малясиха как сразу в двух местах оказалась?

– Ага… Шо ж, выходит, она тоже? Не исключаю.

Они шли по улице, еще тихой. Лишь кое-где взлаивали собаки.

Из-за тына выглянула голова. Вторая. Головы белые, седые. Голендухи! Зашептались по-стариковски громко, полагая, что слух у всех неважный.

– Ну во, ястребки! А комбикорма у коровника склали. Чувалов десять. Отсыпать с кожного по ведерку – нам чувал буде.

– Може, утречком?

– Не. Шо ночью вкрал, то в день не найдут, а шо в день взял, то и ночью сыщут.

– Это точно. А помнишь, мы до пана за семенной картоплей ходили? Молодые ще.

– Да… Пан не колхоз, всего много было, уворовать одно удовольствие.

– Ворюги шебуршатся, – прошептал Попеленко. – Комбикорма завезли. У нас в день работают на колхоз, а ночью с колхоза воруют. Такая булгахтерия, шо Яцко не разберется. Но я их приметил. Токо б тестя не заловить, от жинки достанется!

16

Иван все стоял посреди улицы в задумчивости. От света луны колеи в песке казались заполненными тушью. Попеленко покашлял, напоминая о себе, и не выдержал:

– Я, конечно, понимаю, товарищ лейтенант, шо у вас в голове якась тактика, а только скажить, будем делать засаду?

– На кого?

– На расхитителев. Развелось их. В коллектизацию у них отобрали, теперь они обратно стараются. Уже перевыполнили.

– Черт с ними. Понаблюдаем.

– Так словить надо! От колхоза премия.

– Наблюдать будем за родником.

– У родника чего воровать? Воду? Чи вы за Тоськой наблюдать? Так то без меня!

– Пошли!

17

Присели на безымянный, заросший холмик, в самом основании Гаврилова холма. Сквозь кусты просматривалась тропка к роднику. Цветы из крашеной облезлой жести поскрипывали и позванивали. Рядом находился сырой черный холмик с дощатым обелиском. «Штебленок… при защите жителей села…»

Ниже, в полусотне шагов от кладбища, Иван увидел ту самую вербу, под которой ждал Тосю, чтобы объясниться с помощью химического карандаша. Казалось, с той поры прошло много дней. Листья вербы отливали серебром.

Луна бледнела, а воздух становился серым. Село внизу стало исчезать.

– Туман ползет, – сказал Попеленко. – Поганое дело.

Один из венков на кресте неожиданно покосился и упал вниз с хрустом и скрипом.

– О Господи! Сохрани и помилуй! – Попеленко перекрестился.

– Я думал, ты только в чертей веришь.

– Сумневающийся я, – прошептал ястребок. – До войны прослухав две лекции. Первая, шо Бога нема, а вторая, шо Бога точно нема. А потом в зоопарк свозили, и я засумневался.

– Обезьян увидел? – Иван заметил, что на фоне улицы, прикрытой белой марлей тумана, проступила темная фигурка. Тося шла с ведрами на коромысле.

– Обезьяна шо? А вот жирафа! Голова выше трубы на хате. В очах слеза. Дивится на людей зверху, и такая у ней печаль! И вухи круглые. Без Бога такую животную не придумать. Не-е, – Попеленко замотал головой.

18

Среди тумана тонкая фигурка Тоси казалась невесомой, как будто из бумаги вырезанной.

– Вон ваша, – прошептал Попеленко.

– Чего она так рано ходит?

– Семеренковы… их не поймешь. Може, у родника тоже гроши? Та не, святой родник. Мой дед с него воду без крестного знаменья не брал.

Тося приближалась. Движения ее были, как всегда, легки. Одной рукой придерживала коромысло. Иван замер.

– Вы бы не дивились, як она красиво вышагует, а дивились на ведра!

– Чего мне ведра? – не понял лейтенант.

– Висят на коромысле, не качаются, як должны пустые ведра. В ведрах шось есть.

Иван стал присматриваться. Замолк. Пальцы сжали ремень «дегтяря», будто старались его удушить.

– И вообще бабы, як за водой, несут ведра в руке. А чего им болтаться на крючках – мешают!

– Попеленко, – прошептал Иван, еще сильнее сжимая ремень. – Этого ж не может быть.

– Не может быть. Но оно есть. Вы ж в Глухарах!

– О Господи боже!

– Ага, и вы до Бога!

Тося уже скрывалась из вида.

– Иди, – сказал лейтенант. – Я сам разберусь.

– То верно. Вдвоем и разберетесь. А я пойду защитю колхозное добро.

19

Разноцветные тряпочки на кустах чуть шевелились от движения воздуха над родником. Пластами плавал туман. Иван, затаившись, слышал шумливый ручей за камнями, огораживающими источник. Чуть выше торчал пенек от старой вербы.

Тося появилась тихо. Сняв коромысло с плеча, поставила у родника ведра. Сдвинула трухлявый пенек и принялась, доставая из ведер, укладывать в ямку аккуратно свернутые клуночки. Иные были легкие, а другие, чувствовалось, потяжелее.

Тося сгребла поверх своих «даров» старые жухлые листья, придвинула пенек. Сполоснула ведра и зачерпнула воды. Долила до краев, пользуясь кухликом, стоявшим тут же. Подцепила крючком коромысла одно ведро, другое. Выпрямилась. Казалось, ведра ничего не весят. Ушла в туман. Иван смотрел вслед, не желая двигаться с места.

20

Попеленко, пригнувшись, побежал туда, где скользнули черные силуэты. Застыл среди вишен, присматриваясь.

По огородам, скрытые туманом, пробирались двое хлопцев. На первом была немецкая треугольная плащ-палатка, кепи со споротыми эмблемами. ППШ был под плащом: выглядывал лишь край кожуха с мушкой. Второй прятал под ватником немецкий десантный карабин-полуавтомат, со сложенным прикладом, стволом вниз. На нем была драная шапчонка. Он знал, где что находится. Махнул, указывая первому направление.

Перед ними засветилась хатка Серафимы. Парень с карабином, что был проводником, замер. Рука его, проделав сложные движения, снова указала путь. Автоматчик стал обходить сарай.

Оказавшись у самой хаты, он оглянулся. Проводник указал на окно и остался «на стреме» у сарая. Автоматчик, пригнувшись, прокрался к нужному месту. Заглянул в щель над занавеской, но ничего не увидел, и, посмотрев на своего напарника, покачал головой.

Попеленко, как ни напрягался, видел лишь неясные перемещения двух фигур. Приблизившись к ним, он вышел из своего вишневого укрытия.

– Ворюги, кур лейтенантских крадете? Стоять на месте!

Автоматчик тут же ответил очередью. Полетели сучки, листья.

– Ого! – сказал Попеленко и шлепнулся на землю. – Шось оно не то…

Он плюнул, сгоняя севший на губы лист, и стал стрелять из карабина куда попало. Две фигуры проскочили на огороды и исчезли. Зашелестели, забились стебли подсолнухов и кукурузы.

Серафима выскочила на крыльцо с рогачом:

– От я вам тут постреляю!

21

Лейтенант у родника поднял голову встревоженно. Оценил характер стрельбы. Дальше действовал не спеша, автоматически, как будто оставаясь в полусне после того, как увидел Тосю с ее тайной ношей.

Достал из сидора магазин, беззвучно поставил на пулемет. Набросил ремень дегтяря на плечо и пошел туда, где прозвучали выстрелы. Словно вспомнив, тихо отвел затворную раму. Спусковой рычаг с легким щелчком заскочил за боевой взвод.

Услышал топот бегущего к роднику здорового хлопца. Присел, с головой уйдя в приземный, плотный слой тумана. Только пилотка плавала в облаке.

Хлопец в камуфлированной плащ-палатке выбежал на него, держа ППШ наготове. Увидел пилотку, вскинул автомат, но Иван уже придавил предохранитель и нажал на спусковой крючок. «ДП» зашелся со скоростью шестьсот выстрелов в минуту.

Парень наткнулся на очередь, как на оглоблю. ППШ, о который звякнули первые пули, не смог защитить его. Тело, уже на лету перестающее жить, откинуло назад, плащ-палатка пошла клочьями и задымилась. Он упал навзничь, не успев понять, что произошло.

Иван шагнул в сторону от стежки и затаился в тумане, прислушиваясь.

Шаги второго были осторожными. Он ничего не понимал: кто, откуда стрелял. Чуть не споткнулся о своего напарника, положил карабин, присел, ощупал тело и взглянул на ладонь. Поморщился. В груди застреленного что-то еще клокотало и булькало. Два шага отделяло парня от лейтенанта. Лицо проводника было в поту, шапчонка съехала на лоб.

Иван вышел на стежку. Парень, услышав шаги, поднял голову. Хвататься за карабин не стал. Свое оружие может быть опаснее, чем чужое.

Иван присмотрелся к веснушкам, к оттопыренным ушам, на которых держалась шапчонка.

– Здорово, Сенька!

Сенька решил было удрать, как уже случилось, но вовремя опомнился. От пулемета бежать – последнее дело. Сел на землю. Ногой отбросил карабин в сторону. Шапчонка слетела с головы.

– Нема войны, – сказал он, держа руки на затылке.

Пламегаситель смотрел на Сеньку. А тот успевал поглядывать на лежащего напарника. На клочья плащ-палатки, которую заливала кровь.

– Кроме тебя, тут кто? – Иван прислушивался.

– Брунька, – кивнул на умирающего Сенька. – Больше никого.

– Что будем делать, Сеня?

– С ним? – кивнул на Бруньку хлопец.

– С ним уже ясно. С тобой?

– Я Бруньке другое окошко указал. На кухне, ты там не спишь. Ты ж меня тогда отпустил. Я добро помню.

– Когда я тебя отпустил?

– Ну, когда вроде закашлял… и стрельнул поверху.

В теле лежавшего что-то хекнуло, словно последний воздух вышел.

– А этот, Брунька, не из братьев твоих?

– Браты там, – Сенька указал пальцем вверх. – Забрили в пехоту, как война началась. В пехоте долго не живут. Нема больше братов. А я вот… дезертирничаю. Пристал к этим. Одному плохо в лесу.

Иван размышлял.

– Я пойду? – спросил Сенька. Потянулся к карабину. – Можно забрать? А то Горелый… – он провел пальцем по горлу и цокнул языком. – Секим башка!

– Возьми.

Сенька медленно поднял карабин-полуавтомат.

– Выстрели пару раз, – сказал лейтенант. – А то запаху не будет.

Сенька достал из ватника магазин, вставил.

– Что ж вышел на войну, а патроны в кармане?

Парень пожал плечами и отвел затвор. Они посмотрели друг на друга. Сенька выстрелил вверх дважды. И пошел в заросли. Оглянулся:

– Ты не будешь сзаду с пулемета?

Иван кивнул в сторону кустов: иди, мол. Сенька исчез.

Послышались глухие прерывистые голоса, топот ног. Глумский первым выбежал из тумана. Посмотрел на убитого. На автомат. На кепи, лежащее рядом с убитым, и на шапчонку в стороне. На стреляные гильзы и на следы, уводящие в заросли. Ветки куста еще колебались.

– Значит, было двое, – сказал Глумский. – Думаю, ты знаешь, шо делаешь.

Иван ничего не ответил. Подобрал ППШ. Ощупал пальцами. Затворная коробка была покорежена пулями. Попеленко подошел к ним, не отрывая глаз от убитого:

– Ну и штука ваш пулемет. Ситечко зробил с хлопца. Ой, теперь война будет сурьезная.

– Пошли, – сказал Глумский. – Пришлю людей, заберут этого. Автомат этот, ППШ, нам кстати!

– Нет, – ответил Иван. – Капут ППШ.

22

Они, трое, шагали к селу. Орали петухи. Собаки все не могли успокоиться. Бабка Серафима у своей калитки рассказывала соседкам про ночное происшествие. Она не выпускала ухват. Ее слушали, тараща глаза, Мокеевна, Тарасовна, Малясы. Даже мрачный Крот со своей Оленой явился узнать последние новости.

– До хаты нашей шли! – объясняла бабка. – Но мой Иван организовав оборону… Капелюхов так просто не возьмешь!

– Я их сразу приметил. – Попеленко немного по-иному разъяснял ситуацию. – Решил вступить в неравный бой!

– Премию дам, – сказал Глумский. – А сейчас замолкни и до своей Дуси шагай, а то она выть начнет!

Ястребок потрусил к дому. Опомнился, обернулся:

– Премию лучше в виде съедобного продукта. А грамоту не надо!

Председатель махнул рукой: знаю!

– Шо-то ты недоговариваешь, – сказал он лейтенанту. – Может, побалакаем?

– Побалакаем. Семью Штебленка уничтожили каратели. На Гомельщине. Так? А там как раз отличился Сапсанчук со своими карателями. Могли у Штебленка с Климарем сойтись пути?

– Забойщик при чем? – спросил Глумский.

– А из-за кого Штебленок побежал в район?

– Думаешь, Климарь был в батальоне Сапсанчука, и ястребок его узнал?

– Думаю. Но и Климарь его узнал. А то Штебленок не висел бы.

– А чего Штебленок его не задержал? Не трусливый был.

Озимь сверкала. В лесу соревновались птицы. Стали встречаться глухарчане. Кланялись молча. Смотрели на оружие. Прошли быстрым шажком Голендухи, оба поклонились, засветившись белыми головами. Пустые мешки держали, свернув, под мышкой, как ненужный инвентарь.

– Почему не задержал? – спросил Иван. – Вот вы мне доверяли?

Глумский промолчал.

– Так и он. На забой пришли мужики, а он толком еще никого не знал. Решил: срочно к Гупану. За людьми. Те не продадут.

– Допустим, – Глумский хмыкнул. – Штебленок худой, резвый, а Климарь – туша! И догнал. Чудеса!

– Лошадиную шерсть помните? – спросил Иван. – Климарь был на лошади Попеленко… успел поднять своих.

– Что, и Попеленко с ними? Иван!

– Попеленко от дурости и жадности. Ничего боле.

Пробежала стайка девчат. Неразлучные Малашка, Орина, Софа…

– Мы на гончарню, Петро Харитоныч! Трошки задержались: стреляло!

– Но тут главное что? – сказал Иван. – Почему Семеренков с забойщиком в дружбе?

– Это тебе видение было?

– А как Семеренков его сразу отыскал? Бродячего забойщика? Крот попросил, и тот отыскал. Вы Климаря легко найдете?

– Счастичка вам! – прокричала Малясиха, кланяясь «начальству». И Маляс поклонился.

– Ишь ты, – сказал председатель. – Уважают у нас тех, кто убивать умеет. – Он задумался. – Ты, Капелюх, дюже подозрительный. Не доведи гончара до петли. Он человек такой, деликатный. Шкура тонкая.

– А что ж мне делать-то? А? Со своей толстой шкурой?

23

На кухне у Серафимы Попеленко заглянул в печь, на полки, достал горшок с картошкой и накрытое холстиной сало. Потер руки в предвкушении, объяснил:

– Жинка выгнала. Узнала про мое геройство, и за кочергу: «На кого детей оставишь?» Дальше неудобно повторять. А к закуске у вас шось есть? – Он наткнулся на бутылку в мисныке, вздохнул, поглядывая на Ивана.

Иван бросил на стол изрядно зачитанную книгу – дар Гупана.

– Книжонка. Это про чего?

– Книжонка называется «Уголовный кодекс», – объяснил лейтенант.

– Решили Семеренковых по статье? – Попеленко погладил бутылку. – Там красивые есть статьи, токо ой, лучше не надо. Особо страшная статья «прим». До войны по радио слухал. Як скажут «прим», так все…! До расстрела.

– Слушай! История такая. Ястребок Попеленко по доброте, но за деньги, отдал казенную лошадь соседке. Та передала лошадь забойщику Климарю привезти сена.

Попеленко с сожалением поставил бутылку на место, в миснык. Стал есть картошку, не сдирая кожуру.

– Климарь сильно спешил? Не давись! Отвечай по закону! – Иван постучал пальцем по кодексу.

– Если по закону… погнал без жалости. Насилу собака успевала.

– Какая собака?

– Та у него собака некормленый пустобрех.

– На шее веревочный ошейник? – спросил Иван.

– Шо, вам знакомый той собака?

– Родственник. А чего было за сеном гнать? Погода была сухая.

– Запить, – Попеленко указал на миснык, давясь картошкой.

Иван налил ему молока. Ястребок отпил немного из вежливости.

– Далее. Установлено: Климарь пособник банды Горелого. Значит, ты соучастник преступления. Статья пятьдесят девять четыре. «Пособничество».

– И чего там?

– Вплоть до расстрела и конфискации.

– То не мне статья. Я ж Варюсе давал лошадь. И в голове не было такого чего.

– Неосведомленность о целях, – Иван открыл книгу. – Смягчающее обстоятельство.

– Ну во!

– Пятьдесят восемь – двенадцать. От года и выше.

– А шо ще смягчающее?

– Вот: «совершенное женщиной в состоянии беременности».

– Жинка у меня в состоянии… Шо, мне лично не подходит? А шо делать?

– Не бояться! Не вилять! – Иван хлопнул ладонью по кодексу. – Честно выполнять приказы!

– Я готовый!

– Первый приказ: вызвать в село Климаря.

– Де я его найду?

– Он нас сам найдет.

– От этого не надо. Такой зверюга, та ще хитрый!

– Прожуй и вдумайся. Они ж должны выяснить обстановку. Брунька в засаду попал. У Климаря тут люди. А мы посмотрим, с кем у него связь.

– Ну да, политически правильно задумано.

– И еще. Надо чью-то свинью забить, чтоб его задержать.

– Свинью? Настоящую? – Попеленко ушел в процесс мышления. – Ой…

– Хотя бы слух пусти.

– Слух – не свинья. – Лицо Попеленко вдруг просветлело. – Есть у нас самая настоящая свинья. Боров! А свинья будет смягчающее обстоятельство?

24

Валерик, в тельняшке, в бескозырке, поправлял топором столбы калитки. Не столько поправлял, сколько постукивал по дереву. Иногда цыкал слюной, стараясь приподнять губу там, где блестела замечательная стальная фикса. И, делая паузы на волнующих деталях, рассказывал истории о трудной и опасной морской жизни. Тут же млела стайка девчат, а пацаны слушали, раскрыв рты.

Кривендиха, с крыльца, любовалась сыном.

– Идем курсом зюйд-зюйд-вест, десять узлов, имеем на траверсе город Одессу, волнение три балла, видимость два кабельтова, компа́с врет. Идем час, два… Впереди берег, занятый противником. Береговые батареи подозрительно молчат. Готовимся высадить разведгруппу.

Не понимали, но слушали. Валерик постукивал, отбивая почти каждое слово. Выждав заминку, со своими словами ворвался Попеленко.

– У нас давно ждали, чи прибудет кто с флота, – закричал он, глядя почему-то на Кривендиху.

– Погоди, пехота, – оборвал его Валерик. – Имеем сведения: в Дунайской гирле прячется канонерка с калибром двести десять. С одного снаряда сделают из нас кильки в собственном соусе!

– Вот, який флот! – снова закричал ястребок. – Калибра какая! Пехота, саперы, танкисты, это что… Не сравнять!

Валерик одобрительно кивнул. Попеленко завладел вниманием.

– Политический момент. Герой прибыл, Измаил взял!

– Ну, это к чему? – возразил морячок. – Я не один был.

– Скромничаешь! Политически рассуждая – гулянку надо. Ради флоту!

Валерик сдвинул брови. Думал.

– А что, мамо? – обратился к Кривендихе. – Культурно бы вышло!

– Тем более лейтенант гулянки не устроил, надо утереть артиллерии носу! – продолжил Попеленко. – И на все село. Флот того достойный!

– Хорошо сказано, – согласился Валерик.

– То ж не просто! Не козу накормить! – пробовала сопротивляться Кривендиха.

– А что, мамо? – повторил Валерик. – Покажем главный калибр!

25

За плечами Ивана был туго набитый сидор. Он медленно шел от родника.

Семеренковы сидели за столом, когда он без стука вошел в хату. Гончар и дочь в молчании смотрели на него. Наконец Тося отвела взгляд. Она поняла, что у лейтенанта в мешке.

– Вот, ваше, – наконец произнес Иван.

Он сдвинул в сторону глиняные чашки с молоком, горбушку хлеба. Поглядев в чашку Тоси, отпил немного, поморщился и выплеснул остатки в ведро под умывальником. Семеренков и Тося сидели не шевелясь.

Поставив пулемет и развязав резким движением сидор, Иван поставил на стол макитру. Показал гончару содержимое. Из сосуда высыпались и покатились по столу яйца, некоторые упали на пол и с сочным звуком превратились в желто-белые лужицы. Кот тут же подбежал и начал лакать. Такого угощения не ожидал.

В рушничке, который развязал лейтенант, оказалась скиба желтого сливочного масла, свеженького, с отпечатками рубчиков ткани. В другом рушнике – кусок сала фунта на четыре, домашняя колбаса.

– Ваши припасы. Для бандитов.

Пузатый глечик был плотно накрыт вощеной бумагой. Лейтенант развязал шпагат и отлил молоко в пустую чашку. Попробовал.

– Настоящее, не снятое. Не синька, что сами пьете.

Развязал еще клунок. Два каравая серого хлеба. Постельное белье, выстиранное и отутюженное. Рушники. Нательное белье. Чистая одежда. Деревенская махорка в коробке из-под довоенных леденцов. В отдельном белом клуночке белье женское. Рубашка, лифчики, трусики, носочки. Кофта.

Семеренковы смотрели на стол. Никто не шевелился.

– Вот! – он старался не смотреть на Тосю, ее глаза сбивали с обвинительного тона. – Покупаем харчи, сами голодаем. Обстирываем… А женское бельишко кому? Нина там, да?

Он все-таки встретился взглядом с Тосей, осекся. У Тоси в глазах светилось мучительное и невыполнимое желание высказаться. Гончар шевелил губами, будто и сам онемел. Одно из упавших яиц, вареное, все еще катилось по полу. Кот начал играть с ним, катая из стороны в сторону.

– Ну, скажите что-нибудь, Денис Панкратович! – Он не дождался ответа. – Ну, не только вы кормите, вашего б не хватило… Но то ладно! Во что вы Тосю втягиваете? Запутались вы тут вот за это время. Заигрались с немцами.

– Мы тут все в чем-то запутались, – сказал гончар, по-прежнему глядя в стол. – Кто уехать успел, те чистенькие, а мы… А где ж мы могли быть? По радио: «На границе бои, враг отражен по всем направлениям». Недели не прошло: немцы в окно стучат. И все!

Тонкие, длинные, выбеленные глиной пальцы его правой руки подрагивали. Как будто искали спасительную работу: гончарный круг, глечик.

– Я не о том, не о том. – Иван старался не глядеть на Тосю. – Зачем сейчас? Зачем с ними? Породнились? Они не люди…

Семеренков закивал, как будто соглашаясь. Левая рука опустилась на правую, чтобы унять дрожь.

Иван ждал слов, оправданий, но отклика не было. Он положил на стол аккуратно сложенный, выстиранный кетлик. Развернул. Жилетка обрисовывала плечи, талию. Вышивка сияла. Хоть сейчас надевай.

– Валялась у них. В грязи. Как тряпка. Пол вытирали. Вы поняли? Вы поняли, что с Ниной?

Семеренков дотронулся до кетлика. Нежно, осторожно. Словно до живой дочери. Тося поднялась. Она открывала рот. Но раздавались какие-то невнятные звуки, нечто похожее на шипение пробитой автомобильной камеры. Лицо дергалось от усилий, а пальцы вцепились в кетлик.

Она заглатывала воздух судорожно и, казалось, вот-вот произнесет какое-то забытое, потерянное слово. Прорывались отдельные слоги и звуки, возможно, понятные отцу. «Ра… уом… нена… ба…»

Ивану было неприятно на это смотреть. Он отвернулся.

Сип и клокотание прекратились. Иван вдруг увидел жалкое растерянное лицо и слезы на глазах. В эту секунду она вовсе не казалось красивой.

Гончар смотрел на дочь с жалостью и сочувствием.

– Что она сказала? – спросил Иван, как будто отец и дочь общались на каком-то непонятном для других языке…

– Сказала, это неправда, про Нину. Она живая. А ты злой.

– Так вот и сказала: злой?

– Так и сказала.

– Нет, она не то сказала! Вы не поняли! А я не злой, – в голосе его прозвучала детская обида.

Второй раз его назвали злым. Неужели то, чего он хочет, выглядит как злое дело? Иван поглядел на Тосю и отрицательно покачал головой. Она подняла бровь, стараясь понять. Или выслушать.

– Нет, – сказал Иван. – Нет! Я не злой. Это те, те злые!

В этот момент в окно резко и властно постучали. Сильный, хриплый голос легко проник сквозь стекло.

– Хозяин, а, хозяин!

Тося вздрогнула. Метнула испуганный взгляд на отца. Гончар выглядел растерянным.

– Сидите! – приказал Иван.

– Климарь, – тихо сказал Семеренков, и это прозвучало как «вот и конец».

26

Он первым вышел во двор. Солнце заходило. Громоздкая фигура Климаря казалась тенью. Собака носилась, без разбору подчищая миски для дворовой живности.

– Здравия желаем, – сказал Климарь мрачно. – Я до хозяина.

Он попытался боком войти в дом. Иван не уступил. Климарь посмотрел на него пристально. Не привык, что ему преграждают путь. Лейтенант тоже оценивал забойщика. Мощное тяжелое тело, мясистое лицо, крупные ладони, торчащие из рукавов кургузого пиджака. Рукояти ножей, засунутых за голенища стоптанных сапог. Холщовая сумка на плече.

Взгляд Климаря остановился на пулемете, о который опирался лейтенант. Скользнул к карману, где явно лежало нечто тяжелое. Хоть «вальтерок» и невелик, но от опытных глаз его не скроешь.

– Кто такой, документы! – сказал Иван.

– А ты кто? – спросил забойщик.

– Старший по истребительному батальону. Документы!

– Брось голову дурить, – сказал Климарь. – Я в Глухары заходив. Тут другой ястребок.

– Ну, значит, это не я тут стою.

Климарь всматривался, взвешивал, чего стоит ястребок. Конечно, в прямой схватке лейтенант не устоял бы. Но, как полагал Иван, такое выяснение отношений не входило в задачу пришедшего. Он должен был разобраться в том, что происходит в селе, и потому изменил тон на добродушный, свойский.

– Шо, внешность сумнительная? Верно! Волос густой, голос простой, хоть падай, хоть стой.

Достал из-за пазухи мятые бумажки. Иван прочитал их, посматривая на Климаря и особенно на голенища сапог. Ножи притягивали взгляд.

– «Ханжонковского сельсовета…» Это что, на белорусской стороне?

– На Гомельщине, – указал за плечо гость. – Сам-то я хожу, где работа.

– А какая работа?

– Забойщики мы. По свиньям, вообще по скоту. Также сдираем шкуру, разделка, кабанчиков холостим. Я с того харчуюсь. Буркан, досыть кусочничать, – проявив удивительное проворство, он лягнул своего пса сапогом, и тот с визгом отскочил.

У тяжеловесных кабанов или медведей вот такая же обманчивая неповоротливость: когда надо, они действуют с быстротой рыси.

– Забойщик – это хорошо, у нас тут как раз борова хотят заколоть, – сказал Иван как бы вскользь, проглядывая последний документик.

Как артиллерийский разведчик, лейтенант не очень разбирался в свойствах документов, но что-то подсказывало ему, что бумаги Климаря – липа. Впрочем, это не имело значения. Он не собирался уличать забойщика.

– О! – обрадовался Климарь известию о борове. – А я так и думал: може, в Глухарах повезет. Только кабанов не колют, а забивают. А колют штыком на фронте.

Он, выказывая дружеские чувства, ткнул толстым, каменной плотности, пальцем лейтенанту в грудь. Тычок этот пришелся в то место, где кое-как срослись ребра. Иван едва удержался, чтобы не простонать. Он не должен был выставлять напоказ перед Климарем свои фронтовые болячки.

– «Освобождение от воинской… Невроз сердца и общий склероз…» Это что?

– Вот! – Климарь вытянул руки. Пальцы как на балалайке играли. – А в работе я крепкий. Два стакана принять – все!

– Стакан не роняете?

– Лучше сам упаду.

Иван отдал бумаги.

– Пойдемте! – сказал Иван.

– Куда?

– Со мной. Порядок такой. Незнакомый человек ночует у меня. Там охрана.

– Я лучше тут, у чужих не люблю. Сплю погано.

– Ничего, заснете. Хата добрая, угощение – генерал позавидует. Вы ж не арестант, а гость.

Климарь, подумав, пошел к калитке. Оглянулся: в окне белело лицо Семеренкова.

– Шо-то у вас не так, як раньше, – сказал Климарь. – Может, с начальства хто собрался приехать?

Иван ничего не ответил.

27

Вышли на улицу. Вечер густел. Глухарчане, словно из окопов, стараясь укрыться за зеленью, глядели поверх плетней и штакетников. Почему-то совместный проход по улице Ивана и Климаря их настораживал.

Попеленко, увидев эту пару, шагнул в сторону, переступил через гнилой штакетник Малясов, прилегший на землю от болезней и усталости и растворился среди кукурузы и подсолнухов.

– А с чего строгости завели? – спросил забойщик. – Подкреплению, чи шо, получили?

Лейтенант опять промолчал. Чем больше загадок встретит забойщик, тем дольше он здесь пробудет и больше проявит любопытства. Во всяком случае, в это время он будет безопасен.

Малясиха высунулась из-за плетня, хлопая глазами. Забойщик бросил на нее взгляд из-под бровей. Малясиху словно ветром сдуло.

– Ладно, мое дело какое, – сказал Климарь. – Утречком за работу. Струмент при мне.

– Хороший инструмент? – спросил Иван.

– Интересуетесь? – Климарь остановился.

Снова проявив свою кабанью прыть, он сделал неуловимое движение вверх-вниз, и лейтенант увидел у своей груди два хорошо заточенных блестящих лезвия, узкое и широкое. Заостренные концы были недвижны.

Кто-то в кустах охнул. Выпученные от страха глаза Попеленко смотрели из густой ирги. Пальцы медленно оттягивали и поворачивали пуговку курка, снимая его с предохранительного взвода.

– Разделочный ножичек и забойный, – объяснил Климарь. – Беру ножи, и невроза нема! Работа лечит. Пока работаешь, не помрешь, – он захохотал.

Его басовитому смеху позавидовала бы большая выпь.

28

– Гостя привел, неню, – сказал Серафиме Иван. – Забойщик. Надо ему передохнуть. Ну, повечерять, само собой…

Бабка смотрела, как в кухню втискивается, покряхтывая, Климарь. За ним, успев проскочить в щель, проникла и собака. Бабка с недоумением повернулась к Ивану.

– Человек с дороги, работа тяжелая, – Иван прищурил один глаз. – На вид здоровый, а больной. Невроз. Чем дольше поспит, тем лучше.

На лице Серафимы отразилось понимание.

– Отдохнет, – сказала она, превращаясь в саму любезность. – Я ж его знаю, бачила. Майстер! Подушка мягкая, головой аж прилипнет…

Она постаралась, и вмиг стол был накрыт скатертью. Возникли нехитрые закуски, а, главное, после того как Серафима повозилась за дверкой посудника, явилась «четверть», заполненная розово-желтой, но прозрачной жидкостью. На дне лежали корешки.

– На травах, – сказал гость. – Первач, по духу чую.

– Первач, милок. А травки оздоровительные. На дне – то царский корень. Дуже для сердца хорошо. Конвалия, валерьяна, буквица… Освященные травки, апостольские.

– В перваче всякая растения апостольская, – бухнул Климарь. Он смотрел, как Серафима, нагнув бутыль, наполняет стакан. – Ну, а ты шо ж, земляк?

– Та он казенный человек, – жалобно сказала Серафима. – На службе.

Климарь смотрел, как Иван набрасывает на плечо ремень «дегтяря».

– Отдыхайте, – сказал лейтенант. – На улицу не выходите. У нас в незнакомого стреляют без предупреждения.

– Да хто ж стреляет-то? – спросил забойщик.

– Ты не беспокойся, мил человек, – ласково произнесла бабка. – То они тебя охраняют, ты ж гость, а гость шо сирота, его жалувать надо.

– Земляк! – Климарь остановил Ивана на пороге.

Раскинув подрагивающие руки, он взял зубами край стакана и, запрокинув голову, не торопясь, вылил содержимое в рот.

– Ну, майстер, ну, майстер, – изумилась Серафима и стала наливать еще.

29

Иван присел на скамье у калитки. Попеленко приблизился осторожно, оглядываясь.

– Шо ж вы забойщика в свою хату привели? – спросил сдавленно. – Сами ж говорили, он с бандитов.

– До завтра не очухается. А потом глаз не спускать. Он будет высматривать, выпытывать, как и что, и с кем-то из своих обязательно стакнется! Вот с кем?

– Я своего Ваську приставлю. Старшего! Десять годков, а глазастый! Клопов морим, так отакусенького махонького приметит! Токо без вознаграждения стараться не будет. И в кого пошел, сам не знаю.

– У бабки плитка шоколада в сундуке. Правда, нафталином пропахла.

– Ничего, нафталин полезная вещь, она моль убивает. А як с Семеренковым? Може, под аресту посадить? Хотя бесполезно. Черти через любую дырку выведут. Жинка рассказывала, той бригадир, который из чертей, так он до нас пролезал под забором, где токо кошка могла.

– Зачем до вас пролезал?

– Не знаю. Жинка рассказывала.

– Ладно. Ты все ж таки подежурь возле хаты Семеренкова. Гляди, куда пойдет. А чертей боишься – охраняй Климаря вместо меня.

– Не, лучше черти.

30

Поговорили о погоде, о природе, о том, где лучше жить: в Полесье или, к примеру, в Африке. Четверть была на две трети осушена. Климарь сидел, пытаясь поймать вилкой соленый огурец. Наконец взял рукой.

Перед Серафимой, сидевшей напротив, лежала «Война миров» Уэллса.

– Ты слухай, – говорила бабка. – Слухай, шо в священной книге. Придумали, шо это який-то Вэлс написал. Не, это откровение про конец света.

– Конец света, господи, – всхлипнул Климарь и спросил, запинаясь: – А хто у вас… тут ночью стрельбу… балакают, убили кого-сь? Фулиганят чи шо?

– Не мешай, милок! Слухай! Прилетят черти с Марсу… звезда такая… в своих анпаратах… ну, вроде яиц куриных, токо больше хаты, и сделают самоходные стульчаки на трех ногах, выше дерева.

– Це невозможно, – сказал Климарь, борясь со сном.

– Ты бачил машины у немца? Здоровенные! Так то ж люди придумали, хоть и немцы. А шо ж черти могут придумать, а? Пойдем, милок, до постели, отдохнуть! – Серафима попыталась довести забойщика до кровати Ивана.

Это был долгий и трудный путь. Климарь норовил прилепиться к стене и так заснуть.

– Погоди, погоди, – бормотал Климарь. – Разобраться! Техника у немцев, конечно… но шоб такое придумать!

– Так то ж черти! И не наши, простые, малограмотные, а с Марсу! И почнут они на стульчаках ходить и жечь людей фонариками, як солому.

– Фонариками жечь? Не, невозможно! – Климарь старался вникнуть в смысл сказанного и одновременно сохранить равновесие.

– Ты от керосиновой лампы прикурювал?

– Шо ж не прикурювать… дело обычное.

– Який над стеклом жар, а? А шо ж у чертовой лампы?

– Ну, надо такое!

– Черти с Марсу злые и высокого образования. Наши, тутошние, баловники, фулиганы, сало любят, выпивают, некоторые с бабами живут. А те от Дьявола, строгие. Ненавистники!

– А за шо жгут? – спросил Климарь.

– Та характер поганый. Присланы за грехи карать, а они без разбору!

– Так можно ж спрятаться… к примеру, под кровать!

– Э, ты не поместишься, милок! А тебе чего прятаться? Ты ж свиней забиваешь, за свиней не наказуют.

Поддерживаемый Серафимой Климарь добрел, наконец, до постели Ивана, рукой ухватился за коврик с лебедями, сорвал его, стараясь удержаться, и рухнул: крякнули доски под сенным матрасом.

– Невозможно, – бормотал он. – Черти, я понимаю… но шоб такие. Не приведи бог! Под кровать надо.

И захрапел. Серафима высвободила из его пальцев коврик, повесила на гвозди.

31

Бабка вышла на крыльцо. Собака Климаря крутилась рядом. Луна проглядывала сквозь облака, и это был единственный фонарь на все село. Иван сидел у калитки.

– Внучок, забойщик твой упился, як свинья, хочь самого забивай.

– Хорошая у тебя самогонка, неню.

– На травках, Ваня, на травках! Травки, они разные. До утра забойщик и не чихнет. Говорит, с Беларуси родом. А слов наших не знает… «На кирмаш, пытаю, ездил?» – «Я, говорит, там рыбалил». А кирмаш-то ж – «ярмарок». Де ж там вода?.. Я его ножички попрятала!

– Отдай-ка мне ножи!

Прошли в хату. Серафима достала из запечья ножи. Климарь храпел, свесившись с узкой кровати.

– Внучек, побойся бога, не режь его тут. В хате иконы. Нельзя…

Иван вставил ножи за голенище сапога у забойщика, где они и были. Климарь что-то пробормотал насчет чертей.

– Так лучше, – сказал Иван. – Чтоб ничего не подумал.

– Внучек, ты его остерегайся. На нем много крови, Ваня! Не свинячьей, человечьей!

Климарь перевернулся на бок. Рукояти высунулись из голенища, приоткрыв блестящую отточенную сталь.

Серафима и Иван перешли в кухню. Пахло окурками и пролитым самогоном.

– Внучок, ты пойди поспи на сено, я покараулю… про него не волнуйся.

– Здоровый. Такому много надо травок.

– Скоко он выпил травок, так на все село хватило бы до третьих петухов.

Какой-то шум и хрип заставили бабку и внука обернуться. Климарь стоял, держась за занавеску, которую он смял в кулаке. Всклокоченный, рубаха вылезла из брюк, в глазах безотчетный страх. Он смотрел прямо, как лунатик, не замечая никого рядом, но видя нечто где-то там, за пределами хаты.

– Не простят… с фонариками… не простят. Найдут!

Он, попятившись, свалился на кровать. Как будто и не выходил из сна.

– Корежит его, – говорит Серафима. – Дьявол из него спробовал вылезти, да залез обратно. Много смертей на его душе. А днем и не вспомнит! Остерегайся! Обнимет, як лучший друг, а ножичком в сердце, як лютый враг!

Климарь то ли стонал, то ли рыдал сквозь сон диким плачем выпи, прозванной за мощь голоса болотным быком.

Глава 4

«Танго – культурный танец»

1

Окно в хате Семеренковых светилось. Иван постучал. За дверью молчали. Слушали.

– Это я, – сказал лейтенант.

Семеренков чем-то громыхал, скрипел. Видно, привалил дверь. Наконец открыл. С опаской взглянул на Буркана, вбежавшего в дом, выглянул во двор – не здесь ли хозяин собаки. Никого не увидел, но все же спросил:

– Климаря… нет?

– Нет.

Тося смотрела на Ивана, на лице ее было знакомое лейтенанту выражение скрытой радости и страха. Она словно пыталась узнать, наконец, кто он теперь: друг или враг? Гончар глазами указал ей на вторую половину хаты. Но Тося села за стол, у лампы. Кот с высоты комода наблюдал за собакой, которая вылизывала его миску.

Семеренков сел и указал на свободный стул. Лейтенант прошел из угла в угол. И еще раз. Они ждали. Взгляды ходили вслед за Иваном. Наконец он остановился.

– Все село, все свихнулись. «Деньги дьявольские»! «Семеренковы с нечистыми связались». Бредни, а я бегаю, путаюсь, ничего не понимаю. Да я… я… – он смотрел в угол, стыдясь прямого признания. – Слова не то… три года… для меня как час… а для вас…

Он решился, схватил Тосю за руку, сказал почти торжественно:

– Я люблю Тосю, я…

Он хотел продолжить в таком же духе, но запнулся, нужные слова опаздывали. Вместо них старались пробиться слезы, но их сдерживали погоны, награды, нашивки за ранения, гвардейский знак…

– Сядь, чего ты, Ваня, – сказал гончар иным, каким-то довоенным, родительским тоном.

Иван сел на стул и отпустил запястье Тони, но девушка не спешила убирать руку. Наступило молчание. Буркан лег у ног лейтенанта.

– Да что за ошейник у тебя, – сорванным голосом сказал Иван, погладил пса и развязал веревку.

Он держал этот грязный обрывок в руке, не зная, куда пристроить. Наконец, сунул в карман.

Гончар взял со стола глиняную игрушку, какую-то птицу, смахивающую на сову. Сжал, чтобы скрыть дрожь пальцев.

– Это Тося лепит. Зверей. Глину понимает, как живое. Вот как ты собаку тронул, так она до глины. Тут нельзя научить или заставить. Это дается.

Он опять замолчал. Потом взглянул на дочку, и в глазах его был невысказанный вопрос. Она чуть заметно кивнула в ответ, сжала зубы и уставилась в стол, зная, о чем пойдет речь.

– Я в карьере был, – сказал Семеренков тихо. – Стемнело. Мотор загудел. Ждали наших, уже разведка заходила. Оказалось, немцы. В бронетранспортере. И полицаи, конвой. Узнал голос: Сапсанчук! – Гончар прикрыл глаза, продолжая сжимать игрушку. – Вдруг стрельба, грохнуло, загорелось: в канистру, видно, попали. Полетели вниз убитые. Немцы! Залез в шурфик, как мышь. Слышал, раненые стонали. Полицаи, кто цел, спустились, добили. Стали копать. Шурфик завалили трупами, думали: просто дыра. Под утро еле выбрался. Тихо. Как приснилось! Но тогда откуда мертвые немцы?

Он бросил взгляд на Тосю. «Продолжать?» – «Да», – она подсказала ве́ками.

– Стал их захоронивать по-человечески. Копаю в углу карьера, где отработано. Лопата уперлась. Гляжу – край бумажного мешка. Плотного такого, но лопата прорезала… А там деньги – советские. Еще сумка. Ну, брезентовая, «вализка» называют. Тяжелая! Открыл: золото. А сколько мешков с деньгами, даже не посчитал. Меня трясло. Подумал: теперь наши начнут таскать. Где взял, сколько присвоил? В район увезут… На кого… – бросил взгляд на Тосю, – дочки останутся? Время лихое. По лесу бродит не пойми кто. Убитых закопал, деньги сжег, сумку с золотом в трясину. Знаешь Гапкино болото, бездонное? Думал, полицаи уже не объявятся… Глупость сделал, ой, какую глупость! Одну вещичку взял из сумки, дочкам показать. Яичко пасхальное. А весна как раз… Красивое яичко, золото с серебром, все в камешках, переливается. Наверно, дорогие были камешки, в глине понимаю, а в камнях нет. Наверху яичка крестик алый, должно, рубиновый или гранат, оправка золотая. Светился!

Он поставил сову на стол. Хотел продолжить: не получалось. Снова взял.

– С месяц их не было. Успокоился. Вернулись. Сапсанчук уже стал Горелый, физиономия была бинтами обмотана: ожегся тогда, в бронетранспортере. И голос от жара пострадал, эти, – гончар дотронулся до своего горла, – связки! Тонкий стал голосок, вроде свистульки, только с хрипотцой. Может, потому и скрывались: лечились. Мешков там, где закопали, не нашли. И золота тоже. Люди донесли, что в тот вечер я в карьере был. Пришли ночью к нам: где ценности?

Он вдруг замолчал, задышал, как от удушья. Тося вскочила, подала воды.

– Я рассказал как есть. Как нашел, как сжег, как в болото вализку кинул. А яичко вон на полке, – он простонал, – над дверью, поблескивает! Забыл совсем! Привыкли к нему за месяц, да и не ждали никого. Горелый этот… он заметил! «Подай, говорит, я его помню. Из болота, что ль, явилось»? Тут у меня и потемнело в глазах. Не поверят теперь, ничему не поверят!

Полая игрушка, стиснутая пальцами гончара, треснула, разлетелась на несколько кусков. Из ладони потекла кровь. На скатерти стало расти пятно. Тося метнулась, подала рушник. Гончар обмотал руку, но кровь проступала. Тося попыталась перевязать, отец не дал.

– Глина вылечит. – Он смотрел на пятно. – Конечно, не поверили. «Врешь. Скоро, мол, придем, покажешь, где спрятал. Решили Нину увести в залог. Она отбивалась. Сапсанчук до войны сватался к ней, обиделся, что отказала. Ну…

Тося не выдержала, встала, подавляя всхлипывания, взяла кота с комода, ушла в другую половину. Оттуда донесся сдавленный звук.

– Давай на этом закончим, Иван! Видишь, как…

– Говорите, – сказал Иван сквозь зубы.

Его самого трясло. Но надо было узнать все, до конца.

– Ну… снасильничали они над Ниной. Знали: теперь она сама с ними уйдет. В селе это позор. Куда скроешься? Тося бросилась на них, царапалась, зубами…

– А… а вы? – спросил Иван.

– Я… я боялся, что и Тосю… унижался… умолял. С тех пор не говорит. – Гончар посмотрел на дверь. – Иногда, что-то похожее… Припасы носит к роднику. Как велели. Сколь влезет в ведра, столь и относит. Надеется, Нину отпустят. А я тяну. Будто перепрятал, будто не помню, путаюсь. Ну, вроде тронутый, – он коснулся пальцами лба. – В селе меня и так считают немного того. Они выжидали. А сейчас…

С ладони гончара опять стало капать.

– Дайте! – Иван разорвал рушник, умело перевязал порез. – Лучше б рассказали сразу.

– Кому лучше? Они из-за тебя зашевелились. Теперь за Тосей придут.

– Как придут, так уйдут, – сказал Иван, давясь застрявшим в горле комком.

Он встал, прошел к двери. Когда обернулся, лицо было строгим и деловым:

– Куда немцы деньги везли, для чего?

– Мне откуда знать? – Семеренков усмехнулся углом рта. – Может, их начальство велело… а, может, для самих себя. За деньги можно любые документы справить. Хотели, наверно, в Укрепрайоне спрятать, да не довезли.

Буркан побежал следом за лейтенантом. Уже во дворе Иван вспомнил о веревке, достал из кармана и отбросил в сторону, она повисла на сучке яблони, покачиваясь и образовав петлю.

2

Климарь храпел. Буркан колотил хвостом по ножкам табуреток, радуясь дому и запаху еды. Серафима поставила на стол миску с картошкой, чугунную сковородочку со шкварками. Иван, задумавшись, ломал ложкой картофелину. Проступал из мрака лик Богоматери, подсвеченный лампадкой.

– Неню! – сказал Иван и, вздохнув, замолчал.

Пропитал картофелину жиром от шкварок, отдал Буркану. Бабка спросила:

– Ну, шо у тебя на языке? Не держи, а то дети заиками будут.

Иван посмотрел за занавеску: Климарь был в глубоком сне, но время от времени издавал невнятные утробные звуки. Лейтенант спросил вполголоса:

– Раньше, если посватаешься, можно было у невесты жить, да?

– У нас спокон веку заведено. Если согласие. В других местах смеялись даже… А у нас по-простому. Слово – золото.

– Сходи, посватайся.

– К кому? – растерялась бабка.

– К Тосе Семеренковой.

– О-та-та, – сказала бабка. Похоже, опасалась чего-то иного. – Господи боже… Не, Иван. Нехай батюшка ихнюю хату освятит, бесов изгонит.

– Да где ж я батюшку найду?

– Не могу, Ваня! Грех!

– А если с ней что случится, чей грех будет, мой или твой?

– О, Матка Бозка, Матерь божья, – Серафима вздохнула и пошептала что-то, закрыв глаза. Лицо посветлело. – Пущай Денис Панкратыч от нечисти откажется. Под иконой пройдет, «Верую» прочитает.

– Он же с учителей. Красного угла не держит. Неверующий. И упертый.

– Уповать будем. На то Бог благодать посылает.

Климарь закряхтел, откашлялся. Замолчали. Стали говорить еще тише.

– Благодать разумом не призовешь. Свыше дается. Бога по себе нельзя мерить. Он неверующего, кто добро творил, может в рай допустить, а иного, кто в церкви об пол бился, не допустит. Он помыслы видит. Уповать надо!

– Так пойдешь? – спросил Иван.

Серафима вздыхает.

– Нетерплячий, в деда. Той восемь разов сватался. А тебе нет переживания, шо она немая?

– Нет.

– А и то! Много ль добра было деду, царствие небесное, от моего языка?

3

Попеленко, нахохленный, словно курица, держа карабин под мышкой, шагал туда-сюда. Вдали, высоко, вспыхивал отраженным лунным светом металлический флюгер-петух. В селе спали не все.

В оконцах кузни неровным огоньком светились прокопченные стекла и доносился перестук. Гнат, сгибаясь под тяжестью мешка, плечом приоткрыл дверь кузни, протиснулся внутрь, выпустив на улицу клин света.

Из-за плетня показалась одна седая голова, потом вторая.

Попеленко сделал вид, что не заметил. Неожиданно повернулся к плетню.

– Голову б накрыл, Степа, а то белеется. Споймал бы тебя, так ты ж Васькин крестный.

– А я ниче́го не брал, – раздалось из-за плетня.

– Ну, ще возьмешь. Кукурузу на силос свалили, куча большая.

– Мне трошки.

– Трошки! Мне-то шо. А лейтенант строгий.

– Молодой, – донеслось из-за плетня. – А как обженится да дети пойдут, так сам с мешком выйдет.

Гнат вышел из кузни, уже без мешка, и, мыча, направился вдоль улицы. Открыл высокую, с резными досками, калитку Варвары. Замычал громче, предупреждая о своем приходе.

4

Серафима достала из сундука старые свои наряды. Иван отвернулся. Тени от плошки бегали по стене.

Когда Иван повернул голову, бабка была уже в нарядной кофте и широкой, до полу, цветастой юбке-«цыганке», на голове накрутила намитку, кокетливо повязанную впереди. На ногах поблескивали довольно стоптанные уже, но хорошо начищенные сажей и воском чоботы.

Бабка сняла с божницы икону Черниговской покровительницы, поцеловала, что-то пошептала, кивнула головой, как бы выслушивая ответ, и, не обращая никакого внимания на Ивана, будто он уже ни при чем, покинула хату, спрятав икону под кофтой.

Иван, убедившись, что Климарь не выйдет из обморочного сна до утра, вышел на улицу. Попеленко стойко выдерживал свое обещание «патрулювать». Фигура его темнела столбиком посреди улицы.

– Патрулируешь? – спросил у Попеленко лейтенант.

– Як волк в клети. Туда-сюда. Тихо! Ваша бабка до Семеренковых пошла.

– Знаю.

– Гнат с леса повернулся. Так он не в счет.

– Не в счет… Ему здесь железяк мало?

– Дурень. Всякое подбирает и в кузню тащит. Бывает, мины, снаряды. Умный давно подорвался бы.

Иван прислушался. От кузни доносился перестук.

– Зачем кузнецу железяки из леса?

– Кроту все в доход. Птица летит, дерьмо сбросит, а ему падает пятачком.

5

Крот и его жена, с головой, укутанной, как всегда, в кокон, колдовали у наковальни. В руке у Олены были щипцы. Она повернулась, посмотрела на лейтенанта. Глаза блеснули радостью на испачканном копотью лице.

– Куда заглядуешься? Держи заклепку ровно…

Несильными ударами кузнец расплющил раскаленную заклепку, соединяя два куска металла. Пустой рукав дергался. Вытер пот, посмотрел на Ивана.

– Чего?

– Гнат. Постоянно приносит тебе из леса всякое добро.

– Ну?

– И при немцах тоже так вот?

– Кругами заходишь, лейтенант. Дурней немцы сразу стреляли, это известно. Токо немцы до нас приходили, може, раза два-три в месяц. Когда за партизанами гонялись или пограбить.

Олена рассмеялась:

– «Матка, яйко, кура, млеко, бистро-шнель».

Она очень искусно воспроизвела говор пришельцев. Лейтенант не мог не улыбнуться, но Гнат не обратил на жену внимания.

– Мы скотину от немца ховали. В подполах, погребах, в лес гоняли. И Гната так же. Хоть дурень, а свой, глухарский. Ты не про то хотел узнать, Иван.

– Прокоп Олексеич, что тебе Гнат с лесу приносит?

Крот подошел к углу, где было накрыто куском брезента какое-то барахло.

– Качни пару раз! – крикнул жене.

Та взялась за рукоятки мехов. Дырявый шатер над горном окутался дымом, но угли разгорелись бело и ярко. Крот сдернул брезент. Под стеной лежали обрезки свинцовых и медных проводов, ротор, сбитые со снарядов пояски, детали от орудия…

– Цветмет, – сказал кузнец. – Свинец, медь, хром. Сам знаешь, с этого на гончарне краску делают, глазуровку. Я по госцене сдаю. Дурню гроши не до чего, одежкой расплачуюсь. Сапоги дал. Ще ватник, шапку. Но́шеные трошки.

Олена бросила быстрый взгляд на мужа, промолчала.

– Неплохо используешь дурня.

– В гончарню сдаю не железки, а окиси! Поплавь с азотной кислотой, с фоспорной, серным газом подыши, да поплюй в ведро кровью, поймешь, кого я спользую, его или себя.

Олена поглядела в кусок облезшего зеркала, вытерла копоть со лба.

– Верно я говорю? – гаркнул Крот.

– Верно, Прокоп Олексеич, – быстро обернулась жена.

– Знаешь, где Гнат все это берет?

– Чего ж не знать? В Укрепрайоне.

– С чего они там такие добрые – Гнату помогать?

– Сходи спроси.

6

Неровным светом горит керосиновая лампа. В доме Семеренкова бабка, в своем парадном наряде, держит над головой икону.

– Кум, шо губами плямкаешь, як от горького огурца! Проходишь под иконой туды, говоришь: «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым… и во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия Единородного, Иже от Отца рожденного прежде всех век, Света от Света, Бога истинна»…

– Серафима Фадеевна, – умоляет гончар. – Я ж не запомню.

– Бог неведомые языки дает, а уж простые слова даст.

Он бросает взгляд на дочь. У нее глаза умоляющие. Он, спотыкаясь на каждой фразе, повторяет «Верую». Серафима лишь подсказывает: «…и невидимым…», «прежде всех век…».

– Обратно! – командует Серафима. – Доходишь до угла, плюй три раза. «Отрекаюся от всякой богопротивной скверны, от соблазна дьявольского, от ереси искушений, от Врага Человеческого исходящих».

Семеренков исполняет наказ, но после «искушений» запинается.

– «От Врага Человеческого исходящих…» – заканчивает за него бабка. Сильно-то не плюйся! Обратно: «И в Духа Святаго, Господа Животворящего, Иже от Отца исходящего, Иже со Отцом и Сыном спокланяема сславима, глаголавшаго пророки…» И не «глагошего», а «глаголавшаго». «Глаголавшаго»!..

– Сбиваюсь, – гончар старается успеть за бабкой.

– Это нечистый сбивает… и Господа сбивали, в пустыне скрывался…

Тося что-то шепчет, шевеля губами: будто подсказывает, наставляет.

– «Во едину, святую, соборную и апостольскую церковь… исповедую едино крещение во оставление грехов…»

– Кругом! – командует бабка, не дождавшись повторения. – Теперь «отрекаюся». Стой! Куды поперся? Туды «верую», обратно «отрекаюся». Теперь, родич, почеломкаемся. – Бабка обнимает растерявшегося гончара.

Тося, радостная, ставит тарелки, гремит вилками и ложками. Возвращение блудного сына прошло успешно, можно приступать к обряду сватовства.

7

– О, бабка ваша до дому шкандыбает! – сказал Попеленко.

– Стой тут! – Иван, придерживая пулемет, побежал по залитой лунным светом улице.

– То ходи кру́гом, то стой, – пробурчал Попеленко. Он прислушался к голосу Серафимы. – А люди гуляют.

Бабка брела, словно по вихлявой стежке, пританцовывая:

А Лявон Лявониху палюбиу, Лявонисе чаравички купиу,

Лявониха, душа ласкавая, чаравичками паляскивала…

– Уговорила? – спросил Иван.

– Не я, Тося. Глазами уговорила. Такие ж очи, шо читать можно, як книжку. Любит она тебя до краев сердца. Меня расцеловала. Видно, раньше зачарованная была. Большая сила в Черниговской Матери Божьей. Мы со сватом две тарелки горилки хлебнули одной ложкой, серебряной, як положено. Токо не играй с ней. Она тонкого складу, не загуби девку!

– Ну, неню, теперь я тебя расцелую!

8

Иван проснулся чуть свет в своем дворе, в копенке сена. Поискал рукой пулемет. Пальцы наткнулись на Буркана и лишь потом на пулемет.

– Что мы с тобой, побратались, пес? – Иван бросился к умывальнику, плеснул водой в лицо.

Серафима гремела чем-то в сарае и разговаривала с коровой. Метнулся в хату. В кухне – Валерик в обнимку с Климарем. Успели принять и закусить.

– Лейтенант, извини, – неверным голосом сказал моряк. – Я за батей, надо ж пораньше! А тебе от флота спасибо! Приютил!

– Токо книга сильно меня расстроила, – признался Климарь…

– Порвать! – тут же сделал вывод Валерик.

– Не, книга священная!

– Опиум! У нас на судне целая полка книг, и все высокого содержания.

– Не говори. Книга у бабки про грехи наши.

– Натурально наш боцман, – сказал моряк. – У него в каждом порту баба с дитем. Трезвый говорит: «То память пребывания». Выпив, плачет: «Грех содеял»!

– Давай с нами, лейтенант! – предложил Климарь.

– Дежурю.

– Мы занятые, – сказал Валерик. – Ищем бандитов! Где они? Под столом?

Он заглянул под стол. И Климарь наклонился. Серафима, вернувшись из сарая, посмотрела на две спины.

– Токо в хате не блювать. На улицу!

– Бочку надо выпить, шоб меня вывернуло, – выпрямился Климарь. Он вытянул свои пальцы калибра «сорок пять». – Не дрожат? Валерик, пошли!

– Щас, – сказал Валерик и, приподнявшись, упал под стол.

– От так помощник, – басит Климарь. – Придется тебе идти, лейтенант. Крови не боишься?

9

Они шли по улице. Буркан вился под ногами. Растоптанные сапоги Климаря шлепали враскос. За голенищем болтались рукоятки ножей. Попеленко подбежал, позевывая. Их накрыла пыль от мычащего стада, которое пастух гнал на пастбище.

– Васька на месте, – прошептал Попеленко под шумок.

Климарь вдруг стащил кепчонку. Из облака пыли вырвался жалостливый, причитающий голос. Странная процессия следовала за стадом.

Кляча тянула телегу, в ней, на подстилке из соломы, лежало тело Бруньки, которого срезала очередь «дегтяря». У колеса шагал один из Голендухов, Степан, держа вожжи. Тело покачивалось на подстилке, голова моталась. Горбоносое лицо не потеряло своей красоты. Грудь была накрыта рядном.

– Его, значит, ухлопали? – Климарь проводил убитого хмурым взглядом.

– Нарвался хлопец, – сказал Попеленко извиняющимся тоном. – Пришел с оружием, а зараз у нас эта… чрезвычайная положения.

Он смолк, наткнувшись на взгляд Климаря.

За телегой шла дюжина девчат и баб. Первой шагала, пошатываясь, простоволосая Малашка. Она голосила, как только по любимому голосят. Подружки – Галка, Орина, Софа – односложно и протяжно вторили.

– Ой, мий парубочек Саничко, сонечко мое, та як же закрылысь твои ясни очи, як же руки сталы, як же ты обнимешь мене тепер…

Дивчина бросила взгляд на лейтенанта и заголосила горячей:

– А шоб твий убивец лежав бы, як ты холодный та немый, шоб его злые очи позакрывались, шоб его маты так тужила, як я тужу, шоб вин не дожив до завтрашнего ранку, шоб в нього плюнула маты пресвятая наша…

– Это в тебя, что ль, лейтенант? – спросил забойщик мрачно.

– Она не товарища командира лично, – отозвался Попеленко. – То вообще!

– Кто он ей? – поинтересовался Иван.

– Никто. Его тут не знают. И сама Малашка не знает. «Порожний по́хорон».

– Она ж его по имени…

– Какое имя схотела, такое дала. Девок много, женихов нема и не будет. А Малашка переспелая. Выходит, вроде жених погиб, ей другой авторитет, а не то шо была не нужная. Оно и есть «порожний по́хорон»!

– Ой же мой ясноглазый Саничко, вже не постучишь ты в мое оконце, вже не покличешь на свиданку, не подаришь мне монисточка, хочь самого простого…

– Душевно провожает, як ро́дного – вздохнул Попеленко.

– Молодой хлопец, жалко, – пробасил Климарь.

– Война, – Попеленко снова извинялся. – Тыщи гибнут.

– Тыщу не жалко. Одного жалко.

10

За Иваном и Климарем пристроился Васька Попеленко. Босой, в распахнутой, без пуговиц, рубахе, обтрепанных штанцах, он ежился на утренней прохладе. На ходу поглаживал Буркана.

– Чего вяжешься, шкет? – Климарь по-волчьи повернулся всем тяжелым туловом.

– Я, дяденька, за вами. Може, сальца нутряного, мамке борщу затолкти!

– Я тебе по шее натолку!

Васька отстал. Посмотрел на Климаря с недетской ненавистью.

…У плетня Кривендихи уже собрались те, для кого забой хряка событие. Дверь сарая была открыта. Парила у входа бадейка с кипятком. Два снопа свежей соломы уже раздергали на пуки. Доносились похрюкиванье борова, голос хозяйки. Буркан повизгивал, скулил, суетился: знал, к чему идет дело. Климарь хотел было привязать пса к забору, но не обнаружил веревки на шее.

– Вот зараза: двойной узел развязал.

Буркан увернулся от сапога. Забойщик, глядя на любопытствующих глухарчан, решил перекурить. «Катюша» у него была под стать самому: кремень в полкулака и обломок здорового рашпиля. Трут начал дымить от попавшей искры. Климарь раздул его, приложил к самокрутке, втянул первый дымок, пыхнул. Тарасовна, Мокеевна, Малясы смотрели так, будто впервые видели чудо раздувания огня.

– Шо я им, артист? – буркнул Климарь, но без всякого раздражения.

Притащил колоду. Воткнул топор. Дал Ивану ножи и оселок.

– Лейтенант, раз ты в помощниках, намантачь ножей! Как завалю, ты переднюю левую ему отставляй! Чтоб я в самую царь-жилу!

Иван, поплевав на лезвие, начал править острие. Краем глаза наблюдал, как у Варюси открывается калитка, и Гнат, с пустым мешком, пятясь и кланяясь, по своему обыкновению, отправляется в свой обычный поход в лес.

Варюся постояла на крыльце, глядя на собрание односельчан у двора Кривендихи. Размышляла.

Кривендиха, с пустым ведром, чуть не плача, вывалилась из сарая.

– Вот так, ро́стишь, ро́стишь, а потом под нож!

– А детей шо, на вечную жизнь рожаешь? – засмеялся Климарь.

Он набросил дужку ведра на руку, попробовал пальцем лезвия ножей.

– Добре намантачил, – сказал Ивану. – Ну, пошли…

В сарае было темновато. Боров издал визг предчувствия. Забегал. Горбыль загородки затрещал от его метания. Климарь, выполняя ритуал, позвякал ножами, лезвие о лезвие, как бы дообтачивая.

– Гляди, под руку не подвернись, лейтенант. А то вместо кабана тебе в царь-жилу попаду…

Размяв массивные плечи, он ударил забойником в стойку. Яшка заверещал так, будто острие вонзилось не в дерево, а в него. Климарь воткнул рядом второй нож. Посмотрел на лейтенанта, стараясь в полутьме оценить впечатление.

– Дверь закрой, а то еще выскочит! Правда, с моего удара не выскакивают.

11

Забой кабана, как некогда добыча мамонта. Появлялись новые зрители.

– От забойщик так забойщик – любого кнура завалит, хочь на двенадцать пуд, – заявила Попеленчиха, пришедшая с грудником на руках.

– Климарь в лесу живет. Слово звериное знает, – заметила Тарасовна.

– Господи, сколько ж грошей надо, шоб такого борова вырастить, – вздохнула Малясиха.

– По совести надо жить, а не по деньгам, – сказал Маляс, подняв поучающе палец. – По науке марксизьма.

Варя, решившись, накинула на плечи «варшавский» платок с бахромой, отливающий серебром. Пошла к собравшимся медленно, будто нехотя.

Появились участницы «порожнего похорона», компания бойких девчат – Орина, Малашка, Галка и Софа. Они управились со своим делом, вытерли слезы и теперь весело болтали. Софа, как всегда, стреляла шелухой от семечек, подобно зенитному автомату, выбрасывающему пустые гильзы.

– Быстро схоронили! – съехидничала Малясиха.

– Там Голендухи закапуют, – объяснила Орина. – А у нас слезы кончились.

– Ой, девки, – сказал Маляс. – Раньше цельный день плакали. Понимали!

– Раньше плетень выше хаты был, а языками траву косили, – отбрила охотника Малашка.

Варя появилась у плетня под эти побрехушки. Все головы тотчас повернулись к сельской красуне.

– Варюся, опачкаешься… платок вон какой нарядный, – заметила Галка.

– Ой, Варя, тебе в концертную залу, шоб генералы хлопали, а ты тут у нас, – искренне восхитилась Орина.

– А шо тут? – спросила красотка. – Я думала, праздник какой!

– Представление: у забойщика заместо борова лейтенант! – рассмеялась Малашка.

Варя от этой шутки лишь помрачнела.

12

Все смотрели на закрытую дверь сарая, ждали. Донесся звук падения тяжелого тела, треск загородки. Со звоном покатилось ведро. Варины пальцы сжали оплетку тына.

Хряк издал пронзительный смертный визг – на всю деревню и дальше. Возня продолжалась. Затем послышался звон ударившей о жесть сильной струи.

Иван открыл дверь и появился в проеме, держась за стояки. Он ничего не видел. Все лицо его было в крови, густые пятна покрывали гимнастерку. Он выбирался из сарая на ощупь.

Варюся бросилась к нему, не обращая ни на кого внимания.

– Что с тобой?

– В лицо ударило, – он старался руками, тоже кровавыми, очистить глаза.

Варюся вздохнула с облегчением и, стащив с головы серебристый ослепительный платок, вытерла глаза лейтенанта, щеки, нос, губы. Словно из-под снятой маски проступило лицо. Цел Иван!

– Ой, Варюся, от доброй души спортила платок, – не без ехидства заметила Малашка.

Климарь выглянул из сарая. Бросил пристальный взгляд на окровавленный платок Вари, на то, как ее пальцы все еще держат ладонь лейтенанта. Прохрипел что-то, снова исчез в сарае. Появился с ведром и кружкой. Черпнул из ведра.

– Здоровенный, он як брыскнуло! – сказал Маляс супруге. – Ой, колбасы будет!

– Колбасы! Вон Варе платка не жалко! Такой, может, дорожче нашей хаты.

– Лейтенант, брызнуло, звини. Больно здоровый боров, сердце як насос. Выпей горяченькой! – Климарь протянул кружку. Из нее падали капли крови.

– Не любитель.

– Зря. От этого у мужиков сила. Правда, Варюся?

– Я тебе не Варюся, – вспыхнула спивачка.

– Извинить, Варвара Михеевна! Верно у нас один теринар говорил: положиться на женский пол можно, а полагаться нельзя. – Он засмеялся и выпил содержимое кружки звучными глотками. – Ой, Варвара Михеевна, не увлекайся лейтенантами: народ легкий, як пташки! Залетит у форточку, а у дверь вылетит!

13

Серафима остервенело стирала гимнастерку Ивана, бросив в ночвы мешочек с золой и натирая над парящей водой два куска кирпича.

– Гулянка сегодня, радость у людей, а он, заместо, чтоб радоваться со своей, железяку к сердцу прижмет – и патрулювать!

Она потерла и извлекла гимнастерку. Посмотрела на свет.

– О… кровь смыло, а дыры намыло. Сопрела рубаха в труху. Ну, подштопаю, конечно, сюды две латки… И то сказать: вещь с фронту. При одной парадной гимнастерке останется. Дед девять разов сватался, и кажный раз в новом. В габардине приходил: видно было, шо жених!

Из хаты появился, протирая глаза, всклокоченный Валерик.

– Ну, очнулся? – спросила Серафима. – Из-за него гулянка, а он спит.

– Поднимаю якоря! – доложил морячок. – Свистать всех наверх!

– Наверх! Ты сначала спустись вниз, в погреб, там дежка с квашеной капустой, огурцы соленые в рассоле. И ковшик там!

14

Гнат, с полным мешком на спине, брел из леса. Ноги загребали пыль.

Он пытался петь, но обычного бодрого мычания не получалось, устал. Мешок заставлял сгибаться.

Он замедлил шаг, прислушался. Где-то настраивала инструменты деревенская музы́ка[3]. Неожиданный жалобный крик скрипки, звон и стук бубна, перебор цимбалов. Потом тишина. Гнат остановился, сделал несколько нелепых танцевальных движений, мешок давил его, по лицу пробежали капли пота.

Рамоня, сидящий у своей развалюхи, проводил дурня взглядом мутно-белых глаз:

– Счастливая людына! Ноги на земле, а голова в небе, у Бога.

У плетня Кривендихи народу добавилось. Зрелище забоя борова незаметно переходило в общее празднество. Оркестранты уселись во дворе на лавке и настраивали инструменты. Оркестр нехитрый: троистая музы́ка, сельское трио. Музыканты – двое седых братьев-гончаров Голендухов с бубном и цимбалами да скрипач, хромой подросток Петько. Переглядывались, пробовали нащупать лад, подстроиться друг под друга.

– Куды ж ты, брат, подбил низко!

– А то! – бурчал старший. – Цимбалы три года висели, ослабли. И крючки сильно цепляют, гнутые.

– Та ты сам стал гнутый.

Иван подошел к сараю Кривендихи. Хозяйка носила к летней кухне сковороды и кастрюли. Васька сидел неподалеку, почесывая босые ноги. У него были смышленые, уже почти взрослые папашины глаза, но сопливый нос, ноги в синяках и цыпках говорили о детстве.

– Варвара с Климарем говорила? – спросил лейтенант.

– Было. А я голяшки свинячьи стибрил, – Васька приоткрыл рубаху, показывая трофей, завернутый в лист лопуха. – Холодец будет. А шо от вас?

– Я говорил: шоколад.

– Добавить надо.

– По шее?

– Не, я ж по делу. Положено торговаться. С пулемета пострелять дадите?

– Потом.

– «Потом»! Война кончится, пули заприходуют. А зараз свои, – он показал патроны.

– Договорились.

– Три очереди по пять патронов! Не, по семь.

– По шесть.

– О це дело! – обрадовался Васька. – Серьезный разговор. Сторговались! Климарь говорит: «Шо, крутишь на две стороны?» А она говорит: «Твое дело свинячье, сполнять, шо положено…» А он говорит: «Ты сразу мне передавай, какие будут приказания. Долго возиться уже нельзя. Лейтенантик с шорохом». А она говорит: «Я твоего свинячьего языка не розумею, а шо надо, зроблю».

– А он?

– Сплюнул. Все! Сиканамора буду! – Васька провел пальцем по зубам и цыкнул слюной: страшная пацанья клятва.

15

Гнат подошел к кузне, когда Крот уже закрывал дверь большим кованым ключом. Олена услышала предупреждающее мычание и выкрики дурня, который сгибался под своим мешком. Постучала по плечу глуховатого мужа, тот обернулся, увидел Гната. Распахнул дверь. Гнат зашел, сбросил мешок и вернулся, вытирая пот. Пробормотал что-то, похлопывая себя по открытому рту.

– На гулянке харчи, там! К Кривендихе иди! – Крот указал в сторону, откуда доносились нескладные звуки. И провернул ключ.

Олена с упреком посмотрела на мужа, но сказать что-либо не осмелилась.

16

Гнат устало шагал по опустевшему селу, ноги заплетались. Снял шапку, поклонился, увидев чучело за плетнем, в саду. Окунув лицо в воду, попил из ведра, стоявшего на краю колодезного сруба. Остальную воду вылил на ноги, блаженно вздохнул. Поставил ведро, и оно тут же, оказавшись без воды, взметнулось вверх. Противовес «журавля» стукнулся о деревянную планку-стопор.

Гнат испуганно отскочил. Посмотрел наверх, на качающееся ведро. Засмеялся. Дальше пошел уже легче и бодрее. Хата Вари была близко.

На веревке во дворе ветерок полоскал «варшавский» платок. Рыжие пятна не сошли. Дурень затянул песню. Когда Варюся вышла на крыльцо, Гнат открыл рот и застыл, тараща глаза. Он не сразу узнал свою покровительницу.

Варюся, назло всему, победно сияла здоровьем и зовущей, торжествующей красотой. Новое платье, сшитое из файдешина, несмотря на обилие складочек и оборочек, подчеркивало крепкую молодую стать. Короткое жемчужное монисто подчеркивало крутость груди. Покачивались жемчужные, под стать монисту, серьги. Лишь красные «козловые» сапожки напоминали, что спивачка собралась на сельскую гулянку. Гнат промычал что-то восторженно и запел.

– Даже дурень видит, – засмеялась Варюся. – А куда он смотрит, а, Гнат? Ну, заходи быстро, тороплюсь…

Они вошли в хату. Гнат постучал себя по губам.

– Некогда. На гулянке поешь.

17

Глухарчане тащили к Кривендихе лавки, табуретки, столы, доски… Маляс и пара немолодых мужичков с гончарни ладили пиршественные ряды в виде буквы П. Рядом со столами был утрамбованный молотьбой ток, ровный, как городской асфальт: славное место для танцев. Стучали топоры, молотки, под доски ставили ко́злы, на которые набивали перекладины.

Хозяйка, Тарасовна, Мокеевна, девчата и бабы носили от летней кухни разномастные миски со всякого рода требухой, с ломтями ливерной и кровяной колбасы, с салом. Летняя кухня была добротная, под навесом. Шкворчали, исходили запашистым паром сковороды со всякой свежатиной и картошкой.

– Ой, помру от запаху, – стонала Малашка, с трудом удерживая чугунную сквовороду.

– Сто лет такого не видали, – вторила Орина.

– Та ну… – Софа была, как всегда, безразлична ко всему, кроме семечек.

Кривендиха, раскрасневшаяся от печного жара, вошла в роль гостеприимной хозяйки, которой не жалко и последнего.

– Беда, шо мясо полежало, смаку не набрало!

– Требухи на целый полк, хозяйка, – Климарь, с засученными рукавами, выглянул из сарая, кого-то поискал взглядом. – Из требухи на сале тыща блюд, да не всем дают!

– У меня всем, милок, всем, хочь бы с другого села.

– С другого не приедут через наши леса, – не без радости заметил Степан Голендуха. – А ковбасу ливерну подсмолить надо было в осиновом дымку, верно? – обратился он к брату.

Брат проглотил слюну и невнятно произнес:

– Раньше у пана восемь дымов было! Особо – можжевеловый! Умели жить!

– Разумные вы люди под чужие харчи, – подвела итог разговору Софа.

18

Олена, раздевшись по пояс, смывала копоть у дворового умывальника, установленного в закутке. Варюся подошла близко к своей двоюродной сестре. Олена не услышала ее совсем не от радостей мытья: едкое, собственной варки мыло, для которого кузнец не пожалел каустической соды, щипало кожу и глаза.

Подскочила, когда прохладные пальцы сестры укололи ребра. Обхватила, укрывая от посторонних взглядов, грудь. Вспомнила про шрам под скулой, уткнула голову в плечи. Только тогда обернулась.

– Господи, Варька! Ну, напугала. Я думала, чужой кто!

– А хоть бы чужой! Чего тебе скрывать? Завела бы большое зеркало, поглядела б: свеженькая ты, крепкая, як черешенка. А грудь? Да у нас такой груди нема в селе у молодых девчат! А очи такие, шо мне на зависть! Ну шо ты, шо голову прячешь? Подумаешь, обожглась. У каждой телки свое пятно, а у бабы своя тайна. Ты, Оленюська, не ценишь того, шо дадено Богом, похоронила себя в этой черной кузне.

– Не бойкая я, как ты, Варюся. Уродилась такая.

Олена обвязала нижнюю часть лица рушником. Потом набросила кофту.

– Ой, Варь, мне сдается, шо голая – ще ничего, а лицо показывать стыдно.

– Прокоп твой Лексеич не понимает своего сокровища. «Подай-принеси!»

– Да он хороший. Жизнь такая.

– Знаю, знаю. Не мог тебя уберечь!

– Так без руки вернулся, а я не умела…

– Добрая ты баба, Оленюся, – сказала сестра. И тихо добавила: – Дай ключа от кузни. Там Гнат должен принести вещь. В мешке.

Чудесные карие глаза над краем полотенца глядели на Варюсю с сочувствием и жалостью.

– Варя, от шо ты робишь, а? Добром не кончится.

– Ладно. Мне уже лейтенант лекцию читал. Прокоп Лексеич далеко?

– В погребе.

Олена подошла к крыльцу, достала ключ из-под приступочка.

– Тихонько верни. А шо ж ты цацки нацепила: зачем людям показывать?

– А кому? Когда? До старости ждать?

– Бедовая! Варюся, а ты лейтенанту плохого не сделаешь?

– Ленюся? И ты? Надо ж!

– Ну, я… – застеснялась Олена. – Беспокоюсь просто… по-матерински…

– Ой-ой-ой, по-матерински, – засмеялась Варя… – Шо краснеешь? Чего тут такого? Хлопец завлекательный. Заспокойся, не зроблю ему поганого. Ну, посватался до другой… Сватанье не свадьба. Поживем, в потолок поплюем!

И, припрятав ключ под платком, ушла, напевая:

Соловей каже: тех-тех, тех-тех, котятся слезы, як горох.

А зозуленька: ку-ку, ку-ку! За що ж я терплю таку муку…

Олена покачала головой, глядя вслед сестре.

19

Музыка вьется над селом как дым, то туго свиваясь, то разворачиваясь, словно на ветру, а звуки будоражат село, напоминая о полузабытом времени общих праздников.

Девчата принаряжены кто по-сельски, в кетликах и андараках, кто по-городскому; а чаще глухарчане одеты в то, что подарила война, отняв все остальное, нажитое – в перешитые гимнастерки, немецкие, венгерские, словацкие, румынские френчи. На девчатах не редкость армейские башмаки, вихляющиеся на ногах, кое-кто явился босиком, а две старушки приплелись в лаптях, полускрытых длинными штопаными юбками.

Иван указывает ястребку на место во дворе Кривендихи, у калитки:

– Здесь дежурь. Следи за Семеренковым. Если Климарь поведет его куда – выстрел!

– В кого!

– Вверх! Я прибегу.

– А если ваша Тоська придет на гулянку, кого охранять?

– Она постесняется выйти.

– Вы, товарищ командир, погано понимаете женскую породу. Заради вас может придти: надо ж показать себя!

…Валерик встречает односельчан у столов, излучает радушие.

– Прошу пришвартоваться до нашего пирсу… Исключительно рад… До глубины души!.. Ну, девчата, одни бутоны и розаны… вы меня импонируете!

Девчата расплываются в улыбках: какой хлопец, до чего культурный! И тут же бросаются помогать в устройстве стола. Раскладывают закуски по разнокалиберным тарелкам и мискам, принимают подернутый дымком самогон в зеленоватых бутылях, разливают в посуду, какую кто принес. Климаря, переодевшегося и побрившегося, усаживают во главе первого стола; рядом, притащив чурбак, пристраивается Васька Попеленко.

– Ты чего, шкет? – спрашивает Климарь. – Опять?

– Я, дяденька, подъедать за вами, мне не дадут по малолетству.

Валерик подходит к Попеленко: тот уселся с карабином у калитки, на лавке, оглядывая всех приходящих как бдительный страж.

– А где ж твой лейтенант? Некультурно задержуется.

– За путем с Лесу наблюдает. А то придут, кого не звали!

– От дела: Глухары завелись своей милицией! Село без нее двести лет стояло, а тут не выстоит!

– Зря такая критика, Валерик! – кричит Попеленко морячку, метнувшемуся к новым гостям. – Может, я знаю то, чего тебе не положено!

Гнат дергает ястребка за рукав. Хлопает себя по рту, глядя на столы с закуской. Показывает, что ему самое время закусить, а взять со стола – боязно.

– Погоди, Гнат, не до тебя. Сполняю обязанность.

20

Серафима, выйдя на улицу, сталкивается с внуком.

– Патрулюешь? Ой, боже… Молодой, гулять токо, а ты… – На ней вышитая кофта и юбка, наподобие плахты. Она подставляет внуку плечо. – Не дуже нафталином пахну? Сто лет не доставала. Я ж такая танцюристка была! Нихто б не переплюнул! А ты вот так будешь с пулеметом по вулице?

– А чего мне, с гармошкой ходить?

– Вот беда: хотела ж, шоб внук под ручку привел, с уважением!

Но, хоть и без внука, Валерик оказывает Серафиме полнейшее уважение, указывая на место неподалеку от Глумского.

– Не, – отказывается бабка. – Я танцювать пришла, мне с краю!

Принаряженная хозяйка гулянки продолжает хлопотать у летней кухни, командуя помощницами. Крот, в сопровождении жены, у которой лицо перевязано чистенькой шелковой хусточкой, появляется у печи. Супруги отмылись от кузнечной гари и стали весьма симпатичной парой. Глаза Олены сияют над шелковой повязкой.

В единственной руке у Крота завернутый в тряпку и перевязанный бечевкой предмет. Он ловко, помогая себе коленом, развязывает узелок, разматывает холстину за холстиной и, наконец, выкладывает небольшой кусок домашней колбасы:

– Возьми, Кондратовна, на общий стол.

– Вот спасибо, кум! Шо б мы без тебя делали? – не без иронии принимает дар хозяйка, кладет колбасу на глиняное блюдо и торжественно несет к столу.

– Ты ж говорил, окороку возьмешь целый ковалок, – чуть не стонет жена.

– Бачишь, скоко тут всего. Чего расходоваться?

Глаза Олены полны слез.

– Ой, пришов козак додому, нихто не встречае, ой! – затягивает Гнат, усевшийся на лавке рядом с Попеленко. – Нихто хлиба не дае, нихто не угощае, ой…

– Ну, хватит, Гнат! – возмущается Попеленко. – Речь говорить будут.

Музыка смолкает.

– Сегодня мы собрались, товариши, – говорит, поднявшись, Глумский, – как в доброе время, по поводу прибытия моряка-черноморца, героя взятия Измаила, Валерия Кривенды…

Валерик встает, застенчиво усмехаясь. Климарь бухает в ладони: не слабее полковой пушки.

– Приятно нам и дуже радостно, шо видим наших хлопцев живых! Хай бы все так повертались! – Глумский запнулся, уставившись в стол. Наконец нашел ускользнувшую тему. – Шоб мы всегда радовались, а также шоб гончарня выполняла план, а колхозный жеребец давал доход в меру сил, восполняя погибшее конское поголовье.

– И всем такого ж здоровья, як у него! – кричит старший Голендуха.

Глумский сдерживает смех, выставив вверх указательный палец.

– Войска наши уже за Вислой-рекой, до Германии два шага, но много будет тяжелых боев. И хай скорее победа, а то кажный день народу убыток! Первую чарку за скорую победу!

Чоканье, смех, плач, крики, говор, шум за столом…

– Хорошо сказал, – говорит брату Степан Голендуха. – Но не та гулянка, хлопцев мало. Боевой мо́лодежи мало! В старое время не успеют выпить, уже драка. Умоются, опять за стол.

– Умели гулять… Ой, брат, мы эту… туш забыли сыграть! Петько, давай.

Туш в исполнении троистой музы́ки звучит немного печально.

21

Иван дошел до околицы. Пулемет на плече. Развернулся и увидел Варю.

Она шла к нему, помахивая свертком, который несла в руке. Ступала красиво, победно, уверенно. Над головой Ивана колыхались ветви той плакучей вербы, под которой он однажды ждал Тосю. Казалось, с тех пор прошел целый век. Была видна дорога, уходящая в Лес. Доносилась музыка с гулянки.

Файдешин трепетал на ходу, переливался, обрисовывая колени и бедра, крупные губы Варюси были чуть приоткрыты то ли для улыбки, то ли для поцелуя. Остановилась очень близко.

– Ваня, ты, говорят, посватался?

Лейтенант молчал.

– Да посмотри ты на меня! Вот… Платье дошила. Как тебе? – она, придерживая рукой файдешин на бедре и вальсируя, сделала круг. Поблескивало монисто, качались жемчужинки в ушах, платье поднялось колоколом. – Интересно, для кого я так старалась, а? Как ты думаешь?

Лейтенант по-прежнему молчал, он то поднимал взгляд, то опускал. Варя все еще имела власть над ним. Он отвернулся, чтобы не смотреть на нее. Но легкий шелест файдешина, которым играл ветер, казался ему оглушительным, зовущим, лишающим сознания…

– Слушай, – сказала она, вдруг отбросив игривый тон. – Я серьезно. Нельзя тебе оставаться. Даже на ночь. Заупрямничаешь, жизнь потеряешь. Поверь! Насолил ты им. Мокеевну пошлю на Грушевый хутор. Кум Дмитро ветеринар, он приедет с хутора, у него лошади, бричка.

Она взмахнула свертком и, наконец, протянула его лейтенанту в вытянутой руке. Он повернулся. Отвел ее руку в сторону. Сверток, видно, был тяжелым.

– Мне подарков не надо.

– Поедем ночью, через Гуту, никто не увидит. До Житомира доберемся, там родичи. И доктора хорошие. Подлечат тебя. Потом… хочешь – на фронт, хочешь – до Тоськи. Удерживать не буду. Себя сбережешь – и на том спасибо!

Иван молчал.

– Ваня, любый мой, подумай.

Голова у него слегка кружилась от ее близости. Он выдохнул:

– Нет. Извини!

– Эх, Ваня… – она убрала руку со свертком. И вдруг засмеялась, как будто бы все, что говорила, было шуткой. Смех внезапно перешел в плач.

– Сразу две жизни губишь, свою и мою. Будто я тебе чашку дала, а ты об землю – шарах, и все.

Она пошла нерешительно, словно ожидая зова. Он смотрел вслед. Файдешин от порыва ветра прилип к телу, обрисовывая ее с такой ясностью и выразительностью, с какой не смогла бы это сделать даже полная нагота.

Варюся обернулась. Лицо было мокрым, но слезы высохли, как только она ощутила жадность мужского взгляда. Подождала чуть-чуть, но ничего не услышала. Сказала, уже не сдерживая слезы, которые снова заблестели на щеках:

– Две чашки сразу: шарах, и все!

Она хотела бросить сверток о землю, подобно тем «чашкам», но удержалась. Держа сверток уже не так небрежно, пошла в сторону музыки.

22

Танцы! Глухарчанами завладевает стихия «метелицы». Не все танцуют по правилам, по двое, чтобы пропустить под рушниками очередную отплясывающую пару… нет, сшибаясь в общей кутерьме, отхватывают коленца кто как горазд.

Девчата с немолодыми, раздавшимися от тяжелой работы бабами, поседевшие бабки с подростками, замшелые старички, которым, казалось, с печи уже не спуститься, при звуках троистой музы́ки словно эликсира молодости хлебнули: земля, убитая тяжелыми цепами при молотьбе и лишенная травы, загудела. Мало, мало настоящих кавалеров, да разве остановишь этим истосковавшийся по танцам народ?

Тяжеловесный Климарь отклоняет все предложения, все наскоки разгулявшихся баб и девчат, остается за столом, топая ногами и стуча по столу ладонями так, что посуда подскакивает. Музы́ка уже вспотела, но никто не отрывается от инструментов.

Серафима, не выдержав, врывается на токовину с белорусскими припевками к «метелице»:

– Куриць, веець мяцелица,

Чаму старый не женится?

Як ему жаницися?

Усе будуць дзивицися!

А што каму до таго?

Може пайду за няго!

Хоць ен старый, не паганый,

Ящо дужий та румяный!

Валерика без конца перехватывают, отбивают, нередко переругиваясь.

– Дозвольте вашего кавалера, фрейлен! – Малашка пытается отнять морячка у Софы.

Меланхоличная Софа, прикрыв глаза и не забывая лузгать семечки, продолжает удерживать Валерика. Подруга разрывает эту пару. Софа продолжает танцевать, улыбаясь, и вдруг обнаруживает, что кавалера рядом нет.

– Ну и стерва ты, Малашка! На ходу разуваешь.

Малашка закручивает вокруг морячка фигуру, не заметив, что ее уже сменила Арина.

– Аринка, хочь бы ты так на работе поспевала!

– А ты галок ротом не лови!

– А ну брысь, сикушки! – вмешивается Серафима. – Дайте с молодым станцювать!

И задает Валерику жару, так что тот не поспевает за бабкой. Любо!

…Прекрасная Варюся приходит, когда во всю разыгралась стихия танца. Попеленко не сдерживает восторга:

– Ой, Варюся! Як картина с областной галереи. Бачив я на экскурсии…

– Ты своему командиру расскажи! – прерывает его красуня.

Гнат, увидев благодетельницу, мычит, пытается обратить на себя внимание, с опаской дотрагивается до файдешинового рукава Варюси.

– Погоди, Гнаток, не до тебя!

Дурень, который и без того ничего не понимает, садится, опустив голову. Никому до него нет дела! Шаткий мир, который сложился в его голове и позволяет ладить с людьми, делать что-либо им нужное и получать за это пищу, рушится. Полный стол еды, а никто не берет за руку, не ведет к скамье, не усаживает. В чем он, Гнат, провинился?

Варюся ступает на территорию гулянки, кладет свой сверток на край стола и выходит на утрамбованную цепами токовину. Поводит плечами, и внезапно словно дрожь пробегает по ее телу. Легкий шелест мониста, трепет платья, цвет редкостных сапожек заставляют гулянку притихнуть. Варюся выставляет носок, подбоченивается и замирает.

Тут же раздаются требовательные крики: «Давай, музы́ка, танцювальное!» Троистая музы́ка успела выпить и закусить, и снова готова к тяжелой работе.

– Ну, давай «полещанку» для начала! – кричит и делает музы́ке знак Варя.

И музы́ка дает… Варюся, чуть приподняв свое легкое, льнущее к телу платьице, нахально открыв коленки, начинает вначале как бы раскачку, без «отбоя», переступая с носка на пятку, пристукивая, притоптывая, показывая все фигуры и шаги «полещанки». И вот уже «выхилясником» с прискоком прошлась, и с «подбивочкой», и «веревочку» с ее сложнейшими заступами, пятясь, протянула, и «голубцы с притопом» отстучала… и, постепенно взвинчивая лихую, диковатую пляску, перешла на нечто свое, незаемное.

Она проходит кругом, подлетая к расступившимся и замершим танцорам, почти сталкиваясь с ними и затем небрежно отворачиваясь, уносясь к центру токовища и вновь возвращаясь к краю, сапожки ее пристукивают, взлетают оба разом, вбок, тарабаня каблуками, опустившись, проворачиваются, словно сами по себе, и легко и стремительно несут гибкое Варино тело, которое танцует по собственной воле, то откидывается назад, то отклоняется вбок, так что кажется, вот-вот не удержат плечи эту, на гибкой шее, головку с веером волос, но каждый раз грудь, стан, бедра, руки догоняют убегающие сапожки, подчиняют их, и все движения сливаются в одно целое, вихревое, горячее, притягивающее…

Показав себя, выйдя из беспамятства танца, Варюся, не замедляя движений, зазывает себе пару движениями рук. Да кто ж осмелится выйти на этот поединок, так, чтобы не показаться рядом с ней смешным и неуклюжим?

– Ой, Варюська, ой, дивко! – вздыхает сутулый, с бухгалтерской тетрадкой под мышкой Яцко, которого, смеясь и подразнивая, зазывает красотка. – Тебе бы, цее, до Москвы, в оперу чи в балет…

Сверток, принесенный Варей, оставшийся на краю стола, от общего сотрясения сдвинулся к самой кромке.

23

Гнат, скудным своим умишком, решает, что, если не зовут за стол, то надо искать еду под столом.

Подбирая кусок огурца, Гнат замечает, что не он один такой догадливый. Васька, оказавшись у ног Климаря, в спешке рвет зубами кусок колбасы, а другой рукой подзывает к себе дурня. Гнат ползет, стараясь не задевать ног. Хотя никто и не заметил бы: все засмотрелись на танец Вари.

На току происходят перемены. Бойкая Малашка выскакивает к центру, но Варюся отметает ее, не желая себе кавалера в юбке. Она примечает Валерика, и тот, двигая руками, раскачиваясь, приближается к ней. Первыми шажочками и притопами, взмахами клешей он показывает, что будет танцевать веселое «яблочко», и Варя принимает вызов. Кто ж не знает матросского танца?

Гнат и Васька устраиваются под столом поудобнее. Пацан, запуская пальцы за край стола, наугад, уже набрал немало съестного: рубаха оттопыривается. Он показывает дурню палец как символ товара, держа в другой руке шматок сала. Гнат достает из кармана гвоздь. Васька отрицательно мотает головой. Гнат роется в запасах и достает боевой патрон с пулей, кончик которой окрашен зеленым. Трассирующая! Васька отвечает согласием, совершая обмен. Гнат находит новый патрон. Рука Васьки возникает на краю стола, хватает то, что нащупали пальцы – полуобглоданную кость.

Обмен продолжается. Рядом с ними постукивают, притоптывают чьи-то ноги. Это ничуть не мешает торговым операциям. Васька, впрочем, держит ухо востро: ловит слова и фразы.

– Не жалеет Варя подметки, – скрипит Яцко. – Такие сапожки только кривой Лайба в Малинце шил. – Он постукивает по бухгалтерской тетрадке. – Шестьсот довоенных карбованцев! Корову купить можно было!

– На шо ей корова? Корова есть! – приходит к глубокому выводу Попеленко.

Ястребок, нарушив приказ, покинул калитку, чтобы посмотреть на танец.

– Не в том вопрос, – продолжает Яцко. – Вопрос в разумном бюджете!

Сапожки Вари и ботиночки Валерика, полускрытые клешами, проносятся мимо, заставив Попеленко отдернуть свои кирзачи.

24

Валерик, словно забыв о Варюсе, ходящей кру́гом в невероятном дробном «коле», старательно показывает «яблочко», то хватаясь за затылок рукой, то приседая и выбрасывая ноги. И хотя ему приходится то и дело упираться в землю рукой, герою Измаила все сходит с рук, каждое движение Валерика встречают хлопаньем и криками. Тем временем Яцко заметил, что Климарь мощным своим телом отодвинул сидящих обок и высвободил местечко рядом. Худосочный бухгалтер тут же протиснулся туда и уселся возле забойщика.

– Имею важный общественный вопрос… вот вы как специалист по мясному поголовью… имеет нам смысл завести свиноферму?

Климарь следит за Варюсей. Красотка вдруг оставляет морячка, кидается к столу и подхватывает готовый свалиться сверток. Валерик следует за ней.

– Устала я, черноморец, дай передохнуть.

– Ты сначала речь скажи, – говорит Климарь бухгалтеру. – Поставь вопрос ребром!

– Щас! – встает, откашливаясь, Яцко.

– Туда, туда! Перед народом! Токо не скрипи, как немазаное колесо, говори, как оратель!

Климарь, взяв соседа за бока, выталкивает его на ток. Появление среди танцующих бухгалтера с тетрадкой вызывает аплодисменты, которые Яцко принимает за чистую монету и раскланивается. Раскрасневшаяся Варюся, не меняя игривого выражения лица, усаживается на место бухгалтера. Заводит, улыбаясь, как бы шуточный разговор. Васька, устроившийся у ног забойщика, выставляет, как слуховой раструб, свое, помеченное коростой, ухо.

– Гончара приведешь. Если знов будет петлять, Тоську доставишь. Держи!

Варя кладет сверток рядом с Климарем. Он ощупывает предмет, завернутый в холст и перевязанный. Никто не обращает на них внимания, а гомон, музыка, песни заглушают слова. Издали – обычная застольная беседа. Забойщик спрашивает:

– Лейтенантик мешает. Как с ним?

– Про лейтенанта не сказано.

– Ой, Варька, не играй в две дуды.

– Шо передали, то говорю. А дальше твое дело.

– Добре, разберусь.

– И разбирайся… А я гулять пришла. – И Варя выбирается из тесноты застолья.

Климарь под столом, не глядя, разворачивает сверток, сует в карман поблескивающий «люггер» и две обоймы. Это происходит на расстоянии вытянутой руки от засевшего внизу Васьки.

Сапог забойщика неожиданно утыкается в бок Васьки. И тут же следует размашистый удар носком: хорошо, что Васька успел повернуться задницей.

– Буркан, а ну пошел! Приплелся. Сволочь!

Васька, придерживая рукой ягодицу и прихрамывая, незаметно вылезает с другой стороны стола. За ним ползет Гнат. Дурень хочет продолжать менку.

– Пу! – наставляет он на Ваську новый патрон, изображая выстрел. – Пу!

25

У скрипача Петька́ лопается волос на смычке. Музыка прерывается к общей радости: можно перевести дыхание.

– Ну, шо, мамо? – спрашивает Валерик, подойдя к Кривендихе.

– Ой, добре станцювал, сынок!

– Мамо, я ж не про то!

– Ой, такая ж вещь, – говорит хозяйка жалостливо. – Не на кажном базаре купишь!

Морячок, приняв слова за согласие, исчезает в хате.

На середину токовища, где еще не улеглась пыль, выходит Яцко с развернутой тетрадью в руке…

– Товарищи! Разрешите ребром! Об нас дуже доброго мнения товарищ Гречка, голова потребкооперации! Он прямо так и сказал! Вот, записано: «Передайте благодарность труженикам Глухаров, и нехай расширяют возможности потребкооперации. Пора от частного свиноводства перескакивать до созданию коллективной свинофермы». Золотые слова!

В этот момент Валерик выходит из хаты, торжественно неся патефон.

– Патефон! – ахает Малашка. – Не заржавел у Кривендихи?

– Ты гляди, всю войну прятала, а для сына не пожалела, – замечает младший Голендуха.

– Мы дали пятьдесят про́центов керамики первым сортом, – продолжает Яцко, – а девять про́центов признано высокохудожественного значения. Но теперь надо думать про свиней! Свиноводство, сказал товарищ Гречка, есть наилучший способ восстановления мясного поголовья. Свинья, образно определил товарищ Гречка, являет ходячую фабрику будущих ковбас…

На него цыкают девчата:

– Ты ковбасой лучше закуси!

– Яцко, не до тебя…

– Не сбивайте меня, я бухгалтер, – отбивается докладчик.

Но это не помогает.

– Яцко, скорей до бутылки!

– Я же про серьезное, – бормочет бухгалтер и сконфуженно садится за стол с краю.

Малашка сгоняет его и оттуда, расчищая место для патефона. Валерик ставит на стол чудесный ящик. Начинает крутить хромированную ручку.

– Ты ж заводи потрошку, сильно не крути! – беспокоится Кривендиха.

И в полном молчании хрипловато звучат слова танго.

«Счастье свое я нашел в нашей встрече с тобой…»

Уставшие музыканты откладывают инструменты.

– Ящик, он и есть ящик, – говорит старший Голендуха. – Раньше были патефоны. От такая труба – больше церковного колоколу! Я у пана видел.

– Умели люди жить, – соглашается младший.

Но тут больше, чем патефон, удивляет глухарчан новое явление.

26

Появляется немая Тося Семеренкова… Она несмело выходит из вишен, словно таилась там, размышляя, показаться на люди или нет.

На Тосе нет ни черного платка, ни монашеского длинного платья – наряда, к которому уже привыкли глухарчане. Из-за этого наряда никто толком и не видел, как изменилась за последние годы младшая дочь гончара. Теперь увидели.

– Немая пришла!

– Ты диви яка…

– От бисова красота!

На Тосе простое ситцевое платьице, чуть тесноватое, залежавшееся где-то в сундуке. На шее легкая шелковая хусточка, прикрывающая вырез. Волосы опущены на плечи и чуть подкручены в локоны с помощью плойки.

Вся ее складная, крепкая фигура, которую она так долго укрывала под бесформенной одеждой, выражает откровенный и яркий, не стыдящийся никого порыв к любви, готовность отдать тело, мысли, чувства, всю жизнь тому, кто назвал ее невестой и вывел из подземелья робости и страха.

Она готовилась к этому вечеру, наконец решилась прийти и показать себя. Прежде всего, показать ему, чтобы он понял, что не ошибся в выборе. Но сейчас она вновь заробела. Ищет глазами Ивана и не может найти. Застывает, понимая, что все смотрят на нее.

Чуть позади белеет лицо Семеренкова, пришедшего с дочерью. Понимая, что он смущает Тосю своей опекой, гончар тихонько, едва ли не на цыпочках, уходит к столу, где ему уступают местечко.

Климарь, приметив гончара, привстает и делает приглашающий жест, указывая на место рядом. Но гончар отрицательно качает головой, поглядывая на Тосю. Климарь усмехается, разводит руками. И тем обращает на себя внимание Тоси. Она приоткрывает рот в ужасе. Она не ожидала, что забойщик будет одним из главных на этом торжестве.

Тося делает несколько неуверенных шагов назад, отступая в вишневый сад. Глаза ищут Ивана. Но видят лишь улыбающиеся или застывшие в удивлении лица. Восхищение, зависть, неприятие, страх, отчужденность – все выражения, которые способно проявлять человеческое лицо, пробегают в поле зрения Тоси. Прошло время, она отдалилась от села, и теперь оказалась во чужом пиру.

Пластинка продолжает напоминать про «радость вечерней порой» и про то, что «ты, только ты…». Валерик забывает о своем чудесном музыкальном ящике и присматривается к Тосе. Это не ускользает от Климаря.

– Морячок! – забойщик пальцем подзывает Валерика, притягивает за руку и шепчет что-то, поглядывая в сторону девушки.

Морячок расцветает, на лице возникает улыбка сердцееда и победителя, он кивает и ставит иглу в начало пластинки. И опять звучат слова о счастье, встреченном вечерней порой.

Валерик, покачиваясь по-флотски, скользящим палубным шагом подходит к Тосе, принимается говорить, делает приглашающий к танцу жест, но девушка отрицательно качает головой и отступает назад. Ее взгляд ищет лейтенанта.

Валерик, смеясь, хватает застенчивую гостью за руку, тащит к себе, стараясь обнять ее для танца. Тося гибко отклоняется назад, пробует вырваться. Но морячок держит твердо.

– Та что ж ты так! Это ж не дикие пляски, а танго, культурный танец. Причаливай до нашего кораблю.

Все смеются, подбадривая Валерика.

– Давай, морячок!

– Нехай покаже себя!

– Хочь и немая, а ноги есть, станцюет!

Климарь подсаживается к гончару. Семеренков делал попытку встать, но Климарь придавливает его тяжелой рукой.

– Она боится, она боится! – бормочет гончар. – Ее нельзя силой! Ей плохо станет!

– Ничего, зараз свыкнется! – смеется Климарь.

Валерик, наконец, обхватывает девушку за талию. Пальцы его легли чуть пониже спины, как на бесшабашной танцульке в приморском парке.

– Клади руку на плечо, не стесняйся. Качайся, как лодочка на волне! Ну, не упирайся! Не упирайся, говорю. Ну, шо ты, как плашкоут против ветра!

Тося пробует сказать «отпусти», но получается лишь протяжный звук. Морячок, обхватив девушку, крепко прижал ее к себе, словно прилип.

27

Иван шел по улице, прислушиваясь к усилившемуся гомону на гулянке. Босоногий Васька примчался, как загнанный заяц.

– Дядя Ваня… там Тоська ваша! Идить скорее!

Лейтенант побежал.

– А этот, Климарь, у него пистолет здоровый черный! Варя дала!

У калитки Иван сунул «дегтярь» растерянному Попеленко. И ворвался в самый центр возмущения, расталкивая танцоров. На него не обратили внимания. Всех занимала сцена с Валериком и Тосей.

– Давай, морячок! – кричал старший Голендуха. – А мы музыки добавим!

– Не, це не то! – говорил второй. – В старое время упрашивали дивчину с поклоном, понимали подход… треба эдак-то, по-кавалерски!

– Да чудна́я она, не совсем того… – говорила Орина.

– Покажись дивчина! – кричал забывший о свинопоголовье Яцко. – На сто про́центов!

На лице девушки были отчаяние, неподдельный испуг. Она боялась хватких мужских рук. Она видела лишь раскрытые в смехе или криках подбадривания рты окружающих людей.

28

Иван положил руку на плечо Валерика. Морячок на миг оглянулся.

– Не лезь, пехота!

Рука лейтенанта не давала ему танцевать.

– Штурвал отверни, – грозно сказал морячок и оставил девушку.

Он увидел искаженное лицо лейтенанта. И тут же получил в подбородок. Морячок поднялся с достоинством. Отряхнулся, вытер платочком лицо. Музыка продолжалась.

– Зачем же на людях? Некультурно, пехота. Отойдем?

Гулянка загалдела. Сочувствие было на стороне Валерика. Разве так разбивают пары – с мордобоем? О сватовстве знали лишь немногие.

Кривендиха обрушилась на Серафиму как на самую близкую цель.

– Шой-то твой Капелюх танцювать хлопцу не дает?

– Думает, ястребок, так можно по обличью? – яростно поддержала Тарасовна выкрик Кривендихи.

– Много им дадено, начальству! – продолжала Кривендиха.

Иван и Валерик, сопровождаемые оживленной кучкой пацанов, среди которых был и Васька, шагали к пустырю за садом. Музыка, наконец, смолкла, лишь равномерно потрескивала игла, выписывая круги на пластинке.

Серафима ухватила Тосю, которая рвалась к месту схватки.

– Внученька, не надо! Шо, сама драться пойдешь? Не положено. Подерутся та остынут.

Кривендиха продолжала атаку по всем правилам деревенской свары.

– Подумаешь, лейтенант! Мой первой статьи старшина, первой! Его культуре выучили. А твой – по морде! И при этом без всякого уважения!

– «Старшина!» Да там, где мой воевал, такие старшины́ сортиры чистят!

– Мой на пять дней прибыл за геройство, а твой жирует та по бабам бегать? – не останавливается Кривендиха.

– Та тю на тебя! Шоб твои куры тухлыми яйцами неслись!

– Та шоб с твоей ковбасы люди три дня блювали!

– Та шоб твоя корова ялова была!

– Та шоб тебе рот смоленой дратвой зашило!

Тося закрыла уши ладонями. Серафима продолжала удерживать ее за руку.

Глухарчане наслаждались сценой. Мужики, послушав, степенно отправились за пацанами к месту драки.

Голендухи выражали недовольство, следуя к лопухам.

– То ж разве настоящая бийка? В старое время народу много было, так не поймешь, своего ударил чи чужого. Мне кум так залепил с недогляду!

– Помнишь, когда гутовские до наших девчат приехали, а? От была бийка! Пылюга поднялась такая, шо пожарные приехали – три повозки со звоном!

– Як не помнить! У меня шишка с головы так и не сошла. От пощупай!

– А то я не щупал! Хорошее и без того довго помнится!

Серафима провела Тосю через калитку.

– Ну, подерутся… На то и хлопцы. Да за такую красуню разве двое должны биться? – пробовала развеселить невестку. – Стенка на стенку, и то мало будет!

29

Климарь, положа руку на плечо гончара, говорил ему в ухо.

– Пошли! А то придется вместо тебя дочку вести. Ты беседуй со мной, шоб вышло по-дружески!

Другая рука Климаря была в кармане. Семеренков покосился, забойщик показал рукоятку «люггера». Гончар последовал за Климарем. Никто не обращал на них внимания. Все, даже Попеленко с пулеметом лейтенанта, потянулись на пустырь глазеть на драку.

Гончар посмотрел, как уходит Тося, поддерживаемая Серафимой. Климарь тут же потащил гончара через брошенный, одичавший участок. Тося, оглянувшись, отца не заметила. Решила, что он остался у Кривендихи. В голове у нее все перемешалось от пережитого.

Семеренков покорно шел за Климарем. Пересекли безлюдный проулочек, где их облаял пес на цепи, вышли к развалюхе Рамони, а дальше начинался Лес. Забойщик уже не оглядывался, но правую руку держал в кармане. Ствол «люггера» оттопыривал ткань. Рукоятки ножей за голенищем подрагивали.

30

Соперники кружили друг против друга, растаптывая лопухи и крапиву. Вокруг собрались любопытные, в основном подростки. Лицо Валерика было в крови, глаз заплыл.

– Значит, ты меня боксою, боксою, пехота?

– Как умеем, черноморец. Как умеем!

Дыхание у лейтенанта было хриплым. Он ушел от размашистых кулаков Валерика, пригнувшись, и коротко, но уже не сильно и беззлобно ударил в скулу. Морячок засопел.

– Ничего, пехота… раз ты нечестно, по-городскому, так мы по-флотски.

Он быстро вытащил ремень из брюк и намотал на кулак, выставив вперед утолщенную свинцовой подкладкой бляху.

Получил еще раз, но, пользуясь тем, что соперник стал задыхаться и хрипеть, поднырнул и нанес удар под дых.

Иван тут же присел. А затем свалился на землю, свернувшись от боли. Кашель сотрясал его, а воздух не хотел возвращаться в легкие.

Валерик хлюпал носом, а губы плохо шевелились. Но он был настойчив.

– Вставай! Еще не кончили. Нечего стимулировать!

Он распустил ремень, и теперь бляха стала кистенем на кожатке. Морячок покрутил этим орудием над головой, но тут же полетел на согнутого лейтенанта, перекатившись через него в смятый бурьян. А там, где он только что был, стоял Попеленко и держал в руках «дегтярь», с удивлением глядя на приклад.

– От яка штука пулемет! И не стреляет, а с ног валит!

– Ты ж из меня горбатого сделал, – с натугой сказал Валерик из лопухов. – Разве ж так культурно – по хребтине?

– Извинения прошу, – сказал ястребок. – А разве культурно бить товарища командира в грудя? Там же все порането-перешито.

– А я откуда знал?

– А у меня шо, было время на медицинский разговор?

31

Иван, наконец, распрямился, не вставая с земли. Выкашлял на ладонь несколько «червячков» крови. Вытер руку о траву. Привстал, покачиваясь. Ощупал грудь, где находился самый крупный шрам.

– Чего там? – спросил морячок уже с сочувствием.

– Там ребра. Плохо срослись. Ты чего полез ее хватать? – спросил Иван.

– А чего, нельзя?

– Да мы ж сосватаны, дурень!

– Сосватаны? Кого? Как? Мне Климарь совсем другое сказал про нее! Он такое сказал… Да я ему ноги вырву и спички вставлю!

– Это вряд ли. Климарь на месте? – спросил Иван у своего помощника.

Попеленко огляделся. Насытившийся объедками Буркан сидел рядом и глядел на всех веселыми, довольными глазами.

– Собака тут, – сказал Попеленко и посмотрел на своего отпрыска. – А сам?

Васька виновато шмыгнул носом и тут же получил добрый подзатыльник.

– Где ж твоя дисциплина? – спросил Попеленко. – Вот учу патрулювать – все без толку!

Васька стремительно ринулся с пустыря, расталкивая глухарчан, которые, увидев разговаривающих Ивана и Валерика, решили, что все идет как надо, по сельским законам ссор и примирений.

– А Семеренков? Тося? – спросил Иван.

– Та я ж до вас побег! – Попеленко чуть не плакал. – Сам погибай, а командира выручай!

Лейтенант с трудом сделал несколько шагов.

– Обштопали меня, как щенка, – сказал он хрипло.

Он приходил в себя. Васька уже несся навстречу:

– Бабка Тосю вашу домой повела.

– А батько?

– Чей батько?

– Не твой. Гончар!

– Нема.

– А забойщик?

– И Климаря нема.

Иван, уже почти бежал, тяжело дыша и оглядывая все вокруг. За ним Валерик. За Валериком трусил Попеленко, нагруженный пулеметом и карабином. За Попеленко Васька. За Васькой, помахивая хвостом, Буркан.

– А ты куды? – обернулся к Ваське Попеленко. – Беги запрягай.

32

Глухарчане, толпившиеся у стола, смотрели вслед, не понимая, то ли продолжать гулянку, то ли попридержать свои здоровые намерения. Все чувствовали, что случилась более крупная неприятность, чем драка двух парней.

– Де ж Серафима? Ведь недоругались! – говорила Кривендиха Тарасовне.

– Чого доругиваться? Хлопцы уже помирились, и вам треба выпить разом, як положено!

Глумский, подвыпив, сидел, угрюмо глядя в стол.

– Все, – он встал. – Гулянка закончилась, получили полное удовольствие.

В это время вылез из-под стола плачущий от обиды Гнат.

– Ой, Гнат, – сказала Кривендиха. – Забыли про тебя. Не покормили по-человечески. Садись!

Гнат сел и понял, что он обладатель огромного количества недоеденного. Взял кусок хлеба, колбасы и замычал. Пел что-то веселое, но грязные слезы еще не успели высохнуть на лице взрослого ребенка.

33

Серафима усадила Тосю на скамейку у стены хаты.

– Ну, шо такая напуганная? Мой дед молодой был, ой! Хто глянет на меня, сразу в драку, чистый петух. Десять разов сватался, а дрался – не сосчитать.

Тося сидела прямо, глядя перед собой. Она была все в том же платьице, шов которого слегка разъехался на боку, и запылившихся на току городских туфлях. В сарае призывно и хрипло от натуги мычала корова.

– Господи, Жданка небось не поена – не кормлена, – спохватилась Серафима. – Где тут у вас все? Лушпайки есть? А высевки? Щас запарим, щас! – она принялась растапливать летнюю печь. – Ой, краля моя, як же ты с хозяйством управляешься?

Когда Серафима, раздув печь, подняла голову, она увидела, что Тося, уже в старом сером платке, в рабочем халате, в стоптанных, с обрезанным верхом сапогах, несет в сарай полное ведро. Смуглая жилистая рука девушки напряглась, выдавая и силу, и сноровку.

Рев коровы перешел в сопение и тяжелые вздохи пьющего животного. Тося поощряла кормилицу ласковыми, похожими на ответное мычание, звуками.

– Будет хозяйка, – сказала бабка.

34

Они стояли на краю села, отсюда начинался Лес. Малинецкая дорога рассекала деревья и исчезала в гуще стволов и листвы. Лейтенант приходил в себя после бега.

Васька подогнал Лебедку стоя, крепко уперевшись босыми ногами в днище кузова.

Иван, наконец, отдышался.

– Слушай, никто в село не приходил, – сказал Иван Попеленке. – Откуда она узнала, что передать Климарю? Ведь что-то сказала… он же перед тем сидел за столом, как все. Не спешил! И вдруг – пошло-поехало!

– Нема розумного ответа, – сказал ястребок. – Тут шось не людского понимания.

Он посмотрел на Рамоню. Старец сидел на лавке у своей развалюхи, безучастный ко всему, уткнувшись подбородком в грудь. Редкие седые пряди падали на поросшие волосом уши. Не человек – часть пейзажа.

Попеленко подошел к долгожителю.

– Рамоня, ты не чуял, тут двое не проходили?

– Спит, – сказал Валерик.

Неожиданно старец поднял голову.

На Попеленко смотрели два заплывших белой пленкой глаза и, казалось, видели все, что хотели видеть.

– Весь час хтось кого-то ищет, – сказал Рамоня. – Весь час! Село невеликое, а хто-сь кого-то ищет тай не находит.

– Совсем плохой дед, – вздохнул Валерик.

Они пошли к телеге.

– Глаз нема, а вухи есть, – сказал Рамоня вслед. – И шесть зубов.

Ястребки обернулись.

– Двое проходили, – сказал Рамоня. – Семеренков-гончар, а другой той, шо редко ходит, забойщик. Гончар не хотел идти, а той командовал. В Лес ушли. По дороге.

– Да ты шо, трошки видишь? – спросил Попеленко.

– Проживешь, скоко я, носом зачнешь видеть. И вухами!

– В Лес соваться за ними – смерть, – сказал Попеленко. – В Укрепрайон повел.

Он начал круто, со скрипом, разворачивать телегу. Иван вырвал у него вожжи.

– Вперед! – сказал он, хлестнув кобылу концами вожжей. – Соскакивай, Васька!

Хлопчик спрыгнул, придерживая свои слишком вольные штанцы. Смотрел вслед быстро удаляющейся телеге.

– От погуляли, – проскрипел Рамоня. – Иди домой, ма́лой, может, при́дется кормильцем стать.

Васька посмотрел в белые глаза старца и опрометью пустился к дому.

Глава 5

«Из глины ты вышед, в глину вошед»

1

Ехали по дороге на Малинец. Лебедка уже не могла бежать. Пена стекала по ее крупу. Иван, приподнявшись, смотрел вперед и по сторонам. В самой густоте леса от пути к райцентру отделялась изрядно заросшая дорога.

Буркан, сопровождая телегу, мелькал среди деревьев.

Иван потянул вожжу. Лошадь свернула. Стало темнее. Ветки били по оглоблям, хомуту, по лицам. Здесь начинался настоящий Лес.

– Товарищ лейтенант, – сказал Попеленко, – вы ж на Укрепрайон взяли!

Иван не отвечал, наблюдая за дорогой и Лесом. Попеленко взмолился:

– Товарищ лейтенант, то ж самогубительство – туда соваться.

Но Иван лишь подбодрил лошадь вожжами. Лес обступал их со всех сторон, нависал над ними, все заметнее перечеркивая небо и закрывая свет. Буркан исчез среди деревьев, бурый хвост мелькнул последний раз и пропал.

– Собака побежала до хозяев, – сказал Попеленко. – А мы до кого?

Иван закашлялся. Вытер губы. Посмотрел на алый след на ладони. Сплюнул, проверил пулемет и закинул ремень на плечо, выставив пламегаситель вперед.

– Я готов, – морячок достал из кармана большой складной нож, раскрыл. – Со стопором. Для рукопашных боев.

У Попеленко этот вид оружия не вызвал доверия.

– Товарищ лейтенант! У нас, конечно, серьезный отряд, моряк со штопором. Но лучше сразу утопиться. Тут болото с краю.

Иван покопался в сене, сдвинутом к задку телеги. Достал противогазную холщовую сумку. Подал две «эргушки» Валерику, себе взял «лимонку», положил в карман.

– Это я шо, на гранатах ездил? – спросил Попеленко.

– Не все ж на самогонке ездить!

– Сапсанчук, он головастый, – заметил Попеленко. – Инженер! Вас, товарищ лейтенант, сами говорили, три месяца готовили, а его годков пять чи поболе. В этом… ниверститете. Такое, может, чего задумал, такий капкан!

– Меня девять лет готовили по госпиталям и в окопах, – сказал лейтенант и встал, балансируя на валкой телеге. – Тоже университет.

– Яки девять лет? Войне три года.

– На фронте год идет за три.

Валерик вертел «эргушку». Похоже, она представляла для него загадку. Иван всматривался в поросшую травой дорогу, старался рассмотреть обочины, укрытые листвой подроста. Попеленко прав. Этот Горелый, или Сапсанчук, изобретательный. Шнур пружинящий, собаки в колодцах… И там, на верстаке в УРе, детали прыгающей мины-самоделки. Надо смотреть в оба.

Пламегаситель, подрагивая, прощупывал своим черным глазом дорогу. Стайка птиц сопровождала телегу криками. Дорога становилась у́же и труднее для езды. Ветки чуть не сбивали Ивана, хотя он и без того едва удерживался на ногах: колеса скакали через корни и колдобины.

Что-то блеснуло осенней паутинкой. Луч света, пробившийся сквозь густую зелень, высветил тонкую проволочку, протянутую через дорогу.

– Тпр! – закричал Иван и потянул на себя вожжи. – Стой, дура!

Но телега с тремя ездоками продолжала подталкивать Лебедку. Остановились лишь, когда копыто натянуло и порвало проволочку. На обочине что-то зашипело и хлопнуло.

– Под телегу, быстро! – крикнул лейтенант.

2

Они успели. Нырнули под телегу, сталкиваясь друг с другом. Иван зацепился гимнастеркой о кузовной болт, порвал, но пулемет не оставил.

Выброшенная из стакана пороховым зарядом, шпрингмина взлетела метра на два, ударилась о ветку и, какое-то мгновение, пока горел замедлитель, летела в сторону, кувыркаясь. Потом лопнула, разлетелась, рассекая листья.

– Лежать, – прошипел Иван.

К удивлению, Лебедка, вздрогнув и попятившись, продолжала стоять. Мало того, снова стала обмахиваться хвостом. Иван смотрел вперед, через ноги кобылы, выжидая. Пулемет держал рядом.

– Э, – сказал Валерик с удивлением, ощупывая себя. – Я целый, вроде! В ушах, правда, звенит. А шо она, самогонкой была заряжена?

Иван приложил палец к губам, приладил пулемет, высматривая дорогу впереди. Обзор преграждали ноги Лебедки.

– Лошадь стоит, черт! Надо же!

– Нехай лучше стоит, товарищ лейтенант. А шо это было?

– Шпрингмина. «Лягушка». Тихо, – прошипел Иван.

В двухстах шагах от них на дорогу вышел парень в немецком кепи. Иван повел стволом «дегтяря», прицел натыкался на мохнатые ноги Лебедки. Парень не спешил, наклонялся, высматривал, переходил от одной стороны дороги к другой. В руке держал легкий ППС.

Далековато! Но подпускать ближе было нельзя. Заметит, что живы – уйдет. А им нужна была каждая маленькая победа. Для уверенности своих и для устрашения врагов.

На секунду парень оказался в просвете, образованном мохнатыми ногами лошади. Очередь была короткой. Парень уткнулся лицом в землю.

– Возьми его оружие, – сказал Иван морячку.

Морячок шел вразвалочку, оглядываясь. Попеленко сказал:

– А як вы догадались, шо там парень прячется?

– Минное заграждение положено прикрывать.

– Ага, – сказал Попеленко. – По науке, значит.

Морячок взял автомат. Пошарил по карманам, достал запасной рожок. Брезгливо отряхнул пальцы. И пошел назад, уже веселее, посвистывая.

3

Попеленко ходил вокруг Лебедки, щупал бока лошади.

– Вроде целая, – сказал он в полном удивлении. – Ну надо ж!

Иван осмотрел деревья на обочине. Потрогал ветку над головой.

– Самодельная… высоко пошла, и об ветку. Отрикошетила в лес. А то было бы худо.

Попеленко выковырял из толстой кожи седелки осколок.

– Товарищ командир, по-вашему, крикошет, а я думаю, шо чудо. Може, кобылячий бог существует… Было б ей по хребту, а так попало прямо в седелку. А вот тут совсем погано. Оглоблю побило, чуть держится.

Он покачал оглоблю. Потрескивало.

– Дальше не поедем, – с притворной печалью сказал Попеленко. – Только б до дому добраться.

– Пойдем к УРу пешком! Оружия прибавилось… – Иван кивнул на «сударева» в руках морячка. – А их стало меньше.

– Их, конечно, меньше, токо больше, чем нас, – сказал Попеленко.

Иван промолчал. Ястребок прижмурил глаз:

– А як Тоське жить, немой, в случае с вами шо не так?

Попал в десятку. И добавил:

– Може, они нас заманили, а сами в селе хозяйнуют.

Иван покрутил головой. Не слыша ответа, ястребок стал разворачивать телегу. Заскрипело, затрещало. Но оглобля держалась.

Молча ехали назад. Из леса выбежал Буркан, обнюхал парня на дороге, побежал за телегой. Спину Ивана холодил вечерний сырой ветерок: гимнастерка поехала по спине наискось.

Попеленко вдруг ойкнул. Выдернул из-под себя осколок. Потрогал пальцем зазубрины. Подержал на ладони.

– Ничего не скажешь: инженер! – сказал он. – Ще до войны писали: новатор, рацинали… нацинализатор, чи шо? В общем, изобрел водку гнать из опилков. Я теперь на лес дивлюсь и думаю: «Это ж наше богатство».

4

Серафима выскочила первой:

– Живой!

В темноте сеней смутно белело лицо Тоси. Они вошли в хату. Лейтенант смотрел на свою невесту, не говоря ни слова, будто и сам онемел. Не знал, с чего начать. Лицо Тоси менялось. В нем постепенно отражалось понимание того, что с отцом случилось несчастье. Может быть, непоправимое.

Она стремительно, будто падая, приникла к Ивану. Тело затряслось.

На миг она отстранилась. Всмотрелась в Ивана, желая убедиться, что ее предчувствие верное. Его молчание говорило больше, чем слова. Тося произнесла нараспев, растягивая звуки:

– А…а…

Иван понял: это попытка произнести слово. Ему было неприятно смотреть на мучения рта, желающего породить это слово, сложить его из отдельных звуков и сделать цельным, живым.

– А-тец? – подсказал он.

Она кивнула: да, да. И проговорила вдруг почти внятно:

– А…тъс… атес…

Брови ее двигались в напряжении, лицо исказила гримаса. Вмиг исчезла нежная молодость кожи, пухлость девичьих губ, открытость и наивность глаз. Вдруг проявились черты, которые напомнили, какой она станет лет через тридцать. Иван поцеловал ее в губы, желая смыть этот образ далекого будущего, которое должно проступать медленно и незаметно, принимая облик привычного, совместно прожитого. Он прижал Тосю к себе, его сердце коснулась жалость, без которой любовь – перелетная птичка…

Буркан, вылизав кошачью миску, растянулся на полу. Ему здесь было хорошо.

5

Последние гости покидали неожиданно закончившуюся гулянку. Несколько человек, в том числе Маляс и выводок малых Попеленко, делали вид, что прибирают столы. Прибирали они, главным образом, за пазуху.

Гнат смахивал корявой ладонью все, что валялось на досках: кусочки соленых огурцов, хлеба, сала, колбасы, помидоров – и отправлял это в рот, действуя, словно какая-то машина.

– Во лопает, як буря, – Маляс проходил мимо Кривендихи, прикрывая оттопыренную куртку. – Другие деликатно: возьмут трошки на память.

– Нехай, – сказала Кривендиха. – Был бы Гнат разумный! А так, шо есть он, шо нет его.

Оставалась Варя. Изредка посматривала на улицу. Неподалеку подсел морячок. Как бы невзначай, закусить. После Гната и малых Попеленко с закуской возникли трудности. Но кое-что было в бутылках.

– Извиняюсь, что пыльный, в некультурном облике, – сказал Валерик, придвигаясь поближе к Варе. – Сейчас прикончили еще одного бандита.

– А с лейтенантом шо? – спросила Варя.

– Разрешите пить вашу исключительную красоту, – изысканно сказал Валерик, подняв стакан.

– Пей. А с лейтенантом шо?

– Часто снятся нам светлые образы на корабле, – продолжил Валерик. – Служба нелегкая. Тоскуем душевно без подруг, посреди соленой пены и жестоких сражений. Иной раз, зарываясь носом в волну…

– Шо ж ты носом-то зарываешься? – спросила Варя. – Уж как-то бы приспособился… Лейтенант живой?

Девчата, дружная компания Малашки, у летней кухни домывали посуду, со стуком кидали миски и ложки. Глядя на морячка, придвигавшегося к Варе, похихикивали.

– Пехота не тонет, лейтенант живой… А возьмите шторм! Дико свистит в снастях…

– Шо ж вы то носом зарываетесь, то свистите, – сказала Варя равнодушным тоном. – Прямо жутко у вас там! Помолчи, что ль…

Она вдруг стала покачиваться с закрытыми глазами. Песня родилась, кажется, сама по себе: губы Вари были почти сомкнуты, и дыхание притихло, не тревожа монисто на груди.

Варя начала тихо, словно нехотя. Но постепенно, раздумчивая, грустная песня стала захватывать пространство двора, улицу, село…

Непонятно, как в груди полесской селянки рождается такая мощь, такая сила и тоска. Переливается, звенит, то уходит в нижнюю октаву, то взлетает к высоким нотам женский голос.

– Ой хмелю ж мий хмелю, хмелю зелененький,

Де ж ты, хмелю, зиму зимував, що й не розвивався?

6

Серафима с трудом протиснулась в дверь, нагруженная клунками.

– А я вам повечерять: яечки, маслице, пискленочка пожарила. А шо, скатерки нема? – она развернула принесенную вышитую скатерть и быстро накрыла стол. – Голодом беду не одолеешь.

Буркан принюхивался к клункам, выказывая полное одобрение действиям Серафимы. Хвост его бешено колотил по мебели.

Серафима посмотрела, как Тося быстро и ловко зашивает гимнастерку.

– Ой, ты, може, майстрица, а гимнастерка як марлечка, токо шо молоко цедить. Добре, парадная осталась, а то ж был бы як папувас, – Серафима развернула сверток. – А ну, примерь стеганку! Ночью прохладно!

Он пролез в рукава, бабка поправила «обнову», заставила Ивана повернуться.

– Прямо як на тебя пошили. Надел на нательну рубаху – и кавалер!

Песня Варюси долетала до хаты Семеренковых.

Зимував я зиму, зимував я другу,

Зимував я в лугу на калине, тай не розвивався…

Серафима бросила взгляд на внука. Потом на Тосю. И Тося, слушая песню, тоже вопросительно и с беспокойством смотрела на Ивана. Голос так хорош, так заливист и полон такой силы, что, кажется, пронизывал стены насквозь, мутил голову лейтенанта. Он выглядел растерянным, и мысли его бродили далеко.

Ой сыну ж мий, сыну, сыну молоденький,

Де ж ты, сыну, ничку ночував, що й не роззувався?

– Иван! – Взгляд Серафимы бегал от Тоси к лейтенанту. Она затрясла внука, вцепившись в отвороты ватника. – То ж твоего деда стеганка. Всего годов пять успел поносить. Вон дзеркало, посмотрись…

Бабка застегнула пуговицы на ватнике. Иван стоял как деревянный.

– Иди до Глумского, он тебя шукал. Там дела! А я тут с невесткой!

Как только захлопнулась дверь, она обняла Тосю, села с ней, как закадычная подружка, на лавку:

– Ты, голубка, не волнуйся. Зараз он трошки еще зачарованный, Иван. Ты ж пойми, он до тебя с полной душевностью, понимает все твое злосчастие. А мужики одной душевностью не любят, то як обед без хлеба. – Зашептала: – Як кровать вас соединит, он счаруется обратно, до тебя. Мой дед уж какой гуляка был, двенадцать разов сватался, а гулять гулял. А после, – она зашептала совсем тихо, – прилепился, як банный лист! Иван весь в него! А Варя, да, поет красиво, так и эти, патефоны, поют!

7

Иван нашел председателя в его дворе, у сарая. Глумский взнуздывал Справного, присоединял корду.

– Застоялся, – он похлопал ладонью по лоснящейся скуле жеребца. – Забыли тебя, забыли, Справный. – Вдруг обернулся: – Прогавкали Семеренкова?

Лейтенант вслушивался: голос на мгновение примолк. Иван ждал. Держал этот голос его, как коня на корде. Снова песня разгорелась, словно костер, взлетела до неба.

– Иван! – крикнул Глумский. – Что скажешь? Похоже, будет у нас война. Может, угнать Справного на хутора, дальше от беды?

Он с трудом удерживал жеребца. Конь косил глазом, дергал голову, храпел. Председатель усмехнулся:

– Тебя тоже на корде надо бы погонять, а то на жеребца моего похож. Спрашиваю, угнать Справного или нет?

– А людей тоже угоните? – разозлился насмешкой Глумского Иван.

Глумский вздохнул. Хочешь – не хочешь, а вслушаешься.

Ночував я ничку, ночував я другу,

Ночував я у топ вдовыци, що свататы буду…

Песня Варюси стелилась по селу, и не было такого уголка, куда б она не залетела.

– Да, оно, конечно, – пробормотал Глумский. – Если б не война, пела бы в Киеве у самого Гриши Веревки. Спивачка, ничего не скажешь!

– Семеренков им ничего не скажет, – сказал Иван, стараясь сбросить с себя состояние, которое Серафима называла зачарованностью. – Нечего ему сказать, кроме правды. Но не поверят! Значит, за Тосей придут.

– Иван, ты во сне говоришь? Ничего не разумею.

– Они ночью сюда придут, – сказал Иван.

Бо вдовине серце як осенне сонце —

Воно свитыть, свитыть, та не грие, все холодом вие…

Теперь голос полон надрыва и жалобы.

– Конечно, пулемет может много, – говорит Иван. – Но на открытом пространстве.

Он наклонился. Вокруг летней печи Глумского валялась щепа, обрезки досок. Угольком Иван нарисовал на доске две линии – улицу. Крестиком обозначил свою позицию, стрелочками – концы улицы, где могут появиться бандиты, и, по сторонам, штрихами – огороды, сады, зелень.

– Вот улица… здесь пулемет. Они могут появиться отсюда или отсюда. Наткнувшись на огонь, постараются зайти с флангов, с огородов, садов. Подберутся: я не увижу!

Проходящая с гулянки Малашкина компания приникла к тыну.

– Харитоныч! Жеребца дай покататься! – кричала Орина.

– Может, он тут всем породу улучшит, Харитоныч! – разъяснила Галка.

– Та ну, – протянула меланхоличная Софа, выплевывая лузгу.

– Ты бы лейтенанта пустил по кругу, как своего коника. По всему селу. А то чего у коней преимущество?

– А ну пошли! – Председатель раскрутил кнут. – Щас по задницам! Хоть пожар, а им хиханьки!

Девчата в притворном страхе убежали.

А дивоче серце як весняне сонце…

– Ой, девки! – вздохнул Глумский. – И голоса хорошие, пока не женишься. Я вот после войны тоже, знаешь… Хочешь – не хочешь, а придется!

– Председатель! Теперь ты не о том! – закричал Иван, сунув дощечку с планом Глумскому под нос. – Ты понял? Без флангов – убьют меня. Фланги!

8

Гулянка опустела совсем. Столы были разобраны. Оставался лишь вкопанный на участке постоянно. За ним и сидела Варя, размышляя о своем.

Валерик, сняв тельняшку, умывался неподалеку у дома. Спешил, поглядывал на Варю. Кривендиха сливала из ковша. На летней печи парило ведро. На чугунной конфорке лежала плойка – для завивки. Автомат был прислонен к стволу дерева.

Иван ждал, когда уйдет Кривендиха. Но она, схватив зеркало, подставила его морячку, как только тот взял плойку.

– Флот должен иметь облик, – сказал Валерик.

Но, увы, плойкой не удавалось ухватить обедневшую после суровых морских ветров шевелюру.

– Кондратовна, к вам в хату курка забежала, – сказал Иван.

Кривендиха ойкнула, сунула Ивану зеркало и бросилась в дом. Но моряк решил дело просто: поплевал на ладони и пригладил голову.

– Нам фасоны ни к чему, – он надел тельник и растянул фланельку, чтобы синие полосы глядели во всю ширь.

– Валерик, ночью небольшой бой намечается. Бандиты хотят забраться. Ты, конечно, присоединяешься?

– Не, уже повоевал сегодня. Если не вернусь, на флоте запишут в дезертиры. Мне позор, а мать без пенсии. И вообще, по неписаному закону, моряки должны погибать в море. Зашили в парусину – и за борт. Культурно!

Он потер ладони о свежевыбеленную стенку хаты, примазал побитые скулы. Взял у Ивана зеркало и окончательно осмотрел себя.

– Слушай, я к Варе загляну в гости, тебе это ничего?

– Твое дело. Только «сударева» верни, – сказал лейтенант.

– Может, оставишь? Мне автомат как-то к лицу.

– К лицу был бы чуб, – сказал Иван.

Морячок рассмеялся, поцокал языком: мол, ревнуешь все-таки.

– Ладно, – сказал он. – Да и несерьезный для меня! Легенький! Для моряка основной бой – рукопашная. Тут нужно серьезное оружие!

Он отдал ППС, но вздохнул, глядя вслед Ивану.

9

Попеленко стягивал проволокой треснувшую оглоблю. Ивана слушал с тоской и скорбью.

– У нас, считай, четыре фланга, – объяснял Иван, держа все ту же дощечку. – Могут с того огорода, с того сада, а могут сзади, под тыном.

– Та могут, понятное дело, не дураки, – согласился Попеленко.

– Гляди внимательно! Твой фланг левый, – указал Иван. – Левый – это сторона, где хата Кривендихи. У нее за сараем поленница, там спрячешься.

– А правый фланг у нас будет? – спросил ястребок.

– Там Глумский, тебя не касается.

– А если они с того конца зайдут, то правый фланг у меня будет левый?

– Не путайся! Держись стороны Кривендихи. Твое место поленница. Автомат вместо карабина дать? – Иван указал на «сударева» за плечом.

– Я привык до своего карабина. А шо, Валерика не будет?

– Ты карабин свой пристрелял хоть? – отвел тему Иван.

– А як же! Если в консерву на заборе, то правее на пядень, и сшибаю!

– А если в противника?

– Нас учили, шоб целиться в пупок: може, хоть куды, да попадешь.

– Тогда готовься.

– Сильно взяли вожжи, товарищ командир. Ни днем поспать, ни ночью поесть, – простонал Попеленко. – Это шо у вас, такая военная тахтика?

Ночь надвигалась, и отсрочить ее было нельзя.

10

Валерик провожал Варю, поддерживая под локоток. Поднялись на крыльцо.

– И вот, знаете, Варя, боцман, послюнив палец, дает прогноз: ветер четыре, зюйд-зюйд-ост. Тут я выражаю ему резкий компромисс!

Варюся открыла дверь, Валерик, продолжая рассказывать, хотел пройти следом.

– И, точно, нахмарилось на норд-норд-вест, и, представьте себе…

Но дверь закрылась, едва не ударив Валерика по носу, щелкнула задвижка. Морячок дернул ручку. Еще раз дернул. Вздохнул и сел на ступеньку. Уже легли вечерние тени.

Глумский и лейтенант продумывали детали диспозиции. Прислушались. Мужской голос, фальшивя, выводил какую-то сложную мелодию. Трудно было разобрать слова.

– О чем ты тоскуешь, товарищ моряк,

гармонь твоя стонет и плачет,

и ленты повисли, как траурный флаг,

скажи нам, что все это значит…

– Ну, Валерик волком затянул: подбивается! В войну многие проходящие военные сватались, на нашу сельскую простоту глядя… А потом ищи-свищи! Женихи однозарядные! – Глумский встретил взгляд лейтенанта. – То я так, без личности.

Валерик, сидя на крыльце, пел, стараясь придать голосу смертное отчаяние:

– Не ты ли, моряк, в рукопашном бою

с врагами сражался геройски,

так что же встревожило душу твою,

скажи нам, товарищ, по-свойски!

Дверь приоткрылась.

– Ладно, – сказала Варя. – Не могу слушать, когда врут!

– На флоте не врут.

– Да врешь: ни слуха, ни голоса. Все село взбаламутил! Заходи!

11

Флюгер-петух был едва различим на фоне подсвеченного луной неба.

Чтобы не напугать Тосю, Иван постучал в дверь тихо, сгибом пальца. Тося тут же открыла дверь. Луна осветила ее. Она была в той же одежде, что и на гулянке. В глазах застыл вопрос. Она, словно на языке немых, коснулась губ Ивана и отвела ладонь. Иван понял.

– Его все нет, – сказал Иван.

Тося помогла снять оружие, стащила ватник с плеч. Буркан обнюхал лейтенанта, но от него пахло только ружейной смазкой. Съестного не принес. Тут же вертелся кот. Он заключил с Бурканом перемирие.

Из темного угла возникла Серафима.

– Ну, хозяйнуйте, я тут ще клуночек с харчами оставлю.

– Куда нам столько? – спросил Иван.

– Харчи не мешо́к, положил в желудо́к, и плечи без гру́зу, зато легче пу́зу. Солдаты проходячие научили всяким балачкам!

Бабка положила узелок на табурет. Тося пошла за ней, чтобы закрыть дверь. Они обнялись. Серафима шмыгнула носом. Простучала задвижка, ушедшая в скобу до упора.

Он был дома. Квадрат света из окна лежал на полу. Луна заглушала огонек плошки. Глиняное зверье таращило глаза с полок.

Он достал из сидора диск, сдвинул на пулемете щитик, открыв окошко для приема патронов, отвел рукоятку назад и поставил диск. «Дегтярь» был готов к стрельбе. Иван поставил его на сошку, чтобы удобно было подхватить с пола. Движения были заученными.

Тося, повесив на плечо рушник, зачерпнула теплой воды из ведра, стоявшего у печного чела, слила ему на руки над миской. Вместо мыла был холщовый мешочек с золой. Буркан бегал вокруг, помахивая хвостом.

Иван вытирал руки, они глядели в лицо друг другу, вели разговор без слов. Сели, не переставая смотреть друг на друга. Тося поставила на стол кувшин и вылила в кружку молоко. Не набралось и полкружки. Развернула рушник и достала небольшую краюшку хлеба.

– Постой! – Иван взял ее руку. – Ты что, опять отнесла все к роднику?

Она высвободилась. Отвернулась.

– Ну, знаешь, ну, знаешь… это уже… это слишком!

Она посмотрела на него то ли с просьбой, то ли с мольбой.

– Ну, кого ты кормишь? – сказал Иван с горечью. – Их не разжалобишь.

Она кивнула, соглашаясь, и уголки губ тронула улыбка вины и самоосуждения. Погладила его по руке. Открыла рот и как будто произнесла несколько слов, помогая себе жестами. Оправдывалась, наверно.

– У нас с тобой первая ссора, – он покачал головой, усмехнулся горько.

Взял с табуретки последний клунок Серафимы, выставил припасы.

– Догадливая у меня бабка.

Они не притрагивались к еде. Смотрели друг на друга. Потом Иван протянул руку и дотронулся до ее лица, как будто желал убедиться в подлинности того, что видел перед собой. Она прижала его ладонь к щеке.

Слеза сползла на его пальцы. Сон поглотил время. Лунный квадрат на полу передвинулся и высветил глазурованную птицу на полке.

Потом квадрат исчез: погас свет луны. В окно что-то чуть слышно стукнуло. Раз, другой, потом все чаще. По стеклу поползли едва приметные змейки воды.

– Ложись спать, – сказал он.

Она, стесняясь, легла под холщовое покрывало в чем была, только шлепанцы скинула. Долго смотрела на него. Потом подвинулась, показывая, что здесь его место. Она хотела сказать, что, как бы ни были тяжелы переживания последних дней, она готова стать женщиной. Его женщиной. Кто знает, будет ли у них еще одна такая ночь.

Она коснулась пуговок на кошуле, отстегнула одну, вторую. Он увидел край темного пятнышка, окружавшего острый сосок, и от этого голова стала звонкой, легкой, заколотилось сердце, а потом биение крови переместилось…

Иван постарался сдержать себя. Не сегодня. Не так. Он не собирался умирать. У них еще будут ночи. Радостные. Праздничные. Не одна и не две. Они выберутся. Выживут. Она вскинула брови, и он понял ее мимику как череду вопросов: ты уверен, что не сегодня? Ты не отвергаешь меня? Ты знаешь, что я готова для тебя на все? И, главное, ты любишь?

Он кивнул. Да. Он рассказал ей – улыбкой, глазами, движениями губ, что еще длится их лето. Что зацветает вереск. Лес будет чист и спокоен, из него уйдут тревоги и страхи, и огромное вересовище, Дидова поляна, станет их постелью, а ветви деревьев над головой – одеялом. Теплой ночью им будут светить звезды, а по краям поляны, где много трухлявых пней, зажгутся светлячки или фосфорические древесные гнилушки. Будут стрекотать коники, ночные музыканты-прыгуны. Прошуршит в траве уж. Пофыркает, учуяв людей, ежик. Они станут детьми Леса – доброго, приветливого, без хищников и кровавых глаз.

Тося с легкой улыбкой засыпала. Она, казалось, слышала все, что Иван хотел сказать. Медленно погружалась в сон. Грудь нечаянно раздвинула край полузастегнутой кошули и теперь наивно и откровенно заявляла о себе.

Иван накрыл Тосю рядном. Биение крови вернулось к сердцу, а потом утихло. По окну зашелестел легкий огурцовый дождик. Стала наваливаться предательская дремота…

12

Близ гончарни стояло несколько человек. Дождь и темнота скрывали фигуры, можно было разглядеть лишь двух: Семеренкова и Климаря.

– Упрямый ты брехун, Панкратыч, – голос был странный, тонкий, словно бы исходивший их горлышка глиняной игрушки. – Климарь, сходи за младшей.

– Не надо, – сказал гончар. – Под печью, под печью сховал. Там! От переживания голову застило, был сам не свой, а теперь вспоминается!

– Иди, Климарь! Младшая ему напомнит.

Климарь помялся.

– Там той… лейтенант малахольный, може, на улице подстерегае.

Свистулька рассмеялась дробным гороховым смехом.

– Климарь пугается: такого не было. Сенька, иди, прикроешь, если чего!

Громоздкая фигура забойщика двинулась, неуверенно держась на мокром слое глины, которой был покрыт двор гончарни. За ним скользил тонкий и легкий силуэт Сеньки, блеснул металл его полуавтомата.

13

Она спала, свернувшись клубком на одеяле. Не выпускала его руки.

Иван, склонясь, сидел рядом. Он был одет, готов к любой неожиданности, но он… спал. Иногда вздрагивал. Кот лежал у бедра Тоси, растянувшись, и тихо мурлыкал. Дом, тепло, женщина, кошка, собака, запах хлеба… Все это втягивало в сон, как в прорубь. За окном постукивал дождь.

Климарь, с виду тяжелый и неуклюжий, мягко проскользнул во двор Семеренковых. Капли поблескивали на плечах, на рукоятках ножей за голенищем. Сенька остался у калитки, спрятавшись за высокие мальвы.

Забойщик достал раскладной ключ для деревенского запора-рубеля. Более сложных замков здесь не знали. Беззвучно вставил ключ в отверстие двери. Продвинул. Из выреза в конце ключа выпала, болтаясь на оси, бородка – железная пластинка, попала меж зубцами задвижки. Климарь тихо повернул ключ. Задвижка сдвинулась на один зубец. Потом, так же беззвучно, забойщик потянул ключ на себя, бородка спряталась, а потом упала на второй зубец. Соскользнула в углубление. Задвижка сделала еще шажок, уже ближе к краю скобы. В доме было тихо.

14

Иван спал. Кот застриг ушами, ловя посторонний звук, но это была не мышь, и можно было спать дальше.

Однако Буркан насторожился. Вскочил, прислушался, пробежал в сени. Принюхался и не залаял, а постучал слегка хвостом – по стенам, по лавкам с ведрами. Буркан был незлобив. Удары сапога уже забылись, но помнился первый кусок хлеба, когда он, потеряв дом, пришел в Лес.

Посторонние звуки на миг пробудили Ивана. Он приоткрыл глаза, но закрыл снова: не хотел уходить из сонного теплого мира. Пес заскулил. Хвост заработал, как молоток. Звякнула дужка ведра. И это подействовало на Ивана сильнее, чем лай. Буркан учуял своего. Хозяина!

Иван осторожно снял со своей руки ладонь Тоси и сел. Услышал легкий стук задвижки, проскочившей еще один зубчик. Лейтенант окончательно проснулся. Тихо встал на ноги.

Тося приподняла голову.

– Все хорошо, – прошептал он и накрыл ее одеялом с головой. – Не пугайся. Будет громко.

Беззвучно, на носках, сделал два шага, подхватил пулемет. Накинул ремень на плечо. Пальцы охватили шейку приклада и прижали предохранитель. Указательный палец тихо лег на спусковой крючок. Пламегаситель «дегтяря» уставился на дверь.

Еще раз легонько щелкнула задвижка, переходя к последнему зубцу и выходя из скобы. Дверь стала медленно, очень медленно открываться. Послышалось дыхание крупного, отягощенного своим телом человека…

Пес тявкнул радостно и подскочил приласкаться. Взвизгнул от толчка сапога. Массивная фигура возникла в проеме двери. Иван выжидал, прижавшись к стене. Слабый свет от залитого дождем окна не касался его.

Климарь чуял что-то неладное. События последних дней делали его неуверенным. Он застыл. Потом пробасил тихо, ощупывая голосом все углы:

– Антонина! Не бойсь, собирайся. Пошли к батьке. Он тебя звал.

Звериное чутье продолжало подсказывать Климарю, что в хате все не так, как было раньше. Он нагнулся к голенищу. Блеснуло лезвие длинного ножа. Климарь сделал шаг вперед, присматриваясь. Вытер пот со лба.

Еще шаг… Дыхание стало сильным и хриплым. Он боялся!

В последнюю секунду Климарь понял, что кто-то стоит у стены, и это не Антонина. Он рванулся вперед со стремительностью, которая не раз выручала его.

Короткая очередь прозвучала оглушающе, пламегаситель осветился и окутался дымком. Климарь, с бульканьем и клекотом, осел на полу, как пролившаяся из дежки квашня. Нож проскреб половицу и замер.

По доскам пола покатились, стукаясь друг о друга со звоном, гильзы. Глаза кошки блеснули из-под кровати. Привычный к стрельбе Буркан лег на пол, ожидая команды.

– Сейчас, – сказал Иван Тосе. – Сейчас. Лежи. Не зажигай огня…

Иван с трудом отволок убитого во двор, бросил у крыльца. Буркан шел следом. Обнюхал Климаря, коротко взвыл, но отошел и уселся у ног нового хозяина. Прокричал петух, возвещая близкий рассвет. Приступ застал Ивана во дворе. Он согнулся, давясь.

Из-за дождя пес не учуял Сеньку на расстоянии двадцати шагов. Парень стоял за мальвами и хорошо различал фигуру лейтенанта на фоне беленой стены. Он мог поднять ствол карабина и выстрелить прицельно. Горелый бы особо отметил его, и если сегодня удалось бы найти деньги, то его ждал бы целый сидор с купюрами, а где купить хорошую ксиву и прочие нужные бумаги, Сенька знал. Прощай, дезертирство, здравствуй, мирная тихая жизнь!

Но Сенька тихо простоял за мальвами. И, как только лейтенант исчез в хате, он, нарочито раскровянив лицо о заборный кол, огородами, путаясь в гарбузных стеблях, побежал к гончарне.

15

Внутри гончарни в этот ночной час продолжали хозяйничать несколько человек. Замерли: где-то коротко, приглушенно взвыл пулемет.

Карбидный фонарь висел на стене, заливая помещение неестественным голубоватым светом. Люди, их оружие, гончарные станки, тележки с посудой, все превратилось в черные тени.

– Дрозд, Степаха, Юрась! – скомандовал свистулечный голос. – До Климаря! Разберитесь. – Добавил нарочито небрежно: – Шось там не так.

Три тени исчезли. На гончарне оставались еще трое, не считая гончара.

– Так под этой печью? – спросил странный голос.

– Вроде. Точно не упомню.

Это был голос Семеренкова.

– Скоро «упомнишь»! А мы пошарим под первой печью. Давай, Гедзь.

Старинные «лежачие» печи для обжига выделялись своими конусами.

Один из тройки, Гедзь, достал из вещмешка килограммовую толовую шашку. Вставил в отверстие детонатор, а в детонатор конец бикфордова шнура. Подлез в поддувало, выломал кирпич, вставил взрывчатку. Выпрямился, разматывая бикфордов шнур. Обрезал ножом.

Огонек зажигалки чуть разбавил жесткость театра теней. Шнур заискрил. Гедзь снял со стены лампу. Тени заметались.

Гедзь подтолкнул гончара в спину, тот пошел, спотыкаясь. Вышли на дождь. Косые струи летели сквозь голубизну света.

Сенька вбежал во двор гончарни стремительно, помчался к лампе, но, ослепленный, растянулся на скользкой поверхности, окунувшись носом в грязь. Когда встал, вид у него, в ярком карбидном освещении, был жалкий. С разодранного лица, по слою глины, текла кровь.

– В засаду попали, – сказал он, оттирая глаза.

Бенгальский огонек на бикфордовом шнуре добрался до детонатора.

16

Иван, хрипя, оттащил Климаря за сарай. Прислонил к стене, снял с копенки рваное рядно, прикрыл тело. Сел на лавку, тяжело дыша после приступа. Пуком сена стал оттирать с ладоней кровь. Брезжил дождевой рассвет. Прокричал еще один петух.

Неожиданно в стороне гончарни грохнуло, что-то засветилось сквозь сетку дождя, помигало и погасло. Зазвенело стекло в чьей-то хате.

Иван, не отдышавшись, вбежал в хату. Одел стеганку. Схватил сидор и пулемет. Повесил на плечо ППС. Буркан носился за ним: стрельба мгновенно пробудила охотничьи инстинкты.

Антонина сидела на кровати.

– Жди! – сдавленно произнес Иван. – Закройся и жди!

Она хотела прижаться к его руке.

– Я грязный! – он отдернул руку.

Выбежал на улицу. Пес помчался за ним. Еще раз грохнуло, засветилось желтым и белым, помигало. Стало заметно облако дыма над гончарней. Побежал в сторону взрывов. Из-за плетней высунулись головы. Малясы, Тарасовна, Мокеевна, Кривендиха тут же исчезли, как только лейтенант крикнул:

– Назад! По хатам!

Иван увидел фигурки трех человек, бежавших навстречу ему по улице. В руках у них было оружие, ремни свисали и болтались. Он шлепнулся в придорожную канаву, поросшую болотной травой. Там уже набралась вода. Один из бежавших заметил его и, подняв автомат, дал очередь на бегу. Пули выбили щепки из тына.

Иван ответил короткой очередью, не успев улечься и поставить «дегтярь» на сошку. Конус пламегасителя осветился на миг желтым огнем.

Иван установил пулемет как следует, но фигурки исчезли.

– Фланги! – закричал лейтенант. – Фланги! С огородов!

Но он не увидел ни Попеленко, ни Глумского. Только где-то дрогнула мокрая ветка ирги. Зашевелились вершинки кукурузы.

Прибежал Буркан и лег в канаву, лакая воду. Иван потрепал его загривок. Лейтенант приобрел достойного напарника.

17

Дрозд пробирался ползком через путаную сетку гарбузных стеблей и картофельную ботву. На нем была немецкая парашютная каска-«кастрюлька» с полустершимся изображением орла.

Автомат, MP-40, Дрозд держал, приподняв ствол, чтобы не прихватить грязи. Он приподнялся, увидел в канаве лейтенанта с пулеметом. «Дегтярь» глядел вдоль улицы.

На другой стороне, за изгородью из мальв, высунулась и спряталась выцветшая пилотка еще одного из гореловских, Степахи. Он, с карабином «маузер», тоже подбирался к лейтенанту сбоку.

Иван никого не видел, но зазвенела рельса: попеленковский Васька решил принять участие в боевых действиях. Его поддержали собаки и хор петухов. Все это не было помощью лейтенанту.

Дрозд перебежал к кусту ирги, обдавшему его крупными каплями, и схватился за длинную рукоять немецкой гранаты-«колотушки», торчавшей за поясом. Тотчас неподалеку прозвучал выстрел из карабина, звякнул металл, каска слетела с головы.

Дрозд упал под куст, оглушенный скользящим ударом пули, потрогал голову. И пополз обратно, уже не обращая внимания на то, что автомат волочится по грязи.

Глумский, стоя в кукурузе на колене, высматривал уползавшего противника, но не увидел и выстрелил наобум. Передернул затвор, присматриваясь.

На другой стороне улицы Попеленко, вытащив несколько поленьев из поленницы, стрелял через амбразуру, не утруждая себя прицеливанием. Он быстро выпустил обойму, вставил новую и опять принялся стрелять по соседнему саду, где под пышными цветами мальвы распластался на земле Степаха. Пули посвистывали, пара тяжелых цветков упала на пилотку. Степаха вывернулся, как ящерица, и пополз обратно.

Попеленко молотил, как на току, пули летели куда попало, но Степаха слышал их звук и даже удары в ветви деревьев неподалеку. Низко пригнувшись, он побежал подальше от непрерывно бьющего карабина. Но третий из гореловских, самый молодой и юркий, с автоматом ППШ, Юрась, только усмехался краем рта и полз, не задевая стеблей или кустов. Он уже видел сквозь зелень ствол «дегтяря», торчащий над уличной канавой. Еще немного, и этого так насолившего им лейтенанта можно будет застрелить сбоку в упор. Светало.

18

Иван смотрел то в одну, то в другую сторону.

Были слышны неспешные прицельные выстрелы Глумского с одной стороны и дробная стрельба Попеленко с другой. Потом все стихло.

– Ага, убегли! – донесся радостный крик Попеленко.

Ястребок на секунду возник над поленницей и нырнул обратно: очередь из автомата, прозвучавшая неизвестно откуда, опоздала. Полетели щепки. Попеленко снова стал потрошить свои боеприпасы.

– А вот так, а вот так, – приговаривал он, передергивая затвор и меняя обоймы. – У Васьки патронов много. Мы, Попеленки, не сдаемся!

Юрась осторожно полз к улице, где он видел молчащий пока пулемет. Колючий куст крыжовника зацепил его сверху, обдал каплями. Юрась застыл, держа ППШ наготове.

Но Буркан почуял угрозу. Он залаял в сторону крыжовника. Иван повернул голову. Вершинка куста покачивалась. Стрелять туда из пулемета было неудобно: «дегтярь» прочно стоял на сошке. Он снял с плеча ППС. Держа легкий автомат одной рукой и упершись краем магазина в землю, дал очередь сквозь плетень. Юрась вскочил и побежал по саду, неловко держа обожженную пулей руку. Вслед ему Попеленко выстрелил из карабина, но Юрась был прытким хлопцем и скрылся в мороси.

– Гончарня! – Глумский увидел дым над заводиком.

19

На краю цеха, где были «лежачие печи» для обжига, они увидели большую яму, близ нее лежали лопаты. В яму свалился гончарный круг. Он еще тлел и дымился. Одна из печей была разрушена взрывом, открылось ее подземное нутро. Раскрывшийся печной огонь стал открытым костром. По стенам бегали отблески.

Три человека ходили, хрустя осколками керамики и стекла, давили разбросанные уголья. Головешки бросали в костер.

– Нашо было рушить печи? – спросил Глумский. Он нагнулся, поднял лом. – Под печами чего-то искали. Долбили. А?

Он посмотрел на лейтенанта, ожидая разъяснений. Крикнул:

– Кто у печей дежурил? Живой?

Появился, робко ежась, в штукатурке и пепле, младший Голендуха:

– Ой-йо-йо-йой…

– Не причитай! Чего они тут шукали? – спросил Глумский.

– Я туточки под брезентой прятался! Ой-йо-йо-йой! Як пошли взрывать! Жах!

От гранатных взрывов гончарные станки лежали на боку. Опрокинуты были и столы с посудой, превратившейся в осколки. Горшки с краской тоже валялись, одни целые, другие битые. Из одного горшка все еще вытекала густая червонная краска.

Утро уже проникало в разбитые окна. Стены стали палитрой, расцветились. Наверху образовалась дыра. Капли звонко били в осколок макитры. Подошел Попеленко.

– Обшукав все, товарищ командир. Нихто с бандитов не запрятався. Я б гада сразу!

– А Семеренков? – спросил Иван.

– Тоже нема.

– Там, во дворе у Тоси, Климарь, – сказал Иван. – Надо его увезти.

Попеленко, вздохнув, ушел, а Глумский с какой-то подозрительностью посмотрел на Ивана. Закурил, но смял цигарку, притоптав ногой. Прошелся, спотыкаясь. Сказал:

– Я боялся, не проснешься. Хоть и горе, а молодость свое берет. – Глумский издал странный звук: будто задавил рвущийся стон или плач. – Сына я на ней мечтал женить. На Тосе. Думал: скорее бы подросли. Любовался, какая невестка будет! В сорок втором, как Тараса повесили, ей тоже было семнадцать. Немного оставалось подождать. Понял, да?

Иван кивнул. Присели, помолчали. Не обсохшие глечики были сметены взрывом в одну груду. Дождь сыпался на них через дыру. Сырые изделия вновь превращались в глину. Иван нагнулся, подобрал почти уцелевший глечик, похожий на те, что любил вытачивать Семеренков. Глечик расплывался на глазах.

– Зачем им теперь Семеренков? – спросил он сам у себя. – Зачем он теперь живой?

– Может, объяснишь наконец? – спросил Глумский. – Что они искали?

Иван сильнее надавил на комок, меж пальцев полезла глина, словно некое существо, стремящееся избежать гибели и обрести иную форму.

– Глина, – сказал он. – Карьер!

Глумский смотрел на него, ждал продолжения.

– Они увели его туда, – уже крикнул лейтенант. – Карьер. Их последняя надежда найти.

Он пошел прочь из гончарни. Глумский заспешил за ним.

– Ты объяснишь или нет?

20

В гончарню стали заглядывать самые смелые глухарчане. Тарасовна расспрашивала Голендуху. Но тот, испачканный углями, известкой, красками, сев на опрокинутый гончарный круг, раскачивался и повторял:

– Ой-йо-йо-йой!

Яцко, маленький, в брезентовом плаще, полы которого волочились по земле, вошел на гончарню и застыл, словно памятник. Прибежала и четверка неразлучных девчат. Софа с неизменной «лушпайкой» на губе.

– Утро вже, – сказала Орина. – А як же работать?

…На дороге к карьеру Иван, почти на бегу, объяснял председателю историю с деньгами и злосчастную роль в этом Семеренкова.

– Почему он мне не рассказал? – кричал Глумский.

– Боялся впутывать людей… за них боялся!

– А ты чего промолчал?

– Он мне как тайну сообщил, а я болтать должен?

…На гончарню вбежала Серафима.

– Где Ваня? – крикнула она.

Яцко посмотрел на нее, ничего не сказал. Бабка кинулась к Голендухе:

– С Иваном что?

– Ой-йо-йо-йой!

– О господи! – Серафима бросилась из гончарни, помчалась к деревне.

Навстречу шла Малясиха, опередившая мужа: шаром катилась.

– Ивана видела?

– Не! – Малясиха перекрестилась вслед. Сказала спешащему к гончарне старшему Голендухе: – Вот горе Тадеевне, вот горе!

21

Карьер был в двухстах шагах от гончарни. Обочины заросли высокой дикой травой. Дорога здесь была выстелена глиной. Сапоги вязли.

– По своему аршину мерили, – Глумский говорил прерывисто, на ходу. По его полуседой голове сползали капли. – Семеренков… То ж человек такой… Ему деньги что?

Иван тащил на плече пулемет с магазином. Похрипывал. Далеко звенело, било.

– А им эти гроши позарез, – продолжил Глумский. – Немцам полицаи уже не нужны, вот и вернулись. Им надо пристроиться… без денег не выйдет!

Сначала они увидели остов обгоревшего немецкого бронетранспортера. На валу коловрата была намотана веревка с корытом, которое спускали и поднимали по дощатому желобу. Затем им открылся карьер. С края обрыва стекал ручеек. Лестница, обычно приставленная к склону, лежала внизу, над образовавшейся лужей. И еще на краю лужи валялась груда грязного тряпья.

– Никого нет! – сказал Глумский.

Иван смотрел на груду тряпья.

– Живой! – сказал он и схватил председателя за руку.

– Почудилось, – возразил Глумский, но напрягся, вглядываясь в лужу.

Груда тряпья шевельнулась.

– Он! – сказал Иван.

22

Старший Голендуха дернул Яцко за плащ. Тот продолжал глядеть пустыми глазами на разорение в гончарне.

– Где лейтенант и председатель? – спросил Голендуха.

Яцко молчал.

– Если что с ними, плохо, – сказал старший. – Одни будем як сироты.

– Сказали, на карьер, – вдруг пробормотал младший. – Ой-йо-йо-йой!

Старший повернулся. Пошел. За ним, подумав секунду, Тарасовна, за Тарасовной девчата. Поднялся, кряхтя, младший Голендуха.

Последним двинулся Яцко: словно поплыл в своем плаще по глине.

…Иван отдал Глумскому пулемет и съехал вниз. По дороге зацепился полой ватника за доску брошенной тачки. С трудом освободился. Попробовал встать, ноги разъезжались. Заскользил к тряпичной груде. Скорее догадался, чем увидел: покрытая глиной груда – человеческое тело.

Глумский посмотрел на пулемет, оглянулся. Увидел приближающихся глухарчан. Прислонил «дегтярь» к коловрату и заскользил вслед за лейтенантом вниз.

Гончар лежал, свернувшись в клубок. Руки держал на животе.

– Пролетело, – пробормотал гончар. – Как на ветру… Не заметил даже!

Они уложили его на спину. Иван рванул плохо различимую под слоем глины рубаху и увидел на животе следы нескольких небольших, почти неприметных красных отверстий. Словно от уколов.

– Плохо, – сказал Глумский. – Не кровоточат.

– На фронте и не такие оживали, – сказал лейтенант.

Глумский отрицательно покачал головой.

– Быстро, быстро, – шептал Семеренков. – И никогда не успеть!

Он шевелил губами, приоткрывал рот, как будто ловя дождевые капли. Они были слишком мелкими, чтобы напоить, но все же очищали лицо.

Глумский зачерпнул ладонью воду из лужи, слил на губы раненого.

– Нельзя пить, если в живот, – сказал Иван.

Председатель ничего не сказал. Семеренков прикрыл глаза. Старался глотнуть. Глумский приподнял его голову.

Наверху показались люди с гончарни.

– Бадью давай! – крикнул Иван.

Им спускали веревку с корытом. Оно было достаточно большим, чтобы вместить человека. Иван, взяв гончара под мышки, стал подтаскивать его к желобу.

– Перестань, – сказал Глумский. – Перестань, не мучай.

– На фронте, бывало, распорет живот, кишки наружу. Заправляли, зашивали!

– Ты таких ран не видел.

– Каких?

– Прощайся, а то не успеешь.

Они, черпая ладонями воду из лужи, очистили лицо. Гончар, казалось, уже не дышал. Глаза смотрели прямо в небо. Дождь падал прямо в эти открытые глаза. Капли текли по щекам, смывая остатки глины.

– Прикрой ему веки, – сказал Глумский.

Иван протянул руку. Пальцы Семеренкова вдруг вцепились в нее.

– Тося, – сказал Семеренков. – Тося…

Иван сказал «да» и кивнул. Пальцы Семеренкова разжались вместе с вздохом, выдавая успокоение. Боль уходила вместе с жизнью. Рука опустилась в лужу. Лицо стало умиротворенным. Глаза закрылись сами.

Сверху сорвалась глыба: Голендуха встал близко к краю, его удержали.

Глумский на секунду приник к телу. Послушал.

– Понесли!

Они уложили Семеренкова в корыто. Ноги гончара торчали. Тело поползло по желобу. Руки скользили по доскам. Глумский вытер глаза.

– Давай поставим! – Иван взялся за лежавшую лестницу.

Они закряхтели, поднимая к откосу отяжелевшую от глины лестницу.

23

Яцко поспешно стащил плащ, расстелил по грязи. На плащ уложили Семеренкова. Глухарчане молча стояли над ним, вымокшие, нахохленные.

– Где ж это я слышал? – сказал Глумский. – «Из глины ты вышед, в глину вошед».

Иван достал из кармана комок глины. Посмотрел, зачем-то положил обратно.

– Срежьте палки для носилок, – сказал он, взяв пулемет. – Я сейчас…

И побежал, насколько позволяла вязкая дорога, в сторону деревни.

… – Господи! – Серафима, мечущаяся по деревне, остолбенела, увидев Ивана, вымазанного в глине до неузнаваемости. Вгляделась, кинулась к нему, обняла, всхлипывая.

– Измажешься! – сказал Иван. – Что с тобой, впервые увидела?

– Так сказали, шо убили тебя…

– Живой я, живой! – Иван с трудом отстранился.

– Погоди! – бабка, уже сама в глине, удержала внука. – Куды ж то ты?

Она вгляделась в лицо Ивана, словно читая скрытые мысли.

– К Тосе? Шо, батьку… Денис Панкратыча?

Иван кивнул. Всхлипывания Серафимы перешли в плач. Она беззвучно содрогалась, прижавшись к внуку. Слова с трудом проталкивались сквозь рыдания:

– Я первая скажу. Я знаю, я сумею.

– Должен я.

24

Первым встретил его, виляя хвостом, Буркан. Тося стояла у стола в хате, не решаясь выйти на крыльцо. Хотела оттянуть разговор. Предчувствовала, что ничего доброго не услышит. Боялась худшего.

Он остановился на пороге. Между ними было пространство комнаты и стол, накрытый скатертью Серафимы. Помолчали. Буркан смотрел то на Ивана, то на Тосю, не зная, к кому приласкаться. Пес успел оценить, кто хозяйка в хате и от кого следует ждать еду. Но лейтенант был человеком с оружием, в сапогах, он мог взять на охоту.

– Да, – наконец сказал Иван. – Все. Все! Он… не придет.

Она как будто ожидала этого известия. Склонила голову.

Медленно подошла к столу, села, не поднимая глаз. Руки лежали на скатерти тяжело, как после большой работы.

Иван впервые заметил, что у Тоси крестьянские, знающие, что такое труд, руки. А пальцы лепщицы, длинные, умеющие мять глину и делать из нее то, что подсказывает фантазия. Он подумал, что такие руки могут ловко управляться с ребенком.

Иван тихо присел. Достал из кармана комок обработанной глины, которую прихватил на гончарне, положил на стол. Бесформенный катыш, так и не ставший частью глечика.

– Это с его станка.

Пальцы Тоси скользнули по столу, дотронулись до комка. Для нее это было послание, сохранившее прикосновение отцовских рук. Она, судя по выражению лица, это чувствовала, общалась, читала послание.

Грязные руки лейтенанта, оставляя следы на нарядной скатерти, продвинулись к рукам Тоси. Пальцы Ивана и девушки нашли друг друга. Четыре руки, соединившись, лежали на столе. Глаза смотрели в глаза. Двое. Сколько бы ни было близких людей вокруг, есть минуты, когда должны оставаться только двое. В любви. В горе.

25

– Побудешь? – спросил Иван у Серафимы, ждущей на лавке у двери.

Бабка, ни слова не говоря, пошла в дом. Дверь закрылась за ней.

…Тело гончара, просев, покачивалось на брезенте, прикрепленном к двум стволам молодых, очищенных от ветвей березок. Голендухи, Тарасовна, девчата из Малашкиной стайки держали палки на плечах, маленький Яцко вытянул руку, поддерживая носилки, благо плечо Глумского возмещало его слабое участие. Вязкая дорога придерживала шаг.

Иван отдал честь траурной процессии. Вид измазанного в глине лейтенанта и всего траурного кортежа в иное время мог бы вызвать смех.

Глумский выскользнул из-под носилок: плеч хватало и без него.

– Несите в контору!

– В хату надо, – обернулась Малашка.

– В контору! – Посмотрел на лейтенанта: – Чтоб она совсем с ума сошла. Как там?

– С ней Серафима.

Глумский подождал, пока процессия немного удалится. Сказал:

– Хоть такой ценой, а будем жить спокойно. Они уходят. Плюнули на деньги. Потому и убили. Чего молчишь?

Иван осмотрел полу своей стеганки с изнанки и снаружи.

– Смотри, зацепился – и не порвал! Вот след только. А ведь дедова.

– Ты о чем?

– Зачем каждый день чинить? – спросил Иван. – Одежка крепкая.

– Чего у тебя, патрон перекосило в голове?

Лейтенант неожиданно схватил Глумского за ворот, стал трясти.

– Крепкая! Ты часто ее штопаешь? Телогрейку? Вот: не трещит, не рвется! Вот! Вот!

– Успокойся, Ваня. Ночь тяжелая, всем досталось! – Глумский клацал зубами.

– Нет, ты ответь!

– Ну… Ватник одежка рабочая, солдатская. На совесть… Да что с тобой?

– А то, что не дадим уйти гадам! Напились крови, а мы их отпустим?

26

Глухарчане, осмелев, подтягивались из села к гончарне. Бабы обсуждали происшедшее, выкладывали, кто что знал.

– Вот беда, лейтенанта убили! – сказала Малясиха.

– Та шо ты? Кажуть, он побил народу тьму. У него кулемет, – возразила Мокеевна.

– Та не, убили лейтенанта, – стояла на своем Малясиха. – Жалко, завлекательный хлопец. А Серафима носится, совсем с глузда съехала.

– Пошли поглядим! – предложила Тарасовна.

– Не ходи, а то стрельнут!

– За шо?

– На войне не бывает «за шо»!

– Чего ходить, вон несут лейтенанта, – сказала Малясиха.

Медленно плелась процессия с носилками. Тело утонуло в брезенте.

– Ну, а шо я говорила? – В голосе Малясихи звучало торжество.

– А хто ж то идет с пулеметом? – спросила Мокеевна.

Носильщики менялись местами. На миг из наклоненного брезента перед бабами возникла и вновь откатилась в сторону голова гончара.

– Денис Панкратович, – охнула Тарасовна. – За шо ж его?

– Знов ты спрашиваешь «за шо»?

Немного отстав, шли, разговаривая негромко, Иван и Глумский.

– Не, не, – замахала руками Малясиха. – То на нас мара послана! В брезенту лейтенант, а который вышагует, то гончар! Не глядите, бабы: мара!

Подошел Маляс. Сказал, разъясняя:

– Бывает. Явление от нервов. По-нашему мара, а по-научному гипноз.

Они уступили дорогу носилкам и пристроились к шествию, оглядываясь на Ивана и председателя. Так лейтенант или в голове марится?

В двадцати шагах от гончарни – контора. Туда и понесли тело.

– Он каждый день заходит, – шепчет Иван Глумскому. – Железяки оставит на кузне и к ней. Она кормит и штопает ему телогрейку. Зачем каждый день штопать, а? Утром от Вари в Укрепрайон, вечером обратно.

– Да Гнат же полный дурак. От рождения.

– А почтовый голубь, он соображает, что записки носит? На Гната никогда внимания не обращают. «Шо есть он, шо нет его», так говорят!

– Заход мысли у тебя больно сложный.

– Сложный? Вчера Климарь гулял, как все, без всяких забот. Никто в село не входил. Только Гнат. Из лесу явился – на кузню, потом к Варе. Она сразу на гулянку, сообщила Климарю наказ – доставить Семеренкова. Пистолет передала. Он стравил нас с Валериком и тихонько увел гончара.

– Шо ж ты все выведал, а в толк не обратил?

– Да я… – Иван трясет кулаком. – Да я!

– Постучал? Мозги тряханул?

– Мне же Варя протягивала пистолет, в тряпке, а я, дурак, не понял!

– Меньше по бабам шастай. Мозги просветятся. Ты небось не на пистолет, а на чего другое глядел. У Вари есть на чего поглядеть!

У конторы уже собралась небольшая толпа. Мимо пронеслась Кривендиха, причитая на ходу.

– Ой, шо ж оно творится, шо робится? Щасте зашло, як сонечко, а горе, як море…

– Стой! – кричит Глумский. – По ком причитаешь, Кондратовна?

– Ще не знаю.

– Ну, иди в контору, помоги Семеренкова обмыть, приготовить.

– Денис Панкратовича? А мне говорили, лейтенант!

– Да он же перед тобой!

– Да вот и думаю: шось не то.

Кривендиха устремляется к конторе. Доносятся ее причитания:

– Ой, пусто ж нам без тебя, дорогой кум Денис Панкратыч, без твоего душевного участия… святой наш человек, село без тебя буде як солдатская вдова… та стоко ж в море воды нема, скоко слез у нас…

27

Варя, в халатике, склонилась над чугунным, кружевного литья станком «Зингера». Но шила вручную, мелкими точными стежками, и не хуже машины. Гнат, сидя на полу, без ватника, хлебал борщ из большой глиняной миски. Деревянная ложка работала, как лопата у старательного землекопа. На щетине повисли кусочки свеклы и капусты. У другой стены валялся вздыбившийся кожух.

Мокеевна заглянула в окно, в ее руке был подойник:

– Варюся, побежала доить! Стадо ще по сарая стоит! Ой, на гончарне страхи, господи боже! Семеренкова убитого принесли… И лейтенант…

– Шо лейтенант? – привстала Варя.

– Казали, шо тоже…

У Вари выпал из рук и ватник, и иголка.

– А потом раздивились: он живы́й! Просто в головах потрясение!

28

Попеленко гнал навстречу Глумскому и лейтенанту Лебедку. Оглобля, все еще кое-как чиненная, поскрипывала и потрескивала.

– Климаря свез, сказали, ще один покойник! – закричал ястребок, весьма довольный тем, что в трудный час оказался самым нужным человеком.

– Поворачивай! – Глумский ухватил железной пятерней оглоблю.

– Осторожно, Харитоныч, доломаете. Куда поехали?

– К Варе, – Иван и Глумский сели на телегу.

Сквозь скрип оглобли слышали, как голосит Кривендиха:

– Ой же Денис Панкратович, який ты був майстер, який чоловик…

– Значит, Семеренков? Ой… Ночью в карьеру сидеть – до добра не доведет. Память ему вечная! – Попеленко достал с воза сапоги: – А ще в отношении сапог, шо Климарь носил. Дуже великие! Я распущу, детям чоботы сошью, если нет возражениев…

Недалеко от хаты Варвары, за укрытием из густого молодого вишенья, остановились. На веревке еще полоскался под ветерком «варшавский» платок. Сапоги Гната стояли у крыльца и были похожи на приболевших кур.

– Он еще там, – сказал Глумский. – Ты, Ваня, все обдумал? Вину возвести недолго. Но если что не так: вон даже с платка пятно не смоешь, а с человека уж точно.

Щелкнула щеколда. Варя выпроваживала Гната. Треух на лохмах, пустой мешок на спине. Он вставил ноги в сапоги не наклоняясь.

– Ну, шагай, Гнаток…

Гнат прислушался к тому, как голосит Кривендиха. Забеспокоился, начал шмыгать носом и жалобно подпевать. С майдана все еще доносились удары в било. Грязными кулаками Гнат вытер слезы.

Глумский и лейтенант взяли его под руки. Гнат пытался вырваться:

– Ой, набежали вражьи люды, хлопцев пострелялы, ой…

Сил у него было на троих. Попеленко пришел на помощь:

– Назад, Гнаток. Поминки! Сало, ковбаса, пироги!

– Сало, ковбаса, пироги, – мыча, повторил дурень и сразу обмяк.

Они повели Гната обратно, к хате. Настроение у него изменилось.

– Ой, воны хлиба смолотили и смололи на млыни,

Потим тиста замесили и поставили блины, ой…

– И блины, Гнаток, – подтвердил Попеленко.

29

– Чего забыл? – начинает Варвара раздраженно. – О, тут компания!

Увидев среди непрошеных гостей лейтенанта, всматривается в его лицо, пытаясь узнать, с чем пришел. Понимает, что ничего хорошего в его появлении нет, и заканчивает устало и безразлично:

– Сапоги снимайте! Полпуда глины принесли в хату.

– Мы тут постоим, Варюся, – топчется Попеленко.

– Семеренкова убили, – сообщает Глумский как бы невзначай.

– Слышала. Упокой, Господи, – говорит Варя поспешно, крестясь.

Гости, обещавшие постоять у порога, все же понемногу вытесняют сами себя в хату. Вид у них несколько смущенный, несмотря на оружие за плечами. Все молчат, собираясь с духом. В чужом доме и кочерга – собака.

Гнат садится в углу в обычной позе, ожидая обещанных блинов.

Вздыбившийся кожух у стены начинает шевелиться, из-под него вылезает Валерик. В мятых клешах, в полуботиночках, фланельке. Еще не придя в себя, смотрит на Варю в недоумении.

– А чего я одетый? Шо, я на полу проспал? А эти чего?

– И выстрелов не слышал? – спрашивает Глумский. – Чем его напоила?

– Моя самогонка не отрава. Перебрал с горя.

– С какого горя? – спрашивает Валерик. – Шо случилось? Мама?

– «Мама»! Огорчился, шо вместо бабы кожушок получил. Шо зробишь? Подушка моя ще теплая от другой головы.

Гнат вдруг затягивает, глядя на пустой стол:

– Жалко хлопца, жалко мати, жалко всю родыну, ой…

Собрались почетны гости помянуть людыну. Ой!

– Попеленко, обыщи Гната, – говорит лейтенант, не глядя на хозяйку.

Лицо Вари вспыхивает. Ястребок поднимает дурня и начинает шарить по набитым всякой всячиной карманам. Косточки вишен и целые плоды, кусочки хлеба, обломки тарелок с орнаментом, патроны, пули, куски провода в разноцветной обмотке – все это летит на пол.

– А чего это вы хозяйничаете? – спрашивает Варвара. – Пришли непрошеные, грязи нанесли.

– Не, серьезно, почему я в клешах? – бормочет морячок. – Я что ж, так всю ночь на полу?

Попеленко, между тем, осматривает мешок, вытряхивает сухари, луковицу, яичную скорлупу, пружинку, патрон от ДШК…

Хромированная шляпка звонка, то ли от будильника, то ли от телефона, упав, издает мелодичный звук. Гнат доволен, смеется. Подбирает блестящий колокольчик и снова бросает его. Вслушивается: рот до ушей.

Увлеченный забавой, он позволяет стащить с себя телогрейку. «Динь-динь – повторяет он вслед за звонком.

– Вы тут шо? Решили власть показать? – спрашивает Варя.

– То, Варя, вопрос политический! – говорит Попеленко, стаскивая с Гната ватник. – Должна с пониманием…

Ястребок тщательно ощупывает ватник, разглядывает каждый шов. Заканчивает осмотр и, глядя на начальство, отрицательно качает головой.

– Ну шо, дорогие гости, – говорит Варя. – Закончили?

Глумский бросает на лейтенанта не самый добрый взгляд. Иван вздыхает, глядя в пол. Протягивает ястребку свой нож.

– Плохо искал, Попеленко. Гляди, где свежий шов!

– Може, и на мне шо порежете? – спрашивает Варя. – Вот халатик недорогой.

Она распахивает полу. Белье на спивачке городское, с кружавчиками. В селе у редкой бабы и трусы-то найдутся, разве что зимой, байковые.

– Ты галантерею свою не показывай! – бухает Глумский. – Пошли, хлопцы, я в театрах не участвую.

– В самом деле, некультурно, – хмурится пришедший в себя Валерик. – Мы тихо беседуем, а тут врываетесь…

– Давайте с хаты! – Варя более категорична.

Глумский собирается уйти. Гнат смысла человеческих разговоров не понимает, но к тону голосов чувствителен, особенно если они выдают раздражение. С него стянули любимую одежду, звоночек закатился под станок «Зингера», а Попеленко, стоя на пути, не дает дотянуться до игрушки. Да еще хочет зарезать телогрейку, тянется к ней с ножом!

Попеленко надрезает стежок, кажущийся подозрительным, растягивает. Раздается треск, ватник расползается. Гнат старается вырвать свое добро. Попеленко не дает.

– Ну, чего вы устроили? – кричит Варя. – Ну, не надо!

В голосе ее уже нет ни уверенности, ни злости. Скорее, покорность и слезы. Гнат чувствует это. Он разражается плачем, дергает телогрейку из рук Попеленко. Валерик замер, всем неловко, Глумский отвернулся.

– Дело политическое, дурень, – кричит ястребок. – Не тяни, и так латаная.

– Кончайте! – говорит Глумский.

Гнат, осердясь, с такой силой дергает ватник, что он расползается по свежему шву, и из прорехи выпадает светло-кремовый лоскуток файдешина. На нем видны неровные строчки.

Все смотрят на белый клочок с синими «химическими» письменами.

– О, файдешин в телогрее, – говорит ястребок, опередив Гната и подобрав лоскуток с пола.

30

Глумский берет лоскут. Хмурясь и шевеля губами, вчитывается в неровные и нечеткие буквы: тонкий файдешин не бумага. Гнат хнычет. Попеленко подает ему звонок, но Гнат рыдает, держа порванный ватник.

– Гнат, ну ты як маленький!

Ястребок по-хозяйски открывает створку буфета, достает кусок колбасы и показывает Гнату. Дурень тут же перестает рыдать. Попеленко откусывает добрую половину.

– Сгодится, – говорит он, жуя, и протягивает остаток Гнату.

Председатель, растянув полоску файдешина, отклоняется к окну и теперь читает вслух.

– «Климарь убитый. Семеренкова нашли померлого. Подкреплению у ястребков нема. Лейтенанта не вбивай, молодой. Хай живет. Сунь Гнату скрыньку с цацками, шо взял с собой. А то мало чего. Ясонька».

– Розумно задумано, – говорит Попеленко. – Бумага б шу́рхала, а материю не почуешь. Зашил – и нема!

– Ну, прямо история из романа, – говорит Валерик. – А вот что только про лейтенанта написано, это даже обидно! Шо он, один такой на свете?

У Ивана в глазах никакой радости. Похоже, он и сам не был полностью уверен, что догадка оправдается, и теперь огорчен своей смекалкой.

– Это что, у тебя все время связь с Сапсанчуком? – спрашивает у Вари.

– Ваня, нема никакой связи: как немцы ушли, я его не видела.

– А записки?

– Какая ж то связь? Он велел сообщать про все… не поспоришь! Удавит! – В голосе Вари отчаяние.

Глумский поднимает глаза. Нехорошие, стекленеющие от ненависти глаза.

– Про Абросимова ты написала?

– Якого Абросимова?

– Хлопчика! Забыла?

– Я ж не знала, шо хлопчик. Яцко сказал: с райкому. Велено сообщать про такое.

Гнат, успокоившись и прожевывая колбасу, начинает мычать:

– Ой, полюбила дивка хлопца та звала його до саду, а козак не отозвався…

– Попеленко! – говорит Иван. – Дай чистый лоскуток! Варя, пиши другую записку.

Положил перед ней карандаш. Попеленко взял со столика «Зингера» обрезок файдешина.

– Ваня, – качает головой Варюся. – Сапсанчук прирежет за брехню.

– Не понимаешь ты, Варя, политически, – качает головой Попеленко.

– Вон вас сколько, против одной бабы, политических мужиков! А про мою судьбу никто не подумает?

– Я подумал, – говорит Глумский. – Чи напишешь, чи я тебя пристрелю.

31

Глумский стоит напротив хозяйки хаты, держа карабин дулом вниз.

– Отвечать будешь, – говорит Варя. – Ты, Харитоныч, официальная личность.

– Спросят – отвечу.

– Хочешь помститься за сына? Я твоего Тараса не трогала.

– Ой, пошли хлопцы воюваты та друг друга постриляты… – вдруг затягивает Гнат.

Попеленко стучит по его шапке. Песенный механизм дает сбой. Лейтенант смотрит то на председателя, то на Варю. Вспышка Глумского его озадачила. Никогда Харитонович так не шутил и не пугал попусту.

Варя сидит, глядя в стол. Она тоже понимает, что уже не до шуток.

– Ну, стреляй зараз. Все одно, чи ты, чи Сапсанчук. Можно я сидя? – она подвигает стул к Глумскому, расстегивает халат и оттягивает вниз комбинацию: лифчика на ней нет. – Стреляй, стреляй! Шо, в упор не можешь? Отойди подале, шоб грудей не видеть! Стреляй, як в фанеру стреляют! Мне все одно с грудями помирать, здесь своего не брошу!

– Вот что, выйдите все на минуту, – говорит лейтенант.

– А чего это я «выйдите»? – Валерик недоволен. – Женщину в такой ситуации оставлять?

Но Глумский берет его за руку:

– Ситуацию она щас застегнет. Пошли!

Попеленко подхватывает Гната. Тот мычит, все силится прихватить с собой телогрейку. Толкаясь, все четверо выходят.

32

– Запахни халат! Серьезные дела.

Она стоит против него, близко, глаза в глаза.

– Мешает? Первый раз видишь?

Но все же подчиняется. Стягивает отворот халата.

– От Глумского я выручу. От суда не смогу, – говорит Иван.

– А шо суд? Страшнее Глумского? Чи Горелого?

– Напиши. С ним надо покончить.

– Ваня, он и так уйдет, другим станет. Уже перебесился.

– Перебесился?

– А шо ж? Война свободу дала. Соблазну. Вот и бесился, выставлял себя. Теперь уедет, новые доку́менты справит, на работу заступит. Еще не последний будет. Как до войны.

– А убитых, замученных забыть? С Ниночкой Семеренковой он что сделал? Не жалко?

– Не знаю про Ниночку ничего! Ну, жалко ее, жалко! И Тоську несчастную! – Варя всхлипывает. – Она ж «цветок», до конца веку дитя. Всю жизнь будешь на нее дышать, поливать! И тебя жалко! Боле других тебя!

– Сама предупреждала: мне жизни чуток!

– Ваня, Горелый писал, шоб Климарь с тобой покончил. Я не передала.

– Зачтется.

– Да тебя уже не будет!

– Они сколько раз хотели со мной покончить? А я стою живой! И буду живой! У меня на войне хорошие учителя были!

– Зарежет он меня, – произносит Варя почти жалобно. – А ты, может, будешь живой. Ваня, что ж вы меня как в яму бросили? Правда, лучше застрелить!

Она вдруг приникает к нему, обхватывает за шею. И в этом нет уловки, он понимает. Ее наглость, откровенность, распахнутый халатик, все это напускное, игра в бесшабашность, средство обороны одинокой юной женщины. Он чувствует знакомый запах волос, ощущает ее грудь, живот, бедра, сливающиеся с его существом, дурманящие голову. Но она ищет не той близости, она ищет защиты, горячего мужского тела, за которым как за стеной. Сейчас, сплавившись с ним в одно целое, она живет, ничего не боится и желает одного, невозможного: чтобы это длилось и длилось.

33

В саду дымят самокрутками. Попеленко, выплевывая крошки самосада, произносит:

– Як бы лейтенанта старая любовь не зачепила. Ночная кукушка, она, известно…

– Ой, полюбила дивка хлопца та звала його до саду, а козак не отозвався…

Ястребок, изучивший песенную механику, постукивает дурня меж лопаток. Гнат смолкает.

– Чего-то долго он там с ней возится, – говорит Валерик. – Я вашу тыловую жизнь не одобряю. Никакой культуры в личных отношениях.

– Большая сила у девки, – добавляет Попеленко. – Вот Васька приносил этот… магнит. Прилепится – не отодрать!

– Я сейчас устрою магнит. – Глумский решительно входит в хату.

34

Они так и стояли неразъединенно, это было единственным, чем лейтенант мог отблагодарить за былое. Будущего у них уже не было.

– Ну, написала? – спросил Глумский.

Варя оторвалась от лейтенанта и, глядя на Глумского, усмехнулась нелепо и не к месту. Глумский выстрелил. Иван успел оттолкнуть Варю. Она отлетела к стене. Со стены слетел разбитый пулей свадебный портрет. В буфете тоже зазвенело, посыпалось.

Глумский передернул затвор. Лейтенант, подскочив, ударил по стволу. Грохнуло, треснуло, звякнуло, кукушка выскочила из пробитого домика, сказала свое последнее «ку-ку»: гирька поехала вниз. Птичка повисла на пружинке. Время кончилось.

Валерик, а за ним Попеленко, влетели в хату, когда еще плавал пороховой дымок.

– Да малахольные вы все, – сказала Варя, всхлипывая. – На свои похороны торопитесь. И меня тянете, – она взяла карандаш. – Что писать? Ватник подайте: починить и зашить, как надо.

35

Во дворе Вари, среди вишен, Попеленко напялил ватник на плечи Гната.

– Пошел, Гнаток!

Гнат поклонился. Шагая с пустым мешком на плече, он сочинял новую песню, пока что в виде мычания.

– Что в записке? – спросил Глумский.

Иван бросил вопросительный взгляд на морячка.

– Он с нами, – заверил Глумский.

– Написано так: «Пораненный Семеренков сказал, где ценности. Помер после. Все выкопали. Поедут сдавать в район. Про скрыньку не забудь. Ясонька».

– Значит, так ты задумал, – сказал Глумский. – А с нами не хотел обсудить?

Иван промолчал.

– А про какую там скрыньку?

– С цацками. – Иван потрогал себя за уши, указал на шею. – Подарочки.

– Награбленное, – мрачно заключил Глумский.

– Товарищ командир, – сказал Попеленко. – Шо ж получается? Они бы ушли, а мы их приманиваем. И шо будет? Я живой человек, с жинкой, с детя́ми, а вы за меня решили.

– Чего теперь? – бросает Глумский. – Что было, прошло, а что будет, пройдет.

Они шли по улице: Глумский, Иван, Попеленко… Валерик стоял, размышлял, глядя на удаляющихся односельчан. Они уходили все дальше.

– Харитонович, а если бы я ее не успел оттолкнуть? – спросил Иван.

– Поганый был бы фронтовик, если б не успел…

Придерживая бескозырку, Валерик бросился догонять «команду». Ветер развевал его полуметровые клеши.

– Раз такое дело, занимаю место в кильватере!

Лейтенант протянул ему ППС. Морячок набросил автомат на плечо.

Глава 6

«Я еще живой»

1

Сидели, кто на траве, кто на лавке, у той же летней печи Глумского, ставшей местом важных решений: председатель, Иван, Попеленко, Валерик. За тыном собрались глухарчане, желающие первыми узнать, что решила власть. Пытались разглядеть начальство сквозь листву вишен и стебли густо разросшейся, одичавшей земляной груши. Обменивались мыслями и впечатлениями, а иногда и философскими соображениями.

– Бачите, шось мозгуют, – Тарасовна приподнялась на цыпочки, навалилась на плетень, угрожая завалить его. – Может, гроши поделят?

– Поделят, токо не с нами, – отозвался Маляс. – Где гроши, там нема демократии!

– Мудрено не выражайся, говори толком, – заметила Кривендиха.

– Тебя не забудут, кума: он у тебя сын присоседился до них.

– Ой, кум, тебе языком стрелять, всегда б с до́бычью был.

Малашкины девчата прыснули в ладошки. Софа выплюнула шелуху:

– Та ну… может, и нема нияких денег… пустые балачки!

– Э, слабо образованная вы мо́лодежь! – Яцко тянулся из-за спин. – А чего ж контору на амбарный замок закрыли? Сроду не закрывали.

Рассуждали о деньгах, спорили, сколько было найдено, ссорились. Не могли дознаться, кто сообщил о мешках с деньгами и вообще сообщил ли кто-нибудь. Два или три человека заявили, что видели купюры, все больше сотенные, «Ленин сбоку». Малясиха объявила, что это происки чертей: подкинули деньги, чтобы помянули их покровителя Семеренкова:

– Грешно пить на такие деньги!

– Грешно не пить, – ответил Голендуха.

2

– Везем деньги под брезентом, в райцентр, – Иван нарисовал на фанерке угольком, взятым из печи, схему. – Где устроит засаду Горелый?

– То вы его хотите спросить? – сказал Попеленко.

– Лучшее место – брод через Иншу, – Иван отмахнулся от иронического тона ястребка. – Где полуторка. Они понимают: в воде мы беспомощны.

– Ото и плохо, шо «беспомощны», – снова не удержался Попеленко.

– Ваша цель: выйти к переправе. Моя: ночью проехать в райцентр к Гупану. Привести бойцов. Занять господствующую высоту – Глухарский горб. Горелый нам засаду устроит, а мы ему.

– Оно, конечно, – согласился Попеленко. – «В райцентр». А на чем?

– На твоей Лебедке.

– Лучше возьмите коника, який комсомольца привез. А то даром сено потребляет. На шо вам старая кобыла?

– Я в ваших сухопутных делах не понимаю, – вмешался Валерик. – Но вопрос. Этот Горелый за дорогой разве не следит? Перехватит Ивана, и мы все попадем к нему на приятную беседу!

Помолчали. Глумский подсказал решение:

– Ты, Иван, если приведешь хлопцев, оставь в кабине полуторки зеленую ветку. Мы разведку вышлем: нет ветки – назад!

– «Разведку»! А нас раз-два и обчелся, – оглядел компанию Попеленко.

– Надо позвать тех, кто настроен патриотически! – предложил Валерик.

– Патриотизьма у нас полно, а людей настроенных нема, – ответил ястребок.

– Ладно, генералы, – сказал Глумский. – Отступать поздно. Но Горелый не дурак. И свои люди всюду. Надо, чтоб село поверило в наши деньги. Свидетели нужны!

– Свидетели того, чего нет, – усмехнулся Валерик. – Задача, как говорится, на девиацию компа́са.

– Нормальная задача, – Глумский был суров и спокоен. – В то, чего нет, люди скорей поверят, чем в то, шо есть. Значит, ты, Валерик, своей мамане, по секрету… мол, мешки денег в карьере нашли… Семеренков перед смертью успел указать место. Ты, Попеленко, своей, на ушко – и чтоб она никому!

– Разумно политически, – лицо Попеленко отобразило чувство гордости. – Моя токо зайдет до суседей – «все радиостанции Советского Союза». В этом смысле – надежная баба.

– Сказать матери – скажу, – согласился Валерик. – Но вы уж без меня. Операция ваша туман, видимость ноль. Я ложусь в дрейф.

– Проще – сдрейфил! – съязвил Попеленко: он был явно не в духе.

– Это ты мне, Попеленко? – морячок схватил ястребка за ворот.

Полетела кастрюля с летней печи, из нее посыпались алюминиевые ложки. Иван и Глумский разняли сцепившихся. Ястребок горячился:

– А шо, не могу сказать? Я в двух боях не жалел себя!

– И дальше не жалей, – буркнул Валерик. – Твоя задача в пределах огорода. А мне в составе Дунайской флотилии Европу освобождать!

Он положил автомат на стол и поднес ладонь к бескозырке.

– Полаялись, – почему-то с явной радостью произнесла Тарасовна.

– Известно, где гроши делят, там свара, – заключил Маляс.

Глухарчане расступились, пропуская Валерика.

– За шо тебя знов обидели? – спросила Кривендиха.

– Мамо, не ту волну поднимаете. Прошу на два слова.

У летней печи разговор все еще носил драматичный характер.

– И шо ж, мы вдвоем с председателем пойдем в пекло? – интересовался Попеленко. – Все село оставим без руководства?

Глумский решил вопрос, сказав:

– Люди еще будут. Заманчивое дело – побыть рядом с такими деньгами.

3

Гнат, с пустым мешком, шагал по едва заметной тропинке через лес. Изредка доставал из кармана кусок хлеба с салом и, откусив, продолжал петь.

– Ой, ходила дивчина по чорныцю,

Та нарвала дивчина волче лыко, ой!

Перед Гнатом открылся хорошо знакомый ему пейзаж УРа. На заросшем холме, среди травы, виднелись серые проплешины бетона. На вершине, среди подроста, сидел Степаха, положив на колени карабин. Там, где прошел Гнат, из-за деревьев показался Сенька. Он скрестил и развел руки, обозначая, что за Гнатом никто не следит.

Степаха встал во весь рост и начал спускаться.

– Ой, не ешь ты, дивчино, волче лыко,

Бо з тобою, дивчина, буде лихо, ой…

Степаха повел певуна не к стальной двери, а к запасному, укрывшемуся в зелени входу. Обоих словно поглощает холм.

4

Центр жизни опять переместился к конторе. Глухарчане расхаживали, стояли группками или по одному, как птицы у амбара с зерном. В сторонке ждали новостей Крот с женой. Кузнец надел пиджак с подколотым рукавом.

Солнце высвечивало яркие черепки посуды во дворе. У гончарни Голендухи пилили доски, строгали, ладили гроб.

– Подгорбыльник! – жаловался старший. – Разве с такой доски гроб? В старое время пану Сизовскому с ванче́су резали! Дуб тыщу лет в реке лежал. Железо! Заранее готовили! Пан еще здоровый бегал, а уже обеспечился!

– Умели жить, – поддержал младший.

В конторе были следы разгрома. Окна завесили кусками дырявого брезента. Горела лампа. На полках – изделия заводика, дипломы, грамоты. Часть экспонатов валялась на полу, хрустели осколки: Горелый и здесь искал свое добро. Сейф раскрыл темный зев, дверца висела на одной петле.

Гончар, накрытый занавесью, лежал на лавке, у стены, обмытый и переодетый. Высовывались очищенные от глины, навакшенные сапоги. На стенах портреты под общей надписью: «Мастера «Золотые руки». Среди мастеров сам Семеренков. В углу сложили пустые бумажные мешки, немецкие, с орлами и свастикой, с полустертыми готическими надписями. Свет пробивался через завешенные окна. С улицы доносился гомон.

Иван резал ножом стопку старых обоев, превращал их в «купюры». Глумский набивал мешки обрезками. Бубнил глухо:

– В таких мешках немец хоронил своих. Сначала в гробах, потом в мешках. А потом навалом, вот и вся история войны… Надо колхозную наличность на стол выложить. Наглядную агитацию!

– Вон твоя наличность, – Иван показал на открытый сейф.

– Деньги в сейфе держат дураки, – сказал Глумский.

Гвоздодером он приподнял половицу у стены. Достал деревянный ящик, ухватил пятерней, высыпал на стол разноцветные дензнаки.

– Кот наплакал. Семь тысяч триста двадцать два рубля. А вот это настоящая ценность, – он извлек из ящика нечто, завернутое в холстину.

Развернул. Глечик! Светлый, безукоризненной формы, с орнаментом. Председатель щелкнул ногтем. Глечик ответил мелодичным звуком.

– Из жовтозарянки! Як хрусталь! Тот, шо в Берлин ездил. Мировой экспонат!

– Дай подержать, – говорит Иван.

– Осторожно!

Семеренков с портрета смотрел на свое произведение. Художник пририсовал гончару пиджак с галстуком.

5

Попеленчиха, с грудничком на руках, сопровождаемая ходячими босыми отпрысками, шептала Тарасовне:

– Токо, шоб, значит, никому. Слово мужу дала. Ни душе!

– Да вот те хрест! – мелькнуло троеперстие соседки.

– Семеренков, помираючи, указал место в карьеру. Глазами повел, шось блеснуло, як молния, и на том месте открылись мешки.

– Свят, свят, свят, – ужаснулась Тарасовна и еще раз перекрестилась.

– Все повные денег, сотельные, тридцатки… и ще сумка с золотом!

– Ой, боже!

– Мой не соврет. Он в почете. Сегодня бой держал. Глумский его на медаль подаст!

Попеленчиха отправилась к Яценчихе, а Тарасовна затрусила к кучке односельчан. Там ее сообщение вызвало смятение умов. Голендухи бросили гроб и пошли, с молотками и топорами, туда, где жужжали голоса. Тарасовна повторяла рассказ, особенно упирая на то, как «жахнули три молнии». Туговатый на ухо старший Голендуха требовал повторить еще раз.

– А ты шо, на концерте? И гроши платил? – цыкнула на него Мокеевна.

– Не плюйся на меня, кума! Два зуба золотых, а плюешься.

Поругались. Тема больших денег сделала всех чрезвычайно нервными.

Вокруг Кривендихи собралась своя группка.

– Я токо своим, – сказала Кривендиха тихо. – Сын сказал: секретно!

– Кондратовна, мы як рыбы, – пообещала Малясиха.

– Гро́шей немерено! Валерик говорил, скоко мильонов, я спуталась.

– А чего ж он полаялся с ними? – спросил Маляс.

– Он в прынцып ударился.

– Это я уважаю, сам такой, токо с прынцыпу денег не бывает.

– Подивиться бы, так окна завесили, – вздохнула Кривендиха.

– Подсчет положено в закрытом помещении, – объяснил Маляс. – Я в городе поставлен был истопником. А рядом банк. Меня даже проверяли, где надо. Деньги имеют свойство. Вот эти у них, – указал на контору, – были в обращении, а когда свежие привозят, от них сильный запах! Здалека чутно!

– Шо ж ты, кум, денег нанюхался, а вернулся в драных штанах? – съязвила Кривендиха.

Дело кончилось сварой. Не иначе дьявольские гроши были найдены! И все же вскоре наступило перемирие. Желание знать свежайшие новости объединило глухарчан в одну стаю, глухо гомонившую у конторы.

Малашка, вся в глине, появилась первой, за ней Оринка, Галка и Софа.

– Вы скудова, девки? – поинтересовалась Малясиха.

– На карьер бегали. Слышали, шо черти повылезали, сожалеют, плачут.

– Ой, отчаянные! И шо? – спросила Кривендиха.

– Та нема чертей. Только Попеленко с карабином трясется.

– Ой, страсти господни! А чего он караулит? Все свезли в контору.

– Может, ще шо-нибудь обнаружится. После дощу глина рушится. Попеленко показал тридцатку. Говорит, вылезла с глины, як трава. И золото валялось. Сережки брулиантовы, обру́чки, перстни и то, шо на грудях носят.

– Броши, – сказала Софа, зевая. – И даже зубы золоты от покойников.

– Не дай бог такие зубы в хате, – охнула Тарасовна. – Ночью загрызуть.

Перед лицом грядущих неприятностей решили держаться вместе.

6

Отворилась скрипучая дверь конторы. Глумский протер усталые глаза:

– Хочу заявить официально. Тут некоторые распространяют слухи. Так вот! Никаких денег и прочего нема, а только документы немецкого происхождения, которые являют важность. Повезем срочно в район. Похороны, ввиду военного положения, сегодня. Все!

Председатель исчез в полутьме конторы.

– Ну, наводят тень на плетень, – заявил Маляс.

– Глаза засоряют! – согласилась Тарасовна. – И похороны сразу!

– А к рукам скоко прилипнет, а?

– Ну, то зря, – возразила Тарасовна. – Глумский честный.

– Честность действует до определенной суммы! – поднял палец Маляс.

Попеленко, меся грязь, вернулся с карьера. За спиной карабин, пилотка-словачка сбилась, из кармана торчали тридцатки. Одна бумажка упала в грязь. Маляс подобрал, догнал ястребка:

– Вот. Ваше добро. Чужого не берем.

– Сунь мне в карман.

Попеленко, постучав, вошел в контору. Щелкнула задвижка.

– Видала? Тридцатка им не деньги. «Сунь в карман!»

– Ты сходи на карьер, – шепнула Малясиха мужу. – Может, чего осталось?

Крот и Олена продолжали стоять в стороне от общего гама. Кузнец почесал пропитанную сажей полуседую шевелюру.

– Скоко молотом стучал, по́том обливался, а тут – из глины богачество.

7

На опушке, в высокой траве, лежали трое: Юрась, Дрозд и Горелый. У Горелого ремни перехватывали крепкую спину. Обожженную часть лица он окунул в зелень. Дрозд изучал в бинокль контору и собравшихся.

– А, может, зараз атаковать, захватить гроши? – предложил Юрась.

– Ты уже атаковал. Прибежал без кепки, – произнес Горелый своим «свистулечным» голосом.

– Лейтенант, гад! Пулемет на улице, а он с автомата. Кепку пулей снесло.

– А надо было голову, – Горелый взял у Дрозда бинокль.

Увидел идущего к карьеру Маляса:

– Вот что, Юрась! Ползи к этому охотничку, как его. Скажи, чтоб приходил в лес, он знает куда.

Юрась, оставив ППШ, ящерицей подполз к дороге, затаился в бурьяне.

Охотничек вздрогнул, увидев вдруг, среди зеленой гущи, чью-то руку. Палец поманил его. Маляс остановился и медленно пошел к пальцу.

8

На Гавриловом холме глухарчане заполнили большую часть пространства меж могилами. Тося будто и не снимала черное одеяние. Стояла, поддерживаемая с одной стороны Серафимой, с другой Иваном. Гроб, еще открытый, был на телеге. Глумский мял кепку.

– Ну вот… Уходит от нас большой человек. Бескорыстный. Он до глины был, как до дитя родного. Нежил, голубил, просеивал, морозил, стругал, разминал бессчетно. Выдерживал годами, будто жизнь бесконечная. На пальцах кожа – тоньше бумаги. Больно, а терпел. Сколько примесей знал, все по чутью, до миллиграмма. Другие по глине ходят, а он душу в ней видел.

Председатель положил в гроб, рядом с гончаром, «берлинский» глечик.

– С ним и уйдет. Никто такого не вытачивал и не выточит.

У Тоси слез не было. Словно чего-то ждала. Как будто, пока не заколочен гроб, была надежда на возвращение.

– Ой, друг наш товариш, дорогой суседушка, – начала Тарасовна.

На нее цыкнули. Кривендиха зашептала:

– Глумский сказал: без причеток. Стоко наголосились за войну: душа не сдержит.

Тося наклонилась, провела ладонью по щеке отца, поцеловала в белый лоб. Старший Голендуха держал в зубах дюжину гвоздей. Ждал.

9

С высокого крыльца Варя видела, сквозь листву, собравшихся на кладбищенском холме. Она исчезла на миг, затем появилась в черном платке. Направилась к калитке…

Замерла, склонив голову и размышляя. Вернулась в хату. Подошла к окну, сорвала с палки занавеску. Щелкнули деревянные кольца. Бросила занавеску на пол. Потом вторую… Вечерний свет ворвался внутрь.

Через час весь пол был завален. Варя, ступая прямо по вещам, что-то поднимала, осматривала. Иную вещь складывала в сундук, а большую часть бросала под ноги. И напевала при этом довольно веселую, совершенно не созвучную печальному дню песню:

– Девка в сiнях стояла, на козака моргала:

Ты, козаче, ходи, мене верно люби.

Серце мое, серце мое…

Но лицо Варюси никакого веселья или просто радости не выражало.

10

Яцко, с лопатой в руке, отправился из хаты в садок.

– Ты куда, на огороде все вскопано, – высунулась из окна жена.

– Барахло буду выкапывать.

– Ты шо? Сдурел? Время неспокойное. Хай лежит!

Он, однако, упрямо шагал вперед. Жена догнала бухгалтера за сараем.

– Шо тебе надо? Може, серед лета пальто драпово начепишь?

– Пальто ни к чему. Мне мешки нужны прорезиновые.

– У тебя ж плащ есть!

Но бухгалтер уже начал копать поросшую травой землю.

11

Тося сидела, не снимая черное. Серафима поставила перед ней тарелку.

– Поешь куцейки! Батько глядит сейчас, думает: куцейку в память мою кушает… То ему по́ сердцу.

Тося поднесла ложку ко рту. Иван смотрел на нее, не зная, что сказать. Любые слова утешения казались казенными и бесцветными. Он встал.

– Мне надо идти…

Уже подходя к порогу, обернулся, ощутив движение за спиной. Тося, бросив кутью, вскочила, обхватила его шею, содрогаясь от рыданий и прижимаясь губами к его щеке.

– Поплачь, Тося, поплачь, – сказала Серафима. – Надо. Если зараз не поплакать, слезы всю жизнь душить будут. Господь с вами вовеки!

Она перекрестила тесно сомкнувшуюся пару.

12

Крот дырявил пробойником металлический уголок. Глумский сделал большой заказ для ремонта гончарни. Уголки, рейки, даже легкий тавровый профиль под основания новых печей. Настоящий профиль прокатывают только на заводах. Но сообразительный Крот решил использовать рамы от бронетранспортера и полуторки, застрявшей на реке.

Глумский, полагал кузнец, отвалит хорошую сумму: что ему стоит, если денег нашли несчитано много?

На Гната, вошедшего в кузню, Крот лишь покосился: не до него было. Дурень, щурясь от дыма и яркого света в горне, поставил на пол мешок.

Олена оторвалась от мехов. Гнат замычал, захехекал. Он кланялся чаще, чем всегда. Так бывало, когда он отмечал какой-нибудь свой праздник. У дурня существовал календарь, недоступный для посторонних. Он показал Олене ставший любимой его забавой звонок. Гнат привязал к нему бечевку с гвоздем, и звонок превратился в колокольчик.

– Держи и вали! – кузнец протянул ему зелененького «шахтера».

Дурень поклонился, сунул бумажку в карман ватника. Но оставался на месте. Кузнец отложил инструменты.

– Ну, шо тебе ще надо?

Гнат, радостно мыча и смеясь, показал на мешок.

– Эй, щедрик-ведрик, щедрик-ведрик, вечер добрый, вечер добрый, – не по времени затянул он рождественскую «щедривку».

– Ну, принес, молодец, расплатились. Пошел!

Олена взяла с полки что-то завернутое в тряпицу, протянула Гнату. Тот принял дар, попятился и, радостно мыча, исчез.

– От дура, – бурчит Крот. – Ты ж свой обед отдала.

– Ну а шо ему три рубля?

– А ему хоть три рубли, хоть сотельна. Укоряешь? А чей хлеб ешь?

Он вытащил из углей раскаленный штырь, ось будущего гончарного станка, сунул в кадку. Поднялось облако пара. Сквозь пар, краем глаза, кузнец увидел, как Олена развязала мешок Гната, достала завернутый в тряпицу какой-то предмет. Отвернувшись от мужа, она сунула находку под прожженный брезентовый фартук на полице.

Крот положил штырь на верстак.

– А шо там у тебя, Олена?

– Та ерунда, Лексеич!

Крот, мрачнея, подошел к полице. Поднял фартук и развернул тряпку.

Свет горна упал на раскрашенную скрыньку – шкатулку для хранения всяких женских безделушек. В скрыньке была скважинка для ключа.

– А… из Лесу? Твоей Варьке? Понятно, откудова ее цацки. Ключ иде?

– Прокоп Олексеич! То не наше. Варя уехать хочет! Незнамо куда!

Крот подумал и почесал культю с подвернутым рукавом.

– Наше чи не наше, но точно не ее. Грех не спользовать.

Он поставит скрыньку рядом с тисками. Шкатулка, хоть и пошарпанная, переливалась красками. Глаза Олены были в слезах:

– Лексеич! Она одна! А жить надо! Невезучая, красота счастья не дала!

– До веселой жизни тянулась, вот и невезучая. Я, инвалид, за кажную копеечку… Вон люди мешки с деньгами нашли. А тут нам привалило. Гнат, может, потерял, какой с него спрос?

Олена вдруг опустилась перед мужем на колени.

– Проня! – вдруг вырвалось у нее. – Для себя ничего не просила… никогда. Уважь! Пожалей сестру!

– Эх, дура ты дура! Везет раз в жизни, второго раза не будет!

Крот швырнул ей скрыньку. Олена едва успела поймать ее, подставив руки. Сморщила лицо от боли: вещь была тяжелой, с острыми краями.

– Господь тебя отблагодарит за доброту.

– Уже отблагодарил, – буркнул кузнец. – Руку забрал. Добре, шо я тебя до труда приучил, а то была б такая ж, як твоя Варюся.

13

Иван застал Гната у Вари. Дурень, сидя в углу, доедал борщ. Под рукой держал звонок; то и дело дергал веревочку и прислушивался.

– Уезжаешь? – Иван оглядел комнату.

– Уезжаю. А что, задержишь?

Жилье Вари наполовину опустело и потеряло весь свой, казалось, навечно поселившийся здесь дух уюта и покоя. Не видно было блеска посуды за стеклом буфета, вышивок на рушниках и занавесках… чудесный ажурный столик «Зингера» скрыло наброшенное сверху рядно.

– Принес? – спросил Иван.

– Принес.

Она положила на ладонь лейтенанта лоскуток с синими буквами. Иван прочитал. Сначала лицо его отражало скрытую улыбку, но затем лоб прорезала складка.

– Цацки – это драгоценности? А где они?

– Нема. Нужны, так ищи. Конфисковать хочешь?

Иван искать не стал. Уходя, не обернулся. Варя смотрела в сиротливое свое, лишенное занавески окно. Стукнула калитка. Гнат отставил пустую миску, взял звонок, подергал веревочку. Динь-динь, динь-дон… Пора, мол!

Варя сняла со стены грамоту в рамочке со стеклом. Бросила ее в плетеную круглую корзину, где лежали всякие мелочи: слоники, статуэтки, посеребренные стопки с гравировкой. Треснуло стекло в рамке. Гнат поглядел пугливо: не он ли виноват?

– Играй, Гнат. Новые хозяева в хату не пустят, не то шо покормить.

14

В полутемной конторе лежали мешки. Три штуки, один на другом. Туго набитые, тяжелые. Из прорехи одного из мешков торчали уголки сотенных и тридцаток. На полу, якобы выпавшие или забытые в спешке, лежали купюры.

У конторы переминались с ноги на ногу Маляс, Яцко, Крот, Голендухи, хромой Петько. Попеленко открыл дверь.

– Кто насчет добровольного участия? По одному!

Глумский щелкал костяшками счетов, записывая что-то в амбарную книгу. На вошедшего не посмотрел. Маляс, войдя, привыкал к полутьме. Покосился на мешок с прорехой, на деньги, украсившие пол. Вздохнул.

– Я того… как повезете гроши в район, могу способствовать. У меня ружжо – «тулка» шестнадцатого, бьет лучше «заура». Вообще, оказывал сопротивление. Было такое, немцев вместо Мишкольцев в Стару Гуту завел.

– К ордену Сусанина тебя представим, – Глумский продолжал писать.

– А есть такой? Он же вроде был за царя.

– Время другое. Ушакова орден утвердили, Суворова… Все за царя.

Маляс покашлял, размышляя. Сказал:

– Ну, если такая платформа, я согласен на Сусанина.

Иван, войдя, наткнулся на охотника.

– Ладно, – сказал Малясу председатель. – Патроны проверь, ружье прочисти. А про Сусанина рассмотрим.

– Слушаюсь, рад стараться, – охотник аккуратно закрыл за собой дверь.

– Зачем он нам, балабол? – спросил Иван.

– А ты, может, гвардейцев для нас нашел? – И, усмехнувшись, отложил амбарную книгу. – Ответ с Лесу пришел?

Попеленко уставился на лейтенанта. В глазах его еще жила надежда: может, затея сорвалась? Иван достал лоскуток файдешина. Прочитал:

– «Как захватим свое добро, тебя заберу. Встретимся знаешь сама где. Посылаю цацки. Если что не так пользуйся заслужила. На всю жизнь хватит. Ясенек».

– «Ясенек», – хмыкнул Глумский. – Ну, крючок заглотали! Цацки где?

– Не нашел.

Председатель внимательно посмотрел на лейтенанта.

– Найди, Ваня, – сказал почти ласково. – Это добро народное.

15

Маляс, на правах принятого, был полон сознания своей значимости.

– Главное, доказать боевой дух, – объяснял собравшимся у конторы. – Готовность отдать до последней капли… И чтоб достойная личность! Также воинское умение. Господи, а денег у них… аж на полу!

Он с важностью удалился. За ним, вздыхая, ушли все, кроме Яцко.

– Чтоб достойный! – говорил Голендуха Кроту. – А чего за мной достойного? Брехать не хочу.

– Да вот то-то оно, – пробормотал Крот. – Биографию попросят доложить. А там нема ничего такого, чтобы!

Бухгалтер вошел в контору с осознанием своей значимости. Под мышкой держал сверток. Развернул. Выложил на стол черные мешки.

– На пути брод. Не исключается возможность повышения уровня. Может испортиться денежная масса. Вот, прорезиновая ткань, гарантия.

– Спасибо. Ответственно подошел, – отозвался Глумский.

– Я это… тоже сопровождать.

– А в случае чего – стрелять из арифмометра? Или счетами запустишь?

– Не в том дело, – сказал бухгалтер серьезно. – Событие историческое. Сдача особо крупной суммы инкассо! Шоб в мешках, такого не было. Для бухгалтера великий день. Тут ще юридический вопрос. – Он прошептал это, наклонившись к столу. – По какой статье Гражданского кодекса засчитают. Если клад – одно, а находка – совсем другое.

– Шо в лоб, шо по лбу, – сказал Попеленко.

– Э! Несерьезный подход! За клад находчику четверть общей стоимости, а находка вся идет хозяину местности чи строения, где имел место факт. А хозяин держава! Надо стоять на том, шо не находка, а клад. В хозяйстве гроши ой нужны!

– Ты откуда такой юридически подкованный? – спросил Глумский.

– Привлекался, – вздохнул Яцко. – Нема такого бухгалтера, шоб не привлекался. Приятного мало, но расширяет кругозор.

– Жди, позовем. – Глумский, как только за Яцко закрылась дверь, усмехнулся. – Бухгалтер, а поверил.

Глумский взял прорезиненный мешок, Попеленко помог вставить туда бумажный. Председатель покрутил головой:

– Вот штука: у нас в бога не дуже верят, бабе своей не верят… и себе тоже. А скажи, шо сосед клад нашел, поверят. Соседи всегда богатые, а чужие деньги легкие. Такая у людей эта… психологика. Ученые звезды изучили, а про того, кто рядом, полный туман.

– И ты хочешь таких людей набрать в охрану? – спросил Иван.

– Ну, не знаю, для чего Бог людей сотворил, но не для нас с тобой!

От низкого закатного солнца, ударившего в дырявый брезент, заиграли круглые золотые червонцы на потолке. Они перемещались и тускнели. Время бежало быстрее, чем хотелось бы.

16

Хата Вари опустела. Сняты шторы, окна неприятно голы, свет заходящего солнца, ударявший в белые стены, стал нестерпимо ярким. Обнажилась простая суть жилья: крыша, потолок, пол, стены и печь. Защита от жестокостей природы, и не более того.

Свадебный портрет с разбитым стеклом и дыркой от пули остался на стене. Сидор Панасыч осуждающе смотрел на разорение.

Гнат, сидя у стены, ел из сковородки яичницу, обсасывая хлеб и собственные черные пальцы. Мокеевна пыталась закрыть крышку сундука-плетенки. Сундук раздувался, трещал. Потное лицо Вариной помощницы раскраснелось, она то и дело поправляла сбившийся платок.

– Присядь, Мокеевна! – сказала Варя. – Замучалась ты!..

– А портрет, Варюся? Який же красивый! – Мокеевна указала на свадебный портрет. – Починишь потом!

– Примета поганая. Ничего разбитого не берут, кроме своей жизни.

– Не пойму, Варя, с кем едешь? С морячком? Чи лейтенанта обратно ухомутала? Чи, не дай боже, с этим, который с Леса!

– Мокеевна, от всех еду, от всех. Кум с хутора лошадь пришлет. А ты корову возьми. Она тебя любит. Ты ж так старалась.

– Лучше б ты осталась! От так от все кинуть: добро, хату!.. хиба так можно?

– Ой, загуляла наша доня, не вертается домой, ой! – затянул Гнат.

– Волосы б обрезала в дорогу, Варюся: время насекомое зараз.

– Жалко резать! А и правда: для кого их распускать?

– Ну, прощай, хозяйка, се́рденько мое́! – сказала Мокеевна.

Они обнялись. Обе всхлипнули.

– Не обижайся, если когда грюкнула, крикнула, – сказала Варя.

– Та шо ты, Варя. Мне с родными хуже было!

17

Маляс – за плечом одностволка, на поясе подсумок с патронами – подошел к Попеленко. Тот у колодца поил Лебедку из колоды.

Бурые бока лошади поблескивали в слабом свете. Ведро, поднятое журавлем над головами, роняло сверкающие розовые капли.

Попеленко поглаживал Лебедку.

– Кормилица! А теперь вот отдаю… може, на смерть.

– Ну, ты уж за ней погляди, Македоныч! – сочувствует Маляс.

– «Погляди». Лейтенанту отдаю. Молодой, горячий. Погонит, запа́лит!

– Куды ж он погонит? Мы ж все вместе!

– Вместе… А за помощью в район? Приведет хлопцев, и мы на врага с двух сторон. Ты, кум, в военной тахтике слабоват!

– Ну, може, – пробормотал Маляс, размышляя о чем-то своем. – Оно само собой. По бедности имею недостаток образования…

– Оно, кум, если не делать ничо́го, то во всем недостаток.

От колодца Маляс брел в состоянии глубокой задумчивости. И направился не к своей хате, а в Лес: видно, решил немедленно заняться ночной охотой, чтобы справиться со всеми недостатками.

18

Лейтенант стоял у Вариной калитки. Сумерки густели, но сюда падал свет из окон. Горела двенадцатилинейка. Ее ничем не прикрытый огонь был резким и почему-то напоминал Ивану о голых лампочках интерната.

Он перешел в тень вишен и почти растворился в сумерках. Услышал осторожные шаги. Женщина, оглядываясь, стараясь не издать ни звука, подходила к хате. Курточка у нее странно оттопыривалась, рука поддерживала полу, чтобы предмет не вывалился под ноги.

У калитки тихая гостья вступила в полосу света, блеснули глаза. Эти глаза нельзя было спутать ни с чьими иными. Жена кузнеца Олена почему-то не хотела, чтобы кто-то видел, как она идет к двоюродной сестре.

Иван сделал полшага. Олена вздрогнула и замерла. Она смотрела на лейтенанта так, будто не знала, поддаться ей испугу от неожиданной встречи или, напротив, обрадоваться. Огромные, наполненные карими искрами глаза ее наполнились слезами.

– Иван Николаевич, – сказала Олена. – Пожалеть ее надо. Я вас дуже прошу! Вы же… вы такой…

Лейтенант протянул руку. Олена, не отрывая от него взгляда, медленно, как в гипнозе, достала из-под полы курточки поблескивающую скрыньку, передала ее на ладонь лейтенанта. Вещичка была тяжелой, Иван прижал ее к боку.

Олена вдруг сделала шаг и опустила голову на грудь Ивана.

– Ну что вы, что вы! – он гладил ее, другой рукой придерживая скрыньку. – Да все будет хорошо… Доброе у вас сердце!

Она всхлипнула, вдохнула запах гимнастерки. Руки ее висели, как отшибленные. Или же она просто боялась поднять их, чтобы они не совершили того, чего им хотелось – обхватить шею лейтенанта, пригнуть его голову поближе к губам. Олена уже забыла, что такое поцелуй.

19

Иван постучал в приоткрытую дверь.

– Та открыто ж… Ваня? – голос Вари гулко прозвучал в пустой хате.

Она была в новом файдешиновом платье, в сапожках. И очень старалась быть веселой и беззаботной. Увидела скрыньку и рассмеялась.

– Надо же. Добыл! А чего показываешь? Конфискуешь, так конфискуй!

Гнат храпел на полу, свернувшись по-кошачьи. Рядом стояла пустая сковорода. Иван оглянулся.

– Все распродала, – улыбаясь, сказала Варя. – Шо давали, то брала. «Зингерок» только жалко: был как товарищ. Уехал за четверть цены. Ты, Ваня, людям служишь, за их счастье борешься. Скажи, чего люди жалуются, шо нема ни копейки, а хорошую вещь задешево купить, так у всех сотенные?

– Других людей нам Бог не дал, – Иван повторил слова Глумского.

– Ваня, ты у нас в Бога начал верить? От дела!

Иван стоял, похоже, в нерешительности. Глаза скосил в сторону, чтобы не смотреть на Варю в файдешиновом платье, гибкую, тонкую, не по событиям праздничную. Он знал, что может со временем забыть саму Варю, ее смех, голос, но не тело. Пальцы не забудут! Губы, ноздри не забудут!

В открытую дверь тихо вошла Кривендиха. Бросила взгляд на скрыньку, которую Иван поставил стол.

– Ой, товарищ лейтенант, вы с подарком на прощанье?

– Шо забыла купить, Кондратовна? – спросила Варя.

– Та… Варя, може, шось осталось? От шкап дуже интересный.

– Уже не мой. Заедут!

Варя с вызовом посмотрела на Ивана и неожиданно сделала танцевальный оборот. Файдешин взвился.

– Ну что, Кондратовна? Платье новое за сотенную хочешь?

– Да я ж не влезу, – Кривендиха была ошеломлена предложением.

– За сотенную влезешь. Оно ж стоит не меньше семиста.

– Ой, Варя, соблазнительно торгуешься. Ну, за семь червонцев…

– Побойся бога, Кондратовна! А то лейтенант купит! На память! Купишь, Вань?

– Беру! – поспешила Кривендиха. – Може, Валерик женится…

– Так подберет девку под платье, – договорила Варюся.

Она открыла дверцу шкафа, превратив ее в ширму. Платье, шурша, упало к ногам. Варя вышла, накинув на себя пальтецо. Протянула Кривендихе невесомый файдешиновый комок.

– Ой, Варя, шо ж ты его мнешь? Такое ж платье, як облачко на небе… – Кривендиха встряхнула платьице, сложила. – Зараз сбегаю за сотельной.

Она поспешно исчезла.

– Ну, конфисковал? Отвернись, переодягаться в дорогу буду!

– За тобой заедут? – спросил лейтенант.

– То забота, чи хочешь знать, кто заедет? Не с ним еду, Ваня.

– И куда?

– На Кудыкину речку, где вода память смывает!

Быстро переодевшись, она посмотрела в зеркало на внутренней стороне дверцы. Увидела чужое отражение: молодую женщину, собранную в дорогу, короткий жакетик, прочную шерстяную юбку, расклешенную, чтобы не стеснять шаг и позволять взбираться на подножки и в кузова машин. Волосы, конечно, длинны. Мокеевна права: «время насекомое». Но пусть останутся!

Причесалась перламутровым гнутым гребнем. Быстро, умело закрутила сноп волос вокруг головы, воткнула заколки.

– Я готова, Ваня! – обернулась. – Шо ждешь: отпустить или заарестовать? Мне все одно.

Вышла из-за дверцы – лейтенанта не увидела. На столе сияла скрынька. Варя вышла на крыльцо. Сказала в темноту глухарским говорком, которого раньше Иван не слышал: старалась выглядеть городской, нетутошней.

– Спасибо, лейтенант! Чуешь воздух? Верес зацвел. Ничего не буде мне так жалко, як нашего вереса. С лесных прогалин тяне… Який запашистый! Дитем бегала на Микитову прогалину, каталась по вересу. Он пруткий, як божий матрас, держит, до земли не пускае… Такое было щастя! Ваня! – она боролась со слезой. – Любить хочется! Ой як хочется! Шоб ждать до вечера… на стол накрывать… постель расстилать… целовать в губы… дите колыхать и думать про ще одно… лучше б некрасивая была и голоса не было… як у Тоськи… може, беда стороной прошла бы, на шо я ей была бы нужная?

Иван, не шевелясь, слушал Варю у калитки, в тени вишен.

20

Кривендиха, запыхавшись, вбежала в хату. Валерик, одетый, откинулся на лежаке. Смотрел в потолок.

– Всего за сотельну, – Кривендиха рылась в миснике, погромыхивая тарелками. – Такое сотворяется: там мешки с грошами, тут распродаж… Голова кругом! А ты лежишь, теряешь час. Замлел?

– Думаю.

– От думы добра не бывает.

– Мамо, на флоте учат думать. Шоб культуру повышать.

– Э… а куда ж я гроши попрятала? – Кривендиха стала рыскать по всей хате, осматривая полки, приоткрывая все скатерочки и накидки, поднимая и ставя на место горшки с цветами, шаря рукой в запечном ущелье…

– Ой, мамо, складываете вы гроши бумажка к бумажке, а потом сунете куда попало, – сказал Валерик. – Сами говорили, Яшке два червонца скормили с картошкой. А зачем гроши в мешок с картошкой совать?

– Помолчи! – суетилась Кривендиха. – Ты на флоте на всем готовом, а тут горбатишься за кажну копеечку. Встань, под матрасом подивлюсь!

21

Председатель оторвался от плетня, дождавшись, когда лейтенант поравняется с ним. Выступил из темноты.

– Ну, шо, где цацки?

– Нету, – ответил Иван.

– И ты их не видел?

– Нет.

– Яцко говорит, драгоценности точно пойдут по статье «клад». Гончарню надо отстраивать.

– Жалко! – вздохнул Иван. – Но так получается.

– Плохо у тебя получается. Жалостливый ты до баб, хоть фронтовик. Еще не поздно, сам могу забрать. Понял? – Глумский поправил ремень карабина и решительно зашагал к хате Вари.

– Постой, Харитоныч!

– Я у плетня постоял. Характер у тебя дюже на баб слабый!

22

– Гнаток, а где он? – Варя шарила в ватнике дурня. – Тебе ключ давали?

Гнат, улыбаясь, достал из кармана звонок, подергал, позвенел.

– Да не это! Ключ где, ключ? – она покрутила пальцами, изображая поврот ключа в замке.

Гнат рассмеялся и повторил ее движение.

– Потерял? – Она протянула скрыньку Гнату. – Открой! Ты черта разломаешь! Пальцы вон – луженые!

Гнат поиграл шкатулкой, покручивая ее и мыча что-то веселое.

– Ой, Гнат! Вот! – она показала, как, поддев крышку, потянуть вверх.

Гнат замычал, закивал: понял! Взял скрыньку в огромную, черную от въевшейся грязи лапу. Его крючкообразные пальцы поддели крышку.

– Ну вот… Тяни, тяни!

Крышка со скрипом отходит, одолевая сопротивление замка, и, наконец, соскакивает с внутреннего крючка…

23

Пилотка лейтенанта и фуражка председателя вдруг улетают в сад. Глумского отбрасывает на Ивана, и оба они плюхаются на чей-то плетень, который пружинисто подается назад и, наконец, трескается.

Хата Вари наполняется ярким желтым светом. Вылетают окна, рушится часть стены, гонтовая крыша взлетает в воздух и словно растворяется, открыв дорогу пламени. Несутся вверх и во все стороны какие-то ошметки, осколки стекол, медленно оседают в искрящемся воздухе куски материи, в которых уже не узнать ни блузок, ни платьев, ни скатертей…

Выпотрошенный взрывом ивовый сундук, хлопая полусорванной крышкой, опускается медленно, как парашют. Исчезнувшие в небе обломки гонта вдруг вспыхивают на высотном ветру. Перья от перин и подушек с опозданием поднимаются в потоке горячего воздуха, выбивающемся из костра, который бушует среди трех уцелевших стен. Даже листву с ближайших вишен обил и высушил удар раскаленного воздуха.

Иван и Глумский, придя в себя, бегут к месту взрыва, но у калитки останавливаются, закрыв лица от жара и выкрикивая бессмысленные слова:

– Что случилось?

– Як це? Шо такое?

Васька, прибежав к майдану, лупит ломиком в било. Как будто с утра не переставал. Вокруг лейтенанта и Глумского падает и тлеет горящий гонт. Искрящийся пепел опускается на головы, они смахивают его. Глумский отступает, тянет за собой Ивана.

– Не погасить! И некому. В погреба залезли, решили, бомбежка.

Олена первой появляется у горящей хаты. Платок ее сбился, приоткрыв изуродованную шрамом половину лица. Она прикрывается рукой то ли от жара, то ли от посторонних глаз. Не понять, плачет или смеется.

– От и уехала Варюся. От всех, казала, уеду, от всех! От и уехала!

У калитки лежит угол рамы от свадебного портрета и кусок холста, с которого смотрят строгие начальственные очи Сидора Панасыча.

Иван поднимает перламутровый гребень. Смотрит вверх. Поток горячего воздуха, не унимаясь, уносит всякую мелочь. Туда, туда, в высоту улетает душа, голос, жизнь…

Олена обнимает горячий столб, оставшийся без улетевшей калитки.

– Варюся, Варюся, сама я тебе смерть принесла, своими руками… яка ж ты красива була… як же ты спивала… на счастя ты родилась, на счастя, а де ж оно, то счастя? Де ты, Варюся, может, чуешь меня?

Иван протягивает ей гребень. Она берет его и начинает рыдать по-настоящему, по-бабьи.

Серафима, а с ней Тося мчатся к огню. Девушка останавливается, увидев, что лейтенант жив. Отблески пламени играют на ее мокрых щеках.

Появляются глухарчане, один за другим. Кривендиха застыла, держа в руке сотенную бумажку: отыскала, наконец, свои сокровища. Валерик, открыв рот, глядит, как исчезают в пламени остатки Вариной хаты. Стальная фикса светится, как залетевший в глубину зева огонек.

24

Сидели в конторе: как ни переживай, а предстояло серьезное дело. Глумский достал из-под половицы бутылку, но передумал, сунул обратно.

– Как же я не догадался, – вдруг простонал Иван. – Изобретатель, химик… Мину-лягушку смастерил. Должен был догадаться! Дистанционно, веревкой, проверить. Или на детонацию!

– Наверно, три кила, не меньше, – пробормотал о своем председатель, глядя на разоренную контору. – Если б то вправду были ценности, это сколько ж ты добра у колхоза забрал!

– О чем ты, Харитоныч? Какие ценности! Не подумал я! Ну, Варюсю-то за что? Он же с ней… Ведь Ясонькой называл! Она ж красивая… пела! Ну, может, Климарь чего сказал. Может, он думал, что я открою скрыньку. Так и она могла быть со мной… Ее за что? Она ж ему служила!

– Иван! Он сотни людей замучил, шо ему такие рассуждения. А вот то, шо ты мог три кила цацек вот так отдать, то я не понимаю.

– Замолчи, Харитоныч. А то удушу!

– Ух и силен ты в своих бабских чувствах!

– А ты что, Тараса рожал – без бабы обошелся?

– Не обошелся. Я Марьку любил. Как меня стали… ну, неприятности… она в Гуте сошлась с одним. Года не вытерпела. Так что не надо мне про баб!

– А где она сейчас?

– Не знаю. Тараса мне бросила. Верил ей, а она кукушка объявилась.

Глумский не выдержал, скрипнул половицей, снова достал бутылку, налили по трошки. Выпили в очередь: нашелся лишь один стакан.

– Ты вот что, – сказал Глумский. – Беги до Тоськи. Она там переживает без тебя. Может, у вас все хорошо будет, не как у других. Дай-то Бог!

25

Тося, приникнув к плечу лейтенанта, не давала ему сделать хотя бы шаг. Близость его тела давала ей ощущение покоя. Унималась внутренняя дрожь. Слишком много событий произошло за последние дни, и будущее, даже самое ближайшее, угрожало новыми бедами.

Буркан вился у ног. Экономный фитиль лампы лишь рассеивал полумрак. Масляно блестело оружие – «сударев» на столе и «дегтярь» у стены.

– Я сегодня уйду, – сказал Иван. – Вернусь завтра. Ты не волнуйся.

Она отстранилась, словно стараясь запомнить черты его лица. Пыталась что-то сказать, но тщетно. Слова, не успевая воплотиться в звуке, тонули в глубине ее существа.

Буркан гавкнул. Дремавший кот вскочил на этажерку с книгами. Пустая чернильница-непроливашка упала на пол. В окно постучали. Лицо Тоси исказил страх.

Лейтенант усадил ее на стул, на спинке которого висела его гимнастерка с наградами. Взял автомат. Отвел затвор назад и осторожно отпустил, ставя на боевой взвод. Приоткрыл дверь в сенях.

– То я, – прошептал Валерик. – Важное дело.

Он втиснулся как-то боком, усиленно моргая и со вздохами. Свой обычный бравый вид он умудрился растерять за последние часы. На Тосю старался не смотреть. Сверток с чем-то увесистым держал за спиной.

– Глубочайшие приношу извинения, что нарушаю покой!

– Ты где нашел покой? – спросил Иван. – Садись!

– Многое передумал, произвел марксистский анализ ошибок, – продолжил морячок, сев на лавку с отведенной за спину рукой. – Особенно в свете кровавых событий. Решил участвовать в деле. «Если враг не сдается…» В общем, не могу молчать! – Он, наконец, поднял глаза на Тосю. – Антонина, извините, что тогда, на гулянке… Результат подлой провокации. Касаемо лично вас, то самое глубокое уважение и сочувствие. Вот, примите для семейного стола – калорийная свиная продукция.

Он, наконец, выпростал руку и положил стянутый бечевкой холщовый, с пятнами жира, клунок. Тося замахала руками, отказываясь.

– Обидите, как говорится, до гробовой доски! – сказал Валерик.

Тося поклонилась морячку. И, чувствуя, что помешает мужскому разговору, ушла на другую половину.

– Культурная девушка, – сказал Валерик. – Тонкого чувства человек. О чем я? Пуля дура… это говорил. Главное, если мне оверкиль выйдет, прошу сообщить контр-адмиралу Горшкову Сергей Георгичу, командующему флотилией: мол, так и так. Если посмертно к ордену, я не против. Это тоже говорил? Все! Посмотрим, как бандюги отнесутся к «морской душе», – он раздвинул вырез фланельки. – Немцы кричат «шварцетод» и в страхе покидают позиции. – Подумал. – Не всегда, правда, покидают, сволочи.

Лейтенант подвинул к нему ППС. Добавил два запасных рожка.

– Вопрос! – совсем тихо сказал Валерик. – Как из него стреляют?

И добавил, стараясь предупредить удивление, быстрым шепотком:

– Понимаешь, я моторист. Мое дело на бронекатере – движок. Задраился – и как мышь в погребе. Выйти повоевать не получалось. Я внизу сидел. Между прочим, ниже уровня воды. А медаль законно.

Иван понимающе кивнул. Ему случалось видеть артиллеристов, никогда не стрелявших из пушки. Хотя в полковой школе учили всему.

– Смотри! Проще «сударева» только гвоздь. Автомат придумал какой-то гений в Ленинграде, в блокаду. Из металлолома делали. Штамповка. Магазин типовой. Вот, вставил… отвел затвор, патрон против казенника, – Иван показал работу частей. – Скорострельность семьсот, одиночника нет, поэтому не увлекайся. Хороший компенсатор, бьет кучно. Надежная штука. Танкисты, пушкари обожают: легкий. Держи!

– Культурно объясняешь. Все! Флот не подведет!

Он погладил кожух ладонью, как кошку.

26

Ночная улица была пуста. Олена тащила узел, связанный из старого покрывала. Узел бил по ноге. Уже близко была хата сестры. Только одна стена не обрушилась от жара. Внутри бегали змейками сполохи. Даже издали ощущалось тепло, земля была как свод хорошо поработавшей за день печи.

Крот догнал жену. Схватил край узла.

– Олена, куды ж ты? Шо такое?

– Уезжаю. За Варей кум должен подъехать, так я с ним. Вместо Вари.

– Ночью? Через лес?

– Кума пропустят. Он их знает. А я – кому нужна?

– Як же так? Шо ж ты меня кидаешь? – Они оба держались за узел.

– Не любишь, – сказала Олена. – Сам на кузне стал як железный. Тошно жить. А теперь и Вари нет…

– Не люблю? Я ж с тобой. Вон скоко баб, хочь я без руки. И не глянул!

– Лучше б глянул. Работа, работа! Я вроде инструмента… А я живая. В городе у докторов лицо справлю. Тебе все гроши, гроши…

– Я честно… трудом…

– Знаю. Через то и жила с тобой. Больше не хо́чу. У Вари в жизни хоть трошки любви было… у меня шо? Теперь и Вари нема. Тошно мне, Прокоп!

Кузнец сел на узел, склонил голову. Запустил пальцы в шевелюру.

– Як же я без тебя? Я ж не смо́жу.

Олена присела на узел, рядом. Сидели, молчали.

27

Тося наблюдала, как Иван проверяет пулемет, магазины. Диски кладет в коробку. Коробку в сидор. Рвет на полосы простыню, сворачивает полотно в катышки. Наполняет из ковшика фляжку. В карманы дедовой телогрейки сует по гранате. Надевает на пламегаситель чехол, завязывает.

Буркан, лежа, поколачивал хвостом по полу: покидать дом с Иваном не собирался. Лейтенант выпрямился. Смахнул ладонью клок влажных волос со лба. Тося подошла, провела пальцами по бровям, глазам.

– Изучаешь? Я еще надоем.

Пальцы Тоси касались губ, носа. Иван понял: прикосновениями она пытается заменить слова. Она глотала воздух, как рыба. Речь теснилась ней, искала выхода, но пока за нее говорили пальцы.

…Выходя, Иван обнаружил, что Серафима, уткнувшись подбородком в ватник, прикорнула на лавке у крыльца. Бабка всхрапывала и дергалась во сне. Ноги утонули в валенках. Иван вздохнул. Он не имел права не вернуться. Закрывая калитку, лейтенант отдал честь флюгеру-петуху.

Тося, после ухода Ивана, осмотрела пустую хату. Только сейчас она осознала, что его нет и, может быть, не будет. Никогда! Она вдруг окунулась в черную, как болотный омут, пустоту. Схватила висевшую на распялке парадную гимнастерку. Прижала к лицу. От вздрагивания девушки позванивали медали. Гимнастерка не утешила. Бросила ее на лавку, выбежала во двор, на улицу. Догнала. Уткнулась в ворот ватника, то ли желая спрятаться, то ли стремясь навсегда вобрать живой запах его тела.

– Я… Я… – она все не могла поймать ускользающее слово. Пальцы дотронулись до губ, словно стремясь подтолкнуть слово. – Я… бу… буду… ж…дать… – по лицу Ивана она догадалась, что произнесла слово не в своем сознании, а вслух. Может быть, плохо, невнятно произнесла, но он понял, осветился улыбкой и прижал к себе, целуя ее лицо.

28

Во дворе Глумского, у летней кухни, где недавно были разработаны хитрые планы, светила подвешенная к ветке яблони «летучая мышь». Лейтенант и председатель проверяли патроны. Осматривали, щупали пальцами: нет ли заусенцев, помятости латуни. Осечка могла стоить жизни.

– Этот в сторону, – Глумский покрутил в пальцах патрон. – Цепляет.

Иван набил еще один магазин. Лес шумел под усиливающимся ветром.

Гость проступил из ночи неожиданно. Темный, пропитанный копотью, он не сразу выделился из темноты. Кузнец. На поясе большущая старинная кобура.

– Возьмете до себя?

Крот был насуплен и мрачен. Глаза смотрели исподлобья.

– С чего это вдруг решил?

– По размышлению. А то все… вроде токо гроши заробляю.

Глумский посмотрел на кузнеца с удивлением:

– Тебя уважают. Работник! Другой бы инвалидничал, а ты…

– Оно, это, вроде так… а для других я, может, этот, аксплутатор.

Иван и Глумский переглянулись.

– А как ты с одной рукой? – спросил Глумский.

– Мне ж на пианине не играть! – кузнец вытащил из кобуры тяжелый револьвер, положил ствол на культю. – На тридцать шагов любой горшок – вдребезг. Калибра як у пушки.

– Откуда он?

– Батя жандарма в семнадцатом разоружил. Револьвер французский, «лефоша» вроде. Шпилечного боя. Патронов три штуки. Зря тратить не буду.

– Ладно, иди готовься, – сказал Глумский.

29

– Гранаты взял? – спросил Глумский.

Иван похлопал по карманам. У него были «фенька» и «РГ-42».

– Одну переложь во внутренний карман, чтоб удобно дернуть. Живым нельзя! Семеренкова-то… Длинным шилом. В печень, почки. Вся кровь внутрь. Чтоб помучался. Так уголовники в лагерях казнили. Человек думает, ничего, заживет. Не всякий врач догадается.

Иван посмотрел на Глумского. Тот отвернулся. В жизни председателя было что-то, о чем он не хотел говорить. Значит, и расспрашивать ни к чему.

Иван положил «лимонку» в карман у сердца. Фонарь качнулся, побежали тени. Председатель посмотрел на темные кроны деревьев.

– Ишь, разыгрывается… Буреломный ветерок.

– Где Попеленко с Лебедкой? Время!

Глумский исчез. В сарае был слышен стук, скрип дверцы денника, ласковый, уговаривающий голос председателя. Через несколько минут он вывел оседланного Справного. Глаз жеребца вспыхивал под светом фонаря. Конь храпел, тыкался губами в щеку Глумского.

– Признал, наконец, – с гордостью сказал Глумский.

– Ну, Харитонович! Тебе что, не жалко жеребца? – Иван был потрясен.

– Езжай по главной дороге. Быстро проскочишь. Не жалей. Человек и конь – хитрая пара. Меж ними и любовь, и война… груз у тебя… укрепить!

Глумский ударил ладонью снизу вверх по животу коня, и тут же, как только Справный выдохнул воздух, подтянул подпругу. Затем проделал то же с двумя другими.

– Хорошо, седло с тремя подпругами, – сказал он. – А потник двойной!

Иван, упершись в стремя, не без труда сел на коня. В сидоре, как-никак, три магазина, на спине «дегтярь», в карманах гранаты. Жеребец сначала присел, недовольно всхрапнул, но потом привычно заиграл ногами, проскрежетал мундштуком, требуя движения.

– Слезай! – сказал председатель. – Сидишь, як комод на козе. Пулемет подтянуть, вещмешок закрепить, чтоб не прыгал. И поддень еще жилетку суконную, чтоб хребет тебе не побило. Все же не карабин, а пулемет. Тарелки твои с патронами давай в сумки, что на венчике.

Он снял с себя жилетку, отдал лейтенанту, переставил пряжку на ремне «дегтяря», проверил прочность антабок. В сидоре оставил лишь один магазин, остальные положил в сумки на краях седла. Нижние углы сидора стянул ремешком на груди Ивана. Все он делал быстро и с хозяйской ловкостью.

– Поводок с фуражки спусти, сорвет сразу.

– Ты меня, как дитя, провожаешь, – сказал лейтенант.

– Я тебе не сопли вытираю, – буркнул Глумский. – В райцентре дай ему охолонуть с полчаса. И не стоял чтоб, а вываживай. Потом только поить, не то запалишь коня, на колбасу пойдет.

– Знаю!

Неожиданно жеребец захрапел, изогнулся, издал короткое и сильное ржание. Услышал ответ и чуть было не завалил лейтенанта, разворачиваясь.

– Ну, даму почуял, кавалер! – Глумский хлестнул Справного прутиком.

Жеребец сорвался с места. Через мгновение Попеленко, с Лебедкой в поводу, вошел в пятно света. Из-под ладони поглядел, как Справный темной тенью пронесся у опушки.

– Шоб я помер, – сказал ястребок. – Вы свого жеребца дали? От не ожидал. – Он почесал затылок. – А нашо ж я овсу Лебедке скормил?

30

В лесу, на дороге, мелькание теней. Мерный хрип пилы. Шум ветра. Дерево, похрустывая, падает на дорогу. Трещат ветви. Ствол, опершись на сучья, зависает метрах в полутора над дорогой.

– Посвети, Сенька! – свистящий высокий голос Горелого режет темноту. – Хорош! Выключай, береги батарейку!

– У Попеленки кобыла по низу пролезет, ползком, – замечает Юрась.

– Перекури́те пока! – свистит Горелый.

На фоне неба видны раскачивающиеся вершинки деревьев. В ровный шум леса вплетается треск падающих сучьев. Светятся огоньки цигарок.

– Жалко, что так вышло, – говорит Степаха. – С Варькой… Красивая была. Лучше б лейтенант подорвался.

– Все равно, – бросает Горелый.

– Чего все равно?

– Тебе рожу мою приятно видеть? А голос мой нравится? Она б со мной не осталась.

31

Жеребец выносит седока с опушки в лес. Слушаясь поводьев, поворачивает на большую дорогу. Когда Иван оборачивается, села уже не видно. Вокруг шумящий лес.

Рамоня поворачивает голову. Даже в сумраке видны белые пятна глаз.

– Торопятся! Потом везут их на телеге, и нихто не поспешае: нема куда.

Темные громады деревьев набегают и уходят назад. Сидор прыгает на спине, словно отбивая секунды.

Справный идет ровно. Стук копыт то глушится деревьями или песчаным участком, то, где земля тверда, становится резким и звучным. Конь влетает на пригорок, не снижая аллюра, ход его безупречен, и дыхание такое, что, кажется, готов бежать хоть всю ночь. Дорога сама набегает под копыта. Ночь впитывает коня и всадника. И все время что-то беспокоит Ивана, чудится какая-то угроза впереди, какое-то препятствие, которое надо быстрее преодолеть, оставить за собой.

– Ну, лентяй! – ругает коня Иван и понукает поводьями.

Справный наддает. Равномерно мелькают белые «чулки».

…Скорость только напоминает о бесконечности и густоте леса. Черный коридор с мельканьем веток у лица и светлеющей полоской высоко-высоко.

Из темноты раздается в два голоса:

– Стой! Стой!

Иван выдергивает плетку, бьет коня под живот. Справный, всхрапнув от боли, переходит к бешеному, неровному аллюру. Длинная лапа задевает голову. Всадник пригибается, приникает к луке. Сзади звучно шлепаются комья земли.

– Стой! – это новый голос, где-то справа.

Черной тенью встает препятствие. Дерево поперек дороги. Шенкеля. Жеребец перемахивает через дерево, задев копытами ветви, но удержавшись в полете. Чья-то фигура возникает позади, очередь из автомата опаздывает, жеребец уносит всадника к спасительному изгибу лесной дороги.

Стреляют, не жалея патронов. Пули хлещут по веткам, секут щепу, щелкают о стволы и сучья. Стук автомату заглушает скоростной лай МГ. Вот эта штука действительно опасна. Двадцать пуль в секунду!

– Ушел, гад! – раздается голос Гедзя.

И вдруг, совсем неподалеку, резкий, с переливом, свист в два пальца и высокий, слегка хриплый и в то же время визгливый, с присвистом, голос:

– Справный!

Жеребец чуть замедляет ход, вывернув голову. Храпит. Лейтенант снова бьет плетью. Конь дергается и возобновляет свой бешеный бег. Изгиб дороги уже совсем рядом, но две-три секунды потеряны.

– Справный!

Жеребец отвечает ржанием. Он узнал бывшего хозяина. Сзади светится огонек пулемета. Ему вторит ППШ. Стреляют на звук.

Одна из пуль звучно впивается в бок Справного, вторая ударяет лейтенанту в спину, но почему-то боли нет, а только ощущение удара тяжелой ладонью. Конь, к счастью для седока, заваливается не сразу. Еще бежит, но уже как бы попав в трясину, сдерживающую бег, и, наконец, идет как-то боком, за дорогу, и падает, ломая подрост. Придавливает ногу Ивана. Лейтенант вскрикивает. Конь, лежа на боку, бьется, пытаясь встать: это дает возможность высвободиться.

…Голова Ивана превратилась в улей: гул мешал понять, что произошло и что он должен теперь сделать. Все же понял: «дегтярь»! Спину ничто не отягощало, кроме сидора. Несмотря на прочный ремень, пулемет отлетел в сторону. Иван ползает, шаря руками в траве и кустах. На дороге слышны голоса. Лейтенант хочет уже оставить «дегтярь», но рука натыкается на холодный металл кожуха.

Пулемет с ним. А магазины с патронами. Один в сидоре, это уже хорошо. Он расстегивает суму на боку тяжело дышащего Справного. Достает второй, сует за пазуху. Третий недоступен: лежит под лошадью.

Голоса приближаются…

32

Гедзь снял ствол МГ с плеча Сеньки, который все еще стоял, заткнув пальцами уши и зажмурившись.

– Все! – прокричал ему в висок Степаха. – Уши протри! Пошли скорей!

Впереди, в полусотне шагов, маячили фигуры Горелого и Юрася.

– А чего было? – спросил оглушенный Сенька.

– «Чего»! Попали в лейтенанта, можешь танцевать.

Но Сенька танцевать не собирался. Подобрал свой десантный карабин, повесил на плечо. Степаха взвалил ему на второе плечо треногу от МГ, а сам взял пулемет. Гедзь тащил в руке короб с лентой. Потрусили за остальными.

– Где-то тут грохнулся, – шепотом произнес Юрась.

– По какую сторону?

– Черт его разберет!

Они шарили сапогами, сминая траву и мелкий кустарник.

– А конь вспомнил вас! – сказал Горелому Юрась. – Слышал: заржал!

– Слышал, так найди! Конь не иголка.

– Найдем! А лейтенант ойкнул: может, и в него попало!

– Хватит болтать. Сенька, у тебя фонарик?

Запыхавшийся Сенька, придерживая треногу, долго искал фонарик.

– Чего возишься, недотепа?

– Так полтора пуда на плече, да этот немецкий черт, пять кило!

Наконец вспыхнул луч, обежал обочину, метнулся вглубь.

– Пусто, – Дрозд раздвигал кусты стволом карабина.

Вдруг, на другой стороне дороги, тяжело вздохнул жеребец, копыто ударило в землю. Даже шум леса не смог заглушить эти звуки.

– Пошли! – скомандовал Горелый.

Они пересекли дорогу. Сапоги мяли сочную траву, ломали сухие сучья.

– Конь! – закричал Юрась. – Вот он! А этот… уполз!

– Теперь тихо! – приказал Горелый. – Далеко не уйдет. Слушайте!

33

Иван, волоча пулемет, старался отползти подальше. На полуминутном привале ощупал ногу. Перелома не было. Просто вывих в колене или растяжение. Скорее дальше! Магазин, как назло, выскользнул из-под полы. Он сел, снял сидор. И только тут, ощупав диск, понял, что ударило его в спину. Пуля косо прошлась по тарелке «дегтяря» и вспорола металл. Это спасло его, но свело запас к одной тарелке. Хорошо, что ему достались магазины старого типа, на сорок девять патронов. Два лишних выстрела много значат.

В лес, в глубину! Ползти дальше! На дороге вспыхнул фонарик, голоса стали отдаляться. Неужели пойдут в другую сторону? Нет, они вернулись.

Лейтенанту помогал шум леса. Деревья качались, иногда с треском падали сучья. Неосторожное движение Ивана, когда рука или пулемет ломали какой-нибудь сухой стебель или старую ветку, хруст сливался с общим лесным звучанием.

Он не понимал, сколько времени стелется по земле, волоча с собой «дегтярь». Руки болели от заноз и порезов. Ватник намок от росы, но влага не одолела председателеву жилетку. Внутри, под рубахой, было сухо и жарко, будто угольев из костра насыпали.

Показалось, что голоса прозвучали где-то впереди, в том направлении, куда он полз. Надо было переждать.

Он затих. Голоса бродили вокруг, и иногда луч фонарика выхватывал вершины деревьев и ветки над головой. Потом он понял, что фонарь стал светить слабее, а небо чуть поголубело. Если они продолжат поиски, то рассвет сыграет роль предателя и выдаст его.

Зашевелилась и пропищала что-то, проверяя горло, зеленушка. И тут явился самый главный предатель – приступ кашля. Сначала легкое царапанье, потом когти существа, сидевшего внутри, стали злее и яростнее.

Он зажал рот ладонью, свернулся калачом, стараясь придушить приступ, но не смог совладать с ним. Его затрясло, руку отбило от губ словно ударом воздуха от близкого разрыва, и лающий кашель, не похожий ни на какие иные лесные звуки, вырвался в зарождающийся рассвет.

Те, кто искал его, словно ждали этого. Автоматы и карабины ударили с разных сторон, метя в его кашель и, стало быть, в грудь. Полетела щепа, заныли, рикошетя, пули. В грудь не попали, но одна из пуль ударила в голень здоровой ноги, которая так помогала ему во время передвижения ползком.

Он вскрикнул – не столько от боли, сколько от неожиданности. Крик перемешался с кашлем.

– Попал! Я попал! – не смог удержаться от похвальбы Юрась.

– Не говори «гоп»! Шукайте, хлопцы! – приказал командир.

Но приступ уже стихал. Блаженный покой разливался по телу, несмотря на ранение. Потом явилась боль. Но хуже боли было то, что ноге стало горячо: сапог наполнялся кровью.

– Ты туды, Сенька, а я тут, – спокойно, с ленцой, проговорил Гедзь.

Иван разрезал сапог, стянул его, едва удерживая стон. Вытащил брючный очкур и стянул ногу под коленом. И пополз от этого места в сторону, продолжая волочить пулемет.

– А ну мовчать, хлопцы! – раздался голос Горелого.

Ветер вдруг стих. Иван замер. Забегал луч фонарика. Хрустнули ветки под ногами ищущих. Потом налетел новый порыв, и лейтенант смог перебраться дальше.

– Вот. Сапог резаный. Кровищи! Жилу перебило, – нашел место перевязки Гедзь. – Свети, Сенька!

– Батарейка моргае, не видно ни че́рта! – пожаловался Сенька. – Ну его, хай подыхае!

– Шукайте! Голову принеси́ть! – потребовал Горелый.

Иван пополз дальше, вжимаясь в землю. Теперь ползти стало намного труднее. Ноги плохо помогали ему, он подтягивался с помощью рук, ухватывая пучки травы, ветви подроста или просто вонзая пятерни в землю.

Где-то совсем близко зашелестели шаги. Иван заполз в густой сырой папоротник. Лег на спину, чтобы видеть или хотя бы ощущать все, что делается вокруг. Нащупал гранату в верхнем кармане. Луч света пробежал совсем рядом, так что высветил в двух шагах деревце с гнездом зеленушки на небольшой высоте. Из гнезда глядели головы испуганных птенцов.

– Да там он, там… правейше! – подсказал Сеньке Гедзь.

Луч упал на заросли папоротника. Сенька не мог не видеть человека среди раскидистых узорчатых пластин, которые не были надежным укрытием. Свет лампочки, усиленный рефлектором, резанул по глазам Ивана. Заметил, безусловно, заметил! Иван вставил палец в кольцо чеки. «Фенька» во внутреннем кармане казалась раскаленной, вот-вот взорвется сама. Перед ним темнела неясная фигура, казавшаяся очень высокой. Луч света вдруг ушел вверх, и лейтенант ясно увидел веснушчатое лицо Сеньки, придерживавшего станок пулемета на одном плече и карабин на втором.

Сенька хотел, чтобы лейтенант его узнал.

– Не, просто мох на пеньке, – сказал Сенька Гедзю.

И ушел, не оглядываясь. Свет погас. Раздался голос Горелого:

– Нема?

– Капут батарейке! – крикнул ему Сенька. – Вон туды идите! Там вроде шебуршилось.

Шаги и голоса удалялись. Ветер гулял по вершинкам. С хрустом упала огромная ветка, обламывая более мелкие. Уже можно было различить на небе быстро бегущие облака. Но в лесу было совсем темно. Гедзь, как грибник, шебуршил палкой в высокой траве, все дальше и дальше.

– Он, може, уже подох, а мы будем тут шукать, пока не завоняе!

– Пошли, нема часу! – послышался отдаленный голос Горелого. – Коня ветками закидайте, шоб с дороги не видели.

34

Оказавшись на опушке, в густой траве, Иван снял жгут. Ощупал голень: кость, похоже, перебита, но без осколков. Кровь уже не текла, но нога онемела. Он, с помощью рук, сдерживая стоны, стал сгибать и разгибать колено. Снова начала идти кровь. Иван достал из вещмешка лоскуты. Обмотал рану. Как всегда после кровопотери очень хотелось пить, но фляги не было. Оторвалась то ли от падения коня, то ли от ползания по лесу.

Колено второй ноги распухло и отзывалось резкой болью на малейшее прикосновение.

Он отдохнул и снова пополз. К реке, туда, где брод. Надо было держать солнце на правом плече. Место восхода уже обозначилось. Дурманно и сладко пахло цветущим вереском. Здесь было много обширных вересовищ, которые в эту пору покрывались лиловым налетом цветения.

Конечно, разумнее было бы вернуться к дороге. Горелый уже увел своих людей к реке. По этой дороге поедет Глумский и глухарчане. Они уложат раненого на мешки с «деньгами» и отвезут обратно, в Глухары. Да, их замысел будет сорван. Но зато он вернется к Тосе. Будет жить.

Он думал так, но полз к реке. Начали перелетать и перекликаться птицы. Иван потерял представление, сколько времени ползет. Часы исчезли, как и фляга. Но проникающий сюда, от верхушек к подножию деревьев, все усиливающийся свет подсказывал, что ползет он долго.

Он слизывал влагу с листов. В одном месте нашел несметные запасы воды, скопившиеся в углублении пня. Временами он то ли засыпал, то ли терял сознание, но вскоре вдруг вздрагивал от боязни опоздать и снова принимался хвататься за землю, за пучки травы, за стебли и ветки и тащить свое ставшее беспомощным тело, а вместе с телом пулемет и вещмешок.

Он увидел холм, а за ним зелено-голубое небо и высокое облако, тлеющее по краю отраженным огнем еще не взошедшего солнца. Если он не ошибся, то это Глухарский горб. Чтобы убедиться в этом, он должен взобраться наверх.

Немного передохнул, чтобы успокоить хриплое неровное дыхание, и пополз в гору. Пулемет и сидор тут же потяжелели вдвое. Склон становился круче. Почудились голоса. Но, может быть, это прошелестел утренний ветерок… Немного осталось до вершины. Он вполз в обросшую осокой бочажину. Вздрогнул от прыжка лягушки. Приник к воде. Пил, пил, затем откинулся, обессилев. Он так и не узнал, тот ли это холм у реки.

35

Телега, накрытая брезентом, ползла по лесной дороге. Глумский жестом подозвал Валерика, Маляса, Крота и Яцко:

– Идите лесом, к реке, спрячетесь у брода в верболозе. Пусть они думают, что нас двое.

– Трое. Я при деньгах, – Яцко положил руку на брезент, ощутил плотность мешков и удовлетворенно вздохнул.

– Добре, – согласился Глумский. – Оставайся. А вы, – сказал Валерику, – если что, ударите из засады.

– Если что? – спросил Попеленко.

– Если Гупан с хлопцами не успеют.

– О-те-те, – только и мог сказать ястребок.

– Никакого уважения к денежной массе, – Яцко продолжал ощупывать мешки. – Положено в пачки и перевязать, а вы навалом, як картоплю.

…Гореловские хлопцы перекусывали в лесу. Пили из баклажки, передавая по кругу. Неподалеку, за кустом волчьего лыка, лежал Юрась. Наблюдал за дорогой, которая выбегала из леса со стороны Глухаров и ныряла в реку, чтобы вновь объявиться на другом берегу, за бродом.

Ветер был свежим, но ночная буря улеглась. Солнце всходило ясно.

Подошли Дрозд и Степаха. Они осматривали подходы к реке.

– На Охотничьей тропе чисто, – сказал Дрозд. – Нашли лейтенанта?

– Помирает десь в лесу, – промямлил Сенька, дожевывая хлеб с салом.

– Ну, время, – буркнул Дрозд, взглянув на карманные часы.

Часы были золотые, округлые, луковица с именной гравировкой, не имеющей, впрочем, к Дрозду ни малейшего отношения.

– Погодь, – приказал Горелый.

Он внимательно осмотрел в бинокль противоположный берег. Изучил старые следы на песке, заросли верболоза, газогенераторку посреди Инши. Течение несло сухие сучья, зеленые ветки, куски дерна с травой – все, что ночной ветер снес с откосов в реку. Одна из веток, оборванная с ольхи, с яркой листвой и темно-коричневыми сережками, через пустоту лобового стекла заплыла в кабину полуторки и застряла, чиркая листьями по воде.

– Пошли! – скомандовал Горелый.

– Мы уже натаскались, – сказал Сенька. – Аж мозоля на плече.

– Ладно… Гедзь, Дрозд и Степаха! С пулеметом – на тот берег! Сенька, на дорогу!

Пулеметчики пошли по воде, медленно одолевая течение. Могучий Степаха, со станком на плече, возвышался над водой. Гедзь переносил сам пулемет, а Дрозд – короб с патронами. На середине река была по грудь. Иногда кто-то из них проваливался.

– За мной идить! – басил Степаха. – Вода поднялась. Промоины!

Горелый еще раз осмотрелся. В полусотне шагов, за его плечом, высился холм, подточенный рекой. С него то и дело в воду осыпался песок.

– Юрась, сгоняй на эту высотку. Проверь!

– Та никого там! Чего зря бегать? – Юрась, на правах любимца, держал себя с командиром вольно и даже дерзко.

– Сгоняй!

Юрась нехотя стал подниматься, с трудом одолевая песчаный подъем.

36

Иван пришел в себя. Руки его лежали в бочажине. Вокруг росла осока. Она прикрывала лейтенанта, но пулемет и сидор лежали чуть в стороне. Уже был виден край солнца. Лейтенант подтянул к себе, в заросли, «дегтярь». От этого усилия снова заволокло туманом сознание.

Оно вернулось, когда лейтенант услышал голос Юрася, поднимавшегося с другой, песчаной стороны холма.

– Выше идти?

– Иди, иди! – Голос, который приказывал, нельзя было спутать ни с чьим иным. Высокий, свистящий и вместе с тем с хрипотцой.

У Юрася ППШ, висящий на сгибе локтя, видимо, зачерпнул дулом песок. Лейтенант услышал ругательство, затем, можно было догадаться по звукам, Юрась извлек магазин, отвел рукоять, подобрал выпавший патрон и продул ствол и затворную коробку. Затем клацнула защелка вставшего на место магазина.

Эта заминка была для Ивана спасительной. Он вытер влажной ладонью лицо, чтобы окончательно прийти в себя, кое-как дотянулся до вещмешка и втащил его в осоку. Зелень мешка смешалась с зеленью травы. Иван полностью залез в бочажину и подогнул перевязанную ногу, которая была особенно заметна. Осока, затронутая движением, медленно выпрямлялась, подрагивала. Иван успокоил длинные травинки рукой.

Он проделал все это автоматически: его, как артразведчика-наблюдателя, учили быть незаметным. Кто плохо осваивал эту науку, выбывал после первого же задания. Часто навсегда.

Юрась, наверно, был на самой вершинке и оглядывал склоны. Увидит или нет? Вместе со страхом пришло чувство радости: приполз куда надо.

…Солнце, высунувшееся из-за леса, слепило Юрасю глаза. Приставив ладонь козырьком, Юрась осмотрел склон, полого уходящий к лесу. Поблескивали оконца бочажин. Постанывали лягушки. С другой стороны холм почти отвесно обрывался к реке. На той стороне, за кустом ивняка, Гедзь, Дрозд и Степаха устанавливали на треноге МГ.

Было тихо, даже благостно. Лес дышал запахом вереска. Юрась скрестил и развел руки, показывая командиру, что беспокоиться не о чем.

37

Внизу, у дороги, к Горелому и Юрасю подбежал Сенька:

– Едут! Трое! Бухгалтера взяли с собой. А этот, Попеленко-ястребок, у них на разведке. Смех! Карабин дрожит, и сам трясется!

Горелый зевнул. На том берегу пулеметчики уже установили в верболозе МГ. Ствол, высунувшись из кустов, смотрел на реку.

– Нехай в воду войдут, – сказал Горелый. – Трошки посмеемся.

Юрасю уже стало смешно: прикрыл ладошкой рот. Они встали за стволы осокорей.

38

Иван дополз до вершины. Отсюда был виден весь диск солнца и, далеко в обе стороны, река. По Инше плыл буреломный мусор. Взгляд задержался на полуторке. Лейтенант вгляделся. Из кабины торчали зеленые ветви. Течение играло с ними, заставляя то окунаться в воду, то выпрыгивать. Река сама принесла этот зеленый знак, который должен был показать, что подмога пришла. От бессилия и отчаяния Иван опустил голову.

…Попеленко, выйдя к реке, сразу увидел свежую ветку ольхи в кабине полуторки. Присмотревшись, заметил и пулемет на другом берегу. Хлопцы Гупана были на месте. Молодец лейтенант! Обернувшись к лесу, где, за деревьями, его сигнала ожидали Глумский и Яцко, Попеленко призывно взмахнул рукой. На песчаной дороге показалась телега. Яцко шагал сбоку, держа руку на мешках.

Глумский подвел лошадь к реке. Кобыла сунула губы в воду.

– Ветка в машине, – прошептал ястребок. – Вон пулемет: Гупан прибыл.

Глумский посмотрел на заросли верболоза. Никого не было видно. Но председатель знал, что его команда затаилась там и ждет.

– Ну, пошла!

Яцко влез на телегу и обхватил мешки руками, беспокоясь, чтобы на глубине их не унесло течением. Лебедка неохотно, чувствуя, что вода поднялась, вошла в речку. Глумский щелкнул кнутом.

Из-за деревьев наблюдали за переправой Горелый, Юрась и Сенька. Юрась хотел выйти на дорогу и удивить глухарчан. Горелый удержал его:

– Пусть дойдут до середины!

39

Трое глухарчан залегли в зарослях верболоза. Они видели, что Глумский погнал Лебедку в воду, и, стало быть, все идет как по писаному.

– Ты здесь, – прошептал Валерик Малясу и указал место, – ты, Прокоп Лексеич, там, я тут… Как начнется, к дороге – и огонь по клятому врагу!

– А где враг? – спросил Маляс.

– Враг себя проявит. На то он и враг!

Телега была уже посреди реки, недалеко от газогенераторки. Колеса скрылись в воде. Река забурчала, зашелестела, встретив новое препятствие. Лебедка обмахивалась хвостом, сея брызги. Неожиданно кобыла стала погружаться.

– Брод размыло! – закричал Глумский. – Вот сюда, правее!

Подняв карабин, он вышел на более мелкое место. Попеленко взял под уздцы Лебедку, глаза которой стали бешеными от страха, и последовал за ним. Яцко сильнее обхватил мешки, готовый утонуть вместе с ними.

С середины реки был хорошо виден пулемет в лозняке, поставленный на станок, но сами бойцы были скрыты листвой.

– Добре попрятались хлопцы, – сказал Попеленко. – Теперь мы под защитой.

Он махнул пулеметчикам рукой. Те не ответили.

– Затаились, – одобрил их поведение ястребок.

Вода подтопила груз до половины. Яцко подкопался под мешки, приподняв их своим телом. Сам оказался в воде, но это его не волновало.

– Эй, воины! – раздался странный свистулечный голос.

На покинутом берегу, по-хозяйски расставив ноги, стояли трое. Как из-под земли выросли. Из-за поднимающегося солнца фигуры были неразличимы. Яцко помахал им рукой. Ему ответили.

– Хлопцы на месте, – бухгалтер был доволен.

– На Гупана не похоже, – сказал Глумский. – Бандиты на подходе, а они орут на весь лес. Вылезли, не прячутся!

– Може, военная хитрость? – предположил Попеленко.

Трое на берегу прятаться не собирались.

– Вот комедь, – сказал Юрась. – Може, пойти до них пообниматься?

– Чего штаны мочить? – бросил командир. – Сами до нас подойдут.

Пулемет на том берегу дал две короткие очереди. Веер брызг возник неподалеку от телеги. Пять-шесть пуль оставили новые дырки в колонках газогенераторки. Одну из дверец окончательно сорвало с петли, она булькнула и исчезла в реке.

– Вы шо, хлопцы? – закричал Попеленко. – Сдурели? Попасть можете!

До него донесся смех. Смеялись и пулеметчики, и те трое, на оставленном берегу.

– Давай, поворачивай обратно! – прокричал Юрась, сложив ладошки рупором. – Посидим, побалакаем.

– Шось непохоже, шо наши! – пробормотал Попеленко. – И товарища Гупана не видно.

– Да наши, – возразил Яцко. – Недоразумения какая-то. Поворачиваем.

– Стоять! – приказал Глумский.

Он удерживал Лебедку за повод. Течение омывало лошади бока. Кобыла, похоже, смирилась с участью утопленницы и равномерно махала по воде хвостом, отгоняя кровососов. Брызги летели бухгалтеру в лицо.

– Щас разберемся, – сказал Яцко, отплевываясь. И закричал троим на берегу: – Я буду жаловаться товарищу Гречко! Як фамилии ваши?

– Ваненько, Петренько, Козленько! – ответил Юрась. – Вертайся быстренько!

На другом берегу захохотали и дали очередь. Вода у телеги вскипела.

– Шо вы делаете, отвечать будете по закону! – Яцко завертел головой.

– Шось совсем не то, – вздохнул в тоске Попеленко. – Надо вертаться.

– Стоять! – повторил Глумский, передергивая затвор карабина.

К пулеметным добавились автоматные очереди, с глухарского берега. Фонтанчики воды вспухли рядом с глухарчанами.

– Бросай оружие! – крикнул Юрась. – Щас ударим прицельно!

Попеленко выронил карабин. Он исчез в воде, даже не булькнув. Глумский бросил свой карабин чуть в сторону, так что он оказался в кабине полуторки, рядом с ольховой веткой.

Яцко, следуя примеру товарищей, выпустил из рук папку с финансовыми бумагами.

– Шо ж оно такое? – сказал Попеленко. – Ветка ж на месте!

40

Валерик, сквозь лозу, видел на дороге трех вооруженных человек и не знал, что предпринять. С одной стороны, эти трое стреляли, но стреляли все же по воде и при этом смеялись. Может, у местных ястребков, которые должны были прийти на помощь, такая манера шутить?

У кузнеца, как назло, закапризничал «лефоше», и он, прижав культей револьвер к боку, возился с барабаном. Лишь у Маляса оружие было на изготовку, но он застыл столбом, даже моргать перестал и не отвечал на жесты Валерика.

Наконец Крот наладил свое грозное оружие.

– Это Горелый! – хрипло шепнул он моряку. – Горелый! Стреляй!

Момент был подходящий. Трое на дороге были увлечены разговором с застрявшими посреди реки глухарчанами.

– Ну, кончай балачки! – кричал Юрась бухгалтеру. – Поворачивайте!

Морячок подкрался ближе к дороге. Сделал знак Малясу и Кроту: мол, залпом по проклятым бандюгам! Прицел ППС застыл на фигуре Горелого.

…И произошло невероятное. Маляс, подняв ствол «тулки», выстрелил в морячка. Дробь, порвав в клочки бушлатик, впилась в левый бок повыше бедра. Валерик схватился рукой за лохмотья нового и дорогого ему бушлата. Посмотрел на ладонь: она была в крови. Он медленно опустился на землю, пытаясь понять, как это охотник мог так промахнуться! Маляс, между тем, пытался вставить новый патрон в свою одностволку, но пальцы его дрожали.

Крот видел, что выстрел был прицельным. Он с кабаньей резвостью бросился на Маляса: оба свалились на песок. И вовремя! Очередь из автомата Горелого прорезала лозняк у всех над головами.

– Шо там такое? – Горелый повел дымящимся дулом. – Сенька, взгляни!

– Стреляли с охотничьего, – сказал Юрась. – Маляс объявился!

Маляс в эту минуту оказался под коленом могучего Крота. Кузнец, придерживая охотничка культей, здоровой рукой связывал его запястья ремешком от его же «тулки».

– Кум, тише, руку сломаешь! – стонал Маляс.

– И с одной рукой живут!

Сенька, с карабином под мышкой, осторожно ступил в лозняк.

41

Лейтенант пришел в себя от выстрелов. Протер воспаленные глаза. Солнце заливало светом речку, кусты, песок. С холма все смотрелось рельефно, как на макете. Телега почему-то остановилась на середине реки, у газогенераторки. Глухарчане прятались за ней, выставив из воды головы.

На дороге двое вооруженных человек направили оружие на заросли верболоза, над которым вился дымок, явно после выстрела из охотничьего ружья. Что-то там творилось неладное. Но не это было сейчас главным: на противоположном берегу, в кустах, виден был МГ, поставленный на станок, возле треноги угадывались фигуры трех пулеметчиков. Они дали короткую очередь, пули ударили в несчастную полуторку.

Иван стряхнул с травы на ладонь капли росы, облизал. Снял чехол с пламегасителя. Воткнул в землю сошку. Смахнул песчинки со ствольной коробки. Установил магазин. Каждое движение, хоть и заученное, давалось с трудом. Но снаряженный пулемет уже смотрел за реку, на МГ.

Первая очередь из «дегтяря» была пристрелочной. Вулканчики песка возле МГ, чуть дальше и правее, были едва заметны. Пулеметчики смотрели во все стороны, страясь понять, кто и откуда стреляет. Иван понял свою ошибку и внес поправки на то, что перед ним река, которая скрадывает расстояние, что дует боковой ветер, и прикинул характер рассеивания.

Вторая очередь оказалась слишком длинной, но зато точной. Первый номер затих у МГ, второй пополз в кустарник, постепенно замедляя движение, третий бросился бегом и успел скрыться в кустах.

Иван, из-за замутненного сознания, не мог сообразить, насколько сильно он опустошил единственный диск.

42

Горелый, как и пулеметчики, не сразу понял, что происходит. На том берегу возле МГ уже никого не было. Командир посмотрел на холм. Он заметил растянувшийся по ветру тонкий пулеметный дымок.

– Вот сволочь, – сказал Горелый. – Юрась, видишь? Кинь туда гранату!

– Высоко!

– А ты поднимись!

Юрась стал карабкаться по осыпающемуся песку, закинув ППШ за спину и зажав «РГ-42» в руке.

В верболозе Крот помогал лежащему Валерику стащить с себя рваный бушлат. Маляс лежал лицом вниз. Его «тулка» была у кузнеца. Крот, подняв голову, заметил, сквозь просветы меж прутьями лозы, Юрася, взбирающегося на холм. Кузнец, положив цевье «тулки» на культю, выстрелил. Широко разлетевшись, дробь ударила в песок.

Юрась схватился за плечо, извлек дробину. Отбросил кусочек свинца, словно прихлопнутого слепня, и не заметил Ивана, который, обеспокоенный выстрелом, на мгновение высунулся из травы. Юрась продолжил карабкаться, он видел лишь пламегаситель, бессмысленно торчащий вверх.

Хлопнув запалом, округлая «Ф-1» покатилась навстречу Юрасю по склону. Скрыться было негде. Лечь плашмя? Но граната могла подкатиться вплотную. Юрась побежал вниз.

Взорвавшись, «лимонка» превратилась в чугунные осколки. Один из них ударил Юрася в шею и швырнул на землю. Облако песка от взрыва взмыло над холмом. Его увидели Глумский и Попеленко на реке, Крот и Валерик в верболозе, Сенька, запрятавшийся неподалеку от них. Даже Дрозд, убежавший уже за полверсты, посмотрел на холм.

Горелый тоже видел облако. Оставшись один, он бросился туда, где у холма река образовывала затончик. Здесь, в тихой воде, густо произрастал рогоз, распростерли широкие круглые листья кувшинки, над водой летали синие стрекозы, которых совершенно не беспокоили выстрелы и разрывы.

43

Стало тихо. Глумский достал карабин из кабины газогенераторки. Отвел затвор, слил воду.

Попеленко отыскал карабин с пятого нырка. Но Яцко своей папки не нашел, хотя воды нахлебался досыта.

– Рыбы изучают, – сказал Глумский. – Пошли, посмотрим, кто живой.

Кое-как развернули телегу. Выехали на Глухарскую дорогу. С одежды стекала вода. Никого. Как будто и не стреляли. Только на склоне холма тряпичной куклой валялся недавно еще бойкий и смешливый Юрась.

– Попеленко, посмотри, как там, – Глумский указал на верболоз. – Я полезу наверх. Сдается, там, на горбачке, лейтенант. Пошли, Яцко.

– А хто ж останется деньги охранять?

– Уже не уворуют.

Попеленко, настороженно держа карабин, пошел через верболоз по краю воды. Ни Валерика, ни Крота, ни Маляса не увидел, как ни вертел головой. Заинтересовался следами на песке. Когда поднял голову, перед ним стоял Сенька Конопатый. Со своим полуавтоматом. Попеленко тут же бросил карабин на землю и поднял руки. Сенька сделал то же самое и сказал:

– Дурак! Возьми свой винт. Я же в плен сдаюсь!

…Иван лежал, обняв ствольную коробку «дегтяря». Глумский повернул его лицом вверх и вылил в приоткрытый запекшийся рот несколько капель из фляжки. Иван открыл глаза.

– А Горелый? – прошептал Иван. – Горелый где?

Председатель окинул глазами пространство вокруг. Попеленко и Крот выводили из верболоза обвисшего на их плечах Валерика. Сенька и Маляс шли следом, руки за спиной. За ними Попеленко с охотничьим ружьем и двумя карабинами. Берега, сама река, все просматривалось далеко вокруг. Горелого нигде не было.

– Ушел! – сказал Глумский. – Все равно наша взяла.

– Нет, – прохрипел Иван. – Не взяла. Песок… следы!

Глумский пригляделся. И различил следы, ведущие от дороги к зарослям рогоза и кувшинок в затончике. Уплыл? Взгляд Глумского уперся в газогенераторную полуторку. Ветка все еще торчала из кабины, но не так, как раньше, а чуть выше: течение уже не играло с ней.

– Дождешься? – спросил Глумский у лейтенанта.

Иван моргнул утвердительно.

44

Валерик лежал в телеге, мешки валялись у колеса на сыром песке, касаясь уреза реки. Сенька и Маляс сидели близ мешков спиной друг к другу, руки их были связаны.

– Принесите лейтенанта, – сказал Глумский Яцко и Кроту и указал подбородком на холм. – И поосторожней.

– Харитоныч! – обратился к председателю бухгалтер, указывая на мешки. – Недостойное отношение. Свалили, как чувалы с кукурузой.

– Потом оттащишь к воде и выбросишь! – сказал Глумский.

Яцко впал в состояние столбняка. Крот взял его за ворот пиджака и повел на холм.

– Пошли, – сказал Глумский ястребку и, с автоматом Юрася, ступил в воду.

– Шо, опять в речку? – спросил Попеленко.

Они, постепенно погружаясь, приблизились к полуторке.

– Никого, – сказал ястребок. – Токо чертова ветка.

Уцелевшая дверца, как и ранее, была распахнута. Вода поскрипывала ею, то приотворяя, то закрывая. Все было, как и полчаса назад. Только ветка ольхи, застрявшая изломом под рулем, переместилась в сам обод.

– Ну! – сказал Попеленко. – Чего ждем? Ноги у меня ревматичные!

Глумский замер. Наконец увидел, как внутри кабины, близ ветки, возникают и лопаются небольшие пузыри.

– Зайди с той стороны, – сказал председатель и поднял автомат.

Они ждали, глядя на цепочку пузырей.

– То речной газ булькае…

Попеленко не успел договорить. Из воды с плеском выскочила, как поплавок, голова. Рот судорожно глотал воздух. Изуродованное лицо перечеркивали зеленые водоросли. Здоровый глаз глядел по-звериному яростно. Он чуть отдышался, посматривая куда-то вбок, потом внезапно рванул руку из-под воды. Автомат он не успел вытащить. Глумский ударил его прикладом пятикилограммового ППШ в лоб.

45

Яцко присел на корточки у самой воды. Один из прорезиненных мешков лежал у его ног черной тряпкой. Два еще были полны. Бухгалтер вытаскивал из них обрезки старых обоев и пускал в реку, как ребенок пускает кораблики. Цепочка бумаг разноцветных бумаг растянулась по течению. Яцко крутил головой и считал:

– Восемьсот тридцать четыре, восемьсот тридцать пять…

Полеленко ухватил его под мышки и поднял:

– Высыпай все и забирай свои мешки!

– На шо? На шо теперь мешки? Восемьсот тридцать шесть…

– Ну, тогда я заберу. Детям плащи зроблю, – ястребок быстро высыпал содержимое мешков в воду.

Бухгалтер смотрел, как целый остров бумажек, постепенно разрушаясь, плывет по реке. Губы его шевелились: «Восемьсот тридцать семь»…

46

Иван и Валерик лежали в телеге, как братья. Лебедка плелась по знакомой дороге без вожжей. За повозкой брели Маляс, Горелый и Сенька. Руки их были связаны да еще оплетены обрезками вожжей. За пленными с оружием шагали Попеленко и Крот. Далеко позади, как пьяный, загребая сапогами песок, тащился Яцко.

Для Ивана фигуры людей то расплывались, то обретали очертания. Он силился задать вопрос, но губы не слушались. Попеленко нагнулся к нему.

– Глумский где?

– Побег вперед, до коня, – доложил Попеленко. И мотнул головой в сторону Сеньки: – А этого гада я в плен взял! Дикое сражение было меж нас!

Сенька усмехнулся.

– Сволочь, охотничек, в меня! – сказал Валерик, побелевший от потери крови. – Хорошо, морской бушлат спас.

– Я без умыслу, – пробормотал Маляс. – Заячьей дробью. Если б имел целью, картечью б стрелил!

– Скажи, сволочь, шо ты меня за зайца принял!

– И это… Бес попутал. Явление гипноза! Этот вот, Сапсанчук навел!

– Скоко ж он тебе обещался? – спросил Попеленко.

Маляс только вздохнул. Сапсанчук презрительно усмехнулся.

– Стойте! – раздался голос Глумского.

Он был в кустах, за обочиной, где лежал Справный. Последний раз председатель провел ладонью по глянцевой скуле жеребца. Конь сделал попытку встать, но только чуть приподнялась голова да глаз, подернутый слезой, вспыхнул дикой строптивой искрой, как это бывало ранее.

Глумский снял пуговку курка с предохранительного взвода. Глаз жеребца смотрел в дуло карабина. Председатель перевел взгляд на небо, на облака. Губы его зашевелились, но что он сказал, какому богу помолился, никто так и не узнал. Палец нажал на спусковой крючок…

47

Глумский пробежал глазами по раненым, пленным и своей «команде». Теперь он был за старшего.

– Живые? – спросил у лежавших в телеге.

– Я вроде да, – отозвался морячок.

Глумский вытащил со дна кузова, из-под сена, слегка приподняв голову Ивана, моток черного эластичного шнура. Иван издал легкий стон.

– Отдыхай, лейтенант! Часок подержись, начнем тебя чинить!

Он посмотрел наверх, на сучья деревьев. Взвесил в руке моток, примеряясь, удастся ли забросить конец шнура на ближайший сук. Посмотрел на Горелого. Но ни одна из половин лица полицая, ни обожженная, ни здоровая, не выражали страха.

– Сейчас ты подергаешься, потанцуешь, как других заставлял, – сказал председатель.

Горелый скривил губы в ответ.

Глумский сделал попытку забросить шнур, но конец его, не пробившись сквозь листву к большому суку, упал обратно.

Горелый усмехнулся.

– Сейчас посмеешься, – сказал Глумский. – Как над другими смеялся.

Горелый пренебрежительно отвернулся.

– Полезай, Попеленко, – скомандовал председатель.

– Не можно, – ответил ястребок. – Товарищ лейтенант говорил… судить по этому… кодексу… там все сказано…

– Здесь я кодекс, – сказал Глумский.

– А чего тянуть? – поддержал его Валерик. – Председатель предлагает культурно решить вопрос. Быстро, без крови!

– Давай, Попеленко, действуй, – приказывает Глумский.

Попеленко с третьего раза забросил шнур и стал вязать петлю.

– Не вяжи наглухо! – вдруг вмешался подошедший Яцко. – Узел должен скользить. Я читал в книжке!

Лейтенант открыл глаз, увидел вверху высохший сук, шнур и петлю.

– Нельзя, – с усилием, как можно громче, произнес он. – Если так… никогда не кончится… закон… какой ни есть!

Все ждали от Ивана пояснений. Но глаз снова закрылся.

– Бредит! – заявил Глумский. – Тащи эту сволочь, Попеленко!

– Эх, бараны безмозглые, – сказал Горелый. – Без митинга даже повесить не можете… Вас бухгалтер учит петли вязать!

– Сейчас научимся! – Председатель помог Попеленко накинуть петлю на голову. – А что безмозглые, так подумай, кто к кому попался!

– Толком все равно не повесите! – Горелый смотрел на Глумского с вызовом. – А сын твой на тебя крепко похож… Помню. Долго дергался.

Рука председателя попыталась ухватить карабин за плечом, но лишь гребла воздух судорожными движениями. Он схватил Горелого за грудки, потянул к себе. Глазами уперся в глаза.

– Быстрой смерти ищешь? Значит, боишься! Тогда поживи! Пусть тебе люди в очи поплюют. По всем деревням, где паскудил… И жди! Думай каждую ночь про петлю, пока душонка не скиснет!

Он отпустил Горелого и вдруг снова притянул.

– Только скажи! Скажи, сволочь! Зачем? Зачем к фашистам пошел? Что у тебя там? – он постучал кулаком в грудь Горелого. – За что ты людей?

– «Людей»! – процедил сквозь зубы связанный. Его вдруг прорвало. Тонкий голос сорвался на визг, слова летели вместе со слюной. – Скоты тупые! Рабы! Учить вас хоть пулей, хоть виселицей, а не научить! Ты сколько в лагерях отгрохал? А туда же, в партизаны, защищать «свою» власть. И сын твой… За отца отомстить не подумал! Может, хочешь меня помучить? Ну, помучай! Я вас три года мучил, три года убивал и вешал! Я над вами, скотами, поцарствовал! И то мало! Рабья кровь! Бараны! Вон еще вас сколько осталось! Победили? Теперь тишь да гладь наступит? Черта с два! Все равно из вас три шкуры драть будут. А вы будете кланяться, скоты! Кончай митинг! Вешай!

Глумский неожиданно оскалил зубы.

– Не добьешься! Потерпи, тварь! – Он поднял прутик. – Мы тебя по району проведем! По Беларуси! Покажем людям! Пошла! – закричал он на ни в чем не повинную лошадь и со свистом рассек прутом воздух.

48

– Та погоди ты, погоди! – кричит Серафима, пытаясь угнаться за Тосей.

Рамоня смотрит вслед своими бельмами, прислушивается.

– Бабы стали воевать, – плямкает он беззубым ртом. – Вот дожил!

Тося бежит по лесной дороге. Ее черное длинное платье развевается на ветру, мелькают босые ноги. Платок монашенки свалился набок, волосы, взлетая, бьют по плечам. Она не обращает внимания на лужи, лицо в грязных потеках. С ней рядом, скачками, бежит Буркан. Для него это веселая игра.

Тося запутывается в платье, падает. Поднявшись, решительно отдирает от юбки подол и сразу превращается в озорную, отчаянную девчонку. Теперь платье чуть выше колен, как никто и никогда не одевался в Глухарах. Она бежит дальше свободно, словно спеша влететь в другую эпоху. Серафимы уже не видно и не слышно.

– Иван! – кричит Тося. – Иван!

Она даже не понимает, что лесное эхо возвращает ей этот крик, чтобы она услышала и осознала: это ее голос. Голос!

Телега, кряхтя и кренясь на выбоинах, ползет по лесу. Зов девушки долетает до глухарчан. Они прислушиваются. «Иван!», «Иван!» – мечется по лесной дороге, от одной стены Леса к другой, отражаясь и усиливаясь.

Телега останавливается.

– Товарищ лейтенант! – Попеленко легонько трясет Ивана. – Чуете? То Тоська ваша кричит! Шоб я вмер, Тоська! А голос, а? Як в театре!

Вместо эпилога

Из воспоминаний Ивана Капелюха, записанных сотрудником «Полесских зорь» Василем Паламарем в 2004-м году

«Врачи в госпитале объяснили мне, что у Тоси был «паралич речи от испуга». Первое потрясение лишило голоса, второе вернуло. Бабы в деревне, в тот день, когда состоялся бой у реки, стали орать «лейтенанта убили» и причитать. Тося услышала.

В госпитале я провел немало времени. Тосю приняли няней-сиделкой вне штата и без зачисления на действительную. Я удивлялся, как ловко и не стесняясь она стала управляться с тяжелоранеными. Раздевала, одевала, подкладывала утку, подмывала, будто занималась этим много лет. «У твоих детей, Иван, будет хорошая мамка», – говорили мне в палате. Когда я стал ходить, сочувствующий медперсонал предоставил в наше распоряжение каптерку. Я смог доковылять до загса. Наша первая брачная ночь прошла на груде халатов, хоть и выстиранных, но хранивших запах мучений и смерти. Мы не думали тогда, что ребенок родится в победном мае сорок пятого. Угадали!

А в Глухарах… много событий произошло с земляками. Горелого, до прибытия Гупана, поместили в тот же погреб, где лежал мертвый Абросимов. Охранять поставили Попеленко и Крота. Утром бандита нашли с перекушенным горлом. Замок не был тронут, а Попеленко и Крот клялись, что никто не заходил. Малясиха первая сказала: «Мертвяк его загрыз. Убитый не сдержался, шо убивец рядом. Обыкновенное дело». Село единогласно поддержало предположение.

Я лежал тогда в хате Семеренкова, нога воспалилась, и мне было не до бабских балачек. Но Гупан позже рассказал, что горло действительно было перекушено и что волосы у Горелого были почти белые, седые. А я помнил, когда увидел бандюгу у реки, его черную и густую, не по военному времени, шевелюру.

Никто ни тогда, ни позже не смог разгадать загадку смерти Горелого, как и многие другие тайны, о которых знает только наш Лес. Днем его вересовища дышат теплом и лаской, а к ночи в заросшие папоротником сосняки, в глубокие улоги с невесть откуда взявшимися родниками чистой воды заползает непробиваемая тьма.

Позже, когда меня увезли в госпиталь, случилась беда с Глумским. Его застрелил через окно единственный уцелевший гореловец Дрозд. Мстил за разгром банды. Когда выпал снег, хлопцы Гупана выследили Дрозда по чернотропу. В плен брать не стали.

Сеньку забрили в пехоту, послали искупать вину, он дошел до Берлина. Вернулся без одной ноги, но с двумя медалями. Гупан вышел в отставку, но не выдержал тягостей мирной жизни и постепенно спился. Маляса выслали на севера, где он, по слухам, без особого успеха охотился на песцов. Вернулся через десять лет и, как всегда, в драных штанах.

Валерик, быстро поправившись, отбыл на Дунайскую флотилию и поплыл освобождать Европу. Под Веной в его бронекатер попал тяжелый снаряд, а морячок, конечно, находился ниже ватерлинии. Выбраться не смог.

Попеленко обзавелся еще тремя детьми и был выбран председателем сельсовета…

Мы с Тосей каждый год приезжали в Глухары, сначала одни, потом с детьми, а потом с внуками. Серафима дожила почти до ста лет, и ее похоронили рядом с дедом, который, по последним рассказам бабки, сватался к ней «девятнадцать разов». Мы всегда поднимались на Гаврилов холм, чтобы поправить могилки близких. Тося, случалось, уходила к роднику, одна. Может быть, все еще ждала сестру, которая никогда и ни к кому не вернулась. Когда я посещал пепелище, где стояла хата Вари, Тося деликатно стояла в стороне. Я тоже чего-то ждал…

Гончарня закрылась после того, как перевелись настоящие мастера. К тому же пришлось конкурировать с дешевой привозной посудой. Глухары оказались на границе между тремя новыми государствами. Это пришлось по душе Попеленко-внуку, который принялся помогать челнокам обходиться без таможни. Помогать бескорыстно, но за деньги.

А еще позже мы уже не смогли приезжать. Все происшедшее стало казаться сном, который будет сниться вечно, даже после того, как мы уйдем из этого беспокойного, мучительного и сладостного мира».

Примечания

1

Нельзя не напомнить, что «четверть» – ёмкость в одну четвёртую ведра, т. е. трёхлитровая.

2

«Зажигалка» военного времени, огниво: кремень, обломок напильника и трут.

3

Музы́кой в этих краях называют деревенской оркестр. Обычно это так называемая троистая музы́ка: народная скрипка, бубен и цимбалы (но может быть и гармошка).


home | my bookshelf | | Лето волков |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 5
Средний рейтинг 2.8 из 5



Оцените эту книгу