Book: Князь тумана



Князь тумана

Князь тумана

1. Такси тормозит, дама падает

Несколько шагов за пределы маленького семейного мирка, и ты уже так далеко, словно оказался в эмиграции… А что? Эмигрировать — отличная мысль! Вот жалость, что Теодор Лернер не англичанин; у них-то широкий выбор, ведь полмира принадлежит англичанам. Правда, есть еще Аргентина, где можно заняться скотоводством, или Бразилия, где можно разводить кофе. В конце концов, Панама, там можно открыть судоходную компанию. Кто-то едет в Россию торговать сахаром и индиго. Есть много способов озолотиться. Вернувшись в родное отечество, эти люди живут где-нибудь в Висбадене или Годесберге на собственной вилле с башенками, среди многоярусных садов, и тешат свой взор, утомленный экзотическими пейзажами, созерцанием прирейнского ландшафта.

Теодор Лернер считал, что неплохо владеет пером. Так почему бы не заняться описанием путешествий. Ездишь верхом на слоне на тигриную охоту и записываешь свои впечатления при свете чадящей карбидной лампы. Такие авторы чрезвычайно популярны у читающей публики. Литературу такого рода признает даже двоюродный братец Валентин Нейкирх, строгий директор горнорудного предприятия, всегда осуждавший Лернера за его страсть к прожектерству. Ныне Теодор Лернер пробавлялся заказами от «Берлинского городского вестника». Он работал в пожарном режиме. В том смысле, что его посылали туда, где случался пожар, и он описал уже одиннадцать случаев. Первые произвели на него огромное впечатление. Еще бы! Стоишь посреди зачарованно глазеющей толпы, ноги стынут, а в лицо пышет огненным жаром, летят искры, вот с треском обрушилась балка, и вдруг в одном из окон верхнего этажа показывается женщина в ночной сорочке. Потеряв надежду на спасение, она выбрасывает на растянутое внизу полотно ребенка. Взволнованные репортажи Лернера понравились в редакции. На него стали смотреть как на специалиста по такого рода горячему материалу. Спрашивается: что ж ему теперь — всю жизнь не видать других репортерских заданий, пока не выгорит весь Берлин?

Озабоченно хмурому главному редактору было не до Лернера. Тираж газеты давно не растет.

— Дайте мне какой-нибудь эксклюзив! Нужно, чтобы номер пошел нарасхват, — ворчал он себе под нос. Странно было видеть озабоченное выражение на лице этого элегантного господина, которому недавно на балу работников берлинской прессы присудили титул самого красивого мужчины. Впрочем, дамское жюри наполовину состояло из его поклонниц. — Вам известно, где сейчас инженер Андрэ?

Лернеру это было совершенно неизвестно. Три месяца тому назад инженер Андрэ отправился в экспедицию, собираясь перелететь через Северный полюс на монгольфьере.

— Как же он увидит сверху Северный полюс? — спросил Лернер.

Подумать только! Этот юноша, кажется, воображает, что на Северном полюсе стоит какой-нибудь опознавательный знак, вроде обелиска или сложенной из льда пирамиды! Лежит же на картинах, изображающих переход Наполеона через Сен-Бернарский перевал, под копытами вздыбленного коня источенная временем, обветшалая каменная плита с надписью «Ганнибал». Так отчего же и на Северном полюсе не быть такому археологическому памятнику, поставленному эскимосами или викингами?

— Вы меня умиляете! — В усах главного редактора блеснули серебристые нити.

Но у Лернера уже был наготове приемчик, который всегда выручал его в таких случаях. Чувствуя, что ляпнул не то, он моментально делал вид, будто просто неудачно пошутил. Как правило, чутье его не подводило, и он успевал вывернуться. На счастье, главному редактору пришлось отвлечься.

— Нет! Скажите этой даме, что я не принимаю, — бросил он секретарю, осторожно заглянувшему к нему в приоткрытую дверь.

За спиной секретаря маячила тень. Угадывались очертания громоздкой шляпы на голове, солидного бюста и обширного одеяния, поражающего многообилием затраченной ткани. Сама тень уже предвещала появление весьма внушительной персоны. В гавань приемной вошел пятимачтовый боевой корабль. «Как можно отмахнуться от такой посетительницы?» — удивился про себя Лернер.

— Эта дамочка не в первый раз притаскивает нам всякую всячину! Предлагает купить то чью-то скандальную переписку, то воспоминания русских шпионов, то любовные письма высочайших особ, но всякий раз либо заламывает несусветную цену, либо выясняется, что обещанных бумаг нет у нее на руках, либо все это вообще чепуха, а мне нужен сейчас материал об инженере Андрэ!

— Да что же напишешь о без вести пропавшем? — спросил Лернер. — Ведь на то он и без вести пропавший, что никто не знает, куда он пропал. И биография Андрэ, и подготовка к экспедиции — все это в газетах уже сто раз пережевано, а теперь он исчез, и все!

Безлюдная, ничейная земля! Да осталась ли еще где-нибудь такая? Земля, которая никому не принадлежит, где нет ни путей, ни дорог, а может быть, даже ни низа, ни верха? Переступаешь невидимую грань, проходишь через стену тумана и проваливаешься, как в бездну, в лавину снежной пыли, в которой ничего нельзя различить, но где разлит странный свет, какой бывает в туманный зимний день. Разве не в том заключается один из признаков ничейной земли, что никто не знает ее границ?

— Надо бы поискать Андрэ, — сказал главный редактор.

Несколько экспедиций уже вышли на его поиски. Спасатели поступили благоразумнее пропавшего инженера, отправясь на Север не по воздуху, а на собачьих упряжках и лыжах. В таком виде новых героев запечатлели репортеры, такими их запомнили читатели. Теперь и они пропали. Истории, конечно, сенсационные, но для прессы от них мало толку. Поначалу сообщения вызвали колоссальный интерес, но затем поток информации иссяк, а продолжения не последовало. Ну, подберет спасательная экспедиция лоскутья воздушного шара, и на этом все. Инженера съели белые медведи. Даже могилки его не будет, как не было и нет обелиска на Северном полюсе.

— И правда, Лернер, разузнайте-ка, куда запропастился этот Андрэ! Найдите его!

В начальственном требовании выплеснулась горькая досада редактора, сейчас он ломал комедию в жанре язвительной сатиры, Лернеру в реплике Шёпса послышался еще и упрек. Главный словно намекал, что Лернер ни на что не годен, кроме будничной работы, с которой может справиться любой. Куда уж, мол, тебе газету спасать! Иногда Шёпс позволял себе такие эскапады в воспитательных целях. Одних это подхлестывало, других ставило на место.

— В Трептове горит анилиновая фабрика, — заглянул в кабинет секретарь.

Главный только зыркнул на Лернера — и тот ринулся на задание, опрометью выскочив из кабинета.

На улице лил дождь. К счастью, перед дверями редакции «Берлинского городского вестника» как раз остановилось такси. Ливень совершенно нарушил порядок уличного движения. Таксомоторы и извозчики сбились в кучу и едва тащились сплошным потоком, пешеходы где попало выскакивали на мостовую и перебегали улицу, петляя между экипажей.

По ветровому стеклу машины струилась вода. Лернер сел, но едва такси тронулось, как за завесой дождя, заливавшего ветровое стекло, перед радиатором откуда ни возьмись смутным призраком выросла какая-то гигантская фигура, зашаталась и рухнула под колеса.

Шофер с перепугу выругался и затормозил. Лернер выскочил на дорогу. На мокрой мостовой лежала дама. Ее громоздкая шляпа сбилась набок. Зонтик валялся рядом на мостовой.

— Ничего страшного! — произнесла потерпевшая на удивление твердым голосом при виде подбежавшего Лернера. С его помощью дама поднялась на ноги. Вес у нее был солидный, но она старалась облегчить усилия Лернера.

Возвращаясь с дамой в машину, он заметил, что та прихрамывает.

— Вас подвезти? Я сам направляюсь в Трептов, там горит анилиновая фабрика.

— Анилиновая фабрика? — переспросила дама, поправляя шляпу. Промокший насквозь зонтик подобрал шофер. — Там уже потушили. Ложная тревога, не так ли? — Последние слова были обращены к шоферу, который еще не успел задвинуть стеклянную перегородку, отделяющую кабину от пассажирского салона.

— Откуда мне знать! Ничего не слыхал об этом! — недовольно буркнул шофер.

Он еще не остыл от злости, вызванной пережитым страхом. Его отрицательный ответ, как это нередко бывает, при желании можно было истолковать как подтверждение того, что сказала новая пассажирка. В салоне это было понято так, что нигде ничего не горит и никогда не горело. В тепле от надушенных одежд и волос дамы разлилось благоухание: запахло розами и корицей. Дама была уже далеко не молода, однако лицо ее было гладким, а глаза молодо и живо блестели.

Шофер ждал указаний, и Лернер спросил у дамы, куда ее везти.

— В этом-то и загвоздка! — воскликнула дама.

Оказывается, нечаянная знакомая Лернера только что приехала в Берлин по приглашению хороших друзей («Может быть, вы случайно знаете ротмистра Беплера?»).

— Явилась, а там никого. Ума не приложу, что там случилось!

И вот она, невольная жертва Лернера (согласитесь, что любой порядочный человек возьмет на себя ответственность за провинность шофера), попала в неожиданный переплет. Придется ей теперь с больной лодыжкой отправляться на поиски пристанища. Ничего такого она напрямую ему не сказала. Эта женщина не жаловалась, а просто сообщала, что вот видите, мол, как нескладно все получилось.

Затронув рыцарские чувства Лернера, дама могла с большой вероятностью рассчитывать на успех. В душе Лернер был рыцарем, вернее, хотел им быть. Ему нравилось думать о себе как о человеке исключительно рыцарственного склада. И в своей спутнице он встретил тонкое понимание. Эта дама умела по достоинству оценить рыцарскую галантность, пускай даже несколько показную.

— Ну так куда едем-то? — сварливо буркнул недовольный шофер.

Ехать решили в Вильмерсдорф, в пансион «Еловая шишка», где вот уже четыре недели жил Лернер. Там как раз появилась свободная комната, потому что многолетний постоялец капитан Рихтер, ветеран войны 1871 года, на старости лет вдруг взял да женился.

В моем пансионе все женятся, вон даже такой старый хрыч и тот нашел свою суженую, — сказала хозяйка Лернеру. — Вот увидите, и вы у нас долго не засидитесь в одиночестве!

Немного спустя в освободившейся комнате, из которой еще не выветрился дух капитана, за столом, накрытым скатертью с бахромой, под олеографической копией «Тайной вечери» Леонардо да Винчи (открытки с девицами в нижнем белье, прикрепленные на обоях, капитан забрал с собой), Лернер уже уютно чаевничал при свете лампы с новой жилицей.

Приступили к взаимному знакомству. Дама чрезвычайно заинтересованно отнеслась к работе Лернера. Она, мол, жить не может без прессы, с жадностью глотает газеты. Грудной голос. Комплекция тяжеловата, но вид элегантный. Одета в пышное платье из коричневой тафты. Густые волосы своей сединой напоминают пудреный парик времен рококо, так свеж цвет обрамленного ими лица. На вкус Лернера, она была старовата и слишком тяжеловесна, но почему-то это вдруг стало совершенно не важно. В ней не было ни капли кокетства.

«Как естественна», — подумал о ней Лернер, причем это «естественна» обрело вдруг какой-то дополнительный смысл, благодаря которому многое, о чем он минуту назад даже не помышлял, внезапно переместилось в область возможного. Беседа плавно текла, пока не перетекла в долгий поцелуй — нежное продолжение разговора.

Рука Лернера уже отправилась в путь. Ему удалось расстегнуть один крючок, который словно сам собой выскочил из петельки. Пальцы прикоснулись к ее коже, нежной, как желток, плавающий по стеклу.

Ее пальцы крепко обхватили его запястье и с неторопливой решительностью выдворили вон заблудившуюся руку.

— Мы испытываем взаимную симпатию, — сказала госпожа Ганхауз, — но далее этого не пойдем. У меня для вас более серьезные планы. А все это только помешало бы настоящему делу.

Эти слова были произнесены мягким, но твердым голосом и с дружеской улыбкой. Ее улыбка сгладила резкость неожиданного поворота. Лернер почувствовал благодарность. И правду сказать, вкус поцелуя был пресноватым. Сейчас это его не смутило, но могло бы стать камнем преткновения в будущем. Когда она проводила его до порога и он на прощание целовал ей ручку, в полутьме, на фоне слабоосвещенной комнаты обрисовался ее силуэт.

«Неужели это та самая женщина, которая приходила в приемную главного редактора?» — подумал он. вернувшись в свою комнату. Могут ли быть так похожи две тени? Госпожа Ганхауз появилась внезапно, возникнув словно ниоткуда! Внезапно? Быть может, она всегда была тут как тут, но только сама решала, в какой момент у людей должны открыться глаза, чтобы обнаружить ее присутствие. И лишь тогда она внезапно появлялась на сцене.



2. Завтрак в пансионе «Еловая шишка»

В госпоже Ганхауз чувствовалось что-то материнское, но, главное, она и в самом деле была матерью. После первой ночи, проведенной в пансионе «Еловая шишка», выяснилось, что не такой уж одинокой она осталась бы в Берлине, несмотря на странный поступок ротмистра Беплера из Груневальда. И не она вовсе, а ее сын провел эту ночь в Берлине всеми заброшенный, буквально один-одинешенек. Обаяние личности госпожи Ганхауз было так сильно, что, слушая ее, никто не мог усомниться в истинности ее слов. Так, пресловутые Беплеры, со всем их состоянием, с их виллой и светскими связями, в одночасье утратили былой блеск и значительность, обратившись в полный нуль. За этим внезапным безразличием не ощущалось никакой обиды, они просто перестали для нее существовать. Виллу в Груневальде полностью вытеснил пансион «Еловая шишка», занимавший квартиру на пятом этаже, вход слева.

Хозяйка пансиона фрау Грантцов была женщиной благодушной, она не отличалась подозрительностью или вздорностью, за ней не водилось зловредной привычки заранее наклеивать на людей какие-то ярлыки. Когда обнаружилось, что у госпожи Ганхауз, приехавшей без багажа, с одной только сумкой, не хватает кое-каких туалетных принадлежностей, она ее выручила. Глядя на госпожу Ганхауз, невозможно было даже представить себе, чтобы эта седовласая дама в платье из коричневой тафты, такая независимая и уверенная, могла путешествовать без специального чемодана, в котором лежит полный набор платьев на все случаи жизни. И наутро она вышла из своей комнаты нисколько не помятая, как это было бы с человеком, приехавшим с ночевкой и забывшим захватить свои вещички. Волосы были снова уложены в высокую прическу. Фрау Грантцов по-сестрински помогла новой жилице с туалетом, за этим занятием женщины разговорились, и в результате к тому времени, как в роскошные волосы была воткнута последняя шпилька, фрау Грантцов была окончательно покорена.

Впоследствии Лернер услышал от госпожи Ганхауз следующее наставление:

— Многие нынче делают одну и ту же ошибку — они одаривают своим вниманием только состоятельных и влиятельных людей, чтобы понапрасну не растрачивать свой порох на голодранцев, а приберечь его на тот день, когда надо будет произвести впечатление на власть имущих. А я говорю, что у таких людей просто не хватает этого самого пороха! Битвы — я имею в виду житейские битвы — можно выиграть, когда на твоей стороне будут рассыльные, продавцы табачных киосков, официанты, белошвейки, дантисты и хозяйки пансионов. Сколько раз бывало, что человек хвастается — я, дескать, знаком с самим бургомистром, а потом, глядишь, споткнулся на простом полицейском.

Покончив с прической, жилица вместе с квартирной хозяйкой и ее угрюмой деревенской служанкой приступила к перестановке мебели. Госпожа Ганхауз взяла себе за правило переставлять все по-своему везде, где бы она ни останавливалась, пускай даже на самое короткое время. Лернер проснулся от громогласного стона, исторгнутого из самой глубины истерзанной души, сопровождаемого небесной музыкой и пением неземных голосов. То был зеркальный платяной шкаф, который во что бы то ни стало решено было передвинуть с его места возле кровати к противоположной стенке.

— Вы чувствуете, как здесь сразу стало просторнее и как выгодно смотрится ваша мебель, если пониже опустить Леонардо, а «Позднее счастье» совсем убрать со стены? Должна вам сказать, что, на мой взгляд, никакое позднее счастье гроша ломаного не стоит и дожидаться его — значит попусту тратить время.

— Вы так думаете? — только вздохнула фрау Грантцов.

Госпожа Ганхауз затронула в ее душе больное место, но она делала такие вещи, как хороший врач, который, причиняя боль, одновременно лечит рану.

Когда Лернер пришел к завтраку, который подавался в продолговатой, темной проходной комнате рядом с кухней, там на малоаппетитном с виду столе, усеянном крошками, среди грязных кофейных чашек лежало несколько уже развернутых кем-то газет.

«Крупный пожар в Трептове» — увидел Лернер заголовок в «Берлинском биржевом курьере», «Анилиновый завод охвачен пламенем» — кричала надпись в «Ежедневной почте», «Взрыв в Трептове» — сообщала газета «Фоссише цайтунг». В «Берлинском городском вестнике» на первой полосе стоял заголовок: «Следует ли ожидать расширения берлинского зоопарка?»

Трясущимися руками Лернер начал листать перепутанные страницы. То, что он в них прочел, полностью перевернуло его представление о вчерашних событиях. Он вдруг понял, что действительно поверил вчера, что в Трептове не было и быть не могло никакого пожара. Оказывается, одного слова едва вскарабкавшейся на ноги после падения, насквозь мокрой от дождя, как ее зонтик, госпожи Ганхауз хватило, чтобы полностью разуверить его в самой возможности такого пожара! Эта мысль была так ошеломительна, что лишила его дара речи.

Госпожа Ганхауз с аппетитом завтракала. На рогалик в ее руке капнула коричневая капля яблочного сиропа. И тут онемевший Лернер удостоился чести слышать из уст госпожи Ганхауз приятную новость о ее сыне: она послала за Александром и он будет здесь к обеду. Лернер все еще пребывал в оглушенном состоянии. Да пусть она хоть всю семейку сюда привезет! Он здесь больше не останется. Вошла фрау Грантцов, в честь госпожи Ганхауз она надела нарядный передник, весь обшитый рюшками.

— Звонили из редакции, — объявила она строгим голосом. — Если бы я знала, что вы тут…

— Что вы им сказали? — слабым голосом спросил Лернер.

— Сказала, что господин Лернер еще почивает, — ответила хозяйка тоном такой простодушной искренности, словно собиралась продекламировать стихотворение Уланда «Будь честен, сын мой, и правдив…»

Ну и ладно! Теперь уж все равно! Это лишь дополнит то представление о нем, которое и без того сложилось в «Берлинском городском вестнике». Укладывать, что ли, чемоданы или проваландаться еще пару дней в Берлине? Поехать к брату Фердинанду? Какой прием его там ожидает?

— Газеты полны новостей, — с удовольствием произнесла госпожа Ганхауз: я, дескать, с утра пораньше уже проработала прессу!

— Пожар в Трептове, — тихо вымолвил Лернер, обхватив голову руками. В его словах не прозвучало упрека. Да и кто же, обманувшись мнимой достоверностью подтасованных сведений, станет винить в своей ошибке даму, кушающую утренний рогалик? Тут виновато бесовское наваждение! Бес его попутал, и он покатился мимо цели, как бильярдный шар, сбившийся с заданной траектории. Разве он сам только что не досадовал на вечные репортажи с места пожаров? Разве не было у него вчера такого чувства, что «Берлинский городской вестник» — это для него тупик? Теперь же ему показалось, будто именно эта работа открывала перед ним заманчивые перспективы. Главный редактор представлялся ему уже гораздо более симпатичным, чем вчера. Бывалый человек! Тоже ведь начинал с репортажей в отделе городских новостей и рассказывает об этом без стеснения. Он говорит, что смотрит на репортерскую молодежь как на коллег по профессии. Сейчас, когда Лернер решил увольняться, служба в газете уже виделась ему романтическим занятием, прямо-таки приключением. Эти выезды, когда ты, как по тревоге, мчишься на пожар! А потом полночи стучишь на машинке! Циничная веселость репортерской братии, которую ничем нельзя удивить!

— Хотите узнать, что я тут выискала? Эта статья просто на вес золота! — сказала госпожа Ганхауз. Крупная белая рука, украшенная аметистом, который очень шел к коричневому платью, протянулась и зашуршала газетой, другая уже щелкнула лорнетом. — Это прямо-таки для вас написано! Вы еще будете радоваться, молодой человек, что сегодня мы оказались рядом за одним столом.

И она принялась читать вслух длинный скучный обзор из экономического раздела «Берлинского биржевого курьера» о деятельности Германского морского рыболовного товарищества; в ее хорошо поставленном голосе опытного оратора слышались драматические интонации, время от времени она бросала на слушателя многозначительные взгляды, словно бы намекавшие; мол, тот и сам наверняка давно понял всю сенсационность сообщаемых сведений.

Речь шла… Действительно, о чем же шла речь? Почти все содержание бессмысленно прошумело мимо оцепеневшего в своем горе Лернера. А речь шла о том, что Германское морское рыболовное товарищество ищет новые места лова и в этих поисках устремилось туда, где уже до него начало вести лов большинство рыболовных флотов, то есть в негостеприимные воды в районе между Норвегией и Северным полюсом, где острова и ледяные поля носят такие странные названия — например, один такой клочок мерзлой суши, размером, пожалуй, немного больше Берлина, однако населенный тюленями и пингвинами, называется Землей Франца Иосифа. Уж там-то никто слыхом не слыхал ни про пожар в Трептове, ни про позорный конец одного шустрого репортеришки. На таких островах рыболовные шхуны устраивают стоянку. Там строят продовольственные склады. Там вялят рыбу. Иногда даже остаются зимовать те, кого ранняя зима захватила врасплох и обратный путь оказался отрезан плавучими льдами. Один из этих островов назывался Медвежьим. По-видимому, на нем с немецкими рыбаками конкурировали то ли бурые медведи, то ли белые, то ли гризли.

— «Бесхозный Медвежий остров», — продолжала читать госпожа Ганхауз и, дойдя до этого места, грозно возвысила голос. — Обратите внимание на слово «бесхозный»! — добавила она и взглянула на Лернера, высоко вскинув брови.

Слово «бесхозный» встречалось Лернеру раньше только в сочетании с «вещью» или «собакой». Бесхозных собак отлавливали собаколовы. Крупных бесхозных псов отдавали старьевщикам в качестве тягловой силы для тележки, на которой те перевозят старые газеты или кости. «Бесхозный» означало что-то непривлекательное и убогое. «Бесхозными» были вещи, у которых нет хозяина и которые хозяину даром не нужны.

Но тут дело было в другом! Медвежий остров потому бесхозный, что потенциальных хозяев оказалось слишком много, слишком многие заявили на него свои права. Пока что среди желающих числятся Норвегия, Россия и Англия, но дипломатический баланс держится в этом случае на таком хрупком основании, что никто не решается сделать первый шаг.

Да и кому, скажите на милость, нужна какая-то скала, расположенная между каторжными островами Новая Земля и Шпицбергеном?

— Раньше это скрывалось, но теперь перестало быть секретом, — объявила госпожа Ганхауз задушевным голосом сказочницы, как будто собиралась приоткрыть завесу никому, кроме нее, не ведомой тайны, а не вычитанное только что в газете. — Оказывается, при рытье фундамента для одного из рыболовецких складов строители наткнулись у самой поверхности на пласт каменного угля. Каменный уголь высшего качества! — От волнения у нее даже перехватило дыхание: «Каменный уголь!»

— Да по мне, хоть пасхальные яйца! — со злостью крикнул Теодор Лернер. Панцирь отчаяния лопнул, наружу вырвалась ярость. Каменный уголь в краю белых медведей! Как будто у него мало своих забот! — Это вы меня удержали от поездки в Трептов! Анилиновая фабрика сгорела. Пять часов потребовалось пожарным, чтобы справиться с огнем. Один пожарный погиб. Произошел взрыв котла. Жителей пришлось эвакуировать из домов. Весь район был поставлен с ног на голову! А вы заявили мне, что не было никакого пожара. Откуда вы это взяли? Тоже из газет? Я репортер. Я не справился с заданием, причем из-за вас! По вашей милости я потерял работу. У меня и без того было шаткое положение, а такой промах никто не спустит с рук начинающему стажеру, и правильно сделает! Так что, пожалуйста, не надо мне заговаривать зубы какой-то ерундой про каменный уголь на Медвежьем острове!

Все это было сказано очень резко и злобно. Каждая фраза вылетала со свистом и взрывалась, как бомба. Он готов был схватить «Берлинский городской вестник» и буквально отхлестать им госпожу Ганхауз по полным гладким щечкам именно этой газетой с жалким сообщением о зоопарке, торчавшем убогой заплаткой, от которой за версту разило провалом. Что творилось сегодня утром в редакции, такой женщине вообще не понять! Кто она, собственно говоря, такая? Кто дал ей право лезть в чужую жизнь, внося в нее обман и неразбериху?

«Хороший вопрос!» — любил восклицать дядюшка Лернера, старик с белой щеточкой усов. Хорошим, по мнению дядюшки, был такой вопрос, на который вообще невозможно ответить или, по крайней мере, непросто найти ответ. Злости Лернера хватило бы на длинную тираду, а не то и на рукоприкладство. Госпожа Ганхауз, по-видимому, это понимала и смотрела на него чуть ли не с восхищением. Она сидела перед ним грудь вперед, открыто и добродушно глядя на него из рамки тугих локонов. Сейчас перед ним была не вчерашняя обыкновенная женщина, поддавшаяся минутной слабости, и не бодрый товарищ, она была воплощенное достоинство, весь ее облик выражал уважение к себе и собеседнику. От взгляда Лернера это не укрылось, несмотря даже на обуявшую его ярость.

Лернер был любопытен. В этом была его сила и его слабость. Что-то она ответит?

— Совершенно согласна, причем по всем пунктам, — так начала госпожа Ганхауз, прежде чем перейти к ответному возражению, в котором выразилась большая находчивость и проницательность. С позволения господина Лернера, она хотела бы только обратить внимание, что он упустил главное, потому что именно его положение в газете было предметом ее заботы. То, что она собирается ему сказать, нельзя изложить в двух словах, так что на первый случай можно ограничиться следующим — статья в «Биржевом курьере» имеет к нему как к редактору самое прямое отношение.

— Я не редактор и теперь уж никогда им не буду! — раздраженно перебил он собеседницу.

— И слава богу! — последовал неожиданно скорый и решительный ответ.

Затем она, сверкнув аметистом, выставила перед Лернером украшенную перстнем пятерню. Другой рукой госпожа Ганхауз принялась отсчитывать, загибая растопыренные пальцы:

— Во-первых: инженер Андрэ вот уже не первый месяц как пропал в Ледовитом океане. Во-вторых, — она перешла к следующему пальцу, — «Берлинскому городскому вестнику» требуется репортаж об Андрэ. В-третьих, — в ход пошел средний палец, — на поиски Андрэ отправляетесь вы; в-четвертых, — отсчет дошел до безымянного пальца с аметистовым перстнем, — «Берлинский городской вестник» фрахтует для вас с этой целью корабль; в-пятых, — (мизинец), — по пути вы заходите на Медвежий остров и объявляете его своим. В-шестых (тут уж все пальцы кончились!), вы становитесь новым Гульбекяном, Хенкель-Доннерсмарком, Рокфеллером. Сейчас вы встанете из-за стола и отправитесь в редакцию. Там вы излагаете главному редактору первые четыре пункта…

Лернер от возмущения даже вскочил со своего места. Украшенный резными дубовыми листьями стул так накренился, что едва не опрокинулся.

— Да это же чистый бред!

Госпожа Ганхауз умолкла, но не отвела от Лернера твердого взгляда.

3. Шёпс прислушивается к своему внутреннему голосу

Трое студентов сфотографировались вместе: Гарткнох и Квитте сидя в креслах, Шёпс — опершись одной рукой на плечо Гарткноха, в то время как другая поигрывала сигаретой в янтарном мундштуке. Шапочки и ленточки были от руки раскрашены карандашами в цвета студенческой корпорации «Франкофуртия» — оранжевый и ярко-зеленый.

Мудрые мусульмане не любят фотографироваться из опасения, что фотография, как ловушка, отнимет у них душу. И, глядя на этот сделанный в молодые годы снимок трех буршей, можно было подумать, что он служит доказательством магической силы фотографии, способной улавливать и навеки запечатлеть в неподвижности выбранный объект. Все три господина, когда-то вальяжно позировавшие для этого снимка, так навсегда и приклеились друг к другу.

Притом все трое, что называется, «кое-чего достигли» в жизни. Квитте значительно расширил родительский универсальный магазин. Гарткнох стал главным врачом и известным кардиологом, ну а Шёпс, ныне главный редактор «Берлинского городского вестника», сделался заметной фигурой в городе. Несмотря на серебрившуюся в усах седину, он, в отличие от своих друзей, не был женат и считался завидной партией.

Если один из них так и остался холостяком, это было как бы следствием молчаливого соглашения. Неженатому мужчине было проще заниматься приготовлением и устройством их совместных развлечений. Главному врачу больницы Гарткноху было бы неловко фигурировать в качестве арендатора тихой квартирки в Целендорфе, ключи от которой имелись у всех троих. От поселенной в этой квартирке особы требовалось с пониманием относиться к тому, что все трое будут наведываться к ней вместе или поодиночке, в назначенный час или нагрянув без предупреждения, когда как придется. В этой квартирке, как, смеясь, говаривали между собой трое приятелей, царил полнейший коммунизм. Главный редактор Шёпс, будучи в их компании единственным литератором и эстетом, взял на себя убранство этого укромного приюта. Вывезенные из Северной Африки келимы на стенах курительной комнаты создавали в ней атмосферу сумрачного шатра. В полумраке блестели медные блюда и украшенные богатой гравировкой наргиле. Кинжалы в украшенных чеканкой ножнах, верблюжье седло, разноцветные бутылки с ликерами и такие же разноцветные рюмки к ним, пышные подушки — все это постепенно было здесь собрано. Светильник отбрасывал на лепной потолок разноцветные блики. Занавески на окне, как правило, были задернуты.



Кровать в соседней комнате оборудовали оригинальным устройством. На ее столбиках были прикреплены фигурные двустворчатые зеркала. Лежащему в этой кровати за закрытыми зеркальными дверцами начинало казаться, что на всех частях тела у него открылись глаза, так много всего представало перед его взором. И поди разбери в этом скопище, где чьи руки и ноги! Такая неразбериха была троим буршам только на руку. В целендорфской квартирке с занавешенными окнами не должно было быть постоянного обитателя, точнее говоря — обитательницы. Так было задумано с самого начала.

Однако в последнее время это правило не соблюдалось. Молодая женщина, занимавшая сейчас зеркальную кровать, частенько раздвигала тяжелые занавески, впуская в квартиру свет и воздух.

— Нехорошо, — сказал Шёпс, заметив ее с улицы в окне. Отчего нехорошо? Ответ напрашивался сам собой, но остался невысказанным. Невысказанность лежала в основе всего, что делалось в целендорфской квартирке. Не хочешь подчиняться этим правилам, значит, нечего тебе тут и делать! Блюстителем заведенного порядка был Шёпс, на его ответственности лежало спроваживание женщин, которые обнаруживали нежелание соблюдать главные правила общежития, принятые в этой квартире, — вести себя незаметно на подступах к дому и не оказывать предпочтения, равно как и пренебрежения, ни к кому из троих обладателей ключей. Шёпс следил за тем, чтобы в марокканскую курительную дамы попадали только тогда, когда у него будет припасено против них какое-нибудь средство воздействия. Никто никого не собирался к чему-то там принуждать, просто, будучи уважаемыми членами общества, следовало как-то обезопасить свое положение. У Квитте росли дочери. Гарткнох был известен широкой публике. Не будь стишок со словами «Мимо меня взгляни, встретив на Унтер-ден-Линден» давным-давно всеобщим достоянием, Шёпс мог бы сам его написать. Этот стишок был, можно сказать, национальным гимном тройственного союза бывших буршей. Однако затаенная радость, то ликование, которое он прежде испытывал, вспоминая этот стишок, теперь что-то перестали посещать Шёпса.

Пуппа Шмедеке, которую Квитте ласково называл Пуппили, а Гарткнох — Пуппи, недавно попалась Шёпсу на Унтер-ден-Линден. Она шла ему навстречу в том весеннем костюме в светленькую полосочку, который был сшит на его деньги. Она посмотрела ему прямо в глаза и не только не поздоровалась, но прошла мимо так, как будто совсем не узнала, хотя он бросил на нее умоляющий взгляд, и вид его — как он, злясь на себя, в душе признался потом сам — со стороны должен был показаться довольно дурацким.

Шёпс волей-неволей вынужден был сказать себе, что налаженная система незаметных приходов и уходов дала сбой. Он выпустил из рук бразды правления. А все почему? Потому что самого себя не мог больше держать в узде, с горечью думал Шёпс, провожая глазами удаляющуюся Пуппу, которая прошла и даже не обернулась. Другие обладатели ключей — к счастью или, напротив, к вящему несчастью — еще не догадывались, что произошло. Когда Шёпсу было известно, что в эту минуту Квитте или Гарткнох воспользовались своим правом доступа в целендорфскую квартирку, ему становилось дурно. Десятилетиями взлелеянное чувство братства, основанного на разделенных радостях, вдруг улетучилось как дым. Само воспоминание о нем казалось постыдным и мерзким. А когда-то ведь спальня и курительная, погруженная в неизменный полумрак искусственного освещения, так манили к себе обещанием безмятежного отдохновения после дневных трудов!

Главный редактор Шёпс выкладывался в редакции «Берлинского городского вестника» до предела. Начальник он был неугомонный. Не то чтобы брызжущий идеями — он и сам про себя знал, что новые идеи приходят ему в голову редко, — зато обладающий критическим складом ума. Он вечно был чем-то недоволен и склонен к придирчивости. Его метод сводился к тому, чтобы посильнее давить на пишущую братию, и, согласно физическому закону, под этим давлением из подчиненных должны были выжиматься идеи. Когда он, без пиджака, с всклокоченными волосами, размахивая пачкой липких от типографской краски гранок, стремительно врывался в какой-нибудь отдел, то казалось, что в руках у него не шелестящая бумага, а пучок огненных молний, которыми он приготовился поразить какого-нибудь нерадивого раба. Его порицание было убийственным, похвала яркой, но для того, чтобы сравняться с солнцем во всем величии его восходов и закатов, убийственного зноя и живительного тепла, — масса новоявленного земного светила, от которой зависела череда его благодатных и губительных обращений, оказывалась недостаточной. Шёпсово светило выскакивало и исчезало за горизонтом, как прыгающий мячик.

«Берлинский темп, пульс нового времени» — этот девиз произносили в редакционных комнатах «Берлинского городского вестника» не столько с гордостью, сколько со вздохом. А реальная польза от бурь, будоражащих редакцию, была невелика. В последнее время часть читательской публики и вовсе отвернулась от воинственной шумихи, поднятой Шёпсом. Снижение числа подписчиков еще не слишком ощутимо сказывалось, но семейство, владевшее газетой, уже начинало хмуриться.

Разглядывать со всех сторон Пуппу Шмедеке, ощущать со всех сторон натиск Пуппы Шмедеке и погружаться в ее стихию — еще недавно Шёпсу хватило бы этой награды за каждодневный ратный труд на его суровом поприще. Однако в последнее время между злободневными газетными перипетиями и доводящими его порой до отчаяния тревожными мыслями о Целенорфе и Пуппе угрожающе обозначилась конкуренция. То, что, по общему убеждению трех бывалых буршей, никогда не должно было наступить, наконец все же наступило. О том, чтобы поговорить с двумя другими участниками соглашения, не могло быть и речи. «Лучше уж смерть», — думал главный редактор Шёпс. К его собственному великому удивлению, мысль о смерти утратила для Шёпса былой ужас. Смерть не представлялась ему больше самым страшным и немыслимым. Самым страшным и немыслимым казалось теперь другое — это если Пуппа Шмедеке вдруг возьмет и отвернется от него.

Шёпс сам себе удивлялся. У Пуппы, когда она долго говорила, в уголках рта собирались пузырьки слюны. Раньше он этого очень не любил и даже находил несколько отталкивающим, теперь же, глядя на эти пузырящиеся слюнки, ему хотелось отереть их своим поцелуем. Посвящать в свои дела (тем более связанные с работой) женщин, которые, сменяя друг друга, поселялись в целенедорфских комнатах, считалось в тесном кружке бывших буршей совершенно недопустимым, даже немыслимым: во-первых, из соображений безопасности, во-вторых, это помешало бы в полной мере наслаждаться прелестями двойной жизни, отрешенностью искусственного мирка, существующего под знаком сластолюбия: но вот теперь пришло время, когда Шёпс испытал неудержимое желание посвятить Пуппу в свою жизнь за стенами этой квартиры. Хорошо, что Квитте и Гарткнох не слышали, как их старинный приятель в подробностях распространяется перед Пуппой насчет особенностей редакционной кухни! Глядя на это, они бы, наверно, только покачали головой.

Цель этих признаний, конечно же, заключалась в том, чтобы Пуппа расслышала в них послание: «Я вижу в тебе человека. Я говорю с тобой на равных. Я безоговорочно капитулирую перед тобой и сдаюсь на милость победительницы». Дошло ли до Пуппы это послание? Иногда она охотно слушала Шёпса, лежа обнаженной в зеркальной клетке или отдыхая в японском неглиже на марокканских подушках. Шёпс чувствовал себя обязанным, общаясь с нею, вкладывать в свои слова тот же драматизм, с каким он выступал перед редакторами. Она давно уже стала его советчицей, и он был так благодарен ей за участливый интерес, что поклялся поступать так, как она скажет.

— В редакции мне приходится иметь дело с явными сумасшедшими, — объяснял он Пуппе. — Дурак, который прохлопал пожар в Трептове (катастрофические последствия этого безобразия трудно даже оценить в полной мере), теперь пристает с очередными идиотскими фантазиями. Я говорю ему: «Лернер! Что вам тут еще надо! Исчезните с глаз моих долой!» А он отвечает: «Исчезну, как только вы пожелаете, но в направлении Северного полюса и на корабле, который отрядит туда ваша газета!» Я говорю: «Да вы что! Чтобы я зафрахтовал вам корабль?» А он: «Ну да, корабль!»

— Зачем корабль? — спросила Пуппа.

«Интересуется!» — ликовал Шёпс.

— Ну, это как раз понятно! — заважничал на радостях Шёпс и в общих чертах обрисовал историю с бесследным исчезновением Андрэ, улетевшим на воздушном шаре. Вполне, дескать, стоящий материал. Тут горе-репортеришка как раз не ошибся. Но это же, черт возьми, не значит, что все сразу бросятся снаряжать корабль для какого-то растяпы и неудачника, чтобы этот ноль без палочки мог отправиться в Арктику!

— А кого же тогда надо отправлять?

— Во всяком случае, не этого субчика! — гласом Юпитера редакционного Олимпа объявил Шёпс.

Эх, знала бы Пуппа, как у него колотится сердце!

Какие тут напрашиваются вопросы!

Например, не потому ли Лернер в конце концов получил свой корабль, что Пуппа случайно оказалась той парикмахершей, которая причесывала госпожу Ганхауз? Неужели судьбы мира вершатся так, как это представил себе маленький Мориц, услышав в школе про французских королевских метресс, власть которых учитель называл «бабским засильем».

4. «Гельголанд» набирает экипаж

Говорят, мессеру Кристобалю Колону пришлось набирать экипаж для «Санта Марии» по андалузским тюрьмам. Его команду составили разные идальго, спустившие честь и богатство в азартных играх, поножовщики, дуэлянты, карманники, насильники, попы, нарушившие обеты. Но «Санта Мария» была все-таки маленьким кораблем, еще меньшим, чем оснащенный как-никак паровым двигателем «Гельголанд». Количество преступников, какое, согласно преданию, путешествовало под палубой «Санта Марии», просто не поместилось бы на такой скорлупке, заставляя предположить, что каждый из матросов был осужден за несколько преступлений. Упорное нежелание добропорядочного бюргерства, трудового крестьянства (где родился, там и пригодился), благочестивого монашества и состоятельных землевладельцев ступить на палубу такого корабля, как «Санта Мария», не ради торговой поездки, не ради паломничества в Рим, не ради того, чтобы разбить наголову морских разбойников и мамелюков, а ради того, чтобы неизведанным маршрутом уплыть в голубую даль к неведомой цели, свидетельствует не о недостатке храбрости, отсутствии героических добродетелей или предприимчивости, а всего лишь об обыкновенном благоразумии. Благоразумие учит, что синица в руке лучше, чем журавль в небе. Для того, у кого было имение, семья, хорошая профессия, любящие родители, основательная надежда получить со временем состояние, было бы глупо пойти в матросы на «Санта Марию».

В том виде, в каком неизбежно должно было выглядеть это начинание в глазах широкой публики, оно никому не могло показаться заманчивым, и всякий обладатель теплой печурки, а следовательно, кола и двора, ни за что не отказался бы от этих благ ради столь сомнительного предложения. На такое плавание могли согласиться только те, кто оставлял позади совершенно определенные вещи: горькую нужду, позор или тюрьму. Потому-то нам легко чувствовать свое моральное превосходство над экипажем «Санта Марии».

Пока речь идет о рутинных задачах государственного правления или семейной фирмы, то для государства и для семьи лучше всего полагаться на проверенных, испытанных, опытных работников. Но вся беда в том, что история время от времени (причем всегда неожиданно) подбрасывает среди рядовых случаев какой-нибудь экстраординарный. Если бы подобным экстраординарным случаем занялся кто-нибудь из числа этих успешных, достойных, опытных лиц, это значило бы, что оно не обладает вышеуказанными положительными качествами. Однако поскольку тон, заданный историей, требует, чтобы кто-то взял на себя решение опасной и неординарной задачи, то очутившиеся в этом трудном положении нации начинают черпать из заповедного источника, который имеется у каждого народа.

Притом черпать приходится из глубины, чтобы добраться до самых подонков и последнего отребья — банкротов, авантюристов, сумасшедших, выгнанных со службы чиновников. Золотой запас нации, в котором представлены великие государственные деятели, гениальные коммерсанты и ученые, всегда бывает дополнен сокровенным запасом негодяев и неудачников, и в обстоятельствах неопределенности, смуты, опасности всегда остается возможность обратиться к нему.

Госпоже Ганхауз, которой не довелось управлять государством, хотя она и чувствовала в себе силы, чтобы взять на себя такое бремя, эта мудрость была хорошо известна, только выражала она ее по-своему. У нее была слабость к тому сорту людей, которых в обществе принято считать «законченными неудачниками». Стоило ей прочесть где-то о генерале, ушедшем в отставку из-за темных слухов, обвиняющих его в нарушении общественной нравственности, она тотчас же собирала в «Должностном военном справочнике» сведения о его карьере и связывалась с этим человеком. Обанкротившиеся банкиры, отозванные депутаты, осужденные судом за мошенничество представители страховых компаний, уволенные после ссоры с министром дипломаты притягивали ее как магнит. Ее расчет был прост. Эти люди по роду своей деятельности вращались в кругах, недоступных для нее, поскольку подобные должности традиционно ограждены замысловатыми бастионами. А тут вследствие публичного скандала рушилось подножие блистательного пьедестала, который поднимал их над толпой. Теперь, выражаясь фигурально, любая собака могла задрать лапу возле почитаемой прежде монументальной фигуры. Все друзья отступались от этого человека. Некогда предмет восхищения, сейчас он оказывался в беззащитном одиночестве, без единого заступника. И тут-то госпожа Ганхауз легко проникала к нему, внезапно появляясь в санатории, в изгнании, в охотничьей хижине, в камере предварительного заключения, где он выслушивал ее, сам изливал перед ней душу, встречая неистощимое сочувствие.

Но что могла она получить в награду за свое участие к загнанному в угол неудачнику? У бывшего влиятельного лица зачастую сохранялись большие возможности отблагодарить за добро участливую даму. Многие связи у пострадавшего были безвозвратно оборваны, другие лишь временно отключились. Доброхоты несчастного ничего не могли сделать для него в данную минуту, но не теряли бедолагу из виду, понимая, что надо переждать, пока все не уляжется. Тот, кто однажды побывал на самом верху, хорошо там ориентировался во всех хитросплетениях. У него можно было получить нужную информацию. Его прежде запечатанные уста ныне отверзались. Госпожа Ганхауз этим пользовалась. Из случайно брошенного замечания кого-нибудь из бывших порой могла произрасти блестящая коммерческая идея. Кто-то иногда поднимался после падения. Они были плоть от плоти влиятельных кругов, а это нельзя окончательно сбрасывать со счетов. Те, кому удавалось реабилитироваться, были, конечно, потеряны для госпожи Ганхауз. Кому же приятно вспоминать о пережитом аде! Тут поневоле захочешь поскорее забыть знакомых по преисподней. Однако на удивление многие в окружении опального лица даже не замечали случившегося с ним несчастья, по-прежнему оставаясь под обаянием громких титулов и благоприобретенного статуса. Госпожа Ганхауз находила, что человек не так уж плох, как утверждают сектанты и некоторые философы. Многие, конечно, любят позлорадствовать, с упоением смакуя чужую беду, и в этом нет ничего хорошего. Но в то же время многие, наоборот, проявляют сочувствие, а большинство вообще не интересуются чужими взлетами и падениями и все тут же забывают.

Как быстро вообще все забывается! За свою жизнь госпожа Ганхауз не раз получала удивительные тому подтверждения. Да она и сама легко забывала что угодно, не говоря уж об обидах: тут и забывать было нечего, она просто не обращала на них внимания.

Однако когда речь зашла о подборе спасательного отряда для отправлявшегося на поиски инженера Андрэ «Гельголанда», ей пришлось поднапрячь свою память. Главного редактора Шёпса удалось переманить на свою сторону, теперь уж он сам торопил с отправлением, а то, чего доброго, пока они тут развивают кипучую подготовительную деятельность, инженер Андрэ вернется сам, без чужой помощи! У господина Шёпса поначалу, что вполне естественно, было намерение отправить на Север еще несколько представителей редакции «Берлинского городского вестника». В первую очередь он подумал о фотографах и художниках, чтобы удовлетворить потребность публики в наглядной информации.

— Взять в это плавание Шёпсовых фотографов и художников — значит самим на свою голову подготовить почву для бунта на корабле. Как вы втолкуете таким людям, что для нас главное — Медвежий остров, поскольку знаменитого инженера Андрэ, как ясно всякому, кто удосужится прочесть газеты, давным-давно съели белые медведи, и в любом случае если от него что-то и осталось, то спасать там особенно нечего!

К счастью, предложенный для экспедиции фотограф, некий Кнехт, был подвержен морской болезни и пришел в ужас от одной мысли, что ему предстоит несколько недель терпеть качку. Пытался навязать свои услуги некий Малковский, узнавший о готовящейся экспедиции из газет, но Шёпс был о нем невысокого мнения.

— У Малковского Северный полюс потом не отличишь от Сахары, — так пренебрежительно высказался об этом фотографе Шёпс, забывая, что тот же результат получился бы у многих других фотографов, а вернее, у большинства. Волнистая белизна снегов и песков на расстоянии выглядит чертовски похоже, и для того, чтобы стала видна разница, опытный фотограф включил бы в кадр верблюдов или упряжку ездовых собак. Выручило соперничество, разгоревшееся среди сотрудников «Берлинского городского вестника». Чуть ли не все они вдруг вообразили, что без их участия экспедиция не может обойтись, и хотя некоторые писали гораздо лучше Лернера, это не помешало соперничающим претендентам успешно блокировать обоюдные усилия.

В конечном счете Шёпс решил, что даже лучше, если от редакции никто не будет участвовать в экспедиции, тем более что сам Лернер даже не числился редактором, он был специальным корреспондентом и не входил в штат берлинской редакции. Если Лернер добьется успеха, тогда и посмотрим, как с ним быть. Таким образом, редакция не была связана никакими обязательствами.

На должность фотографа экспедиции госпожа Ганхауз, как добрая волшебница, раздобыла откуда-то усатого дядечку — старого холостяка, с которым познакомилась, когда занималась посреднической деятельностью, выполняя специальный заказ по поставке из Конго продукции бельгийских оловянных рудников. Мёлльман — так звали этого инженера — несколько лет прожил в Африке и вернулся оттуда запойным пьяницей, так и не сколотив состояния. После нескольких бутылок безразлично какого напитка на него нападала неудержимая тяга к сварливым словоизлияниям. Выпить он мог очень много. Он сделал фотографию госпожи Ганхауз, запечатлев ее в плетеном кресле, сидящей в самой выгодной позе. Фотографирование было у него занятием для души, кроме того, у Мёлльмана имелась большая коллекция снимков гологрудых конголезских дам, и этими снимками он, по-видимому, приторговывал. Более унылого взгляда на подобный предмет, чем тот, который обнаруживали эти изображения, невозможно себе представить. Создавалось впечатление, что в процессе фотографирования Мёлльман целиком и полностью сосредоточивался на технической стороне дела. Стоило ему нырнуть с головой под черное покрывало, как мир переставал для него существовать и он погружался на дно черного колодца, в конце которого еле брезжил слабый кружочек дневного света. Очевидно, картинка, которая должна была в результате получиться, совершенно его не волновала.

— Мёлльман для нас идеальная находка, — сказала госпожа Ганхауз Лернеру, после того как познакомила обоих в кофейне, причем Лернер невзлюбил Мёлльмана с первого взгляда, а Мёлльман, что тоже было заметно, отнесся к Лернеру с полнейшим безразличием. — Мёлльман для нас идеальная находка, потому что он горный инженер и умеет фотографировать. «Гельголанд» невелик, а благодаря Мёлльману мы сэкономим одного члена экипажа. Кроме того, он как раз ничем не занят и будет рад заработать немного башлей.

Говоря о деньгах, почтенная госпожа Ганхауз поражала собеседника неожиданно сыпавшимися из ее уст жаргонными словечками, встречались и «капуста», и «хрустики», и «башли», но это бывало лишь тогда. пока речь шла о сопутствующих предприятию расходах (к сожалению, неизбежных), и никогда, если речь заходила о великой, сказочной прибыли, которая ожидала их по завершении всех усилий. Глядя на Мёлльмана, как-то не верилось, чтобы его что-то могло обрадовать. Лернер подумал, что, наверное, все радостное крадут у него из-под носа нависшие над верхней губой усы, которые все вбирают в себя, как губка. В этих непомерно раскормленных усищах застревал не только утренний кофе, но и часть не воспринятых умом впечатлений, которые так и не доходили до сознания Мёлльмана.

И наконец, капитан — ключевая фигура, от которой требуется абсолютная надежность, чтобы отклонение от едва различимых следов инженера Андрэ прошло без лишнего шума. Для этой должности у госпожи Ганхауз был припасен человек, представлявший собой полную противоположность Мёлльману. Капитан третьего ранга, или корветтен-капитан, как это звание обозначается в военно-морском флоте германского рейха, Гуго Рюдигер не носил усов, зато у него была окладистая борода о двух концах в форме латинского W, напоминающая монограмму германского кайзера, увенчанную, вместо короны, выразительной, неизменно подвижной физиономией Рюдигера. В отличие от молчуна Мёлльмана, Рюдигер, напротив, был очень речист. Если Мёлльман отличался апатией, то Рюдигер — крайней раздражительностью. По причине этой крайней раздражительности ему пришлось расстаться с корветтен-капитанским званием и военно-морским флотом, хотя он всеми фибрами души был привязан к своей профессии. Разрыв с нею отозвался в нем молчаливым стоном, похожим на трескучий звук рвущегося шелка. Непонятно, как человек, раздражительный до такой степени, что из-за этого сломалась затем вся его карьера, сумел достигнуть таких высот офицерской иерархии. Ведь на нижних ступенях этой лестницы яростные вспышки, припадки неконтролируемого гнева, возмущенные тирады, холерические выходки и тому подобные проявления несдержанности отнюдь не способствуют продвижению по службе, а напротив, в качестве стандартных добродетелей приветствуются самоотречение, умение смолчать, дисциплинированность и способность безропотно стерпеть любую несправедливость. Необузданная склонность к словоизлияниям и чрезмерная обидчивость, следствием которой явилась резкая вспыльчивость, развились у капитана с годами; сначала эти черты дали знать о себе в семейном кругу, в результате чего госпожа Рюдигер вынуждена была уйти от него к родителям, а затем со временем в ярко выраженной степени стали проявляться на службе. Поговаривали даже, что капитан Рюдигер помешался. Командование «Гельголандом» он принял так, как если бы ему поручили командовать флагманом императорского флота. Когда госпожа Ганхауз осторожно просветила его насчет истинной цели плавания, Рюдигер взволновался, но встретил это известие до странности молчаливо, Лернера он не склонен был принимать всерьез. Зато у Лернера встреча с корветтен-капитаном Рюдигером пробудила забытые детские страхи перед святым Николаем[1]

5. Игры в дни ожидания

— Главное для коммерсанта — умение ждать. Нам платят за ожидание. Коммерсант — это рыболов с удочкой, — говорила госпожа Ганхауз в тревожные дни ожидания, когда всех лихорадило от нетерпения, а «Гельголанд» все стоял в сухом доке.

Корабль оказался еще более изношенным, чем предполагалось сначала. Во всяком случае, с полного согласия капитана Рюдигера в доке каждый день кипела работа и на судне что-то наспех сколачивали, привинчивали и подкрашивали. Несмотря на свою невозмутимость, даже госпожа Ганхауз, хотя и не во всеуслышание, все-таки выражала нетерпение: «Эти господа так суетятся, будто мы собираемся зимовать во льдах». Но трубить о том, что зимовка не входила в их планы, они, разумеется, остерегались. Однако на этом этапе, или, как она выразилась, «на стадии окукливания», она начала привлекать к затеянному предприятию внимание финансистов, словно остров Медвежий был у нее уже в руках. В ее изложении получалось, что предприятие по освоению Медвежьего острова с первых же шагов показало блестящие результаты. Фраза, которой она выразила это впечатление, окрылила фантазию Лернера: «В мире так много придурочных денег, что только успевай подбирать». Образ «придурочных денег» очень понравился Лернеру. При этих словах в его представлении возникала картина тупого скопища бестолковых свиней. Их можно было сгонять в стадо прутиком. Смирные нежно-розовые свинки позволяли делать с собой что угодно. В своем восторженном упоении он совсем забыл, как сердился недавно на эту госпожу Ганхауз. Теперь как-то само собой получилось, что он рассказал ей о двоюродном братце Валентине Нейкирхе, «достославном родственнике», как братья Лернеры называли между собой этого члена семьи, директора цвиккауского горнорудного предприятия. Вне всякого сомнения, он будет чрезвычайно ценным советчиком во всех вопросах, связанных с угледобычей на Медвежьем острове. И возможно, это предприятие заинтересует его настолько, что он захочет войти в долю. Однако обращаться к двоюродному брату с одними прожектами не имеет смысла, с ним надо разговаривать, имея в руках солидные факты. Вечные прожекты братца Теодора для братца Нейкирха все равно что красная тряпка для быка. Так оно и оказалось. При одном лишь упоминании имени братца Теодора Лернера госпожа Ганхауз, которая позвонила в Цвиккау, ни словом не обмолвясь об этом заранее своему компаньону, тотчас услышала в его адрес ядовитое замечание. Узнав про звонок, Лернер понял, что это ему предостережение. Подобные действия госпожи Ганхауз небыли злонамерением. Просто в ее голове все время роилось столько планов, что ей всегда было мало имеющихся исполнителей. Найдя очередного, она старалась взвалить на него побольше из осенивших ее идей. Если бы денежным людям дана была гениальность госпожи Ганхауз, они поняли бы величие ее замыслов. Они оценили бы то, что она им предлагала, и поставили бы себе на службу этот великий комбинационный ум. Однако дурацкая глупость денег заражала и их обладателей. Но эти люди, к сожалению, не были нерасторопными и бестолковыми свинками, они были скорее мухами или ящерицами. Они разлетались, стоило их чуть-чуть потревожить. Достаточно было одного неосторожного слова, чтобы богатые люди бросились от тебя врассыпную, не слушая никаких аргументов и доводов разума. Легче всего спугнуть и обратить в бегство богатых людей, дав им почувствовать, что у человека, предлагающего блистательные идеи, туговато с деньгами. Избежать этой ошибки порой довольно сложно. Лернер не думал обвинять госпожу Ганхауз. Мало найдется людей, которые бы умели держаться так уверенно. Возможно, на подозрительный лад слушателей настраивала лишь некоторая торопливость — уж больно много разных дел она хотела начать одновременно! Госпожа Ганхауз убеждала Лернера, как важно вовремя оказать давление на клиента, внушив тому, что сроки уже поджимают. Если, мол, действительно хочешь чего-то добиться, то нужно назначать встречу в семь часов утра и принимать посетителей в гостиничном номере, сидя на чемоданах. Главное — добиться такого свидания. Насчет поджимающих сроков — это все верно, никто не собирается подвергать это сомнению, соглашался с ней Лернер. Но разве подчеркнутое спокойствие, когда ты делаешь вид, что тебя ничего не волнует, не ведет к успеху так же верно, как усиленный нажим?

«Вы можете не торопиться с решением: дело терпит и мы никуда не спешим. Сейчас не договорились, может быть, в другой раз столкуемся» — вот что нужно уметь сказать с выражением самого безмятежного спокойствия, тогда как на самом деле кредиторы уже приступают к тебе с ножом к горлу. Вообще-то госпожа! Ганхауз превосходно умела сохранять медвежье спокойствие в таких обстоятельствах, когда у другого тряслись бы руки. Вот только не всегда с ней можно было договориться! Госпожа Ганхауз не признавала над собой чужой власти. Договариваясь с ней, приходилось i считаться с тем, что в сделке участвует только часть ее сознания. Остальные части не подчинялись насилию и гудели, точно шмелиное гнездо.

На время ожидания нельзя было пожелать себе лучшего товарища, чем госпожа Ганхауз. Разделить с кем-то печаль она не могла, так как была совершенно не способна ждать сложа руки. Ее мозг не признавал пустопорожнего времяпрепровождения. Однажды поняв, что в настоящий момент в отношении данного дела ничего нельзя предпринять, она тотчас же переключалась на другое. Если другого не находилось, она его придумывала. Не было случая, чтобы, открыв газету, она не обнаружила в ней что-то полезное. Лернер иногда решал кроссворды. Такую зряшную трату времени она осуждала больше, чем мотовство.

Вот они сидят в просторном помещении какого-то унылого кафе. Лернер давно уже утешался, потихоньку потягивая коньяк перед гигантским зеркалом, но за проведенные с рюмкой часы зеркало перестало дарить ему невинное наслаждение, которое он неизменно получал от созерцания собственного отражения, мелькавшего перед его взором при каждом нечаянном взгляде в эту сторону. В отличие от Лернера, госпожа Ганхауз, вооружась лорнетом, трудилась над стопкой газет, принесенных официантом; наморщив лоб, она с таким усердием изучала их содержание, словно выполняла какую-то важную работу.

— «Военный путч в Гватемале, — читала она. — Президент Гомес под домашним арестом. Вооруженные столкновения в провинции».

Лернер вскинул на нее взгляд. Гватемала была очень далеко.

— Ну и что! Какое мне дело до Гватемалы, — буркнул он.

Но Александр уже побежал с поручением собрать телефоны всех главных гастрономических магазинов. Госпожа Ганхауз поднялась из-за столика — зашуршали юбки, скрипнула банкетка. Словно пава, она плавно двинулась в другой конец зала, скользя между столиками. Голова, увенчанная пышной копной серебристых волос, откинута назад. Не верилось, что деревянная кабинка с телефоном может вместить целиком ее представительную фигуру. Или за этой дверцей открывался вход в следующее помещение? Она вошла в кабинку, и дверца за ней закрылась. Когда госпожа Ганхауз вернулась, щеки у нее горели, словно в кабинке было очень жарко.

Госпожа Ганхауз рассказала о своем телефонном разговоре. Она спросила:

— Это фирма Шепелер? Что думают в фирме Шепелер по поводу гватемальской катастрофы? Как, вы еще не читали? Экспорт кофе на ближайшее время будет приостановлен. Новое правительство наложило на него свою руку.

Госпожа Ганхауз взялась разузнать, как шли дела в области импорта кофе прежде. Только не верьте, мол, своему бременскому поставщику! Он еще не знает, что гам на самом деле происходит. По счастливой случайности в ее, госпожи Ганхауз, распоряжении нечаянно оказался целый корабль с грузом лучшего, крупнозернистого кофе высокогорных сортов, предназначенного для Англии. Тот, кто сейчас обеспечит себя некоторым запасом, через месяц окажется с хорошей выгодой. И далее в том же духе, настойчиво, с применением неотразимых риторических приемов!

Госпожа Ганхауз уже направлялась к дверям.

— А разве у вас есть партия кофе? — недоуменно спросил Лернер.

— Вот дурачок! Прежде чем покупать товар, его сперва надо еще сбыть! — наставительно сказала она.

Лернер так никогда и не узнал, чем в конце концов завершилась эта, затеянная в связи с революционными потрясениями, кофейная сделка. Иногда такие попытки заканчиваются удачно. На этот раз она ввязалась в сделку, чтобы занять чем-то свободное время. Телефонные переговоры были для нее тренировкой. Умение заговорить зубы и всучить собеседнику любой товар надо развить до такого совершенства, чтобы оно стало как бы второй натурой. Даже когда противная сторона сказала бесповоротное «нет», ее нужно так заболтать, чтобы человек и думать забыл, будто он одержал верх в этом поединке. Вот как интересно проходило время ожидания в обществе госпожи Ганхауз!

Зато в обществе капитана Рюдигера ожидание превращалось в нелегкое испытание. Сначала Лернер перестал его бояться, потом начал терять терпение. Капитан беспрестанно гундосил про опасности, с безжалостным педантизмом перебирая их поистине немалый перечень, от которого впору было пасть духом. Что правда, то правда: военный человек — далеко не то, что коммерсант! Как ни странно, но у военных не хватает решимости и бесшабашной отваги. Куда, спрашивается, девались корсарские качества, какие должны же быть все-таки у такого, хоть и отставного, но как-никак бывшего флотского офицера? Оказывается, военные не любят риска, напротив, одержимы идеей безопасности!

— Безопаснее всего для военного корабля, — глумливо бросил Теодор Лернер, — вообще не покидать гавани.

— Отнюдь! — возразил Рюдигер. — Бывало, целый флот погибал, не выходя из дока!

— А вам точно известно, что в нашей экспедиции заинтересованы господа Ганцрат и К°? — принимался нудить — Рюдигер, доев яйцо всмятку. — А господа Бурхард и Кнёр действительно должны сегодня позвонить? Разве они не должны были позвонить еще вчера? Помнится, вы говорили, что с германским консулом в Тромсё уже улажены все вопросы? Я офицер и не могу рисковать своей репутацией! Ради дела государственной важности я всегда готов послужить, но требую, чтобы все шло, как полагается, в соответствии с установленной процедурой!

Менее опасны, но не менее несносны были его исторические реминисценции. При этом он не выказывал ни малейшего желания обсуждать причины собственной отставки. Рюдигер никогда не касался своего прошлого. Офицер в отставке, без денег, но, как ни странно, и без долгов. Раздвоенная, как у Тирпица, борода, похожая на хвост красного коршуна, ныне покоилась на груди, облаченной в темно-синий штатский костюм. На голове — лысина, как бы нарочно предназначенная для того, чтобы обозначить место, где надлежало быть капитанской фуражке. Когда Рюдигер ненадолго отвлекался от своих тревожных расспросов, предвещавших грядущие предательства, он начинал описывать старинные морские сражения. Таким образом, за чашкой кофе заново разыгрывались битвы при Трафальгаре и Абукире, разгром Армады и осада Копенгагена.

— Вы знаете, что общего между сражениями при Саламине и при Лепанто? — вопрошал Рюдигер, сначала основательно испортив Лернеру настроение вопросами, на которые никто не мог дать ответа. — Оба произошли в Греции. Оба были битвами между Востоком и Западом. В обоих случаях против Востока выступала коалиция. В обоих случаях Запад сражался под эгидой богини-девственницы Афины Паллады и Мадонны. В обеих битвах принимали участие величайшие писатели своего времени: Эсхил и Сервантес. Оба западных флотоводца были внебрачными детьми: Фемистокл и Дон Хуан Австрийский. Оба командующих после одержанной победы были смещены с должности. Оба хотели основать на Востоке империю. Оба были отравлены.

С каждой фразой капитан все больше распалялся. При каждом пункте перечня рука рубила воздух, с силой опускаясь на край мраморного столика, так что звенели чашки. Мокрая нижняя губа как-то непристойно выглядывала из шерстистых зарослей бороды. Лернер не знал ни одного из имен, врубаемых в столешницу. Чаша его терпения переполнилась до краев, а взгляд капитана настойчиво требовал ответа.

— Ну и что из того?

Спрошено было резко. Капитан ошеломленно молчал.

— Какие выводы следуют из того, что вы тут наговорили? Ну, хорошо! Положим, есть известные совпадения! Но что они означают? Разве из того, что вы там открыли, можно сделать сколько-нибудь внятные выводы? — Лернер вскипел, дав выход долго сдерживаемой неприязни.

Капитан растерянно молчал. Он так гордился своими открытиями, что был ослеплен их блеском, и потому оказался совершенно безоружен перед нападками Лернера.

— Не знаю, — тихо пролепетал он в ответ.

6. На подступах к водяной пустыне

Ночь перед выходом в море Теодор Лернер провел в Геестемюнде. Постель в гостинице «Ганзейский ког»[2] была сырая и холодная, словно уже на суше неодушевленные предметы сговорились послать ему последнее предостережение, прежде чем он отправится в многонедельное странствие, отдавшись во власть мертвенно-хладных и мокрых стихий. Но здоровое кровообращение быстро справилось с неудобствами гостиничного ложа, и, победив неприятные ощущения, он решительно выбросил из головы всякие там предзнаменования. Лернер лег спать очень усталый. Волнения последних дней наградили его бессонницей.

Но вот наконец-то настает час отплытия! Отправление в неизведанное ощущалось им как освобождение.

Теперь «заснеженные просторы ледяной пустыни», как выразился в своей статье Шёпс о снаряжаемой его газетой экспедиции, показались Лернеру студеным, но безопасным прибежищем, где он спрячется от обступивших его со всех сторон лиц с застывшим на них выражением нетерпеливого ожидания; к числу этих лиц принадлежала и госпожа Ганхауз, благодаря которой перед ним нежданно-негаданно открылись такие замечательные перспективы, внесшие, однако, в его жизнь столько опасностей и тревог. С главным редактором Шёпсом произошло чудесное превращение. В своем отношении к Лернеру этот импульсивный человек, наделенный холерическо-меланхолическим темпераментом, прошел всю гамму чувств от желчного презрения до трепетной почтительности. Из блаженного дурачка, от которого все шарахались как от зачумленного, Лернер превратился в надежду редакции.

Снедаемый внутренним жаром, усиливавшимся от трения обуревавших его идей, Шёпс скинул пиджак и, войдя в конференц-зал, как всегда, когда предстояло выступить с правительственным заявлением, расположился под портретом основателя газеты; тайный советник Ф. А. К. Пфаннкух проступал из тициановской тьмы в золоченой раме, с книжкой руках, словно пастор со сборником собственных проповедей. Шёпс начал с торжественного объявления, что наступает исторический момент. Со времени основания рейха значение прессы в Германии возросло в невиданном доселе масштабе. И сегодня печать играет в Германии такую же значительную роль, как в Англии и Франции — ведущих газетных державах, а в некоторых отношениях даже опережает этих признанных лидеров. Прессу совершенно справедливо называют четвертой властью в государстве, и тот факт, что в Конституции такое положение еще не зафиксировано, нисколько не умаляет ее реального статуса. В конце концов, положения Конституции появляются не в результате волевых решений, а органически складываются в ходе исторического развития, чтобы затем получить подтверждение в принятом документе.

— Прошу прощения, господа! — говорил Шёпс под портретом Пфаннкуха, и казалось, что устами выразительно жестикулирующего и увлеченно ораторствующего Шёпса глаголет темный портрет первооснователя, под которым расположился нынешний главный редактор, чья голова находилась на уровне коленей изображения. — Прошу прощения, что в день отплытия «Гельголанда» я позволяю себе углубиться в основополагающие вопросы и бросить взгляд в грядущее с отвагой, достойной маленькой команды во главе с нашим коллегой Теодором Лернером, приготовившимся покинуть пределы обитаемой земли. Почему они на это отважились? Из соображений гуманизма. Предпринимая свое опасное путешествие по воздуху, инженер Андрэ действовал во имя нашего общего будущего. Tua res agitur[3], как говорили древние римляне, чей опыт и поныне имеет для нас образцовое значение. Тот, кто, стремясь расширить рамки этого опыта, вступает на неосвоенную территорию, не должен быть оставлен нами без помощи, когда он потерпел поражение, ибо поражение это лишь временное. Твердыня невежества уже пошатнулась в своем основании, и присутствующие здесь господа из младшего поколения, к которому я, с вашего позволения, отнес бы также себя, еще успеют узреть ее падение. Второй аспект экспедиции господина Лернера имеет самое непосредственное отношение к прессе, ибо затрагивает свободу печати. Мы добились независимости от постороннего давления. Никогда еще печать не была так свободна, как ныне. Но с внутренней свободой дело обстоит иначе, вы и сами это знаете. Тут царят отношения зависимости, нехватка денег и каждодневная гонка. Вы знаете, что в последние месяцы мы были вынуждены беспомощно наблюдать, как сократилось число наших подписчиков более чем на триста человек, будучи не в силах изменить это положение. Пресса, якобы такая свободная, на деле — рабыня текущих событий. Как можно назвать свободным того, кто вынужден в бездействии ждать, пока не поступит откуда-то не зависящий от него сигнал, на который он сможет отреагировать? Периоды «маринованных огурцов» при всей забавности этого шутливого названия несут в себе большую скрытую угрозу. Я с удовольствием закусываю «маринованными огурцами» (эти слова Шёпса были вознаграждены аплодисментами слушателей), но по горькому опыту знаю, как страшна связанная с ними мертвая атмосфера застоя, бесперспективности, топтания на одном месте, от которого портится работающий на холостом ходу аппарат прессы.

А теперь о той новизне, которая входит в жизнь вместе с выходом в море маленького рыболовного судна «Гельголанд». Сейчас о ней можно говорить лишь как о новой тенденции, но вскоре это новшество изменит весь облик существующей действительности: освобождаясь от гнета событий и непредсказуемых случайностей, пресса сама начинает творить события, о которых она сообщает.

Читатель присутствует при поисках Андрэ, сидит с нами в одной лодке, самолично переживает мучительные переходы от надежды к отчаянию. Мы больше не должны сложа руки ждать, когда наконец, благодаря оттепели или внезапно налетевшему вихрю, для Андрэ откроется выход из ледяного плена, а можем давать сообщения о себе и о предпринятых нами поисках. Экспедиция «Гельголанда» будет для газетчиков, оставшихся в редакционных комнатах, чем-то вроде романа-фельетона. Мы можем сказать: да, мы ищем инженера Андрэ. Но мы знаем, что главная новость у нас уже есть!

В молодые годы Шёпс любил пародировать сентенциозный стиль позднего Гёте. От этого у него осталось выражение «и далее оным образом!», которым он, по обыкновению, завершил и сегодняшнюю конференцию. Господа присутствующие откликнулись вежливыми смешками.

Коли все это было так невероятно важно для «Берлинского городского вестника» и германской прессы в целом, то казалось непонятным, почему редактор Шёпс не приехал сам в Геестемюнде, чтобы присутствовать при том, как будет поднимать якорь «Гельголанд», эта воплощенная передовица на паровой тяге. Конечно, вероятность того, что он полезет обследовать трюмы и обнаружит там груду деревянных кольев, была практически равна нулю, но все же у Лернера заметно полегчало на душе оттого, что рядом не было вечно напоминающего об инженере Андрэ редактора. Нужно обладать непробиваемой самоуверенностью, чтобы с утра до ночи не то чтобы лгать людям в глаза, но все же тщательно скрывать от них свои истинные намерения.

— Предположим, инженер Андрэ встретится вам в море на плоту. Разве вы не возьмете его на борт? Если вы найдете его на Медвежьем острове обессиленного, укрывающегося от непогоды под жалкими остатками воздушного шара, разве вы его не накормите, не оденете и не дадите ему приют в своей каюте? — спрашивала госпожа Ганхауз. — Хватит все время пенять мне, что мы не хотим спасать инженера Андрэ! Конечно же мы хотим его спасти! При условии, что вы с ним! встретитесь. Если ему хватило ума спуститься на своем шаре где-нибудь на пути вашего следования, мы спасем его, да еще как лихо! Вы хоть представляете себе, какова площадь Арктики? Она не меньше Америки! А вы подумали, как далеко вы на своем «Гельголанде» можете углубиться в Арктику? Лучше, дружок, не забираться в нее слишком далеко! Это даже господин Шёпс в своей берлинской редакции должен понимать. Впрочем, в душе он и сам это знает.

Да уж! Видел бы Шёпс «Гельголанд» своими глазами! Суденышко было так мало, что Лернеру становилось страшно при одной мысли, как они проведут на этой скорлупке несколько недель в открытом море! Команде в четырнадцать человек предстояло денно и нощно находиться в этом деревянном ящике, сидя чуть не на головах друг у друга, при жуткой качке и под дождем, капли которого на лету превращаются в ледяные острия!

— Корабли, на которых Эрик Рыжий добрался до берегов Винланда, были значительно меньше, а главное, без отапливаемого салона! — насмешливо сказал капитан Рюдигер, наслаждаясь своим превосходством морского волка над сухопутными крысами.

Лернер нахлобучил на себя котелок по самые уши, иначе ветер унес бы его еще в рыболовной гавани Геестемюнде. Жесткий обруч из плотного войлока, сдавив виски, придавал Лернеру твердость духа. Отступать было поздно, слишком много глаз следило за экспедицией. Однако госпожа Ганхауз понимала, что нельзя с самых первых шагов подвергать слишком суровым испытаниям молодого человека, избранного ею в герои. Лернер и не подозревал, кто избавил его в эти дни от лицезрения Шёпса. Ему так никогда и не суждено было узнать, что одной из патронесс экспедиции на Медвежий остров была некая фрейлейн Пуппа Шмедеке. Шёпсу без объяснения причин было просто заявлено, чтобы он не смел ездить в Геестемюнде. Представить себе в подробностях, что его ждет, если он ослушается приказа, главному редактору было предоставлено самому.

Все последние дни перед отплытием происходил оживленный обмен телеграммами. Чиновник, который в Геестемюнде принимал и передавал дальше эти послания, неожиданно для себя очутился в центре настоящего урагана исторических событий. Госпожа Ганхауз убедила Лернера направить из сонного Геестемюнде обращение к рейхсканцлеру. По ее словам, надо было, не вдаваясь в подробности, подготовить широкую общественность, а также высокие, высшие и высочайшие инстанции к предстоящим событиям общеполитического характера, значение которых будет далеко выходить за рамки похвальной акции по спасению несчастного инженера Андрэ, который отчасти по собственной вине навлек на себя столь печальную участь. Поиск Андрэ ведется в незаселенных пространствах, которые, однако, вследствие постоянного присутствия там Германского морского рыболовного флота и благодаря установившейся традиции имеют самое непосредственное отношение к интересам Германского рейха. «Исследование европейских полярных вод», неотделимое от поисковой экспедиции, должно одновременно принести пользу коммерческим начинаниям немецких предпринимателей. Высаживаясь на берег, спасатели по мере возможности должны пожинать плоды своих трудов, конкретный результат которых будет зависеть от местных условий. Но какие плоды могли произрастать в непосредственной близости от вечных льдов? И все же госпожа Ганхауз настояла на этом выражении. Лернер нашел, что лаконичная форма депеши в сочетании с широковещательными заявлениями слишком огорошит превосходительного берлинского получателя. Как, скажите на милость, этот господин должен отвечать на такое приветствие? Он и не ответил, во всяком случае до отъезда никаких вестей от него не было получено. Как бы заботясь о том, чтобы канцлер действительно ознакомился с этим документом, госпожа Ганхауз тотчас же передала текст депеши «прессе», то есть четырем подоспевшим на место репортерам. В ряде случаев организаторами экспедиции были приняты меры, для того чтобы показать, что не все отдано на откуп «Берлинскому городскому вестнику».

Особая опасность начала исходить в эти дни от корветтен-капитана Рюдигера. Видно было, что печать молчания, наложенная на его уста, долго там не продержится. От взрывоопасного секрета, которого не следовало знать Шёпсу, Рюдигера так распирало, что Лернер мысленно видел, как тот сейчас взлетит, словно воздушный шар, и умчится вослед инженеру Андрэ, если раньше не лопнет от нетерпения. Старичок, бесовски помолодевший, озирался вокруг, многозначительно усмехаясь, стоило только при нем произнести слова «Андрэ», «Медвежий остров», «Шпицберген» или что-нибудь еще из того же ряда. Во время прощального банкета, на котором единственными дамами были госпожа Ганхауз и супруга геестемюндского бургомистра госпожа Фретвурст, капитан Рюдигер, как вовремя догадались те, кто уже знал его натуру, в своем торжественном обращении чуть было не нарушил все запреты. Но прежде чем он успел возгласить троекратное «ура» в честь Медвежьего острова, сидевшая по правую руку от него госпожа Ганхауз, поняв, что сейчас произойдет, сделала рукой широкий, торжественный жест и опрокинула стоявший перед капитаном графин красного вина. На столе расплылось кроваво-красное пятно. Такого громкого ликования на приеме со столичными гостями давно уже не слышала гостиница «Ганзейский ког».

Зарывшись в сырые простыни с мыслью когда-нибудь согреться, Лернер подрожал-подрожал и незаметно для себя заснул. И тут он во сне сподобился радости пожимания плодов, которые принесли ему прошедшие дни. Ему приснилось, как они с капитаном Рюдигером бредут по песчаной пустыне и пески стелятся волнами под напором сильного ветра, от которого платье облепляло тело. Госпожа Ганхауз, которая, как хорошо помнилось Лернеру во сне, вовсе не собиралась с ними ехать (ведь завтра она должна была отправиться в Гамбург к господам Бурхарду и Кнёру, чтобы обеспечить прочный фундамент на будущее), застряла на месте, по щиколотку увязнув в песке, и не могла сдвинуться ни на шаг, но тем не менее все время оставалась рядом. Лернеру было точно известно, что они стремятся к Северному полюсу, но шагать приходилось по бездорожью, а потом на горизонте показался заброшенный город, кучка дощатых домишек с незакрытыми, раскачивающимися на ветру оконными рамами. Неужели это уже Северный полюс? Рюдигер не отвечал, хотя кому, как не ему, было знать. Просто возмутительно! И тут вдалеке стали подниматься и бежать навстречу лежавшие в песчаных волнах люди — сплошной поток серых, измученных людей, которые еще издалека кричали: «Тут уже ничего нет, тут все ушли».

Когда наутро, в предрассветный час, «Гельголанд» отошел от причала и крупная фигура машущей платочком госпожи Ганхауз, видневшаяся на оконечности мола, начала на глазах уменьшаться, им навстречу попались два рыбачьих катера, до краев наполненные сваленными в кучу, отливающими серебром, трепещущими рыбьими телами, ярко блестевшими в белых солнечных лучах. Лернер проводил рыбаков завистливым взглядом. Эти уже возвращались с добычей.

7. Черно-бело-красные столбы

С палубы «Гельголанда» Медвежий остров виделся маленьким архипелагом. Что это было: выступающие далеко в море мысы или прибрежные островки? Перед капитаном Рюдигером была разложена недавно выпущенная карта. Шведская экспедиция уточнила подходы к Медвежьему острову. Если верить крошечным цифрам, которыми была испещрена изображенная на карте бухта, «Гельголанд» вполне мог стать там на якорь, но Рюдигер не решился на сложное маневрирование. Кто знает, вдруг шведы все-таки проглядели какой-нибудь риф!

«Так вот он, Медвежий остров!» — подумал Лернер, стоя на палубе в толстой меховой куртке, очень кстати «пришедшейся в этих широтах даже в июне, когда они прибыли к судьбоносному месту назначения. Как увлеченно они с госпожой Ганхауз добывали литературу в публичных читальнях для женщин и в университетской библиотеке, как страстно обсуждали, что следует делать по прибытии, чем надо в первую очередь заняться! К счастью, госпожа Ганхауз произвела на Рюдигера такое сильное впечатление, что до самого отплытия он целиком и полностью находился во власти ее обаяния. В этом скучнейшем представителе северо-германской породы, с гнусавым голосом, которого приходилось терпеть как камень на шее, такая увлеченность представлялась как своего рода душевное оледенение, временно парализовавшее в нем несгибаемый дух противоречия. К сожалению, госпожа Ганхауз не села на корабль, а сразу же после проводов двинулась из Геестемюнде в Гамбург укреплять тылы, завязывая ниточки нужных связей, как выразилась она в характерной для нее манере, в которой переплетались разнородные речения — мужественно воинственные, с одной стороны, и женственно мирные — с другой. В ее отсутствие Рюдигер заметно оттаял и в виду Медвежьего острова был уже почти прежним — не поддающимся никаким влияниям человеком, настолько закосневшим в своеобразном непреклонном энтузиазме, что стал совершенно неуправляем. Лернер уже знал: проникнуть в мысли капитана не было никакой возможности. Может быть, на этом месте некогда происходила какая-нибудь знаменитая битва, а может быть, капитан изучает особенности местности на случай предполагаемого будущего сражения — как знать!

Лернер с лихорадочным нетерпением ожидал встречи с Медвежьим островом, хотя, с другой стороны, ему делалось не по себе при мысли о собственной безмерно дерзкой затее. И вот он стоит у борта, опершись на поручни, и, знобко поеживаясь, ждет, когда душа откликнется на представшее взору зрелище. А как, собственно говоря, должен был выглядеть Медвежий остров? С какой стати ему быть иным, чем те острова, мимо которых они до сих пор проплывали? Деревьев, цветов, рек, домов — ничего подобного просто не бывает в этих широтах. В конечном счете отсутствие всего перечисленного и было причиной, по которой он отправился на Север. Ведь там, где есть дома, ничего не захватишь, приплыв на „Гельголанде“! Или он ожидал увидеть какой-то характерный силуэт, горную гряду необычных очертаний, какую-нибудь Магнитную гору, вроде той, о которую вдребезги разбился корабль Синдбада? В глубине души он, может быть, и воображал себе нечто подобное — медвежьи пещеры, утес, напоминающий голову медведя, подозрительно тихую бухточку, отверстие в скале, открывающее вход в подземелье, в котором с гулким шумом разбиваются бурлящие волны прибоя.

Вопреки ожиданиям остров оказался самым унылым из всех, какие им только встречались. Серый камень, и такой же серой показалась ему и цепляющаяся за камни растительность. Линии рельефа то повышались, то понижались, но нигде никакой тайны. Этот мирок представал на обозрение сразу и целиком. Из прилагаемой к шведской карте легенды следовало, будто бы тут наличествуют отдельные признаки цивилизации, что внушало известную тревогу относительно бесхозности этой земли. Упоминалась некая „Бургомистерская гавань“, была отмечена некая stuga[4], то бишь хижина, на вершине возвышенности указывалось расположение метеорологической станции, неподалеку от нее была отмечена какая-то могила. Следовательно, на Медвежьем острове уже кто-то умер и был похоронен. На этой скалистой хребтине, омываемой темной водой, должны были проступать признаки обитания человека, наподобие тех продолговатых отметин, которые наносят морские птицы, потершись клювом о камни. Даже в бинокль не удалось обнаружить никакой хижины. Метеорологическая станция, очевидно, представляла собой идеальную воображаемую точку, а могильный холм, вероятно, давным-давно сровнялся со своим мертвым окружением. Не безумием ли было отправляться сюда, как подсказывало ему первое ощущение, когда госпожа Ганхауз впервые заговорила об этом проекте? Что бы она сказала, увидев своими глазами это Ничто?

Ему невольно сделалось страшно, и со страху он ударился в философию. Невыразительность и бьющая в глаза бессмысленность были признаками небытия, какие бы тонны материи ни громоздились в этом ландшафте.

— Как хотите, а тут ничего не поделаешь, — сказал Рюдигер, железно выдерживавший расписание своих трапез: сейчас стрелка часов уже подошла к семи, хотя было еще светло, как днем.

Этот постоянный молочный свет, не менявшийся на протяжении дня, подрывал душевные силы Лернера, потому что без темноты ему не спалось. Что поделаешь, не был он скандинавом, который сходит с ума от радости, когда после долгой тьмы наконец наступает праздник света! Сев за стол в деревянной кабинке с круглыми иллюминаторами по бокам, где их уже ожидали штурман и господин Мёлльман (по морскому обычаю это помещение считалось кают-компанией), Лернер держался молчаливо, в то время как Рюдигер оживленно потирал руки. Разливать суп было его обязанностью, а тут как раз внесли дымящуюся кастрюлю.

— Для немецкого моряка овладение новой территорией в пользу отечества представляет собой незабываемое событие, — заявил Рюдигер, погружая ложку в перловую похлебку.

Овладение этой территорией казалось Лернеру, с тех пор как он увидел ледяную пустыню во всей красе, задачей совершенно невыполнимой. Разве можно завладеть тем, чего ты не покупал, не получил в наследство или в подарок? Разве можно чем-то овладеть, если нет двух участников, пускай вторым будет даже враг, с которым можно сразиться за это владение, чтобы отнять его силой? Говорят, эпилептик Цезарь упал в Египте наземь. Не растерявшись, он вцепился в землю руками и воскликнул: „Я держу тебя, Африка!“ Так учили на уроке латыни в школе. Неужели исторические анекдоты древних римлян и впрямь заключали в себе рецепты на все случаи жизни? Может быть, и Лернеру завтра во весь рост растянуться на берегу Медвежьего и, подобно Цезарю, вцепиться в эту землю?

Или поздно уже отступать? Может быть, все-таки лучше вернуться к поискам инженера Андрэ и хотя бы сделать вид, что ищешь? На Медвежьем острове этому Андрэ тоже была бы уготована печальная судьба. Не углем же он стал бы питаться! А вдруг тут и нет никакого угля? До сих пор Лернер никогда еще не испытывал всю силу сомнений, обрушившихся на человека. Рюдигер вещал как глава семейства, услаждающий слух домочадцев застольными монологами. Сотрапезникам был непривычен военный стиль поведения Рюдигера. На борту „Гельголанда“ экипаж не обязан вытягиваться перед ним по стойке „смирно“. Штурман вообще предпочитал помалкивать. Распоряжение об изменении курса он молча принял к сведению и только поднял брови. Пока ему исправно платили жалованье, он был согласен вести корабль, куда скажут. Взволнованный рассказ Рюдигера о том, как Христофор Колумб, ступив на берег острова Испаньола, велел судовому священнику отслужить мессу, установил на незнакомой земле крест и затем под крики попугаев, доносившиеся из тропического леса, объявил весь остров от края и до края, со всеми его вершинами и недрами, со всеми полезными ископаемыми, городами и весями, свободными жителями и невольниками, собственностью короля и королевы Испании, Мёлльман, как и штурман, выслушал с подчернутым равнодушием. К тому же на „Гельголанде“ не было корабельного священника. Вместо Колумбова креста за несколько дней до подхода к острову были приготовлены привезенные с собой столбы, их покрыли лаком, раскрасив в черно-бело-красные цвета. Один из членов экипажа, умевший писать вывески, изготовил красивую табличку с надписью, сделанной по распоряжению Лернера не готическим шрифтом, а общепринятым в остальном мире: „Частная собственность граждан Германского государства Теодора Лернера и Гуго Рюдигера. 13 июня 1898 г.“ На второй табличке было написано: „Желающие ознакомиться с документом о праве владения этой территорией, составляющей часть Германского государства, могут найти его под кучей камней на берегу. Соблюдение владельческих прав предоставляется на добросовестное усмотрение всякого законопослушного человека“.

Все это уже лежало наготове. Теодор Лернер понял, что теперь от его воли уже ничего не зависит. Право дальнейших действий предоставлялось насильственно выдворенному из военного сословия и переведенному в штатское состояние капитану. Госпожа Ганхауз оказалась права в своем инстинктивном решении, когда, к неудовольствию Лернера, заявила: „Вы двое будете очень хороши в одной упряжке“.

Но кто тогда правит этой упряжкой? Лернер улегся на свою койку. Развлекать общество за столом он предоставил Рюдигеру. К полуночи вдруг послышались голоса, звучавшие на повышенных тонах. Мёлльман что-то резко возражал, Рюдигер говорил, что он этого не потерпит. За иллюминатором по-прежнему белел дневной свет. Лернер задремал и пропустил самый красивый момент, когда солнце, опустившись к горизонту, на минутку нырнуло в воду. Это и была вся ночь. Затем солнце снова встало. Белые птицы, гигантской стаей седевшие на утесе, подняли спрятанные под крыло головы и зашевелились, по стае словно пробежала большая волна.

После короткого отдыха господа путешественники снова собрались в кают-компании за плотным завтраком из жареного бекона и кофе. Затем на воду были спущены шлюпки. Одна из них, с двумя гребцами, была нагружена до краев черно-бело-красными столбами. В другую сели Лернер, капитан Рюдигер, Мёлльман и двое матросов. Когда они пристали к берегу, птицы поднялись с утеса. Воздух наполнился трескучим кряканьем.

На берегу все предстало совсем не таким, каким виделось с моря. То, что с моря выглядело плоским и ровным, оказалось крутым уступом. Остров внезапно сделался большим и необозримым. Лернер ощутил себя объятым этой каменистой почвой, словно широким шершавым плащом. За холмом возле гавани обнаружилась и обозначенная на карте хижина. От нее не много осталось. Крыша провалилась, как будто ее вбил внутрь гигантский кулак. Разрушенная избушка казалась нереальной среди странного, поражающего своей пустотой ландшафта, по которому словно прошелся кто-то метлой.

Лернер медленно поднялся по склону. При взгляде с вершины обнаруживалось, что выдвинувшиеся в море маленькие островки образовали что-то вроде портовых молов, получалась естественная гавань с каменной пристанью. Если соединить два крайних острова, здесь смогут грузиться большие суда, сверху это было хорошо видно. Природа сама позаботилась о том, чтобы подготовить необходимые условия для коммерции.

Стоя на Медвежьем острове, можно было убедиться, что он вовсе не такой бесформенный, как это могло показаться с моря. За спиной Лернера вздымались ряды холмов. Поверхность острова быта как натянутая кожа, скрывавшая что-то внутри. При ходьбе под ногами поскрипывала галька, издавая компактный и вполне материальный звук. Паника, пережитая вчера вечером, сегодня отпустила Лернера. Медвежий остров ему уже принадлежал. Так-так! Шведы назвали эту бухту „Бургомистерской“. Очевидно, в скором времени, когда тут будет работать пятьсот человек, действительно понадобится бургомистр. Внизу, на берегу, уже забивали в землю первые столбы. Удары молотка, заглушенные расстоянием, долетали наверх игрушечным, суховато четким постукиванием. Нет, занимать весь остров не стоит. Это и впрямь, чего доброго, может вызвать политические осложнения. Но то, о чем говорил капитан Рюдигер — немецкая колония посреди Ледовитого океана, — было бы все-таки здорово!

Вечером в кают-компании они составили текст так называемого заявления о праве владения. „Южная граница располагается по южной оконечности береговой линии Южной гавани, продолжаясь вверх по склону на запад. От крайней западной точки южной границы, располагающейся соответственно компасу в направлении ост-вест, западная граница продолжается в глубь острова приблизительно на шестьсот пятьдесят метров на север. Северная граница проходит от этой конечной точки западной границы на восток до края прибрежной горы, обрывающейся в море отвесной стеной. Таким образом, очертания участка имеют вид параллелограмма, к которому с юго-востока примыкает кусок, по форме напоминающий треугольник. Участок в целом составляет по приблизительным подсчетам 50–60 га“.

Капитан не без затруднений вычислил географические координаты. По-прежнему было светло, но солнце скрылось. Небо затянулось густой облачностью. Копию совместного заявления за подписями Лернера и Рюдигера они, свернув в трубочку, засунули в бутылку из-под коньяка, выпитую в честь приобретения новой территории. Мёлльман помирился с ними и тоже выпил. Бутылку поместили на берегу, внутри каменной пирамидки. Над пирамидкой красовался черно-бело-красный столб с табличкой, на столбе сидела чайка. Куда ни глянь, повсюду стояли столбы и на каждом сидела белая птица. Главные участники события не совсем твердо держались на ногах. Капитану немного было нужно, чтобы опьянеть. Оба никак не могли оторваться от представшего их глазам зрелища. Сев в шлюпку, они плыли до самого „Гельголанда“ по сверкающим серебристым волнам, устремив взгляд на Медвежий остров.

8. Угроза со стороны староверов

Утро после взятия в собственность Медвежьего острова. Хотя можно ли говорить о каком-то утре, когда по-прежнему стоит все тот же белесый свет, что и в полночь, и лишь часы показывают проснувшемуся, но так и не выспавшемуся человеку, сколько времени прошло с тех пор, как он лег спать. Лернер второпях натянул поверх пижамы меховую куртку и, в тапочках выйдя на палубу, встал у поручней, чтобы посмотреть на Медвежий остров, темневший среди светло блестящей зеркальной глади. Население Медвежьего острова — стая белых птиц — расселось по всему берегу, заметно прибавив в численности по сравнению со вчерашним днем; тысячи голов были обращены в ту сторону, где стоял "Гельголанд"; неизвестно, на что были устремлены их взгляды, но, как показалось Лернеру, птицы замерли в ожидании, приготовясь приветствовать нового хозяина. Словно по звуку выстрела (хотя в воздухе слышался только равномерный шум воды и ветра), необозримая стая вдруг поднялась и, прежде чем разлететься в разные стороны, заколыхалась над островом, как надутый ветром парус. И тут, ничем не заслоненная, открылась взгляду Лернера шеренга черно-бело-красных столбов, уходящая в глубину острова и затем возвращающаяся назад уже новым маршрутом. Столбы — это уже нечто объективное. И их появление — заслуга Рюдигера и Лернера. На Медвежьем острове все уже было не так, как прежде. Все, что на нем шевелилось и росло, все, что дремало в его глубинах, дожидаясь момента, когда оно будет извлечено на свет, теперь существовало не просто так, а имело отношение к Теодору Лернеру и в известной мере также к корветтен-капитану Гуго Рюдигеру, хотя тому, как теперь подумалось Лернеру, эта собственность досталась незаслуженно.

Лернеру не терпелось поскорее вновь ступить ногой на свою новую землю. Оказывается, это совсем разные вещи — владеть семьюдесятью гектарами земли где-то в Германии, неподалеку от Франкфурта, в Веттерау, или самому отхватить такой же кусок на Медвежьем острове! Остров — это отдельное царство. Водяной гласис отчетливо отделяет это царство от других царств. Сегодня Медвежий остров казался совсем не таким унылым, как вчера. Лернер достаточно долго на нем постоял, полазил по скалам, он уже слышал звук камней под подошвами своих сапог, любовался видом с береговых круч. Теперь остров обрел неповторимое лицо с особенным выражением, отличавшим его от всего остального мира. Его холмы обрели массивность, откосы — крутизну, равнины — пологую выпуклость кастрюльной крышки. Легонько ударив наконечником трости по камню, можно было услышать многообещающе гулкий отзвук. А залежи угля, обнаруженные не только посланцами Морского рыболовного товарищества, но подтвержденные также выводами шведских картографов, а затем, как стало известно из печати, еще и норвежской экспедицией, то есть бескорыстным научным синклитом, добавляли к облику этого острова еще одну незримую (а для Лернера в этот момент как раз очень даже зримую) черту, которая так окрыляла фантазию, что перед внутренним взором рисовались самые смелые картины.

В конце концов, уголь — это не что иное, как спрессованная громадным давлением тысячелетняя древесина. Остров Медвежий не просто скала, стоящая на ничейной территории. У него была история, причем даже более внушительная, чем история какой-нибудь сомнительной династии; в далеком прошлом его сотрясали катастрофы, превосходившие по своему масштабу извержения вулканов, голодный мор и вооруженные мятежи. Когда-то здесь высился тропический лес, под дуновением теплого ветра качались гигантские пальмы. Здесь росли манговые деревья с широко раскинутыми кронами. Переплетение лиан связывало каждое из этих дивных древес со всеми другими в единое нерасторжимое целое. Нынешняя оголенность острова была актом безграничного мужества. То, что тяжелым катком проехалось по жарко дышащей, окутанной влажными парами лесной плоти, не смогло до конца раздавить всякую жизнь. Перейдя в высшую форму кристаллического существования, погрузившись в глубокие недра острова, лес, несмотря ни на что, сохранился, и над ним в изменившемся мире под хладным небом соткался плотный ковер новой поросли из ползучих мелколиственных растений. Нагнувшись пониже, можно было обнаружить, что у листиков есть даже краски. Жесткий, кожистый лиственный покров, казавшийся издали таким же серым, как камни острова, на самом деле состоял из угольно-черных, пурпурных, шафранно-желтых и сизых листочков. Кое-где проглядывали даже звездочки крохотных цветков, и в масштабе природы различие между новой растительностью и древним тропическим лесом носило лишь количественный характер. Прожорливая роскошь доисторического цветения и крохотные белые звездочки в равной мере украшали остров. Надо только уметь разглядеть! Если присмотреться к очертаниям гор, они оживали, начинали колыхаться и вибрировать. Вот сейчас, например, с одного края у Медвежьего вздыбилась серая каменная шкура, на ней выпятился какой-то бугор. Остров словно зевал и потягивался.

Что-то серое и впрямь выдвинулось на краю острова. Но остров не потягивался, как почудилось в первый миг Лернеру, — из-за него показался стальной корпус какого-то судна. Темное стальное судно с полощущимся на мачте двуглавым орлом отделилось от кулисы архипелага. На открытой корме стояла пушка, сверкавшая начищенными до блеска медными частями. На палубе царило деловитое оживление. Бегали туда-сюда матросы в белых робах. Окончательно отделившись от окружающих скалистых масс, судно величественно проплыло рядом с "Гельголандом". Под многоголосые выкрики и гулкий грохот цепи оно спустило якорь, который с громким всплеском погрузился в ледяную воду. Мужские голоса звучали на отдалении, словно птичий крик, сипло и пронзительно.

К Лернеру подошел Рюдигер, как следует одетый, с расчесанной бородой и капитанской фуражкой на лысине. Он посмотрел в бинокль и нахмурился.

— Крейсер "Светлана", — сказал он, — Из Мурманска. Что говорится, сабли наголо, ребята!

Не удостоив вниманием маленький рыболовный катер "Гельголанд", военный корабль спустил на воду шлюпку. Двенадцать человек, как подсчитал Рюдигер, собрались высадиться на берег, среди них были и офицеры. Матросы становились перед ними навытяжку, руки по швам.

— Подите побрейтесь, — сказал Рюдигер. — Пора отправляться на берег, настал решительный момент.

Когда надо произвести внушительное впечатление, например при отстаивании территориальных требований и тому подобных серьезных действиях, военные, похоже, обладают неоспоримым преимуществом, сказал себе Лернер. Начать хотя бы с платья! Лернер должен предстать перед русскими в коричневом спортивном костюме в клеточку, с брюками гольф, и хотя его двубортная меховая куртка немного напоминала своим покроем военное обмундирование, но вот котелок, с которым он не расстался даже в северной экспедиции, бесповоротно ставил на весь его облик печать цивильности. Одно слово — штафирка! Русские же были одеты в белые приталенные кители, начищенные до глянца сапоги и фуражки, которые светлым нимбом увенчивали подтянутые офицерские фигуры. В мгновение ока по приказу господ офицеров на острове воздвиглась палатка. Встреча с захватчиками будет проходить под кровлей противной стороны. На Рюдигера это не произвело особенного впечатления. Раздвоенная борода а-ля Тирпиц помогала ему сохранять твердость духа, а кроме того, капитану были знакомы механика военных переговоров с беготней ординарцев, символизирующей послушание и боевую готовность, и все таинства военной иерархии, придающие надлежащий вес выступлению главного предводителя, вдобавок Рюдигер по-прежнему чувствовал за собой силу военно-морского флота, из которого он не по своей воле вынужден был уйти в тот самый момент, когда вот-вот началось бы самое настоящее. Разве не было бы правильнее принять в отношении отставных офицеров закон, действующий в каноническом праве, согласно которому к отлученному священнослужителю, как сказано в этом уложении, "in articulo mortis"[5] возвращаются прежние полномочия? Так и Рюдигер перед лицом врага чувствовал себя прежде всего офицером, которого долг обязывает защищать интересы отечества от любой угрозы, даже находясь далеко от ее пределов.

Русский капитан встретил немецких гостей со всей возможной любезностью. За брезентовой стенкой, несколько защищавшей от пронизывающего ветра, были расставлены складные стулья. На столе стояла наготове и бутылка коньяка. По всему острову бродили русские солдаты, но капитан обратился к гостям со спокойной улыбкой. Звали его Борис Карлович Абака; он произнес это по-немецки с раскатистым "р", и это "р", хоть и очень раскатистое, было тоже немецкое, а не русское, потому что матушка капитана была родом из Дерпта.

— Корветтен-капитан Рюдигер, Теодор Лернер, — представились в ответ немцы.

— Рюдигер? — переспросил русский капитан. — А ведь моя матушка жила когда-то в пансионе у семейства Рюдигер в Штеттине.

— Они мои дед и бабка, — сказал капитан Рюдигер.

— За это надо выпить! — воскликнул капитан Абака и раскупорил коньяк.

Рюдигер был настроен на объявление войны и хотел ответить ледяным отказом, но Лернер опередил его, взявшись за рюмку. Ввиду сложившегося соотношения сил благоразумнее было начать с переговоров.

Капитан Рюдигер волей-неволей принужден был рассказать о своих деде и бабке. Русский капитан, плотный мужчина с воспаленными выпуклыми глазами и, несмотря на мороз, влажными от испарины волосами, внимал его рассказу с задушевным интересом. Даже известие о том, что старых Рюдигеров уже нет в живых, он выслушал так, словно для него это имело огромное значение. Вот и его матушка тоже давно уже покинула сей мир, сказал он через некоторое время, глядя в пространство. В первую секунду Лернер испугался, как бы капитан Абака не впал в ярость по поводу кончины своей матушки.

Но русский капитан только махнул тяжелой короткопалой рукой в сторону холма и громко вздохнул: трудно представить, какие только напасти не приходится переживать людям! Двести лет назад сюда пришел русский корабль из Мурманска. Медвежий остров был заселен русскими.

— Это исключено, — заметил капитан Рюдигер. — Медвежий остров испокон веков был бесхозной землей.

Абака посмотрел на капитана. В грубых его чертах проглянуло озорство.

— Где же ваш корвет, господин капитан? — спросил он, окинув Рюдигера насмешливым взглядом.

Рюдигер с достоинством ответил, что выступает в настоящий момент не в качестве немецкого офицера и его звание не имеет к данному случаю никакого касательства. Вчера он совместно с Лернером взял во владение семьдесят гектаров островной территории и оградил эту собственность, принадлежащую гражданам Германского государства, столбами с цветами государственного флага Германии.

— Один из них, господин капитан Абака, находится у вас перед глазами.

— Да, я вижу этот столб, — задумчиво кивнул Абака. — И что же делать с этими столбами, когда я подниму здесь российский флаг? Пустить на дрова?

В последнем вопросе прозвучала настоящая лирическая грусть. Затем Абака, как бы отбросив личные сантименты, очень складно начал излагать свое понимание юридической стороны дела.

— Видите ли, уважаемые господин капитан и вы, ваше высокоблагородие (последнее относилось к Лернеру), всюду, где похоронен русский человек, — российская земля. Это старинный закон. Предвидя ваши возражения, сразу замечу, что он не относится к Дрездену или Парижу, но испокон веков действовал в сфере нашего непосредственного влияния.

— Здесь нет никаких могил, — дерзко вставил Лернер, хорошо зная, что это не так.

А Рюдигер добавил:

— Кроме того, мы решительно не согласны с таким подходом.

— Как это — нет могил, если в тысяча шестьсот восемьдесят седьмом году сюда пришел целый корабль со староверами? — терпеливо спросил капитан Абака. — Из бухты Староверов — сюда. Корабль мучеников. Ведь вы знаете, кто такие староверы? Эти люди отказались принять реформу богослужения, желая по-прежнему креститься двумя перстами, как их отцы, — для пущей наглядности Абака даже сложил вместе два пальца, — а не тремя, как предписывали своей пастве все православные епископы. За это они пожертвовали всем: покинули свои деревни, дома и храмы, не допускали к себе ни одного священника нового обряда, терпели кары, шли в ссылку — все ради того, чтобы креститься не тремя, а двумя перстами! В церкви обходятся без священников, молятся и ждут, когда из-за иконостаса выйдет к ним ангел и будет молиться по старому обряду, кладя крест двумя перстами. Такое вот растреклятое благочестивое упрямство!

— Но ведь не на Медвежьем же острове! — воскликнул Лернер.

— Именно что тут! Как раз на Медвежьем тоже! Там наверху осталась могила.

Могила! Да притом еще и безымянная! Куча камней, как та, под которой заложена бутылка из-под коньяка с документом.

— Староверческая могила, — мрачно кивнул капитан Абака. — Какие люди! Россия их карала и попирала ногами, а они, замученные, даже своими мертвыми телами превращают чужую землю в российскую! Такое возможно только у нас.

— И как же вы установите, что эти кости под камнями, если они вообще там лежат, говорят по-русски? — ядовито спросил капитан Рюдигер.

— Эх, братец! — сказал капитан Абака. — Наши матери друг друга любили!

Наступило молчание. При упоминании о любви противники утихли, хотя ситуация от этого отнюдь не прояснилась. Капитан Абака стойко выдерживал бросаемые на него воинственные взгляды. Между тем Лернер заметил, что двое матросов затеяли какую-то возню возле столба с надписью "Германская частная собственность". Они обхватили его руками, присели на корточки и, поднапрягшись, приготовились соединенным мускульным усилием вырвать столб из земли.

— Стоп! — закричал Лернер. — Руки прочь!

Солдаты не поняли слов, но выпрямились и непонимающе уставились на него. Капитан Рюдигер вскочил с пылающим взором. На "Гельголанде" у него, дескать, двадцать человек команды. Их было только двенадцать, но эта ложь не была сознательной, слово "двадцать" было как-то связано с ритмом этой фразы. И капитану Абаке придется сперва вывести из строя всю команду немецких граждан вплоть до последнего матроса, способного держать в руках оружие, прежде чем он сможет дотронуться до этих столбов! Молчание, последовавшее за этим высказыванием, не имело уже отношения к материнско-сестринской любви, оно напоминало затишье перед началом войны. Капитан Абака поднял было рюмку с коньяком, но под давлением грозовой атмосферы так и не поднес ее к губам. Штеттин и семейство Рюдигер отодвинулись в бесславную область штатской жизни. Капитан только поглядел на "Гельголанд", который в мертвенном, словно из кошмарного сна, свете казался особенно убогой посудиной. Он отставил рюмку и закрыл лицо ладонями. Когда Абака опустил руки, лицо его было красным.

— Я запрошу новых инструкций. До тех пор, — он поднялся со стула, — прошу меня извинить, господа!

Рюдигер и Лернер шепотом посовещались. Они решили, что Лернер вернется на "Гельголанд" и оттуда отправит в Тромсё радиограмму германскому консулу, а Рюдигер останется сторожить кучу камней, под которой зарыта бутылка из-под коньяка.

9. В обстановке международной напряженности

Рюдигер весь, можно сказать, полыхал пламенным воодушевлением, когда капитан Абака оставил их в одиночестве, удалившись с тем самым знаменитым коротким поклоном, который входит в кодекс вежливости дуэльного секунданта.

— Сегодня, кажется, настал величайший день моей жизни, — сказал Рюдигер, когда Лернер садился в шлюпку. — Мы как раз подоспели, что говорится, в последнюю минуту. Германия может получить новую провинцию, но на каком же буквально волоске это висит! — Голос его дрожал.

Лернеру очень не хотелось покидать его в одиночестве, и, возвращаясь в шлюпке на "Гельголанд", он то и дело оборачивался назад. Сидя на куче камней, под которой покоилась коньячная бутылка, капитан застыл гордым истуканом. Он восседал, как на троне. Кто там, древние словенцы, что ли, торжественно усаживали своего новоизбранного вождя на камень под открытым небом? А еще вроде бы в троне короля Англии под сиденьем хранится такой священный камень племени? Во всяком случае, вид капитана Рюдигера не оставлял ни малейшего сомнения в значительности настоящего момента. Он готов был оросить своей кровью каменистую почву Медвежьего острова, дабы пропитать ее своим духом и крестить во имя свое.

Вечером Лернер решил отозвать капитана на борт. Германский консул радировал из Тромсё, что тревожный сигнал Лернера передан в Министерство иностранных дел в Берлине. Оставалось только набраться терпения и ждать.

Весть о таком происшествии должна была достичь самого тесного круга главных правителей рейха. Послание было написано на утлом старом рыболовном катере, в названии которого — "Гельголанд" — был, однако же, заложен программный смысл. От этих строк, не присыпанных канцелярским песком, веяло вольным дыханием морского ветра и криками морских птиц. И вот теперь, вложенное в зеленую папку с изображением золотых корон, это послание попадет в святая святых власти, туда, где царит тишина. Тихие, умудренные голоса со всех сторон взвесят это событие, глаза, вооруженные для остроты зрения золотыми пенсне, пробегутся по изящным пассажам Лернера.

В тоне мужественной простоты, без истерических ноток, Лернер сообщил о своей угрозе защищать остров Медвежий до последней капли крови экипажа как о чем-то само собой разумеющемся, ибо речь шла об "ultima ratio regis"[6], коего права ему здесь выпало отстаивать. Перечитав еще раз эти слова, он почувствовал, как в душе шевельнулась тревога. Такой вариант, при котором пришлось бы с оружием в руках отстаивать Медвежий остров, с матросами заранее не обговаривался. На борту имелось несколько охотничьих ружей, но этого арсенала даже в решительных руках было бы явно недостаточно, чтобы причинить сколько-нибудь заметное беспокойство крейсеру "Светлана". Среди узкого круга членов экипажа, которых Лернер мысленно именовал "господами", можно было заранее точно определить тех, на кого придется рассчитывать в случае вооруженного столкновения: Мёлльмана определенно нельзя было брать в расчет, а штурман и без того всегда только и делал, что ссылался на перечисленные в договоре обязанности. Самым заветным желанием Лернера отныне стало, чтобы Берлин нашел такое решение, при котором удалось бы избежать крайних мер. В конце концов, на дворе начало двадцатого века! В наше время конфликты между цивилизованными людьми не решаются с топором в руках, как бы эффектно ни выглядел такой жест, как сидение капитана Рюдигера на куче камней.

Прервав переговоры со своим немецким товарищем по офицерскому званию, капитан Абака вскоре вышел из шатра и покинул остров, отправясь на свой корабль, однако, отбывая, наказал своему ординарцу, знавшему немецкий язык, спросить капитана Рюдигера, не желает ли тот чем-нибудь подкрепиться. Вновь был предложен коньяк, зашла речь и о чае. Старое штеттинское знакомство матерей обязывало капитана "Светланы" к этому жесту не меньше, чем офицерская лояльность. Капитан Рюдигер холодно ответил, что ему нет нужды подкрепляться, хотя в это время он уже не просто продрог, а весь замерз до костей. Когда Лернер прислал за ним матросов, Рюдигер едва мог встать. Несмотря на толстую шубу и широкий шарф, он почти окоченел, между тем как морские птицы с тонким оперением на брюшке то и дело ныряли в ледяную воду, притом с видимым удовольствием.

Рюдигер теперь согласился сесть в шлюпку, поскольку последний русский уже час назад покинул остров. В призрачном свете белого солнца капитан отчалил, оставив позади кучу камней. Глядя из лодки, казалось, что остров Медвежий лежит как раз посредине между огромным крейсером и маленьким рыбацким суденышком.

"Столь мал клочок земли, что тел их не вместит", — с мрачным пафосом процитировал Рюдигер. За ужином он выступил перед собравшимися господами с речью. Ему, дескать, с самого начала не понравилась затея с островом Медвежьим. Германия была вправе ожидать от этой экспедиции другого: отыскания инженера Андрэ. Именно это было обещано канцлеру, а затем через печатный орган "Берлинский городской вестник" и всему немецкому народу в лице подписчиков означенной газеты.

Лернер хлопнул рукой по столу. Нет, тут никакого терпения не хватит! Капитан военно-морского флота, а не понимает, "Гельголанду" нечего делать в Ледовитом океане!

Рюдигер, словно пророк, возвел очи к деревянному потолку. Высоко вскинув голову, он выпятил перед собой двузубую бороду.

— Прошу не перебивать! — воззвал он умоляющим голосом. Дескать, он только что собрался объяснить, почему сейчас совершенно примирился с целью плавания. — Частные интересы — хорошая вещь, но национальный интерес выше частного. И эта аксиома имеет принципиальное значение.

С самого начала, так продолжал развивать свою мысль Рюдигер, он хотел взять во владение Медвежий остров исключительно для государства. И вот велением неба это свершилось!

— Крейсер "Светлана" вышел в море, чтобы завоевать остров, и теперь, в виду русских пушек, Германскому рейху ничего не остается, как только защищать свое право, основанное на преимущественной давности, поскольку немцы на двадцать четыре часа опередили русских.

— Мы всего лишь инструмент, орудие в руках великой тяжбы между двумя великими державами! — восклицал он. — Рискнет ли Россия начать войну, нарушив права Германии?

Далее Рюдигер выразил надежду, что этот вопрос останется чисто риторическим. Ведь подобно тому, как узы дружбы связывали матерей капитана Рюдигера и капитана Абаки, такие же нерушимые узы скрепляют дружбу русского царя и германского кайзера, однако подобно тому, как капитан Рюдигер во имя родственной памяти не поступился перед капитаном Абакой германскими интересами, то же самое сделает и кайзер в отношении русского царя.

— За кровные и дружеские узы на всех уровнях! — воскликнул Рюдигер, протягивая к бутылке опустевший бокал.

— Хотел бы я, чтобы тут как-нибудь обошлось без нас! — сказал Мёлльман, но его скепсис в свете капитанской восторженности прозвучал так вяло, что не произвел никакого впечатления.

Утром Лернера разбудили сапоги, твердо ступавшие по палубе. Капитан чеканным шагом ходил взад и вперед, чтобы согреться от стужи, и с предприимчивым видом потирал руки.

— Обыкновенный рабочий день! — крикнул он, торжествующим взором впившись в глаза Лернеру.

Рюдигер так торопился поскорее попасть на остров, что Лернеру и Мёлльману пришлось позавтракать стоя. "Светлана" с обманчиво миролюбивым видом стояла на якоре. На ней можно было заметить движение, матросы отскребали ржавчину, драили палубу, но никаких признаков необычного оживления заметно не было.

— Сегодня мы высадимся первыми, — сказал капитан.

Подплыв к острову, он два шага должен был пройти по воде. Птицы, дружно повернувшие головы в одну сторону, выждали, пока он не вышел из лодки, и тогда сплошной тучей взвились в воздух. На несколько минут все вокруг наполнилось оглушительным гоготаньем и трепыханием.

— Ну и как? — воскликнул Рюдигер и потоптался, пружиня коленями, словно хотел покрепче утвердиться на этой почве, а по возможности даже раскачать ее своим притопыванием. — Вот так чувствуешь себя, стоя на немецкой земле!

Рюдигер говорил очень громко, почти кричал, хотя Лернер стоял совсем рядом. Он хотел показать, что ведет себя на Медвежьем острове по-хозяйски и никто ему тут не указ.

— Мы здесь у себя дома!

Он схватился за ближайший воткнутый в землю черно-бело-красный столб, проверяя его крепость. Русские и не пытались его расшатать. Так и есть! После решительного выступления господ немцев в капитанском шатре, они не посмели трогать столбы. С некоторой натугой Рюдигер присел на корточки и, вынув из кучи несколько камней, убедился, что бутылка по-прежнему на месте, в целости и сохранности. Капитан Абака был благородным человеком. Он не прибегал к нечестным приемчикам, для того чтобы к началу переговоров между министрами заручиться мелкими выгодами.

— Я уважаю такого противника, как капитан Абака, — произнес капитан Рюдигер столь громогласно, словно хотел, чтобы его голос долетел до капитанской каюты на "Светлане".

Итак, ничто не препятствовало началу работы. Лернер и Мёлльман вдвоем растянули рулетку. Предстояло выбрать и отмерить лучший участок для строительства дома, в котором сможет перезимовать экспедиционный корпус. Там, где стояла хижина, место было слишком открытое и с крутым спуском. Для здания большего размера здесь пришлось бы выкладывать глубокий фундамент, чтобы выровнять грунт. Пример капитана был заразителен, и Лернер тоже стал вести себя демонстративно. Он ходил по скрипучей каменистой почве быстрым, широким театральным шагом, словно вот-вот запоет вагнеровскую песню моряков. Все широко размахивали руками, показывая что-то на местности, громко переговаривались между собой против ветра, сравнительно легкие порывы которого существенно относили голос в сторону. Казалось, они устраивали представление для тех, кто должен был наблюдать за ними в бинокль с мостика "Светланы".

Около одиннадцати часов от "Светланы" отчалила шлюпка, в которой снова сидело двенадцать человек. Когда она подошла ближе к берегу, Лернер и Рюдигер разглядели, что многие привезли с собой ружья. Приплыл и капитан. Немецкие землезахватчики оторопели: вот тебе на! У Лернера выпала из руки лента рулетки.

— Я протестую! — негромко подал голос Рюдигер. Он готовился к своему главному выходу.

Но русские не обращали на немцев никакого внимания. Капитан Абака издали приложил руку к фуражке. Рюдигер и Лернер сдержанно ответили на приветствие. Русские прошествовали мимо на значительном расстоянии. Они отправились вверх по склону холма.

— Могила старовера! — всполошился Рюдигер.

Однако русские миновали ее справа и, подойдя к подножию главной горы острова, поднялись на холм и неожиданно скрылись из виду. Затем раздался треск ружейных выстрелов.

— Неслыханно! — прошипел капитан Рюдигер.

Господа русские развлекались охотой!

— Мы не поддадимся на провокацию, — заговорил Лернер. Он вдруг почувствовал, что надо присмотреть за Рюдигером.

В поведении Рюдигера все больше проступали признаки экзальтации, которые Лернер уже научился различать. Движения капитана сделались энергичнее, лицо приняло упрямое выражение. Рюдигер, как истолковал его поведение Лернер, не сразу сообразил, в каком спектакле ему предстояло участвовать, и потому примеривался к разным ролям. Но со вчерашнего дня корветтен-капитан уже точно знал, как называется пьеса и какую роль ему досталось играть — это была роль главного героя.

Спустя несколько часов они увидели, что русские возвращаются. Четверо матросов несли на плечах длинный шест. При ближайшем рассмотрении оказалось, что это весло. Весло было продето сквозь связанные попарно передние и задние лапы убитого медведя. Зверь был такой огромный, что туловище волочилось по земле. На груди у медведя в бело-желтой мохнатой шкуре чернело кровавое пятно.

— Медведица, — сказал капитан Рюдигер. Откуда он это узнал?

Капитан Абака шел позади своей добычи. Увидев немцев, он остановился, вытянулся в струнку и отдал честь, словно на параде перед адмиралом. Капитан Рюдигер смерил его горящим взглядом и отвернулся.

10. Радиограммы из Берлина и Санкт-Петербурга

Утром двадцать пятого июля капитан Рюдигер с наигранной беспечностью объявил за завтраком, что сегодня идет на охоту. Кто хочет составить компанию?

— Осторожно! — сказал Лернер. — Какая будет их реакция, когда от "Гельголанда" отчалит шлюпка с группой вооруженных людей?

Ему сразу вспомнилось, как его напугал вид торчащих вверх ружейных стволов на русской шлюпке.

— Разве на острове Медвежий не хватит места для двух охотничьих компаний? — задиристо спросил Рюдигер.

На свой риторический вопрос он получил нежелательный для себя ответ: для двух охотничьих компаний Медвежий остров слишком мал. Тут возможны конфликты. Но вояке с раздвоенной бородой как раз конфликтов-то и хотелось! Рюдигер не был охотником. Добыча ему вообще была дорога только как символ. Лернер понял, что добыча, которая нужна была Рюдигеру, никогда не выражалась в тоннах угля и медвежьих шкурах, она заключалась в чем-то невидимом — в восстановлении его поруганной чести. Камень, который отвергли строители, должен был соделаться главою угла [7].

Подобно опальному рыцарю, покинувшему двор Карла Великого, он хотел вернуться и коленопреклоненно вручить монарху Медвежий остров, словно шоколадный торт с узорной сахарной глазурью. Вчерашний день был для него потерянным днем, так как не принес контакта с противником. Утвердить за собой право охоты означало для него на деле доказать, кто тут хозяин. Человек, подстреливший на Медвежьем острове хотя бы одну чайку, мог быть либо браконьером, либо хозяином охотничьих угодий. Убивая белую медведицу, капитан Абака, возможно, и не браконьерствовал, однако, добыв зверя в условиях перемирия, он совершил это на территории, которая отнюдь не находилась вне сферы действия правовых норм, а следовательно, позволил себе дерзкий поступок, заслуживающий сурового наказания. Вот такие умозаключения выстраивались в четком и хорошо обозримом порядке за скульптурно гладким, хотя и низковатым челом капитана Рюдигера. Зубы Рюдигера негромко поскрипывали. Глаза весело сверкали боевым задором. Он не просто завтракал, а подкреплялся перед воинским походом. Лернер знал, что пример Рюдигера действует заразительно. Вчера он сам на время подпал под его влияние. Театральный поклон Абаки разрушил чары, оставив Лернера в смущении.

"Как мне удержать этого молодчика на стуле?" — подумал Лернер.

Сопротивление означало бунт. На борту "Гельголанда" Рюдигер король, которому все обязаны подчиняться.

Во время тревожных размышлений Лернера в кают-компанию вошел радист с радиограммой из императорского германского консульства в Тромсё. Депеша была адресована Лернеру, но Рюдигер, размечтавшийся о грядущих подвигах, так распалился, что уже не обращал внимания на такие пустяки. Он сам взял телеграмму и прочитал ее вслух, начав громогласно, но постепенно все больше сбавляя тон:

— "Господину Теодору Лернеру, о. Медвежий. От рейхсканцлера я получил сегодня следующую телеграмму: Прошу при первой возможности передать господину Теодору Лернеру на о. Медвежий нижеприведенное сообщение: письменный ответ на телеграмму от двадцать третьего сего месяца. На настоящий момент сообщаю, чтобы в случае применения с вашей стороны насильственных действий вы не рассчитывали на поддержку из центра. Рейхсканцлер. По поручению: Рихтгофен. Сим сообщаю вышеизложенное поручение. В. Гольмкар, германский консул е. и. в." Что это значит? — спросил пораженный Рюдигер, опуская листок, — Интересно, как они там, в Берлине, представляют себе положение здесь, на линии фронта? Вооруженные до зубов русские части, не спрашивая разрешения, охотятся на немецкой территории. Интересно, что бы сказал рейхсканцлер, если бы это случилось на Мемеле[8] или в Восточной Пруссии? А все этот Рихтгофен! — сквозь зубы пробормотал Рюдигер. Он, дескать, знает, что за птица Рихтгофен, которого на кривой не объедешь. Он железной хваткой держит в своих руках контроль над доступом к верховной власти. Вот если бы Рихтгофен был сейчас на Медвежьем острове, если бы это была его затея, тогда бы сюда из Киля уже отправился на подмогу весь военный флот! Где ж это видано, чтобы хоть какой-то клочок земли был занят без кровопролития!

— Мне кажется, что в этом ответе нет ничего огорчительного, — заметил Лернер. — В радиограмме ничего не сказано о том, какие шаги намерен предпринять рейхсканцлер в отношении острова Медвежьего. Подробное содержание принятого в Берлине решения будет сообщено позже. А до тех пор кацлер хочет…

— Не канцлер! — возопил Рюдигер. — Не канцлер, а Рихтгофен!

— …канцлер хочет защитить маленькую немецкую экспедицию. А это уже кое-что! Экспедиция "Гельголанда" создала реальность, которую никто не может отрицать. Вон на берегу сверкают под солнцем черно-бело-красные столбы. Против столбов даже Абака ничего не может возразить, и после своей первой, предотвращенной нами попытки он больше их не трогал.

Вернулся радист: русские высадились на острове и опять поставили палатку.

— Черт знает что делается! — громко возмутился Рюдигер. Он начал подозревать, что затеяна какая-то грязная дипломатическая игра, чтобы за спиной у честных людей заключить сделку. — Я никогда не стремился лезть ни в какую политику! — объявил он. Политика его не интересует. Политики редко вспоминают о насущных интересах народа, пока не требуется их в чем-то ущемить. Недаром я, дескать, не захотел пойти в политику! Уже сидя в шлюпке, он долго продолжал распространяться на эту тему.

Остров становился все ближе и ближе. При появлении русских стая морских птиц перелетела подальше и белоснежным покровом опустилась на возвышенности. В бинокль можно было различить массивную фигуру, развалившуюся на складном кресле.

— Русский губернатор Медвежьего острова! — прошипел Рюдигер.

Абака был так же предупредителен, как все предшествующие дни. Рядом с его креслом стояли другие, свободные. Наготове был уже и поблескивающий приветным огоньком символ гостеприимства — наполненный золотистой коньячной влагой хрустальный графин.

— Добро пожаловать, братец! Добро пожаловать, ваше высокоблагородие! — воскликнул хозяин, приветствуя приближающихся гостей. Все, мол, теперь выяснилось, все в порядке!

"Можно ли в сложившейся ситуации садиться в стане врага?" — еще спрашивал себя Рюдигер, в то время как Лернер давно уже сидел, с любопытством поглядывая на Абаку. Любопытство было главной чертой характера Лернера. Капитан Абака явно знал что-то, чего они еще не знали. Рюдигер все медлил. Что ни говори, сидячее положение не располагает к трагическому пафосу. Позволив себе сесть, ты одним лишь перемещением центра тяжести на миролюбивое седалище сразу разряжаешь напряжение, которое в противном случае наполняло бы воздух грозой. Тяжелый, любвеобильный взгляд Абаки в конце концов усадил его в складное кресло.

Абака принялся воздавать хвалу той расторопности, с которой в верхах сумели достигнуть соглашения. В отношениях между Берлином и Санкт-Петербургом царит, дескать, такая гармония, которая сравнима лишь с игрой большого оркестра. Едва прозвучит диссонанс, как дирижер, уловив его чутким слухом, тотчас же дает указание виолончелисту или кларнетисту, и вот уже вновь восстановлено стройное благозвучие. Дирижерами выступают дипломаты. Они не допускают, чтобы в дружескую симфонию двух наций закрадывались диссонансы. Таким диссонансом неожиданно стал безобидный остров Медвежий, на котором, за исключением бедняги-старовера, населения нет ни души.

— Да и душа старовера уже не здесь, она улетела далеко. Теперь-то он знает, как на небесах кладут крестное знамение — двумя или тремя перстами!

Капитан Абака прикрыл глаза веками, невнятно буркнул два-три слова и получил из рук ординарца плоский портфель. Буркнув еще раз, он получил из рук проворного молодого человека как по волшебству появившиеся вдруг очки, такие тоненькие и хрупкие, что, напяленные на крупнокалиберное лицо капитана, они, казалось, вот-вот треснут пополам.

— Попрошу вас, господа, проявить немного терпения, — обратился он к присутствующим, снова став любезным. — Я не стану переводить вам все подряд, а только самое основное. В ответ на мою радиограмму Министерство иностранных дел его императорского величества в Петербурге связалось с рейхсканцелярией в Берлине. Рейхсканцлер поставил в известность русское министерство, что Германия не имеет никаких интересов на острове Медвежьем и не преследует в связи с ним никаких целей. Германия и Россия подтверждают достигнутую международную договоренность о том, что заполярные земли будут оставаться нейтральной территорией. Согласно воле, выраженной Германией и Россией, остров Медвежий остается ничьим. — Остзейское раскатистое "р" так и рокотало, в голосе прибавилось металла. Внезапно на капитана Абаку накатило гневное воодушевление. Выпученные глаза еще больше округлились и полезли из орбит. Угрожающим тоном он зачитывал, попутно переводя, куски документа. Начав тихим голосом, он, дойдя до заключительного требования, гаркнул так громко, что Лернер и Рюдигер вздрогнули. — Если же эти международные соглашения будут нарушены одной из сторон, то Россия заявляет… — произнес Абака, и тут его устами заговорил резкий и раздраженный голос России: — Я заберу его себе! В наступившем после этих слов завороженном молчании Абака, снова приняв шутливый тон, продолжил: — Я восхищаюсь немцами. Как же они доверяют своим институтам! Засунуть бумагу, на которой записано обоснование их якобы законных притязаний, в бутылку из-под коньяка и думать, что таким образом создан правовой факт! Это безумие, но безумие плодотворное! Ну вот мы и обменялись мнениями. Договорились. Не поохотиться ли нам вместе несколько деньков? Охота здесь фантастическая. Тюлени, моржи, северные олени, белые медведи — звери так и лезут сами под выстрел! Давай, брат капитан, подстрели для жены хорошую шубку!

Упоминание о супруге-капитанше, казалось, вывело наконец отставного корветтен-капитана из столбняка. Госпожа Рюдигер питала к своему мужу отвращение. Еще до отставки она ушла от него и стала жить отдельно, но, пока он состоял на службе, не требовала развода. Единственные приветы, посылаемые капитаном Рюдигером время от времени своей капитанше, были злобные письма, которые отнюдь не оставались без ответа. Предложение подарить этой женщине собственноручно добытую шубу прозвучало для него как чистейшее издевательство. Нет уж, никакой общей охоты!

Капитан Абака выразил сожаление. Но Лернер не растерялся и вышел из положения, сославшись на то обстоятельство, что еще не имеет на руках послания рейхсканцлера. У него складывается такое впечатление, что послание может отличаться некоторыми нюансами от того, что было только что прочитано. Абака пожал плечами. Разумеется, есть отличия. Дипломаты не были бы дипломатами, если бы, воздвигнув глухую стену, не оставили в ней скрытой лазейки. Однако охота зовет!

Рюдигер и Лернер молчали всю дорогу в лодке, молча взошли на палубу. Не приказать ли поднять якорь? В кают-компании Мёлльман со штурманом играли в покер. Матросы скучали. Может, лучше было отпустить на охоту хотя бы других членов экипажа? Рюдигер словно окаменели и не отзывался ни на какие предложения Лернера. Лернер ворочал в голове тревожные мысли, но они вращались по кругу. Если бы здесь была госпожа Ганхауз! Даже не зная, что делать, она никогда не позволяла себе впадать в отчаяние. "Всегда есть ка-кой-то выход" — было ее девизом. То, что порой выход может быть неприятным, ее, казалось, не волновало.

Они еще стояли у поручней, как вдруг подошел радист с листком в руке. Подумать только! Это уже пришел ответ Рихтгофена из Берлина. Было очевидно, что инциденту на Медвежьем острове там придавали большое значение.

— Нет, позвольте уж я вам прочту! — сказал Лернер, отстраняя руку Рюдигера, уже протянутую за листком. Он опасался, что Рюдигер в ярости разорвет послание и выбросит за борт. Кстати, у Рюдигера было большое искушение поступить именно так, не читая.

"Во-первых, я хочу обратить ваше внимание на то, что вы заблуждаетесь, — писал господин фон Рихтгофен, — полагая, что, огородив земельный участок, а тем более просто обозначив его пограничными столбами, вы приобретаете его в частную собственность для себя или для лица, давшего вам такое поручение, со всеми вытекающими согласно немецким законам правами. Для острова Медвежьего действует иной правопорядок, на основании которого частная собственность вообще не может там приобретаться. Поэтому, если некие третьи лица вторгаются на огороженный вами земельный участок, не считаясь с установленными вами по вашему собственному усмотрению запретами, вы не можете рассчитывать на безусловную защиту со стороны Германского государства".

Тут капитан Рюдигер не выдержал:

— Где ж это слыхано! Такая чепуха! Это же конец всякого правопорядка, победа анархии! Чтобы правопорядок, действующий на Медвежьем острове, мог быть основой для возникновения наших прав! Как будто бы в естественном состоянии, вне рамок государственности, нет ни права, ни собственности! Как будто всякое право — положительно! Как будто естественное право опирается на положительное право, а не наоборот! Неужели когда Моисей странствовал по пустыне, не было никакой собственности? Неужели Робинзон Крузо не приобрел прав на свою пещеру? И разве Христофор Колумб не передал Кубу в собственность испанской короны? Рихтгофен, ты, вопреки своей фамилии, не прав, тебе надо бы зваться Унрехтгофеном![9] Если Германия зовется рейхом, то есть империей, и не хочет обогащаться и расширяться, то как же она станет настоящим богатым рейхом?[10] А как же Абакины медведи? Чьи они тогда? Они принадлежат сами себе, пока дышат. И принадлежит ли староверу, похороненному на горе, его могила или земля, в которой он покоится, которая покрыла его, в которой он растворился, которая с ним смешалась и, однако же, никогда ему не принадлежала при жизни? Молчите, Лернер! Отсюда вы не вычитаете никаких полезных мыслей, кроме безумия, которое порой овладевает самыми трезвыми головами, когда они пытаются подвести жизнь под надуманную схему!

11. Почему бы не король Гуго?

Лернер и Мёлльман сидели в кают-компании, склонясь над депешей из Тромсё, в которой излагалось содержание берлинской радиограммы. Для изучения этого решающего документа Лернер впервые, не полагаясь на одного себя, привлек на помощь молчаливого инженера. Он опасался, как бы отчаянная заинтересованность не затмила ему рассудок настолько, что он не заметит ничего, кроме прямых "да" и "нет", тогда как сейчас нужно тщательно вникать в каждый намек, каждое придаточное предложение, которые могли заключать в себе что-то не менее важное. На капитана Рюдигера больше не приходилось рассчитывать. Слышно было, как он не переставая бубнит что-то у себя в каюте. Как будто стучит молотком. Он бранился, словно заколачивал гвозди. Можно было подумать, что в глубине трюма идет какой-то ремонт. Затем звук усилился, дверь распахнулась и на пороге возник капитан Рюдигер, словно обманутый муж, внезапно ворвавшийся в спальню жены.

— Ха! — вскричал Рюдигер так, что Лернер вздрогнул. — Ну, допустим, остров Медвежий лежит действительно вне правового пространства, хотя я по-прежнему настаиваю, что никакого вне правового пространства в Европе быть не может, ибо это утверждение содержит в себе внутреннее противоречие, поскольку часть света Европа конституируется на основе права и никакого иного содержания ничего не значащее понятие "Европа" не может в себе нести! Однако допустим, что мы согласны с безумным и юридически безграмотным посланием, вышедшим из недр рейхсканцелярии, где этот паук Рихтгофен плетет свои сети. Давайте исходить из буквального содержания! Предположим, что остров Медвежий действительно является внеправовым пространством! Но разве такой правовой вакуум согласно всем естественно-историческим законам (а если принять, что Медвежий остров представляет собой внеправовое пространство, то, следовательно, находясь на нем, мы оказываемся в естественной природной среде), разве такой правовой вакуум не должен оказывать сильнейшее влияние на свое окружение, засасывая его в себя? Вследствие такого вакуума здесь должна разразиться целая правовая буря! Так оно и случилось… — Когда он дошел до этого места, на его побагровевшем челе проступила вздувшаяся вена. — Россия заявляет: "Я его заберу себе!" Взятие земли наряду с похищением невест стоит у истоков истории. А в здешних высоких широтах история заморозилась. Тут эта первобытная стадия наступила только сейчас: "Тогда я его заберу!" Так звучит голос империи. А Рихтгофен в ответ стрекочет, как цикада: "Только не применять силу! Не затрагивать ничьих правовых интересов! Не ждать защиты со стороны рейха! Ха!"

Он так хлопнул дверью, что в ней лопнуло стекло и трещина восклицательным знаком нарисовалась на желтоватой поверхности. Под неумолкающий голос Рюдигера, продолжавшего что-то бубнить, и это было слышно даже через несколько стен, господа Лернер и Мёлльман вернулись к своему занятию, вновь склонившись над берлинским текстом.

Подчеркнуто спокойно, еле слышным от сосредоточенности голосом Лернер спросил, не поднимая головы:

— Скажите, Мёлльман, как вы понимаете следующий пассаж: "Правительство е. и. в. готово в меру возможности выступать в защиту германских интересов на острове Медвежьем, как оно делает это в любой другой точке мира, поскольку таковые действительно будут там представлены в виде соответствующих обустроенных объектов. По этому вопросу германское правительство уже связалось с российским правительством, и последнее также не намерено чинить препятствия частным коммерческим предприятиям на острове. Российское правительство обещает терпимо относиться к мирным и умеренным проявлениям вашего предпринимательского духа, не исключающим в то же время иное использование острова".

— Обустроенные объекты… Нельзя ли считать ограждение участка черно-бело-красными столбами таким "обустроенным объектом"? Скажем, огороженный газон в городе — тоже как-то обустроен, следовательно, он тоже "обустроенный объект"? Как вы полагаете?

— Не думаю, что рейхсканцелярия имела в виду газоны, — ответил, подумав, Мёлльман.

— Ну а что же они имели в виду? Что такое тогда эти "обустроенные объекты"? — продолжал нетерпеливо спрашивать Лернер.

— Читайте дальше, там же все написано, — сказал Мёлльман, направляясь к стенному шкафу. — Вчера тут стояли еще две бутылки коньяка.

— Боюсь, капитан Рюдигер унес их к себе в каюту, — сообщил Лернер.

Мёлльман молча вышел из кают-компании.

"Применение с вашей стороны силы против представителей Российского Военно-морского Флота недопустимо… оно не отвечает ни вашим интересам, ни национальным интересам Германии. Германское правительство отказывается брать на себя ответственность за возможные последствия таких действий…"

Это было уже известно. Но все равно больно, когда тебя снова ткнули в это носом. Хорошо, что Мёлльман вышел. Лернеру неприятны были напоминания о своем воинственном жесте. А тут ему, преследовавшему при основании колонии на Медвежьем острове одни лишь национальные интересы (теперь он уже и сам в это верил и именно так сообщал радиограммой в "Берлинский городской вестник", надеясь утишить гнев господина Шёпса), читают в официальном послании нотации, чтобы он не нарушал интересов отечества! Но на этом письмо еще не кончалось.

"Если Вы, вопреки моим ожиданиям, сможете привести доказательства того, что установленным Вами хозяйственным сооружениям нанесен ущерб или повреждения, Вы вправе обратиться с соответствующей жалобой к правительству, которое, в случае необходимости, учитывая все факты, возможно, сочтет за нужное выступить в защиту Ваших интересов. Однако за Вами не может быть признано право запрещать или ограничивать другим лицам доступ на огороженную Вами территорию, чиня им препятствия к ее использованию, вследствие чего не может быть и речи об оказании Вам соответствующей помощи. Рейхсканцлер. Подписал по поручению: Рихтгофен. Господину Теодору Лернеру. Остров Медвежий".

Эти заключительные слова были самыми утешительными. В качестве легитимного адреса Лернера, по которому к нему обращался германский рейхсканцлер, значился остров Медвежий. Ничего иного не могло выбрать для обращения к нему даже сверхосторожное, не склонное к поддержке частной инициативы официальное ведомство.

Мёлльман вернулся с уже початой бутылкой коньяка.

— Так все-таки нельзя! — сказал он мрачно. — На корабле ни у кого нет монополии на эту бутылку. Мирный гражданин, желающий ею воспользоваться, должен иметь к ней свободный доступ.

— Несколько ниже в тексте вместо слова "объекты" сказано "сооружения" с определением "хозяйственные" вместо "соответствующие", — сказал Лернер. — Что, по-вашему, это могло бы значить?

— Хозяйственные сооружения — это дороги, рельсы, производственные цеха, складские помещения, административные здания, шахты.

Глядя на Мёлльмана, который со скучающим выражением сообщал ему этот перечень, Лернер все больше радовался.

— Вот они — наши гарантии! — воскликнул он. — Такие сооружения Россия готова допустить, а Германия готова их защищать. И вот что самое удивительное в таких документах: в конце получается что-то совсем другое, чем было заявлено в начале!

Разве он требовал когда-либо чего-то иного от Германского государства, да и от всех государств на свете, как только того, чтобы они оставили в покое его хижину, которую он построит на Медвежьем острове? Вся эта юридическая галиматья, из-за которой так волновался Рюдигер, была ему безразлична. Да и Рюдигер мог бы не ломать себе над ней голову, потому что старый офицер ничего в ней не смыслил и только выходил из себя при попытках разобраться в этой путанице. В действительности же все очень просто. Лернер мог добывать на Медвежьем острове столько угля, сколько ему вздумается. Мог грузить этот уголь на корабли и продавать там, где есть на него спрос, и никто не может ему в этом помешать. Вопрос о том, кому в конце концов отойдет Медвежий остров, когда-нибудь тоже решится. А до тех пор он так утвердит на нем свои позиции, что государство, которое захватит этот остров, поднимет там свой флаг и посадит своих таможенников ставить печати в каком-нибудь бараке, в котором откроется официальная контора, вынуждено будет считаться с Лернером.

Лернер пришел в счастливое настроение.

— Вот, прошу, — сказал он Мёлльману и протянул ему радиограмму из рейхсканцелярии тем жестом, которым на исторических картинах маршалы протягивают своим врагам документы о капитуляции, — эта бумага передает Медвежий остров в наши руки.

— Боюсь, не ошибаетесь ли вы, — сказал Мёлльман. — Это до некоторой степени отдает в ваши руки здания и шахты, которые вы тут построите. А про те столбы вам лучше забыть, они совершенно излишни. Этого можно было и не делать. Пока вы ничего не построили, вы, можно считать, как бы и не ступали ногой на этот остров. — Он говорил спокойно, густым басом, который доносился откуда-то из глубин пышных усов. Язык у него уже несколько отяжелел, но то, что Мёлльман говорил, не было пьяной болтовней.

Лернер сел на стул.

— Тогда надо немедленно начинать строительство.

Слова были решительные, но голос дрожал, и они прозвучали вяло.

— Для пробного шурфа мне нужны двенадцать человек, — сказал Мёлльман. — Два опытных штейгера, два обученных забойщика, остальные могут быть подсобными рабочими.

— Так почему же вы не сказали это с самого начала? Я же взял вас в качестве горного инженера!

— Вы взяли меня в качестве фотографа.

В качестве фотографа он выполнял свои обязанности. Не раз он нырял под черное покрывало. Он неоднократно запечатлевал на фотопластинках зернистые серые утесы, длинноклювых морских птиц на фоне свинцовых вод, выполнил также серию снимков с человечками, движущимися под бескрайним небесным куполом по голой земной поверхности и словно бы до упаду пляшущих среди полосатых столбов.

Теперь все предстало перед внутренним взором Лернера с ледяной прозрачностью. Добывать на Медвежьем острове уголь мог любой, кто построит необходимые шахты и здания. Вот как надо было поступить: сперва собрать деньги на строительство шахты и домов, затем приплыть на большом корабле с толпой рабочих, которые будут рыть и строить. Правда, для Лернера и госпожи Ганхауз это, несмотря на все их таланты, было невыполнимым требованием. Иначе, чем так, как они начали это предприятие, они и не могли его начать.

Чего же он достиг? Он высадился на Медвежий остров. Он привлек внимание европейских держав к этому острову сокровищ, а теперь должен несолоно хлебавши возвращаться восвояси. В Германии его встретит багровый от ярости главный редактор Шёпс.

"Гельголанд" тихонько покачивался. Тихонько, как крупный зверь в зоопарке, качал головой инженер и фотограф Мёлльман. Лернера тоже так и подмывало начать раскачиваться или безвольно улечься во что-нибудь качающееся.

Команда находилась на острове. Матросы ушли на охоту с русскими. Оттуда доносился веселый треск ружейных выстрелов. Капитан Рюдигер пребывал в таком невменяемом состоянии, что с ним бесполезно было о чем бы то ни было разговаривать. Если бы Лернер интересовался новейшей лирикой, он с полным правом мог бы в радиограмме, направленной в "Берлинский городской вестник", назвать "Гельголанд" "bateau ivre" [11].

На "Гельголанде" воцарились мертвая тишина и оцепенение, в которых нельзя было угадать даже отзвуков бури, вызванной на родине захватом Медвежьего. На краткий правительственный бюллетень приблизительно того же содержания, что и нота, с которой ознакомился капитан Абака (в частности, там упоминалась договоренность относительно нейтралитета заполярных территорий), пресса откликнулась с живейшим интересом. И снова, как при пожаре в Трептове, один лишь "Берлинский городской вестник" оказался в хвосте событий. Тон газетных публикаций был по преимуществу злорадным. С нескрываемым удовольствием они сообщали о том, что "Гельголанд" изменил курс, "отказавшись от поисков инженера Андрэ". О столкновении с капитаном Абакой уже стало известно из русских источников. "Мекленбургская газета" сочувственно описывала, как Лернер "встал и заявил, что воспрепятствует любым попыткам высадиться на остров с целью установки флага и будет защищать эту землю до последнего матроса, способного держать в руках оружие". Берлинские газеты высказались в том же духе, но выражали при этом крайнее удивление по поводу той легкости, с какой "Гельголанд" изменил свои планы в ущерб поискам инженера Андрэ. Особенно неприятно прозвучал "Пфорцгеймский вестник": "Короткий обмен мнениями между Берлином и Санкт-Петербургом увенчался достижением полного взаимопонимания. Германия официально высказалась в том смысле, что Лернер обманул владельца "Берлинского городского вестника", но что Германия не преследует в связи с этим каких-либо скрытых целей". Такое заявление было встречено в русском Министерстве иностранных дел радужными улыбками, и там в свою очередь заявили, что шутки ради решили не трогать лернеровские предупредительные таблички. Это сообщение было озаглавлено "Король Теодор из дома Лернеров".

Именно эту статью, сопроводив ее восторженными поздравлениями, передала по радиотелеграфу на "Гельголанд" госпожа Ганхауз, лучшая и внимательнейшая читательница газет во всем Западном полушарии. "Поздравляю с потрясающим успехом! В немецкой прессе переполох! Начинается дискуссия о Медвежьем острове. Веду переговоры с представителями влиятельных кругов. Ожидаю вашего скорейшего возвращения! Борьба за остров Медвежий развернулась на территории Германии! С сердечным приветом, искренне ваша г-жа Ганхауз". Текст радиограммы поступил на "Гельголанд" в виде попискиваний, словно это было сообщение летучей мыши, пока радист не записал его аккуратным писарским почерком. Когда он занимался транскрибированием, за плечом его возникла какая-то тень. На мостик неожиданно заявился капитан Рюдигер. Мучившее его беспокойство требовало разрешения в действиях.

— Ха! Король Теодор из дома Лернеров! Честь имею, король Теодор! Почему не я, не король Гуго? Нет, не случайно его зовут королем Теодором! В Европе есть только один король Теодор — лжекороль Теодор Корсиканский. Немецкий авантюрист! — Рюдигер ткнул указующим перстом в сторону Лернера. — Немецкий авантюрист на службе Англии! Ну, король Теодор, что там поделывает твой кузен Альбион? Не для того ли ты обманывал честных немцев, чтобы вести на острове Медвежьем игру в пользу Англии? Теперь мне все ясно — быстрое появление русских, пособников Англии, ее прислужников с незапамятных времен…

Речь его была сбивчивой и неясной, от негодования он окончательно лишился рассудка. Вытянув руки, он двинулся на Лернера. Лернер вскочил и забегал от капитана вокруг стола. Рюдигер за ним. Попадали стулья. Лернер выскочил в дверь. Капитан бросился следом, споткнулся о высокий порог и свалился с крутого, обитого железом трапа в глубь трюма. Двадцать четыре раза острые железные углы стукнули его по голому, до странности нежному затылку. От которого по счету удара он скончался, не смог установить даже врач в Тромсё.

12. Рождение титула

Редактор "Кассельской ежедневной газеты" Крузенштерн редко писал сам, он, главным образом, занимался редактированием и придумыванием заголовков. Его отношения с журналистикой складывались не самым счастливым образом. Журналистика была его хлебом, поэтому ему поневоле приходилось соприкасаться с этой сферой. Сидя в бочке, вымазанной изнутри дегтем, нельзя не запачкаться. Как ни сторонись, но, уберегшись спереди, непременно заляпаешь спину. Так случилось и с Крузенштерном в его стараниях сохранить внутреннюю независимость, не запятнав душу журналистской грязью. Он постоянно повторял, что он родом вовсе не из Касселя, о чем всегда говорил таким обиженным тоном, словно его унижала сама мысль о том, что жители этого вполне цивилизованного и культурного столичного города могли бы счесть его за своего земляка, и словно судьба, забросив его в Кассель, нанесла ему тем самым горькую обиду, из которой проистекали все страдания, выпавшие на его долю в этой жизни. Сколько лет ему было — тридцать, или сорок, или все сорок шесть, — трудно было определить, глядя на эту желтоватую кожу и черные как смоль, гладкие волосы. Иногда его глазки казались двумя засохшими изюминками, иногда блестели из щелочек, как у мышонка. Отличался ли Крузенштерн самовлюбленностью? Да, но только в известных пределах: черный костюм был ему тесноват и почему-то наводил на мысль о печных трубах, как трижды перелицованное, потертое пальтецо деревенского жителя. У его черного галстука был клееный узел, к тому же на нем красовалось белое пятнышко, но Крузенштерна это не волновало. Зато бородка пользовалась пристальным вниманием своего хозяина, он следил за ней и тщательно обрабатывал фиксатуаром, ножничками и пинцетиком, и хотя после такого ухода никто не замечал в ней никаких изменений, для Крузенштерна была видна разница. С этой бородкой, не скрывавшей болезненного, моложавого и все же несвежего лица, он мог смело взглянуть в глаза безжалостному окружающему миру. Руки у него были изящной формы, хотя всегда — особенно это касалось ногтей — немного нечисты, и это его постоянно мучило. Он мыл руки, но грязь так и липла к ним, хотя ему и не приходилось укладывать руками угольные брикеты в подвале. Поэтому он, можно сказать, совершал ошибку, подчеркнуто украшая указательный палец на правой руке перстнем с желтоватым агатом; величиной этот перстень походил на епископский, а впрочем, как знать, может, и в самом деле это был епископский перстень. Этим перстнем Крузенштерн пометил себя: как кольцуют птиц на орнитологической станции. Эта отметина служила зримым доказательством того, что ее обладатель залетел из дальних краев к недостойным мирянам кассельской юдоли, где никто не умел разглядеть его инакость и возвышенную сущность.

"Почитатель Оскара Уайльда и Метерлинка", — говорили в редакции с насмешливым оттенком, когда заходила речь о Крузенштерне. Никто не мог его ни в чем упрекнуть. Жизнь Крузенштерна была прозрачна как стекло, должностные обязанности он исполнял безрадостно, но чрезвычайно добросовестно, ну а то, что он не ходил с сослуживцами выпивать, так это уж дело сугубо добровольное. Впрочем, они были слишком мало начитаны, чтобы оценить его по достоинству. Крузенштерн ничего не имел против Оскара Уайльда и Метерлинка, держал их дома в издании "Blatter fur die Kunst", поскольку ни в каком другом они и не печатались. Его интересовал весь круг авторов, выходивших в этом издательстве, и в этом пункте Крузенштерн, живший в меблированных комнатах и не имевший ни одной личной вещицы, стал заправским коллекционером.

Подобно тому как на крылышках какой-нибудь редкой черной птицы светится иногда несколько цветных перышек, господа Уайльд и Метерлинк сверкали на периферии издательства ярким украшением вокруг центральной фигуры, составлявшей его гордость. В Мюнхене Крузенштерн один раз видел издалека этого великого человека: знаменитость появилась, облаченная, как священнослужитель, во все черное, с застегнутым до горла жилетом, над которым сидела угловатая ацтекская голова, увенчанная гётеанской шевелюрой; внезапно эта голова повернулась быстрым птичьим движением в сторону Крузенштерна и с выражением рассеянного неудовольствия обратила свой взгляд на него, а может быть, на его соседа, а может быть, просто посмотрела в пространство, никого не замечая. С этого дня Крузенштерн никогда не выходил из дому без томика любимого поэта. Эти стихи сопровождали его повсюду — не только во время одиноких прогулок в парке Вильгельмсгёе, но и в редакции. Поэт выбрал для издания своих стихотворений типографию, исповедовавшую пуристические принципы, но отличавшуюся в то же время плохой печатью. Когда Крузенштерн раскрывал книжку, стихи словно бы вылетали ему навстречу, чтобы клеймом лечь на его лоб. Заклейменность стихами почитаемого поэта вызывала у него особенное чувство, только ради этого ощущения он еще продолжал открывать его книжку: перечитывать стихи ему давно уже не требовалось, так как он помнил наизусть все от корки до корки.

Вот контраст, которым была отмечена жизнь Крузенштерна, и приходилось как-то с этим справляться. Перед ним лежали "Песни мечты и смерти"[12], исполненные темного, тяжкого упрека, а он в это время должен был редактировать какое-нибудь сообщение, где отражалась, как в зеркале, вся подлость нынешней эпохи, в которой повсюду "с лицом менялы лизоблюд на троне вновь торжествует и мошной бряцает". В торгашески деловитом либеральном государстве Гогенцоллернов можно было встретить все, что так ненавидел любимый поэт Крузенштерна. Сейчас эти недалекие головы назвали конквистадором молодчика, который наложил лапу на голый остров в Ледовитом океане. Неужели никто не помнит, что значит "конквистадор"? Это насильник, изгой, нечувствительный к страданию, одержимый безумной отвагой фанатик! Эти отчаянные одиночки, с боями прошедшие гигантский континент, без связи с родиной, без обоза в тылу, окруженные неведомым миром, словно очутились не в Андах, а на Луне, подгоняемые вперед огромной, чудовищной алчностью. Чего они так алкали? Денег? Нет, как раз не денег, а золота. Ведь золото и деньги — это принципиально разные вещи! В конечном счете золото ценность не материальная. В жалкой Испании, откуда отправились на подвиг эти герои, такое количество денег не на что было даже потратить. Там не было эквивалентных богатств. С экономической точки зрения это золото означало для Испании катастрофу. Золото ввергло Испанию в нищету. Золото конквистадоров было мечтой, великой поэтической — да, именно поэтической — фантазией! Золото было чистой поэзией, и если за поэзию проливались потоки крови, это можно сколько угодно осуждать, оплакивать, даже проклинать, но никак нельзя назвать банальным. В том, что предприняли конквистадоры, не было ни капли коммерции, у них не было и в помине современного экономического подхода, а только своего рода безумие, которое у таких гениев, каких немало можно встретить среди этих завоевателей, переходило в способность творить монументальные исторические дела, пирамиды духа, не менее величественные, чем — увы, разграбленные — пирамиды древних индейцев.

У этого конквистадора же, по поводу которого подняли возмущенный гвалт жертвы его обмана, хотя и сами они были причастны к тому, что его экспедиция приняла такой характер, — у этого конквистадора на уме было вовсе не золото, а уголек, что, кстати, на жаргоне тоже означает деньги. Он отправился якобы для того, чтобы спасать великодушного безумца инженера Андрэ, избравшего для поединка с беспощадными полярными бурями (это же надо было придумать!) такое средство, как воздушный шар. С таким же успехом он мог бы, повторив Эмпедокла, броситься в магму действующего вулкана. Но спасатели, поднимая шумиху вокруг организованной им экспедиции в белую пустыню, с самого начала думали только о деньгах, в голове у них были определенные "интересы". Крузенштерн воспринимал это слово как самое обидное ругательство, и для него оно рифмовалось с "обвесами", "недовесами" и "бесами". В довершение всего этот субъект, который лживо называл себя Лернером, то есть Учащимся, тогда как на самом деле давно уже вдоль и поперек изучил правила своего круга и мастерски умел ими пользоваться, — в довершение всего он был еще и журналистом, почти коллегой Крузенштерна. "Но разве я имею право возмущаться", — спрашивал себя Крузенштерн. Ведь он и сам был лошадкой из той же конюшни.

Такая готовность к страданию, такое смиренное их приятие заставили бы астролога предположить здесь влияние знака Рыб. О том же говорили и черноватые ногти на руках. Но Крузенштерн появился на свет в декабре. И он не ощущал себя человеком только страдающим, он знавал и минуты торжества. Едва он успел, пробежав рассеянным взглядом сообщения о Теодоре Лернере, отодвинуть их в сторону, как его внимание вдруг вновь привлекла к себе раскрытая страница со стихотворением. "В глубинах бездн, тобой одушевленных, начнут ловить твой голос в гуле эха. Где море чувств и слез из глаз влюбленных? О, мелководье! А кому — потеха! И это ль вожделенные вершины, откуда видно сказочные земли? А волны вышиною в пол-аршина? Они ль несут погибель, року внемля?"[13] Да, здесь поэт, отрешившись от всех иллюзий, высказал то, что он думает о своем круге. Этот избранный круг, в который Крузенштерн по справедливости не был допущен, в один прекрасный день — и, возможно, очень скоро — предаст его. Гулкий глас поэтов, которому он внимал со страхом и трепетом, умолк, и пришел момент окончательно разделаться с акустическим феноменом. Оказывается, это не бог весть что. И глубина на деле не так уж и глубока, как это мнится, пока ты находишься во власти чар. Холмы оказались пологими, волны слов — легкой рябью на мелководье, на болоте. Таким увидят все это однажды былые приверженцы. Но он — никогда! Как журналист, он недостоин даже приблизиться к Поэту, но для его слуха этот гул никогда не умолкнет. Никогда не наступит разочарование, никогда перед его очарованным взором не поблекнет вид волшебных стран. У тратя это зрение, Крузенштерн просто умрет. Насмешливый голос принадлежит кому-то, кто находится внутри круга, а не за его пределами, и в этом заключалась пугающая загадка жизни Поэта. За утешением Поэт обращается к примеру гигантов духа прошлых времен. Это, конечно, правильно, но если бы он как следует огляделся вокруг в настоящем и поискал за пределами своего ревнивого кружка, то некоторые современники могли бы послужить ему если не примером, то хотя бы утешением. "Будь просветлен примером великанов — аттического слова олимпийца, тумана князя с Острова туманов, ваклюзского певца и флорентийца".

Гулкий звук обожаемого голоса гремел в этих строках так громко, что Крузенштерна в жарко натопленном редакционном кабинете пробрал холодный озноб. "Тумана князя с Острова туманов…" — эта строка потеряла для его слуха былую мощь, когда ему сказали, что речь в ней идет о Шекспире, но сейчас к редактору вернулось ощущение первого прочтения.

В дверь кабинета просунулась голова посыльного.

— Вы докончили?

Крузенштерн еще раз торопливо перечитал статью о Теодоре Лернере и написал сверху каллиграфическим мелким почерком: "Князь тумана". Когда Лернер вновь вступил на немецкую землю, этот титул уже распространился среди публики.

13. Великого человека узнают в лицо

Сойдя на берег в Геестемюнде, Лернер не бросил даже прощального взгляда на "Гельголанд", а ведь тот на протяжении пяти недель оставался его единственным приютом. Он чувствовал себя как перевозимый в заколоченном ящике зверь, перед которым внезапно отворилась наглухо закрытая дверь, выпустив его на свободу. "Твердая земля под ногами! — подумал Лернер. — Интересно бы описать, какое чувство испытываешь после пяти недель! В этом и состоит главная трудность для человека, пишущего о путешествиях. Мне еще повезло, что от меня не требуется таких сложных вещей". "Гельголанд" пришел в Геестемюнде с двухдневным запозданием. При входе в гавань на Лернера сразу пахнуло рыбой. Тут все оставалось по-прежнему, в то время как для него все теперь изменилось. Благодаря опозданию никто не пришел встречать "Гельголанд". Не было любопытствующих, никто не приставал с вопросами. Зато в "Ганзейском коге" Лернера ждало письмо от госпожи Ганхауз, которым она вызывала его во Франкфурт-на-Майне, причем немедленно! Она сообщала, что завершила все дела в Берлине и все, что надо, уладила. Интересно, его вещи из пансиона "Еловая шишка" она тоже вывезла? Стоит на минуту оставить эту женщину без присмотра, как она сразу преподнесет какой-нибудь сюрприз!

Преимущество Франкфурта состояло в том, что он был далеко от Шёпса. Шёпс теперь его враг, как же иначе! Госпожа Ганхауз успокаивала: Шёпс, дескать, хоть и поминает его недобрым словом, однако не проявляет ненависти и мстительности и не собирается его преследовать. Откуда ей это известно? Этого она не сообщала.

Пуппа Шмедеке тем временем провела основательную работу. Роль, отведенную ей госпожой Ганхауз, она выполнила так, как это делают только, действуя во имя собственных интересов. За пять недель, что продолжалась полярная экспедиция, она так обработала Шёпса, что тот почти перестал замечать насмешки по поводу эскапад Лернера и фарса, которым обернулась столь широковещательно заявленная "Берлинским городским вестником" кампания по поискам инженера Андрэ.

Узам сладострастия приписывается деморализующее влияние на человека, а вот главного редактора Шёпса — кто знает, долго ли ему еще предстояло носить свое нынешнее звание! — эти узы как раз удерживали от поступков аморального свойства. Даже в первом приступе гнева, выразившемся в довольно смягченной форме, никто не слышал от шефа безобразной угрозы, которая обыкновенно легко срывалась с его уст: "Я уничтожу Лернера!" Все ограничилось тем, что он сдавленным голосом произнес: "С Лернером мы еще поговорим!" Боевой задор уступил у него место печали, горькая досада — грустному сожалению. "Надеюсь, он будет счастлив со своим островом!" Неужто Шёпс и впрямь это сказал? Некоторые уверяли, что да. Так, может, Лернеру и не обязательно было так уж старательно обходить Берлин стороной.

Однако для переезда во Франкфурт имелись веские причины. Во Франкфурте, как писала госпожа Ганхауз, формировался консорциум. Поэтому глава предприятия должен был там показаться.

В Любеке в купе первого класса, в котором ехал Лернер, вошли пассажиры и заняли пустующие места. "Вы непременно должны ехать первым классом. Как знать, кто будет вас встречать на вокзале!" — безапелляционно распорядилась госпожа Ганхауз. На диванах красного бархата, с кружевными подголовниками, на которых, обрамленная цветочной гирляндой, красовалась монограмма Германских железных дорог, расположилась почтенная супружеская пара, путешествовавшая в сопровождении молодой девушки — скорее всего не дочери, а компаньонки, во всяком случае наряд ее выглядел гораздо скромнее того, что был на старшей даме. Когда последняя, устраиваясь в купе, освободилась от светлого пыльника, впечатление было такое, словно с нарядной софы сняли защитный чехол из дерюжки. По светло-серому шелковому костюму побежали павлиньи переливы, словно по мерцающей поверхности зыблющихся волн. Вошедшая была полная, пышнотелая женщина, затянутая в корсет до осиной стройности. Роскошные объемистые формы сужались в рюмочку, а затем плавно расширялись, как у гладко выточенной на токарном станке куклы, создавая вертикальную симметрию, и при каждом ее движении — а двигалась она на своем бархатном сиденье непрестанно: то поерзает, то повернется, то прикоснется рукой к волосам, то покажет на что-то за окном — вокруг нее поднимался такой шорох и шелест, что в нем тонул ее шепот. Успела ли она рассмотреть Лернера, пока усаживалась и поудобнее устраивалась на диване? Во всяком случае, она не позволяла себе никакого разглядывания, что было бы, конечно, и неприлично. Для того чтобы оценить упитанного, загорелого молодого человека с густыми, аккуратно причесанными волосами и простодушными голубыми глазами — этакий симпатичный смазливый юноша, — пялиться было незачем, она все увидела, еще стоя на перроне, глянув краешком глаза. "Смотреть надо только краешком глаза, никогда не впрямую!" — любила она внушать своей дочери Эрне, которая для своих немалых лет была ужасающе ребячлива; деревенские девушки к восемнадцати годам уже рожают второго ребенка. Для Эрны было бы хорошим наглядным уроком на тему "Как я могу незаметно удовлетворить свое любопытство", если бы она сейчас могла видеть, как ее мать, поглядывая мимо Лернера то вправо, то влево, мимолетно задевает его круглое лицо, не задерживаясь в опасной зоне и не оставляя своему визави времени для неприличных ответных взглядов.

Дама держалась с восхитительной непринужденностью, словно находилась в кругу семьи, где не было посторонних. Бронзового от соленого воздуха и морских ветров молодого человека напротив для нее как будто не существовало. На месте, где он сидел, была большая дыра. Посмотрела она на него или не посмотрела? Вероятно, нет, решил Лернер и повернулся лицом к окну.

У окна сидела другая, молоденькая. Ее звали Ильзой, он несколько раз уловил это имя. Ей постоянно приходилось то что-то подать, то подержать, то достать с багажной полки саквояж из крокодиловой кожи, где лежали вещи старшей дамы, и что-нибудь оттуда вынуть; девушка выполняла все требования проворно и ловко, однако, как показалось Лернеру, госпожа не ставила ей это в заслугу. Тут было на что посмотреть. В тесном пространстве вагонного купе особенно не развернешься. Вставая с места, чтобы потянуться за саквояжем, Ильза изворачивалась изящной змейкой. Она то поднимала, то опускала руки, демонстрируя юный торс в накрахмаленной пикейной блузке во всех возможных позах и ракурсах, какие только способен измыслить для своих моделей влюбленный в изображение женского тела художник, вроде Ватто: в моментальной смене ракурсов она представала взору наблюдателя то в полупрофиль, то в четверть профиля, то с неожиданным поворотом плеча, то с опущенным, то с приподнятым подбородком, и все это в переменчивой игре светотени, которая вдруг озаряла ее личико неожиданным бликом, упавшим на персиковую щечку из окна. Лернер недавно провел пять недель, не встретив ни одного существа женского пола, за исключением медведицы, подстреленной капитаном Абакой, и ту он увидел в виде жалкого трупа со связанными лапами. От зрелища, представшего сейчас его глазам и разворачивавшегося в быстрой смене картин, поразительной в своем неисчерпаемом разнообразии, у него заняло дух. В воздухе разлился незабываемый аромат. Из шелестящих, переливающихся павлиньим блеском одеяний хозяйки исходил тонкий чайный запах с легким оттенком сандалового дерева, заполняя все пространство купе фарфорово-аристократической атмосферой. Лернер, не успев подумать, потянулся за портсигаром, но так и не вынул его из кармана. Надымить табаком в это благоухание показалось ему вдруг чем-то святотатственным.

Неожиданно, когда супруги отвлеклись, забыв на минуту о существовании девушки, Ильза без всякого смущения откровенно посмотрела Лернеру прямо в лицо. Ее высокая прическа, скрепленная всего лишь двумя черепаховыми гребнями, так растрепалась, что казалось, вот-вот рассыплется. Это невольно бросалось в глаза благодаря резкому контрасту с безупречной внешностью троих попутчиков. Не отводя глаз от Лернера, девушка подняла руки, чтобы поправить выбившуюся прядь, а затем с серьезнейшим выражением, по-прежнему глядя Лернеру в глаза, приложила палец к губам.

Он сам удивился, как быстро ему удалось справиться с охватившей его оторопью, и от удовольствия невольно заулыбался. Старшая дама заметила эту улыбку. Она артистически владела искусством мимолетных нечаянностей. Разумеется, она улыбнулась в ответ — и ее лицо при этом заметно похорошело, — но сделала это так рассеянно, словно у нее промелькнула какая-то забавная мысль.

Лернер вышел в коридор и, отойдя на несколько шагов от своего купе, остановился около двери, ведущей в тамбур вагона. Оттуда заметно тянуло сквозняком. Он не сомневался в том, что произойдет дальше. Как он и думал, прождать пришлось не больше семи минут, но иной раз и семь минут тянутся очень долго. Спустя семь минут рядом с ним уже стояла Ильза. С той же чуждой смущения прямотой и серьезностью, с какой она посмотрела на него в купе, девушка сказала:

— Как хорошо, что вы меня поняли! Если я сейчас не покурю, то сойду с ума.

Она взяла из его портсигара сигаретку, стрельнула в него страстным взглядом и взяла еще две, потом еще две и спрятала их на груди.

— Денег у меня ни пфеннига. Эти люди способны оставить человека в дороге без денег, — сказала девушка со сдерживаемым возмущением.

Она курила по-детски. Затягиваясь дымом, не сводила глаз с горящего кончика сигареты. Даже не сказала спасибо.

Когда он вернулся в купе — после ее ухода он переждал еще минут семь, — там тотчас же завязалась беседа. Сначала все заговорили одновременно. Затем почтенный глава семейства поднял руку, требуя тишины:

— Позвольте представиться! Коре. Это госпожа Коре, а это фрейлейн Коре — моя племянница. Мы едем в Висбаден.

Лернер сообщил, что едет во Франкфурт.

— В таком случае мы большую часть пути проведем вместе! — воскликнула госпожа Коре и в первый раз за все время повернулась к нему всем корпусом, удостаивая прямого и полновесного внимания.

— Большая часть пути у меня уже позади, сударыня, — произнес Лернер с легким любезным поклоном.

Семейство увлеченно выслушало его рассказ. В нескольких словах он нарисовал перед ними картину серой пустыни Арктики, простирающейся за пределами Шпицбергена. Как же ему удалось вернуться из такого путешествия целым и невредимым и чуть ли не вызывающе здоровым?

— Да, мне это действительно удалось, — скромно ответил Лернер. — Но кто-то и не вернулся. Мы потеряли там капитана нашего корабля. Его останки покоятся в море возле Медвежьего острова.

— В море? — удивилась Ильза. — Не на острове? Неужели покойников просто бросают в воду?

Пришлось пуститься в объяснения. Рассказ Лернера был живым и подробным. Тут фигурировали черно-бело-красные столбы, документ с заявлением на право владения, капитан Абака и могила старовера; оказалось, что господин Коре и его супруга никогда не слыхали, что староверы крестятся двумя пальцами; супруги только покачали головой. После трагической случайности, приведшей к скоропостижной смерти капитана (слова "трагическая случайность" были цитатой из сообщения, которое Лернер направил германскому консулу в Тромсё, — так уж принято называть подобную смерть), так вот, после этой трагической случайности со всей очевидностью стало ясно, что началась непримиримая борьба за обладание Медвежьим островом. Русские запретили хоронить корветтен-капитана Рюдигера на острове, сославшись при этом на существующее староверческое захоронение. Подумать только, что именно мертвый Рюдигер представлял в глазах Абаки слишком явное свидетельство германского присутствия на острове! И это притом, что Абака был благородным противником! Когда капитана Рюдигера опускали с "Гельголанда", чтобы, как с чувством выразился Лернер, предать его останки "морской пучине"… ("Когда труп выбрасывали в воду", — перебила Ильза) — тогда капитан Абака выстроил свой экипаж на борту "Светланы". Среди безмолвия серой пустыни строй воинов в белоснежных кителях замер по стойке "смирно" и запел. Поющие голоса над водой очень растрогали Лернера. Желая дать своим слушателями представление о том, как это было, он сам запел приятным баритоном: "Воиново, воиново, шури-бури".

— И тут уж я заплакал, не стыдясь своих слез. Потом они приспустили флаг с двуглавым орлом, и в тот же миг тучей поднялись в воздух морские птицы, потому что прогремел пушечный выстрел, но мы услышали его не сразу, звук докатился до птиц раньше, чем до нас. Пение смешалось с громом выстрела и птичьими криками, в полярных широтах ведь никого, кроме нас, не было.

Последнее, казалось, так его поразило, что он до сих пор не мог опомниться от удивления.

— Но тогда, выходит, вы и есть Князь тумана! — воскликнул вдруг господин Коре.

Ильзе было велено подать всем чаю, и она достала обернутый в несколько слоев салфеток серебряный чайник. Лернер обратил внимание, что Коре не сводил глаз с пальцев племянницы, словно должен был надзирать за ее действиями, пристально следя за каждым движением.

Ехать было еще далеко. Незаметно опустились сумерки. Решив продолжить знакомство, спутники сообщили о себе более систематические сведения. Господин Коре оказался банкиром. Медвежий остров заинтересовал его особенно в экономическом плане. Слушая соображения Лернера по поводу "соответствующих сооружений", он только качал головой. Когда банкир в сопровождении племянницы вышел ненадолго в коридор, чтобы размять ноги, госпожа Коре как бы невзначай привстала и, глядя в окно на проносящийся мимо зеленый пейзаж, спросила:

— А во Франкфурте вашего приезда ожидает супруга?

— Я не женат, сударыня, — ответил Лернер с неожиданным рвением.

— И ваше сердце еще никем не занято? — спросила дама, по-прежнему не глядя на него.

Лернер не успел ответить на последний вопрос, так как в эту минуту в купе вернулся господин Коре.

— Одну вещь вы должны нам пообещать, господин Лернер! — весело обратился он к новому знакомцу. Оказалось, что господину Корсу очень хочется подарить своей дочери Эрне фотографический снимок Князя тумана.

— Так не согласитесь ли вы послать ей свою карточку? — Госпожа Коре присоединилась к просьбе мужа. — Я с удовольствием дам на это мое позволение, — добавила она и наконец-то одарила Лернера долгим взглядом, постепенно задернувшимся туманной поволокой.

14. Запечатлеть свой образ

Зачастую Лернеру приходилось не по своей воле менять место жительства. Так уж сложилась его судьба, что добрые отношения с квартирными хозяйками сохранялись у него лишь до тех пор, пока он мог регулярно с ними расплачиваться. Сам он легко переживал финансовую неопределенность, но у квартирных хозяек такое положение вещей пробуждало наклонность к выдвижению нескромных требований, агрессивному поведению и гневливости. В настоящий момент он был обладателем двух хороших белых сорочек. Одну он носил уже второй день, другую отдал в стирку. К двум часам дня хозяйка обещала ее погладить. Лернер уже предчувствовал, что воротник наверняка не будет накрахмален до положенной деревянной твердости, и заранее с этим смирился. Из соседней комнаты доносились какие-то звуки. Временами слышалось лязганье, будто там опускали утюг на металлическую подставку. В соседнем помещении имелась задернутая занавеской ниша, в которой помещалась ванная. Если Теодор Лернер хотел ею воспользоваться, у хозяйки неизменно находились неотложные дела в этой комнате; например, она срочно принималась гладить белье, хотя в другое время у нее не возникало желания браться за это занятие. Неужели он всегда будет виноват в ее глазах только потому, что встает около половины одиннадцатого? И куда только девается его опасное обаяние, признаваемое даже злопыхателями, когда приходится объясняться с этой женщиной? Как он еще терпит эту особу, которая, после недолгого знакомства, каждый день осыпает его упреками? У хозяйки были врожденные педагогические наклонности. Она пришла бы в полную растерянность, если бы у нее вдруг истощились все поводы для попреков. Неплохо бы, наверное, огорошить ее в один прекрасный день таким образом!

В три часа она наконец принесла сорочку и как раз подоспела вовремя, чтобы застать своего постояльца разлегшимся в башмаках на диване, накрытом, правда, на всякий случай старым чехлом. Оба не поскупились на взаимные упреки. Тут же в комнату потянуло из кухни запахом той самой пищи, которой он вчера с удовольствием утолял голод. Сейчас этот запах показался Лернеру отвратительным. Лернер был обладателем дорогого флакона, содержавшего эссенции сандалового дерева, кожи и мускуса, — смесь была слишком крепкой, чтобы пользоваться ею где бы то ни было, кроме спальни. Сейчас он щедро полил ею руки и похлопал себя ладонями по щекам. Кухонная похлебка и ароматы Аравии вступили в непримиримый конфликт. Лернер почувствовал себя освеженным и приободрившимся. Он повязал вокруг недокрахмаленного воротничка черный галстук в белый горошек. Из-за стены в виде звукового фона доносилась брань хозяйки. Ни дать ни взять монолог вороны, топчущейся на куче отбросов.

"Возможно, завтра же откажусь от этой комнаты", — подумал Лернер. Все вокруг было бурое, бурыми казались даже те вещи, которые были обиты материей другого цвета. "Как будто тебя завернули в сигару, так здесь темно и тесно". В чаду благовоний он подавил естественный позыв оставить за собой последнее слово в споре с квартирной хозяйкой. Сейчас нужна собранность! Мелкие вздорные мыслишки оставляют на лице отчетливый след, и в чертах тогда проступает какая-то разболтанность и распущенность. Увековечить это выражение — значит выбросить деньги на ветер.

Теодор Лернер собирался сфотографироваться. Против обыкновения, он отправился в ателье пешком. Не лучше ли было взять все-таки извозчика, чтобы поберечь свеженачищенные башмаки? Нет, решил он. Прогуляться по воздуху было полезно, чтобы привести себя в должное состояние, перед тем как сниматься для портрета. Хотя румянец на сепии не виден, однако общее впечатление портрета складывается из неуловимых мелочей. Описание в паспорте отражает лишь самое несущественное, что можно сказать о внешности отдельного человека.

Дом, в котором нашел кратковременный приют Лернер, стоял в Борнгейме. На первом этаже вывеска с золочеными буквами возвещала о том, что здесь находится кошерная мясная лавка. Это был неподходящий адрес для человека, собиравшегося на равной ноге вести переговоры с солидными коммерсантами, министрами, банкирами, возможно даже с высокими и высочайшими особами. Однако сама мысль о том, чтобы жить под одной крышей с госпожой Ганхауз, вызывала у него непреодолимую неприязнь. Он прекрасно понимал, что без нее не сможет продвинуться ни на шаг в деле, касающемся Медвежьего острова, но в то же время в нем жила прямо-таки суеверная потребность не сдаваться целиком и полностью на ее милость. У Лернера были некоторые секреты от госпожи Ганхауз. Он скрыл от нее свое знакомство с банкиром Корсом; почту из Любека он собирался получать на адрес своего брата Фердинанда. Прежнее гнездо обоих братьев для Теодора было навсегда потеряно, но еще могло пригодиться в качестве почтового ящика. Невестка Изольда его ненавидела, но именно поэтому она не станет вскрывать его письма. Она контролировала только тех людей, которые были ей дороги, и в первую очередь Фердинанда.

Путь до фотоателье был неблизкий. Оно находилось в центре города. И с каждым шагом, отдалявшим его от владений борнгеймской квартирной хозяйки, Лернер ощущал, как в него вливаются новые силы. На улице было холодно, но он вышел без пальто. Холод разжигал в нем внутренний огонь. И он так разогрелся, что у Лернера уже пылали щеки. Дорога к центру шла немного под горку, это ускоряло его шаги. Все мысли и чувства сконцентрировались на движении. Лернер словно бы превратился в сплошной сгусток энергии.

Мрачное здание из красного песчаника, где располагалось ателье, украшала с улицы роскошная вывеска, но вход был со двора. Часть его некогда обширного пространства, вымощенную деревянными торцами, занимало выстроенное в более позднее время здание мануфактуры. Новые стены наполовину поглотили выполненную из песчаника нарядную водопроводную колонку, увенчанную изящной урной. Войдя, посетитель попадал в неуютный салончик, который позволял клиенту сполна вкусить всю прелесть ожидания. Однако едва Лернер повесил на вешалку шляпу, как к нему сразу же вышел фотограф, одетый в артистическую блузу, из-под которой высовывался только воротник костюма и развевающийся бант шейного платка. Переступив порог, Теодор Лернер очутился в зале. Железная крыша, поддерживаемая железными балками, находилась на высоте не менее семи метров. Оттуда через многочисленные узкие оконца струился молочно-белый свет. Несмотря на яркое освещение, Лернер не заметил большую, покрытую лаком деревянную фотокамеру, так как его внимание было привлечено развернутой во всю стену красочной панорамой. На этой картине была изображена река Майн с грузовыми судами, за ней открывался вид старого города с башней собора, а вдалеке вереница округлых холмов, протянувшаяся к горам Таунус, в гряде которых можно было различить вершины Фельдберга и Альткёнига; этот вид открывался с роскошной террасы господского дома, окруженной каменной балюстрадой, густо увитой плющом и украшенной скульптурой спящего амурчика. На помосте валялась деревянная лошадка на палочке, стоял железный садовый стул, к его спинке была прислонена скрипка, а на сиденье лежала кудрявая кукла.

— Я в восторге! — сказал Лернер. — Но игрушки, может быть, все-таки лучше убрать? К тому же мой инструмент — аккордеон, а не скрипка…

— А это вовсе не для вас приготовлено! — без вежливых экивоков объявил фотограф. Вид у него был насморочный — воспаленные веки и весь как будто озябший.

Лернер представил себе, как этот ледяной, побелевший от холода палец надавливает подушечкой на спуск. С первых слов приветствия фотограф не выказал вежливой обходительности, которая отличает хозяина любой лавочки. Он даже не взглянул на Лернера, а повернулся спиной и, опустив голову, пошел в зал с видом сварливого слуги, предоставив посетителю следовать за собой. Наконец фотограф обратил на него взор и начал, как показалось Лернеру, недоверчиво разглядывать. Может быть, глаз художника раздражен светлым налетом пыли на ботинках?

Возможно, его вовсе ничего не раздражало. Возможно, он был недоволен сам собой, так как не мог решить, что ему делать с этим клиентом. Фотограф действительно оказался художником. От него веяло холодом, так как голова его была занята замыслом будущего творения, значение которого далеко выходило за рамки сиюминутной действительности. Сейчас его интересовали только паутина спускавшихся с потолка туго натянутых на блоки канатов. Там что-то заело. Затем панорама Майна с Альткёнигом внезапно взмыла вверх. Лернера ее исчезновение слегка огорчило. Чем плох этот вид, намекающий на благосостояние запечатленного на снимке субъекта, очевидно являющегося владельцем недурственной усадьбы в черте города?

Вместо прежней панорамы он увидел шикарную библиотеку. Возле покрытого ковром, заваленного книгами стола стоял глобус, вроде того, на котором Папа Римский Александр VI делит Америку. На столе высилась груда раскрытых фолиантов, образуя пергаментный каскад. Сзади, поражая египетской монументальностью, вздымались книжные вместилища — не шкафы, а настоящие книжные пилоны, книжные мавзолеи, книжные саркофаги. Теодор Лернер быстро справился с разочарованием. Это было даже лучше, чем вид Майна! На столике перед ним лежала небольшая книжица — не нарисованная, а, в виде исключения, настоящая, по виду похожая на поэтический сборник в голубом бархатном переплете. "Книга песен" Генриха Гейне. Он взял ее в руки и начал задумчиво листать, надеясь, что фотограф не упустит этого выражения.

— Не то! — воскликнул фотограф и потянул за шнурок. Сверху съехал Египет: пирамиды на заднем плане, песок на переднем, совсем как настоящий. Глядя на него, даже начинало першить в горле, на песке валялось брошенное кем-то верблюжье седло с бамбошками.

— Нет! Это не вы! — нетерпеливо бросил фотограф.

Венецианский мост Вздохов, Фирвальдштетское озеро, плетеная пляжная кабинка с песочной крепостью и немецкими флажками, швейцарская пастушья хижина, садовая беседка, киоск на берегу Босфора — все это поочередно сваливалось с небес и вновь взмывало вверх. Нетерпеливый фотограф, занятый торопливыми поисками подходящего фона, напомнил Теодору Лернеру ефрейтора из каптерки, который подбирал ему форму: тот тоже, едва взглянув, тотчас начал рыться в грудах кителей и брюк, затем, вытащив какую-нибудь вещь и поглядев ее на свету, восклицал: "Не подходит!"

Это было бесподобное по богатству собрание картин, превосходно технически организованное. Среди них нашлось даже эскимосское иглу, круглым куполом встающее среди сверкающих ледяных глыб, перед ним стояли сани с собачьей упряжкой. На какой-то миг Лернером овладело искушение крикнуть решительное "стоп!" Разве не он тут заказчик? Разве не его право требовать по своему выбору то, за что он платит? Когда он, решившись, набрал полную грудь воздуха, чтобы произвести должное впечатление человека, который знает, чего он хочет, фотограф опередил его, не дав заговорить, впервые при этом по-настоящему посмотрев ему в лицо:

— Я знаю, что вы хотите сказать. Все это для вас не годится. Мы с вами сделаем совсем простой портрет. Причешите, пожалуйста, волосы. Вон там зеркало. Засуньте носовой платок немножко поглубже в нагрудный карман. Облизните губы. Повернитесь чуточку влево, но глядите при этом на меня. Замрите так и не шевелитесь, пока я не сосчитаю до десяти.

Сосчитать до десяти дело недолгое, но Лернеру показалось, будто каждая цифра падала как тяжелая капля из-под высокого свода. Он старался не напрягать лицо, но, пока шел отсчет, оно оцепенело. На мгновение он погрузился в беспредельность и ощутил себя затерянным вне времени и пространства. Сейчас он уже не напускал на себя соответствующее выражение, он это ясно чувствовал, а просто подставлял под взгляд зрителя свое лицо оголенным от всякого выражения, словно неодушевленный предмет. В глазах саднило.

— Благодарю вас! — сказал фотограф. — Получилось, кажется, очень интересно. Сколько вам сделать карточек?

Теодор Лернер вспомнил про госпожу Коре и господина Корса, вспомнил про Эрну и Ильзу и ответил:

— Две.

Потому что одну он решил оставить себе.

15. Рано утром в "Монополе"

В чем заключалась монополия отеля "Монополь", расположенного вблизи гигантского стеклянного купола Центрального вокзала? Номера его были просторны, но шумны, так как в основном выходили окнами на улицу, где с раннего утра гремели конные экипажи и тарахтели моторы. Вышедшему из поезда на привокзальную площадь пассажиру казалось, что тут-то и начинается настоящая дорожная кутерьма. Номера, выходящие окнами на двор, были темными и располагались над пекарней, в которой еще затемно начинались приготовления к грядущему дню. Подобно тому как аромат фимиама, воскуряемого богам древности, возносился в их пресветлые чертоги смешанный с чадом подпаленных на огне жертвенных животных, во дворе "Монополя" под окнами постояльцев клубились тучи муки, запахи дрожжей и печеного хлеба, так что, пожив там немного, его жильцы начинали ощущать себя сытыми, даже когда ложились спать, не поужинав. Номера были оклеены новыми обоями. Гирлянды листвы и бутонов покрывали стены, словно тут всегда шел непрекращающийся праздник на лоне природы. В двадцать восьмом номере на стенах можно было видеть большие пучки увядших кленовых листьев с коричневатыми, засохшими коробочками семян, знаменитыми "крылышками" вперемешку с ядовито-желтыми ирисами, из зева которых через край переливались лиловые потоки. При таком богатстве красок картины, казалось, были излишни, однако в "Монополе" и на картины не поскупились. "Лютер в облике юнкера Йорга[14] прислушивается к народному говору" и "Молодой Гёте похищает поцелуй с уст Фридерики Зезенегейм", представлявшие собой две большие гравюры на стали, образовывали два островка спокойствия среди буйства пышной листвы. Двадцать восьмой относился к числу непопулярных номеров, выходивших окнами на двор. Окно в нем, словно стесняясь открывающегося из него вида, забилось в самый угол. Войдя в комнату, вы его не сразу обнаруживали. Большой картонный параван[15] с узором в виде павлиньих перьев, загораживал этот угол. Из-за паравана виднелась увенчанная блестящими медными шарами спинка кровати. Вторая кровать стояла ближе к двери. Обитатели двигали мебель как им вздумается. Прибрать эту комнату не было почти никакой возможности, не говоря уже о том, чтобы придать ей более или менее гармонический вид. Платяной шкаф с овальным зеркалом не закрывался из-за напиханных в него вещей. На обоих креслах, на комоде, на параване, на полке для чемоданов были накиданы предметы одежды. Посреди этого развала стояла разложенная гладильная доска с выставленной на ней, переполненной до краев, изящной плетеной корзиночкой для швейных принадлежностей — единственной вещью во всей комнате, которая радовала глаз.

Который час? В полутьме это трудно было определить. В пекарне уже давно начали греметь противнями и тяжелыми печными заслонками. Хлебный дух примешивался к затхлому запаху спальной комнаты, устоявшемуся в ней еще прежде, чем сюда вселились нынешние обитатели. Из-за паравана тускло просвечивал желтоватый огонек. Он светился так уютно, словно там зажгли свечку, хотя на самом деле под присборенным в виде нижней юбки абажуром, прожженном во многих местах сигаретами, горела электрическая лампочка. Вдруг раздался глухой бас: "Черт знает что! С меня хватит!" Слова прозвучали как-то бестелесно, как если бы их произнес попугай.

Это явление представляло собой неповторимую особенность "Монополя". Она заключалась не в относительности его чистоты, не в белье с пятнами, не в клочьях пыли в шкафах и даже не в отсутствии тишины или в той недоверчивости, с которой здесь у некоторых постояльцев требовали ежедневной оплаты счета, а в особенной конструкции отопительных труб, благодаря которой голоса проживающих в отдаленных комнатах людей передавались на большое расстояние, так что казалось, будто они говорят совсем рядом.

— Это лысый торговый агент из Дюссельдорфа, — сообщил грудной женский голос из-за паравана. Там, как видно, уже не спали, за параваном горел свет, но никто еще не вставал, позволяя себе немного помечтать и понежиться в постели. С кем говорила женщина — сама с собой или ее слова были обращены к молодому человеку, долговязому подростку, который занимал кровать возле двери?

В двадцать восьмом номере было жарко, но из-за горячих булочек в цокольном этаже постояльцы предпочитали не открывать окно. Мальчик для прохлады сбросил с себя блестящее красное стеганое одеяло. Полуголый, с открытой женственной грудью и младенчески выпяченным животом, он лежал, одетый в длинные подштанники и носки. Черты лица еще оставались заспанно-расплывчатыми. Густые гладкие волосы неопределенного цвета шапкой закрывали лоб до бровей. На щеках еще не пробилась борода, хотя парнишка вымахал такой орясиной, что его ступни в черных носках высовывались за край кровати сквозь прутья железной спинки. Протянув руку, он нащупал на ветчинноузорчатой мраморной столешнице ночного столика металлическую коробку. Не продрав еще глаза, он вслепую воткнул себе в рот сигарету. К свежим булочкам примешался терпкий запах, на фоне теплой рембрандтовской желтизны паравана заклубился сизый дымок.

— Ты куришь, — произнес грудной голос.

— Лейтенантский завтрак, — откликнулся долговязый подросток сонным голосом. — Коньяк и сигарета.

— Ну уж нет, пока ты живешь у меня! — Однако в отказе не слышно было должной решительности. Этот короткий диалог разыгрывался в утренней мгле душной комнаты не впервые.

Затем в сумеречном свете подала голос металлическая перекладина над окном. Вытертая занавеска отъехала в сторону. В комнату проник сероватый свет, яснее проступили раскиданные повсюду груды одежды. Долговязый малый зажмурил глаза. Но матушка распорядилась так, что день уже наступил. Ему осталось совсем немного времени, чтобы понежиться. Как у заключенных в тюрьме, где днем койку положено поднимать и пристегивать к стене, у него тоже скоро отнимут возможность валяться на кровати.

Параван покачнулся. Из-за него в длинной ночной рубашке показалась госпожа Ганхауз. Моложавое лицо обрамляли густые седые волосы, накрученные на папильотки. Казалось, она вместо чепчика надела на ночь лорд-канцлерский парик. Сын унаследовал от нее волосы, однако, несмотря на поразительное сходство матери и сына, которому не мешала даже разность полов, при взгляде на обоих нетрудно было решить, кто из них свежее и энергичнее. У молодого человека вокруг глаз лежали коричневатые тени, а в его молодом, бабьем жирке уже проступала некоторая бугристость, которой так боятся женщины. Мать была словно свежеочищенная груша. На лбу и верхней губе сочным налетом выступила легкая испарина. В прогретых стенах гостиничного номера тела постояльцев, если употребить выражение поваров, томились на слабом огне. Подойдя к умывальнику, на котором стоял таз с водой, госпожа Ганхауз одним движением сбросила через голову ночную рубашку. Теперь она осталась в одних панталонах, покрытых пышными сборками и завязанных на поясе бантиком, но внизу состоявших из двух отдельных, не сшитых в одно целое штанин.

— Отвернись! — приказала госпожа Ганхауз, не оборачиваясь.

Сын не пошевелился, продолжая глядеть на давно знакомую во всех подробностях материнскую спину: две одинаковые выпуклости, разделенные ложбиной позвоночника. В неодетом виде ее тело выглядело совершенно иначе, чем в корсете. Близость пекарни подсказывала сравнение с медной формой, в которую наливают сдобное бисквитное тесто. Когда вынешь его из формы, оно предстает перед зрителем во всем великолепии своей пышности. Тело всходило, наливалось сдобой, как бы расправлялось из небольшого комка. Из-за спины склоненной над умывальником женщины слышался легкий плеск, шлепки и бульканье. Мочалка шлепалась о тонкую кожу при энергичных и сильных движениях. К запахам, пропитавшим комнату, прибавились еще корица и розовое мыло, которым сыну пользоваться не разрешалось. Весь пол перед умывальником был залит водой. Кутая грудь в насквозь промокшее льняное полотенце, она вперевалочку шаловливо ускакала к себе за параван. Это к ней не шло. Вообще госпожа Ганхауз никогда не позволяла себе забываться и дурачиться. Когда она вновь показалась перед сыном, на ней уже была кружевная сорочка, хотя и свежая, но все же сильно заношенная.

— Как только у нас выдастся свободный денек, надо будет подумать о моих кружевах, — говорила она каждое утро, увидев себя в овальном зеркале в одеянии из драных и расползающихся на ниточки кружев.

Ну, все! Пора! Пришло время вставать и для этого молодца, шалопая, теленка! Этими словами она называла своего долговязого сыночка, когда нежными прозвищами заменяла данное ему при крещении имя Александр, превосходно подходившее к молодому человеку такого великолепного сложения. Пришлось ему выбираться из коротковатой кровати и приступить к исполнению единственной ежедневной обязанности, требовавшей некоторого напряжения сил, а именно к затягиванию матушкиного корсета.

— Сильней! — сквозь зубы покрикивала госпожа Ганхауз, опираясь вытянутыми руками на мокрую мраморную поверхность умывальника, словно приказывая палачу выполнять экзекуцию со всей суровостью. Александр натягивал шнурки, пока не чувствовал, что дальше, сколько ни дергай, уже некуда, так как достигнут некий непреодолимый предел, за которым, если еще натянуть, у женщины переломится талия.

Засим следовали разные процедуры, требовавшие много времени. Александр привлекался, когда дело доходило до укладывания волос. И вот, как всегда неожиданно, наступил наконец момент, когда туалет госпожи Ганхауз оказывался вдруг завершенным.

На ней было то же самое платье из коричневой тафты с фиолетовыми бантиками. Волосы были уложены подушкой, из которой свешивалась роскошная коса. Она не красилась. Губы ее розовели блеклыми лепестками. Лоб и щеки были исчерчены тоненькими морщинками, напоминавшими кракелюры тонкого белого фарфора.

— Я иду искать Теодора, — сказала она. — Тео думает, что стоит ему переехать — и его уже никто не найдет. Как же он еще неопытен!

Подол платья скрывал ее ступни. Словно на колесном ходу, она медленно выкатилась из комнаты. Александр снова лежал на кровати и провожал глазами высившуюся в овальном зеркале чужую даму, которая была его матерью.

16. Медвежий остров поставлен на ноги

Шахматное кафе "Пиковая дама" находилось неподалеку от отеля "Монополь", оно открывалось в девять часов утра, но часов до пяти посетителей там было мало. Длинный ряд инкрустированных в виде шахматных досок нарядных столиков выстроился перед черной клеенчатой софой. Кто же предпочитал устраиваться на софе, а кто выбирал стул, который при каждом движении скрежетал на плиточном полу? Один, задумавшись, приходит в состояние, похожее на зимнюю спячку, в котором порой забывает даже смахнуть ползающую по руке муху, другой, напротив, думает как бы всем телом, и, когда на него находит шахматный стих, у него дергаются руки и ноги, словно под действием гальванического тока. Устраивать за такими столиками совещания мог только человек, полностью лишенный эмоциональной чуткости. Несколько табличек с надписью "Silentium" призывали соблюдать тишину, напоминая также о высоком образовательном уровне посетителей, которые порой выглядели довольно обтрепанными. Помещение кафе имело форму латинской буквы "L". За продолговатым залом с шахматными столиками находилась отделенная занавеской небольшая комната с двумя столиками, своего рода отдельный кабинет, где дозволялось играть в карты, домино и другие несерьезные игры. Однако от них-то как раз и происходило необъяснимое на первый взгляд название кафе. Строгое шахматное направление было введено лишь после того, как выяснилось, что из-за карточной игры постоянно возникают недоразумения с полицией. Но изгнанные картежники в отместку перестали пользоваться даже теми двумя оставшимися столиками в отдельном кабинете. Госпожа Ганхауз нашла это помещение очень удобным для деловых встреч. Здесь можно было быть уверенной, что тебе никто не помешает. Кроме помешанных на шахматах чудаков, сюда никто не заглядывал.

— Я чувствую себя здесь как дома, — сказала она с тем довольным и теплым выражением, от которого даже на пасмурный день лег золотистый отблеск. Странную картину вызывали эти слова — дом госпожи Ганхауз! Неужели в нем тоже по стенам могут висеть таблички с надписью "Silentium"?

— Все, молодой человек! Кончились большие каникулы, — заявила она сидевшему напротив Теодору Лернеру, чье покрытое бронзовым нордическим загаром лицо странно контрастировало с крахмальным стоячим воротничком, — пора приниматься за работу.

Сначала она удивила его тем, что он, Лернер, оказывается, открыл остров Медвежий. Она, дескать, догадывается, что он по своей безукоризненной честности скажет: остров Медвежий известен людям уже не первый век, он нанесен на карту, описан, измерен Виллемом Баренцем, морские рыболовные флоты разных наций используют его в качестве якорной стоянки и перевалочного пункта, а на дипломатических конференциях сопредельных государств уже велись переговоры о Медвежьем острове, так что он может этого не повторять. В женском читальном зале Франкфурта-на-Майне, где она сразу (как, впрочем, и в читальном зале любого другого города) почувствовала себя как дома ("для меня читальный зал то же, что для счастливой жены кухонный очаг"), она нашла в замечательных статьях о Колумбе точный прообраз "нашей ситуации с Медвежьим островом". Честь открытия принадлежит не тому, кто первый увидел предмет, рассмотрел и снова бросил, а тому, кто перевел его в сферу реальности со всеми вытекающими отсюда последствиями. Никто до сих пор не знал, что там, на Севере, под покровом карстовых известняков и скудной растительности, на островке, над которым с криками носятся морские птицы, таится, совсем как в "Кольце Нибелунгов", неведомое сокровище. Остров Медвежий был ничьим, бесхозным, а "бесхозный" значит ничего не стоящий. Открыть что-то значит не что иное, как сделать из вещи то, что она на самом деле собой представляет. Тут Лернер окончательно растерялся: что же такое Медвежий остров на самом деле?

Госпожа Ганхауз с трудом сохраняла терпение, видя такую недогадливость. Хотя в главном зале "Пиковой дамы" в это время не было посетителей, она из предосторожности не позволяла себе говорить в полный голос. Но то, что она говорила шепотом, придавало ее словам особенную значительность.

— В современном мире, в котором мы оба, к счастью, живем, — принялась объяснять госпожа Ганхауз, — людям наконец удалось с помощью понятной и легко применимой формулы свести к единому знаменателю все факторы жизни: все политические, исторические и социальные явления, все продукты естественного и рукотворного происхождения. Благодаря этой формуле ныне нет такой сущности, которая была бы несоотносима с другими. Наконец-то мы преодолели стену, до сих пор не позволявшую нам, говоря попросту, "сравнивать груши с яблоками". Истина новой жизни заключается в принципиальной сопоставимости и взаимосвязанности всего сущего. Только экономика, произведя свою тихую, но неостановимую, как стихийный процесс, революцию, действительно создала то равенство, которого добивалась политика. В глазах победивших новых экономических деятелей благодаря волшебной формуле, которая живет в их сердцах, сопоставимы все вещи: горшок с гераныо, стихотворение Эмануэля Гейбеля[16], локомотив, королевская корона и, между прочим, тот самый Медвежий остров — сопоставимы благодаря тому, что у них есть цена!

Лернер, наверное, и сам это уже понял. То, что не имеет цены, не может входить в эту величественную систему, ему в ней нет места, и потому оно не может включиться в единую мировую цепь тотальной соотнесенности, вследствие чего теряет всякий смысл и может считаться несуществующим.

Плоды чтения превращались в руках госпожи Ганхауз иной раз в весьма пикантный салат.

— Понимаете теперь, почему именно вы открыли Медвежий остров и по праву носите за это звание Князь тумана? Редактор "Кассельской ежедневной газеты" инстинктивно угадал истину: насчет "туманов" с ним вполне можно согласиться, Медвежий остров, наверное, окутан туманом, зато "князь", то есть "властитель" — это уж, бесспорно, констатация реального факта, в которой содержится признание ваших заслуг. Так вот, пока вы открывали в высоких широтах Медвежий остров и, невзирая на все опасности, производили операцию по установке столбов, причем я безгранично восхищаюсь предпринятыми вами шагами, я здесь, в Германии, не покидая ее пределов, в сотнях километров от Медвежьего острова, так сказать не вставая с кресла, совершила второе открытие Медвежьего острова. Я создала предпосылки для включения Медвежьего острова в систему кругооборота, включившись в которую он наконец-то стал товаром.

Предмету, еще не включенному в цивилизованный товарообмен, не так-то просто стать товаром! Сначала нужен духовный, нематериальный толчок, требуется решение. Такой остров ждет своего часа, пока не найдется заинтересованное лицо — инвестор, который решит, что остров представляет для него определенную ценность. Инвестор сидит в своем кабинете за столом красного дерева, окруженный реальными ценностями, и его еще нужно подтолкнуть к первому шагу, чтобы он решился расстаться с этими ценностями, добытыми ценою страданий, хитрости или упорного труда, пожертвовав ими в обмен на нечто такое, что до сих пор не имело никакой цены, но теперь, благодаря этому акту заинтересованности, вдруг обретает форму, имя и весомость. Отныне остров Медвежий существует в двух ипостасях: во-первых, в виде нагромождения камней в краю полночного солнца и северного сияния, на расстоянии четырнадцати дней пути к северу от Шпицбергена, а во-вторых, в не менее реальном воплощении, в котором он значится на бумаге как "Германское предприятие по освоению Медвежьего острова", каковое представляет собой компанию, созданную потенциальными инвесторами; регистрация этой компании — дело ближайшего времени. Главой компании значится Теодор Лернер. Госпожа Ганхауз освежила ради этого свои старые связи. Есть, например, такое транспортно-экспедиционное агентство, занимающееся поставкой каменного угля и принадлежащее господам Бурхарду и Кнёру. С приемной дочерью господина Кнёра-старшего госпожа Ганхауз лежала в одной палате, когда рожала Александра. Такие события крепко связывают людей. Знакомство с господином Отто Валем началось, когда она занималась импортом джута на острове Джерси, дело это нелегкое, со своими особыми, специфическими требованиями, но очень увлекательное. Эти господа в восторге от перспектив, открывающихся в связи с Медвежьим островом. К счастью, кое в чем помогла пресса, госпожа Ганхауз, разумеется, направляла ее работу.

Лернер жадно слушал этот рассказ. За последние недели, проведенные им как бы в безвоздушном пространстве, результаты, достигнутые экспедицией, стали уплывать у него из рук. Иногда он в душе начинал подозревать, что вся затея с Медвежьим островом с самого начала была бессмысленной. По мере удаления от горы, серая вершина которой вздымалась над серыми волнами, кусочки мозаики вновь начали собираться воедино. А когда он в поезде описывал свою экспедицию супругам Коре и Ильзе и упомянул при этом о "соответствующих сооружениях", которые предстоит там построить, картина вновь обрела былую целостность.

— Вот посмотрите, что пишет "Дармштедтер альгемейне"! Эта статья послужила решающим толчком для Бурхарда и Кнёра. "Как телеграфирует Лернер, горный инженер Мёлльман с двумя немецкими горняками за четырнадцать дней проложил штольню длиной около пятнадцати метров и добыл за это время пятьдесят тонн легко воспламеняющегося, пригодного для котельных топок и кузнечных горнов угля. По завершении экспериментов, проведенных на борту "Гельголанда", корабль на добытом угле отправился в Тромсё. Всего Лернером возведено два больших жилых дома, из которых один, расположенный у Южной гавани, уже достроен. Для второго дома в районе Угольной бухты был заложен фундамент. Кроме двух домов строится склад для хранения угля вместимостыо около тысячи тонн, который не позднее восьмого августа будет готов к эксплуатации, а также четыре подсобных домика, два из которых готовы, а два еще строятся. Ввиду предстоящей зимовки окончательное решение по поводу начатого строительства будет принято к середине августа".

— От кого идут эти сведения? — задал вопрос Лернер, и ему показалось, будто он слышит собственный голос откуда-то издалека. Голова закружилась. Испугавшись, что сейчас упадет, он вцепился в гнутые подлокотники с такой силой, с какой не хватался за них даже при сильнейшей качке.

— То, что здесь написано, я сама составила на основе ваших сообщений, — ответила госпожа Ганхауз, деловито возвращая газетную статью в папку с остальными бумагами.

— Но я никогда не утверждал ничего подобного! — раздался вопль, прорезавший царство молчания.

К счастью, еще никто в это время не начинал шахматную партию, иначе служитель прекратил бы эту конференцию, просто вышвырнув членов Медвежьеостровского консорциума за дверь.

Госпожа Ганхауз высоко вздернула брови:

— Насколько мне помнится, вы же сообщали о закладке первого камня в районе Южной гавани!

Теодор Лернер уже оправился от панического ужаса, который охватил его в первый момент, и с негодованием обрушился на госпожу Ганхауз: какие дома! Они с Мёлльманом только отмерили участки под строительство. Да всякий, кто видел "Гельголанд", сразу поймет, что на нем невозможно привезти строительный лес для двух домов и четырех подсобок! И не прокладывал Мёлльман никаких десятиметровых штолен в скале! Он с трудом отыскал место, где раньше копали инженеры Германского морского рыболовного флота, и там — можно сказать, голыми руками — набрал кусочков угля, но ни о каких пятидесяти тоннах и речи быть не может. Нет, это же надо так исказить достоверные сообщения! Да это же фальсификация! Мошенничество!

— Мошенничество?! — Госпожа Ганхауз выразила резкий протест против такого слова. Мошенничество — это, мол, не ее стиль! — Разделим наш дальнейший разговор на два этапа. Сначала вы успокаиваетесь. Затем я объясню вам свою тактику.

Задумывался ли Лернер о том, что конкретного он привез с собой из экспедиции? Ровным счетом ничего, если исходить из голых фактов. "Соответствующие сооружения", которые могло бы взять под свою защиту государство, так и не построены. Зато внимание всего мира теперь привлечено к Медвежьему острову. Бурхард и Кнёр и кто угодно еще могут теперь, не спросясь у Лернера, отправиться на Медвежий остров и начать там стройку, тогда им и карты в руки. Так что, мол, вы уж поймите: для того чтобы раздобыть деньги на обустройство Медвежьего острова, необходимо было создать впечатление, что там уже что-то построено. Зачем Бурхарду и Кнёру и господину Отто Валю принимать в партнеры какого-то господина Лернера, который ничего не может предъявить на Медвежьем острове? Да с какой стати им это делать? И разве Лернер не замерил участок? Разве не заложил первый камень? Чем закладной камень хуже построенного дома? И разве все дальнейшее развитие событий не определяется тем, что надвигается зима? И велика ли вероятность того, что Бурхард и Кнёр направят на Медвежий остров своих представителей, чтобы наводить справки, сколько домов там построено?

— Так что прекратите эти вопли! — резко бросила госпожа Ганхауз. — Я вам поставила на ноги самую что ни на есть солидную компанию. Рядом с этими господами не стыдно выступать перед публикой. Бурхард и Кнёр еще медлят с тем, чтобы внести свою квоту, а вот господин Отто Валь собирается уже на той неделе предоставить в распоряжение компании двадцать тысяч марок. Даже ваш кузен, директор горнорудного предприятия господин Нейкирх, которого мне, особенно ввиду его званий, очень хотелось бы залучить в нашу компанию, подумывает о том, чтобы присоединиться. А ваш брат Фердинанд предоставил в мое распоряжение двенадцать тысяч марок.

— Вы попросили взаймы у Фердинанда? — Лернером вновь овладел ужас.

— А на что нам иначе жить? В конце концов, мы же несем издержки! А то, что экспедиция оплачена "Берлинским городским вестником", никого не касается.

— Ну а что дальше?

— Теперь у нас есть капитал, чтобы заняться поисками. Такая замечательная компания! Да на нее очень скоро должен найтись покупатель!

17. Кипучая деятельность в отеле "Монополь"

Госпожа Ганхауз отправилась на вокзал. На время предстоящего короткого путешествия она одолжила у Теодора Лернера сумку, которую сейчас нес за ней Александр.

— Я рассчитываю, что в мое отсутствие вы будете за ним немножко приглядывать, — сказала она, коснувшись мягкой рукой с остро отточенными, отполированными ногтями его локтя.

Лернера не слишком радовало это поручение. Все, что напоминало семейные узы, было ему глубоко противно. Начиная с собственных родственников. Навестить брата Фердинанда стало после его женитьбы делом невозможным. Не то чтобы Изольда ему не нравилась, но в качестве невестки, и матери, и хозяйки братнего дома она приводила его в ужас. Чем выше достигнутый статус, тем реже он служит к украшению своего носителя. Добродушная, простоватая Изольда после посвящения в материнский сан невероятно заважничала, а Фердинанд принимал это как должное. Погостив в доме брата, Теодор уезжал оттуда с ощущением какой-то липкости, от которой можно отделаться только с помощью ритуального омовения, столовой погружась в воду. Кроме того, с Фердинандом стало совершенно невозможно вести деловые разговоры. "У меня семья" — буквально так и было сказано в его письме к Теодору. Теперь он требовал только отчетов о достигнутых успехах и то и дело осведомлялся "о судьбе своих двенадцати тысяч марок", которые госпожа Ганхауз выманила у него, несмотря на его сопротивление, распалив его алчность обещанием необыкновенно высоких процентов. Теодор подозревал, что сие капиталовложение было сделано без ведома Изольды. Этот секрет, очевидно, был для Теодора спасением, чем-то вроде маленького фетиша, который служил доказательством, что он по-прежнему свободный человек, и Теодор готов был сделать все от него зависящее, чтобы поддержать Фердинанда в этом мнении. Пожалуй, в таких обстоятельствах моральный долг перед братом требует от него не возвращать этих денег!

Похоже, госпоже Ганхауз вообще чужды всяческие сантименты, связанные с родственными отношениями. Если она выпячивала перед посторонними свою материнскую роль, то всегда только из деловых соображений, — это было частью коммерческого плана.

В разговорах с ней Теодор никогда не поднимал вопроса о реальном существовании господина Ганхауза. Оба никогда не заговаривали о прошлом друг друга. Раз как-то, правда, когда они остановились в Кёльне в отеле "Рейнский двор", Теодор нечаянно услышал, как Александр в разговоре со служащими гостиницы назвал "господина Лернера" своим отцом. Случалось также, что Александр именовал его "дядюшкой крестным". Лернеру это страшно не понравилось. При всех выдающихся качествах и талантах госпожи Ганхауз, к ее сыночку он относился с крайним сомнением. И напрасно матушка позволяла сынку вести такой образ жизни, это было и ненормально, и никак не могло подготовить молодого человека к серьезному роду занятий. С другой стороны, она держала своего отпрыска в железной узде, приучая слушаться с первого слова. Лернеру довелось наблюдать своими глазами, что ждало юнца в случае ослушания. Однажды сынок был послан передать записку господам Бурхарду и Кнёру. И вот госпожа Ганхауз в полном изнеможении после проходившего в другом отеле совещания возвращается в свой номер. Вытаскивая из волос булавку, на которой держалась шляпка, и насаживая на болванку снятое с головы гигантское сооружение, украшенное большим пучком перьев, она спрашивает растянувшегося на кровати юного переростка, принес ли он ответ, и вдруг слышит, что тот забыл выполнить поручение. После этих слов в воздухе запахло такой грозой, что Лернеру самому захотелось поскорее унести ноги. Александр неуклюже вскочил с кровати, точно его вдруг перестали слушаться ноги и руки, причем от страха на лице провинившегося пропало всякое выражение. Он тут же получил с обеих сторон по размашистой, крепкой оплеухе, нанесенной мускулистой рукой. Голова мальчишки так и крутанулась на сторону. Бледное лицо сделалось красным, как свекла. Со стороны это выглядело так, будто укротительница наказывает непокорного зверя, который сам не знает своей силы. Но Александр свою силу знал. Он мог зубами щелкать орехи и отрывал дверные ручки, когда ему случалось рвануть дверь. Но сейчас, он стоял столбом, точно парализованный. Он даже не поднял рук, чтобы закрыться.

Сын был у нее слугой, посыльным, телохранителем, агентом. Она посылала его, куда надо, и возвращала к себе, притянув за неразрывный канат, которым он был привязан к ней. Иногда она расставалась с ним на какое-то время. Лернер сам видел однажды, как госпожа Ганхауз дала мальчишке двадцать марок, после чего он исчез на неделю. На протяжении этих дней она ни разу не упомянула его имени. Для пользы дела потребовалось, чтобы он не вертелся рядом с нею. В это время как раз начались переговоры с господином Валем, и без Александра госпожа Ганхауз производила гораздо более солидное впечатление. Иногда репутации мужчины наносит ущерб его жена, иногда — мать; репутации госпожи Ганхауз вредило присутствие сына. Удивительное фамильное сходство не оставляло никаких сомнений в том, кем они друг другу приходятся. Как осторожно сформулировал для себя Лернер, вид сына в лопающемся по всем швам костюме ставил под сомнение надежность, авторитетность, деловые качества матери. При всей суровости, с которой она его наказывала, при всей строгости, с которой она им командовала, она все же не могла устоять перед искушёнием, чтобы не потрепать его ласково по волосам, не привлечь к себе и не окинуть взглядом, полным нежности. Когда от него не требовалось беспрекословного послушания, он был волен болтаться где ему вздумается. Иногда он даже брался за какую-нибудь работу. Он многому научился от матери. У него был великолепно подвешенный язык. И это особенно раздражало Лернера.

— Я не люблю, когда молодежь имеет свое мнение и всюду о нем трубит, — сердито говаривал дядюшка Ганс, двоюродный брат папеньки, когда Лернер был маленьким. Племяннику Теодору было ужасно обидно это слышать. Теперь он хорошо понимал дядюшку. Теперь он и сам стал дядюшкой.

— За коньяк заплатит мой дядюшка, — заявил Александр администратору гостиницы, прежде чем исчезнуть в неизвестном направлении.

Лернеру так и не представилось случая заняться выполнением неприятного поручения присмотреть за юношей, возложенного на него уехавшей госпожой Ганхауз.

Рабски покорный с матерью, этот молодчик выказывал крайнюю наглость с другими людьми. Лернер очень старался, чтобы в его отношениях с госпожой Ганхауз не возникало ни намека на флирт. Она вела себя так, словно догадывалась, как это для него важно. Она держалась с замечательной непринужденностью и в то же время с необыкновенным тактом и сдержанностью. Они были деловыми партнерами. Оба выдерживали эту роль даже в минуты отдыха, когда можно было дать себе некоторую поблажку. Самое большее, что она себе позволяла, — это обратиться к нему в покровительственном материнском тоне. Например, видя, что он от скуки уставился перед собой неподвижным взглядом, она могла сказать: "Вам пора в постельку!" Она знала своих подопечных и понимала, что они не сильны духом.

Зато ее сынок воображал, что имеет право на любую бестактность. За столом их обслуживала молоденькая официантка; принеся им чашки, она, наклонившись над столом, нечаянно обнажила ручку выше запястья.

Хорошенькая ручка! От нее повеяло приятным телесным запахом. Погрузившись в ощущения, вызванные неожиданным откровением, Лернер забылся всего лишь на мгновение. Он даже не поднял глаз, чтобы заглянуть девушке в лицо. Один лишь очарованный миг, ибо очарованность выразилась только в мимолетном оцепенении, во время которого он не делал ничего, никто этого даже не заметил. Никто?

— А дядюшка-то наш глазами зыркает, — изрек молодчик так громко, что это должна была услышать удаляющаяся девушка.

Госпожа Ганхауз в таких случаях выражала лишь едва заметное осуждение. И вдруг он увидел, что оба против него заодно!

Сейчас этот молокосос, этот фрукт куда-то исчез. У Лернера и без него хватало забот. Он должен был сделать красивую копию новых расчетов, чтобы отослать ее в Гамбург Отто Валю, самому многообещающему, но крайне критически настроенному и неуступчивому члену компании. Госпожа Ганхауз где-то откопала некоего доктора Шрейбнера, который должен был заново сформулировать экспертное заключение Мёлльмана, подкрепив его научной фразеологией. Как водится, специалист не сразу понял, что от него требуется. Своим заключением доктор Шрейбнер хотя и не нанес им вреда, но и пользы тоже не принес. Предполагаемые запасы угля он выразил заниженной цифрой (двадцать миллионов тонн). Ну откуда он это узнал? Не мог же он заглянуть в нутро Медвежьего острова и узнать, что там спрятано под ледяной шкурой! Шрейбнер — что было особенно подло с его стороны — назвал свои цифры "осторожной оценкой" Ну, разве такие слова не настраивают на заведомо недоверчивое отношение ко всякому другому мнению, отличному от его собственного? Инженер Андерссон из Стокгольма, который также целиком и полностью исходил в своем заключении из данных Мёлльмана, оценил запасы в семьдесят миллионов тонн. А где семьдесят миллионов, есть и все сто миллионов, по крайней мере так считается, когда дело касается денег, и недаром ведь уголь приравнивают к деньгам, называя его "черным золотом". Вдобавок к этому набирался еще целый ряд невыясненных вопросов, из-за которых Лернеру было неспокойно на душе. В таких условиях любое высказывание, в котором сквозило отсутствие энтузиазма, таило в себе большую опасность.

Как только адвокат Дрен, юридический поверенный Валя, выплатил согласно договоренности первую часть обусловленной суммы, Лернер тоже переселился в "Монополь", хотя эта гостиница ему не нравилась, да и внутренний голос предостерегал его против слишком близкого соседства с госпожой Ганхауз. Но в то же время его так и тянуло переехать туда из соображений удобства. А кроме того, вокруг вокзала на глазах вырастал молодой район. Ничто не напоминало здесь старинный центр города, тесно заставленный фахверковыми коробками с маленькими оконцами и населенный угнездившимися там древними демонами, которые отравляют своим дыханием всякую новую мысль, удушая ее в зародыше. Здесь, возле вокзала, вырастали широкие проспекты, на которых готовые дома чередовались с незаконченными еще новостройками, а вид гигантского стеклянного свода манил обещанием путешествий, новизны и движения.

"Монополь" был задуман как гостиница высокого класса, но после двух банкротств он уже успел сменить нескольких хозяев. Временами его дела шли не очень успешно. Вестибюль еще сохранял шикарный вид. Здесь-то, под сенью пальмы, за небольшим письменным столиком и устроился Лернер, разложив перед собой несколько двойных листов отличной канцелярской бумаги цвета слоновой кости. Такое занятие, как переписывание, не могло целиком поглотить его внимание. Здесь было светло. За окнами царило оживленное движение, в помещении было людно. Рядом с Лернером служитель мыл окно. Вот только слишком уж часто подходил официант, чтобы спросить, не желает ли Лернер чего-нибудь заказать. Лернер чувствовал себя как на улице, где гуляет ветер, вздымая облака пыли. Он окунул перо в крохотную чернильницу, сверкавшую черными, точно лакированными, боками. На листе перед ним растекалась упавшая круглым шариком капелька, похожая на стеклянную бусину. От стойки консьержа доносились голоса, среди которых выделялся звонкий юношеский голос, говоривший что-то по-французски.

Лернер взглянул в ту сторону. Он всегда легко отвлекался, достаточно было любого пустяка. Перед высокой, отделанной деревянными панелями стойкой остановились двое — высокий, стройный белокурый мужчина в полосатом костюме, который делал его еще тоньше, точно он был весь сделан из витой проволоки, и рядом с ним дама под вуалью, в голубом клетчатом платье с пышными складками на юбке и плотно облегающей талией. При взгляде на эту талию Лернер подумал, что, имея довольно крупные руки, он мог бы обхватить эту талию пальцами. Талия была самой индивидуальной физической чертой в облике молодой женщины. Все остальное было окутано рюшками, скрыто от глаз. Маленькие тонкие ручки были закрыты красными перчатками на пуговках. Женщина что-то сказала. В ее устах французский язык звучал несколько иначе. Вдруг она увидела что-то забавное. Засмеялась. Головка, накрытая светлой, завязанной снизу вуалью, запрокинулась назад. На соломенной шляпке задрожали маки и маргаритки. Пара направилась к лифту. Лернер обратил внимание на необычную походку женщины, у нее был очень широкий шаг. Туфельки полностью закрывал длинный до полу подол, а походка словно танцующая. Лернер вспомнил сказанные шепотом слова Александра: некоторые парочки снимают номер в "Монополе" на несколько часов.

Лернер вернулся к прерванной работе. Вообще-то переписывание бумаг было как-то не к лицу заведующему фирмой, или директору, или главе предприятия, или как уж там назвать его должность, но Лернер даже получал некоторое удовольствие от этого занятия. Ему нравилось смотреть на свой почерк. Когда ему нечаянно попадалась на глаза забытая на столе собственноручно написанная бумажка, он всегда смотрел на нее с удовольствием. Почерк у него был ясный и четкий, но в нем не осталось ничего школярски наивного, он производил гармоническое впечатление, скорее в нем чувствовалась некоторая беззаботная небрежность. Когда он писал, то наслаждался этим, как наслаждается своими движениями человек, умеющий хорошо танцевать. Один раз он незаметно задремал, как это бывает при выполнении однообразной сидячей работы. Официант тихонько тронул его за плечо. В отеле не любили, когда люди дремлют в вестибюле за письменным столом, опустив на него голову. Лернер выпрямился рывком.

Дверь лифта с громким шумом отворилась. Оттуда вышли худенький моложавый французик и гибкая женщина в голубом платье. В помещении было жарко. Женщина остановилась и, развязав светлую густую вуаль, откинула ее от лица на шляпу. Пробудившийся взгляд Лернера встретился с ее взглядом. Она чуть высунула кончик языка. Язык был нежнейшего розового цвета. Лицо у нее было черное.

18. В шумановском театре

Лернер совсем не любил театр. Он хотел сам быть режиссером своих фантазий. Покуривая на диванчике случайного кафе с разложенным перед собою листком и золотым автоматическим карандашиком вместо игрушки, которым он задумчиво чертил какие-нибудь орнаменты, змеевидные клубки или квадратики, он, вроде бы ничего не делая, пробегал внутренним взором ряд картин и переводил эти видения на условный язык рисунков.

"Пожалуй, можно бы…" — говорил он про себя, но значило это в сущности: "Можно, нужно, следует". Перед глазами у него разворачивалась картина того, как пойдет развитие Медвежьего острова, когда тот будет подключен к финансовому кругообращению стран, расположенных далеко на юге. От этого зрелища он получал такие яркие впечатления, испытывал такие пылкие переживания, с какими никогда не сравнится никакая любовная история, разыгранная густо нагримированными актерами, кривляющимися перед шаткими полотняными кулисами. Вот в яркий солнечный день встает перед его взором остров, окруженный неземным блеском, испускаемым лучезарными впадинами и уступами айсберга, занесенного течением в Бургомистерскую бухту. Никакие алмазные копи не могут создать такой битвы сверкающих световых клинков. Сырые алмазы — это тусклые камешки, выкопанные в недрах Африки несчастными черными рабами. Лица норвежцев, которые понаедут на остров Медвежий, тоже будут черными, но только от угольной пыли. Среди их черноты мечтательно светятся голубые глаза буйных во хмелю, но вообще-то миролюбивых и простодушных великанов. Пыль, сыплющаяся из вагонеток, ложится на снег справа и слева от колеи, ведущей к гавани. Получился полосатый пейзаж, мир как шахматная доска, трехмерная стальная гравюра. Как изобразить на стальной гравюре уголь и снег? Это уж забота понаехавших толпами газетных художников. А Лернер тем временем переключился на внушительное деревянное здание для охотников и туристов; начавшись с незатейливого домика, оно скоро превратилось в нечто вроде русской дачи или швейцарского шале, вроде тех, которые строят для себя зажиточные жители Франкфурта в Кёнигштейне: с богатой резьбой, верандами с фигурными окнами, деревянными кружевными подзорами, свисающими с крыши рядом с огромными сверкающими сосульками. Внутри стены были увешаны великолепными охотничьими трофеями: тут вам и белые медведи, и куропатки, и песцы, и полярные волки — целое богатство пернатых и пушных зверей красовалось на бревенчатых стенах. Весь пол был устлан толстыми шкурами. Имелось в доме и пианино с латунными подсвечниками. Кресла в курительной комнате были сделаны из лосиных рогов, керосиновые лампы под потолком были подвешены на рога северных оленей, на окнах красовались фантастические морозные узоры. Надо взять серебряный талер, погреть его в ладони и затем прижать пальцем к стеклу, пока там не оттает маленький кружочек, и тогда, выглянув в него одним глазом, как в замочную скважину, можно, не покидая роскошного уюта человеческого мирка, увидеть величественные и безжизненные обледенелые скалы. И вдруг откуда-то из передней доносится звонок. Входит официант и тихим голосом говорит, что вас просят подойти к телефону.

К телефону? Разумеется, когда все устроится, на Медвежьем острове появится и телефон. Все это делается так быстро, что не успеешь и оглянуться — уже готово. Вот ты возвращаешься с охоты на куропаток, принимаешь горячую ванну. Воды можно нагреть сколько угодно, угля тут столько, что на все хватит. А затем, завернувшись в махровые простыни, разговаривай с Кёльном или Берлином. Новые времена примирили цивилизацию с неудобствами враждебного человеку варварского окружения. На новой карте мира дикие окраины с залежами угля, нефти, никеля и меди, с дикими зверями и дикими народами будут органически соседствовать с регионами высокой культуры, они станут легкодоступными, удобными для использования, будут открыты для цивилизованной коммерческой деятельности и станут служить местами отдыха и развлечения для граждан развитых стран. Для диких окраин это выгодно, так как настоящая коммерция только тогда приносит плоды, когда начинается настоящий обмен товарами. Разве иначе на Медвежьем острове появились бы телефон и пианино? Вряд ли!

Некоторое время Лернер забавлялся созерцанием мысленных картин. Он представил себе, что рассказывает все это изумленно внимающему его словам семейству из поезда: директору банка господину Корсу, его радужно сияющей павлиньим нарядом супруге и Иль-зе — барышне, тайком пристрастившейся к курению. Картины возникали по первому зову. Некоторые, недостаточно красивые, он отсылал за кулисы, откуда они вновь выходили на сцену уже в более подробном и богатом оформлении. Попутно в голове его шел внутренний монолог. Течение монолога было такое гладкое. Вот бы так, когда уговариваешь клиентов! Однако перед клиентами он временами начинал спотыкаться, а заикаться хорошо только в Англии, там это звучит даже аристократично, но в Англии ему, наверное, никогда не придется выступать, а может быть, как раз и придется, и, может статься, даже очень скоро. Внезапно мысленная "латерна матка" после такой напряженной работы взяла и заработала сама по себе и вдруг начала решать, какую картинку ей отбросить на экран лернеровского мозга. И с этим уже ничего нельзя было поделать.

Сначала показались красные перчатки с множеством мелких пуговок и приподняли густую кремовую вуаль. На лице, которое из-под нее появилось, все было крупно: глаза словно круглые шары, немного приплюснутый нос с широкими крыльями, крупный толстогубый рот, крупные белые зубы. Только язычок высунулся остреньким, кошачьим, кончиком. Встретясь с его взглядом, круглые, необычайно подвижные глаза внезапно замерли.

"Арап совсем не виноват, что он немного черноват", как говорится в стишке одного франкфуртского поэта. Однако редко случается, да в сущности и вообще не бывало, чтобы вдруг "дивился народ на арапа у городских ворот". А тут тем более даже не арап, а арапка! Сперва она проплыла по залу только в виде талии, затем явила миру свое лицо с пленительно розовым ртом. Что она тут делает? Одета она была элегантно, но как-то уж чересчур броско. Бело-голубые клетчатые волны еще больше подчеркивали черноту лица. Она определенно понимала, что ей идет. Или платье выбирал нахальный французик? Говорят, у французов мужчины вмешиваются в выбор дамских нарядов. Кем он приходится чернокожей женщине? Француз как раз проходил по вестибюлю, на этот раз один. Вид у него был немного взъерошенный. Портье вышел из своей деревянной будки и, повернувшись к полукруглому окну возле вращающейся двери, показывал налево.

"Seulement trois pas"[17],— донеслось до Лернера. Взъерошенные волосы скрылись под коричневой шляпой. Выходя на улицу через вращающуюся дверь, француз словно ввинтился в нее и ужом проскользнул через приоткрывшуюся щель. Казалось, он старается занимать как можно меньше пространства, не в пример Лернеру, который любил, когда перед ним распахивались двустворчатые двери.

Вдруг чей-то шепот послышался у него над ухом. Лернер и не заметил, как кто-то подошел к нему сзади.

— Он друг мадемуазель Лулубу, которая на этой недели танцует в Шумановском театре.

Лернер вздрогнул. Чужое дыхание защекотало его щеку так, словно по ней проползло крупное насекомое. Сзади стоял Александр. Густые напомаженные волосы плотно облепляли его голову, тесный костюм сидел в обтяжку, из штанин выглядывали лаковые штиблеты, на миловидном лунообразном, как младенческая попка, личике отсутствовало всякое выражение.

— Вечер добрый, дядюшка Лернер! Не найдется ли у тебя лишних пяти марок?

Разве Лернер не любил театр? Он тотчас же отправился в ту сторону, куда портье направил бездельника-француза, и, пройдя всего лишь несколько домов, очутился в другом конце вокзальной площади перед кассами Шумановского театра; это было украшенное кариатидами темное каменное здание с двумя соборными башнями по бокам, с балконами в бельэтаже и несколькими входными дверями, широкими, как амбарные ворота. Туда сплошным потоком втекали толпы народу, особенно много было молоденьких парочек; очевидно, молодежь охотно выбирала этот театр, когда требовалось "сводить" куда-то свою девушку. Попадались в толпе и провинциалы в старомодных сюртуках, с женами, у которых на головах красовались птичьи чучела, что нынче давно уже вышло из моды. По-видимому, Шумановский театр не относился к числу тех, которые Лернер совсем уж не любил. Придя сюда, можно было не опасаться, что тебе покажут "Орлеанскую деву" или "Тетку Чарлея". Здесь было варьете. Зрительские ряды высокими ступенями спускались к сцене, имелись и ложи, внизу находилась сцена, похожая на цирковую арену, оформленная в виде высокой ротонды. Играл большой оркестр. Громадная газовая люстра созвездием нависала над человеческим муравейником. Были тут и длинные барные стойки, установленные перед сверкающей зеркальной стеной. Здесь Лернер заказал себе большую кружку пива, которую ему сунули в руку, недодержав под краном, мокрую и с перетекающей через край пеной. Глядеть представление некоторые предпочитали не отходя от стойки бара. Так делали многие мужчины, стараясь не упустить того, что происходит на арене. Пробежавшись взглядом по полупустым зрительским местам, можно было подумать, что там уселась на отдых перелетная стая птиц, обитающих в джунглях Бразилии, — это оживали чучела на покачивающихся головах дам, приехавших из Гиссена, Фридберга и Оффенбаха. Хотя Лернер всегда предпочитал программу из цирковых номеров драматическому спектаклю, он следовал при этом совету отца, который учил, что "цирк — это как гуляш из легкого. Не чаще одного раза в год".

Вот уже несколько лет Лернер обходился без цирка и гуляша из легкого. И сегодня он радовался, очутившись в гудящей толпе, нетерпеливо ожидающей начала представления, под колоссальной, как Млечный Путь, люстрой, с кружкой холодного пива в руке и без спутников, с которыми нужно было бы говорить. На нынешней, несколько подзатянувшейся стадии все новых и новых планов, все новых деловых партнеров, все более подозрительно настроенных товарищей и друзей возможность ничего не говорить, ничего не придумывать и никому ничего не доказывать про состояние дел на текущий момент было для него истинным блаженством.

Имелась ли еще какая-нибудь причина, почему он тут очутился? Первоначально — да, но в этом ярко освещенном и людном зале появление чернокожей дамы, мадемуазель Лулубу, не говоря уже о ее выступлении, почему-то казалось делом совершенно невероятным. Сама мысль об этом представлялась ему чем-то невообразимым. С каждым новым номером программы невообразимость все больше переходила в разряд невозможностей. Сначала номер с десятью крашеными розовыми карликовыми пуделями, номер с голландками, жонглирующими кругами сыра, человеческая пирамида из десяти венгерских атлетов, затянутых в украшенные блестками тореадорские штаны с чулками, воздушные гимнасты Бальбини, дрессированные канарейки, чирикающие английский вальс, играющий на рояле слон и еще много всякой всячины, которая тут же забывается, следовали одно за другим в быстром темпе, все это было очень занимательно, но в то же время создавало такую атмосферу, в которой Лернер не мог представить себе выступление мадемуазель Лулубу (он окончательно утвердился в том, чтобы называть ее этим именем). А почему, собственно говоря, не мог? Он и сам не знал почему. Часто бывает так, что зритель испытывает разочарование, увидев дивно причесанного, ловко двигающегося кумира театральной публики без котурн, в обыденном платье. Здесь все было наоборот: внезапно появившись, мадемуазель Лулубу произвела своим экзотическим, элегантным видом такое сильное впечатление на Лернера, что он не мог вообразить себе эту красоту, еще усиленную блеском театральной мишуры.

Он успел выпить уже три кружки пива. В голове приятно гудело. Это сулило хороший сон: когда пьешь в одиночестве, алкоголь успокаивает. Лернер был в таком рассеянном состоянии, что как-то и не заметил, как вокруг круглой сцены с. молниеносной быстротой установили решетку. Получилась невысокая клетка шириною во весь манеж, внутри все сверкало белизной, как будто там были рассыпаны тысячи крошечных кристаллов.

В эту сверкающую белизну плавно колыхающейся поступью вошел белый медведь с коварной маленькой мордой и громадными лапами; за ним, колыхаясь, вошел второй, затем третий с желтоватой шкурой, выделявшейся на фоне белоснежного пола грязновато-теп-лым оттенком, затем четвертый, пятый и шестой. Укротитель был одет траппером, то есть в костюм из кожи и меха. Скрипя подметками, он, ловко ступая, прохаживался между гигантскими зверями. Медведи взобрались на тумбы. Встали на задние лапы. Мохнатые чудища образовали круг. Оркестр заиграл нарастающую, мощную музыку, это была увертюра из "Золота Рейна"[18], и хотя Лернер не знал эту музыку, тревожные, грозные волны оркестра пробудили его от дремы, и он, внезапно встрепенувшись, во все глаза смотрел на круг хищных зверей. Вот пошел снег. Снежинки летели охапками и, взметнувшись под порывами полярной вьюги, оседали на полу. В зрительном зале метель изображали движущиеся пятнышки света, световые снежинки кружились над головами публики. И вдруг пол сцены начал приподниматься. Он треснул и распался на льдины. Голубоватые льдины, словно под нажимом могучей руки, со стеклянным звоном стали надвигаться друг на друга, громоздясь все выше и выше. Посредине, в окружении медведей, которые, беспокойно возясь, покорно оставались на своих тумбах, воздвиглась высокая башня из неровных уступов. Затем движение вверх внезапно прекратилось, и в тот же миг в оркестре произошло что-то, словно под напором внутреннего давления из бутылки вылетела музыкальная пробка. Раздался звуковой взрыв, музыка хлынула, разливаясь во все стороны, и тут верхние, сцепленные зубцами льдины снова пришли в движение. В несколько рывков они раздвинулись и, раскрывшись бутоном, сложились в гигантскую кувшинку из зеркальных осколков. А в середине, словно пестик цветка, стояла женщина в коротком платье, до колен, сплошь из кружев и рюшек, с обнаженными по плечи руками и глубоким декольте, и вся эта обнаженная кожа была черной. Поигрывая солнечным зонтиком из стекла и перламутра в кругу поднявшихся на задние лапы, словно собачки по команде "служить", медведей, стояла черная, как уголь, как смола и как вороново крыло, мадемуазель Лулубу и делала на все стороны глубокие реверансы, а к ней неслись рукоплескания зрительного зала, разбиваясь об ее пьедестал, как бушующие волны прибоя.

19. Француз в беде

Поступал ли Лернер слишком самонадеянно, пожелав после только что пережитого потрясающего впечатления посмотреть на обратное превращение мадемуазель Лулубу в ее обычный, будничный вид? В фойе он купил у цветочницы двадцать одну белую розу, без колебаний отсчитал деньги за дорогую покупку, хотя все последние недели дрожал над каждым пфеннигом, а затем чуть не ушел без букета, потому что цветочница никак не могла отыскать для него сдачу. У бокового входа, перед которым с незапамятных пор поклонники и завсегдатаи ожидали своих кумиров, не было ни души. Неужели среди громко хлопавшей публики не нашлось ни одного горячего сердца?

А вдруг она уже ушла? "Нет", — сказал привратник, выглянувший из дырки в будке; его крохотное окошечко вдобавок было еще заставлено кипами бумаги, чернильными бутылками и завешано афишами, так что разглядеть сидящего в будке человека можно было, только склонившись в три погибели к самому оконцу. Что поделаешь! Привратник — человек важный, перед ним не грех и покланяться, подумал Лернер. Должен же кто-то в этом цирке следить за порядком! Для привратника будка служила вторым костюмом. Из окошечка тянуло теплым привратницким запахом. Нет, чернокожая дама точно не выходила, сказал он с непоколебимой уверенностью. Другого артистического входа в театре не существует. Главный вход уже закрыли. В прихожей стояла скамеечка для поклонников. Как показалось Лернеру, она унизительно напоминала скамейку для просителей. Нет уж, на нее он не сядет. Он решил встретить мадемуазель Лулубу стоя.

На переодевание такой даме не могло не потребоваться много времени. Расшнуровать один корсет, зашнуровать другой… Да нужен ли ей корсет? Разве гибкость стройной, как пальма, женщины не была совершенно естественной? Грим ей, конечно, не требовался. Этот природный матовый тон гладкого эбенового дерева невозможно достичь никакими ухищрениями. Интересно, будет ли ее сопровождать француз? Встречать он ее не пришел, иначе ждал бы здесь. Может, он дожидается за кулисами, стоит там в шляпе, со строго запрещенной сигаретой в уголке рта? Или таким правом пользуются только щедрые на чаевые светские гуляки, а кроме них, никого другого за кулисы не пропускают?

Минуло уже полчаса. Пришлось Лернеру все-таки посидеть на скамеечке для просителей. Букет роз лежал рядом, как зонтик. Какие слова сказать, когда она выйдет? То и дело мимо пробегали мужчины и женщины в невзрачных пальтецах. Лернер ни в ком не узнал кого-нибудь из выступавших на сцене, за исключением иллюзиониста, чьи набриолиненные волосы играли бликами даже при слабом свете. В прихожей было довольно жарко, почти как в ночлежке возле натопленной печки. Словно для того, чтобы кочевой народец циркачей мог отогреть продрогшие кости.

Возможно ли, чтобы такой молодой человек, как Лернер, в ожидании чернокожей красавицы клевал носом, словно нищий в ночлежке? Само предположение вызывало у него возмущение. Однако повторное обращение к обитающему в будке привратнику показало, что это вполне возможно.

— Мадемуазель Лулубу? Она давно уже прошла, — с безмятежным спокойствием, не подвластным никаким страхам и надеждам, ответил сиделец.

Задуманная церемония с подношением цветов окончилась позорным провалом. Оставалась, конечно, другая возможность — вернувшись в отель, отправить цветы с записочкой в ее номер. Лернер так и поступил, но уже без прежнего воодушевления. Тот восторг, от которого у него перехватило дыхание, когда он узнал танцовщицу на сцене, уже улетучился, Лернер сник: очень неприятно все получилось.

На следующее утро вчерашние события отодвинулись в прошлое, как будто ничего и не было. На цветы не последовало никакого ответа. В столовой, где завтракали, среди сидящих посетителей нигде не видно было голубого клетчатого платья под соломенной шляпкой, не было и белокурого французика с взъерошенными волосами. Зато пришли газеты: "Вечерняя почта", "Франкфуртская иллюстрированная газета" и "Утренний курьер". И в каждой непременно присутствовала мадемуазель Лулубу. Критикам она не угодила.

"Дурное обыкновение угощать зрителей зрелищем эдакой раскланивающейся черной Венеры на свадебном торге, выдавая это за танец…" — говорилось в газете. "Негритянка делала книксен с грацией бездарной ученицы, полагаясь в остальном на эффект, который произведет ее необычная внешность, в чем, впрочем, и не просчиталась, судя по восторгу провинциальной публики…" Ишь как завернули! "После незабываемого "умирающего лебедя" госпожи Лизы де Веерт, исполненного этой балериной среди белых медведей, выступление мадемуазель Лулубу из Французской Западной Африки оказалось сплошным разочарованием. Спрашивается, почему дирекция вообразила себе, будто парочка реверансов и помахивание зонтиком могут вытеснить из памяти выступление артистки высокого художественного уровня? Расчет на особенный интерес публики к колониальной теме не оправдался. От Африки мы ожидаем чего-то большего, одного лишь черного золота нам мало!"

Лернер недоумевал. Как понять такое возмущение? Неужели можно воспринимать поразительное по новизне, восхитительное выступление мадемуазель Лулубу как-то иначе, чем он? Да, она не танцевала! Она просто стояла в сиянии своей красоты и делала эти очаровательные, шаловливые поклоны и реверансы, вся прелесть которых заключалась в том, что и благодарить-то ей было не за что. Ведь это даже лучше, что она ничего не отплясывала на своем крохотном пьедестале! Теодор не любил балета. Балет — тягомотное зрелище. Иногда там, конечно, пытаются всякими беспокойными метаниями выразить сюжет, но из этого получались только утомительные шарады и ребусы. Разгадывая эти пантомимы, невольно забываешь любоваться красотой балерин, которые, впрочем, не так уж и хороши — голенастые, плоскогрудые. У мадемуазель Лулубу вовсе не балетное тело, поэтому ей и незачем танцевать. Она и без танцев хороша. Ведь только представить себе, как она, встав на цыпочки, нечаянно поскользнется среди медведей! Да это же просто глупо — устраивать какие-то танцы в столь опасном окружении! Медведи — это, конечно, и само по себе неплохо, но мадемуазель Лулубу добавила к ним что-то такое, как бы нарочно для господина Лернера. Невозможно было более полно выразить всю роскошь, красоту, все богатство, которые принесет уголь Медвежьего острова, чем это было сделано в заключительном выступлении мадемуазель Лулубу с медведями.

А вон и наш молодчик — ветреный французик! Он уселся далеко от Лернера, но совершенно явственно бросил на него изучающий взгляд. Как видно, что-то тревожило этого паренька, так как волосы его растрепались больше обычного, а лицо, как в таком случае выражаются злые языки, было белее манишки. Он заказал чашку кофе и стал пить, наклоняя голову над чашкой, которую он почти не приподнимал над блюдцем, а сам между тем пристально оглядывал зал. У него была такая поза, словно он только на минутку присел отдохнуть, готовый в любой момент вскочить и пуститься в бегство. Однако он просидел долго. Постепенно он собрал отовсюду газеты, взял даже ту, что лежала на столе Лернера, причем едва удостоил его взглядом, выказав тем несколько пренебрежительное к нему отношение. Время от времени он подходил к стойке администратора и о чем-то с ним переговаривался. Администратору то и дело приходилось заглядывать в журналы, что-то выискивать, несколько раз француз заходил в телефонную будку. На взгляд праздного наблюдателя, какого в эти дни довелось изображать из себя Теодору Лернеру, поскольку, по словам госпожи Ганхауз, ожидание составляло часть рабочего времени и, следовательно, тоже могло считаться работой, — так вот, на взгляд Лернера, дерганое поведение француза представляло собой полную противоположность такого мирного и благоразумного ожидания. Весь его вид просто кричал о том, что он ждет, отчаянно надеясь получить какое-то известие, полученное из письма или в результате личной встречи. Иногда это вызывало впечатление, будто он притворно изображает нетерпеливое ожидание, играя на публику, и нарочно старается обратить на себя внимание обслуживающего персонала, а заодно и Лернера. За долгие утренние часы Лернер не раз ловил на себе холодные, оценивающие взгляды нервного француза.! Казалось бы, находясь так долго в одном помещении, естественней всего было начать обмен вежливыми улыбками, однако ничего подобного ни разу не попытался сделать этот представитель славящегося своей обходительностью народа.

— Он говорит, что ждет телеграфного перевода от своего отца, — услышал Лернер рядом с собой приглушенный любезный голос. Это вновь неожиданно объявился Александр Ганхауз, благоухающий цветочным лосьоном после бритья, с теми же коричневатыми тенями под глазами. Пухлые ручки Александра, унаследованные от матери, всегда наводили Лернера на мысль, что юноша только что шлепал ладошками по грязи, а потом схватился за что-нибудь пыльное. Наверное, это было несправедливое так как Александр Ганхауз давно уже вышел из того возраста, когда мальчишек неудержимо влечет ко всему грязному, и сейчас он, скорее уж, грешил излишними стараниями по части личной гигиены.

— Откуда ты взялся? — спросил Лернер довольно-таки строго. Ведь он обещал матери последить за мальчишкой.

Александр сделал вид, что не расслышал вопроса, и, подозвав официанта, заказал большой бутерброд с ветчиной.

— Ну, как вам вчера понравилось в Шумановском театре?

Тон вопроса был дерзким и многозначительным.

— Чт-то? Чт-то т-такое? — залепетал Лернер скорее растерянно, чем возмущенно. Во-первых, Александра совершенно не касалось, что Лернер делает вечером, а с другой стороны, ему незачем таиться перед мальчишкой, который был ему совершенно безразличен. Так отчего же он вдруг стал заикаться?

— Я тебя видел. Ты был за стойкой и выпил три кружки пива, а потом купил розы, огромный букетище.

Ну, купил и купил, почему бы и нет! Что значит этот идиотский торжествующий тон? С какой стати так напирать на подсмотренное, когда всем известно, что подсматривать за людьми — вещь вообще недопустимая? Александр еще больше приглушил голос и, приняв обычное для него выражение демонстративной невинности, обратил свой взгляд на француза.

— Он совсем на мели. Я знаю этого типа по другим отелям. Его с треском выставили из "Вюрцбургского подворья". Вчера за их номер заплатил Шумановский театр, но черномазенькая не получила ангажемента. Целые сутки в подвешенном состоянии. Она осталась наверху, лежит в кровати, так как ей штопают платье: она выдрала клок из юбки, когда садилась на извозчика.

— Тебе-то откуда это известно? — спросил Лернер, делая неубедительную попытку изобразить насмешливый тон.

Александр воспринял его вопрос как комплимент. И, без того довольно упитанный, он еще больше напыжился.

— Не найдется ли у тебя пять марок, дядюшка Лернер?

— Пять марок — это большие деньги, — услышал Лернер собственный ответ. В том, что касалось их с Александром, этот ответ выражал бесспорную истину, но Лернер тотчас же сам смутился, поняв, что сказал мещанскую пошлость. Он порылся в кармане жилетки, но нащупал там только мелочь.

— Француз собирается сдать ее в аренду за двести марок. Но согласится и на сто, деньги ему нужны позарез. — При этих словах, произнесенных театральным шепотом, Александр резанул себя рукой по горлу, на котором из мясистой, как у матери, мякоти как-то комично выдавался крупный кадык.

— Что за чушь ты несешь! — Лернер тоже перешел вдруг на шепот, только он шептал раздраженно, так как их перешептывания создавали в пустом зале своего рода силовое поле, и беспокойный француз отлично понял, что речь идет о нем: время от времени он поглядывал на них остекленелым глазом рассвирепевшего петуха.

— Всю жизнь мы прожили с маменькой по отелям, уж я-то знаю, что здесь происходит, — снисходительно пояснил Александр.

И это была правда, так как настоящая жизнь началась для него всего лишь пять лет тому назад, когда мать забрала его из сиротского приюта, при этом Лернер понимал, что у молодчика действительно солидный опыт. Бутерброд с ветчиной был проглочен сразу, как только его принесли. В кармане брюк Лернер обнаружил пять марок, и они вмиг исчезли в кармане Александра. Лернер не стал задерживать парня, когда тот снова направился неведомо куда. Теперь он уже знал, что Александр, даже скрывшись из виду, всегда находится где-то поблизости.

К сумме в сто марок высказывание Лернера про пятерку подходило еще больше — в настоящий момент это были для него действительно большие деньги. И в то же время эта сумма была так ничтожна! Мадемуазель Лулубу — за сто марок! Такое может только присниться. Но ведь он же посылал ей в номер розы как скромный знак искреннего преклонения! Ну и что было бы дальше? Да ничего бы и не было, как он подумал сейчас. Тогда он еще не отдавал себе отчета в том, куда его влечет чувство. Просветление наступило только после разговора с юным лоботрясом. Не почувствовал ли Лернер некоторое огорчение? Ну вот еще! Это как раз то, что надо. Его восхищение прекрасной мадемуазель Лулубу не понесет никакого урона оттого, что он заключит маленькую сделку с ее покровителем. А подарок ей так и так причитается. Именно в этот момент француз выглянул из-за газеты и хмуро посмотрел на Лернера с таким выражением, словно в том ему что-то совсем не понравилось…

20. Дружеский знак внимания

Если ты хочешь сделать приобретение, то сначала должен задаться вопросом, есть ли у тебя деньги на эту покупку, а затем приступать к делу. Госпожа Ганхауз предпочла бы другой путь: сначала заключить договор, закрепляющий за тобой права на требуемый товар, а уж затем прикидывать, как и по какой цене следует за него расплачиваться и надо ли вообще это делать: В настоящее время Лернер и госпожа Ганхауз распоряжались своими общими финансовыми ресурсами на основе полного взаимного доверия и открытости. Представительствовать у нее получалось лучше, чем у Лернера. Госпожа Ганхауз была сама добропорядочность, а что касается самостоятельности, то все считали, что она молодец, — "женщина, одинокая, к тому же мать", то есть выглядела она настолько беззащитной, что ей за это прощалось многое такое, что настораживало бы людей, будь она мужчиной. Еще долгое время после поставки товаров коммерсанты, не получая оплаты, продолжали хранить к ней прежнее уважение. Только на ее примере ты начинал по-настоящему понимать, что "в кредит" значит "на веру", и госпожа Ганхауз неустанно обращала в свою веру все новых последователей, и хотя прежние со временем отпадали, на их, место заступали другие. Ввиду великого предприятия, для осуществления которого, как было ясно обоим, требовалось величайшее напряжение всех сил, они обещали друг другу не совершать самостоятельно никаких трат, выходящих за рамки необходимого (условие разумное, но слишком неопределенное), не посоветовавшись сначала с напарником.

Интересно бы знать, действительно ли госпожа Ганхауз работает, как она сама утверждает, исключительно на Медвежеостровскую компанию или продвигает одновременно с этим еще парочку других проектов, которые, естественно, числятся на отдельном балансе? А вдруг в то время, как он тут честно сберегает их наличный бюджет в четыреста марок, в ее распоряжении имеются такие средства, какие ему и не снились? Нет ясности также и в том, как обстоит дело с Александром: содержат ли они парня на своем иждивении или он сам себя обеспечивает, потому что в каждом отдельном случае это выглядело по-разному. Нет, Лернер отнюдь не питал недоверия к своей мудрой приятельнице. Эти вопросы впервые возникли у него сейчас, когда он очутился в безвыходном положении. Ему очень нужны были сто марок свободных денег возможно даже немного побольше. Лернер погрузился в мечты.

А нельзя ли (как выражаются в торговых фирмах: "по желанию клиента" расторгнуть нынешний, скорее всего не слишком выгодный ангажемент мадемуазель Лулубу и пристроить ее как-то иначе? Уж если у человека хватает средств содержать на пару с госпожой Ганхауз одного иждивенца, то неужели он не прокормит и мадемуазель Лулубу? Но это был уже чистый бред. Сам вопрос служил доказательством того, что господину Лернеру бросились в голову какие-то телесные жидкости. Так он и подумал. Только представить себе, как компаньоны по освоению Медвежьего острова всем скопом и с мадемуазель Лулубу в придачу являются в банк Корса в Любеке или к господам Бурхарду и Кнёру в Гамбурге, а не то — страшнее не придумать — к кузену Нейкирху. На взгляд таких господ, даже Александр представлял собой обременительный довесок, хотя он появлялся перед ними в качестве представителя служебного звена: секретаря, камердинера или ассистента. Но злосчастное сходство с матерью, к сожалению, тотчас же разоблачало этот театр в глазах хорошего наблюдателя. Нет, пока что никаких странствующих гаремов с мадемуазель Лулубу в качестве одалиски! Но вот неделька в "Монополе", пока не вернулась госпожа Ганхауз, — это возможно. Таково было окончательное и бесповоротное решение, оно не подлежало дальнейшему обсуждению, ибо за него он голосовал каждой жилочкой своего тела. Оставалось договориться с французом.

А не послать ли на переговоры Александра? Гораздо удобнее будет, если не придется вести их лично. Лернер вдруг обнаружил в себе что-то похожее на сочувствие к французу. То, что он собирался сделать, не очень-то красиво с точки зрения правил порядочности, да и для молодого человека это будет довольно-таки тяжело. А ведь насколько облегчилось бы начало многообещающей интрижки, если бы французу при этом удалось как-то сохранить лицо! Он и сейчас уже смотрит волком, вон как озирается, того и гляди убьет взглядом! Наблюдая, как тот с отвращением помешивает свой кофе, как вскакивает, как ищет сигареты, ни за что не подумаешь, что он готовится приступить к трудным деловым переговорам. Разве не правильнее было бы всем своим видом излучать спокойствие?

"Нет, дама совершенно здорова, была в прекрасных руках, никогда еще такого не делала, ей бы это и в голову не пришло, если бы не оказалась в затруднительных обстоятельствах. Ну что вы, какое там! Для этой дамы возможен только порядочный человек, который не захочет воспользоваться ее нынешним положением. Это должно быть джентльменское соглашение при полном соблюдении тайны!" — примерно так высказался бы Лернер, окажись он на месте французика, но тот, казалось, не собирался вступать в разговоры. Он был молоденький и очень тоненький, но внушал страх уже тем, как размашисто двигался и ерошил пальцами волосы. Вон как развевается перед ним небрежно, а точнее, неряшливо завязанный галстук! Лернеру внезапно подумалось: а вдруг француз нечувствителен к боли и дерется до победного конца, не замечая ножевых порезов, и уж только потом, жадно куря сигарету за сигаретой, снисходительно позволяет перевязать полученные раны?

В дневные часы столовая подолгу пустовала. Однако столы были заранее накрыты к приходу многочисленных посетителей. На столах лежали скатерти, но сменялись они не каждый день. Кофейные пятна иногда на протяжении нескольких дней хранили память о торопливом завтраке, сопровождавшемся поглядыванием на вокзальные часы. Высокое дворцовое зеркало, засиженное мухами, протиралось тоже нечасто. Зато окурки из пепельницы выбрасывались натренированным жестом, который сохранил тот шик, что некогда намеревался предложить своим постояльцам "Монополь". Зал был совсем неплохим местечком, здесь было приятно посидеть. Тот, кто повидал другие заведения, куда люди ходят погреться, но где не бывает ни зеркала, ни люстры на потолке, на "Монополь" не жаловался.

Дверь зала распахнулась, и, хотя Лернер сидел к ней спиной, он сразу понял, что это не официант, пришедший проверить, все ли в порядке. Вошел не мужчина, а создание, окруженное шелестящими и шуршащими звуками, подолом своей юбки вздымавшее маленькие завихрения среди пляшущих в солнечных лучах пылинок, отбивающее парой деревянных каблучков, размером не больше талера, дробный такт этой пляски под синкопическое постукивание по полу зонтика, металлические спицы которого откликались нежным пианиссимо. Лернер расслышал все, чего не может уловить ухо нормального человека. Он спиной ощущал то, что возникало там, сзади, словно сгущаясь из воздуха. Это было как на картине, украшавшей собой верхушку трюмо, на которой была изображена то ли Венера, то ли Галатея или Амфитрита — одним словом, обнаженная женщина, парящая на колеснице в виде большой раковины в облаке херувимчиков, сплошь состоящем из херувимских головок, попок, ножек, ручек, игрушечных луков и стрел. Видение приблизилось и прошествовало мимо, мелькнув перед глазами каскадом бело-голубой юбки, которая ниже талии расходилась широкими складками, искусно собранными сзади и по бокам в декоративные фестоны. Ободранный клок был тщательно запрятан в глубину складок. Шляпку она небрежно несла в левой руке. Вуаль волочилась по полу. Прическа лежала на голове тугой подушкой из конского волоса, затылок переходил в детски тонкую шейку, пугающе притягательную в своей черноте. Широким шагом девочки, облачившейся в слишком большое платье, она направлялась к французу. Невежа даже не привстал со стула. Она подошла и что-то тихо начала ему говорить. Лернер услышал только, как она прокашлялась, но не разобрал ни слова. Судя по тону, ничего хорошего она ему не сказала. Она швырнула шляпку с развевающимся штандартом на стул и села, расположившись так, что, слегка повернув голову, могла видеть Лернера.

Теперь она повеселела. Похоже, ей свойственны быстрые смены настроения. Она словно бы демонстрировала свой блеск, пропуская его сквозь все новые и новые стекла. Официант принес ей чашку шоколаду. Она взяла ложечку и, пристально глядя на Лернера, принялась слизывать острым язычком сливки. Она сняла перчатки. Увидев, какие розовые у нее ладони, Лернер даже подумал, что перчатки она носит, чтобы защитить их нежную кожу. Мадемуазель Лулубу повернулась к молодому французу. Огромные глаза сидели выпукло, белки сверкали.

Интересно, что ей говорит француз? Лернер не думал, что тот способен на неслыханные откровения. Ведь так себе человечишка! Как сильно приподнимается в глазах окружающих благодаря этой женщине! Разговор за их столиком, похоже, течет свободно и безостановочно. По всему видно, что мадемуазель Лулубу из тех женщин, что умеют слушать.

За окнами было шумно. Улица гремела, тарахтела, там гудели клаксоны, щелкали кнуты, и на фоне приглушенного высокими стеклами суетливого шума внутри еще усиливалось ощущение уюта. Большой город тек мимо гремучим потоком, среди которого возвышались островки тишины. Даже громоздкие напольные часы под зеркалом не тикали, их забыли вовремя завести. Черно-белая парочка сидела в уголке около зеркала, Теодор Лернер находился по диагонали от них, возле выхода в вестибюль. Он старался делать вид, будто его взгляд безучастно блуждает по сторонам, тогда как он, словно шарик по наклонной плоскости, неизменно скатывался туда, где сидела Лулубу. Они все чаще встречались взглядами. Вскоре Лернер понял, что глаза его не слушаются. Он уже не мог отвести их от заветного столика. Между тем становилось понятно, что те двое разговаривают о нем. Оба кивали головами в его сторону совсем уже беззастенчиво.

И как же разрешится это напряжение между двумя концами диагонали? Может быть, оно так и останется навечно. Может быть, здесь имеет место особо заковыристый вариант магнетического тока, который притягивает два тела, но в то же время не позволяет им соприкоснуться? Лернера придавила многопудовая тяжесть. В условиях этого эксперимента он представлял собой беззащитную, пассивную особь. Он бесстыже пялился на них, и сам был предметом бесстыдного разглядывания, но дальше этого дело не шло. Чего он дожидался? Какого-то взрыва, который все разнесет, а его и ее, надо надеяться, бросит навстречу друг другу? Он посылал ей розы. Может быть, Александр давно поставил француза в известность и тот уже в курсе? Откуда в курсе? Ведь Лернер постарался не выдавать перед Александром своего интереса. Ну и что! Он же проныра, сводник! Кто знает, что он им там нашептал? Этот молодчик отточил свой вербальный талант на кучерах и гостиничных администраторах, заговаривая им зубы рискованными небылицами.

— Пускай его! — сказала госпожа Ганхауз, когда Теодор Лернер пожаловался на то, что Александр отрекомендовал его начальнику канцелярии адвоката Дрена, который уже давно знал Лернера, как американца и доверенное лицо семейства Мэллон из Питтсбурга.

— Такие противоречия полезны. Они придают вашей личности некоторую загадочность.

— Но неуклюжая ложь Александра заметна с первого взгляда!

— Людям нравится считать себя проницательными. Ну, разгадали они, что Александр блефует, и что из этого? Какая им от этого польза?

Так, может быть, Александр из любви к интриганству уже проделал подготовительную работу и эта игра в гляделки совсем не нужна?

Спасение пришло со стороны. Дверь завертелась, и в вестибюль вошла целая группа путешественников, ожидавших, вероятно, одного и того же поезда. Напряжение как рукой сняло. Пришедшие заслонили от Лернера противоположный угол. Сидевшие за столиком встали. Чары, погрузившие Теодора в безвременность, развеялись, и настал момент действовать. Мадемуазель Лулубу надела шляпку, опустила вуаль и завязала ее под подбородком. Выпрямив спину, как на параде, она прошествовала через зал. Народ удивленно расступался, пропуская ее. Она шла, словно никого не замечая.

Молодой французик внезапно появился перед Лернером и пододвинул себе стул. Грозное, вызывающее выражение исчезло с его лица. Мальчишеская физиономия светилась любезной улыбкой. Он хорошо говорил по-немецки, хотя и с явными галлицизмами и сильным акцентом. Настойчиво продолжая улыбаться, он тотчас же взял быка за рога:

— Месье, у мадемуазель Лулубу сложилось впечатление, что вы желали бы пригласить ее отобедать. Мадемуазель не имеет возражений и готова сегодня разделить с вами трапезу. Вы позволите сообщить мадемуазель о вашем согласии?

Лернер поспешил выразить свое согласие самым непринужденным тоном, хотя при этом все же немного заикался. Толпа незнакомых посетителей ворвалась в двери, как поток воздуха в сосуд с откачанным воздухом. Остальную часть сделки француз провел еще проще. О его денежных затруднениях, вызванных непонятной задержкой международного перевода, Лернер уже знал от Александра. Небольшой кредит, который он предоставит в распоряжение француза (не сейчас, а сегодня вечером, когда молодой человек познакомит Лернера с дамой), не имел ни малейшего отношения к оказанной услуге. Просто один воспитанный человек любезно выручил другого.

— В восемь часов, номер двадцать восемь, — сказал француз и легким шагом двинулся к выходу. По пути он ненадолго задержался у стойки администратора и обменялся с ним короткими репликами. Сейчас он уже так не нервничал, как раньше, и в следующее мгновение скрылся из виду.

При всем желании Лернер был не в состоянии вернуться к переписыванию бумаг. Он отправился в с вой номер и растянулся там на кровати. Сейчас он в полной мере ощутил пережитое за последние часы напряжение. За это время он выпил шесть чашек кофе и все равно чувствовал во всем теле свинцовую тяжесть. Наконец-то настало время отдать дань природе! Охотник может лечь и поспать, чтобы отдохнуть и восстановить силы. Ночь предстоит долгая.

Проснувшись от барабанного стука в дверь, Лернер увидел, что на дворе уже темно. В комнате было холодно, все тепло выдуло. Никак уже восемь? Нет, было еще только семь. Не надев башмаков, он направился к двери, в которую продолжали торопливо барабанить. Стучала явно женщина. Он приотворил дверь на щелочку. Там стояла госпожа Ганхауз, в пальто и шляпе, только что с поезда.

— Новости! — горячо зашептала она, как будто собиралась сообщить что-то замечательное. — Знаете, кого я отхватила? Никогда не догадаетесь: мистера Шолто Дугласа, собственной персоной! Так что теперь весь синдикат: Бурхард и Кнёр, господин Валь и остальные смутьяны — у нас в кармане! Вы проделали великолепную подготовительную работу. Не скромничайте, мой дорогой! Александр мне все уже рассказал. Эта черная жемчужина — отличный подарок для Шолто, он привык к ним в колониях. Сто марок за такую покупку — это неплохо! Нет уж, Теодор, даже не воображайте, что я, старая женщина, буду всегда за все отдуваться! Разочек можете и вы чем-то пожертвовать ради дела!

21. Утро финансового воротилы

Скверную ночь пришлось пережить Теодору Лернеру! С тех пор как началась эта кутерьма вокруг Медвежьего острова, он только раз чувствовал себя так паршиво: когда врал Шёпсу, рассказывая тому байки, будто отправляется на поиски инженера Андрэ. Хотя, впрочем, нельзя было совершенно исключить возможность, что где-то они нападут на растаявший в воздухе след инженера. Никто ведь не знал, куда подевался Андрэ, значит, он мог оказаться где угодно. Так отчего было не поискать его на Медвежьем острове? А Шёпс в придачу получил бы материал для своих газетных полос, хоть и с некоторым запозданием по сравнению с остальными: ведь живой немецкий конквистадор гораздо более существенная пища для статьи, чем напрочь пропавший шведский воздухоплаватель. Жаловаться госпоже Ганхауз было бесполезно. Та с первого же момента их знакомства показала ему, что в деле осуществления своих планов всегда будет действовать без колебаний. Причем она вовсе не была похожа на какую-нибудь там Кримгильду или леди Макбет. Вокруг госпожи Ганхауз царила атмосфера рассудительности, здравого смысла, бодрой энергии, деловитости: ни у кого ни на минуту и мысли возникнуть не могло о нечистых махинациях и мелочном расчете. Если уж она решала, что, отправляясь в трудную экспедицию по жизненным джунглям, тот или иной мешок или тюк надо оставить и не брать с собой, то это никоим образом не означало легкомысленного отношения к важнейшим ценностям, а было вызвано просто трезвым пониманием вещей и общим жизнеутверждающим настроем. Она исходила из того, что так же думает каждый человек. Сама ни на кого не держала зла и полагала, что другие люди тоже не могут на нее обижаться. Кажется, она искренне в это верила. Лернер думал, что понял ее. "В этом случае у нее темперамент берет верх над рассудком".

Однако то, как госпожа Ганхауз все решила за него и мадемуазель Лулубу, все-таки задело Лепнепя за живое. Да при чем тут "за живое"? При чем это, если речь шла о чисто деловом соглашении? С чего началось, так все и продолжалось: стройный французик с растрепанными волосами продал свою подружку, а Лернер поступает с купленным товаром по своему усмотрению. Он передает его в виде дружеского презента новым деловым партнерам. Вот и все дела. Так, вероятно, на это смотрят госпожа Ганхауз и все остальные участники. Или все-таки нет?

Уж если так трудно оказывается выразить, что там еще примешано, то, наверное, этим можно пренебречь как несущественной деталью хотя бы в силу ее эфемерности и неуловимости. Это эфемерное нечто появилось неведомо откуда, каким-то непостижимым образом. Оно сложилось из каких-то неуправляемых, мимолетных образов, которые, однако же, заняли в сердце определенное место, ибо там чувствовались какая-то тяжесть и беспокойство, вызванное стеснением в груди. Обтянутая голубеньким клетчатым ситцем талия была одним из этих образов, или, например, легкое потрясение при виде красных перчаток, приподымающих дорожную вуаль. Огромные глаза и большой рот на лице цвета эбенового дерева, ее рождение из льдин, реверанс в окружении медведей, интриганское нашептывание Александра, подействовавшее словно горячительное снадобье, бесконечное глазение в пустом закусочном зале. Все это придало тому, эфемерному и незримому, определенные очертания. Однако речь-то идет о чем? О торговой сделке самого бесстыдного толка. Но только не для Лернера, как он понял сейчас, когда, не в силах улежать в постели, мучимый чувством вины и отвращением к самому себе, он наконец встал, оделся и, выйдя из отеля, отправился бродить по сонным улицам.

Переполнявшее его чувство он не мог объяснить никому на свете, тем более госпоже Ганхауз, такой спокойной и рассудительной, да, кажется, даже себе самому. Ему казалось, словно он завоевал мадемуазель Лулубу и после трудного преодоления различных препятствий, включая ее скептическое к себе отношение, в конце концов одержал победу. Ему казалось, словно благодаря его усилиям между ними возникла некая общность, словно француз не отдал ее ему во временное пользование, а отошел в сторонку, поняв, что должен уступить место сильнейшему. Тот факт, что в этом обмене, который, как известно, по-латыни называется commertium, присутствует денежный интерес, в представлении Лернера только усиливал высокий накал борьбы. Как раз потому, что у него не было этих денег, их надо было непременно найти. Тут было то же самое, что происходит при выполнении ритуальных испытаний, которые должен пройти в сказках жених, сватающийся к королевской дочери. Теодор Лернер чувствовал себя перед мадемуазель Лулубу кругом виноватым. Ведь она остановила свой выбор на нем, а ей вдруг подсунули другого, старого англичанина, так что она как бы попала впросак, оказалась перепроданной и обманутой. Лишь теперь она оказалась в глазах света в том положении, в каком, как был убежден Лернер, никогда не очутилась бы, если бы осталась с ним. Волшебные чары были разрушены, и в холодном свете дня все обернулось скверным анекдотом. Красавица была скомпрометирована, потому что поступила великодушно. Какой-то грубый старик полакомится доставленным ему в номер в качестве знака внимания подарком, как полакомился бы виноградинками, отщипнув их желтыми ногтями из полной фруктов корзинки. А господин Теодор Лернер сел в лужу. Он уравнялся с молодым французиком, над которым только что торжествовал победу. Госпожа Ганхауз с неизменной деловитостью занималась текущими делами, и эта деловитость на фоне той цены, какую за нее пришлось заплатить, казалась чем-то чудовищным.

Тут и там ярко светились открытые ночные кафе. Лернера мучила жажда, но он никуда не решился войти и только заглядывал в окна: где-то на большом столе под низко висящими лампами играют в бильярд, где-то молодые люди в шляпах сидят с пестро одетыми женщинами и пьют пиво из больших бокалов в металлической оправе. Из этого общества, которое так ему нравилось, он чувствовал себя исключенным. Они по лицу заметят, что он сделал, вернее, что он допустил. Часа в три или в четыре Лернер вернулся в отель. Он чувствовал себя усталым и печально подумал о том, что совсем другая усталость должна была охватить его к этому часу. Он стал подниматься по лестнице, как будто не заслужил права пользоваться лифтом. Лифт был слышен в номерах, расположенных вблизи подъемной шахты. Может быть, там спит мадемуазель Лулубу, отдыхая после работы.

Коридор слабо освещали редкие газовые лампы, которые горели с шипением. Пол скрипел, ковровая дорожка была тонкая и местами протерлась. Лернер шел на цыпочках. Вдруг в дальнем конце отворилась самая последняя дверь. Оттуда, колыхаясь, выплыла ему навстречу голубая клетчатая юбка; Лернеру показалось, что он слышит, как шелестят складки и шуршит по полу подол. Мадемуазель Лулубу шла понурив голову. Шляпка с помятыми цветами висела у нее через руку, пуговицы на груди были небрежно застегнуты, потрепанное и помятое платье имело жалкий вид. Тут Лернер увидел, что она прижимает к лицу платочек. Он заметил там что-то красное: ее красные перчатки? Нет, она была без перчаток, но платочек, зажатый в черной руке, был весь окровавлен. Медленно она приближалась к Лернеру. И заметила его только в последний момент. Он прижался к стене, оцепенев от ужаса. Маленькие глазки скользнули по нему с равнодушием. Он был чужой для нее. Она вышла от Шолто Дугласа как выжатый лимон. По коридору неверным шагом двигалось то, что от нее осталось.

Когда Лернер, выключив свет, лежал в постели, уставясь в тишине (ибо в это время даже в отеле "Монополь" воцарялась тишина) открытыми глазами в темноту, с благодарностью ощущая, что вот он спрятался под одеялом и никто его тут не видит, он услышал сначала какое-то тихое потрескивание, затем из этого потрескивания родился вскрик, но то был не крик человеческого голоса, а звонкий треск сломленного дерева, которое в последний миг, перед тем как превратиться в немой предмет, издало звук во всю мощь заложенного в нем резонанса. Крик был хотя и громкий, но остался в границах тела. Он исторгся из сердца. Там что-то гулко надломилось.

Сжигать за собой мосты или сжигать корабли — эти выражения были просто поговоркой, и только сейчас он понял, что они значат. Выполняя свой великий план, он зашел далеко, оказавшись за пределами своего мироощущения, намного за рамки того, на что считал себя способным, и окунулся в такие приключения, о каких никогда не мечтал. Он покинул мир своей семьи; в известном смысле покинул даже страну, он тратил деньги, которые ему не принадлежали, и подписывал векселя на будущее. А теперь уже поздно было поворачивать назад. Позади все мосты сожжены. Можно двигаться только вперед — в одиночку или в обществе тех попутчиков, которые встретились ему на этой стезе.

"Господи, только бы не остаться одному!" — подумал Лернер, засыпая.

На следующее утро Теодор Лернер встал в девять часов другим человеком — остывшим, но полным нетерпеливого ожидания. Легкая барабанная дробь, возвещавшая приход госпожи Ганхауз, раздалась на полчаса позже. Лернер открыл дверь, еще без пиджака, но уже в подтяжках. Она приоткрыла дверь ровно на столько, чтобы только протиснуться, и заговорила приглушенным голосом, но с таким сияющим выражением, словно хотела сообщить ему ка-кой-то великий секрет.

— Все идет великолепно!

Что именно шло великолепно, она не уточнила.

— Шолто знает, что я тут, у вас, и скоро нас позовет.

Лернер спросил, успеет ли он выпить чашку кофе.

— Лучше не надо, — сказала госпожа Ганхауз: Шолто, дескать, человек с причудами. Иногда заставляет людей ждать часами. Эта привычка осталась у него с колониальных времен, где времени и слуг всегда хватало с избытком, но, как только он что-нибудь придумает, все должно делаться бегом. Она рассказывала это таким тоном, как будто сообщала о забавных причудах гениального ума, похвальных слабостях истинно великого человека. — Чего мне стоило затащить его сюда!

Она повстречалась с ним в Дюссельдорфе на вокзале.

— Мы с ним дружны с незапамятных времен.

До остановки в Висбадене она уламывала его не выходить из поезда. И наконец уломала.

— Если бы я отложила наш разговор, договорилась встретиться завтра, послезавтра, через неделю в Висбадене, встреча вообще бы не состоялась. Такой уж он человек. Не признает никаких обещаний. Скользкий, как мыло. Удивительный человек, настоящий знаток своего дела! В сущности, он мой учитель. "Шолто, — говорю я ему, — вам я обязана всем". — "Мадам…" — говорит он, потому что он невероятно вежлив, джентльмен старинной закалки, понимаете.

— Так что же он сказал?

— Да я уж и не помню. Его необыкновенно заинтересовало наше дело, наш Медвежий остров…

— И что же он по этому поводу сказал?

— "Звучит неплохо!" Но с какой интонацией и с каким взглядом… Это невозможно описать! Типично английское understatement![19] Это максимум, чего вы от него добьетесь по поводу самых невероятных вещей. Но в голове у него тем временем крутятся цифры. Ты прямо видишь, как работает там счетная машина, которая с бешеной скоростью все просчитывает.

Несколько мгновений они молчали.

— Ему, наверное, еще потребуется некоторое время. Вчера он, кажется, припозднился, — произнес Лернер, сам удивляясь своему безразличию. Внутри у него ничего не шевельнулось, ничто не сжалось и к горлу не подступил комок.

— Это было вообще изумительно! Как говорится, конец — делу венец! Я просто восхитилась, когда Александр сообщил мне по телефону, какой вы сделали замечательный ход, даже не зная еще ничего про Шолто! Тут уж я поняла, что моя взяла. Чем позже он нас позовет, тем лучше для дела. Пусть себе хорошенько отдохнет. Он тоже уже не молоденький. Да и вы, Лернер, кстати, в свои тридцать лет не юноша.

Сказать, по какому признаку она поняла, что стареет? По седине? Да нет! Седина была у нее и в двадцать пять — наследие одной из тетушек. Но она всю жизнь (тут в ее взгляде вспыхнул горячий огонь) отказывалась закрашивать седые волосы. Так вот, однажды, мол, она обратила внимание, что один волосок в бровях вдруг сильно вытянулся по сравнению с остальными и стал вроде как толще, приобретя консистенцию конского волоса, то есть стал почти как проволока. Утолщение волос на бровях — вот это и есть предвестие той перестройки организма, которая называется старением. Организм как бы сам строит себе поддерживающий корсет в виде таких утолщенных волос или, по крайней мере, пытается это сделать, ведь на самом деле эти проволочки в бровях не выполняют никакой полезной функции. Разумеется, этому процессу соответствует еще ряд внутренних изменений, одновременно происходит перестройка органов. Так, в представлении госпожи Ганхауз, на сердце появляется мозоль, которую оно заработало, непрестанно перекачивая кровь. Она у себя всегда выщипывает толстые волоски на бровях, но они снова и снова отрастают с каким-то неутомимым упорством. Она поняла, что старение означает приток новых сил — по крайней мере на первых порах, хотя потом, конечно, когда-нибудь неизбежно наступает упадок.

Сейчас, в свои пятьдесят лет, она так полна сил, как не была в двадцать, — ей требуется меньше сна, она стала выносливее, никогда не болеет и ко всему прочему еще приобрела опыт. Для нее вообще загадка, как только выживает молодежь при своей хрупкости!

Интересно, о ком она подумала при этих словах? Уж не об Александре ли, который рос под ее могучей защитой?

Когда Лернер увидит Шолто, он своими глазами убедится, какие у того кустистые брови. В чрезвычайно холеном облике Шолто они кажутся крохотным островком джунглей, как напоминание об африканских лесах, в которых он так долго прожил.

В дверь постучали. Говорящий на местном наречии коридорный, в нечистом белом переднике, сообщил, что господин Дуглас готов их принять.

В большом номере с такими же яркими, как в номере госпожи Ганхауз, расписанными цветочным орнаментом обоями (в номере Лернера обои были полосатые), возлежал на кровати Шолто Дуглас, одетый в шелковый халат, из-под которого, однако, виднелись светло-серые брюки.

Лицо у него было полное и мягкое. Если бы не описанные госпожой Ганхауз щетинистые брови, это лицо могло бы показаться женским. Руки у него были крупные и белесые, как мякиш свежевыпеченной булки; поскольку в комнате стоял поднимавшийся из пекарни запах, такое сравнение, можно сказать, носилось в воздухе.

— Мадам, — заговорил Дуглас высоким пискливым голосом со смешанной англо-французской интонацией, — вам придется извинить мне мою лежачую позу, потому что в это время дня я в вертикальном положении чувствую себя нестабильно. А вот и ваш молодой человек, который так прилежно огораживал забором белых медведей! Молодой человек, я всесторонне обдумал это дело. Моя приятельница более или менее растолковала мне состояние правовых отношений между Дюссельдорфом и Франкфуртом. Да, мадам, умения говорить у вас не отнимешь! Разумеется, в принципе нужно еще тщательно обдумать все детали, но на данный момент я могу сказать следующее: ваш Медвежий остров, а вернее, вашу долю в этом предприятии я оцениваю в сто пятьдесят тысяч марок. Таким образом, вы получаете хорошую прибыль, но и я тоже. Кроме того, мы можем обсудить вопрос о том, согласны ли вы за приличное жалованье поступить ко мне в качестве управляющего по делам этого объекта, я готов предложить вам шесть тысяч марок жалованья и шесть тысяч марок в качестве гарантированной доли в прибылях, но это мы еще успеем подсчитать на досуге.

Госпожа Ганхауз уселась на кровать, проявив величайшую смелость, как показалось Лернеру.

— Шолто! — весело начала она, положив ладонь на его руку. — Опять ты всю ночь проработал, вместо того чтобы поспать и отдохнуть.

— Я всегда работаю, мадам, — ответил он напыщенным тоном и, ласково похлопав ее руку своей свободной рукой, поднял ее и убрал от себя. — Сегодня днем я уезжаю в Висбаден. Вы с молодым человеком приедете ко мне на днях, чтобы окончательно все закрепить. Одна просьба, мадам! Вы уступаете мне на время Александра, мне нужен помощник: секретарь, valet de chambre[20] — словом, кто-нибудь, кто будет всегда под рукой.

Это было сказано вполголоса, доверительным тоном, так, словно Лернера уже не было в комнате. Госпожа Ганхауз тяжело задышала. Она прижала руку к сердцу и дрогнувшим голосом ответила:

— Конечно же, он с удовольствием выполнит эту просьбу. У тебя он многому может научиться.

— Не сомневайтесь! — кивнул Шолто Дуглас.

Аудиенция была окончена.

22. Глядя в глаза опасности

Мекленбург находится вдалеке от всех экзотических царств. К Балтийскому морю он повернулся спиной. Язык мекленбуржцев, словно густая глина, виснет на их сапогах, крепко удерживая своих сынов на родимой крестьянской земле. Однако носорог, который стоял здесь в стеклянном ящике с черным железным каркасом, выжидательно наклонив диковинную голову с маленькими глазками, был застрелен герцогом Мекленбургским, причем герцог был не только виновником смерти этого животного, но по его же распоряжению носорог был мумифицирован и очутился в стеклянном ящике. Таксидермисты выделали его шкуру и пропитали ее консервирующими растворами, после такой обработки она стала похожа на жесткую резину. Теперь носорог стоял точно так, как в последний день перед своей кончиной, когда он увидел герцога — высокого мужчину с бакенбардами, одетого в костюм цвета хаки, вдоль и поперек перепоясанный кожаными ремнями, — и вид носорога был мертвее, чем после выстрела, превратившего боевую броню гиганта в пустой мешок. Кто, кроме разве что аистов на крышах Шверина, внушил герцогу Мекленбургскому неодолимое желание отправиться вслед за ними в Египет и дальше, к самым истокам Нила?

Так спрашивал себя человек, остановившийся перед носорогом. Аистов он знал, но живого носорога никогда еще не видел. День был холодный, а в музее не топили. Сторож в фуражке с золотым шитьем спасался шерстяными напульсниками и сдержанно покашливал. Затем он виновато обернулся, словно музейная тишина была священна. Человек, остановившийся перед носорогом, был единственным посетителем. На голове у него сидел котелок, торчащий так округло, словно над этой войлочной полусферой тоже поработали таксидермисты, набив ее конским волосом и опилками. Так как его молодое здоровое лицо с упитанными толстыми щеками тоже имело шаровидную форму, то казалось, что котелок служит зеркальным отображением головы. Интересно, признал ли бы носорог в носителе котелка своего сородича, увенчанного, подобно ему, жестким наростом? Или при виде котелка он только рассвирепел бы?

У сторожа котелок вызывал чувство почтения. Возможно, не только котелок был причиной производимого посетителем впечатления. В человеке, чью голову он прикрывал, при всей чувственности и жизнерадостности его общего облика было что-то начальственное. Воздух, которым он дышал, облаком собирался вокруг него среди колонн из рыжего песчаника, как бы придавая его фигуре величавость, окутывая ее инеем царственной мантии.

— На носорога я насмотрелся, — объявил он сторожу. — Теперь хотел бы посмотреть диорамы. Будьте так любезны зажечь там свет!

Музей представлял собой только что отстроенный дворец, в котором еще не выветрился запах извести и свежего лака. Из-под хрустальных пробок высоких стеклянных бутылей, относившихся к гораздо более старым коллекциям и содержавших в себе закрученных штопором ленточных червей, выцветших змей, головастиков-эмбрионов и непонятные полурастительные-полуживотные создания подводного царства, казалось, просачивались пары спирта. Или это был запах мастики, которой натирали полы? То, чем был наполнен здесь воздух, убийственно действовало на все живое. Вот стоит дронт, легендарная смешная птица величиной с курицу, вооруженная громадным клювом, истребленная на острове Маврикий задолго до того, как таксидермисты Зенкенберговского музея[21] приступили к своей деятельности на благо просвещения. От этой помеси утки с пеликаном сохранились одни только кости, которые теперь несли караульную службу в своей стеклянной будке.

— Это знаменитый дронт, — сказал сторож.

Черная полусфера наклонилась вперед. Добродушные голубые глаза с любопытством глянули из-под изогнутых полей. Потом господин снова выпрямился:

— Остров Маврикий, как мне кажется, находится довольно-таки далеко от Медвежьего острова. По крайней мере я дронтов на Севере не встречал.

Это было сказано довольно строго. Нечего, мол, сторожу тыкать пальцем во все, что ни встретится: каждое страусиное яйцо, каждую бабочку, каждого удава, заглатывающего водосвинку[22] Строгого господина привела в музей не общая любознательность. Для него это была работа. Он хотел поближе ознакомиться с интересующим его предметом. Он приходил сюда не в первый раз. Сторож уже знал этого посетителя. Обыкновенно он просто гулял по залам, пока однажды не набрел на диорамы. Некоторые залы стояли еще пустые, но уже было решено, что там должно разместиться. С музеями дело обстояло приблизительно так же, как с наукой вообще, чьим храмом и чьей сокровищницей они являются: пока еще не все разделы будущих познаний были доступны для посещения, но уже было известно, где они расположатся, каковы будут их размеры, а также в общих чертах было намечено, что они будут в себе содержать. Когда этот музей заполнится целиком, земля окажется исследованной до конца. Уже сейчас белые пятна на земном шаре походили на пятна снега, остающиеся в марте на южных склонах Таунуса. Они таяли на глазах под солнцем безграничного человеческого любопытства. Достаточно было какому-то месту на земле оказаться неисследованным или недоступным, чтобы туда тотчас же снарядили дорогостоящую экспедицию, которая отправлялась в эту область с опасностью для жизни, причем речь вовсе не шла о каких-то надеждах на богатую добычу или об освоении этих земель в целях использования. Испанские идальго, кряхтя вскарабкивавшиеся в тяжелых доспехах на перуанские Анды в надежде отыскать золотое Эльдорадо, были по сравнению с ними сущими рационалистами и утилитаристами, ибо никакого золота современные исследователи не собирались искать. Как малые дети, которые разбирают на части тикающий будильник, они только хотели без всякой корысти заглянуть своими глазами внутрь закрытого футляра.

Человек в высоком котелке тоже пришел, чтобы заглянуть своими глазами в один из освещенных ящиков, длинный ряд которых выстроился в темном коридоре. Сторож обратился к нему с пространными предостережениями, призывая быть внимательным, словно там, в темноте, человека подстерегают западни и ловушки. На самом деле пол в галерее был совершенно ровный. Здесь можно было, как в дикой природе, но только с гораздо большим удобством, наблюдать за жизнью самых быстрых и самых скрытных животных, не опасаясь промочить ноги и нажить ревматизм да в придачу еще и вернуться с пустыми руками. Сюда нанесли целые деревья: дубы с могучими корнями, среди которых занимались своей работой бобры, представленные в виде семейства, в котором имелись отец, мать и детки. Листва — конечно, искусственная — радовала глаз законсервированной роскошью вечнозеленого летнего дня. А реалистически воссозданное беспорядочное нагромождение земляных кочек, древесных корней и камыша на переднем и среднем плане плавно перетекало в живописный задник, на котором перед глазами зрителя возникал пейзаж Таунуса, написанный широкой кистью театрального художника, в почерке которого, однако же, чувствовалось некоторое знакомство с новейшей пейзажной живописью — фосфоресцирующими альпийскими лугами Холдера[23] и пастозным, густым мазком поздних импрессионистов. Человеку в котелке понравились олени и косули в осеннем лесу, зайцы и фазаны в поле, заросшем маками и васильками, пара могучих зубров, шлепающих по лужам бескрайней заболоченной низины, но здесь он ограничился только беглым осмотром. Витрина, к которой он устремлялся, находилась в конце коридора.

Казалось, свет тут сияет ярче, так как его лучи падали не на дубовую листву или хлебное поле, а отражались от льдов и снегов. Гипсовые льдины, похожие на толстые меренги со сливочным кремом, громоздились одна на другую. С ледяных карнизов свисали стеклянные сосульки. В живописи задника художник использовал сочные розовые и светло-желтые мазки, как будто над ледяными просторами занимался восход, окрашивая снежную пустыню в приторные тона мороженого со сливками. Посредине ледяные торосы образовывали ледяную пещеру. Из нее неспешно выходил белый медведь, размерами почти не уступающий зубрам из расположенной неподалеку витрины. Неожиданно маленькая головка, мохнатая шкура грязноватого изжелта-белого цвета, заиндевелая чернота на конце острой морды, гигантские лапы, которыми он нацелился ловить в полынье рыбу (бутылочно-зеленая стеклянная поверхность отражала на своей глади бесчувственное выражение, застывшее в глазах хищника) — все это представляло образ животного настолько живо, что казалось, ты ощущаешь даже его запах. Посетителю почудилось, что на него пахнуло приглушенным запахом дохлятины, который некогда исходил из пасти этого зверя. Светло-желтые и розовые тона! Разве встречаются они там, где обитают такие медведи? Когда солнце, ненадолго окунувшись в море, вновь поднималось на небосклоне, возникало впечатление, словно темная ледяная вата вокруг становится бледнее. Затем на горизонте появлялась светлая точка, как будто за молочно-белым матовым стеклом зажегся газовый рожок. Вот-вот! Молоко! Когда наступал день, казалось, будто в чашку черного кофе плеснули молока. Разыскивая в тумане медведя, ты замечал его только тогда, когда сталкивался с ним нос к носу. По крайней мере так рассказывали матросы с "Гельголанда", побывавшие с русскими моряками на медвежьей охоте. Посетителю довелось пока увидеть лишь немногих медведей. К примеру, медведицу капитана Абаки. Интересно, она теперь тоже "служит", как собачка, в стеклянной витрине?

23. Лоббисты оказывают нажим

Список приглашенных, который мистер Дуглас составил для большого банкета в честь господина депутата рейхстага доктора Гана (Александр протянул ему, держа в кончиках пальцев, сафьяновую папку, из которой Дуглас извлек большой лист), напоминал заседание какого-то Совета — так много в нем числилось разных советников: коммерции советник Лампадус, коммерции советник Геберт-Цан, юстиции советник Фриспель, тайный советник Доннер, советник от медицины Гарткнох, статский советник Альбертсгофен и советник окружного суда Фритце.

— Заручившись этими людьми, вы заручитесь и Ганом. Все они, э-э, нужные люди.

Произнесенные с запинкой высоким петушиным голосом мистера Дугласа, эти слова прозвучали так, словно он подразумевал нечто прямо противоположное сказанному. Подобные сомнения одолевали Лернера почти при каждом высказывании этого колониального джентльмена. В присутствии Дугласа ему все больше делалось как-то не по себе. В Теодоре говорил простой инстинкт. Ему не нравилось терпеть унижения от человека, которому он платит деньги. Правда, Дугласу Лернер платил не впрямую. Тут дело было немного сложнее. Однако подвешенное состояние, в котором оказалось предприятие по освоению Медвежьего острова, с тех пор как Дуглас величественно объявил, что он его покупает, обходилось дорого. Средств Лернера явно не могло надолго хватить, а, серьезно говоря, эти средства состояли из авансов господина Отто Валя, директора горнодобывающего предприятия Нейкирха и секретного фонда братца Фердинанда. Между тем Бурхард и Кнёр выставили ультимативное требование, чтобы Лернер внес недостающую часть своей доли, составлявшую за вычетом рассчитанных по максимуму затрат на организацию экспедиции (главным пунктом которых было строительство на острове домов) сумму в двадцать пять тысяч марок. Господа Бурхард и Кнёр заявили, что им надоело ждать, высказав свои претензии в благородном тоне ганзейском купцов. Все их раздражение выразилось в словах "в ближайшее время": "В ближайшее время мы, с вашего позволения, ожидаем получить перевод".

К счастью, стояла зима. Вокруг Медвежьего острова громоздились ледяные торосы, отрезавшие к нему доступ. В "Иллюстрированной газете" Лернеру попалась на глаза хорошая гравюра: нагромождение вздыбленных льдин, высящееся вавилонской башней; сталкивающиеся и раскалывающиеся в смертоносном натиске гигантские льдины, заклиниваясь в сплошную стену, громоздились друг на друга; высоту этой горы, образовавшейся среди открытого моря, можно было оценить, сравнив ее с опрокинувшимся трехмачтовым судном, которое в безмолвном грохотании, исходившем от рисунка, крушила, словно игрушечный кораблик вроде "Гельголанда", разбушевавшаяся стихия. Картинка называлась "Крушение надежды". Да! Там, в высоких широтах, рухнуло много надежд, обещавших славу и богатство!

— Для нас, напротив, обстоятельства складываются очень благоприятно, — говорила госпожа Ганхауз. — Единственное, что нам нужно (Шолто в этом совершенно прав), так это немножко попутного ветра со стороны верхов. Бесхозная земля — это действительно дает шанс, но, конечно, есть и определенный риск. От правительства зависит уменьшить этот риск до минимума. Я внимательно изучила все обстоятельства. Доктор Ган в настоящее время играет ведущую роль в области немецкой колониальной политики, во всяком случае в определенной группировке он имеет большое влияние — одним словом, важная фигура.

До знакомства с мистером Шолто Дугласом Лернер поверил бы в его "важность" без разговоров. Сейчас же он воспринимал это как пустую болтовню. Всем "нужным" лицам была свойственна одна общая особенность: каждому надо было сразу дать в руки что-то конкретное. Важные лица в первую очередь отличались деловой хваткой. Для того чтобы они чем-то заинтересовались, им нужно было сперва заплатить. Так что и доктор Ган не станет ничего предпринимать из чистого патриотизма. Депутату рейхстага нельзя, конечно, в открытую предложить бесплатное членство в Компании по освоению Медвежьего острова. Это было бы слишком прямолинейно и грубо. Однако он может взять на себя обязательство закупать все машины, необходимые для устройства горнодобывающего предприятия, на фабрике советника коммерции Лампадуса, компаньоном которого был тесть доктора Гана. Коммерции советник Геберт-Цан представлял те силы либеральной партии, которые выдвинули кандидатуру господина доктора Гана на выборах в рейхстаг. Он занимался производством консервов, бульонных кубиков и пеммикана[24], тем самым он мог внести значительный вклад в питание шахтеров, которым в будущем предстоит зимовать на Медвежьем острове. Он не исключал также возможности создания на острове рыбозавода. Юстиции советник Фриспель был связан с Дугласом личными отношениями. Говорили, что он консультирует Дугласа по правовым вопросам и однажды, как заметила госпожа Ганхауз, "очень ему помог"; это было сказано так многозначительно, что можно было подумать, будто бы этот адвокат вызволил Шолто Дугласа из тюрьмы. Тайный советник Доннер владел раньше тремя газетами и пережил громкое банкротство. В журналистских кругах он по-прежнему сохраняет большое влияние. Многие утверждают, что на самом деле он стоит за "Берлинским биржевым курьером". Медицинский советник Гарткнох оказался элегантным господином и тоже старым знакомцем мистера Шолто Дугласа "по Танганьике". Для госпожи Ганхауз такая характеристика заранее отметала какие бы то ни было вопросы. Статский советник Альбертсгофен и советник окружного суда Фритце оба были в отставке. Что могло заставить прусского советника окружного суда бросить службу? Однако сейчас он был "нужным" лицом, нужнее даже, чем стоящий выше него по рангу Альбертсгофен.

— Я вам сделаю потрясающий стол, молодой человек, — визгливо объявил Дуглас. — Меню составлю я сам, чтобы не осрамиться перед людьми.

— А что мне лучше надеть, Шолто? — спросила госпожа Ганхауз, стараясь как-то по-женски проявить свое удовольствие и радостное волнение перед предстоящим мероприятием.

Лернер нутром чуял, какого усилия над собой потребовал от нее этот наивно-веселый вопрос. С тех пор как Шолто Дуглас заставил ее временно уступить ему Александра, восхищение, с которым она относилась к нему как к своему коммерческому наставнику, несколько померкло. Ей стало нелегко сохранять в общении с ним хотя бы видимость равноправного, товарищеского тона. Но она все же пыталась. Уж если кто-то здесь мог показать пример дисциплинированного поведения, то в первую очередь она, госпожа Ганхауз.

Как опасался Лернер, Дуглас, кажется, нарочно старался довести ее терпение до предела. Если при них в комнату входил Александр, она вздрагивала и старалась заглянуть сыну в глаза, но зачастую ее попытки оставались тщетными. Александр ходил теперь в дорогом костюме и розовом галстуке из толстого шелка, который ярким цветком сиял рядом с еще не повзрослевшим, но уже не свежим его лицом. Его представление о том, каким должен быть личный секретарь, строилось на образе театрального лакея из хорошего дома, в нем смешивались чванство и нагловатость. Вместо того чтобы отвечать матери, он только приподнимал брови и напускал на лицо отсутствующее выражение. "И как он только смеет!" — думал, глядя на него, Лернер.

— Алекс? — спрашивает Шолто пришедшего раздвигать занавески Александра. Дуглас долго проспал и теперь принимал своих друзей, лежа в кровати.

— Сэр? — откликается Александр.

— Fine weather to-day[25], — произносит Дуглас.

— How right you are, sir[26], — без запинки отвечает Александр, как обезьяна подражая его произношению, хотя по-английски едва умеет связать несколько слов.

Неужели это тот самый мальчишка, которого госпожа Ганхауз еще совсем недавно наставляла на путь истинный, отвешивая ему материнской рукой пощечину? Пока Шолто не смотрел в ее сторону, госпожа Ганхауз тревожно поглядывала на них, переводя взгляд с одного на другого. Потом снова надевала на лицо свою сияющую улыбку.

Если опустить ниточку в банку с насыщенным раствором квасцов, можно видеть, как нить мгновенно обрастает кристалликами. Атмосфера салона, куда Шолто Дуглас позвал своих гостей, была так насыщена ожиданием, что казалось, оно вот-вот материализуется на бронзовых цепях люстры, висящей под потолком над головами присутствующих. На Шолто Дугласе поверх рубашки с фрачной манишкой была надета шикарная розовая бархатная куртка с гусарскими шнурами, а обут он был в шитые золотом бархатные туфли, подчеркивающие маленькую ступню. Чем меньше Шолто мог позволить себе помышлять о возвращении на родину, тем более подчеркнуто он старался выпячивать чисто английские привычки. Даже рейнгауэр, самое обыкновенное висбаденское вино, он разводил зельтерской и называл эту смесь "Hock and seltzer"[27]. Рядом с ним, на полшага отступя назад, находился Александр, во фраке, с лунообразным ликом, на котором под заплывшим глазом светился сизый фонарь, словно съехавшее на лицо эксцентрическое украшение. Он держался так важно, что, глядя на эту напыщенную спесь, как-то неловко было осведомляться, откуда взялся такой синяк. Оставалось принимать его как нечто естественное.

Вопрос о соответствующем наряде имел для госпожи Ганхауз самое серьезное значение. У нее не было приличного вечернего платья, и не из чего было его сымпровизировать. В ее случае требовалось что-то солидное. Наглость Шолто натолкнула ее на гениальную идею. В похоронном бюро высокого разряда она заказала себе вдовий наряд. Когда гостиничный слуга распахнул перед ней двустворчатую дверь, она явилась на пороге как королева с длинном траурном крепе. При виде нее в зале смолкли все разговоры. Ее приветствовали уважительно, даже почтительно, хотя Шолто и счел необходимым покачать головой и взглянуть на нее с насмешливой улыбкой. Горестно посмотрев на Александра, она заставила себя оторвать взгляд и обратиться к одному из гостей, который случайно оказался рядом:

— У нас сегодня все должно быть без лишних церемоний. Мы просто хотим непринужденно пообщаться с друзьями. Господин статский советник, не желаете ли проводить меня к столу как свою даму? А вы, господа, рассаживайтесь кому как вздумается.

Лернер бросил на нее благодарный и восхищенный взгляд. Она была неподражаема! За этим столом, блистающим серебряными приборами и хрусталем, она держалась так же спокойно, как в отдельном кабинете "Пиковой дамы". Но совладать с общей атмосферой какой-то двусмысленности, которая царила в этом помещении, даже ей оказалось не по плечу. Единственное, что ей оставалось, — это ее игнорировать. Господа приглашенные держались несколько настороженно. Было заметно, что они не привыкли вот так собираться вместе. Их вежливость казалась натянутой и в то же время как бы изучающей. Они приняли приглашение знаменитого господина Дугласа. Наверняка тут можно ожидать какого-то особенного предложения.

В меню значились названия изысканных старых вин. Бургундские и токайские, шерри и шампанское, двухсотлетний портвейн и столетний коньяк следовали друг за другом нескончаемой чередой.

— Так вы, значит, плавали в Ледовитом океане? — задал вопрос, советник окружного суда Фритце, самый молодой из присутствующих, не считая Лернера и Александра, и, не дожидаясь ответа Лернера, тут же процитировал: — "Это — море великое и пространное: там пресмыкающиеся, которым нет числа, животные малые с большими; там плавают корабли, там этот левиафан, которого Ты сотворил играть в нем"[28]. Вы, конечно же, помните это место? Видали вы левиафана?

Статский советник Альбертсгофен, с красным лицом, лоснящимся от сального блеска, ответил, не дав заговорить Лернеру:

— Ну, Фритце, вы прямо как англичанин! Речь идет о колонизации Ледовитого океана, а вы тут цитируете библейские стихи! Демон властолюбия скрывает свое лицо под маской праведности. В этом видна английская склонность приукрашивать действительность с помощью морализаторства, прикрывая им великодержавную политику. Начало, кстати, было положено еще Томасом Мором. Господин Дуглас, как это у вас называется?

— У нас это называется cant[29], — откликнулся Шолто с нескрываемым удовольствием.

Доктор Ган (Лернер только сейчас обратил на него внимание), лицо которого, испещренное дуэльными шрамами, смотрело на мир словно из-за прутьев решетки, иронично подхватил его слова:

— На что имеет полное право народ, который сам себя ставит в образец всему человечеству.

— Так ведь все делают то же самое, — сказал Шолто. — И вы, господа, сами такого же мнения.

— Во всяком случае Англия, будучи морской державой, выступает зачинательницей новой политической революции, — произнес тайный советник Доннер. — Сухопутная держава ограничена пространством, пространство и власть — квазиидентичные понятия. Поэтому мне представляется убедительным новое, венчающее нынешние достижения понятие "крупнопространственного" государства, тогда как, говоря о времени, можно употребить эпитет "великое", но "крупное" не скажешь.

— Венчающее понятие! Венчать или поженить! — воскликнул Фритце. — "Драгая женитьба!" — пропел он на мотив хора из "Набукко"[30], где поется про "драгую отчизну". — Прошу прощения за мою шутку, — сказал он, обращаясь к госпоже Ганхауз, — вы недавно понесли утрату, похоронив супруга.

— Какое там! Уже давно, — издевательски взвизгнул Шолто.

Доннер непременно желал докончить свою мысль, но среди поднявшегося гвалта не смог добиться, чтобы ему дали слово, и обратился к Лернеру, чтобы в частной беседе с ним завершить свою лекцию:

— Суть власти заключается в ее присутствии, а чтобы присутствовать — требуется пространство. Непроницаемость физических тел представляла собой пространство, а это и есть власть. Именно этому ныне приходит конец. Безграничная проницаемость волн — это уже не власть, а влияние.

— Сегодня мы понимаем под пространством не просто любое мыслимое, не наполненное никаким смысловым содержанием трехмерное пространство. Пространство в нашем понимании — это силовое поле человеческой энергии, деятельности, достигнутых результатов! — Эти слова были выкрикнуты дискантом, который так и взлетел над поднявшимся гвалтом. Доктор Ган, выпятив подбородок, бросал их куда-то в пустоту. Лернер впервые зримо представил себе, что значит "говорить в пустое пространство".

Сейчас перед каждым из гостей лежал на тарелке черный шарик, который был покрыт желейной оболочкой, украшенной сусальным золотом. Под ней, сняв ее вилкой, можно было обнаружить скрюченное птичье тельце, уместившееся, как в яичке, внутри трюфеля.

— Ах, овсянки по-королевски! — воскликнул Геберт-Цан, как и Гарткнох, не участвовавший в беседе.

— Нет, a la Rothschild, — поправил его Дуглас. — Полагаю, из уважения к золоту.

По лицам присутствующих было заметно, что выпито уже много, причем всего вперемешку.

— Завоевателем может быть только тот, кто знает свою добычу лучше, чем она сама, — это было сказано Альбертегофеном в сторону Лернера.

Действительно, время от времени кто-то из гостей обращался к нему с какими-нибудь словами. Но ответить он никогда не успевал. С таким же успехом банкет мог бы происходить без него. Впрочем, нет! Ведь счет за него, конечно, будет предъявлен к оплате Германской Компании по освоению Медвежьего острова.

— На эти деньги мы могли бы целый год прожить в "Монополе", — шепнула ему госпожа Ганхауз, когда они выходили из гостиницы. Она чуть пошатывалась. Ее рука была обтянута ажурной перчаткой. Ему стало больно, когда она пожала ему руку.

В итоге этот вечер принес неплохие результаты. Дуглас только щелкнул пальцами, и Александр неделю спустя вручил матери протокол сто семьдесят седьмого заседания рейхстага. Синим карандашом в нем был отчеркнут следующий диалог: "Депутат Ган: Я не могу не обратиться к господину государственному секретарю со следующим вопросом: как в настоящий момент обстоят дела относительно Медвежьего острова? (Смех в зале.) Доктор граф фон Позадовски-Венер, председатель кабинета министров, государственный секретарь министерства внутренних дел, заместитель рейхсканцлера, уполномоченный представитель при бундесрате: Господа, господин депутат доктор Ган обращает внимание палаты на остров Медвежий. Я воздерживаюсь от обсуждения этой темы, иначе это завело бы нас слишком далеко".

24. Лернер заправляет колониальной политикой

Шолто Дуглас, с тех пор как он вошел в жизнь Лернера, стал задавать ритм всех происходящих событий. Прежде Лернер каждый день совещался с госпожой Ганхауз, составлял письма, прочитывал ей черновики и затем, как правило, переделывал по-новому. Он проводил деловые беседы с господами Бурхардом и Кнёром и с господином Валем в Кёльне, он подгонял господ Мёлльмана и доктора Шрейбнера, заставлял их перерабатывать свои экспертные заключения, чтобы они звучали более завлекательно. Теперь же все, что касалось вырабатывания новых планов и тезисов, перешло исключительно в ведение господина Дугласа. Он сам все обдумывал, а затем сообщал только окончательный результат и, не давая себе труда убеждать Лернера в правильности тех или иных шагов, намечаемых в связи с очередным изменением планов, объявлял о своем решении в приказном тоне. Например: коммерции советнику Геберт-Цану следует направить заключение Шрейбнера, а не Мёлльмана, но почему нужно делать именно так, а не иначе, оставлялось без объяснений, и самое скверное, что госпожа Ганхауз полностью подчинилась новым правилам.

Когда Дуглас в своей тягучей манере принимался что-то вещать, мучительно запинаясь на каждом слове, и Лернер от нетерпения открывал было рот, чтобы докончить за него начатую фразу, она прикладывала палец к губам, преданно глядя в рот Дугласу. Разве не она только что распиналась перед Лернером, расписывая, как высоко она ценит его ум и энергию? Теперь же госпожа Ганхауз словно говорила ему: "Разумеется, я не отказываюсь от этого мнения. Я вами, безусловно, восхищаюсь, но сейчас, пока говорит мистер Дуглас, об этом надо на время забыть". И это притом, что было совершенно неясно, чего, собственно говоря, Шолто Дуглас хочет добиться в связи с Медвежьим островом.

Роскошное предложение, сделанное им в то незабываемое, принесшее с собой столько страданий и счастья утро в отеле "Монополь", было тем духовным капиталом, на котором зиждился авторитет Дугласа в глазах

Лернера и госпожи Ганхауз. Однако об обещанной в то утро сделке, то есть о том, чтобы откупить у них компанию, о чем он объявил тогда внезапно изменившимся голосом, в котором вместо обычных капризно-писклявых интонаций зазвучали вдруг жесткие, стальные нотки, мистер Дуглас давно уже не заводил речи. Уж коли условились о цене, то почему он все откладывает акт покупки? Казалось бы, заплати деньги — и ступай своей дорогой! Он выдвинул свое предложение, получил согласие, о цене никто не торговался — Дуглас сам ее назначил, а Лернер согласился, и вот пожалуйста, теперь вдруг выясняется, что для осуществления сделки требуются все новые и новые подготовительные шаги.

— Что вы хотите? — говорила ему госпожа Ганхауз. — В колониях Шолто ворочал такими делами, где счет прибылям и убыткам шел на миллионы. У него же совершенно иные масштабы!

То есть надо понимать так, что и убытки тоже масштабные. Госпожа Ганхауз познакомилась с ним в Лондоне, когда его чуть было не засудили. С тех пор он полюбил Германию, прежде всего Рейн, а на Рейне — город Висбаден, в котором полно англичан, а в придачу еще и русских.

— Надо бы построить на ничейной земле особые города, исключительно для состоятельных людей из всех стран мира, где паспортом служил бы только банковский счет, все остальное — не важно. Эта идея у меня тоже в работе. С точки зрения климата неплохо подошла бы Южная Африка, но, к сожалению, там сейчас неблагополучно в политическом плане.

Сам Шолто, кажется, считал покупку компании делом решенным и чуть ли не состоявшимся фактом, а Лернер и госпожа Ганхауз, не подписав никакого контракта, превратились из владельцев в служащих мистера Шолто Дугласа.

Так ли это на самом деле? Спрашивать Лернер не смел. Госпожа Ганхауз считала крайне опасным "раздражать Шолто". Она называла его по имени, в то время как Лернер все еще оставался для нее "господином Лернером", иногда разве что "дорогим другом". Дуглас же говорил ей с налетом английского произношения "мадам". В его устах это обращение приобретало какой-то двусмысленный оттенок, словно он отпускает насчет госпожи Ганхауз ядовитую шутку.

Относительно своих передвижений он также держал их в неведении. Иногда, договорившись о встрече с кёльнскими или гамбургскими коммерсантами, он вдруг не появлялся в назначенное время. Тогда Лернеру приходилось заменять его на переговорах, причем ему строго запрещалось ссылаться на Дугласа.

— Не понимаю, почему мы все еще занимаемся тем, что продаем Медвежий остров или участие в компании. Ведь он давным-давно уже продан?! — спрашивал Лернер. — А если мы все еще продолжаем искать инвесторов, то могли бы это делать и без Дугласа.

— Мы много чего могли бы сделать и без него, но с ним это получится лучше, уж поверьте мне, дорогой друг!

Лернер никому так не доверял, как госпоже Ганхауз. Он целиком и полностью находился под ее обаянием. Он слушался ее, даже когда внутренне этому противился, но сейчас его начало тревожить то, что она перестала вдруг быть последней инстанцией. Оказывается, госпожа Ганхауз признает над собой какую-то власть (а может быть, так было всегда?), а тот, кто теперь занял решающую позицию, оказался неприятной личностью.

Между тем вступление в игру еще одной, новой фигуры открывало перед Лернером и новые возможности, расширив его поле деятельности. Семейство, с которым он познакомился в вагоне: директор банка Коре с супругой и безропотной племянницей, — представляло собой тайный козырь в этой игре; и Лернер послал Корсам обещанную фотографию, для того чтобы закрепить за собой эту выигрышную карту, однако пускать ее в ход побоялся. Как ни странно, ответного письма с благодарностью он так и не дождался. Но воспоминание о блистающей переливчатыми павлиньими красками даме развеивало все его сомнения.

За спиной госпожи Ганхауз Лернер связался с Эльфридой Коре. Ведь чем черт не шутит, может быть, банк Корса окажется джокером в этой игре!

"С Медвежьим островом дело по-прежнему не сдвинулось с мертвой точки", — сообщил он в своем письме в шутливом тоне, надеясь, что госпожа Эльфрида оценит его юмор. Она ответила иронично и дружелюбно. В письме содержалась приписка, где она спрашивала, не заезжает ли он иногда в Любек. Он подумал, что стоило бы съездить. Госпожа Ганхауз ведь тоже во всех своих предприятиях следовала тому принципу, что кроме текущего дела на всякий случай всегда надо иметь еще что-нибудь про запас.

В жизни Лернера несколько раз случались моменты, когда он явственно чувствовал перст судьбы. Не желая слишком долго испытывать терпение госпожи Эльфриды, он написал, что шестнадцатого ноября будет в Любеке "по делам". Можно ли с ней повидаться? Шестнадцатого ноября госпожа Ганхауз и Шолто собирались уехать в Штутгарт. Но выбранная Лернером дата не зависела от их поездки. Он просто хотел указать какой-то определенный день, но так, чтобы нельзя было подумать, будто он едет в Любек специально ради свидания с госпожой Коре. Если ей этот день не подойдет, он может проявить гибкость и назначить другой. Не успел он опустить в ящик письмо, как вдруг его срочно вызвал в Висбаден Шолто Дуглас, потребовав, чтобы Лернер явился к нему в гостиницу "Роза".

С Лернером Дуглас не разводил церемоний. Он принял Теодора после парной бани, закутав свои белесые телеса в турецкий халат с кисточками. Чтобы не простудиться, он замотал голову чалмой.

— Дело тронулось! — визгливо крикнул он Теодору с оттоманки, едва тот показался на пороге. — Герцог-регент Мекленбурга, почетный председатель Германского колониального общества, предлагает выступить с докладом о Медвежьем острове.

Если бы удалось привлечь на свою сторону герцога, продолжал Дуглас, это послужило бы прочной основой всего предприятия. Герцог ходил с Дугласом на охоту в Танганьике. Их связывает охотничье братство. В таком деле, как этот доклад, герцог никогда не откажет Дугласу!

— Завтра вечером во дворце в Шверине. Докладчик выступает во фраке. В мундире, конечно, было бы лучше, но, как ни жаль, вы человек безмундирный. Эти господа не любят, когда штатские предлагают им оккупировать какие-то земли. Так что, молодой человек, уж постарайтесь быть убедительным!

Во Франкфурте Лернера ждала телеграмма от Эльфриды Коре. В этот день она будет на большом костюмированном балу у советника коммерции Граугофа в Шверине. И тут Лернер окончательно уверовал, что эта поездка принесет ему удачу.

Тему свою он знал назубок. Все расчеты, которые вытекали из экспертных заключений специалистов по горному делу, он не раз уже без запинки отбарабанивал на совещаниях с теми господами, которых приводила госпожа Ганхауз. Впрочем, этот момент никем и не подвергался сомнению. Поразительно, насколько мало всех волновали конкретные данные, относящиеся к Медвежьему острову! Казалось, люди не придают никакого значения тому, есть ли на Медвежьем острове хваленые залежи угля и действительно ли их добыча и транспортировка настолько просты, как он рассказывал. Лернера всегда выслушивали с должным уважением, но никто по-настоящему не вникал в суть дела. Удивительно, что Бурхарт и Кнёр поддались на уговоры и согласились вложить свои деньги. Сейчас они в этом горячо раскаивались и с удовольствием, если бы только могли, вышли бы из компании.

Туман, которым был окутан остров, служил вроде ватной упаковки, и эта вата делала его недоступным и нереальным. Вероятно, людям было странно представить себе, что уголь скрыт на Медвежьем острове подо льдом и снегом, подобно тому как в блюде, называемом "Ile flottante"[31], шоколадное озеро спрятано под меренгово-сливочным слоем. Шолто Дуглас был прав: если Медвежьим островом заинтересуется герцог, то немецкие коммерсанты преодолеют свою опасливость и рискнут вложить деньги в предприятие, расположенное на ничейной земле, так как Германское колониальное общество, в котором председательствовал герцог, обеспечивало таким начинаниям политическую и дипломатическую поддержку.

В поезде Лернер набросал на нескольких листках почтовой бумаги вступительную часть своего доклада. Со школьных лет он крепко запомнил, что сочинение должно состоять из вступления, основной части и заключения. Основную часть он сумеет сказать экспромтом. А как свободно польется его речь при одной мысли о том, что поздно вечером он будет у Эльфриды!

"Ваше высочество, — написал Лернер, зачеркнул и переправил на "ваши высочества", подумав, что там могут присутствовать и другие члены семейства. — Получив предложение его высочества герцога-регента Йоганна-Альбрехта выступить с докладом здесь, в Шверине, перед высокочтимыми членами Германского колониального общества, я не мог отказаться от этой почетной задачи… — Не мог отказаться? Нет, не мог не взяться! — …Не мог не взяться за эту почетную задачу, несмотря на то что срок был назначен через два дня и я к тому же был сильно занят другими неотложными делами, вследствие чего у меня, учитывая, что я новичок в ораторском искусстве, было слишком мало времени на подготовку".

Перечитав эти строки, он остался ими чрезвычайно доволен. Из них следовало, что он человек дела, а не какой-нибудь пустозвон. Пускай и в высших сферах знают, что в ожидании аудиенции Лернер не бил баклуши и при своем плотном деловом графике с трудом урвал время для подготовки реферата, что тоже не вредно лишний раз подчеркнуть.

"Что касается формы изложения, я вынужден полагаться на снисходительность высокочтимого собрания. Хотя должен заметить, что сообщаемые мною факты и приводимые цифры опираются на четырехлетние труды… — Или написать лучше "многолетние"? И то и другое не соответствовало истине, но "много" звучит гораздо солиднее и в то же время не так определенно, как принятая после совещания с госпожой Ганхауз цифра "четыре". — …многолетние серьезные труды, посвященные изучению данного предмета, и потому могу со спокойной совестью поручиться за точность по каждому пункту предлагаемого доклада. "Германские экономические интересы на острове Медвежьем" — название доклада звучит, казалось бы, несколько смело… — Нет, это надо сразу же вычеркнуть! Не надо внушать публике критические настроения! — …Звучит гордо! Однако я льщу себя надеждой, что к концу доклада сумею убедить всех вас, что речь идет о существенных интересах Германии в европейской части Ледовитого океана и что в настоящий момент, когда в области научных исследований сделано почти все возможное, первостепенное значение приобретает вопрос о хозяйственном использовании имеющихся там ресурсов. Поэтому пришло время, когда Германскому колониальному обществу пора внести этот пункт в повестку дня… — Не слишком ли это будет похоже на назойливый совет? Не слишком ли грубо сказано? Наверное, такому господину следует "предложить к рассмотрению" или "предоставить на милостивое усмотрение" — одним словом, рассыпаться в почтительных словесах, которые обеспечили бы герцогу возможность достойного отступления, не вынуждая его говорить "да" или "нет"? Ладно, этот пассаж мы пригладим, подпустим елея, однако так, чтобы не слишком ослабить смысл своего обращения. — Следует учитывать, что особые политические условия, сложившиеся в землях Европейского Заполярья, позволяют любой заинтересованной стране (здесь имелась в виду Россия, представленная капитаном Абакой) развернуть энергичную агитационную кампанию, направленную на то, чтобы подтолкнуть свое правительство к полной или частичной аннексии той или иной территории. Однако наиболее эффективными с точки зрения последующего принятия политических решений, не исключающих в дальнейшем присоединение данной территории, могут стать не политические действия, а действия экономического характера, подкрепленные возведением соответствующих сооружений… — "соответствующие сооружения" из письма рейхсканцлера с некоторых пор заняли прочное место в лексиконе Лернера, — обладающих проверенной рентабельностью. — Дескать, не бойтесь, господа политические деятели! Вы получите этого жирного гуся готовеньким, другие его для вас откормят. Сила этого аргумента не вызывала сомнений у госпожи Ганхауз, она была уверена, что это убедит герцога, то же самое внушал Лернеру, лежа на оттоманке, Шолто Дуглас, сопровождая свои слова вялыми мановениями расслабленной руки. — Здесь больше, чем где бы то ни было, действует принцип: сперва купец, за ним и флаг! Но я бы к этому еще прибавил…"

На этом месте Лернер вынужден был прерваться: предстояла пересадка на другой поезд. А после он уже не удосужился продолжить свои заметки. Он предался мечтам о встрече с Эльфридой. Костюмированный бал устраивался на вилле на берегу озера. Господин Коре остановился в гостинице, а обе дамы — у одной приятельницы, где они собирались побыть еще несколько дней после праздника, подруга тоже жила у озера. Похоже, все, что происходило в Шверине, вращалось вокруг этого водоема.

Приехав в гостиницу, Лернер нашел там записку, в которой говорилось, что в семнадцать часов камер-юнкер фон Энгель пришлет за ним карету. Облачаясь во фрак, Лернер думал о том, что Эльфрида в эту минуту тоже наряжается к балу, возможно, всего в сотне-другой метров от него. На костюмированном бале гости должны представлять планеты и античных богов. Слуга сообщил, что карета подана.

Лернер подъехал к мокнущему под осенним дождем дворцу из цветного мрамора, сверкавшему в свете фонарей так, словно он был сделан из драгоценных камней. Часовые не взглянули на Лернера. На высоком каменном крыльце его встретил камер-юнкер Энгель в придворном мундире с золотым ключом на боку. Они прошли по высоким залам, сплошь увешанным по стенам картинами. "Король Теодор", — невольно подумал Лернер, когда увидел, как перед ним распахиваются двери и закрываются за его спиной. Разве это не было предвкушением момента, когда не Шолто Дуглас, не Бурхард и Кнёр, не господин Отто Валь и не герцог Мекленбургский, а он, Теодор Лернер, станет хозяином Медвежьего острова?

25. Горние сферы в Шверине

Лернер выступал с докладом в Голубом салоне шверинского дворца. Это было украшенное несколькими эркерами помещение неправильной формы, которое можно было бы назвать залом, если бы мы с этим словом не связывали представления о гулкой пустоте. Голубой же салон был так щедро уставлен мебелью, что в нем нельзя было, не сворачивая, сделать и двух шагов. Голубые стеганые диванчики, голубые кресла с бахромой и кистями, голубые пуфики, банкетки, скамеечки для ног, покрытые голубыми парчовыми скатертями или голубыми персидскими коврами столы и столики — общим числом не менее семидесяти единиц, а также голубые абажуры и стеклянные фонари холмистыми грядами бугрились на его широком пространстве. В качестве сценического пространства, каковым виделся сейчас этот салон Лернеру, это зрелище невольно наводило на мысль, что главная трудность тут заключается в том, как втиснуть в это эстетическое изобилие новую мысль, не прибегая к рожку для надевания ботинок. Пятнадцать находившихся здесь дам и мужчин разрозненно располагались в зале, наполовину погруженные в пышные объятия мягкой мебели. Подобно тому как ювелиры укладывают драгоценности в мягкие коробочки, здесь тоже каждое сановное лицо покоилось в обрамлении пухлой обивки. Герцог-регент специально постарался устроить все как можно удобнее для Лернера. Атмосфера приватности позволяла оратору высказываться обо всем, не опасаясь, что завтра же это будет напечатано в газетах. Предполагалось, что узкий круг избранных слушателей ознакомится с идеями, для которых еще не вполне созрели политические условия, однако могли дозреть при благосклонном участии этой аудитории. В лазоревой голубизне плавали роскошные усы, там и сям высились шиньоны в стиле кронпринцессы Цецилии. Чтобы подчеркнуть серьезность повода, собравшимся подали чай. У буфета в каждую чашку наливали заварку из огромных серебряных чайников, разбавляли кипятком из самоваров, затем чашка с полученной смесью относилась к одному из голубых диванов и приземлялась на столике перед ним.

Лернер не чувствовал никакого смущения. Внутренний голос подсказывал ему, что национальную позицию, тему политических интересов Германии в области Ледовитого океана следует обозначить, но без громкого педалирования. Политическая составляющая не потребует лишних объяснений перед этим кружком. Поэтому ту мысль, что для Германии выгоднее было самой утвердиться на почве Медвежьего острова, чем столкнуться на нем с русскими или англичанами, можно было высказать как бы между прочим. Как говорится: "Sapienti sat", что, кажется, значит — "Для знающего довольно". Знающие и так уж сыты по горло газетными статьями и политическими речами для широкой публики, им подавай что-то эксклюзивное. Лучше всего, если бы до герцога-регента и его гостей без подсказки дошло, что ввиду сложившегося положения необходима аннексия острова Медвежий. Еще лучше, если они загорятся желанием непременно вложить деньги в его освоение и поймут, что ради обеспечения своих интересов должны оказать определенное политическое давление.

Лернера вдруг осенила догадка, что Шолто Дуглас, вероятно, состоял в секретной службе герцога. Продолжая свою речь в духе умеренности и здравомыслия, он понял, что герцогу-регенту, вероятно, понадобилось только заручиться публичной поддержкой, для того чтобы осуществить то, что он давно задумал со своим приятелем по африканской охоте, Дугласом. Дуглас не раскрыл перед Лернером карты, но теперь Шолто все равно вынужден будет принять его в компанию посвященных. Может быть, сегодняшнее выступление для него последняя возможность не дать себя окончательно вытеснить из предприятия, связанного с Медвежьим островом. Удивительно, что настоящие заинтересованные лица всегда оказывались опаснее, чем всякие случайные люди, которые, сколько их ни обхаживай, в конце концов все равно сделают тебе ручкой.

Теодор Лернер, как никогда, почувствовал себя на коне и потому особенно остро ощутил резкий контраст между своим докладом, повествующим о жизни в условиях дикой природы, и обстановкой салона, с переизбытком уснащенного всеми ухищрениями обойного искусства. Перед ним открывался амфитеатр розовеющих на просвет внимающих ушей — ушей, словно высеченных из мрамора, морщинистых и прочерченных голубыми венами, ушей, для которых он расписывал Медвежий остров как "перевалочный пункт для заготовки и переработки китового жира, звериных шкур, оленины и гагачьего пуха". Здесь можно организовать скупку всего пушного товара, поступающего со Шпицбергена, производить его предварительную обработку, оставлять на хранение, а затем переправлять отсюда на пушные аукционы Лейпцига и Санкт-Петербурга.

В пропитанном чайным ароматом зале словно повеяло вдруг запахом крови и кожи. Казалось, здесь воскрес из небытия древний Новгород: дух отважного купечества, напомнивший не о домоседах-толстосумах, которых прозвали "перечными мешками", а, скорее, о бродячих рыцарях торговли, — мужественный и разбойный дух отчаянных удальцов. Герцог-регент поднялся со своего места. Все непринужденно последовали его примеру и собрались в тесный кружок, а бывалый африканский охотник взял Лернера за локоть:

— Ваше сообщение мне чрезвычайно понравилось. Дуглас не солгал, вы вполне оправдали наши ожидания. Так он теперь окончательно поселился в Висбадене? Не хочет возвращаться в Лондон после этой дурацкой истории?

Герцог пояснил Лернеру, что чувствует себя в долгу перед Дугласом, он обязан "господину Дугласу" самыми замечательными неделями в своей жизни.

— Ах, эта вольная жизнь, полная приключений, без вечных подсчетов и перепроверок! Увы, увы! Что было, то прошло!

Тон сказанного не показался Лернеру действительно таким уж печальным, скорее это звучало слегка несерьезно. Ему показалось сомнительно, чтобы герцог мечтал променять Мекленбург на Танганьику, равнину вокруг Шверинского озера на озеро Виктория, а поседевшую герцогиню на поставляемых Шолто Дугласом рабынь. Да и было ли у него когда-нибудь хоть малейшее желание сделать нечто подобное?

— Вот что, почтеннейший! — произнес герцог, устремив на Лернера суровый и повелительный взгляд. — Смотрите, чтобы впредь вы держали меня в курсе любого шага, предпринимаемого вами в отношении Медвежьего острова! Не годится, чтобы я оставался в неведении по поводу этих дел, но, разумеется, только в тех случаях, когда вы сочтете необходимым. Это я предоставляю на ваше усмотрение. Но надо вам сказать, что тут у нас в верхах народ подобрался сплошь очень любопытный. Сегодня вы очень подогрели это любопытство. — Он устремил невидящий взгляд куда-то в пространство, затем мгновенно, точно очнувшись, вновь обратил его на Лернера, легонько хлопнул себя по лбу — это было красивое движение — и негромко, так, что слова трудно было разобрать даже с близкого расстояния, проговорил: — А вы знакомы уже с генералом фон Позером Гросс-Недлицем? Жаль, что он сегодня не мог вас слышать. Сделайте мне великое одолжение, пошлите ему, пожалуйста, манускрипт вашей речи от моего имени! Уверен, что господин Позер именно тот человек, который вам нужен.

Лернер понял, что аудиенция закончена. Камер-юнкер Энгель проводил его через пустынную анфиладу к карете. Теодор наконец ощутил, какое сильное впечатление произвели на него как бы парящие в голубизне салона люди и чашки. То, что он только что пережил, было великим и непостижимым событием. Сегодня впервые Медвежий остров выдвинулся из области сомнительных, надуманных, проблематичных вещей. Сейчас он вышел на орбиту, пролегающую в непосредственной близости от властного центра. Все, что до сих пор было связано для него с открытием Медвежьего острова: госпожа Ганхауз, инженер Андрэ, господин Шёпс, — отпало как шелуха. Колонизация острова и распространение ценностей и достижений коммерческого ума до самых дальних окраин обитаемого мира — вот, что всегда было его истинной целью! Возможно, из газет герцог знал и про такие сомнительные комплименты, как "Князь Тумана и авантюрист" или "король Теодор" (об этом Лернер никогда не узнает, такой человек, как герцог, не станет цитировать газетную болтовню), но вопреки латинской поговорке "Смело клевещи, что-нибудь да пристанет" — к Лернеру, очевидно, ничего не пристало. Врожденным взором высокопоставленного человека герцог-регент тотчас же отделил истинный характер предмета от опилок и стружек упаковки. И затем, после доклада в Голубом салоне — самой, как мысленно признал Лернер, красивой комнатой из всех, в которых ему когда-либо довелось побывать, — он получил руководящие указания, как это и должно быть при общении с высокими особами. Сделав свой доклад, он ушел из дворца с соответствующими приказами. Государь на то и государь, чтобы не только слушать, но и отдавать распоряжения. Господин генерал фон Позер Гросс-Недлиц был не просто отставным офицером, пользующимся особой благосклонностью регента, он был также движущей силой Колониального общества. Если уж герцог отсылал его к фон Позеру, это значило ни много ни мало как то, что герцог желает, чтобы слова претворялись в дела. Да, именно дела!

Лернер велел ехать в гостиницу. Пробило девять часов. До часу ночи, когда Эльфрида Коре должна была уехать с бала у советника коммерции Граугофа, чтобы вернуться к своей подруге на виллу "Вальтаре", ждать оставалось еще долго. После напряженного вечера у Лернера проснулся аппетит. В ресторане отеля он заказан столик в отдельном кабинете, спросил себе супа и жаркого. Лернер не стал переодеваться. Он с удовольствием представил себе, как встретит приехавшую в бальном платье, разгоряченную танцами и окрыленную вином Эльфриду, представ перед ней во фраке- Как развязно он будет держаться после вечера во дворце! Он явится перед ней не робким просителем, а гусаром, который, подхватив ее на коня, вихрем умчится с ней, не разбирая дороги.

Лернер выпил большую кружку пива. Ресторан был обставлен под пивной погребок, который напоминал бы северянам-мекленбуржцам о Баварии. Город точно вымер. Вся светская знать Шверина была сегодня во дворце или у советника коммерции Граугофа на маскараде планет. Этот магнит вымел всех подчистую, не оставив для ресторана ни одного метеора. Шверинцы, не приглашенные к Граугофу, принадлежали к серой массе засевшего в своих унылых жилищах мещанства. А что если позвонить сейчас госпоже Ганхауз? Ему не терпелось сообщить кому-нибудь о своем успехе. Знает ли Шолто, какой фурор вызвал его посланец?

"Я жду от вас, что вы будете держать меня в курсе любого шага в отношении Медвежьего острова! Мне нельзя быть в неведении… Впредь… На ваше усмотрение. Сделайте одолжение, пошлите ему рукопись…" — вот каким языком разговаривают с Лернером после молодецкого демарша на Медвежьем острове!

Перед мысленным взором Лернера, как наяву, проходило все, что он только что пережил. Полученные приказы, конечно же, подлежали немедленному исполнению. Послезавтра все материалы по Медвежьему острову будут вручены господину генералу фон Позеру, как сказано, по поручению герцога. "По приказанию его высочества посылаю вам…" — так будет начинаться его сопроводительное письмо.

А что потом? Лернер так точно вспомнил недавний диалог, что смысл слов вдруг пробился сквозь то настроение, в котором они были восприняты. Так что же конкретно он получил в руки? Что, в сущности, можно было рассказать госпоже Ганхауз? У него вдруг возникло такое чувство, словно ему снится сон, в котором ты никак не можешь выполнить какую-то простую задачу, оттого что все, за что ни возьмись, ускользает сквозь пальцы, не задерживаясь в руках. Неужели он неправильно истолковал настроение, с которым его приняли во дворце? В конце концов, ведь не всякого немца, предложившего неплохую коммерческую идею, пригласят в Голубой салон шверинского дворца делать доклад перед узким кругом сиятельных и компетентных слушателей! Следовательно, сам факт приглашения мог служить верным знаком, но вот только знаком чего? Нет, он не желает разбирать по косточкам великое событие своей жизни! Он выступил прекрасно. Он был горд собой. Зря господин Коре не похлопотал о том, чтобы получить приглашение на этот доклад, вместо того чтобы плясать на балу со своими дамами. Лернер оставил позади мир гостиничных номеров, где только работают языком, грозятся что-то сделать и витают в фантазиях. Его слово имеет вес для людей, занимающихся реальной политикой. Ему не приходится жаловаться на недостаток интереса в этих сферах. Герцог взял его под руку: "Почтеннейший…" Это тоже можно положить на чашу весов. Крахмальная сорочка размякла. К приходу госпожи Коре он тоже будет выглядеть будто только что с бала. Пускай не думает, что он тут ее дожидался!

Теодор Лернер вышел на улицу. Переулками выбрался к озеру. Путь вел прочь от дворца. Чем дальше он от него уходил, тем громаднее казалось строение из разноцветного мрамора — театральные кулисы в лунном освещении. Потянулись виллы с участками на берегу озера. Из-за заборов на улицу смотрели стеклянные веранды, на озеро выходили эркеры.

Вилла "Вальтаре" была отделана под фахверковое здание. При ней имелся длинный участок. В доме не светилось ни одного окна. Наполовину скрытый деревьями, он виднелся сгустком ночной черноты. А вот и боковая калитка, о которой говорила Эльфрида. Все верно, калитка не заперта. Петли даже не скрипнули. Отсюда можно пройти до самого озера, все время оставаясь в густой тени рододендровых кустов. Несмотря на обширность участка, для этого потребовалось сделать всего несколько бесшумных шагов по грунтовой дорожке.

Лернер невольно вздрогнул, вдруг очутившись перед готическим фасадом проступавшего во мраке светлым пятном белого лодочного сарая, служившего одновременно купальней. Дверь отворилась.

— Сударыня? — шепотом позвал Лернер.

Ответа не последовало. Он снова отступил в кусты. Ни за что он не переступит порога, за которым царит темнота. На небе сияли Орион и узкий серп месяца. Со стороны дома послышались голоса. Негромкий женский смех. Затем перед взором Лернера возникло видение. На холмике среди открытой лужайки стояла женщина в сверкающем одеянии, в руке она держала скипетр, увенчанный миниатюрным серебряным месяцем.

26. Властвовать над дальними странами

В надвратной арке одного рыцарского замка, в продуваемом сквозняком каменном тоннеле, висела когда-то голова сказочного коня Фаллады, который, даже будучи обезглавлен, продолжал вещать человеческим языком. В Шверине старый замок, похожий на тот, о котором повествует сказка, давно был снесен и заменен современным, инкрустированным мрамором дворцом, чьи архитектурные украшения зеркально отражались в озере с плавающими по нему лебедями. Наполовину парижский Hotel de Ville[32], наполовину Флорентийский собор — здание герцогской резиденции недаром поразило воображение Теодора Лернера. Вещая лошадиная голова, сообщающая о разных неприятных для властителя секретах, тут явно была бы неуместна, да и наследственные правители Мекленбурга давно уже не только не творили, но даже не помышляли о том, чтобы творить неправедные дела. И, однако же, среди ста комнат дворца была одна, особенно дорогая сердцу герцога, в которой стены были тесно увешаны отрезанными звериными головами, с тех пор как герцог-регент Йоганн Альбрехт поохотился в саваннах и джунглях Восточной Африки. Над камином из стены высовывался располовиненный лев, словно, будучи застрелен, он обрел способность проникать сквозь толстые стены. Похожие на гербовые щиты деревянные доски служили фоном для закрепленных на них голов всевозможных антилоп. Над все еще кротко и пугливо взиравшими оленьими глазами (хотя и стеклянные, они казались одушевленными) торчали, вспарывая воздух, острия прямых и винтообразных рогов, закрученных в штопоры, вытянутых стилетами или тонкими саблями, толстых и лоснящихся чернотой или изящных и точеных. Главное, они были большими. Каждый охотничий трофей свидетельствовал о привольных молодых годах, проведенных на раздолье охотничьих угодий. Желтые слоновьи бивни расположились воротами. Под ними стоял ящик с серебряной насечкой, в котором хранились изысканные ликеры. При всей современной роскоши охотничья комната хранила на себе отпечаток походного, хотя и барского, шатра. На уровне щиколоток скалили клыки четыре тигриные морды. Но, начиная от морды, тигры стелились по полу гладкими коврами, от тел были оставлены одни лишь шкуры. А если бы герцогу пришлось прочесть в любимой комнате что-нибудь неприятное, он имел возможность, разорвав лист, бросить ненужную бумагу в корзину из слоновьей ноги. Здесь все было готово для того, чтобы среди зеленых лиственных лесов и сырых лугов Мекленбурга воскрешать воспоминания о незабываемых охотничьих деньках на лоне сухой и желтой песчаной равнины. После доклада Лернера герцог облачился в "промежуточный" мундир, без знаков различия, и, поглядывая на далеких лебедей за окном и евнухоподобно расплывшуюся морду бегемота у себя под боком, размышлял над вопросом, который равнодушным, можно сказать, даже скептическим, тоном высказал ему камер-юнкер фон Энгель.

Джентльмен ли Теодор Лернер? Вопрос господина фон Энгеля звучал не совсем так, но герцога устраивала сейчас именно такая формулировка. В Африке ему много раз доводилось встречаться с англичанами. В таких встречах всегда было много привлекательного, но и много такого, что вызывало тревожные мысли. Что делает этих людей такими уверенными в себе? Их никогда нельзя было упрекнуть в недостатке вежливости, но когда они, стоя перед герцогом руки в брюки, обращались к нему "сэр", то всегда чувствовалось, что под наружным лоском скрывается колоссальный запас потенциальной наглости. В Африке, даже попадая в немецкую колонию, они держались так, будто тут все им принадлежит. Африку и Азию они считали своими законными игровыми площадками. Можно подумать, что африканские культуры каменного и бронзового веков и окуклившиеся в своей изысканной утонченности до полной неподвижности азиатские культуры только и ждали того, дабы на их землю ступила нога англичанина, чтобы наконец-то попасть под управление английских голов и отдать свои богатства на разграбление английским рукам. Английские вещи домашнего обихода и английский распорядок, судя по всему, лучше всего приживались под натянутыми москитными сетками. Наливать виски надлежало смуглокожему бою, резиновую ванну следовало наполнять водой под крики обезьян и попугаев. Будь то перед соломенными хижинами зулусов или шикарами[33] Бихара[34] на фоне муссонного небосвода, поблизости всегда оказывался английский полковник или епископ-миссионер, пишущий с них этюд акварельными красками. У герцога имелся отличный альбомчик такого рода с рисунками капитана Артура Бошана; немало найдется англичан, которые, встретив на бумаге эту фамилию — Beauchamps, не сумеют ее правильно прочесть. И вот подобные господа с подобными непроизносимыми фамилиями претендуют на такое внимание к своим особам, что немецкому герцогу остается только удивленно развести руками!

И что это вообще за птица — джентльмен, о котором столько разговоров? Кто может считаться джентльменом? Вот, например, он сам, герцог, — джентльмен он или нет? Что за вопрос! Герцог — это герцог, и этим все сказано! Или нет? В этом самом джентльменстве, которому англичане придают такое большое значение, кроется какой-то подвох. Они сами ввели этот эталон, а весь мир его молча принял. Вместо того чтобы заняться вопросом, имеют ли планы господина Теодора Лернера относительно Медвежьего острова реальный шанс на осуществление, герцог Мекленбургский размышляет о том, джентльмен или не джентльмен господин Лернер!

Вопрос, конечно, возник не случайно. Та удаль, с которой Лернер явился на ничейную завьюженную землю и без лишних слов объявил ее своим владением, демонстрировала джентльменские качества; совершать такие поступки — это очень по-джентльменски. Герцогу никогда бы и во сне не пришло в голову заявить во всеуслышание на чужой земле, что отныне она принадлежит ему, а уж на бесхозной земле и тем более: как это можно — просто забрать себе что-то только потому, что это никому не принадлежит! Непостижимо!

Но именно так и поступают джентльмены. У джентльмена тысяча очень важных для него привычек: тут чай, и хаки, и крикет, и смешной акцент, — и все эти привычки джентльмен сохраняет повсюду, утверждая тем самым свое право господина вести себя по-хозяйски в любой точке земного шара. Возможно, и нет иного средства удерживать империю под своим сапогом. Такие господа, как герцог, существуют в единичных экземплярах. Их число нельзя умножить по желанию. Герцог есть герцог, и эта аксиома сродни определению Йеговы. Независимо от того, пользуется ли герцог рыбным ножом или питает к нему неодолимое отвращение (герцог им пользовался), носит ли он на вечерний выход коричневые ботинки (этого не допускал его камердинер Путц, состарившийся на службе у герцога), пьет ли он портвейн или пиво (то и другое он делал с одинаковым удовольствием), герцог всегда остается герцогом. Элегантные замашки ни на йоту не могли ничего ни убавить, ни прибавить к его герцогско-мекленбургской сути. Будь он хоть безбожником, хоть Синей Бородой, он все равно оставался бы герцогом. Да стань он хоть католиком!.. Хотя, когда герцог дошел до этого места, на него все же напало сомнение. Однако империя не могла обойтись парочкой таких динозавров, как герцог, ей нужны были тысячи, а может быть, сотни тысяч настоящих господ. Сословие господ должно было увеличиться за счет включения в себя среднего сословия вплоть до самой мелкой буржуазии, иначе невозможно было бы удерживать в железной узде всех этих сипаев[35] и аскеров[36], мамелюков[37], и зуавов[38], и шерпов[39].

И тут-то джентльмен пришелся как нельзя кстати! Человеку (безразлично какому, выхваченному наугад из безликой толпы) вдалбливали приблизительно шестьсот правил поведения, и в результате получался джентльмен. Джентльмена сажали на корабль и отправляли вместе с багажом, включающим в себя фортепиано, сачок для ловли бабочек, ломберный стол под зеленым сукном, в Океанию, и он там устраивал Англию. Толпы университетских выпускников, набравшихся достаточно знаний для того, чтобы ощутить невыносимость того скромного положения, которое они занимали в обществе, дружно садились на подобные корабли и еще гордились этим как особой заслугой. А долгие вечера они коротали потом за особой игрой, в которой проверялось, все ли присутствующие достаточно хорошо овладели упомянутыми шестьюстами правилами. Тот, кто ошибался, переставал быть джентльменом и вылетал из игры.

Для немцев этот мир был навеки закрыт, туда им не было доступа. Или все-таки был? Может быть, неиссякаемый поток производимых методом конвейерной штамповки инструментов власти под названием "джентльмен" доплеснулся уже до континентальной Европы? Может быть, господин Теодор Лернер и есть первый образчик немецкого джентльмена? Не слишком ли pushing[40] его поведение для джентльмена? У герцога невольно сорвалось с языка английское слово. Но взять, например, Шолто Дугласа: этот по части pushing любого заткнет за пояс, а между тем, говорят, настоящий джентльмен! В Кении мистер Дуглас разъезжал в паланкине. Есть, помнится, такая фотография. На Медвежьем острове, конечно, — какие уж там паланкины! Тамошние обитатели встречают гостей во фраке, да только фрак у них от рождения неснимаемый, потому что они — пингвины, о которых так занимательно рассказывал господин Лернер. Вот только охота на пингвинов — дело совершенно неджентльменское, и господин Лернер тоже ее осуждал. Бестолковых, неуклюже ковыляющих по суше жирных птиц грубые матросы убивали палками, в то время как сородичи несчастных беспомощно смотрели на происходящее. В пользу Медвежьего острова говорит и его географическое положение: хоть он и далеко, но все же не в тех краях, где немцы всегда чувствуют себя чужими, как это, по наблюдениям герцога, было, например, в Танганьике.

"По большому счету нам тут нечего делать", — нашептывал ему африканскими ночами внутренний голос. Другое дело — Север, тут еще викинги основывали колонии. Была же такая страна "Ultima Thule"![41] Для жителей Средиземноморья она вообще-то начиналась там, где сейчас находится Мекленбург. А ведь неплохо, если рядом с тиграми, которые скалят клыки, у него под ногами появится еще и медвежья шкура! Сам герцог уже не отправится за Полярный круг, от холода у него теперь ноют кости. Но мистер Шолто Дуглас говорил о медвежьей шкуре так, словно она уже у него есть, а господин Теодор Лернер золотым автоматическим карандашиком сделал заметку насчет белого медведя в своей записной книжке из крокодиловой кожи. Зачем господин Энгель еще выдумывает какие-то вопросы? Это был просто любезный жест благовоспитанного человека!

27. Атлетический номер с банкиршей

В лунном свете стоящая на зеленом пригорке госпожа Коре была прекрасна, как никогда, — она блистала такой величавой красотой, что даже страшно смотреть. Теодор нисколько не удивился бы, если бы она сейчас взяла и запела. Дама и впрямь была в настроении, подходящем для исполнения гневной арии мести. Она стояла, замерев неподвижно, но не оттого, что ей захотелось побыть в одиночестве под звездами, в платье, усеянном стеклянными блестками, мерцание которых спорило с блеском космических светил наверху. Нет, она замерла, вслушиваясь в окружающую тьму. Лернер не посмел с ней заговорить и уж тем более не решился выйти из тени кустов на открытую лужайку. Ибо в доме еще не спали, это было слышно по слабо, но отчетливо доносившимся оттуда звукам. Зачарованный зрелищем женщины на холме, он не мог оторвать от нее восхищенного взгляда. Все его чувства обострились для восприятия. Он вбирал в себя прохладный и прелый запах, которым веяло от озера, впивал лесной и земляной дух.

Лернер глубоко потянул носом. И удивился. К озерным и растительным запахам примешивался еще один, посторонний, неожиданный. Что это? Это был сигаретный дымок. Значит, где-то должен быть и курильщик! Лернер обернулся и посмотрел на лодочный сарай. Там чернели темные окна. В одном тлел посредине розовый огонек. Вот он, описав полукруг, поднялся немного повыше, остановился, вспыхнул поярче и, описав такую же траекторию, опустился ниже. Как странно перепутаны жизненные пути, подумал Лернер. Только что он рассуждал в Голубом салоне о вопросах высокой политики — и вот уже стоит в гуще рододендронов между царственным видением озаренной луной госпожи Эльфриды Коре и спрятавшимся курильщиком, который притаился в том самом лодочном домике, где ему назначила встречу Эльфрида. Знает ли она, что в домике уже кто-то есть? Догадывается ли, что еще один человек скрывается за кустами? Неужели и притаившегося курильщика она сама сюда позвала?

Лернер двинулся к ней, не выходя из тени. В кустах хрустнула ветка. Эльфрида обернулась на звук и медленно пошла на него. При каждом шаге платье издавало скрежет. Тысячи бисеринок терлись друг о друга. Казалось, на ней надета броня, Лернеру еще предстояло самому убедиться в тяжести этих бальных доспехов. Она остановилась перед ним. Он мог разглядеть мягкие складочки у нее на шее. Косметика на ее лице немного размазалась. Изображая богиню Луны, она густо напудрила лицо и плечи белой пудрой. От алого рта, расходясь тонюсенькими канальцами едва заметных морщинок, красная краска растекалась по белизне окружающей кожи, размывая четкий контур губ. Платье источало дух бальных испарений: пахло пудрой, духами, потом.

Казалось бы, вот он, миг страстных, безмолвных приветственных объятий и первого долгого поцелуя!

Но госпожа Коре не была на это настроена. Едва позволив Лернеру обнять себя, она тотчас же его оттолкнула и, озираясь по сторонам, прошептала:

— Подумать только! Мы не одни!

— Я знаю, — шепнул он ей в самое ухо, — в лодочном домике кто-то неизвестный курит сигарету.

Он умолчал о том, что, заглянув в темное помещение, позвал невидимку: "Сударыня!" У молодчика, который там прятался, должно быть, крепкие нервы. Едва не обнаружив себя, он тут же закурил сигарету.

— Ну, теперь уж с меня довольно! — прошипела госпожа Коре. — Завтра же Ильза вылетит вон из дому!

Как так — Ильза?

— Я случайно узнала, что у нее тут завелся поклонник, некий лейтенант Герлах, он был сегодня у Граугофов среди приглашенных. Я, разумеется, позаботилась о том, чтобы она не получила приглашения и сидела дома. Довольно того, что мы ее кормим. Не хватало еще, чтобы она отбивала женихов у Эрны! И на балу Герлах четыре-пять раз танцевал с Эрной. Он был наряжен Марсом. У него красивые длинные ноги. Похоже, он ими гордится. Он проявляет интерес, записывается на танец у меня и у Эрны, танцует со мной, держится галантно и все как положено, а потом вдруг глядь — и пропал! Лейтенант Герлах никогда не уезжал с бала в одиннадцать! У меня сердце так и упало, я как почуяла, что дело плохо! И вот, когда я проводила Эрну до спальни, чтобы убедиться, что она легла (Эрна с Ильзой спят вместе на одной кровати), я вдруг слышу на черной лестнице шаги, там хлопает дверь, и нахожу возле кровати на блюдечке окурок с золотым ободком, ну точь-в-точь как те, что оставляет после себя лейтенант Герлах…

Этот окурок, комочек золоченой бумаги, она держала в руке, затянутой в черную перчатку из блестящего шелка. Пока она рассказывала, Лернер старался ее успокоить. Он привлек госпожу Коре к себе и стал водить руками по плотной, скрипучей бисерной шкуре, которая приятно холодила руку и выгодно подчеркивала обтянутые формы. Эльфрида не останавливала его, но продолжала кипеть возмущением.

Она была совершенно поглощена мыслями об Ильзе. Девчонка осмелилась нарушить ее запреты! Самолюбие Эльфриды было ранено, и эта рана сделала ее нечувствительной к искусительным поглаживаниям Лернера. Как ни старался Лернер, он тоже не мог удержаться от мыслей об Ильзе, Эльфрида сама его к ним подталкивала. Стройная дерзкая девушка с вечно готовой рассыпаться прической… У Лернера так и стояла перед глазами эта прядка, которую приходилось подбирать, причем было видно, что она тотчас же снова выбьется. Тогда, в купе, подавая чай, она так взглянула на него, словно поймала врасплох, прочитав его мысли. Теодор Лернер не подозревал о том, что большинство мужчин, бывавших в доме Корсов, так засматривались на Ильзу, что с трудом соображали, о чем их только что спрашивала хозяйка. Ильзе было предназначено судьбой отомстить за всех бедных родственниц, которых богатые брали в свой дом в качестве компаньонки и домоправительницы и которым выпала завидная доля занимать положение наполовину члена семьи, наполовину прислуги, причем от той и другой роли им доставалась худшая половина. Если у прислуги бывал выходной день, то бедная родственница, будучи членом семьи, все время оставалась на посту, а вместо жалованья ей выдавались карманные деньги. Когда намечалось что-нибудь интересное и приятное: будь то поездка в Берлин или путешествие в Неаполь, приглашение в гости к Граугофам, прием интересных гостей, то сразу оказывалось, что она относится к прислуге. Она должна была непрестанно за все благодарить и тем не менее слыла неблагодарной, в отношении к ней все больше сквозила пренебрежительность. Она чувствовала, что ее немилосердно используют, и понимала, что лучшие годы ее проходят в унижении, она носила поношенные платья хозяйской дочки, жила в чердачной каморке, так как отведенную ей поначалу приличную комнатку затем опять отобрали. В таком же положении находилась и Ильза, но она никогда не поднимала голоса и не показы вата виду, что недовольна, и все-таки нажила себе врага в Эльфриде Коре:.

Лернер еще тогда, в поезде, заподозрил, что господин Коре питает к Ильзе особенный интерес. Взор банкира заволакивался пеленой какой-то чувствительности, когда он наблюдал, как Ильза разливает горячий чай. Что мешало ей стать отрадой этого дома? Ильза почти всегда была весела. В те минуты, когда девушка не улыбалась или не мурлыкала песенку, ее лицо принимало выражение задумчивой мечтательности, но никогда не становилось капризным и раздраженным. Лернеру представилось, что она кошка, заколдованная в человека. Кошечка с беленьким нагрудничком, и все-то она умывается, все-то вылизывает свою шерстку, непрестанно поглядывая, что делается вокруг. Как кошка, она загадочна и непредсказуема в своих внезапных решениях, быстрых сменах настроения и так же не подвластна ничьим влияниям, неподкупна на похвалу, нечувствительна к упрекам. Часто она помалкивала, но иногда ошеломляла Эльфриду Коре каким-нибудь неожиданным высказыванием.

— Тебе нельзя пойти на капитанский бал! — резко бросает Эльфрида.

— А почему?

Тон вопроса равнодушный. Запрет нисколько ее не огорчил, она только полюбопытствовала с каким-то почти научным интересом, в чем причина запрета. Госпожа Коре молчит. Господин Коре смущенно произносит:

— Тетя Эльфрида опасается, что у некоторых господ только одно на уме — как бы соблазнить молодую девушку.

— Почему "у некоторых"? — спрашивает Ильза. — Любой может так поступить.

Господин Коре залился краской, что случалось с ним только в те минуты, когда было нельзя — на глазах у жены.

Бесшумно, точно босиком, Ильза скользила по дому. У Эльфриды Коре была одна маленькая слабость. Оставшись наедине с собой, она любила, сидя перед трельяжем, разглядывать свои руки, любуясь кольцами. Она носила на своих коротеньких, сужающихся к кончик}' пальчиках множество колец. Блеск и огонь камней были так хороши! Затем она снимала кольца, доставала другие и снова глядела, как они сверкают на пальцах. Результатом этих задумчивых часов нередко был визит к ювелиру, которому она отдавала что-нибудь в переделку. Эти тихие радости, которые она переживала, любуясь своими ручками и кольцами, сопровождались иногда творческим озарением. Сидя вот так перед трельяжем и тихо поворачивая руку в солнечном луче, отчего белые, красные и голубые камни так и брызгали вокруг крохотными разноцветными солнечными зайчиками, она ощущала такое умиротворение, какое другие женщины испытывают при виде только что уснувшего у их груди младенца.

В комнате послышался шорох. Эльфрида резко вздрогнула, словно ее застали врасплох, когда она предавалась тайному пороку.

В одном из кресел сидела Ильза и смотрела на нее.

— Давно ты уже здесь?

— Не знаю, с полчаса. — Голос был тягучий и сонный.

И в тот же миг прозвонили один раз настенные часы с боем, по комнате разнесся такой звук, словно упала серебряная капля.

— А я тут занимаюсь тем, что просматриваю свои драгоценности. Хочу несколько вещей отдать в переделку, — торопливо объяснила Эльфрида.

Она страшно разозлилась на то, что Ильза сидела тут так незаметно, и на себя за то, что растерялась и глупо принялась что-то объяснять, как будто не вправе хоть с Уфа до вечера разглядывать свои унизанные кольцами пальцы. Можно подумать, что это самое сомнительное времяпрепровождение, какое бывает на свете!

— Ты же это делаешь каждый день, — добродушно сказала Ильза.

Между тем Эльфрида Коре была совершенно измотана ежедневным общением с Ильзой. От мыслей об Ильзе она просыпалась ночью с тревожным чувством и не могла потом заснуть. Она боялась, что в один прекрасный день сорвется в скандал, что, кстати, уже и случалось несколько раз, приводя Эльфриду в полное смятение. Она потом долго не могла успокоиться, и в душе у нее поселился глухой страх перед повторением подобной вспышки. Излишне даже упоминать о том, что на Ильзу эти крики не производили никакого впечатления. Эльфрида с ужасом наблюдала, как растет эта непробиваемость девушки. "Не разучилась ли я правильно воспринимать окружающую действительность? Вижу ли все в тех же красках, что остальные члены семьи?" Короче, она стала бояться, что сходит с ума.

Лернер не мог знать, что Эльфрида сейчас, когда он обнимал и оглаживал руками ее скрипучее тело, была почти не в состоянии это почувствовать. Увидев, к какому возмутительному результату привела ее попытка не пустить Ильзу на бал планет в доме Граугофов, она испытала такое чувство бессилия, словно на стороне Ильзы против нее восстали адские силы. Облаченная в наряд богини Луны, вызвавший на балу настоящий фурор, в душе Эльфрида чувствовала себя сломленным человеком.

Лернер угадывал ее состояние, хотя и не знал причины. Он нашел этому довольно разумное объяснение, решив, что для Эльфриды адюльтер не был привычным делом. Ее, безусловно, злило, что Коре срывает цветы удовольствия направо и налево, но это не толкнуло ее на то, чтобы регулярно платить ему той же монетой. Она не чувствовала себя вправе это делать. Оступившись в три года раз, она всегда раскаивалась в своем проступке. Вообще Эльфрида предпочитала не заходить слишком далеко в своих отношениях с очередным случайным воздыхателем. Как правило, ей было достаточно одной лишь мысли о возможном приключении. Известная сдержанность сквозила во всем ее поведении.

Лернер вообразил, что она испугалась лейтенанта в лодочном домике и страх повлек за собой раскаяние. Мысли ее были далеко, ей было не до Лернера. Она отпала от него, как насосавшаяся крови пиявка. В молчании они постояли друг против друга. Затем Эльфрида повернулась и пошла в сторону виллы. Лернер двинулся следом, но уже не крался как тень, а шел размашистым шагом. Он решил ограничиться на прощание холодным, светским лобызанием ручки. Дойдя до террасы, она остановилась у двери, нажала на ручку черной перчаткой. Ручка наклонилась.

Дверь не открылась. Она была заперта.

У Эльфриды замерло сердце. Она застыла на месте.

— Нет, — прошептала она так тихо, что Лернер не расслышал. И тут страшное напряжение разрядилось в признание своего поражения. На глазах у нее выступили слезы. Она прижала черные руки к лицу. Плечи ее вздрагивали.

— Там есть открытое окно, — сказал ей Лернер на ухо. Если встать на один из садовых стульев, подоконник оказался бы ей как раз по грудь.

Стул покачнулся, когда она на него залезла. Вся ее величественность исчезла как не бывало. В полных руках было мало силы. Белая кожа, подбитая жирком, натянулась на пухлой подкладке. Перед Лернером было сейчас какое-то неповоротливое животное вроде моржа, грузная туша с истончившимися костями, едва способное передвигаться по суше. Лернер подошел сзади. Ладонями он подпер ее под ягодицы. Он уговаривал ее не падать духом. Лоб его покрылся испариной. Он поднапрягся. Тяжелое тело сдвинулось. "Крепись", — говорил он себе. Если он не выдержит, они оба свалятся прямо на розовые кусты. Он трудился что было мочи, поддерживая и подталкивая ее вперед, вены на лбу налились так, что казалось, вот-вот лопнут. Внезапно движение остановилось. Руки Лернера все глубже погружались в толщу плоти, грозя проникнуть в нее насквозь. Затем тело снова немного сдвинулось вверх. Вес Эльфриды Коре словно уменьшился. Или она поплыла по воздуху? Поднятые вверх руки встретили пустое пространство. Эльфрида лежала животом поперек подоконника. Под окном стояла софа, она ухнула на нее всей тяжестью. Ее падение сопровождалось звуками частого града. Тысячи бисеринок оторвались от платья и раскатились по полу.

Лернер с облегчением вздохнул. Затем в окне второго этажа он увидел очертания женской головки.

Прядь волос выбилась из прически, показалась ручка, небрежно отбросившая прядь назад. Одинокая зрительница не подала виду, что она заметила Лернера.

"А это еще что такое?" — испуганно спросил себя Лернер, когда, раздеваясь в гостинице, он вдруг заметил, что вся ладонь его густо покрыта красными пятнышками. Вышитый бисером узор гранатового плода, словно татуировка, отпечатался на его ладони. И даже утром еще оставался его розовеющий след.

28. "Банковский торговый дом В. Корса" вступает в действие

Контора "Банковский торговый дом В. Корса" располагалась в Любеке по адресу: Менгштрассе, 12, в кирпичном здании, построенном двести лет назад. На почерневшей от копоти старинной стене сверкала ежедневно начищаемая медная табличка с надписью, стилизованной под английский письменный шрифт, напоминая своим видом золотой чековый бланк. Тяжелая входная дверь открывала вход в вестибюль, за ним начинались ряды больших конторских помещений, из которых редко доносились какие-то звуки, кроме громкого скрипения передвинутого стула да тоненького, как звон кузнечиков, царапанья стальных перьев по листу канцелярской бумаги. Даже шепотом произнесенное "здравствуйте" воспринималось тут как нарушение порядка, по крайней мере так казалось по выражению, застывшему на лицах усердно строчивших людей, когда они, вскинув головы, оборачивались к вошедшему. В "Торговом доме В. Корса" по старинке писали все от руки. Так было солиднее. Переписчики, трое пожилых мужчин, достигли в своем почерке той степени аскетизма, при которой в нем не оставалось ничего индивидуального, и изливали на гладкий бумажный лист цвета слоновой кости потоки черно-синих чернил в виде тонких, как волосок, и жирных, проведенных с нажимом линий. Эти переписчики всю жизнь прослужили в "Банковском торговом доме В. Корса"; вот уже сорок лет отсидели они на высоких стульях перед освещенными светом зеленых ламп конторками, наполняя все новым содержанием все те же старые бланки. Наверху, в своем нарядном кабинете, обставленном добротной мебелью в стиле "ренессанс", с барочной лепниной на потолке, — сидел господин Коре. Один только письменный стол весил так много, что его пришлось поднимать наверх через окно при помощи подъемного крана, потому что столько грузчиков, сколько требовалось для переноски этого сугубо непортативного предмета, просто не могло поместиться на узкой лестнице. Медную вывеску у дверей поместил там еще покойный отец нынешнего господина Корса по имени Вильгельм, назвавший своего сына Вальтером, так как в этом имени ему слышалось что-то английское. При всей внешней солидности, которой на первый взгляд отличалось заведение на Менгштрассе, 12, казалось бы говорившей о том, что "Банковский торговый дом В. Корса", пропитанный духом Любека, испокон веков существовал в этом городе и, более того, сам принадлежал к тем институтам, из которых этот дух произрос, он на самом деле был совсем молодым предприятием, которое еще только осваивалось на любекской почве, усиленно привлекая новых клиентов. "В. Коре" всего лишь год тому назад вынужденно расстался с двумя компаньонами, которые на самом деле со дня основания этого предприятия были его главными столпами. Без фирм "Аппельбек и сыновья" и "Вильгельм Бинзенгоф" банковский дом Корса никогда бы не мог возникнуть. Аппельбек занимался оптовой торговлей, а Бинзенгоф был владельцем судоходного и транспортно-экспедиционного предприятия. Оба предприятия сделали молодого Вильгельма Корса, который работал у Бинзенгофа в качестве доверенного лица, своим зарубежным представителем, когда им потребовалось открыть в Англии собственный банковский филиал для проведения некоторых сделок. Остановившись на Вильгельме Корее, они сделали удачный выбор: он был хорошим банкиром и так толково распорядился порученными его попечению средствами, что вскоре "Банковский торговый дом В. Корса" стал восприниматься в деловом мире как самостоятельное предприятие, каковым он, однако же, никогда не был. Старому Корсу принадлежало ровно десять процентов капитала в носившем его имя банке, как это и было изначально задумано всеми участниками. Если такому предприятию был отпущен сравнительно длительный срок существования, то со временем оно неизбежно приобретало в ганзейском мире характер признанного института, что и произошло в данном случае как раз тогда, когда "В. Коре" перешел от отца к сыну. Тот факт, что это предприятие было частью другой кровеносной системы, к этому времени почти забылся.

И тут произошло то, чего всегда опасался старший Коре, а младший и вовсе считал невозможным: у Аппельбека "неважно пошли дела", причем это случилось не вдруг, а незаметно и постепенно, но зато теперь все лопнуло с треском. Необходимую наличность, которая потребовалась Аппельбеку, он, не утруждая себя лицемерными извинениями, с радостью вытянул из "В. Корса". Бинзенгоф же попал в лапы алчного совокупного наследника (совокупные наследники всегда бывают алчны). Все, кто входил в эту группу, были одержимы только одной мыслью — поскорее добраться до живых денег; все эти дамы и господа давно переехали из Любека в другие города и отстаивали свои интересы заочно. Для Вальтера Корса, который к этому времени уже достиг средних лет, имел жену и детей и привык жить на широкую ногу, это означало, что он должен либо от всего отказаться, либо продолжать дело на свой страх и риск. Тысячи глаз следили за каждым его шагом. На словах ему сочувствовали, бывало, даже похлопывали по плечу, а между собой говорили: "Надо подождать и посмотреть, что будет дальше". Разве банкир Коре стал бы связываться с Компанией по освоению Медвежьего острова, пока он ехал на буксире у Аппельбека и Бинзенгофа?

Коре не позволял себе задаваться такими вопросами. Перед ним стояла фотография отца, коммерции советника В. Корса, сделанная в день его семидесятипятилетия. Сероглазый старик стоял у своего письменного стола, устремив взгляд в пространство. Букетов, которыми было уставлено все вокруг, точно он собрался торговать ими на рынке, он даже не замечал. Его рабочий кабинет был обставлен скупо, без намека на художественные претензии, сын любил подчеркивать, что в этом сказывается не спартанский дух, а стремление к дешевизне, и цветы казались тут чуждым элементом, в этой комнате никогда не стояло цветов. Здесь все было выдержано в буроватых тонах сигары, включая мысли самого советника.

"Перед тем как начать — сомневайся, расспрашивай, простукивай. Но уж коли начал, тогда прочь все сомнения!" — таков был девиз отца, крутой, прямолинейный, и с этого пути его нельзя было сбить никакими букетами. Однако ведь Медвежий остров существует. Он занесен в географические атласы, уже до Лернера там побывали другие люди и описали его. Корсу тесновато было примеривать на себя то убожество, которое осталось от "Банковского торгового дома В. Корса". Сейчас он рассыпался перед такими клиентами, которые еще полгода тому назад не посмели бы даже подняться по лестнице в его ренессансный кабинет. "М-да, — говорили в тех кругах, к которым он, к своему утешению, до определенной степени по-прежнему принадлежал, — некоторые, начав с малого, растут вверх, а некоторые родятся большими, а потом растут вниз". Он был прав, сердясь на такие глупости. Ведь действительно же, не по его вине "В. Коре" утратил свой былой размах. Зато Коре радовался собственной предусмотрительности: догадался же он в свое время жениться на госпоже Коре. В их семействе было на что опереться, и в Любеке это знали.

За счет этого, конечно, возрос ее авторитет. Предприятие по освоению Медвежьего острова приобрело в ней ревностную поборницу, что было немного странно, поскольку уголь ее, в сущности, не волновал. Она больше интересовалась Венецией, отсюда и письменный стол — ее подарок, громоздкая вещь из массивного эбенового дерева, дорогое приобретение, а так как все остальное в комнате к нему не подходило, пришлось покупать туда все новое.

— Прислушайся к этому симпатичному молодому человеку, предоставь ему делать по-своему, — говорила госпожа Коре в супружеской спальне, откинувшись на гору подушек. С каждым словом, которое она произносила, ее полные губки посылали в воздух поцелуй. Порой эта подчеркнутая демонстрация губ так раздражала мужа, что он даже отводил глаза. Но порой ему это даже нравилось. — Вид у господина Лернера очень приличный, он хорошо сложен. Ему только надо следить, чтобы не располнеть, как ты, — продолжала жена.

Брюшко Вальтера Корса было темой постоянных шуток супругов. Госпожа Коре поддразнивала мужа, но в то же время давала понять, что животик этот ей нравится. Сие служило прелюдией маленького супружеского ритуала, перед которым постороннему человеку остается только скромно отвести глаза.

Разместить где-то акции Компании по освоению острова Медвежий на шестьсот пятьдесят тысяч марок было далеко не таким простым делом, каким его изображали Лернер и его компаньоны. Коре подозревал, что господа Бурхард и Кнёр нарочно завышают капитал компании, чтобы выдавить из нее Лернера. А что, если они все-таки верят в это предприятие? Хотят завладеть им единолично? Но возможно, это было задумано как эффектный арьергардный маневр: "М-да, господин Лернер, если вы пас, то, дескать, и мы, к сожалению, вынуждены спасовать!" Что, если они подготавливают такой ход? А нет ли каких-то серьезных причин, отчего остров Медвежий все еще не обрел хозяина? Вдруг он неспроста так заневестился? А ну как это бесприданница — старая дева, которую ни за кого не пристроишь? Судя по слухам, в кружке герцога Иоганна-Альбрехта об этом говорили совершенно иначе. Господин герцог заявил, что Медвежий остров представляет "чрезвычайно большой интерес". Да только благородные господа, как водится, ни за что не подписывают облиго! Особа княжеского звания может выступить на учредительных торжествах, но, едва возникнут первые трудности, его там и след простыл, он в это время уже выступает на каком-то другом открытии. Для "В. Корса" оыло, конечно, очень заманчиво предложить клиентам такую высокую процентную ставку — двадцать четыре процента годовых, да еще имеющую тенденцию к повышению: таким предложением никто больше не мог похвастаться. Неплохо, разумеется, когда у тебя вообще есть что предложить, что-нибудь такое, что действует на воображение! Даже если дело не выгорит, о тебе, по крайней мере, начинают говорить; одно не удалось — получится что-то другое. Многим бывает лестно получить приглашение поучаствовать в патриотическом начинании, поскольку это предполагало высокую оценку финансовых возможностей клиента. Тот, для кого участие оказывалось несколько затруднительным, иногда рад был представить дело так, как будто для него это очень просто.

Сейчас Коре имел договоренность с Лернером. Надо было что-то делать. К нему непрестанно поступали запросы от дамы, хлопочущей за Лернера. Очень энергичная, настойчивая дама! Если она желает, чтобы к ней относились как к даме, ей следовало бы действовать поосторожнее — Корса уже не раз так и подмывало в ответ на ее настойчивые телеграммы немного ее припугнуть. Но, разумеется, любекский банкир так не поступит. Коре похлопал себя по выпуклости жилета, на которой цепочка от часов свисала, как цепь на угрюмой скале, и принял решение, что делать дальше. Он разошлет избранным клиентам, вернее говоря, старым знакомым, с которыми у него сохранились связи от прежних, удачливых времен, а может быть, и новоявленным дельцам, до которых никому нет настоящего дела и которые в связи с новым начинанием впервые познакомятся с недоступным для них прежде "Банковским домом В. Корса", кратко составленное объявление с приглашением к участию, сопроводив его экспертным заключением. За экспертное заключение он не несет ответственности, и господа должны будут сами решить, насколько оно покажется им убедительным. Предложение будет действовать очень короткий срок. Кто не клюнет, тот опоздал, как говаривал старый Коре. Таким образом, дело будет представлено вниманию публики. Короче говоря, берем быка за рога, и тогда либо оглушительный успех и большая подписка на акции, либо полный провал и дело с концом — начнем что-нибудь другое! Так поступил бы на его месте отец.

Полно, так ли бы он поступил? Написал бы он вообще хоть одно письмо ради господина Лернера и пр.? В голове Корса вертелась нескончаемая карусель, в которой все время мелькала одна и та же мыслишка.

На следующий день господин Шротенс принес Корсу отдельно от остальной почты небольшую стопочку ответов на его оферту. Адресаты учли срочность предложения, приняли решение и продиктовали ответы. Указанную в оферте дату, несмотря на скупо отмеренные сроки, нельзя было пропустить, не откликнувшись на предложение. Фирма "Франц Гейнрих, регулярные линии пароходного сообщения между Любеком, Роттердамом, Дюссельдорфом, Кёльном, Мангеймом, Бордо и т. д.", украсившая шапку своего письма изображением парусного парохода, из трубы которого валил длинный хвост дыма (притом что последние образчики этой остроумной конструкции давно были сданы на слом), сообщала господину Корсу следующее: "В ответ на ваше сегодняшнее послание с искренней благодарностью за любезно сделанную оферту относительно долевого участия в предприятии господина Лернера по освоению острова Медвежьего сообщаем: предложенное дело представляет, по моему мнению, большой интерес, полагаю также, что оно начато совершенно правильно. Но прежде чем возможно будет думать о ка-кой-либо рентабельности, оно, по всей видимости, потребует больших денежных вложений, кроме того, это предприятие представляется особенно рискованным ввиду того, что вследствие географического положения острова плохие погодные условия могут нанести огромный и трудновосполнимый урон. По этой причине я вынужден в данный момент отказаться от участия. Впоследствии, когда будут достигнуты известные результаты, я охотно…"

Ну что ж! По крайней мере ответ по существу. Господин Гейнрих с уважением относился к Корсу. Жаль, на него Коре больше всего надеялся. "Фирма Эверс, фабрика жестяной тары", сама приславшая Корсу запрос относительно возможного размещения денежных инвестиций, выразилась короче: "Получив ваше любезное сегодняшнее послание, покорнейше благодарю и сообщаю, что вашу оферту не намерен принимать к рассмотрению". Это было почти что пощечиной, но Коре решил расценить записку как "корректную". В отличие от Эверса, добрый знакомый Корса по клубу д-р юр. наук г-н фон Брокен, адвокат и нотариус, откликнулся с церемонной вежливостью: "С признательностью отвечая на ваше любезное послание от 28 сент. 98 г., имею честь с искренней благодарностью возвратить вам предоставленные мне вами для ознакомления бумаги. Отчет господина Шрейбнера безоговорочно снимает все вопросы относительно качества угля, но, к сожалению, я не могу принять положительного решения о возможности моего участия". "С чего бы это? — раздраженно подумал Коре. — Потому что нет денег или потому что боишься?" Добросовестнее всех изучили предложение Корса "Господа Вольфганг Гедертс и К°": "На Ваше любезное предложение во вчерашнем письме, за которое просим принять искреннюю нашу благодарность, мы с сожалением сообщаем, что не можем им воспользоваться за неимением соответствующей заинтересованности в указанном предприятии (перед "заинтересованностью" господин Гедертс вставил слово "экономической")". По-видимому, это означает, что они питают жгучий политический, социальный, исторический, географический интерес! "Э. Мейер и К°", несмотря на временное отсутствие, тем не менее незамедлительно прислали ответ, в котором говорилось, что "наш г-н Иван Мейер в настоящий момент находится в отъезде. Но, пользуясь случаем, сообщаем, что в настоящее время указанное предприятие не представляет для нас интереса, и возвращаем вам полученные от вас приложенные к посланию документы". Компаньоны по адвокатской конторе д-р Фермерен и д-р Виттан (которые, согласно их собственным заверениям, в связи с недавно полученным наследством и женитьбой жаждали сделать денежные вложения) заканчивали свое послание тем, что, "к сожалению, вынуждены отказаться от участия в синдикате Лернера". Ну, вот и результат проведенного на скорую руку опроса. Совершенно ясно, что в Любеке невозможно разместить недостающие шестьсот пятьдесят марок господина Лернера. Катастрофа? Если для господина Лернера это катастрофа, то, значит, помочь ему невозможно.

29. По пути, проездом

Из окна гостиницы "Монополь" жизнь привокзальной площади выглядела конвульсивной. Словно следуя какому-то таинственному сигналу, люди внезапно разбегались оттуда, скрываясь под крышей вокзала и в близлежащих улицах. Бывали моменты, когда могло показаться, что по велению неких высших сил производится срочная эвакуация с площади всех прохожих. На ней оставались считаные единицы замешкавшихся пешеходов, словно бы менее других подверженных воздействию силы, которая вымела всех остальных. Затем откуда-то новый поток людей заливал площадь. Какая-то пульсация выдавливала людей из всех ворот и прилегающих улиц, как будто к вокзалу устремились гигантские толпы, стекающиеся сюда ради какого-то великого события.

Лернер направлялся к "Монополю", влекомый людской волной, которая, не докатив до здания гостиницы, растеклась на отдельные ручейки. В таких массовых скоплениях человек не расположен вглядываться в своих соседей. Отдельные лица становятся материалом, образующим толпу. Самая прекрасная юная девушка уравнивается в ней с потухшей, расплывшейся женщиной. Демиург бесстыдно сбрасывает в одну кучу все, что подвернется под руку, для достижения чисто квантитативного эффекта. Если вдруг над толпой разносится голос, зовущий кого-то по имени, окликнутый вздрагивает как лунатик и озирается растерянно и беспомощно.

Вполне могло случиться, что Лернер проглядел бы одну голову, которая выплыла во встречном потоке среди сотен голов и плеч, вернее, посмотрел бы сквозь нее невидящим взглядом, как смотрел сквозь все остальные лица, хорошенькие и безобразные. Волосы девушки покрывала черная соломенная шляпка с небрежно откинутой назад дорожной вуалью, однако и сейчас ее лицо было отмечено такой печатью жизнерадостности и одновременно открытости и безобидности, что подобные дамские финтифлюшки совершенно не шли к его выражению. Она носила все эти вещи как-то неловко, носила только потому, что в них полагается ходить, но как бы уже наполовину отбросив эти мешающие предметы.

— Фрейлейн Ильза! Да это, оказывается, вы! — воскликнул Лернер, когда толпа уже пронесла ее мимо. И она ответила на его взгляд, или это ему показалось?

Когда они шли навстречу друг другу, их глаза невольно как будто бы на миг встретились. Ильза удивленно обернулась, только сейчас узнавая Лернера. Среди движущейся толпы возник затор. Остановившись, они образовали преграду в русле стремительного потока.

— Куда вы идете?

— На вокзал.

— Вы позволите вас проводить?

— Если у вас найдется для меня сигаретка.

Только сейчас Лернер заметил в ее руке саквояж.

— Можно я понесу вашу сумку?

— О да, пожалуйста!

Девушку насмешило его предложение, как если бы он попросил разрешения встать на голову.

Зал ожидания второго класса, куда Лернер проводил Ильзу Коре, представлял собой отделанное позолоченной лепниной и живописными плафонами помещение, напоминающее своим убранством церковь, однако снизу всю торжественность убивали накрытые столики. В вышине озаренные светом огня титанические фигуры изображали сражение человеческого духа с леностью, суеверием и косностью, в то время как внизу, на столиках, стояли чашки с кофе и блюдечки со сливовым пирогом. Дело было к вечеру.

— Как странно, что мы тут встретились, произнес Лернер, после того как помог Ильзе снять дождевик. Под ним оказалось что-то из шотландки.

На ней, как всегда, были хорошие и добротные вещи, однако без признаков элегантности. Девушка отправилась в дорогу, одетая как гувернантка из богатого дома, и в то же время в ней не было решительно ничего от гувернантки. Было ясно, что к этому платью она не имеет ни малейшего отношения, что не она его выбирала и что в любом из этих нарядов она кажется себе одетой в маскарадный костюм. Она с полным безразличием носила свою шотландку, с тех пор как достала ее из-под рождественской елки, и, поглядев, только покачала головой.

— Ничего странного, — ответила Ильза. — Я вас искала.

— Вы искали меня? И где же?

— Да вон там, в этом гадком отеле. Ну, как там его…

Она извлекла из сумочки конверт, на котором Лернер узнал собственный почерк. Что такое? Ведь господин Коре попросил у него фотографию Князя Тумана для своей дочери, и Лернер тогда пошел и сфотографировался. Но потом он так и не получил благодарственного письма.

— Тут на конверте значится адрес: "Гостиница "Монополь"". Скажите, а почему вы прислали мне свою фотографию?

— Я прислал вам свою фотографию… — Это был не вопрос, а попытка осмыслить только что услышанную неожиданную новость.

Теодор Лернер перевернул конверт. "Ее высокоблагородию госпоже Ильзе Коре" — было ясно и четко написано на оборотной стороне.

Как он совершил такую промашку? Разве все дело не было затеяно для того, чтобы послать свой портрет незнакомой барышне? Разве не было для него важно завязать знакомство с этими людьми? Разве не думал он об отсутствующей дочери, в то время как ее очаровательная матушка заполняла своим присутствием все купе? Он был даже очень польщен, что у него попросили портрет как у знаменитости!

— Правда же, это вышло по ошибке? — спросила Ильза с прямо-таки царственной прямотой. — Да и с какой стати вам было бы это делать? Очень глупо, что тетя Эльфрида обвиняла меня, будто я спрятала от них фотографию. Поэтому-то я так старалась найти конверт. Вы отправили фотографию на мое имя, конверт это доказывает. Тетю Эльфриду доказательства не интересуют, но для меня это важно.

Лернер что-то залепетал. Он готов сделать все, чтобы искупить свою вину перед Ильзой. Он хотел, чтобы его слова звучали как можно правдоподобнее. Это было для него сейчас самое главное. Он сидел прочно, широко расставив ноги и всем корпусом повернувшись к Ильзе, как будто стараясь не дать ей встать и уйти.

— Дело было так: я адресовал письмо на ваше имя, тут не может быть никакого сомнения. Я сделал именно то, что хотел. Я взрослый самостоятельный человек, не умалишенный. Я… я признаю, что сперва собирался послать портрет вашей кузине, с которой я не знаком. Кажется, такое желание было высказано господином Корсом. Но… но когда я получил снимок…

И что же, собственно, тогда произошло? Что-то мгновенное и точное, как попадание в яблочко, на секунду прорвалось тогда в причинно-следственный ряд жизненных событий. Он сидел за гостиничным столом и надписывал конверт, как вдруг из тьмы перед ним неожиданно возникло видение Ильзы, как она с детской жадностью затягивается сигареткой, и вдруг невзначай оборачивается к нему и заглядывает прямо в глаза из-под упавшей на лоб прелестной прядки волос, а затем из призрачной неведомой страны, где обитало это видение, протянулась ее рука и, направляя его пальцы, окунула перо в крошечную чернильницу, из которой оно вынырнуло все черное и блестящее, а уж то, что это перо потом написало, у Лернера сразу же выпало из памяти. Он поспешно отдал письмо администратору, потому что в это время показалась госпожа Ганхауз, которой не касались его отношения с торговым банком Корса.

— Я… так и написал, — произнес Лернер умоляющим тоном.

— Ладно, — сказана Ильза. — А теперь не могли бы вы дать мне сигаретку? Так вот, вы, наверное, уже поняли, что в доме Корсов — дядюшка Вальтер был двоюродный брат моего отца — меня больше не захотели держать. К этому давно все шло. Дядюшка Вальтер тут ни при чем. Он всегда ласково похлопывал меня по руке, говорил что-нибудь хорошее, но тут же начинал путаться в словах, а потом и запинался, но у него, знаете, все по-доброму. С ним у меня не создавалось такого впечатления, что я ему неприятна.

"У меня не создавалось такого впечатления…" — такие вычурные выражения казались в ее устах заученными, словно она, как некоторые развитые дети, повторяет чужие слова, играя во взрослую женщину, однако в этом не видно было ничего претенциозного, а лишь простодушная вера ребенка, что взрослые лучше знают, как надо правильно говорить.

А вот с тетушкой Эльфридой с самого начала все складывалось как-то не гак. Тетушка Эльфрида все время ее в чем-то подозревала, хотя Ильза ничего плохого не делала. Оказывается, как узнал сейчас Лернер, вся сила родительской заботы супругов Коре сосредоточилась на их дочери, Эрне. Ильза хорошо относилась к Эрне. Ильза не чувствовала в себе призвания часами упражняться на рояле, прочитывать кипы романов и задаваться вопросом о том, проявляет ли к ней интерес тот или иной молодой человек. Для Эрны жизнь — это была борьба. Одна нога у нее была короче другой, так что ей приходилось мучиться со специальными, неуклюжими башмаками на толстой стельке. Она выработала себе такую покачивающуюся, пританцовывающую походку, которая скрадывала ее хромоту. Некоторые знакомые до сих пор не разглядели, что она хромая. Об этом не полагалось говорить вслух, иначе Эрна ужасно расстраивалась. Ильза, конечно, и сама все это очень хорошо понимала. Она не обижалась, что при гостях только она была у тети Эльфриды на посылках. Эрна же как рассядется на оттоманке, так и красуется на ней в живописных позах все время как приклеенная, а Ильза подавала чай. Но тетушка Эльфрида все равно почему-то была недовольна. Ильза скажет "пожалуйста", подавая чашку молодому человеку, а молодой человек — "большое спасибо" и улыбнется Ильзе, а тетя Эльфрида сразу делается мрачнее тучи. Тетушка была почему-то убеждена, что в доме, где живет Ильза, все становится как в доме с гуляющей кошкой, вокруг которой собираются полчища орущих двуногих котов.

А у Ильзы есть друг. Дружба у них так — сигаретная. Лейтенант Герлах как-то узнал, что она не прочь покурить, и с удовольствием снабжает ее сигаретками, очень, между прочим, хорошенькими — с золотым мундштуком. Они садятся вместе покурить и очень хорошо проводят время. Вот Эрна, та не курит, а лейтенант Герлах не любит рояля. Нельзя же насильно заставлять такого милого человека слушать Эрниного Шопена! Ильза уважает чужие вкусы, мало ли кому что нравится! А в доме Корсов из каждой ерунды делали невесть какое событие.

Лернер покраснел во время ее рассказа, но она, очевидно, ничего не заметила, как не заметила его и в саду виллы "Вальтаре". В этом не было ничего удивительного: ведь она выглядывала из освещенного помещения в темноту, что уж тут разглядишь!

Лернер верил всему, что говорила Ильза, каждому ее слову. Ильза была слишком простодушна, а может быть, слишком ленива, чтобы лгать. Самые ужасные и неприличные вещи она готова была высказать без тени смущения.

За время, проведенное в обществе госпожи Ганхауз, Лернер привык жить во мгле. Теперь же словно порыв свежего ветра развеял туманную дымку. То, что за ней скрывалось, было и притягательно, и восхитительно прекрасно.

— Куда вы едете? — спросил он, поспешно вскакивая вслед за Ильзой.

— Да уж конечно, не обратно в Любек!

— Но куда же тогда? Не хотите ли ненадолго остановиться во Франкфурте, у…

Он хотел сказать "у меня", но это показалось ему так грубо, что он невольно умолк.

— У вас и у вашей жены? — невозмутимо спросила Ильза.

— Моей жены?

— Там, в отеле, я говорила с вашим сыном. Он счел нужным просветить меня насчет вашего образа жизни. Он говорит, что ваша жена ничего не имеет против, когда к вам приходят знакомые женщины. Он только посоветовал мне договариваться с вами так, чтобы вы отдали условленную сумму вперед. По его словам, вы отличаетесь большой забывчивостью и после ни за что не хотите вспомнить обещанного.

Ильза повернулась к нему спиной и быстрым шагом вышла из зала. На площади как раз бушевал человеческий прилив. Она моментально растворилась в нем, как мед в чае. Лернер остался стоять столбом; он чувствовал себя так, словно один из титанов с плафона, которые, раскалывая скалы, прокладывали рельсы, шарахнул его по башке громадным обломком. И одновременно в нем возникло чувство, которого вроде бы не могло больше быть после одной достопамятной ночи. Холод и безразличие — больше ничего не оставалось в этом сердце, раздавленном под гнетом собственной низости. Но сейчас оно вдруг отозвалось болью, словно от пронзительного укола. Рана горела обжигающим пламенем. Поэтому было вполне простительно, что он забыл расплатиться за девушку. Официант, перехватившей его почти на самом пороге, конечно, не мог этого знать.

30. Секрет Александра

После того как Лернер выплеснул все, что накипело у него на душе, не утаив ничего из накопившихся обид на Александра, госпожа Ганхауз откинулась на спинку плетеного кресла (вспомним фотографию Мёлльмана!), приняв величавую позу римской матроны, мраморные изображения которых можно видеть на вилле Альбани. Обвинения Лернера задели ее за живое. Ему доводилось видеть госпожу Ганхауз в самые тяжелые минуты, когда нападки сыпались на нее со всех сторон. Однако никакие переговоры с кредиторами, с недоверчивыми финансистами, с враждебно настроенными предателями-компаньонами не затрагивали тех глубин, из которых она черпала душевные силы. По поводу Александра ей еще никогда не приходилось вступать в пространные объяснения с использованием своего красноречия. Александр не фигурировал в ее арсенале как тема для разговора, хотя он и давал для этого сколько угодно поводов. Госпожа Ганхауз была великодушна и многое прощала людям, она не отчитывала Лернера наедине, если он допускал какую-нибудь ошибку. Она наблюдала за происходящим неподкупным взором и делала свои выводы. Она не тщилась переделать своего собеседника. Это, на ее взгляд, было невозможно. Зато можно было пересмотреть свое собственное поведение. Поэтому Лернеру ни разу не пришло в голову, что госпожа Ганхауз любит сына слепой материнской любовью. Вероятно, она видела его насквозь лучше всякого другого, кто имел случай узнать на опыте, что он действительно собой представляет. Поэтому Лернеру было неприятно жаловаться ей на Александра. То, что он собирался ей сообщить, госпожа Ганхауз скорее всего и без того давно подозревала или прекрасно знала. Если она никогда об этом не заговаривала, у нее, как видно, имелись на то свои причины. Возможно, ей было слишком больно признавать в присутствии других сомнительность его душевных качеств, как будто они, признанные ею, станут окончательным фактом.

Поэтому не случайно Лернер разговорился с наступлением сумерек. В сумерках можно было не смотреть госпоже Ганхауз в лицо. Лернер словно бы вел разговор с самим собой. Он внезапно осознал, что для него невыносим вид госпожи Ганхауз, только что пережившей тяжелый удар. Не говоря ни слова, она установила определенные правила поведения. А сейчас он эти правила нарушил.

Затем воцарилось молчание. Неожиданно ее грудной, уверенный голос, немного усталый, но без тени упрека, нарушил неловкую паузу. Этот голос словно зажег уютный огонек в сгустившихся сумерках. Госпожа Ганхауз всегда накидывала на абажуры платки, которые смягчали резкость лампового освещения, наполняя помещение мягким темно-розовым или золотисто-желтым светом, высветлявшим густую тень, но не прогонявшим прочь ночную тьму. В ней незаметно было ни малейшего движения. Она вызвала ощущение живого огонька одним лишь тембром своего голоса.

— Мне кажется, что настало время рассказать вам о моей жизни, — сказала она.

Это заявление привело его в замешательство. О событиях прежних лет, случившихся до того дня, когда ее, уронив на мокрую от дождя мостовую, сбило тронувшееся с места такси, как и об Александре, никогда не заходила речь. Они делились друг с другом своими надеждами и опасениями, строили планы, открывали друг перед другом свои мысли, но всегда имели в виду только будущее. Лернеру всегда казалось, что у него в прошлом слишком мало событий, а у нее слишком много. И вот теперь плотина с минуты на минуту рухнет, и после этого все станет иначе. Лернер так испугался предстоящих откровений, которые он сам же и вызвал, как если бы они предвещали какие-то коренные изменения в его жизни. Он даже пожалел, что заговорил о проделках Александра, лучше бы он и на этот раз промолчал! Но было уже слишком поздно. Последнюю фразу госпожа Ганхауз начала говорить с явным нажимом. Неужели лавина тронулась и сейчас ринется вниз?

— Я родилась в Альтмарке в семье пастора и была четырнадцатым ребенком.

Такое вот классическое начало жизнеописания! Лернер этого не ожидал. Четырнадцатый ребенок невольно представился ему чахлым заморышем, а, глядя на госпожу Ганхауз, этого не скажешь. Если ко времени ее появления на свет жизненные силы пастора и пасторши все еще сохраняли такую могучую закваску, то их потомство, очевидно, было из породы исполинов! Госпожа Ганхауз нарисовала перед ним идиллическую картину своей юности. Обширный яблоневый сад за домом, босоногое лето, задушевные сочельники — все это она описала в радостных и благодарных тонах. Пастор, говорила она с серьезным и строгим выражением, был "высокообразованным человеком". На чем основывалось это суждение? Вопросы были тут неуместны. Ее повествование текло, не давая возможности вставить вопрос. Она вела рассказ о себе как о постороннем человеке. И вела его в тоне непререкаемого знания. Если существует на свете понятие "всеведущего рассказчика", то лучшим примером этого явления могла служить госпожа Ганхауз.

В большой семье поневоле научишься вести хозяйство. Консервирование продуктов, забой домашней птицы, починка белья и даже обуви — все это в пасторском доме, полном подрастающей ребятни, делалось своими руками. Она сама во всем была помощницей матери, хотя, разумеется, в доме было несколько служанок, а за ними надо было присматривать и руководить их работой. Когда девушке исполнилось восемнадцать лет, родители решили отдать ее в гувернантки к молодой вдове графине фон Фос, у которой было "два очаровательных мальчика"; потом она перешла в семью господина советника юстиции Гереса, тоже с двумя мальчиками, но немного постарше. Затем поступила в семью Фермерена, бременского зерноторговца, живущего, однако же, в Мекленбурге, с шестью детьми (здесь на ее попечении были только девочки), затем к ротмистру Пистатиусу с одним новорожденным младенцем, это было в Дармштадте, хотя и немного на отшибе, но в "очень красивой местности", затем к господину Фрейвальду, врачу с "очаровательной женой" и тремя маленькими детьми — двумя мальчиками и одной девочкой. "Очаровательные дети, очаровательная жена" — эти слова звучали в ее устах необычно. Лернеру показалось, что госпожа Ганхауз, выглядевшая как воплощение какой-то богини-матери, выражалась, однако, в мужском стиле. Отстраненное, возвышенное спокойствие, с которым она вела речь, переносило все в духовную сферу объективного описания. У Лернера было такое впечатление, как будто он перелистывает страницы альбома, рассматривая фотографии графини Фос, советника юстиции Гереса, врача Фрейвальда и элегантной супружеской пары Пистатиус.

"Но через год я решила вступить в брак". Именно так, обобщенно, она и выразилась, не вдаваясь в ненужные подробности, ведь она говорила с мужчиной, который хоть и не решился еще вступить в брак, но достаточно знал жизнь, так что ему не нужно было растолковывать банальные вещи. После опыта на профессиональном поприще, где все складывалось для нее гармонически, она наконец почувствовала, что с нее уже хватит работы в чужих домах и теперь она готова к тому, чтобы обзавестись собственным семейным очагом; во всех пяти домах, где она успела прослужить за один год, ее неизменно окружали спокойные и приятные условия. И все это за один-единственный год! Однако частая смена мест, по-видимому, не играла заметной роли в излагаемой истории. Причины переходов с места на место ничего не прибавляли для уяснения основной сути. Все это было лишь прологом, в котором пересказывается множество событий. Описание выглядело бледно, как в истории Робинзона Крузо, где до того места, как его корабль терпит крушение и герой попадает на необитаемый остров, повествование сводится к бледному, торопливому пересказу скучных житейских подробностей будничной жизни. Настоящая история должна была начаться лишь после того, как будет отдана дань прологу. История госпожи Ганхауз начиналась с ее решения вступить в брак.

Странно, что эта женщина, так хорошо владеющая речью, выбрана именно такое выражение. Она решила не "выйти замуж", а именно "вступить в брак", словно в браке можно обойтись и без мужа. И разве не это заявляла она всем своим обликом? Она жила одна, со своим кошмарным сыночком — ни старая дева, ни вдова, а какая-то непонятная безмужняя жена; возможно, нечто подобное она хотела выразить своими словами.

Тут в игру вступает родитель Александра, а может быть, и вовсе не в игру. Отец Александра? Ах нет! Это был другой человек, из другой эпохи ее жизни.

— Надо сказать, что одно время я жила в Неаполе, — вставила она между прочим, как будто распахнула широкое, двустворчатое окно с видом на Неаполитанский залив и острова Искоя и Капри. Большая квартира с полупустыми комнатами и каменными полами, закрытые ставни, долетающие с улицы голоса бродячих торговцев и праздношатающегося народа — все это она немногими словами вызвала на свет из тьмы прошлого. Госпожа Ганхауз с трудом переносила там летнюю жару. И если ей довелось заниматься Компанией по освоению Медвежьего острова, которая связана с местами, где царит стужа, — это явилось, может быть, ответом на те молитвы, которые она обращала к небесам в разгар знойного неаполитанского августа. — Мой муж был занят в табачной отрасли. В то время Компания была одним из главных производителей табака. Мы приняли довольно большое участие в развитии этой отрасли. — Такие слова в устах госпожи Ганхауз никогда не звучали хвастливо. В них слышалось даже некоторое удивление. — Господи, чем только я не занималась!

Лишь после захода солнца можно было перевести дух. Для нее выставляли на улицу стул, и она сидела на нем у порога. Неподалеку был газетный киоск, там же продавался лимонад, а возле домика, где она жила, располагались на стульях обитатели окружающих домов. Зажигались фонари, и все соседи сидели вместе под покровом надвигающейся ночи. Госпожа Ганхауз легко вступала в разговор. Образовался небольшой кружок. Если какая-нибудь из дам не появлялась вечером, это замечали и посылали спросить, почему она не пришла. Ни разу госпоже Ганхауз не довелось побывать в квартире у дам, с которыми она каждую ночь встречалась на уличных посиделках. "Это было не принято". Госпожа Ганхауз вдруг заговорила тоном суровой моралистки, которая нисколько не жалела о том, что ее не приглашали наверх. Иногда они засиживались так до трех-четырех часов. Беседовали вполголоса.

— Вы разговаривали с ними по-итальянски? — поинтересовался Лернер.

Он и не знал, что госпожа Ганхауз говорит по-итальянски. И хотя она не делала тайны из своих познаний, однако сейчас не стала вдаваться в этот вопрос. Безвременье и одиночество, которыми оказалась чревата заграничная жизнь, и без того достаточно наглядно проступали из ее рассказа Эти ночные посиделки на стуле у порога дома заключали в себе всю тоску и все очарование эмигрантского быта, все мужество эмигранта: отступать некуда, а жизнь, может быть, предстоит еще долгая. Это сидение на жаркой, постепенно остывающей ночной улице Неаполя означало прощание с многообразием жизни. Так можно было просидеть до девяноста лет, не заметив, как пролетели годы. Самое удивительное в госпоже Ганхауз было то, что она испытала все, что можно испытать в изгнании, но не стала от этого девяностолетней старухой. И вот, прервав, казалось бы, вечное сидение среди ночной улицы, она встала и спустилась по крутому склону, покинув окрестность лимонадного киоска.

— Так, значит, Александр родился в Неаполе?

— Нет, нет, — отозвалась она немного устало, словно содрогнувшись при воспоминании о тех усилиях, которые ей мысленно придется повторить еще раз, чтобы вновь преодолеть все промежуточные ступени между Неаполем и рождением Александра. Она собралась с силами. Веселым тоном, каким почти всегда люди произносят подобные вещи, она сообщила: — Он — дитя Берлина. Младенчество свое он провел на улице Ораниенбургерштрассе. — Она сказала это так, словно младенец жил там совсем один. Впрочем, зачастую, вероятно, так оно и случалось, ведь госпожа Ганхауз была занятой женщиной. — Мы тогда торговали искусственной резиной, джутом и смолами. Увлекательная область и дело интересное, но очень изнурительное.

Что значило это "мы"? Включало ли оно отца Александра? Лернер только приготовился задать ей вопрос, но не успел ничего сказать, потому что госпожа Ганхауз в этот момент встала и так пронзительно посмотрела на него, что Лернер увидел, как во тьме сверкнули ее глаза. Газовый свет, падавший с улицы, высвечивал кусочек паркета перед окном, который блестел, словно замерзший пруд.

— Слушайте же, сейчас пойдет самое главное! — начала она то, к чему клонила с самого начала. — У нас была кормилица-лужичанка[42]. Все берлинцы держат таких кормилиц из Шпреевальда, хотя, разумеется, я сама выкормила Александра. Даже эти шпреевальдские наряды мне не нравились. Не люблю ряженую прислугу! Черное платье и белый передник — вот и все, что, по-моему, требуется. Колыбель Александра стояла подле моей кровати. (Значит, все-таки младенец не был совсем один в Берлине. Интересно, была ли кровать супружеской? Этот вопрос по-прежнему оставался непроясненным.) Однажды ночью я просыпаюсь, заглядываю в колыбель и в свете месяца вижу пустую подушку. Я вскакиваю с постели, бреду в потемках по квартире. Кухонная дверь приоткрыта. Из кухни виден свет. На кухне были антресоли. Там спали кормилица и служанка. Спали они там! Как бы не так! — При этих словах она незаметно для себя перешла на берлинский диалект, хотя обыкновенно умело его скрывала. — Посреди кухни находилась плита, которая топилась углем. Хотя стояла ночь, в плите горел огонь, конфорки с нее были сняты, и над нею полыхали языки пламени. А вокруг плиты ходила с Александром на руках кормилица в ночной рубашке, за нею дурочка служанка, тоже из шпреевальдских лужичан. Они трижды обошли вокруг плиты. Затем служанка спросила: "Кого ты несешь?" А кормилица ей отвечает: "Рысь несу, несу лису и зайца несу, а заяц спит". Я, право, не суеверна, но тут безошибочное чувство подсказывает мне, что Александра тогда заколдовали. Как вы думаете?

Лернер растерялся:

— Ну, чтобы заколдовали, это, наверное, слишком! Но как послушаешь, действительно становится как-то не по себе.

31. Белый ад

Риторика разработала целое искусство перехода, когда слушателя подводят от одной теме к другой по изящным и удобным лесенкам. Госпожа Ганхауз владела этим искусством (да и какими только искусствами она не владела!), однако только при необходимости прибегала к его помощи. Ведь не всегда тебе выгодно постепенно подводить слушателя к перемене темы, дав тем самым ему время подготовиться. Зная, что последует дальше, люди обыкновенно встречают новость во всеоружии. Лернер мысленно еще находился в кухне лужицкой ведьмы, когда госпожа Ганхауз сказала:

— Кстати, мне кажется, что нам было бы разумнее всего заранее обсуждать вместе шаги, которые мы хотим предпринять. Дело в том, что с "Фирмой Эверс" и с господином Вольфгангом Гедертсом у меня уже были начаты переговоры. — И в ответ на недоуменное выражение Лернера продолжила: — Я имею в виду оферту Корса. Я знаю, что вы не собирались ничего от меня скрывать, но в сверхосторожных коммерческих кругах это производит невыгодное впечатление, когда представители одной компании по отдельности обращаются к ним по одному и тому же вопросу.

И как только она вызнала про оферту Корса?

— Через фирму Э. Мейера в Любеке, — бросила она небрежно, словно бы в объяснение. — Я понимаю, зачем вы это затеяли. Как было бы хорошо не зависеть от Шолто! И вы молодец, что провели подготовку для решающего удара, который освободил бы нас от него. Но теперь все несколько усложнилось. Надеюсь, это не дошло до ушей Шолто.

Ну что ж! Скоро это выяснится. А сейчас нужно спешить. Шолто вызывает их в Висбаден.

Госпожа Ганхауз водрузила на голову свою широченную, как тележное колесо, шляпу и закрепила ее полуметровой заколкой. Лернер не уставал поражаться тому, как скреплялись отдельные детали наряда, совокупность которых делала ее столь импозантной. Хлопоты сборов поглотили все остальное: страдания, вызванные утратой Ильзы, возмущение поступками Александра, досаду на неудачу с Корсом и смущение перед госпожой Ганхауз.

Лифт так и не пришел. Они направились к лестнице и поплыли (как это правильнее всего было бы сказать в отношении госпожи Ганхауз) вниз: впереди она, а в кильватере попавший в поднятую ею волну пляшущих в солнечном луче пылинок Лернер. Но на последней площадке он вдруг остановился и схватил госпожу Ганхауз за облаченный в коричневый шелк локоть. У стойки администратора, поджидая дежурного, который скрылся за дверцей соседней комнаты, стоял человек с бакенбардами, в твидовом дорожном костюме и светло-сером котелке. Посетитель стоял без движения и только пальцами левой руки барабанил по стойке.

— Мой двоюродный брат Нейкирх из Цвиккау, — шепнул Лернер на ухо госпоже Ганхауз, которая при этих словах тоже замерла, словно громом пораженная. Лестничная площадка — неподходящее место для долгих совещаний. В эту минуту они получили зримое доказательство того, что не напрасно долгое время прожили в тесном духовном единении, и оно принесло свои плоды. Оба поняли друг друга без слов. Они одновременно взвесили все возможные пути. Можно потихоньку удалиться в свои номера, но тогда, если Нейкирх вздумает взять их в осаду, они станут пленниками. Или же он с помощью дежурного, который хотя бы в силу профессиональной привычки встанет на сторону того, у кого будут преобладающие силы, отомкнет забаррикадированные двери, и тогда осажденные тем более окажутся у него в руках. Оставалось только бегство из гостиницы, причем, конечно, через двор, так чтобы не надо было проходить мимо двоюродного братца Нейкирха.

Госпожа Ганхауз опустила вуаль на шляпе, Теодор Лернер поник головой, словно погрузился в глубочайшую скорбь. Ходко, но с достоинством они двинулись вперед. Господин директор горнорудного предприятия Нейкирх все еще глядел на дверь, из которой должен был показаться дежурный. Парочка проскользнула у него за спиной. Рядом с дверью обеденного зала начинался коридор, ведущий в глубь здания. Туда они и свернули, скрывшись в сумеречной глубине. Коридор оказался длинным. Лернер наугад открыл какую-то дверь. За ней начиналась подвальная лестница. Она была связана с кухонными помещениями. Всякий, кому случалось по ним пройтись, навсегда терял охоту принимать пищу в "Монополе". Шаги отдавались громкими шаркающими звуками. Эхо здесь было как в глубоком колодце. Над головой идущих тянулись грубы центрального отопления — знаменитое "дионисово ухо" гостиницы "Монополь". В каких номерах будут слышны их шаги и перешептывания? Коридор свернул направо, затем налево, его конец терялся где-то в потемках. Словно в подземной пещере или в катакомбах, освещена была лишь небольшая часть сводчатых переходов. Лернер шел впереди с зажигалкой в руке. Становилось все жарче. Может быть, они уже приблизились к центру земли? И зачем они бегут как зайцы, словно господин директор Нейкирх гонится за ними по пятам и вот-вот настигнет? Не только у Лернера были причины для беспокойства. Госпожа Ганхауз очень хотела избежать неприятного для нее объяснения с Нейкирхом в присутствии Лернера. Требуя, чтобы Лернер заранее согласовывал с нею все свои действия, себя она не считала обязанной строго соблюдать это условие.

— Мы забрели в настоящую крысиную дыру, — сказал Лернер. — Вы не чувствуете, как тут пахнет крысами?

Госпожа Ганхауз была вся распаренна. От ее платья веяло душистым запахом корицы и розового мыла, пудры и грузного, теплого тела. У нее были на редкость маленькие ноздри. Она повела ими, внимательно принюхиваясь к запахам, но вокруг нее стоял только ее собственный запах. Ее беспокоила мысль о том, что в темноте она может наступить на крысу.

— Придется вернуться назад!

Назад, сквозь теплую сырую тьму. Сколько же паутины и пятен белой известки останется после этого на платье такой объемистой дамы, как госпожа Ганхауз!

Они остановились и некоторое время постояли в потемках. У обоих громко колотилось сердце. Лернер оперся ладонью о стену. Под руку попалась дверная ручка. Он нажал на нее. Она повернулась. В стене отворилась дверь. Навстречу беглецам облаком хлынул запах горячих булочек и тусклый свет. Впереди виднелась лестница. Осторожно ступая, они поднялись наверх. Там оказалась железная дверь, закрытая на засов. Дверь была теплой. Даже засов, на который Лернер налег изо всех сил, нагрелся, как утюг. Дверь чуть-чуть приоткрылась. В щель проник белый свет. За дверью стоял светлый туман. Но дверь никак не желала открываться дальше. С другой стороны ее подпирало что-то тяжелое. Лернеру пришлось хорошенько надавить плечом и толкать что есть силы. Внезапно дверь подалась и пошла совсем легко. Тяжелый предмет опрокинулся, и Лернер с госпожой Ганхауз оказались в складском помещении пекарни, ароматы которой они уже давно почуяли.

Что же там опрокинулось? Мешок пшеничной муки. В одном месте он лопнул, и там открылась прореха, из которой вырвалось мучное облако. Подол госпожи Ганхауз волочился по белому порошку, Лернер погрузился в него по щиколотку. Невольно они начали отряхиваться, но от этого стало только хуже. Они кашляли, поднимая вокруг себя все новые тучи пыли. Потребовалась вся царственная независимость госпожи Ганхауз, чтобы прошествовать через пекарню, уставленную противнями с сырыми булочками, машинами для замешивания теста, мимо печной стенки с черными железными дверцами. Пекари поднимали головы от мучных чанов и смотрели им вслед, не веря своим глазам.

На генуэзском кладбище Стальено (кажется, госпожа Ганхауз провела несколько лет в Генуе) пышным цветом цвело искусство надгробной скульптуры. Здесь покойники представали, водруженные на собственные могилы в виде тяжеловесных мраморных статуй, на которых были в точности переданы все детали их костюма — от сюртука до цилиндра, от кружевной нижней юбки до сетчатых перчаток. Модная одежда, столь дорогая сердцам обывателей, была здесь увековечена для грядущих поколений в белоснежном каррарском мраморе. И вот, белые с головы до пят, госпожа Ганхауз и Лернер продефилировали перед жарко пышущими жизнью пекарями, словно два каменных гостя с кладбища Стальено. Никто не шевельнул рукой, никто не возвысил голоса. Путь до двери, ведущей на двор, был недолгим. Двор они тоже миновали быстрым шагом, чтобы никто не успел их остановить.

На деревянной мостовой перед аркой они остановились. Там была привинчена эмалированная табличка: "Э. Дальтон. Мыло туалетных сортов, Франкфурт-на-Майне". Вот бы сейчас добраться до этого туалетного мыла, вернее, до какого-нибудь тихого помещения, где есть платяная щетка! Но в вестибюле отеля засел в засаде страшный дракон.

— Пойдем на вокзал и отыщем там дежурного, — сказал Лернер.

Госпожа Ганхауз молча взяла его под руку. Она пережила сильный удар по нервам, но не жаловалась. Когда это бывало, чтобы она жаловалась!

Поинтересуйся с утра госпожа Ганхауз расположением планет, она, наверное, в этот день вообще не выходила бы из дому. Может быть, даже отменила бы поездку к Шолто. Сегодня все складывалось неудачно. Мучная пыль, которая покрывала ее с головы до ног, не служила плащом-невидимкой, да и начала уже осыпаться. Сквозь нее проступил цвет лица и одежды. Теперь вид парочки стал еще более жалким. Такой маскарад не мог служить защитой от превратностей жизни.

Они не успели еще далеко отойти, как наткнулись на директора Нейкирха, их пути пересеклись. Нейкирх расхаживал перед гостиницей взад-вперед с твердым намерением перехватить там обоих голубчиков. Когда он узнал Лернера, у него глаза едва не выскочили из орбит. Побагровев от гнева, он молча уставился на кузена.

— Братец Лернер, — выдавил он наконец из себя. Бакенбарды его от ярости ощетинились, выпятились под напором кипевших в нем чувств.

— Братец Нейкирх! Позвольте мне представить вам мою советчицу и делового партнера госпожу Ганхауз! — Произнести это светским тоном у Лернера не получилось, скорее уж вышло как-то по-школярски. Светского лоска как не бывало. В эдаком виде, да еще посреди улицы никак невозможно было вступать в серьезные переговоры. Не позволит ли братец Нейкирх, чтобы они сначала переоделись? Причины, почему они разгуливают в таком виде, Лернер не назвал, да Нейкирх этим и не интересовался.

— Извольте, переодевайтесь на здоровье, — бросил он вдруг саркастически. — Но я позволю себе сопроводить вас в номер. Вот уж чего я не собираюсь делать, так это прождать вас потом напрасно в вестибюле несколько часов.

Ну разве можно было отказать ему в праве говорить в таком тоне! В отель так в отель! Госпожа Ганхауз еще больше, чем ее компаньон, нуждалась в том, чтобы заняться реставрацией своего наружного вида, но она отказала себе в этом удовольствии и последовала за мужчинами. Расстроенный Лернер взглянул на нее с благодарностью. Она не бросила его одного!

Обстановка в номере Лернера не была рассчитана на проведение деловых встреч.

— Ага! — воскликнул братец Нейкирх, обозрев крупноузорчатые обои, умывальник с треснутым тазом и кровать с помятым покрывалом. — Я вижу, что нахожусь в самом центре компании по освоению Медвежьего острова. Так, значит, Германская компания по освоению Медвежьего острова действительно существует! Несомненно, существует и Медвежий остров, я убедился в этом, заглянув для верности в энциклопедию Мейера. А пресловутые медвежьи услуги для простачков не имеют к этому клочку суши никакого отношения!

— Братец Нейкирх! Прошу вас!

— Нет, это я вас прошу! Увольте, братец, на вашу кровать я не сяду. Уж лучше я постою. Мое место по праву должна занять дама, ведь она, наверное, чувствует здесь себя как дома.

— Братец Нейкирх!

— Да, братец Теодор Лернер! Я директор горнорудного предприятия в Цвиккау. Вы ни разу не изволили там побывать, ни на похоронах моего батюшки, ни на моей свадьбе. Но вот в вашу жизнь вступил злосчастный остров Медвежий, или вы ступили на Медвежий остров, и тут вдруг родственник — директор горнорудного предприятия оказывается человеком полезным. Не в качестве советчика, о нет, мы же сами все лучше знаем! Но в качестве гаранта, и поручителя, и вывески, и вот в этом качестве вы в полной мере воспользовались мной, хотя я с самого начала известил вас, что не желаю иметь ничего общего с этой затеей.

— Вы меня извещали?..

— Я объясню вам это позднее, — вставила госпожа Ганхауз.

Она уже убрала закрывавшую ее лицо вуаль. Там, где она прикрывала от пыли шею и плечи, проступил чайно-коричневый цвет тафты.

— В качестве казначея и невольного поручителя этого сомнительного предприятия я и так уже сделался мишенью непрестанных запросов. Некий господин Отто Валь из Гамбурга сообщает мне, что перечислил вам двадцать тысяч марок в качестве первого взноса за участие в этом предприятии. Господа Бурхард и Кнёр, также из Гамбурга, объявляют мне, что в случае необходимости потребуют от моего двоюродного брата Лернера в ультимативном порядке выплатить свой взнос, в противном случае они намерены настоять на том, чтобы предприятие было выставлено на торги. Твой брат Фердинанд, — тут господин Нейкирх незаметно для себя перешел с Лернером на "ты", хотя до сих пор старательно избегал семейственной фамильярности, — сделал вам взнос в двенадцать тысяч марок. Где эти деньги? Стоп, я не желаю этого знать! У меня есть план получше. Я отправился на поиски господина горного инженера Мёлльмана. Я разыскал его в таком же изысканном пансионе, как этот. Он был пьян, но еще способен разговаривать членораздельно. С его слов, на Медвежьем острове нет никаких домов, рельсовых путей, хижин и шахт. Эт-т-то ж было никак не ва-ва-ва-зможно! — произнес он, изображая еле ворочающего языком инженера. Но в этом кривлянии не было ничего веселого. Мёлльман, — продолжал он, — признал, что он "чуток поковырялся" только на том месте, где находились разведочные шурфы Германского объединения морского рыболовного товарищества. Все последующие экспертные заключения, составленные доктором Шрейбнером и инженером Андерссоном, основаны исключительно на данных Мёлльмана, "потому как эти га-га-га-спада никогда ту-ту-ту-да не ездили". В довершение всего я узнаю из письма моего старинного корреспондента советника юстиции Фриспеля, что все предприятие было продано неким спекулянтом из Южной Африки, печально известным господином Дугласом, за сто пятьдесят тысяч марок. Где эти деньги? И снова никакого ответа! Зато я сам знаю ответ: я еду в Цвиккау и оттуда рассылаю письма господину Отто Валю, господам Бурхарду и Кнёру, господину Фердинанду Лернеру, в торговый дом Корса в Любеке, господам Эйфельсфельду и Шрадеру, и советнику юстиции Фриспелю, и еще многим другим, всему свету, и сообщаю им все, что мне известно об этом деле, сопроводив мое сообщение заявлением, что не имею ничего общего ни с моим двоюродным братом Лернером, ни с какими бы то ни было его предприятиями. Счастливо оставаться!

Он, размахнувшись, с такой силой нахлобучил себе на голову свой серый котелок, что раздался звонкий хлопок, и вышел вон. Лернер и госпожа Ганхауз как сели, так и остались сидеть на кровати. У Лернера было такое чувство, словно сердце его оборвалось и вся энергия улетучилась с такой скоростью, как выдергивают из бутылки пробку. Госпожа Ганхауз же произнесла:

— То, что он рассказал про Шолто, и впрямь интересно!

32. Воспоминания о Капри

Когда же они виделись с Шолто в последний раз? На этот вопрос непросто было ответить, так как великий спекулянт из колоний непрестанно засыпал их посланиями, телефонными звонками, гонят по разным поручениям, передаваемым через Александра, не оставляя им времени, чтобы опомниться, и постоянно придумывал что-нибудь новое, что должно было занимать их воображение в его отсутствие. Услышав в телефонной трубке голос Шолто, госпожа Ганхауз вздрагивала так, словно в этот момент думала о нем и сейчас чувствует себя пойманной врасплох, что и в самом деле соответствовало действительности. Приснопамятный протокол заседания рейхстага он еще соизволил вручить им собственноручно, и резкое внушение, которое он им сделал из-за того, что те не разразились но поводу услышанного бурей восторгов, было незабываемо.

— Вы, кажется, не отдаете себе отчета в том, с чего начинали и до каких сфер смогли подняться благодаря мне! Я настоятельно прошу вас припомнить ваши исходные позиции. Как в социальном, политическом, экономическом, так и в сугубо личностном плане, я имею в виду наличие талантов.

Шолто очень точно умел выражать свои мысли по-немецки, как с восхищением заверила его госпожа Ганхауз. Нет, она, конечно, не оставила без ответа столь несправедливые упреки! Последнее слово она всегда оставляла за собой, причем слово любезное, мгновенно восстанавливавшее нарушенную гармонию и человечную справедливость.

Итак, сегодня им предстояло вновь встретиться с Шолто. Он говорил, что предстоит новая работа — перевод экспертного заключения доктора Шрейбнера на английский язык.

— Затея с Медвежьим островом больше подходит все-таки для нации мореплавателей. Немцы, что ни говори, всего лишь переодетые матросами сухопутные крысы, — сказал он тогда в тот раз шутливо.

Теперь предстояло сообщить ему новости. Господин директор горнорудного предприятия Нейкирх, взявшись за дело, не бросит его на полпути. Лернер отправил в висбаденскую гостиницу "Роза" телеграмму, чтобы извиниться за опоздание. Несмотря на сноровистость госпожи Ганхауз, ей все же требовалось некоторое время, чтобы привести в надлежащий вид свое облачение.

— При светлых пятнах с коричневой материей ужасная морока, но я с молодых лет остановилась на коричневом. Это самый достойный, самый благородный цвет, он так много всего выражает: зрелость, хороший вкус, жизненный опыт. И потом, он так практичен при той жизни, какую я веду. В коричневом я и утром и вечером — всегда одета подобающим образом.

Такие перлы житейской мудрости — уж Лернер-то знал — свидетельствуют об отличном настроении. Это было не глупое самодовольство, а жизнерадостность птички, которая клювиком расправляет перышки и чувствует, что лучшего оперения, чем то, что у нее есть, просто быть не может. Эти маленькие праздники самолюбования не ущемляли ее реалистического взгляда на окружающую действительность. Не успел Лернер и глазом моргнуть, как они уже сидели в поезде на Висбаден, и госпожа Ганхауз снова была серьезна.

— С финансами у нас опять туго. Мы стараемся устраиваться как можно дешевле, но добавились кое-какие неизбежные статьи расходов. Например, на экспертное заключение господина Шрейбнера из-за того, что Мёлльман беспробудным пьянством вконец загубил свою профессиональную репутацию, и, кроме того, нужно было громкое имя, а ваш братец Нейкирх только что подтвердил, какое хорошее впечатление производит имя Шрейбнера.

Контекст, в котором это прозвучало, был ей сейчас совершенно не важен. Из каждого события она извлекала полезное зерно, как курочка, которая из кучи камешков и травинок выбирает и склевывает блеснувшее среди них золотистое кукурузное зернышко.

— И банкет тоже необходимо было дать. Безумие, конечно, в нашем положении, но еще большее безумие было бы не давать его.

— Платить пришлось нам, но давали банкет не мы, — недовольно буркнул Лернер.

— У нас много уходит на разъезды и прочие затраты, — продолжала госпожа Ганхауз, не обратив внимания на его реплику. — Короче, если мы хотим и дальше как-то действовать, то не можем оплачивать гостиничный счет за последние три недели. На эту тему мы поговорим сейчас с Шолто. Следует наконец подвести баланс и подсчитать, что падает на его долю, а что на нашу, чтобы больше к этому не возвращаться.

Вот, значит, каковы ее планы. За окном проносился Гохгейм со своими виноградниками, на которых поспевал будущий шолтовский "hock"[43]. Ландшафт казался таким мирным и дышал таким довольством, что, глядя на него, невозможно было представить жизнь, в которой не царит такой же идеальный порядок. Позже Лернер вспоминал, какой спокойной госпожа Ганхауз была всю дорогу. Никто бы не поверил, что эта дама совсем недавно удирала от почтенного коммерсанта подвалами привокзального квартала, лишь бы только не попадаться тому на глаза.

В Висбадене они, решив сэкономить деньги, не стали брать извозчика, хотя опаздывали уже на три с лишним часа. Постороннему на Вильгельмштрассе эта пара могла показаться солидными курортниками — моложавая мать со своим статным сыном; запыхавшись, госпожа Ганхауз иногда останавливалась перед какой-нибудь витриной, чтобы немного отдышаться: она была никудышный ходок. А перед тем как свернуть на улицу, где находился отель "Роза", она твердо заявила:

— Обратно возьмем извозчика.

Вот так люди и строят планы, загадывая вперед, потому что как же иначе, ведь без этого человеку от отчаяния лучше было бы вообще не подниматься утром с постели!

В "Розе" их уже знали, отчасти благодаря Александру, который обосновался здесь так прочно, что погонял прислугу, как заправский барин, причем вызывал у нее не раздражение, а, напротив, почтение, граничащее с восхищением. Шолто Дуглас, сверкая белой прядью в черных волосах, ходил, опираясь на руку молодого человека ("Алекс — моя живая трость"), и это в глазах прислуги придавало распоряжениям секретаря такой же вес, как если бы их отдавал сам англичанин. Что может быть лучше заносчивого секретаря! Только его наличие позволяет хозяину выказывать в общении с окружающими человечность, не опасаясь, что ее сочтут за слабохарактерность. Но если бы Дуглас хоть раз воспользовался этой возможностью!

У стойки администратора госпожа Ганхауз и Лернер наткнулись на каменную стену непробиваемой вежливости. Лейб-лекарь Папы Римского не мог бы вести себя более сдержанно, оглашая бюллетень о состоянии здоровья Его Святейшества: "Господа убыли. Съехали из гостиницы. Господа покинули отель не временно, а окончательно".

— Вам понятно, сударыня? Господин Дуглас и господин Ганхауз более не живут в этом отеле.

— Но мы же послали телеграмму, — сказала она, словно подразумевая, что телеграмма, будучи отправлена, устанавливает некоторую связь с адресатами.

— Мы получили вашу телеграмму, — ответил человек со скрещенными ключами на сюртуке, — но мы ее немедленно выбросили в корзину для ненужных бумаг. Так распорядился господин Дуглас: почту не пересылать, нового адреса не сообщать, просто выкинуть: "Меня это больше не интересует!" — При последних словах ледяная вежливость администратора уступила место издевательски наглому тону.

Госпожа Ганхауз выслушала его, не дрогнув ни одним мускулом, затем нащупала рукав Лернера:

— Пожалуйста, уведите меня отсюда!

Они медленно побрели по городу. Можно было прямиком отправляться обратно на вокзал (ни о каких извозчиках не могло быть и речи), но Лернер чувствовал растерянность своей спутницы и сам был чересчур ошарашен, чтобы думать о том, куда идти. Стояла осень. С утра было ясно и тепло, но сейчас погода переменилась: тучи сгустились и собирался дождь. Они дошли до прогулочной галереи, когда начался дождь, стеклянные двери были приветливо раскрыты. Белая скамейка под толстой пальмой выглядела островком. Они присели. Оба молчали.

Лернер боялся взглянуть на госпожу Ганхауз. Ему не хотелось быть свидетелем ее крушения. Но дело было не только в этом. Она громко задышала и покачнулась. Затем вынула что-то из черной вышитой сумочки, украшенной кисточками. Носовой платочек. Поднесла его к лицу и осторожно промокнула глаза.

— Мне так страшно, — начала она тихо.

Однажды подобное уже было. Шолто тогда исчез столь же внезапно.

Что называется — "ушел на дно".

В тот раз она так же осталась в полной растерянности, ничего не зная. Конечно, он поступил очень умно, и она действительно с чистой совестью могла на все вопросы отвечать, что ничего не знает. Он умен, очень умен, но, к сожалению, не всегда владеет собой, однако потом берет себя в руки и всегда знает, что надо делать.

Тогда Шолто Дуглас еще был по-настоящему в силе, он был влиятельным и состоятельным человеком, не то что нынче. У него было много друзей на самых высоких постах, Лернер этого уже не застал. Таких личностей, как коммерческий советник Геберт-Цан ("Габберт-сон" — так Дуглас произносил его фамилию), он раньше и близко к себе не подпускал, и таким печально известным представителям полусвета, как Альбертсгофен и Фритце или пытающийся вернуть себе право на адвокатскую деятельность Фриспель (как-никак он подозревается в растрате денег своих опекаемых), вообще нечего было делать в окружении мистера Дугласа.

— И то хорошо, — вставил Лернер. — Наконец-то узнаешь кое-что о своих гостях.

— Да нет, с этим все как раз было в порядке, — рассеянно заметила госпожа Ганхауз и тотчас же вернулась опять к своим заботам. Дескать, были и оловянные копи в Конго, и алмазные в Южной Африке — Шолто ко всему приложил руку. (Перед мысленным взором Лернера невольно возникла картинка: маленькие, усыпанные старческой гречкой руки зарываются в черных недрах.) В те времена Шолто на равных вел переговоры с Круппом, она сама свидетельница! Она познакомилась с ним, когда работала в табачной фирме, благодаря этому у них, естественно, возникли точки соприкосновения по многим вопросам (каким образом для алмазного магната могло быть "естественно" заниматься табачной торговлей, Лернер не стал прояснять, надеясь услышать гораздо более важные откровения).

— Шолто тогда отправился на Капри. Я оставалась в Неаполе, который, как вам известно, был мне хорошо знаком. Такую жизнь, как в колониях, в Европе, пожалуй, нигде невозможно было вести. А он уже привык к разным вольностям. Он давал волю своим желаниям и увлечениям, не считаясь ни с какими условностями. Ну, вы меня понимаете! Шолто привык вообще не придавать никакого значения таким вещам, которые по общепринятым меркам считаются едва ли допустимыми. Я его понимаю и стараюсь не осуждать, однако он все же слишком далеко отклонился от того, что для нас с вами представляется желательным.

Осторожность, с какой она высказывалась, была трогательна. Она настраивала себя на то, чтобы ко всему относиться с пониманием, не отвергая ничего с возмущением, однако и для нее существовал предел, перед которым она останавливалась в растерянности. Нужно ли ей, обязана ли она, преодолевая себя, отметать эти границы? Или она и без того уже зашла слишком далеко и попала на территорию, где почва дышит ядовитыми испарениями?

— Шолто снял там, на острове, одинокую виллу, стоящую на скале, высоко над морем. Это место пользовалось недоброй славой. Строитель виллы только что отравился опием в своем китайском салоне. У Шолто тогда был молоденький секретарь, — она с трудом выдавила из себя эти слова и откашлялась, как будто ей что-то мешало в горле, — итальянец. Он был хорошенький мальчик, мне часто приходилось иметь с ним дело. Понимаете ли, Шолто любит красивую молодежь, что вполне понятно, и в этом нет ничего эксцентрического… — Эта женщина, заглушившая в себе все любовные побуждения, кроме любви к сыну, проявляла сейчас безграничную терпимость и понимание. — Но вот что он особенно любит… Видели недавно синяк на лице Александра?

Лернер кивнул. Однако воздержался от признания, что ему самому хотелось оказаться на месте того, кто наставил Александру фингал. Разве мальчишка не заслужил хорошую порку?

— Нет, это не то, что вы думаете, — сказала госпожа Ганхауз, прочитав его мысли. — Шолто любит страдание. Он любит причинять страдания. Такая уж у него натура.

Лернер закрыл ладонями лицо. Перед глазами у него встал гостиничный коридор, освещенный шипящими газовыми лампами, и он увидел, как мимо него проходит мадемуазель Лулубу, прижимая к губам окровавленный носовой платок.

— Вы это знали.

— Да, я это знала, — почти простонала она, затем распрямилась и страстно продолжала: — Я вообще все знаю! Я и про вас знаю, на что вы способны!

— Но как же вы могли тогда?.. — "Отдать на произвол такого человека, как Дуглас, своего сына", — закончил он мысленно, не договорив вслух начатую фразу.

Она ответила настойчиво, словно стараясь его убедить:

— Я раз и навсегда приняла решение: никому не позволю вытеснить меня из игры. Если я села за игорный стол, то не встану, пока не выиграю. Тут нельзя пасовать. Кто спасует, тот проиграл. Кто скажет: вот здесь или там предел, за который я не пойду, тот проиграл. Тот, кто думает, что я дошла до предела, тот не знает меня, ибо я готова сражаться до последнего. И поэтому, — она набрала в грудь воздуха и бросила на Лернера негодующий взгляд, — он хочет, чтобы я стала такой же скверной, как он, хочет довести меня до крайности, а в этом нет никакой надобности, потому что я и так уж готова на все…

Лернер испугался, что от волнений и страха у нее помутился рассудок. Они помолчали.

— При внезапном отъезде Шолто с острова Капри дело было так, — тихо заговорила она изменившимся голосом. — Молоденький секретарь остался лежать мертвый в заброшенной вилле. Все произошло, конечно, не специально, но ведь полиции этого не объяснишь.

К ней вернулось ее деловитое выражение, но больше она не произнесла ни слова. Дождь перестал. Они сели на извозчика и отправились на вокзал. Во Франкфурте Лернер заботливо проводил ее в номер. Она отперла дверь. В комнате горел свет. Александр лежал с башмаками на кровати, куря большую сигару. Госпожа Ганхауз застыла перед этим зрелищем. Затем разразилась громкими рыданиями.

33. Спасение погибающих — Берлинский зоопарк

Исчезнувший Шолто Дуглас, взбеленившийся и неуправляемый директор горнорудного предприятия Нейкирх, отсутствие наличных денег — все это означало, что Германская компания по освоению Медвежьего острова окончательно утратила свободу маневра. Госпожа Ганхауз никогда не позволяла себе большей роскоши, чем тогда, когда попадала в безвыходное положение. Следующий день после того, как на нее обрушилось сразу несколько катастроф, она провела в полосатом турецком халате, целиком посвятив себя обновлению коричневого платья из тафты — своей "униформы", как она называла этот замечательный наряд. Платье громоздилось перед нею пышной горой. И госпожа Ганхауз, словно не было у нее более важного дела, сантиметр за сантиметром перебрала всю эту груду (в которой было двадцать метров искусно скроенной тафты). На платье нашлись пятнышки, которые нужно было вывести, для чего у нее имелись разнообразные тинктуры, иногда она прибегала к воде и мылу, осторожненько, чтобы пятно не расползалось в ширину. Во многих местах разошлись швы; кое-где складки истрепались по краям. Она стягивала материю коричневыми шелковыми нитками, прошивала, где надо, приставляла на место кусочки, закрепляла их. Пришлось заменить несколько штук из шестидесяти пуговиц, нашитых по всему платью, хотя они ничего не застегивали. К счастью, у нее был запас лишних пуговиц, обтянутых коричневой тафтой. В заключение с применением промокательной и папиросной бумаги, влажных тряпочек и не слишком горячего утюга платье было любовно, рюшечка за рюшечкой, отпарено и проглажено. Когда наконец оно вернулось на вешалку, то стало нарядным, как оперение птички, которая только что искупалась, отряхнулась от воды и, распушившись, уселась на жердочку.

Одно дело было сделано. Этого не мог отнять у нее никакой директор Нейкирх.

На хозяйку меблированной квартиры в западной части города обновленный наряд госпожи Ганхауз произвел должное впечатление. Во время обхода высоких и немного гулких покоев, в которых еще не были уложены ковры, госпожа Ганхауз сообщила, что хочет наконец-то отдохнуть после многих лет напряженной жизни, которую она вела в Голландии и Бельгии, выйдя замуж за крупного импортера, и поэтому, овдовев, думает наконец-то устроиться поспокойнее. Александр заканчивает свое образование во Франкфурте и нуждается в материнской заботе. Когда оказывается, что у состоятельного человека жизнь тоже не безоблачна, и притом он высказывает разумные взгляды, это всегда нравится окружающим. Квартира была невелика. Хозяйка рада была сдать ее одинокой даме, а та выразила желание въехать, не дожидаясь, когда из Брюсселя прибудет ее багаж с крупными вещами, включая большой концертный рояль.

В своей квартире — это не то что в отеле, тут совсем другое дело, — сказала госпожа Ганхауз, принимая Лернера в обставленном плетеной мебелью, немного пустоватом зимнем саду, когда тот явился по новому адресу, не застав ее в гостинице, где, к своему удивлению, нашел только записку, извещавшую его о том, что госпожа Ганхауз переехала. Чтобы дирекция не взволновалась, госпожа Ганхауз оставила в гостинице Александра.

— Мы не можем расплатиться за отель, а вы снимаете такую гигантскую квартиру, — покачал головой Лернер.

К счастью, он произнес это вполголоса, так как в этот момент вошла служанка с нижнего этажа и принесла горячий кофейник. Госпожа Ганхауз изящным жестом приложила пальчик к губам. Когда служанка ушла, она сказала:

— У девушки сейчас сложности с женихом, ефрейтором сорок второго Бокенгеймского пехотного полка. Я помогаю ей советами. Впрочем, как и ее хозяйке. С ней мы уже обсудили ее тяжбу по поводу наследства. Она говорит, что мои советы очень ее успокоили, и готова целовать мне руки. А вообще, я задержусь тут только на три недели. Прежде чем настанет срок платить за квартиру, мы будем уже в Гамбурге. Дело с "Виллемом Баренцем" пора сдвинуть с мертвой точки, иначе все наши труды пропадут зря.

В этом она была права. "Виллем Баренц" был корабль, выбранный ими для второй экспедиции, чтобы продолжить дело, начатое "Гельголандом". Но каким образом двигать дело с "Виллемом Баренцем"? Кто же согласится подарить Теодору Лернеру корабль? Инженер Андрэ был мертв. Он погиб ужасной смертью от роковой встречи с белым медведем, но не потому, что зверь съел исследователя, а потому, что тот сам его съел. Главный редактор Шёпс ликовал, копаясь в куче самых невероятных подробностей: на сей раз их удалось раздобыть своевременно. Узнав о трихинах, которыми был изъеден желудок потерпевшего крушение воздухоплавателя, Лернер схватился за горло, его чуть не стошнило.

— Главный редактор Шёпс! — задумчиво сказала госпожа Ганхауз. — Что-то он сейчас поделывает?

На днях она показывала Лернеру газету с объявлением, в котором господин Мориц Шёпс и госпожа Паулина, урожденная Шмедеке, сообщали о предстоящем бракосочетании. Лернер подивился, что прежний начальник удостоил его таким извещением, но вслух ничего не сказал и потому остался в неведении, что объявление попало к нему стараниями двух женщин.

— Его газетка становится все хуже и хуже, зато колонке редактора это пошло только на пользу. Ему теперь не до зубоскальства. И, кроме того, — при этих словах она постучала по "Берлинскому городскому вестнику" так, что газетные листы зашуршали, как бумажный змей на ветру, — опять нас Шёпс выручает. Если мы получим "Баренца", то благодарить за это надо Шёпса

— Пожалуйста, нет! — взмолился Лернер.

— Пожалуйста, да! — произнесла госпожа Ганхауз с тем наслаждением, которое она всегда испытывала перед раскрытой газетой.

Газеты — скоропортящийся товар. Пресловутый оберточный материал для селедки. И многим пишущим людям эта скоротечность была точно нож в сердце. Вот бы такому редактору посмотреть на госпожу Ганхауз, когда та читала газету! Для него это было бы сладостное утешение.

— Вот, — сказала она с той педантической строгостью, с какой всегда читала вслух газетные статьи. — "В возрасте двадцати лет неожиданно околел белый медведь Берлинского зоопарка. Тысячи берлинцев прощаются с Гарри!"

Иногда Лернеру казалось, что госпожа Ганхауз под влиянием многочисленных ударов, которыми так щедро осыпала ее жизнь, утратила реалистический взгляд на действительность. Живя в квартире, за которую она даже не заплатила и из которой ей скоро предстоит уносить ноги, всерьез размышлять над смертью Гарри и горем берлинцев, это ли не чистейшее безумие! Госпожа Ганхауз опустила газету, внимательно вгляделась в лицо Лернера, на котором было написано горькое отчаяние, и начала терпеливо посвящать его в ход своих мыслей.

Наверняка Лернер слыхал о том, как берлинцы любят животных. Эта любовь гораздо шире, чем хорошо известная любовь к комнатным собачкам и забалованным кошкам. Любовь к животным у них что-то вроде религии. Возможно, эта традиция идет еще от индусов и египтян. На стенах египетских храмов тянутся длинные фрески с изображением собачьих голов, соколиных голов, священных кошек и крокодилов, которые являлись там предметом величайшего почитания. В Египте они заменили буквы. В Индии поклоняются Ганеше, слоноголовому сыну Шивы, и обезьяньему генералу Гануману, вассалу Рамы. На священных коров, священных змей, священных крыс там буквально молятся. Госпожа

Ганхауз сказала, что не хочет сейчас в это вдаваться: возможно, у индийцев были на то свои причины. У индусов, как она читала, богослужение происходит следующим образом: жрец каждое утро отправляется к статуе бога, падает перед ней ниц, бьет в большой колокол, чтобы разбудить бога, умывает его молоком и водой, наряжает в новое платье, зажигает перед ним благовонные курительные палочки, покрывает его бронзовую голову оранжевыми и красными точками жирной помады, увенчивает статую венком, а затем кормит божество, ставя перед ним мисочки с пищей, и, наконец, задергивает завесу. Через некоторое время он снова раздвигает занавес и уносит несъеденные остатки.

— Я отнюдь не собираюсь это критиковать, — сказала госпожа Ганхауз. — Если бы я жила в Индии, я вела бы себя точно так же. Как вы знаете, мой принцип — приспосабливаться. Кстати, надо бы съездить как-нибудь в Калькутту. Вероятнее всего, я когда-нибудь так и сделаю: ничего нельзя заранее исключать. Так вот, это Индия, боги и животные. А теперь возьмем Берлин!

Берлинский зоопарк был, на взгляд госпожи Ганхауз, духовным центром Берлина. Директор Берлинского зоопарка, некий господин Гек, являет в одном лице муфтия, халифа, архиепископа и верховного раввина Берлина. Он хранитель величайшей святыни этого города. Здесь животные сидят в своих домиках, за ними наблюдают, их кормят, моют, вычесывают, выводят на прогулку и вновь отводят в клетки, и делается это служителями, которые выступают в качестве жрецов. На почтительном расстоянии, отделенные глубокими рвами и загородками, толпятся кучками верующие — народ, движимый, как это кажется на поверхностный взгляд, любопытством, скукой, интересом к зоологии, любовью к экзотике, на самом же деле он руководствуется религиозными побуждениями, только слегка прикрытыми разумными будничными причинами. Животные здесь свято оберегаются. Они так же неприкосновенны, как коровы Аполлона. Существование животного здесь — некое инобытие. Бессловесность и неразумность представляют собой знак его божественной природы.

Но разве же в Берлинском зоопарке кто-то молится на животных? Разумеется, молятся, да еще как — в самом высоком религиозном смысле! Никто у них, правда, не выпрашивает, чтобы они совершили то или другое дело, в чем-то там помогли, потушили пожар, заплатили бы за квартиру. Нет, верующие здесь предаются созерцанию своих божеств. Они медитируют перед животными. Они стараются достигнуть духовной близости с животным, установить с ним духовную связь, принести в дар животному самое лучшее, что есть в их душах, посвятить себя животному, чтобы вынести из общения с ним ощущение счастья. Животных, конечно же, нарекают разными именами. Изначально священные, животные получают такие имена, которые делают этих обитателей джунглей и саванн ближе сердцу берлинца. Льва зовут Эде, Горстом — носорога, а белого медведя — Гарри.

"Глянь-ка, он моргнул! Всегда, как меня увидит, так моргает. Он помнит меня", — с гордостью произносит растроганный голос в каменной ограде, изображающей естественные скалы.

Его величество германский кайзер пытался сделать из своей столицы протестантский Рим, полный великолепных церквей, но истинное отправление культа совершается не под могучие звуки органов, низвергающиеся из-под церковных сводов, а путем покупки пакетика орехов перед обезьянником.

— Вот почему Берлинского зоологического общества денег куры не клюют! Некоторые люди отписывают этому обществу по завещанию все свое состояние. Зоологическое общество Берлина не знает, куда девать деньги. Зоологи — не деловые люди. Эти доктора наук и прочие ученые господа приходят в отчаяние, не зная, как им управиться с такими деньжищами. Они же мечтают о новых идеях! А знаете, чего еще нет у Берлинского зоологического общества? Своего корабля в Ледовитом океане! Франкфуртское общество Зенкенберга уже посылало туда свой корабль, у Английского королевского общества зоологов было целых два, а у Берлина…

— И откуда вы все это знаете? — удивился Лернер.

— Я не знаю, но очень рассчитываю и экстраполирую, — ответила госпожа Ганхауз. — Итак, поняли, чем вы будете заниматься с завтрашнего дня? Вы заставите доктора Гека купить "Виллем Баренц".

— Но это же опять та же самая история, что была с "Берлинским городским вестником" и Шёпсом! — простонал Лернер.

Словно человек, взобравшийся на высокую стену, откуда дальше некуда ступить, он вдруг воочию увидел, что оставил после себя в "Берлинском городском вестнике". Нет! Во второй раз он больше не может повторить то же самое!

— Спокойно, спокойно! — сказала госпожа Ганхауз. — Во-первых, на этот раз мы не будем отправлять депешу рейхсканцлеру, а во-вторых, доктор Гек на самом деле получит своих белых медведей.

34. Судовой журнал "Виллема Баренца"

— Вам нужно судно, которое вы можете оплатить, — сказал господин Крокельсен, представитель фирмы "Гофман, Крокельсен и сыновья", видя, что Лернер никак не клюет на "Виллема Баренца".

Лернер позволял себе проявлять разборчивость, покупая товар самой низшей категории, хотя сам не знал, откуда он возьмет на это деньги. Крокельсен вспомнил про "Виллема Баренца", когда понял, что у Лернера с деньгами негусто, и теперь прямо влюбился в идею сбыть "Виллема Баренца" именно Лернеру. Для гамбуржца Крокельсен был весьма напорист и изворотлив. Лысина его была покрыта легкой испариной, что придавало ему воинственный вид. Лернер, следуя настойчивому совету госпожи Ганхауз, отправляясь к нему, нарядился в свой лучший костюм. Крахмальный воротничок, словно часть рыцарского доспеха, защищал его мощную шею, придавая солидности простоватому молодому лицу. Так что трудно винить Крокельсена, если он сначала несколько переоценил платежеспособность Лернера.

— Эти суда, предназначенные для плавания в морях Ледовитого океана, все недолговечны. Материалы, из которых они изготовлены, подвергаются сильным нагрузкам. Не мне вам говорить, вы же это сами знаете лучше меня. Вы опытный полярник, испытанный в арктических плаваниях. "Виллем Баренц" построен на верфи Мейрзинка и Гюйгенса в Амстердаме и прослужил двадцать два года, так что он уже старичок и не годится для больших экспедиций: для этого нужен корабль, который не расколется под давлением паковых льдов, и таким испытаниям его лучше не подвергать, если хочешь, чтобы он вернулся домой.

— Зимовка у нас не предусматривается. Речь идет о транспортном рейсе до Медвежьего острова, — сказал Лернер, с ужасом вспоминая, какую уйму товаров еще предстоит закупить и оплатить, прежде чем отправить их в высокие широты.

— Медвежий остров так хорошо знаком "Виллему Баренцу", что он и без капитана найдет дорогу в Арктику.

Это, конечно, было сказано в шутку. Крокельсен любил похвастаться тем, что он умеет "растопить лед". Возможно, в его случае это достигалось чисто физическими средствами: благодаря внутреннему жару и потливости. Он принес бумаги "Виллема Баренца". История судна привела Лернера в восторг. На таком фоне предприятие по освоению Медвежьего острова выглядело вполне обнадеживающе.

Сорок местных комитетов собрали в 1877 году сорок тысяч голландских гульденов для постройки "Виллема Баренца". Двадцать девять тысяч триста гульденов составили строительные расходы, остаток предназначался для снаряжения первой экспедиции. Вот как следовало бы организовать финансирование Компании по освоению Медвежьего острова! Местные комитеты по всей Германии легко собрали бы нужную сумму. Вот голландцы, те поняли, в чем состоит национальный интерес! Они сохранили великие традиции голландского китобойного промысла, благодаря которому человек освоил Атлантику. Правда, комитет по строительству "Виллема Баренца" отличался от предприятия Лернера тем, что не служил никаким частным интересам. Экспедиции "Виллема Баренца" никому не должны были принести прибыль. "Ну, это уж они просто темнят", — подумал Лернер. Голландцы никогда не забывали о прибыли. Только они лучше скрывали свои коммерческие цели, чем бесхитростный Теодор со своей немецкой прямотой.

— Вот смотрите, его первое плавание, — сказал Крокельсен. — Капитаном был лейтенант морского флота де Бруйн, офицеры — Г. М. Шпаман, доктор Слейтер, студент Гейманс, фотограф Грант, штурманом был Колеманс, команда состояла из двух рыбаков. Отплытие из Амстердама — пятого мая тысяча восемьсот семьдесят восьмого года. Восемнадцатого мая они достигли Бергена, затем Северный Шпицберген, Вейде-Бай, остров Амстердам, остров Медвежий, Вар-дё, Новая Земля, двадцать шестого сентября — Хаммерфест, маршрут приблизительно тот же, что и у вас, — закончил Крокельсен, ослепив Лернера гирляндой из звучных названий. — Затраты на экспедицию составили восемьдесят тысяч гульденов, министр военного флота оказал ей финансовую поддержку.

Это-то и возмущало Лернера: маленькая Голландия сумела понять, что было необходимо!

"Мореплавание необходимо", — любил повторять к месту и не к месту седой и усатый дядюшка Лернера. Министр военного флота в Гааге не поскупился тряхнуть тугой мошной. А что делает гросс-адмирал фон Тирпиц или генерал фон Позер, да и сам его величество кайзер? Лернер уже наизусть знал старую песенку сплошных отказов и унижений, из которых состоял ответ на этот вопрос. Во второй экспедиции "Виллема Баренца", которая отправилась в путь третьего июня 1879 года, благородство и бескорыстие голландцев проявились еще ярче, ибо на этот раз ее целью была установка памятника на мысе Нассау, восточного острова архипелага Баренца. В экспедиции снова участвовали капитан де Бруйн, господин Шпаман и фотограф Грант. Господин Грант, очевидно, запечатлел на снимке открытие памятника. Лернер живо мог представить себе подобную сцену на Медвежьем острове. Он тотчас же пришел к убеждению, что на Медвежьем острове необходимо установить памятник, который издалека, как говорится, "приветствовал" бы проходящие мимо корабли, — памятник героям Медвежьего острова, из которых ему в настоящий момент пришли в голову только анонимный старовер и капитан Рюдигер, но и того и другого Лернеру, хотя и по разным причинам, не особенно хотелось афишировать. Ничего, поживем — увидим, кто обнаружится на пьедестале, когда с памятника упадет развевающийся на ветру холст, а это произойдет в присутствии представителей горнорудной промышленности, Колониального общества и, вероятно, какого-нибудь принца, поскольку эти господа все, как известно, любят поохотиться. У фотографа будет много хлопот с фотоаппаратом, чтобы на объективе не образовались морозные узоры.

Господин Крокельсен был озабочен тем, как бы преподнести следующий эпизод так, чтобы он не произвел чересчур уж гнетущего впечатления. Он с веселым видом покачал головой, как будто речь пойдет о забавной оказии:

— А затем последовала неудачная, третья экспедиция тысяча восемьсот восьмидесятого года. Седьмого августа "Виллем Баренц" при подходе к островам Генри наскочил на риф и снялся с него только после двенадцатичасового аврала, когда были сброшены за борт балласт и запасы угля. Затем ему пришлось искать пристанище в русской гавани. Тщательное обследование корабля обнаружило серьезные неполадки. Но если уж проводится тщательное обследование, оно всегда обнаруживает серьезные неполадки, не так ли? Мы знаем это по собственному опыту, когда обследуемся у докторов. Двадцать шестого августа удалось выйти в обратный рейс, и шестого сентября "Виллем Баренц" уже был в Хаммерфесте. В официальной записи мы читаем "авария" — неприятное слово! Здесь сказано, что с двадцать шестого августа тысяча восемьсот восьмидесятого года "Виллем Баренц" числится как изношенный корабль. Но что же это значит на самом деле? А на самом деле "изношенный корабль" продолжает выходить в море. Первая экспедиция имела место в том же тысяча восемьсот восьмидесятом году, вторая в тысяча восемьсот восемьдесят втором, третья в тысяча восемьсот восемьдесят третьем, четвертый рейс, в Архангельск, в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году, пятый в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году, десятого июня он вновь направляется к Медвежьему острову. В тысяча восемьсот восемьдесят шестом году он выходит из бухты Староверов и третьего августа встречается в море со спасательными шлюпками "Эйры" и преспокойно принимает на борт Ли Смита и его товарищей, которые, потерпев кораблекрушение, перезимовали на Земле Франца Иосифа. "Виллем Баренц" доставил спасенных в бухту Староверов, где их взял на борт отправленный для спасения Смита "Хоуп". Мистер Грант, очевидно, совершенно влюбился в натуру, которая открылась перед ним во время плавания на "Виллеме Баренце", так как участвовал почти во всех его экспедициях. Вероятно, из его работ составился громадный архив снимков.

И чего это на каждом шагу все староверы и староверы? Лернеру совершенно не нравилось присутствие этих староверов на Севере. Надо, чтобы Медвежий остров был новооткрытой землей! Рядом с ним совершенно ни к чему какая-то старина, тяжелым грузом затягивающая в глубины прошлого! Золотое мерцание мозаики, унылые песнопения, сладковатый запах ладана, толпа понурых нищих, склоняющихся чуть ли не до земли, — все это было совсем не то, что он хотел бы видеть в связи с Медвежьим островом! Белые медведи древнее староверов, но они не таскают с собой бремя исторического прошлого, они все так же новы, как в первый день творения.

— Так что, как видите, "Виллем Баренц" много чего повидал на своем веку, — сказал Крокельсен и, словно догадавшись, о чем подумал Лернер, добавил: — У "Виллема Баренца" за плечами богатая история.

Но главный удар Крокельсен приберег под конец: оказывается, в соответствии с тщательной экспертизой, проведенной судоходной компанией, после того как корабль был поставлен в сухой док, Амстердамское общество Виллема Баренца приняло решение больше не отправлять этот корабль в плавание. С тех пор он стоит в Амстердаме. Для того чтобы сделать его пригодным для мореплавания, требовались капитальный ремонт и установка нового вспомогательного двигателя. В нынешнем состоянии "Виллем Баренц" стоит двадцать тысяч марок, так как Общество Виллема Баренца не собирается бросаться таким дорогим судном. В ремонт придется вложить не менее шести тысяч марок. Но купить корабль за двадцать шесть тысяч — это все равно очень дешево.

— Вы же не собираетесь использовать его в семи новых экспедициях! — ласково убеждал Крокельсен.

Лернер чуть было тут же не согласился. Такой знаменитый, такой испытанный корабль! Корабль, который спас экспедицию Смита! Он с гордостью подумал, что и сам воспринимает такую цену — двадцать шесть тысяч — как дешевую. Когда речь идет о крупной сделке, важно сохранять чувство пропорции. Никогда нельзя исходить из таких соображений, как например, соответствуют ли предполагаемые затраты твоим возможностям. Если ориентироваться на свои возможности, тогда заранее пиши пропало. Если у тебя нет нужных денег, это еще не значит, что сумма слишком велика, а раз она невелика, значит, ее можно как-то собрать. "Виллема Баренца" непременно нужно купить.

— Хорошо, дорогой Крокельсен, дело будет сделано, — сказал Лернер, надевая свой высокий котелок. Теперь против отливающей влажным блеском лысины высилась сухая черная круглая, как бомба, шляпа. — Вот как это сделается, мы еще посмотрим. На следующей неделе проведу заседание управляющего совета.

Господин Крокельсен проводил дорогого гостя до двери и занялся другими делами, которые тотчас же поглотили его внимание.

— Если мы напишем господину Геку, что требуются двадцать шесть тысяч марок, он очень удивится, — сказала госпожа Ганхауз, похвалив Лернера за отчет о переговорах, сделанный на основании карандашных записей в блокнотике. — В своем письме мы сообщим, что требуются тридцать шесть тысяч марок, потому что ремонт всегда обходится дороже, чем сказано в первоначальной смете. Ну разве "Виллем Баренц" не предназначен для нас судьбой? Подумать только, что я никогда не ступлю на борт этого корабля! — Госпожа Ганхауз страдала морской болезнью, для нее это был давно установленный факт, не требовавший дальнейших подтверждений. — Нужно объяснить господину Геку, что животные, которых привезет в Берлин "Виллем Баренц", сразу окупят все вложенные суммы. Ведь сколько стоит белый медведь или морж? Это уже чистая прибыль! А кроме того, там же водятся еще всякие редкие птицы, которых он может посадить в вольеры. Но прежде чем написать ему все это, мы сначала сходим в библиотеку. Главное, конечно же, люди.

— Люди? — удивился Лернер.

— Ну да! Бедные узкоглазые человечки, обитающие в этих краях. Я все про них знаю, только что прочитала в газете. Они питаются рыбьим жиром и вырезают уродливые фигурки из моржовой кости, еще вышивают разноцветными нитками — они их сами как-то красят, — а то ведь там, где они живут, все вокруг белое. Еще они строят иглу, ездят на собаках, поклоняются крошечным идолам и у них очень бедный язык. Ну что еще? Они, конечно, стоят на грани вымирания, потому что все поголовно спиваются и не знают никакой морали. Сейчас наука очень интересуется изучением этих народов, да и детям в зоопарке интересно будет посмотреть на что-то новенькое. Наш "Виллем Баренц" доставит в Берлинский зоопарк какую-нибудь семью лапландских или саамских эскимосов, и пускай они тогда повырезают или повышивают перед берлинской публикой, а потом, довольные и благодарные, уедут опять к себе в свою полярную ночь. Крупные пожертвователи, члены Зоологического общества, съездят на "Виллеме Баренце" на охоту…

Тут уж Теодор Лернер не выдержал.

— Нет, это невозможно! — воскликнул он. — Это судно должно сперва доставить на Медвежий остров строителей, чтобы построить там деревянные дома, и Мёлльмана с шахтерами и машинами, чтобы прокладывать штольни. Для охотников и клеток не хватит места на борту. А насчет того, чтобы "Виллем Баренц" сделал еще один рейс, это, по словам господина Крокельсена, довольно сомнительно.

Вдруг на ее лице, как показалось Лернеру, проступило удивленное выражение. Неужели она все свои таланты: эту необычайную прозорливость и стратегический дар — поставила на службу господину Геку и зоологическому саду? И снова, как уже не раз, он почувствовал, что дела Медвежьего острова для госпожи Ганхауз не единственная забота, которой она посвятила бы себя безраздельно.

Словно пробудившись от грез, госпожа Ганхауз сделала попытку соединить несоединимое:

— Ну, если так, то господину Геку можно предложить членство в Компании, это сполна возместит ему все его затраты.

35. Медвежий остров на мольберте

— Всякий раз, как подумаю о "Виллеме Баренце", мне сразу вспоминается мистер Грант, английский фотограф, — сказала госпожа Ганхауз, откладывая газету. — Ведь если уж такое почтенное общество всегда включало его в состав своих экспедиций, то, значит, он много для них сделал. Снимки Мёлльмана не дают пищи моему воображению, да и вряд ли они могут привлечь чье-то внимание. Я, конечно, понимаю, что на Медвежьем острове нечем особенно полюбоваться. Тем более важно, чтобы настоящий художник открыл глаза простым зрителям. Без помощи такого специалиста здесь не обойтись. И ведь как раз так удачно совпало, что именно сейчас в нашей Академии искусств гостит французский художник, который просто создан для того, чтобы представить Медвежий остров как дивную сказку, ледяную мечту, то есть показать его таким, какой он, конечно же, и есть на самом деле. Если верить газетам, этот месье Курбо не имеет ничего общего с худосочными эстетами. Он — охотник.

— На крупную дичь? — спросил Лернер.

— Нет, тут пишут только, что он охотится у себя на родине, во Франш-Конте; месье Курбо стреляет зайцев, косуль и фазанов. Он любитель живой природы, приключений, пеших походов; иногда на привале, подкрепившись глотком красного вина и паштетом из дичи, он берется за карандаш и делает на натуре эскизы для будущих картин. Мнения франкфуртских художников разделились. Одни выступают как пылкие сторонники Курбо и начинают во многом следовать его новой, энергичной живописной манере, другие — его ярые противники, эти бранят его за плохой рисунок и грубый, неестественный колорит. Курбо спорная фигура, привлекающая к себе огромное внимание. Именно такой человек нужен, чтобы пропагандировать Медвежий остров среди публики, которая толпится на его выставках.

Лернер никогда не интересовался живописью. Однако ему запомнились желтоватые, розовые и голубоватые тона декораций музейной диорамы. Искусство вообще-то занятие не для мужчин, скорее это дамское развлечение. Не случайно именно госпожа Ганхауз наткнулась в газете на сообщение о месье Курбо. Разумеется, и дамы тоже могли кое-что сделать для Медвежьего острова, как доказала госпожа Эльфрида Коре, которая потрудилась ради него лучше иного мужчины.

— Надо действовать так, как будто "Виллем Баренц" уже готов к плаванию, — сказала госпожа Ганхауз.

Вот это было самое вдохновляющее в ее методах. В своей работе она умела сочетать кропотливость и настойчивость с вольным полетом фантазии и одновременно с упорным повседневным трудом строила увлекательные планы на будущее, от которых у окружающих поднималось настроение.

В мастерской месье Курбо, находившейся в задних помещениях музея, потолки были высокие, как в церкви. Посредине стояла пылающая жаром печь, труба от нее тянулась через все помещение и выходила в окно, разделенное на множество отдельных прямоугольников. Попасть к мастеру оказалось нетрудно. Знающие люди рассказали Лернеру, что он принимает гостей во время работы, часто его посещают в эти часы немецкие коллеги, которым он разрешает знакомиться с техникой своего письма. Очевидно, месье Курбо не делал из своих приемов никакой тайны.

— Это как в поварском искусстве, — объяснил Лернеру его собеседник — коренастый господин с густой темной бородой до пояса. — Хорошие рецепты сами себя берегут. У плохого повара из них все равно ничего не получится, а хорошему повару, может быть, и любопытно узнать, но ему они не требуются.

В первое мгновение Лернеру показалось, что он попал в музей естественной истории. На подиуме стояли чучела двух оленей, которые, опустив рога, приготовились к брачному поединку. При мысли о предстоящей встрече с художником Лернер чувствовал себя не в своей тарелке. Вид оленей обрадовал и успокоил его. Олени были давно мертвы и шатко держались на тоненьких ножках. Оба, чтобы не опрокинулись, на всякий случай были подперты стульями.

Курбо не стал разводить светских церемоний. Коротко кивнув вошедшему Лернеру, он продолжал трудиться над большим холстом, растянутым на двух мольбертах. Курбо никого не расспрашивал о Лернере. Человек захотел с ним встретиться — ладно, пускай приходит! Курбо был без куртки, в одной жилетке. Воротничок, скрепленный сзади одной застежкой, полумесяцем обрамлял его шею. Холст был, как смолой, покрыт черным подмалевком, но оленей на нем можно было уже разглядеть довольно хорошо. На холсте они стояли друг против друга в таких же неживых позах, как на помосте. Отсутствовали только стулья. В руке у художника была палитра с разными оттенками охры и умбры, ярко-зеленой краской и маленьким пятнышком красного, в которые он макал широкую кисть. Постояв некоторое время в молчании, Лернер заговорил.

— Рассказывайте, рассказывайте, — подбодрил его художник, как-то странно, словно сквозь зубы, цедя каждое слово, а сам между тем, отступя на шаг, окинул пристальным взглядом переднюю ногу одного оленя, которая висела, точно сломанная. Иногда он прерывал Лернера вопросами, чтобы уточнить что-то, чего он не понял из-за немецкого акцента Теодора, но ни разу не оторвал взгляда от картины.

Лернеру тоже время от времени приходилось просить художника повторить ту или иную фразу, так как месье Курбо говорил на местном диалекте французского.

— Ну и каких же зверей вы там настреляли? Сорок белых медведей, шестьдесят тюленей, семьдесят северных оленей? Великолепные охотничьи угодья! Пожалуй, я бы тоже не прочь поохотиться!

Называя эти цифры, Лернер не ощущал себя лжецом. Сколько зверья настреляли люди Абаки, было ему неизвестно. Пятеро матросов с "Гельголанда", ходившие с русскими на охоту, принесли одного убитого тюленя, но сейчас нужно было распалить в художнике охотничий азарт.

— Было бы просто замечательно поохотиться в высоких широтах, и писать там этюды, похоже, тоже очень заманчиво, — бормотал себе под нос Курбо, затем вдруг обернулся к Лернеру, который пристроил свой котелок на заляпанную красками табуретку, и грозно, словно Юпитер с олимпийских высот, заявил: — Вероятно, вам известно, что я единственный из европейских художников знаю, как надо писать снег.

Лернеру ничего такого известно не было, но он вполне допускал мысль, что в искусстве, как на каком-нибудь теннисном корте или поле для крикета, существуют свои правила, где тоже все можно измерить в сантиметрах и очках, которые позволяют точно оценить достижения каждого участника. Грютцнер лучше всех пишет монахов, берущих пробу с вина, Кёстер — уток, а Вернер — солдатские сапоги. Если месье Курбо лучше всех умеет писать снег, то, значит, госпожа Ганхауз в очередной раз доказала непогрешимость своего инстинктивного выбора.

— Особенность снега в том, что он белый, — объявил Курбо, — а белый цвет — главный враг и величайшая препона художника. Поэтому я всегда, начиная новый холст, в первую очередь изничтожаю убийственную белизну и покрываю полотно черной краской. Белому цвету я затыкаю рот, чтобы он и пикнуть не смел. Я становлюсь коленом ему на затылок и прижимаю его к земле. Только затем я начинаю писать. Пишу, например, снег — самое белое, что только есть в природе: белее молочных зубов, белее глазного белка, белее маргариток, крахмальных рубашек, гусиных перьев! Да, это нелегко! Вы, конечно же, знаете знаменитые зимние пейзажи фламандцев. На что они похожи? Будто они вырезали пестрые фигурки и наклеили их на белую бумагу. Но белая бумага — это не снег! Снег — это определенное физическое тело. Надо уточнить свойства этого тела На что похож только что выпавший снег? На лебяжий пух, на муку тонкого помола, на сахар, на соль, на гипс, на мелкую мраморную крошку? Но что я говорю, словно убогий поэт: все какой он да какой! Соль похожа на соль, а не на сахар. На картине должно быть видно — сладкая эта белизна или соленая! Грубо говоря, можно сказать, что сладкая имеет желтоватый оттенок, а соленая — сероватый. Но это еще не все.

Курбо совершенно забыл о том, что Лернер не художник.

— Вы хотите на Северном полюсе написать снег. Спрашивается — какой снег? Это во-первых. Подтаявший, грязный, тяжелый, слежавшийся от влаги снег, снежный наст, оттаявший и вновь замерзший снег, ватный снег, маслянистый снег, напорошенный снег или сметанистый снег, студенистый снег или скрипучий — все это совершенно разные вещи, и разница между ними астрономическая. Две вещи при этом никогда нельзя забывать. Снег состоит из воды. Бесхарактерность, прозрачность воды сохраняется всегда, даже в твердом агрегатном состоянии. Нужно, чтобы чувствовалось: эта субстанция никогда не превратится в пепел, а только в лужу. Во-вторых, от цвета должен исходить холод, как будто ты закоченел после целого дня на охоте, когда в сапоги набился снег и все тело ломит от стужи, — вот что должно чувствоваться в нарисованном снеге, та самая безжалостная мертвящая сила. Моя мечта — смешать когда-нибудь такой снежный цвет, в котором была бы вся тяжесть февральского снега, чтобы затем наносить этот белый цвет на холст, словно каменщик мастерком, оштукатурить холст снегом, сложить на холсте эскимосское иглу из жирного красочного снега, накладывая его широкими и густыми мазками.

Тут у художника возникли какие-то затруднения с левым оленем, и он умолк. До этого момента он говорил и одновременно продолжал писать — одно словно бы помогало другому. Вероятно, этим объяснялось то великодушие, с которым он допускал посетителей в свою мастерскую во время работы. Лернер с тоской подумал, каково будет находиться в экспедиции в его обществе. Куда там Рюдигер по сравнению с этими монологами! Но капитан уже умер. "К счастью", — осмелился мысленно добавить Лернер. Очутиться рядом с Рюдигером и Курбо на суденышке вроде "Гельголанда" было бы все равно что угодить между двух жерновов. "Все-таки госпожа Ганхауз иногда переоценивает мои способности! — подумал Лернер. — Как только дело доходит до осуществления задуманной комбинации, она исчезает из виду. Сведет действующих лиц и исчезнет. Но разве она не права? Для осуществления медвежьеостровского проекта нужно было заручиться участием значительных людей. А Курбо, кажется, можно уговорить, чтобы он написал чучело белого медведя, изобразив его среди снегов родного Франш-Конте".

— Вот видите, с чем я тут мучаюсь: тружусь над двумя чучелами, кое-как держащимися благодаря двум приставленным стульям. Эдвин Ландсир[44], в Шотландии, презирает такие модели. Он пишет только оленей, головы которых не постыдился бы повесить на стене своего хантинг лоджа[45] какой-нибудь лорд. Я и сам видал оленей получше этих, но тех не заставишь стоять смирно. Я рисую не роскошного оленя своей мечты, а вот этих убогих, колченогих животных. Когда я закончу картину, на ней будет даже видно, что моделями служили два чучела. И тем не менее они покажутся вам живыми. Реальность заменяет в искусстве настоящую жизнь. Хорошо написанный труп должен выглядеть так, чтобы, глядя на него, вам хотелось сказать: "Он так реалистичен, что кажется, вот-вот встанет и начнет разгуливать по комнате".

Художник отступил от холста, вытер кисть и, наклонив голову, оглядел результаты своих трудов.

— Пока я занят здесь своими бедными оленями, нечего и думать о ваших белых медведях, несмотря на пожелтевшие от мочи кудлатые махры цвета пеньки и запах тухлятины, которая окружает этого зверя. Ваше предложение заинтересовало меня, но после оленей я напишу черно-белого теленка, а затем голоногую деревенскую девку в свинарнике. Да, я знаю, — властно сверкнул он глазами, сейчас, со своей бородой он, как никогда, был похож на Юпитера, — я единственный человек, который мог бы написать ваш остров, но я этого не сделаю. Не хотите же вы сказать, что ваш остров важнее оленьего чучела? Ну, так и пускай ваш остров остается никем не открытым, в то время как олени скоро дождутся, что их откроют люди!

36. Конгресс морских биологов

Многие горожане, далекие от сельской жизни, при общении с животными испытывают различные страхи, например стать жертвой неожиданного нападения, быть обгаженными или укушенными. Зоологи и биологи на это возражают, что язык животных вполне доступен для понимания и мысли животного можно читать как открытую книгу. Однако при виде зоолога, которого за ухо пощипывает сидящий у него на плече попугай, в то время как он, одной рукой небрежно отстраняя от себя переливающегося мускулами, словно гигантская пожарная кишка, питона, другой ласково поглаживает по оскаленной морде зебру, — у зверененавистника невольно возникает пугающая мысль, как бы вся эта свора, неожиданно придя к взаимному согласию, не вздумала дружно наброситься на любителя животных.

Директор Берлинского зоопарка господин Гек был как раз одним из таких биологов. Покусанный змеями, поплатившийся сломанными ребрами за обнимание с гориллами, не раз схлопотавший по почкам копытами диких лошадей, до неузнаваемости искусанный комарами во время наблюдений за птицами, он, несмотря ни на что, с неослабевающим энтузиазмом по-прежнему ратовал за доброе отношение к животным, братьям нашим меньшим. Госпожа Ганхауз даже не подозревала, как гениально она поступила, решив обратиться в связи с "Виллемом Баренцем" именно к Геку. Доктор Гек побывал уже в верховьях Нила и сам участвовал в отлове гиппопотамов для Берлинского зоопарка. Тогда его чуть не затоптали насмерть. Молоденького ассистента, доктора Воровски, который с утра отошел немного от лагеря, чтобы помыться, сожрал крокодил, и Гек очень горевал, что ему так и не удалось отыскать среди гигантских рептилий, над которыми тучами вились птицы, ту, в чреве которой покоились останки доктора Воровски. Ведь для семьи такого страстного зоолога, каким был доктор Воровски, вероятно, послужила бы большим утешением возможность ежедневно видеть своего родственника, продолжившего существование в теле крокодила, в его новом воплощении. Тот Ноев ковчег, который представляет собой зоопарк, являя наглядный пример мирного сосуществования человека со всеми земными тварями (ибо доктор Гек видел в нем некую модель счастливого будущего, когда лев будет лежать рядом с ягненком, хотя и отделенный от него оградой, но проявляющий уже гораздо меньшую агрессивность, чем раньше), был еще далеко не полон, как и единственная мирная семья народов в целом. Но доктора Гека это побуждало тем энергичнее работать над выполнением своей задачи.

— Я неисправимый оптимист, — часто повторял доктор Гек.

Сама мысль о том, чтобы Берлинское зоологическое общество обзавелось собственным судном для полярных экспедиций, его сильно воодушевила А если в придачу к нему нашелся и опытный человек, хорошо знающий Заполярье, то можно будет безотлагательно приняться за пополнение коллекции арктической фауны. Для этого, правда, надо было сперва дождаться весны. Перед доктором Геком лежало не только письмо Теодора Лернера и предложение Крокельсена о покупке "Виллема Баренца", но и последний номер "Естественно-научного обозрения" господина доктора Э. Тиссена. В нем было сказано: "Пробудившийся в последнее время интерес общества к землям Северного Ледовитого океана значительно усилился благодаря открытым там богатствам, о которых ранее мало кому было известно. Не только рыболовы всех стран устремились к Медвежьему острову и Шпицбергену, привлеченные изобилием морского и пушного зверя, северных оленей и огромными запасами морской рыбы и моржей. Эти острова представляют также особый интерес для палеонтологии. Некоторые формации, совершенно отсутствующие в остальной Скандинавии, заставляют предположить там наличие каменноугольных пластов, которые получили название Урса или Медвежьих. В этих пластах были обнаружены также отпечатки редких животных и растений южного пояса. Это позволяет сделать заключение о том, что в каменноугольный период там господствовал более теплый климат. Однако следует отметить, что добыча угля в этих залежах сопряжена вследствие местных условий со значительными трудностями, вызываемыми необычайной твердостью грунта, отсутствием подходящих грузовых гаваней и частыми туманами". Последнее пришлось Геку особенно по душе. Не хватало еще, чтобы милый его сердцу рай белых медведей превратился в новую Рурскую область, по которой будут бесприютно шататься ошалевшие и черные от угольной пыли медведи! Как понял доктор Гек, в планы господина Лернера, к счастью, не входила промышленная разработка его части Медвежьего острова. Господин Лернер намеревался заняться вместе с доктором Геком отловом диких животных.

Гек был наделен способностью мысленно представлять себе запахи. И в данный момент ему как раз представилось одуряющее амбре острых испарений мочи, окружающих звенящую бубенцами свору возбужденных собак. У доктора Гека была длинная каштановая борода. Из темной гущи волос выползли два крохотных муравья. Муравьишки переползли на его руку. Там он их и обнаружил. Он подошел к окну, открыл ставни, до его слуха донесся оживленный шум Курфюрстендама. Он осторожно дунул, и муравьи вылетели за окно.

В общении с такими людьми, в которых Гек предполагал встретить друга животных, он, будучи вообще человеком застенчивым, проявлял необыкновенную сердечность и задушевность. На предложение Лернера биолог ответил согласием, и его письмо дышало такой доброжелательностью, какой компаньоны по медвежьеостровскому предприятию никогда еще не встречали со дня его основания. Гек признавался в том, сколь желанно для него сделанное ими предложение, поскольку он и сам давно подумывал о чем-то подобном; говорил, как он рад познакомиться наконец с человеком, побывавшим в Арктике. Остановился он и на деловой стороне предложения. Разумеется, рассуждал он, такое путешествие — дело не дешевое, но, насколько он может судить, в кассе Берлинского зоологического общества достаточно денег. "У нас есть целый ряд великодушных крупных пожертвователей, а среди мелких — целая армия верных, убежденных друзей, от которых нам поступает большая часть средств", — сообщил господин Гек к удовольствию госпожи Ганхауз, которая именно так и представляла себе экономическую основу Берлинского зоопарка.

Доктору Геку в скором времени предстояла поездка в Остенде на съезд Морского биологического общества. Как посмотрит господин Лернер на то, чтобы им поехать туда вместе и заодно уж посмотреть потом на "Виллема Баренца", — спрашивал он в своем письме.

"Самая история этого старичка необычайно трогательна, — писал господин Гек, — это же настоящий памятник истории естествознания, и, кажется, он еще вполне способен отвезти нас на Медвежий остров".

— Наверное, тайный смысл всех трудностей, которые вставали на нашем пути, заключался в том, чтобы подготовить встречу с господином Геком, — сказала госпожа Ганхауз. — Ну, вы удовлетворены наконец? Воспрянули духом? Судя по тому, как складываются обстоятельства, Медвежий остров у нас, можно сказать, в кармане. Эти хижины, чье местоположение уже определилось и для которых даже заложен первый камень, пора теперь по-настоящему возвести. После этого мы, считайте, будем находиться под защитой германских пушек, и остается только все поскорее продать, чтобы уж больше об этом не думать.

Наверное, письмо Гека затронуло в душе Лернера какую-то дремавшую доселе струну. Возможно, он почувствовал, что обязан отдать должное этому порядочному, дружелюбному энтузиасту. Как бы то ни было, он сказал:

— Нет, я никогда не забуду Медвежий остров! Этот свет… этот свет надо было видеть! Описать его невозможно. Или возьмите вид с возвышенности над Бургомистерской гаванью и рассвет на могиле старовера! Поверьте, в этом что-то есть! Ты стоишь один, от земли поднимается туман, вокруг кричат морские птицы… Да, это как будто ты умер и уже где-то далеко, далеко. Это как странный сон, но только ты не спишь и в безлюдье слышишь собственные шаги.

— Да, конечно, — бросила госпожа Ганхауз, уже занявшаяся изучением расписания поездов.

Договорились встретиться в Аахене.

— Очень удобно, — заметила госпожа Ганхауз, — потому что здесь нам негде было бы принять доктора Гека как следует. В Аахене поезд долго стоит. Можно будет зайти в буфет и выпить рюмочку за знакомство.

— Готов поспорить, что он непьющий, — сказал Лернер.

— А затем снова в поезд и в Бельгию, к морским биологам. В науке еще непочатый край нетронутой целины, — добавила госпожа Ганхауз, как бы уже про себя. — Научные конгрессы дают много пищи уму, — заметила она. — Ученые, они ведь как дети, так что тут открывается широкая арена для деятельности.

В Аахене у стойки буфета уже ждал доктор Гек в мягкой коричневой шляпе и просторном коричневом костюме из грубошерстного сукна. Борода, не говоря уж о муравьях, была почти неразличима на общем коричневом фоне, зато ясные голубые глаза так и сверкали, словно в них уже сейчас отражался снежный наст Арктики. Никто не догадался условиться заранее об опознавательном знаке, но подошедшая парочка тотчас же вычислила директора. Он с недоумением посмотрел на импозантную, обширных размеров даму, которая обратилась к нему по имени. Не меньше смутила его и внешность щегольски разряженного рослого, полноватого молодого человека в розовом галстуке. Доктор Гек успокоился, лишь увидев коренастую фигуру Теодора, его простоватую, добродушную улыбку, показавшуюся из-под твердых краев надвинутого на лоб котелка. Компания по освоению Медвежьего острова предстала перед доктором Геком в полном составе. Точнее, жалкая горстка, которая осталась от нее, после того как другие участники ретировались, осыпав оставшуюся троицу на прощание угрозами.

Момент первого знакомства зачастую вызывает замешательство. Еще до встречи они договорились, что госпожа Ганхауз, не останавливаясь, поедет в Роттердам, чтобы проведать, как идут дела на "Виллеме Баренце". Ей, главным образом, хотелось вовремя перевести стрелки на пути предстоящих переговоров, так как в присутствии господина директора некоторые вопросы невозможно будет обсуждать. Во-первых, незачем было оповещать его с самого начала о том, что у "Виллема Баренца" есть еще и другие цели. Ведь, в конце концов, он, в отличие от "Гельголанда", не какой-то там отслуживший рыболовный катер! Факты — это всегда самый убедительный аргумент. Вместо того чтобы отстаивать свою точку зрения и убеждать собеседника, умный человек под руководством госпожи Ганхауз подготавливает факты, которые самим своим существованием вынуждают с собой считаться и идти на уступки. Пускай мужчины сначала подружатся на конгрессе биологов и уж тогда, объединенные чувством взаимной симпатии, знакомятся с кораблем.

— Вы тоже побывали на Медвежьем острове, сударыня? — обратился Гек к госпоже Ганхауз, стараясь завязать светскую беседу. В этих случаях он всегда чувствовал себя неловко. Он хорошо знал, как разговаривать с шимпанзе, а вот что говорить даме?..

— Я всегда страдаю морской болезнью, господин директор, — с улыбкой ответила она. — Так что господин Лернер у нас — один такой герой. Вы знаете, что за это путешествие он заслужил прозвище Князь тумана?

— Нет. Не знаю. "Князь тумана" — как странно! А что бы это значило?

Тут к их кружку приблизились два господина в подчеркнуто скромной одежде и очень вежливо приглушенными голосами попросили извинения, что вынуждены помешать их беседе.

— Присутствует ли среди вас, господа, некий господин Александр Ганхауз?

Кто знает, что бы они услышали в ответ, не представься двое друзей только что господину доктору Геку по именам и фамилиям! Тем не менее сначала воцарилось смущенное молчание, но, видя, что доктор

Гек насупился, госпожа Ганхауз решилась и надменно произнесла:

— Я — госпожа Ганхауз, а это мой сын Александр. Позвольте узнать, что вам угодно?

— Нам нужно побеседовать с господином Ганхаузом, но не здесь, поэтому мы просим его последовать за нами без промедления, — все так же вполголоса сказал один из подошедших. — Мы не хотели бы привлекать внимание. И тем более ни в коем случае не хотим уводить господина Ганхауза в наручниках.

— Александр, — обратилась к сыну госпожа Ганхауз, — объясни мне, пожалуйста…

Но Александр уже изобразил на лице высокомерную улыбку, хотя сам дрожал и сделался бледнее обычного.

— Господа, это невозможно, — возразила она в ответ на сдержанную угрозу незнакомцам. — Мы как раз собираемся…

— Вы собирались пересечь границу, а этого мы, к сожалению, не можем допустить.

На мать молодого человека ордер на арест не был выписан, многозначительно добавил говоривший. Но никто не будет препятствовать, если она захочет пойти вместе с сыном в Полицейское управление, где ее присутствие может быть полезно для выяснения всех обстоятельств. Госпожа Ганхауз кивнула. Ее взгляд старался поймать взгляд Александра.

— А вы кто такой?

— Меня зовут Теодор Лернер.

— Член Компании по освоению Медвежьего острова, не так ли? На вас также нет ордера на арест. — (Для ушей доктора Гека это прозвучало как "еще нет ордера".) — Но в заведенном деле упоминаетесь и вы. А вы тоже член Компании по освоению Медвежьего острова?

— Моя фамилия Гек. Я директор Берлинского зоопарка.

Госпожа Ганхауз вставила умоляющим тоном:

— С этим господином мы познакомились случайно, как попутчики.

— Ну, тогда счастливого вам пути, господин директор! И будьте впредь поосторожнее со случайными знакомствами.

Последнее замечание столь корректного до сих пор комиссара шло вразрез со всеми предписанными правилами, и, очутившись в Полицейском управлении, госпожа Ганхауз и господин Лернер выразили против него резкий протест.

Уже сидя в поезде, на обратном пути во Франкфурт, госпожа Ганхауз спросила:

— Вы заметили, каким взглядом нас проводил доктор Гек?

— Нет, у меня не хватило мужества обернуться.

"Одно бы интересно узнать, — размышляла госпожа Ганхауз, — задумал ли Шолто продажу не принадлежащей ему Компании по освоению Медвежьего острова еще тогда, на банкете? Был ли господин коммерции советник Геберт-Цан (или мистер Габбертсон, как называл его Шолто), якобы передавший Александру пятьдесят тысяч марок первоначального взноса, обманутым или же сам каким-то образом принимал участие в плане Шолто? Хотел ли Александр надуть только Лернера и свою матушку или собирался обмануть самого Шолто? И еще: состоялась ли тогда вообще какая-то сделка? Уж не Шолто ли натравил на меня полицию?"

— Если Александр присвоил себе взнос Габбертсона, то Шолто нечем возвращать эти деньги. Но не станет же такой опытный человек, как Габбертсон, покупать несуществующую фирму? А может быть, Александр присвоил себе только часть денег? И потом, быть может, он знает, где находится Шолто? Нет, я окончательно запуталась! Слишком много неясностей. И еще, Теодор, скажите, что вы думаете насчет доктора Гека?

— О докторе Геке можно не беспокоиться. Больше мы его никогда не увидим.

37. Госпожа Ганхауз делает рокировку

Бегство, внезапный отъезд, после которого она залегала на дно, — все эти жизненные ситуации в терминологии госпожи Ганхауз назывались рокировкой, этот шахматный ход позволяет осажденному со всех сторон королю, который не покидал своего первоначального поля, поменяться местами с ладьей, занимающей угловое поле шахматной доски. Это выражение позволяло ей внести в хаос видимость упорядоченности, представить его как нечто правильное и продуманное. В той шахматной партии, какой была ее жизнь, госпожа Ганхауз выступала как королева, и здесь, в отличие от партий, которые разыгрывались посетителями "Пиковой дамы", рокировки разрешалось производить столько раз, сколько захочешь. Как знать, может быть, даже собственную смерть госпожа Ганхауз рассматривала как очередную рокировку?

Отъезд Лернера из отеля "Монополь" с оставлением чемоданов был произведен под ее руководством после тщательной подготовки. Чемоданы были пустыми, так как все, что в них лежало, Лернер предварительно вынес из гостиницы по частям (например, надевая по две рубашки одна на другую). Проходя через вестибюль в последний раз, он, следуя указанию своей наставницы, остановился возле стойки администратора и обратился к тому с настоятельной просьбой непременно сказать господину, с которым у него ровно в три часа назначена здесь встреча, чтобы тот его дождался, так как, возможно, он задержится на несколько минут. Это была его прощальная речь в доме, в котором он провел несколько волнующих недель. Память о "Монополе" он сохранил на всю жизнь, образ этого отеля неизменно всплывал перед ним, когда он жевал свежую булочку: вместе с ней возникал грохот печных заслонок, горячие испарения и дрожжевой запах, доносившийся со двора.

В мансардной комнатке доходного дома, расположенного в западной части города, к тому времени как он в ней поселился, уже находились все его вещи: одежда, деловые бумаги и конверты с черновиками писем. Умудренная опытом, госпожа Ганхауз постаралась устроиться по приличному адресу, по которому невозможно было догадаться о том, насколько убого это жилище. В соседней комнатушке ютилась среди нагромождения газетных кип старушка, не желавшая пожертвовать их как макулатуру в утиль, словно надеясь продать когда-нибудь этот хлам за более выгодную цену. Старушка питалась супчиком, который изо дня в день потихоньку варился на малом огне, так что вся мебель, обои и даже штукатурка пропитались его испарениями. Помещение, где жил Лернер, было так мало, что в нем поместилась только кровать да узенький шкаф. От тюремной камеры оно отличалось только рыжевато-коричневым бархатным покрывалом на кровати, навсегда впитавшим в себя запахи множества постояльцев, и черной железной печкой на львиных лапах. Можно ли ее топить? — спрашивал себя Лернер, спокойно валяясь среди дня на кровати в ботинках, так как в этой квартире не было бдительной хозяйки, которой надо было бы опасаться. Заслонка печки стояла открытая. Специальная черная метелка для подметания выпавших из печки углей была покрыта толстой пылью. Неужели даже неживые предметы теряют свои рабочие качества не только оттого, что изнашиваются и ломаются? — удивлялся Лернер, утративший после переезда на эту квартиру всякую способность к чтению газет или более или менее длинного текста, поскольку ни на чем не мог сосредоточиться. Неужели неживые предметы могут умирать и от них остается труп, подобный мумии с продубленной кожей и угасшими глазами? Он вдруг поверил, что печь и метелка от заброшенности утратили былую способность служить человеку. Если разжечь в такой печке огонь, он будет, наверное, гореть, но не греть, словно ее железо превратилось в бесчувственный асбест.

Безумными эти мысли вряд ли можно назвать. Это были скорее порожденные хандрой пустопорожние фантазии, предаваясь которым душа человека, чьи планы перечеркнуты жизнью, упорно отказываясь взглянуть в глаза действительности, сражается с вымышленными противниками и под влиянием негативного настроения позволяет им одержать над собою верх.

Солнце за окном сверкало, словно остановившаяся молния, так что глазам делалось больно смотреть. На улице веял прохладный ветерок, солнечные лучи обжигали. Мир словно бы приоткрылся в своем истинном виде, с него как будто спали теплые завесы, за которыми видны только размытые очертания и рассеянный свет. Солнце превратилось в злую звезду. Может быть, таким светом озарен ад — хлестким, холодным и неизменным? От этого света спасал супчик газетолюбивой старушки, образуя над Лернером защитный купол из съестных запахов. Бывают обстоятельства, когда атмосфера затхлости становится норкой, куда может заползти, как в укрытие, загнанный человек.

""Виллем Баренц" и без капитана найдет дорогу в Арктику!" — услышал вдруг Лернер, как наяву, слова Крокельсена, и они точно впервые по-настоящему дошли до его сознания. "Виллем Баренц" — это корабль-призрак, он — "Летучий голландец". В его непрестанных странствиях, в которые он отправлялся, несмотря на все ухудшающееся состояние, чудилась какая-то бесовская одержимость. Дразня Лернера, "Виллем Баренц" промелькнул перед ним на горизонте. Его вечная команда с маньяком фотографом мистером Грантом оглушительно хохотала, глядя на его переговоры с Крокельсеном.

Лернер повернулся лицом к стенке. На побуревших обоях остались высохшие следы стекавших когда-то капель, они выбелили бумагу и оставили вокруг пятен темно-коричневые полоски. Получилась большая географическая карта, на которой среди высохших равнин тянулись реки, пропадавшие в песке. Жить там было невозможно. Но оказывается, все же нашлись существа, которые как-то устроились в этом пространстве.

Перед носом у Лернера полз муравьишка. Должно быть, он заблудился. Да и куда могли вести эти дороги? На всей бескрайней равнине не было ни одного иглу, где можно было бы укрыться. Но муравей был тут не один. Вот показался второй, выползший из тьмы между стеной и кроватью. Он встретился с первым, столкнулся с ним нос к носу, словно на всем обширном пространстве им негде было разойтись, и побежал прочь. Наверное, муравей не нуждался в компании.

"Может, они слепые?" — подумал Лернер. Тут приползло более крупное насекомое. По сравнению с крошечными муравьями муха казалась слоном. Неуверенно переставляя лапки, она двигалась, как пьяная, словно скоро осень и ей пришло время умереть. При этом верхняя часть ее туловища высоко топорщилась над стеной. Лапки едва прикасались к обоям.

"И как только она держится на стене?" Затем тихо наблюдавший за ней Лернер обнаружил, что ковыляющая по стене муха и впрямь мертва. Ее тащили на себе два совсем крошечных муравейчика. Они никак не могли достигнуть согласия относительно места назначения, куда нужно было доставить их общую ношу, которая по росту и весу во много раз превосходила своих носильщиков. Каждый дергал муху в свою сторону. Вместо того чтобы объединить усилия, они дрались за муху, и ни один ее не отпускал. Без них она провалилась бы в темную бездну, такую глубокую, как расстояние от Земли до Луны. Временами то один, то другой муравей, делая передышку, повисал на мухе и волочился следом. Неудивительно, что Лернеру муха показалась живой. Воля, заключенная в двух крошечных тельцах, не могла вызвать у мухи жужжания или выжать из нее какую-то каплю, не могли они и заставить ее быстро-быстро замахать жесткими крылышками, но они могли победить силу тяжести и затащить муху под самый потолок, туда, где кончались обои и где ее ждала укромная трещина, в которую она поднималась точно на своих ногах.

Что привлекало насекомых? Может быть, газетные кипы соседки, вся эта куча раскатанной в тонкие листы разлагающейся и пожелтевшей от времени древесины? Может быть, соседняя комната была населена множеством народов, состоящих из муравьев и жуков? Лернер так увлекся муравьиным занятием, словно перетаскивание мухи было его собственной насущной задачей. Если бы он мог отличить муравьев друг от друга, то сделал бы на одного из них ставку.

Приполз еще один муравей. И тут положение стало патовым. Дерганье и копошение, направленное в три разные стороны, привело к тому, что муха остановилась на месте. Она тряслась и качалась. Казалось, она дышит, беспокойно переминаясь на одном месте. Разорвать муху на три части муравьи не могли. Им не под силу было даже вырвать у нее одну ножку. Но ни один не желал никому уступать добычу. Каждый хотел вернуться в потаенную столицу муравьиного государства с трофеем, который мог накормить многих муравьев.

"Разве мы с госпожой Ганхауз, и мертвый Рюдигер, и господа Бурхард и Кнёр из Гамбурга, и злополучный Шолто Дуглас не такие же муравьи, как эти? — подумал Лернер. — Мы дергаем Медвежий остров туда и сюда, но все слишком слабы, чтобы в одиночку им завладеть, слишком слабы, чтобы действовать дружно, как честные и порядочные люди. Мы только мешаем друг другу, понапрасну растрачиваем силы, изматываем друг друга, доводим до сумасшествия, и все для того, чтобы, ни с кем не делясь, самому завладеть дохлой мухой. Больше-то она никому не нужна Россия ее не захватывает. Германия с ней не хочет связываться. Англии этот остров безразличен. Неужели мы боремся за никому не нужную вещь? Разве неправда, что половину года Медвежий остров недоступен из-за льдов и туманов и отрезан от всего мира? Если бы я побольше знал про этот остров! Я же ничего о нем не знаю". Остров напоминал ему что-то вроде выпуклой крышки, которую еще никто не приподнимал, чтобы заглянуть под нее.

Сражающиеся насекомые на обоях только усилили овладевшее Лернером настроение, которое и привело к первой серьезной размолвке с госпожой Ганхауз. Она с удивлением поняла, что на этот раз ей так и не удалось добиться, чтобы он устыдился своего малодушия. Исчезновение Шолто Дугласа из "Розы" и арест Александра заставили ее отвлечься от Лернера. Как мать, она вынуждена была развернуть самую энергичную деятельность. Посещать в тюрьме Александра, который находился под следствием, делать все, чтобы расшевелить адвокатов, не давая им потерять интерес к делу сына, рассылать во все концы весточки в надежде, что они как-нибудь дойдут до Шолто Дугласа, — вот чем у нее теперь был до отказа заполнен каждый день. С Лернером ей почти не удавалось поговорить. Все силы ее ума были заняты одним — как вызволить Александра. Нужно было найти такую щелку, через которую мог бы протиснуться ее тучноватый сынок. Где-нибудь эта щель существует, в этом госпожа Ганхауз была уверена. Но покуда она, ведомая надеждой, шла к своей цели, Лернер опустил руки и все больше погружался в пучину отчаяния и безнадежности. Этого она не ожидала. Словно садовница, посадившая луковицу, она отвернулась и потом очень удивилась, что луковица без нее не хочет расти и вот-вот погибнет, лишившись ее заботы.

К сожалению, Лернер не просто скукожился, как мертвая луковица. Он выпустил листик — письмо такого сорта, какое может написать только окончательно запутавшийся человек, несчастный нытик, мечтатель, обиженный на весь мир, захудалый политиканишка. Кому обычно пишут все отчаявшиеся люди, не имеющие ни связей, ни друзей, которые бы их выслушали? Нетрудно догадаться, что кайзеру! Еще когда Теодор Лернер маялся один в "Монополе", его вдруг посетило озарение, что нужно сообщить о своем деле кайзеру. Разве не катается кайзер на яхте в норвежских фьордах? Разве он не заядлый охотник? Разве не он поборник колониальных интересов Германии? Так к кому же, как не к нему, обращаться по поводу Медвежьего острова и тех богатств, которые он таит в своих недрах? Разве не должен кайзер сказать свое веское слово об овладении Медвежьим островом и скрытыми в его почве сокровищами?

Такие мысли Лернера были, конечно, простительны. Возможно, госпожа Ганхауз даже не стала бы его отговаривать. Письма к кайзеру входили в арсенал ее излюбленных средств. Во всяком случае она бы не преминула воспользоваться посылкой такого письма, чтобы тотчас же во всеуслышание заявить, что, дескать, его величество император в настоящий момент внимательно изучает данный вопрос. Разумеется, ее послание было бы выдержано совсем в другом тоне, чем то, которое родилось у Лернера в отеле "Монополь" и которое он со смешанными чувствами волнения и скуки тотчас же сунул в конверт и отослал по почте.

"Светлейший и великодержавный император и король, всемилостивейший император, король и государь, — начиналось послание Лернера, дословно переписанное из книжечки под названием "Письмовник", в которой давались полезные советы, как следует составлять письма к императору. — Прошу Ваше императорское и королевское величество всемилостивейше выслушать мою покорнейшую просьбу о предоставлении мне аудиенции. Беспокойство о дальнейшей судьбе давно начатого мною и, несмотря на трудности, шаг за шагом по сей день осуществляемого предприятия, целью которого является освоение Ледовитого океана и его островов в интересах Германии, заставляет меня всеподданнейше просить Ваше величество принять мое послание как призыв о помощи, исторгнутый горькой необходимостью, поскольку у меня уже не хватает сил бороться с теми препятствиями, которые ежечасно встают на моем пути".

— И это вы написали? — тихо и холодно спросила госпожа Ганхауз, когда вновь обратилась к их общему делу.

Лернер тотчас же уловил упрек в ее тоне и заартачился:

— А чем это вам так уж не нравится?

— Если вы хотели со всей ясностью продемонстрировать его величеству свою полнейшую непригодность для подобного предприятия, то выразили это крайне неловко! Призыв о помощи! Вы что, спятили? Ежечасные препятствия, встающие у вас на пути! Сил не хватает! Вы, может быть, решили требовать помощи от императора под угрозой пистолета? Вы грозитесь, что у вас кончились силы! Да уж! Именно такие герои нужны императору для завоевания Ледовитого океана! Услышав, что у вас не хватает сил, император сразу перепугается. Он прямо тотчас же возьмет хорошую сумму из денег на содержание двора, купит Медвежий остров и преподнесет его вам на бархатной подушечке к дню рождения! — Госпожа Ганхауз не смущалась тем, что в ее голосе появился оттенок презрения. Затем положила черновик на кровать, поднялась и отвернулась от Лернера. Скрепя сердце, она силой воли заставила себя побороть охватившее ее отвращение. — Сейчас это уже вообще не имеет значения, — весело сказала она, снова обернувшись к нему. — Больно нужен нам император! Я прочитала в газете про того самого короля Теодора, с которым вас сравнивали. Тут только я поняла, что на самом деле хотел сказать этот редактор. Так вот, барон Теодор Нейгоф был коронован в восемнадцатом веке корсиканскими пастухами, которые желали отделиться от Генуи. Его поддерживала Англия. Вот о чем мы не должны забывать! Король Теодор — звучит недурно, но для этого нужна еще Англия.

— Англия? — возмущенно воскликнул Лернер. — После предательства Шолто, после того, как он скрылся, вы еще можете говорить об Англии!

— Всего лишь в переносном смысле, — таинственно сообщила госпожа Ганхауз, — Я говорю "Англия", но подразумеваю Россию. Слушайте, Теодор Лернер! Вот самое главное — мы станем русскими!

— Станем русскими?

— Я только что познакомилась в Висбадене с русским послом. Его превосходительство приглашает вас и меня послезавтра на завтрак.

38. Унилатеральная сирена

Оказалось, что русский посол — не посол, но Теодор Лернер уже так долго прожил в обществе госпожи Ганхауз, что не удивился бы даже, если бы оказалось, что он и не русский. Однако Владимир Гаврилович Березников действительно был русским, и притом дипломатом. Он был членом дипломатического корпуса. Как профессиональный дипломат он по возрасту мог считать свою карьеру законченной. Он служил в качестве атташе в Париже, затем был советником посольства в Баварии, затем снова советником посольства в Черногории, но тут попал в немилость и был назначен консулом в Тромсё, то есть очутился на такой должности, которая сильно смахивала на почетную ссылку на Новую Землю. Чтобы поправить непоправимое, ему наконец предложили ("Ведь вы, Владимир Гаврилович, выучили за это время язык") возглавить генеральное консульство в Стокгольме. После Тромсё Стокгольм казался почти Санкт-Петербургом. Дух Березникова не засох за время пребывания в Мюнхене, Цетине и Тромсё. Хмель столичной жизни хлынул в его жилы и наполнил до краев все сосуды, вплоть до мельчайших капилляров. Сразу же после перевода мужа в Стокгольм умерла мадам Березникова, и это было очень горестное событие, так как она сопровождала его во всех странствиях, куда бы ни заносила его дипломатическая карьера, и так же мало роптала, как он сам, но одновременно кончина подруги жизни послужила ему знамением, предвещавшим наконец начало чего-то нового. Потом умер состоятельный дядюшка Березникова. Если бы это случилось раньше, Владимиру Гавриловичу не пришлось бы начинать бесславную чиновничью карьеру, не имея никаких связей, но и сейчас деньги все еще пришлись кстати. Он чувствовал себя духовно и физически способным должным образом принять подарок судьбы. Он взял двух-, месячный отпуск для укрепления здоровья. Это путешествие должно было стать выражением его нынешней свободы, поэтому он отправился туда, где, как ему было известно по опыту, любили останавливаться свободные от службы русские, то есть в Висбаден. Он нанял две комнаты на вилле с какими-то особенными витыми колоннами (такая вилла вполне могла бы стоять и в Одессе) и чердачную каморку для камердинера. Самое замечательное на вилле была ванная комната: три ступеньки вниз вели к бассейну, а там из большого никелированного крана лились струей воды висбаденского горячего источника, которые попадали к Березникову еще довольно горячими. Вода была его стихией, и он с величайшим наслаждением плескался в горячей воде среди облаков пара, пока не порозовеет, как марципановый поросенок. Весь распаренный и отмытый до скрипа, он потом сидел, обернув потную голову полосатым полотенцем, и курил сигары. Кальян что-то барахлил. Камердинер оказался так неловок, что не сладил с этим прибором, но сигара тоже была хороша, хотя это было и не так стильно, как кальян. Взяв в рот трубку кальяна, человек словно подключался к космосу и его первобытным силам, он впитывал в себя что-то такое, что приходило к нему из неведомых далей. По крайней мере так это было в представлении Березникова, такое ощущение родилось у него в молодые годы, когда он жил в Цетине. Ах, где это время! Однако он не жалел ни об одном прожитом годе. Волосы его побелели, но кожа была гладкой и розовой, а о молодом дурачке, каким он был двадцать пять лет назад, ей-ей, не стоило горевать. В Висбадене Березников встречался с немногими людьми, причем исключительно с русскими. Немцы ему были несимпатичны. Таково было общее убеждение всей русской колонии. Всем хотелось во что бы то ни стало жить в Висбадене, или Наугейме, или в Гамбурге, но желательно так, чтобы не видеть немцев. Это было нетрудно. Там были рестораны, в которые ходили только русские, роскошные русские часовни с золотыми куполами и даже несколько русских врачей, которым можно было довериться в случае чего-то серьезного. Ну, как тут было немцу познакомиться с Березниковым? Вообще-то никак, разве что случайно.

Была, разумеется, одна сфера, в которой немецкие обитатели Висбадена соприкасались с такими людьми: официанты, парикмахеры, рассыльные, уборщицы, почтальоны и торговцы. Однако не нужно принимать это за признак высокомерия, ибо Березников, если отвлечься от этого круга общения, был поразительно чужд какого бы то ни было высокомерия. Пухленькая полукокетливая и получопорная, как старая дева, владелица перчаточной лавочки на Вильгельмштрассе виделась, например, с господином Березниковым почти каждый день, когда он заходил купить свежую пару лайковых перчаток. Для примеривания перчаток там была сделана подставка с красной подушечкой, чтобы опереть локоть. Когда руку ставили локтем на эту подставку, кисть торчала кверху, словно какое-то мясистое растение. На толстые ветки этого растения продавщица натягивала тесную перчатку и расправляла ее вплоть до мельчайших складочек на пальцах. В эти моменты Березников невольно вздыхал. Сколько же нервных отростков и скрытых сладострастных ощущений, дававших о себе знать, таилось в пальцах, когда энергичная, опытная рука натягивала и поправляла материю! Каждый день свежая пара перчаток — это, конечно, роскошь, но она сама напрашивалась в доме, где не было хозяйки. Камердинер Березникова портил все, что требовало более или менее сложной стирки. Однако генеральный консул ни за что не хотел бы лишиться этих мгновений тихой близости, совместной работы, состоящей из энергичного натягивания, напряжения твердо подставленной руки и разминания складок. Что-то при этом в нем высвобождалось. Он выходил из лавки расслабленный и вновь готовый упиваться красотой жизни.

В один прекрасный день, в тот миг, когда он, уперев локоть в подушечку, отдался в заботливые руки миловидной, слегка увядающей продавщицы, на лицо ему упала чья-то тень. Грудной женский голос с материнскими интонациями произнес:

— Разве вы не видите, милая Мари, что перчатка на полразмера меньше?

Имелась в этом, правда, одна тонкость, о которой не дано было знать господину Березникову, а именно: госпожа Ганхауз была подругой перчаточницы, и та обратила ее внимание на регулярные посещения явно неженатого русского. Вмешательство госпожи Ганхауз всегда имело практический и безобидный повод.

— Позвольте, ваше превосходительство! — почтительно обратилась она к Березникову и ребром ладони похлопала между его растопыренных пальцев, чтобы перчатка встала на место. — Вот как они должны сидеть.

Она проделала это так, будто давала продавщице практический урок по надеванию перчаток. Но пока она это делала, господина Березникова окутало душистое облако из ароматов розы, корицы и госпожи Ганхауз. Так началось их знакомство.

А потом состоялся и "легкий завтрак у русского посла", о котором госпожа Ганхауз сообщала своему другу и воспитаннику Теодору Лернеру. У Березникова не было ни малейших задатков афериста. По натуре он был скромен, но ему доставляло удовольствие, когда госпожа Ганхауз называла его "ваше превосходительство" (хотя, как генеральному консулу, ему вообще-то не полагалось такого титула), ему это было приятно, потому что, как он догадывался, это было приятно ей и потому что ему вообще нравилось, что в ней есть полет, стремление к высшему. Другие русские, как ему было известно, не мелочились с титулами. Один знатный москвич как-то объяснил Березникову, в чем тут дело: "Такое уж правило — за границей ты непременно барон". Немного неприятно показалось ему только то, что эта интересная, обаятельная женщина, как и ее вполне симпатичный спутник, все время говорила о каких-то важных делах, связанных с Севером. Березников впервые в жизни позволил себе взять длительный отпуск и получал от этого такое удовольствие, что даже начал подумывать — не подать ли прошение, чтобы еще его продлить. Как правило, начальство на это не скупилось, но, с другой стороны, в генеральном консульстве на Карлаплане, кроме фотографии царя, должен был присутствовать и живой генеральный консул, демонстрируя тем самым готовность Российской империи всей своей мощью защищать интересы русских граждан в Швеции. Так что же, если ему откажут в продлении отпуска, может быть, просто уйти тогда в отставку? Теперь он мог себе это позволить. Об этом ему предстояло вести переписку с Министерством иностранных дел в России. Так чего же хотят от него эти господа? — невольно задавался вопросом Владимир Гаврилович. Может быть, они хотят стать подданными царя, как это уже сделали многие другие немцы? В Москве и Петербурге имелись целые районы, населенные немецкими купцами. Но, кроме того, эти двое еще просили о поддержке и помощи России для создания какого-то предприятия вдали от российских пределов, на недоброй памяти Медвежьем острове.

— Ах, милостивая сударыня! Медвежий остров! Как пристально мне, к сожалению, пришлось им одно время заниматься! — воскликнул он с улыбкой. — Я сидел тогда в красном деревянном домишке с кафельной печью, в темноте, среди шкур белых медведей и тюленей, а мимо тянулись бесчисленные полярные экспедиции. Мне довелось познакомиться с самыми знаменитыми полярными исследователями. Большинство из них были люди молчаливые. Так вот, охотились они там на песцов и овцебыков, а один из них, некий Генри Руди, получил прозвище Король Белых Медведей, так как он настрелял их сто семьдесят штук. Хорош король, который расстреливает своих подданных! Встречал я, кстати, и Ванни Вальстад — первую женщину, которая провела зимовку на Свальбарде[46]; выдающаяся личность, пользующаяся большим почетом в Норвегии, но вот, когда я смотрю на вас, сударыня, эта замечательная женщина, от которой так и несло рыбой, кажется мне не очень-то женственной. Для зимовки нужны другие качества, причем не самые женственные. А эти несчастные моржи! Мне пришлось однажды отправлять скелет для анатомического общества Киевского университета. Ну какие же уродливые, выродившиеся существа эти моржи с их громадными зубищами! — При этих словах он взял в зубы салфетку, так, что она свесилась у него изо рта, как моржовые клыки, и стал повиливать кистями прижатых к бедрам рук, изображая конечности гигантского морского зверя, — Творение полно несуразностей! Виллем Баренц — вы, кажется, упоминали это имя? — был великий человек, еще в шестнадцатом веке он плавал в высоких широтах и начертил карту. Если кто-то вздумал бы по ней ориентироваться, он здорово сел бы в лужу! Но все-таки трогательно, как посмотришь на такой пергамент! Между прочим, я присутствовал на открытии его памятника…

— Ах, так это были вы? — взволнованно воскликнул Лернер, словно присутствие живого свидетеля приблизило его к цели. — Мы собираемся порвать все сентиментальные узы, связывающие нас с Германией, — настойчиво продолжал Теодор, — Мы хотим обосноваться в Александровске.

— Патриотизм — это не сентиментальные узы, — печально промолвил Березников.

— Но в Германии мы топчемся на одном месте, да и Германия от этого ничего не потеряет, ей, в сущности, нечего делать на Севере, — заговорила госпожа Ганхауз. — В конце концов, Ледовитый океан — это русские воды. Еще староверы там зимовали…

— Так вы и о староверах знаете? — Березников смотрел на госпожу Ганхауз зачарованным взглядом. — А ведь мой дед был старовером! Ну разумеется, не по-настоящему, он оставался верным сыном Православной Церкви, но мне он признался, что считает правильнее креститься двумя перстами. Смотрите, вот так. — И он поднял два сложенных пальца. — Староверы — самые лучшие, самые русские из русских людей, и для России-матушки характерно — кстати, вам это нелишне знать, раз вы собираетесь стать русской, — что именно самых-то русских из всех русских людей она больше всего била и мучила. Староверы! Вот уж не думал, что вы так глубоко знаете страну, принять гражданство которой желаете!

— В сущности, России нужно бы сделать только одно, — вступил Лернер. — С деловой частью мы управимся сами, а свою долю Медвежьего острова я привезу с собой в Россию, так сказать, в виде свадебного подарка, а также хороших инженеров, готовых остаться зимовать на острове. России нужно бы только установить над Бургомистерской гаванью — так называется гавань Медвежьего острова — сигнальную сирену. Обстоятельства этого просто требуют. Тамошние туманы пользуются очень дурной славой, и в то же время сирена послужит ненавязчивым, но недвусмысленным напоминанием, что Россия взяла этот остров под свою руку. И уж тогда инвесторы пойдут ко мне толпой, и я соберу необходимые семьсот тысяч раньше, чем успею снарядить корабль.

— Сирена, — растерянно повторил Березников. — Вы хотите, чтобы я от вашего имени посоветовал Министерству иностранных дел установить на острове сирену…

— Так это же и есть самый гениальный выход! Конечно, дело щекотливое, поскольку оно означает в унилатеральном порядке внести изменения в существующий статус острова..

— То есть как это — в унилатеральном?

— Я полагал, что в одностороннем.

— Ха-ха! Вам бы быть дипломатом! Договор при одном участнике — унилатеральный! Великолепно!

— В то же время сирена не создает юридического прецедента, а практически — все, что угодно!

О капитане Абаке за этим завтраком из предосторожности не заводили речи. Завтрак был замечательный. Березников заказал превосходные угощения и сам за них заплатил. В отличие от предыдущего висбаденского банкета это было приятное мероприятие. Вот только все получалось как-то несерьезно. Генеральный консул Березников в роли моржа вызвал у госпожи Ганхауз неудержимый смех, который Лернер нашел деланным. По ходу застолья смешливость усиливалась. Когда подали сладкие ликеры, генеральному консулу уже только стоило воскликнуть: "Сирена!" — чтобы разразиться взрывом хохота. Госпожа Ганхауз каждый раз ему вторила. Это было довольно странно.

39. Царица Савская

Франкфуртский зоопарк находился на Троицком выгоне, в восточной части города. На свободной площади устраивались выставки и митинги. Здесь было достаточно места, чтобы на нем могли расположиться сельскохозяйственные ярмарки с образцовыми стадами, цирк шапито и даже представление Буффало Билла из жизни Дикого Запада с лошадьми и живыми индейцами. А с недавнего времени там был выстроен просторный павильон, в котором художник Курбо выставлял свои новейшие творения. Курбо был человек крутого и резкого нрава, он так враждебно вел себя со всеми представителями мира искусства, будь то организаторы, художники или критики, что при открытии его выставки не могло быть и речи о каком-то сотрудничестве с местными деятелями. Курбо принципиально только сам занимался устройством таких мероприятий, пользуясь щедрой поддержкой своих меценатов. Его павильон был великолепен: никаких следов работы, сделанной на скорую руку. Только глухой звук, который издавали при каждом шаге накрытые коврами деревянные половицы, вносил при большом стечении народа ощущение некоторой тревожности, показывая, что вы все-таки находитесь не в настоящем каменном здании. Лернеровский котелок оказался здесь не единственным. Подобно тому как на средневековых картинах с религиозными сюжетами ангельские нимбы иногда выстраиваются рядами в несколько ярусов, здесь можно было видеть выстраивающиеся пирамидами скопления черных котелков.

Какими судьбами занесло Лернера на художественную выставку? Во-первых, его привлекла сюда молва, предшествовавшая событию: художник, дескать, отличается независимыми взглядами и не признает никаких предрассудков, и потому для восприятия его творчества необходим зрелый ум взрослого человека. Стало известно, что несовершеннолетняя молодежь на выставку не допускается. Это придавало выставке особый интерес, выходивший за рамки эстетического наслаждения, сущность которого, впрочем, для Лернера так и осталась глубокой тайной. Вдобавок он помнил о своем посещении мастерской художника, во время которого Курбо проявил такую душевную широту и так откровенно с ним говорил, хотя был, похоже, знаменитой личностью и таким же первопроходцем в своей области, как те пионеры, которые шли открывать Северный полюс.

Предприятие по освоению Медвежьего острова свело Лернера со многими выдающимися людьми: банкирами, политиками, с такой великосветской, хотя и мрачной личностью, как Шолто Дуглас, даже с самим герцогом-регентом Мекленбургским, хоть тот впоследствии и отказался от участия, сообщив об этом через своего камер-юнкера фон Энгеля. Поэтому Лернер почел своим долгом присутствовать на торжестве, героем которого был Курбо, чтобы, так сказать, отдать ему долг вежливости. В сутолоке павильона чувство личной близости к мастеру как-то потерялось.

Картины висели в толстых золоченых рамах на затянутых темно-красной материей стенах, зачастую в несколько ярусов. Пальмы и шаровидные лампы, возвышавшиеся в каждом отсеке выставки из середины круглых банкеток, создавали впечатление драгоценной, магистральной коллекции. А вот и олени, над которыми Курбо работал, когда в его мастерской побывал Лернер! Вокруг них выросла дремучая лесная чаща. Маленький побежденный олень, вывернув голову, измученным взглядом смотрел на зрителей. Лернер помнил еще, где тогда стояли стулья, к которым были прислонены олени. Теперь, без стульев, они словно сцепились в каком-то зловещем, воздушном танце, готовые в следующую минуту упасть.

"Вероятно, это и есть искусство, — подумал Лернер, — подставив стулья, заранее знать, что получится, когда они будут убраны".

Рядом висели снежные пейзажи, от них веяло серой стужей. Глядя на них, ты болезненно ощущал холодную воду в башмаках, но в то же время снег был таким жирным и материальным, что хоть бери его и ешь. Об этих картинах Лернер знал раньше только с чужих слов. У такого художника действительно должно было бы получиться что-то из Медвежьего острова, не очаровательное местечко: конечно, Медвежий остров никогда и не был очаровательным, хотя сейчас Лернеру и вспоминалось раннее розовое утро, когда морские волны плещутся, отливая бутылочной зеленью, а морские птицы, кружащие вдалеке, напоминают рой белых бабочек.

Сколько же краски налеплено на этих полотнах! У Лернера в ушах стояли слова Курбо о том, как бы он хотел наносить краску на холст, словно каменщик мастерком. Свое желание он исполнил.

Женщин среди посетителей было немного. Благоразумные дамы Франкфурта не стали испытывать себя на "нравственную зрелость". Толпа устремлялась к какой-то цели, не задерживаясь, подобно Лернеру, перед пейзажами. Людская масса двигалась вперед, а Лернер, не знавший плана выставки, старательно изучал каждое горное ущелье, каждую деревеньку на склоне холма и каждую морскую волну. Да, это были волны, памятные ему по арктическому путешествию: черно-серые, непрозрачные, увенчанные пенными гребнями, напоминающими рваные кружева, которые безвольно качались, выброшенные наверх бычьей мощью воды. Он тысячу раз видел такие волны. Для него это было пустое качание, Ничто. Шёпс точно выразился — "водяная пустыня". Вся эта безбрежная вода была бесплодна, хотя в ней и жили растения и рыбы. Стоя у поручней, ничего этого нельзя было увидать, перед глазами было все одно и то же пустое бесконечное поблескивание. Но такой художник, как Курбо, кое-что вынес бы, постояв у поручней. Ему не надо было стремиться доплыть до цели. Волны уже дали бы ему материал для многих картин, так что вопрос о том, когда он доплывет до Медвежьего острова, был для него совершенно не важен. Полный альбом эскизов, богатейший запас, в то время как обычный человек Лернер оставался с пустыми руками. Лернер был владельцем кусочка суши на Крайнем Севере, но вот эта волна в раме в две ладони шириной была, возможно, большей ценностью, чем дальние и в настоящий момент недосягаемые земли. Курбо мог схватить волны прямо на берегу в Геестемюнде, ему для этого не нужно было ни одного дня проводить в утлом ящике "Гельголанда". Теодор Лернер приуныл. Мысль о том, чтобы, как говорится, лично поздравить Курбо, показалась ему теперь ребяческой. Тут было такое стечение народа, знаменательное событие! Курить здесь никому не разрешалось, но все равно казалось, словно над толпой висит облако, — так возбужденно звучало перешептывание, доносившееся из соседнего отсека Лернер двинулся вместе с потоком мимо широко раскинувшейся яблони, увешанной румяными яблоками. А затем он увидел, что притягивало толпу, заставив отхлынуть от лесных, снежных и морских пейзажей, вызывая этот издали слышный таинственный ропот. Снова морской берег. На мелководье волны растекались перламутровой пеной. Опаловые ракушки лежали на мокром песке. Между ними вздувались переливающиеся всеми цветами радуги пузырьки. В этом прелестно свежем пенном кипении, по щиколотку в воде, стояла нагая молодая женщина, по ее телу струились мокрые капли. Она ступала на пляж как пловчиха, вдоволь наигравшаяся среди плещущих зыбей и теперь выбравшаяся из воды, чтобы перевести дух. У нее были широкие бедра и стройная талия, которую, казалось, можно обхватить двумя ладонями. Между точеных бедер виднелась узкая полоска курчавых волос, в которых жемчужинками висели капли воды. Лернер увидел груди — прекрасные маленькие груши, — руки, ноги и отрешенное, счастливое лицо женщины, которая вынырнула из воды в полном душевном согласии с собой. И вот он стоял перед ней. Он почувствовал, что краснеет. В душе у него поднялась волна печали и раскаяния. Женщина была черной. Он знал ее, знал даже слишком хорошо, хотя никогда не видел ее такой, как на этой картине. Вместо него это сделал другой человек. К такому удару Лернер не был готов.

— "Черная Венера", — произнес рядом мужчина, наклонившийся к медной табличке на раме.

Эта картина открывала целую серию. Курбо не остановился на одном, как бы случайном, изображении обнаженной Лулубу, он обрел в ней свою любимую модель и теперь желал показать всему миру, как он счастлив и горд как художник и как мужчина. Неподалеку от "Черной Венеры" висела картина на библейский сюжет.

— "Nigra sum, sed formosa" [47]— прочел тот же мужчина.

Что это значит, Лернер так и не понял. Тут Лулубу во всей красе своего тела, где каждая жилочка была переполнена жаркой кровью, во всем великолепии своих точеных округлых форм, состоящих из трепетных, роскошных шаров и конусов, возлежала на скомканной простыне. Она расположилась полусидя, и голову ее венчал головной убор в виде короны — настоящая львиная грива в шитой жемчугом повязке, с павлиньими перьями, по бокам свисали нити из бирюзы неправильной формы и кораллов, огромные круглые глаза смотрели сквозь поволоку, пухлый рот был приоткрыт, а зовущая рука розовой ладонью кверху страстно тянулась к стоявшему несколько в тени суровому мужчине в полосатом тюрбане, крупного сложения, с курчавой черной бородой и греческим профилем. Он был погружен в торжественное созерцание, и вид его казался почти грозным; на этой картине Курбо изобразил самого себя в виде царя Соломона.

Следующая картина называлась "Утренний туалет". Она была меньше предыдущих, и Лулубу на ней была написана только по пояс. Соскользнувшее с плеч переливающееся из розового в зеленый сатиновое неглиже цвета шанжан отбрасывало на ее стан светлые блики. Руки ее были приподняты, открывая подбритые подмышки, и казалось, она испытывает сладострастное наслаждение от каждого прикосновения большого гребня слоновой кости, которым она расчесывала волосы, ибо из полуоткрытых губ высовывался кончик языка, а огромные белки немного закатились. Извернувшись, словно в танце фламенко, она выступала из полумрака темного фона, почти выскакивая из картины. В этой картине было больше всего движения. Далее следовали этюды: роскошная спина Лулубу, ее головка в тюрбане, ее чуть сухощавые руки, ее полные ножки — всем этим Лернер мог сейчас любоваться во всех подробностях. Однажды он от этого отказался — не с легким сердцем, а испытывая злость и отчаяние. Однако, взвесив что выгоднее, все-таки отказался.

Сейчас он ненавидел госпожу Ганхауз. Эта женщина — игрок. Все для нее было только ставкой. Он же, Лернер, почувствовал в этот миг со всей отчетливостью, что он не игрок. Он совершил поступок, совсем не соответствующий его природе. И вновь он ощутил всю горечь раскаяния.

Тревога ширилась. Какое-то давление воздействовало на толпу, она противилась, но затем раздалась на две стороны. Кто-то готовился вступить в зал, кто-то, кому требовалось много пространства. Лернер попытался разглядеть его сквозь ряды шляп. Там показался Курбо в удобном, очень элегантном, небрежно застегнутом костюме. На груди покоилась величественная борода. Вращая глазами, он обвел собравшихся взором божества. Послышались аплодисменты, его узнали. Рядом с ним шла дама — Лулубу, в белом кашемировом пальто, окаймленном горностаем с черными хвостиками. На голове у нее был ток с лебяжьими перьями. Курбо не замечал толпы. Несколько молодых людей стенографировали за ним его высказывания. Художник точно не замечал стенографистов. Он обращался к кому-то, кого Лернер не мог разглядеть, и говорил так, словно в зале никого больше не было:

— Мадемуазель Лулубу удивительно артистична, я всем ей обязан. Франкфурт оказался для меня судьбоносным городом. Представьте себе, мне здесь, именно здесь сделали предложение принять участие в полярной экспедиции, чтобы пострелять и порисовать белых медведей. И в этом городе я встретил мою музу. За мадемуазель Лулубу мне не пришлось отправляться в экспедицию. Но не только это говорило в ее пользу. Она — моя Африка. Черный цвет меня всегда занимал: я грунтую свои холсты черным цветом, но писать черным цветом я до тех пор не решался. Черное: смола, уголь, сажа, чернила, лак, мрамор, лава и, наконец, глаза, чернота по-настоящему черных глаз — это такое богатство оттенков, на которое художнику потребуется целая жизнь. Понимаете, живопись заключается, в сущности, в том, чтобы заставить один цвет выражать все остальные. Это сродни вину. Вино может выражать всю возможную гамму вкусов, оно может напоминать вкус сена, пота, табака, шоколада, кофе, фиалок, масла, земляники, аммиака или кожи, и точно так же в живописи возможна чернота конского или съедобного каштана, коричная чернота, чернота красного дерева, синяя или красная чернота, холодная или горячая, черная или желтая и даже белая чернота. — Тут он разразился громовым хохотом.

Лулубу не шелохнулась. Она стояла, облаченная в великолепный наряд снежной королевы, и поводила глазами, но невозможно было сказать, что при этом она видит.

40. Расписание "Быстрого турне"

Оказаться в большом городе без денег хуже, чем блуждать по пустынным горам среди скал и ущелий. Тот, кто в безлюдных горах сумеет одолеть свой страх, забыть про стоптанные ноги и пустой желудок, как-никак может сказать себе, что здесь все идет в согласии с законами природы. Ты, как заяц или как муха, становишься частью большого организма, и, в какой бы щели ты ни оказался, ты будешь там все же на своем месте. Все твои беды в природе встречаются на каждом шагу, она их вызывает и тотчас же забывает. Если ты умрешь от голода, это нисколько не отменяет природу как таковую.

Зато в городе без гроша в кармане ты чужеродное тело. Все, что тебя окружает, сделано для удобства граждан и их общей деятельности, и только ты один отлучен от этих богатств. То, чего тебе не хватает, соблазнительно разложено на виду, но оно недоступно для тебя, как небесные плоды, которые всякий раз ускользали от рук Тантала. Бесконечной чередой тянутся улицы с удобными домами, в изобилии обставленные диванами и кроватями, креслами и роялями. Но тому, у кого нет ни гроша, эти улицы представляются нарисованными декорациями, порожденными больной фантазией. Отлученный изгой теряет всякую связь с действительностью. Его страдания становятся бессмысленными.

До этого Теодор Лернер, правда, еще не дошел, однако становилось ясно: пора предпринимать что-то неординарное, чтобы ему, еще недавно вкушавшему "овсянок a la Rothschild" (он еще не забыл, как хрустели птичьи косточки), можно было регулярно рассчитывать на тарелку горохового супа. Еще хуже, чем сосущее ощущение под ложечкой, была неуверенность, которую он испытывал в городе на каждом шагу. Лернер не привык, как завзятый жулик, поесть на дармовщинку и смыться не расплатясь. Нечаянно оказавшись вблизи "Монополя", он каждый раз обливался потом. В городской сутолоке он всегда опасался, как бы на него сзади не накинулся работающий в гостинице детектив и не поволок его, как мошенника, в участок. А если уж признаться начистоту, разве он не заслуживал такого обращения?

Встреча с Лулубу нанесла его самолюбию сильнейший удар. Именно из-за нее, этой чернокожей красотки в горностаевых мехах, он превратился в мелкого афериста. Он попробовал участвовать в игре на тех этажах жизни, которые были ему недоступны по его способностям. Как мог он — человек, который так легко дал себе заговорить зубы и ради какой-то фантастической выгоды выпустил из рук такую женщину, как Лулубу, — завоевывать земли на Севере, разрабатывать угольные залежи, стать богачом! Сегодня она королевой стоит перед глазеющей толпой. Великий человек открыто, на глазах всего света признается в любви к ней, создает живописные полотна, прославляющие ее тело, и говорит: "Она — моя Африка!"

"Она — мой Медвежий остров" — вот что должен был сказать Лернер. Кто жертвует выгодой ради другого человека, тот и завоюет этого человека со всем причитающимся счастьем в придачу. Кто не способен завоевать любовь, тот не способен завоевать и клочок земли, на котором хотел утвердиться. Вот поэтому нынешнее положение Лернера было постыдным. Он не может показываться на глаза порядочным людям. Увлечение медвежьеостровским предприятием показалось ему сейчас отвратительным недугом, с которым он вынужден таскаться по врачам, посещая все новых и новых.

В настоящее время чтением многочисленных экспертных заключений и проспектов, которые уже не раз предлагались вниманию якобы проявляющим к ним величайший интерес лиц, занимался Березников. Лернер превратился в просителя в безнадежном деле. По сути, здесь не было никакой лжи: ведь огороженный клочок земли под серым небом действительно существовал. Но из-за трудностей сообщения съездить туда было не легче, чем слетать на Луну. "Chateau d’Espagne"[48] — так называют во Франции воздушные замки. Но в Испанию-то можно добраться на поезде. Если бы Медвежий остров был замком в Испании, его давно бы удалось выгодно продать. Наверное, то, что Лернер смалодушничал перед Лулубу, оставило на его лбу клеймо, которое видят окружающие. И сколько бы он теперь ни распинался и ни шуршал бумагами, на лбу у него горело клеймо, предупреждая всех: не касайтесь этого человека!

Вот если бы нашлась Ильза, подумал он вдруг, тогда бы неброская, ничем не прикрашенная красота Ильзы вытеснила бы из его памяти роскошную Лулубу! Может быть, с Ильзой милостивая судьба подбросила ему второй шанс? Если бы только он понял тогда причину своей первой сокрушительной неудачи и извлек из нее надлежащий урок! Разве не госпожа Ганхауз виновата в том, что он лишился Ильзы? Мамаша и сынок появились как посланцы зла, чтобы отравить его жизнь, они же все время раздували его амбиции, подогревали, поднимая в его душе вихрь радужных надежд. Что-то такое в нем было заложено, и госпожа Ганхауз это обнаружила. У нее был верный глаз на подходящих людей. Ей он с первого взгляда показался подходящим человеком, вот только для чего — открылось не сразу. Но нельзя допустить, чтобы эта прозорливица стала для него единственным человеком, который окончательно решил бы его судьбу. Сейчас намечался новый перелом.

Если Березников согласится представить в России документы, касающиеся Медвежьего острова, подкрепив их представление своей рекомендацией так, чтобы они вызвали там настоящий интерес, то следующим шагом будет переход в русские подданные. Для госпожи Ганхауз это, судя по всему, не составляло никакой трудности. Она и так всю жизнь прожила за границей, вступить в новое гражданство для нее было все равно что войти в новую квартиру, снятую на условиях понедельной оплаты.

Существовала ли какая-то причина, по которой Лернеру было трудно сделать этот шаг? Теперь он знал ответ на этот вопрос. Подобный маневр мог увенчаться успехом, только если он сначала сумеет отыскать Ильзу и разрушить те представления, которые поселила в ее душе злокозненная интрига Александра. Одна мысль обрела для него магическое значение: нельзя допустить, чтобы госпожа Ганхауз, или ее сынок, или Медвежий остров во второй раз похитили у него женщину. Если Медвежий остров действительно значил что-то для его будущего, то только при условии, что рядом с ним будет Ильза. А если Ильза будет рядом, то не страшно даже навсегда списать остров со счетов. Насколько он знал ее, ей безразлично, каким образом он будет зарабатывать на жизнь. Он ведь молод! Это открылось ему так, словно он прежде все время спал, а тут вдруг проснулся. Отныне он все свои силы употребит на то, чтобы найти Ильзу. Нет ли где-то какой-нибудь зацепки? Семейство Коре могло знать, где находится девушка. Ильза не госпожа Ганхауз, она не станет уходить на дно. Может быть, она поддерживает связь с пританцовывающей от хромоты Эрной. Затем есть еще лейтенант Герлах, но к нему он обратится в последнюю очередь. Однажды он забрался за пределы обитаемого мира, так неужели же он не сумеет как-нибудь отыскать не ведающую о жульнических уловках благовоспитанную барышню в цивилизованной Германии, стране адресных справочников и официальных учреждений, которыми производится регистрация граждан по месту жительства!

Лернеру пришлось посторониться и уступить дорогу рабочим, которые убирали длинную стремянку. Они только что прикрепили к стене черную стеклянную табличку с золотыми буквами: "Бюро путешествий Карла Ризеля, Берлин, Унтер-ден-Линден — Франкфурт-на-Майне, Кайзерштрассе". В витрине красовались две цветные афиши. Египетский сфинкс с щербатым носом взирал из глуби веков пустым взглядом на одетых в кожаные шлемы, клетчатые спортивные кепки, шляпки с вуалями и дождевики дам и господ, которые, столпившись у его подножия вокруг верблюда, наставляли на него бинокли. На второй афише был изображен цеппелин, из гондолы которого выглядывали люди, тоже одетые сообразно обстоятельствам, а снизу им, стоя на задних лапах, неуклюже махало собравшееся на льдине семейство белых медведей с очаровательными медвежатами. "Ты о Египте давно мечтал домчит тебя вмиг туда Ризель Карл, а если охота в Арктику прокатиться — довольно к Карлу Ризелю обратиться". Взгляд Лернера приковали к себе белые медведи, очевидно в связи с заминкой, вызванной опусканием стремянки, как он объяснял это себе впоследствии. Сначала он посмотрел на них, а затем его взгляд скользнул в помещение свежеотремонтированной и обставленной новой мебелью конторы с роскошной резной стойкой и украшенной инкрустацией деревянной обшивкой стен. Под часами, заигравшими в эту минуту, как куранты Биг-Бена, чтобы пробить двенадцать, на стене красовалось выложенное из благородных пород дерева изображение монгольфьера, на котором развевался трепещущий на ветру длинный флажок с надписью: "Карл Ризель, тридцатилетие деятельности". Во Франкфурте открылся филиал этого туристического агентства, давно уже успешно действовавшего в Берлине. За столами сидели интеллигентного вида служащие. Вошла высокая молодая женщина в белой крахмальной блузке, с толстым фолиантом в руках, международным железнодорожным справочником; она хотела раскрыть книгу, но тут из ее высокой прически выбилась прядь волос, и она подняла руки, чтобы убрать ее на место.

Лернер долго неподвижно глядел на эти руки. Женщина смотрела в зеркало, на котором между ананасами и фанатами были выгравированы слова: "Вокруг света с Карлом Ризелем". Она наклонила голову, чтобы поглядеться в зеркало, выбрав не покрытый гравировкой кусочек гладкого стекла. Неужели она увидала там лицо молодого человека в круглом черном котелке, который так настойчиво смотрел на нее через окно?

Женщина его заметила, но по выражению ее лица этого нельзя было угадать. Самым важным делом на свете были для нее ее волосы. Наконец прическа была поправлена. Она отвернулась, дверь отворилась. Молодой человек вошел и направился прямо к ней.

— Что вам угодно? — спросила она холодно.

— Хочу съездить на Медвежий остров,

— На Медвежий остров? Просветите меня, пожалуйста! Я о нем ничего не слыхала.

— Он расположен к северу от Шпицбергена. Для того чтобы попасть на него, нужно ехать либо в Россию, в Мурманск, либо в Тромсё, в Северную Норвегию.

— Хорошо. Значит, Северная Норвегия. Я найду вам справку о том, какое сообщение существует с Христианией, — это будет нетрудно. А из Христиании в Тромсё каждую неделю отправляется почтовое судно "Быстрое турне"…

— Турне? Это связано с тем, чтобы турнуть?

— Может быть. — По ее лицу нельзя было определить, восприняла ли она слова Лернера как шутку. — Некоторых, может быть, самое правильное взять и турнуть подальше.

Лернер наклонился поближе и зашептал:

— Юнец, который наврал вам тогда в "Монополе" с три короба, сидит сейчас в тюрьме. Он несет наказание за свои подлости. Ведь вы же не поверили этому преступнику?

— В тюрьме? — переспросила она, и задумчивое выражение красиво смягчило ее строгое лицо. — Он и правда в тюрьме? Я всегда думала, вот бы посмотреть на такого человека, которого сажают в тюрьму! О них то и дело читаешь, а встретить никогда не удается… И это только за то, что он мне…

— Да уже за это одно он заслуживает, чтобы его отправили на каторгу, — ответил Лернер все так же тихо, но горячо.

Ильза устремила на него долгий взгляд. Лернер постарался выдержать его, не сморгнув. Пусть она разглядит все, что в нем есть, проникнет до самого донышка его скудно меблированной души, пускай до самых укромных уголков проникнет в его мысли. Он даже покраснел от напряжения перед ее изучающим взглядом.

— Вы вроде меня, — снова заговорила Ильза с полным спокойствием, — Я бедная родственница, и вы тоже что-то вроде бедного родственника, не важно чьего. Это портит характер. Для человека это вредно. Бедные люди по большей части не бывают порядочными. Я, например, жила у дяди Вальтера и тети Эльфриды, главным образом, потому, что считала их богатыми. Мне нравятся богатые люди. Что думают люди, с кем они общаются, — все это мне интересно. Мне, конечно, так и так пришлось бы от них уйти, но я ушла еще и потому… — "еще и потому" она выделила подчеркнутой интонацией и приподняла брови, — потому что узнала, что они не такие уж богатые, как я думала. Между прочим, о вас там под конец вспоминали не самым добрым словом.

— Все, что можно сказать обо мне, вы можете узнать от меня. Давайте пойдемте отсюда в какое-нибудь кафе или прогуляемся, и больше я вас никогда не отпущу…

К ним приблизился господин в визитке и официальным тоном обратился к Ильзе:

— Какие-то затруднения? Не могу ли я помочь?

— Этот господин спрашивает, как попасть на Медвежий остров. Я как раз собиралась выписать для него расписание "Быстрого турне".

— В Тромсё вам для продолжения путешествия в любом случае придется зафрахтовать судно, — сказал господин в визитке Лернеру. — Мы с удовольствием поможем вам в этом деле. Фрейлейн Ильза, принесите, пожалуйста, бумаги судоходной компании Крёгстада из города Тромсё! Прошу вас, садитесь, сударь. Для этого потребуется некоторое время.

Ильза принесла бумаги. Она переглянулась с Лернером, который послушно сел на стул. Глаза ее весело блестели.

41. Катание на санях в Петербурге

Улицы западного района, которые вели к дому, где находилась превосходная, большая квартира госпожи Ганхауз, дышали благополучием. В пополуденное время на них уже не показывались разносчики, несколько нарушавшие царящее здесь спокойствие. И тогда уж воцарялась полнейшая тишина. Здесь никто никого не окликал из окна, никто не ложился грудью на подоконник, устроившись на нем с подушкой, чтобы простодушно участвовать в уличной жизни. Разве что иногда из какого-нибудь дома до прохожего долетал обрывок мелодии, кусочек фортепьянного пассажа. А ведь в таких звуках рояля из затемненных окон есть что-то поэтичное, подумал Лернер. Дама, играющая там для собственного удовольствия, сидит, может быть, небрежно одетая, отделанное рюшками неглиже нечаянно приоткрылось, и звенят клавиши под быстрыми пальчиками с полированными ноготками, звенят, словно звоночки, ибо пьеса изображала нежный звон колокольчиков.

Неужели эта музыка раздается из эркера в квартире госпожи Ганхауз? Нет, исключено, ведь в ее еще не до конца обставленной, пустоватой квартире — да и откуда бы там взяться мебели? — не было инструмента. Рояль обещали прислать позднее, и, пока его привезут, жилица уже съедет с квартиры. Неужели это был обман слуха? Но нет, Лернер действительно не ошибся!

На лестнице музыка стала громче. Он позвонил. Звонок грянул громко, перебивая звуки пианино, но оно не умолкло, хотя за дверью послышались приближающиеся шаги. Госпожа Ганхауз отворила стеклянную дверь. А музыка все так же играла! Тот, кто сидел за роялем, продолжал играть, не обращая внимания на звонок.

— Представляете себе, — с таинственной улыбкой начала госпожа Ганхауз, — господин Березников подарил мне пианолу, роскошный музыкальный автомат с целой уймой пьес. В последние годы я так соскучилась по музыке! Я счастлива до умопомрачения.

Пианола была сделана не в виде рояля, а в виде пианино, с резными столбиками и латунными подсвечниками, клавиши из настоящей слоновой кости опускались, словно на них нажимала незримая рука, играя веселенькую пьеску.

— "Катание на санях в Петербурге", — пояснила госпожа Ганхауз. — Послушайте только, как тройка звенит бубенцами! Звучит так лихо. Впрочем, в Петербурге ездить с такой скоростью можно разве что после полуночи, так как днем на Невском проспекте, по словам Владимира Гавриловича, сплошные заторы. Только придворные сани проезжают без задержки, как у нас кайзер со своим рожком "та-тю-та-та". Кстати, это тоже было бы неплохо в исполнении оркестра. Я так и представляю себе энергичный марш на эту мелодию, которую вели бы маленькие серебряные трубы.

Лернер слушал в недоумении. Она говорила взволнованно, но ему показалось, что волнение относится не к пианоле. В ее радостной болтовне ему чудилась какая-то рассеянность, словно она принуждает себя говорить о музыке Берлина и Петербурга, в то время как мысли ее где-то далеко и заняты чем-то совсем другим.

— Березников и для вас кое-что прислал, — продолжала она, протягивая ему письмо, адресованное "его благородию господину Теодору Лернеру". Надпись на конверте была сделана корявым, детским почерком.

Лернер бросил насмешливое замечание по поводу почерка этого русского.

— Вы не правы, — с некоторой строгостью одернула его госпожа Ганхауз. — Латинский шрифт для господина Березникова не родной и потому труден. Он ведь пишет кириллицей, и тогда его почерк становится выразительным и очень оригинальным. Для нас, например, "G" это "G", то есть просто буква, и ни что иное. А вот русское "Г" может одновременно изображать виселицу. Как бы хорошо мы ни выучили чужой алфавит, его буквы для нас всегда будут оставаться не просто буквами, и потому письмо на иностранном языке не может быть таким же свободным, как на родном. Собственноручно написанное послание — это знак вежливости, господин Березников оказывает вам таким образом особенную любезность. Поэтому, мне кажется, было бы неуместно критиковать, как письмо написано. Это относится и к его немецкому языку. Я считаю, незачем цепляться к каждой ошибочке, а наоборот, можно только восхищаться, как хорошо он им владеет, что, конечно, является результатом его дипломатической подготовки. Березников — воспитанник знаменитой Петербургской школы консулов.

— Ну ладно. — Лернер был согласен принять письмо с благодарностью. Так что же там пишет представитель дипломатической элиты?

"Глубокоуважаемый господин Лернер! Сим подтверждаю получение Вашего уважаемого послания от 5-го сего месяца с вложением четырех приложений и в связи с этим имею честь сообщить Вам, что, к сожалению, не считаю себя достаточно компетентным и потому не полагаю себя вправе предпринимать какие-либо официальные шаги в Вашем деле, тем более в настоящее время, когда оно, вследствие предстоящего в ближайшее время моего ухода на пенсию, оказывается совершенно вне круга моих занятий. Таким образом, я могу только порекомендовать Вам обратиться в Министерство иностранных дел в Петербурге, куда Вам и надлежит представить Ваше предложение. Последнее должно быть изложено в более четкой форме, чем это было сделано Вами в письме ко мне, в котором Вы, например, только приблизительно указываете на то, в чем должна, по Вашем}' мнению, выражаться поддержка, которую Вы желали бы получить со стороны императорского правительства, никак не уточнив, какого рода и какой степени должна быть желаемая Вами помощь (за единственным исключением, где вы говорите о сигнальной сирене), вследствие чего я не мог составить себе определенного представления о запрашиваемой Вами поддержке. С глубоким уважением, Ваш покорный слуга Березников".

— Это же прелестное письмо с хорошими советами, можно сказать, из недр Министерства иностранных дел, в нем содержится ценная информация, из такого письма вы можете извлечь много полезного, — заговорила госпожа Ганхауз почти раздраженным тоном, как бы стараясь предупредить разочарованность Лернера. — У вас же накопился достаточный деловой опыт. И какого еще письма вы могли ожидать от высокопоставленного дипломата? В дипломатии так уж принято: выбирая какой-то определенный путь, непременно оставлять для себя открытыми все остальные. В этом вообще выражается самая сущность дипломатии! Дипломатия заключается в том, чтобы сохранять за собой свободу маневра на всех стадиях процесса. Четко сказанное "да" с треском захлопывает перед вами множество дверей, а значит, это самое недипломатическое действие, какое только можно себе представить.

Горничная с нижнего этажа принесла кофе. Это стало уже почти традицией. Госпожа Ганхауз рассказала хозяйке, что терпеть не может новых лиц в обслуге, и хозяйка с ней радостно согласилась. Она была уверена, что новая жилица для нее прекрасная находка. У них оказалось необыкновенное сходство взглядов.

— Бедный Теодор! — ласково сказала госпожа Ганхауз. — Я вам не завидую. Но придется как-то с этим справляться, мне тоже пришлось в своей жизни преодолевать множество препятствий одно за другим. Но теперь я устала. Я давно поклялась себе, что выйду из игры, прежде чем меня заставит сделать это старость. Жизнь состоит не только из работы. И я собираюсь приучить себя к этой мысли.

— Вы хотите выйти из медвежеостровского предприятия? — спросил пораженный Лернер.

— Думаю, что этого я не могу сделать, даже если захочу, — ответила она. В голосе ее прозвучала мечтательная нотка. — Как можно отказаться от того, что ты сама придумала? Как может поэт отказаться от своего стихотворения, композитор — от своей мелодии? Я не знаю, кто написал мою любимую пьесу "Катание на санях в Петербурге", но я знаю — в этих нотах живет главное, что было в душе мастера. Когда мы ее слушаем, перед нами встает все лучшее, что составляет сущность этого человека, что останется после него, когда забудется все случайное. Пока будет существовать медвежеостровское предприятие, в нем будет жить моя душа. Во мне говорит не самонадеянность, это просто материальный факт. Вот только работать на него, дружочек, я больше не буду, и вся громадная прибыль, которая скрыта в этом деле и скоро реально проявится, — это мой вам подарок. Поэтому я беру на себя смелость просить вас в память стольких трудных для нас и в то же время драгоценных и богатых событиями месяцев принять от меня этот подарок.

Повисла тишина. Всеобщий покой, царивший в этом районе, не нарушался даже нежными звуками пианолы. Ну что тут можно было сказать? Госпожа Ганхауз поднялась. Эта минута взволновала ее до глубины сердца. В ней шла какая-то борьба.

— Наше представление о бесхозности острова заставило нас вступить на ложный путь, — неожиданно заговорила она страстным тоном. — Ничего бесхозного, по-моему, в наше время уже не бывает. Владимир Гаврилович говорит, что понятие бесхозности в наше время стало фикцией. Его используют как некое идеальное представление. "Что делать, — сказал Шиллер, — мир уже поделен!" Помните эту строку? В стихотворении вроде бы что-то было про Зевса, а уж если сам Зевс так говорит, то уж людишки и подавно ничего тут не могут изменить. Пожалуйста, Теодор, не смотрите, как каменное изваяние! Я понимаю, каково вам сейчас. Каково же тогда должно быть мне, когда у меня Александр сидит в тюрьме? Если я не сумею действовать очень умно, он там и останется. Понимаете, как супруга русского дипломата я смогу сделать гораздо больше. Владимир Гаврилович готов даже усыновить Александра. Он согласен оплатить мой счет в "Монополе", а может быть, даже и ваш, если вы пообещаете никогда больше со мной не встречаться. Он самый великодушный человек на свете, но ревнив, как испанец. Теодор! Я просто должна это сделать! Разве такая удача приходит дважды?

Теодор Лернер стоял точно оглушенный. В этот миг его охватила паника. Ему стало жутко, когда он понял, как молниеносно наступила развязка его отношений с госпожой Ганхауз. Неужели она и впрямь читает его мысли? Он уже не раз задавался этим вопросом. Он никогда не позволял себе даже мысленно допустить, чтобы она его бросила, вернее сказать, чтобы она отпустила его на свободу. Ибо Теодор ощущал себя неразрывно связанным с госпожой Ганхауз. Стремясь к Ильзе, он все время помнил, что главный вопрос в том, согласится ли госпожа Ганхауз принять в их компанию еще одного человека. Теодору казалось — а однажды даже приснилось, — что когда-нибудь она будет стоять на его похоронах, одетая как на банкете Шолто Дугласа, торжественной плакальщицей под траурной фатой. Госпожа Ганхауз крепко засела в его мозговых извилинах. Она закрадывалась в самые его сокровенные мысли. Силуэт госпожи Ганхауз отбрасывал тень на все в его жизни, а он, как ни крутился, никогда не мог выскочить из этой тени.

И вдруг теперь она уходит сама! Неужели она так просто отпустит свою добычу? Без борьбы, без горьких заклинаний, без интриг, без проклятий он будет отпущен и как ни в чем не бывало выйдет из этой комнаты? Для Лернера госпожа Ганхауз была чем-то вроде князя Кауница, непроницаемого канцлера Марии Терезии. "Чего он этим добивается?" — спросил Меттерних при известии о смерти князя Кауница. Или она была планетой, которая, следуя своим неуклонным путем, в положенный срок перекочевывает под следующий знак зодиака?

Теодор не решался взглянуть ей в лицо. Нельзя было показывать ей свое смущение, облегчение, тем более радость. Что она задумала?

— А по-русски-то вы умеете говорить? — выдавил он наконец из себя вопрос.

— Нет, ни слова. Но я научусь. — Она была благодарна ему за то, что он нарушил молчание. — Русский язык такой поэтический и чувствительный! — Как видно, это она уже успела установить. — Мне, конечно, придется поменять вероисповедание, но Владимир Гаврилович считает, что с этим не будет особенных затруднений. Из немцев получаются самые лучшие православные. Наверно, он имеет в виду и русскую императрицу. Я еще точно не знаю. Все, что он порассказал мне про двуперстное и троеперстное крестное знамение, мне показалось немножко странным. Не знаю, можно ли так выражаться о подобных вещах. — Вид у нее при этих словах был неуверенный.

Лернер начал понемногу отходить от приступа паники.

— С именами у меня оказалось удачно, они подходят, и это уже хорошо. А вы знали, что Хельга будет по-русски Ольга? А Вальдемар — так звали моего отца — по-русски будет Владимир? Меня будут звать Ольга Владимировна.

— Ольга Владимировна, — произнес Лернер. Он поднялся. — Я покидаю вас, Ольга Владимировна. Но прошу вас, ради старой дружбы, ответьте мне на прощание откровенно на один вопрос.

— Пожалуйста, если смогу.

— Когда мы познакомились, вы направлялись к каким-то друзьям. Мне запомнилась их фамилия, потому что на мой слух она звучала как-то неподходяще, — ротмистр Беплер. Вы еще помните?

— Да, — рассеянно протянула госпожа Ганхауз, словно не зная, что и сказать.

— Так вот насчет этого ротмистра Беплера: такие люди действительно существовали на самом деле?

— Беплер, — в раздумье повторила госпожа Ганхауз, — конечно же, Беплеры существуют на самом деле. Я точно помню, что, как раз перед нашей встречей, это имя попалось мне на глаза среди газетных извещений о недавно умерших.

42. Золотое будущее

В городе Линце, на Рейне, обедать было принято в двенадцать часов. Едва колокола на городской церкви прекращали свой молитвенный трезвон, как во всех домах половники опускались в супницу. Фердинанд Лернер всегда поднимался с последним ударом колокола наверх из своей аптеки и садился за стол в нетерпеливом ожидании обеда. Как правило, на обед подавалось что-нибудь вкусное. Сама Изольда была не любительница поесть, но, как добросовестная хозяйка, она следила за тем, чтобы питание супруга было поставлено образцово. Но отчего сама Изольда сидела, недовольно поджав губы?

Она не понимала, что хорошую пищу следует вкушать в веселии и душевном благорасположении. Никто не объяснил ей вовремя, что ревностно исполняемые ею обязанности хорошей хозяйки не кончаются на том, чтобы подать на стол превосходные кушанья, но требуют вдобавок еще и приветливого выражения на лице, а у Фердинанда Лернера был не тот характер, чтобы навести жену на такое открытие, так как ему не требовалось разделять с кем-то свои радости. Хотя он был ненамного старше Теодора, у него уже наметилось солидное брюшко.

— Рядом с твоей салфеткой лежит письмо, — сказала Изольда. — Если я не ошибаюсь, это почерк твоего брата Теодора. Прежде чем ты его вскроешь, давай сразу договоримся — больше никаких кредитов, никаких приглашений пожить в Цандгофе (так назывался дом аптекаря), никаких рекомендательных писем и поручительств перед кем бы то ни было, даже перед тюремным священником…

— Изольда, ты преувеличиваешь!

— Наоборот, преуменьшаю. Из-за Теодора я чувствовала себя точно в осаде. Нас все время забрасывали письмами с требованием денег какие-то люди, которых наверняка он подослал, хотя сам и не признается в этом. У нас уже побывала полиция, когда расследовалось это дело о мошенничестве. В Линце такое даром не проходит. Хоть бы ты трижды ни в чем не виноват, все равно надо соблюдать внешние приличия и выбирать, с кем ты общаешься. Он это, конечно, и сам знает, но не хочет с нами считаться. Никакого благородства!

Последнее было, может быть, самым обидным обвинением. Во время последней стычки с Изольдой Теодор, как он потом объяснил Фердинанду, высказал ей неприкрытую правду. И зерна этой правды попали на благодатную почву, породив в ее душе неутолимую жажду мести, хотя это, пожалуй, было бы слишком сильно сказано, просто она с тех пор еще больше не жаловала деверя.

— Наверное, лучше всего сжечь это письмо в кухонной плите, не читая. — Ее рука потянулась к колокольчику, чтобы вызвать кухарку.

Но Фердинанд уже развернул послание и начал читать:

— "Дорогой брат Фердинанд! Когда ты будешь читать это собственноручно написанное на пишущей машинке письмо, то, возможно, при этом напоминании о существовании одного доброго человека перед твоим внутренним взором возникнет образ упомянутого лица, которое почло за благо добровольно скрыться в тумане безвестности. Порой смутная молва что-то доносила о его судьбе; по слухам, он то будто бы умирал, то вновь воскресал, то ходил в женихах, то оказывался уже женатым и наконец сделался добропорядочным бюргером и налогоплательщиком; сам же он хранил полное молчание и, размышляя о судьбах человечества, о людских радостях и горестях, крепнул душой и телом. Маммоностихийные приливы и отливы, сопровождавшие его на беспокойном жизненном пути, понемногу уступили место приличному для подданного родного отечества ровному движению по гладкой узкоколейной дороге, которая вскоре, согласно честолюбивому замыслу, должна заработать на полную мощность".

— Этот напыщенный, невыносимо шутовской тон только и нужен ему для того, чтобы затемнить реальность. Достаточно вспомнить, в каком состоянии его застал тогда кузен Нейкирх!

— Не стоит обижаться на его шуточки, — сказал Фердинанд Лернер. — Это был обычный тон между нами. И в студенческой корпорации тоже было принято выражаться в юмористическом духе, и многие из ее членов стали весьма уважаемыми людьми. "Маммоностихийные явления" — хе-хе! — так мы тогда говорили, когда оказывались на мели.

— Неужели ты находишь что-то забавное в этих ходульных выкрутасах!

— Не то чтобы забавными, но для меня это трогательно. Он пытается наладить отношения. В конце концов, ведь Теодор мой брат!

Изольда замолчала и насупилась.

Фердинанд продолжал:

— "Что касается моих интересов на Медвежьем острове, я после многих попыток, кончавшихся тупиком, все-таки не стал сидеть сложа руки".

— Ага! Вот, значит, в чем дело! — воскликнула Изольда. Ее насупленное выражение сменилось угрожающим.

— "И тогда я заключил договор с почтенной, пользующейся хорошей репутацией берлинской туристической фирмой Карла Ризеля, уже тридцать лет работающей там на Унтер-ден-Линден и имеющей филиал во Франкфурте-на-Майне, об организации под моим руководством туристических и спортивных путешествий в Норвегию, на Шпицберген и Медвежий остров. До сих пор, как ни странно, судоходная компания, обслуживающая сообщение между Гамбургом и Америкой, не устраивала рейсов на Медвежий остров, и он оставался недосягаемым как для туристов, посещающих Шпицберген, так и для людей, желающих вложить в это деньги. Если в ближайшие годы три пассажирских парохода начнут делать двух- или трехдневную остановку на Медвежьем острове, им вскоре заинтересуются в Германии. Вдобавок я собираюсь опубликовать в издательстве Августа Шерля "Справочник немецкого путешественника по Арктике", где основное внимание будет уделено живому описанию Медвежьего острова, который, разумеется, рекомендуют туристам. Для путешественника всегда будет интересно, проведя несколько недель в открытом море, вдруг вновь оказаться на терр