Book: Серебряный меридиан



Серебряный меридиан

Флора Олломоуц

Серебряный меридиан

Every cloud has a silver lining

(Одежды облаков подшиты серебром)

Часть I

Серебряный меридиан

Глава I

Девятнадцатого июля на седьмом этаже здания Британской вещательной компании на Портленд Плейс в кабинете главного редактора в половине девятого утра собрались сотрудники литературного отдела радиостанции БВК4.

Началась вторая половина года — пора церемоний вручения ежегодных премий. Театр, кино, изобразительное искусство, наука и литература раздают в это время награды своим служителям, хранителям, любителям и сочувствующим. Такие события привлекают внимание зрителей, читателей и слушателей к наиболее значительным, а порой и неожиданным произведениям, достижениям и персонам. Средства массовой информации готовятся к этому сезону заранее.

Майкл Кроули, главный редактор литературного отдела, преодолев себя, обычно мог недолго побуравить подчиненных своими близко посаженными глазами, но тут же спасался от ответных взглядов, делая вид, что его внимание привлекло что-то на экране компьютера. С информацией он ладил лучше, чем с людьми. Литературный критик по образованию он предпочитал окололитературную журналистику. Бегло обсудив текущие дела, Майкл перешел к главной волновавшей его теме. Он думал о предстоящем сезоне вручения литературных наград и был доволен, что нашел оригинальный подход к ее освещению и подходящего для этого проекта человека.

— Итак, премии. Предлагаю в этом году отступить от традиции и обойтись без «Букера» и «Оранжа»[1]. Я просмотрел весь список, до сих пор в глазах рябит. Награды имени писателей, премии обществ имени писателей и фондов имени писателей, университетов, колледжей, даже библиотек. Отфильтровать было трудно. Но, думаю, что я нашел кое-что интересное.

— Такое еще бывает? — усмехнулась миниатюрная Натали Пристли, ведущая еженедельной программы «Вопросы и ответы».

— Оказалось, бывает. Например, премию «Сочельник» — фигурку Крошки Тима Крэтчита — дают за детскую книгу, написанную человеком с ограниченными физическими возможностями. Премия «Адлер» вручается за детектив. «Премия Элизабет Беннет» — лучшая история любви. Премию «Книжник» — статуэтку «Орландо» — получает роман в жанре «альтернативной истории», а «Глобус» в этом году награждает шутом «Оселком» за комедию. Улавливаете?

Майкл замолчал, ожидая реакции.

— Литературные персонажи во плоти, — негромко, будто про себя, сказала Фрея Миллер, автор и ведущая программы об иностранной литературе, выходящей в Британии. Сказав это, она тут же пожалела, что привлекла к себе внимание. Ее лицо и поза выражали скорее безучастность, но поспешный ответ выдал, как быстро она попалась на крючок. Характер опять подвел.

— Именно, — воодушевился Майкл. — Победителям вручают фигурки классических литературных персонажей.

— «Оскароносцы!» — пошутила Натали.

— Почти. Одни известны, другие не очень…

— По-моему, до них вообще никому нет дела, — перебила Энди МакЛейн — ведущая рубрики «Люди и книги».

— Не скажи. До некоторых очень даже есть. «Книжника», например, учредила Гильдия печатников и издателей. «Сочельник» — премия Медицинского фонда. Там все как полагается. Нам надо подготовить серию передач о них.

— Даже серию? — опять проговорилась Фрея.

— Это ирония?

— Разумеется, нет. Идея интересная.

— Вот ты и возьмись.

— Это предложение или распоряжение?

— И то и другое. Остановимся на пяти книгах — пять премий, пять писателей, пять историй. Остроумно, образно, емко — как ты умеешь. Интервью с авторами, рассказы о книгах, репортажи с церемоний. К Рождеству успеешь.

Фрея едва заметно покачала головой, но ничего не сказала. Пять серий — это, как минимум, пятнадцать номинированных книг, а может быть, и больше, и пять встреч с непредсказуемыми авторами. Потребуется призвать все свое человеколюбие.

Майкл продолжал.

— Сара Нортон с романом «Гротеск» уже номинирована на премию «Адлер», и, я не сомневаюсь, что она, как всегда, возьмет все, на что ее выдвинули. Крошка Тим Крэтчит уйдет, пожалуй, Саймону Скофилду за «Кошачьи истории». «Книжника» вручают в этот раз дебютантам. Скоро опубликует список «Лиззи Беннет». А кто нас рассмешил в этом году, «Глобус» еще не объявил. Они решили смеяться, как положено, последними.

Совещание закончилось. Возвращаясь на рабочее место, Фрея подумала, что Майкл часто казался ей мальчишкой, увлеченным игрой в оловянных солдатиков. Только такому и могла прийти в голову подобная идея. Ей представилась полка, на которой выстроились в ряд фигурки литературных персонажей. Чем не отдел игрушек? Вместе с тем, досадуя на шефа, она без сарказма отнеслась к тому, как предложенная им идея увлекла ее. Майкл знал эту сторону ее натуры — быстро и азартно вовлекаться в творческую игру. Каким будет стиль передач, их музыкальное сопровождение, темп, ритм, цвет, свет — кадр за кадром стали приходить разрозненные и зыбкие еще образы. Она уже начала выстраивать сценарий, но, как обычно, с сожалением спохватилась. Это же радио. Сейчас надо перекроить сверстанный план работы, чтобы все успеть.

* * *

Пол Слэттери, продавец отдела художественной литературы в магазине «Уотерстоун’с»[2], в часы, когда покупателей было немного, развлекался тем, что, засекая время, наблюдал, сколько минут проведет у книжных полок тот или иной посетитель.

Эта игра особенно захватывала, когда в отделе появлялась фигура приметная. Такую можно было легко запомнить и присвоить кличку точно участнику скачек. В «конюшню» Пола не попадали те, кто приходил в магазин почти на весь день, располагаясь чуть ли не с термосом, в поисках необходимой информации и возможности спокойно поработать. Было интересно высчитывать время, потраченное на поиск книг теми, кто пришел с определенным намерением. Пока фаворитом оставался «Уинстон-Поттер», полный джентльмен в костюме в полоску и с крошечными очками в роговой оправе на мясистом лице. Он показал чуть больше полутора часов, оплатив затем «Исторических мальчиков», «Четыре истории» и «Жизнь как у других» Алана Беннетта. За ним на полкорпуса, то есть на полчаса, отставала «Одри из Корри»[3]. Она, как помнится, купила «Волчий зал» Хилари Мантел.

Сегодня Пол приметил еще одного претендента на звание фаворита в книжной охоте. Он назвал ее «Лапсанг Сушонг»[4]. Это была одна из тех ассоциаций, которые приходят мгновенно, интуитивно. Проследить логику в них не всегда легко. Если бы Пола спросили, чем посетительница напомнила ему китайский «копченый чай», он сам бы недоуменно пожал плечами. Впрочем, возникни необходимость, он назвал бы ее приметы. Она была в брюках цвета зеленого чая и черной футболке с широкими рукавами. Короткие темные волнистые волосы, возможно, напомнили ему чаинки «дегтярного» «Лапсанга». Плавность, с которой она двигалась, то появляясь, то прячась между высокими стеллажами, настойчивость и чуткая настороженность, с какими выслеживают добычу, тоже привлекали к ней внимание. В лице, скорее юношеском, чем женском, угадывались сосредоточенность и любопытство. Она то наклонялась, не сгибая колен, то приседала, то отклонялась назад, запрокидывая голову, то тянулась вверх, то цепким взглядом вылавливала со страниц отобранных книг то, для чего и пустилась в поиск. Она явно была намерена собрать большой урожай — недалеко от себя она поставила на пол две корзины.

Пока «Лапсанг» вела свои поиски Пола несколько раз отвлекали другие покупатели и телефонные звонки. Довольно долго ему пришлось стоять спиной к залу, разбираясь в адресах и цифрах, чтобы исправить ошибки в оформлении двух заказов. Снова, повернувшись к кассе, он увидел ее прямо перед собой.

— Не верьте, — сказала она, глядя на Пола из-под волнистой челки, и поставила перед ним одну корзину, доверху наполненную книгами, если кто-нибудь когда-нибудь скажет вам, что умственный труд не требует спортивной подготовки. И подняла на стойку вторую корзину с книгами. Было заметно, что она устала. Еще бы, прошло около трех часов. В дерби книгочеев она становилась явным фаворитом. Красивая. Вот только смотрит очень пристально. Пол оробел. Вдруг она улыбнулась, и лицо изменилось мгновенно. Строгое выражение растворилось в теплом обаянии карих внимательных глаз.

— Добрый день, мэм. Я вас понимаю. Большой улов.

Пол начал сканировать книги, вынимая их из корзин и перекладывая в пакеты.

— О, да, — ответила «Лапсанг».

— У вас есть наша карта?

— Да, минуту.

Она достала дисконтную карту магазина и кредитку. По накопленным за предыдущие покупки баллам скидка была огромной.

— Благодарю вас, мэм. Мы всегда ждем вас в «Уотерстоун’с».

— Как видите, долго ждать вам не приходится, — снова улыбнулась она и, взяв пакеты, направилась к выходу.

У дверей она забрала из ячейки черный легкий рюкзак, закинула его на плечо и вышла на Джермин-стрит к припаркованной у южного фасада магазина машине.

Для покупки книг, номинированных на осенние премии, Фрея выбрала именно «Уотерстоун’с» не только потому, что здесь можно найти любую книгу, но и потому, что отсюда удобно было заехать в Мэйфер. Со своей мамой — Эмили Кальбфелль — она договорилась встретиться после похода за книгами. Передвигаться на машине в центральном Лондоне трудно, обычно она предпочитала ходить пешком, ездить на автобусах или метро, но сегодня без машины было не обойтись. «Боливар не выдержит двоих» говорила Фрея в таких случаях. Сегодня за «двоих» шли увесистые пакеты с накупленной литературой. Она предпочитала купить необходимое оптом, а не растягивать процесс, возвращаясь в магазин снова и снова. В этот раз Фрея отложила покупку на тот день, когда будут опубликованы все списки кандидатов на награды. Теперь ей предстояло прочитать все номинированные книги и узнать как можно больше об их авторах, чтобы после вручения премий договориться с победителями об интервью.

* * *

— Ты не думаешь менять его? — спросила Эмили, кивнув на небольшой внедорожник «Сузуки Джимни», из которого они вышли у входа № 29 в ряду домов, расположенных полумесяцем на Норфолк-Кресент. Здесь Фрея второй год снимала квартиру. По прямой пешком до радиостанции всего двадцать пять минут, самый центр, родительский дом в двух шагах — что может быть лучше?

— С ним легче найти парковку, — отозвалась Фрея, открывая багажник.

— Не вижу связи. Машина молодой женщины должна быть изящнее. О-о-о-о… — Эмили не договорила, глядя на пакеты с книгами, извлеченные дочерью из машины. — Узнаю мою девочку! Оптовые закупки! Все и сразу!

— Это для работы, мам.

— Слабое утешение. А детективы там есть?

— О, да. Много.

— Поделишься?

— С удовольствием.

— Дорогая, а дома есть еще что-нибудь кроме пищи для ума? В холодильнике, например.

Фрея улыбнулась.

— Кое-что есть.

— Ты начала готовить?

— Нет.

— Дай мне, — Эмили попыталась взять один пакет.

— Нет-нет, «я худой, но жилистый»[5]. Проходи.

Они вошли в квартиру за темно-зеленой дверью с бронзовым кольцом. Кухня и небольшая гостиная с выходом в патио на первом этаже, большая гостиная и две спальни на втором — это было жилье в исторической части города, в тихом районе, не требовавшее вложений в его ремонт или обновление. Отсюда можно было легко и быстро добраться куда угодно. Фрея любила пешие прогулки в любую погоду. Квартира, обставленная мебелью, приобретенной хозяином в разное время в течение последних двадцати лет, ожила, наполнившись вещами Фреи и ее книгами. Книги были здесь повсюду. На табуретах, креслах, этажерках, полках, на своих законных местах в книжных шкафах, на подоконниках и даже в платяном шкафу. Фрея покупала их в разное время и в разных странах. Еще одним свойством ее характера была привязанность к любимым вещам, что проживали с ней одну жизнь. Она с трудом расставалась с ними, испытывая к предметам обстановки, технике и некоторым вещам из одежды симпатию, как к существам почти одушевленным. На письменном столе у окна в гостиной, на диване рядом и на столике у противоположного окна, как домашние питомцы, ждали хозяйку три ноутбука разного размера.

Эмили засмотрелась на экзотическую структуру, выложенную из развернутых книг вокруг «МакБука» на письменном столе. Одна раскрытая книга лежала на другой, и обложка «подпирала» определенную строку на лежащей внизу странице. На первой книге лежала следующая, чуть смещенная в сторону, на ней еще одна, далее — третья и так далее. Строение из бумаги и переплетов занимало весь стол. Эмили вздохнула.

— Только не трогай, мам, — попросила ее Фрея, выкладывая покупки. — Они лежат в нужном порядке. Это цитаты — из одной книги в другую. Тронь страницу — и концов не найдешь.

— Интернет уже не помогает? — поинтересовалась Эмили.

— Это цитаты, мне нужны точные.

Ближе к вечеру, в кафе Риджент-парка, когда они вышли прогуляться, Фрея в лицах представила матери очередную анекдотичную ситуацию, случившуюся в редакции. На работе она порой была свидетелем таких «скетчей», какие с удовольствием взяла бы за основу комедийного сценария.

— «Божественная комедия», — смеялась Эмили. — Это, конечно, забавно, но что-то мы давно не говорили о тебе самой. Скажи мне, я не понимаю, почему ты живешь, как в монастыре? И в Америке, и в Европе ты одна не была. Что же сейчас случилось?

— Сейчас я, наконец-то, хочу быть собой.

Эмили пожала плечами.

— Живи, как хочешь. Это твой мир. Я догадываюсь, что твоя работа поглощает тебя целиком, и тебе часто ни до кого нет дела. Не знаю, в какие глубины ты погружаешься или на какие высоты возносишься, но нас с отцом настораживает твоя отстраненность от реальности. В кого ты превращаешься?

— Мамочка, когда лошадь неправильно седлают, наезднику все равно, а для нее — мучительно. Выздоровление не бывает быстрым. Мне тоже нужно время.

— Есть животные, которых не седлают. Ими наслаждаются, их холят, лелеют и ценят. Уж поверь мне, ты не лошадь.

Фрея улыбнулась.

— Я знаю. Но это в зоологии. Антропология гораздо занятнее. Нет, например, ничего обиднее, чем сказать поэту, что его стихи — это упражнения для хороших переводчиков чужих стихов, а сценарии — мечта психотерапевта.

— Безусловно, есть и гораздо более обидные вещи. Разве можно строить отношения на стихах или разрывать?

— Мне нужен друг, единомышленник.

— Друзья у тебя есть.

— Ты же понимаешь, о чем я. О дружбе, которая вырастает из любви, даже перерастает ее. И еще надо уметь прощать. Любовники прощать не умеют — И снова крайность. По-моему, это слишком категорично. И, кстати, любовник — совсем неплохо.

— Мама!

— Да… принять тебя трудно. Интересно, каким же ты его видишь?

— Я тебе скажу, — лицо Фреи стало откровенно мечтательным. — Умный и не спесивый. С чувством юмора и без цинизма. Добрый и не наивный. Честолюбивый и не скупой. Воспитанный и не избалованный. Артистичный и не самовлюбленный. Смелый и не безрассудный. С воображением и не прожектер. Умеющий хорошо говорить и в то же время слышать других. Красивый и не жеманный.

Эмили покачала головой.

— Тебе сказать, что такое бывает только в романах? Или ты сама уже это знаешь? — невесело спросила она.

— Значит, я живу в подходящей компании, — улыбнулась Фрея.

Позже, сажая Эмили в такси, Фрея на совет «не ломай глаза» обещала, что не станет работать ночью. Когда человеку за тридцать, для кого-то он все равно — ребенок.

Она шла домой медленно, засунув руки в карманы, откинув голову. Аромат загорелых августовских газонов и воды близкого озера действовал умиротворяюще. И было в этом что-то знакомое. Кто-то шел уже так, в таком ритме, такой походкой. «Я где-то это видела» — подумала она и тут же кивнула своим мыслям. Грегори Пек, «Римские каникулы». Ей говорили о сходстве с Одри Хепбёрн. Но сейчас она шла, как он. Словно в продолжение разговора с Эмили с кем быть в голове звучала песенка Лоры Марлинг «Путешественник»: «Так отдай меня путешественнику, да будет известно — я всегда была тем, кто я есть».

Дома ей предстояло записать разрозненные фрагменты нового сценария предположительно о продавце книг, жизнь которого перевернула одна, порванная при распаковке, страница. Сегодня Фрея видела его в магазине. Такое происходило постоянно. Истории, сюжеты, возникавшие из мелочей, обычно никому не заметных, приковывали ее внимание. Они становились сценариями. Или стихами. Над одними она работала долго, другие были готовы без единой правки. Это волновало и будоражило. Появлялась новая тема — пропадал аппетит, уходил сон. Порой хватало двух часов, чтобы выспаться. Все диктовало вдохновение, все было подчинено ему. Фрея Виола Фелина Миллер была поэт и драматург не по выбору и даже не по призванию, а по природе.


В субботу седьмого октября Фрея работала дома. На неделе она побывала на церемонии вручения премии «Адлер», которую в номинации «Лучший психологический детектив» получил роман Сары Нортон «Гротеск». Похожую на вытянутую и скрученную металлическую каплю фигурку актрисы, которую великий сыщик называл «Та Женщина»[6], в четвертый раз держали руки «Агаты Кристи» XXI века. Сара Нортон получила ее за свой тридцать седьмой детектив.



Фрея записала благодарственную речь писательницы, уточнила с агентом леди время беседы и условия встречи. Теперь запись интервью была открыта на большом домашнем ноутбуке в звуковой программе. Фрея монтировала ее для передачи в эфир. Идеально было бы рассказать слушателям о книге и ее авторе без участия самой героини. Глухой тембр, нервозный тон, пришепетывания — худшего сочетания для слушателей воскресной программы нарочно не придумаешь. Сара говорила, отвлекаясь от темы, покашливая, затягиваясь сигаретой, отхлебывая чай, надолго задумывалась и даже спросила, слышат ли их радиостанцию в Чили. Направить ее в нужное русло было сложнее, чем разгадать тайны сюжетов, ею придуманных. Нервотрепке, какую задала кропотливая работа по выемке из ее монолога крупиц доходчивой речи, позавидовал бы сам Хичкок. После таких встреч Фрея чувствовала, что теряет веру в человечество.

— Да, Боже мой! — прошептала она, когда бегунок программы в тысячный раз проскочил нужное место на звуковом графике. Работу приходилось начинать если не с самого начала, то с середины. И тут, как нарочно, зазвонил телефон.

— Привет! — почти крикнула Линда Аттенборо, подруга. — Такая погода, а ты дома!

— У меня работа.

— Какая?

— Высокохудожественная. У тебя что-то срочное?

— Ты придешь завтра к Маффину? Вечером, часов в девять?

— Вряд ли, я завтра работаю. Случилось что-то особенное или вы собираетесь просто так?

— Вечером будет что-то вроде презентации, а потом переместимся к нему.

— Нет, Ли, завтра не получится.

— Жаль, но, если сможешь, приходи. Тебе ото всех привет. Ты опять куда-то пропала и не звонишь.

— Просто много дел. Как Форд?

— Здоров. Про настроение не спрашивай. Сама знаешь, осень, у нас приступ меланхолии.

— Значит, все нормально.

— Да, вполне. Приходи. Пока.

— Спасибо, пока.

Фрея выключила звук в телефоне и вернулась к работе. Прошло около четырех часов, прежде чем она, с облегчением вздохнув, сохранила готовую передачу на съемном диске. «Все чудесатее и чудесатее», — думала она о человеческих странностях. А я сама? Мама права, не мне жаловаться на других. Но так хочется поговорить с кем-нибудь нормально, увидеть спокойные глаза. В кого ты превращаешься? В мизантропа.

Она легла на диван с книгой, которую предстояло прочитать к завтрашней церемонии вручения премии «Книжник». За два месяца работы над проектом она так устала, что протянула с этим романом до дня, вернее ночи, предшествовавшей событию. «А лучшее в искусстве — перспектива» было написано на обложке.

«Да, это так, — подумала она. — Не только лучшее, но и главное. Ее надо видеть — эту перспективу. Перспективу собственного творчества. По крайней мере, усилий».

Название книги — цитата из сонетов. Заимствовано у Шекспира. Автор Джеймс Эджерли. Фрея вздохнула. Ничего нового в наше время уже придумать невозможно. Все повторяется. Постмодернизм шагает по планете. На последней стороне обложки об авторе ничего. Она пожала плечами. Странно. Была только цитата из «Наблюдателя»: «Возможно, это могло быть так». Она раскрыла книгу.

На титульном листе она обратила внимание на сигнет — оттиск литеры «Е». Буква, как якорь, повернутый корнем влево, так что изображение читалось в виде буквы «Е». По квадратному канту, обрамляющему знак, надпись на латыни: Quis est dignus aperire librum et solvere signacula eius?[7] Буква «Е», скорее всего, означала «Эджерли».

Фрея прочла роман за ночь. Чувство, вызванное книгой, напомнило испытанное ею однажды. Тогда то, к чему нельзя было прикоснуться, показалось ей до крайности осязаемым. Она пережила это в детстве, когда ее повели на ледовое представление. Сидя на дальней трибуне, она подняла глаза и увидела, что прямо к ее лицу приближается, перекатываясь и поворачиваясь в воздухе, двигаясь, как стрела строительного крана, горизонтальный бетонный столб, переливающийся искристыми крупинками. Она пригнулась, а через две секунды поняла, что это был не столб, а луч софита, двигавшийся над зрителями в темноте, и в нем переливалась парящая в воздухе пыль. Краски сгустились. То, что было прозрачно и невесомо, вдруг показалось убедительно телесным.

Эффект от книги был таким же сильным. Утром она была уверена, что уже читала ее раньше. Или знала о прочитанном всегда.


Люди — это корабли в океане времени. Они могут не видеть друг друга, погруженные в туман, их курсы могут не совпадать, но все они подают друг другу сигналы. Одни движутся в будущее, другие остаются в прошлом. Слова и образы — то же, что в океане звук и свет. Если понять этот язык, можно научиться распознавать связь времен. Ключ к азбуке этих сигналов — сочувствие.

Глава II

Что источник любви

превращает в объект любви.

И. Бродский «В Англии»

Здание Компании издателей и газетчиков — одной из ста восьми существующих по сей день в лондонском Сити Почетных гильдий — было возведено на пересечении улиц Ладгейт Хилл и Аве Мария Лейн в семидесятых годах XVII века и перестраивалось лишь однажды — в 1800 году.

Многое из того, что олицетворяет историю и искусство и позволяет воображению преодолеть границы времени и пространства, мы находим там, где творения мастеров и память о них сконцентрированы в одном специально предназначенном для этого месте — таком, например, как Парадный зал Компании издателей.

Стены, на полвысоты декорированные темными дубовыми панелями, опоясывает череда гербов над верхним кантом деревянной отделки. Пятнадцать гербовых знамен, изготовленных Патриком Барденом[8] специально для этого зала, склоняются над входящими.

Каждый печатник, издатель, владелец и служащий компании по производству бумаги и письменных принадлежностей, типограф и публицист, попадая в этот зал, чувствует себя среди единомышленников. На витражах высоких окон изображены те, кто вдохновил и благословил в свое время становление британской печати: Уильям Шекспир, Уильям Кэкстон, Святая Сесилия, Уильям Тиндейл и архиепископ Кранмер[9]. Флит-Стрит, приход Св. Павла, Ладгейт Хилл, Стрэнд, Патерностер-роу, Чэринг-Кросс-роуд — старинные «книжные» улицы и уголки Лондона окружают здание Гильдии. В этой восточной части города английское слово было впервые напечатано на типографском станке. На северном арочном витраже первопечатник Уильям Кэкетон показывает первые гранки Его Величеству королю Эдуарду IV и королеве Елизавете Вудвилл.

В 1619 и 1620 годах издатель Ричард Филд возглавлял Компанию издателей на Аве Мария Лейн[10]. Он стал одним из героев романа Джеймса Эджерли «А лучшее в искусстве — перспектива», заявленного учредителями премии «Книжник», почетными членами Гильдии сэром Каннингемом и сэром Ройдом, в номинации «Лучшая книга года в жанре альтернативной истории».

Джим Эджерли прошел через холл здания Компании во внутренний двор, который все называли садом. Растений в этом «саду», вымощенном каменными плитами, было мало. Над всем царил платан с асимметричной клумбой вокруг ствола. Входящий в первую секунду обращал внимание на его серый ствол, покрытый плющом и наростами, и взгляд невольно скользил вверх. Дерево, защищенное со всех сторон старинными зданиями, так вытянулось, что крона его, касаясь листьями карнизов и крыш, затеняла весь двор. День был солнечным, но на случай дождя были раскрыты два тента.

Во дворе собиралась публика: авторы-номинанты на премию, их издатели, агенты, друзья, те, кто был приглашен учредителями премии, и представители прессы. Разбившись на группы по пять-шесть человек или присоединившись к тем, кто стоял плотным островком у лестницы, гости ждали начала церемонии. За платаном юный квартет играл Генделя. Это было время, когда формальное общение еще не началось, а неформальное — со смехом и громкими разговорами — неуместно. Поэтому говорили вполголоса и, будто смущаясь, сторонились музыкантов, отчего вокруг квартета образовался безлюдный полуостров.

Друзья Джима — Линда и Форд Аттенборо, Мартин Финли и Энн Ховард, его издатель Энтони Скарборо и редактор Джулия Майерс — уже были здесь. Джим кивнул, улыбнувшись, и быстро подошел к ним. Он был рад, что не ему пришлось их ждать. Обстановка приемов, необходимость непринужденно общаться и первым вступать в разговор с малознакомыми людьми смущала его больше, чем можно было предположить, принимая во внимание его профессию и стиль жизни. Умение и стремление быть на виду и среди людей причудливо сочетались в нем с крайней степенью сдержанности и стеснительностью.

— Мы думали, ты придешь раньше, — заметил Энтони, всегда готовый придраться к чему-нибудь.

— Я из театра, — сказал Джим. — Вы давно здесь?

— Нет, — ответила Джулия. — Волнуешься?

Джим вздохнул.

— Немного.

Джулия подмигнула ему, и они с Энтони отошли за напитками.

— Джим, послушай.

Форд Аттенборо — барристер[11] — тонкий, узкий, чуть выше Джима, с мягкими волосами всех оттенков янтаря, смотрел на мир и людей с почти отеческим пониманием и меланхолической печалью.

— Это правда, что ты собираешься выступать девятнадцатого октября? — тихо спросил он.

— Уже дошли слухи?

— Я прочел на сайте Конгресса.

— Там сказано, что я там буду, а не о том, что буду выступать. Кто-то в Вестминстере с тобой поделился?

— Ты не думаешь, что эта «акция» может испортить настроение не только тем, кто, возможно, этого заслуживает, но и твоим родителям, например?

— Форд, я…

— Это, разумеется, твое дело, но подумай все же о последствиях.

— Спасибо. Я подумаю.

На девятнадцатое октября были назначены общественные выступления, митинги и съезд Конгресса профсоюзов в Центральном зале Вестминстерского дворца против намерений правительства сократить дотации на искусство, в результате чего многим небольшим провинциальным библиотекам, музеям, галереям, театрам и культурным центрам по всей стране придется прекратить свое существование.

— Джим прав, — воскликнула Линда. — Пора брать дело в свои руки. Правильно?

— Правильно, — согласился Джим, — свой театр я защитить могу. Он — в столице и у меня есть средства. В провинции их нет.

Он отвлекся, посмотрев на входящих, и Линда проследила за его взглядом.

— О! — воскликнула она так звонко, что все обернулись, и направилась к входу.

В том, что касалось умения привлечь внимание к себе, Линда была мастерица.

— Джим, смотри, — Энн Ховард, подруга Мартина, развернула отпечатанное на плотной бумаге приглашение. — Я заметила это и над входом. На гербе Печатников. Феникс и Голубь! Как у тебя в романе!

— Птицы одного полета. Только не у меня. У Шекспира[12].

— Что, совпадение? — Энн подняла на него глаза.

— И не одно. Их сегодня много, — он широко улыбнулся, хотя минутой раньше ощутил под ложечкой сильную дрожь и никак не мог с нею справиться.

Ты победишь!

Вряд ли.

— Я тоже сомневаюсь. Точнее сказать, я уверен, что единственная книга, заслуживающая премию, сегодня останется без нее, — согласился Форд.

— Оптимистично! — усмехнулся Мартин. — Но, ты-то, Джим, что за пораженческие настроения?

— Как сказать, — Джим пожал плечами. — Наградить — значит поощрить. Проще поощрить сюжет, не такой…

— Дерзкий? — подсказал Форд.

— Наглый, — поправил Мартин.

— Что-то в этом роде, — кивнул Джим и снова оглянулся.

— Ты сказала, что сегодня работаешь! — Линда подошла к Фрее, оглядывающей платановый двор.

Фрея, в брючном костюме черничного цвета и синем топе, держала в одной руке кожаный портфель, на другой был перекинут плащ цвета густого кобальта. «Я вишу на пере у Творца крупной каплей лилового лоска»[13].

— Это и есть работа. Привет! — А ты что здесь делаешь? Вы же собирались к Маффину.

— Мы и собираемся. После того, как всё всем вручат. Я тебе об этом и говорила, между прочим.

«У Маффина» — название паба с верандой вдоль фасада, выходящего на южный берег реки. Мартин Финли, получивший в университете прозвище Маффин, арендовал, а затем и выкупил паб, никого не удивив своей отчаянной решимостью вложить солидные средства в дело, о котором мечтал чуть ли ни с детства. «Представляешь, как с веранды будет смотреться регата?» Это зрелище, безусловно, стоило затрат. Блистательно завершив карьеру пятиборца, он вложил деньги в мечту — спортивный паб на Темзе. Буйный темперамент, смешливость и шалопайство были румяной корочкой его глубокой и сильной натуры. Ясное, трезвое и прагматичное отношение к делам житейским в сочетании с жизнелюбием, находчивостью и чувством юмора всегда поддерживали и выручали его самого и его друзей. Для них он был надежной гаванью.

— Но почему вы здесь? — спросила Фрея, заметив друзей, стоящих неподалеку.

— Мы — группа поддержки. Нас пригласил Джим Эджерли. Его роман в списке. Возможно, тебе придется брать интервью у него. А может, и у кого-то из нас тоже, — объяснила Линда.

— Это Джеймс Эджерли? Вы знакомы?

— Естественно!

— Естественно?! Говори тише. Каким образом?

— Да мы знакомы с ним лет сто, а ты все витаешь в облаках. Помнишь, я приглашала тебя поехать с нами в Норфолк. Мы тогда гостили у него. Самое странное, что это вы с ним до сих пор не знакомы. Пойдем.

— И ты здесь! — так же громко, как Линда, встретил их Мартин.

Привет!

— Джим, из всех нас Виола не знакома только с тобой, — сказала Линда. Джеймс Эджерли — наш давний друг. — Виола Кальбфелль. Старинная подруга. Она поэт.

— Журналист, — поправила Фрея.

— Нет, вы слышите! — засмеялся Мартин. — Два «старинных» друга целой толпы людей встречаются впервые. А между прочим, Джим, мы с Фордом знали Виолу еще до тебя.

— Что правда, то правда, — подтвердил Форд, — она — наше детство.

— Стало быть, ты, Джим — наша юность, — продолжил Мартин.

— А я кто? — спросила его Энн.

— Ты — моя глупость, э-э… слабость. Впрочем, это все знают.

— А я? — Линда не могла не поучаствовать.

— Ты — моя ранняя седина, — глядя в сторону сказал Форд.

— Очень рад, — сказал Джим.

Она протянула руку.

— Фрея Миллер.

— Простите?.. — он явно слышал, что Линда назвала подругу Виолой. Фамилию он не запомнил.

— Фрея Миллер. Линда оговорилась.

— Да? — Линда недоуменно взглянула на подругу. — Интересно. Ладно. Она возьмет у тебя интервью, Джим. Только скажи что-нибудь умное. И красивое. Ну, как ты умеешь. Фрея сама занимается удивительными делами. Перевела «Божественную комедию», например, и не очень понятных нобелевских лауреатов. У нее передача «Метаморфозы» на БВК4.

— «Метаморфозы»? — Девятнадцатого июля этого дня. — Тогда, возможно, мисс Миллер, Девятнадцатого июля делаем на театральном фестивале с таким же названием — «Метаморфозы».

— Мистер Эджерли… я…

— Джеймс.

— Спасибо. Джеймс, я сейчас делаю серию передач о литературных премиях, и мне хотелось бы задать вам несколько вопросов до начала торжественной части. Вы не против?

— Я готов.

Они отошли в сторону. Фрея достала из портфеля диктофон и одетый в противоветровую заглушку микрофон. Они говорили минут семь. Затем Джим вернулся к друзьям, а Фрея нацелилась выловить других номинантов, чтобы успеть побеседовать с ними до начала церемонии.

— Хорошая идея поговорить с ней о фестивале, Джим, — сказала Линда.

Он кивнул и глубоко вздохнул, очень стараясь, чтобы его волнения не заметили. Через несколько минут двери Парадного зала открылись.


В зале было накрыто тринадцать столов с местами для десяти человек за каждым. Синие сиденья стульев и белые скатерти придавали обстановке легкость, чуть разряжая ее торжественность.

Фрея пошла к столу для прессы, но Линда перехватила ее.

— Надо поговорить с пресс-службой, тебе лучше переместиться к нам.

— Не ставь меня в неловкое положение. Остановись.

Но было поздно. Неистовая Линда уже вычислила Кору Бри, руководившую размещением корреспондентов, и направилась к ней, притягивая к себе взгляды. Не успела Фрея подойти к ним, как она все уладила.

— Возвращайся, твое место с нами.

Фрея повиновалась. Подруга, как всегда, устроила бенефис. Сдерживая досаду, она села справа от Джима. Слева от него была Джулия Майерс, далее — Энтони, напротив — обе пары друзей. Кроме них за столом сидели два знакомых Джима — владельцы книжных магазинов.

Возможно, кое-кто из гостей до приглашения на церемонию вручения «Книжника» никогда не слышал об этой премии. И не удивительно. Учредители не занимаются рекламой этой узкопрофессиональной награды, поэтому пресса весьма скудно реагирует на нее. Задача Гильдии — сохранять интерес к печатному делу, пусть и освоившему новейшие технологии. Кроме того, премия помогает профессионалам быстро реагировать на новые веяния в литературе и формировать издательские портфели, а благодаря этому открывать читателям не известных им писателей.

В этом году на «Книжника» были номинированы романы, ставшие первыми книгами авторов. «Улыбка руки» о Леонардо, «А лучшее в искусстве перспектива» о Шекспире, «Саймон говорит»[14] о современном миропорядке, «Пролив» о Дюнкерке[15] — вошли в категорию «Альтернативная история». Этот жанр — своего рода фантастика прошлого. Он дает почву для размышлений и свободу гипотезам, не подтвержденным научно, но существующим в качестве идей и вопросов о том, как могла бы сложиться мировая история, происходи те или иные события по другому сценарию. Из присутствующих мало кто сомневался, что в юбилейный год победит книга о событиях Второй мировой войны.



В других категориях: «Книга года в жанре путевых заметок», «…в жанре биографии» и «…в жанре пародии» было заявлено по три-четыре книги также писателей-дебютантов.

Подробно изложив не только историю премии, но и историю издательского дела, сэр Каннингем перешел, наконец, к тому, ради чего все здесь собрались.

— Леди и джентльмены, в алфавитном порядке приступим к жанрам, достижения в которых мы хотим отметить сегодня. «Альтернативная история» — «Орландо» получает новый «Книжник», — он выдержал паузу, — Джеймс Эджерли за роман «А лучшее в искусстве — перспектива», издательство «Скарборо Брикстон Конвей».

Секунду Джим выглядел удивленным, потом встал, придержав галстук и застегнув пиджак, и осторожно, но быстро пошел к столу президиума. Ему вручили статуэтку Орландо — фигурку в мужском костюме XVII века — сюрреалистического героя одноименного романа Вирджинии Вулф.

Джим подошел к микрофону.

— Правда, — он помедлил, — трудно выразить, что я чувствую. Это удивительно! Быть здесь и видеть среди гостей Грегори Малкольма и Энтони Бэккета, произведения которых меня восхищают. Я благодарен за саму возможность находиться в такой компании. Для меня огромная честь работать в историческом и альтернативном историческом жанре и писать о тех, кто является едва ли не символом самой литературы и истории. Большое спасибо и приятного всем вечера!

— Поздравляю! — сказала Фрея, когда он, садясь, наклонился вправо в ее сторону.

Джим кивнул, молча выразив благодарность. Было понятно, что он смущен и почти встревожен.

Когда церемония завершилась, Фрея поторопилась подойти к учредителям, пока другие не завладели их вниманием. Джим разгадал ее маневр и тронул за локоть.

— Вы хотите поговорить с ними? Я могу вас представить.

— Это было бы кстати, — ответила она.

Джим познакомил ее с председателем. Он решил отойти, но остановился, услышав резкий тон Каннингема, и, не оборачиваясь, сделал вид, что отвлекся на что-то в шаге от них.

— Вы, возможно, знаете, что я не жалую вашу братию? — ответил сэр Каннингем на просьбу Виолы прокомментировать сегодняшнее событие.

Джим запомнил, как назвала ее Линда, и про себя весь вечер думал о ней только так.

— Нашу братию? Я автор, мистер Каннингем, импровизатор, а не журналист, поэтому надеюсь на вашу благосклонность. Хотелось бы услышать Ваше мнение о книге, получившей награду.

— Дорогая мисс Миллер, не надо делать из этого шоу! Наше общее мнение мы высказали сегодня, назвав новых лауреатов. Этого довольно.

Виола обернулась. Ее лицо мгновенно осунулось, как бывает от незаслуженной обиды. Джим поспешил к ней. Она деликатно прикоснулась к его рукаву.

— Я очень рада, что с вами они поступили справедливо. Кто-то что-то сделал с их головами и сердцами, когда они принимали это решение.

— Вы уже уходите?

— Я должна обработать материал.

— Сейчас? На ночь глядя? Простите, я хотел сказать, почти ночью?

— Лучшее время для работы.

— Я думал вы пойдете с нами к «Маффину».

Виола мотнула головой.

— Я хотела бы еще взять у вас интервью о книге, Джеймс.

А я хотел бы рассказать вам о театральном фестивале.

Они обменялись визитками.

— Я позвоню на неделе, это удобно? — спросил он.

— Вполне, — ответила она и пошла к выходу.


Линда нашла Виолу у зеркала в дамской комнате, перед которым та стояла, опершись руками о мраморную раковину. Ее лицо было ярко освещено обрамляющими стекло матовыми лампочками, отчего оно казалось особенно бледным, а волосы и костюм приобрели фиолетовый оттенок. В этот момент она была похожа на кошку, от которой разлетались искры. Глаза блестели, губы сжались и изогнулись.

— Уходишь? А что это так рано?

— Кто… тебя… за язык… тянул? — с паузой через каждое слово спросила Виола.

— Ты о чем?

Виола повернулась к ней.

— Ты сделала это из лучших побуждений? Молодец. Браво. Хороший ход. Ты угадала. Он мне понравился. Очень понравился. Только тебе не стоило говорить о Данте, о переводах. Иногда нужно понимать, где что уместно говорить, а что нет. И кому. За кого он меня теперь примет? За чокнутую, за нимфоманку? И, кстати, Виола — я только для близких. Спасибо тебе, Ли! Большое спасибо за роскошную рекомендацию!

— Да что с тобой? Кто-то мне совсем недавно говорил, как важно быть ни на кого не похожей. Даже если это выглядит дико.

— Я говорила о другом!

— Ви, ничего страшного не произошло. Ты как всегда все преувеличиваешь. Он наверняка пропустил это мимо ушей и не запомнил, а если и услышал, не расслышал и все такое прочее.

— Это по-твоему!

Виола вышла из комнаты, миновала фойе и на улице повернула направо. Ноги сводило от быстрой ходьбы, а еще больше от смущения и смятения. Встревоженные чувства подгоняли ее.

Дома она смонтировала материал и закурила у окна, пристроив локоть на поперечную рейку рамы у самого лица. Он очень ей понравился. Сразу.

Язык, лицо, обличье, дух, манеры

Пять раз дают тебе права на герб.

Постой! Постой! В обличим слуги

Мог быть сам господин! Но неужели

Так быстро можно подхватить чуму;

Я чувствую уже, как обаянье

Его неодолимо заполняет

Мои глаза[16].

Линда все испортила. Надо же! Она смотрела на улицу, поглаживая губы костяшкой пальца. В кои-то веки ей захотелось встретиться и поговорить и, пожалуйста: «…занимается удивительными делами… Перевела «Божественную комедию» и непонятных нобелевских лауреатов»… Куда ее понесло? Неугомонная! Добрая старая Ли. Но Джим! Нежность обволакивала ее при мысли о нем. И это легкое, даже немного бестолковое состояние, напрочь разметало все ее придумки последнего времени о сдержанности, терпении и осознанности во всем, что касалось отношений с мужчиной. Она видела, как и он потянулся к ней. Но что это было? Хотелось верить, что искренний порыв. А если он был приветлив просто из вежливости? Тогда, тем более, он не увидит в ней женщину, если узнает, чем наполнена ее жизнь. А тут еще Линда со своей болтовней. Почувствовав себя проигравшей, Фрея вернулась за компьютер. Она всматривалась в страницы сайтов, переходя с одного на другой, не пропуская ничего, что могло рассказать о нем. На сей раз ее терпение было вознаграждено. Утром, после бессонной ночи, проведенной за книгой Джима, она нашла немного: его имя на странице камерного театра «Флори Филд», режиссером и исполнительным директором которого он был, и несколько неудачных фотографий. Создавалось впечатление, что на его лице недавно была сделана пластическая операция, и кожа еще слишком натянута, особенно на переносице, между бровями и под глазами. Лицо показалось ей некрасивым, холодным, отстраненным и даже надменным. Она насторожилась, готовясь к общению с очередной Сарой Нортон. Насколько же обманчивыми оказались эти статичные, выхваченные из контекста событий, изображения! На сайте телевидения НТВ она заметила анонс рубрики «Вдохновение». В разделе «Серии» без фотографии, а только с логотипом рубрики была размещена статья о документальном фильме: «Сюжет. До и после. Книги, изменившие мир»:

«Их много: от философии, религии, науки, искусства, художественной литературы, политики до фантастики и комиксов. Книги — не только «поставщики» историй, знаний и веры. Они — шедевры, созданные цивилизацией. Мы судим о книге не только по ее обложке, но смотрим, как она устроена: ее внешние достоинства и содержание в единстве волнуют нас. Надеемся, что наши рассказы о судьбах людей и произведений откроют Вам удивительную и завораживающую красоту книги. Автор сценария и рассказчик — Джеймс Эджерли».

Во сне ей почудилось, что его теплая рука прикоснулась к ее спине. Она проснулась с этим воспоминанием, готовая отлучить Линду за болтливость.


Как случилось, что Линда и Форд, Мартин и Энн знакомы с ней, а он нет, — думал Джим. Кто она? Она сказала «автор». Что такое переводы и нобелевские лауреаты? Почему он уверен, что знает ее давно и очень хорошо?

В пабе Линда заметила, что он «витает» где-то. Она подсела к нему.

— Ты хочешь меня о чем-то спросить.

— Почему я раньше ее не видел?

— Она вернулась в Англию, когда ты работал над романом. Помнишь, тогда из-за кризиса ты не проводил фестиваль. Она приехала из Германии, где прожила года три. Ее взяли на работу в БВК. Чтобы там утвердиться, «пустить корни» и «раскинуть ветви», она работала так же безвылазно, как ты. Так что…

— Как ее все-таки зовут?

— Фрея — ее первое имя. Виола — второе. Ее полное имя Фрея Виола Фелина.

— Какая она?

— Своенравная. Горячая. Она придумала, что ей не нравится Фрея, но официально она представляется так. Для родных и друзей она — Виола. Ты не удивляйся, это не единственное и не самое смешное из ее чудачеств. Форд и Мартин были ее соседями в детстве, а мы с Энн делили с ней квартиру, когда учились в Гилд-холлской школе и знали ее как Кальбфелль. Но она вскоре стала Миллер. Вышла замуж за американского профессора на втором курсе и уехала с ним в Штаты. Через год, правда, сбежала. Потом жила в Европе.

Джиму показалось, что стул закачался под ним.

— С тобой все в порядке? Предупреждаю тебя, Джим, она не от мира сего.

— Воистину, слова подруги.

— Ты не веришь? А зря.

— От какого же она мира, по-твоему?

— Несмотря на мейнстрим, она живет своим умом. И поэзией. Я бы сказала, что она — античный персонаж.

Джим выдохнул, будто перемахнул через пропасть.


Дома он заглянул в Интернет. Его поразило, что кроме передач «Метаморфозы» на сайте БВК4 о Фрее Миллер невозможно было найти ничего. Для представителя прессы очень странно. Ни слова, ни реплики — ни на форумах, ни в сетях, ни в блогах — ни страниц, ни фотографий. Он еще не знал, насколько они с ней схожи. Он тоже умел скрупулезно искать необходимое. «Я автор, мистер Каннингем, импровизатор». Импровизатор? Удачным оказался запрос на близкое слово. Один из блогов назывался «В. М. Литературные импровизации». В. М. — Виола Миллер?

На странице в центре — небольшой текст о том, что такое импровизация и каковы ее формы в искусстве. Далее разделы: «Стилизации», «Драматургия», «Поэзия». Содержание «Стилизаций», разделенное хронологически, было очень пространным: «Раннее Средневековье», «Позднее Средневековье», «Ренессанс», «Елизаветинцы», «Поэты-метафизики», «Поэты-кавалеры», «Реставрация», «Романтики». Чуть ниже под заголовком «Переводы» шли разделы «Бродский» и «Пастернак». Они были закрыты до получения разрешения на их прочтение от владельца сайта.

В разделе «Поэзия» — сборники: Guardi dei Lincei[17], «Ежевичные чернила», «Письменный прибор». Вдруг курсор коснулся полупрозрачной закладки. Видеоблог. Пять коротких роликов, в которых она говорила о поэзии. «Античный персонаж» развеял образ представителя прессы. Здесь она была другой — увлеченной, почти азартной, очень эмоциональной и открытой. «Своенравная и горячая» — возможно, Линда имела в виду именно эту пылкость. Она говорила свободно и одухотворенно — искренняя, остроумная и щедрая натура. Джим закрыл глаза. Этот ее образ словно поднимался теперь из-под вороха исписанных им, ею самой или кем-то другим рукописей, она появлялась из чернильной пены слов под шорох перелистываемых страниц.


Что он чувствовал в этот миг? Счастье осознания — «ты есть» — дано испытать немногим. Это равносильно чуду. Это бывает.

Глава III

Природа есть истинное откровение Бога человеку. Зеленый луг неподалеку — вот та одухотворенная страница, на которой вы прочтете все, что вам нужно знать.

А. Конан Дойл

Кажется, только вчера, девятнадцатого июля, Джим на рассвете вернулся в город, чтобы провести едва ли не самый наполненный событиями день года. Более двух недель он колесил по стране, просматривая спектакли провинциальных театров для фестиваля «Метаморфозы». За один день предполагалось объять необъятное: зайти в офис образовательного центра, чтобы принять обновленную программу курсов на предстоящий учебный год; забежать в книжный магазин и решить часть накопившихся там вопросов; попасть на репетицию в театр «Флори Филд»; к назначенному часу успеть в звукозаписывающую студию ИТВ, поскольку в расписании их работы для записи очередной главы его антологии малой прозы свободными оказались только два часа; затем необходимо было повидаться с родителями и уже ближе к ночи добраться до паба «У Маффина». Друзья настояли, чтобы он пришел — это был день его рождения. Джим выехал из Дарлингтона в полночь и уже к пяти утра оказался в Лондоне. Подобрав с пола у двери накопившуюся в его отсутствие почту и оставив ее вместе с ключами от машины и солнечными очками в холле, он поднялся наверх. На отдых осталось два часа. После душа он растянулся на кровати по диагонали лицом вниз и провалился в сон.

Маршрут его поездки проходил по Бирмингему, Дадли, Телфорду, Шрусбери, Честеру, Брэдфорду, Лидсу и Йорку. Театры, в которых он бывал и вел переговоры, находились как в самих этих городах, так и в городках между ними, чьи названия есть на карте, но становятся известными гостю только во время их посещения. Джим отбирал камерные спектакли, в которых было занято не более пяти актеров. Фестиваль «Метаморфозы» проводился ежегодно в Норфолке в усадебном театре поместья Эджерли-Холл в августе, в самый разгар отпусков. Заявок было много, поэтому приходилось совершать как минимум четыре поездки в год. Он объехал добрую половину страны. Сам за рулем.

Жизнь в дороге. И дома. «Два друга, две любви владеют мной…»[18]. В нем уживались любовь к дому и к путешествиям. Он сожалел, что время бродячих артистов ушло. Это была бы его компания. В последнее время в дороге его «сопровождали» современные ваганты — музыкальные группы «Мамфорд энд Санс» и «Флит Фоксес». Дороги и работа в театре закалили его — движение и общение делают путешественника человеком выносливым и гибким.


Будильник напомнил о себе любимой мелодией. Перед тем, как выйти из дома, торопливо допивая чай, Джим просмотрел почту. Оставив счета на консоли у двери, он взял с собой письмо литературного общества «Книжник». Взглянув в зеркало, он подмигнул себе, пригладил волосы, вставил наушники, нашел нужную музыку и вышел на улицу. В другой день он минут за сорок дошел бы пешком от своего дома на Эджертон-Кресент до образовательного центра, но сегодня доехал на метро и через пятнадцать минут вошел в дом № 12 на Чэринг-Кросс-роуд.

Джеймс Томас Эндрю Эджерли, обладая по рождению положением, которое гарантировало ему прием везде, где он хотел побывать, подчеркнутое уважение, когда другие вряд ли могли на него рассчитывать, и средствами, которые обеспечивали ему достойную жизнь, не афишировал свои привилегии. Впрочем, ему о них напоминали, особенно в школе и в университете, заказывая еду и книги за его счет, занимая по дружбе без возврата, приманивая от его имени девушек к общей компании, а попадая в переплет, взывали к нему о помощи. Джим вовремя научился различать, когда помощь была нужна и возможна, а когда следовало опустить забрало. В компании с ним было легко, в разговоре — просто, в споре — интересно, в авантюре — смешно и нестрашно, в неприятностях — спокойно, в испытаниях — надежно. Склонный к уединенной работе в тишине и молчании в то же время любил веселье и людей. На нем спотыкались те, кто привык ранжировать людей по статусу, моде, в тонах популярной психологии или актуальной прессы. Путешественник и затворник Джим Эджерли жил одновременно как тот и другой — то заметно и открыто, то безмолвно, замкнуто и недоступно. Литература и природа были его неизменной любовью. Литература привела его в театр, а жизнь постоянно возвращала в родовое поместье под бескрайним норфолкским небом. Он окончил Кембридж — факультет английского языка, затем поступил в Лондонскую академию музыки и драматического искусства на режиссерский курс. По складу характера, вкусам, представлениям о жизни он опережал своих сверстников лет на десять и легко находил общий язык с людьми старшего возраста. Высокий рост и красивый тембр низкого голоса делали его заметным в любом окружении. Тонкий и сильный, с длинными руками и ногами, он обладал природной гибкостью и не стал заложником спортзала, ему хватало нагрузок в поездках и путешествиях и при любой возможности — в заплывах на открытой воде. Высокие скулы, широкие брови и крупный нос придавали этому энергичному лицу выражение решимости, светлые странные кошачьи глаза, казалось, видят больше, чем глаза других людей. Аккуратно подстриженные каштановые волнистые волосы, темные брови и ресницы смягчали его внешность. Скульптурные черты он унаследовал от отца, а мягкие и обаятельные — от матери. И, если один поэт сказал о другом, что тот похож одновременно на араба и на его коня, то о Джиме можно было сказать, что он одновременно похож на гепарда и на охотника за ним. О том, что он может нравиться, Джим стал догадываться довольно поздно. Природа создала его типичным андерсоновским «гадким утенком». Взрослея и поглядывая в зеркало, он многое хотел в себе изменить и страдал, что не производит впечатления на девчонок, а позже и на девушек. Но жизнь была интересна и увлекательна, по поводу своей внешности он огорчался недолго, просто забыл о ней. Результатом стала его притягательная спокойная независимость. Джим располагал к себе собеседника, ничего нарочно не предпринимая для этого. Дружелюбие и гостеприимство были в его природе. С женщинами он был без кокетства любезен, без шутовства остроумен, без корысти предупредителен. Отношения с ними складывались не так стремительно, как у его друзей. Нельзя сказать, что они вовсе не складывались. В свое время он получил разнообразный опыт, но одно отличало его почти ото всех его приятелей-однокашников, коллег и знакомых. Он был избирателен. Это соединялось с энергичным темпераментом, способностью и готовностью к сильному чувству и в то же время потребностью в верности. Его связи сходили на нет по разным причинам. Бывало, переоценивал он или выяснялось, что его не понимали, а чаще не принимали таким. Он рано почувствовал себя мужчиной, а первая женщина видела в нем подростка. Он хорошо относился к людям, а вторая презирала их. Он хотел семью, а третья — нет. Он ждал сокровенности — четвертая попытка обернулась настоятельными намеками привлечь других участников в их отношения. Он отпустил их всех без взаимных обид и угрызений совести. Сдержанность Джима в вопросах личного характера не давала возможности догадаться о его переживаниях. Работа переплавляла его чувства, для этой же работы чувства стали палитрой. Окончив университет, он поселился в доме № 33 на Эджертон-Кресент. Значительное состояние семьи давало ему свободу выбора. Тем не менее, он взял в свои руки семейный бизнес: книжный магазин, языковой образовательный центр и камерный театр. За десять лет укрепил и продвинул книжное дело: помогал библиотекам и частным коллекционерам формировать фонды и собрания, вел переговоры с торговыми домами и аукционами, поддерживал литературные премии, принимал участие в художественных, музейных и университетских проектах. За театральное дело он взялся основательно и начал с административной, технической и организационной перестройки. С его приходом в репертуаре театра стало больше исторических пьес, остроумных и тонких комедий и драм на сложные социальные темы. Работать над новыми идеями и проектами Джим приезжал в Эджерли-Холл — в Норфолк с его бескрайними полями, пересеченными извилистыми речками, необозримым синим небом, всклокоченными кронами прибрежных деревьев. В детстве он прислушивался к шуму дальнего шоссе за холмами на западе и рвался туда, на эту дорогу, за горизонт. Ему хотелось пройтись по облакам или среди них, когда он смотрел в пронзительное небо и наблюдал закаты. В четырнадцать ему казалось — это шумит его будущее, полное перемен и событий. Всякий раз, возвращаясь сюда, он убеждался, что нигде на свете нет такого высокого и бескрайнего неба, так невыразимо прекрасного, как в родной деревне.

Эджерли-Холл в девяностые годы XVIII века построил Фрэнсис Джеймс Стэнли Эджерли — первый баронет в роду, получивший титул в 1785 году при короле Георге III. Проект дома был создан последователем известного архитектора Колена Кэмпбелла в неопалладианском стиле. Поместье получило название по имени владельца. История милости короля к Фрэнсису Эджерли была овеяна флером таинственности, часто приписываемой событиям совершенно обыденным. В книжный магазин Фрэнсиса на Патерностер-роу однажды зашел знатный господин, которым оказался сам Георг III. Он нашел в хозяине именно того собеседника и знатока книг, который ему был нужен. Фрэнсис стал советником короля и оставался им, пока последнего не одолела болезнь. Он сумел завоевать не только доверительную симпатию монарха, но и уважительное и благожелательное отношение премьер-министра Уильяма Питта-младшего, который особое внимание уделял издательскому делу и политике печати. Участие Фрэнсиса Эджерли в кампании об авторских правах еще более расположило к нему премьер-министра. Титул был пожалован. Род Эджерли отсчитывает свое зримое начало от саксонских Эгерлингов, заселявших в VIII–IX веках, восточный Норфолк. Земельные угодья, пожалованные баронету вместе с титулом, оказались теми самыми местами, на которых когда-то промышляли его предки — поставщики дичи к королевскому столу. Фамилия Эгерлингов потеряла германское и обрела английское звучание в XII веке, когда за семьей закрепились фермерские угодья, а мужчины из рода Эджерли стали регулярно пополнять королевское ополчение. На протяжении следующих четырех столетий род Эджерли переживал времена и благоденствия и испытаний, то почти исчезал, то вновь возрождался. К началу правления Тюдоров Эджерли добрались настолько благополучно, что один из них решил приобщиться к солидной городской торговле, открыв в Норидже лавку, а позже пристроив к ней столярную мастерскую. Через десять лет после коронации Елизаветы I Эджерли был назначен советником городского головы. Два столетия спустя Фрэнсис Эджерли вернулся на родные земли с титулом баронета и владельцем Эджерли-Холла. Его потомки обучали и просвещали, исследовали историю книг и библиотечное дело. Для того, чтобы упорядочить свое книжное собрание, Артур Эджерли в 1876 году побывал в Бостоне у Мелвилла Дьюи в Американской библиотечной ассоциации, а позже поступил в Колумбийскую школу библиотечного дела — первое в мире специализированное образовательное учреждение по подготовке библиотекарей. В двадцатом веке во время Второй мировой войны из всей семьи продолжателем рода оставался только дед Джима — Бернард Эджерли. После войны ему пришлось спасать Эджерли-Холл от разорения и библиотеку от распродажи. Он и Мэй — бабушка Джима, всеми силами противились перспективе распродажи земель, сдачи имения внаем и, тем более, перестройки дома под пансионат или гостиницу. Они выстояли в борьбе со временем и новой экономикой.

Эджерли-Холл располагался на северном берегу реки Венсум в двадцати милях от Нориджа. Его франтоватая новизна поначалу диссонировала с древностью рода его владельцев, чьи предки высадились в Восточной Англии, опередив Вильгельма Завоевателя. Спустя два столетия это перестали замечать. Защищенный с севера лесом, он смотрел высокими окнами в поля, разделенные рекой на два холмистых полукружия. Весной эти окна, казалось, прищуривались от солнца, с каждым днем все чаще заглядывающего в них. От дома к берегу реки, обрамленному ветлами, простирался газон. За рекой, возвышаясь один за другим, уходили вдаль покатые, покрытые штрихами пестрых трав, холмы. Справа над рекой изогнулся каменный мост, между ним и домом росла старинная липа.

На дальнем плане у самой линии горизонта темнел лес, а за ним угадывались в фиолетовой дымке силуэты синих холмов. Местные называли поле на том берегу «Жаворонковым», потому что небо над ним звенело все лето их песнями.

Джим хранил верную привязанность к своему дому, какую вряд ли можно было заподозрить в современном молодом человеке. Порой усадьба казалась ему чуть ли не смыслом его жизни. Библиотека в доме была для него больше, чем собрание книг или рабочий кабинет. Она была доком, куда он вставал на ремонт и обветривание после плавания по бурным лондонским водам. Можно сказать, что и родился он в этой библиотеке, если считать рождением пробуждение зрения, слуха, органов чувств и памяти. Первое воспоминание Джима — ему нет еще и года, он сидит на плече отца и слышит голос матери — веселый и ласковый: «Где наш домик?» Он уже знает где, оглядывается и смотрит на стену — там висит «домик» — гравюра с изображением Эджерли-Холла. Подростком он вспомнил эту сцену однажды, засмотревшись на гравюру, и догадался, что его память пробудилась именно в ту минуту. Сменяя первое воспоминание, плыли картины с динозаврами, растениями, морскими диковинными животными — гравюры, литографии, акварели, рисунки, иллюстрации в тяжелых книгах с хрустящими корешками и шелковыми закладками, о ценности которых ему еще предстояло узнать и которые он завороженно, затаив дыхание и почти не моргая от увлечения, рассматривал часами. Кожаные, тисненые, матерчатые обложки, гладкая, глянцевитая или шероховатая бумага, тени в желобках букв, английские и иностранные слова на корешках разного цвета и толщины. Должно быть, ему было тогда года четыре. Тогда же он с родителями впервые приехал в Лондон, в квартиру на Эджертон-Кресент. Они стояли на верхней лоджии — и вдруг над ними плавно пролетели два лебедя, может быть, из одного парка в другой. Это было событие. Он запомнил. Вернувшись в Эджерли-Холл, он заскучал по этому новому, яркому, полюбившемуся ему городскому миру. К счастью, он нашел средство заглушать тоску в верности которого затем убеждался не раз. Это снова были его любимые книги.

Много лет спустя Джим узнал о несметных богатствах больших библиотек, и они много дали ему. Но что могло сравниться с родными домашними стеллажами, расположение книг на которых он помнил наизусть, знал, где какая прячется, что таит в себе, как выглядит. Постепенно книги развили и воспитали его память, он помнил что, в какой из них и на какой странице написано. Цитируя что-то, он видел изумленные глаза родителей, знакомых, потом учителей и друзей, но в детстве и юности искренне думал, что все запоминают прочитанное так же — точно и навсегда. Ему особенно нравились книги, на титульном листе которых стоял их фамильный экслибрис с расположенным по центру текстом, очертанием напоминающим букву «V», и литерой «Е» в виде якоря, повернутого корнем влево, над первой строкой.


Серебряный меридиан

ЗНАКОМ ЭТИМ ОТМЕЧАЮ Я КНИГУ,

В КОЕЙ ГОВОРИТСЯ О ТЕХ,

КОГО ДОВЕЛОСЬ МНЕ

ЗНАТЬ

ДЖ. Э

Таких книг было немного. Мучительно хотелось выяснить, кого же знал Дж. Э., тем более что все эти книги были художественными произведениями, а не воспоминаниями об исторических событиях. Особенно Джима интересовало издание ин-кварто «Венеры и Адониса» Шекспира. Самая ценная книга библиотеки. Самая волнующая. «Кого довелось мне знать…»

Джим распечатал письмо от Комитета премии «Книжник» только в театре «Флори Филд» после того, как весь состав — актеры и служители кулис затащили его на сцену перед репетицией и поздравили сердечно и громко, как это делают в дружных семьях. После репетиции, проглотив крепкий кофе, он распечатал конверт.

«Уважаемый мистер Эджерли, мы благодарим Вас за участие в конкурсе на получение премии «Книжник». Вам и другим, без малого пятидесяти участникам, предстояло выдержать серьезную конкуренцию. Рад сообщить, что Ваша книга «А лучшее в искусстве — перспектива» заявлена в номинации «Книга года в жанре альтернативной истории». С уважением,

Р. Каннингем».

Вот чем он обрадует сегодня родителей и друзей. Ради этого стоило прожить и сегодняшний сумасшедший день, и время работы над книгой. Без самодовольства, но с нарастающей радостью он перечитывал письмо. Сердце колотилось. Он закрыл глаза, глубоко вздохнул несколько раз, но возбуждение не проходило. В мыслях он был далеко отсюда.

«Это твоя награда».

Когда бы встретить смог я на земле

Непревзойденность женского таланта,

То имя бы твое зажглось во мне —

Стефания Виола Иоланта [19].

Он писал книгу каждый день, каждый час, каждую минуту этих двух удивительных лет. Приходя домой, он садился за ноутбук и прокладывал ей дорогу. Слова нанизывались одно на другое, приходили, становились точнее, она вырисовывалась, появлялась то там, то здесь, он видел ее глаза, ее силуэт, ее лицо. Она улыбалась, дышала, шла по улице, засыпала и просыпалась, склонялась над работой, спорила, шутила, бежала и оглядывалась по сторонам, злилась, отчаивалась, смеялась, жила. Он звал ее. Он создавал ее. Она должна была появиться, освободившись от цепей невозможности. Это была надежда обрести ее.

После записи на ИТВ Джим поймал такси и поехал на Хилл-стрит. С родителями — Мэри и Энтони — он виделся довольно часто, и, тем не менее, они всегда с нетерпением и волнением ждали его прихода. Известие о номинации его книги на премию, как он и ожидал, стало лучшим сюрпризом для них в этот особый день. Разговор, однако, перетек в иное русло, когда отец и сын остались во внутреннем дворе дома, а Мэри отвлеклась на телефонный звонок подруги из Штатов, поздравлявшей ее с днем рождения сына. Сэр Энтони начал без обиняков.

— Джим, женись, — сказал он.

— Папа!..

— Я настаиваю! Вспомни тех, кто стоит у тебя за плечами. Благодаря им ты состоялся сегодня и имеешь все, что имеешь. Ты обязан продолжить род. Медлить больше нельзя! Ты понимаешь? Давным-давно, когда ты был подростком, я сказал тебе — будь разборчив, не торопись, — и ты ответил, я помню: «Папа, можешь не волноваться, я тебя не подведу». Но, Джим, время идет… Я не понимаю, как ты при твоей жизни, при людях, при центре, при театре до сих пор не можешь найти женщину. Это ненормально.

— В том-то и дело, папа, имея все — не находишь. Я ищу свою женщину. Вот только уровень и круг не всегда совпадают. Ты, ведь, это понимаешь.

Джим невесело вздохнул и улыбнулся.

— Я сам хочу внуков, папа.

— Внуков?

— Смешно, да? Ты не ослышался. Внуков. Мечтаю о них и о лучшей для них бабушке. Не думай, я не закоренелый холостяк Нет. Я тоже хочу спокойно смотреть им в глаза — тем, кто стоиту меня за плечами.

— Это и на репертуар театра влияет, — заметила Мэри, закончив разговор с подругой. — Да-да, не удивляйся. На твой выбор пьес — в них слишком много мужского.

— Это естественно.

— Да, но женский подход — чувствительный, деликатный — нужен обязательно, чтобы творческая идея не потонула в логике и не захлебнулась в рационализме, как бы поэтичен и возвышен ни был ее автор.

— Я знаю, что ты права, — кивнул Джим, — просто не могу не поспорить.

— Это по-мужски. Но, по-моему, ты меня услышал.

— Я больше не коснусь этой темы, Джим, — заключил сэр Энтони.

— Хорошо. Спасибо.

Поздним вечером, почти ночью Джим добрался до паба «У Маффина». Темно-зеленые панели и рамы широких окон, золотые буквы на вывеске, ампельные цветы по фасаду, затемненный интерьер подействовали на него убаюкивающе. Он почувствовал, как устал за последние дни. «Основан в 2000» — мелькнула надпись на стекле входной двери. Джим улыбнулся. Хозяин, видимо, всерьез рассчитывал на реакцию потомков через столетие: «Вот это да! Смотри-ка, ровесник второму тысячелетию!» Джим вышел на террасу. Друзья были там — Линда в клетчатом шотландском пледе, защищавшем ее глубокое декольте от речной прохлады, Мартин с гитарой и Форд — похоже было, что вселенская печаль о несовершенстве мира на время оставила его, и сейчас он был благодушен и даже слегка весел. Вслед за Джимом быстро шла Энн и, не рассчитав, уткнулась в его спину в дверях.

— Наконец-то! Я никак не приучу тебя приходить вовремя, — поднялся ей навстречу Маффин, — старушка, это неприлично.

— Я думал, ты это мне, — сказал Джим, поймал руку Энн и, поцеловав тыльную сторону ее ладони, не выпускал еще несколько секунд. — Нет женщин, которые не опаздывают.

— Ты уверен?

— Я женюсь на такой, как только встречу. А пока может отбить у тебя Энн, раз тебе не нравится.

— Свою заведи.

— Ты не первый, кто сегодня мне это говорит.

— А кто еще?

— Мой почтенный родитель.

— Боже! — рассмеялась Линда. — И что же при этом говорят в наше время — «сын мой»?

— Вот так и говорят: «Сын мой…»

Маффин и Линда переглянулись.

— А как на это отвечают в наше время примерные сыновья?

— Да, ничего, собственно говоря, не меняется, — Джим глубоко вздохнул, сел, вытянув ноги, и с удовольствием ощутил холод запотевшего стакана с пивом, который поставил перед ним Маффин. — Почтенных родителей по-прежнему волнует наше благополучие. Если хотите, наше счастье. И дети детей. И это правильно.

— Ну, так что же ты ответил?

— Правду. Что я женюсь, как только ее встречу.

Теперь уже переглянулись Форд и Маффин. Линда махнула рукой.

— Слушать страшно! Ладно, давайте уж мы его поздравим.

— Спасибо, ребята! А я вас кое-чем удивлю, — ответил Джим на теплые слова их поздравлений и рассказал о главном подарке, полученном сегодня, — номинировании романа «А лучшее в искусстве — перспектива» на литературную премию «Книжник».

Глава IV

«Хэрроус Мид вызывает Фрэнклин Гардене и Эджвербери Лейн, вы меня слышите? Фрэнклин Гардене и Эджвербери Лейн, вы слышите меня?»

Этот комментарий пользователя под ником «Хэрроус Мид» появился на странице одной из записей в блоге Мартина Грэма Финли, где спортсмен подводил итоги завершившегося чемпионата мира по легкой атлетике. Было это в августе того года, когда главной темой в прессе и разговорах стал экономический кризис, из-за которого Джим был вынужден отменить проведение фестиваля «Метаморфозы», что позволило ему с головой уйти в работу над своей книгой. Форд тоже работал, не зная отдыха, и не мог приехать в Норфолк. Мартин — единственный из друзей, кто в то лето несколько дней гостил в Эджерли-Холле, где предпочитал обходиться без компьютера, прессы и телевидения. Вернувшись в город и намереваясь проверить почту, он заглянул на свой сайт, вести который ему помогала Энн, ставшая спортивным блогером. Фактически она и писала тексты и вела его страницу здесь, а также на facebook, ловко и находчиво защищая его, а вместе с ним и свое благополучие и душевное равновесие от навязчивого внимания фанатов, при этом соблюдая все законы жанра и поддерживая репутацию своего возлюбленного как довольно образованного спортсмена. Так оно и было. Его специальностью была социальная антропология. Однако он был ленив, как бывают ленивы спортсмены высокого класса, обремененные тяжелыми физическими нагрузками, когда дело касается речей и интервью — устных и особенно письменных. Пролистав поздравления и восторженные отклики по поводу результатов чемпионата, он остановился на комментарии внизу страницы:

ХМ: «…Фрэнклин Гардене и Эджвербери Лейн, вы слышите меня?»

«Хэрроус Мид» — на свете был только один человек, который мог назвать себя так, обращаясь к нему. Только она. Это звучало как пароль их детства. Когда-то он, она и Форд жили по этим адресам. Названия улиц стали их позывными. Он, забыв о предупреждении Энн не отвечать случайным пользователям, поспешно набрал пароль и нырнул в раздел для личных сообщений пользователя ХМ. Она была здесь, в сети. Чудеса!

МФ: Глазам не верю! Куда ты опять пропала на целую вечность? Сколько лет прошло? Четыре?

ХМ: Пять лет. Марти, я возвращаюсь.

МФ: Наконец-то, Ви! Давно пора! Когда?

ХМ: В сентябре. Ты встретишь меня?

МФ: Я тебя сам привезу, если рейсы отменят.

ХМ: Спасибо. Ты — настоящий друг. Я тебя люблю.

МФ: Скажи еще раз, что это ты. Пришли хоть фотку, что ли…

Через пять минут его скайп свистнул. Пришли две только что сделанные на мобильном телефоне фотографии. На одной он увидел свою подругу детства, а на другой — экран ее монитора с разговором, который они вели, и ее руку у слов «Ты — настоящий друг».

На северо-западе Лондона, в зеленом и тихом краю Эджвербери-парка, на конечной станции «Стэнмор» линии Джубили встретились эти трое: Форд Аттенборо, Мартин Финли и Виола Кальбфелль.

Редкий случай — двое мальчиков и девочка, ровесники, жившие во встроенных друг в друга полукружиях улиц Хэрроус Мид, Фрэнклин Гардене и Эджвербери Лейн на самой границе парка, дружили так, что порой их можно было принять за детей из одной семьи. Они росли вместе с шести до шестнадцати лет. Их свел парк. Дом родителей Форда выходил садом в парк так, что деревья оттуда нависали кронами над их газоном. Природу, себя и людей дети узнавали на этих просторах и в рощах Стратчвуда. Их родители устраивали там пикники, и дети сдружились. В те годы — в начале восьмидесятых — сложилось так, что в их районе, похожем на раскрытый веер, где соседи хорошо знали друг друга, ровесниками оказались только Форд, Мартин и Виола. Другие дети или еще сидели в колясках, или уже заканчивали школу. Веселая тройка пропадала в парке со своими велосипедами, ежедневно придумывая новые истории с продолжением, в которые они играли с перерывами только на сон и еду. Кем только они не были: путешественниками и старателями, моряками и шпионами. Особенно их увлекали программы о дикой природе БВК. Мальчики долго не обращали внимания на то, что Виола чем-то отличалась от них. Дразнить их обоих из-за дружбы с девчонкой было некому, к тому же она умела все, что умели они. Даже внешне она долго не выделялась рядом с ними. Волосы средней длины волнистым венчиком обрамляли ее голову. Платья она не носила. Всегда была в джинсах или брюках, футболках, рубашках и куртках. Ловкости, выносливости и гибкости ей было не занимать. Лет в тринадцать Мартин научил ее играть на гитаре, и они часами предавались этому занятию, устраивая концерты во дворе. Вообще рождественские, пасхальные и приуроченные к семейным праздникам концерты и домашние спектакли — идея Виолы — были событиями для их родителей и знакомых на протяжении всего их детства. Афиши готовились заранее. Рисовали педантичный аккуратный Форд и брызжущая фантазией Виола. За музыку и освещение отвечал Мартин. За напитки и еду — мамы. За доставку продуктов — отцы. В саду Мартина стояла беседка. Ее превратили в летний театр. Безудержная энергия трио много лет вливалась в игры, спорт, представления и нескончаемый обмен всякого рода придумками.

Их родители тогда делали карьеры, вкладывая все силы в настоящее, а средства — в будущее. Они понимали, что жизнь на окраине, как бы полезна для здоровья она не была, когда-нибудь закончится. Все стремились гораздо дальше или, точнее говоря, ближе к центральным районам города, к возможностям, на которые надеялись, занимаясь своим делом добросовестно и почти без отдыха. Их дети должны были учиться в хороших школах, а затем — в солидных университетах. Они мечтали о домах в районах, где живут самые состоятельные представители их старательного среднего класса. Словом, они стремились «наверх».

Отец Виолы, Геральд Кальбфелль, был швейцарцем. Он работал в области приборных технологий для медицины и сотрудничал с британцами с начала своей карьеры. Когда ему было уже за тридцать, он женился на Эмили Соул, работавшей тогда в корпорации, с которой Геральд заключил долгосрочный контракт. Фамилия Кальбфелль, довольно распространенная в Центральной Европе, непривычна для британского уха. Виола уставала в детстве и юности поправлять всех, кто ошибался, произнося ее, и бороться с теми, кто смеялся над ней или нарочно коверкал.

Родители Мартина были врачами. Отец Форда юристом в финансовой компании.

В планах семей были переезды, но они любили и эту краснокирпичную окраину, окруженную деревьями и лугами. Такие районы из красного кирпича появились в начале XX века, на границе Викторианской и Эдвардианской эпох. Тогда индустриальная, промышленная и технически оснащенная Британия покрылась, словно признаками юности, алеющей неоготикой — жилыми районами, фабриками и электростанциями, вокзалами, музеями, телеграфами и университетами, облицованными терракотой. Страна обрела тогда цвета, ставшие такими же ее приметами, как йоркширский или рождественский пудинг — цвета крепкого чая, жженого сахара, печеной тыквы и сушеной моркови. За несколько десятилетий остров испещрили ряды одинаковых домов, красной сыпью покрывших зеленые пригороды его городов.

Ребята расстались в самый разгар подросткового расцвета, когда Мартин начал побеждать в спорте, Форд покорять окружающих чудесами памяти и логики, а Виола призналась, что пишет стихи.

Удовольствие водить пером по бумаге, чувствовать напряжение в руке, смотреть, как чернила блестят и мгновенно высыхают, впитываясь, как быстро движется перо и из-под него появляются буквы одна за другой, соединяясь и превращаясь в слова в унисон с внутренним голосом, — мало что могло сравниться для нее с этой радостью.

Окончив школу, Виола поступила в Гилдхоллскую школу музыки и театра на отделение театрального менеджмента.

Свою студенческую квартиру она разделила с Линдой Сантарез, поступившей на отделение оперного вокала, и Энн Ховард, которая училась на звукорежиссера. Линда — испанка по отцовской линии — колоратурное меццо-сопрано, неутомимая, исключительно яркая и темпераментная. Ее часто сравнивали с тайфуном. Говоря, она поджимала свои полные полукруглые, похожие на дольки крупного мандарина, губы и коротко кивала, закрыв глаза, словно стараясь сдержать выразительную мимику, которой одарила ее природа. Каскад смолисто-черных волос гарцевал у нее за плечами, а фантастические асимметричные юбки и платья, ажурные, с оборками и художественно заложенными складками, провоцировали всякого назвать ее «Кармен».

Энн — небольшого роста, со стройными ногами и крепкой фигурой, широкой в плечах и бедрах, обладала высоким, слегка звенящим голосом и достоинством, которое привлекало к ней внимание всех вне зависимости от пола и возраста. Энн могла похвастаться не только очень большим, но и на удивление красивой формы бюстом. Поклонников было море. Она, к тому же, умела и любила подчеркивать свою женственность, что, кстати, обходилось ей недешево. Энн часто покупала вещи, косметику и украшения, но пользовалась всем этим со вкусом, меняя облик едва ли не ежедневно, и наслаждалась своими возможностями и умением. При этом она была веселой, начитанной, остроумной и в пух и прах развеивала мифы об уровне мышления девушек, читающих глянцевые журналы. Вдобавок она увлекалась спортом и почти профессионально, как это бывает с самыми заядлыми любителями, вела спортивную колонку на одном из интернет-ресурсов. Мартин, разглядев прелести Энн, не устоял.

С ним, Фордом и Джимом Линда и Энн познакомились во время регаты «Оксфорд — Кембридж», когда учились на втором курсе. Виола в это время была уже далеко. На первом курсе она, как ей показалось, нашла общий язык с профессором Миллером, читавшим курс лекций «Здоровье и безопасность». Летом она вышла за него замуж, переехала с ним в «сосновый» штат Мэн в США и продолжила учебу в университете в Ороно. Однако ее брак распался, не продержавшись и двух лет. После развода Виола полгода прожила в Нью-Йорке, а потом уехала в Италию. С этого времени началось ее долгое возвращение домой.

Выбрав языкознание как область наиболее близкую ее наклонностям, Виола углубилась в изучение итальянского языка и через несколько лет знала его, как родной. Друзьям она довольно редко присылала удивительные письма и фотографии. Внешне она почти не изменилась. Но то, что писала, говорило о происходивших в ней глубоких внутренних переменах. Только характер оставался прежним. Иногда она исчезала из поля зрения очень надолго.

Надо сказать, что по виду и нраву она легко вписалась в итальянскую жизнь, где пережила и свое следующее увлечение. Высокие скулы, впалые щеки, брови, формой похожие на крылья парящей птицы, карие глаза. Нос с едва намеченной горбинкой, чуть приподнятый на аккуратном скругленном кончике. Оливковая кожа с россыпью родимых пятен, словно брызнувших на нее и застывших капель шоколада. Высокая шея. Маленькая грудь, руки с изящными кистями. Темные волосы, разделенные на косой пробор, короткие и пышные, обрамляли голову крутыми завитками. Внешность, любимая итальянскими живописцами времен Возрождения. Смелый, веселый и упрямый ангел. Только темноволосый. Живое и приветливое лицо с высоко поднятым подбородком, выдававшее ее чувства прежде, чем она того хотела. Лицо, как у скрипача. Оно менялось мгновенно: веселое, строгое, грустное, нежное, исполненное огня и желания, неги, трепета и тут же — решимости и строптивости. Вдохновенное лицо с оживляющими его глубокими и резкими вдохами.

По окончании Римского университета Виола получила стипендию Данте на свой проект, которым занялась еще на третьем курсе. Это был новый перевод на английский язык «Божественной комедии». Все началось с небольшой курсовой работы, связанной с изучением средневековых форм итальянского языка. Преподаватель требовал только прокомментировать каждую терцину. Для Виолы это прозаическое занятие неожиданно обернулось взлетом собственного вдохновения, стоило ей углубиться в строки оригинала. Текст, который она читала, тут же начинал звучать в ее сознании ритмично и ровно на ее родном языке. Она вызывала удивление сокурсников и одобрение преподавателя и радовалась легкому успеху К счастью, эйфория была недолгой. Она скоро поняла, в какой океан вошла, и принялась за работу. Сложности и порой, казалось, непреодолимые трудности, которые появились тут же и сопровождали ее до последней строки, дали ей прочувствовать на себе, что значит труд до «кровавого пота». Но, надо знать Виолу. Вдохновенный азарт преодоления и дерзкая уверенность в своих творческих возможностях и душевных силах исключали в этой работе все сомнения. Кроме того, со временем к ней пришло осознание чувства долга перед памятью великого итальянца и перед собственной поэтической совестью. Флоренция, родина Данте, на несколько лет стала ее домом и вдохновителем. Результатом своего труда Виола осталась довольна. Вышедший небольшим тиражом перевод университетская и литературная среда Италии приняли очень доброжелательно. Ей предложили работу в университете. Свои стихи Виола писала всегда. Вопрос о востребованности в современном мире призвания, которое она не выбирала, не давал ей покоя.


— Видишь ли, — однажды сказала Виола матери в разговоре на эту тему, — перед каждой пишущей женщиной маячит не только мечта о признании. Как предостерегающие знаки на дороге перед ней время от времени всплывают эпизоды из жизни Эмили Дикинсон[20] или Сильвии Плат[21]. Никогда не знаешь, куда заведет тебя твое занятие, но в какой-то момент просто отключается реакция на эти предупреждения. И ты пишешь.

Несмотря на то, что порой самому художнику его труд кажется сизифовым, Виола пришла к убеждению, что усилия никогда не затрачиваются зря. Они обязательно бывают вознаграждены, правда, не всегда тогда и так, когда и как этого ждет творец. Воля, думала она, которую часто называют вдохновением, порой нам не принадлежит. Она бывает до времени скрыта: в большом и малом, великом и неприметном нерукотворного и рукотворного мира. Но стоит ей проявиться, человек становится ее рабом до последнего — точки или ноты, взмаха кисти, удара резцом, погружаясь в свое творение. Этот путь повторяется снова и снова. У человека есть дерзновенное право замахиваться на великое и создавать его. «Если великие мастера во все времена, будучи еще молодыми людьми, создавали свои гениальные творения, почему наше время должно быть исключением», — сказала она однажды в пылу спора в ответ на сомнение по поводу того, может ли человек ее возраста и пола тягаться с авторами признанных шедевров.

В университете Виола вела семинар, посвященный теме поэтических переводов. Она сравнивала себя с археологом, которому каждый пласт снятого грунта приносил новые сокровища. Так, обратившись к творчеству поэтов — лауреатов Нобелевской премии, она впервые прочитала стихи Иосифа Бродского. Это было то, что «настигает мгновенно, врасплох»[22] — потрясение и восхищение. Погружение в тексты поэта привело Виолу к необходимости обратиться к его родному языку, который она неплохо освоила. Правда говорить по-русски она себе не позволяла, а вот читать и переводить на английский могла превосходно. Для нее эти переводы стали подарком судьбы, несмотря на невозможность их издать в связи с запретом наследников поэта публиковать переводы его стихов несколько десятилетий.

Русская тема увлекла ее и раздвинула границы известного ей поэтического мира. Новым открытием оказался еще один Нобелевский лауреат — поэт и писатель Борис Пастернак. Его эссе «Охранная грамота» и сборник стихов «Сестра моя — жизнь» Виола считала эталонами прозы и поэзии. Оба поэта не принадлежат только одной культуре, а подобно мастерам Возрождения стали достоянием всего человечества. Эту идею Виола вложила в свой проект и получила стипендию на его осуществление вместе с приглашением проводить семинары, посвященные этой теме, в университете Марбурга[23], в Германии.


Кроме стихов, она писала и прозу. В Европе, а вернувшись, из Англии, она отправила на киностудии, телевидение и агентам нескольких режиссеров пять сценариев на современные и исторические темы. Ответов не было. Чтобы не мучить ни себя, ни других, она загнала свою потребность быть понятой на самое дно души, заплатив этим за право быть собой.

Ее личная жизнь складывалась неровно. Итальянское увлечение закончилось прежде, чем она решила ехать в Марбург. В Германии началось другое — оно мотало Виолу из Марбурга во Франкфурт, поскольку именно там, в часе езды от университета, жил его виновник. Но и это закончилось. Спасением от одиночества для Виолы всегда была музыка. Скрипка стала особой темой ее жизни. Почему душа так откликалась на этот инструмент она и не пыталась себе объяснить, просто любила. Она собирала записи лучших исполнителей прошлого и современных музыкантов, не пропускала значительные события музыкальной жизни и, прежде всего, скрипичные концерты. Самый отчаянный ее поступок случился, когда она перемахнула через океан, чтобы оказаться на единственном благотворительном концерте, который проводился в Нью-Йорке с целью сбора денег для пострадавших от нефтяной катастрофы. Концерт давал молодой виртуоз, признанный «Паганини» современности, — Тим Тарлтон. О нем и о его творчестве Виола знала все, в ее распоряжении были интервью, аудио- и видеозаписи. Самое сильное чувство, какое может один человек испытывать к другому на большом расстоянии, не зная его лично, она испытывала к нему. Трудно было сказать, в чем была причина — прежде всего в преклонении перед неоспоримым его талантом. Но было и другое — вглядываясь в фотографии и видеозаписи, она была уверена, что хорошо его знает, а главное — понимает. Это чувство усиливалось их явным внешним сходством и, судя по всему, манерой поведения. Кроме того, оба родились в один год. Не пытаясь найти объяснение, Виола, молча, годами хранила это чувство как сокровенную неприкосновенную тайну и чудо, непостижимым образом однажды преобразившее ее жизнь.

Работа в Германии подходила к концу. Жизнь стремительно менялась. Разразился кризис и программы для стипендиатов резко сократили. Размышляя о будущем, она думала об Англии. Не было на свете места, которое она любила бы больше и где так долго не была. Она возвращалась домой.

В течение года она терпеливо ждала вакансии в редакцию БВК4 и была принята в качестве ведущей рубрики о переводных изданиях в Британии.

В Лондоне Виола хотела снять квартиру на серой ветке метро — Джубили, ближе к центру. По этому серебряному лондонскому меридиану можно быстро добраться на Южный Берег, в районы Ватерлоо, Блэкфрайерс и в исторический центр, с которыми в основном совпадали ее интересы. Подходящий вариант она нашла на Норфолк-Кресент.

Летом того же года, когда Виола поступила в школу музыки и драмы, Мартин и Форд перебрались в Кембридж. Форд поступил на юридический факультет, а Мартин увлекся антропологией. Друзья решили подыскать жилье в компании еще с кем-нибудь — по деньгам легче и по душе веселее. В поисках приблизительно указанного адреса, проплутав среди узеньких старинных улочек, они, наконец, вынырнули на зеленую улицу, напомнившую им детство.

— 20… 23, — вслух считал Маффин, бывший, впрочем, тогда еще Мартином, или Мартом.

— 24, — досчитал за него Форд, и они остановились перед домом с высоким деревом перед окнами. — Здесь.

Вниманию друзей предстала идиллическая картина. На подоконнике большого окна на первом этаже сидел парень, прислонившись спиной к проему. Босые ноги он согнул в коленях и, облокотившись на одно, читал книгу и ел большое бордовое яблоко. На нем были джинсы, закатанные до середины икры, и белая рубашка с едва заметным растительным рисунком. Очень худой, он выглядел бодрым и здоровым. Каштановые кудри пышной копной падали на лоб, хотя затылок был подстрижен довольно коротко. Голова его казалась довольно крупной в сочетании со стройным силуэтом.

— Привет! — незнакомец посмотрел так, будто давно ждал их.

Ребята немного смутились от неожиданности.

— Вы — Финли и Аттенборо, — уверенно сказал он.

— В некотором роде, — ответил Форд.

— Меня предупредил хозяин, — продолжал абориген.

Он спрыгнул на газон и подошел к ним.

— Я — Эджерли. Джим. Заходите. О, гитара! — заметил он инструмент на плече Мартина. — Устали?

— Да есть немного, — сказал Мартин.

— Оставьте все, отдышитесь, потом распакуетесь.

Они прошли за ним на кухню и едва успели поймать по банке пива, которые Джим бросил им, достав из холодильника. На предложение заказать еду он ответил, что все есть. Через несколько минут они поглощали разогретую в микроволновке курицу с ароматными специями. За столом Мартин и Форд переглянулись и подмигнули друг другу, что означало удивление, сменившееся уверенностью — с соседом им явно повезло.

По мере того как они обживались, привыкая друг к другу, стало ясно, что первое впечатление их не обмануло. Парень был то, что надо. Прошло немного времени и оказалось, что Джим как-то незаметно стал лидером их тройки, ничего специально не предпринимая для этого. Скорее всего, это произошло оттого, что Форд был тогда немногословен и очень зажат, а Мартин мог одним неосторожным словом наломать таких дров, что последствия приходилось расхлебывать всем троим. Джиму всегда удавалось чувствовать и вести себя уместно в любой ситуации. Друзья без лишних разговоров признали, что над ним не только природа потрудилась удачно — образование и воспитание были его достойной визитной карточкой. Привычка относиться к нему, как к первому среди равных, осталась у них на всю жизнь. Джим сочинил им прозвища — Маффин для Мартина — по начальным буквам его имени и фамилии и с учетом его пристрастия к сладкому, в частности — к маффинам. Для Форда, полное имя которого было Форд Торнтон Монтэгю Аттенборо, Джим соорудил поначалу Фо-То-Мо-Та, но потом остановился на простом варианте Форди. Маффин вздохнул с облегчением. Учитывая, что Форд был обидчив, это было мудрое решение.

Джим приобщил новых друзей к студенческому театру, в котором постигал свою профессию. Его собственная увлеченность заметно выделяла его в студенческой среде. Даже на вечеринках его можно было найти не в общей компании, а с кем-то на кухне, говорящим о том, что его занимало. Однажды на такой вечеринке, когда к ним в квартиру набилось человек двадцать пять, Форд, прислонившись к кухонной двери, подал знак Маффину, чтобы тот подошел посмотреть на происходящее. За ним подтянулось еще несколько человек. Джим, поставив одну ногу на стул и облокотившись на нее, обращался к двум девушкам и двум парням, сидевшим вокруг стола:

— …и я понял, что творческий пафос необходим. Пусть он высокопарен и порой кажется нелепым. Но без него нет художника. Это горение. Это факел. И тут уж выбираешь — быть рекламной лампочкой или живым огнем, обжигая, согревая, радуя, удивляя. Надо быть бесстрашным, как Прометей. Пусть потом делают с огнем, что хотят. Кому нужно, будет греть руки, кипятить воду, а кто-то, быть может, почувствует, что не только руки его согрелись, но и в сердце что-то произошло…

Повисла пауза. Маффин кашлянул. Форд зааплодировал, высоко подняв руки. Джим вскинул голову, понял, что происходит, смутился страшно, рассмеялся, махнул рукой в сторону Форда, сказал: «Да ну вас!» и сбил патетику двухсекундной пантомимой — пародией на самого себя.

Окончательно их дружба окрепла на каникулах. В мае, заканчивая первый курс, они обсуждали, куда и как поехать летом.

— Может, в Индию? — предложил Джим.

— Медитировать? — уточнил Маффин. — Не, стремно.

— Почему?

— С моим аппетитом туда нельзя. Меня же не остановить, а последствия? Нет, я пас.

— В Штаты?

— Нет, спасибо, — вздохнул Форд.

— Так, — Джим усмехнулся. — А у тебя что?

— Суетно.

— Хорошо. Тогда в Европу?

Ребята прыснули.

— Что? Я что-то не то сказал? Похоже, я чего-то не знаю, — догадался Джим.

— О, да, — закивал Маффин. — Однажды мы там побывали. На школьных каникулах.

И они со смехом поведали трагикомическую историю об опаздывающих поездах, нечеловеческой пище, чудовищных запахах, несговорчивых женщинах и об угрозе возненавидеть Европу.

— Ушераздирающая повесть, — согласился Джим. — Слушайте, у меня идея. Поехали ко мне.

— Это куда?

— В Норфолк. Там есть загородный дом и не скучно.

— Девчонки есть? — поинтересовался Маффин.

— Думаю, будешь доволен.

— А вода? — спросил Форд.

— Река, море в получасе езды, Фены[24].

— Здорово!

Так они впервые оказались в Эджерли-Холле. Началось с того, что, предполагая попасть в коттедж и оказавшись в поместье XVIII века, Маффин и Форд не знали, как реагировать. Напряжение отпустило, когда Джим встретил их, все такой же, как обычно, — «лорд» в ковбойке и закатанных до колен штанах. Знакомство с его родителями прошло тоже без церемоний.

Вечером Маффин кивком позвал Форда, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз.

— Он баронет, ты понял?

— Пока нет, но будет.

— Да я не об этом. Тебе бы и в голову не пришло!

— Ничего не скажешь, уважаю, — Форд лаконично вынес вердикт сдержанности Джима.

— Я тоже.

— Не будем дергаться. Мы же его знаем.

— Вот именно, — кивнул Маффин.

Начиная с этого лета, каждый год они гостили в Эджерли-Холле.

Глава V

Прячут лицо, спиной пленяя…

И. Бродский «Лагуна» (VI). 1973

Джим и сам пришел бы сюда. Венеция стала значимой частью его книги. Теперь, когда у него появился литературный агент и контракт с условиями продвижения книги, Джим был обязан бывать и на тех мероприятиях, которые не были связаны ни с театром, ни с его бизнесом. Тринадцатого октября, в среду утром, в Национальной галерее открывалась выставка «Венеция: Каналетто и его соперники».

Джим рассматривал виды похожего на коллаж или мозаику города. Дворец дожей — настолько изящный, что кажется кружевным. Город, доверившийся морю и отдавшийся воде, словно смелая женщина, в груди которой бьется сердце морехода. Архипелаг из плоских глинистых островков неподалеку от Адриатического побережья на северо-востоке Италии. Пристань, залитая водой, ставшая якорем надежды в золотом океане света восходов и закатов для тех, чьим уделом было изгнание. Какая пропасть лежит между шумным миром суетных мегаполисов и видением этого, плывущего по волнам, словно огромный гостеприимный каменный плот, города. Джим, бродя по залам, вспомнил ведуту XVII века — гравюру, изображающую Венецию с высоты птичьего полета, которая принадлежала его предку — граверу Джеку Эджерли. Именно он связал навсегда жизнь своей семьи с миром книг. На гравюре город очень похож на корабль, плывущий под парусами.


Ее он увидел в зале, когда куратор выставки Джоакино Колани рассказывал о ранних эмигрантах Венеции. Она стояла близко к говорившему, стараясь при этом никому не мешать. Слегка отклонившись назад, она замерла мягко и плавно, так, что в ее позе осталось больше движения, чем в прерывистых перемещениях других посетителей. На ней были бежевые свободного кроя брюки и шелковистая черная блуза, воздушными складками ниспадавшая по спине и подхваченная тонким поясом. Это напомнило Джиму что-то очень знакомое. Где-то он видел эту спину. И вспомнил: Флоренция, Гиберти — восточные ворота Баптистерия, Ной, скульптурная группа справа. По его мнению, самая прекрасная женщина в скульптуре, лицо которой никто не видел или видели только избранные. Куратор закончил говорить. Джим подошел к ней и тихо спросил:

— Когда вы жили во Флоренции в пятнадцатом веке…

Она обернулась.

— Джеймс!

— …вы позировали Гиберти?

Она улыбнулась уголками губ.

— Не нужно быть детективом, чтобы догадаться, кто вам рассказал о Флоренции. Остается гадать, что она вам не успела доложить.

Он комично сдвинул брови и мотнул головой. Крупные кудри на лбу колыхнулись, как челка пони. Она заметила, что при этом на его переносице собрались морщинки — глубокие горизонтальные складки вместо суровых вертикальных стрелок между бровями.

— Простите, не понял?

— Не знаю, как насчет пятнадцатого, а в двадцать первом веке я прожила во Флоренции чуть меньше пяти лет.

— Серьезно?

На них обернулись.

— Простите. Я ничего не знал об этом. Просто вы действительно очень похожи на одну из фигур на восточных воротах Баптистерия. Думаю, вы их знаете лучше меня. На панели «Ной» женская фигура справа.

Виола задумалась, вспоминая.

— Вы здесь по заданию редакции или по собственной воле? — спросил Джим.

— У меня выходной.

Он вопросительно посмотрел на нее.

— Я работала в воскресенье. Помните? На вручении «Книжника». За это положен один свободный день на неделе. А вы, Джеймс? — ее глаза засветились, — Венеции так много в вашем романе.

— Да, — кивнул он. — Вы любите Каналетто или кого-то из его соперников?

— Венецию, — она остановилась перед очередным видом Большого Канала. — Я знаю ее наизусть.

Они неторопливо переходили от одного изображения к другому.

— Кстати, Джеймс, я думаю, что «Феникс» оставил в Венеции свой след. Театр там называется «Феникс». Есть отель — «Феникс и артисты». Я много раз в нем останавливалась. И, если вы правы, то это название — «Феникс и артисты» — пожалуй, больше подходит не гостинице, а труппе театра «Глобус».

— Несомненно! — заволновался Джим. — Подумайте сами, два города — Венеция и Лондон, два театра — «Феникс» и «Глобус». Оба города когда-то правили морями, а театры стали их символами. С одной стороны, очень разные, а с другой — очень близкие друг другу — разделенные морем и соединенные им. Простите, я могу говорить об этом часами.

— К счастью, мы договорились об интервью. В последнее время я много думаю о вашей книге.

Покинув «Каналетто и его соперников», они вышли на площадь. Солнце слепило.

— Фрея… — Джим запнулся, — …если вы не против, я предлагаю не откладывать наш разговор.

— Но у меня нет с собой диктофона.

— В театре есть.

— В театре?

— Да. Я хочу показать вам театр «Флори Филд». Это моя работа, и без нее не было бы книги. Здесь прямая связь с «Перспективой». Вы посмотрите, послушаете, поговорите с людьми. Это недалеко отсюда, в Саутуарке. Я иду на репетицию. Хотите?

— Да.

Через полчаса они дошли до южного берега, прошли по Стэмфорд-стрит и повернули на Блэкфрайерс Лейн между Койн-стрит и Дачи-стрит. Компактное белое здание театра со стеклянными раздвижными дверями, сконструированное из неодинаковых по ширине и высоте частей прямоугольной формы, было встроено в уютный квартал жилых домов и окружено газонами и деревьями. Во дворе, защищенном каменными строениями вокруг, было тихо. Виола легко представила, как люди встречаются здесь перед началом спектакля и не торопятся уходить после.

— «Флори Филд»[25], — прочитала Виола, когда они входили.

— Семейное дело, — сказал Джим.

— Стыдно признаться, я здесь впервые.

— Ничего, — улыбнулся он и пропустил ее вперед, — чувствуйте себя свободно и спокойно.

— Надеюсь, я никому не помешаю.

— Это исключено. Осмотритесь. А я покажусь людям, чтобы были готовы, и потом проведу вас в зал. Чай или кофе?

— Кофе.

— Конечно. И еще кое-что, не отказывайтесь… Все говорят, у нас отличная кухня.

— Не стоит беспокоиться.

— Стоит, стоит.

Он убежал в служебное помещение.

Виола осмотрела фойе. Здесь было много воздуха, прозрачного пластика, белого света и ярких пятен графики. На стенах за стеклом без рам висели акварельные портреты тех, чьи имена стали символами и синонимами театрального дела: Шекспир, Байрон, Шелли, Шоу, Брайди, Оливье, Крэг, Чехов, Станиславский. Изображения были далеки от канонических. Каждый был не старше тридцати-тридцати пяти, и эти молодые лица, казалось, эмоционально отвечали вам, в их созерцательности было много участия. Их можно было представить среди тех, кто собирался в этом фойе перед началом спектакля. Портреты чередовались с цитатами об искусстве. Виола остановилась у одной из них:

«Истина состоит в том, что человек, открытый в эстетическом, и пытливый в интеллектуальном плане, человек, обладающий историческим воображением, любопытный и толерантный в вопросах религии, человек, готовый отказаться от своих предубеждений и открыть для себя новые пути видения, получит гораздо больше от искусства (и намного больше от жизни), чем тот, кто предпочитает закрывать свое сознание…

…Глубина и богатство этого знания зависят от качества этих встреч, а оно, в свою очередь, не только от качеств произведения, на которое человек смотрит, но и от качеств самого этого человека: от его понимания ценностей, от его чувственности, знаний и широты кругозора».

Эндрю Грэм-Диксон [26]

Джим вернулся к Виоле, когда та смотрела на портрет Шекспира. Если бы все видели его таким — молодым, игриво и обаятельно улыбающимся светлыми глазами и едва заметным движением губ, красивым, темноволосым и стройным.

— Я всегда представляла его не таким, как принято.

— Я тоже.

— Чьи это работы?

— Мои, — шепнул Джим и пригласил ее идти за ним.

Он оставил ее в укромном месте зала, не только затемненном, но и отделенном от рядов зрительских кресел стойкой, позволявшей остаться за ней практически незаметным для всех, кто в зале находился. Видимо, это было место, отведенное для звукооператора или осветителя. Здесь даже уместился небольшой стол, на котором ее ждал кофе и тарталетки.

— Надеюсь, вам будет интересно. Спасибо, что пришли! — сказал он и направился к сцене.

Там и в зале уже были актеры и мастера света и звука, ожидавшие, когда он присоединится к ним.

Виола не заметила, как прошли три часа. Ее захватило происходящее на сцене. А там шла работа. Джим словно сбросил вместе с мягким пиджаком мысли о том, что где-то в мире, за стеной, по соседству, идет другая жизнь. Казалось, он растворился в работе. Он был счастлив.


Когда репетиция закончилась, Джим подошел к Виоле, по пути громко сказав кому-то, что позже ему будут нужны две опоры по диагонали.

— Вы устали?

— Нисколько, — улыбнулась Виола.

— Теперь я отвечу на все вопросы.

— Это смелое заявление.

— Что-то мне подсказывает — вы заслуживаете доверия.

Они поднялись в мансарду, где за деревянной, довольно старой дверью находился рабочий кабинет Джима. Он извинился и попросил еще немного подождать. Виола попала в пространство, совсем не похожее на звенящий всеми струнами XXI века дизайнерский интерьер фойе и зала. Здесь было уютно и опрятно, но размеренности и обветренного порядка не было и в помине.

Книги лежали одна на другой, теснясь на табуретах и столе, перемежаясь с другими предметами — бумагами, журналами, фотографиями, даже подушками для кресел. На столе — сумка с ноутбуком. Плотные шторы на окне раздернуты. Два «ушастых» кресла и маленький диван с красной гобеленовой обивкой стояли у книжных полок и небольшого скромно оформленного камина. Остальная мебель была из неполированного старого светло-седого с легким бронзовым оттенком дерева. Виола, оглядевшись, подумала: «Я это знаю. Я сама живу так».

Джим выглядел иначе, чем утром, когда освеженный, в чистой сорочке и льняных брюках сел в кресло напротив нее. Еще влажные после душа волосы были зачесаны слева направо и назад, открывая высокий лоб с созвездием едва заметных родинок и говорящими об усталости глубокими поперечными морщинами. От него еще исходило тепло горячей воды, разогревшее кожу и проникшее вглубь, наполняя и расслабляя его. Было видно, что здесь он в полной мере чувствовал себя дома. Спокойно, чуть вопросительно, с подкупающей улыбкой он смотрел на нее.

— Почему вы написали эту книгу, Джеймс? Вопрос, кто был Шекспиром или кем был Шекспир, несколько веков не дает покоя людям. Кто же он для вас?

Он заговорил медленно.

— В нашем представлении гений — всегда мужчина. И никогда женщина. Мы часто слышим выражение «Ренессансный человек», естественно соотнося его с мужским архетипом — живописца, ваятеля, ученого, зодчего, поэта. Я думал, какой могла бы быть «Ренессансная женщина», проявись ее гений. В сохранившихся материалах и документах того времени я нашел немало намеков, которые удивительным образом ложатся на мою версию. И почему бы этой гипотезе о жизни Шекспира не иметь права на существование наряду с другими, тем более что это — художественная литература?

— Этот фокус в исторически альтернативных романах меня немного смущает. Имеем ли мы право предполагать, что было бы, если бы сложилось иначе, чем нам известно?

— Но, ведь, речь не идет о реальной жизни. Автор имеет право толковать известные факты и, опираясь на них, создавать свою версию.

— Однако многие герои вашего романа — исторические персонажи.

— История — это театр фантомов. Я всего-навсего придумал образы этих людей. Какими они были на самом деле, кто знает?

— Вы строите свою версию, опираясь в большей степени на сонеты, чем на пьесы Шекспира, почему?

— Именно сонеты позволяют понять главное: английский язык будто специально создан для женщины-поэта, чтобы написанное ею могли читать от своего имени и мужчины, и женщины. Гендерные различия стерты, глагол работает для обоих полов. Женщине, пишущей на многих других языках, приходится заменять глаголы, прилагательные и другие части речи безличными формами, если она хочет, чтобы ее произведения могли читать от своего имени и мужчины, тем самым жестко обедняя и ограничивая свободу поэзии. Истинная поэзия не может быть только мужской или только женской. Она универсальна. Однако я не согласен, что уделил больше внимания сонетам. Могу перечислить пьесы, которые поддерживают мою версию: «Как вам это понравится», «Зимняя сказка», «Цимбелин», «Два веронца», «Венецианский купец», «Бесплодные усилия любви», «Гамлет» и, разумеется, «Двенадцатая ночь». Это и поэмы — «Венера и Адонис», «Лукреция», «Феникс и Голубь» и «Песни для музыки». Все они перекликаются друг с другом или развивают многое из рассказанного в сонетах. Это и стало стержнем сюжета всей книги.

— Вы сказали, что не существует архетипа женского гения?

— Она непохожа ни на кого. Сказочное удовольствие работать над этим характером. Посмотрите, какая она разная в своих проявлениях: порывистая, резкая, если хочет, чтобы ее оставили в покое; нежная и страстная; верный, пылкий, преданный друг и удивительно терпимая и терпеливая. Она радуется, осознавая свою необычность и превосходство, свою способность мыслить образно, смело, стремительно улавливая тему. Ее горячность привлекает к ней людей и она же воздвигает барьеры во взаимоотношениях с ними. Она не распущенна, она энергична, раскованна и артистична. Но главное — она талантлива. Мне кажется, это приятно и удивительно — быть в ее компании.

А про себя Джим подумал: «в твоей компании».

— А Том? И их отношения?

— Том для Виолы — это как Венеция для всех, кто когда-то давно искал и находил в ней одновременно надежное убежище и свободу. Их восприятие мира очень схоже. Они оба — путешественники, странники, искатели, наделенные мощнейшим зарядом энергии, движущей их и поддерживающей в состоянии вечного непокоя. Эта энергия проявляется во всем — в потребности и желании буквально постоянно двигаться, преодолевая пространство и, главное, в неукротимом стремлении к познанию и переживанию неизведанного. Это стремление проявляется в потребности ярко откликаться на окружающий мир — иными словами, их восприятие мира не может быть похожим на реакции тех людей, которым достаточно пережить впечатления, сохранив о них воспоминание и ни в чем их не выразив. Эти двое, можно сказать, «не могут молчать». Виола откликается на мир, как артист или, если угодно, как художник. Том очень к этому близок. Обладая даром созидателя, он тоже находит главный смысл в познании и творчестве. Свобода — основополагающее условие для подобных натур. Но если Том обладает этой свободой в полной мере, то Виола из-за условностей времени и общественного уклада, в котором они находятся — нет. И только с ним она обретает эту свободу. В то же время они оба становятся друг для друга той единственной точкой притяжения, от которой им в их вечном движении уже не нужно отрываться. Они движутся вместе, оставаясь верными своей природе. Поэтому оба могут назвать друг друга «Якорь надежды».

— Вы дали этой истории продолжение?

— Да!

— Значит, по-вашему, у «женского гения» есть шанс? Ведь у женщины-поэта во все времена особая участь.

— Быть непохожей на других — всегда испытание.

Только живопись с ее статичностью и музыка с полутонами и паузами могут передать мгновение, когда все вокруг замирает для двоих, полюбивших друг друга. Эта искра между ними — как сигнал, как слово «да». Тот миг преображения, когда глаза встречаются, и мир будто обходит их стороной.

Очнувшись, Виола закрыла блокнот.

— Когда ты начал писать «Перспективу», Джим?

— В пятницу.

Он улыбнулся, заметив ее удивление.

— Однажды до меня дошло, что совершенно необязательно выстраивать жизнь с понедельника. Не всегда получается. А вот если начинать дела, например, в пятницу, они могут получиться очень даже ничего.

— А если считать не по дням?

— Два года назад.

— Если сказать кратко — шекспировское время — какое оно?

— Оно для меня какое угодно, только не мрачное и не чумное. Об этом кто только не писал, не жалея красок. Однако тогда в жизни было все, что и сейчас наполняет ее и придает ей смысл и значение. Природа, красота, познание. Людям не было скучно, они питались новым с тем же аппетитом, что и сытной пищей. Что я переживал, пока работал! Было впечатление, что я наяву общаюсь с каждым персонажем, брожу по тем же городам и улицам, захожу в каждый дом. Когда ты погружен с головой в работу, обязательно становишься сам частью своего сюжета или, наоборот, герои становятся неотделимой частью твоей собственной жизни.

— И последний вопрос. Скажи, я ошибусь, если предположу, что ты, не имея возможности найти ее, сам написал «свою любимую книгу»?

Джим глубоко вздохнул. Он хотел, чтобы она это поняла.

— «Свою книгу» ищут многие.

Знаешь, — сказала Виола тихо, — она еще чья-то «своя книга».

Он наклонился вперед.

— Фрея?.. Я…

— Виола — зови меня так. Да. Ты написал не только «свою» книгу.

— Линда рассказала мне немного о тебе и о твоей работе. Снимаю шляпу перед дерзновением.

— С этого все и началось. С отчаянной дерзости, — она задумалась, — хочется, чтобы тебя заметили, поняли, приняли. Кроме альтруизма, у таланта, как и у красоты, есть тяга к отражению в зеркале.

Он помолчал, а затем спросил:

— Ты, ведь, не только переводишь, но и пишешь?

Виола улыбнулась.

— Незамеченной в стихосложении я себя назвать не могу. Но не только.

— И прозу?

— Время от времени, да. Моя настоящая работа не похожа на то, что я делаю за деньги.

— Не часто встречаются люди, скрывающие свой артистизм.

Она искоса взглянула на него.

— Ты знаешь поэтов?

— Поэтов нет, но артистические натуры, да. А что за проза?

— Сценарии.

— Их ставят?

— Нет, просто они написаны.

— Тебя когда-нибудь называли идеалисткой?

— Бывало.

Общение затягивает. Разговор двоих, с полуслова понимающих друг друга и слушающих друг друга внимательно, не отпускает из плавного, мерно покачивающего на своих волнах потока. Теплый свет, ласковый взгляд словно переносит в далекое прошлое, в задолго до них кем-то незаконченный разговор.

Расставаясь, они договорились встретиться в воскресенье у Маффина. Джим проводил Виолу, а сам остался продолжать репетицию.

Его словно окунули в ледяную воду. Он был взволнован и растерян. И абсолютно уверен, что больше не будет один.


Виола пешком шла домой очень быстро. Мысли молчали. Слова и образы затихли и замерли. Остались только чувства. Сердце расширялось и наполнялось, голова гудела и кружилась.

Кто и у кого взял это интервью? Кто кому задавал вопросы? Что это было? Близость? Это было сильнее близости. Это было больше близости. Как будто они соприкоснулись вне тел. Он говорил так просто о том, что мучило ее: «она энергична и артистична» — существо с огромным сердцем, тонкой и упругой кожей, с настороженным пристальным взглядом, способное принимать и менять образы в зависимости от того, что занимает ее мысли. «Не удивляйся: моя специальность — метаморфозы. На кого я взгляну, — становится тотчас мною»[27]. Существо, каким она себя считала, чудовищем не было, несмотря на странные его особенности. Он говорил о своей героине легко и спокойно, будто отпускал ее собственные грехи.

Она миновала Вестминстерское аббатство. Три месяца назад, в июле, прежде чем идти за книгами в «Уотерстоун’с», она пришла сюда. Это случалось редко. Никто об этом не знал. В мыслях о том, что ведет ее в собор, Виола так укрывалась в своей внутренней тишине, что менялась даже внешне, и знакомый, попадись ей навстречу, вряд ли узнал бы ее. Она остановилась у ближнего к алтарю поворота в правый неф. В ее молитвах не было известных с детства строф, а только неподготовленные и свободные, как импровизация, слова. Склонив голову, она про себя заговорила: «Помоги мне. Он где-то есть. Он когда-то пропал. Ты узнаешь его по приметам. Я их все назову. Ты найдешь его. Мы потерялись и с тех пор не можем найтись. Когда-то очень давно. Он точно такой, каким я его помню. Умный, добрый, чуткий, сильный, он путешественник, он всегда в дороге. Он моя половина. Отсеченная. Мои раны саднят и ноют. Мне так не хватает его. Он все для меня: муж, друг, брат, все вместе. Он где-то есть, так же как и я. Он есть. Я только не знаю, где. Найди нас. Друг для друга. Мы очень растерялись, и даже друзья не могут нас утешить и успокоить. Мы друг без друга не можем найти приют нигде и ни в чем. Помоги мне. Помоги мне найти его, пожалуйста. Ты узнаешь его по приметам».

Теперь мысли ее молчали.

Дома, поставив на стол чашку с дымящимся кофе, Виола села, глядя перед собой. Только что она говорила с человеком на своем языке без напряжения, без оговорок, когда всё понимают и ничего не надо объяснять. Это чувство опоры и в то же время свободы было ей незнакомо — чувство, смешанное из удивления, радости, нежности, теплоты, восхищения, гордости, любопытства. Виола испытала такое впервые. Чтобы привести мысли в порядок, она открыла большой блокнот, чтобы записать по свежим следам свои впечатления о встрече с Джимом. Это могло стать началом передачи о нем и его романе:

«Каким я увидела его? Есть такой тип англичан — словно их лица из поколения в поколение привыкли бороться со встречным ветром и не бояться ничего ни на суше, ни на воде. Они родом из тех отважных, что когда-то покорили мир, преодолевая огромные расстояния, осваивая континенты, кого моряками и завоевателями создала сама природа. Прямой взгляд ясных глаз, словно наполненных той самой, крестившей их род, морской водой».

Она перечитала текст, перевернула страницу и начала снова:

«Каким я увидела его? Ровный взгляд любознательных умных глаз. Этот взгляд не ищет свое отражение в других глазах. Собственно говоря, это взгляд человека, сосредоточенного на том, что он видит. Уверенный и спокойный. Во время студийной аудиозаписи можно услышать слово «подхват». «Подхвати меня на слове» — это означает правильное и своевременное вступление того, кто читает у микрофона, в паузе, с которой звукооператору удобно продолжить прерванную запись. Вот именно таким «подхватывающим» взглядом смотрит Джим. Он держит взглядом. Он слышит. Обычно пристальное внимание неприятно. Но его внимание ненавязчиво, хотя открыто и заметно».

Перечитав второй вариант, она поняла, что начала писать не передачу, а свой дневник. Улыбнувшись себе, она достала папку для подшивки листов из блокнота и вложила оба текста в нее. Затем подошла к дивану, легла, не раздеваясь, с намерением читать и тут же уснула, едва коснувшись головой подушки.

Глава VI

Тонущий город, где твердый разум

внезапно становится мокрым глазом,

где сфинксов северных южный брат,

знающий грамоте лев крылатый,

книгу захлопнув, не крикнет «ратуй!»

в плеске зеркал захлебнуться рад.

И. Бродский «Лагуна» (VI). 1973

Несколько лет назад в мире разразился финансово-экономический кризис. Точкой отсчета его начала стало заявление о банкротстве банка «Леман Бразерс». Нынешняя осень могла бы остаться в истории как официальный старт глобального кризиса в культуре.

Обнищание, упадничество, оскудение, упрощение, деградация, разорение — эти и подобные им определения состояния искусства и культуры в мире перестали быть как спорными, так и настораживающими уже на протяжении нескольких лет. В прессе пока еще раздавались голоса писателей, художников, музыкантов, артистов всевозможных жанров, литературоведов, искусствоведов, экспертов, вопиющие о катастрофическом состоянии художественного творчества. Перестала быть открытием повсеместно отмечаемая тенденция: искусство и мастерство вытесняются из образования, из ряда материально ценных и справедливо вознаграждаемых сфер человеческой деятельности — со сцены, с телевидения, из печати. Это осуществляется всеми возможными средствами. Во-первых, практически — с точки зрения производителя и пользователя конвейерное воспроизведение клише на любом этапе стоит дешевле работы над созданием уникального творения.


Во-вторых, — психологически. Назваться поэтом, равно как писателем, художником, музыкантом, в современном мире стало означать высокую степень социальной отчаянности личности, в лучшем случае — независимость. Этот шаг выражает готовность человека в ту же минуту гласно или нет быть вынесенным за пределы любого сообщества людей популярных профессий. Искусство в XXI веке подвергается остракизму. Впрочем, подобные жалобы и выводы остаются голословными до тех пор, пока общественность не предпринимает направленных действий — заявлений, публикаций или деклараций и митингов.

13 сентября на странице микроблога галереи «Тейт» появилось следующее послание: «Искусство нуждается в ВАС! Дэвид Хокни, Дэмиен Хёрст и др. уже подписали петицию «Спасите искусство» — присоединитесь к ним сегодня». Далее следовала ссылка на сообщение в блоге «Спасите искусство» с текстом петиции Луизы Саммерс и подробным пояснением к нему:

Кампания «Спасите искусство» организована лондонским, отделением «Тёрнинг Пойнт Нетуорк», национальным консорциумом, объединяющим более 2000 художественных организаций и художников, посвятивших себя совместной работе по нахождению новых возможностей поддержки, искусства в Соединенном Королевстве.

Кампания «Спасите искусство» призвана вдохновить людей, на подписание петиции, текст, которой будет направлен министру культуры Джереми Ханту. Авторы документа указывают на то, что за последние 50 лет в Британии возникла живая и яркая художественная культура, ставшая, предметом зависти во всем мире, представители которой в настоящий момент обращаются к правительству с призывом против сокращения финансирования. Подобное сокращение субсидий может не только подвергнуть риску разрушения многолетние культурные достижения, но и экономический эффект, обеспечиваемый ими.

Более 100 лидирующих художников страны, среди которых: Дэвид Хокни, Дэмиен Хёрст, Энтони Каро, Ховард Ходжкин, Аниш Капур, Ричард Хамилтон, Бриджет Райли, Энтони Гормли и Трейси Эмин уже присоединились к настоящей кампании, поддержав протест против запланированного правительством 25-процентного сокращения, финансирования искусства.

Участники кампании выступают за разумное сокращение субсидий и повышение эффективности, их использования, однако подчеркивают, что обещанное 25-процентное сокращение способно уничтожить многое из достигнутого и нанести, особенно сокрушительный удар по малым художественным организациям, национальным и региональным музеям, и их коллекциям.

Еженедельно на этом сайте будут выставляться работы художников на данную тему. Все художники — участники настоящего проекта щедро пожертвовали свое время, талант и произведения.

Одной из работ, созданных на тему воззвания «Спасите искусство», стал плакат Уильяма Морриса:

Я НЕ ХОЧУ ИСКУССТВО

для избранных

ТАК ЖЕ КАК НЕ ХОЧУ ОБРАЗОВАНИЕ

для избранных или

СВОБОДУ

для избранных.

Фоном страницы микроблога галереи «Тейт» в эти дни стало полотно Генри Уоллиса «Гибель Чэттертона».

«Итак, официальный старт новой эпохе дан: варварство… или все-таки Возрождение?» — такими словами заканчивалась и программа «Метаморфозы» Фреи Миллер, посвященная этим событиям.

19 октября люди всерьез были намерены отстаивать школы, музеи, галереи и театры — приюты творчества и прибежища своей любви.

В Центральном зале Вестминстерского дворца планировался митинг Конгресса профсоюзов под лозунгом «Все вместе», написанном на четырех разноцветных парах ладоней: «Вместе за работу, здоровье, общественные организации и школы».

Столь массового общественного движения и выступлений столица не видела давно. В тот день без преувеличения в городе яблоку не было, где упасть. И если в год финансового кризиса было понятно, что волнения оправданы страхом, что в какой-то момент работа и деньги могут иссякнуть и «нечего будет есть», то теперь не меньшая толпа выходила защищать свое право читать книги, ходить в театры и слушать музыку. Сила, напор и уверенность этого движения обескуражили многих.

За день до предстоящего выступления на митинге Конгресса Джим сидел в кабинете Форда в юридической корпорации Грейс-инн и обсуждал с ним вопросы, касающиеся театра и образовательного центра. Закончив деловую часть, Форд не удержался.

— Ты действительно думаешь, что призывами к толпе можно повлиять на что-то? По-моему, разумнее было бы выступить от имени театра кому-то из актеров. Их профсоюз — им и карты в руки.

Джим покачал головой.

— Хочешь сказать, «пришло время выходить на баррикады»? — скептически усмехнулся Форд. — Это наивно. Никогда ничего не решить речами. А нажить неприятностей можно много.

— И это говорит человек, от речей которого зависят судьбы людей, — сказал Джим, убирая свои бумаги в мягкий рыжий портфель.

— Положим, судьбы решают закон и факты, если не вдаваться в философию. А ты хочешь прослыть «красным лордом» и всерьез полагаешь, что ваши протесты чего-то стоят?

— Да. Думаю, да. Я полагаю, что можно и нужно повлиять на их стратегию. И не только призывами, как ты сказал, но и делами, ровно настолько и так, как это каждому по силам.

— Это наивно, Джим, не будь ребенком!

— Форд, для чего мы живем?

— Ты что, серьезно?

— Вполне. Я уверен, что мы работаем для своего будущего. И пусть нас услышат.

— Актерская братия и зрители тебя, спору нет, поддержат. И только. А для твоего бизнеса нужно, чтобы тебя поддерживали и те, кто здоровается в клубах с твоим отцом. Странно, что мне приходится говорить тебе об этом.

— Мои дед и отец, как ты знаешь, всю жизнь работали с людьми и думали об их интересах в самые трудные времена. Меня не очень беспокоит отвернутся ли от меня те, о ком ты говоришь. А вот судьба актерской братии и проблемы наших зрителей меня волнуют. Их поддержку потерять нельзя. Понимаешь? Не-ль-зя!

— Ладно. Мое мнение ты знаешь.

— Лучше, чем ты думаешь, — улыбнулся Джим.

Он был уже на улице, когда его телефон зазвонил.

— Попробуй только затащить на митинг Форда, — угрожающе прозвучал голос Линды, — я тебе голову откушу.

— Нет, все-таки Форди счастливец — вот это рвение! А скорость! А преданность! — засмеялся Джим.

— Я тебя убью!

— Это уж слишком даже для жены адвоката.

— Джим, это не смешно!

— Ли, это очень смешно — то ты всеми силами рвешься из условностей, а то в лучших традициях бросаешься защищать репутацию мужа, который и сам на милю не подойдет ни к каким протестам. Не бойся, я не пытаюсь уговорить его возглавить левое движение. Можешь спать спокойно.

— Удачного восстания, «Гаврош»!

— Пока, дива!


Утром во вторник Виола завтракала «У Маффина» в компании хозяина. Мартин жаждал оказаться в гуще событий и тоже намеревался участвовать в пикетах. Оделся он, правда, не столько протестно, сколько по-фермерски: потертые джинсы, белая рубашка, вельветовый пиджак лососевого цвета, на голове — соломенная шляпа с примятой тульей и короткими полями, благо октябрь выдался ослепительно солнечным и жарким. Виола пришла рано. Утренний чай в компании Мартина лучше самого крепкого кофе дома придавал боевой настрой. Да и сами завтраки в пабе друга были очень соблазнительными. Маффин — сибарит и эпикуреец — возвел еду в культ, а приготовление ее — в радость для себя и других. Каких только пышек не подавали здесь к чаю и кофе: хрустящие маффины с плоским верхом и белоснежными боками, подсахаренные, припорошенные ароматной ванильной или коричной пудрой, горячие, с углей, еще пахнущие подпаленной корочкой и мукой, белесые, белотелые. А оладьи — пышные, с джемом и молоком, соленые, приправленные травами, творогом и мягким сыром, зажаренным яйцом с беконом, семгой, зеленью и огурцами, итальянской начинкой из вяленых помидоров, с базиликом, оливками и пармской ветчиной, с бананами, медом или чистейшим пышным деревенским маслом — вариант, который особенно любил сам хозяин. И все это входило в стандартное меню завтрака. Маффин — щедрая душа — отовсюду привозил легкие и оригинальные рецепты пищи простой и понятной большинству его посетителей. За сочувствие своему увлечению он особенно был благодарен Джиму. У Мэри Эджерли, матери друга, и у Мэгги, домоправительницы Эджерли-Холла, он позаимствовал немало отличных рецептов.

Виола вдыхала аромат лимонно-мятного чая, жмурясь от солнца, словно жаркой ладонью касающегося ее щеки. Мартин с удовольствием смотрел на нее. Кто это сказал? «И вот я снова подросток и снова философствую». Это было в каком-то спектакле у Джима. «Мартовские иды»![28] Точно! Вот и сегодня они, как подростки, готовы протестовать и философствовать. Такими они расстались. Такими же встретились и теперь. Она захватила с собой гитару. Казалось, ей сейчас не больше семнадцати — как поет Лора Марлинг, «если настала пора сражаться, я должна отбросить слабость». В черных джинсах, черной футболке и куртке цвета хаки она напоминала мальчишку.

Цепкий взгляд, которым Мартин обладал от природы и к которому тем более приучил его спорт, — необходимость подмечать мелочи в поведении соперников и в окружающей обстановке и мгновенно их анализировать, делал его отличным диагностом психологических состояний и обстоятельств. Он заметил, что с Виолой что-то происходит.

— Что это ты такая молчаливо-веселенькая?

— Да так.

Маффин покосился на нее и провел пальцами по струнам гитары, потом еще раз взглянул и, прижав струны, хмыкнул.

— Робею спросить. У тебя кто-то появился?

— Ради Бога! Хотя бы ты не будь так банален.

— Тут мне тебя не обогнать.

— То есть?

— Ты старательно превращаешься в одну из миллионов отчаявшихся женщин. Это банально.

— Я не миллионы.

— Само собой!

Возникла пауза.

— Знаешь, чего мне хочется? — вздохнула она.

— Да кто ж тебя знает?

— Чтобы меня отдохнули.

— Потрясающее!.. Как это называется? Из грамматики? Ну, когда «дом построен»?

— Страдательный залог.

— Вот, да. Чтобы тебя отдохнули? Это как?

— Чтобы мне показали места, где я не бывала. Чтобы интересовались, как у меня дела. Чтобы мне что-нибудь рассказывали. Долго, много, о себе, обо всем.

Он мягко и в то же время серьезно спросил, наклонившись вперед.

— А ты сможешь слушать?

— С удовольствием. Я так много говорю, что хочется побыть «на той стороне».

— А сможешь принадлежать?

— Принадлежать? Ты уверен, что выбрал правильное слово?

Он не ответил.

— Свобода и все, что мне нужно, Марти, существует не только в постели или по дороге к ней.

— Неужели? Кто бы мог подумать? Ты открываешь для меня мир.

— К счастью, да. Если я и хочу разделить свою жизнь с кем-то, то во всем, а не только… в спальне.

— И это мне говорит человек, вылупившийся из-под купола итальянского Возрождения? Или немецкой философии?

— Поэзии.

— Тем более. Даже я со своим недомедицинским образованием помню, что отношения людей дело не столь примитивное и прямолинейное. Очень непростое дело. Странно, что именно ты будто пытаешься мне это доказать. Но тебе не о чем беспокоиться. Только для того, чтобы дотащить тебя до, как ты говоришь, «спальни», кому-то понадобится пройти такой путь, что вы по дороге успеете разделить и радость, и впечатления, и еще полжизни.

Маффин не увидел на ее лице ни сопротивления, ни обиды, отчего, удивившись, он наклонился к ней и продолжил:

— Для этого нужно кое-что, чего у тебя нет. Вот знаешь, почему я остался с Энн?

— Догадываюсь.

— Нет. Это почему я ее захотел, ты «догадываешься». Но я говорю о другом. Мы долго флиртовали, играли, возбуждались, она водила меня за нос. Но потом отбросила все и просто дала понять, что я ей нужен. Очень нужен. Она отдалась… сердцем что ли… И я счастлив. А ты сможешь? Ты живешь, как одиночка, думаешь, как одиночка, ведешь себя, как отъявленная одиночка. Возможно, это красиво. Но и неоспоримо при этом. У тебя это на всех местах написано. А выдать свои желания ты никаким местом не хочешь. Ты сама по себе.

Она покачала головой.

— Лучше скажи, как тебе Джим? — спросил Мартин. — Знаешь, он молодец — возглавил движение за освобождение женщины Позднего Возрождения.

— Это ты о книге? А почему с иронией?

— Где я, а где ирония? За кого ты меня принимаешь, Ви? Как он тебе?

— Удивительный. Он удивительный.

Маффин приподнял брови.

— Скажи это еще раз… У-у-у! А я-то было надеялся сосватать вас. Выходит, зря суетился. Значит, он тебе понравился, — Маффин несколько секунд пристально вглядывался в нее и потом добавил с однозначностью твердого убеждения. — Он тебе понравился, как никто еще и никогда. Больше всех на свете.

— Не больше…

Маффин увидел ее улыбку — нерешительную, как у подростка, и расхохотался так громко, что напугал посетителей у бара.

— Ребята! Это ж здорово! Вот, ведь, действительно, слепым надо быть! Можно же было догадаться, когда вы здесь возились со своим интервью, — и как заговорщик прошептал, — это останется между нами.

Она встала.

— Пошли, нам пора.

— По коням!


Весь Лондон вышел на улицы. Виола и Мартин двигались в толпе под возгласы призывов и звуки своих гитар. Они пели «Обвал», «Держись за то, во что веришь», «Танец пыльной чаши[29]», «Отвори свою дверь»[30].

На спуске с моста Ватерлоо к ним присоединилась Энн. Вместе они добрались до Вестминстера.

Люди заполняли зал. Садились, но большей частью стояли, размахивая флагами своих организаций. То тут, то там разворачивались и вспыхивали баннеры с призывами сохранить различные ассоциации и объединения. На светло-серой перегородке над сценой висел экран с изображением логотипа мероприятия. Перед ним слева и справа размещались столы организаторов, а между ними белая, похожая на нарисованный прямыми линиями факел, трибуна. Два букета красных лилий украшали сцену у самого края.

Друзья заняли место, остановившись в центре зала в одном из проходов между креслами.

— Да-а, — выдохнул Маффин, оглядывая толпы людей, все еще наполняющих зал. — Не слабо! Джим!

Джим, одетый в джинсы, короткую толстовку с капюшоном и куртку на молнии из плотного хлопкового трикотажа, шел к ним энергично и быстро, лавируя между группами демонстрантов.

— Да вы — просто бродячие трубадуры!

— Положение обязывает, — сказал Маффин. — Ты будешь здесь или пойдешь к сцене?

— Я постою с вами, но, когда начнется, перейду туда, чтобы их не задерживать.

Среди людей вокруг Виола постепенно распознавала лица, которые видела неделю назад в театре «Флори Филд». По тому, какие места они заняли недалеко от Джима, и по тому, какие люди окружали их самих, она поняла, что каждый привел сюда еще и свою группу поддержки. От нее не ускользнуло, как они оборачивались на Джима, что и как говорили ему — в их взглядах и словах читалось пристальное внимание и волнение, свойственное людям одного цеха, говорящим на одном языке и вместе переживающим непростое время — точно команда, улавливающая и ждущая сигнал своего капитана. Никто из них не заботился сейчас о том, как они выглядят, какое впечатление производят и как реагируют на них окружающие. Сейчас их сверхзадача состояла в другом.

Мартин отступил, наклонившись к Энн и пропустив ее перед собой. Виола оказалась рядом с Джимом. Он задержал взгляд на ней. Ни разу прежде он не видел у нее такой открытой улыбки, такой радости в глазах. Ее подхватила волна общего энтузиазма, ей передалась энергия многоголосого зала.

— Тебя никогда не исключали из школы? — спросил он.

— Однажды пытались.

— Ты и там боролась за свободу?

— Всегда.

— Долой барьеры?

— Долой. Они угнетают.

— Кажется, ты вовремя вернулась в Англию.

Она засмеялась:

— О, да!

Джим набрал в грудь воздух и расправил плечи. Значит, все правильно. Через три минуты он кивнул друзьям и направился ближе к сцене.

Первыми на митинге выступали представители Конгресса от здравоохранения и образования. После них ведущая назвала его имя, представив одним из самых активных молодых театральных режиссеров.

Виола внимательно смотрела на сцену.

— «А лучшее в искусстве — перспектива», — начал Джим. — Я сейчас в очередной раз произношу эти слова Шекспира, не только потому, что в свое время они стали девизом моей жизни. Сегодня особенно я не вижу причины сомневаться в правоте этого утверждения и не разделять его. Искусство существует в перспективе. Перспектива — это движение. Перспективой мы называем будущее. Она символизирует надежду. Она появляется там, где нам есть откуда и куда смотреть, и уже не играет роли, хотим мы смотреть в перспективе назад или вперед, вниз или вверх, в прошлое или будущее, на окружающий мир или в самих себя.

Искусство создается для того, чтобы быть унаследованным, чтобы быть распространенным. Распространенным во все стороны света независимо от уровня дохода, принадлежности к социальному слою или степени образования тех, кто является его зрителем, слушателем, читателем.

Виола вслушивалась в каждое слово. Пожалуй, впервые за короткое время их знакомства он открывался ей с этой стороны. Он говорил быстрее, чем обычно, и был крайне сосредоточен. Зрелая, уверенная и строгая его мужественность стала особенно видна, точно ствол мощного дерева, когда неожиданный порыв ветра вдруг оголяет его, нарушая мягкую безмятежность его кудрявой кроны. Что-то новое, чего раньше Виола не замечала, открывалось в нем.

Джим говорил с миром о вопросах, его волновавших, о глубинном смысле своей работы и судьбы. Этого человека заботили не только успех и признание. «Знающий грамоте лев…», — подумала она о нем, вспомнив стихотворение И. Бродского.

— Я знаю, что такое — надежда на читателя, — продолжал он. Теряет ли читатель, лишаясь писателя? Теряет ли зритель, лишаясь билета в театр или на выставку? Да. Когда у перспективы, то есть у будущего, нет искусства — нет и самого искусства.

Громкие аплодисменты прервали его речь.

— Судьба сталкивает меня с очень талантливыми людьми в региональных театрах, работы которых мы видим из года в год на нашем фестивале «Метаморфозы». От их имени я говорю сейчас, поскольку именно для них крайне опасно запланированное сокращение субсидий и бюджетов. Столичные театры сильны. В сложившейся ситуации им проще выстоять и сохранить сборы. Поколения талантов были воспитаны в провинциальных театрах, получающих дотации. Напомню, что за последние три десятка лет из 187 номинантов на премию Британской академии 145 начинали свой путь именно в дотационных театрах. В них сегодня работают завтрашние лауреаты лучших премий мира. Это и есть наше будущее, которое теперь выглядит неутешительно в свете предстоящих сокращений финансирования. Я не понимаю, когда говорят, что представители творческих профессий стараются перехватить то, что положено, например, медицине. Мы не спасаем человеческие жизни. Мы развлекаем людей. Однако медицине давно известно, как болеющих, а тем более, выздоравливающих людей спасают светлые эмоции, добрые чувства, юмор и хорошее настроение. У человека нельзя отнимать право и возможность посмотреть хороший фильм или телепрограмму, прочитать книгу и, особенно, от души посмеяться. В человеческой природе заложена тяга к прекрасному, причем самому разнообразному. Поддерживать ее, а не разрушать — наша задача.

Виола впервые наблюдала, как он овладевал вниманием зала — уверенно и напористо. Он завоевывал, он наступал.

— Наша страна сегодня является мировым лидером по многим направлениям в искусстве. Именно это и все, что нам оставили наши предшественники в исторически обозримом прошлом, стало, по последним исследованиям, привлекающим фактором для восьмидесяти процентов туристов, приезжающих в Великобританию. Если начнут закрываться музеи, галереи и театры, мы рискуем потерять и это. Известно, что на один фунт, вложенный в сферу культуры, приходится два фунта отдачи. Располагая такими данными, государство рассчитывает, что предприниматели и благотворители смогут возместить любое сокращение финансирования. Это серьезное заблуждение. Меценаты, как известно, поддерживают искусство с давних времен. Однако наивно думать, что каждый состоятельный человек нетерпеливо ждет возможности распорядиться своими деньгами подобным образом. В завершение я хочу сказать: театр «Флори Филд» и, я надеюсь, что все коллеги и друзья помогут нам в этом, готов пригласить на наш летний фестиваль «Метаморфозы» камерные спектакли периферийных театров, которые придется закрыть на их собственных сценах в связи с предстоящими переменами. Театр — как Ноев ковче…

Джиму не дали договорить. Раздался такой залп аплодисментов, возгласов поддержки и одобрения, что зазвенело в ушах. Виола обернулась. Воодушевление вокруг поразило ее. Значит, действительно настало время миру перестать думать, что Вест-Сайд и Вест-Энд[31] — чуждые ему сообщества. Пора сделать этот шаг — от варварства к возрождению. «Я хочу быть с тобой. Я хочу и могу помочь. Я знаю как».

После вынужденной паузы он сказал:

— Представители всех видов искусства видят и понимают экономическую ситуацию в стране. Определенные сокращения действительно необходимы, но только если они не представляют угрозу дальнейшему существованию одной из основных составляющих успеха нашей страны. Спасибо!

Он быстро спрыгнул со сцены в сопровождении вновь вспыхнувшей овации. Под взмахами флагов, коротко отвечая тем, кто что-то говорил ему по дороге, он подошел к друзьям. Его глаза блестели, он был взволнован, мыслями и чувствами все еще стоя на трибуне, оглушенный быстрой сменой освещения и окружения.

— Молодец! — Маффин похлопал его по плечу.

— Давайте выйдем на воздух, — предложил Джим.

Они вышли на площадь и, поначалу немного растерявшись от впечатлений, шума и солнца, не могли выбрать, куда направиться дальше. В эту минуту Джима перехватил журналист в сопровождении телеоператора.

— Можно задать вам короткий вопрос, сэр?

Джим разрешил. Друзья терпеливо ждали.

— Сэр, как вы оцениваете сегодняшнее событие?

— Это очень, очень достойное дело. Благородное начинание без какой-либо патетики. Таким способом мы пытаемся дать возможность голосам, которые не имеют ни малейшего шанса быть услышанными где-либо еще, прозвучать и привлечь к себе внимание общественности. Люди, которых не слышат, обычно проживают жизни гораздо более трудные и сложные, чем те, кто вниманием не обижен. Только потому, что ты родился далеко от столицы, но любишь книги, хочешь учиться, быть здоровым и смотреть хорошие спектакли, ты должен с трудом отвоевывать и доказывать свои права на это. Читая письма, которые приходили в адрес профсоюза, я понял, что хочу и должен сделать все, чтобы им помочь.

— Спасибо, сэр!

— Чэринг-Кросс? — поспешно, пока его не остановил еще кто-нибудь, предложил Джим друзьям, и вчетвером они зашагали в сторону образовательного центра.

Однако у Лестер-сквер мизансцена повторилась. К Джиму подскочил кто-то с камерой.

— Мистер Эджерли, как автор нового бестселлера, скажите, что, по-вашему, значит искусство и литература, в частности, для современного общества? То есть… есть ли какие-то отличия в том, чем… э… э… чем искусство является для страны и… э… э… для отдельной личности?

Джим, терпеливо ждавший, когда парень справится с неказисто сформулированным вопросом, ответил:

— Общество должно иметь возможность видеть себя во всех проявлениях. Искусство позволяет ему это и способствует его самоочищению. А сокращение финансирования сферы культуры существенно затормозит развитие общества в целом и человека, в частности. Поэтому меня так беспокоит урезание бюджета в этой сфере.

— Вы считаете, культура — это дело большого бизнеса, правительства или самого общества?

— Это давно уже дело не только скромных благотворительных организаций. Мы все — и общество, и руководство страны, и бизнес можем и должны не только участвовать в том, что создает и наполняет культуру, но и в том, что ее укрепляет и поддерживает. Это касается образования. Это касается и медицины. Культура не может быть привилегией только богатых.

До книжного магазина они дошли быстро и, поднявшись наверх, пробыли там до темноты, обсуждая впечатления дня и разбавляя их песнями под гитару.

Дома Виола вновь взяла книгу Джима. Она прижала ее к щеке, а затем, опустив на нее голову, долго сидела, не шевелясь, за письменным столом, испытывая нежность, радость и уважение ко всему, свидетельницей и участницей чего ей довелось сегодня стать.


Утром Виола снова пришла в паб к Маффину. Линда обещала тоже подъехать, однако проснуться, судя по всему, оперная дива раньше полудня не могла. Впрочем, Виоле было не до нее. Она читала прессу и просматривала интервью, которые вчера давал Джим. Отзывов на его речь и на комментарии, что он давал журналистам на улице, было много. Люди одобряли, поддерживали, разделяли его позицию и взгляды. Однако колонка на сайте одного консервативного издания начиналась текстом, полностью противоположного тона: «Вчера на митинге Конгресса профсоюзов Джеймс Эджерли выступил с протестом против сокращения субсидий, запланированного правительством. Возникает вопрос, почему выпускник Кембриджа, будущий баронет, принадлежащий к части общества, традиционно потребляющей и охотно оплачивающей высокий уровень услуг и продукции в сфере образования и искусства, возмущен теперь ценой, которую придется платить за это?»

— Марти! — позвала Виола.

— А? — Маффин вынырнул из-за барной стойки.

— Иди сюда.

Он подсел к ней. Виола кивнула на экран.

— Он баронет?

— А ты и не догадывалась, правда?

«Догадывалась», — подумала она. Первое, что она подумала о нем в первый же день знакомства:

Язык, лицо, обличье, дух, манеры

Пять раз дают тебе права на герб[32].

— Когда-нибудь Джим станет баронетом, — сказал Маффин. — Он единственный сын сэра Энтони. А сэр Энтони — единственный владелец Эджерли-Холла.

— Не сомневаюсь, что многие благополучно устроились у него на шее.

— Не так уж и многие. Я, Энн, Форд да Линда.

— Всего-то! — улыбнулась Виола. — Знаешь, я думаю о его проекте пригласить на свой фестиваль спектакли театров, которые подвергаются риску остаться без дотаций. Но с этой идеей надо серьезно поработать. Я очень хочу ему помочь и знаю как. Нужна широкая информационная кампания. Ты сам понимаешь, что такое в наше время хорошая реклама. Джим в одиночку с этим не справится. А вместе мы сможем. Фестиваль «Метаморфозы» должен стать известным не только для избранных. Ведь это и мое дело тоже. Рано или поздно я должна оказаться среди своих. Нельзя молчать и делать только часть того, что можешь?

— Считай, что прошлое было предисловием. У вас получится. Вы птицы одного полета, — улыбнулся Маффин.

— Да, похоже, все только начинается, Марти! Птицы одного полета. Когда разоряют их гнезда, они поднимаются на защиту. Я не стану больше делать вид, что как автора и драматурга меня нет.

Глава VII

Книга является средством перемещения в пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы.

И. Бродский. Нобелевская речь

Вы видите, но не наблюдаете.

А. Конан Дойл «Скандал в Богемии»

Известно, что в Британии озарения и невероятно удачные творческие идеи время от времени приходят авторам в поездах, во время поездок из одной части страны в другую. Примеры этому можно найти в литературе, искусствоведении, на телевидении, в кино и, вполне вероятно, в других сферах, если захотеть исследовать это почти потустороннее явление.

Озарение пришло к Джеймсу Эджерли в июне больше двух лет назад, когда он ехал в поезде из Лондона в Норфолк, вспоминая не слишком серьезный, но горячий спор с Линдой в присутствии Мартина и Форда на террасе приятельского паба. Недавно Джим пережил свое последнее расставание, что, впрочем, не удивило его друзей. Он довольно долго не мог успокоиться. Глаза померкли, выражение лица застыло под маской плохо скрываемой тоски. Обычно друзья в разговорах не касались этой темы, но в тот день Линда не сдержалась.


— Ты не должен быть таким требовательным к себе и ко всем! Будь проще, и женщины тебе только спасибо скажут.

Он возмутился и обиделся.

— Ли, женщины вообще и одна конкретная женщина — это, как выясняется, разные понятия. Кто мне «спасибо скажет?»

— Тот, кто хочет жить по-человечески, а не чувствовать себя вечно в шекспировской труппе!

— Шекспировской? Ты это серьезно?

— Тихо-тихо, девочки, не ссорьтесь! — постарался разнять их Мартин.

В ответ он услышал дружное: «Заткнись!»

— Да пойми же ты, не может женщина, какой бы замечательной она ни была, двадцать четыре часа в сутки обсуждать с тобой вопросы сценического мастерства. Где бы мы все были, если бы я «кормила» Форда одними ариями, а Маффин Энн — счетом последних матчей. Так и свихнуться недолго.

— Вы не можете? Вы все время говорите, что чего-то не можете! А что вы можете? Господи!.. Да есть ли на этом свете хоть одна, кто не задумывается о том, чего она кв может?

— Скажи, разве я не права? — в сердцах обратилась Линда к Форду, рассчитывая на его поддержку. — Что ты молчишь?

— Чувствую себя в шекспировской труппе, — тихо ответил Форд.

Джим вскочил, чтобы уйти. Мартин остановил его.

— Ну, все-все, театралы, уймитесь! Джим, все зарубцуется.

— Для этого есть средство, — уже спокойнее, но невесело сказал Джим. — Работа.

В поезде, однако, он задумался не о работе, а о том, к чему постоянно возвращался в своих размышлениях. Это было связано с книгами семейной библиотеки Эджерли-Холла. Самой ценной ее частью была коллекция старинных изданий, первое из которых было датировано XVI веком. На титульных листах этих отдельно хранящихся книг все поколения рода Эджерли ставили свой фамильный знак. Его текст обязывал отмечать им только книги, соответствующие начертанному в нем требованию, и запрещал распространять его на другие тома собрания.

Экслибрис представлял собой латинскую литеру «Е» в виде якоря, обращенного корнем влево, под которой был расположен текст, набранный V-образно, как чаша. По периметру, на тонком канте, обрамлявшем и букву и текст, шла надпись на латыни: Quis est dignus aperire librum et solvere signacula eius?[33]

Текст внутри гласил:

Знаком этим отмечаю я книгу,

в коей говорится о тех,

кого довелось мне

знать.

Дж. Э.

«Дж. Э.» был Джек Эджерли — первый Джеймс, давший имя в ряду обязательных при крещении всем последующим наследникам мужского пола их рода. С него началась «книжная» история семьи. В 1589 году семнадцатилетний Джек, проявивший в грамматической школе Нориджа талант рисовальщика и резчика, поступил в качестве подмастерья к граверу издательского дома Ричарда Филда в Лондоне. Ричард Филд и Уильям Шекспир родились в Стратфорде-на-Эйвоне и, судя по всему, были хорошо знакомы и всю жизнь поддерживали отношения. Филд был издателем первых опубликованных произведений Шекспира: поэм «Венера и Адонис» и «Обесчещенная Лукреция». В его же издательстве был напечатан в 1601 году сборник Роберта Честера «Жертва любви, или Жалоба Розалинды» с поэмой Шекспира «Феникс и Голубь». Джек служил в издательстве Филда и был не только талантливым художником. Книги и изображения, изданные типографским способом, были его страстью. Его приобретения послужили началом семейной коллекции. По мере того, как возрастали мастерство и достаток, книги стали едва ли не главным достоянием его дома. Старший сын Джека получил по меркам XVII века прочный фундамент для будущей библиотеки.

Джек Эджерли был автором экслибриса, каким отмечались отдельные книги. Первый оттиск сделал он сам. Им было отмечено первое издание поэмы Уильяма Шекспира «Венера и Адонис» 1593 года. Как самое ценное, оно хранилось отдельно вместе с баронетским знаком отличия и завещанием Джека, составленным по стандартной форме:

«Первому законному моему сыну и законным наследникам по мужской линии от этого рода — второму законному сыну и его наследникам мужского пола, а за отсутствием этих наследников — третьему законному сыну и наследникам по мужской линии этого третьего сына; а когда и этого не будет, последовательно к 4-му, 5-му, 6-му и 7-му законному сыну и их прямым наследникам и т. д. и т. п.». Семейное предание из поколения в поколение передавало имена тех, кого из исторических фигур, упоминаемых в художественных произведениях, знали Эджерли. Всех, кроме книги, положившей начало коллекции. После 1785 года, когда Фрэнсис получил титул баронета, присутствие Эджерли недалеко от важных для страны событий, а то и в самой их гуще подтверждалось документальными свидетельствами. Сомнений уже не было — Эджерли действительно знали тех, о ком говорилось в некоторых произведениях.

Первая книга собрания — поэма Шекспира «Венера и Адонис» — завораживала Джима своей тайной. Ее сюжет заимствован из «Метаморфоз» Овидия. При жизни Шекспира это было самое популярное из его изданных произведений. Венера, покоренная красотой Адониса, уговорами, мольбами и другими способами пытается пробудить в нем взаимность. Тщетно. Адонис остается холоден к Богине любви. Он погибает во время охоты на вепря.

На титульном листе поэмы нет имени автора. Оно появляется лишь на следующей странице, под посвящением «ГЕНРИ РАЙОТСЛИ, герцогу САУТГЭМПТОНУ, барону ТИЧФИЛДУ». Шекспир дарит поэму «его милости», по всей видимости, как заказчику ее издания.

Титульный лист издания гласит:

ВЕНЕРА И АДОНИС

vilia miretur vulgus; mihi flavus Apollo

pocula Castalia plena ministret aqua[34]


Знак издательского дома Филда

ANCHORA SPEI[35]

ЛОНДОН

Напечатано у Ричарда Филда для продажи

в лавке «Белый грейгаунд»

в подворье Святого Павла.

1593.

И поверх этого Джек Эджерли через несколько лет после того, как книга была издана, собственноручно поставил свою печать: «Знаком этим отмечаю я книгу, в коей говорится о тех, кого довелось мне знать».

Джим время от времени возвращался к этому, не дававшему ему покоя, занятию: медленно перелистывая страницы книги, он снова и снова вглядывался в имя Шекспира, посвящение Саутгэмптону, в античные имена. Кого же ты знал из них, Джек? Кого?

В тот день, в поезде, он смотрел на проносящиеся за окном зеленые июньские просторы — поля, холмы, покрытые лоскутными одеялами трав и злаков всех оттенков зеленого с яркими заплатами лимонно-цветущего рапса. Лора Марлинг в наушниках пела:

Не плачь, малыш, у тебя есть так много,

для чего нужно жить…

…когда-нибудь ты вновь улыбнешься…

Многие этого не делают,

И многие остаются неназванными [36].

«И многие остаются неназванными». И вдруг ему вспомнился эпизод из подростковой юности, интенсивность переживания в котором была тогда сильнее всех последовавших в его жизни надрывающих сердце разрывов и потерянных встреч. У него впервые в жизни болело сердце от нестерпимого чувства утраты, нагрянувшего в считаные секунды, почти молниеносно после того, как в его воображении, завладев всеми чувствами сразу, появился образ одной-единственной женщины. Ему было тогда лет пятнадцать. Перебирать несвязные образы фантазий, будоражимый желанием поторопить время, чтобы получить первый опыт, он начал двумя годами раньше. Однако до сих пор это все напоминало то запрещенную шалость, то знобящие приступы жара, с какими раньше он сносил болезни вроде ангины и гриппа. Но вдруг все переменилось. Его желание еще было смешано с пугливой настороженностью перед пропастью собственного любопытства. Он читал тогда очерк Вирджинии Вулф «Своя комната», готовясь к сдаче эссе на тему «Феминизм в литературе XX века. 1000 слов. Обсудить». Энциклопедия подсказала, что «Своя комната» — это отличная декларация как раз на тему феминизма: «У каждой женщины, если она собирается писать, должны быть средства и своя комната». Читая, однако, он нашел другое. Можно сказать, что он нашел ее — свою женщину.

С одной из страниц на него взглянуло лицо, не похожее ни на одно другое. Его сотрясла такая дрожь, что он едва не охнул. Если самоощущение мужчины в мужчине просыпается прежде, чем он получает первый опыт близости с женщиной, если он взрослеет от самого осознания того, что он — мужчина, то с Джимом это произошло именно в тот момент. Он читал и видел ее. Необычайный этот образ девочки, похожей на смелых женщин в пьесах Шекспира, которые ради любви не боялись блеснуть отвагой, красотой, талантом, находчивостью и умом, трогал до слез, радовал, волновал, горел в воображении, вызывая желание чуть ли не раствориться в ней.

Дальше… он не мог выйти из лабиринта отчаянного сопротивления тому, что написала о ней Вирджиния Вулф. Он то и дело возвращался к предыдущей странице, переворачивал ее, не желая потерять этот образ, по замыслу автора пропавший однажды без вести и растертый под лондонскими мостовыми. Он был потрясен степенью горя и горечи, безысходности и боли, какие переживал, читая и перечитывая всего две небольшие страницы.

Что заставило его вспомнить об этом? Разрыв, расставание, разговор с Линдой, мысли о книге и о тайне знака Джека Эджерли, о содержании самой эротичной и одной из самых эмоционально проникновенных во всей лирике Шекспира поэмы, песня Марлинг о тех, кто «остается неназванным»?

Джим понимал — первое, что он сделает по приезде в Эджерли-Холл — откроет вновь главную книгу библиотеки.

В доме было тихо. Он быстро прошел наверх и открыл хранилище ценных изданий. Надев стерильные перчатки из хлопка, он положил «Венеру и Адониса» перед собой.

ВЕНЕРА И АДОНИС

vilia miretur vulgus; mihi flavus Apollo

pocula Castalia plena ministret aqua


Знак издательского дома Филда[37]


ANCHORA SPEI


ЛОНДОН


Напечатано у Ричарда Филда

для продажи в лавке «Белый грейгаунд»

в подворье Святого Павла.

1593.

Едва лишь солнце, лик явив багряный,

С зарею плачущей простилось вновь,

Охотиться Адонис стал румяный:

Любил он травлю, презирал любовь.

Его, спеша, Венера настигает,

Как волокита дерзкий, обольщает

И говорит: «О, лучший цвет полей[38],

Меня прекрасней втрое, несравненный,

Румяней роз, белее голубей,

Укор для нимф, прелестней плоти тленной;

Природа предрекла, создав тебя:

Лишь ты умрешь, погибнет мир, любя» [39].

Джим медленно перевернул титульный лист. Внимательно перечитал его еще раз. Вновь открыл первую страницу. «И говорит:

«О, лучший цвет полей…» «Напечатано у Ричарда Филда». По созвучию фамилии издателя на титульном листе и слова «поле» призыв Богини к любимому приобрел иное значение: «О, Филдов старший сын…» «О, лучший цвет полей…» «Кого довелось мне знать…» «Напечатано у Ричарда Филда».

Двое любящих их было,

Но были в них жизнь одна —

В двух, но не разделена:

Так любовь число убила.

Сердца два слились так тесно,

Что просвет неуловим

Между ней и между ним

В их гармонии чудесной.

Так голубка воспылала,

Что могла по праву сметь

Вместе с Фениксом сгореть.

«Я» и «ты» для них совпало.

И смешался ум в понятьях:

Как же два с лицом одним

«Я» но с именем, двойным?

Что ж, одним, двумя ли звать их?[40].

Он замер. Он не мог пошевелиться, чтобы не спугнуть внезапно озарившую его мысль, чтобы она не рассеялась от неловкого движения, чтобы тишина и отсутствие движения дали этому облаку собраться, сгуститься, стать явью. Он недоумевал, как не понимал этого прежде. Он сидел за письменным столом, вдыхая эту идею все глубже, чувствуя, что он нашел спасение для нее, для себя, как это не странно звучало, для них обоих.

Он подошел к шкафу, где стояло собрание Шекспира. В примечаниях нашел фамилию Филд. О нем, о своем друге и соседе, о своем издателе великий драматург однажды упомянул в драме «Цимбелин». Одного из героев он назвал его именем на французский манер. Именно так Филд подписывал в печать французские книги.

Имогена[41]

…То господин мой,

Британец доблестный и столь же добрый,

Убитый горцами. Увы! Нет больше

Такого господина. Пусть пройду я

С востока к западу, просясь на службу,

Сыщу, хороших много, буду верен.

Но не найду такого.


Люций

Добрый отрок,

Ты жалобами трогаешь не меньше,

Чем господин твой кровью. Кто же он?


Имогена

Ричард дю Шан[42]

«И говорит: «О, лучший цвет полей…»» «Напечатано у Ричарда Филда». «О, лучший цвет полей…» «Кого довелось мне знать…» «Напечатано у Ричарда Филда». «Нет больше такого господина… Ричард дю Шан». «Кого довелось мне знать…» «И говорит: «О, лучший цвет полей…»»

И вдруг все соединилось. Все тексты в мире перестали быть разрозненными. Их больше не разделяли ни страницы, ни границы, ни переплеты. Они стерлись, растаяли, как тает соль в воде, как исчезают в лавине любые преграды. Их будто не было никогда. Заслужившая в полной мере признательность мира, она осталась даже не тенью, а лишь призрачной мечтой в его творениях. Так определила судьба, назвав другие имена для бесконечного толкования и поиска истины.

Выпустить ее из плена. Не позволить ускользнуть. Не дать исчезнуть. Дерзкое творение, любимое, как жизнь. Говорят, Феникс возрождается каждые 500 лет. Книга. Это его книга.

Когда в издательстве обсуждали вопрос оформления его романа и титульного листа, сомнений у Джима не было. Он отсканировал оттиск семейного экслибриса и передал его дизайнеру.


Серебряный меридиан

Знаком этим отмечаю я книгу,

в коей говорится о тех,

кого довелось мне

знать.

Дж. Э.

Глава VIII

Отвори дверь — я отворю свою,

Посмотрим, на что мы сгодимся вдвоем.

Группа Mumford & Sons «Отвори дверь»

23 октября в субботу Джим и Виола условились встретиться в театре «Флори Филд», чтобы поговорить о фестивале «Метаморфозы». Джим торопил приближение этого дня, чтобы, наконец, рассказать ей о своих планах и надеждах, которые в свете последних событий обрели совершенно иное звучание. Разумеется, он понимал, что для такого разговора надо дождаться времени, когда им обоим не придется конкурировать ни с работой, ни с друзьями, ни с прочими делами, заполнявшими их дни. И вот, он ждал у дверей театра, а она шла к нему по Блэкфрайерс Лейн. Ему хотелось встретить ее, как встречают самых дорогих и родных — раскрыть руки, чуть наклониться вперед, улыбнуться открыто, громко сказать «здравствуй», обнять и больше не отпускать. Он пошел ей навстречу.

— Привет, Джим! Ты уже видел?

— Что?

— Себя в «Ярмарке тщеславия» и в «Аннотации».

Джим мотнул головой. — Ужас, наверное.

— Так ты еще не смотрел?

— Нет.

Виола улыбнулась.

Телепрограммы, о которых они говорили, как правило, приглашали собеседников, едва получивших первые знаки популярности и внимания публики и заинтриговавших своим быстрым успехом. «Ярмарку тщеславия» интересовали авторы, «Аннотацию» — в большей мере сами произведения. Теперь после громкого успеха романа для Джима наступило время, когда пресса устремила на него взгляды своих многочисленных глаз.

— Тебе разве не любопытно? — спросила Виола, когда они поднялись в кабинет.

— Немного, — признался он.

Они устроились перед ноутбуком. Поиск дал ссылки на все программы, в студиях которых Джим побывал после вручения премии.

В студии «Ярмарки тщеславия» сидели двое ведущих. Они обменивались впечатлениями, предваряя ими появление гостя в студии.

— Для не-медиа-фигуры он слишком обаятелен.

— А для медиа — слишком естественен. Знаменит, но не публичен. Такое бывает?

— Парадокс. Вот я пока и не могу понять, чем это вызвано. Это либо одаренность, которая по природе своей всегда гармонична, либо хорошие актерские способности. Во всяком случае, это можно проверить. Если это маска или даже глухой костюм, в нем обязательно есть невидимые глазу изъяны и прорехи.

— То есть вы хотите понять, дар это или усилия.

— Да. А вы на что надеетесь?

— Что это у него от природы. Хотя тут я вынужден оговориться — идеалист во мне всем сердцем надеется на такую приятную одаренность, а циник и скептик убежден, что это — плоды работы над собой.

— Жизнь порой подбрасывает такие исключения. Устоять перед силой их убедительности еще труднее, чем поверить в их существование.

— Вот мы и проверим.

— Итак, сегодня в «Ярмарке тщеславия» Джеймс Эджерли, автор романа «А лучшее в искусстве — перспектива».

Под музыку, встречающую героев программ, Джим вошел в студию, с улыбкой глядя на ведущих, а не в камеру. Не суетясь, он сел на диван и спокойно ждал начала.

— Джеймс, вам самому кажется логичным, что именно вам присужден «Орландо».

— «Книжник».

— Да, «Книжник», извините. Ведь это — ваша первая книга, а основное для вас — театр и образование, и вдруг вы стали шекспироведом. Как пришла эта идея?

— Я думаю, в творчестве ничего не происходит случайно. Произведение рождается лишь у того, кто может его создать, у кого для этого есть сырье — интеллектуальный и материальный запас. Хорошо, когда понимаешь это. Над темой «Перспективы» я размышлял давно, а писал ее два года.

— Вы рационалист?

— Я верю в реальные чудеса. В жизни, такой, какая она есть, происходит много удивительного. Мне нравится это наблюдать.

— Вы суеверны?

— Нет, совсем не суеверен. Волноваться о чем-то надуманном, по-моему, бессмысленно.

— Перефразируя Шекспира, можно сказать, «ваша жизнь — театр». А книга тогда — это что?

— Театр — моя жизнь. Это правда. А литература — это такая же привычка, как необходимость ходить или дышать.

— Джеймс, судя по всему, вы любите море, — сменил тему второй ведущий. — Под парусом ходите?

— По возможности, хотя удается очень редко. Но без воды я не могу. Я много плаваю. Бываю на море, когда есть время. Это, кроме удовольствия, способ оставаться мужчиной. Море любит силу и выносливость.

— Сейчас злые языки сказали бы, что, мол, для этого обычно находят более легкий и приятный способ.

Джим улыбнулся.

— Я не назвал бы этот способ более легким. Думаю, он вообще не легкий, к счастью. Будь он легкий, мы бы ничем не отличались от кроликов. Хотя, простите, а что, собственно, вы имеете в виду?

— Но многие и не хотят от них ничем отличаться.

Девушка энергично кивнула.

— И не отличаются.

Джим дал им отшутиться, а затем продолжил.

— Если хочешь быть мужчиной, то, выбирая профессию, должен думать о равновесии. В этом смысле совершенно гармонично жили и творили художники Ренессанса. Они создавали шедевры, занимаясь при этом тяжелой физической мужской работой, требующей усилий, сноровки, выдержки и выносливости. И на другое, мы знаем, времени у них хватало. Образцом для них стала античность, для которой совершенство было в гармонии тела и духа. Я, например, работаю с людьми, а в спорте предпочитаю такие виды, в которых остаешься один на один с собой — плавание, бег, йога.

— А вот еще говорят, что ум — это самое сексуальное в мужчине.

— Я думаю, в женщине тоже.

— Вы серьезно так считаете?

— Да.

— А как же красота?

— Все вместе.

— А что-то абсолютное в человеке есть?

— Думаю, это то, что называют душой. Но это вопрос тонкий. Скорее, это все-таки вопрос веры.

— Джим, могу я вас спросить, во что вы верите? Я не говорю о религии.

— Во что я верю? В общение. Правда, иногда закрадываются сомнения. Это неприятно. Но я не могу и не хочу никому ничего навязывать. Просто делаю свое дело. Если людей интересует то же, что интересно мне, я рад. Кому неинтересно или сложно, этим не занимаются.

— А если хочется заниматься тем же, но сложно?

— Новое часто пугает. Страшно впервые входить в воду, целоваться, выступать перед публикой.

— Вам это не грозит.

— Спасибо.

— И, напоследок, можно еще спросить?

Он выжидательно смотрел на нее.

— Кто вы такой, Джеймс?

Он улыбнулся.

— Выдумщик.

— Спасибо, нам было приятно и интересно с вами.

— Спасибо за приглашение.

Из программы «Аннотация» Джим и Виола просмотрели только фрагменты. В этой студии Джим был серьезен. Он сидел, почти не двигаясь, положив нога на ногу и облокотившись о спинку дивана. Его волосы были зачесаны со лба назад, открывая лицо, что придавало его облику уравновешенную строгость. Ведущий выстраивал их беседу острыми и провокационными вопросами.

— Джеймс, вы должны понимать, что, рассказав нам эту историю, вы посягнули на память величайшего поэта. Это ли не кощунство?

— Нисколько. Отнюдь. В отличие от большинства представителей нестратфордианского направления, которые отрицают само существование Шекспира, хотя и призывают чтить память о нем, я утверждаю, что все произведения Уильяма Шекспира принадлежат человеку, родившемуся предположительно 23 апреля в семье Джона Шекспира в Стратфорде-на-Эйвоне и определенно крещенному 26 апреля 1564 года.

— Однако вы говорите, что какие-то из его произведений написаны другим человеком и лишь изданы под именем Шекспира.

— Я предполагаю, что некоторые из его произведений могли быть написаны человеком, также рожденным в семье Джона Шекспира в Стратфорде-на-Эйвоне предположительно 23 апреля и крещенным 26 апреля 1564 года, и изданы под его собственной фамилией, той, что по праву рождения также принадлежала и Уильяму Шекспиру. Как вы знаете, история оставила нам несколько вариантов фамилии поэта.

— Вы заимствовали идею у Вирджинии Вулф?

— Я считаю, что Вирджиния Вулф каким-то образом «подглядела» в просвет между текстом и подтекстом шекспировских полунамеков. Хорошее историческое воображение, как правило, увеличивает этот просвет, а понимание того, что любой вымысел вырастает на почве или, если угодно, вылепляется из материала личного опыта автора, практически уничтожает его границы. Литературная действительность существует помимо нас наравне с ходом так называемой «объективной» истории. И никто не сможет сказать, причастно то или другое соприкосновение литературы к тем или иным реальным событиям.


Теперь в поле зрения журналистов и комментаторов на волне внимания к роману «А лучшее в искусстве — перспектива» попадало все, что касалось его автора, и, в первую очередь, театр «Флори Филд». В Живом Журнале появилось сообщество, посвященное героям «Перспективы». Так роман стали называть для краткости. Все, что, так или иначе соотносилось с ним, попадало на эту страницу. Там же появилась и статья о Джиме из «Воскресного обозрения»:

Джеймс Эджерли очень занят в последнее время. Паб его друга с видом на Темзу давно стал его пересадочным причалом на пути от театра «Флори Филд» к книжному магазину и образовательному центру. Заряд его собственной энергии и напряжение атмосферы вокруг его дебютного романа и театральной работы столь высоки, что можно обжечься. Вечером перед нашей встречей он играл, что бывает исключительно редко, в пьесе Д. Пристли «Скандальное происшествие с мистером, Кеттлом и миссис Мун», которую сам, и поставил. После спектакля он сбежал в паб в надежде отдохнуть с друзьями, но здесь была я. Именно так начинается новый взлет — постоянной нехваткой времени, перегруженными планами и хроническим недосыпанием. «Бессонница — это даже занятно», — смеется он. В следующем месяце он начнет записывать аудиокнигу по своему роману «А лучшее в искусстве — перспектива». На мой вопрос, найден ли для этого проекта женский голос, он ответил уклончиво: «Еще есть время». И, словно этого недостаточно, он надеется снять серию передач о книгах, всколыхнувших мир — «Сюжет. До и после». «Кроме того, — говорит он, — я часто сталкиваюсь с проявлениями лени — отсутствием любопытства, заинтересованности, безразличием, языковой и выразительной инертностью при общении людей друг с другом. Это хорошее дело — рассказать тем, кто этого еще не осознает, о чуде, подаренном нам судьбой — даре слова — нашем проводнике в сферу общения.

Роман принес ему популярность, но настоящий успех ждет его впереди.

Сейчас он заряжен возбуждением, которое трудно скрыть. И мир отвечает его обаянию добрым отношением всех, кто оказывается рядом, — друзей, официанток, коллег, зрителей его театра и читателей.

Джеймс Томас Эндрю Эджерли — единственный сын сэра Энтони и Мэри Эджерли, продолжающий семейное дело, основанное в давнюю пору продавцами, знатоками и исследователями книг и расширенное после Второй мировой войны его дедом, сэром Бернардом Джеймсом Эджерли, в сфере образования, (центр изучения английского языка) и искусства (камерный театр «Флори Филд»).

После изучения, режиссуры в Лондонской академии музыкального и драматического искусства он пришел в качестве «капитана» своего театрального «галеона». «Театр, говорит он, — это большая семья. Если ты — лидер и с этим, все согласны, не важно, сколько тебе лет. К тебе всегда будут относиться как к старшему». Это ли обстоятельство или от природы присущая ему сердечная открытость сформировали его по-братски дружеское и по-отечески заботливое отношение к людям, к жизни, к окружающему миру.

Он живет один в своем доме в Кенсингтоне, где редкими тихими вечерами наслаждается чтением и бокалом сухого тосканского вина. Он умеет ценить «земные» радости: «Однажды, я поставил бокал на страницу рукописи и увидел, как строки просвечивают через вино — искаженные, растянутые, черные нити в пурпурном полушарии. Я подумал, что текст должен иметь такой же насыщенный оттенок и острый вкус».

Тем временем, каждый новый день раздвигает границы его востребованности и предлагает менять статус режиссера камерного театра на положение персоны, узнаваемой и известной в масштабах страны.

Глава IX

Одно дело, когда тебе нравится человек, и совсем другое, когда тебя восхищает то, что он делает.

Пол Остер «Левиафан»

После Второй мировой войны из всей семьи остались только дед Джима — Бернард Джеймс Грэм Эджерли и его жена — Мэй. Они были молодоженами. Молодому баронету приходилось не только удерживаться на плаву, но и спасать Эджерли-Холл от экономических проблем. Первые два-три года семейной жизни были для него временем отчаяния и страха. Но потом Мэй родила первенца — Энтони — отца Джима. И Бернард ожил.

В поисках возможностей обеспечить выживание семьи и Эджерли-Холла он понял, что надо возродить дело, унаследованное от предков. Это была традиция держать книжный магазин на улице Патерностер-роу вблизи собора Св. Павла, самой известной и главной с XV века книжной улице Англии, пострадавшей во время бомбежек столицы. В XVIII веке магазин послужил знакомству Фрэнсиса Эджерли с королем, а затем и с премьер-министром — Уильямом Питтом-младшим. Новым центром притяжения книжников стала Чэринг-Кросс-роуд, унаследовавшая после войны традиции Патерностер-роу. Там, в доме № 12, и открыл свои двери книжный магазин Бернарда Эджерли. Дело пошло, и со временем стало ясно, что учебная литература и, в частности, учебники английского языка для иностранцев становятся в изменившемся мире все более востребованными.


Осознавая, что ни одной возможности не имеет права упустить, Бернард открыл на втором этаже магазина Центр изучения английского языка. Первыми студентами стали шесть очень состоятельных европейцев, имевших возможность благополучно жить в Лондоне и пользоваться всеми привилегиями этого города, за исключением свободного общения на английском языке. Задачей разработанной Бернардом методики было вывести обучаемых на такой уровень владения языком, который позволял бы им легко, правильно и бегло говорить и не чувствовать себя ущербными в любом обществе. Он назначил за курс очень высокую цену. Проект оправдал себя. Ничто не работает и не окупается так хорошо, как дорогой и добросовестно созданный продукт.

Через несколько лет очевидные успехи и возрастающая популярность образовательного центра, а также доходы от книжного магазина вновь позволили Эджерли-Холлу дышать свободно и спокойно. Дело не могло стоять на месте, и Бернард пришел к решению вложить средства в третью составляющую их семейного дела. Сложившаяся ситуация сама, можно сказать, заставила его задуматься об индустрии отдыха и развлечений. Он начал с малого. Студенты его центра тратили на удовольствия немалые деньги, не имея при этом возможности по-настоящему наслаждаться ими из-за «лакун» в языке. Бернард основал в Саутуарке, на Блэкфрайерс Лейн, камерный театр для продолжения учебного процесса. В театре ставили спектакли с понятными, специально отобранными для учащихся языкового центра текстами, позволявшими им поступательно, по мере расширения их знаний, осваивать язык. Наиболее увлеченных и творчески настроенных студентов привлекали к участию в постановках. Со временем театр стал своего рода клубом учеников центра. Однако время не позволяло стоять на месте. Еще при жизни Бернарда и особенно в руках Энтони — отца Джима — театр постепенно утратил свой студенчески-адаптационный характер и стал по-настоящему профессиональным.

Название «Флори Филд» для своей компании, а затем и для театра Бернард заимствовал у автора учебника четырех языков, выпущенного в XVI веке в издательстве Ричарда Филда, где работал основатель их рода — гравер Джек Эджерли. Учебник назывался «Цветущий луг четырех наречий»[43].


Джим, наблюдая как трудились его дед и отец для благополучия семьи, с раннего возраста осознавал себя продолжателем их дела. Уже в студенческие годы он определил для себя перспективу развития театра, и когда ему исполнился двадцать один год приступил к реализации своего проекта. Его всегда привлекала история первого, а потому самого энергичного, вдохновенного и динамичного — шекспировского «Глобуса», который был не только местом работы, но, можно сказать, родным домом и семьей сообщества единомышленников. Немало скепсиса и критики слышал в свой адрес молодой реорганизатор. Но поддержки друзей хватило для того, чтобы его собственная, почти навязчивая оптимистичная вера в успех, его упрямство и настойчивость ни разу не подвели его. Обновленный, оживший театр стал уютным домом не только для тех, кто работал в нем. Оказалось, что немало людей живет с ними на одной волне и в столичной, и в провинциальной театральной среде. В работу вовлекались молодые, неизвестные, дерзкие, не имеющие большого опыта служители разных театральных профессий. А главное — у театра «Флори Филд» появилась своя публика. Ее интерес и одобрение позволили значительно расширить репертуар. Идей было так много, что стало ясно — сцена и зал небольшого театра не смогут вместить творческие замыслы и возможности Джима. Нужна была еще одна площадка. Так появилась идея фестиваля в Эджерли-Холле. В своем окончательном варианте она оформилась со временем. Поначалу это была просто вторая сцена «Флори Филд». В августе влажный английский климат дает себе передышку, дожди заканчиваются быстро и, как правило, бывает тепло и солнечно. Рельеф местности той части обширных угодий, где находился усадебный театр, казалось, специально создан для устройства невысокого амфитеатра с двумя флангами и проходом посередине. Местом действия стала большая открытая сцена с натянутым сверху тентом. За сценой возвышалось само здание театра, довольно большое и удобное для размещения артистов и декораций. После спектакля зрители не спешили расходиться. В их распоряжении было пространство у сцены и на самой сцене, куда выставлялись столики и где до утра звучала музыка. Спектакли проходили вечером под открытым небом, когда согретый за день воздух становится ласково-прохладным, ветер стихает и слышатся только шелест ажурной листвы и отдаленные звуки летней ночи.

Украшением «Метаморфоз» стали музыкальные вечера. Для них приглашенные камерные коллективы готовили специальные программы. Ничего подобного чудесной атмосфере летней ночи, наполненной музыкой, будто омывающей своими волнами тех, кто оказался под звездами в ее океане, ни в какой другой обстановке пережить невозможно.

Наиболее заинтересованно и живо обсуждала с Джимом его театральные дела Линда. Незадолго до вручения «Книжника» они говорили о новых веяниях в рекламно-информационном пространстве творческой жизни и театральной, в частности.

— Театру и Эджерли-Холлу нужна звезда! Настоящая звезда! — сказал Джим.

— Ты имеешь в виду «лицо фестиваля»?

— Именно.

— А ты сам?

Джим исподлобья посмотрел на нее. Она же знала, как трудно он переносит бремя публичности.

— Она должна быть обаятельная и открытая — наша визитная карточка.

Она? Обаятельная и открытая? Лицо театра и фестиваля? Джим, по-моему, это тебе самому нужна такая «визитная карточка». Когда-то я упрекала тебя в излишней требовательности. Пошли меня подальше со всем, что я тогда говорила. Будь требователен. Ищи.

Во дворе Гильдии издателей и газетчиков Линда, представляя Виолу, вспомнила этот разговор.

Глава X

Поэт или просто глашатай,

Герольд или просто поэт,

В груди твоей топот лошадный

И сжатость огней и ночных эстафет.

Б. Пастернак «Баллада». 1916, 1928

В пятницу 29 октября Виола с утра осталась дома. Днем она сидела за работой, а теперь, в седьмом часу, расположилась на диване в гостиной, прислонившись подбородком к его невысокой спинке, и смотрела в окно. С детства любимым ее занятием было наблюдать смену картин, непостижимые переходы серого, блекло-розового, туманно-сиреневого и перисто-серого на раскинувшемся перед ней небосклоне. Всякий раз ее завораживала неповторимость творящегося ежесекундно шедевра на этом вечном живописном полотне. Не эта ли фреска впервые пробуждает в нас художников? Это чувство было сродни тому, что она испытывала, глядя на творения мастеров итальянского Ренессанса.

Она ждала Джима.

Телефон нарушил тишину. Звонила Энн.

— Информационные агентства сообщили, что ты сегодня не придешь.

— На этот раз они не ошиблись.

— Ладно. Значит, мы сами к тебе приедем.

— Только не сегодня, пожалуйста.

— Как? В день рождения — нельзя?

— Нельзя. Никому. Я ведь Мартину все объяснила. Похоже, он вас не предупредил.

— Погоди, ты что, не одна, что ли?

— Пока еще одна.

Ты пригласила Джима? — обрадовалась Энн.

— Да. Но это не то, о чем ты подумала. У вас у всех только одно на уме. Это по делу.

— Ну, тогда успехов вам обоим. Я обнимаю тебя — с днем рождения! И советую выключить телефон. Да, не забудь его поздравить — вчера его опять номинировали. Теперь на «Лучший дебютный роман года».

Знаю.

— Пока, поэт!

О том, что сегодня день ее рождения, Джиму она не сказала. Пригласив его, она сделала подарок самой себе. Их отношения сейчас были на той ступени приятельства, когда можно откровенно поговорить о многом, тем более, что он проявлял неподдельный интерес ко всему, чем она занималась. Она убедилась, что на его вкус можно положиться, а профессионализму доверять. Ей не терпелось показать ему лучшее из того, что она написала.

Послышался стук дверного кольца. Виола спустилась вниз и открыла. Казалось, она еще больше похудела за последнее время. В черных шелковистых брюках, в белой узкой рубашке, с волосами, сегодня приподнятыми над затылком упругими кокетливыми перышками, она была похожа на музыканта, только что победившего на конкурсе молодых исполнителей.

— Можно?

— Проходи!

Они поднялись наверх. Джим огляделся.

— У тебя очень теплый дом.

— Да, я люблю уют, — кивнула она. — Здесь спокойно. И хорошо думается. Как ты относишься к кулинарии?

— Неожиданный переход. Хорошо. Превосходно отношусь. Кое-что даже умею.

— Прекрасно! Тогда предлагаю пойти на кухню, а потом вернуться сюда.

— Идет.

— Знаешь, почти все, что я умею готовить — из Италии. Это началось с самого крепкого кофе, какой только можно найти и научиться варить в Европе. Потом, разумеется, паста. Но не только. Мне нравится вся средиземноморская пища. Я очень люблю специи, оливковое масло, пресный хлеб.

— Глядя на тебя, никак этого не подумаешь, — сказал Джим.

Она засмеялась.

— Даже если поэт — эфирное существо, он должен уметь накормить ближнего.

— Любопытная мысль. Приятная, я бы даже сказал.

— Прямая взаимосвязь, Джим. Чувство вкуса. Восприимчивость. Чувственность. Помнишь, в одном интервью ты сравнивал текст с вином и говорил о пряном вкусе того и другого?

— Насыщенном.

— Да. Именно. Язык чувствует и слово, и вкус.

Они разложили уже приготовленные ингредиенты для пиццы по неаполитанскому рецепту на удлиненные лепешки.

— Значит, после Италии ты продолжаешь жить по-флорентийски? — спросил Джим.

— Что касается кухни, да. Наша еда, откровенно говоря, кажется мне тяжеловатой.

Она достала бутылку сухого красного вина.

— Знаешь, на какое вино похожа ты?

— На какое?

— На Марсалу?

— Почему?

— Это крепкое красное сицилийское вино. Наподобие мадеры, но слаще — с очень специфическим вкусом. Раньше, чтобы придать ему этот вкус, в него добавляли немного вываренной корабельной смолы.

— Интересно. Образно. Надо подумать.

— Это «Что на что похоже» — любимая игра и театральная привычка, — добавил он.

Он смотрел на нее. Она молчала. Потом сняла со стола противень и поставила его в духовку.

— Полчаса у нас есть. Кофе?

— Да.

И снова она стояла перед ним, прислонившись к столу и сложив на груди руки, словно давая понять, что он может чувствовать себя свободно. Он сидел, казалось, спокойно, продолжая вертеть в руках пробку, только что свинченную со штопора, но нарастающая дрожь не позволяла ему встать. Он на секунду закрыл глаза, чтобы приглушить волнение. Идя сегодня сюда, он понимал, что его ожидает. Уже во время их встреч в театре он чувствовал, что вот-вот настанет момент, когда он не сможет преодолеть притяжение и не отпустит ее. Домашняя и теплая атмосфера его рабочего кабинета соединяла их быстрее, чем они осознавали. Общие идеи и наметившиеся проекты, а главное, интерес и взаимная симпатия влекли их друг к другу, и притяжение становилось все нежнее и горячее. Понимая, что не станет сопротивляться своим желаниям, Джим все же не хотел, чтобы это произошло в театре, который мог бы выглядеть вынужденным пристанищем торопливых любовников. Сегодня он приказал себе подчиниться ее желаниям. Что она захочет, то и будет. Он последует за ней. «Я научу тебя тому блаженству, которого не заменяет ласка. Ты ж надо мной, как хочешь, верховенствуй, во мне печаль послушного подпаска»[44].

Поставив на стол чашки с обжигающим кофе, она села напротив него. Он сделал глоток.

— Ух… какой крепкий. И… необычный вкус.

— Это бичерин.

— Что?

— Он сварен по-турински.

— Как это?

— В нем есть горький шоколад.

Джим усмехнулся.

— Что?

— И тоже, как Марсала — похоже на тебя.

— «Ты есть то, что ты ешь».

— Это верно. Оказалось, тебя невозможно найти в Интернете, почему? — он сменил тему.

— Я предпочитаю быть подальше от посторонних глаз.

— Но ведь ты работаешь перед микрофоном, фактически перед публикой, на глазах у всех. В твоем случае — на слуху у всех.

— Да. Знаешь, когда ты на сцене, это не значит, что ты готов отвечать на пустые вопросы и спорить ни о чем. Сцена и микрофон защищают от ненужной информации. Интернет — другое дело.

— Парадокс, но правда, — согласился Джим. — Поэтому ты взяла псевдоним?

— Виола — мое настоящее имя. Второе — Фрея — мне нравится меньше, а Кальбфелль — моя девичья фамилия. Она с трудом произносится и всегда коверкается. У меня, почему-то, все не просто — это я об именах.

— Интересно, что означает твоя фамилия?

— Телячья шкура — по-немецки.

— Это любопытно… — он сделал паузу. — В елизаветинское время из телячьих шкур делали пергамин. Думаю, тебя удивит, что в моей библиотеке в Норфолке висит работа твоего однофамильца. Правда его звали на французский манер — Виллан. Это означает то же самое, что велень, телячья шкура.

— Ведута Венеции? Джим, значит, она действительно существует? И принадлежала Джеймсу Эджерли?

Он кивнул.

— Да. И он действительно работал в издательстве Ричарда Филда.

Виола глубоко вздохнула и посмотрела так, будто увидела горизонт.

— Джек Эджерли получил копию венецианской гравюры в подарок. Он сам — автор нашего фамильного экслибриса. Я долго вчитывался в сонеты и пьесы. Они сказали о многом.

Виола повернулась, будто хотела что-то взять, но вдруг положила руку ему на плечо, ласково погладила и быстро отошла. Он выдохнул и, неловко взяв со стола стаканы и бутылку, спросил:

— Ну, как там дела? Готово?

— Думаю, да.

— Тогда меняемся — мне горячее, тебе — горячительное.

— Ты — рыцарь!

Джим осторожно вытащил противень и, перекладывая пиццы на большие подогретые тарелки, засмеялся и сказал:

— Он не знает страха. Он не знает упрека. Он вообще ничего не знает.

— Не кокетничай!

— Как можно, что ты!

Они поднялись наверх. Здесь она предложила ему сесть за письменный стол, а сама, шагнув босой ногой на кресло у стола, по-турецки устроилась в нем.

— Прошу! — сказала она.

Он не двигался, глядя на нее.

— Что? На что ты смотришь?

— Это твоя ТАРДИС?[45] — кивнул он на кресло.

— Что-то в этом роде.

— У меня тоже есть что-то в этом роде.

Стол?

Тахта. В библиотеке.

На письменном столе он увидел стопку папок. Это были сценарии и пьесы, подобранные к его приходу.

— Можно? — спросил Джим.

— Конечно.

Он сел за стол и, раскрыв лежавшую сверху папку, погрузился в чтение. Она следила за его лицом и движением рук, по которым можно было судить о чувствах, вызванных прочитанным. Время шло, стопка прочитанного росла. Виолу поразила его способность читать с такой скоростью и, судя по всему, очень внимательно. Вдруг он покачал головой.

— Что? — спросила она.

— Мне нравится твой прием выстраивать сюжет — например, без начала и, конечно, неожиданные концовки.

Закончив читать, Джим оперся лбом о левую ладонь и медленно перевел взгляд на Виолу.

— Что скажешь?

— Это ты.

И это не был вопрос.

— Я, — ответила она. — Кажется, я могу написать текст на любую тему с любым сюжетом. Однажды, когда я была подростком, поэт-редактор, который впервые опубликовал мои стихи, устроил мне что-то вроде экзамена. Он, по мере того, как я приносила новые стихи, предлагал мне разнообразные темы для стихов и прозы. И сказал тогда: «Талант отличается от гения тем, что имеет границы. В какой-то момент обнаруживается неспособность сделать что-либо на определенную тему в предлагаемой форме. Пиши». И я начала писать на заданные им темы. Это продолжалось около года. Когда он попытался меня остановить, я напомнила о его предложении — распечатать все, что будет готово к тому моменту, когда он предложит завершить эксперимент. Когда картридж закончился, а стол был завален, он сбежал. Его терпению надо отдать должное. Кстати, этот же редактор был сторонником идеи, что женщине-поэту свойственно эксцентрическое сексуальное поведение. И еще он говорил, что гениальным поэтом может быть только мужчина, а просто поэтом — женщина, которая любит женщин. Я не то и не другое, Джим.

— Я знаю.

Возникла пауза.

— Почему у тебя так мало опубликованных вещей? — спросил он.

— На самом деле не так уж и мало. Довольно много программ для радио, сценариев видовых и документальных фильмов и тех, что ждут своей очереди. А самое главное — это мои переводы и сборники стихов. К сожалению, то, что вышло, больше известно в Европе, чем здесь. Но остановиться я не могу. Я пишу, как дышу.

«Я люблю тебя, — думал он, — у меня хватит терпения ждать, пока ты пишешь. Всегда. Всегда».

— Зимой пишется лучше всего, — тихо сказала она, — особенно, если много снега.

— А я с зимой расстаюсь легко. Весной и особенно летом много дел — фестиваль.

— Хорошо, когда знаешь наперед, что будешь делать. У меня так не получается.

— Давай попробуем.

— Что именно?

Он наклонился к ней и взял ее руки в свои.

— Попробуем осуществить наш первый план. Я ищу голос для записи романа. Женский голос.

— Записать «Перспективу»? С тобой?

— Да.

— Джим, это лучший подарок в этот день в моей жизни.

— В этот день?.. Господи, ты смешная! Сегодня день твоего рождения?

Она кивнула.

— Подарок за мной.

— Это не обязательно.

Еще у меня есть просьба, продолжил он, — на церемонии по поводу номинации за «Лучший дебютный роман» будь моей официальной спутницей. Пожалуйста.

— Хорошо, — улыбнулась она.

В тот вечер их недосказанная тишина так и осталась нетронутой. Они легко прикоснулись щеками на прощание, когда она вышла проводить его, и задержались в этом прикосновении дольше обычного.

— Оставим все прошлое в прошлом, — сказал он.

— Я свободна, Джим.

— Я тоже.

Ее сценарии лежали в его рыжем портфеле, а стихи звучали в душе.

Удивительные совпадения иногда становятся реальными событиями жизни. Ночью, лежа без сна, вспоминая их разговор и гравюру с планом Венеции в библиотеке Эджерли-Холла, Джим перечитал небольшой фрагмент своего романа.

«В 1615 году Себастиан Виллан[46] из семьи франкфуртских кожевенников пустился в многолетнее странствие по городам Италии. В 1619 году он добрался до Венеции — тогдашней столицы издательского мира, где поступил учиться в Скуола Сан-Гульельмо — школу печатников, основанную английской четой. В 1621 году Себастиан женился на Беатриче Артелли — дочери покровителя школы, и увез ее в родной Франкфурт. Перед свадьбой Себастиан сделал в подарок родителям невесты гравюру с изображением Венеции — ведуту — вид города с высоты птичьего полета. Через два года копию его работы синьора Артелли привезла в Лондон».


Это нить — нить истории, нить памяти. Она то исчезает, то появляется вновь, но только тот, кто чувствует ее, помнит о ее существовании, может своими руками иногда выловить ее, прежде чем она вновь скроется под подобной морской — поверхностью настоящего. Это история слов, людей и произведений. Если она есть, она иногда всплывает на поверхность на протяжении жизни.

Глава XI

И наступит время, вот увидишь,

и не будет больше слез,

И любовь не разобьет больше твое сердце,

зато разгонит твои страхи…

Группа Mumford & Sons «После шторма»

На седьмое декабря назначили первую запись аудиокниги. Виола обгоняла себя, добираясь до «Флори Филд» за пятнадцать минут, вместо прежнего получаса, торопясь на репетиции. Зал театра, где они работали, стал для нее главной точкой притяжения. «Не удивляйся: моя специальность — метаморфозы. На кого я взгляну, становятся тотчас мною»[47].


Охваченная воодушевлением Виола встретилась с Линдой. Они давно не виделись. Линда, как всегда, бурно и громко одобрила последние новости.

— Похоже, что у него появились новые идеи для фестиваля. И они связаны с некоторыми из моих пьес, — в конце разговора добавила Виола.

— Наконец-то ты выбираешься из скорлупы. Слушай, ну а как он тебе в…

— Да мы не ради этого встречаемся.

— Разумеется, не ради! Еще бы!

Виола только рукой махнула.


Не прошло и пяти минут после ее ухода, как Линда позвонила Джиму.

— Какой же ты умница! Лучшего голоса не найти!

— Ли, я боюсь даже думать об этом, чтобы не сглазить. Скажи, мне все это снится?

— Не снится. Успокойся. Просто, по-моему, вы оба чуть сошли с ума.

24 ноября «Вечерний стандарт» назвал Джеймса Эджерли десятым из двадцати самых популярных авторов года в категории «Литература». За день до церемонии вручения премии «Дебютный роман» в пабе у Мартина Виола показала Джиму эту заметку. Он иронически улыбнулся и покачал головой.

— Что-то, по-твоему, не так?

— Приятно, конечно. Но, честно говоря, лучше, если бы это было в категории «Театр».

— Обязательно будет.

Он снова покачал головой.

— Что все же не так? — снова спросила Виола.

— Завтрашний вечер… — он почти перешел на шепот. — На самом деле я боюсь, что ты можешь неправильно истолковать мое приглашение.

— Джим, — она улыбнулась и тронула его руку, — не думай так.

Вечером следующего дня он был полон решимости сместить с поста мэра, не способного восстановить нормальное движение транспорта в центре. Город был завален снегом, и машина плелась по дороге, напоминавшей горные тропы.

Виола ждала. «Я вишу на пере у Творца крупной каплей лилового лоска», — думала она, глядя на себя в зеркало. В ее жизни терпение не раз испытывалось ожиданием, отбиравшим силы, когда таяли надежды и чувства уходили, как вода в песок. Сейчас она не подгоняла время и не сомневалась. Джим, элегантный, подтянутый, в черном костюме, приехал с небольшим опозданием и долго извинялся. У здания Художественного клуба стало очевидно, что патетика этого события являет полную противоположность сдержанности «Книжника». Здесь было царство литературного шоу-бизнеса. Количество представителей прессы соответствовало размаху мероприятия, а среди многочисленных гостей можно было увидеть любителей и завсегдатаев подобного рода собраний в мире искусства, бизнеса и политики. Всех встречал ковер — не красного цвета, а оттенка слоновой кости, и распорядители, регулировавшие перемещение гостей по нему к открытым дверям.

Джим и Виола приостановились по указанию распорядителя на нужном месте после выхода из машины, чтобы дать возможность объективам засвидетельствовать их прибытие. На них обратили внимание. Он любовался ею. Сдержанная, изысканная, стильная, она была хороша. На ней был атласный комбинезон полуночносинего цвета и туфли на очень высоких каблуках. Взгляды притягивало поблескивающее на шее венецианское иссиня-черное колье. Несуетность и слегка замедленные жесты подчеркивали ее изысканность и шарм. С друзьями они встретились в фойе. Проходя в зал, эти четверо за спиной у Виолы незаметно для посторонних глаз и понятно только Джиму, одновременно подняли большие пальцы, кивнув в ее сторону. Такой ее еще не видели.

В этот раз премия обошла Джима. «Перспектива» осталась только в номинации, но никто из компании не огорчился. Уже за полночь, когда они перебрались по традиции в паб на Темзе, Джим пригласил Виолу на танец. Они медленно кружились под знакомую мелодию «Этого никогда не случалось прежде».

— Рождество еще впереди, а снегом уже все завалило. Даже не помню, когда такое было, — сказал Джим.

— Хорошо! Я люблю снег.

— Ты что-то запланировала на каникулы?

Она пожала плечами. Он наклонился ближе.

— Мы все каждый год встречаем Рождество в Эджерли-Холле.

— Natale con i tuoi, Pasqua con che vuoi[48], — улыбнулась Виола.

— Это Петрарка так говорил?

— Скорее, Лаура.

— Я приглашаю тебя встретить его с нами, — и добавил, — со мной.

Она, чуть помедлив, согласно кивнула.

Через несколько дней они встретились в театре.

— Посмотри! — Виола положила перед Джимом лист со стихотворением. — Я удивлюсь, если ты скажешь, что тебе это незнакомо.

Он прочел:

IV

Две молодых брюнетки в библиотеке мужа

той из них, что прекрасней. Два молодых овала

сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза

объясняет Судьбе то, что надиктовала.

Шорох старой бумаги, красного крепдешина,

воздух пропитан лавандой и цикламеном.

Перемена прически; и локоть — на миг — вершина,

привыкшая к ветреным переменам.

О, коричневый глаз впитывает без усилий

мебель того же цвета, штору, плоды граната.

Он и зорче, он и нежней, чем синий.

Но синему — ничего не надо!

Синий всегда, готов отличить владельца

от товаров, брошенных вперемежку

(т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться.

Так орел стремится вглядеться в решку [49].

— Что ни строка, эпиграф к твоей книге, — сказала она. — Правда?

— Я бы сказал — отзвук.

— Да, отзвук, созвучие. «Две молодых брюнетки», библиотека, зоркие карие глаза, синие глаза мужа «той из них, что прекрасней». Можно представить, это о том же, что и в твоей книге. Но ты ведь никогда не читал эту «Элегию».

— Никогда.

— Писали, будто видели одно и то же.

— Кто знает?


На выходные и понедельник перед записью аудиокниги Джим уехал в Эджерли-Холл один. И не пожалел. Было морозно. Воздух, с самого утра похожий на свечной парафин, дымкой окутывал дом и прибрежный луг. Все было просвечено ленивым прозрачным декабрьским солнцем, едва приподнимающимся, чтобы, перевернувшись на другой бок, вновь скрыться за облаками. Джим решил пройтись по заснеженному полю. Он закурил, не снимая перчаток, что потребовало сноровки, и, прищурившись, засмотрелся на просторы в ретуши, напоминавшей молочную ледяную крошку. В этой тишине он обостренно чувствовал свое единение с этой землей и с домом и перемены в их общей судьбе. Дом, он сам, земля переживали часы прощания со своим одиночеством.

Завтра с утра он поедет в Лондон, чтобы во второй половине дня начать запись романа. При мысли об этом у него сосало под ложечкой и дрожало внутри. Он думал о Виоле. Такую глубокую нежность он не испытывал ни к кому прежде. От этого тепло растекалось в груди, словно сердце расплавлялось и заполняло его изнутри. Завтра состоится их дуэт, их голоса зазвучат в записи, перекликаясь друг с другом, точно скрипка и фортепиано. И это станет историей.

Солнце, заслоненное узким, длинным, устремившемся вверх серым облаком, светящимся по краям, окаймляло свое плотное покрывало ослепительной витой нитью, распрямляя во все стороны от него веерообразное оперение — желто-оранжевые декабрьские лучи.

Синий всегда готов отличить владельца

от товаров, брошенных вперемежку

(т. е. время. — от жизни), дабы в него вглядеться.

Так орел стремится вглядеться в решку.

Глава XII

Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.

И. Бродский «Рождественская звезда»

Утром двадцать четвертого декабря Джим и Виола ехали в Норфолк.

Почти в конце пути она вновь заговорила о работе.

— Нам обязательно надо подобрать музыку, Джим.

— Отвлекись ненадолго.

— Не могу, у меня ателофобия.

— Это что — боязнь простодушных мавров?

— Милый стратфордианец, а-тело-фобия, не О-телло-. Боязнь несовершенства.

— Я человек деревенский, со мной говорить надо по-простому.

— И давно?

— Не очень. А вот и старый друг, — сказал Джим, указывая на силуэт дома на холме за лесом.

— Здесь красиво.

— Да. Многие отказываются от своих старых гнезд. А, по-моему, это — третий родитель, если угодно. Это сито. Через него просеивается все, что с тобой в жизни происходит.

Машина въехала на мост. Признак прибытия — шорох гравия на подъездной дороге, как дружеский шепот. Друзья еще не приехали, и Джим, не торопясь, показал Виоле дом. С волнением и гордостью он открыл перед ней двери библиотеки. Они остановились перед портретом Фрэнсиса Эджерли.

— Красивый пращур мой, — сказал Джим.

С портрета смотрел человек, черты которого угадывались в Джиме. Скулы, нос, глаза, выражение лица, будто готового в следующее мгновение улыбнуться. Художнику удалось передать в портрете достоинство и обаяние. Не удивительно, что он произвел в свое время одинаково сильное впечатление на короля и на премьер-министра.

Вскоре приехали: Мартин с ящиками вина, деликатесами и гитарой, Форд — с фейерверком для Нового года, Линда — с разученной партией Семелы Генделя и намерением заниматься на каникулах, Энн — с билетами на футбольный матч в Норидже на 29 декабря. Начался сочельник. Для друзей это время года в Эджерли-Холле с традиционным рождественским сырным пирогом, солоноватым и сочным, с красным вином итальянского происхождения было, пожалуй, самым любимым. Оказавшись здесь впервые, Виола почувствовала себя свободно, как все. За столом сидеть было не обязательно, поэтому, следуя своей привычке, она с удовольствием забралась в одно из больших кресел в гостиной и наслаждалась музыкой. Однако следующий день ни следа не оставил ей от желанной праздной лени. Ее смела волна вдохновения, подчиняя себе все — силы, мысли, волю, душу и даже тело, заставляя его забыть о еде и сне.

— Оказалось, я приехала работать, — виновато произнесла она, когда Джим ближе к вечеру зашел в библиотеку, где она просила оставить ее на весь день. — Вы на меня не в обиде?

Она приподняла и снова опустила на колени свою тетрадь.

— О чем ты говоришь? Ты же их знаешь. Тебе музыка не мешает?

— Нисколько. Я хочу к вам, но здесь так пишется! Как быть?

— Festina tarde[50]. Правильно?

— Да.

— И вот еще — «Время забрасывать сети и время ждать улова»[51].

— Оказывается, ты и в итальянском силен.

— С кем поведешься, — подмигнул ей Джим. — Не буду тебе мешать.

Следующие три дня она писала, стараясь чередовать работу с короткими прогулками и общением с друзьями. И где бы она ни появлялась — в библиотеке, гостиной, на кухне или террасе — она везде встречала его приветливый взгляд и улыбку, отчего впервые за много лет в ее душе поселился покой — мир на территории самой себя.

Утром 31 декабря Джим сидел за столом в библиотеке и время от времени поглядывал на тахту напротив. «Тот самый молодой кудрявый гений, которого так вдохновляет снег»… — вертелась в голове строка. Его телефон пополз от вибрации по столу — звук был выключен.

— Завтракайте без меня, Маф.

Он говорил едва слышно.

— Спит. Она не спала почти трое суток.

Виола лежала, растянувшись на тахте, голова ее откинулась на подушке влево, руки упали на бедра. На полу у тахты лежали блокнот, лист бумаги, ручка и карандаш с ластиком. После напряженной работы, прогулок по морозу, общения с друзьями и праздничных волнений она провалилась в глубокий сон. Джим не разрешал никому ее беспокоить.

В первый день Нового года после ночного фейерверка и утренней прогулки он вновь нашел ее в библиотеке. Она весело посмотрела на него и процитировала:

Августин пришел… Увидев

Друга вновь в рабочей блузе,

Удивился… Гойя с хитрой,

Но веселою ухмылкой

Пояснил: «Ну вот, как видишь,

Я работаю…»[52].

— Вижу, — он подошел и сел рядом, перелистывая блокнот.

— Знаешь, есть идея. Давай включим в программу рождественских концертов в Эджерли-Холле твои стихи в твоем исполнении.

— Идея замечательная, — медленно произнесла она.

Говорить не хотелось. Он лег на широкую тахту вдоль стены лицом к ней и, подперев голову правой рукой, смотрел на нее. Она устроилась как его отражение, подперев голову левой рукой. Столько родного было в нем сейчас. Нет, всегда было в нем. Тянуться, любоваться, ласкаться и целовать, терять самообладание от нежности и любви — только этого хотела она сейчас.

Почувствовав, что глаза ее выдают, она, созданная из слов, как из атомов, лихорадочно искала что сказать, превращаясь в себя без слов.

— Если нет, — тихий голос вывел ее из замешательства, — просто посмотри на меня.

Она посмотрела и тут же оказалась в его объятиях — в библиотеке Эджерли-Холла на дедовской тахте при свете торшера и настольных ламп.

Они касались друг друга сгибами локтей, запястьями, изгибами шей, впадинами плеч. Точно умываясь друг другом, они терлись щеками, лбами, носами. Казалось, они давно знали друг друга, как супруги, долго бывшие в разлуке, и теперь им только нужно было вспомнить, что именно они друг о друге знали. Они дрожали от пронизывающей нежности и замирали, замедленно удерживая притяжение. Джим прикоснулся к ее щеке, она попросила положить на свое лицо ладони. Он закрыл, как от яркого света. Она узнавала — это были его руки. Она заплакала, но удерживала его ладони, а чуть успокоившись, разомкнула эти теплые длинные створки.

Стоило Джиму коснуться ее под тонким свитером, они, как простреленные, первое мгновение не могли вздохнуть, оцепеневшие от острых спазмов. Еще миг и они точно освобождали друг друга из плена. Одежда сошла, как отслужившая кожа. Они соединялись, точно вставляясь друг в друга. Когда они замерли, содрогаясь, Виола почувствовала, как его слезы упали ей на глаза и, смешавшись с ее слезами, потекли по щекам. Они плакали и смеялись беззвучно, всматриваясь друг другу в глаза.

— Что же тебя не было так долго?

— Я была. У тебя. В тебе.

— Как долго тебя не было.

— 500 лет.

Почему у нее вырвались эти слова? Но то, что происходило с ними теперь, никакому знанию не поддавалось. Она медленно проводила ладонью по его шее и затылку, запуская пальцы в волосы, и заново внимательно разглядывала лицо.

Вдруг она засмеялась.

— Держись. «Я буду ревнивей, чем берберийский голубь…»

Джим погладил волосы у нее на виске.

— Значит, — он целовал ее брови, потом, чуть отстранился, чтобы посмотреть в глаза, — у тебя не будет повода для ревности.

Она легла на его плечо. Тонкая, нежная. Казалось, она, словно мягкая глина, заполнила собой каждый его изгиб. Движения ее стали плавными, точно в ней развернулась крепко затянутая пружина. Он погладил ее по спине, и она потянулась всем телом, закрыв глаза. Она согревалась. Она играла. Он наблюдал. Потом оба затихли. Он уткнулся лбом в ее плечо.

— Ты освободила меня. И сама не знаешь, как ты меня освободила.

— От чего?

Он долго молчал, подбирая слова.

— Из непринадлежности. Не отпускай меня. Пожалуйста, не отпускай. Никогда.

Она прижалась щекой к его ладони.

— Я буду с тобой.

Снова несколько минут они молчали.

— С нами это должно было случиться только здесь, — прервала молчание Виола.

— Почему?

— Где же еще? Все началось с книг. В библиотеке.

Она снова притянула к себе его руку. Они уснули, не погасив лампу.

В один из первых январских вечеров, когда они были наедине, Джим сказал:

— Я хочу сделать тебе предложение.

Она замерла.

— Деловое, — он отвел взгляд и, помолчав несколько секунд, продолжил. — Стать драматургом для «Флори Филд» и, если да, то и продюсером фестиваля в Эджерли-Холле.

Приходит время, когда каждый мужчина хочет, чтобы его женщина просто была с ним, в его доме, а женщины любят чувствовать свою принадлежность. Джим Эджерли в этом ничем не отличался от других мужчин. Влечение и любопытство, пробуждаемое ее внешностью, отзывчивость на ее голос, нежность, уважение к ее уму и чуткое понимание ее таланта — все сплелось в его чувстве, многогранность которого удивляла, а глубина — трогала.

Утром он предупредил, что не отпустит ее даже домой. А она в ответ просто сказала, что, по ее мнению, его квартира на Эджертон-Кресент больше подходит им обоим. За день до отъезда в Лондон Джим ходил по дому настороженно, стараясь не привлекать к себе внимание, но пристально приглядываясь и прислушиваясь к тому, что делала и что говорила Виола. Черты его лица напряглись и обострились. Он боялся, что она вдруг передумает и скажет, что еще не готова или не может решиться. Но Виола сидела за компьютером, писала, листала «Гардиан», болтала с друзьями и не возвращалась к теме переезда. Значит, все шло так, как они решили.

— С тобой все в порядке? — спросила она.

— Да, — он смущенно посмотрел на нее.

Она улыбнулась. Ему. Он поцеловал ее в чуть заметную горбинку на носу. Она прикрыла глаза, но стоило ему выпрямиться, как в них загорелись веселые искорки.

— Ты ведешь себя просто неприлично. А уже пора собираться.

Он чмокнул ее в щеку.

— Иду.

Ночью он долго лежал без сна, прислушиваясь к ее дыханию. В его памяти всплывало пережитое месяц назад, — время пронеслось стремительно.

Первое, что он вспомнил — репетиция Рождественского спектакля в театре, на которой Виола читала из зала с листа реплики актрисы, потерявшей голос. Музыканты квартета, приглашенные для этого проекта, расположились в зале на стульях, расставленных на время репетиции довольно хаотично. Он смотрел на нее, стоя у входа в зал. В синем свитере и выглядывавшей в его вырезе белой футболке, в темно-синих плотно облегающих джинсах она выглядела юной и так на месте, словно родилась для того, чтобы сидеть на репетициях и стоять на сцене в этом зале. Она сидела, положив ногу на ногу, наклонившись вперед и внимательно прислушиваясь к происходящему. В одной руке у нее был микрофон, другой она придерживала лежащие на коленях страницы. Он смотрел на нее и думал, что все, чем была его жизнь до сих пор, с успехами, утратами, сомнениями, победами, разочарованиями и надеждами было только репетицией этой встречи с ней.

И еще он вспомнил, как седьмого декабря они вдвоем вошли в звукозаписывающую студию, как волновались, как говорили с оператором, как прошли за стекло и, надев наушники, настроили микрофоны, и как, взглянув на нее, он сказал: «В путь!»

Часть II

Джеймс Эджерли: «А лучшее в искусстве — перспектива»

Серебряный меридиан

Глава I

Бытует представление, что Ренессанс — это торжество разума над предрассудком. Но правда состоит в том, что Ренессанс достиг рассвета в мире, терзаемом религиозным страхом и пылавшем религиозным рвением.

Э. Грэм-Диксон «Ренессанс»

Шел третий день, а Джон все не приходил. Мэри не могла встать сама после долгих родов, завершившихся в воскресную ночь появлением на свет двух крепких громкоголосых малышей. Мальчика и девочки. Ее мать, ее сестры и Анна, жена управляющего фермы, все время были рядом. Только муж даже не заглянул к ней. Мэри ждала, что Джон, как было после рождения их первых, но, к большому их горю, умерших вскоре дочерей, поспешит порадоваться долгожданным детям. Но сестры и мать вернулись без него. Мэри заметила, как изменились их лица. Да и вели себя они как-то странно, будто боялись лишний раз дотронуться до нее и детей и встретиться с ней взглядом. Они будто онемели от страха. На все ее расспросы, что произошло и почему Джон не идет, они только качали головами или отвечали невпопад. Утром плач детей разбудил ее. Она распеленала их и покормила, забыв обо всем, с умилением глядя в их сморщенные мордашки, радуясь и благодаря Господа за это счастье. Насытившись и даже не оторвавшись от материнской груди, сын и дочь крепко заснули. Мэри укладывала их поудобнее около себя, когда внизу послышался шум. Там Джон долго кричал на кого-то из домашних.

Она прислушивалась, но не могла разобрать, что происходит. Руки ее холодели, сердце колотилось у самых ключиц. Предчувствие беды, подгоняемое неизвестностью, расползалось в душе. Затем все содрогнулось. Это он, уходя, с силой хлопнул дверью. В доме воцарилась тягостная тишина. Наконец, вечером Мэри потребовала:

— Приведите его хоть силой! Детей крестить пора, или он забыл?

Мать перекрестилась и спустилась вниз. Только через час Джон вошел в комнату. Хмуро, с презрением он смотрел на нее и детей.

Это был другой Джон, не тот, что клялся быть с ней в горе и радости — добродушный балагур и дружелюбный шутник. В любви и радости они начинали свою жизнь. Только с детьми их настигла беда. Их первая дочь — Джоан — родилась шесть лет назад и прожила всего несколько месяцев. Через четыре года родилась Маргарет — нежная малышка и очень слабенькая. Ненадолго она пришла в их жизнь утешением. И ее не стало. С этого времени Джон заметно изменился. Он замкнулся. Замолчал. Смотрел на жену с подозрением. Стал раздражительным и придирчивым ко всему. Теперь их радость и горе оказались порознь.

За год до их свадьбы Джон был назначен одним из городских «дегустаторов», призванных удостоверять качество хлеба и эля, поставляемых в город. Со временем, однако, это доходное и почетное занятие уже не так, как прежде, радовало Мэри. С годами удостоверение качества эля привело к заметному увеличению потребляемого количества. Джон не смог остановиться вовремя и постепенно утратил уважение соседей и доверие властей. Правда, в его жизни бывали периоды просвета, когда желание преуспеть и удача давали ему неплохой шанс. Его назначили одним из городских констеблей и вменили в обязанность по ночам обходить дозором город, наводить на улицах порядок и разгонять драчунов — не даром же ему была дана такая внушительная внешность, зычный голос и богатырская сила. Многие считали его человеком дельным и толковым, поэтому часто приходили за советом. Соседей, родственников, даже людей малознакомых Джон был готов рассудить по справедливости и за каждого честного малого умел заступиться. Осуждения людей он боялся больше болезней, не пропуская и не забывая ни одного упрека в свой адрес, обоснованного или беспричинного. И, если таковые случались, повод к ним и вину он находил в своем окружении. Естественно, что самой близкой была Мэри, она и становилась виновницей всех его неудач и огорчений. Он то бывал с нею нежен и тих, а то без причины разражался гневом.

Когда Джон уже был членом городского совета, его избрали казначеем, ответственным за собственность и доходы города. Под его наблюдением к верхнему этажу ратуши было пристроено помещение для школы. Тогда же он получил разрешение бесплатно обучать своих будущих сыновей в Новой королевской школе.

С тех пор он страстно мечтал о сыне, которого отправит туда учиться. Но сына не было, а дочери умирали. После страшных потерь он стал опасаться, что за благонравием жены может скрываться что-то неправедное, и чем больше боялся, тем страх овладевал им сильнее. Он уверовал, что на его дом навели порчу и что сам он страдает от колдовских чар.

Теперь он стоял перед женой, сжимая и кусая губы. Он будто разминал их, чтобы выговорить, наконец, то, что никак не мог произнести.

— Господь вдвойне вознаградил теперь твои усилия, Джон, — тихо сказала Мэри, приподнимая младенцев, лежащих рядом.

Джон вздрогнул и посмотрел на них, как смотрят на своих мучителей или на тех, кого намерены бичевать.

— Кто из них кто?

— Это — мальчик, а вот — девочка. Благослови их, Джон.

— Их? Ты говоришь «их»? Скажи лучше, кого я должен крестить?

— О чем ты говоришь? Опомнись! Их двое!

— Я вижу, что двое. — он втянул воздух, и его голос почти пропал.

— А кто из них мой?

— Силы небесные! Что ты говоришь? Это наши с тобой дети!

— Мать у них одна, — он выжимал из себя слова, — но отцы-то ведь разные.

Мэри замерла. Она с нетерпением ждала, когда вместе с мужем возблагодарит Бога за то, что их дети родились в день Святого Георгия, который защитит и оградит их от всех невзгод и напастей.

— Ты в своем уме? — закричала она. — Что тебе наплели и кто? Эта старая ведьма Хизер? Или ты забыл, что все ночи с первой я провела с тобой?

— Очень знающий человек сказал, что у меня может родиться только один ребенок. Отвечай, сын родился первым?

— Да. И что из того?

— Значит, это он и есть — чистая душа. А кто она — я не знаю.

— С каких это пор ты видишь души насквозь?

— С тех пор, как ты не можешь принести здоровое потомство.

— Да ты посмотри на них! Они оба твои! Они здоровы! И оба похожи на тебя.

— Молчи! Я не забыл, до чего ты у нас приветлива со всяким, кто входит в дом!

— Да побойся Бога!

— Не поминай! — испугался Джон. — И знай, домой я заберу только сына. Она останется здесь, на ферме.

— Да как же это может быть?

— А ты, может, хочешь, чтобы нас подозревали в нечистом? Ее заберет Эванс, управляющий. Он крестит ее и запишет своей дочерью. В здешней церкви. Я не хочу, чтобы мне плевали в спину.

— Джон, не бери греха на душу!

— Будешь перечить, я ее в монастырь отвезу.

Он ушел. Мэри, оставшись одна, прижала к себе спавших детей и, беззвучно разрыдавшись, шептала: «Пресвятая Богородица! Заступница наша! Спаси, защити и помилуй!»

Все, что не укладывалось в рамки, установленные и одобренные религиозными правилами, укладом жизни и принятыми обществом нравами, что выходило за границы его понимания, настораживало и пугало Джона. Он был мнительным и суеверным, доверчивым и упрямым. Считалось, что в семьях, где рождались близнецы, не обошлось без греха — они были плодами блуда. Грешное чрево давало жизнь одновременно двум душам — одной светлой и чистой и другой — темному ее подобию. Долгое время люди боялись близнецов так же, как своих отражений, вменяя им колдовство, как зеркалам. Считалось, что каждый человек, животное или предмет имеет свою тень — нечестивого двойника, ложное подобие, вводящее в заблуждение, а то и приводящее к гибели. Всякая двойственность осуждалась. Если растение приносило два плода там, где должен был появиться один, лишний следовало уничтожить, чтобы через него в пищу не проник злой дух. С двойников взималась дань, их старались избегать, не замечать, дабы они не проявили своей злонамеренности. О семьях, в которых рождались близнецы, шла недобрая слава, за грехи им пророчили страдания и испытания. Джон все принимал на веру. Хизер, помогавшая Мэри разрешиться от бремени, в подробностях рассказала ему о бедах, какие, как она слышала, принесли своим семьям близнецы, а особенно тройни. Вдобавок ко всему она уверила его в том, что двойни и тройни рождаются от разных отцов. «Уж если самки всяких тварей чем блудливее, тем плодовитее, то человек и подавно». Нельзя было найти для Джона слов более веских и убедительных.

Откуда ему было знать, что этим детям уготована удивительная судьба. Что они будут неразлучны. Что они будут понимать друг друга без слов, будут разительно опережать сверстников в своем развитии, при этом в чем-то долго оставаясь детьми.

Джон поступил так, как сказал Мэри, ни секунды не сомневаясь в своей правоте и уступив лишь в одном — разрешив Адаму Эвансу при крещении дать новорожденной девочке имя того же святого, каким вознамерился наречь сына.

На земле шел 1564 год от Рождества Христова. В то время в графстве то тут, то там вспыхивала чума. Весной в городе, где они жили, карантина не было, а предугадать, когда он случится, было невозможно. Было решено, для Мэри будет безопасней рожать на родительской ферме в Уилмкоте в трех милях от города подальше от городских нечистот и оставаться там до очищения[53].

Роберт Арден, отец Мэри, происходил из старинного рода фермеров, гордившихся своим благородным происхождением. Он был самым состоятельным фермером и крупнейшим землевладельцем в Уилмкоте. Мэри была седьмой дочерью и его любимицей. Ей одной Роберт завещал «всю землю в Уилмкоте, зовущуюся Эсбис, и весь урожай с нее после сева и пахоты». Кроме того, он владел домами в городе и в расположенных недалеко от него селениях. Его фермерский дом в Сниттерфилде арендовал его будущий родственник — отец Джона. Нельзя сказать, что Роберт баловал своих дочерей. Однако он, как многие состоятельные люди его времени, всеми силами пытался убедить общество в якобы существующих родственных связях своей семьи с первыми семействами графства. В умении читать и писать крылся ключ к безусловному первенству среди равных и избранности в местном обществе. К этому следовало прибавить хозяйственную сметливость, усердие в работе и умение общаться с людьми, наделенными властью. Мэри и еще две самые толковые из ее сестер научились писать. Ее почерк отличался четкостью и изяществом. Каждой из них отец подарил на совершеннолетие личную печать. Мэри досталась с изображением скачущей лошади — символом быстроты и усердия.

За восемь лет до того, как для Мэри и Джона прозвучали венчальные колокола, зажиточный землепашец Ричард, арендовавший дом Роберта, отправил в город своего двадцатилетнего сына на обучение к кожевеннику Томасу Диксону. В 1556 году Джон уже значился в городских реестрах как «перчаточных дел мастер». Роберт Арден не дожил одного года, чтобы самому отвести Мэри к алтарю. Ее мать и родные не сомневались, что он был бы счастлив благословить младшую любимую дочь на этот брак.

Ранним утром в среду 26 апреля 1564 года Джон постучал в дверь соседа, галантерейщика Уильяма Смита. Уильям был не только соседом, но и его хорошим другом — верный, честный, добрый труженик. Они уговорились, что Уильям станет крестным отцом сына Джона, и теперь ему предстояло не только крестить наследника соседа в церкви Святой Троицы, но и подарить ему свое имя. Джон думал было назвать сына Джорджем по имени Святого, в день прославления которого он родился, но потом решил дать ему имя другого славного воина — земного завоевателя, и крестил его Гильельмом — Уильямом.

В тот же день в приходской церкви Уилмкота Адам Эванс, управляющий фермой Арденов, в присутствии своего верного друга — Генри Сидни, крестил дочь Мэри и Джона, назвав ее Гильельминой.

Так, в один и тот же день у двух купелей обоим крестным отцам дали наставление проследить, чтобы Гильельм и Гильельмина посещали богослужения, выучили «Символ веры» и «Отче наш» на «родном английском языке».

При закрытых дверях и плотно закрытых окнах в двух домах — в городе на Хенли-стрит и в Уилмкоте на ферме, где Мэри оставалась до очищения, две семьи, приверженные прежней католической вере, тайно крестили детей по старому обряду на латыни. Англиканская вера, ставшая в стране официальной, для многих британцев могла и не быть действительно их истинной верой. Джона несколько раз в течение жизни включали в список инакомыслящих «за то, что не посещал ежемесячно церкви, как предписано законом Ее Величества». Спустя много лет в доме на Хенли-стрит нашли духовное завещание, в котором говорилось о принадлежности Джона «Католической, Римской и Апостольской Церкви», содержались молитвы к Деве Марии и «ангелу-хранителю» и обращение о помощи к «святой жертве за всех». Подпись Джона сопровождало упоминание о его небесной покровительнице — Святой Уинифред, гробница которой во Флинтшире издавна была местом паломничества богатых католиков Уорвикшира. Текст датирован 1581 годом. А в городской часовне католические образы были забелены лишь спустя четыре года после Королевского указа[54].

С этой весны дела Джона заметно пошли в гору, а в семье стали рождаться здоровые и сильные дети — Мэри родила еще пятерых. Усомнился ли он действительно в жене или это был страх сродни животному, когда здравый смысл изменяет человеку на время или навсегда отравляет ему жизнь. Предубеждение Джона против близнецов оставалось, а с годами усилилось, просачиваясь в его сердце, как вода в трещину лодочного дна, размывая пробоину все шире. Впрочем, прежде чем лодка станет тонуть, пройдет не меньше десяти лет. У восемнадцатой арки каменного моста, ведущего через реку Эйвон, можно наблюдать необъяснимое зрелище — водяной вихрь, закручиваясь, проносится по течению вниз и возвращается, влекомый неведомой силой, обратно, против течения. Сомнения, подобно этому вихрю, не покидали его мнительную душу. Даже во сне он думал, как поступить, чтобы о втором ребенке ничего не узнали. На улице Хенли-стрит, как и на других улицах города, соседи, многочисленные родственники и свойственники, называвшие друг друга кузенами, знали друг о друге все. Джон боялся даже представить себе лица тех, кому, не ровен час, пришлось бы объяснять случившееся. Единственно правильным было его решение — одного ребенка привезти домой, другого навсегда оставить на ферме. Так и будет.

Прошло три месяца. 11 июня 1564 года в приходской книге церкви Святой Троицы в Стратфорде-на-Эйвоне появилась запись «Hic incipit pestis»[55].

Джон, Мэри и Гильельм, по-домашнему Уилл, к этому времени уже были дома. Они счастливо прошли испытание, в который раз обрушившееся на город. Эпидемия миновала и Уилмкот, где в семье Адама Эванса набиралась сил Гильельмина — Эльма.

Это было время Позднего Возрождения, когда мир трудно, но с энтузиазмом преодолевал архаичные страхи и осмысливал появление нового типа людей — великих мореплавателей, первопроходцев, ученых, философов, архитекторов, поэтов и художников. Их идеалом были искусство и наука античных Греции и Рима, но они — люди Ренессанса, были устремлены не только в прошлое, но и вперед. Они хотели все увидеть и все понять. Они создавали новую вселенную, они заложили фундамент для жизни после них. Их основной заслугой стало то, что они подняли на пьедестал человека, признав его главным объектом существующего мира. Его значение и место на земле, его уникальный внутренний мир, его индивидуальные качества и свойства характера, его внешний облик — все было одинаково важно. Человек Возрождения открывал себя. Идеи, волновавшие его ум и душу, и плоды его титанического труда говорят, что личность в современном смысле слова выпестована именно им. Неважно, каким его видят — творцом, забрызганным краской под сводами ватиканской капеллы, астрономом, доказавшим, что Земля вращается вокруг Солнца, или бродячим актером, основавшим театр в елизаветинской столице. Гения определяет степень созидательной дерзновенности — беспредельные возможности непокорной творческой личности.

Ренессансный человек всегда ассоциируется с образом мужчины-творца — живописца, ваятеля, зодчего или поэта. И никогда — с образом женщины-творца. Ренессансная женщина… Какой она могла бы быть? Если оказаться в «Своей комнате»[56], можно предположить, что у Уильяма Шекспира была не просто сестра, а сестра-близнец, родившаяся с ним в один день и час, и одаренная ровно в той мере, что и он.

Глава II

Смышлен, находчив, смел, развязав, дерзок.

Ну, словом, в мать от головы до пят.

У. Шекспир «Ричард III». Перевод М. Донского

Впервые они увидели друг друга, когда им было по пять лет. Это был счастливый день. Уильям знал, что в этот раз ему обязательно привезут подарок. Он это предчувствовал, возможно, уловив волнение, охватившее всех в доме за несколько дней до отъезда Джона на ферму. Он гадал в нетерпеливом предвкушении, что это будет, и задохнулся от радости, когда отец вернулся из Уилмкота. Джон привез к ним домой девочку, сказал, что зовут ее Эльма Эванс и что она теперь будет жить в их доме на верхнем этаже, отведенном для слуг и подмастерьев. Больше отец ничего не сказал и быстро ушел в мастерскую. Мать повела девочку наверх, и Уилл проскользнул за ними подслушать, о чем они будут говорить, но его прогнали от двери.

Мэри обмыла Эльму травяным отваром и переодела ее в городское платье. Она вглядывалась в лицо девочки. Эти глаза — любопытные, как будто смеющиеся, этот нос — как у отъявленного задиры и непоседы, скругленный и вздернутый на кончике, эти улыбчивые губы, эти широкие, похожие на крылья, брови она видела каждый день вот уже пять лет, глядя в лицо своего старшего сына. В Эльме было много мальчишеского. Даже волосы ее отказывались расти по-девичьи — непослушные, на затылке они закрутились крупными темными блестящими кольцами.

Мэри хорошо помнила все свои встречи с ней в редкие приезды на отцовскую ферму. Девочка всякий раз казалась совсем другой, так сильно она менялась — словно сбрасывала с себя одну оболочку за другой. Возвращаясь домой, Мэри с удивлением обнаруживала в сыне те же перемены и понимала, что не замечала их в нем прежде потому, что он был постоянно на глазах. С надеждой не переставала она молить Пречистую Деву о возвращении ей дочери. В этом году эпидемия чумы снова угрожала Стратфорду.

Всего в нескольких милях от города в небольших селениях и на фермах болезнь косила целые семьи. Из Уилмкона пришла печальная весть о смерти Адама и Анны Эванс. Дети, оставшиеся в живых, осиротели. Мэри понимая, что медлить и бояться она больше не может, на коленях молила Джона не отдавать вновь Эльму в чужие руки. Теперь ее дочь была дома. И так же, как Уилл, спрашивала Мэри обо всем без остановки.

— А где я буду спать?

— Со всеми — наверху.

Это собаки как у нас? Они тоже коров пасут? — Эльма показывала на стену с гобеленом, изображающим Даниила в пещере со львами.

— Это не собаки, Эльма, это львы. К ним царь Дарий повелел бросить пророка Даниила.

— Даниил победил?

— Господь послал ему ангела на помощь, и львы его не тронули.

— А Хью и Кэтрин тоже будут жить теперь здесь?

Эльма говорила о детях Эвансов. После смерти родителей их взяла семья кузнеца.

— Нет. Они будут по-прежнему жить на ферме. А ты — с нами.

— Почему?

— Потому, что твой дом теперь здесь.

У Эльмы задрожали губы и подбородок.

— Ма-ма! — заплакала она.

Мэри обняла ее.

— Не плачь, детка. Не плачь. Не плачь.

— Я хочу домой, к маме!

Мэри крепче прижала девочку к себе. Не дать бы собственному сердцу разорваться на глазах у ребенка. Ибо никаким утешением сердечной тоски не заглушить.

— Мы с тобой теперь одна семья, — медленно проговорила она. — Мы обязательно поедем в гости к Хью и Кэтрин. Только не сейчас. Теперь ты будешь жить здесь, с нами. И я буду твоей… второй мамой.

— Так не бывает.

— Бывает. У Кэтрин и Хью теперь тоже есть вторая мама. Видишь, как хорошо, что на свете для всех есть мамы…

Она замолчала, прижимаясь лицом к детской головке. Стараясь не смотреть в глаза девочке, Мэри спустилась на кухню, накормила ее, и та постепенно успокоилась. Не прошло и часа, как на Мэри вновь посыпались вопросы. Эльма оказалась говоруньей, а мать, годами тосковавшая по дочери, не могла теперь этому нарадоваться. Тем более, что к бесконечным разговорам она давно привыкла и порой шутила, что от них у нее мозоль на языке. В отличие от только пытающегося говорить младшего брата Гилберта Уильям расспрашивал окружающих обо всем с утра до ночи. Молчание в доме воцарялось, только когда он засыпал. А спал он мало. Днем же ни разу не было случая, чтобы он угомонился хотя бы на час. Он передвигался только бегом и говорил обо всем и со всеми, кто оказывался рядом. Не найдя подходящего собеседника, он беседовал сам с собой. Вот и теперь во дворе послышался шум и громкие пререкания. Кто-то обнаружил его у дверей мастерской и отогнал прочь. Мэри покачала головой. Спасу нет! Давно уже для этого разбойника любая хворостина больше смешна, чем страшна.

— Уилл, иди сюда — позвала Мэри, выглянув из окна.

Он скатился со ступеней мастерской и вбежал в дом. Мэри усадила детей за длинный стол, над которым висели пучки сушеных трав. Радостней дня давно не было в ее жизни. Оба тут же принялись болтать о чем-то. Это выглядело трогательно и забавно — удержаться от смеха было невозможно. Особенно смешили Мэри их носы — будто все любопытство и вся порывистость двух одинаковых маленьких лиц сосредоточились именно в них. Со стороны могло показаться, что они принюхиваются друг к другу. Все в доме знали, что природа одарила Уилла удивительным обонянием. Мальчишка обладал чутьем не хуже собаки, угадывая едва уловимые запахи. За это его особенно ценили на кухне. Нюх ребенка служил прекрасным определителем свежести продуктов. Для Джона, однако, эта способность сына в недалеком будущем стала камнем преткновения при попытке начать его обучение в кожевенной мастерской. Отец мечтал о сильном, ловком и умелом преемнике и, радуясь выносливости сына, думал, что из него получится превосходный мастер. Не тут-то было. Джон со своими помощниками занимался выделкой шкур. Их вымачивали, скоблили, размягчали с помощью соли и квасцов, а перед просушкой выдерживали в чанах с домашними и дворовыми отходами. На первых порах каждый, кто начинал работать в кожевенных мастерских, с большим трудом привыкал к чудовищным запахам этого производства. Оказалось, что Уилл, несмотря на выносливость во всем остальном, от нестерпимой вони заболевал многодневной рвотой и на какое-то время полностью терял обоняние и частично зрение. С этим Джону, не терпевшему возражений, пришлось смириться. Теперь Уилл и Эльма с удовольствием тянулись друг к другу, точно стараясь разглядеть что-то заметное только им. Уилл был не единственным ребенком в семье. Второй сын Джона и Мэри Шакспир — так произносили их фамилию в родном городе — родился через два года после Уилла, и на время заменил старшему брату того некто, с кем ему всегда хотелось говорить и играть. До рождения брата громоотводом для его энергии служили, начиная с Мэри и кормилицы, все живущие в доме, а за его пределами вся живность на скотном дворе. Уилл все и всех втягивал в свой круг. Было и еще нечто, о чем знала только Мэри и о чем она никому не рассказала. Месяца в два он, лежа в пеленках, тихо заговорил с нею на непонятном ей языке. Он не гулил, не лопотал, не плакал, а говорил связно и спокойно, словно непременно должен был ей что-то поведать. Но она не понимала, не знала этого языка. Это не было ее фантазией. Ребенок начинал говорить, как только она оказывалась рядом. Все так же негромко, подобно рассказчику в кругу внимательно его слушающих. По интонации она понимала, что младенец говорит о чем-то очень важном, а может, и главном для него. Это продолжалось месяцев до четырех и закончилось так же неожиданно, как началось, и больше никогда не повторилось. Научившись понимать, а потом ходить, он тянулся ко всем и всему, стремился за все схватиться, со всеми обняться, до всего дотронуться. Вытаскивать его из погасшей жаровни, снимать с веток кустов и деревьев, вылавливать из луж, оттаскивать от коров, овец и лошадей стало обычным занятием каждого взрослого, кому он попадался на глаза. Он чувствовал себя уверенно, спокойно и радостно только когда кто-нибудь находился поблизости. К счастью, рядом всегда оказывался кто-то, будь то человек, цыпленок или щенок. Когда пришло время начать говорить, родители еще больше удивились. Их сын заговорил сразу, не картавя и коверкая слова, как все дети, а правильно, понятно и много.

Джон гордился сыном и часто повторял Мэри, что хорошо, когда рядом такой сообразительный мальчуган — их будущая надежда и опора. Джон немного лукавил. Узнавая себя лишь намеком в чертах сына, он видел, как много тот взял от жены. Также говорлив, также непоседлив, с манерами и повадками людей образованных и воспитанных. Себя Джон к таким не причислял. Уилл был сильным, но сила эта скрывалась не в мускулах и широких плечах. В нем было что-то от уличного акробата — его выносливость крепла в гибких руках и ногах, которые по мере того, как он рос, все больше напоминали крученые корабельные канаты. И характером он пошел в Мэри. Им было хорошо вместе. Они даже танцевали иногда, держась за руки. Джон ревновал. Мэри любила веселье, была подвижной и шумной, ей не хватало с мужем радости, а он не умел доставить ей этого удовольствия. Уилл стал благодарным слушателем ее затейливых, как пряники, сказок и партнером в праздничных розыгрышах и забавах. Но с рождением Гилберта Мэри уже не могла уделять старшему сыну прежнего внимания и передала часть забот о нем в руки своих помощниц. Поначалу новорожденный брат очень интересовал Уилла, но вскоре ему стало невыносимо скучно. Гилберт ел, спал, плакал и снова ел и спал. Потом долго ползал и ничего не говорил. Как Уилл не бился, как не старался в свои три года растормошить брата, ничего не получалось, кроме капризов и слез. К тому же его самого несколько раз отшлепали за то, что он решил поставить Гилберта на ноги и научить ходить, а в другой раз уронил, пытаясь перенести его в сад. Там только что объявилось новое семейство — под старой ивой кошка принесла котят, не меньше восьми, разноцветных и с разными характерами. Теперь весь выводок прозрел и играл со склонявшимися до самой земли и развевающимися на ветру ветвями. Пропустить такое зрелище было верхом безрассудства. Но Гилберту было все равно. Не до ивы и не до кошки с котятами. Есть и спать — вот единственное, что ему было нужно. И уж, конечно, никаких говорящих гусей и осликов. Завести таких дивных животных Уилл мечтал давно и так страстно, что, бывало, воображал, будто чудо уже произошло — его желание исполнилось, и вот-вот, как только он шагнет за порог спальни, гусь и ослик окажутся в комнате. Или дверь сама откроется и животные появятся на пороге. Этого так хотелось, что голова раскалывалась от усилий. Ему казалось, что чем больше он станет об этом думать, тем быстрее чудо произойдет. Но ничего не происходило. До нынешнего дня. Теперь у него, у Уилла, появилось его чудесное живое существо. Только оно было лучше любого волшебного гуся или говорящего ослика. Оно — она — сидела перед ним и смотрела на него. Она была вся своя с головы до ног. Казалось, дотронься он до нее и тут же сам почувствует свое прикосновение. Ему захотелось играть — и они тут же начали играть. Он спросил — она ответила. Он протянул к ней руки — она тут же обняла его. Это было чудо, как в сказке, его собственное.

Эльма, как и Уилл, была восприимчивой и чуткой ко всему, что происходило вокруг. В семье Эвансов ее научили говорить и понимать, где и с кем она живет, ее постепенно знакомили с окружающим миром и с работой, которой обучали всех детей с малолетства. На глазах девочки происходили те же события и разыгрывались сцены, какие когда-то стали первыми впечатлениями и для ее матери. Вокруг доили коров, делали сыр и масло, кормили кур и свиней, просеивали зерно и сушили сено, мастерили и чинили, во дворах стирали и развешивали белье, на кухнях пекли хлеб и варили пиво, отмеряли солод и соль. В садах сажали цветы и косили траву, в огородах пололи и поливали, в домах сидели за прялками, к праздникам процеживали вино и красили ткань. Эльма слышала мычание коров и кудахтанье кур. Она пробовала то горькую, до того она была соленой, соль, то маслянистые сливки, то обжигающий нос чеснок, то корку опаленного над огнем хлеба. Земля и глина приклеивались к ее лодыжкам, вода холодила лицо и руки, чистотел щипал ранки и ссадины, сверчки баюкали, петухи поднимали с рассветом.

Ее учили молитвам на латыни и рассказывали жития святых, всегда предостерегая: «Никому никогда не говори об этом». Эвансы, как многие семьи в городе и его окрестностях, были католиками, приверженцами отвергнутой и гонимой властью веры. Однажды Эльма проговорилась. Услышав, как дети обсуждали свои имена, она похвасталась, что ее зовут Вильгельминой в честь Вильгельма Завоевателя, но перепутала его со Святым Георгием, молитве которому ее научили, и рассказала, что Вильгельм высадился на их острове, чтобы убить дракона. Дети слушали, раскрыв рот. Но вдруг отец одного из них, запрягавший рядом лошадь, услышал ее рассказ и закричал: «Что ты несешь всякую ересь? Он был великим воином, это верно, а все остальное про драконов — это бабьи выдумки!» Эльма не понимала, отчего он так разозлился, но, подумав, решила, что виновата сама — она впервые нарушила запрет. Проболталась. К счастью, ничего страшного не произошло. Но она запомнила на всю жизнь: молчать для нее — мучительно, говорить то, что хочешь — опасно.

В новом доме Эльма довольно часто чувствовала себя провинившейся. Это происходило, когда она сталкивалась с отцом Уилла — Джоном. Он возвращался из мастерской и недовольным громким голосом требовал, если она попадалась на глаза, чтобы девчонку забрали наверх. Его опасения и подозрительность усиливались с каждым приездом в Уилмкот. Он внутренне содрогался, когда видел ее. Она не только внешне была подобием его сына. Все, что он слышал о ней на ферме, было ему знакомо. Как Уилл, она была общительна и подвижна, как он, разговаривала сама с собой, с кем-то невидимым, с деревьями и цветами в саду, пожимала «руки» елкам, выросшим по северному краю участка, и рассказывала животным, детям и взрослым неслыханные небылицы. А то заливалась громким смехом и ходила, приплясывая, по двору. В попытках унять ее уставали и люди, и даже собаки, сторожившие дом.

Вернувшись, Джон зашел на кухню и увидел детей, сидящих за столом.

— Почему они вместе?

— Они проголодались.

Мэри впервые так спокойно и уверенно говорила с ним.

— Сейчас не ее время[57].

— Сегодня можно сделать исключение.

— Никаких исключений. Довольно того, что она теперь здесь.

— Успокойся, Джон. Успокойся, наконец. Я воспитаю ее, как подобает.

— Как подобает! Теперь пойдут слухи, и позора не оберешься. Каждому свое место. А ее место — наверху.

Не слушая их, дети соскочили с лавок и теперь кругами бегали по кухне, догоняя друг друга с криками и визгом. Джон поймал обоих за ворот и приподнял. Оба брыкались. Он поставил их на лавку:

— Джон, ну посмотри на них, — Мэри снова рассмеялась. — Ну сколько можно упорствовать? Ты же все знаешь!

Эльма старалась выкрутиться из его руки и с размаху локтем задела его по липу. Он брезгливо искривился, отступил и вышел из кухни, покачав головой. Ночью Уилл долго не мог уснуть. Он прислушивался к звукам, что раздавались сверху, с чердака. Там все время о чем-то говорили. Постепенно знакомые голоса стали резче, и, в конце концов, дверь скрипнула и стукнула, и что-то зашуршало на лестнице. Он не выдержал. Высунув нос за дверь, он прищурился. На лестнице, ведущей на чердак, сидела Эльма. Опираясь руками о ступени, он на четвереньках подполз к ней ближе.

— Тебя выгнали?

— Они слушать не захотели.

— Что?

— Я им рассказывала про Даниила.

— Это с гобелена? Ты его уже видела? А Лазаря?

— Он белый, да? Видела.

— У него одежда блестит.

— У нас дома тоже такие картины. Про Вавилон.

— Я помню. Я видел тоже! Мне мама показывала, с башней…

— Мистрис Мэри — твоя мама? — спросила Эльма.

— Моя.

— А почему меня сюда забрали?

Уилл пожал плечами.

— А твоя мама кто? — спросил он.

Эльма закрыла лицо руками. Она плакала.

— Эль, ну… — Уилл испугался. — Не надо! Не плачь!

Он обнял ее за шею и сам расплакался, уткнувшись ей в плечо. Когда они устали от слез, Уилл прижался лбом к ее лбу. Они заглядывали друг другу то в левый, то в правый глаз, не имея возможности на таком близком расстоянии посмотреть в оба глаза сразу. Потом упирались лбами, держа друг друга за плечи, долго подмигивали и просто смотрели друг другу в глаза. Это утешило и рассмешило их.

— Пошли, — сказал Уилл и потянул ее за руку.

Перед самым рассветом Мэри заглянула в комнату, где спали ее сыновья. Она вновь негромко рассмеялась, когда подошла к кровати Уилла. Ее дочь и сын спали рядом лицом друг к другу, прикасаясь лбами. Их темные кудрявые головки со вздернутыми носами и густыми ресницами было не различить. Они были похожи, как две ежевичные ягоды, созревшие на раздвоенном стебле, или как два чернильных пятна, оставшихся на сложенном вдвое листе бумаги. Они сразу стали неразлучны. Всем и даже Джону стало понятно, что ничего поделать с этим нельзя. Казалось, он решил не бередить больше эту болезненную тему. На время и его отношения с Мэри потеплели. Он достиг заметного положения в городской общине, и это побуждало задуматься о воспитании своих детей. Он не мог не видеть, что многому из того, чему учила их Мэри, обучались дети состоятельных семей. Джон не без гордости думал о том, что его жена, в отличие от многих, происходит из семьи не только состоятельной, но и родовитой. Она обладала житейской хваткой и воображением. Вместе с детьми она играла и пела, а по праздникам даже устраивала домашние спектакли. Эти представления навели его на интересную мысль и позволили отличиться среди коллег из городского совета. Летом 1569 года под покровительством и по приглашению Джона Шакспира в городской ратуше и в гостиничных дворах давали представление лондонские актеры. В Стратфорд приехали две труппы: «Слуги Ее Величества королевы» и «Слуги графа Вустера». Джон взял сына с собой и во время представления поставил его к себе на колени, заняв место на одной из лавок, откуда было все превосходно видно и слышно. Давали пьесу о королевском дворе и придворных, с песнями, переодеванием и красочными костюмами. Уиллу до этого довелось видеть только традиционные пантомимы во время праздников. Теперь перед ним предстал великолепный и захватывающий мир.

Вернувшись, Уилл без умолку рассказывал всем домашним и, в первую очередь, Эльме о том, что видел и что присочинил сам по дороге домой. Несколько лет подряд Джон брал сына с собой на представления гастролирующих театров. И каждая новая пьеса, которую он видел, пополняла домашний репертуар, состоявший из придуманных Уиллом и Эльмой спектаклей, в которых они сами были и постановщиками, и исполнителями. Театр пришел в их жизнь.

Глава III

…плаксивый школьник со щеками

Румянее зари, с набитым ранцем

Ползет улиткой в школу.

У. Шекспир «Как вам это нравится». Перевод В. Левина

Это был богатый событиями год. Если бы кто-то смог предсказать тогда, чем обернутся перемены, какие он принес в жизнь обычной стратфордской семьи, ни единому слову прорицателя никто бы не поверил. Но истина состоит в том, что истории дают ход, как правило, события, происходящие в повседневной частной жизни, — обычные для свидетелей и ничем не примечательные для современников.

Осенью Уильям был принят в подготовительный класс грамматической школы. Мэри научила его читать, подписываться своим именем и следила за тем, чтобы он каждый день учил катехизис. В способностях старшего сына родители не сомневались, но представление о его будущем у них было сколь неясным, столь и разным. Мэри пыталась убедить мужа отправить сына после окончания школы в столицу в обучение. Для этого уже сейчас стоило присмотреть достойного лондонского мастера, как это делали для своих старших сыновей их друзья и соседи — кожевенник Филд и бакалейщик Куини. Джон, напротив, был убежден, что Уилл должен после окончания школы остаться в Стратфорде и заниматься семейным делом. Впрочем, до этого было далеко, а в школе сыну предстояло осилить латынь, греческий и все обязательные предметы. Поэтому к согласию они все же приходили, обсуждая, что понадобится приобрести к началу учебы.

К шести утра 23 августа 1569 года Уилл шагал за отцом к зданию школы, пристроенному к ратуше, таща на плече в специально сшитой по торжественному случаю кожаной сумке свечи, тетрадь, пузырек чернил, роговую доску[58] и восьмушку большого листа бумаги. Его угнетала не только тяжесть навьюченной на него поклажи. Он, который никогда не хотел спать, сегодня и на ходу не мог проснуться и полз, как улитка.

Уроки в подготовительном классе вел помощник учителя. Каждый день начинался с утреннего молебна в часовне гильдии Святого Креста. Звонили колокола: большой оповещал о рассвете и наступлении сумерек, маленький призывал утром к началу занятий.

Оказалось, что в классе собрался почти весь знакомый по Хенли-стрит народ мужского пола — все ровесники Уилла. Жаль, Эльму не пустили. Было весело. И веселее раз от разу, особенно с того дня, когда кто-то из старших учеников спросил, заглянув в класс, на несколько минут покинутый мистером Хиггсом:

— Ну как вам наш «абисидариус»?[59]

— Кто-о? — Уилл даже выскочил из-за парты, чтобы лучше расслышать.

— «Абисидариус» — Хиггс!

Класс рухнул со смеху. Они еще долго не могли уняться, поймав такое словцо, и вспоминали о нем каждый день при встрече со своим, похожим на ящерицу, наставником.

Уиллу школа понравилась. Здесь можно было дружить, глазеть в окно, в перерывах играть во дворе с собакой, передразнивать учителя, получать замечания и гордиться этим, а еще выучивать уморительные словечки. Но главное — все это нужно было донести до дома, чтобы между одиннадцатью и часом, во время обеда, успеть рассказать и показать все домашним.

— Эль, ты где? Иди, что я тебе расскажу! Эль! — кричал Уилл, не успев переступить порог.

Все, что происходило в школе минута за минутой, он выкладывал ей, с трудом переводя дыхание. Эльма, как пересмешник, запоминала все слово в слово и в его отсутствие пересказывала услышанное Мэри и всем, кто хотел ее слушать. Часто от нее отмахивались, но это ее не смущало. Каждое новое впечатление вдохновляло на новый монолог. Ближе к Рождеству она вновь всех удивила, вдруг перестав отзываться на свое имя. Попытка Уилла узнать почему, довела их почти до драки.

— Называй меня тоже Уилл! — требовала Эльма.

— Не буду! Это мое имя!

— И мое тоже! Я знаю!

— Ты Эль.

— Нет! Я тоже «Уилл»!

— Вы что это расшумелись? — подошла к ним Мэри.

— Почему все его зовут Уилл, а меня по-другому? — не унималась Эльма.

— Уилл — это мужское имя, а девочке полагается женское.

— Вот! Слышала? Слышала? — Уилл победоносно вскинул голову и тут же получил легкий подзатыльник от матери.

— Нет же! — глаза Эльмы сверкнули обидой и решимостью. — Вот смотрите — вы сейчас увидите! Сейчас!

Она побежала наверх в комнату братьев.

Уилл посмотрел на мать. Та пожала плечами.

— Не знаю, что она теперь придумает. Будем надеяться, бороду себе не наклеит.

Уилл расхохотался, но Мэри не очень-то и ошиблась.

Прикрыв дверь плотнее, Эльма откинула крышку стоявшего у кровати Уилла небольшого сундука, в котором хранилась его одежда. Надоели ей девичьи юбки и шнуровки. Довольно! Девочки не бывают такими сильными и ловкими, как она. Вытащив рубашку, штаны и жилет, она сбросила платье и торопливо переоделась. Ей всегда хотелось быть в точности такой же, как Уилл. И чудо произошло. Теперь она почувствовала себя мальчиком. Покрутилась, широко распахнув руки, задыхаясь от счастья и свободы. Она выскочила из комнаты и сбежала вниз по лестнице с криком:

— Я — Уилл!

— Мистрис Мэри! Все смотрите! Я — Уилл!

Мэри поймала ее у двери на кухню и отправила сына наверх, приказав не высовываться.

— Голову с тобой потеряешь!

— Мистрис Мэри, зовите меня тоже Уилл! Смотрите, я — как он!

— Как же я тогда смогу отличить тебя от него?

— Ну… как… — Эльма задумалась.

— Послушай меня, — Мэри присела на корточки перед дочерью. — Тебе подобает носить женское платье, потому что ты девочка. Понимаешь?

— Но ведь имя у меня мужское! Виль-гельм-ина.

— У тебя женское имя. Оно происходит от имени твоего Святого покровителя и заступника. Ты — девочка, вот когда вырастишь, будешь женщиной. Бог создал мужчину и женщину и дал им мужские и женские имена. Ты должна немедленно переодеться и никогда больше не делать этого! Это очень большой грех! Благодари своего Святого заступника, что сейчас тебя никто, кроме меня и Уилла, не видит! Ты поняла?

Мэри впервые говорила так строго. Эльма притихла.

— Поняла, — едва слышно проговорила она.

— Вот и молодец! Иди и переоденься.

— Мистрис Мэри, можно я скажу?.. Я не хочу быть Эльмой…

— А кем ты хочешь быть?

— Я знаю другое имя, — Эльма говорила все так же тихо. — Виола.

Мэри молчала довольно долго.

— Давай заключим с тобой уговор, — наконец, сказала она. — Я разрешу всем называть тебя Виолой, а ты никогда не будешь надевать одежду Уилла.

Глаза девочки загорелись.

— Не буду!

— Вот и ладно. А теперь иди, помолись и попроси у Господа прощения.

В штанах и рубашке было очень хорошо. Но имя Виола было лучше, чем рубашка. Впервые Эльма услышала его, когда Уилл повторял ей урок грамматики. Это было самое прекрасное имя на свете! Самое красивое! Теперь ей не придется мучиться со своим нынешним именем, которое она терпеть не могла. Пока Мэри говорила о женских и мужских именах, Эльма вдруг подумала, что одежду люди меняют, а имя не снашивается, оно остается навсегда. Это было ее первым мгновенным интуитивным прозрением.

Мэри перекрестилась, когда Эльма убежала. Она вспомнила, как испугалась, увидев девочку в мальчишеской одежде, и ругала себя за малодушие. В доме и так этого ребенка считали странным. Она действительно ни характером, ни поведением, ни сообразительностью не походила на других девочек ее возраста. А уж ее сходство с их старшим сыном и подавно настораживало не одного только Джона. И вот теперь эта причуда с одеждой и именем. Уж лучше дать ей другое домашнее имя, думала Мэри, чем повод для сплетен или дурной славы. Что ждет ее дочь, когда она повзрослеет? Куда приведет ее непокорный нрав? Ей оставалось только молить Бога о даровании ей самой мудрости и терпения, а дочери — чистоты сердца и ясного разума.

Как Джон ни старался добиться, чтобы Виола знала свое место, ничего не получалось. Их с Уиллом проделки только забавляли всех в доме — подмастерья подхватывали их словечки и песенки, женщины восторгались их играми и небылицами. Это и беспокоило Джона. Он все ждал подвоха и был уверен, что все эти радости однажды обернуться бедой. И все из-за девчонки. Что-то в ней было не так. Особенно его пугала поразительная схожесть с Уиллом. Словом, все, чем Виола радовала всех обитателей его дома, для Джона оставалось причиной мрачных предчувствий.

Тем временем Уилл по-прежнему посещал школу. Он уходил туда к шести утра летом, а зимой — к семи, слушал учителя и отвечал уроки до одиннадцати, бежал домой обедать и в час возвращался к звонку, чтобы к пяти часам в теплое и к шести часам в холодное время года вернуться домой. По мнению Джона, дома парень много бездельничал. Он отлынивал от работы в мастерской, не слушал наставлений и не выполнял его приказаний. Вместо этого он болтал с Виолой обо всем, что происходило в школе. В этой болтовне можно было услышать всякие премудрости: аблатив и аккузатив, мужской и женский род, спряжения и герундий. Иногда Джон замечал, как они вместе делают уроки по одной книге. Это был учебник Лилли, он запомнил имя, потому что Уилл, по совету учителя, просил купить ее к началу нового учебного года. Как только класс приступил к занятиям по нему, Уилл придумал для них с Виолой новое развлечение — составлять латинские фразы, как предлагалось в упражнениях, подражая Катону, Цицерону и Теренцию. Они стали делать это наперегонки — кто быстрее сообразит, у кого фраза получится красивее, чьи слова не отличить от слов поэта. Все новое, что Уилл узнавал в школе, тут же перекочевывало в дом. Когда на третий год обучения в программе появились басни Эзопа, он превратился в говорящий зверинец. Репертуар домашнего театра пополнился спектаклями на темы басен «Про льва и мышь», «Про ворону в чужих перьях», «Про муравья и муху» к большому удовольствию всех домочадцев и соседей. Виола очень скучала, когда Уилл был в школе, и с ним происходило то же самое. Вдвоем им было хорошо. Врозь — почти невыносимо. Чтобы скрасить себе время без него, Виола, закончив работу, которую ей поручали, придумала, что делать. Она решила перечитывать его записи и переписывать письменные упражнения. Это оказалось не просто развлечением, это стало открытием. Наблюдать, как под пером появляются буквы, из них складываются слова, из слов получаются фразы, стало ее любимым занятием. Сначала ей просто нравилось писать, но постепенно она начала понимать, что записывать можно не только чужие, но и собственные мысли. Она писала, положив голову на тыльную сторону ладони у левого края листа, с наслаждением вдыхая запах чернил. Они стекали с пера и превращались в слова. Слова становились всем, что было вокруг. В ее власти было выбирать их и отвергать, менять их местами и чередовать, одно заменять другим, делать с ними что угодно. Они были ее собственными. Она была их хозяйкой. Только она и никто другой. Никому еще не известное слово вдруг появляется на бумаге, и ты сама можешь произнести его. Только что оно было просто узором и вдруг стало живым. Первым порывом Виолы было желание тут же разделить с кем-нибудь этот восторг, но Уилл был в школе, а внизу Джон сердито отчитывал кого-то. Нет, никому она не скажет. Это будет ее тайной.

Однажды, когда ей было лет одиннадцать, Гилберт, который терпеть не мог их с Уиллом, подкрался сзади. Она увлеченно и сосредоточенно переписывала на чистую страницу что-то, написанное рукой Уилла, но, видимо, у нее не все получалось, потому что лицо было напряжено. Она заметила его краем глаза и замерла, но молчала.

— Что? Пишешь, да? Аккуратно чтоб было? Да? — мстительно и злобно произнес он. — Вот тебе!

Он с размаха ударил Виолу по локтю. От острой боли у нее искры посыпались из глаз. Перо процарапало страницу, строки растрескались полосой, похожей на шрам. Слезы накатили. Но она молчала. Нос, губы и веки распухали от боли и обиды. Еще не пришло время, когда она научилась отвечать противнику а если надо, с размаху бить. Гилберт хихикал.

— Получила, да? Так тебе и надо! Получила, да?

Уильям вернулся из школы и, узнав, что произошло, показал Гилберту, где раки зимуют. Обоих наказали. Досталось и Виоле. Мэри не сдержалась:

— Опять с тобой все не так! Все пишешь. Писарь. Иди, чтобы тебя никто не видел!

Как нарочно, в это время в дом вошел Джон и снова стал выговаривать Мэри, что из-за Виолы в семье нет мира и порядка и что давно пора пристроить ее куда-нибудь на ферму подальше от добропорядочного дома.

В течение следующих трех лет жизнь становилась все менее защищенной и предсказуемой. Дела Джона шли под откос. Он вынужден был оставить должность в городском совете, отказаться от общественной жизни и почестей. В это время Тайный совет королевства учредил Высокую комиссию для расследования церковных дел. Один из указов предписывал выявлять «все отличающиеся, еретические, ложные и несоответствующие взгляды» и «призывать к порядку, искоренять ошибки и наказывать всех, кто намеренно и упорно отстраняется от Церкви». Джон Шакспир слыл инакомыслящим, а это подвергало риску его положение. Да и со здоровьем было не все в порядке. К этому времени он уже порядком пристрастился к «дегустации» эля. Надеясь, что это хоть чем-то поможет поправить дела, он забрал Уильяма из школы, решив, что тому пора перестать бездельничать и куролесить. Пришла пора зарабатывать на хлеб. Джон сильно сомневался в деловых способностях сына и безрадостно думал о его будущем. Но Уилл вопреки нелестным предсказаниям отца оказался весьма способным, восприимчивым и покладистым учеником. Чистить и мять кожи он не мог, но научился делу более искусному. Он быстро освоил приемы изготовления перчаток и других изделий из кожи. У него были ловкие тонкие руки и цепкие сильные пальцы, которые мелькали за работой, каку кружевницы. Редкий мастер был способен на это. К тому же оказалось, что Уилл, обладая быстрым умом и легким словом, лучше всех мог расхвалить товар, уговорить померить и приобрести его любого покупателя. Он был приветлив, красноречив, любезен, терпелив, умел вовремя сделать комплимент так, что он не казался лестью, поддержать покупателя в выборе, подсказать, как исправить ошибку в подборе размера и цвета. С женщинами он был мил и любезен, с мужчинами — серьезен, соразмеряя деликатность и настойчивость, дабы не выглядеть ни приторно, ни навязчиво. Его глаза смотрели чуть насмешливо, голос, изменившийся с возрастом, стал глубоким и сильным с мягким бархатистым оттенком, а открытая улыбка могла обаять даже самых недоверчивых покупателей. Он был подвижен и легок, казалось, он все делает играючи. Однако денег, что приносила даже такая артистичная торговля, в тот тощий год не хватало, чтобы удерживать большое семейство на привычном уровне. Уилл видел, как труцно приходится отцу, и придумал, как помочь семье. Их город стоял на реке Эйвон. Он начал рыбачить в свободное время. Ловил много и с удовольствием. Ему нравилось, как холодила босые ноги трава и прибрежная глина, как притягивала взгляд меняющимися красками и слух негромкими звуками вода, заросшая длинными, точно космы подводных существ, водорослями. Он любовался полями на другом берегу, ветвями ив над своей головой и пронизывающим их солнцем и не замечал, как просиживал у реки часами, познавая и эту радость жизни — тишину, покой и уединение. Последнее, правда, длилось недолго. Друзья-соседи присоединялись к нему. Как-то общий разговор зашел о домашних делах и трудностях, которые коснулись многих.

— Одной рыбой сыт не будешь, — сказал Уилл.

— У вас вроде всегда живность водилась?

— Водилась, да вчера последнего поросенка съели, — он покачал головой. — Куры остались. И лошади.

— Так пошли с нами на охоту, — вдруг предложил Генри, сын кузнеца.

— На охоту? — Эта идея ему самому в голову не приходила.

— Ну да, в Чарлекот. Там кроликов тьма-тьмущая, хоть руками лови. Говорят, и оленя видели.

— А кто идет?

— Я, Том Куини, Уилл с Мил-стрит и Холл с мыловарни. У твоего отца должен быть арбалет, он ведь когда-то тоже охотился.

Уилл встал и, прищурившись, посмотрел вдаль. Казалось, он уже слышал звук охотничьего рога. Его ноздри затрепетали, как у коня, заслышавшего собачий лай, или как у хищника, почувствовавшего запах крови. Он уже вошел в эту роль. Ему захотелось выслеживать, гнать, разить и нести к очагу горячую добычу.

— Арбалет есть. Когда пойдем?

— На Илью Пророка.

— По рукам!

Дома Уилл улучил момент, когда их с Виолой никто не мог слышать.

— Слушай, мы идем на оленя.

— Когда?

— На Илью Пророка. В Чарлекот.

— Это что, во владения Люси?[60]

— Ну да! Говорят, там много дичи. А если повезет, возьмем и оленя.

— Я слышала. Говорят. Но еще никому не удалось выследить у него оленя. Может, его и вовсе нет?

— Никому не удалось. Но я знаю, кто сможет.

— Кто?

— Мы.

Его глаза блестели от азарта.

— Но ведь это можно только верхом.

— Конечно!

В хозяйстве семьи всегда были лошади. Уилл и Виола рано научились хорошо держаться в седле. Каждая поездка была для обоих счастьем. Особенно для нее. Верхом, в седле или без седла, пришпоривая лошадь пятками, пуская ее в галоп, Виола забывала о своей женской природе, представляя себя сильным и ловким героем своих сказок и фантазий. Она словно становилась не подругой, не сестрой Уилла, а его братом, свободно и счастливо чувствуя себя собой.

Ничего, кроме скандала, расследования и штрафа, наложенного за браконьерство в герцогских угодьях, охота на оленя не принесла. Все участники вылазки, перебившие немало мелкой дичи в Чарлекоте, были найдены, а Уилл, как самый старший из шайки, был допрошен во дворе дома сэра Люси. До самой осени в доме перчаточника на Хенли-стрит лучше было не бывать. Джон готов был душу вынуть и заново вложить в двух своих домочадцев, которые ко всем прочим своим завихрениям оказались еще и нарушителями закона. Все говорило о том, что провидение отвернулось от него.

— Обоих отправлю на ферму! В батраки! — Джон почти плакал, не имея душевных сил пережить невезение и уж тем более понять детей, так неловко пытавшихся облегчить жизнь семьи.

Увеличение долгов и истощение их огромного хозяйства росло, как снежный ком. Были проданы земли Арденов и в рассрочку дом в Уилмкоте. Причем последнюю сделку пришлось совершить не с посторонним покупателем, что было бы легче для души, а с мужем одной из сестер Мэри. Еще через год часть бывшего владения Роберта Ардена в Сниттерфилде продали одному из многочисленных племянников. Джон Шакспир терял состояние, завещанное Мэри Арден, так же стремительно, как когда-то оно пришло к нему. Семье, которая имела все шансы стать счастливой и крепкой, с положением в обществе и отличной карьерой, увы, не суждено было состояться. Джон был вынужден также уйти с поста в городском совете после того, как оказался упомянутым в числе приверженцев старой веры, а значит, неблагонадежных, в доносе сэра Люси, не забывшего проступок его сына.

Юность своей захватывающей стремительностью часто бывает неуклюжей и эгоистичной там, где зрелость сдержанно сносит удары и терпит испытания. Уильям и Виола горевали недолго. Проблемы семьи пришлись на пору их взросления. Оба тонкие, поджарые, они никогда не болели, точно им внутрь забросили угли из жаровни, и этот жар сжигал в них все лишнее, не давая ни хвори, ни полноте одолеть их, как часто бывало с их ровесниками. Подрастая, оба все крепче прирастали друг к другу. Не было ничего, что знал один и не знала другая. Со временем Уилл чаще отлучался из дома и возвращался с новостями, которые тут же становились достоянием Виолы. Они долго не догадывались, что есть что-то, что каждый не может или не должен говорить другому. Когда они это поняли — она раньше, он немного позже — это стало для обоих серьезным испытанием, и Уилл часто его не выдерживал. Поэтому Виола знала многое о проблемах подростка при его возмужании и принимала все как должное, обсуждая с ним его тревоги. Впоследствии за всю их жизнь он ни разу не услышал от нее осуждения.

Неугомонные и веселые, они любили танцевать, что было заслугой их матери. На Эйвоне, недалеко от их дома, построили мостки для праздничных гуляний. Когда Уилл отправлялся туда, Виола сбегала за ним через прореху в ограде, махнув рукой на запреты и угрозы Джона. Там, за границами сада была свобода.

Взявшись за руки, они вбегали в круг танцующих пар. В ту пору они выглядели старше своих лет, но обоим суждено было сохранить свою беспечную моложавость очень долго, даже в годы, когда признаки юности обычно исчезают с лица. Им доставалось место в центре круга — это было настоящее представление. Мало кому удавалось танцевать так задорно и так долго. Виола улыбалась Уильяму и парням, стоявшим вокруг. Ей отвечали. Но не о них она думала, приходя сюда. Она ждала другого.

В школе Уилл подружился со старшим сыном семейства Филдов, кожевенников и перчаточников — Ричардом. Ему было шестнадцать, он был лучшим учеником школы, да к тому же еще и старостой. Дик, по договоренности отцов обоих семейств, стал кем-то вроде домашнего наставника Уилла, когда тому пришлось уйти из школы. Это его Виола всегда ждала на танцах. Но он не приходил. Такие развлечения его не интересовали. Зато он приходил к ним домой регулярно один раз в неделю уже чуть больше года. Особенно хорошо было весной и летом, когда Дик занимался с Уиллом не в доме, где постоянно разговаривали и шумели, а в саду, за сколоченным из тяжелых дубовых досок столом. Занятия всегда начинались с пролога в исполнении Уилла. Ричард часто попадал в саду Шакспиров на нечто схожее с представлениями бродячего театра. Уилл ждал учителя, как правило, не за учебником, а выделывая акробатические номера. Ричард не делал ему замечаний. Лишь однажды он выразил подобие неудовольствия и раздражения.

— Получается? — спросил он, когда Уилл потерял равновесие, не удержавшись, стоя на руках.

— Голова перевешивает, — отбросив с мокрого лба волосы, ответил Уилл. — Твоя работа! Слишком много знаний. Вот как добиться равновесия между головой и…

— И чем же?

— Другими содержательными частями?

— Содержательными. После обеда.

Уилл рассмеялся.

— Хорошо сказано, надо запомнить!

— Заниматься пора.

— Ладно, дай я еще р… раз.

На сей раз все получилось.

— Ап! — воскликнул Уилл, взмахнув руками и задержавшись в позе актера, ожидающего аплодисменты.

— Теперь у тебя в голове вообще ничего не осталось, спорим? — спокойно сказал Дик и кивнул на скамью.

— На что?

— Вот на это, — Дик достал из сумки новую книжку.

Уилл даже отвернулся с досады.

— Лучше что-нибудь дельное предложил.

— Например?

Уилл встрепенулся.

— Знаешь, я слышал, в Ковентри в то воскресенье новую игру продавали, костяную, с востока… Там фишки…

Друг был непреклонен. Уилл вздохнул и нехотя поплелся к столу.

— Из Теренция, — сказал Дик.

Уилл набрал в грудь воздух, но, раскрыв рот, замер. Стихи он не помнил.

— Почувствовавши к творчеству влечение, поэт одну задачу положил себе, чтоб нравились его созданья публике… — раздался голос за их спинами. Дик обернулся. Виола, не отрываясь, смотрела на него и продолжала:

— Послушайте спокойно, с благосклонностью,

Решите, можно ль вам и впредь надеяться,

Что наш поэт создаст еще комедии,

Которые бы стоили того, чтоб их

Смотреть скорее, нежели со сцены гнать[61].

— Превосходно, — одобрил Дик.

«Я выучу всего Теренция, Овидия и Горация, Ювенала и Марциала — всех, лишь бы ты слушал». Она не сказала этого, только молчала и улыбалась. Сердце ее билось у самого горла.

Овидия они изучали летом.

Сладкий вкушали покой безопасно живущие люди.

Не отдыхая, поля золотились в тяжелых колосьях… [62].

«Не отдыхая, поля золотились в тяжелых колосьях», — Виола смотрела, как он читает, и была уверена, что эти строки римский поэт написал о нем, о Ричарде Филде.

Глава IV

Манит пусть низкое чернь! А мне Аполлон белокурый

Пусть наливает полней чашу Кастальской струей!

Овидий «Метаморфозы» 1, О любви, XV, 351

Это был редкий тип красоты, к которой, восхитившись, нечего добавить. Она поражает, кружит голову, приходит в мечтах, наполняет сердце. Именно таким обликом — исполненным тончайшим резцом в мастерской Творца — рыцарственным, царственным — был наделен старший сын семьи Филдов с Бридж-стрит — Ричард. Кожа будто с легким усилием натягивалась на его точеных скулах, прямой нос завершали похожие на наконечник стрелы чуткие ноздри, губы повторяли идеальный изгиб охотничьего лука, а темные брови придавали лицу мужество и строгость. Цвет его глаз был как уорвикширское небо в самый погожий день. Волосы всех оттенков зрелых колосьев, густые и мягкие, обрамляли лицо. Можно было бы усомниться в реальности существования такой красоты, в которой выверен каждый штрих и все так гармонично. Однако, сколь бы редко это ни было, вдруг рождается человек, одаренный природой так щедро, что мифы и предания о красоте становятся былью.

Попробуй я оставить твой портрет,

Изобразить стихами взор чудесный, —

Потомок только скажет: «Лжет поэт,

Придав лицу земному свет небесный!» [63].

Удивительным было то, что сам Ричард, наделенный пытливым умом и уравновешенным характером, то ли не догадывался, то ли никогда не задумывался об этом. Он был лучшим учеником грамматической школы, помогал отцу в мастерской, с интересом зубрил латынь и греческий и был не просто старостой, а признанным всеми авторитетом класса, в котором учились мальчики разного возраста, в основном дети членов городского совета. Ричард находил общий язык со всеми, что в дальнейшем пригодилось ему не меньше греческого и латыни. Он любил книги, особенно «Метаморфозы» Овидия, его сонеты и поэмы. Обладая исключительной памятью, он запоминал все прочитанное, предаваясь этому занятию с фанатичной страстью и самозабвением. Он дорожил каждой свободной минутой в промежутках между работой в мастерской и школой, забывая о еде и сне. Таких минут было немного. Ему отчаянно хотелось растянуть время. Книга была для него вожделенным чудом, редким, дорогим и оттого еще более желанным подарком. Он упрашивал отца позволить ему время от времени заказывать новые книги у переплетчика, приезжавшего к ним из Лондона, и всякий раз с томлением ждал, когда повозка покажется за поворотом. Он бежал встречать книги, как молодой любовник, что спешит на свидание к возлюбленной, едва познав сладость и влечение первой страсти. Книги. Книги. Книги.

Отец был поставщиком лондонских переплетчиков. Кожи в Стратфорде стоили дешевле, чем в столице, а качество их выделки было не только не хуже, но порой превосходило изделия лондонских мастеров. Переплетчик Николас Хенридж был постоянным заказчиком и покупателем у Филдов. Приезжая к ним за новыми кожами раз в три месяца, он давно стал примечать, что Ричард старается найти повод заговорить с ним о Лондоне, о книгах, книжной торговле и обо всем, что касалось книгопечатания. Судьбоносный разговор состоялся между ними весной 1579 года. Ричарду исполнилось тогда восемнадцать лет.

— Прекрасные кожи делает ваш город, великолепные. Только здесь можно покупать то, что станет платьем достойных книг.

— Я все в толк не возьму, как делают книги.

— Печатают, Ричард. Очень похоже на то, как ты делаешь тиснение на коже.

— Сколько же оттисков нужно делать с каждого слова и сколько самих печатей?

— Вы не далеки от истины юноша, хотя и ошиблись. Печати, как вы их назвали, выплавляются не для слов, а для каждой буквы в отдельности.

Ричард присмотрелся к странице, взяв со стола раскрытую книгу, и близко поднес ее к глазам.

— Для каждой буквы? Да может ли быть такое? Какое же нужно терпение?!

— Вы, вероятно, думаете, что текст получают, делая оттиск каждой буквы в отдельности? Нет, в таком случае печатная книга мало чем отличалась бы от рукописной по затратам времени и труда и стоила бы в сотни раз дороже. Мы же хотим, чтобы книги покупали все, в том числе и такие любознательные молодые люди, как вы, и чем больше, тем лучше. Буквы набирают на специальную предназначенную для этого форму — раму — ровно в той последовательности, в какой необходимо, чтобы получился оттиск страницы столько раз, сколько потребуется — хоть один, хоть тысяча.

Ричард задумчиво покачал головой.

— Что с вами, Ричард? — спросил Николас.

— Скажите…

Он медлил.

— Слушаю вас, юноша.

— Скажите, сэр, не нужен ли сейчас какой-нибудь печатне…

— Издательству.

— Издательству. Не нужен ли сейчас… Может, вы слышали, то есть знаете…

— Подмастерье?

— Да!

Ричард смутился поспешности, с которой ответил. Николас улыбнулся.

— То есть вы?

— Да, сэр.

— Почему нет? Разумеется, я не могу вам сейчас с ходу обещать, что мистер Бишоп, глава издательского дома, с которым я имею честь быть знакомым, примет вас, как только я передам ему, что вы изъявили желание поступить к нему в обучение, но толковые молодые люди в нашем деле нужны всегда. Если не у мистера Бишопа, то у кого-нибудь из наших коллег найдется для вас место. Однако учтите, Ричард, что для работы в нашем деле вам понадобится не только сила, выносливость и грамотность. Здесь нужно огромное терпение, спокойствие, выдержка, усидчивость и умение ладить с людьми. Переносите ли вы монотонный труд или всегда беретесь за новое дело, не успев закончить старое? Здесь мало только любить книги и знать языки.

Ричард пожал плечами.

— Я не знаю, сэр, мне трудно судить. Я хочу научиться книгопечатанию.

— Книгоизданию.

Николас вгляделся в лицо Ричарда. Опытный глаз заметил бы в этом взгляде недоверие вовсе не к личным качествам Ричарда, которые тот пока не мог ни подтвердить, ни опровергнуть. Николас сомневался, что с таким лицом и такой статью юноша мог серьезно и искренне говорить о стремлении постичь довольно трудное дело. Либо в эту ослепительную оправу Создатель вложил холодный и глубокий ум и бесстрастное сердце. Либо этот молодец в жизни не видел своего отражения ни в зеркале, ни, тем более, в глазах девиц. Либо в этом городе вообще нет девиц. Либо они все слепы. Либо и то и другое. Либо он просто кажется юным, тогда как по уму и душе мог бы сойти за тридцатилетнего мужчину.

— Чем же вас так манит именно наше дело, Ричард?

— По-моему, книги — это самое ценное.

Нет, судя по запалу, с каким он говорит, он вовсе не так уж и холоден. Вовсе даже не холоден.

— Отчего вы так думаете?

— Они как память. В голове не удержишь всего, что можно знать. Книги помогают знать многое. Это как продолжение своего ума. И к тому же никто не может знать, что знают и думают другие. Особенно, если они говорят на другом языке.

— А вам знакомы другие языки?

— Только латынь и греческий.

— А французский?

— Нет.

— Вам надо выучить его.

— Но в школе нет уроков французского.

— Что ж, это дело поправимо. В следующий раз, когда я приеду к вам за материалом в конце лета, я привезу вам учебник французского. А заодно и испанского.

— Но почему, сэр, именно французского и испанского?

— Язык врага нужно знать, Ричард.

Николас значительно помолчал.

— Если у вас прекрасная память, это не составит труда, а знание латыни и греческого — поможет.

— Мистер Хенридж, я не знаю, как благодарить вас!

— Не торопитесь. До этого еще далеко. Отблагодарите, когда мы с вами станем работать по соседству. Для начала вам нужно послужить в помощниках самому себе. Напишите-ка мне записку на память о ходатайстве за вас и о ваших учебниках. В спешке и множестве дел не мудрено и запамятовать.

Ричард сорвался с места и стремительно вернулся в мастерскую с чернильницей, стилем и листом пергамина. Своим быстрым, мелким, четким, красивым почерком он написал:

«Мистеру Николасу Хенриджу,

напоминание о приобретении учебника французского и испанского языков для Ричарда Филда из Стратфорда, высказавшего пожелание поступить в обучение к мастеру книгоиздания».

Николас прочитал записку, улыбнулся и указал Ричарду на последние слова.

— Следовало бы написать — «к издателю». Это точнее.

Заметив, как в ответ на это замечание покраснели уши Ричарда, он добавил:

— Стиль — дело наживное. Но важное. Не смущайтесь. За время обучения вам еще много огрехов предстоит исправить, и, поверьте, юноша, некоторые исправления в нашем деле бывают пострашнее исповеди. Для этого еще нужно иметь, позвольте вам заметить напоследок, бесстрашное сердце и отважную душу. Что же, молодой мастер Филд, засим я прощаюсь с вами, до встречи в конце лета. Ваше напоминание я кладу на ваших глазах туда, где буду всякий раз видеть его, доставая свои бумаги, — говоря так, Николас вложил записку в карман своей сумки для книг и кивнул. — С вашим отцом мы уже простились. Однако передайте ему еще раз, что я в следующий раз приеду за тисненой виденью и кручеными кантами. До встречи в августе! Храни вас Бог!

— Благослови вас Бог, сэр!

Когда стук копыт и шум колес повозки затихли, смешавшись со звуками улицы, Ричард, будто оглушенный, вернулся в мастерскую. Он чувствовал, что решается его судьба и что эта записка — ключ к его дальнейшей жизни. Он принялся за привычное дело, но взгляд его был обращен как бы внутрь себя и одновременно далеко перед собой. Он видел город, который представлялся ему океаном. Бескрайнее пространство, куда он входит, медленно погружая сначала ступни и чувствуя, как вода обволакивает их. Он стоит и понимает, что должен двигаться дальше, входить по щиколотку, потом по колено, что ему еще придется плыть, и назад повернуть он уже не сможет. Он вошел в этот океан. В океан книг. В океан мастерства, еще неподвластного, еще непокоренного, даже мало-мальски не узнанного. Он рассказал отцу о разговоре с Хенриджем, на что отец посоветовал ему не очаровываться и не думать о приезде мистера Хенриджа до поры, когда тот снова появится у них на пороге. Ричард не прекословил, но исполнить этого не мог. Он представлял, как Хенридж говорит с издателем, как тот кивает и всем своим видом показывает, что нуждается именно сейчас в новом подмастерье. Жизнь возвращала его в действительность, но в воображении он так живо видел свое книжное будущее, что голова становилась горячей и, казалось, мысли бурлят, точно вода в котле. Со временем он привык находиться одновременно в книжной мастерской своего воображения и в кожевенной мастерской наяву.

Ждать книгу. Это состояние на долгие годы станет главным и самым сладостным его занятием. Он всегда ждал книги. На свидание с ними он выходил на тракт, встречая повозку переплетчика. Став много лет спустя, одним из самых признанных издателей Лондона, он не переставал испытывать волнение перед выходом в свет каждой новой книги.

Генри Филд, отец Ричарда, состоял с Джоном Шакспиром в одной гильдии и также был членом городского совета. Их связывала дружба, профессиональные интересы и торговые дела. Казалось бы, и жизнь этих двух семей могла быть очень схожей. Но если в доме Филдов все строилось на любви и взаимном уважении и родители могли рассказать, каких успехов достигли их дети, сколь они прилежны, послушны и трудолюбивы, как заботливо относятся старшие к младшим, то в семье Джона год от года все и реже и все с большим трудом можно было найти повод, чтобы поделиться подобными радостями. То доносы за «инакомыслие», то долги, то распродажи земель, то суд за браконьерство, то Виолу, несмотря на запреты покидать дом, вместе с Уиллом видели на ярмарочной площади, то Гилберт, второй его отпрыск, укусил дочь управляющего. Сгорая от стыда за все, что касалось его детей, Джон, тем не менее, однажды набрался мужества и попросил Генри Филда об услуге, какую Ричард мог оказать его непутевому семейству. В тот день Джон в очередной раз застал Ричарда, повторяющим что-то по-гречески. Просто кинжал в сердце. И почему это у людей все ровно да гладко, а у него все шиворот-навыворот?

Джон был немного смущен, разговаривая с Ричардом. Малый — просто принц. Прямо-таки «Ваша Светлость». Как-то и просить неловко. Да что это он! Ведь это всего лишь юнец, разве только выучился на славу. И труженик в отличие от иных лодырей.

— Дик, послушай меня. Я прошу тебя, позанимайся с Уиллом раз в неделю латынью и чему вас еще учат, чтобы он ничего не забыл. Не то растеряет все, что знал. Я положу тебе пять пенсов в день.

— Уильям не вернется в школу, сэр?

Джон кашлянул:

— Нет. Пока нет. Поэтому я и прошу тебя позаниматься с ним.

— Хорошо, сэр. Я только не знаю, как посмотрит…

— С твоим отцом я договорился, об этом не волнуйся.

— Спасибо, сэр. Когда начать?

— Приходи в эту среду.

— Хорошо, сэр.

Когда Джон ушел, Дик задумался. Ему уже приходилось быть наставником менее сообразительных и просто младших своих одноклассников. Все, что было связано с обучением, его увлекало. Но идея помочь другу понравилась ему особенно. Еще в школе они подружились. С Уиллом всегда было весело. Сам не обладая талантом сочинять и изображать кого-то, Дик оценил способности друга. Уилл, будучи моложе его на три года, был сообразителен, поэтому они, общаясь, почти не чувствовали разницы в возрасте.

На Хенли-стрит Ричард пришел, как было договорено, в среду сразу после уроков. Его встретила Мэри.

— Здравствуйте, мистрис Шакспир.

— Здравствуй, Ричард. Пройди наверх. Там, в комнате мальчиков никого, вам никто не помешает. Сейчас я его кликну. Он только что был здесь. Пришел из магазина. Уилл! Иди, Ричард здесь!

Уилл вошел в дом со стороны сада.

— Конец вольной жизни! — сказал он и, перепрыгивая через ступени, отправился наверх.

— Sic, — сказал Ричард, достал из сумки учебники и положил их на стул перед бюро, за которое уселся Уилл.

— Да погоди ты со своей латынью — «sic». Расскажи лучше, что нового в школе, — рассмеялся Уилл, — нормальным языком.

— После урока, — спокойно ответил Дик.

Уилл вздохнул. Пришлось отвечать на вопросы по прочитанному тексту. Вдруг на лестнице послышались осторожные шаги и затихли перед дверью. Кто-то остановился, прислушиваясь.

— Эй, это кто там? — крикнул Уилл.

Дверь приоткрылась. В комнату осторожно и с любопытством заглянули, и Ричарду вдруг показалось, что это Уильям раздвоился, если бы не женское платье на той, кого он увидел в дверях. Уилл вскочил и, втянув ее в комнату, захлопнул дверь.

— Тсс! Тише, — взглянув на друга и на Виолу, вполголоса сказал он. — Дик, это Виола. Помощница нашей кухарки и… мой друг.

— Друг моего друга — мой друг! — сказал Дик, уступая место Виоле.

— Я случайно услышала, что вы читали. Я тоже знаю этот отрывок. Прочесть? — спросила она.

Ричард смотрел на нее с удивлением. Он был поражен их сходством и смелостью, с какой она вступила в разговор. Она прямо, без тени робости тоже смотрела на него. Таких ясных глаз Виоле видеть не приходилось. Никто, кроме Мэри, так по-доброму не смотрел на нее. Даже Уилл.

— Что же, прочти, — сказал он.

И Виола прочла фрагмент из Теренция так вдохновенно, будто эти строки сами только что пришли ей на ум. Она читала, чуть запрокинув голову, глядя на Уильяма, потому что на Ричарда ей вдруг стало трудно смотреть. Он ослепил ее в одно мгновение. От вспышки в сердце и памяти остался след, как отпечаток — опознавательный знак настигающей без предупреждения любви. Навсегда. Отныне она все пропускала через призму его образа, на все смотрела, сверяя с ним. Она была готова раствориться в нем, как вода в почве, прорасти в него, как луговая трава, — в восхищении, в нежном послушании, в трепетном обожании. Ричард был прекрасным, умным, сильным и добрым, а что еще нужно, чтобы полюбить в тринадцать лет самозабвенно и беззаветно?

Засыпая и просыпаясь, она с головой погружалась в мечты о нем. Картины любви рисовало ей воображение и сердце пело, как соловей, заходясь в разрывающей дыхание трели. Ричард! Она готова была упасть перед ним на колени, склониться перед ним до земли, словно это она была рыцарь, а он — прекрасная и любимая дама. Ей было трудно вести себя, как подобает девушке, она до сих пор мысленно примеряла на себя мальчишескую одежду. Но любовь пробудила ее женскую природу с такой силой, что едва не свела ее взбалмошную голову с ума. Ночами мысленно она прижималась к его крепкой прекрасной шее, проникала рукой за ворот рубашки, чувствуя его горячую кожу, и в воображении это запретное соприкосновение было до головокружения осязаемым. Сознание ее затуманивалось, она вжималась в подушки и простыни, пугаясь силы пронизывающей ее тело жаркой и страшной истомы. Ей казалось, что каждый ее шорох слышат спящие в доме, и она старалась дышать бесшумно. Однажды ей, захваченной мечтой и желанием, предстало видение, превосходящее радость от всех воображаемых свиданий и ласк. Оно было важнее и дороже всего. Родить от возлюбленного сына — точь-в-точь такого же чудесного, ясного, доброго и умного мальчика, как Ричард. Вот ради чего можно так безгранично, так беззастенчиво и бесстрашно любить!

В семье никто не замечал, что с ней происходит. Однажды ее отправили к Филдам отдать книги и деньги, которые Ричард по не свойственной ему рассеянности однажды забыл у них. Виола стремглав бросилась к Бридж-стрит, но, добежав до дома Филдов, остановилась в смятении. Она прислушалась и не поверила своим ушам. Из окон доносилась мелодия — нежные тихие звуки цитры и голос Ричарда. Он пел:

Когда еще был я совсем малец,

И-хей-хо, все ветер и дождь,

Чего ни творил я, куда ни лез,

А дождь что ни день — все одно и то ж.

Когда дорос до зрелых годов,

И-хей-хо, все ветер и дождь,

Я дверь от воров запирал на засов,

А дождь что ни день — все одно и то ж…

Когда ж — увы! — я стал женат,

И-хей-хо, все ветер и дождь,

Не нажил себе добра и палат,

А дождь что ни день — все одно и то ж[64].

Понимая, что нельзя вот так стоять под окнами чужого дома и подслушивать, она боялась постучать в дверь и не узнавала себя, всегда такую отважную. До ужаса перепугавшись мысли, что ей предстоит войти в дом и заговорить с хозяевами или с самим Ричардом, она так и не решилась войти. Оставив сверток с книгами и деньгами на пороге, она убежала.

Впервые даже Уиллу она не могла рассказать о том, что занимало теперь ее мысли и переполняло сердце. Но было одно средство — единственное действенное и знакомое ей уже давно, то, к которому обращались все, задолго до нее испытавшие боль и негу скрываемой страсти. Научив ее читать античных авторов, наградив восприимчивостью и любознательностью, судьба преподнесла ей еще один бесценный подарок — средство, прибегая к которому можно было говорить о любви, находить ей бесконечные имена, облекать ее в разнообразные одежды и в то же время хранить ее тайну, — поэзию.

Время шло. За два года, что Ричард приходил в их дом как наставник, он превратился из утонченного юноши в сильного молодого человека, изящество которого переросло в статное мужество, скрепленное, как надежным раствором, его непритворным благородством. Он был тих, рассудителен и сдержан. Склонность размышлять стала главной привычкой и отличительной чертой его натуры. Думать для него означало жить. В этом он был совершенно согласен с древними авторами. Его увлекала наука как способ приобретения знаний. Свободного времени у него было немного, он дорожил каждой минутой, поэтому в компаниях ровесников бывал очень редко. С детьми на Хенли-стрит он дружил, с удовольствием осознавая себя их наставником. Углубленный в себя, если и думал о любви, он не торопился впустить ее в свою жизнь. Подруги у него не было, и ни одна женщина его как мужчину еще не привлекла.

Летом 1579 года Ричард, как обычно, пришел к своему ученику. Виола увидела его из окна и вышла навстречу.

— Привет, Дик!

— Привет, Виола! А где Уилл?

— В лавке. Там теперь столпотворение. Оказывается, в Лондоне новая мода. Все ищут «узкое, бежевое с медными заклепками».

Да, мой отец недавно привез новые лекала. Передай Уиллу, чтобы зашел ко мне, когда вернется.

— Вы не будете заниматься?

— Нет. Я пришел попрощаться.

Виола почувствовала, как мгновенно пересохли ее застывшие в улыбке губы, и точно иголки впились в ладони.

— Попрощаться?

— Да. Я уезжаю. В Лондон. В типографию сэра Бишопа. Учиться печатному ремеслу.

— Надолго?

— Как положено, на семь лет. Придете проводить меня?

— Да.

— Приходите с рассветом. Хочу отправиться, пока солнце не припечет.

Она не знала, что сказать.

— Все? — наконец спросила она, кивнув то ли ему, то ли самой себе. — Уроки закончились?

— Только начинаются, — ответил он. — Признаться, я сам еще толком не верю, что еду. Я ждал так давно. Воистину, «просите с верой и дано будет».

— Ты сможешь?.. — она не договорила.

— Что?

— Ты сможешь навещать своих?

— Не знаю. Не думаю. Мне сказали, что все решает мастер — где жить ученику, как долго и чему учиться. Отныне я сам себе не хозяин. Но это только семь лет. Как в школе. А я больше ни о чем и не мечтаю. Я не просто хочу уехать. Я хочу многое узнать.

— Если можешь, пиши Уиллу, — сказала она. — Он… будет рад.

— Хорошо. До завтра. Договорились?

Ричард ушел, и Виола даже по его спине поняла, что мысли его опережали рассвет и стремительно покидали Стратфорд.

Вечером Уилл не мог добиться от сестры ни одного внятного слова, кроме того, что просил передать ему Дик. Она сидела до темна за шитьем в комнате прислуги, и Уилл, вернувшись от Филдов, поднялся к ней.

— Принести светильник? — спросил он.

Она отложила работу и молча встала.

— Ви, да ты меня слышишь? Ты что, заболела?

— Нет-нет, конечно, нет, — прошептала она.

— Тебя кто-то обидел?

— А? Да.

— Кто? Гилберт?

— А? Нет.

Она вышла из комнаты.

— Ты куда?

— Не знаю.

— Стой, подожди. Что тебе опять сказали? Да подожди же.

Виола выбежала на улицу, не дав себя остановить. Все было плохо.

Она искала место, чтобы выплакаться, и не находила. Люди были повсюду. Она выбежала за ворота. Спустившись к ручью, она набрала холодную воду в ладони и закрыла ими лицо, разразившись слезами. Напрасно она повторяла: «Дик! Дик! О, Ди-ик!»

Утром на Бридж-стрит все Филды, их подмастерья, Виола и Уилл провожали Ричарда. Он вывел коня за ворота и по очереди обнял родителей, сестер и братьев, всех домочадцев и, наконец, подошел к Уильяму и Виоле.

— Не забывайте меня. Может, мы и свидимся. Когда-нибудь. — Он улыбнулся. — Вы мне как родные.

Он обнял их обоих и крепко по-братски поцеловал каждого в щеку. С тех пор, как ее разлучили с жителями Уилмкота, которые воспитывали ее и были первыми в ее жизни родными людьми, не было для Виолы минуты страшнее. Жизнь рушилась, распадалась на куски на глазах, и никто не в силах был это остановить. Некого было просить о помощи.

— Пиши, — Уилл потряс друга за плечо. — Глядишь, и я отправлюсь куда-нибудь. Счастья искать. Что-то здесь становится…»Что ни день, все одно».

Ричард кивнул.

— Значит, свидимся.

Он махнул рукой, вскочил на коня, развернул его, подтянув уздечку, и поскакал вперед по старой уорвикской дороге.


От счастья Ричарду хотелось кричать во весь голос. Впереди была сама судьба, жизнь и большой город, куда он стремился. Он гнал коня, и ничто теперь не могло его остановить или заставить повернуть назад. Только сейчас он почувствовал, как ему недоставало одиночества и свободы. Все, что осталось позади, вдруг стало мелким, далеким, едва различимым. Ничто не держало его — ни родной дом, ни обязанности, возлагавшиеся на него, ни знакомые ему люди. Жизнь разомкнулась, точно лопнувший обруч. Пусть это продлится недолго — до того, как в Лондоне он поступит под безоговорочный надзор мастера на все время ученичества. Это настоящее счастье.

В полдень Ричард спешился под плакучей березой, растущей на холме. Он привязал коня и лег на землю, раскинув руки и ноги. Прежде он никогда не испытывал такой радости. Ветер, что шумел над ним в ветвях, словно понес его на невидимых волнах, тень холодила кожу, и это было приятнее любой ласки. Закрыв глаза, он мгновенно заснул.

* * *

Лань, полюбивши льва, должна погибнуть

От этой страсти. Было сладкой мукой

Его всечасно видеть, рисовать

Взор соколиный, гордый лоб и кудри

На восприимчивых таблицах сердца,

Его красу подробно отмечавших.

Но нет его… [65].

Виоле казалось, что Ричард вот-вот вернется. Не сегодня, так завтра кто-нибудь придет от Филдов и, между прочим, вдруг скажет, что он приезжает. Она представляла себе, как побежит к нему навстречу, как закричит радостно, без страха, без стыда: «Ричард приехал! Ричард вернулся! Ричард!» Она сбежала бы с ним, уговорила бы его взять ее с собой, а еще лучше — с Уиллом. Часто она будто наяву видела, как они отправляются в путь втроем… Пришел сентябрь с зеленой водой и цветами, с небом, безоблачным от горизонта до горизонта. А она ничего не замечала, из ее жизни ушли краски, все стало пресно-однотонным, холодным, чужим. Прошло еще несколько месяцев, и однажды Уилл, вернувшись из лавки, позвал ее наверх, в свою комнату.

У меня есть кое-что, — таинственно сказал он и достал письмо, запечатанное сургучом.

— Это от Ричарда? Дай, дай сюда, покажи!

Тсс, тихо! Я прочту.

Ричард писал о своей жизни в Лондоне. Оказалось, что у мистера Бишопа, к которому он должен был поступить, все места уже были заняты. Его, Дика, взял в подмастерье и в обучение французский издатель — господин Тома Вотроллье. Было трудно поначалу, писал он, привыкнуть к шуму столицы. Кого и чего тут только нет. Иноземцы всех мастей, заморские товары, лавки с книгами в приходе собора Святого Павла. Больше всего Ричард был удивлен свободной манерой общения, будто никто в жизни не читал катехизис. Но, что ни говори, а жить здесь веселее. Очень важно научиться правильному общению со всякими людьми, как и подобает мужчине. Виола слушала, чуть дыша. Одна фраза обожгла ее: «Только здесь и можно по-настоящему стать мужчиной». Она сразу все поняла в отличие от Уилла. Ее словно осушили, опустошили, лишили надежды. Он не вернется. Никогда. Никогда. Говорить об этом было невозможно, терпеть — невыносимо.

Письма больше не приходили. Виола тосковала о далеком Лондоне. Но однажды ей в голову пришла до того простая мысль, что она изумилась, почему же раньше не додумалась до нее. В Лондон из Стратфорда ведет дорога. И, значит, по ней можно пройти самой — точно так же, как прошел Ричард. Пройти, чтобы увидеть его, улыбнуться ему, заговорить с ним, услышать, быть рядом — эта простенькая мысль вернула ей надежду. В ее сердце зазвучали слова «Песни песней»: «На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его. Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя: искала я его и не нашла его. Встретили меня стражи, обходящие город: «не видали ли вы того, которого любит душа моя?» Но едва я отошла от них, как нашла того, которого любит душа моя, ухватилась за него и не отпустила его…» [66].

Теперь она знала, что найдет способ добраться до Лондона и обязательно будет с Ричардом. От видения их близости ее знобило, тело слабело, руки дрожали, страх сменяла волна необузданной телесной жажды, головокружения, нежности и любви. Думая так, она касалась лба, терла его подушечками пальцев, чтобы не заплакать, и повторяла, как молитву, «Ты должен услышать меня». На секунду она испугалась. «Точно колдовство». Но тут же решимость вытеснила страх: «Ну и что? Я не делаю ничего дурного».

Глава V

Когда еще был я совсем малец,

И-хей-хо, все ветер и дождь,

Чего ни творил я, куда ни лез,

А дождь что ни день — все одно и то ж.

Эту песенку любил Ричард, а после его отъезда в Лондон ее часто напевала Виола.

Уильям стоял в гостиной Хогтон-Тауэра у окна и смотрел на небо. Странная картина. Небо серое, но светлое, как перламутр, и дождь идет. Дождь, дождь, дождь. Пробежаться бы да постоять под ним. Было душно. Он расстегнул черный бархатный дублет и распахнул ворот рубашки под ним.

«А дождь что ни день — все одно и то ж…»

— Продолжай.

За столом сидел его ученик — семилетний Артур Хогтон, домашним учителем которого теперь был он, Уильям Шакспир. Весной ему исполнилось шестнадцать, а осенью он поступил на службу в семью Хогтонов. В родном доме в Стратфорде тревога, которая постоянно нагнеталась, будто высасывала жизненные силы у живущих под его крышей. Энн, сестренку Уильяма, которой было всего восемь лет, погубила болезнь. В приходской книге появилась запись о «похоронном звоне по дочери мистера Шакспира». Положение Джона с его покосившимися делами стало совсем зыбким. Беда, как говорят, не приходит одна. Что-то недоброе стало происходить с Мэри. Из уверенной хозяйки большого семейства она превращалась в женщину, изнуренную непрерывным сопротивлением своим разочарованиям и страхам. Все, кто был ей дорог, на кого она возлагала надежды — ее муж и дети, изводили ее своими странностями, часто служившими причиной сплетен и досужих разговоров. Отчаяние подточило ее прежнюю веру, что когда-нибудь все изменится к лучшему.

Уильяму, единственному из семьи, жизнь готовила серьезные перемены. Весной Ричард уехал в Лондон, чуть позже в Стратфорд приехала Энн Хэтэуэй, а в августе — Джон Коттэм, учитель грамматической школы, где когда-то учился Уилл и где Дик Филд удивлял всех своими способностями, пригласил его зайти к нему.

Он внимательно посмотрел на Уилла, будто оценивая или измеряя его по одной ему видимой мерке.

— Мастер Шакспир, каковы ваши успехи в латыни?

— Мистер Коттэм, я давно ушел из школы…

— Я знаю, что вы занимались не только латынью, но и греческим. С мастером Филдом. Точнее сказать, это он занимался вашими латынью и греческим?

— Да, сэр.

— Он оставил мне рекомендацию о вас.

— Рекомендацию, сэр?

— Имейте терпение. Мастер Филд рекомендовал мне вас как лучшего своего ученика. Это позволяет мне ходатайствовать за вас перед сэром Александром Хогтоном из Хогтон-Тауэра в Ланкашире, которому нужен наставник его чадам. Мистер Хогтон высказал пожелание, чтобы это был ученик нашей школы — надежный, разделяющий его взгляды на катехизис.

Уилл все понял. Мистер Хогтон был католиком и хотел, чтобы учитель-католик рекомендовал ученика-католика в домашние учителя.

— Поэтому, — продолжал мистер Коттэм, — прежде чем вы дадите свое согласие, а я не вижу причин, по которым вы могли бы отказаться от столь великодушного предложения достойного сэра Хогтона, я намерен проэкзаменовать вас по всему курсу.

Обрадованный такой нежданной удачей, Уильям сдал экзамен за троих: за себя, за Виолу, о которой думал, когда Коттэм задавал ему особенно трудные вопросы, и за Ричарда, от которого не ожидал такого подарка.

Ну, Дик, ну услужил! От него уже четвертый месяц не было вестей. А их дружба, выходит, и в разлуке продолжалась. Дик, уезжая, ни словом ни о чем не обмолвился. Уильям задумался об этом первом в его жизни бескорыстном по отношению к нему и достойном джентльмена мужском поступке друга.

«А дождь что ни день — все одно…»

Александр Хогтон, ланкаширский вельможа, в доме которого теперь жил и работал Уилл, был молод, богат и вдов. Его сыну, Артуру, шел восьмой год, дочери, Катарине — четвертый. Дети росли без матери под присмотром одних женщин. Александр решил, что наставник мужчина должен быть не только у его сына, но и у дочери — ей, окруженной вниманием кормилиц и теток, это пойдет на пользу. Он одобрил рекомендацию Джона Коттэма и пригласил Уильяма в свой дом.

Артур решил отвлечь учителя от урока. Сегодня ему все не нравилось — и как его наставник улыбается небу, и дождь за окном, и собственные экания, которыми приходилось латать прорехи в знаниях, отвечая заданный урок.

— Уилл, а почему ты не сказал, что мы устроим сюрприз и покажем представление на Крещение?

Уилл удивленно приподнял бровь, пытаясь спрятать улыбку.

— Урок не окончен, Артур. Так что обращайтесь, как подобает. И откуда это вам стало известно о представлении?

— Мне сказала Катарина.

— Вот и ответ. Вы — болтун, сэр, и не умеете хранить секреты.

— Нет! Я умею!

Их прервал возглас Кэт. Няня привела ее с прогулки и, переодев, отпустила в библиотеку, где шел урок. Девочка привыкла приходить сюда главным образом потому, что ей нравилось, как учитель играл с ними после занятий.

Вот и сейчас она с разбегу обхватила его ногу обеими руками.

— Я вся промо-о-о-кла!

— До нитки?

— Да. «Льва и мышь»[67], давайте в «Льва и мышь»! — запросила она.

— Опять? Вам еще не надоело?

— Н-е-ет! Ну, пожа-а-луйста!

Уилл растянулся на полу и закрыл один глаз.

— По телу спящего льва пробежала мышь, — начал он.

Кэт тут же схватила его обеими ручками за бок и забарабанила пальчиками. Цепкие ладошки побежали по Уиллу.

— Лев проснулся, схватил ее и готов был сожрать, — Уилл поднял плечи и, мягко ухватив Кэт, изобразил, будто кусает ее в шею.

Девчурка зашлась смехом.

— Она умоляла пощадить ее, уверяя, что еще отплатит добром за свое спасение, и лев, расхохотавшись, отпустил ее.

Уилл подкрепил сказанное мимикой и голосом и снова разлегся на полу.

— Случилось, — продолжал он, — что лев попался охотникам, и они привязали его веревкой к дереву.

Исполнение этой сцены полностью лежало на Артуре. Он изобразил каждого из охотников и то, как тщательно они привязывали несчастного льва.

— А мышь, заслышав стоны льва, тотчас прибежала, перегрызла канат, освободила его и сказала…

Кэт уже «перегрызла» все канаты и, с трудом повторяя за Уиллом слова или их отдельные части, изо всех сил постаралась произнести вместе с ним:

— «Тогда ты надо мною смеялся, словно не верил, что я смогу отплатить тебе за услугу, а теперь будешь знать, что и мышь умеет быть благодарной».

— А мораль у этой сказки какова? — раздался голос хозяина дома.

— У басни, мистер Хогтон.

— Так о чем же эта басня гласит?

В комнату вошел Александр и вслед за ним — неотступной тенью, Эдриан Эндрю-Чирк, муж его сестры. Этот тщедушный выпивоха любил проводить время в гостях у родственника. Здесь бывало много гостей, и время летело весело и незаметно. Сестра же наведывалась к брату исключительно редко, а сэр Эдриан старался как можно реже оставаться с ней под одной крышей. Уилл поспешил встать и поправил одежду.

— Басня гласит, — слегка запыхавшись, ответил он, — что порой при переменах судьбы даже самые сильные мира сего нуждаются в самых слабых.

— Вот это верно, — согласился Александр, оглянувшись на зятя. — Нуждаются. Ой, как нуждаются. Порой.

— Уилл, а спой-ка нам песенку, — промямлил сэр Эдриан, и глаза его сощурились в предвкушении.

— С удовольствием, господа.

Он быстро принес из своей комнаты цитру.

— Вам назидательную или любовную?

— Любовную! — поспешил ответить сэр Эндрю. — Такую любовную-любовную, нам назиданий не нужно, что ты!

— Детям рано слушать такое, — сказал Александр.

— Пусть послушают. Им это как раз будет в назидание, — прогнусавил зять. — Скоро они сами все узнают. Да получше нас вместе взятых. Ну начинай, ей-богу! — вздохнул Эдриан.

Перебирая струны и весело поглядывая на слушателей, Уильям запел:

Где ты, милая, блуждаешь?

Стой, послушай, ты узнаешь,

Как поет твой верный друг.

Бегать незачем далече,

Все пути приводят к встрече;

Это скажут дед и внук.

Что — любовь? Любви не ждется;

Тот, кто весел, пусть смеется;

Завтра — ненадежный дар.

Полно медлить. Счастье хрупко.

Поцелуй меня, голубка;

Юность — рвущийся товар[68].

— Медоточивый голос! — воскликнул Эдриан.

— Эдди, кажется, мы сделали правильный выбор.

— Выбор, сэр? — переспросил Уилл, понимая, что речь идет о нем.

— Я хочу, чтобы на Крещение ты поставил пьесу с песнями. Уилл подмигнул детям.

— Ваша воля, сэр.

Он уже привык, и ему нравилось, что в этом доме, где он был наставником, учителем, артистом, компаньоном для детей и взрослых, его принимали почти как друга. Единственной, кого ему не хватало, была Виола. Уилл ждал удобного случая, чтобы поговорить с сэром Хогтоном о подходящем месте для нее в его доме. Впервые оказавшись вдали от семьи, среди людей, расположенных к нему дружески и серьезно, он почувствовал себя по-настоящему самостоятельным и повзрослевшим. Этому была и другая причина. «Бегать незачем, далече, все пути приводят к встрече; это скажут дед и внук». Встречи нежные, страстные, тайные и явные с прелестными обитательницами Хогтон-Тауэра сменяли одна другую, расцвечивая его жизнь. Намного раньше, чем сверстников, его обеспокоили непонятные до времени перемены в нем самом. В кругу подростков он узнал достаточно, чтобы понять, что же это. Чем старше он становился, тем безжалостнее лихорадка желания терзала его. Казалось, какое-то воспаление растекалось внутри сверху донизу. Оно сводило и скручивало, бросало в жар, трясло, давило, тянуло и изводило, лишало сна, пугало, как болезнь, вызывало ужасные мысли и пьянило, словно хмель. Он бы все отдал, чтобы сбросить эту сбрую липкого томления и усмирить сердцебиение, разлетавшееся по всему телу тысячью раскаленных дробинок. Терпеть это было невыносимо и почему-то приятно. Он ждал избавления от этой пытки. Исцеление и успокоение, приходящее само на короткое время, скорее походило на оскорбление и не приносило покоя. Он готов был плакать от обиды на себя. Тело точно насмехалось над ним и издевалось над его сердцем, которое ко всему прочему настойчиво требовало для себя удивления, трепета, восхищения, еще чего-то, чему и слов не найти.

Его желание исполнилось. Это произошло вскоре после того, как он несколько раз получил от ворот поворот в своих попытках увести с пути истинного Кейт Куини и Элизабет Рамсдейл, причем получил скорее не от самих девушек, а от бдительных отцов обеих. За этими неудачами последовала еще одна — худшая. За мостками на Эйвоне, под старыми длинноволосыми ивами, где само место было предназначено для весенних утех, Мэгги Фрост с криком так оттолкнула его, что едва не убила, ударив рукой под дых, а коленом в пах. «Мне больно!» — взвизгнула она. А ему что, хорошо? «Могла бы и потерпеть» — проворчал он ей вслед, фыркая и утирая слезы. Вот оно — женское непостоянство — «то буду, то не буду». За эти мучения судьба улыбнулась ему смелыми карими глазами Энн из Шоттери, внучки одного из двенадцати старейшин Стратфорда. Их первая встреча произошла после Пасхи, когда Энн в очередной раз приехала с фермы в город погостить у своего деда и погулять на празднике. Уилл увидел ее на ярмарочной площади. Время от времени их семьи встречались и раньше. Когда-то давно, в годы благополучия, Джон даже выручил их, выплатив изрядную долю долгов ее отца. Уилл хорошо запомнил Энн. У нее были глубокие ямочки на щеках, особенно заметные, когда она улыбалась, казалось, их продавили горошинами, пока шла лепка ее лица. Это было забавно. А еще она чем-то напоминала кролика — большая, темноволосая, пушистая. Энн никогда не была толстой, но, будучи на дюйм выше Уилла, выглядела всегда крупнее его, даже когда он повзрослел. У нее были красивые руки, статные плечи и ставшая заметной еще в детстве мягкая округлая грудь. Она говорила без смущения, глядя прямо в глаза. Стоило перемолвиться с ней парой слов, и вы уже считали ее своей подругой.

— Энн! Давно ли ты в городе? — окликнул ее Уилл, вставая из-за стола перед таверной, где решил выпить пива после долгого рабочего дня.

Энн улыбнулась.

— Уилл! И ты здесь!

— Составишь мне компанию?

— С радостью.

Она села напротив. Он поставил перед ней кружку и налил из кувшина.

— Накупаешь подарки? — он кивнул на корзину.

— Да нет, обычное дело.

— Давно ты приехала?

— В субботу.

— А что к нам не заходишь?

— Загадала, сведет ли нас с тобой судьба!

Он смутился на мгновение, но тут же встрепенулся и заговорил по обыкновению быстро.

— Фортуна тебя не подвела. Вот мы и встретились. Какой же из этого вывод?

— Вывод такой — ты вырос, тебя и не узнать. Просто жених. Верно, и невеста у тебя уже есть?

— Нет. Я тоже гадал. По звездам. И все указывают на тебя, Энн. Все до единой.

Она рассмеялась.

— И давно тебе это выпало?

— В день Диктинны[69].

— Что это за Диктинна такая?

— Прозвание охотницы Дианы.

Она, улыбаясь, смотрела на него.

— У тебя теперь на все есть ответ, Уилл?

— А разве было иначе?

Она вновь усмехнулась.

— Пожалуй, не было. Тогда скажи, сколько тебе лет.

— Шестнадцать.

— Только что исполнилось?

— Два дня назад.

— А сколько мне лет, всезнайка?

— Для меня в тебе ровно столько лет, сколько я тебя знаю. А знаю я тебя лет… четырнадцать? И все эти годы ты снишься мне каждую ночь.

— Наглый лгунишка!

О, небеса! Она сказала это так, что он едва усидел на месте, будто его напоили не пивом, а любовным зельем.

— Может и так, — плохо слушающимся голосом сказал он. — Только, если и так, я, кажется, за свое вранье уже наказан.

— Как это?

— Если ты мне и не снилась прошлые четырнадцать лет, то теперь, кажется, будешь сниться до конца моих дней.

— Слушай, Уилл, помоги-ка мне с этой корзиной. Похоже, что пиво ударило тебе в голову или ты перегрелся.

— Вернее, и то и другое, — согласился он.

Они дошли до ее дома, и Уилл внес корзину на кухню. Он медлил. Он ждал, чтобы Энн задержала его. И она задержала. В доме был полумрак. Прохладно. Его колотил озноб от волнения, когда она окликнула его:

— Уилл!

И сама подошла к нему.

— У тебя действительно еще нет невесты?

— Нет.

— А целовал ты кого-нибудь?

— Н-н… д-да… то есть…

— Научись.

Одними поцелуями не обошлось. Энн поддалась соблазну. Не впервые. Шесть лет назад у нее был жених. Но с ним ей не суждено было услышать венчальные колокола. Все началось и закончилось лишь уговором — помолвкой, обетом друг другу, какой обыкновенно давали до венчания. Для многих этот обет был своего рода разрешением на начало супружеской жизни. Во многих браках дети рождались раньше положенных девяти месяцев после церковного обряда. Нареченный Энн, Джордж, был человеком смелым и с фантазией, а Энн — хорошей ученицей. Джордж исчез из города через два месяца после того, как состоялся их уговор. Энн осталась одна. Благодаря поддержке всех членов семьи и умению держать язык за зубами она довольно благополучно и без последствий пережила свой грех. Природа наградила ее живым характером и здоровым аппетитом. И голодать Энн уже не соглашалась. Не удивительно, что ее пробирало до дрожи при взгляде на сильные, будто свитые из лоз, руки Уилла, на его высокую шею, на изгиб ироничных мальчишеских губ. Он выглядел одновременно и старше своих шестнадцати лет и удивительно юным, и жарким, как пылающие угли. Она шагнула на эти угли, не думая о разнице в возрасте. Энн было тогда двадцать четыре года.

Она была словно создана для него. Ни одна ровесница, робкая, ни о чем не ведавшая девочка-подросток, не смогла бы высвободить и раскрепостить страсть, таившуюся в тонком и гибком теле Уилла. Лишь молодая отважная женщина могла совершить над ним так правильно, так смело и щедро этот неповторимый обряд.

Инициация чувственности и любви.

Она сделала его мужчиной ловко, игриво, дав ему испытать и тонкие штрихи легких, наивных, едва заметных милых ласк, и властную необратимую силу обладания. Она то ласкала его до полуобморока, то впивалась тонкими острыми пальцами ему под ребра, заставляя взвизгнуть от неожиданности, то обнимала со спины, обволакивая мягким шелковистым телом с такой нежностью, что он готов был тут же провалиться в сон, не помня где он и что он и что, собственно говоря, кроме этого, еще в жизни нужно. И он улыбался. Он запомнил, что улыбался. Он осознал тогда, что близость — источник и прибежище восторга, успокоения и свободы, — самой природой задумана так, чтобы вызывать улыбку, наполнять глаза светом. Любовь должна быть веселой, понял он. И еще он понял, что надежда на наслаждение почти так же приятна, как и само наслаждение.

Под впечатлениями этих новых событий и чувств, он написал стремительно, и не слишком заботясь о стиле, сонет, полный признательности Энн и недвусмысленного восхваления самого себя.

Недаром имя, данное мне, значит

«Желание». Желанием томим,

Молю тебя, возьми меня в придачу

Ко всем другим желаниям твоим.

Недобрым, «нет» не причиняй мне боли.

Желанья, все в твоей сольются воле.

И вдогонку, через несколько дней, еще один.

Пусть я ничто во множестве несметном,

Но для, тебя останусь я одним.

Для всех других я буду незаметным,

Но пусть тобою буду я любим.

Ты полюби сперва мое прозванье,

Тогда меня полюбишь. Я — желанье![70].

В Хогтон-Тауэре он часто думал о ней. В мечтах он видел в своем счастливом и богатом доме жену, похожую на нее, и кучу детишек. Но сейчас, когда еще нет ни дома, ни богатства, ни жены, его влекли и другие любопытные глаза, подсматривающие за ним из-за кухонной двери, другие руки, горячо обвивавшие его шею в комнатах прислуги и на стогах за усадьбой, сулившие ему ничем не обремененную страсть.

Жизнь в поместье была для Уильяма праздником. Свои обязанности и то, что ему поручалось, он исполнял играючи, привнося во все неожиданные, свежие и яркие краски к всеобщему удовольствию. Оказываясь за пределами этого благополучия, он попадал в свой прежний мир. Несколько раз в течение полутора лет своей службы у Хогтона он побывал в Стратфорде. На первый взгляд, все было по-прежнему. Он встречался с родными и друзьями, наведывался к Энн, часами говорил с Виолой. Она тоже изменилась. Не светилась, как прежде, стала тихой, слишком тихой. Провожая его в последний раз, она, казалось, хотела что-то сказать, но только покачала головой и улыбнулась. Улыбка гримасой натянулась на лице, словно маска. Уилл был расстроен, но остаться и потерять место он не мог. Еще и потому, что помимо своих прямых обязанностей, он уже принимал участие в представлениях и мистериях, которые давала труппа «Слуг лорда Стрейнджа» в домашнем театре Хогтон-Тауэра. Иногда они даже давали представления на подмостках во дворах гостиниц Ланкашира. Благодаря покровительству сэра Хогтона и лорда Стрейнджа — графа Дерби — театральная жизнь графства была яркой и разнообразной. Сэр Александр Хогтон любил собирать гостей в своем доме. Исповедуя одну веру, эти приверженцы отцовских традиций сохраняли свой мир таким, в каком жили всегда. Домашние театры были неотъемлемой его частью. Начав с рождественских мистерий, разыгрываемых вместе с детьми Александра, Уилл вовлекся в сочинение сказочных пьес. Вскоре хозяин дома с гордостью охотника демонстрировал гостям свой новый трофей — автора и актера при своем дворе, молодого Уильяма Шакспира. Лорд Стрейндж, граф Дерби, держатель труппы «Слуг лорда Стрейнджа», не преминул «заимствовать» молодого актера у Хогтона для своих званых вечеров. Так Уильям из домашнего автора пьес для господских детей стал своим человеком в труппе и участником представлений для публики.

В Хогтон-Тауэре он имел возможность присутствовать при беседах гостей и, разделяя верования и настроения этих людей, вошел в круг ланкаширского общества. В доме велись разговоры о новых порядках, о старой вере, о достоинстве и чести, о выборе, решимости и воле Божьей. О новой вере высказывались так, что порой даже дерзкие уши Уилла краснели от услышанного. В происходящем вокруг, казалось, все было соткано из одних противоречий. Он хотел понять, отчего в одних устах знакомые с детства постулаты и догмы звучат убедительно, а в других — слабо и шатко. В библиотеке Хогтон-Тауэра Уилл обнаружил «Хроники» Холла — труд, который произвел на него сильное впечатление столь откровенно проявленной нетерпимостью. Автор был великолепен в, казалось бы, искренней сердечной любви к родной земле и людям, населявшим «Сей мир особый, дивный сей алмаз в серебряной оправе океана»[71], но желчная ненависть, с которой он клеймил «староверцев», заставляла усомниться в его человеколюбии. «Какое лицемерие!» — думал Уильям. Он оставил пометки на полях «Хроник», где размышлял о лицемерии и лицедействе, намереваясь вернуться к ним позже. Не пришлось.


16 июля 1581 года миссионер Эдмунд Кэмпион, гостивший в Хогтон-Тауэре весной, был арестован. 31 июля его пытали в Тауэре.

Сэр Хогтон получил весть об этом в начале августа. Он понял — это конец его собственного дома. Третьего августа 1581 года он написал завещание, в котором среди многочисленных распоряжений оставлял Уильяму 40 шиллингов годовых. Тогда же он посоветовал ему не задерживаться в его доме. Пятого августа Тайный совет постановил найти «определенные книги и бумаги, которые, по признанию Эдмунда Кэмпиона, оставлены им в доме Ричарда Хогтона в Ланкашире». Ричард Хогтон, отец Александра, был арестован. Еще через месяц, двенадцатого сентября, Александр Хогтон погиб при странных обстоятельствах.

Уильяма ждало свое испытание. Оно пришло не с наветами или клеветой. Это было короткое письмо от Виолы:

«Мой добрый Уилл, если Господь не позволил мне умереть, то для того только, чтобы ты вернулся и простил меня.

Ибо ты единственный, кто еще может меня простить. Ибо из всех людей, если ты не простишь, то никто не простит. Других причин оставаться в живых у меня нет. В.».

Внутри у него все оборвалось. Пристегнув к седлу дорожную сумку, он покинул Хогтон-Тауэр.

Родной дом встретил его объятиями матери, ворчанием отца, который, едва сын вошел, заговорил о каком-то «грязном деле», в котором они теперь замешаны, и сбивчивыми расспросами братьев и сестер. Когда шум первых минут встречи улегся, Уилл снял куртку и посмотрел на Мэри.

— Где Виола?

— Наверху.

— Опять? Опять все не слава Богу!

— Ох, сынок, иди к ней. Сам все узнаешь.

— Что?

— Иди. Не тяни.

— Господи!

Он бросился наверх.

Виола сидела на полу, на коленях, у табурета, на котором лежали восьмушки бумаги, и что-то писала. Вернее, она замерла, раздумывая, глядя немигающими глазами вверх, перо застыло в руке.

— Виола! Ви!

Она очнулась, поднялась и сцепилась с ним в таких крепких объятьях, что, казалось, ее пальцы продавят его кожу.

— Уилл! Ты приехал! Ты вернулся! Вернулся!

— Что с тобой стряслось? Что случилось?

Она смотрела на него глазами подранка.

— Уилл. Меня больше нет. Осталась грязь. Мерзость.

Она страшно похудела. Он усадил ее на кровать и сам сел рядом.

— Ты заболела?

— Да.

— У тебя был лекарь?

Она закрыла лицо руками и склонилась к нему на колени.

— Нет. Никакой лекарь мне не поможет. Мне больше нет места на свете. Мне нет на свете мест.

Он поднял ее за плечи и обнял, положив ее голову себе на плечо. Покачиваясь и прижавшись губами к ее уху, полушепотом он стал напевать колыбельную, которую когда-то Мэри пела им обоим. Он почувствовал, как потекли ее слезы. Потом он чуть отстранил ее голову, посмотрел в глаза и прижался лбом к ее лбу, как в детстве. Это больше, чем объятия утешало их обоих. Он улыбнулся ее глазам.

— Расскажи мне, что случилось.

— После твоего отъезда мистрис Мэри стала запираться в своей комнате и разговаривать сама с собой. Джон скандалил. Чем дальше, тем хуже. Просто невыносимо.

— Это для меня не новость. Лучше скажи, что все же произошло?

— В сентябре я вышла замуж.

— Как это? За кого? Почему ты мне не написала?

— Было нельзя.

— Но почему?

— Я сбежала с ним.

— Боже мой!

— Я не хотела, чтобы ты узнал раньше, чем я уеду. Я только хотела, чтобы все изменилось.

Он снова крепко обнял ее и молчал, зажмурившись. Виола продолжала говорить. Она рассказала ему, как начала болеть после его отъезда, как в дом позвали лекаря, и ей почудилось, что он может исцелить не только ее хворь, но и освободить ото всех печалей, мучивших ее. В доме, полном людей, она осталась одна. Ненужная, лишняя, ни к чему не пригодная.

Виола ничего не сказала о том, что первой в череде молча переживаемых бед стало прощание с Ричардом, боль от которого удесятерила затем разлука с Уиллом. Ее существование превратилось в удел изгоя. Орудия этих пыток невидимы, но боль от них медленно лишает жизни. Уилл узнавал и не узнавал ее теперь. А она была всегда такой веселой, живой, дерзкой, сильной — красивой. Она и сейчас была красивой. Но словно свет в ней погас. Чтобы вернуть ее к жизни, он отдал бы ей свою.

Виола умолчала и о том, что скрасило ее одиночество. После отъезда Ричарда с нею остались ее слова, обращенные к нему. Из них складывались строки и строфы, подобные тем, что наполняли стихи дивных древних поэтов. Это были письма к Ричарду, которые она никогда бы не осмелилась ему отправить.

Уборы созданы, чтоб их носить,

И красота, чтоб чувствам быть в угоду;

Трава, чтоб пахнуть; факел, чтоб светить;

Жить для себя — обманывать природу.

Зерно дает зерно, цветок — цветы;

Твой долг рождать, как был рожден и ты[72].

И в следующем:

Пусть красота живет не только ныне,

Но повторит себя в любимом сыне[73].

Разрозненные и соединенные, эти строки говорили о том, что происходило с ней. Она собирала их под переплетом, который сшила из куска замши и надписала растекшимися по волокнам чернилами — «Усилия любви».

Она поверила в примету, которую придумала себе сама, — каждая строка, обращенная к Ричарду, приближает их встречу.

Погружаясь в свой внутренний монолог и свои мечты, как в укрытие, Виола теряла интерес ко всему и забывала о еде. Словно прислушиваясь к незнакомым звукам, она говорила сама с собой, подбирая рифмы и перебирая строки своих стихов. Поначалу все в доме принимали приглушенные звуки за закрытой дверью за молитвы и решили, что она постится. Но когда она из-за невозможной худобы почти превратилась в свою тень, это вызвало уже не беспокойство, а настоящую тревогу. Уповая на Бога, все же решили позвать лекаря.

Его звали Филипп Вудбридж. Он довольно быстро расположил ее к себе спокойным и любезным отношением. Доброжелательно и ненавязчиво он выяснил, что же с нею не так, понял, что она скучала по Уиллу, чувствовала разлад в семье и мечтала уехать. Собеседником он был интересным, много нового для себя узнала она в долгих разговорах. Этот человек, казалось, знал и понимал все, чего не в силах были понять окружавшие ее. Его сочувствие и внимание, а также умение слушать и слышать, откликаясь на все, чем терзалась Виола, привели к тому, что она вскоре привязалась к нему. И он с удовольствием и часто стал бывать у них в доме. А в конце лета сказал, что уезжает из города.

— Я пришел попрощаться. Вам стало заметно лучше, значит, я сделал свое дело.

— И вы? Отчего все, с кем хочется разговаривать, уезжают отсюда?

Он сделал паузу, глядя на нее исподлобья.

— Мы можем не расставаться, Виола, если вы решитесь уехать со мной. Одно ваше слово. Решайтесь.

Она согласилась так быстро, что потом объясняла себе это помутнением рассудка. Но в ту минуту ей казалось, что, обретая свободу, она исцелится от тоски. Через три месяца Вудбридж бежал из Глостершира, бросив Виолу. Пациент, которого он лечил, ослеп, употребляя приготовленное им снадобье. Деньги, что были, Вудбридж прихватил с собой. Обвенчаться они не успели. Она вернулась в Стратфорд. Ричард Хорнби, кузнец, их сосед, выловил ее из Эйвонского водоворота и принес домой, завернув в попону своей лошади. Виола преступила черту. Ни ее побег, ни позор, ни презрение не шли ни в какое сравнение с самым страшным грехом, который мог совершить христианин — лишить себя жизни. Ни церковь, ни общество этот грех не прощали. Уильям не мог поверить, что все это случилось с его Виолой. В прошлом году он был потрясен печальной историей обесчещенной Кэтринн Гамлетт. Она бросилась в Эйвон. Ее не спасли. Он попытался представить степень отчаяния Виолы, решившей такой страшной ценой обрести покой, и не мог. И что делать — не знал.

В его объятиях она погрузилась в дрему. Он осторожно уложил ее и сам лег рядом, так, как когда-то пятилетними они впервые уснули лицом друг к другу. Все в доме избегали общения с Виолой, кроме Уильяма, взявшего на себя все заботы о ней. Джон, относившейся к ней, как к прокаженной, поначалу попытался возражать, но вскоре оставил их в покое. Вечерами Виола молча слушала рассказы Уилла о жизни в Хогтон-Тауэре. Она не возвращалась к своим злоключениям, но однажды не сдержалась.

— Ты ведь не думаешь, что я чудовище? — спросила она.

— Нет, — он сказал это так спокойно, словно давно был готов к этому вопросу.

— Можешь ли представить себе, — с невеселой улыбкой тихо сказала она. — Самое чудовищное, что и теперь у меня не исчезает желание ходить с высоко поднятой головой. И знаешь еще что? — она задержала на нем взгляд и прошептала: — Я не чувствую себя виноватой.

В эту минуту Уилл понял, что жизнь вернулась к ней, и пусть пока только этим робким признанием.

— Я вот что заметил, — сказал он. — Это странно, но когда ты молчишь, я знаю, о чем ты думаешь.

— Глядишь, и тебя обвинят в колдовстве, — с горькой усмешкой ответила она.

— Кто знает? — пожал он плечами. — Лучше послушай это.

Он достал из кармана сложенный лист и прочел:

Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть.

Напраслина страшнее обличенья.

И гибнет радость, коль ее судить

Должно не наше, а чужое мненье.

Как может взгляд чужих порочных глаз

Щадить во мне игру горячей крови?

Пусть грешен я, но не грешнее вас,

Мои шпионы, мастера злословья.

Я — это я, а вы грехи мои

По своему равняете примеру.

Но, может быть, я прям, а у судьи

Неправого в руках кривая мера,

И видит он в любом из ближних ложь,

Поскольку ближний на него похож![74]

Это был первый сонет, прочитанный Уильямом вслух.

Впервые сонеты вошли в их жизнь с книжечкой «Песни и сонеты» Уайета и графа Сарри, которую принес им Ричард. Они влюбились в этот нежный, ровный, словно человеческая речь, ритм, в эти четырнадцать строк, позволявших высказать все самое сокровенное.

— Оставь это мне! — попросила Виола. — Пожалуйста!

— У меня есть еще кое-что.

Это была поэма о том, как Коллатин, хваливший перед Тарквинием красоту своей жены — Лукреции, тем самым невольно навлек на нее беду. Тарквиний обесчестил Лукрецию. Уильям читал медленно. Виола слушала, и все что случилось с ней, всплывало в памяти. Она узнавала свою наивность, когда приняла корыстный интерес к себе за сочувствие, вкрадчивость и деликатность вначале — за нежность, бессердечие — за мужество.

В разговорах с братом она вспоминала, как, запершись наверху, читала Библию в надежде найти себе оправдание и убедить себя, что сможет пережить свое падение. Ей казалось, что страдания Иова и пророков помогут ей смириться со своим уделом. Но тщетно. Теперь она слышала:

Мысль о страданьях ближних, может быть,

Способна облегчить… А излечить?

Она узнавала каждое слово убивавших ее сомнений.

Все, что читал Уилл, она могла слово в слово сказать о себе. Ее глаза были сухими, она сидела, окаменев, только губы беззвучно повторяли за ним каждое слово.

Никто цветок увядший не корит,

А все бранят разгул зимы морозной.

На жертву ль должен пасть позор и стыд?

Нет, на злодея. Не карайте грозно

Ошибки женщин. Рано или поздно,

Все зло исходит от владык мужчин,

Винить подвластных женщин нет причин[75].

— Уилл! — она потянулась к нему, обняла за шею и сказала:

Но жалостью своей, о милый друг,

Ты лучше всех излечишь мой недуг![76].

Весной Уилл поступил на службу в контору Генри Роджерса, секретаря городской корпорации Стратфорда, на должность помощника адвоката. И вернулся к Энн. Энн Хэтэуэй.

Месяц Энн держала оборону крепости. Два года назад она влюбилась в этого наглого мальчишку, как девчонка, и была счастлива с ним в их потрясающей первой любовной игре. Но в который раз парень был да вдруг уплыл. Писал, правда. Читать она могла. Писать не научилась.


Теперь он не давал ей прохода. Осада длилась недолго. Приближался конец апреля — время судьбоносных событий его жизни. В день своего восемнадцатилетия Уилл был прощен. Он сиял.

— А что это ты веселишься? — спросила Виола.

Он, пританцовывая, крутился перед ней.

— Ненавижу, когда ты застишь свет.

— Как ты сказала?

— Ненавижу!

— «Я ненавижу», — но тотчас она добавила: «Не вас!»

— Она — это кто?

— «Она» — это добрая, в отличие от тебя, толстая, в отличие от тебя, и веселая, в отличие от тебя, — лучшая на свете Энн.

— Ступай! Сластолюбец!

— Ступаю. На, прочти.

Виола взяла листок из его руки.

Я ненавижу, — вот слова,

Что с милых уст ев на днях

Сорвались в гневе. Но едва

Она приметила мой страх, —

Как придержала язычок…

«Я ненавижу», — но тотчас

Она добавила: «Не вас!» [77].

— Значит, она тебя простила?

— М-да.

— Поспешила.

Уилл обнял сестру за плечи, рискуя уколоться.

— Ви, ну что ты. Посмотри на меня. Возьми у меня хоть немного счастья. Это прекрасно!

Может быть. Только ее прекрасное было далеко.

30 ноября 1582 года было оглашение брака Уильяма и Энн, а на следующий день в приходской церкви Темпл-Графтона в пяти милях от Стратфорда состоялось их венчание.

In nomine Patris, in nomine Filii, in nomine Spiritus Sancti, Amen[78].


Уилл принял кольцо из рук священника и поочередно надел его на большой и первые три пальца левой руки Энн со словами молитвы и оставил его по обычаю на ее безымянном пальце.

Их головы покрывали льняные «охранительные» повязки для защиты от нечистых духов. На поясе Энн красовался кинжал, что придавало ее фигуре решительность и значительность. Уилл вспомнил, как при первой встрече назвал ее Дианой-охотницей. Он смотрел на нее, и сердце его ликовало. Его жена. Дома их одарили серебром и деньгами. Гости, в свою очередь, получили в подарок перчатки. Уильям вдвойне был счастлив — к этому времени Энн уже четыре месяца носила ребенка. Его ребенка.

В воскресенье 26 мая 1583 года на Троицу в церкви Святой Троицы в Стратфорде Уильям крестил свою первую дочь, темноволосую, ясноглазую, как Энн, шумную и громкую, как он, и, хорошо бы, такую же веселую. Он назвал ее Сузанной, что значило «чистота и безупречность», он верил, что этого ребенка обойдут стороной наветы и невзгоды. На первых порах он не спускал ее с рук. На время в доме воцарился мир. Все были у дел.

Однако передышка оказалась недолгой. Судьба, словно сделав виток, таинственным образом повторялась вновь.

2 февраля 1585 года Уильям крестил снова.

— Чудны дела твои, Шсподи! — шептал он, глядя на две совершенно одинаковые головки и мордашки, сморщившиеся, когда на них упали капли святой воды над крестильной чашей. Два совершенно одинаковых ребенка — мальчик и девочка.

— Их двое! — расхохотался он, обняв сестру и закружив на месте, когда ему впервые показали их и снова вернули по обычаю под бок Энн, чтобы та «приняла на себя болезни младенцев». — Ты слышишь, Ви?

— Уилл, это чудо!

— Вы слышите, слышите все — их двое!

— Что ты горланишь? — осадил его Джон.

— Отец, поздравьте же меня и себя с троекратным продолжением!

Или с троекратным проклятьем?

Отец!

— Зловредное племя.

— Что вы говорите?

— Когда вы, проклятые двойники, вышли из утробы, в доме жизни не стало! И продолжаете плодиться.

— Джон, что ты говоришь! Сколько можно! Силы Небесные! — простонала Мэри.

— Тише, матушка, — Уилл пристально посмотрел на Джона. — Что вы хотите сказать, отец?

— Ты мне, щенок, допрос учиняешь? Иди допрашивай свою жену, с кем гуляла, чтобы второго ребенка прижить. Да постарайся узнать, кто из них твой. Хотя вряд ли у тебя это выйдет. Мне в свое время не удалось. А ты иди наверх! — крикнул Джон Виоле, заметив, что она идет к двери.

Ее лицо было искажено отвращением и страхом.

— Ви, постой! — Уилл догнал ее у калитки.

— Я не могу… Я не могу больше это слышать! Я не хочу больше там жить!

Отец выбежал за ними.

— Приказываю вам вернуться, немедленно!

Сын подошел к нему и шепотом произнес: «Оставьте нас в покое». Джон смутился. Он не решился выяснять отношения на улице и ушел в дом. Уилл вздохнул.

— Пусть уснет, тогда и вернемся.

— Уж лучше бы не возвращаться, Уилл.

— Идем. Тише.

Они спустились к реке. Уилл остудил пылающее лицо водой.

— Умойся, — посоветовал он сестре. — Забудь. Не позволим испортить такой день. Ты теперь трижды тетушка. Понимаешь, что это такое?

Он подошел к ней и мягко положил ладони ей на плечи.

— Что же нам делать? — не поднимая головы, произнесла она.

— Пока жить, как живется.

— Уже не живется. Ты же видишь.

— Вижу. И вижу, как это непросто. Но ведь можно уехать.

— А Энн? А дети? А я?

— Без них, конечно, и без Энн. Работал же я у Хогтонов. Можно уехать на время, найти хорошее место, неплохо заработать, скопить денег. Я найду подходящую работу неподалеку — и для тебя и для меня. Я придумаю что-нибудь. Вот увидишь. Подожди еще немного.

Виола вздохнула.

— Поскорее бы, Уилл! Поскорее!

Глава VI

Нас разлучил апрель цветущий, бурный.

Все оживил он веяньем своим.

В ночи звезда тяжелая Сатурна

Смеялась и плясала вместе с ним.

Но гомон птиц и запахи и краски

Бесчисленных цветов не помогли

Рождению моей весенней сказки…[79].

Весна была ясной, но не жаркой. Лето смешало зной палящего солнца и порывистый морской ветер, гонящий по небу облака, словно пастушья собака стадо овец. Хотелось подняться на эти белые громады — серые в основании, с ослепительной окантовкой по краям и бугристым, вздыбленным рельефом на вершине, и с их высоты взглянуть на мир. Ветер играл на всех, что можно найти в природе, инструментах: в кронах деревьев, в кровлях домов, над просторами полей, в кустарниках вдоль реки, в изгородях, обрамляющих лес. Ожидание и предчувствие наполняли все. Ожидание и надежда таились повсюду.

Возвращение Уильяма стало для Виолы спасением. Так голодный мечтает о пище, а заключенный — о свободе. Рядом с ним она перестала ощущать себя дичью, гонимой в безжалостной травле. Но, как ни сопротивлялась она тревогам и тоске, временами страх перед безысходностью вновь тянул ее в свой омут. Такой же истовой, как жажда, бывает надежда на ее утоление, и таким же сильным — отчаяние, если избавления нет. Жизнь, думала она, развела их с Ричардом в пространстве, как воды Эйвона в разлив заливают и непреодолимо разделяют берега. Время необратимо, и ни один день юности, когда Ричард был рядом, не вернуть. Молодость проходит, еще несколько шагов — и наступит зенит, а там жизнь стремительно повернет к закату.

Как я могу усталость превозмочь,

Когда лишен я благости покоя?

Тревоги дня не облегчает ночь,

А ночь, как день, томит меня тоскою.

И день и ночь — враги между собой —

Как будто подают друг другу руки.

Тружусь я днем, отвергнутый судьбой,

А по ночам не сплю, грустя, в разлуке.

Но все трудней мой следующий день,

И все темней грядущей ночи тень[80].

Особенно тяжко было ей, когда от него приходили редкие долгожданные письма. Передавая привет, он называл ее теперь на французский манер — Виолетт. Его увлечение всем французским началось года два назад. Он с нескрываемым восхищением писал о книгах на этом языке, которыми славилось издательство его хозяина, о культуре, утонченности и изысканности манер выходцев из Франции и о многом другом. Не трудно было догадаться, что за этими восторгами скрывается нечто совершенно определенное. Виолу больно кольнуло это имя, скорее подошедшее бы девушке робкой и нежной. Она такой не была. Похоже, за годы разлуки Ричард забыл, какая она. Даже случившаяся с ней беда не сломила, но только погнула ее. Все, что природой было дано ей — непокорность, решимость, убежденность в своем даровании и способности его проявить — противилось всему, что подчеркивало женственность и позволяло слабому полу в угоду мужскому самолюбию скрывать сильный характер. Не покорная жизнь, уготованная ей в стенах их дома, а совсем иная перспектива будоражила ее воображение. Ей были понятны и близки смелые, гордые, сильные героини греческих трагедий и мифов. Эти богини и женщины были достойны своих возлюбленных и мужей, равные им в делах и поступках. Подобной их судьбам она рисовала в мечтах и свою жизнь, наполненную событиями и захватывающим сердечным волнением. Оседлать коня, вооружиться шпагой, победить соперника в честном поединке, найти верных друзей, стать защитой своих любимых. Любовь свою она скорее могла бы и хотела заслужить сотней подвигов, прощение за неправедное начало своего пути — честью, с которой готова была в горе и радости быть защитой и опорой своему брату, своему возлюбленному, друзьям, которых мечтала найти. Эти неизреченные рыцарские рассказы о самой себе в доспехах главного героя тешили, баюкали, будоражили ее и гнали с каждым днем все настоятельнее от стен, в которых, прояви она покорность, ей было бы уготовано провести свои дни. Иная перспектива была перед ней.

«Не смотрите на меня, что я смугла, ибо солнце опалило меня: сыновья матери моей разгневались на меня, поставили меня стеречь виноградники, — моего виноградника я не стерегла. Скажи мне, ты, которого любит душа моя: где пасешь ты? Где отдыхаешь в полдень?»[81].

Было в ее чувствах к Ричарду и переживаниях еще одно, дать точное название чему ей, любившей всему находить нужное определение, не удавалось. Для нее в нем воплотилось все лучшее, что Бог мог даровать человеку, и приблизиться к этому совершенству было почти невозможно. Если бы только свершилось чудо, если бы ей хоть в малой степени это все же удалось, она предстала бы перед Всевышним созданием если и грешным, но не погибшим. На него она смотрела, как на компас, сверяясь с которым, она могла бы вести свою жизнь так, чтобы в конце концов быть в глазах Создателя и людей оправданной. Вспоминая Ричарда, она видела все, что отличало их: его спокойствие и свою пылкость, его целомудрие и свою горячность, его трудолюбие и свое желание избавиться ото всяких обязанностей, его почитание старших и свое неповиновение чужой воле. Его ум и свою нерадивость, и вновь его красоту и свою… Она никогда не считала себя красивой — лицом и статью она больше походила на мальчишку, равно как и всеми свойствами души. Очень рано она почувствовала, что с нею что-то не так. Молчаливый или откровенный укор и обиды со временем привели к тому, что она уверовала в себя, как в создание неправедное. Напрасные упреки научили ее острым словцом или смехом отвечать на несправедливость. Первое, что она запомнила навсегда, было восхищение красотой окружающего ее мира, который она полюбила, и хотела, чтобы так же полюбили ее. Но, чем старше она становилась, тем больше настороженности и отчужденности окружало ее. Только одному человеку из всех, кого она знала, было все равно, какая она. Уилл не делил мир на праведных и неправедных. Но он не был Ричардом, к которому она приходила в мечтах — успокоенной, светлой, нашедшей прощение и оправдание желания вырваться из вязкого прозябания в иной невиданный мир.

Каким бы счастьем, было для меня, —

Проснувшись утром, увидать воочью

Тот ясный лик в лучах живого дня,

Что мне светил туманно мертвой ночью.

День без тебя, казался ночью мне,

А день я видел, по ночам во сне[82].

Наступил 1587 год. Семь лет, в течение которых обычно проходило обучение у мастера, подмастерья не имели права жениться. Ричард в этом году получал звание мастера издательского дела. Жизнь для Виолы повернулась, точно колесо, что вытолкнули из колеи. Будто это срок ее тягостного испытания был на излете. Лондон стал единственной мечтой, точкой притяжения, и мысли, как добраться туда, не покидали ее.

Трудами изнурен, хочу уснуть,

Блаженный отдых обрести в постели.

Но только лягу, вновь пускаюсь в путь —

В своих мечтах — к одной и той же цели…[83].

— Виола! Ты здесь?

Энн окликнула ее за дверью.

— Войди.

— Что ты делаешь?

— Так, подсчитывала кое-что.

— Помоги уложить Сью. Я не могу отойти от малышей.

— Джон запретил мне подходить к ним.

— Да спит он и не услышит. Помоги мне.

— Иду-иду. Хотя какой прок? Ты же знаешь, она ждет отца.

— Волосы подколи — глядишь, и не заметит разницы.

— Она его песню ждет.

— Ну, так спой. Ох уж эти песни. Вот от них-то никто и не спит. Всю ночь куролесят.

— Да он и сам спать не любит. Это у них в крови.

Они перешли в детскую, где было довольно шумно. Годовалые близнецы не унимались. Трехлетняя Сью не без удовольствия вторила им. Не удивительно, что Энн выбилась из сил.

— Что тут у вас за шум? — спросила Виола старшую племянницу.

— Мне в голову лезет! — призналась Сью.

— Вот, слышала? — обернулась Энн. — В голову лезет! Вместо того, чтобы молиться, он им балаган устраивает.

Виола подсела к девочке.

— Кто же к тебе в голову лезет?

— Оно само. Я глаза закрою, а все равно разное вижу.

Виола, посадив Сью на колени, почувствовала, как колотится маленькое сердечко, будто у перепуганного зайчонка.

— Давай вместе смотреть твое разное. Я, когда закрываю глаза, тоже всегда что-то вижу. Особенно, когда очень стараюсь уснуть.

— Не разгуливай ее! — попросила Энн.

Виола, взяв Сью на руки, спустилась в сад. Воздух был напоен запахами цветения. Ветер стих, и закат разлил свои прозрачные краски над горизонтом. Она села на скамью под яблоней и тихо запела:

В чудный день, когда наш край

Оживлял веселый май,

Отдыхал я на лужке,

Сидя в миртовом, леске.

Пело все, цвели цветы,

Зверь не прятался в кусты…[84].

Сью закрыла глаза и улыбалась, приготовившись слушать дальше.

— Мир сиял, лишь соловей тосковал в тени ветвей… — послышался знакомый голос.

Девочка подняла голову.

— Вот и дождались, — сказала Виола.

Через лужайку к ним шел Уилл.

— Что это вы грустные песни поете?

— Пытаемся уснуть.

— Спать скучно, — засмеялся он.

— Мне в голову лезет, — опять пожаловалась Сью.

— Это семейное, — сказал Уилл, забирая дочь. — Уж чего только нам в головы не лезет.

Он замолчал, загадочно улыбаясь.

— Расскажи про фей — попросила Сью, потому что именно этого она и ждала весь вечер, сопротивляясь сну.

— Расскажи про фей, — повторила Виола.

— Вы же спать не будете, — он втянул ароматный воздух. — Ну что с вами делать? Расскажу.

Над холмами, над долами,

Сквозь терновник, по кустам,

Над водами, через пламя

Я блуждаю тут и там!

Я лечу луны быстрей,

Я служу царице фей,

Круг в траве кроплю росой.

Буквицы — ее конвой.

Видишь золотой наряд?

Пятнышки на нем горят:

То рубины, цвет царицы, —

В них весь аромат хранится.

Для буквиц мне запас росинок нужен —

Вдеть каждой в ушки из жемчужин.

Прощай, дух-увалень! Лечу вперед.

Сюда ж царица с эльфами придет.

Сью особенно любила эту его песенку, которую он то напевал, то просто рассказывал. Всякий раз, доходя до «ушек» и «серег из жемчужин», он поворачивал ее головку и мягко пощипывал пальцами мочки ее ушек или щекотал их носом. Дочка была счастлива.

В пестрых пятнах медяницы

И колючие ежи,

Прочь, подальше от царицы,

Змеи, черви и ужи!

Вы не смейте делить худо,

Долгоножки-пауки!

Все улитки, прочь отсюда!

Сгиньте, черные жуки!

Сладкогласный соловей,

С нашей песней песню слей!

Козни, чары вражьих ков,

Не смущайте светлых снов.

Спи, царица, отдыхай.

Доброй ночи, баю, бай![85].

Они какое-то время сидели молча. Наконец Сью уснула.

— Как прошел день? — спросил Уилл.

— Как всегда, — сказала Виола.

— Я должен поговорить с тобой.

— Боже мой, наконец-то!

— Я сейчас вернусь.

Уилл понес Сью в дом, а Виола в нетерпении ходила из стороны в сторону, доведенная долгим ожиданием до состояния крайнего беспокойства. Месяц она не находила себе покоя. Началось с того, что в самом начале июля Уилл пришел домой в странном возбуждении. Крепко выпил — решили все. Но он был трезв, только очень взволнован и непонятно чему радовался все последующие дни, привлекая к себе всеобщее внимание необъяснимыми чудачествами. И все это сопровождалось то громким, то беззвучным смехом по всякому поводу, а чаще без него. Виоле он сказал, что с ним произошло чудо, и, как только обстоятельства позволят, он обязательно все ей расскажет. Она заподозрила, что Уилл в очередной раз влюбился. Он быстро вспыхивал и увлекался, что крайне раздражало Энн. Но его грешки и шалости протекали, словно детская хворь — быстро и пылко, и без последствий. Чтобы он ни творил за порогом, Виола всегда была на его стороне. Она знала, как он ценил жену и обожал детей. И еще она понимала, что разница в возрасте теперь стала тем камнем преткновения, о который сама Энн и споткнулась. Ему шел двадцать второй, ей — тридцатый год.

Наконец Уильям вышел из дома. В руках у него были кувшин и две кружки.

— Не помешает, — сказал он, наполняя их. — Тем более, сейчас.

— Вино? Случилось что-то важное?

— Мало сказать «важное». Чудеса витают над нами. Неужели ты не чувствуешь?

— Чувствую. И еще чувствую, что еще полминуты, и я сойду с ума. Говори же.

— Меня берут в труппу «Слуг Ее Величества королевы».

Три года назад лорд-камергер и распорядитель королевских увеселений заново собрали некогда существовавшую труппу актеров, специально отобранных для исполнения спектаклей при королевском дворе. Как и всем королевским слугам, им пожаловали ливреи камердинеров и платили жалование. Из разных трупп были отобраны двенадцать актеров, которые слыли самыми выдающимися мастерами своего незаурядного дела, и в их числе «быстрый, искусный, изящный» Роберт Уилсон и «удивительный, великолепный и милейший» Ричард Тарлтон. У них было море почитателей. Эти двое могли так развеселить публику, что смехом чуть ли не сводили ее с ума. Великий Ричард Тарлтон по праву олицетворял маску комедии и был признан королем юмора, смеха и сцены. Комедиантство он ставил во главу театрального действа.

Эта блистательная труппа летом 1587 года остановилась с гастролями в Стратфорде, и Уильям не мог обойти двор гильдии, в котором актеры, живущие в ближайшей таверне, развернули сцену и давали представления едва ли не каждый день после Пасхи. В репертуаре была пьеса самого Тарлтона «Семь смертных грехов», а также «Беспокойное царствование короля Иоанна», «Знаменитые победы Генриха V», «Король Лейр» и «Правдивая трагедия Ричарда III».

Уилл, наблюдая, сравнивал их игру с тем, в чем сам недавно принимал участие — в представлениях «Слуг лорда Стрейнджа». Они тоже бывали с гастролями в столице и при многих знатных дворах, но манера их игры не утратила площадного налета, схожего с манерой ярмарочных зрелищ. Здесь же многое было иначе, но что именно, он поначалу не мог себе объяснить. Это было зрелище иного рода. Казалось, в знакомых пьесах в их изложении происходило гораздо больше событий. Публика, проникаясь происходящим, мгновенно забывала, что это игра, вымысел, сказка. Импровизации между сценами взрывали заполненный зрителями двор гильдии и прокатывались волнами общего отклика на происходящее на сцене. Раньше привычным было, если в толпе зрителей слышались одиночные хлопки, выкрики, смех, вздохи. Дружно реагировали только на мрачные или бестолковые действия — убийство короля в драме или падение шута в комедии. Монологи, диалоги, разговоры вызывали разную реакцию, единого порыва не бывало. Теперь Уильям видел будто других людей. Вернее, зрители были те же, но действие на сцене творило с ними чудеса. Чего стоил один только Тарлтон. Он будто вынимал из всех потроха, встряхивал, прополаскивал смехом и возвращал на место — все болело внутри и сводило скулы. Все вокруг утопало в гоготе, визге и слезах от услышанного. Люди падали друг на друга, нечленораздельно вскрикивая и пытаясь поглубже вздохнуть. Поверить в такие метаморфозы Уиллу было трудно.

Уилл старался бывать на каждом представлении «Слуг Ее Величества королевы». Для этого нужны были деньги, поэтому он работал больше, чем обычно, и домой приходил только поспать. Это вызывало подозрения и недовольство Энн и лишало возможности поговорить с Виолой.

Вскоре, запомнив со слуха тексты многих пьес почти наизусть, Уилл стал примерять на себя те или иные роли и представлять, как он разыграл бы отдельные сцены. Ни о чем больше он думать не мог. Он потерял сон, ночи напролет перебирая варианты выправленных и поставленных по-своему пьес. От этого даже лежа кружилась голова.

В июле на сцене произошло событие, решившее все. В «Знаменитых победах Генриха V» «хор» регулярно забывал слова. То есть, юный актер, который читал вступительные монологи к каждому акту, перенося зрителей и действо во времени и пространстве, под свист и град незрелого и перезрелого товара зеленщика сбегал со сцены после каждого следующего провала своей памяти и красноречия. Это было изрядное происшествие для «Слуг Ее Величества» и грозило испортить и репутацию труппы, и поставить под сомнение успех дальнейших гастролей. Уже в Стратфорд «Слуги» добрались не без злоключений: один из ведущих актеров труппы, Уильям Нелл, исполнявший роль Генриха V, был убит. Разгоряченный элем, он со шпагой в руках набросился на своего коллегу Джона Тауна, который, вынужденно защищаясь, нанес Неллу смертельный удар. Тауна судили. В репертуаре труппы образовалась брешь: аншлаговая пьеса оказалась на грани срыва. А гастроли необходимо было продолжать. Игра на сцене была для многих в труппе единственным средством к существованию. Поэтому в играющем составе сделали перестановки: убитого «премьера» заменил актер похуже, актера похуже — его ученик, а место ученика — спешно нанятый забывчивый мальчишка. Уильям понял — сейчас или никогда.

Представление закончилось, и публика потянулась со двора. За сценой было шумно. Уилл, шагнув за сколоченные из досок «дворцовые стены», мгновенно среагировал, отбросив летящий на него средних размеров барабан, басисто загремевший и покатившийся в угол.

— Я тебе, мошеннику, язык в узел завяжу, чтобы он у тебя вообще больше не расплелся! Я тебе уши из твоей пустой башки выдерну и на такое место пришью, что в жизни перед девкой штанов не спустишь! Я тебя все твои шпаргалки, не жуя, глотать заставлю! Чтобы они в тебе на всю жизнь застряли и не из одной дырки не выпали… Разбойник! Ты же по миру нас пустил! Ты же!.. Позор Двора Ее Величества!..

Каскад этих угроз летел прямо на Уилла вслед за барабаном. Их источник приближался с неистовостью разъяренного кабана. Краем глаза Уилл заметил согнувшуюся фигуру горе-«хора», метнувшегося у него за спиной к гостиничным службам.

Источником угроз был сам Ричард Тарлтон.

— А вам что здесь нужно? Вы кто такой? — накинулся он на Уилла.

— Помочь вам, мистер Тарлтон. Но, прежде всего, позвольте выразить свое восхищение!

Тарлтон притормозил, потрясая деревянным мечом, которым только что собирался атаковать нерадивого коллегу.

— Выразить восхищение? Отрадно. Хотя, не вы первый, не вы последний. Помочь? Каким образом и в чем? И кто вы такой, собственно?

— Я, собственно, — Уилл искал слово, — сочинитель.

Фу-ты ну-ты. Значит ли это, сэр, что вы придумали пять, а дать вам фору, семь историй, которые вы поете своей жене, дабы замазать свои отлучки?

Уилл задумался.

— Не считал. Но если прикинуть, я пою три сотни с лишком, чтобы на весь год хватило. Зрители, знаете ли, любят все свежее.

Тарлтон хмыкнул.

— Ну ладно, объясните, что вы хотели.

Уилл объяснил. Он повторил, что восхищен Тарлтоном, что снимает шляпу перед его мастерством, и добавил, что почитает за честь в эту минуту говорить с ним запросто, с глазу на глаз. Что же касается помощи, то он готов оказать любую, какая только потребуется, поскольку не понаслышке знает, как тяжел театральный труд.

Они проговорили дольше, чем оба могли предположить в начале разговора. Тарлтон прислушивался и присматривался. На что-то он обратил внимание, слушая Уилла и глядя на него.

— Скажите, юноша, хорошая у вас память? — вдруг спросил он.

— Очень, — Уилл отбросил всю скромность, какая в малых порциях была ему отмерена. — Я помню все. То есть я запоминаю все виденное или раз слышанное и могу повторить это в любой час и день.

— Повторите.

— Что?

— Хор. Скажем, «Знаменитые победы Генриха V». Акт III, Пролог.

Уилл помолчал несколько мгновений, посмотрел на своего зрителя и прочел.


— 28 июля, через четыре дня, «Слуги Ее Величества королевы» отправляются с гастролями в Лестер. И я иду с ними. Выступать в роли хора во всех пьесах, что они играют, — закончил он свой рассказ и, отпив из кружки, посмотрел на Виолу.

— Уилл!.. — она старалась собраться с мыслями.

Он глубоко вдохнул и, подхватив ее вопрос, в унисон с нею сказал: «А как же я?»

Она растерялась. Он смеялся.

— И ты со мной. Давно пора, Ви! Ни в доме, ни в лавке мир не увидишь. Театр и искусство — лучшее, что есть на свете. А в искусстве знаешь, что самое лучшее? Перспектива!

— Перспектива… — прошептала она. — А что ты скажешь Энн?

— Здесь от меня мало толку, — сказал он, опустив голову. Да мы и уедем только на время. И, знаешь… по-моему, Энн будет только рада, она со мной давно уже не та.

Виола знала.

— И за детей ей будет спокойнее, — продолжал Уилл. — Она все боится, что я их не тому учу. Из Стратфорда многие уезжают. И возвращаются, если улыбнется удача. Поверь, другого случая может не быть. Так что решайся.

Они проговорили всю ночь и заметили это, только когда над шоттерской дорогой забрезжило зарево.

— За себя не бойся, — продолжал Уилл.

— Я и не боюсь. Да и тебе не придется волноваться. Уж если выпало становиться на крыло, то и оперение надо менять на более надежное.

— Ты о чем?

— Быть может, наше сходство, наконец, послужит нам подмогой, — сказала она, скорее отвечая самой себе. — Я возьму твою одежду и стану твоим братом. Возможно, это мне и было суждено?!

Я терпелива буду, как поток…

Любая трудность будет мне забавой —

В конце концов, я милого достигну

И успокоюсь после всех волнении[86].

* * *

Отправиться в путь предстояло на рассвете 28 июля. Накануне они собирались в дорогу. Их поклажа была невелика. Одежда, нехитрая утварь и все необходимое разместилось в дорожных сумках. Только книги и бумаги пришлось упаковать отдельно.

Для этого пригодилась старая школьная сумка Уилла и еще одна того же покроя.

Собираясь, Виола будто освобождалась от невидимых пут. Она с удовольствием оставляла дома всю женскую одежду — опостылевшие юбки, мешавшие дышать корсеты, платки и чепцы.

Она, наконец, надела рубашку брата, кожаные удобные в дороге штаны и дублет без рукавов, с широким поясом и коротким стоячим воротником. Ныряя в рубашку, она на мгновение замерла, уткнувшись носом в чистую ткань, пропитанную ароматом сушеных трав и отзвуком его, Уилла, запаха. Словно на ней было множество ран, а эта рубашка, точно целебный пластырь, закрывала и излечивала все. Эта одежда давала ей уверенность в себе. Сапоги, кинжал на поясе, кепи с коротким козырьком и стриженым перышком на булавке — этот образ был мечтой ее жизни. Она коротко обрезала волосы. Теперь они кудрявились на затылке, а шею холодил ветерок. Она повернулась к Уиллу, постучавшему в дверь.

— Взгляни!

Он одобрительно кивнул.

— Кто скажет, что все это не для тебя, тот слеп и ничего не понимает, — он подошел ближе и поправил ремень с кинжалом, закрепленный у нее на поясе. — Как мы решим назвать тебя?

— Себастиан.

— Почему?

— Редкое имя.

Раньше при одной только мысли о себе, как о брате Уилла, ей начинало казаться, что все возможно, что нет никаких преград, что за плечами взметнулись крылья. Теперь в этой чудодейственной маске, в своем новом обличье, которое она не раз в воображении примеряла на себя, Виола действительно вздохнула свободно. Мир открывался им, и не было сомнений, что предстоящая дорога, по мере продвижения, развернется перед ней полотном ее новой жизни.

Она с удовольствием осмотрела Уилла. Ладный, стройный, в дорожной одежде цвета густого портера, с ножнами у пояса, он был похож на стрелу или стрижа, готового к полету, и ничем не напоминал продавца перчаточной лавки. Он смотрелся изысканно. Он был «Слуга Ее Величества королевы».

— Ты ничего не забыла? — оглядев их сумки и свертки, переспросил он.

Виола держала в руках книгу.

— Матушкин подарок, — сказала она. — Овидий.

Это были «Метаморфозы» — любимая их книга и любимая книга Ричарда, которую им ко дню рождения подарила Мэри. Она приметила, что слово «Метаморфозы» не сходило у них с языка. В своем дневнике Виола записала:

««Метаморфозы», видимо, так воздействовали на нас, что с каждым произошли удивительные преображения. Овидий поведал, нам, что ради любви и любимого можно сделать все, даже стать кем угодно…»

— Еще кое-что я хочу забрать — наши письма.

Он сел в кресло и наблюдал, как она искала что-то в своем сундуке, а потом в плоских ящиках конторки.

— Да что такое?

Она осмотрела в комнате все.

— Что ты ищешь?

— Да письма.

— Письма Дика?

— Да.

— И только?

Вопрос насторожил ее.

— Потерянные… «Усилия любви»?[87] — произнес он.

Она распрямилась, продолжая стоять на коленях у сундука.

— Господи, Уилл! Они у тебя?..

— Ты простишь меня? Я нашел их вчера в детской.

Виола ответила, растерянно глядя перед собой.

— Как они там оказались?

— Похоже, Сью стащила их, подглядев, как ты их прячешь.

Он опустился рядом с Виолой.

— Ты все прочитал? — спросила она.

— Да. Прости меня. И прости, что я не знал этого прежде. Я бы мог догадаться.

— Мог?

— Нет. Нет. Ты… — настоящий актер, — сказал он и шепотом добавил, — и поэт.

— Я не то и не другое. Я просто… Это… развлечение.

Когда она обернулась, он понял, что не ошибся. Молча склонился к ее руке и прижался к ней губами. Он не смог найти нужных слов, до того были мелки все слова, что он знал.

— «Усилия любви» не бывают напрасными. Я знаю. Я это знаю, — и добавил. — Чтобы твоим стихам жилось чуть веселее, добавь к ним и те мои, что я писал тебе.

Виола утерла слезы и улыбнулась.

— Они уже там.

Они долго стояли на коленях, молча, обнявшись.

— Не суждено мне, видно, хранить тайны, — вздохнула она.

— От кого угодно, только не от меня.

— Ты заметно повзрослел в последнее время, — сказала она.

— С чего бы это?

Он смотрел на нее с улыбкой, рожденной печалью сочувствия и просветлевшей утешением.

Ночью он написал:

Как в зеркало, глядясь в твои черты,

Я самому себе кажусь моложе.

Мне молодое сердце даришь ты,

И я тебе свое вручаю тоже.

Одна судьба у наших двух сердец:

Замрет мое — и твоему конец![88].

Покидая дом, Виола перебрала все, что было связано с Ричардом — исписанные его рукой таблицы и страницы. Расставаясь с ними, целуя каждую на прощание, как если бы целовала его руки, она сожгла все до единой.

Так долго бы не сохранился воск

Твоих таблиц — подарок твой напрасный.

Нет, любящее сердце, чуткий мозг

Полнее сберегут твой лик прекрасный.

Кто должен памятку любви хранить,

Тому способна память изменить![89].

На рассвете «Слуги Ее Величества королевы» пустились в путь. Виола улыбалась. Уилл улыбался. Они подставляли лица ветру, они вглядывались в перспективу утоптанной дороги и в привольные дали по обеим ее сторонам. Они были свободны.

Уильям представил Виолу труппе. Он заранее обсудил условия ее пребывания в их сообществе и получил согласие. Кроме того, договорился и получил уверения в том, что ни одна душа вне театра не будет знать, что она его сестра, а не брат. В этой тесной компании очень близких друг другу и по духу, и по образу жизни людей, пол Виолы невозможно было бы скрыть, в отличие от тех, кому незачем было знать подробности их жизни. У них, привыкших к лицедейству, переодеванию и смене масок, одежда Виолы, ее решимость пуститься в путешествие вместе с братом, не вызвали удивления. Да и клинок Уилла всегда был при нем. Умения драться ему было не занимать, и при необходимости он всех расставит по местам.

На первом же привале Виола разговорилась с девушками, сопровождавшими труппу, — Розмари, Дороти, Элизабет и Энни. Деревенские девчонки, которым в разное время так же не повезло с женихами, как когда-то Энн Хэтэуэй с Джорджем, из-за чего они вынуждены были покинуть родные места. Разными путями они нашли свое место, обслуживая театральную компанию. Помимо стирки, шитья, стряпни и болтовни, девушки оказывали и иные любезности. Появление Виолы стало для них новостью.

— Ты кто будешь? — спросила Энни.

— Виола.

— Кажется, я тебя уже где-то видела.

— Видела, — кивнула Виола. — Вон я стою.

Она указала на Уильяма, который разговаривал с мужчинами.

Энни внимательно присмотрелась к обоим.

— И то! Вы, значит, двойня?

— Да.

— Занятно.

— Ну, не всех это занимает. Вот забавляет многих.

— Ты гляди-ка, говорит, что твой Тарлтон. Ну и что же ты?

— Это с какой стороны посмотреть.

— Ну, ты — чистый Тарлтон!

— Лучше расскажите о себе. Вы всегда с ними?

— А как же? Само собой. Куда ж они без нас, — засмеялась Энни.

— Да уж, подходим мы им, как никто лучше, — добавила Элиза. — А что?

— Просто интересно.

— Секретов тут нет — хватай того, кто поздоровее и держи. Дело не мудреное. Что твой чертополох. Цепляешься к штанам и едешь. Лишь бы на месте не сидеть.

— Да, верно, — согласилась Виола. — Лишь бы на месте не сидеть.

— А брат твой хорош.

— Безмерно!

Не трудно было заметить интерес, с каким Элиза посматривала на Уилла. Виола про себя улыбнулась. Девушка была миленькой — небольшого роста, хорошо сложена, ей было от силы лет шестнадцать. Ну что ж, верно, недолго этому цветку томиться в ожидании. Действительно — «всяк выбирает по себе». Впрочем, Уилл не спешил пускаться в новые любовные приключения. Его захватила дорога — новые впечатления, возможность свободно и независимо жить рядом с удивительными людьми. Это была особая порода. Кто-то имел семью и детей, неженатые обзаводились подружками, но все по сути были бродягами. Кочевая жизнь, отсутствие мало-мальских удобств и, тем более, комфорта, а порой крыши над головой и еды, были им не в тягость. Главным в жизни всех этих особых существ была сцена. Она давала им возможность на время, в течение представления, быть теми, кем они хотели быть. Тихим и робким — смелыми и сильными. Молчунам — веселыми балагурами. Тугодумам — ловкими пройдохами. Таящим свои влечения — преображаться в женщин — то в кротких и нежных, то в злобных фурий или беспощадных убийц. Смех, слезы, любовь, счастье — все было на сцене, все, чего им не додавала жизнь за стенами театра. Эти сообщества были отдельным, ни на что не похожим миром, со своими правилами и устройством. В нем оставался только свой по природе и духу Случайные люди отпадали быстро. Труппа переезжала из города в город. Это были месяцы настоящего счастья. Уилл играл в пьесах и сам много писал. Дома от этого занятия его отвлекало все. Жизнь для него стала игрой, игра — настоящей жизнью.

Вот, обрела душа моя простор;

Не надо рваться ей к дверям и окнам.

Такой во мне палящий летний зной… [90].

При переездах часто приходилось останавливаться на ночлег под открытым небом.

Уильям и Виола особенно любили такие привалы. Столько красоты, столько чудес в природе было вокруг. Однажды утром он, подперев щеку ладонью, сидел на ступенях повозки. Не отрываясь, он смотрел на ели, орешник, березы и капли дождя на их фоне.

— Любуешься? — окликнула его Виола с порожка соседнего фургона.

— Запоминаю, — ответил он.

— Я тоже.

Она смотрела на небо и думала о силах природы, непрерывно меняющих сцены. Вечно. Ни одна не повторилась со дня творения.

Бывает иногда,

Что облако вдруг примет вид дракона,

Что пар сгустившийся напоминает

Медведя, льва иль крепостную стену,

Нависшую скалу иль горный кряж,

Иль синеватый мыс, поросший лесом…

Перед тобою — конь, и вдруг мгновенно

Он в облаках теряет очертанья

И, как вода в воде, неразличим…[91].

Мысли в голове улеглись, но душа не успокоилась. Это беспокойство было для нее давно знакомой ревностью к щедротам Творения. Если бы она могла, если бы она только могла найти слова и описать все это. Но людям это не под силу. Творец создал мир таким многоликим. Жажду всему дать имя и заключить, как в сокровищницу, в слова — чтобы ничто не исчезало, не уходило стремительно в прошлое — утолить невозможно. Нельзя «превзойти природу, подражая ей в совершенстве»[92].


— Вы что задумались, друзья мои? — Роберт Уилсон стоял перед ними и, растирая руки, смотрел на обоих.

— Привет!

— Доброе утро, синьор! Доброе утро, прекрасная синьора!

— Боб, да ты, похоже, читаешь мысли, — Уилл спустился со ступенек и ворошил угли в кострище. — Я тут думал об Италии, и ты, видно, тоже?

— Я читаю мысли. Это всем известно. О чем, позволь спросить, ты грезишь в мечтах об Италии?

— Ты не поверишь — о новой пьесе.

— О трагедии, тяжких убийствах и муках совести или о сказке счастливой любви?

— О трагедии тяжких убийств и муках в легенде о несчастной любви, — отозвалась Виола.

Уилл обернулся.

— Спасибо, Боб, ты только что подбросил в топку хворост для новой пьесы.

— Синьора, — Роберт надел рубашку и подошел к Виоле. — Меня давно сразил ваш острый ум. Сжальтесь же, доверьте мне ваше сердце.

— Уж лучше в монастырь.

— Нет, ясноглазая. Из такого блистательного дурака, как я, вышел бы самый благоразумный муж на свете. И знаешь, почему? Только тот супруг глуп, который считает себя безупречным.

— Это отчего же?

— Оттого, что супруге всегда виднее, в чем он грешен.

— Неужели ты не веришь в безупречность, Боб?

— Я не верю в безупречность мужей.

Она подумала о Ричарде. Вот кто безупречен. Женившись, он будет великодушен и снисходителен ко всем изъянам своей супруги. Таким он был с ними, когда терпеливо сносил их лень и нерадивость. Вдруг раздался гром. Не с неба, это был барабан. Ричард Тарлтон проснулся и будил лагерь. Пора было отправляться в путь.

Мои мечты и чувства в сотый раз

Идут к тебе дорогой пилигрима,

И не смыкая утомленных глаз,

Я вижу тьму, что и слепому зрима.

Мне от любви покоя не найти.

И днем и ночью — я всегда, в пути[93].

«Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя» [94].

Глава VII

О, как я лгал когда-то, говоря:

«Моя любовь не может быть сильнее».

Не знал я, полным пламенем горя,

Что я любить еще нежней умею[95].

— Старые мои добрые ланкаширцы!

За столом таверны сидели Уильям и Себастиан Шакспиры, Джеймс Бербедж, Огастин Филипс, Уилл Слай, Томас Поуп, Джордж Брайан и Ричард Коули — актеры труппы «Слуг лорда Стрейнджа». С Уильямом они расстались пять лет назад, когда погиб несчастный дом Хогтонов, и он вынужден был возвратиться в Стратфорд. А встретились вновь в Латоме в 1587 году, где труппа представляла рождественские мистерии. К этому времени дела «Слуг Ее Величества королевы» сильно пошатнулись. Ричарда Тарлтона одолевала болезнь, и он перестал выходить на сцену. Это резко отразилось на престиже и доходах. Настойчивая публика, обожавшая своего любимца, никого вместо него не хотела видеть. Да никто и не смог бы заменить великого актера. Места в зале пустовали, репертуар разваливался, и часть актеров перешла в труппу «Слуг графа Сассекса».

В ноябре 1587 года «Слуги Ее Величества королевы», «Слуги графа Сассекса» и «Слуги лорда Стрейнджа» были приглашены в Оксфорд, куда съехалось беспокойное общество молодых родовитых покровителей театра, наук и искусств — компания мыслителей и прожектеров. Своевольные, взбалмошные и вызывающе независимые, хорошо образованные и не без дарований, знакомые с европейскими достижениями и новинками, они для собственного удовольствия и развлечения создали вокруг себя особый мир. При их щедром покровительстве в его атмосферу вовлекались философы и поэты, ученые и музыканты, мореходы и издатели, наполнившие его тем, что, спустя время, потомки назвали достижениями прогресса в науке, шедеврами искусства и непревзойденными творческими вершинами елизаветинской эпохи. Этим знатным и богатым молодым людям было лестно приобщиться к некоему кругу посвященных в тайны высочайшего знания и тончайшей поэзии и гармонии. Кроме того, все они были приверженцами старой веры. Поэтому не случайно театру, истоком которого были религиозные мистерии, на их глазах ломающему старые традиции и ищущему новые формы и содержание, они отдавали заметное предпочтение.

Каждая труппа представляла свои лучшие спектакли. Центром афиши «Слуг Ее Величества королевы» были пьесы «Знаменитые победы Генриха V» и «Король Лейр», у «Слуг графа Сассекса» — «История Цезаря и Помпея», у «Слуг лорда Стрейнджа» — «Мальтийский еврей» и «Семь смертных грехов», выкупленная у «Слуг Ее Величества королевы».

Фердинандо Стэнли, лорд Стрейндж, будущий пятый граф Дерби, один из богатейших и влиятельнейших знатных наследников, обладал восторженным характером и исключительно цепкой памятью, свойственной впечатлительным людям. Он прекрасно помнил Уилла по встречам в Хогтон-Тауэре. Как человек, хорошо знающий театральную среду и все, что с нею связано, граф еще тогда оценил способности Уилла по представлениям, им придуманным и разыгранным, его юмор и способность к перевоплощению и то, что о нем сказал Кастильоне, — «в разговоре с ним или только при виде его навсегда проникаешься к нему симпатией». На представлении Фердинандо посоветовал приятелям обратить на него внимание. Те, однако, ничего особенного не увидели и пожимали плечами. Мало ли таких среди актерской братии. Граф с иронией посочувствовал отсутствию у них тонкого чутья и вкуса и после спектакля приказал позвать Уилла.

— Я рад видеть тебя! — сказал он, когда тот подошел.

— Сердечно благодарен вам, милорд.

— Стало быть, ты теперь у «Слуг Ее Величества»? И доволен?

Не к лицу жаловаться на кров, что дает приют, милорд.

— Вот как? Значит дела ваши плохи?

— Не так хороши, как прежде, милорд.

— Тогда, почему бы тебе не поискать другое место?

— Боюсь, милорд, вы правы. Вскоре нам действительно придется искать нового хозяина.

— Так возвращайся к нам. Без тебя у нас… скучновато.

— Милорд, я буду счастлив, но…

— Ну-ну, говори же! Кстати, ты сказал «нам». «Вы» — это кто?

— Я ищу место для двоих — себя и своего брата Себастиана.

— Он что, тоже актер? И хороший?

— Превосходный. Время от времени он подменяет меня, но в основном помогает за сценой. Мы близнецы.

— Да ты по-прежнему полон сюрпризов! Возвращайся. Я распоряжусь.

— От всего сердца благодарю вас, милорд, — с трудом сдерживая радость, сказал Уильям, поклонился и вышел.

Лорд был доволен таким трофеем. Не только об Уильяме-актере подумал он, приглашая его в свою труппу. Он заполучил дерзкого, самобытного, талантливого и смелого драматурга и поэта. А сцена его труппы будет площадкой для представления его пьес, в успехе которых Фердинандо не сомневался, вспоминая, какими живыми, остроумными и захватывающими были спектакли Уилла. Граф уже предвкушал удовольствие от предстоящего поединка сочинителей, пьесы которых были популярны, а соперничество не прекращалось никогда. Чего стоил один только неистовый Марло. Это обещало стать захватывающей игрой, интереснее и азартнее охоты и любого турнира.


— Старые мои добрые ланкаширцы! — Уильям был счастлив вернуться в компанию старых знакомых. — Что ни говори, а все пути приводят к встрече!

— С возвращением, Уилл! — ответил Джеймс Бербедж, почтенный старейшина труппы. — Но что-то я не помню Себастиана.

— Я в ту пору еще учился, сэр, — нисколько не смущаясь, сказала Виола.

— Каким же наукам, позволь узнать? — вмешался Огастин Филипс.

— Все больше дурачеству.

— О, это кстати!

Бербедж внимательно приглядывался к близнецам. Долгая жизнь на сцене обострила его природное чутье и внимание.

— Я бы еще посоветовал вам изучить предмет «Как распознать плута»[96]. Есть такая загадка — «Ты мне брат, но я тебе не брат, так кто же я?», — сказал он.


Секрет Уильяма и Виолы «Слуги лорда Стрейнджа» обещали сохранить, и к Виоле отнеслись по-дружески. Она уже так свыклась со своим обликом и образом жизни, что о другом и не помышляла. Правда от старой жизни осталась необходимость носить корсет и как можно туже затягивать его на груди. Но это же придавало нужную стать и осанку, да и чувства было легче сдержать в такой броне. Не подобает мужчине плакать и жалеть себя. Он, доверяясь фортуне, должен быть доблестным рыцарем своей путеводной звезды.

Любовь — над бурей поднятый маяк,

Не меркнущий во мраке и тумане.

Любовь — звезда, которою моряк

Определяет место в океане[97].

Конечно, кто-то рано или поздно мог бы заметить, что она скрывала. Однако ни оскорблениями, ни презрением, ни даже наказанием ее уже нельзя было напугать. Изгнанием — тем более. Она привыкла думать о себе и о них обоих с Уиллом, как об истинных беглецах — им нет места там, где люди живут по привычным меркам.

Единственный, кто с сомнением и неодобрением поначалу отнесся к просьбе Уильяма, касающейся Виолы, был Джеймс Бербедж. И на это у него были основания. Он всегда отличался искренней и мудрой заботой о своих друзьях. Пятью годами раньше он обратился с письмом к графу Лестеру, в котором просил подтвердить его попечительство над своей труппой. Причиной прошения стал парламентский акт 1572 года, определявший наказания за бродяжничество. В список бродяг включались «все фехтовальщики, укротители медведей, комедианты и менестрели, не состоящие на службе какого-либо барона или другого лица более высокого ранга». Того, кто не был слугой знатного господина, бичевали и клеймили. Многоопытный Бербедж делал все, чтобы отвести от тех, с кем делил актерскую судьбу, такую беду. Он по-отечески старался уберечь от любых неприятностей всех и особенно молодых своих коллег. Конечно, это касалось и судеб женщин, служивших труппе и сопровождавших их в нелегкой бродячей жизни. Уильям понимал его тревогу. Он и сам вспоминал о девушках, кочевавших со «Слугами Ее Величества королевы». Розмари и Элизабет остались обслуживать актеров, а Дороти Сойер и Энни Ли однажды сменили попутчиков и отправились в столицу. В итоге они оказались в одном из лондонских борделей. Таких историй было немало, и Бербедж, не знавший еще Виолу, понимал, чем она рискует, пустившись в дорогу с ними.

Огастин Филипс тоже пытался переубедить Уилла.

— Слушай, зачем ты тащишь ее с собой? Это может… погубить ее… Всегда найдется кто-то, кто примет ее не за то, что она есть.

— Это так. Но, поверь, ей лучше быть со мной, чем оставаться дома, — ответил Уилл. — Ты со временем поймешь это сам. К тому же мы многому научились, работая со «Слугами Ее Величества», и поняли, как можно избежать неприятностей.

Вскоре после этого разговора Джеймс Бербедж собрал труппу и зачитал приказ лорда Стэнли, повелевавший им вернуться в Лондон. А накануне Уильям получил письмо, в котором Ричард сообщал, что женился и приглашает их в гости в свой дом. Уилл, не зная, как поступить, решил пока ничего не говорить Виоле.

Огромный город они сначала услышали, потом он предстал воочию. Беспорядочный зыбкий шум, перемежающийся колокольным звоном, долетал до них с встречным ветром. Еще через пять миль они увидели с холма низину, из которой поднимался слоями пар и белесый, цвета ягодного налета, дым.

Вижу столицу…

Нет и не будет такой, и в минувшие не было дни![98].

Дорога раздваивалась. Налево, через Хайгейт, вела на север, направо — в самое сердце столицы.

— Мы здесь, — шептала Виола, не веря своим глазам.

Сил от волнения ей хватало только на то, чтобы смотреть вперед. Мимо деревеньки Шепердс-Буш, мимо карьеров по добыче гравия в Кенсингтоне, через ручьи Вестберн и Мэриберн, к развилке дорог, ведущих к Вестминстеру и в Сити. Все ближе и ближе. Похожие на стратфордские дома, каменные громады, похожие на замки, таверны, постоялые дворы, пивные, лавки. Уличные торговцы склонялись над разложенным прямо на земле нехитрым товаром. У разносчиков поопрятнее на шеях висели деревянные лотки. Торговали всюду — пирогами, рыбой и птицей. Толкались носильщики с корзинами и тюками, дети катили кадки и бочки, зазывая прохожих. Странные с виду заморские чудеса. Звери и птицы на плечах чужестранцев, невиданные одежды, громкая непонятная речь. Город — театр. На огромной сцене представал его пестрый красочный мир. Все выступали в этих декорациях, и каждый играл свою роль: простые горожане, члены разнообразных гильдий и советов, корпораций и компаний, купцы, обладатели рыцарского достоинства. И настоящих театров здесь было немало. Все знали — успех лондонских представлений не имел себе равных ни в одной из европейских столиц. Это непревзойденное великолепие венчала корона той, кто провозгласила: «Мы, государыни, подвизаемся на подмостках мира, на виду у всего мира».

В дорожной сумке Уильяма лежали рекомендательные письма их стратфордских друзей — Куини и Садлеров — к столичным друзьям и родственникам. Всех надо было обойти, познакомиться, передать приветы. Поселиться они предполагали по совету Ричарда недалеко от главной улицы печатников Флит-стрит, поблизости от Холборна и Ладгейт-Хилла, ведущего к собору Святого Павла. Во внутреннем дворе собора теперь располагалась и собственная книжная лавка Ричарда Филда — «Белый грейгаунд». На первых порах Ричард приглашал их остановиться у него. Он писал, что будет рад встрече с ними. Но и об этом Уилл умолчал. Он решил рассказать Виоле обо всем, как только они определятся с местом. Наконец, они поднялись в свои комнаты на постоялом дворе «Белл-Инн» на Картер Лейн.

— С приездом! Мы заняли город! — сказал Уилл и закрыл дверь их номера, состоявшего из двух комнат с окнами во двор.

Виола сняла берет и бросила его на стул.

— Ты говорил, что что-то важное должен сказать.

— Да, сейчас.

Он перенес их вещи от двери и расстегнул пряжку на поясе.

— Ви, мы, видимо, проживем здесь совсем недолго.

— Почему?

— Я говорю не о городе, а о гостинице.

— Ты полагаешь, что кто-нибудь пригласит нас к себе?

— Ричард зовет нас остановиться у него на первых порах.

Он знал, какое выражение глаз увидит сейчас, и очень этого боялся.

— Только это не все. Он приглашает нас на важное для него торжество.

— Его вступление в гильдию?

— Наверное… Как нарочно, его письмо куда-то затерялось, а точно я не помню.

У него не повернулся язык сказать ей правду. Всю ночь он лихорадочно думал, как же ему поступить. Сказать и тем самым убить ее или промолчать и положиться на провидение. Он не хотел быть ни вестником горя, ни палачом. Прокручивая в голове возможные варианты, Уильям понимал, что отказаться от встречи с Ричардом было невозможно. К утру он принял решение — он будет трусом, но не убийцей. Впервые за долгое время он с молитвой взывал к их заступнику — Святому Георгию — дать его сестре силы достойно принять сокрушительный приговор судьбы. Никому не ведомо, что может вынести любящее сердце. Постоянство человеческой натуры Уильям считал иллюзией. Время меняет людей, и невозможно предугадать, чем станет для Виолы ее первая встреча с Ричардом после долгой разлуки. Но, чтобы не случилось, он сам ни на миг не отпустит ее от себя. Особенно в первые роковые минуты она должна почувствовать, что не одна в этом мире, что он — ее второе я — рядом и никогда не оставит ее. Он понимал ничтожность собственных переживаний по сравнению с тем, что ожидало Виолу, но поделать ничего не мог. Оставалось только набраться терпения и покориться судьбе.

* * *

Тома Вотроллье, гугенот-эмигрант, каких в Лондоне было немало, уроженец города Труайе, был гениальным издателем, просветителем и довольно зрелым мужем очень молодой и прекрасной жены. В 1558 году двадцатишестилетний Тома, за год до этого закончивший обучение в Париже у мастера печатного дела Жоффруа Тори, основал свое издательское дело в Лондоне в районе Блэкфрайерс. Девятого марта 1562 года ему было пожаловано подданство, а в 1564 году он стал членом Гильдии печатников на Аве-Мария Лейн. В 1569 году в возрасте тридцати семи лет Тома женился на старшей дочери своего друга, нормандского жантильома Жака Белло, автора учебника английского языка «Примеры повседневных диалогов для тех, кто желает обучиться говорить по-английски»[99]. Жаклин было тогда пятнадцать. Уже в следующем году она родила первенца — Симона. Всего за восемнадцать лет их брака супруги Вотроллье родили четверых сыновей. Младший, Манасси, родился в год, когда его отца не стало.

Тома Вотроллье отличался независимыми взглядами и самоуверенностью. В 1578 и 1579 годах его штрафовали за публикацию книг, не лицензированных в гильдии. Однако это наказание не помешало продолжить строптивому протестанту заниматься своим делом так, как он сам полагал нужным, без вмешательств гильдии в филиале своего издательства в Эдинбурге. В Шотландии Тома проводил много времени, охватывая книжный рынок севера столь же ревностно, сколь уверенно он завоевывал уважение лондонских коллег и привязанность своей незаурядной супруги.

Жаклин и в самом деле была удивительной. Темная и изящная, точно плодородная ветвь с россыпью спелых маслин, с глазами точь-в-точь цвета этих спелых маслянистых плодов и волосами, словно черные шелковые ленты. Ее образованием занимались сначала талантливый отец, а потом — не менее одаренный и успешный супруг, который кроме того, что дарил ей сыновей, полноценно вовлекал ее в свое дело, считая, что женщина, обладая живостью ума и сметливостью, должна быть у дел. Тома добился великолепных успехов в обучении Жаклин. Во время его длительных путешествий на север она блестяще управлялась с издательством. Четвертого марта 1588 года, через восемь месяцев после того, как не стало Тома Вотроллье, Почетная гильдия отозвала право Жаклин издавать книги в связи с тем, что она была не супругой, а вдовой издателя. Это ничуть не смутило ее. Через неделю, двенадцатого марта, было назначено оглашение ее нового брачного союза с молодым преемником дела Вотроллье, за год до этого вошедшим в Компанию издателей, Ричардом Филдом.

* * *

В 1579 году Джордж Бишоп, к которому Ричард был приписан в качестве подмастерья, вынужден был по причине снижения доходов печатни передать его на обучение в издательство Вотроллье. Переступив порог печатни, Ричард оказался перед Жаклин, а не перед ее мужем, уехавшим в очередной раз в Шотландию.

Смуглая леди, одетая в темно-синее платье с крахмальным воротником, элегантно поднятым и развернутым над плечами, с украшением, подхватившим, по шотландской моде, ее глянцево-черные волосы, сидела за конторкой и читала, держа в руке перо. Несколько раз за те мгновения, что Ричард присматривался к ней, пока глаза его привыкали к затемненному помещению, она что-то резко вычеркнула из текста, дернув головой, будто спорила то ли сама с собой, то ли с автором написанного.

— On connait la chanson![100] — раздраженно произнесла она.

— Прошу простить меня за вторжение, — сказал Дик.

Она подняла глаза.

— Mais oui, entrez! Войдите!

— Прошу прощения, мистрис…

— Мадам Вотроллье, к вашим услугам. Подойдите, сэр. Вы, должно быть, пришли к господину Вотроллье?

— Именно так, мадам, — он уже освоил по учебнику, привезенному переплетчиком Хенриджем, основы французского языка и обращения и, пылая внутри от волнения и страха провалиться на этом экзамене, решил старательно продемонстрировать все лучшее, на что был способен.

— О! Вы знаете французский! В ваши годы похвально.

— Немного, мадам. Если вы позволите мне говорить на родном языке, я буду вам весьма благодарен. Думаю, мне понадобится еще несколько лет, чтобы освоить ваш прекрасный язык.

Она сдержанно улыбнулась, но молчала, выдерживая паузу, повисшую, как выловленная рыба, в сети этой улыбки.

— Я… — Ричард почувствовал, что у него все сворачивается внутри. — Я пришел по рекомендации мистера Бишопа, у меня его письмо к господину Вотроллье.

— Давайте. В отсутствие мужа я выполняю все его обязанности, мистер… вы, кажется, еще не назвали себя.

— Простите. Филд. Ричард Филд.

— О! Ришар дю Шан[101].

— По-испански Richardo di Campo, — добавил он, стараясь перебороть смущение.

— Браво! — она вновь улыбнулась, глядя ему прямо в глаза.

Его пробила испарина. Она будто нарочно его смущает. Кошмар!

— Mais vous êtes un champ fleurissant, n’est-ce pas?[102]

— J’ose espérer[103].

Ни один человек на свете не вгонял его в такое смятение. Он готов был бежать прочь. От нее веяло пряным ароматом, от чего голова кружилась, а ноздри жадно втягивали этот запах.

— Вы верите в фортуну, мистер Филд?

— Я христианин.

— Это так. Но верите ли вы в судьбу?

— Все в руках Всевышнего, мадам.

— Верно, — согласилась она и вновь долго молчала. — Верно. И чтобы вы поверили в это еще больше, я хочу вам кое-что показать. Заодно проверим ваши глаза.

Он удивился. Она говорила, как лекарь.

Она поднялась и провела его к противоположной стене мастерской, за фантастического вида печатные станки, работа которых ни на секунду, пока они говорили, не прерывалась. Мальчики, сидевшие рядом на табуретах, покрывали тушью набранные формы. Наборщики стояли за кассами и молниеносными, как полет пчел, движениями рук набирали тексты, сосредоточенно считывая со страниц, прикрепленных перед глазами. Готовые формы двое мальчишек развешивали на веревках. Дик чуть не свернул шею, разглядывая происходящее. Именно об этом он мечтал, грезил так долго, и вот, наконец, это случилось. Жаклин подвела его к шкафу, стоящему вдоль стены, с плоскими многочисленными ящиками и достала книгу, которую раскрыла на произвольной странице, не дав разглядеть название.

— Что вы скажете?

— О чем, мадам?

— В целом о том, что видите. Не читайте текст. Опишите его и скажите, что вы думаете о нем.

— Я впервые вижу, чтобы страница выглядела столь изящно и опрятно. Это весьма ровный текст, будто его выполнили по линейке. Меня поражает, как четко выверено расстояние между каждой литерой и между небольшими колонками слов справа и большим текстом на странице.

— Блестяще! Что еще?

— Еще? Это, пожалуй, все, что я могу сказать.

— Превосходно, Ришар, превосходно. Вы еще не знаете, как делать книгу…

«Ну и зачем об этом говорить?» — обиделся он.

— …но отметили исключительно важное. А знаете, почему я вам показала именно эту книгу? Этот трактат — одну из любимых и главных в жизни книг моего супруга, почтенного господина Вотроллье — вам обязательно предстоит прочесть. Автор ее — великий художник и издатель Жоффруа Тори, был учителем моего мужа. А называется трактат…

Она закрыла книгу и показала ему титульный лист.

— «Цветущий луг»[104], — улыбнулась Жаклин.

У Ричарда снова перехватило дыхание.

— Это вам добрый знак, мсье Филд. Поверьте в судьбу. Она принесет вам удачу.

— Спасибо, мадам.

— Ну, делу время, — уже серьезно сказала она. Вы должны знать — мой муж не терпит опозданий, неточностей, задержек и отлагательств. Если вы его не устроите, он тут же простится с вами. Чтобы этого не случилось, а моя интуиция подсказывает, что так и будет, я предлагаю вам без промедления приступить к работе в качестве ученика. К возвращению хозяина вы уже овладеете кое-какими навыками, что станет вам хорошей рекомендацией в его глазах. И по секрету признаюсь, она чуть повела бровью, — в моих тоже. Я скажу, чтобы старший наборщик дал вам первое задание. Итак, et bienvenue chez Vautrolliers![105]

За день с него не семь, а все семьсот потов сошли, до того оказалось кропотливым и тяжелым его первое испытание. Если желторотому новичку дают такие задания, каково же быть мастером этого дела. Но даже это напряжение и усталость не затушили пламени, которое загорелось в нем во время разговора с хозяйкой. Он и представить не мог, что можно испытать подобное. Самые смелые картины, какие представали перед ним, когда он читал Теренция и Овидия, казались ему теперь наивными детскими догадками по сравнению с тем, что он чувствовал. Ночью он едва с ума не сошел от всплеска необузданной и исступленной силы, сплетенной, словно душители Лаокоона, из телесного буйства, желания и томления. Он не узнавал себя. С каждой минутой его неуверенность и страх исчезали, поглощаемые волной иного свойства. Это была твердая решимость, если даже господину Вотроллье будет угодно отказать ему, прийти к мадам Вотроллье. Говорить с ней, найти возможность служить ей, как угодно, стать, если не учеником, то покорным рабом, послушным слугой, чтобы хоть однажды ненароком она оказалась рядом столь же близко, как при первой встрече, когда, наклонившись к нему, прошептала: «…и по секрету признаюсь, — мне тоже».

Жаклин Вотроллье невозможно было отказать ни в красоте, ни в уме и образовании, ни в чувственности, ни в таланте, ни в здравом смысле, присущим женщинам ее породы. Ее красота гармонировала с редкими свойствами личности. Ричард заинтересовал ее и очень понравился, как нравился многим. Но у нее, в отличие от многих, была возможность видеть его изо дня в день. Наблюдая, как он осваивал мастерство и учился жить в большом городе, полном развлечений и соблазнов, Жаклин быстро поняла, что он собой представлял. Ричард был человеком цельным. Он не отвлекался. Не распалялся. Не обращал внимания на восторги по поводу своей редкой красоты, просто не думал об этом. Он относился к своему любимому делу со страстью. С неподдельной страстью. Очень скоро для нее перестал быть секретом еще один источник его верности и преданности их дому. Она сама.

Во время одного довольно длительного пребывания мужа в Шотландии Жаклин пригласила Ричарда отужинать с ней. «Только здесь и можно стать настоящим мужчиной».

Жакнетт, как ее называли самые близкие, обладала богатой фантазией, и, будучи на семь лет старше Ричарда, не утратила, а за годы работы с разнообразными поэтическими и философскими текстами еще более развила свою способность утонченно, неординарно и с изяществом носителя тайных знаний смотреть на мир. Она узнала в топкостях издательское дело и полюбила эту работу. Она изобретала, она придумывала, она вдохновляла. Она обучала иностранным языкам — французскому и испанскому — близких их дому людей. Гугеноты-эмигранты, скрывающиеся на благословенном острове под защитой королевы-протестантки, приходили к ним, как в надежную гавань. Ричард сам вырос в семье католиков, не по своей вине ставших чужими в своей стране. Он с сочувствием и пониманием относился к эмигрантскому, в основном французскому, обществу, окружавшему Жаклин. А там, где была она, суждено быть ему.

К двадцать второму дню рождения Ричарда Жакнетт со свойственной ей изобретательностью и находчивостью приготовила ему подарок, говоривший о ее изысканном вкусе и стиле.

— Милейший господин де Сенльен, я прошу вас, я вас умоляю, я настаиваю, — говорила она Клоду де Сенльену, писавшему в Англии также под псевдонимом Холибэнд, своему давнему другу, отношения с которым перешли к ней по наследству от отца.

Де Сенльен написал превосходный учебник четырех языков: итальянского, латыни, французского, английского. И хотел назвать его «Грамматика для продвижения в изучении…» — далее следовало перечисление языков. Ричард к тому году уже в совершенстве знал все, во многом благодаря чуткому и можно даже сказать чувственному наставничеству Жаклин.

Ей пришла идея, не осуществить которую она не могла.

— Месье де Сенльен, давайте назовем ваш учебник «Флори Филд».

— «Флори Филд» — но почему?

— «Сатро di Fior или Цветущий луг четырех наречий: для продвижения в изучении латыни, французского, английского и, главным образом, итальянского». Ну, я прошу вас, это так прекрасно. К тому же мы украсим издание самым изящным орнаментом и самыми превосходными инициалами по всему тексту. Мы сделаем это в честь учителя моего достопочтенного отца и вашего друга, а что может быть благородней, месье де Сенльен?

— Вы знаете, что вам невозможно отказать, когда вы говорите так ласково.

— Так не откажите, милейший мой, добрейший мой друг. Согласитесь! Вы увидите, это пойдет на пользу вашему блистательному труду.

В июле 1583 года, ко дню рождения Ричарда в издательстве Вотроллье был издан учебник «Флори Филд»[106].


Ни одной женщине в Лондоне, в стране, да и на всем белом свете не пришло бы такое в голову. Судьба, в которую он с некоторых пор стал верить, давала ему в ее любви — все наполняющей, всему отвечающей, все значащей и объясняющей — непостижимый, ничем не заслуженный аванс, отслужить который ему, верно, и всей жизни не хватит. Жакнетт стала всем. Она делилась с ним многим из того, чем владела сама, побуждала к накоплению знаний и опыта и получала удовольствие от результатов своей щедрости, наблюдая, как стремительно его способности, глубокий ум и щедрая добрая душа превращают вчерашнего ученика в мастера в широком проявлении этого звания. Она дарила ему наполненные счастьем дни. Она заполняла его ставшие воплощенной мечтой о земном Эдеме ночи.

Словно судьба подарила ей все, о чем лишь грезила Виола Шакспир.

* * *

В день, когда им предстояло пойти к нему, Виола с особой тщательностью подбирала одежду: чулки, бриджи, дублет и плащ, которые особенно подчеркивали ее стройную фигуру, берет, который игриво, но ненарочито, придавал ее лицу еще больше обаяния и прелести. От волнения молча они дошли до дома в Блэкфрайерс, что соседствовал с издательством Вотроллье. Уилл постучал кольцом в темно-зеленую дверь. У Виолы была надежда, что у нее еще останется время, пока прислуга откроет дверь и проводит их в дом. Но этих секунд в запасе не оказалось. Дверь перед ними открыл Ричард.

Уилл распахнул объятия.

— Дик!

— Дружище!

Они обнялись. Виола ждала, замерев.

Наконец, Уилл отпустил Ричарда и отступил на шаг.

— А меня вы узнаете, мистер Филд?

Он улыбнулся.

— Только случайное или недолгое знакомство дало бы повод усомниться, кто передо мной. А мы так давно и хорошо знаем друг друга. Кроме того, я помню своих учеников, а ты — лучший из всех! Но почему ты говоришь мне «Вы»?

Сколько первых встреч с ним, не похожих одна на другую, она придумала и пережила в воображении за прошедшие годы, сколько прекрасных слов, предназначенных только ему, нашла и хотела сказать. И вот он перед ней. А она просто стоит и молча смотрит на него. Возможно ли такое? Похоже, что Создатель за время, что они не виделись, вновь взял инструмент и вернулся к своему творению, чтобы довести его до совершенства и придать чертам утонченное благородство и королевскую стать. И при этом наградил его обаянием, берущим мгновенно в плен каждого, стоило ему заговорить или просто посмотреть в глаза. Не было слов, чтобы назвать цвет этих глаз, словно в ключевой воде смешалось отражение плывущего над ними мартовского неба.

— Добро пожаловать в Лондон! Он вам понравится! Проходите!

Они поднялись в небольшой зал на втором этаже. Здесь их ждали.

— Рада приветствовать вас! — сказала хозяйка дома.

— Жакнетт, позволь тебе представить. Это мои старые друзья из Стратфорда — Виола и Уильям Шакспир. Друзья, знакомьтесь — Жаклин Филд.

Уилл оцепенел. Виола не ослышалась. Только слегка, почти незаметно, словно от внезапного порыва воздуха, качнулась назад. Через мгновение она глубоко вздохнула и широко улыбнулась.

— Мы не могли опоздать к такому событию! И поздравить Ричарда с вступлением в гильдию.

— Спасибо, Виола! — улыбнулся Дик.

— Виола? — левая бровь Жаклин приподнялась меньше с выражением удивления, чем укоризны. — Какой на вас… смелый… наряд!

— Каприз последней моды, — не узнавая своего голоса, ответила Виола.

Воцарилось неловкое молчание, тут же деликатно прерванное Жаклин:

— Я думаю, вам есть о чем поговорить. Поэтому прошу простить, но я оставлю вас. Мне нужно сделать кое-какие распоряжения, и вскоре я приглашу вас к столу.

Она вышла из зала.

Уилл молчал.

— Думаю, недели не хватит, чтобы вы рассказали обо всем, что повидали и пережили, — сказал Ричард. — Настоящие кочевники. Кто бы мог подумать!

Виола села в кресло напротив мужчин, расположившихся на скамье.

Свет из окна освещал их, отчего глаза Дика казались совсем прозрачными, точно льдинки.

— А ты? Все эти годы ты не уезжал из Лондона?

— Пока учишься, ты подневолен. Только мастер решает дать ли тебе время отдохнуть и сколько. Обычно это всего один день — Пасха или Рождество.

— Силы Небесные! Да это ж настоящее рабство, — Уилл, наконец, обрел дар речи.

— Таков порядок, — сказал Дик.

— Вот поэтому-то мы с тобой — неучи, — позволив, наконец, себе улыбнуться, Уильям кивнул сестре. — Никогда бы не смог безвылазно сидеть на одном месте. И не рассказывай больше об этом. Казни египетские!

— Давно ты женат, Ричард? — спросила Виола.

Дик рассказал им историю своей любви. Так обычно говорят о шторме, который сменился благодатью покоя лучисто играющего солнечными бликами штиля и ясным лазоревым утром наступающего дня.

По дороге домой Уилл несколько раз пытался заглянуть в лицо Виолы, но она не смотрела на него. Она смотрела вперед, не мигая, не поворачивая головы, не замечая ничего вокруг. И только глубокая складка у правой брови говорила, какого напряжения сил стоило ей вынести произошедшее. Ноющая боль сжала ему сердце. Дома он прислушивался к ней. Уж лучше бы она разрыдалась. Лучше бы ее лицо смяла гримаса плача, чем видеть эту впалую бледную маску с остановившимся взглядом существа, растерявшегося под ударами собственной судьбы. В конце концов, он не выдержал.

— Ви, прости меня ради всего святого! Я сам не мог сказать тебе раньше. Я не мог.

Она смотрела в окно. Ее лицо в этот момент стало почти светящимся, почти растворилось в отблеске солнца, и тень, словно контраст гравюры, оттенила ее спину. Вдруг она коснулась обеими ладонями лба.

— Это несправедливо, — произнесла она и плечи ее содрогнулись. — Это несправедливо.

Больше ни звука. Она качала головой, словно безостановочно и бессловесно отрицая неопровержимый факт, событие, безусловное и однозначное, какое жизнь замыслила и предъявила ей. «Это несправедливо». Она думала о том, на что решилась, чтобы добраться до Лондона. Это несправедливо. Сколько дорог она прошла. Сколько раз она запрягала лошадей, толкала повозки, наравне с мужчинами, обжигалась в огне, боролась с ужасом в кромешной лесной темноте и жаждой в засушливые месяцы, окунала руки в ледяную воду, заслонялась ими от солнца, сколько тяжести подняла этими руками, преодолевая испытания бездорожьем в недели распутицы. Сколько терпела и выносила вместе со всеми, сколько мерзости видела, когда друзья ее болели и грешили, какими усилиями боролась она за собственное достоинство и чего стоили все слова, какими можно все это назвать, но какими никого не уверишь в той степени самозабвения, с которым идешь к тому, за кого отдашь не только силы, но и самою жизнь, если придется. Ведь «какой мерой меряете, такой и вам отмерят». Так где же эта мера? Или это были безмерные усилия. И разве можно сравнить то, что сделала ради него она с тем, что сделала эта француженка. Разве Жаклин прошла к нему сотни миль? Разве она написала ему столько писем? Разве она так молилась о нем? Разве она терпела и ждала так долго? Ей все пришло само. Он сам вошел однажды и остался. Только за красоту?

Уилл молчал, ожидая, когда она произнесет хоть слово.

— Усилия любви, — наконец сказала она. — Напрасны. Ты был прав.

— Когда?

— Помнишь, когда мы собирались в путь. Впервые. Ты их нашел и назвал их «потерянными». Потерянные и есть.

— Усилия любви не бывают напрасными.

— Уилл, — сказала она, словно пытаясь что-то ответить, но замолчала.

Уилл шагнул к ней. И вновь обнял ее. Прижался лбом к ее лбу, как всегда, когда одному из них бывало страшно, так же как в те минуты, когда им бывало радостно. Вдруг, закрыв глаза, она улыбнулась. Слезы выкатились. Уилл отстранился немного и так смотрел на нее. Открыв глаза, она сказала:

— Он жив, здоров. Мы в одном городе. Он счастлив. Не об этом ли я молилась все эти годы? Как я могу не быть счастливой?

В дар сестры возрождаться, восстанавливаться, становясь сильнее, он уверовал, когда еще в Стратфорде на его глазах она училась жить заново. Истинный феникс.

— В конце концов, — она вновь смотрела на него, — никто не знает, как долго способен любить. О себе я знаю одно — я умею дружить. Вечно.

Через незначительную паузу она добавила:

— Я буду другом ему. Верным. Об остальном мне следует молчать.

Молчать — единственное, что было теперь возможно.

Итак, он твой. Теперь судьба моя

Окажется заложенным именьем,

Чтоб только он — мое второе «я» —

По-прежнему служил мне утешеньем.

Свою свободу отдал он в залог,

Но мне свободу возвратить не мог[107].

Глава VIII

1588 — первый их лондонский год — принес Уильяму успех на столичных подмостках, что, в свою очередь, открыло ему дверь в театральные круги Лондона. Это был особый мир, в который были вовлечены люди, социальная принадлежность которых вне его границ не позволяла им пересекаться ни при каких обстоятельствах. Знатные, богатые и влиятельные господа — покровители и попечители актерских сообществ, просто любители этого жанра, театральные дельцы — владельцы помещений, приспособленных для представлений, знаменитые актеры и просто актеры и даже те, кто занимался их хозяйственными проблемами.

Особое место в этом сообществе занимали драматурги. В основном это были поэты, амбициозные и заносчивые выпускники университетов. Одни уже стали известными и популярными, другим это подолгу не удавалось, но все они с подозрением и презрением относились к «выскочкам», как они называли появляющихся опасных конкурентов, в числе которых оказался и Уильям. Не обладая ни значительным имуществом, ни университетской степенью, он, внимательно оглядевшись вокруг, понял, что может быть в этом обществе на равных и решил, что здесь пришло время проявить свои таланты в полную силу. Он испытывал радость от предчувствия своей победы и, уверенный в успехе, победил.

«Слуги лорда Стрейнджа» давали представления в разных местах. В основном это были площадки при гостиницах: «Скрещенные ключи» и «Колокол» на Грейсчерч-стрит, «Белсэвидж» на Бишопсгейтстрит и «Голова вепря» на северной стороне Уайтчепл-стрит за Олдгейтом. Один из друзей лорда Стэнли записал в своем дневнике: «…два повествования, разыгранные в «Белсэвидж», в которых не найти ни одного слова без остроты, ни одной строчки без смысла, ни одной буквы, поставленной напрасно». Это сказано о премьерах новых пьес — «Как вам это нравится» и «Бесплодные усилия любви». В первой отважная Розалинда ради любви решилась на отчаянный шаг:

А не лучше ль,

Поскольку я довольно высока,

Мужчиной мне одеться? При бедре

Короткий меч, рогатина в руке —

Тогда, хоть в сердце женский страх трепещет,

На вид я буду воином отважным.

Не так ли малодушные мужчины

Скрывают трусость гордою осанкой[108].

В другой появлялась героиня, реплик у которой было немного, но имя запоминалось — Жакнетта.

Джеймс Бербедж как сына полюбил Уильяма и тем же чувством проникся к Виоле. Уже во время первых выходов юного Уилла на сцену в их спектаклях, когда только состоялось их знакомство, он понял, что собой представляет этот самородок из провинции, и теперь был рад его успеху у столичной публики. Мудрый и прозорливый мастер оценил по достоинству его заслуги в качестве драматурга и актера во все возрастающем престиже «Слуг лорда Стрейнджа» на фоне общей картины столичной театральной жизни и особым образом отметил это. Он заказал его портрет, пополнивший галерею портретов лучших актеров их труппы. Уильям изображен в нарядном красном бархатном колете, белый воротник итальянского фасона придает красивому лицу элегантность, а легкая доброжелательная улыбка и слегка ироничный взгляд живых глаз говорят о добром и веселом нраве этого полного сил молодого человека. На портрете стоят инициалы «W+S» — Уильям Шакспир, возраст — 24 и дата — 1588.

* * *

Новые пьесы имели шумный успех, и «Слуг лорда Стрейнджа» все чаще стали приглашать на торжества в дома театралов, какими были приятели лорда Стэнли. В начале лета 1588 года труппа давала гастроль в Ковентри, в поместье одного из его многочисленных кузенов. Им предстояло играть «Зимнюю сказку», написанную Уильямом к Рождеству. Эту пьесу о древних королях и хитроумной мести Виола любила больше других историй. В этом перевернувшем все с ног на голову сюжете ей было дорого каждое слово от первой строки до последней. Эта доведенная до абсурда история так напоминала ей их собственную жизнь. В спектакле Уилл выходил на сцену, играя «Время», — роль, заменившую традиционный «Хор». Своим монологом «Время» представлялось публике и являлось связующим звеном происходящего. Именно это было совершенно в характере Уильяма, будь то театр или жизнь.

Я для немногих счастье, скорбь для всех,

Для злых и добрых — страх и радость. Грех

Творю и разрушаю без усилья!

Я — Время! ныне перед вами крылья

Я разверну.…………………………….

Перевернуть часы позвольте мне.

И думайте, что были вы во сне[109].

Несмотря на удаленность от столицы в замке собралось довольно много зрителей и в их числе настоящие любители актерского мастерства, оценившие искренность и доверительность, с которой Уильям существовал на сцене. Его запомнили, о нем заговорили, его стали узнавать. У него тут же появились поклонницы, которые пытались привлечь внимание красивого и талантливого молодого актера, и не только они одни.

Виола, как обычно, следила за действием в импровизированной кулисе. Увлеченная происходящим на сцене, она не видела, что и за ней, то есть за Себастианом, пристально наблюдают. Роберт Райотсли, один из сыновей второго графа Саутгемптона, стараясь дышать тише, с волнением смотрел на стройную фигуру в черном, притаившуюся за декорациями. К Уильяму он приглядывался уже давно.

— Ты так увлечен… — сказал он, наклонившись над ухом притихшего наблюдателя.

Виола обернулась, не торопясь с ответом.

— …будто видишь это впервые, — договорил лорд.

— Всякий раз я смотрю на это, словно впервые, милорд — улыбнувшись, ответила она.

— Но нам всегда хочется многообразия!

— Это так, милорд.

— Скажи это еще раз.

— Вы правы, милорд.

— Но отчего я вижу тебя здесь?

Виола насторожилась. Роберт крепко взял ее за запястье, потянул и повлек за собой. В это время из зала, где зрители следили за действом, раздался оглушительный смех. И Виола поняла, что если и закричит, никто ее не услышит. Она не стала сопротивляться и дала увести себя подальше от сцены, решив, что там сможет вырваться от него сама, не привлекая ничьего внимания. Он остановился и попытался прикоснуться к ее лицу. Виола уперлась руками в его грудь и резко сказала: «Это не ко мне, вы ошиблись, ваша милость».

— Уж не хочешь ли ты сказать, что тебя увела с пути истинного чья-то другая милость? Мой трепетный агнец. Неужели эта кожа уже обласкана языком греха? О лживое создание! Но тем сильнее твоя власть, беспощадная красота.

Нависая над ней, он дышал ей в ухо, прикасаясь губами, и как можно сильнее притягивал к себе крепко сцепленными за ее спиной руками. И вдруг он закричал. Это она, резко на себя дернув за плечи, ударила его коленом в пах что было силы. Он продолжал выть, корчась от боли. А она вовсю мочь бежала к конюшням, выхватив кинжал из ножен, готовая к защите, если ей преградят дорогу. Но все случилось так быстро, что слуги, которым пострадавший лорд, несвязно визжа, приказывал догнать и задержать негодяя, не сразу поняли, где им его искать. Виола вскочила на оседланную лошадь и, сорвав с крюка хлыст, с таким свистом хлестнула им по воздуху, что успевшие выбежать во двор несколько человек, оторопев, расступились. А в замке сэр Роберт устроил собственный «спектакль», немало позабавив гостей. Немного придя в себя, он, в слезах и хромая, вернулся в зал, где представление близилось к завершению. Увидев Уилла на сцене, он разразился негодующими воплями.

— Это он! Мерзавец! Убийца! Хватайте его! Вяжите!

Разбирательство происшедшего провели в присутствии многочисленных свидетелей. Историю о том, как «раздвоившийся» Уильям напал на знатного вельможу подобно разъяренному леопарду, решено было не предавать огласке, поскольку всем было известно о вкусах и слабостях лорда. Сэр Роберт часто бывал на представлениях «Слуг лорда Стрэйнджа» и, восторгаясь искрометной игрой обаятельного молодого актера, пленился им. Здесь же он решил, не увидев своего любимца в первом акте, поискать его за декорациями. Столкнувшись с Виолой, он, как многие, принял ее за Уилла, а далее наступила расплата, с чем согласиться сэр Роберт не хотел. Но все сочли это происшествие результатом чрезмерно сытного и хмельного обеда, поскольку в продолжение всего представления Уильям был на сцене или пребывал в поле зрения публики. И только актеры, которым не надо было объяснять, что же на самом деле произошло, поняли всю серьезность случившегося. Поэтому по возвращении в Лондон Бербедж заявил Уильяму, что больше ни при каких условиях Виола не будет сопровождать их на гастролях в частные дома. Рисковать репутацией и благополучием труппы при всем его добром отношении к ней он не станет.

— Ну что, разъяренный леопард? Придется тебе привыкать сидеть дома, — сказал Уилл сестре.

— Я не смогу.

Слухи распространяются быстро. Они дошли и до дома Филдов, превратившись в анекдот. Сопоставив все обстоятельства и время происшествия, Ричард и Жаклин поняли, что это произошло с их друзьями. Жаклин, оставшись наедине с Виолой, когда мужчины были в кабинете, заговорила об опасностях, которые могут поджидать при столь необычном для девушки образе жизни.

— Я иногда смотрю на тебя и думаю, хорошая ты девушка, но…!

— Но?

— Не тем ты все-таки живешь. И вовсе не тем занимаешься.

— Мне, верно, суждено жить так, как я живу, — ответила Виола.

— То-то и оно. Строптивость. Гордыня. Упрямство. Скажи, а что твой отец, он…

Виола не дала ей договорить.

— Мой отец благороден. На любые упреки он учил меня отвечать с честью.

Жакнетт не допускала, чтобы чье-то слово в разговоре с ней было последним.

— По отношению к тебе справедлив любой упрек. В тебе нет именно того, с чем пристало на них отвечать.

В «Усилиях любви» появились строки:

Мой Друг, твоя любовь и доброта

Заполнили глубокий след проклятья,

Который выжгла злая клевета

На лбу моем калёною печатью…[110].

Горечь осела в сердце от этого разговора. И потому для нее стало неожиданностью, когда в разговоре с нею наедине Ричард сказал: «Никто из нас не защищен от чужого порока и глупости. И все, что произошло с тобой, не вина твоя, а беда. Не принимай близко к сердцу клевету и наветы». Возвращаясь из гостей, Виола с грустью думала о двух столь различных суждениях двух столь близких по духу людей об одном происшествии, случившемся с ней.


Ричард, как прежде, был добр и внимателен к Виоле. Он возмужал и еще более остепенился. При встречах они говорили об авторах и книгах, которые он издавал, или о работе Уилла в театре и об успехе его пьес. Они понимали друг друга с полуслова, как когда-то, когда он приходил обучать их латыни. Только он стал взрослым. Упоительно взрослым. Рядом с ним не было страшно. Прекрасный, верный, добрый друг.

Язычником меня ты не зови,

Не называй кумиром божество.

Пою я гимны, полные любви,

Ему, о нем и только для него.

Его любовь нежнее с каждым днем,

И, постоянству посвящая стих,

Я поневоле говорю о нем,

Не зная тем и замыслов других.

«Прекрасный, верный, добрый» — вот слова,

Что я твержу на множество ладов.

В них три определения божества,

Но сколько сочетаний этих слов!

Добро, краса и верность жили врозь,

Но это все в тебе одном слилось[111].

Теперь Виола подолгу оставалась одна. Она не разучилась заниматься домашним хозяйством. Эту работу она знала с детства, проведенного сначала на ферме Арденов, а потом в доме на Хенли-стрит на правах домашней прислуги. Но жизнь повернулась так, что наряду с этим миром — «царством» женских трудов и обязанностей, где чувствовала себя чужой, она узнала другой — мир скитаний по трудным дорогам, постоялых дворов, конюшен, таверн, ночных костров, опасности в пути, мужского балагурства и дружбы. В этом мире она стала своей среди своих, не испытывая при этом унижения или осуждения.

Большим хозяйством брат и сестра не обзавелись, поэтому у Виолы работа по дому не отнимала много времени. А занятие для души искать не приходилось. Ей и раньше доводилось помогать брату, но теперь в тишине и не торопясь она, словно сорочки Уилла, принималась «латать» и «подштопывать» тексты ролей, которые он оставлял на доработку, или незавершенные пьесы. Это могли быть отдельные слова или строки, а порой и целые фрагменты. Ее слова «бесшовно» ложились в его тексты — видение мира у них было одно на двоих. Уильям работал так много, что даже его сил и энергии не хватало на все. Больше всего ему не хватало времени в сутках. Виола получала удвоенное наслаждение от таинства стихосложения и осознания незаменимости и своевременности такой необычной помощи. Помогать Уиллу — в этом она осознавала свое предназначение. В стихосложении — призвание. В любви к Ричарду — спасительное испытание и благословение. Постепенно, естественно и почти незаметно вовлечение Виолы в литературные труды стало главным, самым важным ее занятием. Ее перестало угнетать постоянное пребывание дома, она, прислушиваясь к советам Ричарда, погрузилась в чтение книг, что продавались в лавке издательства в приходе Св. Павла. Долгое время кочевой жизни она была этого лишена. Прежде книги были счастливой редкостью, а чтение — недостижимой роскошью безмятежности и покоя. Теперь она вступила в мир вымыслов, фантазий и исторических хроник, словно в необозримое поле урожайной поры. Каждый день приносил открытия и откровения. Читая быстро и увлеченно, она жаждала поделиться прочитанным с братом и, стоило ему переступить порог дома, начинала говорить о том, что ее волновало. Это приводило к взлетам его озарений и появлению новых пьес. Для него она давно стала талисманом, благословением, нежным и мудрым вторым «я».

Неужто музе не хватает темы,

Когда ты можешь столько подарить

Чудесных дум, которые не все мы

Достойны на бумаге повторить.

Пусть будущие славят поколенья

Нас за труды, тебя — за вдохновенье[112].

Вся жизнь превращалась в строки. Все радости, все волнения, все печали.

* * *

Однажды, перебирая страницы в «Усилиях любви», Виола увидела, что там появились новые стихи, написанные его быстрой рукой.

Признаюсь я, что двое мы с тобой,

Хотя в любви мы существо одно.

Я не хочу, чтоб мой порок любой

На честь твою ложился, как пятно.

Ну что ж, пускай!.. Я так тебя люблю.

Что весь я твой и честь твою делю![113].

«Честь твою делю!» Как это верно.

Кто под звездой счастливою рожден —

Гордится славой, титулом, и властью.

А я судьбой скромнее награжден,

И для меня, любовь — источник счастья.

Но нет угрозы титулам моим.

Пожизненным: любил, люблю, любим[114].

Хвастунишка.

…Вот почему и волосы и взор

Возлюбленной моей чернее ночи, —

Как будто носят траурный убор

По тем, кто краской красоту порочит.

Но так идет им черная фата,

Что красотою стала чернота[115].

Что это? Виола не могла поверить — призрак черноволосой красавицы, отнявшей у нее надежду на любовь, встал перед глазами. Наваждение! Это не Жаклин. Не может быть!

Пусть говорят, что смуглый облик твой

Не стоит слез любовного томленья, —

Я не решаюсь в спор вступать с молвой,

Но спорю с ней в своем воображенье… [116].

Она гнала от себя эту мысль, понимая в то же время, что предчувствие ее не обманывает. Во рту стало горько, словно она глотнула желчи. Потому что несправедливость мира не может быть настолько причудливой, чтобы заставить ее брата любить теперь жену ее любимого. Она сжала ладонями виски. Она гнала от себя эту мысль. Тем более, что намеревалась рассказать Уиллу, когда тот вернется, новость совсем иного рода. Пока Уилл был в отъезде, Ричард взял ее на работу в свое издательство в качестве младшего наборщика.

— Тебе придется обсудить это с Жакнетт, — ответил Ричард, когда она решилась поговорить с ним о возможности работать в его издательстве в любом качестве по его усмотрению, принимая во внимание ее знания и способности.

— Разве не ты нанимаешь людей на работу?

— Я. Но хозяйка она. Я лишь получил от нее это право. Не волнуйся, она отнесется к тебе с пониманием.

— Ты слышишь, Уилл, они меня взяли. Взяли. Я буду набирать тексты. Ты мне всегда говорил, что не бывает напрасных усилий? Вот уж воистину так. Не зря я училась. Ты, я вижу, не рад? Я буду работать с ним, понимаешь?

Уилл покачал головой.

— Я представил, как это будет. Ты начнешь считать часы, ловить минуты, сторожить. Пойми, что и там ты не сможешь часто общаться с ним, он хозяин, деловой человек Это будет унизительно для тебя.

— Уилл, поверь, я просто буду работать. Честно. И спокойно.

— Да не сможешь ты спокойно! Я тебя знаю. Черт возьми! Я нас знаю! Я знаю себя!

— Смилуйся, позволь мне побыть рядом с ним. Хотя бы немного, — тихо попросила она.

— Я боюсь, что может пострадать еще кто-нибудь.

— Кто?

Он замолчал.

— Кто еще может пострадать?

— Есть люди, которые не знают, что творится в твоем сердце, и не виноваты в том.

— Уилл, только не говори, что ты думаешь сейчас о Жаклин.

— Я думаю о ней, — прямо глядя ей в глаза, сказал он.

— Тогда не говори, что те сонеты ты писал о ней. Говори все, что угодно, Уилл, только не это.

— Да что с того?! — Уилл почти вскрикнул… — Всю жизнь мы с тобой делаем одно и то же. Что ж тебя удивляет на этот раз?

И уже тише, опустив голову, он добавил:

— Разве есть кто-нибудь на свете прекраснее ее?

Виола не верила своим ушам.

— Это невыносимо. Ничего ужаснее ты не мог придумать! — проговорила она. — Решительно ничего.

Они долго молчали — двое влюбленных в своих друзей: он — в жену друга, она — в друга. Он — в самом начале своей обожженной зрелостью страсти, она — с любовью, повзрослевшей вместе с ней. Чего они ждали? Любви. Что хотели отдать? Любовь. Оба были вынуждены молчать, но клокотавшие в одном на двоих сердце чувства выплескивались, точно лава из жерла, осаждаясь в стихах.

На радость и печаль по воле рока,

Два друга, две любви владеют мной:

Мужчина светлокудрый, светлоокий

И женщина, в чьих взорах мрак ночной… [117].

Как бы то ни было, самое желанное исполнилось. Теперь почти каждый день она видела Ричарда.

Мой глаз гравером стал и образ твой

Запечатлел в моей душе правдиво.

С тех пор служу я рамою живой,

А лучшее в искусстве — перспектива.

Сквозь мастера смотри на мастерство,

Чтоб свой портрет увидеть в этой раме.

Та мастерская, что хранит его,

Застеклена любимыми глазами.

Мои глаза с твоими так дружны:

Моими я тебя в душе рисую.

Через твои, с небесной вышины

Заглядывает солнце в мастерскую.

Увы, моим глазам через окно

Твое увидеть сердце не дано[118].

Ставший одним из лучших издателей Лондона, Ричард Филд отдавался своему делу с упоением и только по веской необходимости мог не появиться в типографии в течение дня или вечером. Виола часто допоздна оставалась в мастерской одна, особенно в отсутствие брата. Ее работа заключалась в наборе текста и требовала большого внимания, сосредоточенности и ловкости пальцев. В короткое время она легко освоила все премудрости непростого дела. Ей нравилось наблюдать по утрам, как набранные ею шаблоны идут в работу. Ее присутствие выдавал лишь отсвет огня, пробивавшийся из окон на запорошенную, закоченевшую под снегом дорогу, расквашенную повозками и лошадьми, задымленную печной копотью. Она оставалась одна и набирала и набирала текст, чтобы утром подмастерью осталось лишь в точном порядке покрыть шаблоны тушью и сделать с них оттиски.

* * *

В августе 1588 года состоялось торжество, посвященное разгрому испанской «Непобедимой Армады». Вся Англия поднялась на защиту своей королевы, своих владений и достоинства. Англичане, сражавшиеся под командованием адмирала Чарлза Говарда и трех капитанов — сэра Фрэнсиса Дрейка, сэра Уолтера Рэли и сэра Мартина Фробишера, атаковали 130 кораблей Армады в проливе Ла-Манш. Часть флотилии была уничтожена, а разразившаяся у берегов Шотландии буря лишила Испанию надежды на победу в этом бою.

Незадолго до этого на стол первого лорда адмиралтейства легло донесение от Фрэнсиса Дрейка, знаменитого мореплавателя, флотоводца и корсара. Дрейк писал:

«Достопочтенный милорд…, будучи в море, мы осуществляли различные разведывательные операции. Во время одной из них, самой важной, которая имела место шесть недель назад, на траверсе Сент-Лукора видели большой флот, вышедший из Лиссабона, пользуясь северным ветром и направлявшийся на запад. Наш шкипер и его команда пришли к выводу, что это большой флот, который подготовил король Испании, — кораблей было так много, что их невозможно было пересчитать.

Надо полагать, что либо мы вскоре услышим о них, либо они плывут в сторону Грэйна, где у них назначена встреча».

Восьмого августа королева приплыла из Вестминстера в Тилбери и проехала еще две мили по суше до лагеря, размещавшегося на холме. Ночь она провела в Ярден-Холле, а на следующий день вернулась в лагерь, чтобы проинспектировать состояние армии и обратиться с речью к солдатам. Елизавета всю жизнь отличалась умением трогать словами сердца своих слушателей. Так было и на этот раз.

«Мои любимые сограждане, нас убедили, что мы должны быть осторожны, выступая перед скоплением военных из опасения предательства. Однако я заверяю вас, что не хочу жить, если не буду доверять моим верным и любящим, подданным. Пусть тираны боятся за свою жизнь».

Девятого августа Елизавета, покидая лагерь, уже знала, что угроза вторжения миновала — Армада потерпела поражение.

Наряду с военными кораблями на защиту Ее Величества и страны встали и торговые суда, капитанами которых были опытные моряки, служившие по найму акционерных торговых компаний. Эти, предназначенные для мирных целей, суда были оснащены орудиями, всегда готовыми дать бой пиратам, наводнившим морские просторы.

Английский флот отстоял свое право именоваться властителем вод. В честь этой победы королева приказала отчеканить медаль, на которой с одной стороны выбита надпись: «Господь подул, и они рассеялись», а на другой: «Меня можно коснуться, но нельзя истребить». Победители, встречаемые радостными и благодарными лондонцами, усыпанные цветами и яркими лентами, шли к королевскому дворцу, чтобы преклонить колена перед Ее Величеством. Все они получили щедрые дары из ее благодарных рук. По случаю славной победы Елизавета устроила пышное торжество. Подражая римским императорам, она проехала в триумфальной колеснице от своего дворца до собора Святого Павла, куда были свезены флаги, вымпелы и знамена, добытые у побежденных испанцев.

* * *

В июне 1589 года семнадцатилетний Джек Эджерли с дорожной сумкой за плечами, в которой, кроме его одежды и еды, лежало самое главное из всего, что он взял с собой в дорогу из Нориджа в Лондон — рекомендательное письмо мистера Флетчера, учителя грамматической школы, к мистеру Филду, издателю в Блэкфрайерс, и его, Джека, рисунки, выполненные углем и карандашом.

Переночевав перед въездом в столицу на постоялом дворе за Холборном, Джек проснулся с зарей под грохот нагружаемых на телеги товаров и крики возничих, кучеров, конюхов и кузнецов. Этот утренний шум и его звонкое эхо тут же окунули его в свою волну и вынесли на самый ее гребень, наполнив дрожью предчувствия предстоящих в его жизни перемен. Проделанный им без компаньонов путь показал, что Джек отлично справляется с житейскими трудностями. Когда надо, он умел постоять за себя, учтиво разговаривал, доходчиво объяснялся и узнавал все, что ему требовалось. И если дома его считали витающим в облаках мечтателем, занимающимся бесполезным рисованием, то теперь он доказал себе самому свою природную выносливость и здравомыслие.

Мистер Флетчер, учитель, оценил способности Джека, обратив внимание на его пристрастие рисовать на всем, на чем можно и нельзя. Однажды он подозвал его к себе.

— Мистер Эджерли, вам известно, что рисование — занятие, опасное для души?[119]

— Мистер Флетчер, я…

— Лучше скажите мне откровенно, чем вы собираетесь заниматься по окончании школы? Торговать, как это делали все Эджерли до вас, или учиться дальше?

— Я хотел бы учиться, сэр.

— И чему вы хотели бы учиться?

— Сэр, я…

— Я полагаю, тому делу, что подвергает вашу душу смертельной опасности, не так ли?

Испуганный Джек молчал.

— Возьмите это, — мистер Флетчер протянул Джеку сложенное и скрепленное его печатью письмо и записку с лондонским адресом.

— Это письмо к издателю. По учебникам, напечатанным в его издательстве, я имею счастье учить вас. Это поистине счастье, мастер Эджерли. Потому что, запомните — мастерство — это самое ценное, чего способен достичь человек в своей земной юдоли. Идите в Лондон. Покажите мистеру Филду мое письмо и свои работы. Ведь вы храните свои работы, не правда ли?

Джек готов был идти в Лондон немедленно. Он и отправился туда пешком — через месяц после окончания школы.

Теперь он стоял, перешагнув порог издательского дома Вотроллье — Филда, как десять лет назад стоял сам Ричард, щурясь от перемены света. На улице был ясный летний день, в мастерской свет был будто заштрихован, приглушен. За небольшим столом в мастерской сидел светловолосый человек с исключительно правильными чертами лица. Джек видел разных людей — светло- и рыжеволосых, светлоглазых и высоких — среди них были симпатичные, порой красивые и не очень. Но такого он не встречал никогда. Точеная переносица разделяла широкие штрихи темных бровей. Острый нос с тонкими крыльями, строгие складки в уголках красивых губ придавали ему выразительную сдержанность. Умные, поблескивающие искрой, аквамариновые глаза, будто прозрачные, смотрели пристально и спокойно, словно ничто не могло взволновать их прекрасного обладателя.

Джек постучал по косяку двери, но шум станков заглушал все сторонние звуки.

— Проходите, сэр.

Человек за столом оторвался от чтения и, разминая ладони, поднял голову. Джек от волнения забыл все слова.

— Сэр… я… простите, сэр… добрый день… я ищу издательство… мистера Вотроллье… Филда…

— Вы нашли его. Полагаю, вы ко мне. Проходите.

— Я…

— У вас есть рекомендации?

— Как вы узнали, сэр?

— Вы же хотите спросить, нужны ли нам подмастерья? Возможно, вы пришли по чьему-то совету.

Произнося все это, хозяин встал из-за конторки. Джек не ожидал такой разницы в росте и смутился еще больше. Золотоволосый, ясноглазый великан из рыцарского романа стоял перед ним во плоти и говорил с ним так, будто они присутствовали при дворе Ее Величества.

— Да, сэр.

— Чьему же? То есть — каковы же, собственно, ваши рекомендации? Кто посоветовал вам обратиться ко мне?

— Мистер Флетчер, учитель нашей школы в Норидже. У меня письмо для вас от него.

— Прекрасно. Позвольте узнать ваше имя.

— Джеймс Эджерли, сэр.

— Джим?

— Джек, сэр.

— Сколько у вас братьев?

— Семь, сэр.

— Вы который по счету?

— Четвертый, сэр.

— Прекрасно.

Ричард протянул руку. Джек отдал ему письмо.

Начав читать, Ричард удивленно приподнял брови и улыбнулся собственным мыслям.

— Вы принесли с собой рисунки?

— Да, сэр!

— Я бы хотел взглянуть на них, если вы не против, — Джеку показалось, что Ричард сказал это строго. Он вздрогнул, но, посмотрев на Филда, встретил такой мягкий взгляд и улыбку, что чуть было не засмеялся от смущения.

Ричард внимательно просмотрел работы Джека, пока тот трясся от волнения, ожидая вердикта.

— Что ж, — наконец Ричард посмотрел на него. — Ваши рисунки, бесспорно, заслуживают внимания. Но вам есть, над чем работать. У вас иногда появляется двойной штрих, а это в работе гравера недопустимо. Вы ведь рассчитываете в будущем именно на место гравера? Во всяком случае, почтенный мистер Флетчер именно так вас и рекомендует — «как будущего искусного гравера, если вам достанет усидчивости». Он выразил это лучше, чем мог бы я. От вас действительно потребуется усидчивость и терпение. Один благородный джентльмен, который в свое время оказал мне неоценимую услугу, сказал, что для работы в нашем деле необходима не только сила, выносливость и грамотность. Здесь нужно огромное терпение, спокойствие, выдержка, усидчивость, стойкость и умение ладить с людьми. Книги выявляют людей. Работа с ними — как исповедь. Даже тот, кто не пишет книги, но лишь служит им, все равно проявляет свою натуру в работе. Видимо, сама сущность нашего дела такова, что соприкосновение с текстом делает нас самих подобием книг. Как это происходит, я не скажу, я не схоласт. Но это волшебное действие книг и работы, с ними связанной, я давно заметил, и считаю это главным.

Джек завороженно смотрел на него. Мистер Филд говорил спокойно, не стараясь перекрыть голосом шум мастерской. И при этом не нужно было прислушиваться, Джек слышал каждое его слово. Его лицо то озарялось, повинуясь выражению глаз, то возвращало некую отстраненность. Джек очнулся, когда понял, что хозяин спрашивает его о чем-то. Низкий голос и весь его облик просто лишили молодого человека дара речи, руки которого уже чесались взяться за карандаш, чтобы немедленно сделать хоть набросок портрета этого необыкновенного человека.

— Сможете скопировать сигнет?

— Простите, мистер Филд…

— Для начала вам придется пройти испытание, я предлагаю вам скопировать сигнет — издательский знак. Сможете?

— Да, сэр.

— Сколько вам надо времени, чтобы досконально запомнить изображение?

— Меньше минуты, сэр.

— Что ж, посмотрим.

Ричард провел Джека к конторке за самой дальней наборной кассой. Там работал темноволосый молодой человек. Он посмотрел на Джека и тут же перевел взгляд на хозяина.

— Располагайтесь здесь, — сказал Ричард, указывая на конторку. — Сосредоточьтесь.

Он взял из кассы форму для оттиска.

— Запоминайте.

Джек рассматривал изображение. Через минуту Ричард вернул сигнет в кассу и положил перед ним лист бумаги.

— Прошу. Через час я посмотрю набросок.

Набросок? Час на один набросок? Джек решил, что ему хватит и полчаса, но все же волновался. Нет ничего хуже экзамена.

Мистер Филд вернулся к своему столу. Наборщик посмотрел ему вслед и вернулся к работе, искоса поглядывая на Джека. Тот, высунув язык от напряжения, погрузился в работу.

— Как тебя зовут? — вполголоса спросил наборщик.

— Джек, — тихо ответил тот.

Хватило нескольких секунд его зорким, чрезвычайно цепким, быстро все схватывающим глазам, чтобы разглядеть то, на что, возможно, другие не обратили бы внимание. На шее у молодого человека нет адамова яблока, на щеках не прорастает щетина, нет порезов от бритвы, зато у него очень тонкая талия, стройные ноги в чулках чуть выше колена, а кожа на тонких руках с округлыми мягкими локтями была нежной и атласной — рукава его рубахи были закатаны выше локтя.

— Я — Себастиан, — сказал странный парень. — Поговорим после работы.

Джек рисовал, и вдруг случилось невозможное, не повторившееся потом никогда и оставшееся в памяти на всю жизнь. Он забыл. Забыл сложный переход на рисунке. Себастиан, не менее зоркий и чуткий, понял это по его лицу. На мгновение Джек увидел перед глазами изображение сигнета в его руке. Маневра никто не заметил. Джек был спасен.

Филд оценил его работу и оставил на обучение.

После работы Себастиан спросил Джека проголодался ли он, когда они вместе вышли из типографии.

Сил нет, — признался тот.

— Пойдем к «Ученику типографа». Заодно и узнаешь, где будешь есть, пить, дружить и почти что жить ближайшие семь, а, если повезет, то и больше лет. Пойдем. Здесь недалеко.

Они отправились на Феттер Лейн, где когда-то в самом начале своей лондонской жизни, снимали жилье Уилл и Виола.

— Не взять ли нам говядину с горчицей? — спросил, чуть ухмыльнувшись, новый приятель. — Так как тебя зовут?

— Джек Эджерли.

— Меня зовут Себастиан Шакспир. Ты откуда? Из каких мест?

— Из Нориджа. А ты?

— Из Уорикшира. Значит, ты вырос у моря?

— На самом краю.

— Счастливец.

— У меня все братья на море — кто в рыбаках, кто на службе.

— А ты добрался до столицы.

— Выходит так.

Им принесли мясо, пироги и пиво.

— Ты где живешь? — спросил Себастиан, когда Джек поел и немного размяк.

— На постоялом дворе. Но там жуткая вонь. Я же ничего здесь не знаю.

— Тогда вот что. Идем к нам. Я живу вдвоем с братом в Бишопсгейте. Он служит на театре. Места у нас много, вместе будет веселее, пока не найдешь жилье.

У Джека голова шла кругом от всего, что обрушилось на него в этот счастливый день так неожиданно и удачно.

— К вам? Вот спасибо! А ты, значит, в театр ходишь бесплатно?

— Не бесплатно, — засмеялся Себастиан. — Просто плата бывает разная.

— Слушай, а ты?.. — Джек осекся, хотя любопытство не давало тему покоя.

— Допивай пиво и пойдем устраиваться, — был ответ.


Приняв предложение нового знакомого временно разделить кров с ним и его братом, Джек решил было, что закравшееся сомнение по поводу внешности нового приятеля обмануло его. Но довольно скоро он понял, что может верить своим глазам, никогда не подводившим его. Да и хозяева дома, судя по всему, не пытались его ни в чем убедить, понимая, что столь близкое общение тайное сделает явным. Джек, деликатный от природы и благодарный им за радушие и щедрость, решил, что чужие тайны на то и чужие, чтобы их не касаться. С Уильямом они стали друзьями. Довольно скоро Виола сама объяснила ему многое и рассказала о них то, что сочла уместным. Она была удивительная. Веселая, открытая, смелая, будто ничего не боялась. Джеку нравилось в ней все. Сомнение, как первое впечатление, перелилось в его душе в удивление и благодарность, узнавание — в восхищение, пробудившее волнение, расшевелившее в нем чувства, о которых он и не подозревал. Теперь каждый свой день он начинал с мыслью о ней. А она относиться к нему, как к брату. Жизнь и работа под одной крышей очень сблизили их. Виола любила и могла долго и интересно рассказывать о том, что знала. Он завороженно внимал каждому ее слову, и художник в нем стремился в работе превзойти самого себя. Он вдохновлялся ею. Он полюбил.

Однако произошло событие, которое увело Виолу из стен издательства, хотя она и продолжала служить у Филдов. Вернее сказать, произошли два события, одно из которых повлекло за собой другое.

Однажды осенью Виола и Ричард остались в мастерской вдвоем. Рано или поздно это должно было произойти. Ричард скрупулезно вычитывал только что принесенный оригинал-макет. Виола занималась своей работой.

— Виолетт, тебе пора заканчивать, — сказал он.

— Пожалуйста, — сказала она, — не называй меня Виолетт. Для Дика Филда я всегда Виола. Для мистера Филда, если угодно, Себастиан.

— Я знаю, что значит для тебя театр, но лицедейство — не для меня.

Она осторожно подошла к нему.

— Странно, мне казалось, что Жакнетт очень артистична.

Ричард улыбнулся. Так улыбаются, услышав что-то даже несущественное о тех, кого любят.

— Она неподражаема и недосягаема во всем. Это правда. Мне до нее далеко.

— Почему, Дик? Я могу с этим согласиться, если речь зайдет обо мне, например. Но ты? Ты же очень умен, чтобы оценить без ложной скромности свои достоинства. А в зеркало ты на себя смотришь? Это невероятно! Чтобы так разувериться в себе! Или это она намеренно внушает тебе?

— Нет, дело во мне, а не в ней.

— Ты говоришь только о ней. Но, Дик! Она… горда и самолюбива. Она презирает людей, лелея свое превосходство. Владеет всем, о чем другие могут только мечтать, и считает, что лучшее принадлежит ей по праву. Но, видит Бог, это не так!

Ричард смотрел на нее. На миг ей показалось, что он не намерен ей возражать.

— Ты не должна дурно говорить о ней, Виола, — помолчав, сказал он.

Она вдруг опустилась перед ним на колени.

— Дик! Послушай!.. Представь, что есть девушка, которая тебя любит. Ее сердце давно тоскует по тебе. На свете нет никого, кто, кроме нее, был бы готов отдать за тебя жизнь. Ты, как для тебя Жаклин, стал для нее всем. Ну выгляни ты из своей клетки, очнись, наконец. Ричард! Ричард! Разве ты ничего не видишь? Разве нет?

Она потянулась к нему. Она взяла его руки в свои. Она, опустив голову, заплакала. Он наклонился к ней и тихо сказал:

— Судьба распорядилась иначе.

Виола подняла голову.

— Если бы было иначе, я не дошла до Лондона живой и не была бы сейчас рядом с тобой!

Она стремительно обняла его. Ее руки сомкнулись с такой силой, что, казалось, невозможно разжать их. Она чувствовала, что растворяется, словно воск, распадается на частицы, пронизывая его и оставаясь в нем, точно свет, пролившийся во мрак, или жар, проникающий до глубин.

— Нет, Виола, нет! Я был бы последним человеком, если позволил бы девушке совершить эту прекрасную, но ошибку.

Он с усилием разомкнул ее руки. Она сжалась в комок у его ног, закрыв лицо руками. Долгожданный взлелеянный миг обернулся в считаные мгновения бедой, сокрушившей ее сокровенной надежды. Не отрывая рук от лица, она слышала, как дверь мастерской закрылась за ним.

Жаклин давно понимала, что происходит. Она видела, какими взглядами провожает Виола ее мужа, как расцветает ее лицо, стоит ему заговорить с ней. Прошло немного времени после случившегося, и Жаклин, ведомая обостренной интуицией, решила эту задачу, доставлявшую ей неприятные волнения, простым и изящным способом. Она нажала на самую чувствительную точку душевного склада своего деятельного, ответственного и скрупулезного в работе мужа. В разговоре о работниках типографии она, как бы невзначай, заметила, что Виола делает ошибки при наборе, а отвлекается потому, что по характеру слишком нетерпелива и темпераментна для столь кропотливой работы.

— Да, я заметил, — сказал он. — Но она так одарена от природы, что было бы безрассудством расстаться с ней. Ты посмотри на нее, настоящая гончая.

— Именно. Вот мы и отправим ее в нашу «гончую» — в магазин «Белый грейгаунд». Она много читала, у нее безупречный вкус и уникальная память. Кто может быть лучше? Книги не яблоки. Чтобы их продавать, надо уметь рассказывать о них и о многом другом. А у нашего Себастиана язык подвешен, как у герольда. Заговорить покупателя, привлечь и развлечь, даже развеселить порой — кому как не такому пересмешнику заняться этим?

Ричард задумался.

— Ну же, милый. Мы не можем допустить, чтобы она оказалась на улице.

— В свое время они с Уиллом развлекали весь город, — улыбнувшись, сказал Ричард. Он вспомнил об их представлениях на рынке и историю об охоте на оленя в поместье сэра Люси.

— Вот и хорошо. Мы, как всегда, пришли к общему мнению, — вздохнув, сказала Жаклин.

Как тот актер, который, оробев,

Теряет нить давно знакомой роли,

Как тот безумец, что, впадая в гнев,

В избытке сил теряет силу воли, —

Так я молчу, не зная, что сказать,

Не оттого, что сердце охладело.

Нет, на мои уста кладет печать

Моя любовь, которой нет предела.

Так пусть же книга говорит с тобой.

Пускай она, безмолвный мой ходатай,

Идет к тебе с признаньем и мольбой

И справедливой требует расплаты.

Прочтешь ли ты слова любви немой?

Услышишь ли глазами голос мой?[120].

Глава IX

Весь мир — театр.

В нем женщины, мужчины — все актеры.

У. Шекспир «Как вам это понравится». Перевод Т. Щепкиной-Куперпик

«Мы веселимся, когда нас готовы пронзить мечом; пьянствуя в тавернах, нарываемся на тысячу неприятностей из-за ерунды», — писал Томас Нэш о своих товарищах и годах молодости, проведенных на поэтической лондонской арене.

Он и его современники, лондонская литературная молодежь, старались держаться вместе. Роберт Грин, Бен Джонсон, Томас Нэш, Кристофер Марло — все это были «университетские умы», одухотворенные, неутомимые, хмельные, неразборчивые, пренебрегающие добродетелями, необузданные, а в случае Марло, и опасные. Это были эпатажные мальчики восьмидесятых-девяностых годов, обреченные на раннюю гибель от пьянства, дебоширства и болезней. Стремительный взлет соперника — молодого драматурга и провинциального актера, необразованного самоучки-выскочки, вызвал в этой компании ярость. Уильям хорошо всех знал и, все понимая, предпочитал держаться независимо и на расстоянии от них. Он был наделен более обостренным чувством самосохранения, был благодарен проведению за отпущенные ему природные дарования и не хотел оскорблять Бога, расточая свой талант. В 1589 году Роберт Грин сочинил пасторальный роман «Менафон», один из героев которого «деревенский автор» писал бы «очень даже неплохо», если бы не «присущее его стилю изобилие безвкусных сравнений и натянутых метафор». Это было наиболее частое обвинение в адрес Уильяма. Томас Нэш, написавший предисловие к роману, высказался еще более язвительно. Окончив Кембридж и зарабатывая на жизнь пером, сын лоустофского викария, Нэш вскоре сделал себе имя как сатирик, памфлетист и поэт, сочиняющий драмы от случая к случаю. Греки, поистине, были не так уж неправы, сочинив поговорку — «сын священника — внук дьявола». Он был на три года моложе Уильяма, успехи и слава которого не давали ему покоя. Он жаждал превзойти соперника и в своем юношеском честолюбии доходил до жестокости. В предисловии к роману Грина он клеймил невежественных писак, которые используют труды Овидия и Плутарха и выдают их за свои.

«Теперь у некоторых проныр вошло в обыкновение, — писал он, — бросать свои «новеринты»[121], над которыми им предопределено кор петь, и пробовать себя в искусстве, хотя они едва ли смогут прочесть по латыни «шейный стих», если это вдруг потребуется»[122].

«Английский Сенека, — продолжал Нэш, — читанный при свечах, все же подсказывает много замечательных выражений, таких, например, как «кровь-попрошайка» и иже с ним; и если морозным утром обратиться к нему с мольбами, он одарит вас целыми гамлетами… простите за оговорку — целыми каскадами трагических монологов. Но вот беда «tempus edax rerum» — надолго ли его хватит?»

«Они паразитируют на переводах с итальянского, как бы ни были плохи оригиналы, заимствуют сюжеты у Ариосто, кропают пустые стишки без складу и ладу». Роберт Грин был благодарен другу. Ему намозолила глаза неразлучная стратфордская парочка без роду и племени. «С чего это ты, Росций[123], — язвительно писал он, после того как Уильям и Себастиан представили на Рождество в Блэкфрайерс детскую сказку в которой сыграли царя и царицу фей — Оберона и Титанию, — возгордился вместе с Эзоповой вороной, хотя оперенье у тебя чужое? Ведь тебе-то самому сказать нечего».

И как было не возмущаться, когда этот бывший клерк, конторская душа, разлиновал бумагу как судебный писарь, и с ошибками накатал историческую драму — «Эдмунд Железнобокий», в которой король отчаянно защищает Англию от вторжения датского принца Кнута. И все это с тщанием переписано с «Хроник» Холиншеда.

Грин считал себя попавшим в цель, изобретя для обоих всеми узнаваемое прозвище — Шейк-сцины — «Потрясающие сцены»[124]. «Мастер на все руки», этот «потрясатель деревенских сцен допускает, что способен греметь белым стихом, как лучшие из вас». «Ворона-выскочка, украшенная нашими перьями». «Деревенский автор»… — разбогатеть ни с того ни с сего». «Лучшими» Грин полагал авторов, получивших университетское образование. Уилл не ввязывался в выяснения, в споры, тем более в драки, на какие были горазды его лихие критики и особенно Марло с его страстью к браваде. Он лишь посмеивался над их прытью. «В самом деле не лыком шит… кладет их на обе лопатки», — писали его друзья.

Уильяму везло не только на критиков, но и на почитателей. Книгоиздатель, поэт, редактор, романист Генри Четтл не удержался, чтобы не ответить на злобные памфлеты:

«Я столь огорчен, словно и в самом деле виноват. Я сам видел, что его умение вести себя в обществе не уступает его профессиональным качествам; кроме того, среди поклонников он славится честностью в делах, что доказывает его порядочность, и многогранным изяществом письма, подтверждающим его искусство».

В 1591 году появилась поэма Спенсера «Слезы муз», где он называет друга «Наш славный Уилли». «Наш добрый Уилл» писали о нем в письмах.

Задевали ли Уильяма нападки дипломированных соперников? Нисколько. В это время к нему пришел ошеломляющий успех. Над сплетнями и наветами его вознесла и удерживала теперь волна популярности и одобрения зрителей всех сословий. Талант, похоже, не имевший границ, склонный к непостижимым метаморфозам, добрый, легкий и веселый нрав, за который его давно ценили и любили все друзья и особенно в театральном мире, в короткое время превратили его во всеобщего любимца. «Слуги лорда Стрейнджа» играли его пьесы для Ее Величества королевы. Впервые в литературно-театральной среде драматург — человек столь низкого происхождения, можно сказать, от земли, поднялся столь высоко и был удостоен такой чести. Огромную роль в успехе Уильяма сыграла его актерская профессия, секретами которой он овладел, пройдя все ступени сценического ремесла снизу вверх. Театр, живший в его душе с малых лет, теперь в полной мере стал его жизнью.

К любым темам он обращался стремительно и уверенно. Творческая плодовитость, усердие, увлеченность, неутомимость — точно четверка верных коней мчали все дальше. Успех не вскружил ему голову. Он погрузился в эту приятную и занятную роль столь же свободно и легко, как играючи справлялся с многочисленными ролями в своих пьесах.

Над холмами, над долами,

Сквозь терновник, по кустам,

Над водами, через пламя

Я блуждаю тут и там[125].

Поздней осенью 1588 года после очередных гастролей «Слуги лорда Стрейнджа» стали играть в «Скрещенных ключах», тем самым игнорируя запрет лорда-мэра давать какие-либо представления, вызванный участившимися скандалами и возмущением публики по поводу фарсов на религиозные темы. Джеймс Бербедж расценил подобные запреты как самодурство властей, из-за которого труппа осталась без заработка. Городским властям не подчинялся театр «Куртина», и они направились туда. «Куртина» была их летним прибежищем. В холодное время она пустовала. Здесь, в этом театре с «зеленым» «пейзажным» названием, «Слуги лорда Стрейнджа» объединились с другой труппой, часто выступавшей с ними по соседству, — «Слугами лорда-адмирала». Теперь Уилл снова работал с Эдвардом Алленом и Ричардом Бербеджем, сыном Джеймса Бербеджа — величайшими трагиками своего времени, братская дружба с которыми оставила в его душе глубокий след. Вместе им суждено было переживать и взлеты вдохновения, и неудачи. Театр, как организм особого рода, но все же живший по земным меркам, постоянно нуждался в обновлении во всем — от творческой конкуренции до возможности заработать хорошие деньги. Поэтому поиском новых решений, охватывающих все стороны его жизни как на сцене, так и вне ее, приходилось заниматься и сообща, и каждому отдельно, поскольку проблем было немало, особенно когда это касалось денег. Так, однажды вдова Джона Брейна, который вместе с Джеймсом Бербеджем построил «Театр», требуя свою долю, решила сорвать представление. Она со своими сторонниками перекрыла вход на галерею и устроила скандал. Разгневанный Джеймс Бербедж, обозвав ее «назойливой шлюхой», кричал, что «она ничего не получит». Произошла потасовка, «героем» которой оказался Ричард, защищавший своего отца. А весной 1591 года материальные проблемы привели к куда более серьезным последствиям. Эдвард Аллен ушел в конкурирующую «Розу» и увел с собой большую часть объединенной труппы, забрав несколько сценариев и костюмы.

Уильям остался в обескровленной труппе, переживая случившееся, но вместе с тем здравый смысл, никогда его не подводивший, подсказывал, что из-за этой некрасивой ссоры они теряют гораздо больше тех денег, какие не хотел делить Джеймс. «Слуги лорда Стрейнджа» остались в «Театре». Со временем они перешли под покровительство графа Пембрука и стали именоваться «Слугами лорда Пембрука».

Ричард Бербедж был моложе Уилла на три года. Светловолосый и светлоглазый, высокий и плотный он был полной противоположностью гибкому, поджарому, среднего роста, с темными кудрями и лукавым искрящимся взглядом Уильяму. Оба молодых красавца и таланта соперничали не только на театральной сцене, но и на любовной арене.

Уилл написал роль Ричарда III специально для друга. «Коня, коня, полцарства за коня!» — понеслось по столице и за ее пределы. И уже другие авторы стали перепевать этот мотив в бессчетных вариациях: «Мужчину! Мужчину! Полцарства за мужчину», «Корабль! Корабль! Сто марок за корабль!», «Дурак! Дурак! Колпак за дурака».

Ричард Бербедж в роли Ричарда III был прекрасен. Волны восторга окатывали его не только в театре, но и за его пределами. Однажды он получил записку следующего содержания: «Я видела тебя, но не видела, как ты играешь. Назовись Ричардом III, и ты будешь играть на мне столько, сколько хватит твоего таланта». Далее следовало указание времени и места свидания.

Ричард помахал запиской перед носом Уилла. Тот, пока листок порхал перед глазами, слегка покачивал головой ему в такт, пытаясь прочесть написанное.

— Что? Что? Что… что это такое?

— Любовь… в воздухе.

— Да? И много?

— «Сколько хватит твоего таланта» — так написано.

— Детские игры! — фыркнул Уилл, изображая полное презрение к подобным глупостям, не стоящим ни времени, ни внимания.

Ближе к ночи Ричард в условленный час постучал в дверь по указанному адресу.

— Доложи, милейший, что у дверей стоит Ричард III, — театрально, как на сцене, сказал он, вдыхая аромат розы, принесенной с собой.

— Сэр, вам приказано передать, что вас опередил Вильгельм Завоеватель, — солидно ответил лакей.

Любовь в их жизни играла как вино и свет, как музыка и краски живописца. Но дышать свободно Лондону оставалось уже недолго. Весна 1592 года предшествовала одному из самых долгих карантинов. В городе снова разразилась чума. Никто не знал сколько жертв понадобится ей, давно не приходившей, а значит, изголодавшейся на этот раз. В церквах обвиняли город в том, что он погряз в содомском пороке.


С лицом, замотанным платком, Уилл как-то вечером подсел к Виоле, которая мучилась в таком же невыносимом костюме, и положил перед ней лист со списком.

— Давай сверим все по карте.

— Вы все-таки решили ехать?

— Конечно. Здесь долго не протянуть. Надо бежать и как можно скорее.

Она положила перед ним карту Меркатора.

— Вот это то, что надо, — обрадовался Уилл, и они стали уточнять последовательность городов по трактам, нанесенным на карту.

Ковентри, Уорвик…

— Заедем домой?

— Да.

Стратфорд, Глостер, Норидж, Карлайл, Ньюкасл-на-Тайне, Плимут, Эксетер, Винчестер, Саутгемптон, Эдинбург… Всего около восьмидесяти городов, тридцать поместий и еще сотни подмостков между ними. Таким был маршрут их предстоящих небывалых по продолжительности гастролей. В апреле они пустились в путь, который проходил через их родной город.

В Стратфорде они пробыли достаточно долго. Мэри, Энн, Сью, шестилетние близнецы Джудит и Гэмнет, Джон, Гилберт и все домочадцы, не видевшие их много лет, были ошеломлены их появлением. Уильям решил не сообщать им о приезде заранее. Это было правильно. Именно неожиданность не дала возможность тем, кто стал бы сопротивляться их приезду, наточить стрелы и выставить заградительные щиты, а тем, кто скучал по ним, в суете первой встречи не хватило бы времени найти повод для упреков. Благодаря тому, что приезд их был неожиданным, им достались только горячие, точно спелые пышки, детские объятия, радостные слезы Мэри, раздирающее их на тысячи частей любопытство Сью и нескончаемые расспросы сестер и братьев. Накануне отъезда Сью не отходила от Уилла.

— Возьми меня с собой! Папа, я тоже хочу путешествовать! Я хочу в Лондон! Ну, пожалуйста, возьмите меня тоже! — просила она.

У Уилла сердце дрогнуло. Когда-то он уже слышал эти слова. Так говорила Виола, когда он, убаюкав Сью своей песенкой про «жемчужинки» и «паучков», рассказал ей об отъезде со «Слугами Ее Величества королевы».

— Обязательно, Сью! Обязательно, как только ты подрастешь.

Он любил свою дочь, радовался тому, как она вытянулась, какой похожей на него — на них с Виолой — стала. И такая же непоседливая, такая же выдумщица, такая же путешественница. Он очень любил всех своих детей. Они ни в чем не нуждались, он обеспечивал им достойную жизнь, но чувство вины перед ними и женой за долгие годы его отсутствия в их жизни не давало ему покоя. Энн с каждым годом все меньше тешила себя надеждой когда-нибудь вновь проснуться со своим мужем в одной постели. А он жил мечтой о возвращении, но по тому, как складывались его финансовые дела, понимал, что ему еще нужно время. Богатство, к которому он стремился, должно было обеспечить ему и его семье такое благополучие и положение в обществе, которое удовлетворило бы его немалые амбиции и наградило долготерпение и ожидание тех, кого он любил.

К Рождеству «Слуги лорда Пембрука» вернулись в Лондон, чтобы двадцать пятого января отправиться дальше, на этот раз на запад — в Ладлоу, во владения графа Пембрука, через Бат, Бьюдли и Шрусбери. В столице все еще бушевала эпидемия. Только летом 1593 года «Слуги лорда Пембрука» вернулись в Лондон. «Театр» и другие сцены были закрыты. Чума убила пятнадцать тысяч горожан. Виола все время молилась о здоровье Филдов. К счастью, они приостановили работу издательства и переехали в Эдинбург, где был филиал печатного дома Вотроллье.

После коротких гастролей в августе Уильям и Виола вернулись, чтобы на неопределенное время расстаться с труппой. Даже мудрой заботы Джеймса Бербеджа на сей раз не хватило, чтобы залатать финансовые дыры. Театр разорился.

28 сентября антрепренер Хенслоу писал Эдварду Аллену: «Что до моих актеров лорда Пембрука, о которых ты желаешь узнать, — они все дома, и тому уже пять или шесть недель; насколько мне известно, путешествие вышло им в убыток и пришлось заложить наряды».

Нужно было придумать, чем жить и что делать. Выход нашла Виола. Она достала из служившего им много лет верой и правдой переплета «Усилий любви» страницы, соединенные кожаным ремешком.

— Предложи это Филдам, — сказала она. — Если не ошибаюсь, сэр Райотсли[126] давно уговаривает тебя издать что-нибудь в римском стиле?

— «Венеру?»

— Да. Но только, Уилл, отдай это Ричарду. Пожалуйста. Только ему.

«Ваша милость,

Я сознаю, что поступаю очень дерзновенно, посвящая мои слабые строки вашей милости, и что свет меня осудит за соискание столь сильной опоры, когда моя ноша столь легковесна; но если ваша милость подарит мне свое благоволение, я буду считать это высочайшей наградой и даю обет употребить все мое свободное время и неустанно работать до тех пор, пока не создам в честь вашей милости какое-нибудь более серьезное творение. Но если этот первенец моей фантазии окажется уродом, я буду сокрушаться о том, что у него такой благородный крестный отец, и никогда более не буду возделывать столь неплодовитую почву, для того чтобы снова не собрать столь плохой жатвы. Я предоставляю это мое детище на рассмотрение вашей милости и желаю вашей милости исполнения всех ваших желаний на благо мира, возлагающего на вас свои надежды.

Покорный слуга вашей милости

Уильям Шекспир».

Едва лишь солнце, лик явив багряный,

С зарею плачущей простилось вновь,

Охотиться Адонис стал румяный:

Любил он травлю, презирал любовь.

Его, спеша, Венера настигает,

Как волокита дерзкий, обольщает

И говорит: «О, лучший цвет полей,

Меня прекрасней втрое, несравненный,

Румяней роз, белее голубей.

Укор для нимф, прелестней плети тленной;

Природа предрекла, создав тебя:

Лишь ты умрешь, погибнет мир, любя.

Уборы созданы, чтоб их носить,

И красота, чтоб чувствам быть в угоду;

Трава, чтоб пахнуть; факел, чтоб светить;

Жить для себя — обманывать природу.

Зерно дает зерно, цветок — цветы;

Твой долг рождать, как был рожден и ты… [127].

Первое издание поэмы зачитали до дыр и требовали переизданий. Шквал успеха и признания, стаю разлетевшихся цитат, разноголосье поклонников взметнула эта история безответной любви «фиалковенчанной» богини. В последующие двадцать пять лет поэму издавали двенадцать раз официально и несчетное число раз пиратским способом. Через пять лет после первого издания Мерее издал свое «Сравнение наших английских поэтов с греческими, латинскими и итальянскими», в котором утверждал, что Овидий возродился в «сладостном и медвяноязычном» авторе «Венеры и Адониса.

Через год Ричард Филд продал права на издание поэмы издательству Харрисона. На этом настояла Жаклин. Ричард не раз в дальнейшем сожалел об этом. Однако в 1594 году в его издательстве была напечатана и вторая поэма — «Лукреция». Строками, вошедшими в нее, Уильям когда-то утешал Виолу.

Мысль о страданьях ближних, может быть,

Способна облегчить… А излечить?

Никто цветок увядший не корит,

А все бранят разгул зимы морозной.

На жертву ль должен пасть позор и стыд?

Нет, на злодея. Не карайте грозно

Ошибки женщин. Рано или поздно,

Все зло исходит от владык мужчин,

Винить подвластных женщин нет причин [128].

Со временем они перебрались в Бишопсгейт. На новом месте жизнь была здоровее, а потому и дороже. Даже лорд-мэр жил неподалеку. В этом, в большей степени купеческом районе, не было борделей и дешевых таверн. Его иногда называли «Маленькой Францией» главным образом потому, что там жили семьи французского и фламандского происхождения. Уильям проникся симпатией к деловым, стойким и упрямым выходцам с континента. Филды, посещая знакомые семьи, теперь часто бывали и у них. Ричард никогда не вспоминал о сцене в издательстве. Ему казалось, что это был лихорадочный сон на двоих, который следовало оставить неприкосновенным на задворках памяти. В новом доме было несколько квартир, и, заняв одну из них, состоявшую из пяти комнат с окнами на восток и на запад, брат и сестра стали прихожанами церкви Святой Елены у северной городской стены, основанной, как говорили, самим императором Константином. Одним из их соседей оказался Томас Морли — джентльмен Королевской капеллы[129]. Морли обожал музицировать и сам писал музыку. Он нашел в лице своих новых соседей благодарных слушателей и даже клиентов. Уильям стал заказывать Тому мелодии на свои стихи, и сосед с радостью исполнял эту приятную работу. Он обработал детские песенки, звучавшие между картинами сказочной пьесы «Сон в летнюю ночь», и переложил на музыку печальные песни влюбленных дев из трагедий и комические назидания шутов из комедий.


Успех приносил деньги. Наконец Уильям мог позволить себе и Виоле жить в достатке в хорошем доме, приобретать дорогую одежду, лошадей и не заботиться о хлебе насущном. Но главное, что он получил от материальной независимости — была свобода выбора. Он знал цену своей деловой хватке и, поразмыслив о будущем, сделал ставку на вложения в театральную сферу. Так, оценив успех привлечения в свои пьесы музыкального сопровождения, Уилл пошел дальше. Он стал заказывать у профессионалов небольшие музыкальные произведения как самостоятельные номера и по мере необходимости включать их в театральные постановки разного жанра или сопровождать ими приемы, устраивать которые его приглашали в богатые дома, или развлекать гостей в собственном доме. Его интересы касались многого, и вскоре он стал совладельцем театрального предприятия. В 1594 году сэр Генри Кэри Хадсон, лорд-камергер Ее Величества, основал труппу «Слуги лорда-камергера». Он намеревался покончить с беспорядком, царившим после чумного бедствия в столичных театральных труппах, дабы актеры помнили — их основное предназначение — развлекать королеву. Труппу он разделил и создал две: «Слуги лорда-камергера» и «Слуги лорда-адмирала», передав последнюю под покровительство своему зятю — Чарльзу Ховарду.

Главным актером «адмиральской» труппы был назначен Эдвард Аллен, и местом для выступлений определена «Роза». Ведущим актером «Слуг лорда-камергера» стал Ричард Бербедж. Спектакли труппы должны были проходить на сценах, принадлежавших Джеймсу Бербеджу в Шордиче. Начиная с этого времени «Слуги лорда-камергера» становились единственными исполнителями пьес Уильяма.

Отныне до скончания веков;

С ним сохранится память и о нас —

О нас, о горсточке счастливцев, братьев[130].

В новое-старое актерское братство вошли верные друг другу, испытанные и закаленные кочевой жизнью Огастин Филипс, Томас Поуп, Джордж Брайан, Джон Хеминг, Джон Синклер, Уильям Слай, Ричард Каули, Джон Дьюик и непревзойденный со времен Тарлтона исполнитель джиги и специально написанной для него Уиллом роли Фальстафа искрометный, музыкальный, крепкотелый и подвижный Уильям Кемп. Уильям стал пайщиком — совладельцем компании наравне с девятью ведущими актерами под патронажем лорда-камергера.

Следующий 1595 год продолжил череду гастролей. Летом они давали представления в Кембридже и Ипсвиче, работая без отдыха. Необходимо было хорошо заработать и запастись провизией — в Лондоне начались «голодные бунты». Столица все еще переживала истощение после долгих чумных месяцев.

Еще через год на семью Шакспиров обрушилось несчастье. Уильям тогда вернулся из Маркет-Холла в Фаршеме и оживленно обо всем рассказывал Виоле, когда принесли то злополучное письмо. Виола, не распечатав, передала его брату.

— Это от Энн, — сказал он и скроил постную гримасу.

Написанное под диктовку незнакомой рукой — Энн так и не освоила навыки письма — оно, как всегда, должно было содержать отчет жены о хозяйстве, прибыли и убытках и одну строчку о здоровье детей. Он все еще надеялся, что она хотя бы в память об их первых горячих годах возьмет да и научится писать сама и напишет ему что-нибудь ласковое. Вздохнув, он распечатал письмо. Прочитал и стал белым, как мел. Там было не о здоровье детей. Это была мольба, был зов. Со времени написания письма исполнился месяц. Виола смотрела в его искаженное лицо и боялась спросить.

— Ну почему, почему не отправить это срочным нарочным, почему не заплатить вдесятеро!.. Почему…

— Скажи, что? кто?

— Он болеет. Никто не знает, чем. Судя по письму, уже месяц.

Он яростно отбросил письмо, схватил куртку, дорожную сумку и кинжал и вылетел из комнаты. Виола бросилась за ним вниз, он уже завернул к стойлам. Добежав, она увидела, что он отвязывает лошадь.

— Уилл, кто?

— Гэмнет. Месяц назад он был жив. Месяц!

Это был поздний вечер девятого августа.

Одиннадцатого августа Уильям добрался до Стратфорда. В доме на Хенли-стрит было пусто. Он нашел родных у церкви Святой Троицы. В нескольких шагах от нее в могилу опускали гроб с его единственным сыном — Гэмнетом, так редко видевшим его за свою недолгую жизнь и почти ничего не знавшем о нем.

Спустя три дня Виола услышала странные звуки. Обычно все, кто жил в их доме, подгоняли лошадей, сворачивая во двор. На этот раз стук копыт был другим — непривычно медленным, почти шаркающим. Она выглянула из окна. Всадник уже въехал во двор. Это был Уилл. Она сбежала вниз. Под ним была чужая лошадь, он почти не правил ею, а сидел согнувшись вперед так, что спина его изогнулась, как колесо. Виола остановила лошадь, придержала, помогла ему спуститься с седла.

Лицо его было цвета известки. Он хотел что-то сказать и не мог.

Она обняла его и почувствовала, как он всей своей тяжестью повисает на ней.

— Пойдем! Пойдем в дом, — сказала она. — Кивни только, что…

— Его больше нет, — беззвучно прошептал он.

Она отвела его в спальню. Посадила на кровать. Стащила с него одежду, и увидела, что за эти несколько дней от него, и так отличавшегося стройностью, остались кожа да кости. Ей стало страшно.

— Ложись, ложись, малыш.

Она помогла ему лечь. Он весь горел. Сухим, острым, едким жаром, какого она никогда, даже когда имела дело с заболевшими детьми, не чувствовала. Она подняла его волосы на шее и затылке, чтобы не мешали, и посмотрела на свои пальцы. На них был не пот, не дорожная грязь, даже не кожный жир. Это была липкая, желтая, вязкая смола, которая склеивала пальцы и пугала больше, чем охватившая его лихорадка. Позже, стирая его рубашку, она обнаружила на тех местах, где ткань особенно плотно прилегала к телу, следы той же самой кошмарной смолы. Уилл приподнялся на локте и хотел что-то сказать, но она не разобрала его слов. Как только его голова вновь коснулась подушки, он впал в полусон, не отзываясь ни на ее голос, ни на прикосновения.

Виола побежала к Тому Морли с просьбой привести лекаря. Врач, осмотрев Уилла, сказал, что у него полное истощение, причиной которого стало многолетнее перенапряжение и сильнейшее нервное потрясение. Потеря сына сказалась надрывом сердца, о чем свидетельствует искаженный пульс и боли, сокрушившие пациента. Остается уповать на Господа и лучший исход. И еще лекарь сказал, что Уилл выживет, если самое долгое через три дня из тела пойдут чистые жидкости, и он заговорит. Пока Уилл лежал, словно иссохший лист. Испарины не было. Кожа горела, как головешка.

После ухода врача Морли, качая головой, тихо произнес:

— Как же это можно довести себя до такого состояния!

— Вы же знаете, — Виола вскинула голову, почти выкрикнув с досадой и негодованием, — он работает как вол! Не разгибая спины! И в театре, и дома!

— Не спорю. Но разве можно так жертвовать собой? Ради чего?

Она вздохнула.

— Ради того, чтобы вам всем было не так страшно. И скучно. Всего лишь.

Морли не ответил. Действительно, ради чего? Он ушел, смутившись того, что ему вдруг изменило сочувствие и понимание. Уилл никогда бы не спросил его, ради чего он ночами не спит, погрузившись в свои ноты. Ради чего?

Оставшись наедине с братом, Виола достала из потайного ящика самое ценное, что всегда хранила при себе. Это было эбеновое распятие, взятое в дорогу из родительского дома — тайное, гонимое и запрещенное по новой вере изображение страдающего Господа.

Закрыв глаза, она увидела, как наяву, воина с серебряным копьем в руке и красным крестом на белых одеждах, того, кто, она знала, защищал их всегда — их заступника и хранителя Святого Георгия. К нему она взывала в своей молитве, на него уповала и на Пречистую Деву, и на всех Святых. Стоя на коленях перед распятием, она не убоялась бы теперь предстать пред самим Спасителем. Слова молитвы были нестройны. Она просила о брате, как умела:

— Я все готова… нет, все я не готова отдать. Господи всемилостивый, сделай так, чтобы он был жив. Чтобы болезнь отступила, чтобы он снова увидел свет и небо, и все, что можно только видеть, ведь он так любит твой мир, Господи! Оставь ему жизнь, дай ему еще силы и радости и счастья обнять детей, которые ждут его, которые без него не проживут. Ушел наш Гэмми, ушел к тебе, но не дай Уиллу уйти за ним. Оставь ему жизнь. Он отслужит, он искупит. Он сделает все, что указано волей Твоей. Я знаю. Услышь меня, потому что он теперь не может просить тебя. Но я могу, ибо я знаю его. Твоей волей я знаю его как саму себя. Смилуйся же и услышь нас грешных. Оставь моего брата в живых! Прошу Тебя! Прости его, грешного раба Твоего, за все прегрешения вольные или невольные. Вдохни в него жизнь, Господи, как когда-то Ты вдохнул жизнь в Лазаря. Мать Заступница, Царица Небесная! Ты ко всем приходишь в скорби, Ты всех слышишь, заступись, пошли ему жизнь и силы. Заступники Небесные! Помогите! Дайте знак, дайте мне знак, если нужно, чтобы я что-то сделала для того, чтобы он был жив. Я все сделаю. Я все отдам. Я не знаю, что я могу. Все, что у меня есть, это единственный Твой Дар, Господи, что пока еще в моей власти, что пока еще в руках и в сердце моем. Я отдам все слова, все стихи, все, что написано или не написано. Я не напишу и не произнесу больше ни единой строчки, ни единого слова. Если этими словами, грешной речью своей могла я когда-нибудь оскорбить Тебя — то вырви мой язык, возьми, забери все это. У меня больше ничего нет, кроме собственной жизни и этого. Забери то, что есть у меня. Чтобы только он был жив. Господи, если в три дня он заговорит, если я оботру чистый пот с лица его, я обещаю, я не произнесу больше ни строчки. И не напишу. Только пусть Уилл будет жив. Я прошу Тебя, я очень прошу Тебя! Услышь меня! Я не возропщу, я не пожалею, я никогда не стану больше писать. Я стану как все. Я больше не оскорблю Тебя. Я все сделаю, на что будет воля Твоя! Только прошу тебя, Господи, я очень прошу Тебя, верни ему силы… Пусть Уилл будет жив!

О, как ты прав, судьбу мою браня,

Ви новницу дурных моих деяний,

Богиню, осудившую меня

Зависеть от публичных подаяний.

Красильщик скрыть не может ремесло.

Так на меня проклятое занятье

Печатью несмываемой легло.

О, помоги мне смыть мае проклятье!

Согласен я без ропота глотать

Лекарственные горькие коренья,

Не буду горечь горькою считать,

Считать неправой меру исправленья.

Но жалостью своей, о милый друг,

Ты лучше всех излечишь мой недуг![131].

Три дня провела она безмолвно рядом с Уиллом, прислушиваясь к каждому его вздоху и шороху. Три ночи она не спала у его кровати.

— Аэ… А!..

На утро третьего дня раздался его крик, вырвавшийся из груди с волной воздуха, что он втянул, шумно задышав.

— Эльма… Виола, — позвал он.

Она склонилась над ним. На его лицо падал луч рассвета. Кожа его блестела, будто его сбрызнули из лейки крупными каплями теплой воды. Блестящей росой она выступала на висках, на лбу, по всему лицу, заставляя закручиваться от влаги и без того волнистые завитки волос.

Ни единой песни, ни одной стихотворной строки!

До сентября Уильям пробыл дома. Он поправлялся, лицо посветлело, силы возвращались, но скорбь о Гэмнете и спазмы больной совести при мысли о потере сына, в судьбе которого он так и не сумел толком принять участия, не оставляли его. Взгляд его, полный горя и боли, обжигал Виолу. Ей самой было плохо, но надо было держаться ради него. Она терпеливо ждала, зная, что время когда-нибудь поможет им. Уилл и сам это понимал. Спасителем и целителем при всех бедах и горестях может быть только работа, в которую погружаешься с головой. Поэтому он, преодолевая слабость, как только смог поднять руку, принялся за правку уже написанных пьес. И почти в каждой были строки о сыне, ищущем отца, или об отце, разлученном с сыном.

Ах, нет, нет, нет. Единственный мой сын!

Ах, мальчик мой! Коль жизнь в тебе осталась,

Открой глаза! Смотри, смотри, как ливень

Прольется, принесенный бурей сердца

На эти раны, что мне сердце рвут!..[132].

Виола замечала, как краснели его глаза, как он смахивал или сдерживал тыльной стороной ладони слезы. Она подходила и обнимала его или, как раньше, прижималась лбом к его лбу, стараясь утешить хотя бы взглядом. Он полностью переписал пьесу о короле Иоанне, и однажды утром Виола прочла написанные им ночью строки:

Король Филипп

Вам горе ваше дорого, как сын.


Констанция

Оно сейчас мне сына заменило,

Лежит в его постели и со мною

Повсюду ходит, говорит, как он,

И, нежные черты его приняв,

Одежд его заполнив пустоту,

Напоминает милый сердцу облик…[133]

Это был «плач Констанции».

Уильям не видел сына последние несколько лет и теперь вспоминал, какими он и Джудит были маленькими, как он играл с ними, как помогал Мэри в хлопотах о них. Он, будучи еще довольно молодым, ощущал себя по-прежнему скорее старшим братом своих собственных детей, а порой даже ровесником. И они, очарованные его искрящейся ребячливостью, любовью к ним и веселым добрым нравом, были уверены, что он не просто отец, как другие, он их друг и настоящий товарищ. Теперь он, тоскуя сам, страдал от жалости к маленькой Джудит, тосковавшей в Стратфорде и разлученной навсегда со своим братом. Такая разлука для близнецов, таких как она, пожалуй, самое страшное испытание на свете. С этого лета сердце Уилла начало болеть часто и сильно. Тогда он просил Виолу прижаться к нему. Она обнимала его, и было ощущение, что его сердце вырывается из груди и колотится отдельно от тела прямо между ними.

Тогда она сильнее прижимала его к себе, как ребенка, и сердце затихало и переставало болеть. Виола была рада приходу всех друзей и знакомых. Она понимала — теперь только заботы других людей могут вывести брата из растерянного оцепенения. Если его что-то отвлекало и оживляло в минуты уныния — так это мир людей. Если что-то он и любил больше всего в жизни — так это «совать нос в чужие дела», вникать в подробности жизни, соучаствовать в ее стремительных действах. И театр. По сути — одно и то же.

В конце концов, осенью произошло именно так, как хотела и предчувствовала Виола. Уилла заставило выйти из дома происшествие с компанией их старых друзей. Однажды, когда сестра читала ему новые хроники, недавно изданные у Филда, в дверь громко и настойчиво застучали.

— Боже! Ну и рвение! — сказал Уилл.

— Что ты успел натворить? — улыбнулась Виола, спускаясь вниз.

Распахнув дверь, она не поверила своим глазам.

— Не здесь ли проживает потрясатель… этих… ну…

— Ой, только не выражайтесь!

— Сердец, а ты что подумала? Или ты сейчас скажешь, что мы вроде как оскверняем ваш порог, и тра-лю-ли да тра-ля-ля?

Дороти Сойер и Энни Ли! Бывшие спутницы «Слуг Ее Величества королевы» и нынешние обитательницы одного из домов свиданий в Шордиче. А с ними молчаливый Фрэнсис Лэнгли — владелец театра «Лебедь».

— Дороти, Энни! Входите, входите же!

— Это ж надо! Ты как была своим парнем, так и осталась!

— Уилл! — крикнула Виола, — к нам старые знакомые.

Они поднялись наверх, и он впервые, наконец, улыбнулся и обрел прежний дар речи.

— О-о-о! Нимфы! Грации! Кудесницы! Привет, Фрэнсис! Что вас привело? Время не властно над вами!

— Дело Уайета, — без долгих вступлений признался Фрэнсис.

Они рассказали о деле, заставившем их обратиться к нему за помощью. В Пэрис-Гарден в то время служил мировой судья, некий Уильям Гардинер, который всей округе был известен как взяточник и вымогатель. Его пасынок — Уильям Уайет, помогал отчиму в делах неправедных, чем и расположил к себе последнего. Два крючкотвора — старый и молодой — вот уже несколько месяцев грозили закрыть театр, намекая на неприличия, якобы творящиеся в нем, но на самом деле откровенно ожидая взятки. Последней каплей стала угроза Уайета закрыть не только театр, но и бордель, также принадлежавший Лэнгли.

— Возмутительно, — согласился Уилл, выслушав их жалобы. — Ни в какие ворота! Лишать самого насущного! Я считаю, это преступление!

— Ты что, смеешься? — обиделась Дороти.

— Сердечко мое, не будь я так серьезен, я ни за что не ввязался бы в это дело. Но, поскольку здесь задета репутация достойнейшего в Лондоне дома, я не могу оставаться в бездействии.

— Я не понимаю, это ты нас называешь достойнейшим домом?

— Разумеется, если вы считаете меня достойным защитником в деле Гардинер-Уайет против милашки Дороти.

Решено было действовать без промедлений. Уильям выбрался из домашнего халата, подаренного ему очередной симпатией, муж которой ходил за моря и привозил с Востока диковинные товары, и впятером они отправились к Уайету.

Через неделю Уиллу пришлось раскошелиться. В судебном иске, поданном на них, Уайет утверждал, что он, две женщины и прочие упомянутые лица грозили ему в письменной жалобе членовредительством и что он, Уайет, опасается за свою жизнь.

— Вот паскудник! — Уилл больше веселился, чем злился.

Его настроение явно менялось к лучшему, и у Виолы впервые за долгое время отлегло от сердца.

В октябре Уилл чувствовал себя уже гораздо лучше и однажды сказал сестре, что им пора переехать.

— Переехать? Но мы совсем недавно здесь живем. Что это ты вдруг решил? — спросила она.

— Здесь тяжко теперь. Дух боли. Дух потери. Нужно поискать другой дом.

В конце месяца они переехали в Саутуарк, ближе к реке и театрам. А в ноябре к ним приехал Джон. Джон Шакспир. Отец.

Сколь невероятным было это событие, столь и закономерным. После того, как Джон потерял единственного наследника мужского пола от старшего сына, он вновь решил подать прошение на герб, которое подавал 25 лет назад в 1568 году, но которое тогда отозвал. Тогда у него не хватило средств на осуществление этого честолюбивого замысла. Теперь он решился. Шакспиры должны наследовать свое право именоваться копьеносцами, «потрясателями копья».

Как бы Джон предосудительно не относился к репутации своих старших детей и месту в жизни, какое они избрали, он не мог не оценить достаток и положение, достигнутое ими в столице. Доходы Уильяма росли. Его известность в литературных и театральных сферах и близость к людям образованного и знатного круга дали повод Джону обратиться к нему за помощью в деле, касающемся подачи нового прошения о присвоении их роду герба. После долгих споров, обсуждений и проектов совместными усилиями выбрали следующий эскиз родового знака: на щите был изображен сокол, держащий в одной лапе копье. Крылья сокола распростерты — что означало «потрясание». По диагонали герба также изображалось копье — золотое с серебряным наконечником. Девиз гласил «Non sainz droit» — «Не без права». Отец хотел, чтобы девиз был написан непременно по-французски — в знак того, что владельцы герба люди образованные и владеют им по праву. Как ни пытались Уилл и Виола объяснить несуразность, наивность и самонадеянность такой композиции — убедить отца они не смогли. На их счастье, он отказался от шлема с перьями, римских доспехов на соколе, перчатки, обнимающей копье, и еще кучи прочих витийств вокруг эмблемы.

Глава Геральдической палаты пожаловал этот герб Джону, «по ходатайству и получив достоверные сведения», что его «предок за свою верную службу был отмечен и награжден славной памяти рассудительнейшим королем Генрихом VII». Эту семейную историю Джон пересказывал всем миллионы раз, и сам искренне верил в нее.

Эскапада Джона не осталась незамеченной. В тот же год Бен Джонсон, один из соперников Уильяма в поэтическом мире, вывел в своей пьесе «Всяк в своем нраве» деревенского простака Солиардо, который получил собственный герб и хвастал всем: «Я могу теперь писать, что я — дворянин. Вот моя грамота, она обошлась мне в тридцать фунтов, клянусь!» На гербе красовалась голова вепря и девиз «Не без горчицы».

Однако Уилл не обиделся. К досаде Джонсона он вместе со всеми искренне потешался над этой «головой с горчицей» в пивной «Надежда», куда компания сочинителей и актеров собралась после показа пьесы.

— Не без перца, — продолжил ряд Уилл.

И все подхватили — «Не без уксуса», «Не без соли» и прочая, прочая, пока насмешка не превратилась в новое меню, какое было решено прикрепить к дверям пивной.

Постепенно перипетии трудного года улеглись и закончились.

После долгого перерыва, вызванного болезнью брата, во время которого в «Белом грейгаунде» ее подменял Джаспер Филд, брат Ричарда, Виола вернулась в книжный магазин.

Ричард пришел туда в день ее выхода на работу. Один. Он был свеж и светел. Он был рад.

— С возвращением, — сказал он. — У нас много новинок. Тебе теперь предстоит читать и запоминать.

— Чего еще можно желать, Ричард. Я истосковалась!

— Мы тоже.

«Мы» полоснуло, как лезвие. «Тоже» окутало, точно одолженный плащ.

— Как ты думаешь? Может открыть здесь еще один театр? — вдруг не свойственным ему шутливым тоном спросил Ричард. — Лично для тебя?

— «Не без права», — в тон ответила Виола.

Ричард качнул головой и щелкнул языком.

— Боюсь, епископ не позволит, — сказал он и вышел на улицу.

Имогена[134]

…То господин мой,

Британец доблестный и столь же добрый,

… Нет больше

Такого господина. Пусть пройду я

С востока к западу, просясь на службу,

Сыщу хороших много, буду верен,

Но не найду такого.


Люций

Добрый отрок,

Ты жалобами трогаешь не меньше,

Чем господин твой кровью. Кто же он?


Имогена

Ричард дю Шан[135].

За ним из двери в лавку влетел свежий влажный воздух. Начиналась весна.

Глава X

— Фокусник, когда же ты успел?

Они стояли перед домом Клоптона на Чэпл-стрит в Стратфорде. Из кирпича, с каменным фундаментом, островерхой крышей и окнами-эркерами, выходящими на восток, в сад. В два сада. Уильям купил этот дом, Нью-Плейс, ничего не говоря о сделке Виоле, с намерением сделать им обоим подарок к тридцать третьему дню рождения и крещения. Пик жизни. Самый ее зенит. Все теперь будет отмеряться от этой даты — все, что было прежде, все, что будет потом. Они оба уже не дети, и даже не молодая поросль. Они — две крепкие, сильные ветви древнего и стойкого ствола. Жители столицы, каких привечают по всей стране в лучших домах. Театралы. Драматурги. Актеры. В его понимании они были суть одно, несмотря на то, что его жизнь была у всех на виду, а ее — всегда скрытая под маской.

О своем намерении купить дом в Стратфорде Уильям поделился с Ричардом Бербеджем в начале зимы.

— По дороге в школу я каждый день проходил мимо, — вспоминал он, и глаза его смотрели мечтательно. — Красавец-дом. Я показал его сестре, и она тоже заболела им навсегда. Понимаешь?

— Еще бы!

— Его, правда, придется достроить, обновить. И, знаешь, я хочу разделить его поровну — две части, два сада, два амбара, два колодца и все такое прочее. Пять комнат на каждой половине с камином в каждой и обязательно два кабинета, в которых будет находиться то, чем теперь торгует продавщица книжной лавки «Белый грейгаунд» в приходе Св. Павла. К тому же «Большой дом» Клоптона, известный всему городу как Нью-Плейс — «новое место», сам собою уже красноречиво подтверждал, что его владельцем мог быть только достойный, честный человек, имеющий положение и уважаемый городским сообществом. Уильям всегда помнил об этом.

— Но почему в Стратфорде, Уилл? Ты хочешь туда вернуться? А театр?

Уилл помолчал.

— «Милорд, ведь это только театр, всего лишь розыгрыш»[136], — тихо ответил он. Я хотел было купить дом здесь, в Лондоне, но после… — он запнулся. — После того, как Гэмнет…

— Уилл, не надо.

— Когда-нибудь наша сумасшедшая жизнь в театре закончится. И после того, как это произойдет, я хочу вести жизнь благопристойную. Тем более, что у меня есть жена и две дочери.

— А сможешь? Разве в тебе живет хоть в малой степени почтенный отец семейства?

— Конечно, — Уилл улыбнулся. — Ведь это будет новая пьеса. К тому же у нас есть два исполнителя на главную роль. Этот дом за все пережитое вместе со мной, за терпение, волнения и тревоги должен стать для Виолы пристанью. Я никогда не смогу отблагодарить ее, как она этого заслуживает. Так пусть у нее будет своя крыша над головой, где она, если захочет, одна или нет, по достижении зрелости найдет покой и умиротворение.

— Не хочу обижать твое самолюбие, пожилой ребенок, — сказал Бербедж, — но ты сейчас воркуешь точно голубь. Выходит в груди нашего пересмешника и впрямь бьется хрупкое сердце?

Уилл кивнул.

— Выходит.

— Значит, ты задумал оставить театр? — спросила Виола, узнав новость.

— Не торопись. Всему свое время.

— Не знаю, смогу ли я уехать.

Он нежно взял ее за уши, уткнулся лбом в ее лоб, как в детстве, и прошептал.

— Пора взрослеть.

— И это не про нас.

Оба засмеялись.

— Надо, чтобы в доме жили дети — сказал Уилл. — Наши дети.

— Твои, дорогой, ТВОИ.

— И твои тоже.

— О чем ты? Звезды материнства не светят мне. Для этого надо быть женщиной, а я забыла, что это значит.

Месяц назад Уильям закончил оформление сделки. В день Святого Георгия он решил отметить приобретение Нью-Плейс, собрав семью и стратфордских друзей за столом под крышей нового дома.

Сью, которой в этот год исполнялось четырнадцать лет, не находила себе места от волнения и ожидания. С раннего детства она всегда угадывала, когда пришло время смотреть на дорогу, чтобы первой встретить своих долгожданных.

— Ты куда? — остановила ее Энн.

— Это они! Они подъезжают! Отец! Виола!

— Не кричи так!

Сью выбежала за калитку и помчалась в сторону главной дороги. Через несколько минут она увидела вдалеке фигуры двух всадников. Еще немного, и спешившиеся Уилл и Виола обнимали повзрослевшую Сью. Ростом она почти догнала отца. Родившаяся, когда он был довольно юным, повторившая его лучшие черты в своей живой внешности, она теперь выглядела почти его ровесницей.

— Ты посмотри только! — воскликнул Уильям, обнимая ее. — Вот это разбойница!

— Я всегда угадываю, когда вы подъезжаете. Я это чувствую, — радовалась она. — Вот только мама не верит, что так можно. Я расскажу, вы поверите, я знаю!

— Похоже, нам есть, кому передать дело, — шутливо сказал Уилл сестре. — Может, и впрямь решиться, да и взять ее на сей раз с собой.

— Давай поговорим об этом не посреди дороги, а как-нибудь потом, улыбнувшись, предложила Виола.


В новом доме Виола впервые за долгое время надела женское платье. Оставшись с ней на кухне вдвоем, Сью снова заговорила о том, что не давало ей покоя.

— Почему ты не хочешь взять меня с собой? Я все умею, я все могу. Я буду помогать вам. Ведь тебе, наверное, трудно заботиться об отце.

Виола молчала. Она неторопливо шпиговала окорок чесноком и пряностями.

— Я так хочу мир посмотреть! — вздохнула Сью.

— Девочка моя, я знаю.

— Я хочу, как ты. Я не боюсь, ведь ты же не побоялась. Ты сама решаешь, что делать. Ты говоришь, что хочешь. Ведь так?

— Почти. Скажи мне, а кроме того, чтобы увидеть мир, чего еще ты хочешь?

Сью пожала плечами и смущенно опустила глаза.

— Чтобы у меня появился жених. Ведь этого все хотят, правда?

— Конечно. И слава Богу! Твой отец пошутил, когда сказал, что ты сможешь жить, как он или я.

— Почему?

— Поверь мне, моя дорогая, если хочешь найти себе хорошего жениха, ты должна сделать все, чтобы не быть такой, как я.

— Но почему?

— Каждый решает сам, как жить и кем быть. Это называется выбор. Однажды я сделала свой выбор. После этого у меня никогда не было жениха. Я не замужем. И детей у меня нет.

Виола говорила спокойно и просто. Закрепив вертел с мясом над огнем и попросив племянницу присматривать за ним, Виола вытерла руки и поднялась наверх, на свою половину. Внизу в саду шумели голоса. Семья была в сборе. Казалось, мир и счастье, столь редкие для нее, пришли вдруг в одночасье. Словно радость заждалась и решила наверстать теперь все за годы, когда перед ней закрывали двери норовистые обитатели родительского дома. Даже Джон не раздражал никого. Чудеса бывают И это все заслуга Уилла. Дарованное ему и дарованное им. Благословение их жизни. Он в который раз сотворил чудо. Но только что ей теперь с этим делать? Виола шагала из стороны в сторону, поддавая носком клубок из древесной стружки, скрутившейся в маленький мяч, и гоняя его по пустым комнатам. За стенами ее половины дома жизнь шла или предполагала идти шумно и полно. Уилл, думала она, будет с женой и дочерьми. Энн, конечно, простит ему все обиды. Глядишь, еще родят кого-нибудь. Уилл все еще думает о наследнике. А что будет делать она в этих комнатах с камином в каждой? Вот сейчас она здесь, а там внизу никто не замечает ее отсутствия.

И винить некого. Это — ее выбор. Она сама сделала для этого все. Однажды, одевшись в мужское платье, она захотела скрыться в нем, и этот выбор сделал ее незаметной. Поднявшись сюда, она тоже скрылась. Ее жизнь — невидимка. А есть ли она вообще? В этом доме все собрались там, где Уилл, — родители, дети, сестры и братья, племянники и племянницы, друзья, слава, успех, признание, любовь. На ее половине никого нет. Нет и ее. Она — невидимка.

Поэзия? Погрузившись в нее однажды, она в ней скрылась. Растворилась в одном на двоих имени, разделив с братом создание мира их поэм, пьес и сонетов, и осталась неизвестной. После смерти Гэмми, дав обет не писать больше ни строчки, если Уилл поправится, Виола сдержала данное Всевышнему слово. Стихи по-прежнему приходили, наводняли, шумели, затапливали ее сознание, как затопляет вода сдавшийся город. До сих пор ее рука тянется к перу. Привычный писчий спазм — горение и жжение в сердцевине правой ладони, на вдавленных вмятинах и на бугорке среднего пальца постепенно отпускает ее. Первый месяц руку непроизвольно сводила судорога и дрожь, словно пальцы кто-то дергал изнутри, точно куклу на веревочках. Потом это прошло. «Ты испытаешь все, — будто говорило ее второе «я», — уныние, тоску, отчаяние. Сможешь ли ты когда-нибудь смириться с этим?» Но это выбор — не быть.

Этот никогда не смолкающий внутренний голос, словно диктовавший ей монологи и рифмы, стал по сути смыслом ее жизни. Ее жизнью. За жизнь брата она заплатила своею. Все в ее мир приходило словами, произрастало из них, становилось ими. Ричард принес ей слова, и они стали ее любовью к нему. Для него ее слова появились на свет. Чем, откровенно признаться, они были? Серенадой. Одной нескончаемой серенадой ему. Когда она видела, как он смеялся словам их комедий или прислушивался к монологам трагедий, она словно бы прикасалась к нему. Это она трогала его сердце, вызывала смех и грусть, радость и гнев, восхищение и волнение, когда он читал или видел на сцене то, что она написала. Это она сама становилась его смехом и грустью, его радостью и гневом — ее слова хранила его память, они заполняли его сердце. Так она принадлежала ему. Теперь все кануло в Лету.

Отныне мой недуг неизлечим.

Душа ни в чем покоя не находит.

Покинутые разумом, моим,

И чувства и слова по воле бродят…[137].

Поэзия — эта страна, поместье, надел — оставлена в правление единственной короне — лучшему из поэтов — Уильяму Шакспиру. Себя Виола всегда считала лишь выплавленным природой дубликатом превосходного оригинала, а участие в создании его творений доставляло ей невыразимое наслаждение и давалось легко, как дыхание. Ей и в голову не приходило расценивать их совместный труд как равноценный с ее стороны и уж тем более как соавторство. Если так и было, то ныне от всего нет и следа. Где она теперь? На каком перепутье? Где больше нет дорог? Такого не должно быть. Дорога всегда помогала ей справиться, когда отчаяние, как сейчас, выбивало почву из-под ног. Значит, пора отправляться в путь.

Спустившись вниз, Виола окликнула Уильяма.

— Уилл, я поеду. Так будет лучше для всех, — сказала она.

— Куда ты собралась?

— В Лондон, разумеется.

— Ночью? С ума ты сошла?

— Не шуми. Не горячись, я все равно поеду. Ночь меня не пугает. Кинжал и шпага со мной.

— Постой!

— Иди к Энн, — Виола сдержала раздражение и, помедлив, сказала уже спокойнее, — не упусти эту ночь. Не упусти ее. И не спеши возвращаться.

В Лондоне она, удивляясь самой себе, не только не избавилась от раздражения и обиды, но испытала доныне неведанное чувство — зависть. Его всегда любили, а она была обделена этим счастьем. Он не хвастал, когда писал о себе: «Но нет угрозы титулам моим пожизненным: любил, люблю, любим»[138].


Даже его лихорадочная страсть к Жаклин, вспыхнувшая скорее на волне мужского соперничества, чем от глубокого чувства, обошлась ему дешевле, чем ей ее безрассудство. Недавно в «Усилиях любви» Виола прочла:

Я знаю, что грешна моя любовь,

Но ты в двойном, предательстве виновна,

Забыв обет супружеский и вновь

Нарушив клятву верности любовной,

Но есть ли у меня на то права,

Чтоб упрекнуть тебя в двойной измене?

Признаться, сам, я совершил, не два,

А целых двадцать клятвопреступлений…[139].

Она испытала почти злорадство. Как видно, треугольник разомкнулся.

Будь проклята душа, что истерзала

Меня, и друга прихотью измен.

Терзать меня, тебе казалось мало, —

Мой лучший друг захвачен в тот же плен…[140].

Поделом всем. Любовь Уилла, какой бы она ни была — надуманной или искренней, действительно преданной и испытавшей горечь измены или оставшейся лишь плодом воображения — осталась в стихах. И в судьбе. И он по-прежнему был нарасхват со своим обаянием и умом.

«Ты говоришь все, что хочешь», — сказала ей Сью. О, если бы! Если бы! Она перемолчала себя. Свою жизнь и судьбу.

Считается, что сочинять — не женское дело. А кто же лучше женщины может рассказывать небылицы мужчинам и детям? Виола засмеялась сквозь слезы от этой мысли. Какая несправедливость.

Рожденные на свет

Утробою одною близнецы

Почти неразличимы по зачатью,

Развитию, рождению; но стоит

Судьбе им дать удел, неравный, сразу

Счастливец неудачника теснит[141].

Дома было пусто, на душе тоже. Она пошла на пристань, к Темзе.

Она смотрела на воду и чувствовала свою оторванность от всего, что наполняет жизнь людей. Горькие мысли потекли в непривычном для нее русле. Стал ли брат ее обузой? Нет, надо найти другое слово. Она устала волноваться за него. Хорошо, когда он рядом, или не теряешь его из виду, но как побороть страхи? Как бы ни был он находчив и ловок и как бы она не верила в их счастливую звезду, она боялась. Кругом люди гибли от болезней, собственной глупости, опрометчивости и доверчивости. И каким бы ловким и осмотрительным ни был Уилл, на каждого ловкача найдется кто-то половчее и посметливее. На то, чтобы уберечь его от бед там, где она могла, уходило много сил. Но он жил быстрее, чем она успевала сделать передышку от забот — радостных, когда ему благоволила фортуна, болезненных в минуты тревог.

Ей не хотелось возвращаться в пустой дом. Внутри, в груди, исподволь нарастал гул, точно набат. Она знала уже по первым признакам — это опасность. Не раз ее далеко заводило связанное с нею желание исчезнуть. Способ избавиться от навязчивого искушения был прост. Надо вспомнить, к кому можно напроситься на ночлег, не слишком обременяя хозяина. Первое, что пришло ей в голову — имя обитателя квартиры на Феттер Лейн. На двери дома, в котором они с Уиллом когда-то жили, не было кольца. Виола постучала в дверь рукояткой шпаги.

— Кто здесь?

— Это я — Себастиан.

Джек обомлел, но тут же очнулся и впустил Виолу. Она, сняв шляпу, прошла в комнату, когда-то бывшую кухней, но теперь превращенную в смешение граверной мастерской, трактира, библиотеки, гостиной и конюшни. Здесь можно было увидеть конторку, инструменты, ручной пресс, камин с чайником на крюке, в углу седло, на большом столе — в беспорядке кружки и тарелки, а на комоде у противоположной стены — в идеальном порядке бумаги, несколько книг, подсвечники и чернильница. Прислоненная к комоду, дремала цитра. На конторке Виола заметила фрагменты работы, напоминавшие резной шрифт для наборной кассы.

— Что это? — спросила она.

— Инициалы.

— Филд заказал тебе новый шрифт?

— Нет… Это… я сам… Я покажу, когда сделаю.

— Ладно.

— Располагайся.

Джек с беспокойством оглядывался, но заглянув на полку у камина, обрадованный, воскликнул:

— Остался пирог с индейкой и портер!

— Да ты прямо-таки купаешься в роскоши, Джек. За что тебя так балует мистер Филд?

— За несравненные таланты.

— Не сомневаюсь… Брат Эджерли, мне очень хочется выпить! Надеюсь, это вызовет твое сочувствие, а не осуждение?

Виола была расстроена и подавлена, и Джек готов был сделать все, о чем она попросит. Он поставил на стол кружки, раздвинул тарелки и достал из шкафа кувшин. Трижды они осушили кружки молча. Вино скоро подействовало, она согрелась и почувствовала, как пружина внутри постепенно ослабевает. Взглянув на цитру, она, не вставая, взяла ее.

Когда еще был я совсем малец,

И-хей-хо, все ветер и дождь,

Чего ни творил я, куда ни лез,

А дождь что ни день — все одно и то ж.

Нет, лучше что-нибудь повеселее, — заметив смятение в его глазах, — сказала она и запела:

Поженимся, живи со мной!

Верь, это будет рай земной.

Все наше: реки и леса,

Холмы, долины, небеса[143].

— Это моя любимая, — обрадовался он. — Только я не все слова помню. Там много цветов и красок.

Она поставила цитру, взяла кувшин и снова разлила вино по кружкам.

— Могу я спросить, Ви? У тебя что-то стряслось?

— Да. Стряслось. А пойти некуда, — и тут же поправилась, — Джек, прости меня! Пришла к тебе и говорю «некуда»! Это не в том смысле, поверь!

Он растерялся.

— Значит, у тебя нет этого… ну, как бы это сказать…

Виола улыбалась.

— Кого? Жениха, возлюбленного?

— Да.

Нет. Не возьму в толк, почему, — огладывая себя, улыбнулась Виола.

— Я тоже… не возьму, — сказал Джек надтреснутым голосом. Она с удивлением посмотрела на него.

— Я… просто хочу сказать, что ты, если бы только захотела…

— Я давным-давно захотела, дорогой. Но, видно, одним хотением этому не поможешь.

Она взяла цитру и снова тихо запела:

Пойдем глядеть с крутых высот,

Как пастушок стада пасет,

Под шум ручья в полденный час

Внимать, как птицы славят нас.

Из роз я там совью шалаш.,

Сложу из маков вензель наш,

В цветах, как в раме, будешь ты,

Одежда, ложе — все цветы.

Вплету в солому пук цветов,

И пояс для тебя готов

С застежками из янтаря

И в бляшках, алых, как заря.

И это все — тебе одной,

Приди же, будь моей женой![144].

— Обязательно запомню все слова, — прошептал Джек.

— Ты хочешь кому-то ее спеть?

— Да… Тебе.

Он опустился перед ней на колени.

— Виола, я знаю, кто ты и кто я. Ты пришла ко мне сейчас с печалью в сердце. И я был бы последним ничтожеством, если бы просил тебя остаться со мной. Но я хочу этого. Поверь мне, я овладею мастерством и буду лучшим, чтобы стать достойным тебя. Я отдам тебе свою жизнь, я буду служить тебе. Доверься мне! Ты узнаешь самое преданное сердце на свете. Ты единственная из всех, кого я знаю, кто достоин любви. Прими меня таким, какой я сейчас, и я сделаю все для тебя. Я люблю тебя.

Она мягко прикрыла ладонью его губы. Он сжал ее руку, прижал к лицу и держал молча, не отпуская. Прошло несколько секунд или минут в молчании. Потом Джек сказал, не глядя на нее.

— Я буду служить тебе верой и правдой, где бы ни было.

— Пообещай мне, Джек.

— Все, что попросишь.

Она улыбнулась.

— Ни одной женщине, кроме меня, потому что ты это уже опрометчиво сделал, не обещай сделать все, не услышав сначала ее просьбы. И еще…

Он ждал.

— Поверь, Джек, все слова, какие ты сейчас сказал мне, через некоторое время тебе обязательно снова пригодятся. Запомни их и сохрани в своем сердце. Добром и трепетом. Словаужасны, Джек. Самые прекрасные из них могут выглядеть в отражении зеркал самыми жестокими.

— Зеркал?

— В сердце, Джек. Прости меня — сейчас я не смогу солгать. Не здесь. Не сегодня. Не я. Прости меня, Джек.

Он с трудом справился со слезами. Виола вспомнила, как точно также сама стояла не столь давно на коленях перед Ричардом и говорила ему о своей готовности вечно служить ему верой и правдой. Джек первым нарушил молчание.

— Я больше не буду докучать тебе. Я пойду в мастерскую. Оставайся здесь, тебя никто не потревожит.

Виола вздохнула. Даже в хмельную ночь собеседник вынужден покинуть ее. Еще два часа назад она была уверена, что ни в ком не может пробудить страсти, и вот получила первое в жизни признание в любви. Немыслимый театр, в котором коллизии превращают своих героев — достойных и сильных людей — в тривиальных участников ни к чему не ведущего фарса. Она, Ричард, Жаклин, Уильям, Энн, Джек — сколько может длиться эта череда невостребованных влюбленных? Принять любовь Джека? Она представила себя рядом с ним и поняла, что выглядит его старшим братом, потом, вообразив себя в платье невесты, показалась самой себе его матерью. Кошмарное видение. Нет, она могла быть расточительницей своей жизни, но не чужой.


Уильям в эту ночь, лежа без сна рядом с Энн в своем новом стратфордском доме, думал о том же — о любви и судьбе. После бурной, жаркой и ласковой близости, в возможность которой оба уже отказались верить, он забылся недолгим сном. А проснулся с мыслями о сестре. Даже к этому размягчающему сердце и утешающему душу покою рядом с женой он обязан Виоле. Не он, а она почувствовала, что именно нынче они с Энн смогут возродить их брак.


Виола могла думать за него, говорить за него, принимать решения за него, писать, как он, и вместе с ним — быть для него всем. Где она сейчас? С кем она сейчас? Он знал — одна. Но не знал, захочет ли она впустить кого-то в свою жизнь. Найдись на свете отчаянный смельчак, кого не смутили бы ни ее ум, ни горячность, ни отвага, этот безвестный будет счастливцем.

Он в ней найдет любви многообразъе:

Найдет в ней мать, любовницу и друга,

Найдет в ней феникса, вождя, врага,

Монархиню, богиню, проводницу,

Советницу, изменницу, подругу;

В тщеславье скромность и в смиренье гордость,

Гармоний фальшь и нежность диссонансов,

Прелестных, нежных, ласковых имен,

Чей восприемник Купидон. Он будет —

Не знаю, кто… Спаси его Господь[145].

Через неделю он вернулся в Лондон и не узнал Виолу. Она встретила его в женском платье, на ее локоны, разделенные прямым пробором, была надета сеточка, унизанная мелкими бусинками.

— Ты прелестна, — задохнулся он от восторга, обнимая ее. — Ты прекрасна. Мне надо было убежать из деревни на неделю раньше, чтобы это увидеть. Что с тобой? Что произошло?

— Не мое это все, — махнула она рукой. — Не понимаю, как можно жить в этой сбруе. Вернее, в попоне.

— Зачем же ты оделась как фея? — засмеялся Уилл.

На что услышал саркастическое: «Все остальное в стирке!»

За ужином Уилл вопросительно поглядывал на нее. Обычно стоило ему перешагнуть порог, он слышал: «Ты не представляешь, что мне удалось сделать!» или «Я сегодня такое нашла, милый мой, ты не поверишь!» Это значило, что его ожидает работа над черновиками, новыми набросками и вариантами. Но давно она ничего подобного не говорила и ничего нового не читала вслух.

— Ты что-нибудь написала? — не утерпел он.

— Нет.

— Ты часом не заболела?

— Нет.

А про себя подумала: «Я выздоровела вместе с тобой».

— Но что же тогда? Почему ты не пишешь?

— Я набираюсь сил.

— Хорошо, если так.

* * *

Летом разразился скандал, вновь грозивший оставить «Слуг графа Пембрука» без заработка. В июле они представили в театре «Лебедь» пьесу «Собачий остров», сатирически нацеленную на очень высоких чиновников и вызвавшую тем самым недовольство властей. Пьесу сочли «непристойной», усмотрев в ней «мятежное и клеветническое содержание». Нескольких актеров и одного драматурга, а им был известный критик Шакспира Бен Джонсон, арестовали и посадили в тюрьму на три месяца. Тайный совет потребовал, чтобы «никакие пьесы не ставились в Лондоне… в это лето», и более того, «те театры, что построены единственно с этой целью, были бы снесены». Антрепренер Хенслоу сумел доказать властям, что его театр «Роза» используется также и для других развлечений публики. После разбирательств с другими заведениями судьи обязали владельцев несчастной «Куртины» «снести до основания подмостки, галереи и комнаты».

В конце месяца труппа собралась на рабочий совет. Виола тоже была на собрании. Решали ехать в длительное турне, взяв ссуду, поскольку своих денег на это явно не хватало, или закрыться минимум на полгода.

Огастин Филипс высказался за закрытие. Ричард Бербедж — за гастроли. Голоса разделились поровну.

— Я не хочу питаться старыми почтовыми клячами, — кричал Гасси.

— А я не хочу питаться молодыми городскими крысами, — горячился Бербедж.

Уилл пытался утихомирить спорщиков.

— Тише, тише, дети, успокойтесь.

— Уилл, да сколько можно? Для нас это — петля! Понимаешь? Петля! Не все из нас торгуют книжками. Прости, Себ. И не все из нас пишут.


Упрек, вырвавшийся у Гасси скорее от досады на общую беспомощность, чем от зависти, имел свои основания. Издатели оценили интерес к поэмам Уильяма «Венера» и «Лукреция». Скоро выйдет «Трагедия короля Ричарда II», одна из любимых пьес самого Уилла, всей труппы и публики. Вслед за ней издатель Эндрю Уайз готовил к печати «Трагедию короля Ричарда III».

— Нужно ехать с уже изданной пьесой, — сказал Уилл.

— Как это?

— Забрать у Уайза тираж «Ричарда» и продавать во время представлений.

— Положим, так. Но на какие деньги его выкупить?

— Я сам могу это сделать. Потом вернете мне в рассрочку. Если продадим даже часть тиража, сумеем залатать кое-какие дыры.

Бербедж хлопнул Уилла по плечу.

— «Ричард!» Снова «Ричард»! Наш многоликий «Ричард»!

— Двуликий.

— Все равно! Друзья, выше нос! — Бербеджу идея пришлась по вкусу. — «Охотно, дядя, примем приглашение. А вы участвовать не согласитесь в походе нашем на бристольский замок?»[146].

— Бристольский, это что опять к матросне?

Все расхохотались.

— К матросне, к матросне, к ней, родимой, к матросне, — пропел Кемп. — Рай, Дувр, Мальборо, Фавершем, Бат, Бристоль.

Впервые «Ричарда II» сыграли в 1595 году. Трагедия короля, свергнутого Болинброком, неизменно вызывала бурю эмоций, слезы сочувствия, отчаяние и жалость, гнев справедливого негодования, гордость за родимый край и стыд за него, нежность к любящему сердцу и отклик родительским тревогам. Особенно удались два главных персонажа. Работая над пьесой, Уильям не раз говорил Виоле, что сам хочет играть Ричарда, потому что знает как. Но как быть с Бербеджем, который будет рваться к этой роли, что твой Болинброк к трону? Так и вышло. Ко времени постановки трагедии Уилл уже блестяще играл королей. С ясной речью, с природной статью, с возбудимым нравом и воображением на сцене он становился то воплощением достоинства и доблести, то подлости и вероломства. У нее замирало сердце, когда он читал ей пьесу, перевоплощаясь на глазах. Он то ухмылялся зловеще, то вдруг его глаза заволакивали слезы, то он становился развязен до омерзения, а то вдруг тих и смирен, словно десяток масок с грохотом слетали с него одна за другой, являя миру лицо затравленной измученной души.

Оставалось одно — убедить Бербеджа не претендовать на триумфальную роль, что было по меньшей мере наивно. Решение пришло, как часто бывает, внезапно.

— Ну что, может шпаги решат, кому его играть, а? И будем сами как король и Генри? — пошутил однажды Уилл при обсуждении предстоящей постановки.

— Да, — помедлив, откликнулся Бербедж. — Что-то это напоминает.

— Вот только кто из нас Ричард, кто Генри? — спросил Уилл и охнул, будто глотнул горячего.

— Что с тобой?

— Ну, конечно! Это то, что нам с тобой надо! Ей-богу! Такого еще не было ни у кого!

— Чего не было?

— Ты же спросил только что — «Кто из нас Ричард, кто Генри»? Понимаешь?

— Нет, ваша премудрость.

— Мы будем меняться ролями. Нам нужно играть их по очереди, — глаза Уилла заблестели, — и сборы тогда вдвое взлетят.

Обмен ролями. Впервые они применили этот ход на представлении пьесы 9 и 10 декабря 1595 года в доме члена парламента Эдуарда Хоби в присутствии Роберта Сесиля, сына министра королевы лорда Берли. На первом представлении Ричарда играл Бербедж, на втором — Уильям.

Успех был ошеломляющим даже в пределах домашнего зала и ограниченного числа гостей. Триумф последовал затем и в городе, и на протяжении всех гастролей. Теперь «Ричард», подкрепленный еще и изданной пьесой, которую предполагали продавать по ходу представления, давал надежду на хороший заработок. О том, кто будет с сумкой через плечо лавировать по рядам и между стоячими зрителями, ни у кого не вызывало сомнений. У Себастиана тоже.

В Бристоль они въехали на рассвете. Лучшее время, когда усталость от предыдущего дня забыта, в лицо веет утренний ветер, и все вокруг торопятся развести свои товары и разложить их по лавкам, занять место в порту или расселиться в гостиницах.

Бристоль лежал на правом берегу их родного Эйвона, что разливался здесь, вольно впадая в залив, чтобы соединиться с могучими течениями океана.

Они остановились в гостинице «У Слона», достаточно удаленной от порта, на площади недалеко от театра. Здесь селились купцы, негоцианты, курьеры, секретари акционерных компаний и представители гильдий.

— Обещаю, я постараюсь не отвлекаться, — сказала Виола, выкладывая из дорожного сундука стопки с пьесой.

— На что? — не понял Уилл.

— На сцену. Я всегда смотрю «Ричарда». Даже забываю, зачем я там.

Уилл посмотрел на нее с сочувствием.

— Смотри. Бог с ним, со всем. В конце концов, ведь каждый раз мы играем как единственный.

— Да! — горячо отозвалась она. — Вы каждый раз разные. Другие. Это невозможно забыть.

Она подошла к нему ближе.

— Только прошу тебя, будь осторожней, — она провела пальцами по его виску, на котором еще не опал отек от удара, какой он получил при очередном падении в финальной сцене убийства Ричарда.

Ее сердце сжималось всякий раз, когда она вновь и вновь видела меру его самоотдачи. Он жил на сцене. Виола уважала эту преданность. Она понимала, что это и как, и ей становилось страшно. Он раздирал себя на части душевно и телесно, и его беспокойное сердце горело, болело и рвалось. Иногда он говорил ей — «у меня все болит».

— Побереги себя, Уилл.

Себастиан в Виоле вновь встал на стражу ее деятельной натуры. Женщинам, помимо тех, кто вел образ жизни Дороти Сойер, в театр вход был закрыт. Оказываясь здесь, любая женщина расписывалась в своей доступности. Сопутствующими товарами — яблоками, орехами, напитками и продукцией книгопечатников торговали во время представления, которое шло без перерыва.

Перекинув через плечо ремень сумки для книг с эмблемой Компании печатников и издателей, Виола вступала в зрительскую толпу. В руке она держала экземпляр издания. Она шла между людьми осмотрительно и смело, как делает свой шаг канатоходец или укротитель, знающий все приемы своего ремесла и не забывающий о риске, который оно таит. Она не боялась взглядов. Чулки, кожаные штаны — прихваченные подвязками на середине бедра итальянские бриджи, жилет с поясом, рубашка с широкими рукавами, берет с коротким пером. Уилл играл Генри Болинброка на сцене. Виола — Себастиана среди зрителей.

— Покупайте пьесу «Трагедия короля Ричарда II», что сейчас идет на сцене, — негромко говорила она, перемещаясь от стоячих мест к рядам амфитеатра и стараясь не стучать каблуками по деревянным ступеням. — Покупайте «Трагедию короля Ричарда II» в авторской правке.

— Звезды сегодня улыбаются мне. Какое невероятное везение! — Также, чуть понизив голос, произнес сидящий у самого прохода человек.

— Позвольте спросить, в чем ваше везение, сэр?

— «Ричард», оказывается, уже издан. Прошу, — он протянул ей монету, с которой Виоле пришлось долго отсчитывать сдачу. — Я и не надеялся.

— Вам так необходима эта пьеса?

— Как воздух!

Секунду она боролась с удивлением и любопытством. Он внимательно смотрел на нее.

— Простите, сэр, не найдется ли у вас монеты поменьше?

— К счастью, нет.

— К счастью? — она старалась не ошибиться со сдачей, — впрочем, это говорит о вашем благополучии, сэр.

— Пожалуй, в определенной мере.

— Прошу, ваша сдача, сэр.

На сцене в это время разыгрывался второй акт, и Гасси Филипс в роли умирающего Ганта спрашивал о делах короля Тома Поупа в роли герцога Йоркского. Как не трагична была сцена, некоторые реплики в ней неизменно вызывали смех. Традиции верны были и на сей раз:

Ведь нынче мы Италии кичливой

Во всем, как обезьяны, подражаем,

И тащимся у ней на поводу[147].

— Что ж! Италии досталось!

Виола обернулась. Это произнес тот, кто минуту назад купил у нее экземпляр пьесы. Отчего-то на эти слова его реакция была сильнее, чем у остальных. Смех заставил его склонить голову и глубокими морщинами от самых глаз до уголков губ избороздил его загорелое, но еще вполне молодое лицо. Виола окинула его взглядом и тут же сообразила, что рассмешило его. Он был одет в короткий плащ венецианского фасона поверх костюма густо-гранатового цвета, испещренного окантованными разрезами, открывающими медового цвета подкладку. Поблескивающие разрезы украшали и его мягкие остроносые туфли.

— Вы не согласны, сэр? — спросила Виола.

— Отнюдь. Но, если не ошибаюсь, они обычно играют любовь к Италии.

Виола кивнула, продолжая сдаваться любопытству.

— Это любимая страна автора, — сказала она. — Сегодня он в роли Болинброка.

Незнакомец кивнул.

— Бьюсь об заклад, вам уже не раз говорили о том, как вы с ним похожи.

— Будь это настоящий заклад, удача и здесь не изменила бы вам, сэр.

Она сделала паузу, раздумывая, говорить ли то, что так хотелось сказать, и все-таки решилась. Наклонившись чуть ближе к незнакомцу, она сказала:

— Приходите завтра, сэр. Завтра Уильям Шакспир играет Ричарда. Приходите непременно. Иначе вы пропустите лучшее, что можно увидеть.

Она отошла к колонне, поддерживающей навес над рядами, и замерла, глядя на сцену. Весь мир ушел. Осталась только сцена.

На следующий день Виола, продвигаясь между зрителями, более пристально, чем всегда, наблюдала, как заполнялись ряды амфитеатра. Она увидела его. На том же месте. Его невозможно было не заметить. Он отличался от всех, кого доводилось ей встречать, но при всем желании его нельзя было назвать красивым. Ей, навсегда завороженной гармонией облика Ричарда, случись описать внешность этого зрителя, такое слово пришло бы в голову в последнюю очередь. Крупная голова, высокий покатый лоб, нос тоже крупный, широкий в переносице и слегка поддернутый снизу, не вполне курносый, но близкий к тому. Светлые глаза слегка раскосые — пожалуй, это мог заметить только очень внимательный собеседник, смотрели одновременно рассеянно и испытующе. Виола не могла сообразить, кого он напоминал ей больше — оленя, когда смотрел на нее, или льва, когда она видела его в полупрофиль. Из-под небольшого заломленного берета выбивались коротко подстриженные пряди густых плотных волос того цвета, каким становится яблоко, стоит переспелому плоду разломиться. Уже не рыжий, но еще не коричневый, этот цвет показался Виоле сладким на вкус. Она усмехнулась причудам своего воображения. Впрочем, она улыбнулась не только потому, что думала о странностях в лице «венецианца» — так она назвала его про себя. Приятно было не просто видеть его вновь, а то, что он услышал ее совет. Неудивительно, что «звезды ему улыбаются». Они ведут тех, кто способен прислушиваться. Все с тем же любопытством, какое возникло при первом разговоре, она отметила его хороший английский, и манера говорить была очень знакома. Она вспомнила, в чьем исполнении слышала этот говор. Да ведь это Джек Эджерли со своими норфолкскими долготами говорит точно так же. Она прошла в левую часть амфитеатра, где был он. Не оборачиваясь в его сторону, она села на верхнюю ступень, ведущую из амфитеатра вниз, и снова замерла, глядя на подмостки.

Уильям играл Ричарда. Все остальное было не важно. Он играл бесподобно. Удивительно. Страшно. Нежно. Жалко. Пылко. Глупо. Мудро. Смешно. Горько. И отчаянно прекрасно. Казалось, театр и весь город мог рухнуть и развалиться на части, она бы не заметила. Она вздрагивала и охала, словно чувствовала на себе силу ударов, когда он падал, поднимался, когда стонал от боли или затихал, замирая. И не было сил снести, и не было сил не слушать последний монолог.

…Не надо больше музыки. Устал я.

Хоть, говорят, безумных ею лечат, —

Боюсь, я от нее сойду с ума.

И все ж, да будет мне ее пославший

Благословен. Ведь это — знак любви,

А к Ричарду любовь — такая редкость,

Такая ценность в этом, мире злом[148].

«А к Ричарду любовь — такая редкость, такая ценность в этом мире злом» — Виола всякий раз плакала, слыша это. Вытирать слезы так, чтобы этого никто не заметил, она научилась давно. И это ей неплохо удавалось. Только не в этот раз. Один человек, пристально наблюдая, ловил каждый ее жест.

Капитан Томас Хартли привел в Бристольский порт на неделю свои галеоны — «Турин» и «Верону». Эти корабли он выкупил у Венецианской торговой компании после победы в Гравелинском сражении, в котором принимал участие. Дальше их путь лежал в Лондон. Капитан наблюдал за Виолой уже третий день. В первый день он только заметил ее присутствие. Вчера он купил у нее пьесу. Сегодня он сам подошел к ней, когда спектакль закончился.

— Могу я приобрести у вас еще экземпляр? — спросил он. — А лучше — два.

— Вы очень щедры, сэр. Прошу вас. Не сочтите за дерзость, могу я вас спросить?

— Несомненно.

— Вчера вы сказали, что эта пьеса нужна вам, как воздух. А сегодня покупаете еще два экземпляра. Для чего столько?

— Для того чтобы не потерять человеческий облик и помнить, что ты не только точка в океане. Эти пьесы — моим помощникам. Одному — переписать тексты ролей для нашей корабельной труппы. Другому — сверять, чтобы исполнители не несли отсебятины и в результате не подняли бунт.

Виола едва поняла, что он сказал.

— Простите, сэр — вы сказали, «корабельной труппы»? Боюсь, здесь шумно и я…

— Театры есть не только на суше, но и на море, — улыбнулся он. — Я позволяю моим людям разыгрывать спектакли, дабы они не предавались лени и азартным играм. Капитан Томас Хартли, Венецианская компания, к вашим услугам.

— Себастиан Шакспир, к вашим услугам, — поклонилась Виола.

— Так вот чем вызвано это удивительное сходство. «Одна утроба вас носила, из одного металла в ту же форму отлиты вы»[149].


Несколько секунд они молчали.

— Могу я узнать, как долго будет идти «Ричард»? — спросил он.

— Не меньше двух недель.

— Как жаль. Мне остается всего три дня, чтобы усилить впечатление.

— Впечатление всегда новое. Оно мимолетно, как время. Приходите завтра и поймете. Простите, капитан, но мне пора.

— Куда вы идете, Себастиан?

В город. К «Слону».

— К «Слону»? Бойкое место. Я иду туда же. И если у вас нет других попутчиков, я предлагаю вам свою компанию.

Виола подумала и согласилась.

Они направилась к выходу.

— Вы служите при театре? — спросил капитан.

— Да. Но я не актер. Можно сказать, я играю свою роль перед сценой. Или перед публикой — среди нее. Как сегодня. Но вы сказали, что у вас всего три дня. Почему?

— В Бристоле мы стоим всего неделю, дальше — курс на Лондон.

— Лондон? Наш театр тоже вернется туда через месяц.

— Я не знаю, где мы окажемся через месяц. Хорошо, если спокойно проведем зиму на суше.

— Что же может помешать вам?

— Политика, болезни, война. Иные заботы Ее Величества. Будем надеяться, что нас ожидает мир. Надежду, как якорь, терять нельзя. Если бы Ричард II понимал это, быть может, он не пал бы духом.

Виола покачала головой. Якорь надежды. Anchora Spei. Издательский знак Филдов. Знак ее надежды. «Надежду, как якорь, терять нельзя». Так просто. Так трудно. Она это знает не хуже моряка.

Она остановилась в переулке, не доходя до гостиницы.

— Благодарю вас, капитан.

— Надеюсь, мы еще свидимся. И, если этому суждено быть, разрешите мне и впредь оставаться вашим попутчиком.

— Спасибо, капитан. Но чем вызвана такая учтивость? Я при случае могу постоять за себя.

Ей пришлось поднять голову, чтобы видеть его глаза, настолько высоким он был. Он очень внимательно посмотрел на нее, наклонился и тихо сказал.

— Таким, как вы, не стоит в одиночку ходить по городу.

— Отчего?

— Оттого, что при случае может пригодиться не только смекалка и ловкость, но и настоящая, мужская, сила.

— Я не знаю, суждено ли нам свидеться. Благослови вас Бог за вашу доброту! И пусть ваши глаза всегда будут так же зорки.

— Скажите, как зовут вас, — попросил он.

— Вы знаете, капитан.

— Назовите ваше подлинное имя. Если не сопровождать вас, то молиться за вас я смогу. Кого из святых покровителей просить о вас?

— Святого Вильгельма, — сказала она и, подумав, добавила, — и Святого Георгия.

Он мягко поймал ее руку и склонился над ней.

— Храни вас Бог! — тихо сказал он.

Отняв руку, Виола развернулась и пошла через площадь, не оглядываясь.

Капитан Хартли все три дня, прежде чем приказать отдать швартовы, приходил в театр и на площадь, надеясь на встречу. Тщетно.

И все же теперь он знал — он видел собственными глазами, он говорил с ней, он даже касался ее. Пусть в мужском платье, пусть скрывающая свое имя, пусть появившаяся здесь из необъяснимо странной жизни — она есть. Удивительная, непостижимая, земная. Женщина, которую он искал.

Глава XI

Венеция… «Якорь надежды» для людей, чей удел — вечное изгнание…

Э. Грэм-Диксон «Ренессанс»

Я всегда говорю о тебе, как путешественники

говорят о Венеции:

«Venetia, Venetia,

Chi non ti vede non ti pretia».

У. Шекспир «Бесплодные усилия любви»

Утром 29 октября Виола разбирала новые книги, доставленные накануне из типографии, когда в лавку вошел Джек Эджерли.

— Доброго утра!

— Джек! Ты что так рано?

Его появление говорило о том, что он заглянул сюда не случайно.

— Зашел тебя проведать. Мы с хозяином сегодня идем в порт. Но он еще в издательстве. А меня отправил пораньше. Вот я и решил заглянуть по дороге.

— В порт? Вы кого-то встречаете?

— Станки.

— Станки? Хозяин меняет оборудование?

— Да, старые приходят в негодность. Их ведь ставил еще прежний хозяин. А теперь от Альда[150] привезли новые.

— Мистер Филд успел побывать в Венеции? Когда же?

Джек покачал головой.

— Нет. Он не был в Венеции. Вряд ли миссис Филд захочет отпустить его туда. Там, говорят, есть мост, из окон домов у которого женщины с голой грудью смотрят на прохожих и приглашают зайти.

— Джек! — рассмеялась Виола, — вспомни о приличиях и расскажи лучше, причем тут ты?

Довольный произведенным впечатлением Джек приосанился.

— Это я предложил мистеру Филду выписать их напрямую из Венеции. Поэтому доставка обошлась ему вдвое дешевле. Помнишь, я тебе говорил, что у меня брат служит на море? То есть не совсем брат, скорее кузен. Не совсем кузен, скорее…

— Так что же?

— Я рассказал о нем хозяину. Они списались. По заказу Филда брат забрал у Альда партию станков и доставил сюда без посредников, понимаешь.

— Джек, да ты, оказывается, хваткий малый! Смотри, однако, чтобы художник не заглушил в тебе негоцианта, а негоциант — художника. Впрочем, у тебя нет выбора — так или иначе, придется быть и тем и другим.

Джек пожал плечами.

— Да нет, это почти случайно вышло. Просто брат живет в Италии? Он теперь почти венецианец.

— Венецианец?

Виола улыбнулась, вспоминая другую встречу.

Ведь нынче мы Италии кичливой

Во всем, как обезьяны, подражаем

И тащимся у ней на поводу[151].

— Да, — сказала она. — Многие англичане стали почти венецианцами.

— Пожалуй. У него там большая торговля. И даже здесь есть магазины. На Холборне.

— Ты никогда не говорил об этом.

— Да как-то стыдно хвалиться чужим богатством.

Весь Джек был в этом. Он не лукавил. Ему и вправду в голову не пришло бы хвастать богатой родней.

— Своди меня как-нибудь туда, — попросила Виола, — покажи, чем торгует твой родственник.

— Покажу еще. Да ты и сама его теперь увидишь, — Джек запнулся и замолчал.

Он нервно пролистывал копию списка станков и деталей к ним, которую доверил ему хозяин.

— Ты что-то вспомнил?

— Да. Я… пойду. Я, кажется, забыл… кое-какие бумаги в издательстве, — очнулся Джек. — Адье! На всякий случай, я вечером буду в «Ученике типографа».

— Удачи тебе!

Шагая по аркаде прихода, Джек ругал себя, предчувствуя, что его простодушие вот-вот может обернуться против него. «Кто тебя за язык тянул? — ворчал он себе под нос и даже остановился и топнул ногой, досадуя на себя. — Дурак!» Подняв плечи и опустив голову, он шел в порт, стараясь прогнать мысли, назойливо роившиеся в голове. Он понял, что поторопился с рассказом о том, кто, будучи связан с ним семейными узами, не был ему родным по крови. Проболтавшись, он испугался обещанной ей встречи. Еще ничего не произошло, а он уже ревновал Виолу к тому, кого в детстве полюбил больше других своих родных. Сын второй жены его отца был на восемь лет старше и появился в их семье, когда Джеку было четыре года. С первых дней в семье Эджерли высокий, громкоголосый двенадцатилетний рыжий мальчишка полюбился всем — и домашним, и соседям. Джека он сразу ослепил своей взрослостью и энергией и надолго стал для него примером для подражания. Когда Джек только учился говорить и уверенно стоять на ногах, Том тоже учился — ходить под парусами по морским просторам, доступным в те времена английским судам. В десять лет он поступил на корабль в качестве юнги капитана Джона Бишопа и навсегда связал себя с морем. Когда ему было двенадцать, его мать вышла замуж за отца Джека. Сильный, шумный, дерзкий, отважный, смешливый — Том завораживал названого брата рассказами о странах и занятных людях, бесподобно изображая каждого. Том таскал Джека с собой на пристань, показывал ему корабли, затевал с ним игры в морских разбойников и дикарей, прикидываясь то хищником, то охотником. Он то исчезал на много месяцев, то возвращался, переполненный солнцем жарких широт, из которых привозил диковинные вещи: растения, камни, одежду, утварь и много всяких чудес. Теперь капитан Томас Хартли перевозил на двух своих галеонах оливы, вино, посуду, украшения, ткани, станки, книги. Когда Джек впервые оказался в Лондоне, не растеряться и не сбиться с пути ему помогали советы Тома, приходившие в письмах из-за морей, или услышанные при редких коротких встречах, когда капитан приводил корабли к родным берегам. Уже в детстве Том научил брата наблюдать, присматриваться к миру, разнообразию его форм и красок. Повзрослев, Джек по-прежнему с доверием и уважением полагался на жизненный опыт Тома. С ним одним он решился поговорить о настигшей и тревожащей его теме желаний. Том без иронии и осуждения серьезно ответил на все вопросы и развеял сомнения Джека. Так между ними впервые прозвучала тема женщины. У Джека голова шла кругом от столичного шума и многообразия людей, в гуще которых он очутился. Он только-только снял свою первую комнату на Феттер Лейн. Соблазны настигали повсюду. Ему мерещилось, что будто в самом воздухе города растоплено пряное зелье. Он потерял сон и не знал, куда деться от мыслей, что в наказание за греховность воображаемых им картин, какие ему представлялись, у него чего доброго отнимется острота зрения или того хуже — исчезнет способность рисовать, без чего он не видел смысла жизни. Выручили его не назидания и порицания, а спокойные советы и подсказки брата. В результате его уберегли от излишеств и болезней те же рецепты, что и сам Том услышал когда-то не от отца, а от человека надолго ему отца заменившего. Брат рассказывал Джеку о странах, где так тепло, что женщины круглый год ходят совсем раздетые, и выглядят, будто вольные животные, тела которых прекрасны. «Вот если бы всякую женщину одеть так, чтобы и в одежде у нее было видно все тело, как есть», — от одной этой мысли можно было захотеть сбежать в обе Индии и на любой из самых дальних краев света. Но время шло. Они мужали, и желания их становились сложнее от того, что каждый в своем мире стремился найти самое, казалось бы, труднодостижимое. Теперь Джек вспомнил о сокровенном письме Тома из Венеции. Одному было тогда шестнадцать лет, другому — двадцать четыре. Брат писал, что всякая, даже самая прекрасная внешность женщины холодна, если душа ее мелка. Он признавался, о какой женщине мечтает, какую жаждет найти:

«Внешностью подобная нереиде, изящная, как Амфитрита[152], телом выточенная волнами, взлелеянная ими, подобно Венере, исполненная желаниями. Умом превосходящая свой пол и находящая удовольствие в остроумии. Лицом приветливая, а с воображением, как у философа. Словом, была бы она на свете, всем сердцем, умом и телом я тотчас оказался бы отдан ей. Но ни в одной я не встречал до сих пор все эти свойства, чтобы они соединились для меня счастливо: ибо замечая красоту, не встречаю ума, а отмечая ум, не нахожу доброты, познав же нежность, не чувствую силы, а ощутив силу, не знаю жалости, и обнаружив сочувствие, не вижу красоты. Простыми словами повторю тебе то же: одна женщина прекрасна, другая умна, третья добродетельна, — но я уцелел. Пока я не встречу женщину, гармоничную во всех отношениях, ни одна не привлечет меня. Всякий раз я осуждаю себя за упрямство в нежелании уступать своему влечению к недостижимому. А потому продолжаю свое «Борение в мечтах», его же нахожу единственно достойным того, чтобы уповать найти мой «Якорь надежды», Anchora Spei.

Ищи и ты свою надежду, мой добрый Джек, твой всегда преданный друг и любящий брат

Томас Хартли

P.S. Прочти и ты «Борение в мечтах Полифила»[153], дабы ты смог понять, в каком поиске брожу я теперь».

Джек прочел. Греза героя итальянского романа о женщине — воплощении всех достоинств античного прошлого — стала и его мечтой. И мечта стала явью.

«О, Полия… Красота лица твоего, видные и необычайно изящные формы, чрезвычайная, мудрость и доблесть, примечательная и предупредительная твоя вежливость, и твоя исключительная и несравненная красота, все это легко объясняет наше желание узнать историю счастливой твоей любви и твое благородное и возвышенное происхождение, которое, несомненно, должно корениться в знаменитом, выдающимся и славном роду. Мы заметили твою честность, понимание, немалые твои книжные знания; твои выдающиеся достоинства и чрезвычайное изящество девичьего твоего поведения; твою редкую и необыкновенно красивую фигуру и очарование, которое является твоим лучшим украшением и достойно высшей, похвалы. Твоя поразительная внешность и небесные черты столь прекрасны и гениальны, что, кажется, не полностью принадлежат земле, но дают ясный знак твоей, божественности».

Что стало с ним, когда он понял, что он нашел свою мечту! С тех пор, как он прочел признания Полифила, он смотрел на Виолу, как герой романа на Полню, и находил в ней все, о чем писал в своем письме Том. Порой ему казалось, что он говорит с Полней, а жизненные реалии напоминали ему гравюры из присланной Томом альдины[154].


В долгих плаваниях Том, рано познав портовую любовь, оценил отношения бескорыстные, а в жарких странах увидел красоту почти обнаженного женского тела и узнал, каково женское желание, свободное от страха перед наказанием или презрением. Он отделил плоды от пустоцветов, и ту, которую искал, жаждал щедро одарить самым ценным из познанного. Избавление от тягости желания без хоть малой привязанности, брезгливость и постоянный самоконтроль из опасения заразиться вызывали омерзение. Холодную пустоту и наплыв равнодушия он испытывал в следующую же минуту к той, кто мгновение назад казалась источником утешения. В миг телесного разъединения он хотел, чтобы она исчезла, растворилась в воздухе, чтобы остаться одному со своим покоем и умиротворением. Именно этот переход от обладания, привязанности и благодарности к отторжению, неприятию, нежеланию — этот момент отрезвления — стал для него мучителен. Он знал, какого общения с женщиной ждет. Он хотел любви.


Задумавшись, Джек подходил к порту. Шаг за шагом перед ним открывалась его перспектива — мачты, бока и носы кораблей всех размеров и видов: ганзейские когги, первые хорнские флейты, нарядные итальянские и мальтийские галеры и галеасы, каракки, датские торговые корабли. Джек искал глазами два английских галеона. Вскоре он увидел их — многоярусные, с пятью мачтами, отделанные резьбой и рельефами, элегантно украшенные белыми, красными, зелеными и синими поясами бортов, с усеченной кормой, с сетями канатов, тянущимися к мачтам, словно прозрачные крылья фантастических стрекоз. Всякий раз, когда Джек видел их, у него захватывало дыхание от красоты и стати этих рукотворных громад. Он называл их по именам и думал о них, как о живых существах, преданных владельцу и столь же прекрасных, какими бывают могучие и редкие создания природы. И звали их словно двух влюбленных или верных друзей — «Турин» и «Верона».

В 1587 году Том Хартли принял у простившегося с морем капитана Генри Бишопа командование этой небольшой флотилией, состоявшей из двух кораблей и принадлежавшей тогда Венецианской торговой компании. Еще до того, как эта компания была основана, ее создатель, Роберт Дадли, первый граф Лестер, знавший всех выдающихся мореходов своего времени, в первую очередь Хокинса и Дрейка, отметил среди сподвижников последнего и Генри Бишопа. Можно сказать, что капитан Бишоп, отличавшийся умом, прозорливостью и широтой кругозора, почти заменил Тому Хартли, поступившему на «Турин» юнгой, родного отца. Многое, что стало для Тома основополагающим в жизни, привил ему именно Генри Бишоп. Первой из таких основ была молитва, написанная капитаном Дрейком. Бишоп приказал Тому выучить ее наизусть и повторять с упованием и верой ежедневно вслед за «Отче наш»:

Господи, не дай нам покоя:

Упаси нас от самодовольства,

Которое приходит, когда исполнилось все, что желали, —

Но лишь потому, что желали малого,

Когда видим, мы, что плаванье окончилось благополучно,

Но лишь потому, что плыли вдоль берегов.

Господи, не дай покоя, душе,

Чтобы вкус земных даров

Не заглушил жажду жизни вечной…

Господи, забудем о покое и, исполнившись дерзости,

Выйдем в море навстречу шторму,

Который напомнит нам, —

Ты над нами владыка,

И потеряв землю из вида,

Мы обратим свой взор к звездам небесным.

Распахни перед нами горизонты надежды

И выталкивай нас в будущее —

Да пребудут с нами сила, отвага, любовь и надежда.

На всю жизнь эти слова стали гимном и девизом Тома.

В 1588 году «Турин» и «Верона» под командованием нового капитана выступили в отряде вице-адмирала Дрейка под Гравелином, приняв участие в победоносной кампании против испанского флота. После победы над испанцами Том выкупил «Турин» и «Верону» у Венецианской компании, сменив положение наемного капитана на статус акционера.

Он по-новому оснастил корабли и заказал их новую отделку. Теперь борта охраняли коронованные львы — головы этих венецианских зверей украшали крышки восьмидесяти литых чугунных пушек. На форштевне «Турина» возвышалась массивная фигура восстающего льва. Для «Вероны» Том заказал скульптуру Амфитриты — морской богини, жены Посейдона. Он сам наблюдал, как дерево сначала покрывали слоем левкаса, а затем полировали. Казавшееся теплым тело богини на глазах становилось глянцевитым, словно ожившую кожу окатывала вода. Николас Смайт, штурман, приметив тогда, с каким выражением Том, забыв обо всем, следил за процессом, едва сдержал смех.

— Земля, капитан! — пробасил он, чем вывел Тома из почти гипнотического оцепенения.

— Да, — согласился тот, стараясь сохранить достоинство. — Завораживает.

— Укрепляет, — согласился Мартин Критчет, помощник капитана.

— Надежду, — улыбнулся Том.

Его желание обрести надежную гавань со временем обретало все более четкие формы благодаря жизненному опыту и постоянно пополняемым знаниям. Совершая походы за разным товаром, Том узнавал все о снадобьях, оружии, тканях, маслах, породах деревьев, почвах, о строительных материалах и оборудовании мастерских, об убранстве храмов, пигментах и чернилах, о древесных и земляных плодах, о животных настоящих и вымышленных. В какой-то момент в нем проснулся азарт коллекционера.

Appetitoso[155] — называл он это состояние. Это был настоящий голод — страстное, неотступное, неутолимое желание обладать тем, что полюбилось.

Оценив достоинства вещи, сделанной талантливым мастером, Том становился его постоянным заказчиком. Узнавая о преимуществах или полезности того или иного предмета, он старался не только приобрести новую вещь, но и узнать о ней больше. С терпением охотника, с радостью и гордостью он выслеживал, находил, изучал и получал то, что увлекало его. Он стал настоящим знатоком в разных областях и искушенным собирателем. Так однажды и навсегда в его жизнь вошли книги, совершенно изменившие его представление о мире и отношение ко всему. Можно сказать, что Венецианская компания стала для Тома второй крестильной купелью. Именно Венеция благодаря своему географическому положению, своим торговым и деловым связям с далекими и близкими странами во всех концах света претворяла в ту пору в жизнь идеал художественной и политической свободы. Наука в этом чутком городе, чьей главной индустрией было книгопечатание, процветала. Благодаря этому городу, в который капитан все чаще приводил свои галеоны, он стал в итоге тем, кем стал.

Здесь, в библиотеке Якопо Сансовино, Том впервые начал читать так, как делает это исследователь, захваченный самим процессом познания, жадно ищущий новизны. Восприимчивость и любознательность помогала ему присваивать новые знания чрезвычайно быстро, а навык перепроверять и уточнять утверждения, рассматривать предмет со всех сторон заставлял его двигаться дальше в поиске новых сведений об уже прочитанном. Помимо прочего Том обладал цепкой памятью и легко улавливал особенности языков и наречий, в ареалах которых оказывался, швартуясь в иноземных портах. Обратившись к наставникам Скуола Гранда ди Сан-Рокка, он с завидным упорством учил знакомые ему по уличной речи языки. Итальянский, латынь, испанский, французский. Том прежде и не думал, какое удовольствие скрыто в познании. Он даже не подозревал о широте собственного воображения, которое ему открыло языкознание, а с ним поэзия и философия. То ощущение, какое дает способность фантазировать еще в детстве, теперь вернулось и стало наполнять его образами, умозаключениями, удивительными орнаментами взаимосвязанных выводов и стройными утонченными узорами логических рассуждений. Все, чему научила его жизнь — его корабли с их сложным устройством, природа с ее стихиями, работа, основанная на умении ладить с людьми и одновременно противостоять им, сражения с их опасностью, торговля с ее практицизмом — он соединил с миром книг и перенес в общение с их незримыми авторами. Он научился осознавать и оценивать понятия, иногда противоречащие друг другу. Природой в нем была заложена эта первооснова парадоксального мышления, свободного от догматических тупиков и преград. Он открыл для себя формулу, навсегда изменившую его понимание человеческой природы, — в человеке может таиться целый мир.

Философия подвела его к поэзии, открывшей ему мир иной красоты, — мир искусства. Находясь под впечатлением от работ итальянских живописцев, он нарисовал в воображении свою Венеру — воплощение античного идеала — таланта, красоты, чувственности и силы в соединении с изяществом. Том написал и посвятил ей поэму «След Венеры», которая начиналась словами:

Когда бы смог я встретить на земле

Непревзойденность женского таланта,

То имя бы твое зажглось во мне,

Стефания, Виола, Иоланта…

Он перечислял дивные и светлые имена Венеры, звучавшие так на разных языках и означавшие — «пенорожденная», «фиалковенчанная», «улыбколюбивая». В каждом имени, в каждом слове — она. Ее приметы словно были рассеяны повсюду, ее самой не было нигде.

Никто из тех, кто знал капитана Хартли — мореплавателя и воина — не мог заподозрить в нем ничего подобного. Спасительным и довольно редким свойством его характера была уравновешенность. Это было сродни тому врожденному балансу, который удерживает равновесие тонконогой лошади на полном скаку. Другие сильные стороны натуры Тома защищали его от бессмысленной расточительности — пылкое желание делиться обретенным и не менее горячая потребность получать вознаграждение за потраченные усилия. Это разбудило еще одно желание — стать отцом. Чужие дети могут разрушить то, что ты создал и чему их научил. Свои тоже могут, но все же есть шанс воспитать в них единомышленников.

Шло время, и Том незаметно для себя превратился из мореплавателя — дерзкого и бесстрашного, приобретателя — зоркого и разборчивого, охотника — терпеливого и быстрого, в разумного и щедрого благотворителя, радушного и приветливого хозяина, для которого «дарить» и «отдавать» вмещало не меньше смысла и искреннего удовольствия, чем «обретать».

— Том! — окликнул его Джек, заметив на пристани.

Капитан обернулся и, улыбаясь, шагнул ему навстречу. Они обнялись. Том потрепал Джека за плечи.

— Возмужал, возмужал!

— Мне за тобой не угнаться.

Глядя на Тома, глаза художника в Джеке видели серые скалы со стволами смолистых сосен, вздыбленных и всклокоченных ветром. В сером камзоле и аппа-стокс[156], прошитых тонкой крученой тесьмой по краю разрезов с сиреневой подкладкой, брат выглядел еще выше прежнего. Ветер трепал и будто воспламенял его каштановые кудри. На лбу, переносице и под глазами Тома пролегли просеченные ветром морщины. Россыпь мелких веснушек и крошечных шрамов покрыла лицо, кожа была обожжена солнцем и омыта морской водой. В нем чувствовалась недюжинная сила. «Мыс доброй надежды», — подумал Джек. Его беспокойство, вызванное надуманной ревностью, на время улеглось.

— Судя по всему, сэр, вы и есть знаменитый капитан Хартли? — за спиной Джека раздался голос его хозяина, спешившегося с лошади. — Позвольте представиться — Ричард Филд, к вашим услугам. Надеюсь, вы шли с попутным ветром?

— Мистер Филд, я рад нашей встрече. Благодарю вас, мы дошли без приключений.

Втроем они направились к зданию склада, куда выгрузили печатные станки и другие товары из Венеции.

Вечером Том был приглашен к Филдам. Жаклин, встретив гостей и исполнив обязанности любезной хозяйки, удалилась на свою половину. Собралась мужская компания: хозяин дома, Том, его помощник Мартин, штурман Николас, Джек, брат Ричарда Джаспер и печатники издательства Грегори Джойс и Эндрю Лоун. Джек с удовольствием слушал рассказы Тома и его друзей о плаваниях и торговле, удивлялся, как повелось, завидовал и воспринимал происходящее, как одну из пьес Уильяма. Он захмелел, согрелся, расслабился и никак не ожидал, что опасность подстерегает именно в этом, казалось бы, далеком от его утренних переживаний, разговоре. Будь Джек немного искушеннее, он бы знал, что мужской разговор рано или поздно всегда обращается к самой волнующей теме.

Том рассказывал о Венеции и вдруг упомянул, что со временем хочет купить или построить там дом.

— Правда, строить — это значит осесть навсегда, рассуждал он. — Я думаю об этом всякий раз, когда нам улыбается удача. Однако, «кто строит дом, чтоб мраморные залы замкнуть для всех и сунуть ключ в карман?»[157].

— Почему вы не женитесь, капитан? — спросил Эндрю Лоун.

— Непременно женюсь, — ответил тот. — Как только встречу самую изобретательную, остроумную и смелую женщину.

— Уж не ослышался ли я? Она должна быть умной? — недоверчиво переспросил Джаспер.

— Разумеется. Чем женщина умней, тем изобретательней. Заприте перед женской хитростью двери — она проберется в окно. Заколотите окно — она пролезет в замочную скважину. Заткните скважину, она ускользнет через дымовую трубу[158]. Находчивость, изобретательность, смекалка женщины может далеко распространяться за пределы кухни и спальни. Была бы только возможность.

— Человек, женившийся на женщине, у которой столько ума, в конце концов спросит: «Ум, куда ты ведешь мою жену?»[159] — спокойно проговорил Ричард.

Мартин расхохотался.

— И застигнет однажды ум своей жены в постели своего соседа.

Ричард промолчал. Эндрю задумался.

— Но если она изобретательна, как вы хотите, капитан, у нее и в таком случае хватит ума для оправдания? Незавидную ж долю вы хотите для себя. Неужто вам не хватает приключений на море, чтобы еще испытывать их в собственном доме?

Том улыбнулся.

— Я уверен, попади умная женщина в такую историю, она скажет, что искала мужа у соседа или что-то в этом духе. Без ответа вы не останетесь. Женщина, знаете ли, не умеющая свалить вину на мужа, не имеет права кормить ребенка, иначе она вскормит дурака.

Все замолчали, не ожидая такого ответа.

— Ну, если так, то вам и карты в руки. Вы, капитан, отважны и бесстрашны, — рассмеялся Грег Джойс.

А Эндрю Лоун вдруг добавил;

— Если вам такая нужна, капитан, то вы причалили в нужном порту! По-моему, самая остроумная и словоохотливая женщина Лондона работает у мистера Филда. Я говорю о вашей продавщице, сэр. Не так ли, Джек? Ведь вы с ней, если не ошибаюсь, добрые друзья?

Джек кашлянул, стараясь вернуть севший от сердцебиения голос.

— Да, — сказал он.

— И она хороша собой? — спросил его Том.

Джек не нашелся, что сказать.

— К сожалению, — ответил Филд, покачав головой.

— Вы не находите ее красивой? К сожалению, «да» или, к сожалению, «нет»?

— Ее не назовешь красавицей, — сказал Ричард.

Джек еле сдержался от возмущения.

— То есть, нужно быть ценителем очень особого типа внешности, чтобы назвать ее красивой, — продолжил Ричард. — Хотя она обаятельна, мила и, как сказано, весьма остроумна. Это верно. Все зависит от того, какие женщины вам нравятся, капитан. Джек познакомит вас. Ведь так, мистер Эджерли?

Джек только кивнул. Казалось, что его казнят на месте.

— Вы заинтриговали меня, джентльмены, — сказал Том. — Однако, если дело обстоит так, как вы говорите, боюсь, это не моя фортуна. Потому что в придачу к уму нужно, чтобы моя жена была красива и к тому же обладала положением в обществе. А если та, о ком вы говорите, продавщица книг, вряд ли она такова. Нет, боюсь, это не моя судьба.

У Джека отлегло от сердца.

— Однако в магазин заглянуть придется, — добавил Том. — Ричард, меня интересует «Екклесиаст» Лока[160].

Я с удовольствием сам отведу вас туда.

Джеку не стоило верить всему, что он услышал. Признаваясь в сомнениях по поводу предстоящего знакомства, Том стремительно повернул разговор, поступив ровно так, как научила его многолетняя пра